Литературное наследие Карамзина огромно. Многообразное по содержанию, жанрам и форме, оно запечатлело сложный и трудный путь развития писателя. Но из всего обширного литературного наследия Карамзина внимание науки привлечено лишь к художественному творчеству 1790-х годов: в историю русской литературы Карамзин вошел как автор «Писем русского путешественника», повестей (прежде всего, конечно, «Бедной Лизы») и нескольких стихотворений, как создатель школы русского сентиментализма и реформатор литературного языка. Деятельность же Карамзина-критика почти не изучается, его публицистика игнорируется. «История государства Российского» рассматривается как научное сочинение и на этом основании исключена из истории литературы. Исключена – вопреки своему содержанию и характеру, вопреки восприятию современников, вопреки мнению Пушкина, считавшего, что русская литература первых двух десятилетий XIX века «с гордостью может выставить перед Европой» наряду с несколькими одами Державина, баснями Крылова, стихотворениями Жуковского прежде всего «Историю» Карамзина.
Исключается, таким образом, из общего процесса развития литературы как раз та часть наследия Карамзина (критика, публицистика и «История государства Российского»), которая активно участвовала в литературном движении первой четверти XIX столетия. Вслед за давней традицией наша наука, даже говоря о деятельности Карамзина в XIX веке, до сих пор рассматривает его лишь как главу школы, которая принесла в литературу тему человека и создала язык для раскрытии жизни сердца, то есть настойчиво натягивает на плечи зрелого Карамзина заячий тулупчик юношеского сентиментализма.
Да и этот знаменитый карамзинский сентиментализм обычно рассматривается без учета всего реального содержания огромной литературной работы писателя в 1790-е годы, без исторической конкретности, без учета эволюции художественных воззрений молодого литератора.
Давно назрела задача конкретно-исторического изучения всего наследия этого большого писателя. Вне такого изучения нельзя понять ни сильных, ни слабых сторон литературной работы Карамзина, ни важных для литературы побед писателя, нельзя определить действительную его роль и место в русской литературе.
Николай Михайлович Карамзин родился 1 декабря 1766 года в небольшом отцовском имении близ Симбирска. Детские годы будущего писателя протекли в деревне. После кратковременного пребывания в симбирском пансионе Карамзина отвезли в Москву, где определили в частный пансион университетского профессора Шадена. Занятия у Шадена проводились по программе, очень близкой к университетской, а в последний год обучения Карамзин даже посещал разные классы в университете. Из пансиона Карамзин вышел гуманитарно образованным человеком. Хорошее знание немецкого и французского языков позволило ему знакомиться с западными литературными новинками в оригинале.
В 1783 году Карамзин прибыл в Петербург: записанный, по дворянским обычаям того времени, еще мальчиком на военную службу, он должен был после завершения образования поступить в полк, в котором уже давно числился. Армейская служба тяготила его. Рано проснувшийся интерес к литературе определил его решение попробовать счастья на этом поприще. Первый дошедший до нас литературный опыт Карамзина – перевод идиллии швейцарского поэта Геснера «Деревянная нога». Перевод был напечатан в 1783 году.
Смерть отца в конце 1783 года дала Карамзину повод попроситься в отставку, и, получив её, он уезжает в Симбирск. Здесь он знакомится с приехавшим из Москвы переводчиком, масоном И. П. Тургеневым, который увлек одаренного юношу рассказами о крупнейшем русском просветителе, писателе и широко известном издателе Н. И. Новикове, создавшем в Москве большой книгоиздательский центр. Желавший глубоко и серьезно заниматься литературой, Карамзин послушался совета Тургенева и уехал вместе с ним в Москву, где познакомился с Новиковым.
Активный собиратель литературных сил, Новиков широко привлекал к своим изданиям молодежь, окончившую университет. Карамзин был им замечен, его способности оценены: сначала Новиков привлек его к переводу книг, а позже, с 1787 года, доверил ему редактирование, вместе с молодым литератором А. Петровым, первого русского журнала для детей – «Детское чтение». В ту же пору в Петербурге развертывалась деятельность Радищева, Крылова и Княжнина. Фонвизин, больной и преследуемый Екатериной, не сдавался и в 1787 году пытался издать свой собственный сатирический журнал «Друг честных людей, или Стародум».
Карамзин подружился с А. Петровым. Они поселились вместе в старинном доме, принадлежавшем издателю Новикову. Годы дружбы с Петровым Карамзин помнил всю свою жизнь. Его памяти в 1793 году Карамзин посвятил лирический очерк «Цветок на гроб моего Агатона». Большое влияние на развитие Карамзина этой поры оказал масон А. М. Кутузов, проживавший в том же новиковском доме. Кутузов был тесно связан с Радищевым, возможно, он многое рассказывал Карамзину о своем петербургском друге. Однако круг интересов Кутузова был иным, чем у будущего автора «Путешествия из Петербурга в Москву»: его привлекали вопросы философские, религиозные и даже мистические, а не политические, не социальные.
В эту пору жизни Карамзин с глубоким интересом относился к различным философским и эстетическим концепциям человека. Его письма к известному и популярному тогда швейцарскому философу и богослову Лафатеру (в 1786–1789 гг.) свидетельствуют о настойчивом желании понять человека, познать себя с позиций религии. Любопытны эти письма и сведениями о круге чтения начинающего писателя: «Я читаю произведения Лафатера, Геллерта и Галлера и многих других. Я не могу доставить себе удовольствие читать много на своем родном языке. Мы еще бедны писателями-прозаиками (Schriftstellern). У нас есть несколько поэтов, которых стоит читать. Первый и лучший из них – Херасков. Он сочинил две поэмы: „Россиада“ и „Владимир“; последнее и лучшее произведение его остается еще непонятым моими соотечественниками. Четырнадцать лет тому назад господин Новиков прославился своими остроумными сочинениями, но теперь он ничего больше но хочет писать; может быть, потому, что он нашел другое и более надежное средство быть полезным своей родине. В лице господина Ключарева мы имеем теперь поэта-философа, но он пишет не много»[2].
Заключение Карамзина: «Мы бедны еще писателями-прозаиками» – справедливо. Действительно, русская проза к середине 1780-х годов еще не вышла из младенческого состояния. В последующее десятилетие благодаря деятельности Радищева, Крылова и в первую очередь самого Карамзина русская проза достигнет замечательных успехов.
Работа Карамзина – начинающего писателя – в новиковском детском журнале имела для него большое значение. Обращаясь к детской аудитории, Карамзин сумел отказаться от «высокого стиля», славянской лексики, застывшей фразеологии и затрудненного синтаксиса. Карамзинские переводы в «Детском чтении» написаны «средним стилем», чистым русским языком, свободным от славянизмов, простыми, короткими фразами. Усилия Карамзина в обновлении слога сказались с наибольшим успехом в его оригинальной, «истинно русской повести „Евгений и Юлия“» («Детское чтение», 1789, ч. XVIII). Литературно-педагогические задачи детского журнала подсказывали молодому Карамзину необходимость создавать новый слог. Так подготавливалась его будущая стилистическая реформа.
Помимо активного сотрудничества в «Детском чтении», Карамзин серьезно и увлеченно занимался переводами. В 1786 году он издал переведенную им поэму Галлера «Происхождение зла», в которой доказывалось, что зло, причиняющее
страдания людям, заключено не в обществе, не в социальных отношениях, а в самом человеке, в его природе. Выбор материала для перевода, несомненно, был подсказан его масонскими друзьями – Кутузовым и Петровым.
Живя в Москве, много работая, активно сотрудничая в новиковских изданиях, Карамзин оказался втянутым в сложные и противоречивые отношения со своими новыми друзьями. Их интерес к литературе, к нравственным проблемам, многообразная книгоиздательская и журналистская деятельность были ему дороги, он многому учился у них. Но чисто масонские и мистические интересы Кутузова и других участников новиковского кружка были ему чужды. Окончательно расстаться с масонским кружком помогло путешествие за границу, в которое Карамзин отправился весной 1789 года.
Около сорока лет работал Карамзин в литературе. Начинал он свою деятельность при грозном зареве французской революции, заканчивал в годы великих побед русского народа в Отечественной войне и вызревания дворянской революции, разразившейся 14 декабря 1825 года, за несколько месяцев до смерти писателя. Время и события накладывали свою печать на убеждения Карамзина, определяли его общественную и литературную позицию. Вот почему важнейшим условием подлинного понимания всего сделанного Карамзиным является конкретно-историческое рассмотрение творческого наследия писателя во всем его объеме.
Карамзин прошел большой и сложный путь идейных и эстетических исканий. Сначала он сблизился с масонами-литераторами – А. М. Кутузовым и А. А. Петровым. Накануне поездки за границу он открыл для себя Шекспира. Его привлекли созданные им могучие и цельные характеры людей, которые активно участвовали в бурных событиях своего времени. В 1787 году он закончил перевод трагедии Шекспира «Юлий Цезарь». С увлечением читал он романы Руссо и сочинения Лессинга. Его трагедию «Эмилия Галотти», в которой немецкий просветитель карал «кровожадного тирана, угнетающего невинность», он перевел; в 1788 году перевод вышел из печати. С 1787 года, с издания перевода трагедии Шекспира и написания оригинального стихотворения «Поэзия», в котором сформулирована мысль о высокой общественной роли поэта, и начинается литературная деятельность Карамзина, освободившегося от масонских влияний. Философия и литература французского и немецкого Просвещения определяли особенности складывающихся у юноши эстетических убеждений. Просветители разбудили интерес к человеку как духовно богатой и неповторимой личности, чье нравственное достоинство не зависит от имущественного положения и сословной принадлежности. Идея личности стала центральной и в творчестве Карамзина и в его эстетической концепции.
Иначе складывались социальные убеждения Карамзина. Как истый дворянский идеолог, он не принял идеи социального равенства людей – центральной в просветительской идеологии. Уже в журнале «Детское чтение» был напечатан нравоучительный разговор Добросердова с детьми о неравенстве состояний. Добросердов поучал детей, что только благодаря неравенству крестьянин обрабатывает поле и тем добывает нужный дворянам хлеб. «Итак, – заключал он, – посредством неравного разделения участи бог связывает нас теснее союзом любви и дружбы». С юношеских лет до конца жизни Карамзин остался верен убеждению, что неравенство необходимо, что оно даже благодетельно. В то же время Карамзин делает уступку просветительству и признает моральное равенство людей. На этой основе и складывалась в эту пору (конец 80-х – начало 90-х годов) у Карамзина отвлеченная, исполненная мечтательности утопия о будущем братстве людей, о торжестве социального мира и счастья в обществе. В стихотворении «Песня мира» (1792) он пишет: «Миллионы, обнимитесь, как объемлет брата брат», «Цепь составьте, миллионы, дети одного отца! Вам даны одни законы, вам даны одни сердца!» Религиозно-нравственное учение о братстве людей слилось у Карамзина с абстрактно понятыми представлениями просветителей о счастье свободного, неугнетенного человека. Рисуя наивные картины возможного «блаженства» «братьев», Карамзин настойчиво повторяет, что это все «мечта воображения». Подобное мечтательное свободолюбие противостояло воззрениям русских просветителей, которые самоотверженно боролись за осуществление своих идеалов, противостояло прежде всего революционным убеждениям Радищева. Но в условиях екатерининской реакции 1790-х годов эти прекраснодушные мечтания и постоянно высказываемая вера в благодетельность просвещения для всех сословий отдаляли Карамзина от лагеря реакции, определяли его общественную независимость. Эта независимость проявилась прежде всего в отношении к французской революции, которую ему приходилось наблюдать весной 1790 года в Париже.
Вот почему Карамзин признавался в оптимистическом характере своих убеждений начала 90-х годов. «Конец нашего века, – писал он, – почитали мы концом главнейших бедствий человечества и думали, что в нем последует важное, общее соединение теории с практикою, умозрения с деятельностью; что люди, уверясь нравственным образом в изящности законов чистого разума, начнут исполнять их во всей точности и под сению мира в крове тишины и спокойствия насладятся истинными благами жизни».
Вера эта не поколебалась, когда началась французская революция. Естественно, Карамзин не мог приветствовать революцию. Но он не спешил с ее осуждением, предпочитая внимательно наблюдать за событиями, стремясь понять их действительный смысл.
К сожалению, вопрос об отношении Карамзина к французской революции неверно освещен наукой. Повелось, с легкой руки М. П. Погодина, характеризовать карамзинскую позицию по его пятой части «Писем русского путешественника», изданной в 1801 году, где давалась резко отрицательная оценка революции. Однако уже давно В. В. Сиповский[3] установил, что пятая часть «Писем» создавалась в самом конце 1790-х годов, что Карамзин сознательно свой поздний взгляд на революцию выдавал за убеждения того времени, когда он был во Франции. Карамзину явно не хотелось, чтобы читатель знал истинное его отношение к революции, которой он был свидетелем и за ходом которой пристально наблюдал. И все те, как ни затемнен этот вопрос самим Карамзиным, а затем и исследователями его творчества, в нашем распоряжении имеются как прямые, так и косвенные свидетельства, довольно определенно характеризующие подлинное отношение Карамзина к французской революции.
Каковы же эти свидетельства? В 1797 году во французском журнале «Северный зритель» («Spectateur du Nord») (он выходил в Гамбурге) Карамзин напечатал статью «Несколько слов о русской литературе». В конце ее, для того чтобы показать иностранным читателям, «как мы видим вещи», он опубликовал часть, ранее написанную (видимо, в 1792–1793 гг.), «Писем русского путешественника», посвященную Франции, но не включенную им в русское издание «Писем», вышедшее в том же 1797 году. «О французской революции он, – пишет Карамзин о себе в третьем лице, – услышал впервые в Франкфурте-на-Майне: известие это его чрезвычайно волнует».
Дела задерживают Карамзина на несколько месяцев в Швейцарии. «Наконец, – говорится в этой части „Писем“, – автор прощается с прекрасным Женевским озером, прикрепляет к шляпе трехцветную кокарду, въезжает во Францию». Некоторое время он живет в Лионе, затем «надолго останавливается в Париже»: «Наш путешественник присутствует на бурных заседаниях в народном собрании, восхищается талантами Мирабо, отдает должное красноречию его противника аббата Мори и сравнивает их с Ахиллесом и Гектором». Далее Карамзин пишет о том, что он собирался сообщить русским читателям о революции: «Французская революция относится к таким явлениям, каковые определяют судьбы человечества на долгие годы. Открывается новая эпоха. Мне дано видеть ее, а Руссо предвидел ее…» После многомесячного пребывания в Париже Карамзин, уезжая в Англию, «шлет Франции последнее прости, пожелав ей счастья». В Москву Карамзин вернулся летом 1790 года.
С января следующего года Карамзин начал издавать «Московский журнал», в котором специальный раздел занимали рецензии на иностранные и русские политические и художественные произведения, на спектакли русского и парижского театров. Именно в этих рецензиях с наибольшей отчетливостью проявилась общественная позиция Карамзина, его отношение к французской революции. Из многочисленных рецензий на иностранные книги необходимо выделить группу сочинений (главным образом французских), посвященных политическим вопросам. Карамзин рекомендовал русскому читателю сочинение активного участника революции философа Вольнея «Развалины, или Размышления о революциях империи», книгу Мерсье о Жан-Жаке Руссо. Остерегаясь цензуры, Карамзин кратко, но выразительно характеризовал их как «важнейшие произведения французской литературы в прошедшем году»[4]. Рецензируя перевод «Утопии» Томаса Мора, Карамзин, отметив плохое качество перевода, с сочувствием отнесся к содержанию всемирно-известного сочинения: «Сия книга содержит описание идеальной или мысленной республики, подобной республике Платоновой…» Хотя Карамзин и считал, что «многие идеи „Утопии“ никогда не могут быть произведены в действие», подобные рецензии приучали читателя в пору, когда юная французская республика искала путей к своему реальному утверждению, размышлять о характерных особенностях «мысленной республики».
Автобиографию Франклина Карамзин называет «примечания достойной книгою». Ее ценность – в поучительности. Франклин – реальное историческое лицо – рассказывает о себе, как он, бедный типографщик, стал политическим деятелем и вместе со своим народом «смирил гордость британцев, даровал вольность почти всей Америке и великими открытиями обогатил науки». Рецензия эта важна прежде всего как выражение карамзинского идеала человека 90-х годов: писатель восхищается Франклином именно потому, что тот был активен, жил политическими интересами, что душа его была охвачена деятельной любовью к людям, к вольности.
Пропаганда остро политических сочинений в годы, когда во Франции развертывались бурные события, свидетельствует о глубоком внимании Карамзина к этим событиям. Вот почему он ни разу не осудил революцию на страницах своего журнала.
Появление специального критического отдела в журнале вытекало из убеждения Карамзина, что критика помогает развитию литературы. Критика, по мысли Карамзина, должна была учить вкусу, требовать от авторов усидчивого труда, воспитывать чувство гордости художественными достижениями и пренебрежение к рангам. Но в понимании Карамзина эпохи «Московского журнала» критика – это прежде всего рецензия. Рецензент ставил перед собой две цели. Во-первых, популяризировать идеи новых сочинений, широко информировать читателя. Руководить чтением читателя, утверждает Карамзин, – это одна из важнейших задач критика. Подобному рецензированию подвергались прежде всего иностранные книги. Во-вторых, задача рецензента – учить автора. Большая часть рецензий, посвященных русским книгам, носила откровенно учительный характер.
В рецензиях всего полнее и отчетливее запечатлелись эстетические воззрения Карамзина. На страницах «Московского журнала» он зарекомендовал себя как активный выразитель сентиментализма. К началу 1790-х годов европейский сентиментализм достиг замечательного расцвета. Русский сентиментализм, начавший свою историю с 1770-х годов, только с приходом Карамзина сделался богатым и господствующим направлением в литературе.
Сентиментализм, передовое, вдохновленное просветительской идеологией искусство, утверждался и побеждал в Англии, Франции и Германии во второй половине XVIII века. Просвещение как идеология, выражающая не только буржуазные идеи, но в конечном счете отстаивающая интересы широких народных масс, принесло новый взгляд на человека и обстоятельства его жизни, на место личности в обществе. Сентиментализм, превознося человека, сосредоточивал главное внимание на изображении душевных движений, глубоко раскрывал мир нравственной жизни. Но это не значит, что писателей-сентименталистов не интересует внешний мир, что они не видит связи и зависимости человека от нравов и обычаев общества, в котором он живет. Просветительская идеология, определяя существо художественного метода сентиментализма, открыла новому направлению не только идею личности, но и зависимость ее от обстоятельств.
Человек сентиментализма, противопоставляя имущественному богатству богатство индивидуальности и внутреннего мира, богатству кармана – богатство чувства, был в то же время лишен боевого духа. Это связано с двойственностью идеологии Просвещения. Просветители, выдвигая революционные идеи, решительно борясь с феодализмом, оставались сами сторонниками мирных реформ. В этом проявлялась буржуазная ограниченность западного Просвещения. И герой европейского сентиментализма не протестант, он беглец из реального мира. В жестокой феодальной действительности он жертва. Но в своем уединении он велик, ибо, как утверждал Руссо, «человек велик своим чувством». Поэтому герой сентиментализма не просто свободный человек и духовно, богатая личность, но это еще частный человек, бегущий из враждебного ему мира, не желающий бороться за свою действительную свободу в обществе, пребывающий в своем уединении и наслаждающийся своим неповторимым «я». Этот индивидуализм и французского и английского сентиментализма являлся прогрессивным в пору борьбы с феодализмом. Но уже и в этом индивидуализме, в этом равнодушии к судьбам других людей, в сосредоточении всего внимания на себе и полном отсутствии боевого духа отчетливо проступают черты эгоизма, который расцветет пышным цветом в утвердившемся после революции буржуазном обществе.
Именно эти-то черты европейского сентиментализма и позволили русскому дворянству перенять и освоить его философию. Развивая слабые прежде всего стороны нового направления, то, что ограничивало объективную его революционность, группа писателей в условиях реакции после поражений крестьянской войны 1773–1775 годов утвердила сентиментализм в России. Идейно-эстетическое перевооружение дворянства осуществлялось уже в 70-е и 80-е годы М. Херасковым, М. Муравьевым, А. Кутузовым, А. Петровым. В 90-е годы сентиментализм стал господствующим направлением дворянской литературы, а школу возглавил Карамзин.
Русским просветителям была близка и дорога философия свободного человека, созданная французским Просвещением. Но в своем учении о человеке они были оригинальны и самобытны, выразив те черты идеала, которые складывались на основе живой исторической деятельности русского народа. Не «естественный», не природный, не частный человек, лишенный своей национальной обусловленности, а реальное историческое лицо, русский человек, сделавший бесконечно много для своего отечества, человек, чье патриотическое чувство определяет его человеческое достоинство, – вот кто привлек внимание писателей-просветителей.
Еще Ломоносов определил основные черты идеала человека как человека-гражданина. Герой фонвизинского «Недоросля» Стародум, выражая существо своего нравственного кодекса, говорит: «Я друг честных людей». Путешественник Радищева во вступлении к книге «Путешествие из Петербурга в Москву» так пишет о себе: «Я взглянул окрест меня – душа моя страданиями человечества уязвлена стала». Вот эта способность «уязвляться» страданиями человечества, жить жизнью всего общества, уметь сострадать и действовать на благо людей и отечества и была объявлена русскими писателями-просветителями главной чертой личности.
Карамзин в 1790-е годы становится вождем русских сентименталистов. Вокруг постоянных карамзинских изданий объединялись его литературные друзья – старые и молодые, ученики и последователи. Успеху нового направления, несомненно, способствовало прежде всего то, что оно отвечало живым потребностям своего времени. После многолетней плодотворной деятельности французских и русских писателей-просветителей, после художественных открытий, изменивших облик искусства, с одной стороны, и после французской революции – с другой, нельзя было писать, не опираясь на опыт передовой литературы, не учитывать и не продолжать, в частности, традиций сентиментализма. При этом следует помнить, что Карамзину ближе был сентиментализм Стерна и – по-своему понятый – Руссо (в нем он ценил прежде всего психолога, лирика, поэта, влюбленного в природу), чем художественный опыт русских писателей-просветителей. Оттого он не мог принять их идеала человека-деятеля, свое достоинство утверждающего в общеполезной деятельности. Ему была чужда их воинствующая гражданственность, их самоотверженное служение благородному делу борьбы за освобождение человека.
Но в конкретно-исторических условиях русской жизни 1790-х годов, в пору, когда важной потребностью времени была потребность в глубоком раскрытии внутреннего мира личности, в понимании «языка сердца», в умении говорить на этом языке, деятельность Карамзина-художника имела большое значение, оказала серьезное и глубокое влияние на дальнейшее развитие русской литературы. Историческая заслуга Карамзина в том и состояла, что он сумел удовлетворить эту потребность. Как политический консерватизм ни ослаблял силу художественного метода нового искусства, все же Карамзин и писатели его школы обновили литературу, принесли новые темы, создали новые жанры, выработали особый слог, реформировали литературный язык.
Критические выступления Карамзина в «Московском журнале» расчищали дорогу новому направлению. Рецензий на русские книги в журнале мало. Но характерно, что, оценивая произведения своего времени, Карамзин прежде всего отмечает как их существенный недостаток отсутствие верности, точности в изображении поведения героев, обстоятельств их жизни. Своеобразным обобщением позиции Карамзина-критика является его утверждение: «Драма должна быть верным представлением общежития». Карамзину была близка позиция Руссо по этому вопросу, который в романе «Эмиль, или О воспитании» специальную главу посвятил роли путешествия в познании объективного бытия народов. «Письма русского путешественника» самого Карамзина, печатавшиеся тогда же в «Московском журнале», рисовали не только портрет души их автора – читатель нашел в них объективную картину общества, точные сведения о культуре, социальной жизни нескольких европейских стран, реальные биографии известных писателей, множество конкретных сведений и точных фактов. В статье «Несколько слов о русской литературе» Карамзин, может быть, полнее и определеннее всего выразил свою позицию по этому вопросу: «Я видел, – писал он, – первые нации Европы, их нравы, их обычаи и те мельчайшие черты характера, которые складываются под влиянием климата, степени цивилизации и, главное, государственного устройства».
Одной из первых русских книг, отрецензированных Карамзиным в «Московском журнале», было отдельное издание поэмы Хераскова «Кадм и Гармония». Пересказав ее содержание, обратив внимание на достоинства, рецензент осторожно отмечает ее несовершенства, ошибки и «неисправности». Отсутствие верности в изображении эпохи – главный упрек рецензента. Поэма, пишет он, «отзывается новизною, это противно духу тех времен, из которых взята басня».
Большинство рецензий о русских книгах посвящено переводам на русский язык иностранных сочинений. В них главное внимание уделяется качеству перевода. Подобные рецензия новое и интересное явление в истории русской критики, они наглядно учили вкусу, преподавали урок стилистики.
Появление русского перевода романа Ричардсона «Достопамятная жизнь девицы Клариссы Гарлов» заставило Карамзина подробно разобрать перевод. Критик задает вопрос: в чем же достоинство романа, так полюбившегося публике? И отвечает: «в описании обыкновенных сцен жизни», в том, что автора отличает «отменное искусство в описании подробностей и характеров». Такое суждение не только констатировало достоинство нашумевшего романа, но и обращало внимание русских авторов на необходимость «описывать обыкновенные сцены жизни», овладевать мастерством изображения подробностей и характеров. «Бедная Лиза» самого Карамзина была своеобразной художественной реализацией этих требований критика, и то, что повесть пришлась по вкусу широкому читателю, свидетельствует о своевременности борьбы Карамзина за демократизацию литературы, которую он понимал очень ограниченно.
С наибольшей откровенностью свое отношение к нормативной поэтике классицизма Карамзин высказал в рецензии на трагедию Корнеля «Сид». Признавая поэтические достоинства «Сида», Карамзин решительно не принимает эстетического кодекса Корнеля, целиком отдавая предпочтение Шекспиру в прошлом, Лессингу в настоящем.
В 1788 г. вышла из печати трагедия Лессинга «Эмилия Галотти» в переводе Карамзина. Через четыре года он выступил с большой критической статьей, посвященной постановке «Эмилии Галотти» на русской сцене. Трагедия привлекает критика тем, что драматург, раскрывая интимную жизнь своих героев, показал в то же время, что человек не может отделиться от общества, от социальных и политических обстоятельств, его окружающих, что счастье не внутри человека, а зависит и от законов и от действий монарха. Анализируя трагедию, Карамзин прямо заявляет, что упование героя ее Одоардо на справедливость монарха иллюзорно: «Какие же средства оставались ему спасти ее (дочь свою Эмилию. – Г. М.)? К законам прибегнуть там, где законы говорили устами того, на кого бы ему просить надлежало?» Ценя Лессинга за глубокое «знание сердца человеческого», Карамзин с одобрением говорит о том, как обстоятельства заставляют Эмилию «языком Катона говорить о свободе души». Карамзин подводит читателя к мысли о праве личности на сопротивление, правда, на пассивное, но все же сопротивление тирану и вообще всякому, кто «другого человека приневолить хочет». С одобрением критик приводит слова Одоардо: «Кажется, что я уже слышу тирана, идущего похитить у меня дочь мою. Нет, нет! Он не похитит, не обесчестит ее!» Спасаясь от насилий тирана, Одоардо закалывает свою дочь. Именно за это хвалит Карамзин трагедию, считая ее «венцом Лессинговых драматических творений».
К критическим работам Карамзина периода «Московского журнала» примыкают и две статьи, написанные зимой и весной 1793 года, – «Что нужно автору» и «Нечто о науках, искусствах и просвещении». Опыт рецензента подсказал Карамзину необходимость определить те требования, которые должно предъявлять к произведению и, следовательно, к его автору. «Слог, фигуры, метафоры, образы, выражения – все сие трогает и пленяет тогда, когда одушевляется чувством». Но чувства обусловливаются общественной позицией автора. Каковы убеждения писателя, таковы те чувства, которые он внушает читателю, потому что автору нужны не только талант, знания, живое воображение, но «ему надобно иметь и доброе, нежное сердце». Здесь Карамзин и формулирует свое знаменитое требование: писатель «пишет портрет души и сердца своего».
Принято считать, что в этом требовании проявилась субъективистская позиция Карамзина. Подобное заключение ошибочно, ибо слова Карамзина необходимо рассматривать исторически и конкретно, исходя из его понимания души. Признав, вслед за просветителями, что не сословная принадлежность определяет ценность человека, а богатства его внутреннего, индивидуально неповторимого мира, Карамзин тем самым должен был решить для себя – что же отличает одного человека от другого, в чем же выражает себя личность. Еще юношей Карамзин задумывался над вопросом – что такое душа? Ведь свойства души и должны составлять особенные, неповторимые качества личности. Опыт научил Карамзина, и многое ему открылось. В 90-е годы он уже знает, что главное в личности, в ее душе – это способность «возвышаться до страсти к добру», «желание всеобщего блага». Как видим, для Карамзина важны общественные интересы личности. Писатель тоже индивидуально неповторимая личность, и ему по роду деятельности тем более должно быть свойственно «желание всеобщего блага». Такая душа не отделяет его от мира людей, но открывает путь «в чувствительную грудь» «всему горестному, всему угнетенному, всему слезящему».
Весной 1793 года пишется статья «Нечто о науках, искусствах и просвещении». Это гимн человеку, его успехам в науках и искусствах. Карамзин глубоко убежден, что человечество идет по пути прогресса, что именно XVIII век благодаря деятельности великих просветителей – ученых, философов и писателей – приблизил людей к истине. Заблуждения были и будут всегда, но они как «чуждые наросты рано или поздно исчезнут», ибо человек обязательно придет «к приятной богине истине». Усвоив передовую философию своего времени, Карамзин считает, что «просвещение есть палладиум благонравия». Просвещение благодетельно для людей всех состояний.
Заблуждаются те законодатели, которые думают, что науки кому-либо вредны, что «какое-нибудь состояние в гражданском обществе» должно «пресмыкаться в грубом невежестве». «Все люди, – продолжает Карамзин, – имеют душу, имеют сердце: следственно, все могут наслаждаться плодами искусства и пауки, и кто наслаждается ими, тот делается лучшим человеком и спокойнейшим гражданином». Правда, Карамзин тут же оговаривает свое понимание роли просвещения, и оговорка эта характерна для деятеля, который в силу дворянской ограниченности не принимает идеи равенства состояний: «Спокойнейшим, говорю, ибо, находя везде и во всем тысячу удовольствий и приятностей, не имеет он причины роптать на судьбу и жаловаться на свою участь».
В статье Карамзин полемизировал с Руссо, который в трактате «О влиянии наук на нравы», не принимая современное ему общество, основанное на неравенстве людей, пришел к ошибочному выводу, что развитие наук не улучшает, а развращает нравы, что человек, когда-то, на заре цивилизации, пользовавшийся естественной свободой, теперь утратил ее. Пафос Руссо – в отрицании строя неравенства. Карамзину чужды эти демократические воззрения Руссо. Но он не вступает в полемику по социальному вопросу, а лишь не соглашается с крайними выводами великого мыслителя и считает своим долгом подтвердить просветительскую веру в плодотворное влияние наук на нравы. Оттого он и заявляет так решительно, что просвещение есть палладиум благонравия, поскольку чем интенсивней будет развиваться просвещение, тем скорее обретут счастье все состояния. Как ни ограниченна позиция Карамзина, выступление писателя в защиту просвещения, признание его благодетельности для всех сословий, хвала наукам и великим идеологам XVIII века, высказанная в годы продолжавшейся во Франции революции, имели важное общественное значение.
Статья эта интересна еще и тем, что она косвенно характеризует отношение Карамзина к французской революции. Дело в том, что статья писалась весной 1793 года, после казни Людовика XVI (он был казнен 21 января 1793 г.). Как видим, ни суд над французским королем, ни смертный приговор ему, вынесенный конвентом, ни сама казнь не поколебали веры Карамзина в Просвещение, не вызвали у него возмущения революцией. Наоборот, он закончил статью прямым обращением к законодателям и, судя по терминологии, целиком заимствованной из революционной публицистики, к законодателям не венценосным: «Законодатель и друг человечества! Ты хочешь общественного блага: да будет же первым законом твоим – просвещение!»
Французская революция и особенно казнь Людовика XVI, как известно, вызвали активизацию русской реакции во главе с Екатериной. Карамзин же в 1791 году в «Письмах русского путешественника», рассказывая о своем посещении профессора лейпцигского университета Платнера, называет имя его ученика Радищева, осужденного Екатериной и отправленного в Илимский острог. В 1792 году, когда повелением императрицы Новиков без суда был заточен в Шлиссельбургскую крепость, Карамзин пишет и печатает оду «К милости», призывая Екатерину амнистировать Новикова. В 1793 году, после казни Людовика XVI, Карамзин пишет хвалу великим просветителям, помогавшим человечеству двигаться к истине. Все это не только факты личного благородства и мужества, но и свидетельство убеждений человека, далекого от лагеря реакции.
«Московский журнал» отличался от русских «периодических сочинений» второй половины XVIII века. Здесь были не только традиционная для тогдашней русской журналистики оригинальная и переводная художественная проза, стихи и драматические произведения, но и впервые введенные в нашу периодику постоянные отделы литературной и театральной критики, интересные «анекдоты»[5], то есть неизвестные до того факты, «особливо из жизни славных новых писателей», разнообразная по содержанию и любопытная «смесь». От помещения произведений с политической, религиозной и масонской тематикой молодой издатель категорически отказался, то ли из нежелания подвергаться цензурным преследованиям или даже простым придиркам, то ли из опасения, что его журнал, задуманный как начинание исключительно литературное, может постепенно превратиться в высокопарно-философский, религиозно-нравственный орган, вроде скучнейших «Бесед с богом», первые книжки которых по заданию московских масонов Карамзин переводил в середине 1780-х годов и которые печатались отдельными выпусками в качестве «периодического сочинения».
Выходивший всего два года (1791–1792), «Московский журнал» имел большой успех у читателей, хотя вначале у Карамзина было всего только триста подписчиков. Позднее, в период особенной славы Карамзина как писателя, потребовалось новое издание «Московского журнала» (1801–1803). В нем печатались крупнейшие тогдашние поэты старшего поколения – M. M. Херасков, Г. Р. Державин, а также ближайшие друзья Карамзина – поэт И. И. Дмитриев и А. А. Петров. Кроме того, в нем принимали участие видные писатели тех лет – поэты и прозаики – Ю. А. Нелединский-Мелецкий, Н. А. Львов, П. С. Львов, С. С. Бобров, А. М. Кутузов и др. Участие таких значительных литературных сил, несомненно, придавало блеск журналу Карамзина.
Однако самое ценное во всех отделах журнала принадлежало самому издателю. Здесь были напечатаны «Письма русского путешественника» (не полностью), повести «Лиодор», «Бедная Лиза», «Наталья, боярская дочь», небольшие рассказы и очерки («Фрол Силин», «Деревня», «Палемоя и Дафнис. Идиллия»), драматический отрывок «София» и ряд стихотворений Карамзина. Отделы «Московский театр», «Парижские спектакли», «О русских книгах», «Смесь», «Анекдоты» велись, по-видимому, одним только Карамзиным. Им же были выполнены многочисленные переводы – из «Тристрама Шенди» Л. Стерна, «Вечера» Мармонтеля и т. д.
Несмотря на участие в издании Карамзина писателей разных литературных направлений и школ, «Московский журнал» все же вошел в историю русской культуры как орган определившегося к этому времени дворянского сентиментализма, что прежде всего связано с определяющей ролью в журнале самого Карамзина.
Наиболее важным по своему общественному и литературному значению и самым крупным по объему произведением Карамзина в «Московском журнале» были «Письма русского путешественника», печатавшиеся из номера в номер и закончившиеся первым письмом из Парижа. Долгое время в русском литературоведении держалось мнение, что это произведение Карамзина представляет самые настоящие письма его к знакомому семейству Плещеевых. Сейчас эта точка зрения под влиянием ряда доказательств отвергнута, и «Письма русского путешественника» считаются художественным произведением со множеством эпизодических персонажей и главным героем – «путешественником», и как оно ни автобиографично и ни близко к реальной действительности, все же это не «письма» и не «путевой журнал», веденный автором за границей и потом литературно обработанный.
Читательский успех «Писем русского путешественника», большой и несомненный, объясняется прежде всего тем, что Карамзину удалось сочетать в этом произведении передачу своих переживаний, впечатлений и настроений, то есть материал сугубо личный, субъективный, с живым, ярким и интересным для не бывавших за границей изложением фактический материалов. Пейзажи, описание внешности иноземцев, с которыми встречался путешественник, народные нравы, обычаи, разнообразные темы разговоров, судьбы людей, о которых узнавал автор, характеристика писателей и ученых, которых он посещал, экскурсы в область живописи, архитектуры и истории, анализы театральных представлений, самые подробности путешествия, то забавные, то протокольно прозаические, то трогательные, – все это, написанное в непринужденной, живой манере, было увлекательно для читателей екатерининского и павловского времени, когда из-за революционных событий во Франции поездки за границу были запрещены.
Хотя в центре «Писем» всегда стоит образ автора, образ «путешественника», oн не заслоняет собой, однако, объективного мира, стран, городов, людей, творений искусства, всего того, что читателю было если не более интересно, то, во всяком случае, но менее интересно, чем переживания героя. Конечно, для автора сентиментального описания реального путешествия внешний мир часто был ценен лишь постольку, поскольку он являлся поводом для «самовыявления» путешественника; этим определялся отбор включавшегося в «Письма» фактического материала, его освещение, язык, которым он описывался, любая подробность стиля – вплоть до пунктуации, рассчитанной на подчеркнутое выражение эмоций.
Это объективное, историческое значение «Писем русского путешественника», в противоположность относительно слабо обнаруживающимся субъективным тенденциям автора, отмечал впоследствии Белинский.
Впрочем, надо отметить одно, обычно не учитываемое обстоятельство: анализируя «Письма русского путешественника», литературоведы воспринимают это произведение в целом, в том виде, в каком оно печаталось позднее, в конце XVIII и даже в начале XIX века, когда были опубликованы последние части книги (Англия). В «Московском журнале» было напечатано чуть больше половины «Писем», и не был еще ясен целостный замысел произведения – показать восприятие путешественником европейской действительности в ее трех основных проявлениях: полицейской государственности германских королевств, удушавшей политическую свободу нации и определявшей развитие интеллектуальной жизни народа – философии и литературы; революционной Франции, разрушавшей высокую культуру прошлого и ничего как будто не дававшей взамен, и, наконец, «разумной» конституционности Швейцарии и Англии, обеспечивавшей, по мнению Карамзина, интересы и отдельной личности и народа в целом.
В журнальном тексте «Писем русского путешественника» освещено пребывание героя произведения в Германии (точнее– не в Германии, которой как объединенного государства тогда еще не было, а в Пруссии и Саксонии) и в Швейцарии, его путешествие по юго-восточной Франции и прибытие в Париж. Возможно, что идея книги еще была неясна и самому Карамзину, который сначала только простодушно повествовал о виденном, слышанном, пережитом и передуманном во время путешествия по чужим краям. Но рассказывал он так увлекательно, так интересно и таким языком, что, судя по мемуарам и письмам читателей тех лет, в первую очередь в «Московском журнале» читались именно «Письма русского путешественника». Как ни занимательны были перипетии странствований героя «Писем», но в них одних было дело: чужой быт, чужие нравы, новый круг понятий из области государственной, философской, литературной – все это имело большое познавательное значение, «Письма» не просто развлекали, а учили, наводили на сравнения, сопоставления, размышления, заставляли думать.
Неполнота журнального текста «Писем русского путешественника» лишала читателей возможности понять еще одну черту этого произведения, едва ли не важнейшую, – национальную позицию автора. Хотя заглавие и указывало, что это письма не путешественника вообще, а русского путешественника, хотя в ряде мест герой в беседе с иностранными писателями и учеными говорит о русской литературе, о переводах их произведений на русский язык, размышляет о русской истории, о Петре Великом, об изменениях, произошедших в русском языке за какие-нибудь пятьдесят лет, – однако все это дано не крупным планом, а незаметно, по ходу изложения материала. В одном месте, – правда, не в тексте «Московского журнала», – Карамзин даже противопоставляет общечеловеческое и национальное, говорит, что надо прежде быть человеком и лить затем уже русским. Мы не знаем, как отнеслись к этому высказыванию Карамзина его современники, но многие литературоведы считают, что здесь проявился «дворянский космополитизм» Карамзина. Однако такое суждение совершенно ошибочно: высказывающие его забывают, когда, при каких условиях и с какою целью были написаны Карамзиным эти слова. Если вспомнить, что они были произнесены (или напечатаны) в момент особенного обострения реакционной политики екатерининского правительства в отношении революционной Франции, станет понятно прогрессивное значение тогдашней позиции Карамзина.
Не менее значительную роль среди произведений Карамзина, помещенных в «Московском журнале», играли его повести на современные темы («Лиодор», «Бедная Лиза», «Фрол Силин, благодетельный человек»), а также историческая повесть «Наталья, боярская дочь», драматический отрывок «София», сказки, стихотворения.
Карамзинские повести имели особенно большое значение в развитии русской повествовательной прозы. В них Карамзин оказался крупным новатором: вместо обработки традиционных старых сюжетов, взятых из античной мифологии или из древней истории, вместо создания новых вариантов уже приевшихся читателям «восточных повестей» то утопического, то сатирического содержания, Карамзин стал писать произведения в основном о современности, об обыкновенных, даже «простых» людях вроде «поселянки» Лизы, крестьянина Фрола Силина. В большей части этих произведений автор присутствует в качестве рассказчика или действующего лица, и это опять-таки было новшеством, это создавало у читателей если не уверенность в том, что им сообщают о действительном событии, то по крайней мере впечатление о реальности повествуемых фактов.
Очень существенно стремление Карамзина создавать в повестях образ или даже образы современных русских людей – мужчин и женщин, дворян и крестьян. Уже в это время в его эстетике господствовал принцип: «Драма должна быть верным представлением общежития», а понятие «драма» он толковал расширительно – как литературное произведение вообще. Поэтому – даже при некоторой необычности сюжета, например в неоконченном «Лиодоре», – Карамзин строил образ героев, стремясь быть «верным общежитию». Он первый – или один из первых – в русской литературе ввел биографию как принцип и условие построения образа героя. Таковы биографии Лиодора, Эраста и Лизы, Фрола Силина, даже Алексея и Натальи из повести «Наталья, боярская дочь». Считая, что человеческая личность (характер, как продолжал говорить Карамзин вслед за писателями XVIII в.) в наибольшей степени раскрывается в любви, каждую свою повесть (за исключением «Фрола Силина», который является не повестью, а «анекдотом») он строил на любовном сюжете; по тому же принципу построена и «София».
Стремление давать «верное представление общежития» привело Карамзина к трактовке такой животрепещущей для дворянского общества екатерининского времени проблемы, как супружеская неверность. Ей посвящены «София», позднее повести «Юлия», «Чувствительный и холодный» и «Моя исповедь». В качестве противопоставления современным нарушениям супружеской верности Карамзин создал «Наталью, боярскую дочь» – идиллию, спроецированную в давно ушедшие времена.
Наибольший успех выпал на долю повести «Бедная Лиза».
Обольщение крестьянской или мещанской девушки дворянином – сюжетный мотив, часто встречающийся в западных литературах XVIII века, особенно в период перед французской революцией 1789 года, – был в русской литературе впервые разработан Карамзиным в «Бедной Лизе». Трогательная судьба прекрасной, нравственно чистой девушки, мысль о том, что трагические события могут встречаться и в окружающей нас прозаической жизни, то есть что и в русской действительности возможны факты, представляющие поэтические сюжеты, – способствовали успеху повести. Немалое значение имело и то, что автор учил своих читателей находить красоту природы, и притом у себя под боком, а не где-нибудь вдали, в экзотических странах. Еще более важную роль играла гуманистическая тенденция повести, выраженная как в сюжете, так и в том, что впоследствии стали называть лирическими отступлениями, – в замечаниях, в оценках рассказчиком поступков героя или героини. Таковы знаменитые фразы: «Ибо и крестьянки любить умеют!» или: «Сердце мое обливается кровию в сию минуту. Я забываю человека в Эрасте – готов проклинать его – но язык мой не движется – смотрю на небо, и слеза катится по лицу моему. Ах! для чего пишу не роман, а печальную быль?»
Литературоведы отмечают, что Карамзин осуждает героя повести с этической, а не социальной точки зрения и в конце концов находит для него нравственное оправдание в его последующих душевных муках: «Эраст был до конца жизни своей несчастлив. Узнав о судьбе Лизиной, он не мог утешиться и почитал себя убийцею». Это замечание литературоведов справедливо лишь до определенной границы. Для Карамзина, задумывавшегося в эти годы над проблемой любви как чувства, вкладываемого в человека природой, и над противоречиями, которые возникают при столкновении этого естественного чувства с законами (см. ниже о повести «Остров Борнгольм»), повесть «Бедная Лиза» была важна в качестве первоначальной постановки данного вопроса. В сознании Карамзина история молодого дворянина, человека от природы неплохого, но испорченного светской жизнью и в то же время искренне – пусть в отдельный только минуты – стремящегося выйти за пределы крепостнической морали окружавшего его общества, представляет большую драму. Эраст, по словам Карамзина, «был до конца своей жизни несчастлив». Осуждение своего преступления в отношении Лизы, постоянные посещения ее могилы – пожизненное наказание для Эраста, «дворянина с изрядным разумом и добрым сердцем, добрым от природы, но слабым и ветреным».
Еще более сложно, чем отношение к Эрасту, отношение Карамзина к героине повести. Лиза не только прекрасна внешностью, но и чиста помыслами, невинна. В изображении Карамзина Лиза – идеальный, не испорченный культурой, «естественный» человек. Именно поэтому Эраст и называет ее своей пастушкой. Он говорит ей: «Для твоего друга важнее всего душа, чувствительная, невинная душа – и Лиза будет всегда ближайшая к моему сердцу». И крестьянка Лиза верит его словам. Она полностью живет чистыми, искренними человеческими чувствами. Автор находит оправдание этому чувству Лизы к Эрасту.
Какова же нравственная идея повести? Почему должна погибнуть прекрасная человеческая личность, не совершившая никакого преступления перед законами природы и общества?
Почему, говоря словами автора, «в сей час надлежало погибнуть непорочности!»? Почему, следуя традиции, Карамзин пишет: «Между тем блеснула молния, и грянул гром»? Впрочем, традиционное истолкование бури после какого-либо события в качестве проявления гнева божества Карамзин смягчает: «Казалось, что натура сетовала о потерянной Лизиной невинности».
Было бы неверно утверждать, что Карамзин осуждал свою героиню за утрату чувства «социальной дистанции», за то, что она забыла свое положение крестьянки (по-видимому, не крепостной), или «за нарушение добродетели». Если «в сей час надлежало погибнуть непорочности», значит, судьба Лизы предопределена свыше и прекрасная девушка не виновата ни в чем. Почему же «натура сетовала»?.. Вероятнее всего, идея повести состоит в том, что устройство мира (не современное, а вообще!) таково, что прекрасное и справедливое не всегда может осуществляться: одни могут быть счастливы, как, например, идиллические родители Лизы или герои «Натальи, боярской дочери», другие – она, Эраст – не могут.
Это, по существу, теория трагического фатализма, и она пронизывает большую часть повестей Карамзина.
Повесть «Наталья, боярская дочь» важна не только тем, что в ней, как уже отмечалось выше, обычным во времена Екатерины в дворянских семьях нарушениям семейной верности противопоставлена «старинная добродетельная любовь».
«Наталью, боярскую дочь» Карамзин назвал «былью или историей». Былью, напомним, он называл и «Бедную Лизу». Для него и после него на долгие годы в русской литературе слово «быль» сделалось термином-определением повествовательного жанра с невыдуманным сюжетом и постепенно вытеснило старый термин «справедливая повесть», «истинная повесть» и т. д. Трудно предположить, что, называя ряд своих повестей былями, Карамзин прибегал в данном случае к литературному приему, с целью возбудить у читателей особый интерес к своим произведениям.
Главное же значение «Натальи, боярской дочери» состояло в том, что в этой повести Карамзин обратился к проблеме, привлекавшей внимание русских писателей – если не всегда, то, уж безусловно, со времени Петра Великого, – проблеме «национальное – общечеловеческое».
Для читателей Карамзина, заявлявшего в «Письмах русского путешественника», что надо чувствовать себя прежде всего человеком и затем уже русским, были, вероятно, несколько неожиданными слова автора, что он любит «сии времена», «когда русские были русскими, когда они в собственное платье наряжались, ходили своею походкою, жили по своему обычаю, говорили своим языком и по своему сердцу, то есть говорили так, как думали». В этих словах звучал незавуалированный упрек современникам в том, что они перестали быть самими собой, быть русскими, что они говорят не то, что думают, стыдятся своего исторического прошлого, в котором гармонически сочеталось «национальное» и «общечеловеческое» и в котором есть чему доучиться. Сюжетно «Наталья, боярская дочь» построена так, что в ней «общечеловеческая» проблема получала «национальное», «русское» решение. Этим самым писатель снова, но уже на историческом материале, показывал, что в художественном, поэтическом отношении русская действительность и история не уступают действительности и истории европейских народов.
Однако интерес и значение «Натальи, боярской дочери» но только в том, что Карамзин создал историческую идиллию в сентиментально-романтическом духе. Еще более существенно было то, что от изображения «жизни сердца» в узко личном или в этическом плане, как было в других его произведениях, он перешел к трактовке старой темы русской литературы XVIII века – «человек (дворянин) и государство». Скрывающийся в волжских лесах герой повести Алексей Любославскнй, сын боярина, невинно оклеветанного перед государем (юным! – отмечает Карамзин как смягчающее обстоятельство), узнает о нападении на Русское царство внешних врагов; у Алексея немедленно созревает решение «ехать на войну, сразиться с неприятелем Русского царства и победить». Он движим исключительно своим дворянским понятием чести – верности государю и сознанием обязанности служить отечеству: «Царь увидит тогда, что Любославские любят его и верно служат отечеству». Таким образом, в «Наталье, боярской дочери» Карамзин показал, что «личное» часто неразрывно связано с «общим», «государственным» и что эта связь может быть не менее интересна для художника в для читателя, чем «жизнь сердца» в чистом, так сказать, виде.
Литературная деятельность Карамзина периода «Московского журнала» характеризуется большим стилистическим разнообразием, свидетельствующим о настойчивых исканиях молодого автора. Наряду с «Письмами русского путешественника» и повестями «Бедная Лиза», «Наталья, боярская дочь», «Лиодор» – с одной стороны, и произведениями с античным колоритом – с другой, здесь находятся и переводы из Оссиана в оригинальный драматический отрывок «София», написанный совершенно в духе драматургов «Бури и натиска» и отчасти Шекспира (ср. последний монолог Софии «Бурные ветры! разорвите черные облака неба» и монолог короля Лира «Ревите, ветры!»). Но, одновременно со «штюрмерскими» тенденциями, в драматическом отрывке Карамзина чувствуется органическая связь со старой драматургической традицией русского XVIII века: положительные персонажи пьесы носят стандартные «говорящие» имена, например, Добров; героиня же, подобно женским персонажам комедий Фонвизина, Капниста и других русских драматургов последней трети XVIII века, зовется Софией.
Поэтическая деятельность Карамзина в нашей науке освещается односторонне. Рассматривается обычно только одна группа стихотворений, относящихся ко второй половине 1790-х годов. Это позволяет объявить Карамзина создателем субъективной, психологической лирики, запечатлевшей тончайшие состояния души человека, отъединившегося от общества. В действительности поэзия Карамзина богаче. В первый период поэт не стоял на субъективистских позициях, и потому ему не были чужды общественные связи человека, интерес к объективному, окружающему его миру.
Манифестом Карамзина этой поры является стихотворение «Поэзия», написанное еще в 1787 году и напечатанное в 1792 году в «Московском журнале». Несколько прямолинейно, без поэтической самостоятельности, формулирует Карамзин мысль о большой воспитательной роли поэзии:
Во всех, во всех странах поэзия святая
Наставницей людей, их счастия была.
На страницах «Московского журнала» появляются политические и гражданско-патриотические стихотворения. Летом
1788 года Швеция объявила войну России. Этому событию и посвятил Карамзин свое стихотворение «Военная песнь». Следуя за патриотическими одами Державина, Карамзин обращается с призывом к «россам», «в чьих жилах льется кровь героев»; «Туда спеши, о сын России! Разить бесчисленных врагов», Гуманно-сентиментальное чувство Карамзин умеет подчинить остро осознаваемому патриотическому долгу. Характерен конец этого стихотворения:
Губи! Когда же враг погибнет,
Сраженный храбростью твоей,
Смой кровь с себя слезами сердца!
Ты ближних братий поразил!
Политическая программа Карамзина выражена в стихотворении «Жил-был в свете добрый царь». Как указывает автор, это перевод «Песни» Лефорта из мелодрамы «Петр Великий» Жана Бульи, которую он видел во время своего пребывания в Париже весной 1790 года. Пересказывая содержание мелодрамы, Карамзин приводит слова Петра, что цель его царствования – «возвысить в отечестве нашем сан человека», что он стремится «быть отцом и просветителем миллионов людей». В «Песне» рассказывается о том, как Петр «сбирает добро», «душу, сердце украшает Просвещения цветами», чтобы «мудростью своей озарить умы людей». Для Карамзина Петр – пример просвещенного монарха, который, опираясь на мудрость философов, благодетелей человечества, делает счастливой жизнь своих подданных.
Иное отношение Карамзина к Екатерине. Он не прославлял ее. А когда по ее повелению был арестован Николай Новиков, поэт выступил с одой «К милости» (1792), где не только призывает императрицу проявить милосердие к известному всей России человеку, но, исходя из своей концепции просвещенного абсолютизма, определяет условия, исполнение которых позволит считать ее самодержавное правление просвещенным. Он писал: «Доколе права не забудешь, с которым человек рожден… доколе всем даешь свободу и света не теснишь в умах, пока доверенность к народу видна во всех твоих делах, дотоле будешь свято чтима…»
В 80-е годы, когда формировалось дарование Карамзина, самым крупным и ярким поэтом был Державин, теснейшими узами связанный со своим временем. Новаторский характер поэзии Державина в том и проявлялся, что, усвоив просветительский идеал человека, он вывел своего героя на большую дорогу жизни, сделав его ум и сердце способными наслаждаться радостями живого человеческого бытия личности и трепетно откликаться на скорбь сограждан, с негодованием восставать на неправду, с восторгом славить победы своего отечества и его храбрых сынов – русских солдат.
Поэзия Державина именно своим настойчивым интересом к человеку была близка Карамзину. Только герой большинства карамзинских стихов жил тише, скромнее, он лишен был гражданской активности державинских героев. Карамзин не способен был гневно возмущаться, грозно напоминать «властителям и судиям» об их высоком долге перед своими подданными, громко и шумно радоваться. Он как бы прислушивается к тому, что происходит в его сердце, улавливает никому не ведомую, но по-своему большую его жизнь. Вот умер друг и поэт А. Петров – в стихотворении «К соловью» запечатлелись боль и стоны горюющей души. Пришла осень: «В мрачной дуброве с шумом на землю валятся желтые листья», «поздние гуси станицей к югу стремятся». Щемящая тоска заползает в сердце при взгляде «на бледную осень» («Осень»). Стихотворение «Кладбище» – это драматический диалог двух голосов. «Страшно в могиле, хладной и темной!» – говорит один; «Тихо в могиле, мягкой, покойной», – убеждает другой. Смерть страшна земному, влюбленному в жизнь человеку, он, «ужас и трепет чувствуя в сердце, мимо кладбища спешит». Утешает его тот, кто доверился богу и в могиле «видит обитель вечного мира». Жизнь не есть безысходное страдание – «но и радость бог нам дал». Так пишется программное стихотворение этой поры «Веселый час». Познавший печаль и тоску, горе и страдание, лирический герой Карамзина восклицает: «Братья, рюмки наливайте!» «Все печальное забудем, что смущало в жизни нас; петь и радоваться будем в сей приятный, сладкий час». Петь и радоваться, а не предаваться отчаянию, и не в одиночестве пребывать, а находиться с друзьями, – вот чего взыскует душа человека. Оттого общий тон стихотворения светлый, не замутненный страхом, мистикой, отчаянием: «Да светлеет сердце наше, да сияет в нем покой», – провозглашает поэт.
Вера в жизнь, несмотря на все страдания и скорби, которые она обрушивает на человека, дух оптимизма пронизывают и замечательную балладу «Граф Гваринос». Баллада Карамзина о рыцаре Гвариносе – это гимн человеку, хвала мужеству, убеждениям, которые делают его непобедимым, способным преодолевать несчастья.
Внимание к человеку обусловливает интерес поэта к окружающему его миру, и прежде всего – к природе: умирающая природа в «Осени», картина возрождения весны в «Весенней песне меланхолика», описание Волги, на берегах которой родился поэт («Волга»), и т. д. Но сосредоточенность на текучих и меняющихся душевных движениях мешала Карамзину видеть красоту объективного мира. Намерение поэта не получило художественной реализации – его природа условна, лишена неповторимых черт живого и богатого мира, точности и предметности. Не помог Карамзину и опыт Державина, открывавшего в это время в своих стихах русскую природу во всей ее неповторимости, яркости и поэтичности.
Прекратив издание «Московского журнала», Карамзин с воодушевлением отдался новым планам и замыслам. Он готовил новый альманах «Аглаю», писал повести, стихи, работал над продолжением «Писем русского путешественника». И в это время неожиданные политические события вызвали идейный кризис, который стал рубежом в его творческой жизни.
Случилось это летом 1793 года. В июле Карамзин уехал в орловское имение на отдых. В августе новые известия о французских событиях смутили душу писателя. В письме к Дмитриеву он писал: «…ужасные происшествия Европы волнуют всю душу мою». С горечью и болью думал он «о разрушаемых городах и погибели людей». Тогда же написанный очерк «Афинская жизнь» оканчивался автобиографическим признанием: «Я сижу один в сельском кабинете своем, в худом шлафроке, и не вижу перед собою ничего, кроме догорающей свечки, измаранного листа бумаги и гамбургских газет, которые… известят меня об ужасном безумстве наших просвещенных современников».
Что же произошло во Франции? Борьба правых депутатов конвента (жирондистов), выражавших интересы буржуазии, испугавшейся размаха народной революции, и якобинцев, представителей истинно демократических сил страны, достигла апогея. Весной в Лионе вспыхнуло поднятое контрреволюционерами восстание. Его поддержали жирондисты. Началось грандиозное восстание против революции в Вандее. Спасая революцию, опираясь на восстание парижских секций (31 мая – 2 июня), якобинцы, во главе с Робеспьером, Маратом и Дантоном, установили диктатуру. Вот эти события, развернувшиеся в июне – июле 1793 года, о которых Карамзин узнал в августе, и повергли его в смятение, испугали, оттолкнули от революции. Рухнула прежняя система взглядов, закралось сомнение в возможности человечества достичь счастья и благоденствия, сложилась система откровенно консервативных убеждений. Выражением новой идеологической позиции Карамзина, исполненной смятения и противоречий, были статьи-письма – «Мелодор к Филалету» и «Филалет к Мелодору». Мелодор и Филалет – это не разные люди, это «голоса души» самого Карамзина, это смущенный и растерянный старый Карамзин и Карамзин новый, ищущий иных, отличных от прежних, идеалов жизни.
Мелодор горестно признается: «Век просвещения! Я не узнаю тебя – в крови и пламени не узнаю тебя, среди убийств и разрушения не узнаю тебя!» Возникает роковой вопрос: как жить дальше? Искать спасения в эгоистическом счастье? Но Мелодор знает, что «для добрых сердец нет счастия, когда они не могут делить его с другими». В ином случае, спрашивает Мелодор, «на что жить мне, тебе и всем? На что жили предки наши? На что будет жить потомство?» Крушение веры в гуманистические идеалы Просвещения было трагедией Карамзина. Герцен, остро переживавший свою духовную драму после подавления французской революции 1848 года, называл эти выстраданные признания Карамзина «огненными и полными слез»[6].
Поскольку Карамзин-Мелодор не мог справиться со своими сомнениями, ему пришлось жить по системе Филалета, продолжавшего искать «источник блаженства в собственной груди нашей». С осени 1793 года начинается новый период творчества Карамзина. Разочарование в идеологии Просвещения, неверие в возможность освободить людей от пороков, поскольку страсти неистребимы и вечны, убеждение, что следует жить вдали от общества, от исполненной зла жизни, находя счастье в наслаждении самим собой, определили и новые взгляды на задачи поэта.
Философия Филалета толкала на путь субъективизма. В центре творчества стала личность автора; автобиографизм находил выражение в раскрытии внутреннего мира тоскующей души человека, бегущего от общественной жизни, пытающегося найти успокоение в эгоистическом счастье. С наибольшей полнотой новые взгляды выразились в поэзии.
В 1794 году Карамзин написал два дружеских послания – к И. Дмитриеву и А. Плещееву, в которых с публицистической остротой изложил новые, глубоко пессимистические воззрения на проблемы общественного развития. Некогда он «мечтами обольщался», «любил с горячностью людей», «желал добра им всей душою». Но после революции, которая потрясла Европу, ему стали ясны безумные мечтания философов. «И вижу ясно, что с Платоном республик нам не учредить». Вывод: если человек не в силах изменить мир так, чтобы можно было «тигра с агнцем помирить», чтоб «богатый с бедным подружился и слабый сильного простил», – то он должен оставить мечту – «итак, лампаду угасим». Новая, субъективная поэзия уводила внимание читателя от политических проблем к моральным. Человек слаб и ничтожен, но он может и в этом печальном мире найти свое счастье.
Любовь и дружба – вот чем можно
Себя под солнцем утешать!
Искать блаженства нам не должно,
Но должно – менее страдать.
Погрузив человека в мир чувства, поэт заставляет его жить только жизнью сердца, поскольку счастье только в любви, дружбе и наслаждении природой. Так появились стихотворения, раскрывавшие внутренний мир замкнутой в себе личности («К самому себе», «К бедному поэту», «Соловей», «К неверной», «К верной» и др.). Поэт проповедует философию «мучительной радости», называет сладостным чувством меланхолию, которая есть «нежнейший перелив от скорби и тоски к утехам наслажденья». Гимном этому чувству явилось стихотворение «Меланхолия».
В стихотворении «Соловей» Карамзин, может быть впервые с такой смелостью и решительностью, противопоставил миру реальному, действительному – мир моральных чувств, мир, творимый воображением человека.
Теперь Карамзин ставит искусство выше жизни. Потому долг поэта – «вымышлять», и истинный поэт – «это искусный лжец». Он признавался: «Мой друг! существенность бедна: Играй в душе своей мечтами». Поэт считает своим долгом «сердца гармонией пленять», свои стихотворения он называет «безделками». Подготовленный сборник своих произведений Карамзин называет «Мои безделки»; он демонстративно декларирует свое намерение писать для женщин, быть приятным «красавицам» («Послание к женщинам»).
В 1794 году Карамзин пишет «безделку» «Богатырскую сказку „Илья Муромец“». Обращение к русской старине было осуществлено с эстетических позиций. Желая позабыться «в чародействе красных вымыслов», поэт обращается к новой музе – «Ложь, неправда, призрак истины – будь теперь моей богинею». Былинный герой Илья Муромец с помощью новой музы был превращен в любовника, в куртуазного рыцаря. Его любовные приключения развиваются в условной стране «красных вымыслов».
«Богатырская сказка» была написана белым, безрифменным стихом. Сам Карамзин указывал, что писал он вслед за «нашими старинными песнями», которые «сочинены таким стихом». И хотя стих сказки был далек от стиха народных песен, опыт Карамзина привлек внимание поэтов-сентименталистов, и вслед за «Ильей Муромцем» М.Херасков написал «волшебную повесть» «Бахариану», Н. Львов – «Добрыню» и т. д. Усвоена была русской поэзией и стилистическая манера «сказки» – свободный, непринужденный разговор поэта со своим читателем.
Создавая новую лирику, Карамзин обновил русскую поэзию. Он внос новые жанры, которые в последующем мы встретим у Жуковского, Батюшкова и Пушкина: балладу, дружеское послание, поэтические «мелочи», остроумные безделушки, мадригалы и т. д. Недовольный, как и некоторые другие поэты (например, А. Радищев), засильем ямба, он использует хорей, широко вводит безрифменный стих, пишет трехсложными размерами. В элегической, любовной лирике Карамзиным был создан поэтический язык для выражения всех сложных и тонких чувств, для раскрытия жизни сердца. Фразеология Карамзина, его образы, поэтические словосочетания (типа: «люблю – умру любя», «слава – звук пустой», «голос сердца сердцу внятен», «любовь питается слезами, от горести растет», «дружба – дар бесценный», «беспечной юности утеха», «зима печали», «сладкая власть сердца» и т. д.) были усвоены последующими поколениями поэтов, их можно встретить в ранней лирике Пушкина.
Значение Карамзина-поэта отчетливо и лаконично определено Вяземским: «С ним родилась у нас поэзия чувства, любви к природе, нежных отливов мысли и впечатлений, словом сказать, поэзия внутренняя, задушевная… Если в Карамзине можно заметить некоторый недостаток в блестящих свойствах счастливого стихотворца, то он имел чувство и сознание новых поэтических форм».
Крушение веры в возможность наступления «золотого века», когда человек обрел бы так нужное ему счастье, обусловило переход Карамзина на позиции субъективизма. Но это бегство от насущных вопросов общественно-политической жизни тяготило Карамзина. Настойчиво изучая историю и современность, он стремится найти выход из тупика, в который был загнан драматическими событиями французской революции.
В 1797 году Карамзин пишет «Разговор о счастии», где в последний раз сталкивает уже знакомых нам героев – Мелодора с Филалетом. Мелодор задает вопрос, являющийся важнейшим вопросом просветительской философии: «Как достичь счастья?» Филалет поучает: «Человек должен быть творцом своего благополучия, приведя страсти в счастливое равновесие и образуя вкус для истинных наслаждений». Мелодор теперь уже не слушает покорно своего друга и, не желая принять эгоистическое счастье, возражает: «Но если я не нахожу для себя хорошей пищи, то с самым прекрасным вкусом могу ли наслаждаться? Признайся, что крестьянин, живущий в своей темной, смрадной избе… не может найти много удовольствий в жизни». Мелодор ставит, как видим, кардинальный социальный вопрос при решении проблемы человеческого счастья. Филалет пытается доказать, что и крестьянин может быть счастлив, поскольку счастье «обитает в его сердце»: «Крестьянин любит свою жену, своих детей, радуется, когда идет дождь вовремя… Истинные удовольствия равняют людей».
Мелодор, но соглашаясь с позицией своего друга, иронически отвечает ему: «Философия твоя довольно утешительна, только не многие ей поверят». Первым не поверил Карамзин. Он твердо решил порвать со своей субъективистской эстетикой, оправдывавшей общественную пассивность писателя. Решение это свидетельствовало о том, что началось преодоление идейного кризиса.
Два томика альманаха «Аглая» (1794–1795 гг.) сменили «Московский журнал». В них опубликованы стихотворения и повести периода идейного кризиса.
В «Острове Борнгольме», который в известном смысле можно считать одним из лучших произведений Карамзина-прозаика, явственно видны сложившиеся к этому времени художественные приемы повествовательной манеры автора: рассказ ведется от первого лица, от имени соучастника и свидетеля того, что – в недоговоренной форме – произошло на пустынном, каменистом датском острове; вводный абзац повести представляет чудесную картину ранней зимы в дворянской усадьбе и заканчивается уверением рассказчика, что он повествует «истину, не выдумку»; упоминание об Англии в качестве крайнего предела его путешествия, естественно, наталкивает читателя на мысль о тождественности Карамзина, автора «Писем русского путешественника», и персонажа рассказчика в повести «Остров Борнгольм».
В этой повести Карамзин возвратился к проблеме, поставленной в «Бедной Лизе», – ответственности людей за чувства, вложенные в них природой.
Драму «Острова Борнгольма» Карамзин перенес в недра дворянского семейства. Незавершенность сюжета повести не мешает раскрытию ее замысла. Не так уже, в конце концов, существенно, кем приходится Лила, узница прибрежного подземелья, гревзендскому незнакомцу, – сестрой (скорее всего) или молодой мачехой, основное то, что в драме, происшедшей в старинном датском замке, сталкиваются два принципа: чувство и долг. Гревзендский юноша утверждает:
Природа! ты хотела,
Чтоб Лилу я любил.
Но этому противостоит сетование владельца замка, отца гревзендского незнакомца: «За что небо излияло всю чашу гнева своего на сего слабого, седого старца, старца, который любил добродетель, который чтил святые законы его?»
Иными словами, Карамзин хотел найти ответ на мучивший его вопрос, совместима ли «добродетель» с требованиями «Природы», больше того – не противоречат ли они друг другу, и кто, в конце концов, более прав – тот, кто подчиняется законам «священной Природы», или тот, кто чтит «добродетель», «законы неба». Заключительный абзац повести с сильно эмоционально окрашенными оборотами: «в горестной задумчивости», «вздохи теснили грудь мою», «ветер свеял слезу мою в море» – должен, по-видимому, в конце концов показать, что Карамзин ставит «законы неба», «добродетель» выше «закона врожденных чувств». Ведь и в «Бедной Лизе» рассказчик смотрит в небо и по щеке его катится слеза.
Действие той же теории трагического фатализма демонстрирует Карамзин в маленькой повести «Сиерра-Морена», представляющей, как можно думать, переработку незаконченного «Лиодора».
Публикуя первоначально «Сиерру-Морену», Карамзин сопроводил заглавие опущенным позднее подзаголовком – «элегический отрывок из бумаг N». Иными словами, «Сиерра-Морена» по своему характеру не устное повествование, как «Бедная Лиза», «Наталья, боярская дочь», «Остров Борнгольм», в особенности «Лиодор», а лирические записки человека, перенесшего трагическое несчастье, но уже сумевшего в какой-то мере победить себя, отчасти изжить свое горе, сумевшего если не обрести душевное равновесие, то, во всяком случае, выйти из состояния отчаяния и погрузиться в холодное равнодушие. Этот N, вернувшийся из романтической знойной Испании на родину, «в страну печального севера», живущий в деревенском уединении и внимающий бурям, тоже, как и герои «Бедной Лизы» и «Острова Борнгольма», является жертвой судьбы, игралищем каких-то роковых, непонятных сил. Он охвачен стихийно возникшим чувством любви к красавице Эльвире, незадолго до назначенного дня свадьбы потерявшей своего жениха и в отчаянии проводящей многие часы у памятника, поставленного ею в ознаменование гибели Алонзо. И снова возникает вопрос о «законах природы», «священных законах врожденных чувств». Эльвира ответила герою повести на его пламенные чувства. Но она внутренне неспокойна – она нарушила «законы неба». И кара неба постигает ее: во время ее венчания с героем повести в церкви появляется Алонзо, который, как обнаружилось, не погиб, а спасся при кораблекрушении; узнав об измене своей невесты, он тут же кончает самоубийством. Потрясенная Эльвира уходит в монастырь. Герой повести, пережив минуты исступления, мертвого и страшного оцепенения, после неудачных попыток свидеться с Эльвирой едет путешествовать, и на Востоке, на развалинах Пальмиры, «некогда славной и великолепной», «в объятиях меланхолии» сердце его «размягчилось».
«Сиерра-Морена» стоит несколько особняком среди прозаических произведений Карамзина, напоминая по стилю экзотические повести немецких писателей «Бури и натиска» и в то же время предвосхищая Марлинского за тридцать лет до появления последнего в печати. При всей своей необычности для тогдашней русской литературы, начиная с заглавия, красочности пейзажа, лирической взволнованности языка, стремительности и неожиданности развития фабулы, непривычной для современных Карамзину русских читателей «бурнопламенности» страстей. «Сиерра-Морена» интересна не только этими своими сторонами, но и настойчивым стремлением автора изобразить быструю, неподготовленную, хотя и обоснованную фактами, смену душевных состояний героя, желанием раскрыть психологию человека, перенесшего тяжелую личную драму, свергнутого с вершин счастья в бездну горя и отчаяния.
Якобинский этап французской революции, испугав Карамзина, обусловил его переход на консервативные позиции. Но революция все еще продолжала свое сложное и противоречивое течение. Лидеры якобинцев во главе с Робеспьером также окончили свою жизнь на эшафоте. Твердо решив призвать на помощь историю, а не философию, Карамзин вновь стал внимательно присматриваться к тому, что происходило во Франции. Свое новое мнение о революционных событиях он изложил в статье 1797 года «Несколько слов о русской литературе»: «Я слышу много пышных речей за и против, но я не собираюсь подражать этим крикунам. Признаюсь, что мои взгляды на сей предмет недостаточно зрелы. Одно событие сменяется другим, как волны в бурном море, а люди хотят рассматривать революцию как нечто завершенное. Нет, нет. Мы еще увидим множество поразительных явлений – крайнее возбуждение умов говорит за то». Признание, что его мнения о революции еще «недостаточно зрелы», что он не хочет «подражать крикунам», очень знаменательно: оно является свидетельством начавшегося преодоления кризиса. Сейчас Карамзин уже и собственные суждения о революции периода «Аглаи» признает незрелыми и скороспелыми. Следовало ждать дальнейшего развертывания революции, и он ждал, занимаясь подготовкой сборников «Аониды» и переводами для «Пантеона иностранной словесности».
Новые события не заставили себя долго ждать – 9 ноября (18 брюмера по революционному календарю) 1799 года генерал Бонапарт произвел переворот и объявил себя первым консулом французской республики. Начался период удушения революции и ликвидации республики. Финал десятилетней революционной войны народа был поистине ошеломляющим. Революция, начав с ликвидации монархии, как бы исчерпав себя, встала на путь самоликвидации и возрождения новой монархии. Карамзин сразу понял, что Бонапарт – это «монарх-консул» и что, хотя его еще именуют во Франции «спасителем республики», он, несомненно, возродит новую империю, поскольку уже все «повинуются гению одного человека».
Подобный исход революции требовал теоретического объяснения. Где было его искать? Карамзин обратился к сочинениям Монтескье и Руссо. В истории человечества Монтескье усматривал существование трех типов государственного правления – республику, деспотию и монархию. Деспотизм – государственное устройство, противное природе человека, унижающее и порабощающее его, – подлежит уничтожению. Республика (аристократическая или, лучше, демократическая) – это идеальный строй, который философу всего более по душе, но неосуществимый в настоящих условиях, так как народ еще не просвещен. Республика – это светлая мечта человечества, дело далекого будущего. Оставалась монархия. Монархия, смягченная просвещением, вдохновляемая философией, и признается Монтескье лучшей формой современного государственного устройства народов.
Руссо в «Общественном договоре» выдвинул демократическую идею народного суверенитета и отстаивал в качестве образцового правления не монархию, а республику. Но в то же время и Руссо оговаривается, что «демократический образ правления в основном подходит для небольших государств, аристократический – для средних, а монархический – для крупных»[7]. Эти взгляды получили широкое распространение.
Большинство русских (за исключением Радищева) и западных просветителей приняло и теорию Монтескье и дополнения Руссо. Принял эту политическую концепцию и Карамзин, принял потому, что она, как ему казалось, объясняла ход развития французской революции. Непонятное становилось ясным. Прослеживая ход развития передовой просветительской идеологии в XVIII веке, Карамзин писал: «С самой половины осьмого на десять века все необыкновенные умы страстно желали великих перемен и новостей в учреждении обществ; все они были, в некотором смысле, врагами настоящего, теряясь в лестных мечтах воображения. Везде обнаруживалось какое-то внутреннее неудовольствие, люди скучали и жаловались от скуки, видели одно зло и чувствовали цепи блага. Проницательные наблюдатели ожидали бури; Руссо и другие предсказывали ее с разительной точностию; гром грянул во Франции…»
Но вот буря уже пронеслась. Народ, по Карамзину, дорого заплатив за попытку осуществления идей равенства и свободы в рамках республики, после многих лет тягчайших испытаний стал возвращаться к тому правлению, которое сначала было уничтожено. Франция, рассуждает он, – большая страна, монархия в ней сложилась исторически, и ее уничтожение оказалось гибельным для нации. В соответствии с этими взглядами Карамзин пишет: «Франция по своему величию и характеру должна быть монархией»[8].
Политический опыт французской революции, как его понимал Карамзин, обусловил усвоение им политической концепции французских просветителей. Россия – обширная страна, «мира половина», и потому также должна управляться монархом. Монархия спасет народ от безначалия и анархии, обеспечит необходимые блага народу и нации и прежде всего «надежное пользование своею вольностию» каждым подданным. Преодолев идейный кризис, Карамзин, вырабатывая новые убеждения, преисполнился даже в эту пору глубоким оптимизмом. «Революция объяснила идеи, – пишет он, – мы увидели, что гражданский порядок священ даже в самых местных или случайных недостатках своих; что власть его есть для народов не тиранство, а защита от тиранства». Опыт революции многому научил и народы и царей. «Но девятый на десять век должен быть счастливее, уверив народы в необходимости законного повиновения, а государей в необходимости благодетельного, твердого, но отеческого правления».
Политическая концепция как бы поддерживалась событиями начала века. Вступивший на престол Александр I ознаменовал царствование свое рядом важных политических акций: уничтожил Тайную экспедицию, дал амнистию политическим «преступникам», еще Екатериной и Павлом заключенным в крепости или сосланным в разные губернии России, создал комиссию по составлению законов.
Карамзин писал в «Вестнике Европы», что уже все граждане России наслаждаются «важнейшим благом», которое есть «нынешнее спокойствие сердец». Фраза примечательна тем, что она является цитатой из Монтескье. В «Духе законов» читаем: «Политическая свобода гражданина есть спокойствие духа, происходящее от уверенности в своей безопасности»[9]. Теория как бы подтверждалась практикой. Так закреплялись иллюзии, что деятельность Александра принесет благо России. Надо сказать при этом, что в те годы вообще иллюзия эта получила широкое распространение. Даже революционер Радищев, не изменив своим убеждениям, но реалистически учитывая обстоятельства, счел возможным принять участие в работе комиссии по составлению законов и в стихотворении «Осмнадцатое столетие» выразить чувство благодарности Александру за его первые манифесты.
В этих конкретно-политических обстоятельствах и определилось решение Карамзина сделать все возможное, чтобы стать голосом того «общего мнения» людей, поддавшихся иллюзиям, искавших путей воздействия на Александра, желавших помогать царю в его трудах на благо народа. Активность писателя должна была стать активностью гражданина – нельзя предаваться поискам счастья в сердце своем, отделяясь от людей китайскими тенями своего воображения. Это нужно было делать тем более, что, как отмечал сам Карамзин, «мы не хотим уверить себя, что Россия находится уже на высочайшей степени блага и совершенства». Впереди предстояли великие труды, и в них хотел принять участие Карамзин. Именно потому он выступает в 1801–1803 годах с целой серией политических сочинений: пишет оду-наказ по случаю коронации Александра, «Историческое похвальное слово Екатерине II», издает «Вестник Европы», заполненный политическими статьями-рекомендациями.
В «Историческом похвальном слове Екатерине II» дана глубоко ошибочная оценка правления императрицы. Но сочинение интересно другим: в нем изложена программа царствования Александра. Карамзин излагал программу законов, определенных Монтескье, прикрываясь при этом «Наказом» Екатерины II, которая, по собственному признанию, «обобрала» французского просветителя, пересказав в своем сочинении основные статьи «Духа законов». Прямо следуя за автором «Духа законов», Карамзин определяет в «Слове» и понимание монархии, и значение монархического правления для большой страны, и содержание понятий «политическая вольность» и «равенство». Контаминируя две важных статьи «Наказа» (следовательно, и «Духа законов») и кое-что дополняя от себя, Карамзин формулирует основные положения своей концепции, которую он хочет сделать и концепцией Александра. «Предмет самодержавия, – пишет он, – есть не то, чтобы отнять у людей естественную свободу, но чтобы действия их направить к величайшему благу». Далее, ссылаясь на екатерининский «Наказ», Карамзин развивает понимание свободы и равенства: «Монархиня, сказав, что самодержавие не есть враг свободы в гражданском обществе, определяет ее следующим образом: „Она есть не что иное, как спокойствие духа, происходящее от безопасности, и право делать все дозволяемое законами, а законы не должны запрещать ничего, кроме вредного для общества; они должны быть столь изящны, столь ясны, чтобы всякий мог чувствовать их необходимость для всех граждан: и в сем-то единственно состоит возможное равенство гражданское“». Подмена вопроса о социальном равенстве равенством политическим, равенством перед законами приводила в новых условиях к прямому оправданию крепостного права. Этому вопросу были посвящены специальные статьи (например, «Письмо сельского жителя»).
Одобряя намерение Александра подготовить новые законы (создание комиссии и определение программы ее работ специальным рескриптом), Карамзин связывает их издание с развитием просвещения: «Когда умы для лучших законов не готовы, то приготовьте их, когда же надобно для счастия народа переменить его обычаи, то действуйте одним примером». Просвещение нужно и для подготовки народа к новым законам и для того, «чтобы люди умели наслаждаться и быть довольными во всяком состоянии мудрого политического общества».
Воспитание должно быть двояким: нравственное воспитание, «общее во всех странах», и «политическое воспитание гражданина, различное по образу правления». Поскольку в России монархическое правление, то должно воспитывать в гражданах «любовь к отечеству, к его учреждениям и все свойства, нужные для их целости». Следовательно, должно «вкоренять в человека благоговение к монарху, соединяющему в себе государственные власти и, так сказать, образ отечества». Карамзин, как мы видели, к политической концепции просвещенного абсолютизма пришел трудным путем, преодолев систему субъективистских убеждений, толкавших его на проповедь эгоистического счастья. Теперь он искренне поверил в спасительность русского самодержавия, смягченного просвещением. Оттого он активно и самоотверженно утверждал свой политический идеал и в публицистических статьях «Вестника Европы», и в художественных произведениях этого времени, и позже, в «Истории государства Российского». Объективно такая позиция идеологически укрепляла русский царизм. В исторических обстоятельствах, когда с каждым годом нового века все с большей очевидностью проявлялась реакционная роль самодержавия, использовавшего необъятную силу власти для того, чтобы удержать Россию на старых, феодально-крепостнических путях развития, защитить интересы дворянства и прежде всего его право владеть крестьянами, подобная позиция Карамзина, особенно активно выраженная в 1810-е годы, оттолкнула от него передовой лагерь.
В полном соответствии с политической концепцией просветителей, Карамзин не только доказывал спасительность монархии для Франции и России, но с тем же жаром отстаивал республиканский строй и республиканскую свободу для малых стран и народов. В первом же номере «Вестника Европы» за 1802 год Карамзин выступает с защитой прав Швейцарии, считая, что там должна быть восстановлена свобода. «На Альпах раздается голос, – пишет он, – требующий восстановления древней гельветической свободы, уничтоженной безрассудными французскими директорами. Республиканская свобода и независимость принадлежат Швейцарии так же, как ее гранитные и снежные горы». Так, конечно, не мог писать идеолог реакции.
Карамзину выпала задача сразу после великих и драматических событий французской революции отвечать на многие важные, самой жизнью выдвинутые вопросы социального и политического существования народов. Не вина, а беда его, что на некоторые из них он давал неправильные ответы, а на другие ответить не мог. Но несомненной заслугой было его стремление во всем разобраться. Он смело обсуждал возникающие вопросы, предлагал свои решения, воспитывая тем русское общество. Так, отстаивая республиканскую свободу для Швейцарии, Карамзин позже, в конце того же года, еще раз вернулся к ее судьбе, так как там произошли важные события: Бонапарт «уважил независимость швейцарцев». И опять Карамзина подстерегала историческая неожиданность – начало независимой республики стало одновременно и началом «междоусобной войны»: «Сия несчастная земля представляет теперь все ужасы междоусобной войны, которая есть действие личных страстей, злобного и безумного эгоизма. Так исчезают народные добродетели».
Великий теоретик Руссо утверждал возможность существования республики в малых странах. Практика вносила поправку – в республиках торжествует эгоизм, который разъединяет людей, ожесточает их друг против друга, делает равнодушными к судьбам отечества, «а без высокой народной добродетели республика стоять не может». Получалось, что и современные политические события как бы с новой стороны подкрепляли убеждение Карамзина, что единственное спасение народов в монархии. Он пишет: «Вот почему монархическое правление гораздо счастливее и надежнее: оно не требует от граждан чрезвычайностей и может возвышаться на той степени нравственности, на которой республики падают». Но Карамзина не удовлетворяет извлечение подобного вывода – он хочет понять, отчего же разрушаются добродетели в республиках, почему там торжествуют эгоизм, себялюбие, вражда людей. Он ищет ответа и предлагает его публике, и надо сказать, что ответ Карамзина имеет огромное значение, свидетельствуя об умении писателя замечать новые явления в общественных отношениях.
Карамзин приходит к заключению: «Разврат швейцарских нравов начался с того времени, как Телевы потомки вздумали за деньги служить другим державам; возвращаясь в отечество с новыми привычками и с чуждыми пороками, они заражали ими своих сограждан. Яд действовал медленно в чистом, горном воздухе… Дух торговый, в течение времени, овладев швейцарцами, наполнил сундуки их золотом, но истощил в сердцах гордую, исключительную любовь к независимости. Богатство сделало граждан эгоистами и было второю причиною нравственного падения Гельвеции».
Карамзин увидел растлевающую роль духа торговли, показал, как стяжательство, жажда богатства, торговля губят добродетели и уничтожают подлинную свободу граждан даже в республиках, как буржуазные отношения превращают республику в пустой звук и губят человеческую личность. Заметка о Швейцарии не случайна. Вслед за Швейцарией внимание Карамзина привлекает североамериканская республика. В «Вестнике Европы» появляется новая статья (переводная) о нравах и образе жизни в республике за океаном. «Дух торговли, – говорится в ней, – есть главный характер Америки. Все стараются приобретать. Богатство с бедностью и рабством являются в разительной противности (contraste)… Люди богаты и грубы; особливо в Филадельфии, где богачи живут только для себя, в скучном единообразии едят и пьют»[10]. Как же быстро изчезли добродетели! Ведь североамериканская республика родилась совсем недавно, на глазах у юноши Карамзина. А уже через два десятилетия и здесь нравы развращены, богатые республиканцы оказываются рабовладельцами, богатство сделало граждан эгоистами, «высокая народная добродетель падает», а без нее истинной республики быть не может[11].
Новый расцвет литературной деятельности Карамзина начинается с 1802 года, когда он приступил к изданию журнала «Вестник Европы». Карамзин был уже самым крупным, самым авторитетным из писателей своего поколения, его имя в литературных кругах произносилось в первую очередь. За протекшее десятилетие он вырос как мыслитель, как художник.
Правительственный либерализм нового царствования, цензурные послабления позволили ему высказываться в новом журнале более свободно и по более широкому кругу вопросов, высказываться с сознанием своей роли в современной литературе, своего места в литературном процессе, своего права и даже обязанности публично излагать свои мысли.
То, что в екатерининские времена Карамзин должен был затушевывать – свою ориентацию на европейский либерализм, – сейчас он мог проповедовать без опасений, и это выразилось прежде всего в названии нового журнала – «Вестник Европы». В этом была целая программа. Вместе с тем это не означало отказа от национальных традиций, пренебрежения к русской жизни, к отечественной проблематике. Напротив. Но все рассматривалось в соотнесении с «общечеловеческой», «европейской» действительностью, историей.
В опубликованных в «Вестнике Европы» (1802–1803) художественно-литературных произведениях Карамзина явно заметны две линии: первая – интерес к внутреннему миру современного человека, к «жизни сердца», но осложненная шедшим из литературы XVIII века учением о «характерах»; другая – историческая, явившаяся результатом осмысления исторических событий, свидетелем которых он был в течение 1789–1801 годов. Они были связаны в какой-то мере и в каком-то отношении объясняли одна другую. Вместе с тем это были линия сатирическая и линия героическая.
Еще во втором письме из Лозанны в «Письмах русского путешественника» Карамзин высказал свое мнение о соотношении «темперамента» и «характера». Здесь он считает основанием «нравственного существа» человека темперамент, а характер – «случайной формой» последнего. «Мы родимся с темпераментом, – продолжал Карамзин, – но без характера, который образуется мало-помалу от внешних впечатлений. Характер зависит, конечно, от темперамента, но только отчасти, завися, впрочем, от рода действующих на нас предметов». Далее он уточняет свое понимание этих терминов: «Особливая способность принимать впечатления есть темперамент; форма, которую дают сии впечатления нравственному существу, есть характер».
В «Вестнике Европы» за 1803 год Карамзин поместил произведение, которое по жанру не является ни повестью, ни рассказом, ни очерком; скорее всего его можно назвать психологическим этюдом. Карамзин озаглавил его «Чувствительный и холодный. Два характера». Тема эта давно привлекала его внимание, но только к началу XIX века в сознании Карамзина определились эти «два характера» как главные, может быть, и единственные с его точки зрения, формы проявления внутренней жизни у людей.
Однако важнейшая особенность этого небольшого, во очень глубокого произведения заключается в том, что ни «чувствительный» Эраст, ни «холодный» Леонид не являются для автора «положительными героями». Каждый из них по-своему отрицателен. Карамзин словно не хочет предпочесть одного другому и старается показать, что ни первый, ни второй не дали людям того, что могли бы дать. И при всем этом заметно, что «чувствительного» Эраста Карамзин изображает с некоторой иронией, даже с элементами сатиры.
Попыткой изобразить формирование «характера» «чувствительного» является неоконченный роман Карамзина «Рыцарь нашего времени» – произведение, недостаточно оцененное в истории литературы и интересное как опыт психологического романа на автобиографическом материале.
Вместе с тем в этом произведении автор с большой симпатией изображает общество провинциальных дворян, честных, прямых, проникнутых сознанием собственного и сословного достоинства. «Рыцарь нашего времени» представляет интерес еще и потому, что это было первое в русской литературе произведение, в котором анализировалась детская психология. В «Моей исповеди» анализировалось становление «характера» «холодного», явившегося жертвой дурного воспитания. Карамзин вполне сознательно написал произведение сатирическое. Здесь все, начиная с заглавия до известной степени пародирующего название знаменитого произведения Руссо, представляет сатиру – сатиру на дворянское воспитание, на беспутное поведение молодых дворян, на модные дворянские браки и т. д.
Всеобщий эгоизм, усматривавшийся Карамзиным во многих современниках, тревожил и смущал писателя. «Холодный» Леонид, делающий все «так, как надо», ни в чем не нарушающий норм дворянского поведения, вместе с тем претит писателю: «Любимою его мыслию было, что здесь все для человека, а человек только для самого себя». Но Леонид является еще примером «современного человека», сохраняющего внешнее благоприличие и ограничивающего свои желания некоторым подобием морали. Герой «Моей исповеди» представляет полную нравственную опустошенность. После прочтения этого произведения может даже создаться впечатление, что у Карамзина нет веры в духовные силы дворянства, что сатира его как бы подводит черту под историей умственного и нравственного развития этого сословия. Особенно ясным становится смысл «Моей исповеди» при сопоставлении этого произведения с публицистическими статьями Карамзина, в которых излагаются его взгляды на роль и значение дворянства в русской жизни и истории.
В том же 1802 году, когда была создана «Моя исповедь», Карамзин писал: «Дворянство есть душа и благородный образ всего народа… Слава и счастие отечества должны быть им, дворянам, особенно драгоценны… Не все могут быть воинами и судьями, но все могут служить отечеству», все виды деятельности на благо родины «полезны». Таким образом, сатира Карамзина в «Чувствительном и холодном», «Моей исповеди», вероятно и в «Рыцаре нашего времени» – сатира дворянская и направлена против тех дворян, которые образом своей жизни показывают, что слава и счастье отечества не представляют для них никакой ценности, которые не хотят служить отечеству, которые не хотят быть ему полезны.
Анализируя окружающую его действительность, вглядываясь в современное ему дворянское общество, зрелый Карамзин убедился в том, что основная социально-воспитательная линия русской литературы XVIII века, сатирическая, имеет законные права на существование и в его время, и этим объясняется его обращение к сатире в «Чувствительном и холодном» и в «Моей исповеди». Однако в соответствии с общими эстетическими принципами, сложившимися у него к концу XVIII века, сатира Карамзина сильно отличается от подобных же произведений сатириков предшествующего периода. Поэтому и случилось так, что историки русской литературы не заметили своеобразной сатиры Карамзина, полагая, что сентиментализм вообще не признает сатиры.
Изучая социально-воспитательный опыт русской литературы XVIII столетия, Карамзин не мог не заметить, какое большое значение придавали его предшественники национально-героической тематике. С начала XIX века Карамзин осознал свою роль идейного вождя русского дворянства и понял, каким могучим средством воспитания может быть умело обработанный героико-исторический материал. Именно как объективную и глубоко эмоциональную школу дворянской доблести, дворянского патриотизма стал он в это время понимать историю.
Если сатира Карамзина показывала, каков есть и каким не должен быть дворянин – хозяин огромной страны, то история и беллетристика с национально-героической тематикой должны были учить дворянского читателя тому, какими были его предки и каким должен быть он сам.
Одним из последних художественных произведений в прозе, написанных Карамзиным, была историческая повесть «Марфа Посадница» (1803), написанная задолго до того, как началось в России увлечение романами Вальтера Скотта. Здесь тяготение его к классике, к античности как недосягаемому этическому образцу, определившееся в середине 1790-х годов в «исторической» идиллии-утопии «Афинская жизнь», достигло своей высшей степени. Г. А. Гуковский отчасти верно заметил, что «новгородские герои у Карамзина… это античные герои, в духе классической поэтики. И классические воспоминания явственно тяготеют над повестью. Недаром рядом с „вечем“ и „посадниками“ у Карамзина фигурируют „легионы“. Карамзин, описывая республиканские доблести, восхищается ими в эстетическом плане, отвлеченная красивость героики увлекает его сама по себе»[12].
Действительно, борьба новгородцев с Москвой представлена в «Марфе Посаднице» в стилизованно античном виде, точно так же, как другие исторические события в программной статье «О случаях и характерах в российской истории, которые могут быть предметом художеств». Но это не классицизм Корнеля и Расина, Сумарокова и Ломоносова. «Классицизм» Карамзина в «Марфе Посаднице» – это своеобразная параллель к классицизму трагедий М.-Ж. Шенье, элегий А. Шенье, картин Давида, с той только разницей, что у русского писателя античная пластичность служила не целям революции, а воспитанию его дворянских соотечественников.
В «Марфе Посаднице» решались важнейшие вопросы мировоззрения Карамзина: вопрос о республике и монархии, о вождях а народе, об историческом, «божественном» предопределении и борьбе личности с ним, – словом, все то, чему его учила прошедшая перед его глазами французская революция, завершившаяся превращением консула Бонапарта в императора Наполеона; все то, что он находил в античной истории, в западных литературах, все то, что проявилось, по его понятиям, и в обреченной на неуспех борьбе республиканского Новгорода, за которым стоит моральная правота, с монархической Москвой – воплощением силы и политической хитрости. В то же самое время в этой повести Карамзина с новой силой обнаружилась его старая концепция трагического фатализма, обреченности «лучшего» в этом мире. Тема «Вадима Новгородского», с разных позиций разрабатывавшаяся в русской драматургии конца XVIII века, нашла также свое новое освещение у Карамзина в виде мимоходом изображенного культа Вадима. Характерно и то, что Карамзин жителей Новгорода, новгородцев, часто называет словом «граждане», употребление которого как перевода французского революционного термина «citoyens» было строжайше запрещено при Павле.
Карамзин выдавал себя только за издателя якобы найденной им рукописи какого-то новгородского писателя, тем самым отделяя свою позицию от позиции мнимого автора. Однако это не спасает положения. Симпатии Карамзина явно на стороне Марфы и новгородцев; это выражается не только в великолепном, хотя и не лишенном противоречий образе Марфы Посадницы, но и в намеренной слабости аргументации, которую влагает Карамзин в уста князя Холмского, требующего от новгородцев покорности Москве. Отчетливее всего отношение писателя к монархической Москве и республиканскому Новгороду сформулировано в том месте повести, где он заставляет Михаила Храброго рассказывать о сражении «легионов» Иоанна с войсками Мирослава: «Одни сражались за честь[13], другие за честь и вольность».
В конце повести князь Холмский читает клятвенное обещание Иоанна от своего имени и имени всех своих преемников блюсти пользу народную; если же клятва будет нарушена, говорит Иоанн, «да исчезнет род его»; и тут Карамзин в подстрочном примечании констатирует, что «род Иоаннов пресекся». Может быть, здесь скрыто предостережение исторически мыслившего Карамзина молодому императору Александру – помнить обязанности идеального государя «блюсти пользу народную».
«Марфа Посадница», раскрывая трагедию вольного Новгорода и Марфы Борецкой, обнаруживала противоречия мировоззрения писателя. Историческая правота в его изображении, несомненно, на стороне Новгорода. И в то же время Новгород обречен, мрачные предзнаменования предвещают близкую гибель вольного города, и предсказания действительно оправдываются. Почему? Карамзин не отвечает, не может ответить, как не мог он ответить, почему должна погибнуть бедная Лиза, почему должен покончить самоубийством Алонзо в «Сиерре-Морене», почему должно разразиться несчастье в Борнгольмском замке.
Проза и поэзия Карамзина оказали сильное воздействие на современную ему и последующую русскую литературу. Правда, ближайшие по времени ученики его, за исключением Жуковского и Батюшкова, были малоталантливые, а то и просто бездарные эпигоны, подхватившие чисто внешние приемы раннего периода творчества своего учителя и оказавшиеся не способными понять его сложное, противоречивое, непримиренное в своих противоречиях развитие.
Прежде всего писатели нового поколения учились у Карамзина изящному и богатому литературному языку, и это одна из самых больших его заслуг, хотя вскоре после выступления Пушкина язык его устарел. Однако именно от Карамзина идут в русской литературе XIX века искания средств для точного выражения душевных переживаний, «языка сердца».
Историки русского литературного языка и литературоведы давно и настойчиво говорят о «языковой реформе» Карамзина. Одно время все изменения, происшедшие в русском литературном языке на рубеже XVIII в XIX веков, приписывали целиком Карамзину. В последние десятилетия уже учитывают роль его предшественников – Новикова, Фонвизина и Державина. Чем более внимательно изучается литература последней четверти XVIII века, тем яснее становится, что многие старшие современники и сверстники Карамзина – И. А. Крылов, А. Н. Радищев, М. Н. Муравьев, В. С. Подшивалов, В. Т. Нарежный, И. И. Мартынов и др. – подготовляли почву для его «языковой реформы», работая в одном с ним направлении и в области прозы и в области стиха и что этот общий процесс нашел в Карамзине наиболее яркое и авторитетное воплощение.
Самым ценным и важным в том, что называют «языковой реформой» Карамзина, был отказ от обветшалой славянской лексики, применявшейся по традиции только в письменном литературном языке и постепенно вытесненной из разговорной речи образованных слоев русского общества. Отказ от славянизмов начался у Карамзина еще во время его работы в «Детском чтении». Возможно, этот отказ обусловлен влиянием Новикова, чьи статьи этой поры совершенно свободны от славянизмов лексических и синтаксических. Усвоенная им еще в юности точка зрения стала в дальнейшем сознательно применяемым принципом. Конечно, отказ от славянской лексики требовал от Карамзина создания русских языковых соответствий, которые ему почти всегда удавались.
Не менее важна и деятельность Карамзина как творца значительного числа неологизмов другого порядка, частью создававшихся им по образцу соответствующих иностранных слов, частью представлявших просто русские переводы – кальки, частью являвшихся иностранными словами, которым писатель придавал русское обличье.
Принято считать, что будто бы Карамзин уничтожил установленное Ломоносовым «деление» русского литературного языка на три стиля – «высокий», «посредственный» и «низкий» – и обратился к живому разговорному языку образованных кругов современного ему общества. Это суждение не вполне точно.
Карамзин имел перед глазами не язык Ломоносова, а язык эпигонов автора рассуждения «О пользе книг церковных в российском языке». Эти писатели, неумелые, неправильно понявшие гениальные идеи Ломоносова, вопреки его предупреждениям, стали наводнять литературный язык редкими славянскими словами и оборотами, щеголяли тяжеловесными грамматическими конструкциями, превращали литературные произведения в нечто малодоступное «среднему» читателю. Не против Ломоносова, а против Елагина и других членов Российской Академии выступал Карамзин, из их писаний приводил он цитаты, с ними вел борьбу.
Опровергнуть стилистические принципы Ломоносова Карамзину было не так легко и, главное, вовсе не нужно.
Следуя за античными теоретиками стилистики и применяя к русскому («российскому») языку их учения о трех стилях, Ломоносов в этом отношении не сделал ничего принципиально нового. Глубина и величие, гениальность его открытия состояли в том, что он определил лексические и стилистические соотношения двух стихий «российского», то есть литературного русского языка – книжной церковнославянской и разговорной русской. Античное учение о высоком, среднем и низком стилях Ломоносов связал со своим открытием соотношения славянского и русского языков, и в этом заключалась его великая заслуга перед русской культурой. Такие разные по своему характеру стили существуют и сейчас в языке каждого высококультурного народа, обладающего большой, развитой художественной литературой. И если мы один стиль художественной литературы называли «книжным», а не «высоким», а другой «литературно-разговорным», а не «посредственным» и, наконец, третий «просторечным», а не «низким», то никакой отмены, тем более «уничтожения» ломоносовского учения о трех стилях в этом видеть нельзя. Античные теоретики и Ломоносов были правы: они открыли объективные закономерности стиля, зависящие от тематики, задания и целенаправленности литературного произведения.
Ломоносов вовсе не отдавал предпочтения высокому стилю, как иногда говорят, а вполне резонно и исторически правильно указывал сферу применения каждого стиля в соответствующих жанрах.
В свою очередь, Карамзин не все своп произведения в прозе и в стихах писал одинаковым разговорным языком литературно образованных слоев русского общества. «Марфа Посадница» решительно непохожа на «Бедную Лизу», «Сиерра-Морена» стилистически резко отличается от «Натальи, боярской дочери», «Моей исповеди». И у Карамзина был свой «высокий» стиль – в «Марфе Посаднице», «Историческом похвальном слове императрице Екатерине II», «Истории государства Российского». Однако те жанры – поэтические и прозаические, – которые он культивировал, требовали по всякой стилистике «среднего» стиля. Можно сказать, что у Карамзина не было «низкого» стиля, это правильно; однако «Моя исповедь» написана все же «сниженным» стилем по сравнению с «Бедной Лизой», «Островом Борнгольмом», «Афинской жизнью».
У Карамзина, мастера сюжетной повести, лирического очерка, психологического этюда, автобиографического романа, учились главным образом люди следующего поколения, начиная от А. Бестужева-Марлинского и продолжая Пушкиным, Лермонтовым и другими писателями 1830-х годов.
Преодоление идейного кризиса повело и к изменению эстетических убеждений. Карамзин отказывается от своей прежней субъективистской позиции. Опираясь на опыт работы в «Московском журнале», он после многолетнего молчания испытывает в изменившихся обстоятельствах необходимость подробно изложить свои новые взгляды. Так вновь появляется нужда в критике. В 1797 году Карамзин пишет две крупные статьи: «Несколько слов о русской литературе», которую печатает во французском журнале, и предисловие ко второму сборнику «Аонид». В предисловии он не только дает критическую оценку поэтическим произведениям, тяготеющим к классицизму, но и показывает, как отсутствие естественности, верности натуре делает их «надутыми» и холодными. Карамзин стал вновь утверждать, что писатель должен находить поэзию в обыденных предметах, его окружающих и ему хорошо известных: «…истинный поэт находит в самых обыкновенных вещах пиитическую сторону». Поэт должен уметь показывать «оттенки, которые укрываются от глаз других людей», помня, что «один бомбаст, один гром слов только что оглушает нас и до сердца не доходит», напротив – «умеренный стих врезывается в память».
Здесь Карамзин уже не ограничивается критикой классицизма, но подвергает критике и писателей-сентименталистов, то есть своих последователей, настойчиво насаждавших в литературе чувствительность. Для Карамзина чувствительность, подчеркнутая сентиментальность так же неестественны и далеки от натуры, как и риторика и «бомбаст» поэзии классицизма. «Не надобно также беспрерывно говорить о слезах, – пишет он, – прибирая к ним разные эпитеты, называя их блестящими и бриллиантовыми, – сей способ трогать очень ненадежен». Уточняя свою позицию, Карамзин формулирует требование психологической правды изображения, необходимости говорить не о чувствах человека вообще, но о чувствах данной личности: «…надобно описать разительную причину их (слез. – Г. М.), означить горесть не только общими чертами, которые, будучи слишком обыкновенны, не могут производить сильного действия на сердце читателя, но особенными, имеющими отношение к характеру и обстоятельствам поэта. Сии-то черты, сии подробности и сия, так сказать, личность уверяют нас в истине описания и часто обманывают, но такой обман есть торжество искусства». Это суждение не случайно для Карамзина конца 1790-х годов. В письме А. И. Вяземскому от 20 октября 1796 года он писал: «Лучше читать Юма, Гельвеция, Мабли, нежели в томных элегиях жаловаться на холодность и непостоянство красавиц. Таким образом, скоро бедная муза моя или пойдет совсем в отставку, или… будет перекладывать в стихи Кантону метафизику с Платоновскою республикою»[14].
В научной литературе уже давно утвердилось мнение, что в период издания «Вестника Европы» Карамзин отказался от критики. Основанием для подобного мнения служит предисловие к журналу, в котором Карамзин писал: «Но точно ли критика научает писать, не гораздо ли сильнее действуют образцы и примеры». Только по недоразумению можно выдать данные слова Карамзина за отрицание важности и значения критики для литературы. Из всех выступлений Карамзина в новом журнале ясно, что он отказывается не от критики, но от рецензий того типа, которые он писал в «Московском журнале».
Вместо рецензий Карамзин в «Вестнике Европы» стал писать серьезные статьи, посвященные насущным задачам литературы, – о роли и месте литературы в общественной жизни, о причинах, замедляющих ее развитие и появление новых авторов, о языке, о важности национальной самобытности литературы и т. д. Статьи Карамзина в «Вестнике Европы» поднимали критику на новую ступень: от отдельных и частных замечаний но поводу рецензируемых книг критик перешел к изложению строго продуманной, принципиально новой программы развития литературы. Литература, утверждал теперь Карамзин, «должна иметь влияние на нравы и счастие», каждый писатель обязан «помогать нравственному образованию такого великого и сильного народа, как российский, развивать идеи, указывать новые краски в жизни, питать душу моральными удовольствиями и сливать ее в сладких чувствах со благом других людей». Карамзин, как видим, умел чутко улавливать потребности времени, понимать запросы читателя.
Но в то же время еще с конца 90-х годов все чаще стали раздаваться в обществе голоса недовольства деятельностью того Карамзина, большинство сочинений которого, написанных в пору идейного кризиса, составило сборник «Мои безделки». Даже в кругах, близких Карамзину, это недовольство выражалось открыто. С 1801 года в Москве начались собрания «Дружеского литературного общества», которое объединяло совсем молодых литераторов – Андрея и Александра Тургеневых, братьев Кайсаровых, Жуковского, Мерзлякова и других. На собраниях члены общества читали доклады. В докладе о русской литературе Андрей Тургенев, юный просветитель, начинающий литератор и критик, особенно рьяно нападал именно на Карамзина: «Скажу откровенно: он (Карамзин. – Г. М) более вреден, нежели полезен нашей литературе…»[15] Вред Карамзина усматривали в том, что он утверждал интерес к частным темам, к «безделкам», поощрял подражания. «…Пусть бы русские продолжали писать хуже… – говорилось далее, – но писали бы оригинальнее, важнее, не столько применялись к мелочным родам…»[16] Карамзин же, по мнению А. Тургенева, истощает «жар души своей в безделках», противостоит «благу и успеху всего отечественного»[17]. А Карамзин уже давно не истощал души в безделках. Пока в различных кругах ругали его произведения, написанные в пору торжества субъективности, он решительно и смело вырабатывал программу развития литературы по пути национальной самобытности, желая сам способствовать «благу и успеху всего отечественного».
В ряде статей «Вестника Европы» Карамзин изложил свою позитивную программу развития литературы. «Великий предмет» словесности – забота о нравственном образовании русского народа. В этом образовании главная роль принадлежит патриотическому воспитанию. «Патриотизм, – говорит Карамзин, – есть любовь ко благу и славе отечества и желание способствовать им во всех отношениях». Патриотов немало на Руси, но патриотизм свойствен не всем; поскольку он «требует рассуждения», постольку «не все люди имеют его». Задача литературы и состоит в том, чтобы воспитать чувство патриотической любви к отечеству у всех граждан. Нельзя забывать, что в понятие патриотизма Карамзин включал и любовь к монарху. Но в то же время к проповеди монархизма патриотизм Карамзина не сводился. Писатель требовал, чтобы литература воспитывала патриотизм, ибо русские люди еще плохо знают себя, свой национальный характер. «Мне кажется, – продолжает Карамзин, – что мы излишне смиренны в мыслях о народном своем достоинстве, а смирение в политике вредно. Кто себя не уважает, того, без сомнения, и другие уважать не будут». Чем сильнее любовь к своему отечеству, тем яснее путь гражданина к собственному счастью. Отвергнув культ эгоистической уединенной жизни, Карамзин показывает, что только на пути исполнения общественных должностей человек приобретает истинное счастье: «Мы должны любить пользу отечества… любовь к собственному благу производит в нас любовь к отечеству, а личное самолюбие – гордость народную, которая служит опорою патриотизма». Вот почему и «таланту русскому всего ближе и любезнее прославлять русское». «Должно приучить россиян к уважению собственного», – такую задачу может исполнить только национально-самобытная литература.
Каков же путь к этой самобытности? Карамзин пишет статью «О случаях и характерах в российской истории, которые могут быть предметом художеств». Эта статья должна рассматриваться как своеобразный манифест нового Карамзина. Она открывает последний, чрезвычайно плодотворный, период творчества писателя. Естественно поэтому, что прежние убеждения в ней решительно пересматриваются. Патриотическое воспитание лучше всего может быть осуществлено на конкретных примерах. История России дает великолепный и бесценный материал художнику. Предметом изображения должна являться реальная, объективная действительность, а не «китайские тени собственного воображения», героями – исторически-конкретные русские люди, причем их характеры должны раскрываться в патриотических деяниях. Писатель – это уже не «лжец», умеющий «вымышлять приятно», заставляющий читателя забываться в «чародействе красных вымыслов». Художник, ваятель или писатель является, по Карамзину, «органом патриотизма». Основой деятельности писателя должно быть убеждение, что «труд его не бесполезен для отечества», что он как автор помогает согражданам «лучше мыслить и говорить».
Писатель должен изображать «героические характеры», которые он может с легкостью найти в русской истории. Карамзин тут же предлагает некоторые сюжеты, в которых ярко проявился характер русского человека. Таков Олег, «победитель греков»; Святослав, который «всю жизнь свою провождал в поле, делил нужду и труды с верными товарищами, спал на сырой земле, под открытым небом». Святослав дорог русским еще и тем, что он «родился от славянки». Его легендарная храбрость служит выражением черт русского характера, сформировавшихся еще в глубокой древности. Карамзин рассказывает, как, окруженный со своей дружиной греческими воинами, Святослав не дрогнул и, воодушевляя дружинников на бой, произнес речь, «достойную спартанца или славянина»: «…ляжем зде костьми: мертвые бо срама не имут».
Наряду с описанием героических мужских характеров Карамзин высказывает пожелание создать «галерею россиянок, знаменитых в истории». Одну из таких россиянок – Марфу Посадницу – он сделал героиней одноименной повести. Как бы обобщая свой новый взгляд на человека, Карамзин формулирует одно из важнейших свойств национального русского характера, а именно его способность выходить «из домашней неизвестности на театр народный».
Новые задачи и новые темы, которые выдвигал перед писателями Карамзин, требовали, естественно, и нового языка. Он призывает авторов писать «простыми русскими словами», отказываться от прежней ориентации на салон, на вкусы дам, утверждая, что русский язык по природе своей обладает богатейшими возможностями, которые позволяют автору выразить любые мысли, идеи и чувства: «Оставим нашим любезным светским дамам утверждать, что русский язык груб и неприятен». Писатели, считает Карамзин, «не имеют такого любезного права судить ложно. Язык наш выразителен не только для высокого красноречия, для громкой, живописной поэзии, но и для нежной простоты, для звуков сердца и чувствительности. Он богатее гармониею), нежели французский, способнее для излияния души в тонах, представляет более аналогических слов, то есть сообразных с выражаемым действием: выгода, которую имеют одни коренные языки!»
Программа развития литературы, предложенная Карамзиным-критиком, отвечала насущным потребностям нового времени. С первых лет XIX столетия перед литературой встала проблема национальной самобытности и народности. Она была поднята еще в прошлом веке, у ее колыбели стояла идеология Просвещения.
В XIX веке идеи народности получили дальнейшее и глубокое развитие в творчестве Крылова. Одновременно с Крыловым в литературе действовала группа молодых писателей, связанных с просветительской идеологией прошлого века (Н. И. Гнедич, А. Ф. Мерзляков, В. Т. Нарежный и др.). Во многом отличаясь от баснописца – и степенью демократизма и, главное, масштабом таланта, они, каждый по-своему, решали тот же круг проблем, что и Крылов. Девизом новой эпохи стало требование самобытности литературы,
Призыв Карамзина обратиться к истории и в ней искать ключ к самобытности литературы и искусства был встречен литературной общественностью того времени с воодушевлением. В журнале передового литератора И. Мартынова, связанного с сыновьями Радищева, Гнедичем и Батюшковым, немедленно появился отклик, принадлежавший Александру Тургеневу. Приветствуя статью анонима (как многие другие критические статьи Карамзина, статья «О случаях и характерах в российской истории, которые могут быть предметом художеств» была опубликована без подписи), Тургенев в то же время пытался расширить круг сюжетов, оспорить некоторые из предложенных «Вестником Европы».
В 1818 году Карамзин в связи с принятием его в члены Российской академии произнес речь на торжественном ее заседании; эта речь явилась его последним большим критическим выступлением. В речи много официального, обязательного, даже парадного. Но есть в ней и собственно карамзинские мысли о задачах критики в новых условиях и о некоторых итогах развития литературы по пути самобытности.
В заключение речи Карамзин говорил об особенных чертах русского национального характера, который складывался в течение веков, и о необходимости изображения этого характера писателями. Оценивая литературу за полтора десятилетия XIX века, Карамзин оптимистически смотрит на ее дальнейшее движение по пути народности. «Великий Петр, изменив многое, не изменил всего коренного русского: для того ли, что не хотел, или для того, что не мог, ибо и власть самодержцев имеет пределы», – таков первый исходный тезис Карамзина. «Сходствуя с другими европейскими народами, – продолжает он свою мысль, – мы и разнствуем с ними в некоторых способностях, обычаях, навыках, так что хотя и не можно иногда отличить россиянина от британца, но всегда отличим россиян от британцев: во множестве открывается народное». Сразу вслед за этим Карамзин дает свое определение народности литературы: «Сию истину отнесем и к словесности: будучи зерцалом ума и чувства народного, она также должна иметь в себе нечто особенное, незаметное в одном авторе, но явное во многих… Есть звуки сердца русского, есть игра ума русского в произведениях нашей словесности, которая еще более отличится ими в своих дальнейших успехах».
С 1804 года Карамзин целиком отдался работе над «Историей государства Российского». Однако и изучение летописей, архивных материалов и книжных источников не оторвало его от современности: внимательно следя за внутренней и внешней политикой Александра, он все больше и больше тревожился за судьбу России. И когда неожиданное обстоятельство (знакомство и беседа с сестрой императора Екатериной Павловной) открыло ему возможность оказать прямое воздействие на Александра, он, верный своей политической концепции просвещенного абсолютизма, не мог ею не воспользоваться. Так появилась «Записка о древней и новой России» (представлена Александру в марте 1811 г.) – сложный, противоречивый, остро политический документ. В нем, собственно, две темы: доказательство (в который уже раз!), что «самодержавие есть палладиум России», и смело высказанная критика правления Александра, утверждение, что для действий правительства характерно пренебрежение к интересам отечества, в результате чего «Россия наполнена недовольными».
Первая тема вылилась в политический, сдобренный историческими экскурсами, урок царю. Уже не прикрываясь «Наказом», а прямо ссылаясь на Монтескье, Карамзин учил, что и как должен делать Александр как самодержец, а чего делать не должен и не смеет. С тех же позиций доказывалось, что у монархии опорой престола является дворянство, и потому недопустимо какое-либо ущемление его прав. В очередной раз доказывает Карамзин необходимость сохранения в России крепостного права, утверждая, «что для твердости бытия государственного безопаснее поработить людей, нежели дать им не вовремя свободу, для которой надобно готовить человека исправлением нравственным; а система наших винных откупов и страшные успехи пьянства служат ли к тому спасительным приготовлением?» Подобная сентенция принадлежит помещику. Декабрист Николай Тургенев, ознакомившись с «Запиской», с удивительной точностью передал свое расхождение с Карамзиным:
«В этой записке особенно возмутило меня то, что Карамзин выступает здесь иногда как глашатай класса, который в России зовется дворянством»[18].
Первая тема «Записки» не была новой. Карамзин изложил лично царю то, о чем он уже писал неоднократно. Новым было критическое отношение к правлению Александра. В «Записке» впервые гнев сделал перо Карамзина злым и беспощадным.
Опираясь на факты, он рисует безрадостную картину внешнеполитического положения России, доведенной глупой дипломатией до унижения; подробно анализирует беспомощные попытки правительства решить важные экономические проблемы. Карамзин открыто заявляет: «…не будем скрывать зла, не будем обманывать себя и государя». Не желая обманывать, Карамзин резко осуждает последние реформы Александра. Карамзинская критика реформ Александра – Сперанского породила традицию толковать «Записку» как реакционный документ. Между прочим, не кто иной, как барон Корф одним из первых в своем труде «Жизнь графа Сперанского» высказал это так прочно вошедшее в литературу мнение, что «Записка» явилась «итогом толков тогдашней консервативной оппозиции». Это суждение вытекало из реакционных убеждений Корфа, полагавшего, что Александр и Сперанский в данной деятельности «опережали возраст своего народа»[19]. Корф сознательно исказил смысл «Записки». Начиная с 1801 года Карамзин публично требовал реформ, подсказывал пути составления новых законов в духе «Наказа», приветствовал Александра за создание комиссии по учреждению новых законов. На манифест об организации министерств Карамзин откликнулся статьей в «Вестнике Европы», в которой, одобряя реформу государственного аппарата, объяснял своим читателям, чего следует ждать от министров и министерств.
В действительности в своей «Записке» Карамзин выступает против тех преобразований, «коих благотворность остается досоле сомнительною». Правительство, например, не развивает школьное образование, не хочет способствовать образованию всех состояний, ориентируясь только на дворянство. Что же предлагает Карамзин? Пусть приглашаются ученые из-за границы, но, главное, надо создать «собственное ученое состояние» из представителей демократических кругов. Карамзин призывает Александра не пожалеть «денег для умножения числа казенных питомцев в гимназиях; скудные родители, отдавая туда сыновей… и призренная бедность через десять – пятнадцать лет произвела бы в России состояние. Смею сказать, что нет иного действительного средства для успеха в сем намерении».
Выступает Карамзин и против реформы министерств, осуществленной Сперанским в 1809 году. Что вызывает его возражения? Бессодержательность и ничтожность реформы. Она, как показывает Карамзин, не преследует никаких государственных задач. «Главную ошибку законодателей сего царствования» он видит «в излишнем уважении форм государственной деятельности». Все подобные действия, заявляет Карамзин, «есть пускать в глаза пыль». Но разве это не справедливо? Касаясь реформ Сперанского, Н. Тургенев отзывался о них почти карамзинскими словами: «…Сперанский слишком придерживался формы… Он предписывал формы деловых бумаг, словом, он, по-видимому, верил во всемогущество приказов, бумажных циркуляров и во всякие формы»[20]. Критика реформы министерства, бездействия комиссии по составлению законов, политики правительства в области просвещения России была критикой Александра. «Записка» – документ, рассчитанный на одного читателя. Именно ему Карамзин и сказал, что его правление не только не принесло обещанного блага России, но еще более укоренило страшное зло, породило безнаказанность действий чиновников-казнокрадов. Эти страницы нельзя читать без волнения.
Заведенные по западному образцу министерства, говорит Карамзин, стали официальными покровителями взяточников, грабителей, воров и просто дураков, какими являются чиновники империи, от капитан-исправников до губернаторов. Нежелание правительства заниматься интересами народа порождало «равнодушие местных начальников ко всяким злоупотреблениям, грабеж в судах, наглое взяткобрательство капитан-исправников, председателей палатских, вице-губернаторов, а всего более самих губернаторов». Карамзин задаёт вопрос: «…каковы ныне большею частию губернаторы?» И бесстрашно отвечает: «Люди без способностей и дают всякою неправдою наживаться секретарям своим или без совести и сами наживаются. Не выезжая из Москвы, мы знаем, что такой-то губернии начальник глупец – и весьма давно! такой-то грабитель – и весьма давно! Слухом земля полнится, а министры не знают того или знать не хотят!»
Несмотря на монархизм автора «Записки», в ней была запечатлена верная картина бедственного положения России, отданной на откуп губернаторам – глупцам и грабителям, «взяткобрателям» капитан-исправникам и судьям. В «Записке» зло охарактеризованы министры, сказана правда о самом царе, который оказывается, по Карамзину, неопытным, мало смыслящим в политике человеком, любителем внешних форм учреждений и занятым не благом России, а желанием «пускать пыль в глаза». Бедой Карамзина было то, что он не мог извлечь из реального политического опыта нужный урок для себя. Верный своей политической концепции просвещенного абсолютизма, он вновь обращался к Александру, желая внушить ему мысль, что тот должен стать самодержцем по образу и подобию монарха из «Духа законов» Монтескье. Дворянская ограниченность удерживала его на этих позициях и жестоко мстила ему, отбрасывая его все дальше в сторону от все громче о себе заявлявшей революционной России.
«Записка», попав к Александру, вызвала его раздражение. Пять лет своей холодностью Александр подчеркивал, что oн недоволен образом мыслей историка. Только после выхода «Истории государства Российского» в 1818 году Александр сделал вид, что забыл свое неудовольствие «Запиской». Карамзин же, верный прежним политическим убеждениям, вновь стал использовать свое положение для того, чтобы учить царствовать Александра. В 1819 году он написал новую записку – «Мнении русского гражданина», в которой, осуждая царские планы нового вмешательства в польские дела, обвиняет Александра в нарушении долга перед отечеством и народом, указывая, что его действия начинают носить характер «самовластного произвола». «Мнение» было прочитано Александру самим Карамзиным. Завязался долгий и трудный разговор. Александр, видимо, был крайне возмущен историком, а тот, уже более не сдерживая себя, с гордостью заявил ему: «Государь! У вас много самолюбия. Я не боюсь ничего. Мы все равны перед богом. Что говорю я вам, то сказал бы я вашему отцу, государь! Я презираю либералов нынешних, я люблю только ту свободу, которой никакой тиран не может у меня отнять… Я не прошу более вашего благоволения, я говорю с вами, может быть, в последний раз». Придя домой из дворца, Карамзин сделал приписку к «Мнению» – «Для потомства», где рассказал об этой встрече, готовясь, видимо, к любым неожиданностям. Взятый на себя писателем добровольный труд быть советником монарха оказывался бесконечно тяжелым. Что можно было делать дальше, когда, признавался Карамзин, «душа моя остыла?..»
18 декабря 1825 года, через четыре дня после восстания на Сенатской площади, Карамзин написал «Новое прибавление» к «Мнению», где сообщил, что после беседы с Александром в 1819 году он «не лишился его благоволения», чем снова счел нужным воспользоваться. Александр, как понимал Карамзин, «не требовал его советов», но писатель считал своим долгом поучать царя, обращать его внимание на бедствия России, настаивать на исполнении обещания дать твердые законы. Перед лицом потомства Карамзин свидетельствовал: «Я не безмолвствовал о налогах в мирное время, о нелепой Г(урьевской) системе финансов, о грозных военных поселениях, о странном выборе некоторых важных сановников, о министерстве просвещения или затмения, о необходимости уменьшить войско, воюющее только Россию, о мнимом исправлении дорог, столь тягостном для народа, наконец о необходимости иметь твердые законы, гражданские и государственные».
Таково последнее горькое признание Карамзина о своих взаимоотношениях с Александром. До конца дней своих он мужественно учил царя, давал советы, выступал ходатаем за дела отечества, и все безрезультатно! Александр, заявляет Карамзин, слушал его советы, «хотя им большею частию и не следовал». Писатель-историк и гражданин, Карамзин добивался доверия и милости царя, одушевляемый «любовью к человечеству», но «эта милость и доверенность остались бесплодны для любезного отечества».
Исторически справедливая оценка места и роли Карамзина в литературном движении первой четверти XIX столетия возможна только при понимании сложности его идеологической позиции, противоречий между субъективными намерениями писателя и объективным звучанием его произведений. Во многой поучительно для нас в этом отношении восприятие Карамзина Герценом. Карамзин для него – писатель, который «сделал литературу гуманною», в его облике он чувствовал «нечто независимое и чистое». Его «История государства Российского» – «великое творение», она «весьма содействовала обращению умов и изучению отечества».
Но, с другой стороны, «можно было заранее предсказать, что из-за своей сентиментальности Карамзин попадется в императорские сети, как попался позже поэт Жуковский». Возмущаясь деспотизмом, стремясь облегчить тяготы народа, советуя царю, Карамзин оставался верным идее, что только самодержавная власть принесет благо России. А «идея великого самодержавия, – с гневом писал Герцен, – это идея великого порабощения»[21].
Видевший чудовищные пороки александровского самодержавия, Карамзин в то же время с позиций реакции осудил декабристов, поднявших восстание, В последний год жизни ему покровительствовал Николай I.
Двадцать один год работал Карамзин над «Историей государства Российского» – с 1804 по январь 1826 года, когда началась болезнь, оказавшаяся роковой. 21 мая он умер. «История» не была завершена. Неоконченный двенадцатый том обрывался фразой: «Орешек не сдавался…»
До 1816 года Карамзин жил уединенно в Москве или в Подмосковье, занятый своим трудом. Десять лет он практически не участвовал в литературно-общественной жизни. К декабрю 1815 года были закончены первые восемь томов, которые историк счел возможным издать. Официальное положение историографа обязывало представить труд Александру. 2 февраля
1816 года Карамзин прибыл в Петербург. Но император был злопамятен: он не забыл «Записки о древней и новой России» и не принял Карамзина. Полтора месяца жил Карамзин в столице, унижаемый и оскорбляемый царем. «Я только что не дрожал от негодования при мысли, что меня держат здесь бесполезно и почти оскорбительным образом… – писал он Дмитриеву. – Меня душат здесь, – под розами, но душат»[22]. Наконец ему подсказали, что необходимо сходить на поклон к Аракчееву. Возмущенно отказавшись поначалу, Карамзин вынужден был нанести визит всесильному временщику. На другой же дань Карамзина принял Александр – и разрешение на издание «Истории» было получено.
Печатание затянулось на два года; только в феврале 1818 года восемь томов «Истории» вышли в свет. Успех превзошел всякие ожидания: многотомное сочинение с научным заглавием, изданное тиражом в три тысячи экземпляров, восемь томов прозы в пору торжества поэтических жанров разошлись зa один месяц. В конце того же года начало выходить второе издание. Образованная Россия жадно принялась читать «Историю». Вхождение Карамзина в литературу 10-х годов XIX века оказалось триумфальным.
но «Историю» не только читали и хвалили – она вызвала оживленные, страстные споры, ее осуждали. Год издания «Истории» – год собирания сил передовой России; дворянские революционеры готовились к борьбе с самодержавием; в это время был поставлен вопрос об освобождении бедствующего в неволе крепостного крестьянина. В «Истории» же Карамзин, верный своим убеждениям, писал, что только самодержавие благодетельно для России. Столкновение передовой России с Карамзиным было неизбежно. Будущие декабристы не желали считаться со всем богатством содержания огромного сочинения и справедливо восстали против его политической идеи, которая с особой четкостью была выражена в предисловии и в письме-посвящении «Истории» Александру. Никита Муравьев в специальной записке подверг анализу предисловие, посвящение и первые главы первого тома, сурово осудив политическую концепцию их автора. Свою записку Муравьев показал Карамзину, который, познакомившись с нею, дал согласие на ее распространение.
А Карамзин продолжал работать и с воодушевлением принялся за девятый и десятый томы, посвященные царствованиям Ивана Грозного и Бориса Годунова. Не меняя своих идейных позиций, Карамзин не остался глух к бурным политическим событиям 1819–1820 годов и изменил акценты в «Истории» – в центре внимания писателя теперь оказались самодержцы, отступившие от своих высоких обязанностей, ставшие на путь самовластия, тирании и деспотизма. Стараясь в первых томах следовать примеру летописцев – описывать, но не судить, Карамзин в девятом и десятом томах пошел вслед за римским историком Тацитом, беспощадно осудившим тиранов.
Девятый том вышел в 1821 году. Он произвел еще большее впечатление, чем первые восемь. Теперь главными почитателями Карамзина стали декабристы: они сразу поняли огромное политическое значение сочинения, красноречиво показывавшего все ужасы неограниченного самодержавия. Никогда еще русская книга не читалась с таким энтузиазмом, как девятый том «Истории». По свидетельству декабриста Н. Лорера, «в Петербурге оттого такая пустота на улицах, что все углублены в царствование Иоанна Грозного»[23]. Дворянско-аристократические круги, связанные с двором, забили тревогу. Карамзина обвиняли в том, что он помог народу догадаться, что между русскими царями были тираны. Декабристы спешили использовать это сочинение в своих агитационных целях. Рылеев, прочтя девятый том, с восхищением писал: «Ну, Грозный, ну, Карамзин! – не знаю, чему больше удивляться, тиранству ли Иоанна, или дарованию нашего Тацита»[24]. Используя материалы девятого тома, Рылеев начал писать ряд новых произведений – исторические думы, посвятив первую Курбскому. «История» Карамзина дала много сюжетов Рылееву, подсказала пути художественного изображения некоторых исторических характеров (например, психологизм образа Годунова). Пристальное и глубокое внимание к «Истории» теперь проявил Пушкин.
Споры вокруг «Истории», противоречивые оценки нового сочинения Карамзина, шумный успех у публики, пристальное внимание к нему литераторов – все это объективно свидетельствовало о том, что последний труд Карамзина был нужным произведением, что в период с 1818 по 1826 год, еще при жизни автора, он сыграл важную, совершенно особую, еще малоизученную роль в литературной жизни. То, что было очевидным для современников, что многократно подтверждал Белинский («История» «навсегда останется великим памятником русской литературы»), оказалось утраченным в последующее время. Как-то получилось, что «История государства Российского» выпала из истории литературы. Литературоведы изучают лишь творчество Карамзина 1790-х годов. Многотомное сочинение как бы перешло в ведение историков. Его же изучение они подменили повторением декабристских резко критических оценок политической концепции «Истории».
Пушкин первым пересмотрел свой взгляд на «Историю». В 1826 году он высказал новое и глубокое суждение об этом сочинении и попытался объяснить, как отрицание передовой Россией политической концепции Карамзина привело к недооценке всего действительно огромного содержания многотомного труда честного писателя. Сочинение Карамзина, по Пушкину, было новым открытием для всех читателей. «Древняя Россия, казалось, найдена Карамзиным, как Америка – Коломбом. Несколько времени ни о чем ином не говорили». Но, с горечью свидетельствует Пушкин, несмотря на такую популярность «Истории», «у нас никто не в состояньи исследовать огромное создание Карамзина – зато никто не сказал спасибо человеку, уединившемуся в ученый кабинет во время самых лестных успехов и посвятившему целых 12 лет жизни безмолвным и неутомимым трудам… Молодые якобинцы негодовали; несколько отдельных размышлений в пользу самодержавия, красноречиво опровергнутые верным рассказом событий, казались им верхом варварства и унижения. Они забывали, что Карамзин печатал „Историю“ свою в России; что государь, освободив его от цензуры, сим знаком доверенности некоторым образом налагал на Карамзина обязанность всевозможной скромности и умеренности. Он рассказывал со всею верностью историка, он везде ссылался на источники – чего же более требовать было от него? Повторяю, что „История государства Российского“ есть не только создание великого писателя, но и подвиг честного человека»[25]. Упрек Пушкина, что «огромное создание» Карамзина не исследовано, звучит современно и обращен прежде всего к историкам литературы.
«Русское самодержавие, – признают современные историки, – некогда сыгравшее прогрессивную роль в историческом процессе, способствовавшее объединению основной государственной территории России и сплочению в единое государственное целое разрозненных русских феодальных земель, а позже выступившее в лице Петра I инициатором важных государственных реформ, к изучаемому нами времени (царствование Александра I. – Г. М.) уже давно потеряло свою прогрессивную историческую силу»[26]. Принципиальной и непоправимой ошибкой Карамзина и было абсолютизирование этой относительно прогрессивной роли самодержавия. Ему казалось, что история России подтверждает концепцию просветителей, и если когда-то самодержавие было прогрессивным, то его следует сохранить и впредь. Но Карамзин не просто хотел еще раз повторить то, о чем он уже писал неоднократно. Его «История» должна была учить сограждан и царя.
«Простого гражданина», по мнению Карамзина, понимание опыта истории «мирит… с несовершенством видимого порядка вещей, как с обыкновенным явлением во всех веках»[27]. Отрицая революционный путь, не доверяя творческой энергии народа, Карамзин, естественно, подчеркивал, что гражданин из истории поймет, что все нужное для развития России и для его частного блага исходит из рук монарха. Но история должна учить и царей. «Правители и законодатели, – пишет он, – действуют по указаниям истории и смотрят на ее листы, как мореплаватели на чертежи морей». На примерах правления русских монархов Карамзин хотел учить царствовать. Признавая право монарха «обуздывать» «мятежные страсти», он подчеркивает, что это обуздание должно осуществляться во имя учреждения такого порядка, где можно было бы «согласить выгоды людей и даровать им всевозможное на земле счастие»[28]. Урок царю приобретал остро политический, злободневный характер, когда на многочисленных примерах Карамзин показывал, как легко, просто, и, главное, часто русские самодержцы отступали от своих высоких обязательств, как они становились самовластными правителями, предавая интересы отечества и сограждан, как на долгие годы в России утверждался кровавый режим деспотизма. Девятый и десятый томы – пример такого остро злободневного политического урока, который воспринимался читателями, в силу объективного содержания собранных писателем фактов, вне зависимости от общей монархической концепции всего сочинения.
Но содержание многотомной «Истории» этим далеко но исчерпывалось. Пушкин первым сказал, что «несколько отдельных размышлений в пользу самодержавия красноречиво» опровергаются «верным рассказом событий». Эти слова Пушкина следует понимать в том смысле, что суждения Карамзина о самодержавии не покрывают всего огромного содержания «Истории», что многотомный труд не сводился к доказательству тощего политического тезиса, что было в нем что-то такое, за что можно было Карамзина назвать «великим писателем», за что следовало ему сказать «спасибо». О том же писал Белинский: «…Карамзин не одного Пушкина – несколько поколений увлек окончательно своею „Историею государства Российского“, которая имела на них сильное влияние не одним своим слогом, как думают, но гораздо больше своим духом, направлением, принципами. Пушкин до того вошел в ее дух, до того проникнулся им, что сделался решительным рыцарем „Истории“ Карамзина…»[29]. Ясно, что когда Белинский писал о «духе», «направлении» и «принципах» «Истории», он подразумевал не политическую концепцию Карамзина, а что-то другое, более важное и значительное. Что же именно? Чем была дорога «История» Карамзина не только читателям, но и писателям – Пушкину, Белинскому?
«История» – произведение художественное, оттого его содержание шире, богаче научного сочинения, оно запечатлело не только политический идеал Карамзина, но и его художественную концепцию национального русского характера, русского народа, его патриотическое чувство к отечеству, ко всему русскому. В жанровом отношении «История» Карамзина – новое явление: она не была научным сочинением и не походила на привычные жанры классицизма и сентиментализма. Карамзин искал своего пути. Для него теперь было главным стремление «изображать действительный мир». Обращение к истории убедило его, что реальная жизнь нации исполнена истинной поэзии. Значит, следовало быть точным прежде всего. Отсюда стремление Карамзина-художника ссылаться на источник – летопись, документ, мемуары. Карамзин собрал и систематизировал тысячи фактов, причем из них много новых, им лично обнаруженных в летописных источниках; опираясь на все предшествовавшие материалы, он дал связное изложение хода истории России за несколько веков; наконец, он снабдил свое сочинение ценнейшими примечаниями, в которых использовал документы, впоследствии погибшие, – все это придавало произведению Карамзина научную ценность и научный интерес. Рассмотрение «Истории государства Российского» русской историографией закономерно.
Но при всем своеобразии и, главное, незавершенности поисков нового жанра, «История» проезде всего крупное произведение русской литературы. Оно на историческом материале учило литературу видеть, понимать и глубоко ценить поэзию действительной жизни. Героем сочинения Карамзина стала родина, нация, ее гордая, исполненная славы и великих испытаний судьба, нравственный мир русского человека. Карамзин с воодушевлением прославлял русское, «приучал россиян к уважению собственного». «Согласимся, – писал он, – что некоторые народы вообще нас просвещеннее: ибо обстоятельства были для них счастливее; но почувствуем же и все благодеяния судьбы в рассуждении народа российского; станем смело наряду с другими, скажем ясно имя свое и повторим его с благородною гордостию».
В «Истории» рассказано о многочисленных событиях, имевших порою решающее значение для существования государства и нации. И всюду в первую очередь выявлялся характер русского человека, живущего высокой и прекрасной жизнью, интересами отечества, готового погибнуть, но не смириться перед врагом. Карамзин ставил перед собой задачу «оживить великие русские характеры», «поднять мертвых, вложить им жизнь в сердце и слово в уста». Политические убеждения мешали художнику видеть истинные черты национального характера в рядовых представителях народа, в частности в земледельце, который не только пахал, но и творил культуру и воевал славу отечеству. Оттого в центре внимания Карамзина – князья, монархи, дворяне. Но при описании некоторых эпох под пером Карамзина главным героем «Истории» становился народ; недаром он обращает особое внимание на такие события, как «восстание россиян при Донском, падение Новгорода, взятие Казани, торжество народных добродетелей во время междуцарствия» и т. д. Именно потому, что Карамзин чувствовал себя художником, когда писал «Историю», он сумел выполнить свое намерение и создал собирательный, обобщенный образ народа.
Сочинение Карамзина обогащало литературу новым опытом. У Карамзина писатели находили не только множество сюжетов. Он включился в общую борьбу за народность литературы, по-своему решая эту проблему, теперь уже как художник, действуя примером. В его «Истории» «есть звуки сердца русского, есть игра ума русского». Мы знаем, что Карамзину было чуждо демократическое понимание народности. Социальная активность земледельца им осуждалась. Способность его к исторически активной жизни понималась ограниченно. И все же как художник Карамзин сумел запечатлеть черты русского характера, раскрыть «тайну национальности», которая выражается не в костюме, не в кухне, а в складе ума, в нравственном кодексе, в языке, в манере понимать вещи.
Карамзин был чужд историзма. Он еще не умел показать историческую обусловленность убеждений человека. Его герои, когда бы они ни жили – в IX или XVI веке, – говорят и чувствуют себя как истинные патриоты – современники Карамзина. Но упрекать Карамзина в антиисторизме бессмысленно: когда он писал свое сочинение, в России пора историзма еще не наступила. В то же время «История» расчищала во многом путь к историзму. И не только собранием фактов истории, не только скрупулезным восстановлением целых эпох народной жизни, но и показом исторически меняющихся нравов, обычаев, вкусов народа, развивающейся культуры Руси. Утверждение же неизменности нравственного кодекса русского человека как характера героического, всегда способного пойти на подвиг во имя общего блага имело свой положительный смысл именно в годы бурного развития романтизма с его разочарованным, нравственно больным героем, бегущим из общественной жизни в мир собственной души.
Важной художественной особенностью «Истории» была занимательность повествования. Карамзин показал себя замечательным рассказчиком. Как тонкий художник, он умел отбирать нужные факты, драматизировать рассказ, увлекать читателя изображением не выдуманных, а действительно бывших событий. «Главное достоинство» «Истории», – отмечал Белинский, – «состоит в занимательности рассказа и искусном изложении событий, нередко в художественной обрисовке характеров…»[30] Главные герои девятого и десятого томов – Иван Грозный и Борис Годунов – нарисованы как характеры сложные, противоречивые. Используя опыт своей литературной работы в 1790-е годы, Карамзин смело и удачно вносил в литературу психологизм как важный принцип раскрытия внутреннего мира человека.
«История» представляла чрезвычайный интерес и со стороны языка. Стремясь приучить читателя к уважению национального, русского, Карамзин прежде всего приучал его любить русский язык. Ему чужда теперь боязнь «грубостей» русского языка, заставлявшая его раньше более прислушиваться к языку дворянских салонов. Теперь он прислушивается и к тому, как говорят на улице, и к тому, как поют простые люди. Он высоко ценил народную песню и как раз в годы работы над «Историей» собирался издать свод русских песен. Он с радостью черпал новый запас слов из летописей, уверенный, что многие старорусизмы достойно обогатят современный русский язык. Кроме того, работая над «Историей», он удачно отбирал наилучшие для выражения содержания слова, старым давал новый смысл, обогащал слова новыми оттенками и значениями. Много сил было отдано стилистической отделке. Стиль «Истории» многообразен. Карамзин умеет передать живость действия и драматизм события, психологическую глубину переживания и патриотический порыв души, высокие чувства и лаконизм, афористичность речи русского человека. Белинский неоднократно подчеркивал, что только в «Истории» язык Карамзина обнаружил стремление быть языком русским. Оценивая слог «Истории», он писал: это «дивная резьба на меди и мраморе, которой не сгложет ни время, ни зависть и подобную которой можно видеть только в историческом опыте Пушкина: „История пугачевского бунта“»[31].
Произведения Карамзина 1790-х годов сыграли большую роль в русской литературе, но они имели преходящее значение. Не удалось Карамзину создать и новый жанр для исторического повествования – он написал «Историю государства Российского». Но и в той форме, в какую вылилось это сочинение, оно сыграло не меньшую, чем творчество Карамзина 90-х годов, а бесконечно большую роль в литературной жизни первой четверти XIX века. «В Истории государства Российского, – писал Белинский, – весь Карамзин, со всею огромностию оказанных им России услуг и со всею несостоятельностию на безусловное достоинство в будущем своих творений. Причина этого – повторяем – заключается в роде и характере его литературной деятельности. Если он был велик, то не как художник-поэт, не как мыслитель-писатель, а как практический деятель, призванный проложить дорогу среди непроходимых дебрей, расчистить арену для будущих деятелей, приготовить материалы, чтобы гениальные писатели в разных родах не были остановлены на ходу своем необходимостью предварительных работ»[32]. Мы обязаны знать и уметь ценить те творения, которыми Карамзин самоотверженно прокладывал дорогу многим писателям, и в первую очередь Пушкину.
П. Берков
Г. Макогоненко