Александр Иванович Введенский родился (да простит он нам этот тон академического биографизма) в Петербурге 23 ноября (6 декабря нов. ст.) 1904 г., в день благоверного великого кн. Александра Невского, именем которого был назван. Отец его, Иван Викторович, оставлявший, по словам близких, впечатление «странное и мрачное», был экономистом; мать, Евгения Ивановна, происходившая из дворянской семьи (урожденная Поволоцкая), — известным врачом-гинекологом. В семье было еще трое детей — более любимый отцом брат Владимир, ставший адвокатом (до воины был репрессирован, однако довольно скоро вернулся домой и умер в начале семидесятых годов), и сестры — Евлалия, писавшая стихи, и Евгения, — обе умершие от туберкулеза, одна а детстве, другая — взрослой, в конце второй мировой войны. Семья жила на Съезжинской улице Петербургской (Петроградской) стороны, с которой связана и вся дальнейшая жизнь Введенского. Учился он в гимназии, потом в школе им. Л. Д. Левтовской на углу Большого проспекта и Плуталовой улицы, которую окончил в 1921 г., не сдав экзамена по русской литературе (!); там же учились старшие его на год и на два Л. С. Липавский и Я. С. Друскин, впоследствии составившие вместе с Д. И. Хармсом и Н. М. Олейниковым его ближайшее окружение. Преподавание литературы вел в гимназии Л. В. Георг[7], университетский соученик Б. М. Эйхенбаума, человек, по воспоминаниям всех его учеников, весьма примечательный, — он, в частности, интересовался фольклором, в том числе заговорами, нескладицами и сам их исполнял в своих классах, вообще культивируя в своем преподавании «смеховую» струю. Я. С. Друскин вспоминал, что во время революции он как-то раз обратил внимание своего учителя на то, что по поводу происходящих событий тот в течение дня высказал совершенно противоположные взгляды, на что он ему ответил: «Разве можно утром и вечером иметь одни и те же политические убеждения?» В старших классах гимназии Л. В. Георг осуществил постановку гоголевского «Ревизора», в которой Введенский играл Хлестакова. Помимо русской литературы, Георг особенно интересовался литературой французской и поощрял ранние опыты своего ученика М. Гордона, впоследствии переводчика французских поэтов. Знаток русской поэзии, Георг поощрял и поэтические опыты Введенского, — известно, что по крайней мере ко времени февральской революции 1917 г. (а может быть, и много раньше) последний уже писал стихи. Известно также, что и после окончания гимназии Введенский выступал там с чтением стихов, которые Георгу очень нравились. О культивировавшейся в гимназии поэтической атмосфере говорит, наконец, и то, что датированное 1920 годом стихотворение И я в моем теплом теле… дошло до нас в составе школьной антологии, включающей, вместе с описанием школьной экскурсии в Москву, стихи других учеников. О том же говорит и самый факт коллективного авторства стихотворения Мы с тобой по аллеям гуляем…, сочиненного примерно в то же время тремя школьными товарищами — Л. Липавским, В. Алексеевым и А. Введенским.
В стихотворении И я в моем теплом теле… — первом из сохранившихся поэтических текстов Введенского, хотя и отмеченном довольно смелой метафорикой, некоторой музыкальностью и настойчивой звукозаписью, — ничто еще не предвещает поразительной самобытности будущего поэта, и только подчеркнутые мотивы времени перекликаются с важнейшей темой его зрелого творчества. Любимым поэтом Введенского был тогда Блок, которому он еще успел послать свои стихи вместе с Липавским. К футуризму он в это время относился скорое иронически — вместе с тем же В. Алексеевым он принимал участие в коллективном сочинении поэмы Бык Будды — пародии на футуризм. В двадцатые годы он, однако, испытывает сильнейшее влияние футуризма — в анкете, заполненной им в 1924 г. при вступлении в Союз поэтов, он причисляет себя к футуристам. Особенно ценил Введенский поэзию Крученыха. По рассказу Н. И. Харджиева, который в тридцатые годы познакомил Введенского с Крученыхом, первый неожиданным образом повел себя во время этой встречи достаточно робко, а последний — несколько надменно; когда Введенский прочитал свои стихи, тот в ответ прочел стихотворение пятилетней девочки. Когда гости, довольно быстро распрощавшись, вышли на улицу, Введенский сказал: «А ведь ее стихи были лучше…»
Именно в связи с футуризмом имя Введенского впервые упоминается в печати в 1923 г.,-но не с классическим русским футуризмом Хлебникова, обоих Бурлюков, Маяковского, Крученыха, который автор статьи объявил «иродовыми муками еще не родившегося искусства», а неким таинственным футуризмом будущего, и в качестве его иллюстрации автор приводит несколько прозаических примеров «из произведений футуриста-Александра Введенского».
После гимназии Введенский поступает сначала на юридический факультет университета, потом, вслед за Т. А. Мейер (впоследствии Липавской), в которую был влюблен и на которой спустя некоторое время женился, на китайское отделение Восточного факультета. Вскоре Т. А. Мейер «вычищают» из университета, оставляет его и Введенский. Он где-то работает письмоводителем, а в 1921–1922 гг. на электростанции «Красный Октябрь», но подлинные его интересы лежат за пределами академических занятий и, конечно, службы. В эти годы расширяется круг поэтических, литературных связей Введенского, его контакты в мире искусства. Он часто бывает у Клюева[8], посещает Кузмина, который считает его эпохальным поэтом, — имя Введенского постоянно упоминается в кузминских дневниках двадцатых годов[9], он запечатлен на фотографии, снятой на праздновании в 1925 г. пятидесятилетия Кузмина[10], в 1927 г. Хармс в своих записных книжках упоминает о чтении Введенским стихов в присутствии Ю. Юркуна и Кузмина. Введенский знакомится с поэтом, а с середины 20-х годов режиссером и драматургом Игорем Терентьевым, творчество которого связано с футуризмом, — вместе с А. Крученыхом и И. Зданевичем он входил в тифлисскую группу «41°». В это время И. Терентьев руководит отделом фонологии, задачей которого было исследование поэтического творчества, при Институте художественной культуры (ГИНХУК, 1923–1926), возглавляемом К. Малевичем (о взаимоотношениях с Малевичем немного ниже). И. Левин, не указывая источника, пишет, что Введенский и Терентьев читали работавшим при ГИНХУКе художникам-среди которых наряду с Татлиным, Матюшиным, Мансуровым, Эндером (последний, отметим, сам писал заумные стихи и иллюстрировал книгу заумника Туфанова) были и ученики Малевича — Юдин, Суетин, — заумные «ряды слов», стараясь установить соответствие между текстами и их живописным выражением[11]. Добавим, что более всех к подобным экспериментам могла быть расположена В. Ермолаева, верная соратница Малевича, в десятые годы связанная с Ильей Здансвичем[12]. Непосредственное отношение к этому имеет, по-видимому, несколько более поздняя запись в записной книжки Даниила Хармса: «писали вещь-ряды». Итогом подобных опытов явились, по-видимому, «таблицы речезвуков» Бориса Эндера, вошедшие в книгу А. Туфанова «К зауми», которые, в свою очередь, следует соотносить с таблицами М. В. Матюшина, иллюстрирующими цветовые изменения в русле его идеи «органической культуры»[13]. Если до последнего времени о работе Терентьева в ГИНХУКе почти ничего не было известно, то сейчас она получила, наконец, некоторое освещение благодаря публикации его писем Крученыху и Зданевичу[14].
Несколько позже Введенский знакомится с другими левыми художниками-по устному свидетельству ученицы Филонова Т. Н. Глебовой — с Филоновым и его учениками.
С Хармсом, который очень скоро становится его ближайшим другом и литературным сотоварищем, Введенский и Я. С. Друскин впервые встречаются летом 1925 г. у поэта-заумника Е. И. Вигилянского. Введенский и Друскин вводят его в свой круг, куда, кроме них, входил Л. С. Липавский. Этот небольшой круг единомышленников, о котором надо сказать подробнее, существовал с начала 1922 г., хотя трое его участников были связаны, как сказано выше, с гимназических лет, а дружба Друскина с Липавским восходит к 1918 г[15]. Оба они учились после гимназии на философском факультете; по окончании университетского курса им было предложено остаться при университете при условии, что они осудят своего учителя Н. О. Лосского, к тому времени высланного (что они, разумеется, сделать отказались). Я. С. Друскин, занимавшийся, кроме того, музыкой и математикой, много лет преподавал математику в вечерней школе. В 20-30-е годы он пишет серию сочинений, среди них — «Разговоры вестников», «Исследование об этом и том», «Формулу бытия», к которых, пользуясь, в противовес традиционной философской терминологии, совершенно своеобразным языком, создаст свою оригинальную философию, оказавшую несомненное влияние на мироощущение и Введенского, и Хармса. В позднейшие годы он работает над логико-философским «Исследованием о критерии», переводит и издает книгу А. Швейцера о Бахе[16] (ему принадлежит также оригинальное исследование баховской музыки[17]) и, наконец, пишет значительное число богословских произведений, в которых прослеживается связь с протестантской школой диалектической теологии[18]. Я. С. Друскину, сохранившему после гибели Введенского и Хармса их архивы, принадлежат сочинения «Чинари», «Стадии понимания» и «Звезда бессмыслицы», где анализируется «Некоторое количество разговоров» Введенского, и множество заметок о его творчестве, выдержки из которых мы приводим и постоянно цитируем в нашем комментарии. Автор этих строк, пишущий их уже после кончины Я. С. Друскина, хотел бы выразить всю свою бесконечную ему признательность за долгие годы общения, в процессе которого изучались его собственные сочинения и наследие его погибших друзей — Хармса, Введенского и Липавского, шла работа над подготовкой их изданий и формировалось понимание автором их творчества, которым он в огромной мере Я. С. Друскину обязан.
Л. С. Липавского, погибшего в 1941 г., в ополчении, мы, к сожалению, знаем лишь по немногим его сохранившимся произведениям, среди которых назовем «Трактат о воде», «Исследование ужаса», оригинальный лингвистический трактат «Теория слов», фрагменты «О страхе», философские заметки и весьма ценные по своему материалу «Разговоры» с друзьями[19]. Его вдова, ныне покойная Т. А. Липавская, до 1931 г. бывшая женой Введенского, писала, что Л. С. Липавский «умел создать вокруг себя как бы магнитное поле… Взаимоотношения в нашем кругу строились на взаимодействии, а не на влиянии. На этом и держались наши (Введенский, Друскин, Хармс. Олейников, Липавский — и я, между прочим) встречи. Они не прерывались до 1941 года, когда оборвались по независящим от нас причинам». Т. А. Липавской — которая, в сущности, тоже была членом этого кружка и которую мы здесь многократно упоминаем и цитируем — мы также глубоко благодарны за помощь в подготовке этого издания (ею, при участии Я. С. Друскина, была, в частности, составлена картотека «Словаря языка Введенского»).
Впоследствии в этот круг, куда в 1925 г. вошел Даниил Хармс, вступает и поэт Николай Олейников, чье творчество во многом созвучно творчеству Введенского и Хармса[20]. На сегодняшний день Хармс и Олейников пользуются, кажется, наибольшей известностью не только из членов указанного круга, но и из всех участников левого литературного движения конца двадцатых годов, к которому примыкают эти поэты. Поэзия Олейникова, представляется, однако, несколько более узкой по своим масштабам, чем творчество Введенского и Хармса, связанных общностью путей в искусстве и общностью судьбы, интимной поэтической близостью. Характерно, что свои воспоминания об обоих поэтах, построенные по контрастному принципу, художник Борис Семёнов заключает словами: «Что же касается вкусов и литературных привязанностей, понимания искусства, то здесь их острые, очень определённые оценки и мнения совпадали всегда, в чём я убеждался с некоторым даже удивлением»[21].
С начала 1926 года оба поэта начинают выступать под именами чинарей, Хармс — «чинарь-взиральник», Введенский — «чинарь-авторитет бессмыслицы». По мысли Я.С. Друскина, эти имена обозначают их участие в интимном поэтическом союзе, шире — в небольшом сообществе единомышленников-друзей, в предельном значении указывают на некоторый «божественный чин»[22]. Как явствует из записных книжек Хармса, заполненных строчками из стихов его друга, в 1929 г. он считает Введенского своим учителем. Оба они буквально с момента знакомства участвуют в разнообразных организациях и группах, в детской литературе[23], в литературных сборниках. В 1925 г. Введенский, уже вместе с Хармсом, должен был выступить в так и не увидевшем света имажинистском сборнике «Необычайные свидания друзей»[24]. Оба они вступают в Ленинградский союз поэтов, которому Введенский обращает десяток стихотворений, а в 1926 г. участвуют в выпущенных союзом сборниках — «Собрание стихотворений» и «Костер».
В эти и последующие годы Введенский вместе с Хармсом принимает участие в нескольких левых группировках. Создаётся впечатление, что, примыкая к ним, Введенский в какой-то мере следовал за Хармсом, у которого был сильно развит организаторский талант и который много сил отдавал попыткам объединения усилий в формах левого движения. Так или иначе, оба они принимают деятельное участие в нескольких левых объединениях, первым из которых была возглавлявшаяся Александром Туфановым группа поэтов-заумников[25]. Туфанов, в десятые годы вполне традиционный поэт, в начале двадцатых увлекается фонологией зауми, именуемой им «непосредственным», в отличие от «прикладного», лиризмом. В области зауми он пытается найти фонические универсалии и воплотить их в собственном творчестве. Плодом этих усилий явились две книги, — первая из них, в которой обосновывается его теория зауми и частично представлены её практические образцы, носит название «К зауми. Стихи и исследование согласных фонем». Она содержит трактат «Заумие», где изучаются «фонические и музыкальные функции согласных», которые «размещаются по радуге, рассматриваемой по принципу, замеченному М. В. Матюшиным в органическом мире». Книгу эту, изданную самим автором, которой был профессиональным типографом[26], завершают уже упоминавшиеся «таблицы речезвуков» Бориса Эндера. Вторая книга — поэма «Ушкуйники» — содержит два предисловия: «Основы заумного мироощущения» и «Основы заумного творчества», а также «Декларацию», которая подписана присвоенным Туфановым хлебниковским титулом — «Председатель земного шара зауми». Этот же титул предваряет подпись Туфанова в мини-альбоме Хармса для автографов в записи, сделанная в 1925 г. По-видимому, вариант этой декларации был оглашен Туфановым под названием «Манифест» на вечере заумников, который состоялся в октябре 1925 г. с участием Хармса и Введенского, — последний выступил на нем с прозой. Анонимный отчет о вечере, сохранившийся в бумагах Хармса, содержит ряд интересных сведений. Он любопытен прежде всего пояснением упоминающейся в «Декларации» мировоззренческой «классификацией поэтов по кругу», опирающейся на «расширенное восприятие мира и непространственное восприятие времени» в традиции «зоркого видения» (зорвед) художника Матюшина и его группы, шире — в традиции русского футуризма[27] (вопрос этот имеет особое значение с точки зрения источников трактовки Введенским проблемы времени — основной проблемы его поэзии). Что касается самой классификации, то она существенна утверждением категории «искажения» и «преображения» мира[28] в творчестве воспринимающих его под углом 180–360° заумных поэтов. Сравним
…Я вижу искаженный мир,
Я слышу шепот заглушенных лир
в позднейшем стихотворении Введенского, которое он сам приравнивал к «философскому трактату».
Весьма интересный подтекст этих стихов — в своей собственной строке «Настоящий и весь и слышу шепот и тишину» — указал в упоминавшихся уже пометах на нашем издании Введенского П. Мансуров.
Участие в группе заумников Введенского и Хармса, объединенных к тому времени собственным «чинарским» союзом, не было ни плодотворным, ни долгим. По воспоминаниям И. Бахтерева, оба чинаря выступают за переориентацию «Ордена заумников» в группу «Левый фланг» — инициатива, окончившаяся неудачей вследствие, несомненно, малоперспективности ее состава[29]. Характерно, что еще поддерживая связь с заумниками, оба они в апреле 1926 г. обращаются с письмом к Борису Пастернаку относительно возможности напечатания своих стихов в альманахе издательства «Узел», именуя себя в этом письме «единственными левыми поэтами Петрограда». Между тем, Туфанов все еще пытается возродить на новых началах эксперименты Терентьева, к этому времени уже всецело занятого режиссурой. 24 апреля 1926 г. он обращается в ГИНХУК к Малевичу с заявлением о зачислении его «сотрудником института с предоставлением права организовать при институте Фоническую секцию». Он отмечает, что «среди ленинградских поэтов левых течений уже можно выделить группу в 4 человека, могущих вести работу в области заумного языка» — среди них он указывает Введенского и Хармса. Заявление, однако, было отклонено «ввиду того, что институт утвержден со всеми существующими в нем отделами, а новые отделы могут быть открыты только с разрешения Главнауки». За этим решением стоят, несомненно, изменившиеся обстоятельства — в 1926 г. ГИНХУКу было не до открытия новых отделов.
Более продуктивное объединение сил происходит осенью 1926 г. в ходе работы над постановкой на театре «Радикс» пьесы «Моя мама вся в часах», составленной из произведений Хармса и Введенского и получившей название по одной из недошедших вещей последнего. Хотя пьеса и была написана и даже «снесена в цензуру», многое, однако, доделывалось, дописывалось и импровизировалось на ходу. В работе «Радикса» принимают участие писатели и артисты, с которыми Введенский и Хармс сотрудничают на протяжении нескольких лет вплоть до разгрома ОБЭРИУ. Именно тогда к ним примыкает Николай Заболоцкий, в этот период творчески наиболее тесно с ними связанный, несмотря на наметившиеся с самого начала расхождения, выявившиеся в адресованных Заболоцким Введенскому «Возражениях»[30] и завершившиеся его разрывом с Введенским в 1931 г. В работе «Радикса» принимают участие Игорь Бахтерев, Борис (Дойвбер) Левин, Константин Вагинов. Не будем пересказывать здесь историю «Радикса», последовательно изложенную в многократно упоминавшихся воспоминаниях И. В. Бахтерева и дополненную режиссером «Радикса» — Г. Н. Кацманом. Отметим лишь исключительный интерес некоторых установок театра, предваряющего разнообразные поиски позднейшего театра авангарда. Это прежде всего, пользуясь словами Г. Н. Кацмана, — «установка на чистое действие, переживаемое актерами и создающими у зрителя определенное чувственное впечатление», а также синкретический характер театрального действия, объединяющего — часто при этом их пародируя — различные искусства — собственно театр, музыку, танец, слово, живопись, аттракцион. Наконец, некоторые тенденции «Радикса», развитые в позднейшей драматургии Введенского, предваряют послевоенный европейский театр абсурда[31].
На основе «Радикса» происходит сближение его инициаторов с Казимиром Малевичем[32], начинающееся с того, что он предоставляет им для репетиций помещение (Белый зал) в ГИНХУКе, с которым, как сказано, был связан Введенский. О первом посещении Малевича членами «Радикса» красочно рассказывают в специально данных нам интервью и Бахтерев, и Кацман. Зачинатели «Радикса» подали Малевичу необычное заявление, украшенное супрематическим коллажем, которое было удовлетворено на заседании правления ГИНХУКа.
Хармс, мечтавший о создании союза, который объединил бы все левые силы Ленинграда, не мог недооценивать значение участия Малевича в таком союзе. Вместе со своими товарищами по «Радиксу» он ведет с Малевичем переговоры и в конце декабря 1926 г. получает у него, как сказано в его записных книжках, «абсолютное согласие на вступление в нашу организацию». Союз не рассматривается здесь как простое объединение «Радикса» с ГИНХУКом — в записях Хармса вопрос о «связи с ГИНХУКом» выделен в отдельный пункт. Чинари — участники «Радикса» намеревались составить «основной стержень» объединенного союза с «верховной властью» в лице Малевича, Введенского, Бахтерева и Хармса. Союз предполагался иерархичным с тремя разрядами членов. При обсуждении наименования организации фигурировало старое название основанного Малевичем в 1920 г. в Витебске «Уновиса» («Утвердители нового искусства»), ставшее символом супрематизма, но по сумме причин было отвергнуто. Стороны, принимавшие участие в переговорах, обменялись заумными фразами («сколько очков под Зайцем» — «граммофон плавает некрасиво»), однако с закрытием ГИНХУКа, неизбежным после статьи «Монастырь на госснабжении», назвавшей деятельность его «юродивых обитателей» «контрреволюционной проповедью»[33], и отъездом Малевича в Польшу и Германию, ситуация никак не способствовала «консолидации левых сил в искусстве»[34]. Не вдаваясь в сопоставительный анализ поэтических установок членов ОБЭРИУ (различных у разных поэтов в разные периоды) с живописными методами Малевича и философией супрематизма, заметим лишь, что их объединяли уже радикальность как в критике различных направлений искусства, основанных на предметных связях, так и в поисках новых путей, «абсолютных смыслов», и стоящая за этими поисками «предельная бытийная устремленность». Заслуживает упоминания и то, что хотя союз с Малевичем и не состоялся, однако появившаяся годом позже и выдержанная во враждебных тонах заметка об обэриутах определяет их творчество в терминах «орнаментальных пятен звукового супрематизма».
Стремление к объединению «всех левых сил» прослеживается и в зафиксированном Хармсом в марте 1927 г. проекте «первого сборника Радикса». Если «творческий», т. е. поэтический, раздел сборника включает имена тех же чинарей — участников «Радикса», т. е. Введенского, Хармса, а также Заболоцкого, Вагинова и Туфанова (сюда же включено имя Хлебникова!), то отдел «теоретический» — конгломерат представителей различных течений. Здесь опять-таки должны были быть сообщения Л. Липавского о чинарях и В. Клюйкова о «Радиксе», которому, кроме того, посвящались сообщения его режиссера Кох-Боота (псевдоним Г. Кацмана) и С. Л. Цимбала. Наряду с этими материалами отдел должен был включить информацию о московском ЛЕФе А. Островского, а также статьи формалистов во главе со Шкловским (о Хлебникове), Б. Я. Бухштаба (о Вагинове), Л. Я. Гинзбург, В. Л. Гофмана и Н. Л. Степанова. Позже, в 1929 г., уже обэриуты приглашают формалистов участвовать в сборнике «Ванна Архимеда». Проект сборника включает, наконец, материалы о живописи (в том числе учеников Малевича из ГИНХУКа) и графике, которая должна была быть представлена Филоновым и учившимся у него немного Заболоцким, а рубрика «Об искусстве» — «западные корреспонденции Малевича». Тем временем Малевич пишет К. И. Рождественскому из Варшавы (приводим с его любезного согласия): «Дорогой Рождественский, необходимо Вам найти чинарей и сказать им, чтобы они собрали свои стихотворения. Я хочу связать их с польскими поэтами…».
Реальное объединение кристаллизуется, однако, в более узком составе. В декабре 1926 г., еще до беседы с Малевичем, в записных книжках Хармса появляется название «будущего Фланга левых», среди предполагаемых членов которого, кроме обоих чинарей, названы Бахтерев и Заболоцкий, а также участники туфановской группы заумников (перечислены также Малевич, художник В. Дмитриев и С. Л. Цимбал). «Фланг левых» переоформляется в «Левый фланг» — в только что обсуждавшемся проекте сборника «Радикса» это последнее название синонимично «Левому флангу». Те же имена перечисляются в записях, сделанных Хармсом около 10 января 1927 г., но из заумников здесь упомянут уже один Вигилянский. Согласно устным воспоминаниям И. Бахтерева, Заболоцким и Введенским была разработана декларация, которая была прочитана на диспуте после вечера Маяковского в 1927 г. в Ленинградской капелле, когда на сцену вышли Введенский, Хармс, Бахтерев и Левин; там же присутствовавший, партийный со времен гражданской войны Олейников присоединиться отказался, поскольку в зале находились «его ребята из Райкома». Подошедший к выступавшим Виктор Шкловский сказал им как будто такую фразу — «Эх вы, даже скандала устроить не умеете»…[35] По словам Бахтерева, Маяковский, с который они сумели несколько минут поговорить после диспута в артистической, предложил им написать статью о «Левом фланге» для журнала «Новый ЛЕФ». Эта статья была с помощью Бахтерева и Заболоцкого написана журналистом В. Клюйковым, однако не была опубликована. Возможно, что стихи Введенского и Хармса, хранившиеся в так называемой «корзине ЛЕФа» (архиве произведений, не представлявших для редакции особого интереса), были приложены авторами именно к этой статье. Хранившиеся у Н. И. Харджиева стихи Введенского этого времени были, как уже говорилось, возвращены им последнему по его просьбе накануне войны и, разумеется, пропали.
Попытки найти название для союза, состав которого к этому времена можно считать более или менее уже установившимся[36], прослеживаются, как некая навязчивая идея, по записным книжкам Хармса и его черновикам. «„Академия левых классиков“ — так назвались мы с пятницы 25 марта 1927 года, — записывает Хармс. — Название пришло одновременно Гаге, Игорю[37] и мне. Пришло оно у Кацманов, мы были там, чтобы писать декларацию, и вот нас осенило название». Поиски «названия» составляют сюжет одного из позднейших отрывков Хармса (конца 1929 г.):
Тетерник (входя и здороваясь): Здравствуйте! Здравствуйте! Здравствуйте! Здравствуйте!
Камушков: Вы, однако, не очень точны. Мы ждем вас уже порядочно.
Грек: Да, да, да. Мы вас поджидаем.
Лампов: Ну говори, чего опоздал?
Тетерник (смотря на часы): Да разве я опоздал? Да, вообще-то есть… Ну ладно!
Камушков: Хорошо. Я продолжаю.
Грек: Да, да, да. Давайте, правда.
Все рассаживаются по своим местам и замолкают.
Камушков: Не говоря по нескольку раз об одном и том же, скажу: мы должны выдумать название.
Грек и Лампов: Слышали!
Камушков (передразнивая): Смышали! Вот и нужно название выдумать. Грек!
Грек встает.
Камушков: Какое ты выдумал название?
Грек: «Ныпырсытет».
Камушков: Не годится. Ну подумай сам, что же это за название такое? Не звучит, ничего не значит, глупое. — Да встань ты как следует! Ну, теперь говори: почему ты предложил это глупое название?
Грек: Да, да, да. Название, верно, не годится.
Камушков: Сам понимаешь. Садись. — Люди, надо выдумать хорошее название. Лампов!
Лампов встает.
— Какое название ты предлагаешь?
Лампов: Предлагаю: «Краковяк», или «Студень», или «Мой совок». Что? Не нравится? Ну тогда: «Вершина всего», «Глицериновый отец», «Мортира и свеча».
Камушков (махая руками): Садись! Садись![38]
В последний раз проблема «названия» возникает осенью 1927 г., когда симпатизировавший левому искусству директор Дома печати Н. П. Баскаков предложил группе принять статус одной из творческих секций Дома печати я согласился на проведение в ее рамках большого вечера-выступления[39]. В 1927 г. слово «левый» звучало, однако, уже одиозно, и, принимая группу под свою опеку и предоставляя ей сцену, Баскаков поставил условие, чтобы слово это было исключено из ее наименования. Тогда и возникло новое название: Объединение Реального Искусства, первоначально — ОБЕРИО[40]. Чтобы затушевать, по объяснению Бахтерева, стоявшие за сокращением слова, а также, как нам кажется, для придания ему большей экзотичности, Хармс настоял на замене е на э, а о на у. Именно это название, от которого было образовано наименование участников группы — «обэриуты», и отождествилось с именами бывших чинарей — Введенского и Хармса. Такое отождествление кажется нам суживающим по двум причинам. Прежде всего, сама группа ОБЭРИУ, просуществовавшая всего около двух с половиной лет, была лишь заключительным звеном в серии трансформировавшихся одно в другое творческих объединений — «Левый фланг» (заумников) — «Радикс» — «Фланг левых» — «Левый фланг» (условно — Союза поэтов) — «Академия левых классиков» и, наконец, ОБЭРИУ. Во-вторых, при том, что во всех них Введенский и Хармс играли едва ли не ведущую роль, их активность в рамках этих объединений все же никак не исчерпывает полноты их творчества, не замкнутого эпохой последнего из них — ОБЭРИУ — даже хронологически. Творчество того и другого поэта, при всех их сходствах и расхождениях, перерастает поэтику и Туфанова, обобщенную в его «Декларации Ордена заумников», и Заболоцкого, как она сформулирована в «Манифесте» ОБЭРИУ (это название закрепилось за статьей «ОБЭРИУ», опубликованной в «Афишах Дома печати» — считается, что вводная и поэтическая ее части написаны Заболоцким и потому проливают наибольший свет на его собственную поэтику). Статья провозглашает обэриутов поэтами «нового мироощущения и нового искусства», творцами «нового поэтического языка и нового ощущения жизни и ее предметов». Как когда-то в футуристических декларациях, в Манифесте много говорится об очищении «конкретного предмета» от «литературной и обиходной шелухи», от «ветхой литературной позолоты», от «мусора стародавних истлевших культур». Тем не менее здесь проницательно обращено внимание на ориентацию поэтики Введенского на «столкновение словесных смыслов» и на бессмыслицу (хотя автор не вполне логично говорит лишь о «видимости» бессмыслицы). Как бы то ни было, едва ли стоит преувеличивать применительно к творчеству Введенского значение этого текста, за последние годы много раз перепечатывавшегося и переводившегося.
Деятельность членов ОБЭРИУ протекала в русле традиций «Радикса» и в большой мере заключалась в проведении театрализованных выступлений-концертов, не прекращавшихся, впрочем, ни в эпоху «Левого фланга», ни «Академии левых классиков». В зале развешивались плакаты со знаменитыми надписями «Искусство — это шкап», «Мы не пироги» и т. п., в концертах продолжали участвовать актеры «Радикса» — фокусник Алексей Пастухов, балерина Милица Попова и другие, а также режиссер «Радикса» Кох-Боот (Г. Кацман). Наиболее эпатирующими оказывались стихи всегда ждавшего скандала Введенского, который, однако, прекрасно умел вести диспуты. Подобные выступления группы, проходившие в самых разнообразных местах — в «Кружке друзей камерной музыки»[41], в воинской части, где служил Заболоцкий, в клубах и театрах, частично описаны в мемуарах[42].
В записных книжках Хармса переписана программа «вечера в трех покусах» под названием «Василий Обэриутов», который должен был состояться в Институте истории искусств «12 Деркаребаря 1928 года». Наряду с непременным «центральным шкапом», «антрактом — катарактом» и «разными пуговицами» после диспута, программа вечера включала следующие номера:
…Дойвбер Левин — эвкалическая проза[43].
Даниил Хармс — предметы и фигуры[44].
Алексей Пастухов — то же.
Игорь Бахтерев — вилки и стихи[45].
Александр Введенский — самонаблюдение над стеной[46].
Однако обозначение даты эпатировало дирекцию, и вечер был отменен.
Апофеозом театрализованных выступлений группы явились, несомненно, «Три левых часа», состоявшиеся 24 января 1928 г. на сцене Дома печати. Программа вечера была дважды (из них один раз «вверх ногами») объявлена в вечерней «Красной газете» и включена в «Афиши Дома печати». Выпущен был также отдельный анонс для расклейки, набранный, в футуристической традиции, различными шрифтами. Наконец, «впечатляющий плакат, сделанный по просьбе Заболоцкого художниками ГИНХУКа Ермолаевой и Юдиным, был установлен на Аничковом мосту»[47].
Описание первого — поэтического — часа, на котором обэриуты читали стихи возле знаменитого обэриутского шкафа, служившего манифестацией их скандально известного лозунга, восходящего, возможно, к чеховскому «глубокоуважаемому шкафу», «искусство — это шкап», содержится в уже цитировавшихся воспоминаниях Б. Семенова, а также в мемуарах Н. Степанова и, конечно, И. Бахтерева[48]. Гвоздем программы «Три левых часа» была, однако, великолепная постановка пьесы Хармса «Елизавета Бам»[49] и осуществленная Бехтеревым, Левиным и самим Хармсом (Г. Кацман и апреле 1927 г. был арестован); Введенский здесь играл маленькую роль слуги. Сохранившийся у Н. И. Харджиева постановочный сценарий пьесы с пометами Хармса, отсылающими к различным вариантам «Радикса» (например, «Ритмический Радикс», «Торжественная мелодрама, подчеркнутая Радиксом», и др.), указывает на прямую преемственность этого спектакля по отношению к «Радиксу».
Заключительная часть вечера, посвященная кино, проводилась А. В. Разумовским[50]. Его совместный с К. Минцем фильм был смонтирован из обрывков кинолент (Разумовский работал в то время киномехаником). Фильм этот не сохранился — известно лишь, что он начинался зрелищем поезда, очень долго, в течение нескольких минут надвигающегося на зрителя. Музыкальным сопровождением служили гаммы, исполнявшиеся Бахтеревым.
Несмотря на отрицательный, хотя и выдержанный еще в сравнительно беззлобных тонах отзыв о вечере официальной критики (поэзия Введенского противопоставляется здесь «очень понятным» стихам Заболоцкого как «жуткая заумь, отзывающая белибердой»)[51], обэриуты продолжали устраивать театрализованные вечера в течение еще двух лет. Давались вечера для студентов-в ноябре 1927 г. Хармс записывает, что Клюев пригласил его и Введенского «читать стихи у каких-то студентов, не в пример прочим, довольно культурным». К «прочим» Хармс имел все основания причислить участников литературного кружка Высших курсов искусствоведения, принявших «чинарей» настолько неучтиво, что Хармсу пришлось заявить, прежде чем он покинул собрание: «Товарищи, имейте в виду, что я в конюшнях и бардаках не выступаю». За скандалом последовал доносительский фельетон в газете «Смена» с требованием исключить Хармса из Союза поэтов, утверждая, что «в легальной советской организации не место тем, кто на многолюдном собрании осмеливается сравнить советский ВУЗ с публичным домом и конюшнями». Введенский и Хармс отозвались заявлением в Союз поэтов от имени Академии левых классиков, в котором, в свою очередь, назвали поведение публики хулиганским, а сакраментальную фразу Хармса — весьма меткой. Из Союза поэтов они были исключены лишь двумя годами позже — в марте 1929 г. «за неуплату членских взносов» (кстати, одновременно с О. Мандельштамом и Г. Петниковым),
Гораздо худший, приведший к разгрому ОБЭРИУ скандал — на этот раз в общежитии студентов университета — произошел весной 1930 года. Об этом вечере дает некоторое впечатление помещенная в той же «Смене» погромная статья со зловещим названием «Реакционное жонглерство. Об одной вылазке литературных хулиганов».
Доносительской статьей по поводу описанного вечера в «Смене» был положен конец концертной деятельности обэриутов. По этой статье — прекрасному образцу проработочной критики, утвердившейся в печати на последующую четверть века, — можно судить, насколько изменилась общественная обстановка за эти два года.
Если в статье «Ытуеребо» обэриуты трактуются хотя и без какого бы то ни было понимания, но все же с известной терпимостью, то статья «Реакционное жонглерство» содержит полный набор роковых формул — от обвинения «группки» обэриутов в «литературном хулиганстве» и «заумном словоблудии» до объявления их поэзии контрреволюционной, а их самих — классовыми врагами.
Примерно в то же время в журнале «Ленинград» появилась статья Н. Слепнева «На переломе», в которой об обэриутах говорилось как о «явно враждебном нашему социалистическому строительству и нашей советской революционной литературе течении».
Однако «шатания в партии» (если воспользоваться тем же языком) еще раньше наметились внутри самого ОБЭРИУ. Помимо мемуарных свидетельств, об этом говорит красноречивая запись Хармса в октябре 1928 г., ограничивающая число «действительных членов ОБЭРИУ» до четырех участников, с замечанием: «Лучше три человека, вполне связанных между собой, нежели больше, да постоянно несогласных». Однако в записных книжках отражена и противоположная линия — расширительная, идущая со времен «Радикса», когда еще казалось возможным объединение всех левых сил в искусстве. Весной 1929 г. задумывается сборник, обширное оглавление которого, зафиксированное в записных книжках Хармса, включает вместе с именами обэриутов и имена формалистов (Шкловский, Тынянов, Эйхенбаум, Бухштаб, Гинзбург и другие), а также прозаиков Каверина, Добычина, Слеши, снова Тынянова и Шкловского; в этом сборнике Введенский является ответственным «по стихам». Из поэтов здесь названы Заболоцкий, Введенский, Хармс, Тихонов и Хлебников; Введенский и Хармс представлены также прозой, а Хармс — еще и пьесой «Елизавета Бам». Дальше в записных книжках упоминается слегка отличающийся перечень поэтов — участников «Ванны Архимеда», по поводу которого В. А. Каверин писал Л. Я. Гинзбург в Москву 1 мая 1929 г.: «Сборник, о котором вы знаете (с участием обэриутов), составляется. Есть даже предположение, что он будет напечатан в Издательстве Писателей»[52].
Спустя примерно полтора года после появления статьи «Реакционное жонглерство» на Заболоцкого, Введенского и Хармса в своем докладе на поэтической дискуссии в Союзе писателей нападает Н. Асеев. При соблюдении внешне академического стиля в этой программной речи, прочитанной 16 декабря 1931 года и вскоре опубликованной в («Красной нови» под названием «Сегодняшний день советской поэзии», он упрекает нашу группу поэтов в том, что ее «поэтическая практика далека от проблем соцстроительства». К этому времени почти все поэты обэриуты были уже арестованы (Введенский был 10 декабря снят с поезда, на котором ехал в Москву, — говорили, что его местонахождение указал властям тогдашний директор Госиздата). Одновременно у себя дома арестован был Хармс, а также И. В. Бахтерев и И. Л. Андроников; А. Туфанов, потом, после пяти лет лагерей, сосланный в Новгород, где он стал заведовать историческим кабинетом в педагогическом институте; Н. М. Воронич, художник и далекий знакомый Хармса; преподаватель П. П. Калашников, буддист по убеждениям, у которого был найден дневник (видимо, относящийся к послереволюционным годам), содержащий критические высказывания по поводу советской власти и личности Ленина. Тогда же арестованы были детская художница Е. В. Сафонова[53], художники Б. М. Эрбштейн[54] и С. М. Гершов, первый — ученик Петрова-Водкина, второй — Шагала. Отвлекаясь от академического тона, заметим, что поразительным образом, основным источником наших сведений о «деле детских писателей» является выписка, приобщенная к нашему собственному делу, когда в 1983 г. нам было предъявлено обвинение в «антисоветской агитации и пропаганде»; КГБ, видимо, решил продемонстрировать, какими плохими писателями мы занимались. Лишь тогда мы узнали, что Введенскому и Хармсу были предъявлены обвинения в контрреволюционной деятельности по статье 58–10, в частности, во «вредительстве в области детской литературы»; им инкриминировалось, что они отвлекают людей от задач строительства своими «заумными стихами». В весьма же куцей справке, выданной КГБ в марте 1991 года, говорится:
Следствием было установлено, что группа, в которую входили Ювачев-Хармс Д. И. и Введенский А. И., организовалась в 1921 году на основе контрреволюционных монархических убеждений ее участников и вступила на путь активной контрреволюционной деятельности. Первоначально она оформилась в нелегальный орден «ДСО» или «Самовщина». В 1928 году из состава «ордена» выделилась группа литераторов в составе Ювачева-Хармса Д. И., Введенского Л. И. и других, активизировавшая свою подрывную работу путем использования советской литературы в контрреволюционной деятельности среди гуманитарной интеллигенции (преимущественно литераторов и художников).
В справке же, приложенной к делу Введенского 1941 года при его пересмотре в 1964 году, содержится пересказ обвинительного заключения, согласно которому поэт, «будучи монархистом по убеждению и являясь членом руководящего ядра антисоветской группы литераторов, сочинял и протаскивал в детскую литературу политически враждебные идеи и установки, культивировал и распространял поэтическую форму „зауми“ как способ зашифровки антисоветской агитации, сочинял и нелегально распространял антисоветские литературные произведения». Аналогичные действия инкриминировались и другим участникам «группы».
Как видим, нить тянется к 1925 году, когда Введенский и Хармс принимали участие в туфановском «Ордене заумников DSO». Квалификация же зауми как способа зашифровки антисоветской агитации может быть связана с показаниями Терентьева, арестованного в Днепропетровске 24 января 1931 г. Согласно этим показаниям, «беспредметничество», которое лежало в основе всех этих групп, начиная от группы Малевича, Мансурова, Филонова, Матюшина и кончая обэриутами во главе с Введенским и Хармсом, представляло собой, «с одной стороны, способ шифрованной передачи заграницу сведений о Советском Союзе…; с другой стороны, то же беспредметничество представляло собой идеологическую и техническую базу для контрреволюционной работы всех видов формализма (sic! — М. М.), стремившегося извращать советскую тематику…»[55]
21 марта 1932 года выездная сессия Коллегии ОГПУ «постановила… Введенского А. И. — из-под стражи освободить, лишив права проживания в 16 пунктах СССР в погранокругах сроком на три года»; Хармс же оставался под стражей еще три месяца. Обвинение по их делу было подписано В. Р. Домбровским — мужем той самой Г. Д. Левитиной, к которой обращено стихотворение Олейникова «Я влюблен в Генриетту Давыдовну…» и в чьем доме, не ведая, кто ее супруг, бывали обэриуты. В полной мере ознакомиться с делами Хармса и Введенского КГБ не предоставил нам возможности и по сей день.
Следователь по фамилии Коган (который сам был впоследствии репрессирован и расстрелян), не знавший, очевидно, значения этого слова, обвинил Введенского в том, что его стихи — это «литературная литургия» (не тематика ли «время, смерть и Бог», приверженцем которой Введенский провозгласил себя еще в начале двадцатых годов, вызвала в его сознании смутные ассоциации с церковью и ее словарем?). Высказывалось, кроме того, мнение, что акция эта одной из своих сторон была репетицией той чистки в области детской литературы, которая завершилась в 1937 году травлей Маршака и разгромом его редакции[56]. Так ли это, установить невозможно, однако Введенский как будто видел на столе у следователя фотографию Маршака. По одной из версий причиной ареста Введенского был сказанный им у Е. В. Сафоновой тост за покойного императора Николая II. Впрочем, всем известный монархизм Введенского был довольно своеобразным, — он говорил, что при наследственной власти у ее кормила случайно может оказаться и порядочный человек.
Пребывание в тюрьме[57], где у Введенского на второй же день начались слуховые галлюцинации, отражено в его заметках, составивших так называемую «Серую тетрадь». Лишённый права жить в Ленинграде, он отправляется в Курск, где к нему присоединяются Эрбштейн и Сафонова. Как явствует из писем Хармсу, Введенский даже ездит «в деревню», куда его «командирует редакция газеты». 21 июня, узнав о предстоящем прибытии Хармса, первоначально приговоренного к трем годам концлагерей, замененных ссылкой, он пишет: «Сияю как лес» (Хармс язвительно переспрашивает его в следующем письмо, не значит ли это, что у него болят ноги, на что Введенский отвечает: «Это просто образное красивое выражение»). К приезду Хармса Введенский снимает для него и для себя две соседних комнаты, выходящие в сад (об этом кое-что говорится в курских записных книжках Хармса). Узнан, что Сафоновой 26 сентября сообщили, что она высылается в Вологду, Введенский спустя три дня обратился в ГПУ с просьбой перевести его туда же, и в начале октября, заехав в Ленинград, он туда переезжает. 20-го ноября Введенский снова в Ленинграде, где осматривает вместе с Хармсом «выставку всех художников». С 28 ноября по январь 1933 г. Введенский завершает ссылку в Борисоглебске, где живет, что несколько забавно, в Кривом переулке.
После возвращения из ссылки Введенский еще несколько лет живет в Ленинграде. В эти годы он не перестает писать для детей, в мае 1934 г. вступает в Союз писателей. В 1933–1934 гг. написаны некоторые его лучшие стихотворения — такие, как Мне жалко что я не зверь… и Приглашение меня подумать. В те же годы Липавский пишет «Разговоры» — род дневника, в котором сделана попытка зафиксировать беседы четырех поэтов и двух философов, составивших, как мы уже говорили, тесный круг единомышленников — Введенского, Хармса, Заболоцкого, Николая Олейникова, Я. С. Друскина и Л. Липавского[58].
Несмотря на некоторое охлаждение в отношениях между Введенским и Хармсом после совместной их жизни в курской ссылке и на небольшие расхождения внутри круга (старые претензии Заболоцкого к Введенскому вспыхивают с новой силой, и он ссорится о ним окончательно), из которого изъят был арестованный в 1937 г. Олейников, теснейшая связь между поэтами но прерывалась до конца их жизни. О царившей в этом кругу атмосфере дает представление наравне с воспоминаниями фрагмент …ясно неясно и светло…; об этом же свидетельствуют «Разговоры» Липавского. Между тем Хармс, по-прежнему поглощенный идеями групп и союзов, в записи от 20 сентября 1934 г. замечает о невозможности «тройственного союза» с Липавским и Введенским — впрочем, однако, всего лишь для «писания фильма». С другой стороны, покойный Вс. Н. Петров вспоминал, что в конце тридцатых годов Введенский и Хармс под влиянием «Игроков» Гоголя собирались писать вдвоем нечто вроде исследования философии и морали карточной игры, в частности психологии шулера. В 1933 г. Хармс отзывается о Введенском как о наиболее «демоничном» (в гетевском смысле, связанном с торжеством положительной энергии, выражающей себя, в частности, в особой одаренности) из всего круга, и в том же году — как об одном из «великих писателей», которые все «имели свою идею и считали её выше своих художественных произведений…» — среди них Блейк, Гоголь, Толстой, Хлебников.
В 1936 г. жизнь Введенского резко меняется. В Харькове, куда он заезжает в конце лета вместо с С. Михалковым по каким-то делам, связанным с детской литературой, он встречает Г. Б. Викторову, которая «убегает из дому» и становится его женой. Они уезжают на Кавказ, потом возвращаются в Харьков, где Введенский живет с тех пор, лишь наезжая в обе столицы, где его издательские дела после разгрома в 1937 г. детской редакции Маршака оставляют желать много лучшего.
Сохранившиеся письма к жене из этих поездок свидетельствуют о материальных затруднениях, усугубившихся с рождением осенью 1937 г. любимого сына Пети. Помимо работы в детской литературе Введенский зарабатывает на жизнь сочинением клоунских цирковых реприз, куплетов, миниатюр; Б. Семенов вспоминает «густо исчирканный черновик комической драмы». «Прощальное танго, в которой всё было не так просто, — одним из ее персонажей был претерпевший таинственные превращения „мужичок с козой по имени Эсмеральда“». Незадолго до начала войны Введенский писал пьесу для кукольного театра Образцова — наброски ее по сей день хранятся в архиве театра[59].
В 1938 г. Введенский жаловался Т. Липавской, что лишен какого бы то ни было круга общения в Харькове, где единственным его другом был художник Д. Л. Шавыкин, впоследствии написавший прекрасный портрет вдовы поэта. По ее словам, жизнь Введенского в Харькове была замкнута семьей, к которой он был очень привязан, а за ее пределами ограничена несколькими знакомыми жены и кругом преферансистов, с которыми он играл по вечерам.
Семья жила в одноэтажном и довольно странном доме на Совнаркомовской улице — в центре его была большая тёмная, без окон, зала, когда-то, очевидно, освещавшаяся сверху через увенчивающий дом пирамидальный стеклянный купол. Введенский был необычайно привязан к сыну, — колыбельная, которую он ему пел каждый вечер, попала в сохранившийся у его вдовы отрывок …вдоль берега шумного моря шел солдат Аз Буки Веди… По необычной для провинции петербургской привычке в течение всех пяти лет жизни в Харькове он продолжал оставаться со всеми на «вы» и не выносил матерщины. В театр Введенский не выезжал никогда, никогда не выступал на собраниях в Союзе писателей, а о литературе и стихах не говорил ни с кем и за его пределами. Кроме Шавыкина никто в Харькове его поэзии но знал, читал он мало, писал только ночью. В Харькове создана вереница его замечательных поздних произведений — начиная с пьесы Потец и кончая его последней вещью «Где. Когда», которую он уже военным летом 1941 г. читал в Москве Е. В. Сафоновой. Та же Е. В. Сафонова рассказала нам, что после выхода в 1940 г. сборника Ахматовой «Из шести книг» Введенский заново открыл для себя этого поэта и в один из своих последних приездов в Москву с увлечением читал этот сборник у нее на Плющихе. Он проницательно заметил, что включенное в эту книгу стихотворение «И упало каменное слово…». составляющее часть «Реквиема», куда оно входит под названием «Приговор», — отнюдь не любовное. Парафразируя его строки, он говорил Е. В. Сафоновой: «У меня сегодня много дела; пойти в прокуратуру, отнести передачу…». Ахматова, конечно, ошибалась, когда в одном из писем писала о враждебности к ней обэриутов[60], такое к ней отношение со свойственной ему односторонней прямолинейностью, сохранял, по воспоминаниям Н. Роскиной[61], один Заболоцкий. В 1940-м году Ахматова рассказала Л. К. Чуковской о своем интересном разговоре с Хармсом, которому она прочла поэму «Путем всея земли» и который высказал ей свои соображения о гении[62].
В конце сентября 1941 г. немцы приближались к Харькову, и семья должна была эвакуироваться. Введенский же оставался, т. к. был оставлен с несколькими другими писателями, чтобы делать какие-то «окна». Вагон для семей писателей был набит так, что уже после того, как детей как-то передали насилу протиснувшейся жене Введенского и ехавшей с ней матери, решено было остаться, чтобы через три дня следующим поездом уехать всем вместе. Детей возвратили обратно на платформу Введенскому, дамам пришлось вылезти через окно уборной (какой-то толстый украинский писатель, пытавшийся сделать то же самое, не пролез-застрял). Но дальше никакой эвакуации уже не было. Через несколько дней за Введенским пришли военные, сказавшие, что они по эвакуационный делам, и, не застав его, приказали быть назавтра дома. Наутро 27 сентября они вернулись, сделали обыск и арестовали поэта. Это был, как видно, так называемый «превентивный арест», произведенный с целью принудительной эвакуации, практиковавшийся перед приходом немцев в отношении людей, которые, как Введенский, были уже однажды репрессированы, или же просто так или иначе подозрительных. Вдова Введенского, Г. Б. Викторова, предполагала, что арест и эвакуация могли быть спровоцированы тем, что семья сошла с поезда и осталась в Харькове, но в Ленинграде месяцем раньше с подобным же обвинением-за пораженческую агитацию-был арестован Даниил Хармс, а Введенский и раньше боялся нового ареста — он очень беспокоился, когда незадолго до того его вызвали в детский сад: пасынок сказал по поводу убранного красными кумачами портрета, что Сталин похож на петуха (Где он это слышал? — Введенский объяснил, что на улице. — От кого? — Неизвестно точно, от кого).
В деле Введенского, с которым нам удалось познакомиться, имеются показания некоего Дворчика, который с чужих слов свидетельствовал, что поэт якобы говорил некоей Соколовской, что в случае угрозы занятия противником Харькова он никуда уезжать не собирается, так как он по происхождению дворянин и поэтому не опасается каких-либо репрессий со стороны немцев. Он также якобы рекомендовал ей добыть какие-либо документы, удостоверяющие ее буржуазное происхождение, и также не эвакуироваться из Харькова. Несколько позже было получено еще одно лжесвидетельство о том, что Введенский якобы не собирался уезжать, поскольку взял с собой мало вещей, а потом вместе с семьей вышел из поезда. В результате ему было предъявлено обвинение по «контрреволюционной» статье 54–10 — «в проведении антисоветских разговоров о якобы хорошем обращении немцев с населением на занятых ими территориях, в отказе эвакуироваться вместе с семьей и побуждений к этому других лиц».
7 октября жена поэта обращается и приемную НКВД с просьбой принять «вещевую и пищевую передачу» — резолюция начальника внутренней тюрьмы допускает только вещевую. После итого «и связи с обстановкой военного времени» Введенского вместе с другими заключенными этапируют вглубь страны, однако жена и дети смогли подойти к поезду, в котором его увозили, а он — перебросить ей через окно записочку.
И дальше мы не знаем почти ничего. Дата смерти, 20 декабря, указанная в реабилитационных «ксивах», хотя и выглядит достаточно реалистичной по срокам, на самом деле может быть совершенно фиктивной. Из людей, ехавших вместе с Введенским, двое вернулись после войны, но один очень скоро застрелился, а другой на все расспросы вдовы отвечал очень уклончиво и только через год ей сказал, что Введенский умер на этапе от дизентерии. Зимой 1966 г. мы встретились и Харькове с этим человеком и просили его рассказать все, что он знает о смерти Введенского. Его рассказ, чрезвычайно путаный и невнятный, содержал несколько противоречивых версий. Вопреки словам вдовы, присутствовавшей при том, как мужа увозили из Харькова, он рассказал, что их этап, около шестисот человек, сначала долго гнали до какого-то маленького городка и только там посадили в вагоны. Во время этого перехода их остановили, приказали сесть на землю и прочитали вынесенный кому-то смертный приговор «за агитацию», после чего приговоренный был расстрелян на месте. Дальше их везли через Воронеж до Казани, где многие, в том числе рассказчик, были отпущены (это снова подтверждает, что арест был превентивным). Но Введенский до Казани не доехал. В пути он заболел дизентерией и очень ослаб — кроме того, что арестантов плохо кормили, он обменивал свой паек на табак. Дальше начинаются противоречия. Сначала рассказчик сообщил, что помнит, как Введенского, мертвого или полуживого, выбросили из вагона, в котором они вместо ехали, потом, что после того, как из другого вагона выпустили на свободу «менее опасных» уголовников, Введенский вместе с другими больными переведен был туда, и о его смерти (в пути?) он узнал только в казанской пересыльной тюрьме. А по совсем глухим слухам, идущим, кажется, от другого — застрелившегося по возвращении — очевидца, ослабевший Введенский был пристрелен конвоем. Что было на самом деле — «теперь это уже трудно установить».
Прощай, тетрадь,
Неприятно и нелегко умирать.
Спустя четверть века хлопотами Сергея Михалкова Введенский был посмертно реабилитирован «за отсутствием состава преступления» и восстановлен в правах члена Союза писателей СССР, а его наследникам выплачено «единовременное пособие в сумме 600 рублей», которые, конечно, не были лишними в семье, с приходом немцев едва не угнанной в Германию и со времени ареста Введенского не перестававшей нуждаться.
Остается сказать, что память о Введенском умерла бы вместе с его немногими уцелевшими друзьями, если бы Я. С. Друскин, будучи уже в состоянии дистрофии, не отправился через весь блокадный город на квартиру Хармса, чтобы спасти его бумаги. Здесь он встретился с женой Хармса М. В. Малич, которая жила в другом месте — в дом попала бомба, стекла были выбиты, да и оставаться в квартире после ареста мужа было небезопасно. М, В. Малич дала Я. С. Друскину чемодан, в котором он унес рукописи и с которым не расставался даже в эвакуации. Благодаря этому оказались спасены бумаги по только Хармса, но и Введенского, имевшиеся в архиве Хармса. В течение 15 лет Я. С. Друскин, все еще надеясь на возвращение своих друзей, не прикасался к архиву, и только в 50-х годах, когда никаких надежд уже не оставалось, начал его разбирать. Спустя еще десятилетие мы присоединились к нему в этой работе.
Нам осталось выразить нашу глубокую признательность всем, кто так или иначе помог нам осуществить это издание. Бесконечна наша благодарность Я. С. Друскину, который счел возможным и 1963 г., когда Введенский был почти никому не известен, познакомить нас с его наследием и вскоре после того вверить нам заботу о его издании. Мы благодарим семью поэта — его покойную вдову Г. К. Викторову и сына, П. Л. Введенского, предоставивших сохранившиеся бумаги и фотографии, и Т. Л. Липавскую, завещавшую нам свой архив, а при жизни познакомившую со своими интерпретациями. И. И. Харджиеву мы признательны за его постоянную помощь; покойные ныне Т. П. Глебова, В. В. Стерлигов, Л. Я. Гинзбург, Е. В. Сафонова, Б. К. Черный, Л. Г. Шпет, Вс. Н. Петров предоставили нам имевшиеся у них документы. Все они, а также Л. К. Чуковская, И. В. Бахтерев, Г. Н. Кацман, И. Л. Андроников, О, Н. Арбенина-Гильдебрандт, Г. С. Гор, В. А. Каверин, А. Чернявский, И. А. Рахтанов и А. В. Разумовский делились с нами воспоминаниями.
В разное время весьма полезные предложения и указания дали нам Ю. М. Лотман и 3. Г. Минц, А. Г, Левинтон, В. И. Ракитин, В. Н. Сажин, Л. Н. Чертков и И. И. Ревзин. Со своими неопубликованными работами нас познакомили Б. Ванталов, П. Неслухов и Б. Ю. Улановская. Наша совершенно особая благодарность Вл. Эрлю, чье одно лишь бесконечное терпение позволило довести это издание до конца.
Михаил Мейлах