– Барабанщики! Играй зорю!
От батальона, ровным и темным квадратом стоявшего перед белыми палатками лагерей, отделилось несколько фигур. Они мерно подняли руки вверх и разом их опустили. В чистом, гулком вечернем воздухе резко просыпалась звонкая трель барабанов:
– Тра-та-та! Тра-та-та! Тра-та-та!.. – Барабаны грохотали то настойчиво и медленно, то после мерных и тяжелых ударов рассыпались продолжительной, однообразной трелью. Казалось, что в этой темной и гладкой равнине внезапный треск, подхваченный эхом, выходит не из маленьких, пустых барабанов, а из толпы скромных, серых шинелей, возносящих молитвы к далекому, невидимому богу. Запуганная и обезличенная человеческая масса, казалось, только и могла молиться этим языком барабанов, мерным и сухим, как и все в жизни солдата.
Несколько минут продолжалась игра барабанщиков. Они умолкли разом, как и начали, опять настала тишина, и толстый, черный офицер крикнул сердитым голосом:
– Смирно! На молитву! Шапки долой!
Сотни белых фуражек колыхнулись и потонули в вечернем сумраке. Серая солдатская масса, бесформенная и густая, застыла неподвижно. Вдали, за лесом, медленно потухал закат. Кудрявые, розоватые облака расстилались по горизонту, как крылья невидимого архангела.
– О-о-тче-на-а-аш!.. – запел молодой, высокий голос.
– Иже еси на не-бе-се-ех!.. – подхватили сотни остальных, и безыскусственная густая музыка тысячелетней молитвы понеслась протяжным звучным хором за широкий простор реки. Пелась она дружно и с усердием. Кроткие, ясные слова молитвы говорили о какой-то другой, далекой, как небо, жизни, жизни добрых, спокойных, трудолюбивых людей. Люди, усталые и измученные строевыми учениями, стрельбой, чисткой винтовок и караульной службой, пели молитву за молитвой, и в сердцах их царило незлобивое, мирное чувство.
Спели и последнюю молитву – за царя. Волны звуков замерли, и вместе с ними отлетело в темную даль что-то такое, что превращало во время пения под открытым небом грозную армию в простую толпу молодых, здоровых крестьян и рабочих. Но замерли звуки молитв, и перед смутно белевшими рядами палаток опять стоял вымуштрованный и щеголеватый батальон ***-ского полка.
Следующая команда, которую ожидал услышать батальон, заключалась в слове «накройсь!» – но прошла минута, другая, а солдаты все еще стояли с непокрытыми головами. Офицер, который должен был отдать эту команду, стоял в кучке других офицеров и разговаривал с ними. Наконец он отделился от группы и вышел вперед батальона, смотревшего на него в упор тысячею глаз.
– Смир-р-но! – рявкнул офицер, повернувшись к фронту всем корпусом.
Батальон встрепенулся и замер.
– Накройсь!
Темные ряды покрылись белыми линиями фуражек. Офицер бросил горящую папиросу и затоптал ее ногой. Затем, внимательно обводя глазами подвластный батальон, – резко и сурово, точно бранясь, начал говорить:
– В приказе по полку, который вам сегодня читали по ротам, командир полка объявляет… объявляет о том, что рядовой 1-й роты, 4-го батальона, Василий Флегонтов Пантелеев получил награду и благодарность командира полка… За точное и неукоснительное и молодецкое исполнение долга службы в борьбе с врагами отечества… За отличное знание службы и служебного долга Пантелеев приказом по полку производится в младшие унтер-офицеры…
Помолчав немного, он продолжал:
– Вот так-то, братцы!.. Желаю вам всем одного: служить так, как служит Пантелеев… Помните, что за царем – служба, а за богом – молитва не пропадет. Служи хорошо – и тебе будет хорошо… Государь надеется на вас, братцы, помогите ему усердием… А жидов, студентов и прочих мерзавцев не слушайте… Одним словом: пусть каждый из вас будет прежде всего солдатом – как Пантелеев!..
Офицер хотел еще что-то сказать, добавить, но, очевидно, раздумал. Он погладил свою бороду и крикнул:
– Так я говорю? Верно?
– Так точно, вашескородие..! – пронеслось в рядах.
– По палаткам!..
Темный четвероугольник батальона быстро растаял и превратился в многочисленные кучи солдат, со всех ног бегущих к палаткам, расположенным за живой изгородью кустов шагах в 30-ти от места молитвы. Хохот, добродушные, но крепкие ругательства и быстрый топот ног раздались в вечерней тишине. Каждый торопился скорее прибежать в палатку и снова бежать на ротную кухню, с деревянной чашкой, в которую повар, хитрый и вороватый мужик, вольет несколько ложек пресной кашицы без масла, оставив маслице для молодой и пригожей кумы из соседней слободы.
Василий Пантелеев, низенький, краснощекий и белобрысый солдат, прибежал в свою палатку одним из первых. Окинув небрежным взглядом темные углы своего жилья, он постоял немного, потом вынул из кармана желтенькую коробочку с папиросами «Дюшес», бережно закурил, лег на матрац и, сосредоточенно затягиваясь, стал думать о том, что сказал после молитвы батальонный командир. Все в его речи казалось ему изумительно умным, прекрасным и молодцеватым. Особенно настойчиво звенела в ушах фраза офицера:
– Берите пример с Пантелеева!
И когда он думал об этих словах, чувство собственного достоинства и удовлетворенной гордости наполняло его.
«Вот мы как, брат! – мысленно радовался он, лежа в темноте с открытыми глазами. – Вот ты возьми его, Ваську Пантелеева, голыми-то руками… Нет, погодишь, обожжешься!..»
И он хитро подмигивал кому-то, невидимому, кто, как ему казалось, смотрит сверху и любуется Василием Флегонтычем Пантелеевым. Мимо палатки, тихо разговаривая (фельдфебель был очень «нервный», как он сам говорил про себя, и не допускал громких разговоров), проходили отужинавшие солдаты, постукивая ложками. Часть их размещалась группами около деревьев, часть направлялась бродить по полю, некоторые уединялись и, вытащив из крашеных сундучков заветные гармоники, легонько наигрывали «вальцы» и «частушки», смотря по месту происхождения музыканта и его общественному положению.
Недалеко от палатки Пантелеева группа слушателей потешалась рассказами барабанщика Харченко, хохла, пьяницы и задушевного человека. Мягкий говор солдата, полный едкой флегматической иронии, доносился в палатку, где лежал Василий, вызывая в нем желание тоже пойти и послушать интересные анекдоты о москалях и цыганах. Но сознание отличия, полученного им, и новое звание унтер-офицера удерживало Пантелеева: отныне он считал унизительным для себя держаться запанибрата с простыми солдатами. Мысли его, то яркие и живые, то ленивые и бесформенные, неизбежно возвращались к торжеству сегодняшнего дня, героем которого был он.
– Написать бы надо в деревню, – думал он, почти уже засыпая. – То-то ахнут… Чай, не кто-ненабудь, а вроде как бы офицер… Чай, отпишут знатно… Мы, мол, от тебя, Васька, такой радости не ожидали…
Старик-отец пойдет с письмом к соседям, и в каждой избе грамотный человек будет читать и перечитывать письмо кавалера и унтер-офицера Василия Пантелеева. Все будут ахать и удивляться. Потом хозяин избы возьмет бутылку водки, будет пить и поздравлять старика Флегонта с таким сыном…
Волна мечтаний окончательно захватила полусонного солдата и помчала его в страну ярких нелепостей… Вот он, Василий, на белом коне несется в бой с японцами… Японцы же не те, настоящие, – какие-то другие, страшные подлецы и трусы… Он рубит их направо и налево… Кругом трупы, трупы, трупы… Наконец – бой кончен, крепость взята. Седой генерал подходит к нему и говорит:
– За молодецкую отвагу и службу его величество возводит вас в енаралы!..
И вот, «енарал» Пантелеев едет в Питер представляться царю. Везут его в отдельном вагоне… Приезжают в Питер… Дворцы, блеск, гром, музыка… Царь подходит к Василию и говорит:
– Так как ты мой верный слуга, то жалую тебя генерал-аншефом…
Ночь тиха и черна, как могила. Лагерь спит мертвым сном. В одной из палаток, храпя и посвистывая, крепко зажав в кулак окурок папиросы, сладким сном спит «генерал-аншеф» Василий Пантелеев.
На другой день, по обыкновению, солдат разбудили рано. Солнце еще плавало на черте горизонта неярким, блестящим диском, согревая воздух, застывший в ночной свежести. Везде блестела роса, прохватывало холодком. Пожимаясь и потягиваясь выходили солдаты, кто – закуривая папиросу со сна, кто – умываясь «изо рта» возле песчаных дорожек, проведенных у палаток.
Проснувшись, Василий долго потягивался и думал о том, что он будет делать сегодня. Ротный день был распределен заранее, и Василию, желавшему получить сегодня возможность погулять в городе, нужно было подумать, кого бы попросить пойти вместо себя в караул, так как на очереди его рота была караульной. Выбор был невелик; ввиду многочисленности караульных постов всего два ефрейтора оставались дома. Но ни один из них не согласился бы взять на себя чужую обязанность не в очередь – без угощения, или, по крайней мере, без гарантий, что такое угощение состоится в недалеком будущем. Поэтому Василий сообразил: сколько он может истратить на заместителя из денег, выданных ему вчера фельдфебелем в награду от полкового командира. Денег было 5 рублей, но Василий сам был намерен устроить себе сегодня угощение «как следоват»… Поэтому полтинник показался ему достаточной суммой для того, чтобы купить свободу на один день. Сомнения же насчет того, что ефрейтор Гришин, собака и питух – соблазнится выпивкой – у Василия не было. Поэтому, умывшись, он направился прямо в батальонный буфет.
Серый, деревянный сарай, где продавали чай, сахар, калачи, пиво и водку, был почти еще пуст, только двое-трое посетителей жадно прихлебывали горячий напиток. Спросив чаю и баранок, Василий подумал, что хорошо бы вот сейчас написать письмо домой и сообщить в нем, что он сейчас такое и как ему вообще хорошо живется.
В это время вошел Гришин, худощавый брюнет, подвижной, с веселыми и быстрыми глазами. Увидав Василия, он подошел к нему и, шутливо обняв его за плечи, воскликнул:
– Унтер-офицер! А нашивки где? Нашивки, брат, нашей сегодня же беспременно!.. Потому – кто-ненабудь обшибется и чести не отдаст… Ступай к буфету, бери тесьмы на две копейки, а я тебе пришью!
– Я и сам пришью, – ответил Василий, досадливо освобождаясь от рук Гришина. И затем, приняв небрежный и скучающий вид, добавил:
– Чай, не в нашивках дело… Тебе вон, к примеру, и нашить нашивки, так все одно, начальство снимет. Потому – не заслужил.
– Ах, едять-те мухи!.. – воскликнул задетый ефрейтор. – Да ты, ваше унтер-офицерскородие, давно ли щи-то лаптем хлебал? А то ишь: с бабами воевал, а тоже: я – не я! С бабами воевать, брат, всякий сможет…
– Ты не говори этого, не моги говорить, – произнес Василий мягко и сдержанно, хотя кровь у него уже начинала ходить ходуном. – Начальство, брат, больше нашего знает, заслужил кто, или не заслужил! А насчет того, что я, к примеру, с бабами воевал, так уж это можно и совсем оставить…
Ему хотелось сказать что-нибудь значительное и сильное насчет службы и долга, сказать сердито и зычно, как это говорит батальонный командир, и как его, Василия, еще молодым солдатом учили на уроках «словесности». Но слова, нужные ему, не шли на ум, и он, пожевав губами, обиженно откинулся на спинку стула. Гришин посмотрел на него широко раскрытыми глазами и расхохотался.
– Ах ты… фря! – выпалил он. Вслед за тем его уже можно было видеть у стойки, где, пожимаясь и гримасничая, он сделал «опрокидон». Через минуту он был уже у стола, где пили чай, и громкий, раскатистый хохот солдат, сопровождаемый взглядами в сторону Василия, давал понять, что там прохаживаются на его счет.
Потеряв терпение и желая несколько замаскировать замешательство, молодой унтер подошел к буфетчику, тоже солдату, и спросил у него лист почтовой бумаги, конверт и семикопеечную марку. Он решил, что зубоскальствующая компания перестанет смеяться, когда увидит его серьезного, пишущего письмо. Взяв старую чернильницу, в которой плавали мухи, и заржавленное перо, он присел к столу, обмакнул перо в чернила и вывел крупным кривым почерком:
«Дорогой тятенька и дорогая маменька! – Подумав, он вздохнул и продолжал:
Во первых строках моего письма прошу вашего родительского благословения, которое навеки ненарушимо, и посылаю вам с любовью и почтением низкий поклон. И еще уведомляю вас, тятенька и маменька, что мое начальство очень мною довольно, почему меня произвели младшим унтер-офицером. А еще были мы в **-ской губернии на усмиренин бунтов, и жили мы там в большой опасности. А тамошние мужики пошли на экономию и много повыжгли, а хлеб весь растащили и скотину поубивали. А за то начальство их малость пощипало, и так мужиков пороли, что они и теперь без задних ног. А которые зачинщики – тех расстреляли и дома их пожгли…»
Медленно, тяжело пыхтя и кривя губы, помогая языком, глазами и ушами, Василий выводил слово за словом. Дописав до того, как они жгли крестьянские дома, он задумался и посмотрел в потолок. Ему хотелось описать случай, за который он получил денежную награду и повышение, описать так, чтобы ни для кого не было сомнения в том, что его усердие и старание заслуживают всеобщего почета и преклонения. Поэтому он стал сочинять то, чего не было.
Дальше он писал так:
«И еще, дорогой тятенька и дорогая маменька, пришлось мне подступить к бунтовщикам, что в избе сидели запершись. Начальство им велело сдаваться, а они супротив того стали из окон стрелять и близко никого не пускали. А я, перекрестясь, пошел с охотниками и стали залпы из ружей давать. И много ихнего брата поколотили, а меня чуть не убили, четыре пули около головы пролетело, но вашими молитвами бог спас. А командир полка объявил мне за то по полку спасибо и велел выдать пять рублей, окромя того, что в унтер-офицеры произвели. И еще сильно я об вас соскучился, буду просить отпуск у ротного, штоб дал. Служба у нас строгая, но кто в исправном поведении – того завсегда отличают и, окромя того, бывает всякое снисхождение. Отпишите, продали корову али нет и за сколь. Мельник, ежели за деньгами придет – не давайте, он без росписки сам дяде Тимоше 2 руб. 20 к, задолжал».
Дальше шли бесчисленные поклоны родным и знакомым всех степеней, и их детям, и детям детей их. Писание письма отняло у Василия больше часу времени. Окончив, он бережно свернул листок и, положив его в конверт, не заклеил, а только наклеил марку и в таком виде отнес в канцелярию для просмотра ротного командира. С некоторою времени ротный стал требовать этого от солдат, и Пантелеев, как примерный служака, считал себя обязанным делать все по приказанию начальства.
В одной из глухих улиц бойкого уездного городка, где свила себе гнездо проституция, скупка краденых вещей и трактирный «промысел», – стало «заведение» саратовского мещанина Колюбакина – небольшой трактирчик, с кисейными занавесками, плохим граммофоном, слушая который трудно было понять – пилят ли это железо или «Аиду». Здесь можно было найти все, начиная с копченой рыбы н кончая водкой и пивом. Все эти предметы были достаточны для того, чтобы у мещанина почти всегда сидела в заведении масса народа: мастеровых, крестьян, приезжающих по праздничным дням, а главным образом – солдат местного пехотного полка. И в день получения солдатского жалованья, которого хватает только на бутылку водки, и в дни выдачи «товара» (на сапоги) и «дачек» (холст на рубашки) в трактирчике можно было видеть массу воинов, несущих сюда казенное добро. Короче можно сказать, что едва ли не одно это «здание» оправдывало существование целой улицы с громким и задорным именем: «Раздерихинская».
Василий, с веселым, пьяным и потным лицом, сидел здесь уже часа три. Фуражку в белом чехле он ухарски сдвинул на затылок и, вытянув ноги под столом, говорил своему компаньону по выпивке:
– Нету, Дементий Сидорыч, такого закону, по которому солдату пить не полагается… Раз деньги есть – безо всякого сумления иду, гуляю… И я могу пить, сколь душе угодно… И я, брат, не пьян… а, напротив того, все очень тонко понимаю… и все могу произойти… Ну-ка – выпьем по единой!
Крякнули, выпили и закусили. Собеседник Василия, сильно охмелевший, сидел против него, подперев голову кулаками и бессмысленно уставясь пьяными, мутными глазами в лицо товарищу. Хмельная, лукавая улыбка расползалась по его лицу. Он почти ничего не понимал, но иногда, вдруг широко подняв брови и раскрыв глаза, энергично мотал головой вниз, в знак сочувствия и одобрения.
– Главная штука тут очень простая, – резонировал Пантелеев. – Держись так, чтобы тебя никто не видал… Нет Василия и баста! Где Василий – ау! Нет его! А промежду прочим – кто хвельдфебелю сапоги почистил? Пантелеев! Чья койка завсегда в исправности? Пантелеева! Чья винтовка завсегда, как зеркало? Опять же Пантелеева! У кого новобранец три раза умрет со страху, пока его шпыняют? Все у него – Пантелеева! А понадобился Пантелеев – «подать его сюда»! – Я, вашескродие! Чего изволите?.. – «Ну… скажи, к примеру, братец – что означает солдат?» – Солдат есть, вашескродие, к примеру, человек, который есть слуга и защитник царя и отечества от врагов внешних и нутрених… – «Молодец!» – Рад стараться, вашескродие!..
Василий перевел дух и победоносно взглянул на собутыльника. Несмотря на хмель, тот понял, ввиду дарового угощения, что от него требуются признаки жизни. Поэтому он очень сильно мотнул головой, едва не стукнувшись о стол. Василий надел шапку на самую шею и продолжал:
– Опять же, скажем к примеру – стражение, али там… – «Смир-р-но! По колонне прицел 800 – па-а-альба р-ротою! Р-рота – пли!»…
– И тебе, дураку – в лоб пулю, – расхохотался подошедший Гришин. Он был тоже навеселе, но слегка. С ним стоял другой ефрейтор, коренастый, рябой парень, рассеянно оглядывая зал трактира.
– Ну вот, принесла тебя нелегкая!.. – сердито буркнул Василий. – Я с тобой, язвой, и дела иметь не желаю… Хотел тебя сегодня всецело угостить, да еще хотел просить насчет караула… а ты…
Он обиженно махнул рукой и выпил.
– …А ты – кто тебя знает… просто ты безо всякого понятия человек…
Гришин вдруг нахмурился и, посвистывая, отошел от стола. Василий вскочил, покачиваясь, и ухватил ефрейтора за рукав, желая его задобрить и попросить «сделать милость» – сходить за него сегодня в караул, так как он был уже порядочно пьян и сам идти не мог.
– Экой ты… – бормотал он, схватив за руку Гришина. – Вот порох!.. Ну, иди, штоль, к нам, – выпьешь…
Ефрейтор не совсем охотно подошел к столу. Но при виде водки глаза его вспыхнули острым, жадным блеском. Он молча взял стакан, налитый ему Василием, и чокнулся с ним.
– Ну, победитель баб при Порт-Артуре, – усмехнулся он, – выпьем! – И, не дожидаясь Василия, опрокинул содержимое стакана себе в рот.
Василий же поставил свой стакан на стол и, белый от гнева, шумно перевел дыхание. Как? Ефрейторишка, да еще штрафованный, смеется над ним? Никак этого нельзя допустить!..
– Слушай-ка, брат гы мой, – сказал он голосом, дрожащим от злобы и волнения. – Ведь я никаких слов тебе не произносил? Какие я тебе, к примеру, выражения выражал? Чего же тебе-то надо от меня? С бабами я воевал – ну?.. А ты не воевал? Чай, вместе были… Только вот, оно, конечно, тебе досада, что за баб-то тебе шиш с маслом, а я, – тут он повысил голос и стукнул кулаком по столу, – я от моего государя и начальников заслужил! Ага! Вот што!..
Несколько мгновений Гришин стоял с глазами, полными удивления, недоумевая – в шутку или всерьез разошелся новоиспеченный унтер. Но когда он увидел, что у того трясутся губы и дрожащая рука расплескивает из стакана водку, – он весь разом как-то изменился. Его смуглое подвижное лицо посерело, черные живые глазки ушли внутрь и резко обозначились скулы на бледном лице. Он хватил ладонью по столу так, что разом полетели на пол колбаса, рыба, бутылка и стаканы.
– Эй ты, шкура барабанная! – крикнул он металлически резким, звенящим голосом. – Ах ты, Ирод, тварь двуногая! Вместе, говоришь, были?.. Вместе да… Ну, что ж из этого?.. Верно, вместе разбойничали… А ты меня спроси: кто я теперь такой?.. Я – сам для себя пропащий человек?! А? Я почему иду? Потому что велят! Потому что за шкуру свою трясешься! Из страха иду! Плачу, да иду! Душа во мне подла, да!.. В другой раз – не только что убивать – рыло бы разворотил мерзавцу, что тебя матерски ругает – да как подумаешь, брат, о каторге, да вспомнишь про домашность – и рад бы, да воли нет! Ведь за эту кровь, что мы повыпускали, – нам бы в арестантских ротах сгнить надо, под расстрел идти! Ведь мы, окаянная ты сила, кому свои души продали! Думаешь – богу? Как попы галдят, да нам в казарме офицера башку забивают! Не богу, а чёрту мы ее продали! Ты думал, богу надобно малых ребят нагайками пороть? Женщин на штыки сажать, баб беременных? Старикам лбы пулями пробивать? Ведь мы защитники отечества считаемся, а заместо того, мы что делаем? Там, в селе-то, что после нас осталось? Ведь все пожгли! Ведь мы людей мучили, истязали? Да за что? За то, что они правды хотят? Кого мы бьем, кого режем? Думаешь – чужих? Себя ведь, себя истязуем! Ведь мы-то кто? Крестьяне? Домой придешь, – жрать нечего, начальство дерет последнюю шкуру… Ты и тогда нашивки свои наденешь? Сам себя усмирять пойдешь? Дашь сам себе, и отцу, и матери по 200 розг – а сестру с собой спать заставишь? Э-э-эх! Вместе, вместе были, да! Только я, брат, заместо твоих пяти целковых – другое получил… Я теперь знаю… Теперь мне все доподлинно известно!.. У-у, враги, мучители, кровопийцы!..
Солдат плакал. Его маленькое, худощавое тело сотрясалось от рыданий при воспоминании тех ужасов, свидетелем и участником которых был он сам. Василий недоумевающе хлопал глазами, не вполне отдавая себе отчет в том, что такое вдруг прикинулось с Гришиным. Когда тот замолк, Пантелеев переложил ногу на ногу и сказал только:
– Ну, это ты тово, брат – оставь! За эти разговоры… знаешь? – Служба…
– Ну, а что бы, к примеру, за эти разговоры? – сказал рябой ефрейтор. – Эти разговоры, брат, везде ныне разговариваются. Беда вот, что больше разговоров, а толку мало… А что касается Гришина, так, чай, сам видишь: у человека душа страждет…
– Это для меня всецело неизвестно, – упрямым тоном заявил Василий. – Мне что? Не бунтуй. Тоже, брат, без порядку никак невозможно.
Гришин нервно выпил водки. Возбуждение его начало проходить. На последние слова Василия он только апатично махнул рукой и заметил:
– Лучше какой ни на есть беспорядок, чем такой порядок, где просят хлеба, а дают – пулю.
Была уже ночь, когда Василий, с отуманенной головой, нетвердой походкой возвращался в лагерь. Он так и не нашел охотника пойти за него покараулить, но знал, что если он на развод не явится – беды для него от этого особенной не произойдет, а вместо него назначат кого-нибудь из старых солдат. Потом он вспомнил, что в письме, которое он отдал в канцелярию, было много наврано относительно его похождений в крамольном селе. Ему сейчас же представилось, как его вызывает ротный командир и спрашивает:
– А ты где это, мерзавец, врать научился?
Потом незаметно мысли его от письма перешли к событиям, в которых он так отличился. Не сопровождаемые никакими ощущениями, эти картины недавнего прошлого потекли в его мозгу почти бессознательно, с самыми незначительными подробностями воскрешая ту обстановку, в которой несколько дней пришлось жить и действовать 1-й роте ***-ского полка.
В один прекрасный вечер на поверке приказом по полку было сообщено во всех ротах 4-го батальона, что завтра батальон отправляется в одну из волостей ***-ской губернии для подавления вооруженной силой крестьянских беспорядков. Рота, в которой служил Василий, рано утром, в полном боевом снаряжении была уже на вокзале, где перед отходом поезда ротный командир сказал солдатам краткую речь, увещевая их не щадить крамольников и быть верными присяге. День был солнечный, жаркий, тесные товарные вагоны, в которых ехали солдаты, были вонючи, грязны и душны. Для пущего веселия и храбрости все получили угощение: по две чарки водки и по½фунта колбасы. Скоро появилась и собственная водка, захваченная теми, кто позапасливее; появились гармоники, и мрачное, подавленное настроение роты стало понемногу проходить. Начались песни, разговоры, но всякий как будто избегал говорить о том, куда и зачем он едет. Это было и без того слишком ясно…
На станции, куда они приехали к полудню, к поезду подошел приказчик из графской экономии, подвергшейся разгрому со стороны местных крестьян, и пригласил гг. офицеров от имени хозяина сесть в ожидавший их экипаж и поехать в усадьбу графа. Солдаты пошли пешком. Было жарко, пыльно, солнечно, тяжелые сумки и патронташи давили тело, винтовки натирали плечо. Через полтора часа ходьбы рота прибыла на двор усадьбы помещика-графа, где солдат поместили в сарае, рядом с сельскохозяйственными орудиями, молотилками, веялками и прочим скарбом. Шагах в тридцати от них, на террасе господского дома, семейство помещика обедало с офицерами. Пили вино, из дома доносились звуки веселой музыки. Барышни, хозяйские дочки, подходили к солдатам и спрашивали «всем ли они довольны, и не надо ли им что-нибудь»… Солдаты долго ежились, несмело отвечая на вопросы, пока кое-кто, побойче других, не сказал, что они голодны. Барышни начали ахать и убежали. Через полчаса солдатам принесли из кухни борща, черного хлеба и по рюмке водки… Поели. В сарае было тихо; близкое присутствие начальства не позволяло развернуться – посмеяться и поговорить.
Потом все ушли с террасы внутрь дома, и Василий слышал, как кто-то играл на рояли что-то грустное и хорошее и звонкий баритон поручика Козлова пел протяжную и красивую песню о несчастной любви. Когда музыка смолкла, стали кричать «браво» и хлопать в ладоши. Потом на крыльцо усадьбы вышел ротный командир, пьяный, красный, с сигарой в зубах, и велел роте выстроиться у террасы в две шеренги. Скоро на террасу пришел старик, в черной паре и белой глаженой рубашке, в очках; одну ногу он как-то странно волочил за собой. Старик подошел к перилам террасы и несколько времени рассматривал неподвижные лица солдат. Затем сказал им, что он граф, помещик; что он их просит ему помочь и укротить негодяев, которые разоряют его и его семейство. Негодяи эти, по словам графа, не признают ни бога, ни царя, ни чужого добра, и только и смотрят, где что плохо лежит.
Пока старик говорил, пришел сюда какой-то молодой человек в сером, с усами, закрученными вверх, с надменным и строгим лицом. Слушая старика, он изредка усмехался и кивал головою в знак согласия.
Потом оба удалились, и опять явился ротный командир. Он велел разойтись и прибавил, что теперь наступило время, когда он увидит, точно ли они – слуги царя и отечества. Говорил, что если заметит ослушание, то велит расстрелять. Солдаты молча выслушали слова старика-графа и ротного и так же молча вернулись в сарай. И опять не было разговоров ни про графа, ни про слова ротного командира… Все было ясно и понятно..
Наступил вечер. В доме графа горело много огней и было видно в открытые окна, как танцуют, блистая улыбками и нарядами, красивые дамы и барышни. То и дело играла музыка, нежная и веселая, изредка кричали «ура!» и пели песни Солдаты получили к вечеру щи, кашу и еще по чарке вина. Многим хотелось уже спать, но мешали шум и песни графских гостей. Усталость понемногу взяла, наконец, свое, и к полуночи глубокий мрак сарая огласился богатырским храпом сотни людей.
Наутро горнист сигнальным рожком поднял разоспавшуюся роту. Фельдфебель сердитым голосом кричал на запаздывающих. Солдаты поспешно плескали себе в лицо горсть воды, надевали шинели и строились на дворе. Офицерство, с докладом к которому уже не один раз сбегал фельдфебель, заставило себя ждать, и солдаты около часа стояли в строю, ожидая выхода начальства.
Его благородие, сонный и сердитый после вчерашней попойки, наконец, появился на крыльце. Несколько секунд он угрюмо смотрел на роту. Затем сказал, отчеканивая слова:
– Слушайте, вы!.. Если только кто из вас, мерзавцев, при команде «пли» оставит пулю в стволе – шкуру спущу… Лучше бы тому из вас и на свет не родиться!
Раздались команды: –«Смирно!» – «На-а плечо!» – «Ряды вздвой!» – «Налево!» – «Шагом м-марш!» – и колонна роты, вздымая густую, белую пыль деревенской дороги, пошла по направлению к крамольному селу, где жили «нутренние враги»…
Пять верст были пройдены быстро, и скоро село, рядами черных, кривых улиц, показалось на склоне отлогого холма. В середине серой кучи изб белела колокольня церкви с ярко горящим в солнечных лучах крестом. Невдалеке протекала извилистая речушка, окаймленная густым кустарником, и вода ее ярко блестела в темной зелени берегов. Худые куры, две-три пары свиней бродили у околицы.
Проходя по улицам, трудно было заметить признаки жизни. Изредка лишь из того или другого окна высовывалась белокурая головка какого-нибудь мальчишки и так же быстро пряталась.
Рота вошла в село и остановилась по команде перед волостным правлением. Офицер уже кричал и ругался у ворот с двумя или тремя мужиками, растерянно стоявшими перед его благородием. Василий видел, как один из них вдруг опустился на колени, но сейчас же вскочил, потому что офицер с ругательством ударил его ногой.
Скоро перед волостным правлением появились стражники, человек двадцать. Ротный долго бранился с ними, кричал и топал ногами. Василий слышал, как он приказывал двоим из них идти разыскивать старосту и волостного старшину, которые скрылись еще накануне неизвестно куда. Остальные рассыпались собирать мужиков-домохозяев на сход. Начиналась расправа…
Немного погодя, приехало еще «начальство» – чиновник губернского правления и становой.
Для Василия все виденное им и то, что он собирался видеть и сделать, имело точный и ясный смысл. Он знал, что его привели усмирять грабителей… Эти грабители, в свою очередь, представлялись ему потерянными и окончательно негодными людьми, не верующими в бога, что-то вроде шайки мошенников. Разглядывая мужиков, постепенно стекавшихся к месту «действия», он с острым и жадным любопытством всматривался в их лица, и мужики, самые обыкновенные деревенские мужики, казались ему какими-то новыми, страшными и отчаянными мужиками, которым нет места в порядке будничной, повседневной жизни, полной хозяйственных хлопот.
Пустая улица постепенно наполнялась народом. Человек шестьдесят наиболее уважаемых и почтенных крестьян столпилось у крыльца волостного правления. В обоих концах улицы, на некотором расстоянии от двух главных групп – караемых и карателей – столпилось много баб и ребятишек. То тут, то там слышались вздохи, плач и причитания. Дети с любопытством осматривали гостей-солдат. Самые маленькие, сидя на земле, сосредоточенно ковыряли глину или топтались в пыли. Чиновник из города, худощавый низенький брюнет, надел пенсне и, помахивая тросточкой, оглядывал крестьян, стоявших без шапок в полном молчании.
Так прошло минут пять. Наконец, становой вышел вперед и крикнул:
– Ну, что же вы молчите? Ах вы – голь беспортошная! Слушайте-ка: добром мы с вами хотим поладить… Ведь вам же хуже будет! А если вы, негодяи, покоритесь – только одних зачинщиков отправлю в тюрьму. Ну… кто зачинщики?
Мужики молча переглянулись. Никто не двинулся с места, никто не проронил слова, только кой-где послышались тяжелые вздохи.
– Что же – разговором, значит, меня удостоить не желаете? – спросил становой. Лицо его постепенно наливалось кровью, и он, как хищная птица, тяжело дыша, поводил вокруг жесткими, круглыми глазами. – Эй, вы! – крикнул он вдруг каким-то высоким, злорадным голосом. – Вы чего притворяетесь? Вы не знаете, что от вас требуется? Вы не виноваты? Может, думаете, – судить вас будут? Нет! Нет вам суда! Я вам суд и расправа!!! Подать сюда все: графский хлеб, лес и имущество! Выдать зачинщиков! Вы все зачинщики! На колени! – заревел он, потрясая кулаками.
В ответ – ни слова. Крестьяне смотрели прямо перед собой, и в лицах их, загорелых и печальных, была написана решимость. Они стояли, переминаясь с ноги на ногу.
– Слушайте: вам же будет хуже!.. – мягким и грустным тоном сказал чиновник. – Правительство не может допустить беспорядков. Советую вам исполнить наши требования.
– На колени, скоты! – снова закричал становой.
Ни звука, ни движения…
– Валентин Георгиевич! – обратился становой к офицеру, указывая на толпу. – Видите?
– Братцы! – крикнул он солдатам. – Вы видите, как закоренели мятежники! Слушай! Ружья на ру-у-ку! Прямо – шагом марш!
Рота двинулась, и через несколько мгновений острия штыков касались уже передних рядов толпы крестьян. Страшный крик и плач поднялся среди детей и женщин. Бледные растерянные лица солдат встретились почти в упор с бледными, но решительными лицами крестьян. Но тут солдаты в нерешительности остановились.
– Бей прикладами их! – закричал офицер, подбегая к роте.
Винтовки постепенно стали опускаться прикладами вниз, но никто еще не решался ударить.
– Бей ты – ну! – И офицер ударил саблей плашмя молоденького солдата, растерянно сжимавшего в руках винтовку. Солдатик встрепенулся и судорожно ударил прикладом впереди себя. Удар попал в грудь какому-то старику. Тот покачнулся и сел на землю; у него захватило дыхание.
В душе Василия внезапно вспыхнуло злобное чувство и желание мести этим загадочным мужикам, которых он не понимает и поэтому ненавидит. Сильно подавшись назад, он ударил наотмашь прикладом, а затем штыком двух передних. Мужики как-то болезненно охнули и подались в толпу.
– Братцы, родимые, бью-у ут! – раздался не то крик, не то вой среди баб.
– Ура! – почему-то крикнул Василий, врываясь в толпу.
– Бей! – еще раз скомандовал офицер.
И началось побоище. Били зверски, били до изнеможения, до боли в суставах. Ад стоял на улице. Солдаты и избиваемые мужики смешались в одно… Били по голове, по животу, топтали ногами, наступали на лицо.
Зверь проснулся в человеке и запросил крови.
Крестьяне даже не оборонялись, только руки, инстинктивно протянутые вперед, говорили об ужасе, царящем в душе этих людей. Тяжело дыша, мокрые от пота, ослепленные свалкой, солдаты наносили удары направо и налево…
Многие женщины бились в истерике, другие рвались к избиваемым, но стражники, расставленные цепью в двух местах поперек улицы, не допускали их…
– На колени! – кричал становой.
– Отойди, довольно! – скомандовал офицер.
И люди, с автоматической покорностью бившие других, автоматически остановились.
Мужики стояли на коленях.
– Стройся! Равняйсь!
Опять выстроилась рота во всем грозном ужасе слепого, бессмысленного насилия. Василии, разгоряченный и возбужденный, чувствовал прилив решимости и отваги. Сейчас он готов был резать, стрелять, колоть, брать крепости…
– Слушайте же вы. сволочь! – обратился становой к крестьянской толпе. – Вы видите, что мы с вами делаем! Хуже будет! Все спалим, запорем до смерти! Баб ваших на ночь солдатам отдадим! Покоряйся! Кто зачинщики?
– Ваше высокоблагородие! – заговорил дрожащим голосом седой, сильно избитый старик. Кровь струилась по его лицу из рассеченной губы, и он ежеминутно утирал ее рукавом армяка. – Ваше высокоблагородие! Не бунтовщики мы! Нет у нас зачинщиков, от нужды ведь великой! Терпенья нашего нет…
– Что? Рассуждать? – взвизгнул чиновник. – Да нам нет дела до вашей нужды! Хоть все подохните! Подавай все награбленное! Иначе разговор будет короток!
– Вот что: даю вам три минуты на размышление, – сказал становой. – Потом будем стрелять…
Наступила тягостная, жуткая тишина. Крестьяне продолжали стоять на коленях, и унизительное положение придавало какое-то величие этим упорным труженикам. Печать правоты лежала на них, и сознание этой правоты, правоты дела, за которое они терпели, можно было ясно прочитать в их лицах.
Прошло три минуты… Офицер отступил на два шага назад и скомандовал:
– Р-рота, кругом – м-марш!
Ружья звякнули, рота повернулась и отошла на несколько шагов от волостного правления.
– Стой!
Остановились…
– Кругом!
Повернулись…
– Прямо по толпе, па-а-льба – р-ротою! Р-рота…
Все застыло… Удивленные крестьяне молча смотрели на солдат, не веря, что в них будут стрелять… За что?
– Пли!..
Треск залпа потряс воздух… Повалились убитые и раненые, судорожно хватая руками землю… Остальные в безумном ужасе бежали вдоль улицы… Стоны, полные безумного ужаса, огласили воздух. Все металось, бежало… Трупы лежали неподвижно, и алые лужи крови подтекали под них…
День прошел как будто в кошмаре. Солдат напоили водкой, и они, пьяные, с дикими песнями и криками носились по селу, избивая всех, кто подвертывался под руку в избах, на улицах, в огородах, куда прятались обезумевшие жители от произвола и разгула «гостей». Селу было объявлено, что если к полночи не будут исполнены требования начальства, оно будет сожжено. Несколько арестованных были высечены до полусмерти и заперты в холодной, где их бросили на голый пол без воды и пищи.
Перед вечером произошло событие, доставившее Василию унтер-офицерские нашивки и денежную награду. Проходя по околице, он увидел кучу парней, о чем-то разговаривавших. При виде солдата парни замолчали и, косо поглядывая на царского слугу, посторонились, не желая, очевидно, давать хоть малейший повод к скандалу. В то же мгновение из-за угла поперечной улицы выплыла вся компания усмирителей.
Впереди шел становой, в белом кителе нараспашку, лакированных сапогах и бархатном малиновом жилете, по борту которого вилась толстая золотая цепь. В руках у него была балалайка, и он лениво тренькал на ней, напевая какой-то романс. Сзади плелись ротный командир и губернский чиновник. Все трое были пьяны. Несколько солдат с винтовками конвоировало начальство.
В приливе усердия Василий кинулся на парней, желая отличиться в глазах начальства, и крикнул им, чтобы они убрались. Парни медленно пошли по улице, оглядываясь назад. К несчастью, пьяный взгляд ротного командира упал на одного из них, шедшего сзади и медленнее других.
– Эй ты, мужик, идиот! – крикнул он ему. – Как тебя – Петька, Ванька, Гришка! Беги! Беги, подлец!
Парень оглянулся и пошел быстрым шагом. Но это еще только более рассердило офицера.
– Беги! – заорал он, выхватывая револьвер. – Ты кто такой? – обратился он к Василию.
– Ефрейтор первой роты, четвертого батальона Василий Пантелеев, вашескродие! – отчеканил Пантелеев, вытягиваясь.
– Рубль на водку – подстрели вот этого мерзавца, что прогуливается! Вон того, видишь? Ну, живей!
– Слушаю, вашескродь!
Василий прицелился и выстрелил. Пуля ударила человеку в спину. Парень как-то нелепо взмахнул руками и, схватившись за голову, бросился бежать, но через 5–6 шагов упал и так остался лежать. Видно было только, как судорожно подергивались ноги. Остальные разбежались.
Офицер с минуту мрачно смотрел на труп, не двигаясь с места. Затем сказал:
– А ты, брат – стрелок! Будешь унтер-офицером! Молодец!
– Рад стараться, вашескбродь! – отчеканил Василий. Становой вдруг почему-то бессмысленно расхохотался и долго трясся, прижимая балалайку к груди. Чиновник подошел к убитому и, брезгливо кривя губы, потрогал его тросточкой. Потом – все ушли…
А ночью село пылало, охваченное огнем. Громадные языки пламени лизали крестьянские крыши, и черный дым высоко летел к небу. Тушить пожар было запрещено. Сонные и хмельные солдаты стояли возле каждой избы, и пламя кровавым блеском играло на их штыках. Горело крестьянское добро, плоды тяжелых трудов…
Жителей не было видно. Было светло и страшно, как на кладбище при свете похоронных факелов. Ни криков, ни стонов… Казалось, все слезы выплаканы, все груди онемели от мучительных криков боли и горя… Да и кричать было некому: кто бежал в лес, кто в деревню соседей, кто – лежал в мертвецкой, пробитый пулями солдата-крестьянина…
В начале 1908 года в Петербурге вышла первая книга Грина. «Шапка-невидимка». Большинство рассказов в ней – об эсерах. Пять из них прославляют гуманизм и самоотверженность революционеров («Марат»), их честность и беспощадное презрение к ренегатам к провокаторам («Подземное»[4]), готовность стойко и мужественно переносить лишения («На досуге»), наконец, просто человеческую привлекательность и обаяние («В Италию». «Апельсины»), а рассказы «Гость» и «Карантин» отделены от остальных как бы незримой чертой: они открывают цикл разоблачительных рассказов о партии эсеров.
Об этой книге Грина почти не писала критика. А между тем в русской литературе нет более яркого и правдивого изображения эсеровщины, чем рассказы из «Шапки-невидимки» и примыкающие к ним произведения Грина 1908–1913 годов. Это свидетельство писателя, наблюдавшего эсеровщину той эпохи изнутри, глазами участника движения.
Сочувствуя рядовым революционерам, способным и на подвиг, и на высокий гуманизм, и на повседневную трудную работу и борьбу («Марат», «Ночь», «Маленький комитет»), Грин в то же время беспощадно выставляет напоказ политическую аморфность, невнятицу, противоречивость позиции, а в конечном счете бессмысленность террористической деятельности эсеров девятисотых годов.
В среде эсеров нет ни единомыслия, ни ясности. Комитет поручает молоденькой девушке, фанатически верящей (не убежденной, а именно верящей) в святость доктрины террора, убить местного крупного чиновника («Маленький заговор»). Но один из руководителей вопреки решению удаляет девушку из города, и покушение срывается. «Организация» показана здесь как сборище позеров и краснобаев.
В рассказах «Ксения Турпанова» и «Зимняя сказка», отражающих идейный и организационный распад партии эсеров в годы реакции («Ну, чего там? Какая еще революция? Живы и слава богу»), выведены усталые, выбитые из колеи люди, постепенно забывающие то, что вело их по жизни. «Под идеалами он подразумевал необходимость борьбы за новый, лучший строй. Но представления об этом строе и способах борьбы за него делались с каждым годом все более вялыми и отрывочными» («Ксения Турпанова»).
А между тем русскому обывателю, мещанину и мелкобуржуазному интеллигенту именно эсеровская партия со своими «эксами» и громкими покушениями представлялась наиболее революционной, поэтому в нее и устремлялись, по формулировке В. И. Ленина, «неопределенные, неопределившиеся и даже неопределимые элементы». И когда приходил час испытаний, эти люди, которым их партия не дала крепких и ясных убеждений, либо шли на смерть в полном душевном смятении, либо отступали. Эти два исхода изобразил Грин в наиболее сильных и трагичных рассказах эсеровского цикла – «Третий этаж» и «Карантин».
Трое повстанцев умирают, отстреливаясь, на третьем этаже дома, окруженного солдатами. Они вовсе не герои, а просто обыватели, увлеченные революционным вихрем. Все они охвачены животным страхом, и каждый, прежде чем умереть с криком «За свободу!» трижды внутренне отрекается и от свободы и от революции. Таков «Третий этаж».
А вот «Карантин» – повествование об отступнике. Члену эсеровской партии поручен террористический акт. Просидев положенное время в «карантине» (в полной конспиративной изоляции, чтобы затруднить жандармам поиски связей террориста), он отказывается от партийного поручения. В подтексте – бессмыслица самого поручения, более того – всей эсеровской доктрины террора и – что самое важное – полный отрыв эсеров от народа, их политическая изоляция, «карантин» в широком смысле слова.
Не следует игнорировать то, что гриновскне рассказы об эсерах в известной мере развенчивали во мнении широкого читателя не только эсеровскую партию, но и революционное движение вообще. В известной мере это отражало и духовную драму самого писателя. Грин жестоко осудил партию, которой отдал четыре года жизни. Но и эсеровщина оставила в душе его свой тяжелый след. Надежда войти в борьбу осмысленную и целеустремленную оказалась тщетной. Эсеровская среда несла на себе печать мещанской ограниченности, с которой Грин сталкивался еще в родной Вятке, а идеалы эсеров оказались оторванными от народной жизни, их «мечта» не соединялась с действительностью.
В эти годы Грин на некоторое время вообще теряет веру в людей.
Ведущей темой для него становится одиночество. Появляются рассказы о непонятых одиночках – «Каюков», «Пороховой погреб»[5], «Ночлег», «Проходной двор».
Порою эта тема носит яркую социальную окраску. В одном из лучших ранних рассказов Грина трагическая гибель крестьянина Отто Бальсена. на которого случайно наткнулся ночью отряд казаков-карателей, звучит как грозный обвинительный акт самодержавию. Здесь уже человека не понимает государство – слепое орудие насилия и принуждения («Случай»).
Глазунов, герой «Ночлега», готов повеситься, лишь бы не походить на преуспевающего, самодовольного обывателя Петю. Так ироническое повествование о провинциальном неудачнике неожиданно перерастает в протест против мещанства. Протест этот истеричен и беспомощен: «Неисчислимое количество Петей сидело на всех маленьких престолах земли, а Глазуновы скрывались в темноте и злобствовали».
И хотя Глазуновы были умнее, тоньше и возвышеннее, чем Пети, последние преуспевали везде. У них были деньги, почет и женщины. Жизнь бросалась на Глазуновых, тормошила их. кричала им в уши, а они стояли беспомощные, растерянные, без капли уверенности и силы. Неуклюже отмахиваясь, они твердили: «Я не Петя, честное слово, я Глазунов!»
Но смерть, а тем более самоубийство – трагический исход, а не выход. Не деяние, а прекращение деятельности. Между тем человеку надо действовать. Однако возможность действовать в реальной современности казалась Грину ничтожной. Цивилизация навалила на каждого такой груз обязательств, расставила такую цепь ханжеских препон, что самое скромное и естественное проявление активности сулит чаще всего одни неприятности.
Пассажир ночного поезда долго колеблется, не решаясь поправить затекшую руку незнакомки, уснувшей в купе напротив него, боясь нарушить «глупую и подлую логику жизни». «Теплота ее – чужая теплота, он не имел права заботиться», «это может вызвать недоразумение и, в худшем случае, появление обер-кондуктора» («Рука»).
Попыткам вырваться из мира пассивного прозябания в мир действия и посвящено большинство рассказов Грина, написанных в 1908–1913 годах. В них писатель ищет и реальных путей. Его интересуют романтические занятия. Появляются новеллы об открывателях полюса («В снегу»), о геологах, – может быть, первый русский рассказ об этой профессии («Глухая тропа»). Но такие занятия доступны единицам, а между тем «жажда неожиданного и чудесного» живет в каждом человеке, «потребность необычного, может быть, самая сильная после сна, голода и любви», удовлетворение любопытства – одно из «двух-трех десятков основных чувств».
И герои Грина тоскуют по яркому, необычному, неведомому.
Пьяницу-рабочего охватывает «страдание и умиление перед неизвестным» («В лесу», в позднейших изданиях «Тайна леса»).
Темного мужика Ерошку будоражит изображенная на открытке фигура бравого гвардейца, которую он принимает за портрет сына-солдата, живущего, стало быть, совсем иной жизнью, чем его отец («Ерошка»).
Интеллигент переживает «смешное и трогательное волнение гуся, когда из-за досок птичника слышит он падающее с высоты курлыканье перелетных бродяг» («Воздушный корабль»).
И как мало надо человеку, любому человеку, чтобы мечта овладела им! Жалкий пароходный заяц «пассажир Пыжиков», «приятно ошарашенный и даже согретый душевно» тем, что ему разрешили ехать без билета, уже вполне подготовлен к постройке воздушного замка. И он не только в миг выстроил его, но и совершенно там обжился: «Дорогая моя, протяните ноги к камину, я прикажу ремонтировать замок» («Пассажир Пыжиков»).
Чаще всего героя, в особенности интеллигента, чиновника или начитанного рабочего, обуревает мечта об исправлении мира. Однако реальных способов «исправить» жизнь герои Грина не знают. Самый «счастливый» из них просто закрыл глаза на весь мир, кроме «любимой женщины и верного друга» – собаки. Но автора такая позиция не устраивает. Рассказ кончается ироническими словами: «Я ушел с верой в силу противодействия враждебной нам жизни молчанием и спокойствием. Чур меня! Пошла прочь!» («Человек с человеком»).
И тогда остается бунт. Доменщик Еветпгней швыряет кирпич в окно, откуда, словно из другого мира, доносилась ошеломившая его фортепьянная музыка («Кирпич и музыка»). Босяк Геннадий топчет и ломает кусты малины, заботливо взращенные эстонцем-садовником («Малинник Якобсона»).
Бунт этот бессмыслен прежде всего потому, что обречен. Геннадия вышвыривают из чужого сада, Евстнгнея прогоняют от управительского окна. Третий – строгальщик Вертлюга – погибает, втянутый в трансмиссию станка, прежде чем решается реализовать свое «годами копившееся отвращение к скучному и однообразному труду». Рассказ этот так и назван автором в последней редакции – «Наказанье». Но бунт бессмыслен еще и потому, что вырваться из этой жизни некуда. Сын лесника Граньки, уехавший из родной глуши, немало поездивший по Руси («Был везде. Последние два года прожил в Москве»), вроде бы отлично устроивший свою жизнь («Поступил в пивной склад заведующим. Жалованье, квартира, отопление, керосин»), бросил все и вернулся, потому что в обретенной им обеспеченности нет «смысла», «тоскливо», «вопросы появляются». Не по нем мир «хищных, зубастых и мудрых щук, погнавшихся за иллюзией» («Гранька и его сын»).
Итак, реального пути к переустройству ненавистного российского захолустья писатель не видел, в социальные, общественные формы борьбы не верил Где же проявить человеку свою волю к добру, где применить исполинскую силу, которая распирает его, где раскрыть сокровищницу человеческой души (ибо «что может быть интереснее души человеческой!»)?
Вместе с героиней «Тихих будней» Грин считал, «что в великой боли и тягости жизни редкий человек интересуется чужим „заветным“ более, чем своим, и так будет до тех пор, пока „заветное“ не станет общим для всех, ныне же оно для очень многих – еще упрек и страдание».
Он и делал это «заветное» достоянием всех – в тех самых рассказах, о которых шла речь выше, но отлично понимал, что воздействие их на читателя значительно ослаблено, ибо герои их по большей части не делают, а лишь томятся, думают, мечтают. Грин всякий раз попадал в положение персонажа известного рассказа Эдгара По, который не мог подробно объяснить, как приятель продал ему дыхание, и сетовал, что «слишком поверхностно описал коммерческую операцию, объектом которой было нечто столь неосязаемое».
Для того, чтобы герои начали действовать, следовало поместить их в исключительные обстоятельства. И Грин сделал этот шаг – увел действующих лиц в выдуманную «Гринландию». Бесспорно, не сделай он этого, не развернулись бы не только его герои, но его собственное дарование не обрело бы той необходимой доли самобытности, без которой невозможно ни одно крупное литературное явление.
Все помянутое выше написано Грином, так сказать, «в реалистическом ключе». Сам он называл эту часть своих сочинений более осторожно – рассказами, «действие которых происходит в России».
Чтобы перенести действие в «Гринландию», понадобилось не только изменить имена действующих лиц и названия мест, но и всю поэтику перевести в ключ романтический.
Босяк Пыжиков выстроил воздушный замок в воображении. Обитатель «Гринландии», герой рассказа «Имение Хонса», разбогатевший на темных махинациях, выстроил такой замок на самом деле.
Хонс заявляет: «Я открыл истину спасения мира» – и реализует свое открытие – его замок оборудован в соответствии с теорией, по которой из обихода должно быть изгнано «все, что напоминает мрак». В имении все окрашено в светлые тона, даже растения в саду подобраны так. чтобы «нежноцветущая земля без малейшего темного пятнышка производила восхитительное впечатление».
Пыжиков, разнежась на пароходе, ведет себя как жалкий пошляк – заводит интрижку с пассажиркой из гулящих, и его в конце концов ссаживают на первой пристани. Хонс, в соответствии с возросшими возможностями, затевает ночью, тайком от приятеля, которому он днем развивал свои идеи «смягчения душ человеческих», безобразнейшую оргию.
Перед нами тот же Пыжиков, дай ему волю. Проблема пошлости и ничтожества та же, что и в реалистическом рассказе, но гипербола, преувеличение, выпуклость, стереоскопичность нарисованного автором придают идее покоряющую и заражающую убедительность.
«Пассажир Пыжиков» будит чувство щемящего уныния, «Имение Хонса» – сарказм. Пыжиков – пошляк, Хонс – воплощение самой пошлости идеи о пошлости.
В одном из рассказов Грин дал в негативной форме определение романтического метода. Герой, реалист, практик, говорит о себе: «Я – человек, абсолютно лишенный так называемого „воображения“, то есть способности интеллекта переживать и представлять мыслимое не абстрактными понятиями, а образами» («Рассказ Бирка»).
«Гриновское» в творчестве Грина опирается на воображение автора и… читателя. Второе, собственно, не менее важно.
Но воображение Грина, его безудержная фантазия на поверку оказывается теснейшим образом связанной с действительностью. «Мыслимое» – то есть идеи об окружающем мире, которые затем воплощались в образы и характеры его романтических книг, – рождалось у писателя из повседневности, из буден поденно-журналистской работы, которую он не прекращал до начала двадцатых годов[6].
У Грина был учитель и друг из числа больших русских писателей начала XX века – Александр Иванович Куприн. Дружба с Куприным, начавшаяся в 1908 году и длившаяся до самого его отъезда в эмиграцию, к сожалению, пока почти не прослежена ни мемуаристами, ни критиками. Между тем именно Куприн, всегда окруженный множеством литераторов и журналистов, ввел Грина в эту среду и обратил на него внимание редакторов и издателей всевозможных еженедельников, двухнедельников, ежемесячников и альманахов. По книжной продукции конца 900-х и 10-х годов нетрудно установить появление имени Грина почти во всех изданиях, где печатался А. И. Куприн.
В эти годы Куприным созданы многие из его наиболее политически острых произведений. В «Штабс-капитане Рыбникове» (1905), «Гамбринусе» (1906) картины обывательской России написаны широко и беспощадно. Куприн часто в ту пору шел в оценке событий гораздо дальше, был куда радикальнее своего молодого друга (стоит сравнить тот же «Гамбринус» с гриновскими рассказами эсеровского цикла, как разница эта станет совершенно ясна). Но в том, что Грин на протяжении по крайней мере первых пятнадцати лет своей литературной работы неизменно оставался пристальным наблюдателем русской действительности, откликавшимся на важнейшие события политической и культурной жизни, заслуга А. И. Куприна несомненна. У Грина были свои пристрастия в современности. Так, его постоянно привлекали новости науки и техники. Именно Грин был, вероятно, первым русским беллетристом, уделившим столько внимания кинематографии («Она», «Волшебный экран», «Как я умирал на экране» и первый в русской литературе рассказ о фронтовом кинорепортаже – «Забытое», опубликованный уже в начале октября 1914 года).
Известно, что «Авиационная неделя» 1910 года послужила для Грина толчком к написанию романтического рассказа «Состязание в Лиссе», а затем романа «Блистающий мир». Но уже в 1912 году Грин опубликовал реалистический рассказ о состязании пилотов и к тому же самим его названием впервые ввел в литературу слово «летчик», до того бытовавшее лишь в жаргоне русских авиаторов («Летчик Киршин», в позднейшей публикации «Тяжелый воздух»).
Он же написал маленький рассказ о современном Дон-Жуане, к которому убитый соперник является в образе голоса на граммофонной пластинке («Таинственная пластинка»). И т. д. и т. д., вплоть до того, что в одном из фантастических рассказов Грина описана… пластмасса за много лет до ее появления в нашем обиходе (из нее сделаны волшебные карты в «Клубном арапе»).
И как раз на годы наиболее активного участия Грина в повременной прессе приходится расцвет его новеллистики. За это время он выпустил десять книг, объединив в них (за исключением двух: «Шапки-невидимки» и «Знаменитой книги») в основном романтические рассказы – и среди них почти все, что приобрело впоследствии наибольшую популярность. Именно в эти годы его герои, «гринландцы», решали для себя (и для автора!) проблемы, занимавшие их прототипов в России, искали пути к счастью и боролись со злом.
Для этих поисков, для этой борьбы они в отличие от своих романтических собратьев из «русских» рассказов Грина обладали силой и полем деятельности.
Поначалу Грину, обремененному грузом неизжитых эсеровских иллюзий и босяческой романтики, казалось, что стоит сильному человеку, герою, презрев толпу, порвать со своей средой – и задача решена.
В «Гринландии» это сделать легко.
Ведь если пошляку Хонсу ничего не стоило возвести сказочное имение, окрашенное в светлые акварельные тона, то и разочарованному Горну («Колония Ланфиер») нетрудно высадиться где-то в тропиках и попытаться осуществить в XX веке робинзонаду. И в отличие от скромной русской девушки Евгении, которую безнаказанно оскорбляют обыватели («Тихие будни»). Горн, не задумываясь, защищает свое достоинство оружием, отстреливаясь от тупых и злобных колонистов, – в «Гринландии» это можно. Таков был первый из путей к счастью-воинствующее одиночество.
Это уход – индивидуалистическая попытка порвать с обществом, и Грин в нескольких произведениях скрупулезно исследует возможности и препятствия к достижению счастья на этом пути.
Но у этой медали страшная оборотная сторона. Уйти от людей безнаказанно не дано никому. В человеческом общежития каждый связан с другими сетью социальных и этических обязательств. Уйти можно, только порвав эту сеть, поставив себя вне общества, став отщепенцем.
Среди «ушедших» есть люди, симпатичные автору, такие, как чиновник казенной палаты Петр Шильдеров, который оставил дом и стал Диасом – проводником в Андах («Далекий путь»), или Пленэр («Система мнемоники Атлея»), или безобидный кузнец Пенкаль («Лунный свет»); есть равнодушные к людям эгоцентристы вроде Ромелинка («Смерть Ромелинка»), Рэга («Синий Каскад Теллури») или Галиена Марка («Возвращенный ад»); есть, наконец, воинствующие мизантропы. Иные из этих последних выступают уже сложившимися негодяями, – таков убийца Блюм, профессиональный специалист по «мокрому» делу, которого используют для покушений неразборчивые в своем фанатизме террористы («Трагедия плоскогорья Суан»). Другие на наших глазах проходят путь от опьянения свободой и одиночеством до сознательного отщепенства – таковы упомянутый выше Горн и «русский эмигрант» Баранов («Дьявол Оранжевых вод»).
Объединенные центробежным стремлением от людей, все они, однако, ищут разного, и автор провожает каждого до самого конца избранной им дороги.
Одни стремятся в природу.
С поразительной силой убеждает нас Грин в неоспоримых преимуществах леса, гор, моря, реки перед любым человеческим поселением. Не мудрено, что природа пьянит матроса Тарта («Остров Рено»), юношу Эли Стара («Путь»), кузнеца Пенкаля или Горна, потерявшего любимую женщину.
Других зовут путешествия, дальние страны. Таков Ромелинк.
Третьих увлекает самая потребность действовать, «жить напряженной жизнью». Рэг ради удовлетворения этой потребности проникает в зачумленный город, охотник Астарот сдерживает в горном проходе натиск целой вражеской армии («Зурбаганский стрелок»), юнга Аян преодолевает смертельную опасность, стремясь во что бы то ни стало вернуться в море, на пиратскую шхуну «Фитиль на порохе». Заканчивая повествование о нем («Пролив бурь»), автор патетически восклицает – «Он счастлив – не мы!»
Но так ли это? В самом ли деле счастлив Аян и все «уходящие»?
С беспощадностью аналитика Грин доказывает: нет.
Юнга Аян, вернувшись, застает на шхуне только умирающего штурмана: после смерти капитана команда передралась и в живых не осталось никого, кроме отсутствовавшего и потому счастливо уцелевшего Аяна. Начало ссоры описано в рассказе, и читателю совершенно ясно, что если Аян и «счастливее, чем мы», то ненамного. Волчий закон – право сильного – существует и в «Гринландии».
Такой конец постигает по-своему почти всех героев «ухода». Без людей нет жизни даже беглому каторжнику Ивлету («На склоне холмов»). Он похищает самого командира карательного отряда, только чтобы поговорить с живым человеком, ибо «еще месяц такой жизни – и я повешусь от скуки». Другой, ушедший, Баранов, и в самом деле кончает с собой от тоски. Третий, Рэг, вынужден признаться, что счастье его «холодное».
А журналист Галиеи Марк, который был избавлен мозговым заболеванием от мучительной «пытки сознания», преследующей цивилизованного человека, и «ослеп для многих вещей, понятных изощренной душе и неуловимых ограниченным, скользящим вниманием», то есть обрел, в сущности, желанную свободу от «тесной, кропотливой связи с бесчисленностью мировых явлений»? Недолго довольствовался он прелестью этого эгоистического рая примитивных ощущений, где не тревожат тебя ни настроение, ни мысль, и с облегчением «вернулся к старому аду – до конца дней» («Возвращенный ад»).
Нет, «уход» не способ найти счастье. И Грин, как во многих других случаях, завершает поиск насмешливым аккордом. В одном из последних рассказов, посвященных этой теме. «Капитан Дюк». изображен «уход наоборот» – веселая история о том, как прожженный морской волк безуспешно пытался замаливать грехи, удалясь для этого в секту «Голубых братьев»…
Да и вообще нет счастья тем, кто его ищет для себя. Эту простую истину Грину долго мешала постичь жестокая российская действительность и его собственная трудная биография. Но талант его, от природы гуманистический, развернулся, только когда он нашел героя, живущею для других. Лучшее из написанного Грином– об этом. Герои, устремленные к людям, сопровождали прозу Грина с самого начала Это и робкий ночной пассажир из рассказа «Рука», и общительный Ерошка из одноименного рассказа, и даже подвыпивший моряк. запустивший в жену утюгом из «Наследства Пик-Мика», он ведь сделал это по любви, от полноты чувств! Выведя героев на романтические просторы, писатель до конца использовал преимущества «Гринландии» перед всеми странами реального мира. В сущности, пафос творчества Грина и состоит в утверждении исполинской силы и безграничных возможностей человека, – дай ему волю творить добро!
Гриновская галерея добрых исполинов бесконечно разнообразна, однако всех их роднит одно общее качество – человечность. Их сила не животная сила. Перед нами всегда либо сила воли, сила разума, либо сила чувства.
Изобретатель Жиль, чтобы заработать на опыты, обошел пешком вокруг света, а когда ему не заплатили, пошел второй раз («Вокруг света»)! Его вела одержимость – одно из самых высоких человеческих качеств.
Леона Штриха, у которого умирала жена, горе провело по воде, как посуху («Огонь и вода»).
Вместе с Астаротом, зурбаганским стрелком, оборонял горный проход от врага разочарованный в жизни меланхолик Валуэр. Подвиг вдохнул в него силу.
В нескольких рассказах, написанных в разное время, Грин возвращался к теме борьбы с произволом богачей, всякий раз противопоставляя их бесчеловечным причудам и капризам смелость, стойкость, волю, в конечном счете силу духа («Львиный удар», «Лабиринт» и др.).
Все гриновские силачи – обыкновенные люди, обыкновенные жители необыкновенной «Гринландии». Сила их в том, что их ведут на подвиг истинно человеческие качества: честность, бескорыстие, талант, любовь одержимость. В этом нравственное значение прозы Грина, она будит в людях то самое «чувство высокого», о котором так хорошо писал К. Паустовский.
В 1914–1916 годах Грин много пишет о войне.
В «Гринландии» война так же ужасна и бесчеловечна, как и в любой реальной стране. Художник в разрушенном городе узнает о супругах, которые сошли с ума после гибели детей, и задумывает картину об этом. «Ему казалось, что все бедствия, вся скорбь войны могут быть выражены здесь, воплощены в этих фигурах…» Но то, что он узнал, – выдумка гнусных мародеров, которые пытались, спекулируя на его чувстве, заманить и ограбить его. Выяснив это, художник с облегчением оставляет свой замысел. «Кто из нас не отдал бы всех своих картин, не исключая шедевров, если бы за каждую судьба платила отнятой у войны невинной жизнью» («Баталист Шуан»).
Но это лишь мечта. На самом деле война уносит сотни тысяч жизней и сводит с ума целые города. Так, сошел с ума город, разрушенный воздушным налетом («Желтый город»), покончило с собой в ужасе население целого острова, только узнав, что ему угрожает война («Отравленный остров»). И лишь народам, не развращенным цивилизацией, доступны благородные решения военных конфликтов: в миниатюре «Поединок предводителей» вожди двух племен решают спор единоборством, проявляя при этом силу духа, свойственную лучшим из жителей «Гринландии». В поединке они погибли оба, но народы их объединились. И в этом – сила мечты самого Грина.
Ею отмечены наиболее значительные произведения писателя.
Вл. Россельс
При жизни Грина было две попытки издать собрание его сочинений. В 1913 году издательство «Прометей» в Петербурге выпустило трехтомник, включив в него 24 рассказа писателя. Затем, в конце 20-х годов, издание «Полного собрания сочинений» предпринял владелец частного издательства «Мысль» И. В. Вольфсон. Предполагалось выпустить пятнадцать томиков по 10–12 авторских листов, вышло же всего восемь. В них были включены «Алые паруса», «Золотая цепь» и около 100 рассказов. Девятый том вышел уже после ликвидации «Мысли» в издательстве «Федерация» под названием «Огонь и вода» (Л., 1930). Оглавления шести невышедших томов сохранились (ЦГАЛИ) Проспект издания составлял автор, и отбор произведений, несомненно, выражает авторскую волю. Он и был положен в основу настоящего собрания сочинений А. С. Грина[7] подготовленного при участии вдовы писателя, Н. Н. Грин. Оно является наиболее полным и включает четыре романа, «Алые паруса», «Автобиографическую повесть» и 180 рассказов, в том числе 56 произведений, не входивших в сборники.
Для отдельных изданий Грин подбирал свои рассказы тематически. Так, посылая директору издательства «Земля и фабрика» «список рассказов, могущих быть включенными в книги», он писал: «…я располагаю их по группам, придерживаясь их внутренней одноцветности», – и дальше характеризовал каждую из групп: «…эта группа передает настроения сильных натур, поставленных в исключительные обстоятельства», или: «…это рассказы о странных характерах», или: «фантастические рассказы» и т. п. (ИМЛИ). Так же расположен материал и в издании «Мысли».
Однако при подготовке настоящего собрания сочинений от этого принципа пришлось отказаться, так как на протяжении своей творческой жизни Грин неоднократно переиздавал многие рассказы, включая их по разным признакам в различные тематические группы. В основу настоящего издания положен принцип жанрово-хронологический, причем весь материал расположен в основном в порядке появления произведений в печати (разумеется, кроме тех случаев, когда известна дата написания). Датировка наследия Грина крайне сложна. Сам он редко датировал свои произведения, а печатался на протяжении своей литературной деятельности более чем в ста периодических изданиях. Наследие его библиографически описывается лишь в самое последнее время, работа эта еще не закончена, и даты первых публикаций установлены еще не для всех рассказов Грина.
К сожалению, последние прижизненные издания, и в особенности собрание сочинений, выпущенное «Мыслью» (1927–1929), далеко не всегда могут быть приняты как основной текст. Издание «Мысли» выходило, в сущности, без наблюдения самого Грина: он жил в эти годы в Феодосии, лишь изредка наезжая в Ленинград, и корректуры не держал, многие рассказы, включенные в собрание тоже напечатаны с ранних публикаций, без учета позднейшей правки автора, и изобилуют опечатками. Для настоящего издания канонический текст каждого произведения пришлось устанавливать впервые, и здесь, конечно, возможны неточности Сверка со всеми прижизненными публикациями, а также с беловыми автографами (если они сохранились) не только дала возможность выявить множество опечаток, искажений и купюр (в том числе и цензурного характера), но и показала, что некоторые произведения бытовали при жизни автора в двух и более самостоятельных редакциях.
Грин часто перепечатывал одни и те же рассказы под разными названиями. В каждом подобном случае приходилось выбирать, под каким заглавием следует включить рассказ в собрание сочинений, ибо подчас перемена вызывалась случайными причинами нелитературного характера, и потому не всегда последняя прижизненная публикация может служить здесь опорой. Так случилось, например, с «Имением Хонса». Издательство «Мысль», не спросив автора, опубликовало рассказ под заглавием «Имение Ханса», и даже в тексте имя героя было соответствующим образом изменено.
В примечаниях к настоящему изданию указывается место и время первой публикации произведения, а если известно, то год его написания и текст, по которому оно печатается. Если указаний на источник нет, значит, текст взят из собрания сочинений издательства «Мысль».
В Италию*
Впервые опубликовано в газете «Биржевые ведомости» (в газете, очевидно, ошибочно: «В Италии») от 5/18 декабря 1906 года (веч. выпуск).
Печатается по сб. «Шапка-невидимка», СПб., 1908.
«В Италию» – первый легальный рассказ А. С. Грина. До этого, помимо революционных прокламаций, им были написаны «Заслуга рядового Пантелеева» и «Слон и Моська». О последнем рассказе известно только, что он был создан летом 1906 года, сдан в типографию, но не был напечатан. Рукопись не найдена.
Рассказ «В Италию», по воспоминаниям В. П. Калицкой (первая жена А. С. Грина), написан осенью 1906 года.
Случай*
Впервые – в газете «Товарищ» от 25 марта (7 апреля) 1907 года. Под этим рассказом впервые появляется подпись «А. С. Грин».
В 1915 году в журнале «20-й век», № 4, рассказ появился в новой редакции, под названием «Прусский разъезд». Действие перенесено в Польшу, имена героев изменены, социальный мотив резко приглушен, вместо казачьего патруля действует немецкий: сказались требования буржуазного шовинистического еженедельника.
Печатается по сб. «Шапка-невидимка».
Марат*
Впервые – в журнале «Трудовой путь», № 5, 1907. Печатается по сб. «Шапка-невидимка».
«Меж высоких хлебов затерялось…» – стихотворение Н. А. Некрасова «Похороны», ставшее народной песней. Стихи цитированы Грином по памяти, текст и размер первого куплета песни им несколько изменены.
Кекуок – танец американских негров, вошедший в моду в Европе и Америке в начале XX века.
Ночь*
Впервые – в журнале «Трудовой путь», № 6. 1907. В сб. «Шапка-невидимка» опубликован под названием «Подземное».
Печатается по книге: Аникин С. «Шпик». А. С. Грин «Ночь». М., 1916.
По воспоминаниям В. П. Калицкой в рассказе описана история провокатора, стоявшего во главе саратовской организации эсеров.
ПСР – партия социалистов-революционеров (эсеры).
Уврие – рабочий (фр).
«Кавказ и Меркурий» – русское судоходное общество начала XX века.
Бен Акиба (Акиба Бен Иосиф) – выдающийся еврейский ученый и политический деятель (I век н. в.).
Апельсины*
Впервые – в газете «Биржевые ведомости» от 24 июня (7 июля) 1907 года (утр. выпуск). Печатается по сб. «Шапка-невидимка».
Рассказ автобиографичен. В 1905 году к Грину в феодосийскую тюрьму несколько раз под видом невесты приходила незнакомая девушка.
Герти (Герц), Фридрих Отто (род. 1878) – австрийский социал-демократ, экономист, ревизионист марксизма; его труды были настольными книгами эсеров.
На досуге*
Впервые – в газете «Товарищ» от 20 июля (9 августа) 1907 года.
Печатается по сб. «Шапка-невидимка».
В 1903–1905 годах Грин, сидя в севастопольской тюрьме, с нетерпением ждал писем от уехавшей в Швейцарию эсерки Екатерины Александровны Бибергаль. бывшей студентки Высших женских курсов (Бестужевских), с которой он познакомился в Севастополе (см. о ней «Автобиографическую повесть»).
Любимый*
Впервые – в газете «Биржевые ведомости» от 18 ноября (1 декабря) 1907 года (утр. выпуск). Печатается по сб. «Шапка-невидимка».
Кирпич и музыка*
Вошел в сб. «Шапка-невидимка». Рассказ написан не позднее 1907 года, так как о выходе сборника газета «Наш день» сообщила 4 (17) февраля 1908 года.; Рассказ публиковался также под названием «Столкновение».
Анансеким – от аннанэсегим (татарское бранное слово).
Галах – пьяница, забулдыга.
Зимогор – бродяга, босяк.
Гость*
Вошел в сб. «Шапка-невидимка». Написан не позднее 1907 года.
Печатается по этому сборнику.
Карантин*
Вошел в сб. «Шапка-невидимка». Написан в 1907 году.
Печатается по сб. «Шапка-невидимка».
Рассказ автобиографичен. Летом 1903 года Грин был отправлен на карантин под Тверь для того, чтобы полиция не могла установить круг его знакомств. В дальнейшем предполагалось использовать Грина для террористического акта. Но он, как и герой рассказа, отказался выполнить задание.
Эсдеки – социал-демократы, члены партии РСДРП.
«Революционная Россия» – газета эсеровской партии.
Освобождении – буржуазные либералы, группировавшиеся вокруг журнала «Освобождение» (1902–1905), издававшегося в эмиграции под редакцией П. Б. Струве.
Штирнер, Макс (псевдоним Каспара Шмидта, 1806–1856) – немецкий философ-идеалист, идеолог анархизма.
Рука*
Впервые – в газете «Биржевые ведомости» от 3(16) февраля 1908 года.
Печатается по газетной публикации.
«Она»*
Впервые – в сокращенном виде под названием «Игра света» в газете «Наш день» от 18 февраля (2 марта) 1908 года. Первая полная публикация в «Литературно-художественном альманахе», СПб., изд. «Прибой» № 1, 1909.
Печатается по «Знаменитой книге», Пг., 1915. В газетной публикации после слов «Поплыл тягучий, долгий звон, усилился, стих и замер» следовало:
«И долго, целый час после этого, не оживал в игре света экран маленького театра. А потом снова, мелко и бессильно, задребезжал колокольчик, вздрагивая и умирая тупым зовом в осенней мгле».
Третий этаж*
Впервые – в еженедельнике «Неделя „Современного слова“» № 1, 1908.
Печатается по сб. «История одного убийства», М.-Л., изд. 2-е, 1927.
Начиная с издания «Рассказы», том 1, СПб, изд. «Земля», 1910 год, рассказ публикуется с посвящением Науму Яковлевичу Быховскому.
Лебедь*
Опубликовано в еженедельнике «Неделя „Современного слова“» № 7, 1908.
Печатается по списку, правленному рукой А. С. Грина (ЦГАЛИ).
Игрушка*
Опубликовано в «Неделе „Современного слова“» № 14, 1908.
Печатается по тексту еженедельника.
Маленький комитет*
Впервые – в «Неделе „Современного слова“» № 20. 1908.
Печатается по книге «История одного убийства», М.-Л., изд. 2-е 1927.
Рассказ автобиографичен. В сентябре 1903 года Грин по поручению партии эсеров приехал в Севастополь для агитации среди флотских экипажей и солдат крепостной артиллерии. Здесь он познакомился с Екатериной Александровной Бибергаль. (См. примечание к рассказу «На досуге».)
Бакунин М. А. (1814–1876) – русский революционер, один из идеологов анархизма.
Лавров П. Л. (1823–1900) – русский социолог и публицист, идеолог революционного народничества.
Ерошка*
Впервые – в газете «Маяк» от 2 (15) октября 1908 года, затем с искажениями в журнале «Солнце России», № 19, 1913. Печатается по тексту газеты «Маяк».
Мат в три хода*
Впервые – в журнале «Бодрое слово», № 4 (декабрь), 1908.
В дальнейшем рассказ неоднократно перепечатывался в периодических изданиях со множеством искажений и опечаток. Печатается по первой публикации.
Маленький заговор*
Впервые – под названием «История одного заговора» в «Новом журнале для всех», № 4 (февраль), 1909. Печатается по «Знаменитой книге».
Кошмар*
Впервые – в газете «Слово» от 1 (14) и 8 (21) марта 1909 года.
Печатается по «Знаменитой книге».
Остров Рено*
Впервые – в «Новом журнале для всех», № 6 (апрель), 1909.
«Остров Рено» А. С. Грин считал по-настоящему первым своим рассказом.
Критика довольно высоко оценила рассказ. Так, А. Горнфельд в журнале «Русское богатство» (март, 1910) писал: «Превосходный тропический пейзаж, втягивающий вас в свой безумный пьяни-тельный мир, говорит, что это могло быть: мы понимаем душу Тарта, понимаем, как затянула его новая жизнь, беспредельная, неподвижная и стремительная: нужны еще черточки; надо, чтобы мы уверились, что это не только могло быть, но и было: и конкретные бытовые детали – подтяжки капитана, брань матроса, название городка на далекой родине – переносят рассказанное из мира фантастики в мир действительности. Новой жизни ищет Тарт. Все герои Грина ищут…»
Другой критик, Л. Войтоловский, свою статью заключает словами: «Может быть, этот воздух совсем не тропический, но это новый, особый воздух, которым дышит вся современность – тревожная, душная, напряженная и бессильная. И даже, наверное, это совсем не приметы тропических лесов, лиан и водопадов, но все это точные приметы писателя, по которым сразу узнаешь его лицо. Ибо это лицо неподдельного таланта» (газ. «Киевская мысль» 24 июня 1910).
Штирборт – правый по движению судна борт. Клипер – быстроходное парусное судно.
Штаг – снасть стоячего такелажа, удерживающая мачты, стеньги, бушприт.
Ванты – оттяжки из стального или пенькового троса, служащие для бокового крепления мачт.
Гафель – брус, наклонно укрепленный в верхней части мачты, служит для крепления верхней кромки паруса.
Лисель – парус, поднимаемый при слабом ветре.
Шкот – снасть, служащая для управления парусом.
Брашпиль – лебедка для выбирания якоря.
Фал – снасть, служащая для подъема рей, косых парусов, флага.
Макао – азартная игра в карты или в кости, основанная на совпадении или несовпадении числа очков у играющих.
Воздушный корабль*
Впервые – в журнале «Всемирная панорама» № 2, 1909.
Публикуется по книге «Рассказы», том I. СПб., «Земля», 1910.
Стихотворение М. Ю. Лермонтова Грин привел по памяти, неточно.
Штурман «Четырех ветров»*
Впервые опубликован (с опечаткой в названии: «Штурм. Четырех ветров») в газете «Слово» от 31 мая (13 нюня) 1909 года
Принайтовленная бочка – т. е. привязанная (от слова найтов – веревка, трос, которым связывают один или несколько канатов, а также крепят подвижные предметы).
бизань – самый задний косой парус.
Происшествие в улице Пса*
Впервые – в газете «Слово» or 21 июня (4 июля) 1909 года.
Печатаем по книге «Происшествие в улице Пса», Пг., 1915.
Ночлег*
Впервые – в журнале «Всемирная панорама». № 21. 1909.
В 1916 году Грин написал другой вариант рассказа, под названием «Конец одного самоубийцы», но, готовя полное собрание сочинений, вернулся к первой редакции.
Циклон в Равнине Дождей*
Впервые – под названием «Циклон» – в журнале «Всемирная панорама», № 36, 1909. Печатается по «Знаменитой книге».
История одного убийства*
Впервые – в книге «Рассказы». том 1, СПб., изд. «Земля». 1910.
Рассказ был написан не позднее 1909 года, I. к., по данным «Бюллетеня книжных новостей», выпуск XIV, книга вышла 10 марта 1910 года.
Печатается по сб. «История одного убийства», М.-Л., изд. 2-е, 1927.
Колония Ланфиер*
Впервые – в «Новом журнале для всех», № 15 (январь) 1910.
Барк – большое парусное судно, у которого задняя мачта снабжена только косыми парусами.
Дурианги – плоды дерева, распространенного в Южной Индии и на Малайях.
Тиара – корона римскую папы.
Митральеза – старинное многоствольное оружие.
Тайна леса*
Впервые – под названием «В лесу» (с подзаголовком «Очерк») в журнале «Вселенная». № 2, 1910. Печатается по «Знаменитой книге».
Имение Хонса*
Впервые – в журнале «Весь мир», № 8 (февраль) 1910.
Публиковался также под названием «Море блаженства». Печатается по книге «Загадочные истории», Пг., 1915.
Рассказ Бирка*
Впервые – под названием «Рассказ Бирка о своем приключении» в журнале «Мир», № 4, 1910.
Картуш, Луи (ум. 1721) – знаменитый парижский разбойник.
Ринальдини, Ринальдо – герой разбойничьего романа X. Вульфнуса – синоним романтического разбойника.
Пролив бурь*
Впервые – в «Новом журнале для всех», № 20 (июнь) 1910.
Выбленки – концы тонкого троса, укрепленные поперек вант наподобие ступенек.
Форштевень – массивная часть судна, являющаяся продолжением киля и образующая носовую оконечность.
Фордевинд – курс судна, совпадающий с направлением ветра.
Пиллерс – деревянная или металлическая стойка, поддерживающая палубу судна.
Тимберс – деревянный брус (преимущественно кривых профилей), идущий на изготовление шпангоутов.
Галс – курс судна относительно ветра.
Брасопить – поворачивать (от слова «брас» – снасть, укрепляемая на концах реи и служащая для поворота последней в горизонтальной плоскости).
Фок – нижний прямой парус на передней мачте корабля. Бегучий такелаж – оснастка корабля.
Торнадо – ураган в тропических странах.
Русленя – узкая площадка, находящаяся на высоте верхней палубы снаружи борта судна, на котором укрепляются ванты.
Заслуга рядового Пантелеева*
Первый рассказ Грина. Написан летом 1906 года и издан за подписью А. С. Г. осенью того же года в качестве агитброшюры для солдат-карателей. Весь тираж был конфискован в типографии и сожжен полицией. Автор до самой смерти считал свое первое произведение погибшим, однако в 1960 году один экземпляр брошюры был найден в материалах «Отдела вещественных доказательств Московской жандармерии за 1906 г.» (ЦГАОР).
Печатается по архивному экземпляру с исправлением явных опечаток.
Владимир Сандлер