В двенадцатом томе Собрания сочинений Достоевского печатается «Дневник писателя» за 1873 г., а также его статьи, очерки и фельетоны, помещенные в газете-журнале «Гражданин» (1873–1874, 1878) и литературном сборнике «Складчина» (1874). В «Приложении» печатаются «Объяснения и показания Ф. M. Достоевского по делу петрашевцев», представляющие большой биографический интерес и имеющие некоторую перекличку со статьями «Дневник писателя».
Со времени прекращения в 1865 г. журнала «Эпоха» до 1873 г. Достоевский не напечатал ни одной статьи. Нам известен лишь один его мемуарно-публицистический замысел этих лет — очерк «Знакомство мое с Белинским», написанный в 1867 г. в Женеве для литературного сборника «Чаша», который намеревался издать в Петербурге К. И. Бабиков. Отправленный в сентябре 1867 г. Майкову и переданный им книгоиздателю А. Ф. Базунову очерк этот затерялся вместе с другими материалами несостоявшегося сборника и до нас не дошел (см. о нем в письме Достоевского к A. H. Майкову от 15 (27) сентября 1867 г.) Содержание этого очерка позволяют до некоторой степени реконструировать письма Достоевского 1867–1868 гг., сентябрьские записи из его записной книжки 1872 г., а также статья «Старые люди» из «Дневника писателя» за 1873 г. Они свидетельствуют также о том, что к 1872 г. у Достоевского остро назрела потребность вернуться к работе публициста, чем и было вызвано его согласие взять на себя редактирование «Гражданина». Вместе с тем они составляют существенное звено в истории формирования замысла «Дневника писателя» на пути от проекта «Записной книги» 1860-х годов к «Гражданину» (см. об этом наст. том С. 284–285).
«Гражданин», «газета-журнал политики и литературы», был основан в январе 1872 г. князем В. П. Мещерским (1839–1914) и издавался им (с перерывом в 1878–1881 гг.) до 1914 г. В период редакторства Достоевского «Гражданин» выходил один раз в неделю, по понедельникам.
Издатель «Гражданина» происходил из старинного аристократического рода, он по материнской линии был внуком H. M. Карамзина и был лично близок к наследнику (будущему Александру III). Мещерский выступал как автор романов из великосветской жизни Петербурга, писал также для театра. После смерти Достоевского, при Александре III и Николае II, он продолжал действовать как правый, консервативный публицист.
К 1870-м годам Мещерский самоопределился как идеолог контрреформ, противник изменения существующего самодержавного строя. В либеральной печати его прозвали «князем Точкой», так как в одной из первых статей в своем журнале он потребовал «поставить точку» всем реформам в России. Целью «Гражданина» он считал, по собственному позднейшему признанию, борьбу против «вредного действия печати на молодежь и общество вообще» и характеризовал его как «орган консервативный в защиту церковного авторитета, самодержавия и в обличение всех увлечений либерализмом».[30]
Тем не менее, задумывая «Гражданина» как охранительный орган, Мещерский понимал, что программа издателя и его имя не могли обеспечить изданию популярности. Поэтому в качестве первого редактора «Гражданина» он пригласил в 1872 г. либерального публициста Г. К. Градовского (1842–1915). Но уже к концу первого года издания Градовский отказался вести «Гражданин» совместно с Мещерским, потребовав от издателя передать ему журнал полностью и заявив, что в противном случае он отказывается от редакторства.
Уход Градовского поставил Мещерского, по собственному его признанию, в критическое положение. Для успешного продолжения «Гражданина» был нужен редактор, чье имя восстановило бы в глазах публики авторитет журнала, который и из-за одиозности имени издателя и из-за крайне беспорядочного выхода в первый год издания был очень непопулярен (к концу года у журнала было всего 1 000 подписчиков). Это и побудило Мещерского пригласить Достоевского на пост редактора «Гражданина».
Знакомство писателя с Мещерским и редакционным кружком «Гражданина» относится к 1872 г. Как свидетельствуют воспоминания Мещерского, он, уже приступая к изданию журнала, был, вероятно, весьма заинтересован в сотрудничестве Достоевского, хотя форма участия писателя в «Гражданине» определилась не сразу. Первоначально Достоевский, по-видимому, выступил инициатором издания в качестве приложения к «Гражданину» альманаха, в котором собирался поместить задуманный им «Дневник литератора». Во всяком случае 10 сентября 1872 г. он записал в тетради: «Страхову сообщил идею об альманахе». 30 октября в «Гражданине» было помещено объявление о намерении редакции выпустить в 1873 г. альманах, составленный из «лучших, оригинальных беллетристических произведений», при участии Достоевского.[31] Осенью 1872 г. Мещерский настойчиво начал вовлекать Достоевского в редакционную работу. A. H. Майков писал H. H. Страхову 12 декабря 1872 г.: «Мещерский назначил по вторникам обеды у себя для Федора Михайловича, Филиппова и меня; вы должны были бы замыкать квинтет, если бы были налицо. Цель — после обеда прослушать готовящуюся для следующего номера его статью и ругать ее до тех пор, пока он ее не выработает».[32] Поскольку в письме далее идет речь о статье Мещерского, напечатанной в «Гражданине» 4 декабря 1872 г. и переделывавшейся, по словам Майкова, «три раза», то можно предположительно считать, что Достоевский присутствовал на этих «обедах» с середины ноября. По-видимому, вопрос об ответственном редакторе журнала обсуждался на обедах неоднократно, ибо, как вспоминал Г. К. Градовский уже осенью 1872 г., он решительно «предложил кн. Мещерскому или передать мне вполне право на „Гражданина“, или освободить меня от выполнения заключенного нами на два года контракта. Переговоры по этому поводу длились до конца года, когда Ф. M. Достоевский согласился занять мое место».[33] Вопрос о редакторстве Достоевского решился 15 декабря 1872 г. A. H. Майков 17 декабря приписал к письму от 12 декабря: «Градовский вышел из редакции „Гражданина“. Место его занимает Φ. Μ. Достоевский».[34] По свидетельству Страхова, Достоевский «принял на себя редакторство впопыхах, не подумавши, а мысль об этом подал Майков».[35] Согласно же рассказу В. П. Мещерского (как и все его воспоминания о писателе, рассказ этот требует к себе критического отношения), «в одну из сред, когда за чашкою чая мы говорили об этом вопросе <…> Φ. Μ. Достоевский обратился ко мне и говорит мне: хотите, я пойду в редакторы? В первый миг мы подумали, что он шутит, но затем явилась минута серьезной радости, ибо оказалось, что Достоевский решился на это из сочувствия к цели издания <…> и потому сказал мне, что он желает для себя только самого нужного гонорара, как средств к жизни, сам назначив 3 000 рублей в год и построчную плату».[36]
16 декабря В. П. Мещерский, Г. К. Градовский и Ф. M. Достоевский обратились в Главное управление по делам печати с совместным заявлением, датированным 15 декабря, в котором просили утвердить Достоевского ответственным редактором «Гражданина» взамен Градовского.[37] К заявлению была приложена «подписка» Достоевского от 15 декабря: «Даю сию подписку в том, что в случае утверждения меня редактором журнала „Гражданин“, я, Федор Михайлович Достоевский, принимаю на себя все обязательства по сему изданию в качестве ответственного редактора».
Несмотря на то что политические убеждения Достоевского после «Бесов» не должны были, казалось бы, вызывать тревоги у властей, он продолжал находиться под негласным надзором полиции (снятым только в 1875 г.). Поэтому III Отделение, куда 16 декабря 1872 г. обратился В. П. Мещерский за разрешением передать редактуру «Гражданина» Достоевскому, ответило, что оно «не принимает на себя ответственности за будущую деятельность этого лица в звании редактора»,[38] хотя и разрешило доверить Достоевскому это звание. Однако Мещерский, как и весь круг людей, близких к редакции «Гражданина», полагал, что «Достоевский как романист совершенно искупил то, чем был он как политический преступник в 1848 г.», и 20 декабря 1872 г. Главное управление по делам печати известило С.-Петербургский цензурный комитет, что по ходатайству Мещерского Достоевский утвержден ответственным редактором «Гражданина»; «свидетельство» об этом Достоевский получил 31 декабря.[39] В последнем номере «Гражданина» за 1872 г. появилось крупным шрифтом объявление (на обычном месте передовой статьи): «С 1 января 1873 года редактором журнала „Гражданин“ будет Ф. M. Достоевский».
Предложение Мещерского взять на себя редактуру еженедельника «Гражданин» показалось Достоевскому в конце 1872 г. заманчивым; «…около редакции нового журнала объединилась группа лиц одинаковых мыслей и убеждений, — пишет А. Г. Достоевская. — Некоторые из них: К. П. Победоносцев, A. H. Майков, T. И. Филиппов, H. H. Страхов, А. У. Порецкий, Евг. А. Белов — были симпатичны Федору Михайловичу, и работать с ними представлялось ему привлекательным. Не меньшую привлекательность составляла для мужа возможность чаще делиться с читателями теми надеждами и сомнениями, которые назревали в его уме. На страницах „Гражданина“ могла осуществиться и идея „Дневника писателя“, хотя и не в той внешней форме, которая была придана ему впоследствии».[40]
Решение взять на себя редактирование «Гражданина» не означало, что Достоевский собирался заняться только журнальной работой: согласившись на уговоры Мещерского, он «не скрывал <…> что берет на себя эти обязанности временно, в виде отдыха от художественной работы и ради возможности ближе ознакомиться с текущей действительностью, но что когда потребность поэтического творчества в нем вновь возникнет, он оставит столь несвойственную его характеру деятельность».[41]
Достоевский принял предложение Мещерского, по всей вероятности, потому, что стремился высказаться публицистически по широкому кругу вопросов русской жизни, в том числе тех, которые получили разнообразное отражение в критических отзывах о «Бесах». Одно время Достоевский предполагал приложить к «Бесам» полемическое послесловие «О том, кто здоров и кто сумасшедший. Ответ критикам» (XI, 303). Но возможность вернуться к полемике с критиками романа была, конечно, не единственной причиной, побудившей его стать редактором «Гражданина». Достоевский хотел изложить на страницах журнала свои основные философско-исторические идеи, при помощи которых он пытался осмыслить момент, переживаемый страной, объяснить состояние умов, предсказать грядущее общественное развитие России и Европы.
В письме к M. П. Погодину от 26 февраля 1873 г. Достоевский так объяснял мотивы, побудившие его согласиться на редакторство: «…многое надо сказать, для чего и к журналу примкнул…». В том же письме к Погодину Достоевский дал яркую характеристику своей редакционной работы в «Гражданине» и своего внутреннего состояния в это время: «Секретаря у нас нет <…> Перечитывать статьи берет огромное время и расстраивает мое здоровье, ибо чувствую, что отнято время от настоящего занятия. Затем, имея статью и решив напечатать — переправлять ее с начала до конца, что зачастую приходится <…> А главная горечь моя — бездна тем, о которых хотелось бы самому писать. Думаю и компоную я статью нервно, до болезни; принимаюсь писать и, о ужас, в четверг замечаю, что не могу кончить. Между тем отрезать ничего не хочу. И вот бросаю начатое и поскорей, чтоб поспеть <…> нередко в четверг ночью схватываюсь за новую какую-нибудь статью и пишу, чтоб поспеть в сутки, ибо в пятницу ночью у нас прием статей кончается. Всё это действует на меня, повторяю, болезненно <…> С другой стороны, роятся в голове и слагаются в сердце образы повестей и романов. Задумываю их, записываю, каждый день прибавляю новые черты к записанному плану и тут же вижу, что всё время мое занято журналом, что писать я уже не могу больше, — и прихожу в раскаяние и отчаяние…».
О работе Достоевского в «Гражданине», ее внешних условиях, круге редакторских обязанностей писателя, его столкновениях с цензурными инстанциями, о настроениях и идеологической позиции Достоевского в этот период рассказывают воспоминания корректора журнала В. В. Тимофеевой (О. Починковской) и метранпажа M. А. Александрова.[42]
Ряд свидетельств о настроениях Достоевского-редактора мы встречаем также в письмах H. H. Страхова к Л. H. Толстому и H. Я. Данилевскому. Так, 15 марта 1873 г. Страхов пишет Толстому о Достоевском: «„Гражданин“, в котором он редакторствует, очень его волнует, терзает, раздражает».[43] A H. Я. Данилевскому в июне того же 1873 г. сообщает: «Мещерский тоже уехал <…> Достоевский один заправляет делом, и, кажется, много ему выпадет на долю неприятностей. Охота была соваться в такое дело!».[44]
До марта вся тяжесть редакционной работы падала на одного Достоевского. Лишь с этого времени на пост секретаря редакции был приглашен В. Ф. Пуцыкович, впоследствии его преемник по редакторству.
Из известных писателей и видных деятелей русской культуры в «Гражданине» в 1873–1874 гг. участвовали А. Ф. Писемский, Ф. И. Тютчев, A. H. Майков, A. H. Апухтин, H. С. Кохановская (Соханская), Вас. И. Немирович-Данченко, E. А. Салиас, П. И. Чайковский.
«Гражданин» издавался без предварительной цензуры. Это не избавило Достоевского от столкновений с цензурным ведомством уже в первые дни его редакторства. В заметке «Киргизские депутаты в С.-Петербурге», где сообщалось о приеме киргизских депутатов Александром II, рассказывалось о комическом недоразумении на этом приеме: «Старший из депутатов Султан-Магомет-Султан киргиз начал произносить речь, которая была им самим от имени всего народа составлена; произнес первоначально твердо и правильно: „Ваше императорское величество“ — но на этих словах, когда государь возразил: „А ты говоришь по-русски?“ — Магомет до того переконфузился, что далее мог произнести тихо только несколько слов по-киргизски из приготовленной благодарственной речи и потом положительно онемел».[45] Заметка эта, по неосведомленности Достоевского, явилась нарушением высочайшего повеления от 28 апреля 1870 г., согласно которому «статьи и сочинения, оригинальные и переводные, в коих описываются личные действия или излагаются изустные выражения государя императора и особ императорской фамилии или же приводятся обращенные к ним речи, могут быть печатаемы не иначе, как с разрешения министра императорского двора».[46] Петербургский цензурный комитет запросил 30 января 1873 г. редакцию «Гражданина», имеется ли у нее подобное разрешение, и, убедившись в том, что такого разрешения нет, обратился 7 февраля 1873 г. в Петербургский окружной суд с просьбой о «возбуждении судебного преследования <…> против редакции журнала „Гражданин“, в лице редактора, отставного поручика Федора Михайловича Достоевского». 26 мая 1873 г. Достоевский получил приглашение явиться в Окружной суд, а 11 июня 1873 г. состоялся самый суд. На нем Достоевский себя виновным не признал и был приговорен к штрафу в 25 рублей и к двухдневному аресту на военной гауптвахте. В письме к А. Г. Достоевской от 12 июня 1873 г. Достоевский сообщал: «Вчера утром меня судили <…> но окончательный приговор скажут лишь 25 июня». 26 июня Достоевский писал жене о новой отсрочке: «Вчера встал в 8 часов утра, чтоб идти в суд выслушать окончательный приговор. Но председатель суда сказал мне, что можно и не ждать приговора, а на вопрос мой, когда исполнение, он объявил, что еще 2 недели должен быть срок для кассации. Итак, еще 2 недели я свободен, а там на 3-ю неделю арестуют».
2 июля 1873 г Достоевский получил от В. П. Мещерского письмо, в котором последний, по словам Достоевского, «просит у меня извинения, что я за него просижу (это, наверно, Филиппов ему передал, которому я передал в свою очередь, что Мещерский слишком небрежно обращается со мною, не изъявив даже сожаления, что я буду сидеть за него)». Благодаря содействию А. Ф. Кони, тогда прокурора Окружного суда, исполнение приговора было отсрочено до весны 1874 г. Тюремное заключение Достоевский отбывал на гауптвахте (на Сенной площади) 21 и 22 марта 1874 г., где его посещали A. H. Майков и Bc. С. Соловьев.
Пока исполнение приговора за первый промах Достоевского было отложено, «Гражданин» постигла новая цензурная кара; на основании рапорта цензора А. Юферова Петербургский цензурный комитет нашел, что в статье Солского «О голоде»[47] высказываются упреки правительству, в частности говорится, что «наше правительство <…> не делает никаких официальных заявлений по поводу голода в Самарской губернии и допускает, что вопрос об устранении голода разрешается путем общественной благотворительности, а не путем государственной или земской помощи <…> Сетуя на отсутствие у нас центрального земства и на неудобство говорить о нем, автор статьи тем не менее полагал бы, что правительству надлежит позаботиться об учреждении какого-либо совещательного органа с допущением в него представителей земства...»[48] На этом основании комитет обратился 15 октября 1873 г. в Главное управление по делам печати, начальник которого 18 октября нашел необходимым запретить розничную продажу «Гражданина» в Петербурге; 26 октября она была запрещена и в Москве. Запрещение розничной продажи существенно отразилось на финансовом состоянии журнала. 11 ноября 1873 г. Достоевский обратился с письмом к M. H. Лонгинову, начальнику Главного управления по делам печати, в котором просил его ходатайствовать перед министерством внутренних дел об отмене запрещения, сделанного «на основании <…> выражений <…> которые противоречат всему его («Гражданина». — Ред.) направлению». Однако ходатайство это было Советом Главного управления по делам печати отклонено 13 ноября 1873 г. И только 5 декабря запрет розничной продажи был отменен.
Но и после этого цензура препятствовала печатанию, сколько-нибудь независимых по взглядам статей о голоде, и Достоевскому как редактору часто приходилось отказываться от помещения выступлений даже вполне благонадежных публицистов. Так, 4 января 1874 г. Достоевский сообщил О. Ф. Миллеру: «Меня как редактора призывали на днях в Цензурный комитет и внушали, что про голод хотя и можно писать и печатать сообщенные факты, но без тенденциозности в известную сторону и чтоб не было „алярмирующего“. Об этом внушении сообщаю Вам секретно. Но перечтя Вашу статью, печатать ее боюсь. К тому же во всяком случае придется опять кое-что из статьи выкинуть. Что ж из нее останется?». В ответ Достоевский получил от Миллера письмо, которое дает представление о тех дополнительных трудностях, с которыми приходилось сталкиваться Достоевскому как редактору, вынужденному считаться с цензурой: «Да, я был очень глуп, что положился на Ваше согласие напечатать мою статью и рассказывал уже кое-где, что „Гражданин“ пристыдит этих наших „либералов“! О приглашении редакторов „туда“ я знал, но оно было ранее данного Вами обещания. Я только даром потерял время — а статья именно такова, что откладывать ее напечатание все равно, что совсем не печатать: не после же голода, в самом деле, взывать о пожертвованиях! Так пусть жители мрут как мухи — а мы здесь — все до единого, всяких оттенков будем робеть перед каждым цензурным внушением. О доблестная отечественная печать» (XXIX, 522–523).
В январе же Петербургский цензурный комитет потребовал от редакции «Гражданина» сообщить, есть ли у нее разрешение министра двора на напечатание во втором номере журнала за 1874 г. статьи «Великая княгиня Мария Александровна», а также «известия о высочайших особах», изложенного в «Петербургском обозрении».[49] Достоевскому грозил новый судебный процесс. Но докладная записка, в которой объяснялось, что все сведения были взяты из официальных источников или иностранных газет, удовлетворила цензурные инстанции, и репрессий против журнала не последовало. Более опасные последствия имела публикация статьи «Два слова по поводу мнения князя Бисмарка о русских немцах».[50] «Мнение» Бисмарка, которое приводилось в этой статье, касалось прибалтийских немцев. Бисмарк сказал, что обрусевший немец «никуда не годен, лишаясь добродетелей немца и заражаясь всеми пороками русских».[51] По-видимому, «Два слова…» вызвали неудовольствие самого царя, ибо не цензурное ведомство, а непосредственно министерство внутренних дел объявило 12 марта 1874 г. «Гражданину» первое предупреждение за «высказанные в самых резких выражениях совершенно превратные суждения, клонящиеся к возбуждению вражды против одной из частей населения империи».[52] В связи с этой правительственной мерой находится, по-видимому, окончательное решение Достоевского отказаться от уже давно тяготившей его редакторской работы в «Гражданине». Впрочем, еще 22 февраля хорошо осведомленный Страхов под секретом сообщал Толстому, что Достоевский откажется от «Гражданина» в половине марта.[53]
19 марта 1874 г. Достоевский обратился в Главное управление по делам печати с просьбой по случаю его болезни «разрешить <…> Виктору Феофиловичу Пуцыковичу принять на себя, на шесть месяцев, звание ответственного редактора <…> журнала „Гражданин“». 20 апреля Пуцыкович был утвержден ответственным редактором. 22 апреля появилось сообщение о перемене редактора: «Ф. M. Достоевский, по расстроенному здоровью, принужден, не оставляя по возможности своего постоянного участия в „Гражданине“, сложить с себя обязанности редактора журнала».[54] 24 апреля Достоевский передал Пуцыковичу редакторские права[55].
Мещерский обрисовал Достоевского периода работы его в «Гражданине» как «грандиозную фигуру» законченного, «цельного и полного консерватора».[56] Таким Мещерский хотел видеть Достоевского — однако на деле в годы эти духовный облик писателя был значительно более сложным. Не случайно свой «Дневник писателя» в «Гражданине» Достоевский начал с воспоминаний о «старых людях» — Белинском и Герцене, а в дальнейшем посвятил специальные его статьи опровержению взгляда на себя как на врага Чернышевского и автора литературного памфлета о нем, разбору некрасовского «Власа», исторической оценке петрашевцев и воспоминаниям о своем осуждении по их делу. Тем самым Достоевский протягивал нить от 1870-х годов к 1840-м и 1860-м. Стремясь широко отразить на страницах редактируемого им издания всю совокупность глубоких и сложных вопросов русской жизни, ее различных идейных традиций, Достоевский безуспешно пытался поднять орган Мещерского на высоту, недоступную издателю «Гражданина» и его окружению. Разочарование Достоевского в Мещерском и уход его из «Гражданина» явились результатом неизбежного краха этой попытки, основанной на иллюзорной вере писателя в возможность найти в охранительном лагере опору для своих глубоко демократических в конечном счете — при всей их исторической противоречивости — чаяний и идеалов.
У нас нет возможности вполне точно судить о том, как были определены обязанности и права редактора, когда Достоевский принял от Градовского редакционный портфель «Гражданина», но, по словам M. А. Александрова, метранпажа типографии, где печатался журнал, «у журнала очутилось двое хозяев, или, вернее, ни одного хозяина при двух распорядителях-редакторах — неофициальном (Мещерском. — Ред.) и официальном, Ф. M. Достоевском, у которых хотя и была одна и та же задача, но каждый употреблял для ее разрешения различные средства, вследствие чего соглашение между ними достигалось с большим трудом <…> имеется, например, между прочим материалом данная статья: один одобряет ее, другой бракует!».[57]
По свидетельству вдовы писателя, сначала «Федора Михайловича очень заинтересовала и новизна его редакторских обязанностей, и та масса разнообразных типов, с которыми ему приходилось встречаться в редакции».[58] Но уже в конце января 1873 г. Достоевский писал своей племяннице С. А. Ивановой: «…я только кляну себя за решимость, с которою внезапно взвалил на себя редакторство журнала». В дальнейшем, несмотря на осложнения, связанные с наличием у журнала двух хозяев, редакторская работа и авторское участие Достоевского на какое-то время наладились. Мещерский, отдавая должное литературному таланту и опыту Достоевского, в ряде случаев, как видно из его писем к писателю, принимал его редакторскую правку.
В начале же ноября 1873 г. между издателем и редактором «Гражданина» возник снова горячий спор по поводу написанного Мещерским «Ответа» «С.-Петербургским ведомостям». Достоевский писал по этому поводу Мещерскому в начале ноября: «Любезнейший князь, Ваш ответ „С.-П<етербургским> ведомостям“ очень мило и дельно написан, но резок, заносчив (хочет ссоры) и, может быть, тон не тот. Вместо насмешливого тона не лучше ли спокойный, ясный? Я именно так думаю, больше будет достоинства. А потому и посылаю Вам мой ответ. Тут включено кой-что из Вашего. Но я мог наделать ошибок; а потому просмотрите, пожалуйста. Я очень бы желал, чтоб Вы согласились на мою редакцию. Если найдете нужным — поправьте ради бога». Прочитав, как обычно, уже в корректуре, статью, переделанную Мещерским по его совету, Достоевский потребовал в ней дополнительных изменений. В частности, возмущение Достоевского вызвало одобрение Мещерским полицейского надзора над студенчеством: «…7 строк о надзоре, или, как Вы выражаетесь, о труде надзора правительства, — писал ему в связи с этим Достоевский, — я выкинул радикально. У меня есть репутация литератора и, сверх того, дети. Губить себя я не намерен. Кроме того Ваша мысль глубоко противна моим убеждениям и возмущает мое сердце» (XXIX, кн. 1, 307).
Мещерский вынужден был принять требование Достоевского. Однако тут же он писал о своем несогласии с ним по существу.
Достоевскому-редактору не принадлежал решающий голос и при отборе статей и материалов. Это право сохранил Мещерский, что способствовало нарастанию расхождений писателя с издателем и редакционным кружком «Гражданина». Записная тетрадь Достоевского содержит ряд замечаний, из которых становится очевидным, что мнения его по многим существенным вопросам русской общественной жизни в начале 1874 г. расходились с мнениями сотрудников им же редактировавшегося «Гражданина». Уход Достоевского из «Гражданина» и был вызван этими постоянно выходившими наружу идеологическими расхождениями между ним и кругом Мещерского, а также желанием писателя вновь обрести полную самостоятельность и вернуться к литературной работе.[59]
Когда Достоевский приступил к редактированию «Гражданина», он полагал, что превратит журнал в «орган людей с независимым убеждением» (XXI, 258), сможет представить картину того, что происходит в русском обществе, дать верное отображение идейного брожения, так беспокоившего писателя. Оставив же журнал и набрасывая в 1876 г. в записной тетради ответ критикам, порицавшим его за участие в «Гражданине», писатель защищал только себя самого, но не журнал Мещерского: «Чем я уронил себя. Я был год редактором „Гражданина“ и, приняв журнал с 1 000 подписчиков, через год оставил его с тремя тысячами. Вот уже признак, что не уронил себя в публике. А если хотите в чем уличить меня, то пусть найдут хоть строчку, подписанную мной, неблагородную» (XXIV, 106).
В то же время следует учесть, что редакционная работа, дававшая писателю возможность ознакомиться со многими явлениями русской жизни, на которые откликался еженедельный журнал, не могла не способствовать эволюции его воззрений, явственно обозначившейся в период работы над «Подростком» зимой 1874–1875 гг. Редакторская работа помогла Достоевскому отказаться от многих крайностей, внимательнее присмотреться к тому, что действительно происходило в России после десяти лет реформ, поискать реально-исторического объяснения процессов, идущих в живой жизни России, отбросив объяснение предвзято-догматическое.
Текст произведений, входящих в том, подготовили E. И. Кийко («Дневник писателя» за 1873 г., I–IV), А. В. Архипова (то же, V, IX, XII), В. А. Туниманов (то же, VI, «Попрошайка»), Г. Я. Галаган (то же, VII, VIII, X, XI, XIII–XVI), H. Ф. Буданова (статьи, очерки, фельетоны из журнала «Гражданин» («Из дачных прогулок Кузьмы Пруткова и его друга») и из сборника «Складчина» («Маленькие картинки»). Ими же составлены примечания к соответствующим разделам (за исключением фельетона «Из дачных прогулок Кузьмы Пруткова и его друга», который прокомментировала H. А. Хмелевская). Раздел «Приложения» — текст подготовлен А. Л. Осповатом, примечания составлены Г. M. Фридлендером и А. Л. Осповатом. Вступительная заметка написана Г. M. Фридлендером (при участии M. Б. Рабиновича). Редакторы тома — А. В. Архипова и Г. Я. Галаган. Редакционно-техническая подготовка тома — И. Д. Якубович.
Впервые опубликован в газете-журнале «Гражданин» (январь-декабрь 1873 г.); более точные данные о времени публикации каждой статьи-фельетона см. в примечаниях к ним.
Замысел «Дневника писателя» и его план слагались у Достоевского на протяжении многих лет.
Уже в 1840-х годах у Достоевского выработалась привычка внимательно следить за русской и иностранной периодической печатью, материал которой представлялся ему неоценимым источником познания жизни для романиста, желающего посвятить себя изображению текущей действительности.
В 1864–1865 гг., в период усложнявшихся условий издания журнала «Эпоха», Достоевский набрасывает в рабочей тетради план единолично осуществляемого им издания «Записная книга» и делает расчет необходимых затрат на него (XX, 181). План «Записной книги» явился прямым предшественником замысла будущего «Дневника писателя». Тогда же 8 (20) ноября 1865 г. Достоевский писал A. E. Врангелю: «В голове у меня есть одно периодическое издание, не журнал. И полезное и выгодное. Может быть, осуществлю в будущем году» (XXVIII, кн. 1, 141).
Работа над «Преступлением и наказанием», а затем над «Идиотом» и «Бесами» не дала Достоевскому возможности осуществить его замысел в 1865–1866 гг. Но письма его свидетельствуют о том, что в 1866–1872 гг. писатель продолжал упорно думать о нем. 29 сентября (11 октября) 1867 г. Достоевский писал из Женевы племяннице С. А. Ивановой: «…непременно хочу издавать, возвратясь, нечто вроде газеты (я даже, помнится, Вам говорил это вскользь, но здесь теперь совершенно выяснилась и форма и цель. А для этого надо быть дома и видеть и слышать все своими глазами» (там же, 224). Вскоре, 26 февраля (10 марта) 1869 г., Достоевский писал H. H. Страхову из Флоренции: «В каждом нумере газет Вы встречаете отчет о самых действительных фактах и о самых мудреных. Для писателей наших они фантастичны; да они и не занимаются ими, а между тем они действительность, потому что факты. Кто же будет их замечать, разъяснять и записывать? Они поминутны, и ежедневны, а не исключительны» (XXIX, кн. 1, 19). Наконец, в «Бесах» (ч. I, гл. IV, § 11) Достоевский вкладывает в уста Лизы Дроздовой-Тушиной проект «одной полезной, по ее мнению, книги». Лиза так характеризует ее в разговоре с Шатовым, предлагая ему план ее совместного издания: «Издается в России множество столичных и провинциальных газет и других журналов, и в них ежедневно сообщается о множестве происшествий. Год отходит, газеты повсеместно складываются в шкапы или сорятся, рвутся, идут на обертки и колпаки. Многие опубликованные факты производят впечатление и остаются в памяти публики, но потом с годами забываются <…> А между тем, если бы совокупить все эти факты за целый год в одну книгу, по известному плану и по известной мысли, с оглавлениями, указаниями, с разрядом по месяцам и числам, то такая совокупность в одно целое могла бы обрисовать всю характеристику русской жизни за весь год, несмотря даже на то, что фактов публикуется чрезвычайно малая доля в сравнении со всем случившимся <…> Это была бы, так сказать, картина духовной, нравственной, внутренней русской жизни за целый год» (наст. изд. T. 8. С. 103, 104).
Не имея после окончания «Бесов» возможности осуществить свой замысел в полном виде из-за отсутствия необходимых средств для издания «Записной книги», Достоевский в 1873 г. воспользовался для публикации «Дневника писателя» редактировавшимся им в это время журналом В. П. Мещерского «Гражданин». Здесь в течение 1873 г. с января по декабрь появились в виде 16 статей-фельетонов редактора первые 16 номеров «Дневника писателя», продолженные позднее уже в виде отдельного самостоятельного издания.
Впервые опубликовано в газете-журнале «Гражданин» (1873, 1 января. № 1. С. 14–15) с подписью: Ф. Достоевский.
Во «Вступлении» к «Дневнику» Достоевский обратился к подписчикам «Гражданина», определил задачи, которые ему предстояло решить в качестве редактора, только что принявшего на себя руководство этим изданием, наметил принципы, которым он будет следовать как единоличный уже автор «Дневника писателя», и охарактеризовал необычную форму этого нового литературного жанра.
Как редактор «Гражданина» Достоевский предполагал «задумываться» над сущностью явлений русской жизни, изучать их, пытаясь понять, и затем делиться своими мыслями с читателями в форме «Дневника писателя».
Упомянув книгу Герцена «С того берега», рассказав «присказку» о нем и о споре между «господином А. и господином Б.». Достоевский подготовил читателей к восприятию избранной им диалогической манеры изложения, при которой, с целью отыскания истины, он будет сталкивать в открытом диспуте аргументы равных по силе оппонентов.[60]
Диалогическое строение стало одним из главных структурных принципов «Дневника писателя» на всем протяжении издания.[61]
Планы и конспекты первых глав «Дневника писателя» за 1873 г. были составлены Достоевским в декабре 1872 г., когда он дал согласие редактировать журнал «Гражданин» и заканчивал работу над «Бесами»: записи эти сделаны среди заметок к третьей части романа.[62]
Многие из тем, намеченных для «Дневника литератора», как первоначально Достоевский предполагал назвать задуманный им цикл еженедельных фельетонов в «Гражданине», были связаны с кругом вопросов, затронутых в «Бесах». Ряд тем был подсказан материалами, печатавшимися в «Гражданине» за 1872 г. Достоевский, по-видимому, хотел высказать собственную точку зрения на те явления русской жизни, которые уже освещались в этом журнале.
Не все из обозначенных в подготовительных материалах тем получили развитие в «Дневнике писателя» за 1873 г. Некоторые из них продолжали интересовать Достоевского на протяжении всего его дальнейшего творчества и нашли отражение в «Дневнике писателя» за 1876 и 1877 гг., в речи о Пушкине, в «Братьях Карамазовых».
Впервые опубликовано в газете-журнале «Гражданин» (1873. 1 янв. № 1. С. 15–17) с подписью: Ф. Достоевский.
Основные идеи и темы очерка «Старые люди» сложились в период работы над «Бесами» (1870–1872). H. К. Михайловский даже утверждал, что первые разделы «Дневника писателя» могут рассматриваться как своего рода комментарий к «Бесам». По его мнению, «многие мысли „Дневника“ <…> высказаны уже в „Бесах“ разными действующими лицами».[63]
В «Бесах» Степан Трофимович Верховенский представлял собой обобщенный тип «идеального западника», в «Старых людях», продолжая раздумья об исторической роли поколения 1840-х годов, Достоевский сделал попытку дать мемуарные очерки о Белинском и Герцене — самых значительных представителях той эпохи, оказавших, каждый по-своему, огромное воздействие на формирование автора «Дневника писателя» как художника и мыслителя.
С Герценом Достоевский познакомился в начале октября 1846 г. в Петербурге, затем виделся с ним в июле 1862 г. в Лондоне, а в октябре 1863 г. в Италии. 10 (22) августа 1865 г. Достоевский писал А. П. Сусловой: «…с Г<ерце>ном я в очень хороших отношениях». Весной 1868 г. Достоевский и Герцен жили одновременно в Женеве, но не общались: «С Г<ерценом> случайно встретился на улице, десять минут проговорили враждебно-вежливым тоном с насмешками, да и разошлись», — сообщил Достоевский 21 марта (2 апреля) 1868 г. A. H. Майкову. Высоко ценя художественные и публицистические произведения Герцена, Достоевский постоянно с ним полемизировал.
Последовавшая в 1870 г. смерть Герцена позволила Достоевскому выступить в печати с оценкой всей его деятельности.
Познакомившись с Белинским в середине 1845 г., Достоевский вошел в круг литераторов «натуральной школы» и был в курсе философских, социальных и эстетических проблем, волновавших представителей нового тогда литературного направления. Об этом времени весьма сочувственно упоминается в 1861 г. в «Униженных и оскорбленных» (см.: наст. изд. T. 4. С. 26–27). В том же 1861 г. в статье «Г-н —бов и вопрос об искусстве», защищая Белинского от нападок со стороны «Отечественных записок», Достоевский писал: «…в двух страницах Белинского (издание сочинений которого приводится к окончанию) сказано больше об исторической же части русской литературы, чем во всей деятельности „Отечественных записок“ с 48 года до наших времен». С несомненным уважением Достоевский вспоминал о Белинском и в письме к M. В. Белинской от 5 января 1863 г.
В «Зимних заметках о летних впечатлениях» (1863) Достоевский писал, однако, что Белинский, будучи «страстным русским человеком», в то же время, как западник, «по-видимому, презирал всё русское» (наст. изд. T. 4. С. 393). Эта полемическая оценка Белинского-западника укрепляется у Достоевского во второй половине 1860-х годов. В 1867 г. он пишет статью под названием «Знакомство мое с Белинским» для несостоявшегося сборника «Чаша» (см. письмо к A. H. Майкову от 15 (27) сентября 1867 г.). О содержании этой не дошедшей до нас статьи мы можем судить по письмам 1867–1871 гг. (к A. H. Майкову и H. H. Страхову). В письме к A. H. Майкову от 16 (28) августа 1867 г. Белинский назван родоначальником «либералишек и прогрессистов» 1860-х годов, которые «ругать Россию находят первым своим удовольствием и удовлетворением». Полемически-пристрастные отзывы этого времени о личности и литературной деятельности Белинского в известной мере заострены против Тургенева, который в романе «Дым» (1867) и «Воспоминаниях о Белинском» (1869) ставил свои западнические взгляды в зависимость от идей Белинского. В письме к H. H. Страхову от 18 (30) мая 1871 г. Достоевский задался прямой целью пункт за пунктом опровергнуть характеристики Белинского в «Литературных и житейских воспоминаниях» Тургенева.[64]
Некоторые наброски к «Бесам», где упоминаются реальные лица и события 1840-х годов, восходят, вероятно, к идеям утраченной статьи Достоевского о Белинском. В 1873 г. именно эти заметки легли в основу первых глав «Дневника писателя».
Закончив статью о Белинском, Достоевский жаловался 3 (15) сентября 1867 г. A. H. Майкову: «…кончил вот эту проклятую статью „Знакомство мое с Белинским“ <…> Штука была в том, что я сдуру взялся за такую статью. Только что притронулся писать и сейчас увидал, что возможности нет написать цензурно <…> Сколько драгоценных фактов я принужден был выкинуть».
С аналогичными трудностями Достоевский столкнулся и работая над «Старыми людьми». После выхода в свет первого номера «Гражданина» за 1873 г. в разговоре со Bc. Соловьевым писатель высказал сожаление, что он не мог сказать о Белинском всего, что хотел: «Вот хоть бы о Белинском (он раскрыл № «Гражданина» с первым своим «Дневником писателя»), разве тут я всё сказал, разве то я мог бы сказать! И совсем-то, совсем его не понимают. Я хотел бы просто привести его собственные слова — и больше ничего… Ну, и не могу».[65]
Впервые опубликовано в газете-журнале «Гражданин» (1873. 8 янв. № 2. С. 32–36) с подписью: Ф. Достоевский.
«Основные положения преобразования судебной части в России» были опубликованы 3 октября 1862 г., а новые судебные уставы обнародованы в ноябре 1864 г. (два издания «Судебных уставов» 1876 и 1877 гг. хранились в библиотеке Достоевского). Важнейшие завоевания судебной реформы — учреждение в России суда, не зависевшего от администрации, уничтожение сословных судов и введение института присяжных заседателей. О готовящейся судебной реформе упоминалось в «Преступлении и наказании» (1866. Ч. 4, гл. 5).
А. Ф. Кони отметил, что Достоевский своим творчеством оказал влияние на прогрессивную часть русского общества, требовавшую проведения судебной реформы: «Заступник за униженных и оскорбленных, друг падших и слабых, он выдвигает их вперед, он является борцом за живого человека, которого так недоставало старому порядку и которого он нам так изобразил во всех его душевных движениях, подлежавших изучению подготавливавшегося тогда нового суда» (Кони А. Ф. Собр. соч. M., 1968. T. 6. С. 419).
Достоевский внимательно следил за деятельностью реформированного русского суда, а от «справедливых и разумных приговоров» присяжных заседателей, как вспоминает жена писателя, «он даже приходил в восторг и умиление» (Достоевская А. Г. Воспоминания. M., 1971. С. 170). 9 (21) октября 1867 г. Достоевский писал A. H. Майкову: «Присяжные наши — лучше невозможно». Судьям Достоевский тогда же хотел пожелать «поболее образования и практики», а самое главное — «нравственных начал». «Без этого основания, — утверждал он, — ничего не устроится».
Достоевский, будучи писателем-реалистом, признавал факт воздействия среды на поведение человека и на формирование его психологии. Он был согласен и с тем, что «общество гадко устроено» (С. 18), но после возвращения из Сибири в отличие от революционных демократов 1840-1860-х годов видел путь к изменению общества прежде всего в совершенствовании личности: «Ведь сделавшись сами лучшими, мы и среду исправим и сделаем лучшею. Ведь только этим одним и можно ее исправлять», — утверждал он (С. 18).
С начала 1860-х годов Достоевский вел борьбу с формулой «среда заела» (впервые он выступил с критикой ее в «Записках из Мертвого дома»). Особенность позиции Достоевского состояла в том, что в ходе полемики он не проводил различия между революционно-демократическим и либеральным истолкованием этой формулы. Между тем революционные демократы не оправдывали (подобно либералам) влиянием среды на человека его пассивность и бездействие, но призывали личность к активной борьбе с уродующей ее средой.[66] Достоевский же полагал, что теория среды неизбежно приводит (при любом ее истолковании) к отрицанию свободы воли, снимает с личности нравственную ответственность за совершенные поступки: «Делая <…> человека зависящим от каждой ошибки в устройстве общественном, учение о среде доводит человека до совершенной безличности, до совершенного освобождения его от всякого нравственного личного долга, от всякой самостоятельности, доводит до мерзейшего рабства, какое только можно вообразить» (С. 18).
После судебной реформы теория среды стала оказывать, по мнению Достоевского, разлагающее воздействие на часть присяжных заседателей, что побудило его посвятить проблеме среды специальную главу «Дневника писателя».
Внимание Достоевского к деятельности суда присяжных в 1870-х годах было обострено слухами о готовившихся, по выражению газеты «Голос» (1872. 14 ноября. № 198), «баснословных проектах» контрреформ судопроизводства, предусматривавших введение имущественного и образовательного ценза, проверку «благонадежности» кандидатов, избираемых в присяжные заседатели, и пр. Активной сторонницей пересмотра постановлений о суде присяжных выступала, в частности, газета «Русский мир», которая неоднократно писала о «неудовлетворительности личного состава <…> присяжных заседателей, происходящей от низкого уровня умственного и нравственного их развития» (Рус. мир. 1872. 22 июля. № 188; ср. № 140 и 141 от 2 и 3 июля, а также № 254 от 1 октября, и № 294 от 11 ноября).
Вступившие в полемику «С.-Петербургские ведомости» (1872. 8 июля. № 184) обвинили редакцию «Русского мира» в том, что она настаивает на отстранении крестьян от исполнения обязанности присяжных.
Не касаясь вопроса о порядке избрания присяжных, Достоевский писал, что, когда устанавливался «новый (правый) суд», ему «в мечтаниях мерещились заседания, где почти сплошь будут заседать, например, крестьяне, вчерашние крепостные» (С. 14–15).
H. К. Михайловский, соглашаясь с Достоевским, что «учение о среде в своем крайнем развитии обезличивает и нравственно унижает человека», вступил с писателем в полемику по поводу сущности «народной правды». Достоевскому, писал критик-народник, «нужно доказать, что русская народная правда состоит главным образом в стремлении к страданию» (Отеч. зап. 1873. № 2. С. 337, 335). Михайловский, напротив, утверждал, что «с некоторыми по крайней мере элементами народной правды совпадает социализм» (там же. С. 342).
Резко критический отзыв о «Среде» был помещен в «Неделе» (1873. № 5. С. 180). Вывод из «Заметок провинциального философа» H. В. Шелгунова напрашивался сам собой: чтобы искоренить зло, нужно изменить политическую и социальную систему, порождающую это зло.
Впервые опубликовано в газете-журнале «Гражданин» (1873. 15 янв. № 3. С. 61–64) с подписью: Ф. Достоевский.
Статья «Нечто личное» писалась в обстановке полемики по поводу «Бесов», печатание которых, начатое в 1871 г., закончилось в последнем номере «Русского вестника» за 1872 г., и была задумана как ответ критикам, поставившим имя автора «Бесов» в один ряд с авторами рядовых «антинигилистических» романов. Не затушевывая своих идейных расхождений с демократическим лагерем, Достоевский, напротив, хотел в «Дневнике» подчеркнуть независимость своей общественной позиции, открыто заявив о том, что он «сам бывший ссыльный и каторжный» (С. 34), сочувствует Чернышевскому, которого уважает, хотя и расходится «с ним в мнениях радикально» (С. 34). При этом Достоевский намекал на темные обстоятельства ареста и осуждения Чернышевского, обвинение против которого было сфабриковано жандармами и следственной комиссией: «Никогда ничего не мог я узнать о его деле, — говорится в „Дневнике“, — не знаю и до сих пор» (С. 30).
Заканчивая главу «Нечто личное», Достоевский отстаивал право человека, который «тревожится духом и сердцем», писать правду об экономическом и нравственном состоянии народа после реформы 1861 г. Этим правом Достоевский воспользовался в следующей главе «Дневника», названной «Влас», развив и обосновав там высказанную им мысль: «…народ спасет себя сам, себя и нас, как уже неоднократно бывало с ним, о чем свидетельствует вся его история <…> довольно вмешательств!..» (С. 36).
Впервые напечатано в газете-журнале «Гражданин» (1873. 22 янв. № 4. С. 96–100) с подписью: Ф. Достоевский.
Статья занимает особое место в «Дневнике писателя» 1873 г.; ряд ее основных мыслей — о русском характере, стремящемся во всем «дойти до черты», о потребности страдания, свойственной русскому народу, об идеале Христа, который народ носит в сердце своем, и о том, что спасение России в народе, — представляют собой сгусток любимых идей Достоевского, которые реализовались во многих его художественных произведениях. В статье «Влас» они высказаны наиболее резко и публицистически заострены.
Сведения о первоначальном замысле «Власа» содержит дневник Bc. С. Соловьева. 2 января 1873 г. он записал рассказ, слышанный им тогда же от Достоевского. Версия, зафиксированная Соловьевым, отличается от окончательного текста: не упоминается о товарище грешника, «русском Мефистофеле», побудившем героя совершить святотатство; говорится, что монах, «к которому со всех концов России идут исповедоваться в таких грехах, признаться в которых не смеют священнику», живет «в Киеве (или возле Киева)», что указывает на украинское происхождение сюжета.[67] Следующий этап работы над «Власом» отражен в дошедшей до нас рукописи, представляющей собой частью черновой автограф начала статьи, частью подготовительные наброски как к ней, так и к статье «Смятенный вид» «Дневника писателя». В черновом автографе содержится исключенная из окончательного текста характеристика лица, сообщившего писателю историю его Власа. Вероятно, по замыслу Достоевского, его должна была поразить сила народной веры и почитания Христа, хотя он «человек большого ума», «верует в какого-то философского бога», а «в сущности атеист» (XXI, 322–323). Исключив характеристику рассказчика из окончательного текста, писатель сосредоточил внимание на образах двух главных героев — различных психологических типов людей из народа.
Непосредственный источник услышанного Достоевским рассказа о мужике, стрелявшем в причастие, нам неизвестен. Но несомненно фольклорное происхождение этого предания. По народному поверью, святотатственная стрельба в причастие (или причастием), а также в крест, в распятие и т. д. имеет магическое значение: она помогает охотнику стрелять без промаха. Поверье это существовало в разных — сходных — вариантах у многих народов. Харьковский ученый-фольклорист H. Ф. Сумцов в своей книге 1890 г. приводит несколько из них, бытовавших в западных губерниях в 1870-х годах. Так, в 1879 г. один польский крестьянин был судим за святотатство, аналогичное тому, о котором рассказывает Достоевский. «В Харьковской губернии, — пишет H. Ф. Сумцов, — я слышал такое поверье: чтобы сделаться искусным стрелком, нужно во время причащения удержать часть святых даров под языком, потом заделать их в кусочек дерева и носить при себе. Говорят, один человек так и поступил; но при стрельбе он увидел перед собой распятого Спасителя».[68] Возможно, оба рассказа, — записанный Сумцовым и изложенный Достоевским, — имели общий источник в судебной хронике 1870-х годов. Позднее фольклористы записали целый ряд вариантов легенды о грешнике, совершившем подобное же святотатство и пришедшем за покаянием.[69] В западноукраинских вариантах легенды святотатство выражалось обычно, как и у Достоевского, в стрельбе охотника в причастие. На связь этого фольклорного мотива с «Власом» указал H. К. Пиксанов.[70] Интересно, что не только образ раскаявшегося грешника, но и образ мудрого старца, наложившего на него эпитимъю, имеет фольклорные аналогии. H. П. Андреев замечает, что во многих старообрядческих вариантах легенды есть образ старца-советодателя, противопоставленного священнику, который не мог освободить кающегося страдальца от грехов и найти для него путь к спасению.[71] Тема старчества, как мы знаем, вообще важна для Достоевского 1870-х годов, она нашла отражение в замысле «Жития Великого грешника», в «Бесах» и в «Братьях Карамазовых» (см.: наст. изд., т. 7, 10).
Однако обращает на себя внимание, что ни в одном из известных нам фольклорных вариантов легенды нет образа товарища героя — толкнувшего его на грех искусителя (вместо него в фольклорных версиях часто появляется образ второго грешника, которого убивает раскаявшийся герой легенды, после чего получает отпущение грехов). В замысле Достоевского образ искусителя сложился, по-видимому, как можно судить на основании записи Bc. Соловьева, также не сразу, но затем приобрел первостепенное значение, ибо подобный характер всегда интересовал писателя и воплотился во многих его художественных произведениях (Валковский, Свидригайлов, Ставрогин). Но на этот раз искусителем стал человек из народа, что было для Достоевского принципиально новым и важным.
Об одном из литературных предшественников «русского Мефистофеля» — кузнеце Еремке в комедии Островского «Не так живи как хочется» — Достоевский упоминает в статье «Влас», хотя и считает, что он «вышел даже очень плоховат» (С. 48). Возможно, что в поле зрения писателя находилось и другое, более раннее, русское литературное воплощение образа «деревенского нигилиста», «доморощенного отрицателя» из повести А. А. Бестужева-Марлинского «Страшное гадание» (1831).[72] Образы «переступающих черту» грешников или циников появляются в повести Бестужева трижды. Это два деревенских парня (один из них совершает святотатство шутки ради, другой гадает ночью на кладбище, вступая тем самым в сношения с «нечистой силой») и таинственный незнакомец, появляющийся в деревенской избе в облике не то приказчика, не то поверенного по откупам. Последний сам выступает как воплощение нечистой силы и побуждает героя совершить ряд преступлений. При всей романтической традиционности многих сюжетных положений повести Бестужева, интересно, что выразителями «духа отрицания и сомнения» в ней явились крестьянин и приказчик. Достоевский, с молодых лет хорошо знакомый с творчеством А. А. Бестужева, хотя и не упомянул его повесть, мог иметь в виду, что наличие подобных черт в народном характере было уже давно зафиксировано в русской литературе.
Сходный сюжетный мотив осквернения причастия использован И. С. Тургеневым в «Рассказе отца Алексея» (1877). Впрочем, Тургенев мог опираться уже на «Власа» Достоевского.[73]
Очень существенно обращение Достоевского в статье «Влас» к творчеству Некрасова. Стихотворение его «Влас», напечатанное впервые в 1855 г. в июньской книжке «Современника», входило впоследствии во все прижизненные издания стихотворений Некрасова. Произведение это высоко ценилось Достоевским. Идеи и образы его он в сложном переосмыслении творчески использовал в «Подростке» и в «Дневнике писателя» за 1877 г.
Отношение Достоевского к Некрасову было сложным: оно к 1870-м годам успело пройти различные стадии — от личной и идейной близости в середине 1840-х годов до расхождения и даже вражды в конце 1860 — начале 1870-х годов. В январском и декабрьском выпусках «Дневника писателя» за 1877 г. Достоевский сам рассказал об этом. Но Некрасов неизменно оставался для него значительной личностью, самым любимым из современных поэтов.[74]
Неприемлемость для Достоевского многих сторон творчества Некрасова и его поэтики особенно заметно проявилась как раз в «Дневнике писателя» за 1873 г. (ср. характеристику поэмы «Русские женщины» в статье «По поводу выставки», а также статью «Нечто личное»). Но и здесь он называет Некрасова «истинным нашим поэтом» (с 37).
Сформулированные в статье о Власе идеи Достоевского о народе и народном искании правды вызвали заметный резонанс в современной литературе и критике. Ни либеральная, ни, в особенности, демократическая критика не могли согласиться с той трактовкой народа, которую обосновывал Достоевский. Постоянный антагонист «Гражданина» — «Голос» откликнулся на «Власа» в № 60 от 1 марта 1873 г. Здесь в фельетоне из серии «Литературные и общественные курьезы» содержится резкий выпад против автора «Дневника».[75]
Фельетонист «Голоса» иронически замечает, что Достоевский «мечтает о нашем „предызбранном назначении“ только в далеком будущем <…> Ведя нас по такому скользкому и скептическому пути, г-н Достоевский, чего доброго, допустит и науку, и цивилизацию, и европейский прогресс, и всякие дьявольские наваждения… При чем же останемся мы? Чем же мы станем щеголять перед „человечеством“? Неужели „Власами“, которые спасут и себя, и нас, и Европу? Оно, конечно, и от „Власов“ всякое спасение лестно и приятно… Но беда в том, что сами „Власы“ о своих спасительных силах ничего не знают и более чем кто-нибудь напоминают о своем обезьяньем происхождении». Поэтому, заявляет фельетонист «Голоса», надо или изменить жизнь «Власов», «снять с них гнет бедности и невежества», чтобы они действительно могли спасти себя и «нас с вами», или надо отказаться от идеи их предызбранности. «Понимаете ли вы теперь, как курьезно быть автором „Мертвого дома“ и верить в очистительное назначение каторги, писать сегодня „Бедных людей“, „Униженных и оскорбленных“, а завтра „Бесов“ и „Дневник писателя“? Чувствуете ли, как курьезно на одной странице возлагать все свои надежды на темных „Власов“, которые должны обновить мир, а на другой — роптать на тех же „Власов“ за то, что они слишком снисходительны к преступникам? Уместно ли в одно время скорбеть о народных несчастиях, а в другое — проповедовать страдание как главную, коренную народную потребность? Стоило ли вести знакомство с Белинским, Герценом и др., чтоб потом примкнуть к Аскоченским и Мещерским?» — заключает он.
Настойчиво возвращались к образу Власа представители народнической литературы в своей полемике с Достоевским о народе и будущем России. Особенно значительны в этом смысле выступления H. К. Михайловского и Г. И. Успенского. В февральском номере «Отечественных записок» за 1873 г. появилась большая статья H. К. Михайловского, посвященная анализу «Бесов», где он рассматривает «Дневник писателя» как комментарий к «Бесам», особенно подробно останавливаясь на «Власе». Критик отмечает, что у «Власа» в толковании Достоевского много общего со Ставрогиным: та же потребность, «дойдя до пропасти <…> заглянуть в самую бездну» и, с другой стороны, «потребность искупить дерзость, грех».[76] Михайловский указывает и разницу: «И Влас и Ставрогин одинаково чувствуют „наклонность к преступлению“ <…> наклонность согрешить для греха, для сильного ощущения. Но Власа этот грех не выбивает из его жизненного седла окончательно; в конце концов даже укрепляет в нем. Он идет искупать свой грех и в страдании искупления находит примирение с самим собой. Ставрогин этого сделать не в силах. Он падает окончательно именно потому, что не может или не хочет принять на себя крест, вернее сказать, не может, сил не хватает, хоть его и тянет к этому». Так трактует Михайловский характер Ставрогина, этого «citoyen du monde», и являющийся параллелью к нему характер грешника из народа. Спор с Достоевским критик ведет по поводу обоих этих характеров. Достоевский готов преклониться перед народной правдой, видит спасение в народе. Михайловский же отмечает неоднородность этой правды, где есть и ценные ростки, и плевелы, как «на одной и той же поляне можно найти и съедобный гриб и поганку».[77] В подтверждение этого Михайловский приводит две народные легенды из сборника Афанасьева «Народные русские легенды» (M., 1859, № 28 и 30), в которых речь идет о грехе и его искуплении. В одной легенде грешник искупил свой грех тем, что убил страшного разбойника, в другой, сделав то же самое, грешник, по словам Господа, взял на свою душу и грех убитого им. Михайловский делает вывод, что следует выбирать «из народной правды то, что соответствует <…> общечеловеческим идеалам», тщательно оберегать «это подходящее» и при помощи его изгонять «неподходящее». Достоевский же, по его мнению, из числа тех людей, которые «навязывают народу свои общечеловеческие идеалы и стараются не видеть неподходящего».[78]
По предположению M. Гина, полемика Михайловского с Достоевским оказала воздействие на Некрасова, который в 1876 г., работая над «Пиром на весь мир», легендой «О двух великих грешниках», созданной под влиянием упомянутой Михайловским легенды из сборника Афанасьева, ответил Достоевскому. «Легенду о Кудеяре, — замечает M. Гин, — рассказывает в поэме монах, слышавший ее в Соловках от „инока, отца Питирима“, и преподносится она в религиозном обрамлении — начинается и кончается словами: „Господу богу помолимся“ <…> Монашеской легенде Достоевского Некрасов противопоставляет свою „монашескую“ легенду, прямо противоположную по характеру».[79] Именно как полемику с Достоевским воспринял стихи Некрасова Михайловский. В позднейшей статье «О Писемском и Достоевском» (1881), говоря о двух Власах (Некрасова и Достоевского), критик замечает, что Достоевский «никогда не понимал <…> той глубокой черты не только русского, а и всякого народного духа, в силу которой присутствие греха обязывает не только к пассивному подвигу личного страдания, а и к активному подвигу борьбы со злом за то, что оно других заставляет страдать». И добавляет к этому в примечании: «Превосходную иллюстрацию к этой черте читатель найдет в одной главе поэмы Некрасова „Кому на Руси жить хорошо?“ <…> именно в рассказе „О двух великих грешниках“. Прибавьте рассказы „Про холопа примерного — Якова верного“ и „Крестьянский грех“, и вы увидите, что значит истинное понимание народной души в вопросе греха и искупления».[80]
К образу Власа Михайловский — критик и публицист — возвращался неоднократно. Так, в 1875 г. в «Записках профана», полемизируя с П. П. Червинским, идеализировавшим русскую деревню, он снова говорит о Власе Достоевского.[81] А в 1876 г. в очерках «Вперемежку», касаясь эпилога романа «Подросток», критик опять упомянул о Власе.[82]
В 1880 г. в статье «Секрет», написанной в связи с Пушкинской речью Достоевского, об его интерпретации образа Власа вспомнил Г. И. Успенский, имея в виду февральский выпуск «Дневника писателя» за 1877 г. Говоря о том, какую характеристику Достоевский дает западноевропейскому и русскому положению дел, Успенский упрекает писателя в отсутствии трезвого реализма, когда речь идет о России. «Ни о положении вещей в данную минуту, ни о прошлом, из которого оно вышло, нет ни одного слова, — замечает Успенский, полемизируя с Достоевским. — На каждом шагу задаешь себе вопросы: какую-такую злобу дня разрешу я, если, подобно Власу, буду, с открытым воротом и в ярмяке, собирать на построение храма божия? Если ту же, какая в Европе, то почему же там дело должно кончиться дракой, а не Власом? Если другую какую-нибудь, русскую злобу, особенную, то какую именно? <…> В Европе вот, говорит г-н Достоевский, буржуа не дает пролетарию жить на свете… А у нас есть ли что-нибудь в этом роде? Для кого устроены банки всевозможных рядов и видов, кто играет на бирже, съедает миллионы гарантий и субсидий? И достаточно ли в таких делах Власа, собирающего на построение храма божия?»[83]
В статье «О Писемском и Достоевском» H. К. Михайловский подвел итог своим многочисленным высказываниям о Достоевском. Коснулся он и «Власа», отметив, что образ этот свидетельствует, «до какой степени скудно и односторонне было в Достоевском понимание народной души. Вся эта душа резюмировалась для него в чувстве греха и жажды страдания…».[84] Вместе с тем критик-демократ писал об отношении Достоевского к народу: «Пусть Достоевский скудно и односторонне понимал народную душу, но он горячо любил народ, желал ему добра и видел в нем надежду России. Это правда. И великая честь за это покойнику».[85]
Впервые опубликовано в газете-журнале «Гражданин» (1873. 5 февр. № 6. С. 162–166) с подписью: Ф. Достоевский.
Рассказ был задуман в январе 1873 г. Черновой автограф начала статьи «Мечты и грезы», опубликованной Достоевским лишь в мае, содержит сентенцию об удивлении, вошедшую в рассказ «Бобок». В автографе сентенция была связана с рассуждениями о суде над Нечаевым, отчет о котором публиковался в «Правительственном вестнике» (Правит. вестн. 1873. 2 янв. № 10) и других газетах, и размышлениями над книгой социолога А. И. Стронина «Политика как наука» (СПб., 1872). Почти полностью перенеся из чернового автографа статьи «Мечты и грезы» мысль об удивлении и последующую реплику «одного из моих знакомых», Достоевский устранил намеки на конкретные злободневные причины, способствовавшие рождению сентенции.
Замысел рассказа связан с появлением в газете «Голос» журнальной заметки Л. К. Панютина (1831–1882; псевдоним «Нил Адмирари»). Внимание Достоевского привлекло следующее место в этой заметке: «„Дневник писателя“ <…> напоминает известные записки, оканчивающиеся восклицанием: „А все-таки у алжирского бея на носу шишка!“ Довольно взглянуть на портрет автора „Дневника писателя“, выставленный в настоящее время в Академии художеств (имеется в виду известный портрет работы В. Г. Перова — Ред.), чтобы почувствовать к г-ну Достоевскому ту самую „жалостливость“, над которою он так некстати глумится в своем журнале. Это портрет человека, истомленного тяжким недугом» (Голос. 1873. 14 янв № 14).
Герой «Бобка» так отвечает на недостойную выходку Панютина: «Я не обижаюсь, я человек робкий; но, однако же, вот меня и сумасшедшим сделали. Списал с меня живописец портрет из случайности: „Все-таки ты, говорит, литератор“. Я дался, он и выставил. Читаю: „Ступайте смотреть на это болезненное, близкое к помешательству лицо“.
Оно пусть, но ведь как же, однако, так прямо в печати? В печати надо все благородное; идеалов надо, а тут…».
Заканчивается рассказ прямым упоминанием портрета Достоевского: «Снесу в „Гражданин“, там одного редактора портрет тоже выставили».
Заметка Панютина сыграла роль первого толчка: Достоевский приступает к работе над «Бобком», видимо, во второй половине января 1873 г. Героем-автором рассказа стал страдающий от слуховых и зрительных галлюцинаций, спившийся почти до горячки литератор-неудачник. Реплика Панютина «предопределила» близость «Записок одного лица» к «Запискам сумасшедшего» Гоголя (стиль, жанр, герой). «Рубленый слог» героя «Бобка» разительно напоминает стиль дневника Поприщина. Почти аналогичным образом мотивируются фантасмагоричные видения героев обоих произведений. Поприщин так удивляется изменениям, происходящим с ним: «Признаюсь, с недавнего времени я начинаю иногда слышать и видеть такие вещи, которые никто еще не видывал и не слыхивал».[86] Литератор в «Бобке» заявляет о себе: «Со мной что-то странное происходит. И характер меняется, и голова болит. Я начинаю видеть и слышать какие-то странные вещи».
Повествователь охотно уснащает свой рассказ каламбурами, сентенциями, обобщенными суждениями (о сумасшествии, удивлении, например). Они нередко имеют реальную основу. Полемические намеки ощутимы и в таком размышлении: «Не люблю, когда при одном лишь общем образовании суются у нас разрешать специальности; а у нас это сплошь. Штатские лица любят судить о предметах военных и даже фельдмаршальских, а люди с инженерным образованием судят больше о философии и политической экономии». Среди «штатских лиц», судящих о фельдмаршальских предметах, безусловно должен быть назван социолог А. И. Стронин (1827–1889); рецензия на его книгу «Политика как наука» была помещена в том же номере «Гражданина», что и «Бобок». Достоевский полемизирует с книгой Стронина в статье «Мечты и грезы». «Люди с инженерным образованием», занимающиеся философией и политической экономией, это главным образом H. К. Михайловский, учившийся с 1856 по 1863 г. в Петербургском институте горных инженеров, и, видимо, П. Л. Лавров, обучавшийся с 1837 по 1842 г. в Петербургском артиллерийском училище и затем преподававший высшую математику сначала в том же училище, а потом в Артиллерийской академии.
Литературные мнения «одного лица» полемичны и резки. Они всецело отражают эстетико-литературную позицию Достоевского, его особенное понимание «реализма в высшем смысле», полемику с «утилитарным» взглядом на искусство, суть которого Достоевский в наиболее окарикатуренном виде определил в статье «Господин Щедрин, или Раскол в нигилистах» (1864).
«Философия» героя рассказа Клиневича, его жизненное кредо выражены в ясных, откровенных, предельно циничных словах, с которыми он обратился к соседям по кладбищу, призывая их перестать «стыдиться»: «Я предлагаю всем провести эти два месяца как можно приятнее и для того всем устроиться на иных основаниях. Господа! я предлагаю ничего не стыдиться!».
Призыв Клиневича, с энтузиазмом встреченный почти всеми мертвецами (кроме патриархального купца и генерала Первоедова), и сладострастная атмосфера странного кладбищенского сборища в какой-то степени связаны с классическими и современными Достоевскому «образцами» эротической (или, по выражению M. E. Салтыкова-Щедрина, «клубничной») литературы, в том числе с нашумевшим романом П. Д. Боборыкина (1836–1921) «Жертва вечерняя» (1868), второе издание которого появилось в 1872 г.[87] Салтыков-Щедрин в статье «Новаторы особого рода» подверг роман Боборыкина язвительной критике, увидел в нем «нимфоманию и приапизм», попытку «узаконить в нашей литературе элемент „срывания цветов удовольствия“».[88] Особенное внимание Салтыков-Щедрин уделил героине романа и ее искусному соблазнителю Домбровичу, иронически объяснив свое предпочтение этим героям тем обстоятельством, что они являются в произведении Боборыкина единственными «живыми лицами».[89] Героиня, по мнению сатирика, нимфоманка, все интересы которой вертятся вокруг «безделицы»: ухищрения Боборыкина сообщить ее действиям и мыслям трагический колорит выглядят несостоятельными. Селадон Домбрович («пламенный обожатель безделицы») — теоретик и практик разврата одновременно. «Эта célébrité, — замечает Салтыков-Щедрин, — такая слизистая гадина, до которой нельзя дотронуться, чтобы не почувствовать потребности обтереться».[90] Домбрович — «человек сороковых годов»,[91] и это обстоятельство не прошло мимо внимания критика, принадлежащего к тому же поколению: «Еще одно слово: г-н Боборыкин относит своего литератора к числу эстетиков сороковых годов. Мы не возражаем против того, что в сороковых годах могли быть и даже были эстетики-литераторы вроде Домбровича, но утверждаем, что в то время не могли появиться, а ежели бы даже и могли, то не имели бы успеха, произведения, подобные „Жертве вечерней“».[92]
По-видимому, не прошел мимо факта принадлежности Домбровича к поколению людей 1840-х годов и Достоевский. Один из персонажей «Бобка» — тоже идеолог безудержного разврата — вряд ли случайно носит фамилию Клиневич.[93] «Идеи» Домбровича, внушаемые им пылкой вдове, просты, конкретны и очень близки к mot Клиневича: «…нужно уметь наслаждаться настоящею жизнью. Кисло-сладкими фразами ничего не сделаешь. В таком светском обществе, как наше петербургское, еще можно жить; разумеется, умеючи <…> Иван Александрович Хлестаков говорит, что он „любит срывать цветы удовольствия“. Но знаете ли, что срывать их умно и разнообразно — очень нелегкая вещь <…> Жить с прохладцей и, — протянул он, — ничего не бояться».[94] «Ничего не стыдиться» Клиневича — это в сущности вариант призыва Домбровича «ничего не бояться». На практике теория Домбровича реализуется в «афинских вечерах», на которых «все позволено» и где все собрались для «веселья». «Да, мы хотим любить и любить без всяких фраз и мелодрам! — откровенничает «просветившаяся» героиня романа. — Мы хотим жить и очень долго будем жить „в свое удовольствие!“».[95]
Неуемной жаждой плотских наслаждений охвачены и мертвецы «Бобка», желающие последние два-три месяца как бы жизни провести «в свое удовольствие»: «Главное, чтобы весело провести остальное время…».[96]
Веселые вечера в «Жертве вечерней» быстро переходят в разнузданные оргии: «Ужин перешел в настоящую оргию. И я всех превзошла! Во мне не осталось ни капли стыдливости. Я была как какая-нибудь бесноватая <…> Сквозь винные пары (шампанского мы ужасно выпили) раздавался шумный хохот мужчин, крики, взвизгиванья, истерический какой-то смех и во всей комнате чад, чад, чад!».[97] Cp. в «Бобке»: «Поднялся долгий и неистовый рев, бунт и гам, и лишь слышались нетерпеливые до истерики взвизги Авдотьи Игнатьевны». Развратники Боборыкина занимаются непристойными «литературными» играми, а также участвуют в своеобразной «пети-жё»: «От письменного вранья мы перешли к простому. Мы заставили каждого из мужчин рассказать про свою первую любовь. Сколько было смеху! <…> Домбрович рассказал историю, где выставил себя совершенно Иосифом Прекрасным».[98] К такому же примерно состязанию призывает мертвецов, не исключая и женщин, Клиневич: «Мы все будем вслух рассказывать наши истории и уже ничего не стыдиться».
В рассказе есть свой кладбищенский философ Платон Николаевич, как и многие другие действующие или упоминаемые персонажи, являющийся лицом вымышленным, «художественным». Тем не менее некоторые штрихи его биографии напоминают о Николае Николаевиче Страхове: «…наш доморощенный здешний философ, естественник и магистр. Он несколько философских книжек пустил…». H. H. Страхов (1828–1896) защитил магистерскую диссертацию по зоологии на тему «О костях запястья млекопитающих» (1857) и к 1873 г. был автором нескольких философских книг, в том числе и книги «Мир как целое. Черты из науки о природе» (СПб., 1872), восторженная анонимная рецензия на которую появилась в «Гражданине» (1873. 1 янв. № 1).
Представления «доморощенного» философа Платона Николаевича о загубленной жизни ближе к мистическим идеям Сведенборга, а не к рационалистической, отвергающей веру в чудеса и «потустороннее» существование после смерти концепции человека и мира Страхова. Но вполне вероятно, что повторяющийся каламбур: «Во-первых, дух <…> Но дух, дух. Не желал бы быть здешним духовным лицом <…> Много заметил веселости и одушевления искреннего <…> слышу дух от него, дух… <…> нет от меня никакого такого особого духу, потому еще в полном нашем теле как есть сохранил себя <…> дух действительно нестерпимый, даже и по здешнему месту <…> признака могильного воодушевления <…> Вонь будто бы души <…> воистину душа по мытарствам ходит…» (курсив наш. — Ред.) — навеян одним «этимологическим» рассуждением Страхова: «„Он дышит, он жив!“ — говорим мы в известных случаях. Даже самые слова — дыхание, дух, душа — происходят от одного корня».[99]
В «Бобке» очевидны «реминисценции» из собственных произведений Достоевского, особенно из «Униженных и оскорбленных», где князь Валковский, современный злодей и сладострастник, «литературный предшественник Клиневича, предвосхищает его „призыв“: „Но вот что я вам скажу! Если б только могло быть (чего, впрочем, по человеческой натуре никогда быть не может), если б могло быть, чтоб каждый из нас описал всю свою подноготную, но так, чтоб не побоялся изложить не только то, что он боится сказать своим лучшим друзьям, но даже и то, в чем боится подчас признаться самому себе, — то ведь на свете поднялся бы тогда такой смрад, что нам бы всем надо было задохнуться. Вот почему, говоря в скобках, так хороши наши светские условия и приличия“» (III, 361–362; курсив наш. — Ред.).[100] Валковский «обнажается» перед автором-повествователем и «теоретически» обосновывает свое поведение: «Есть особое сладострастие в этом внезапном срыве маски, в этом цинизме, с которым человек вдруг высказывается перед другим в таком виде, что даже не удостаивает и постыдиться перед ним» (там же). Клиневич и его могильные соседи хорошо знают толк в такого рода «особом сладострастии». В подтверждение своих мыслей и убеждений князь рассказывает интимно-циничные историйки из своей личной жизни и неоднократно «цитирует» французских авторов (преимущественно), слегка «зашифровывая» источник цитаты: так, «анекдот» о сумасшедшем парижском чиновнике, пересказ известного эпизода «Исповеди» Ж.-Ж. Руссо, — своего рода эмблема «заголения», повторенная Достоевским в «Подростке» и лежащая в «подкладке» «Записок из подполья» и «Бобка».[101]
Клиневич напоминает генералу Первоедову, что они на земле «у Boлоконских встречались, куда вас, не знаю почему, тоже пускали». Если принять гипотезу P. Г. Назирова, что историческим «прототипом» Валковского был фельдмаршал П. M. Волконский (1776–1852), любимец Николая I и фактор в любовных делах государя,[102] то «Волоконские» в «Бобке», очевидно, аналогичная реалия.
Надворный советник Лебезятников[103] в этом рассказе Достоевского имеет предшественника-однофамильца в «Преступлении и наказании». «Симметрические бородавки» героя-литератора — деталь из записных книжек к «Бесам», связанная там с внешностью Петра Верховенского (Нечаева) — легендарной (бородавка) и реальной (заурядной, лишенной «феноменальных» примет): «Так, например, выглядит Нечаев. Тут и какое лицо, и какое он на меня впечатление произвел, и говорили, будто бы он с бородавкой, — но никакой бородавки, а если, говорят, его просмотрел полицейский агент на границе, то немудрено — особенно если он так ловко умел костюмироваться: ничего не имел в себе особенного» (XI, 93).
При достаточном количестве злободневных полемических реалий в «Бобке» его герои не «личности», а типы.[104] Не составляет исключения и сам условный «автор» «Записок», выступивший под псевдонимом «одно лицо». Псевдоним возник под впечатлением знакомства Достоевского с полемикой между В. П. Бурениным («С.-Петербургские ведомости») и H. К. Михайловским («Отечественные записки») и прямо относится к Буренину. Но это и обобщенный образ, тип петербургского фельетониста, литератора-неудачника. Создавая «литературную» биографию героя, Достоевский опирался на «физиологические» очерки И. И. Панаева, главным образом на «Литературную тлю» (1843) и «Петербургского фельетониста» (1841).[105]
Насыщенность рассказа памфлетно-полемическими выпадами уподобляет его публицистическим статьям, вошедшим в «Дневник писателя» 1873 г. В то же время «Бобок» — художественное произведение, смысл которого в целом не может быть «расшифрован» ни с помощью отсылок к злободневным, сиюминутным проблемам, ни с помощью указаний на факт развития идей и мотивов из более ранних произведений писателя. Закономерно сложилась традиция интерпретации «Бобка» в широком, символическом плане (А. Белый, В. В. Вересаев, Л. П. Гроссман, К. О. Мочульский). Прослеживая традицию и развитие жанра мениппеи во Франции и Германии (Фенелон, Фонтенель, Буало, Вольтер, Дидро, Гете, Гофман), Бахтин мельком называет и русских писаталей XVIII в., сочинявших «разговоры в царстве мертвых», справедливо в то же время подчеркивая новаторский характер мениппеи Достоевского, ничего общего не имеющей со «стилизацией умершего жанра».[106]
В символическом и конкретном, идейно-смысловом, планах проблематику и поэтику «Бобка» предваряют стихотворение Пушкина «Когда за городом, задумчив, я брожу…» (1836) и «фантастический» рассказ В. Ф. Одоевского «Живой мертвец» (1844).
Наконец, наиболее близким по времени литературным предшественником «Бобка» явился другой фельетон уже названного выше Л. К. Панютина, посвященный ритуальным гуляньям на Смоленском кладбище.[107] Начинается он описанием традиционных хмельных оргий на могилах Фланер-фельетонист невольно наблюдает разные простонародные сцены и слышит разговоры пьяных, но «живых» людей. Затем, утомившись, он в самой непринужденной позе располагается отдохнуть: «…разлегся на солнечном припеке, с папиросою в зубах, мысленно попросив у покойников извинения за беспокойство». Но мысль эта была услышана одним покойником, охотно извинившим фельетониста «Голоса» и вступившим с ним в разговор. Необычный собеседник оказался дворцовым курьером он когда-то пострадал при Бироне. Покойника интересует современная жизнь России, он характеризует своих соседей по могилам, произносит несколько сентенций «живым людям в назидание». Беседа фельетониста с мертвецом прерывается тривиальным образом, автора будит городовой. В «Бобке», по-видимому, отразился один мотив фельетона: мертвец у Панютина говорит каким-то непонятным образом, не так, как живые люди: «Языка я еще при жизни имел неприятность лишиться». В «Бобке» также говорится о необычайном звучании голосов покойников: «Слышу — звуки глухие, как будто рты закрыты подушками; и при всем том внятные и очень близкие». Дается точное и дифференцированное социально-психологическое описание «голосов». Затем на вопрос Клиневича («Ведь мы умерли, а между тем говорим; как будто и движемся, а между тем и не говорим и не движемся?») отвечает Лебезятников, излагая «мистические» идеи философа Платона Николаевича о двух-трех месяцах жизни после «тамошней» смерти, во время которых жизнь продолжается «как бы по инерции», «остатки жизни сосредоточиваются, но только в сознании», а затем сознание и каким-то сверхъестественным образом продолжавшаяся речь оставляют человека, звучит бессмысленное слово «бобок», и, наконец, наступает окончательная смерть. «Голоса» и «слух» — особенные, «неземные»: мертвецы в «Бобке» «слышат вонь», «так сказать, нравственную», «будто бы души». Возможность «покаяния» («…это, так сказать, последнее милосердие») сохраняется для них. «Мистическое» толкование Платона Николаевича — своеобразный философский «комментарий» к поэтическому афоризму Ф. И. Тютчева: «Не плоть, а дух растлился в наши дни» («Наш век», 1851) и одновременно развитие гоголевской темы омертвения человеческой души. Мертвецы «Бобка» утратили душу еще в земной жизни, и «как бы по инерции» распаленное, извращенное сладострастие владеет их «сознанием» после «предварительной» смерти.
Достоевский, видимо, задумал цикл «кладбищенских» рассказов. Во всяком случае, «одно лицо» в послесловии к рассказу обещает: «Побываю в других разрядах, послушаю везде <…> А к тем непременно вернусь. Обещали свои биографии и разные анекдотцы». Но широко задуманный замысел не был осуществлен Достоевским; впоследствии он вернется к жанру «фантастического» рассказа в 1877 г., написав «Сон смешного человека», однако этот последний рассказ в другом, утопическом роде.
Критика 1870-х годов прошла мимо рассказа «Бобок»: бессмысленный, патологический этюд — таково было господствующее мнение современников о «кладбищенском» рассказе редактора «Гражданина».[108] Новое отношение к «Бобку» сложилось в XX в., когда фантастический, гротескно-сатирический шедевр писателя оценен по достоинству.
Впервые опубликовано в газете-журнале «Гражданин» (1873. 19 февр № 8. С. 224–226) с подписью: Ф. Достоевский.
В 1872 и в начале 1873 г. в русской периодике появилось большое число работ, посвященных истории, быту, догматике сект и толков старообрядчества, статистике раскола, случаям перехода из раскола в православие и из православия в раскол. «Вестник Европы» опубликовал исследование А. И. Розова «Странники, или бегуны в русском расколе» (1872. № 11, 12; 1873. № 1) и работу Д. И. Троицкого «Новейшая полемика раскола» (1873. № 5, 6). Ряд передовых статей о расколе поместил «Голос» (1872. 12, 13 окт. 23, 24 ноября. № 165, 166, 207, 208). Проблематика старообрядчества широко освещалась на страницах духовной периодики. Статьи о расколе печатались в «Страннике» (1872. T. 4, ч. 2), «Православном обозрении» (1872. № 1), «Московских епархиальных ведомостях» (1872. 6 июля, 3 сент., 29 окт. 19 ноября, 3 дек. № 29, 36, 44, 47, 49). Большое внимание уделялось расколу в провинциальных гражданских и духовных изданиях. Материал именно этих изданий ложился в основу соответствующих обозрений столичной периодики (и в частности, газеты-журнала «Гражданин»).
Есть свидетельства, что уже в 1840-х годах, будучи петрашевцем, Достоевский искал сближения заговорщиков с раскольниками.[109] Интерес писателя к расколу и раскольникам в период каторги нашел отражение в «Записках из Мертвого дома» (см.: наст. изд. T. 3. С. 536). В 1862 г. в журнале братьев Достоевских «Время» (№ 11) была опубликована вторая часть известной работы А. П. Щапова «Земство и раскол». Тогда же в статье «Два лагеря теоретиков» Достоевский изложил свое понимание раскола как одного из крупнейших явлений в истории русской общественной жизни, родившегося из страстного стремления народа к «истине».
Темы раскола Достоевский касался в «Преступлении и наказании» (см.: наст. изд. T. 5. С. 429–430; а также VII, С. 393–395).[110]
В не меньшей степени внимание писателя привлекало сектантство (см., например: IX, 515–517). Образование секты штундистов и повесть H. С. Лескова «Запечатленный ангел» побудили Достоевского в данной статье, с одной стороны, рассмотреть движение в русском сектантстве 1870-х годов, свидетельствующее, по убеждению писателя, о жажде обновления в среде народа, внутреннем противостоянии его «всеобщему разложению» и потому оцениваемое им как «нечто пророческое», с другой — поставить вопрос о недостаточно действенном отношении русского духовенства к своей миссии, с которой писатель связывал исторические судьбы России и Европы.
В подготовительных материалах к роману «Подросток» встречается запись (от 26 ноября 1874 г.): «Вот успевают же штундисты; кажется, чего бы противуположнее народному русскому духу? Закон потребности в живой силе, кажется, везде одинаков» (XVI, 233). «Живая сила» рассматривается здесь Достоевским как начало, способное противостоять царящему в обществе «беспорядку». Именно в этом смысле поднимается в статье «Смятенный вид» вопрос о личности священника как активного носителя православной идеи. То, что безразличие архиерея к «святотатственному» поступку приезжего чиновника не осуждается у Лескова, а переход раскольников в православие остается немотивированным, связано, по мнению Достоевского, с непониманием писателем сущности как православия, так и русского раскола.
Два месяца спустя после публикации комментируемой статьи Лесков поместил в «Русском мире» за подписями «Псаломщик» и «Свящ. П. Касторский» две заметки — «О певческой ливрее» и «Холостые понятия о женатом монахе» (1873. 4, 23 апр. № 87, 103), полемически направленные против статьи Достоевского «По поводу выставки» и рассказа M. А. Недолина «Дьячок», напечатанного в «Гражданине».[111] Развернутый ответ Лескову был дан Достоевским в статье «Ряженый» (см. С. 92–107)
Впервые опубликовано в газете-журнале «Гражданин» (1873. 5 марта. № 10. С. 285–289) с подписью: Φ Достоевский.
Многие реалии статьи «Полписьма „одного лица“» дают возможность установить ее адресата и указать материал, положенный в ее основу. Одним из источников замысла Достоевского послужили полемические выступления газеты «Голос» против первых статей «Дневника писателя» за 1873 г., в частности фельетон (без подписи) «Литературные и общественные курьезы»,[112] другим — развернувшаяся в 1872 г. полемика между «С.-Петербургскими ведомостями» и «Отечественными записками», точнее, между В. П. Бурениным и H. К. Михайловским. Объектом пародии явились тон и полемические приемы фельетонов Буренина, направленных против Михайловского и затрагивавших попутно Г. З. Елисеева, H. А. Демерта, M. E. Салтыкова-Щедрина.
Три месяца спустя после публикации статьи «Полписьма „одного лица“», говоря о Михайловском в «Двух заметках редактора» как об одном из «самых искренних публицистов, какие только могут быть в Петербурге», Достоевский добавлял: «Не мое совсем дело, но я никак не понимаю вражды к нему почтенного г-на Z. из «С.-Петербургских ведомостей», столь упорной и безостановочной. Много раз и искренно сожалел о сем обстоятельстве. Уверен, что оба эти деятеля могли бы совершенно сойтись, если бы не так враждовали друг с другом» (С. 186).[113]
Полемика началась после данного Михайловским критического анализа либерального направления в русской общественно-литературной жизни. В работе Михайловского сопоставлялись программы русского и европейского либерализма и доказывалась невозможность в России, в данный исторический период, «цельности» и «ясности» либеральной программы. Касаясь ряда выступлений «С.-Петербургских ведомостей» («цвета и красы либерализма»), Михайловский отмечал «несвободу» отношения газеты к фактам жизни и литературы и заданность их трактовки, неопределенность ее направления и т. д. Основываясь же на фельетонах «г-на Ζ.» (т. е. Буренина), Михайловский писал о нелогичности и безнравственности полемических приемов «С.-Петербургских ведомостей».[114] Этому выступлению «Отечественных записок» (и двум последующим статьям Михайловского)[115] газета посвятила две передовые статьи[116] и восемь фельетонов Буренина,[117] которые и привлекли внимание Достоевского. Возможно, что сам эпистолярный жанр части статьи — «полписьма» — также связан с этой полемикой. Во всяком случае существенно в этом плане следующее замечание в одном из фельетонов Михайловского, адресованное Буренину: «Мне даже так понравилось беседовать с вами, что я думаю на будущее время избрать для своих обозрений эпистолярную форму писем к вам».[118]
Автор «полписьма» имеет два псевдонима. Первый из них — «одно лицо» — дан ему редактором («одно лицо» уже выступало как автор «Записок»: напомним, что «Бобок» имеет подзаголовок «Записки одного лица»), второй — «Молчаливый наблюдатель» — выбран самим автором «полписьма». Конкретный общественно-литературный фон, на котором развивалась полемика Буренина и Михайловского, позволяет объяснить происхождение обоих псевдонимов.
В кульминационный момент полемики состоялся судебный процесс над сотрудниками «С.-Петербургских ведомостей» и «Вестника Европы». Поводом для процесса явилась дуэль между E. И. Утиным и А. Ф. Жоховым в мае 1872 г., в результате которой Жохов от тяжелого ранения скончался. Причиной дуэли послужили необоснованные слухи (источником их был E. И. Утин) о неэтичном поведении Жохова в деле Гончарова, судившегося за распространение прокламаций. Процесс, к которому были привлечены M. M. Стасюлевич, A. H. Пынин, А. С. Суворин, К. А. Скальковский, E. К. Ватсон, E. В. Роберти и другие, широко обсуждался в петербургской и московской периодической печати. Полностью материалы процесса были опубликованы в «С.-Петербургских ведомостях».[119] «Отечественные записки» посвятили ему обширную статью H. А. Демерта под симптоматичным заглавием «Наша современная литература и общество».[120] Одним из привлеченных к следствию был секундант Утина — В. П. Буренин. В материалах процесса фигурировало письмо погибшего к брату. В нем А. Ф. Жохов писал: «Одному лицу Утин говорил, что знает компрометирующие меня факты (оказалось, что это был Буренин)».[121] Понятие «одно лицо», выделенное курсивом, употребляется вместо имени одного из членов «литературно-либерального» кружка в указанной статье Демерта.[122]
Процесс над сотрудниками «С.-Петербургских ведомостей» и «Вестника Европы» в статье Демерта рассматривался как «снимок нравов и состояния ума если не всего современного русского общества, то по крайней мере некоторой его части».[123] Главный объект иронии Демерта — характеристика «подсудимого» кружка, данная защитником В. Д. Спасовичем, отметившим, что в кружке все «зорко наблюдают за поступками друг друга <…> строго следят друг за другом, потому что от этой именно строгости зависит порядочность <…> кружка».[124] Это «наблюдение» членов кружка друг за другом с целью сохранения его «внешней порядочности» рассматривается в статье Демерта как симптом внутреннего неблагополучия. Независимо от трактовки темы «наблюдения» Демертом сам факт обращения к ней Спасовича дает возможность предположить, что из переосмысления слов последнего у Достоевского родился пародийный псевдоним «Молчаливый наблюдатель». Определение же «молчаливый» в нем связано, возможно, с еще одним эпизодом полемики Буренина и Михайловского. В первом своем фельетоне Буренин писал: «Дело выяснения и объяснения „Отечественных записок“ началось таким образом. Я сказал два слова о неприличном молчании почтенного органа по вопросу о классическом и реальном образовании. Редакция „Отечественных записок“ не вынесла моего замечания и кратко заявила, отчего она молчит. В кратком заявлении редакция стремилась дать понять публике: молчу-де потому, что считаю всякие речи тщетными, а молчание полезным и даже в некотором роде многознаменательным. Но публика поняла совершенно ясно, что это вздор и что молчание в данном случае обусловливалось вовсе не многознаменательностью и полезностью его: редакции просто нечего было сказать… Новый принцип полезности молчания в печати прибавил еще один лавр в венке редакции».[125] В своем следующем выступлении Буренин назвал «Отечественные записки» «почтенным органом молчальников».[126]
Таким образом, не только адресат «полписьма», но и его автор — лицо собирательное. Важно отметить, что в созданной им антикритике Достоевский использует метод самодискредитации героя (Буренин, послуживший в ряде моментов источником образа «одного лица», выступает против Буренина).
Ощутимо также и авторское стремление дискредитировать героя. В редакторском предисловии к «полписьму» об «одном лице» говорится, что это «человек болезненный», «огорченный и ежедневно себя „огорчающий“» (С. 72). В восприятии им окружающей действительности, в его реакции на нее преобладают «ярость», «горечь», «яд», но есть и «слеза умиления»: «Девяносто процентов на яд и один процент на слезу умиления!». Комплекс ощущений, определяющий мировосприятие «одного лица», уже подвергался Достоевским идейно-художественному анализу: автор «полписьма» находится в несомненной генетической связи с антигероем «Записок из подполья» (ср.: наст. изд. T. 4, С. 453, 462). По-видимому, не случайно понятие «слеза умиления», столь важное в исповеди обличающего и обличаемого парадоксалиста,[127] делается в «полписьме» собственностью «одного лица», а в редакторском предисловии заключается в кавычки. В характеристику и антигероя «Записок», и «одного лица» вводятся понятия «прекрасного и высокого» (наст. изд. T. 4. С. 455), оба героя наделяются жаждой «чего-то идеального» (С. 73). Следует напомнить, что в примечании к первой главе «Записок из подполья» Достоевский именует парадоксалиста одним из многих существующих «в нашем обществе» лиц, «представителем еще доживающего поколения», а его исповедь называет «записками» (наст. изд. T. 4. С. 452).
По первоначальному плану редакторское предисловие к «полписьму» было пространнее: в нем излагалось содержание последнего из отвергнутых будто бы фельетонов «одного лица» — ответа его Михайловскому и Буренину — и характеризовалось отношение самого Достоевского к их статьям (см.: XXI, 304–310). Из окончательного текста вся эта тема писателем устраняется. Личный мотив — жалоба на некорректный характер полемических приемов — сохраняется лишь в первом абзаце текста «полписьма»: «Первая половина статьи — моя защита <…> Но, признаюсь, я удержал из первой половины письма лишь несколько слов в разъяснение свиньи» — (XXI, 299).
Впервые напечатано в газете-журнале «Гражданин» (1873. 26 марта. № 13. С. 423–426) с подписью: Ф. Достоевский.
Статья «По поводу выставки» посвящена открывшейся в Петербурге в марте 1873 г. художественной выставке произведений живописи и скульптуры, предназначенных для отправки в Вену на всемирную выставку. На выставке было представлено около ста произведений русских художников.[128] Выставка вызвала много печатных откликов.[129] Она совпала с тем периодом, когда в русской живописи достигло расцвета демократическое и реалистическое направление, связанное с деятельностью Товарищества передвижных выставок (организация его относится к 1870 г., а в 1871 и 1872 гг. состоялись первые выставки передвижников, прошедшие с большим успехом). Тем не менее на выставке 1873 г. было немало произведений представителей академического искусства, имевшего своих сторонников среди публики и в прессе. Основное внимание посетителей и критиков привлекли три картины: «Бурлаки» И. E. Репина, «Грешница» Г. И. Семирадского и «Шуты при дворе Анны Иоанновны» (или «Утро во дворце Анны Иоанновны») В. И. Якоби. Последней из-за ее обличительного характера остался недоволен двор, и она вскоре была снята с выставки. Картины же Репина и Семирадского долгое время продолжали оставаться в центре внимания, вызывая множество откликов и споров.
Критика разделилась на два лагеря: демократическая часть ее приветствовала картину Репина, а академическая критика знаменем своим сделала Семирадского.[130]
Для понимания позиции Достоевского существенно, что он ни словом не упомянул о картине Семирадского, отведя главное место в своей статье анализу «Бурлаков». Произведение Репина писатель воспринял как подлинное торжество правды в искусстве. Выраженные здесь любовь к народу и сочувствие угнетенному человеку представляются Достоевскому неотделимыми от высоких эстетических достоинств картины. Большинство живописных полотен, названных и положительно охарактеризованных в статье Достоевского, приндлежало художникам-передвижникам, относилось к демократическому направлению в искусстве.
Смысл статьи «По поводу выставки» не ограничивается защитой реалистического искусства, воссоздающего образы текущей жизни: «Ко времени ее написания в русской живописи твердо определилась победа „передвижнического“, реалистического направления. Поэтому задачи борьбы с официальным академическим искусством, которым была посвящена значительная часть обзора выставки 1860–1861 годов (имеется в виду статья Достоевского «Выставка в Академии художеств» — см.: XIX, 151. — Ред.), отошли для Достоевского на второй план».[131]
Помимо оценок произведений русского искусства статья содержит ряд общих теоретических рассуждений: в ней отражены взгляды писателя на назначение искусства и роль художника в обществе. В этом отношении «По поводу выставки» можно сопоставить со статьей «Г-н —бов и вопрос об искусстве» (1861), также посвященной в основном эстетическим проблемам и пронизанной явной и скрытой полемикой с Добролюбовым. Теперь, в 1870-х годах, Достоевский неоднократно спорит по общественным и художественным вопросам с H. К. Михайловским, поместившим в «Отечественных записках» за 1873 г. свой обзор «Литературные и журнальные заметки», в котором он ставит вопрос о роли литературы и искусства в общественной жизни.
Михайловский, выступавший с требованием «честной и смелой литературы», писал: «Литература может в значительной степени сама убедить и общество, и правительство, что удовлетворение праздного любопытства не есть ее задача. Это очень нетрудно, ибо одна из существующих задач литературы состоит, напротив, в борьбе с праздным любопытством, куда бы оно ни было устремлено. Ученый, если он сообщает только сведения, хотя бы эти сведения ни на что не годились, художник, который дает только картинки, хотя бы эти картинки не имели никакого содержания, удовлетворяют праздному любопытству и не только не исполняют задач литературы, но подлежат ее каре, как подлежит ее каре всякий другой гаер и фокусник».[132] Далее, говоря о недавней эпохе 1860-х годов («начале нынешнего царствования»), «когда формулы праздного любопытства „наука для науки“, „искусство для искусства“ подверглись беспощадному бичеванию и были почти изгнаны дружными усилиями литературы», Михайловский отмечал, «что литература пользовалась тогда уважением, что к ее голосу прислушивались во всех концах России, что люди стремились сообразоваться с ее указаниями и в частной жизни и в общественной деятельности».[133] Утверждая, что тенденция не только не мешает художественности, а, напротив (если эта тенденция связана со служением общенародному делу, а не делу группы или кружка), помогает созданию подлинных произведений искусства, Михайловский в качестве примера тенденциозных, но в то же время и высокохудожественных произведений называет «Песню о рубашке» T. Гуда и «Муму» Тургенева. Достоевский, вступая в полемику с Михайловским, иначе оценивает роль прямой тенденции, хотя и не отрицает ее значения: «Поверит ли один милый критик, которого я недавно читал, но которого называть теперь не хочу, — поверит ли он, что всякое художественное произведение без предвзятого направления, исполненное единственно из художнической потребности, и даже на сюжет совсем посторонний, совсем и не намекающий на что-нибудь „направительное“, — поверит ли этот критик, что такое произведение окажется гораздо полезнее для его же целей, чем, например, все песни о рубашке (не Гуда, а наших писателей), хотя бы с виду и походило на то, что называют „удовлетворением праздного любопытства“?»
В записной тетради 1872–1875 гг., среди записей, связанных с «Гражданином», есть и относящиеся, вероятно, к периоду работы над статьей «По поводу выставки». Особенно важна следующая запись: «Заняться формой <…> А между тем это гуманный глубок<ий> вопрос, так что не все эстетические вопросы суть вопросы праздного любопытства. В этом смысле какая великая вещь искусство?» (XXI, 255). обращаясь к статье H. К. Михайловского, Достоевский утверждает, что вопрос формы, то, что Михайловский называет «удовлетворением праздного любопытства», на самом деле вопрос «глубокий» и «гуманный», а искусство «в этом смысле» «великая вещь». Другая запись того же времени поясняет высказанную Достоевским мысль: «Искусство дает формы выжитому чувству или пророчит, когда чувство еще не пережито, а только начинает загораться в народе» (Там же). Сходная идея еще раньше нашла отражение в суждениях о Шекспире в записной тетради 1870–1871 гг. (см.: XI, 237).
Достоевский как раз и спорит в данной статье с Михайловским о том, гарантирует ли правильно выбранное направление художественность, или наоборот — художественность, ее верное понимание, обусловливает также и верный выбор направления. Писатель убежден, что если перед нами действительное произведение искусства, а не подделка под него, то оно непременно отражает правду жизни, те «концы и начала», которые могут быть скрыты от обычного взора рядового наблюдателя.
Снова возвращаясь к этой мысли, Достоевский записал в начале 1876 г: «Талант и при направлении необходим <…> Мне ответят <…>: что станете вы делать с художественным произведением, в котором нет направления и верной мысли? На это я отвечу, что в истинно художественном произведении, хотя бы оно толковало о других мирах, не может не быть истинного направления и верной мысли» (XXIV, 145).
Фактически Достоевский в своих эстетических оценках произведений того или иного художника исходил из степени близости взглядов этого художника своей собственной общественной позиции. Так, поэма Некрасова «Русские женщины» («Княгиня Трубецкая» и «Княгиня M. H. Волконская») подвергается Достоевским критике не только из-за чисто художественных расхождений с Некрасовым, но и из-за того, что отношение к женам декабристов, последовавшим за своими мужьями в Сибирь, у Достоевского было иным, чем у Некрасова. В статье «Старые люди», рассказывая о встрече в Тобольске с этими «великими страдалицами», Достоевский писал так: «Они бросили всё: знатность, богатство, связи и родных, всем пожертвовали для высочайшего нравственного долга, самого свободного долга, какой только может быть. Ни в чем неповинные, они в долгие двадцать пять лет перенесли всё, что перенесли их осужденные мужья» (С. 14).
Достоевский осмыслял подвиг декабристок как подвиг христианского великодушного смирения и стойкости. Некрасов же акцентировал его революционное, гражданское начало.[134]
Разбирая произведения русской живописи, Достоевский прибегает также к скрытой полемике с обозревателем газеты «Голос» Л. К. Панютиным, писавшим под псевдонимом Нил Адмирари, которого не называет в своей статье и которому уделяет значительно меньше внимания, чем Михайловскому. В 65 № «Голоса» (4 марта 1873 г.) была напечатана большая статья Панютина «По поводу выставки в Академии художеств». Интересно, что оценки рассматриваемых Достоевским картин прямо противоположны оценкам обозревателя «Голоса» (картины Бронникова, Грузинского — см. ниже).[135]
Сочувственно оценивая произведения жанровой живописи и критически относясь к картинам историческим, Достоевский выступает как художник, «одержимый тоской по текущему» (см.: наст. изд. T. 8. С. 692), ратующий в то же время за внесение в актуальные, злободневные темы высокого, одухотворяющего «идеала», так как «идеал ведь тоже действительность, такая же законная, как и текущая действительность» (С. 90.).
Впервые опубликовано в газете-журнале «Гражданин» (1873. 30 апр. № 18. С. 533–538) с подписью: Ф. Достоевский.
В статье «Смятенный вид» Достоевский выступил с упреками по адресу H. С. Лескова, признав его рассказ «Запечатленный ангел» «в некоторых подробностях почти неправдоподобным» (см. выше, С. 68). Оскорбленный Лесков опубликовал в апреле 1873 г. в газете «Русский мир» под разными псевдонимами («Псаломщик» и «Свящ. П. Касторский») две заметки, общий смысл которых сводился к тому, что автор «Дневника писателя» недостаточно знаком с историко-церковными вопросами и бытом русского духовенства, чтобы судить о них со знанием дела. Ответом на обе эти «ругательные», по определению Достоевского, заметки и явилась данная статья «Дневника».
В полемике с Лесковым писатель сформулировал ряд пунктов своей творческой программы, принципиально важных, для понимания общего направления его работы над языком и стилем, отличного от направления литературно-художественных исканий Мельникова-Печерского, Лескова и других, близких к ним писателей-реалистов 1870-х годов, которые решали задачу воссоздания народности посредством обращения к художественному «этнографизму», посредством передачи пестрого и затейливого узора русской простонародной речи.
Сложность личных и творческих отношений Достоевского и Лескова сказывалась на протяжении всего их творческого пути. Впервые творчество Лескова привлекло внимание Достоевского в начале 1860-х годов. В «Эпохе» (1865. № 1) Лесков напечатал повесть «Леди Макбет Мценского уезда».[136] По свидетельству Лескова (в письме к Д. А. Линеву от 5 марта 1888 г.), повесть была сочувственно поддержана Достоевским.[137] Однако намерение Лескова печататься в «Эпохе» и впредь[138] не осуществилось в связи с запрещением журнала.
Резкость и пристрастность взаимооценок обоих писателей стала очевидной с конца 1860-х годов. К 1869 г. относится язвительное замечание Лескова о романе Достоевского «Идиот».[139] К этому же году — его обстоятельное суждение об этом романе,[140] свидетельствующее об оценке Лесковым творчества Достоевского с позиций преимущественно социально-бытового реализма. Полемичность восприятия писателями друг друга ощутима и в их письмах начала 1870-х годов.[141] В 1873 г. Достоевский — как редактор «Гражданина» — возвращает Лескову рукопись «Очарованного странника», присланную для публикации по предложению В. П. Мещерского.[142] Годом позднее, во время работы над романом «Подросток» (и в период печатания романа Лескова «Захудалый род»), Достоевский пишет эпиграмму на Лескова (см.: XVII, 23, 452–453, а также ниже, С. 349).
После 1873 г. отношение Лескова к Достоевскому определялось во многом его восприятием Л. H. Толстого как своей «святыни на земле».[143] Прочитав отзыв об «Анне Карениной» в «Дневнике писателя» за 1877 г., Лесков обратился к Достоевскому с письмом, содержавшим восторженную оценку его анализа романа Толстого.[144] Выход в свет книги К. H. Леонтьева «Наши новые христиане Ф. M. Достоевский и граф Лев Толстой» (M., 1882) — уже после смерти автора «Братьев Карамазовых» — побуждает Лескова выступить в защиту Достоевского.[145] При этом, однако, ярко обнаруживается его пристрастность к оценке «богословского образования» Достоевского. «Пишущий эти строки, — замечает Лесков, — знал лично Ф. M. Достоевского и имел неоднократно поводы заключать, что этому даровитейшему человеку, страстно любившему касаться вопросов веры, в значительной степени недоставало начитанности в духовной литературе, с которою он начал свое знакомство в довольно поздние годы жизни и по кипучей страстности своих симпатий не находил в себе спокойствия для внимательного и беспристрастного ее изучения. Совсем иное в этом отношении представляет благочестиво настроенный и философски свободный ум графа Л. H. Толстого, в произведениях которого — как напечатанных, так еще ярче в не напечатанных, а известных только в рукописях, — везде видна большая и основательная начитанность и глубокая вдумчивость».[146] К 1886 г. относится статья Лескова «О куфельном мужике и проч. Заметки по поводу некоторых отзывов о Л. Толстом»,[147] написанная в связи с появлением повести «Смерть Ивана Ильича». В этой статье Лесков говорит о Достоевском как о «родоначальнике» темы народа, взятой в аспекте духовного возрождения России, но вместе с тем стремится показать, что толстовское «знание и понимание» народа было значительно глубже, нежели «мистическое народничество» Достоевского.[148]
Субъективизм, свойственный восприятию Лесковым идейно-эстетической программы Достоевского, с особой выразительностью проявился в его полемических (псевдонимных) заметках 1873 г. Описание Достоевским сюжета картины В. E. Маковского «Придворные псаломщики на клиросе» (см. выше, С. 86–87) и публикация в «Гражданине» рассказа M. А. Недолина «Дьячок» (1873. 16 апр. № 15–16) стали поводом для выступления Лескова против Достоевского. Упрекая писателя в незнании церковного быта и культуры духовной среды, Лесков одновременно оспорил некоторые эстетические принципы Достоевского.
Свою полемику с Лесковым Достоевский строит на противопоставлении «высшего реализма» (изображающего «неисследимые глубины духа и характера человеческого») и конкретно-бытового типизма, стремление которого к внешней «характерности» и «эссенциозности» препятствует психологической глубине изображения. Достоевский вскрывает стилевой разнобой в заметке мнимого священника Касторского, обусловленный совмещением в ней разных задач — дискредитировать Недолина и Достоевского и возвеличить Лескова. Умение показать эти стилистические противоречия позволило Достоевскому открыть под разными псевдонимами — «Псаломщика» и «Свящ. П. Касторского» — одного и того же автора, H. С. Лескова.
Отголоском полемики с Лесковым 1873 г. можно считать ироническую заметку в записной тетради Достоевского 1880–1881 гг.: «Лесков — специалист и эксперт в православии» (XXVII, 46).
Впервые опубликовано в газете-журнале «Гражданин» (1873. 21 мая. № 21. С. 606–608) с подписью: Ф. Достоевский.
Замысел статьи относится к январю 1873 г. Черновой автограф, значительно отличающийся от окончательного текста, содержит реалии, извлеченные из публикации отчета о процессе С. Г. Нечаева.[149] В автографе зафиксирован также ряд фактов, подсказанных «Общей государственной росписью доходов и расходов на 1873 год»[150] и последующим ее обсуждением в петербургской периодике. В нем присутствует мотив, вошедший затем в «Бобок» (сентенция об удивлении).
В становлении замысла статьи определенную роль сыграла шестая часть работы A. H. Пыпина «Характеристики литературных мнений от двадцатых до пятидесятых годов. Исторические очерки»,[151] где давался критический анализ теории славянофилов. Привлекли внимание Достоевского в этот период, по всей вероятности, и книга А. Стронина «Политика как наука» (СПб., 1872), в которой была предпринята попытка изучения экономических и политических систем «великих» держав и держав «средних» и «малых»,[152] а также суждения об этой книге В. Д. Спасовича и разбор последних H. К. Михайловским, резко отрицательно отнесшимся к мысли Стронина о «всемирной завоевательной миссии» России.[153] Спасович, со своей стороны, определял стронинскую концепцию будущего России как «милые грезы» (курсив наш. — Ред.), которые «искренне жаль разрушать».[154] В связи с этим H. К. Михайловский иронически замечал: «Почему путешествие к Атлантическому океану „с бубнами и литаврами“ есть милая греза, которую искренно жаль разрушить <…> недоумеваю».[155] Внимание «Гражданина» к работе Сгронина и полемике вокруг нее дает возможность предположить, что Достоевский, излагая собственные представления о будущем России, ввел понятие грезы (как и понятие мечты) в название статьи с полемической целью[156].
Вопрос об исторической миссии России рассматривается в окончательном тексте статьи «Мечты и грезы» в связи с «внутренними» задачами страны — задачами объединения интеллигенции («лучших людей») и теснейшего контакта ее с народом. Комментируемая статья, таким образом, является свидетельством определенных сдвигов в системе «почвенничества» Достоевского: если в 1860-х годах единственный источник обновления русской общественной жизни писатель видел в народе, то в начале 1870-х годов, в условиях краха старых устоев, в период «всеобщего разложения» (в том числе и в народе) он был вынужден признать роль интеллигенции.[157]
Впервые напечатано в газете-журнале «Гражданин» (1873. 18 июня № 25. С. 705–706) с подписью: Ф. Достоевский.
Как большинство других фельетонов «Дневника писателя» 1873 г. статья «По поводу новой драмы» писалась в последние дни перед сдачей номера. 14 июня 1873 г. Достоевский замечал о ней в письме к жене: «Теперь 9 часов вечера, а я еще и не начинал большую статью, которая завтра должна быть сдана».
Статья посвящена разбору драмы Д. Д. Кишенского «Пить до дна — не видать добра», опубликованной в «Гражданине» (1873 4 июня. № 23. С. 663–669; 11 июня. № 24. С. 683–687; 18 июня. № 25. С. 707–716).
Дмитрий Дмитриевич Кишенский — драматург и публицист. Некоторые данные о Кишенском содержатся в сохранившихся письмах его к Достоевскому. Он был автором комедии из крестьянской жизни «Кормильцы Саврасушки», шедшей на сцене народного театра в Москве. Для этого же театра написана и драма «Пить до дна — не видать добра», которая получила премию на конкурсе, но была тем не менее запрещена цензурой к постановке на сцене. Об этом Кишенский рассказывает Достоевскому в письме от 23 июня 1873 г.[158] После сотрудничества в «Гражданине» Кишенский издавал «Журнал для всех» (1875, 1878). Как сообщает И. Л. Щеглов, по слухам, Кишенский спился и покончил жизнь самоубийством.[159]
Драма «Пить до дна — не видать добра» привлекла Достоевского как опыт народной драмы, посвященной проблеме пореформенной деревни, ее нравственному распаду, росту пьянства и разврата в народной жизни. Темы эти многократно поднимались на страницах «Гражданина» начиная с 1872 г. В 1873 г. в № 3 (от 15 января) опубликована статья «Общество для противодействия чрезмерному распространению пьянства», подписанная «Н»; в № 15–16 (от 16 апреля) в разделе «Областное обозрение» помещен ряд материалов из губернских газет о пьянстве в деревне; в № 20 (от 14 мая) — статья «Что может спасти Россию от повального пьянства?», подписанная «***», в № 34 (от 20 августа) — заметка-размышление «Утешительно или не утешительно? (По поводу изменений в питейном уставе)», принадлежащая, видимо, тому же автору; в № 24 (от 18 июня) — заметка Достоевского «Пожар в селе Измайлове» (см. выше, С. 166–169); в № 27 (от 2 июля) в разделе «Письма вольнодумца» — сообщено о росте числа кабаков после отмены крепостного права.
Другая тема драмы — изображение разлагающейся крестьянской общины, обнаружение того, что крестьянская сходка, «мир», фактически не играет никакой роли в деревне, ибо в условиях имущественного расслоения и морального вырождения она потеряла нравственный авторитет и утратила реальную власть. В отличие от Герцена и народников 1870-х годов Достоевский не видел в крестьянской общине готовой экономической основы для трудового социалистического землеустройства. Он с болью писал о надвигающейся гибели старых устоев, но верил, подобно многим народникам, что экономические и социальные изменения в деревне не повлияют на целостность народного характера и на его способность к нравственному возрождению (ср. статью «Влас» С. 48–49). В статье «По поводу новой драмы» писатель сосредоточился на анализе темных сторон народной жизни. Изображением их его привлекла драма Кишенского.
Разбирая ее, Достоевский высказал ряд соображений также и по вопросам реализма, художественной типизации. Многое с этой точки зрения не принималось им в «Пить до дна — не видать добра». Отмечая недостатки главного положительного героя драмы — Ивана, Достоевский в духе своей эстетической программы замечает: «Нам кажется, что мало еще выставить верно все данные свойства лица; надо решительно осветить его собственным художническим взглядом» (С. 115). Разбирая пьесу Кишенского, Достоевский отмечает не раз проявившееся в ней нарушение такта и меры, которое сказалось и в натуралистическом языке, и в слишком поверхностном, наивном объяснении причин бедственного положения народа, и в апелляции к добродетельным и справедливым людям из «верхов». В конце драмы на сцене появляется хозяин фабрики, Савелий Кузьмич. Узнав, что сын его обесчестил Машу и разрушил ее и Иваново счастье, старик грозится отдать сына в солдаты и произносит такой монолог: «Ведь тебя, собаку, утопить в тех слезах, што через тебя прольются! ты над народом потешаться! честь девичью губить? да ты кто? Дед твой землю ведь пахал, а я-то в подпасках был! Через ково мы в люди-то попали? ведь их кровью да трудами!»[160]
Кишенский в письме к Достоевскому от 23 июня 1873 г. объяснял введение этого персонажа лишь уступкой цензуре: «Этим добродетельным старцем я хотел закупить цензуру, выставив в нем доброго купца, не забывающегося перед народом, то есть такого купца, какого на свете нет <…> Вычеркнуть этого старца, которого не выношу я, как диссонанс, портящий всю пьесу, при первом печатании драмы я не имел права, потому что она получила награду с этим старцем».[161] Свое «объяснение» Кишенский просил поместить в «Гражданине», но Достоевский этого не сделал.
Отношения Достоевского с Кишенским имели продолжение. В № 34 (от 20 августа) «Гражданина» за 1873 г. был напечатан пролог к драме Кишенского «Падение». Но редакторская правка, которую произвел Достоевский, а также отказ его печатать другие произведения ретроградно мыслившего и отличавшегося крайним самомнением Кишенского привели к разрыву между ним и редактором «Гражданина» (см. письмо Достоевского Кишенскому от 5 сентября 1873 г. (XXIX, кн. 1. С. 300–302).
Статья «По поводу новой драмы» вызвала ряд критических откликов. 12 июля 1873 г. Кишенский сообщил Достоевскому: «За Ваш отзыв о „Пить до дна“ Вас и меня вместе обругал какой-то в „Голосе“ в № 170. Всего лучше, что фельетонная шавка не читала драмы, говорит: „действие на фабрике в Москве“ и пр. Потешные!»[162] Действительно, в указанном номере «Голоса» (от 24 июня 1873 г.) под рубрикой «Литературные и общественные курьезы» был без подписи напечатан фельетон «Новое отношение редактора к сотруднику», где разбиралась статья Достоевского о драме Кишенского. Постоянно полемизировавший с «Гражданином» «Голос» обвинял Достоевского в том, что он похвалил драму, им же напечатанную в своей газете. «Радуюсь той искренности, — писал фельетонист «Голоса» (им был, по-видимому, А. Г. Ковнер, см. о нем С. 311), — с какою г-н Достоевский расписывается на десяти страницах и расхваливает своего же сотрудника».
К статье «По поводу новой драмы» тот же фельетонист вернулся в очередном разделе «Литературные и общественные курьезы», опубликованном в № 185 «Голоса» от 6 июля 1873 г. Полемизируя с редактором «Гражданина» по поводу статей о женском вопросе, он вспомнил «Дневник писателя» и повторил прежние обвинения: «Такое прекраснодушие, как у г-на Достоевского, редко встречается у других смертных. Во всем-то он один прав, а вся остальная журналистика, которая с замечательным единодушием сторонится от „Гражданина“, „сама не знает, чего желает“. Утверждает ли он, что присяжные слишком снисходительны, все должны ему верить, утверждает ли он, что каторга желательна самим преступникам, — все опять должны ему верить; уверяет ли он, что г-н Страхов стоит „в высотах и глубинах европейской мысли и неизмеримо высоко над современным состоянием нашей интеллигенции“, — все должны молча преклоняться перед г-ном Страховым; говорит ли он диктаторски, что серьезней комедии г-на Каменского (так! — Ред.), печатавшейся в „Гражданине“, „ничего, по крайней мере, не появилось в нашей литературе за последнее и, может быть, довольно длинное время“, — все опять должны ему верить на слово…».
9 июля 1873 г. «Гражданин» в разделе «Из текущей жизни» поместил ответ «Голосу». Редактору газеты А. А. Краевскому, который был не назван, напоминалось здесь его журналистское прошлое. Будучи редактором «Отечественных записок», он одновременно печатал и произведения «нынешнего редактора „Гражданина“ и восторженные рецензии Белинского об этих произведениях. Тогда никому не казалось это литературным курьезом».[163]
Впервые опубликовано в газете-журнале «Гражданин» (1873. 16 июля. № 29. С. 806–809) с подписью: Ф. Достоевский.
О работе над данной статьей «Дневника писателя» Достоевский 10 июля 1873 г. писал жене: «Я сижу и просто в отчаянии. А между тем надо непременно писать статью» (см.: XXIX, кн. 1, 276). В следующем письме от 12 июля он продолжал: «Пишу обычную проклятую статью. Надо написать к завтраму утру, к 8 часам, 450 строк, а у меня написано всего 150» (см.: XXIX, кн. 1, 277–278). Таким образом, работа над статьей «Маленькие картинки» была закончена 15 июля, накануне ее выхода в свет.
В следующей статье «Дневника» — «Учителю» — автокомментарии к «Маленьким картинкам» — вскрывается их полемическая связь с обозрением А. С. Суворина «Недельные очерки и картинки»,[164] представлявшим собой отклик на «Доклад высочайше учрежденной комиссии для исследования нынешнего положения сельского хозяйства и сельской производительности в России» (СПб., 1873).
В «Докладе» приводилось множество фактов, свидетельствовавших о нравственном разложении народа, и при этом ставилась под сомнение полезность проведения крестьянской реформы. Суворин, резко критиковавший доклад, замечал в своем обозрении: «…в показаниях некоторых лиц звучит довольно ясное желание показать, что при крепостном праве положение было лучше…». И тут же добавлял: «Неужели в самом деле нужно теперь кому-нибудь доказывать, что отмена крепостного права была великим благом?».[165] Сам Суворин во взгляде на народ был близок к западнической концепции A. H. Пыпина (в его «Характеристиках литературных мнений…»), с которой Достоевский полемизировал в «Мечтах и грезах» (см. выше, С. 353–354).
Помимо обозрения Суворина, в становлении замысла статьи сыграли роль, по-видимому, и некоторые другие отклики на названный «Доклад», в частности полемика о нем между «Голосом» и «Русским миром».[166] Внимание Достоевского могла привлечь и статья E. Л. Маркова «Всесословная вялость. Мысли по поводу русской всесословной вялости».[167] «Охранительная» позиция Маркова обнаруживалась в статье столь явно, что сторонник контрреформ «Русский мир» (1873. 23 мая. № 132) признал статью «своей». Марков писал: «Для меня нет никакого сомнения в том, что даже накануне смерти крепостного права народ вообще относился к нему без скептицизма и протеста <…> Он признавал право господ на большее и на лучшее, признавал их право безделия и власти…».[168]
Полемизируя и с консервативной, и с либеральной печатью, Достоевский выступает в период «всеобщего разложения» с защитой духовного потенциала русского народа. Рассматривая народ как главный источник общественного обновления, писатель связывает многочисленные факты «нравственного падения» в народной среде с последствиями двухсотлетнего его порабощения со времен Петра, приведшими, с точки зрения Достоевского, к полному разрыву между народом и дворянством.
«Маленькие картинки» — одно из многих произведений Достоевского, посвященных теме Петербурга. Тема эта в ее связи с исторической оценкой нового периода русской истории нашла в русской литературе разностороннее философско-историческое отражение уже в 1830-1840-х годах. Сложную эволюцию она претерпела в творчестве Достоевского.[169] Если в 1840-е годы изображение Петербурга было связано у писателя с глубокой верой в «современный момент и идею настоящего момента» (см.: XVIII, 26), то с начала 1860-х годов тема эта окрашивается у Достоевского в трагические тона («Униженные и оскорбленные» — 1861; «Записки из подполья» — 1864; «Преступление и наказание» — 1866). Размышления писателя о бесхарактерности архитектуры Петербурга, о смешении в нем архитектурных стилей, изложенные в комментируемой статье, прямо противоположны суждениям об архитектуре русской столицы в третьем фельетоне «Петербургской летописи» (см.: XVIII, 24–26).[170]
Близкая к фельетонному жанру,[171] комментируемая статья тем не менее отличается от фельетонов Достоевского 1840-х годов образом повествователя. Повествование в «Маленьких картинках» композиционно объединяется образом самого автора в отличие от «Петербугской летописи» с ее фланером-мечтателем. В этом плане структуру статьи предваряют «Петербургские сновидения в стихах и прозе» (1861), где тема «мечтательства» включается в повествование как тема дорогих автору воспоминаний, столь важных для формирования его мировосприятия (см.: наст. изд. T. 3. С. 560).
Совпадающее с заглавием данной статьи название «Маленькие картинки» имеют путевые заметки Достоевского 1874 г.
Впервые опубликовано в газете-журнале «Гражданин» (1873. 6 авг. № 32. С. 877–879).
Поводом для написания статьи «Учителю» явилось появление в газете «Голос» (1873. 31 июля. № 210) цитируемого Достоевским фельетона «Московские заметки» (без подписи), автор которого счел «мелочной» и «неэтичной» тему «картинки № 2», предназначенной якобы для «гостинодворцев». В своем ответе «Голосу» Достоевский доказывает важность проблематики статьи «Маленькие картинки».
Впервые опубликовано в газете-журнале «Гражданин» (1873. 27 авг. № 35. С. 955–958) с подписью: Ф. Достоевский.
Объединение интеллигенции («лучших людей»), сближение ее с народом Достоевский эпохи «Гражданина» считал важнейшими задачами исторического момента. В данной статье от общей их формулировки писатель переходит к более конкретным вопросам, в том числе — к вопросу о негативных психологических результатах послепетровского периода в истории русского дворянства, иначе говоря, о таких следствиях ложно понятых самоутверждения и самовыявления, как «слепое преклонение перед Западом», «самоотрицание», «неуважение к самим себе».
Социальная психология дворянства исследуется Достоевским в связи с проблемой «отцов и детей». Разработка указанных тем была продолжена в статье 1874 г. «Маленькие картинки» (см. выше) и в «Дневнике писателя» за 1876 г. (июль-август, гл. I, § 1, «Выезд за границу. Нечто о русских в вагонах»). Свою художественную реализацию эта проблематика нашла в романе «Подросток».
Впервые опубликовано в газете-журнале «Гражданин» (1873. 10 дек. № 50. С. 1349–1353) с подписью: Ф. Достоевский.
Еще в 1872 г. Достоевский задумывал предисловие к отдельному изданию «Бесов» (см.: XI, 303), так и оставшееся ненаписанным. Позднее, став редактором «Гражданина», он хотел напечатать в нем послесловие к этому роману — свой «Ответ критикам» (там же. С. 308). Заменой этих неосуществленных планов явилась глава «Одна из современных фальшей».
Непосредственным толчком, побудившим Достоевского осуществить свое давнее намерение, явился, по-видимому, арест участников кружка долгушинцев осенью 1873 г. Дело их, разбиравшееся одиннадцать месяцев, существенным образом повлияло на становление замысла романа «Подросток» (1875; см.: XVII, 277–278).
Проблема «молодого поколения» на протяжении всего 1873 г широко обсуждалась русской печатью. Способствовали этому процесс С. Г. Нечаева, состоявшийся в начале года в московском окружном суде,[172] публикация статей «раскаявшегося» участника студенческого движения 1860-х годов E. К. Гижицкого,[173] ожесточенные споры вокруг романа «Бесы» (см.: XII, 267–272). В статье «Одна из современных фальшей» Достоевский вступает в диалог с различными направлениями русской общественно-литературной мысли: от консервативной («Русский мир», «Русский вестник») и либеральной («Вестник Европы») до революционно-демократической («Отечественные записки»).
Избрав в качестве объекта прямой полемики статью сотрудника «Русского мира», который доказывал, что русское общество духовно «здорово», едино и что революционные идеи могут привлекать в нем только отдельных «недоразвитков», Достоевский воспользовался полемикой с этой газетой, с одной стороны, для автокомментария к «Бесам», разъясняющего общественное значение романа, как его понимал автор, а с другой — для изложения своего взгляда на современное общественное движение и его исторические корни.
Напомнив читателям о том, что он бывший петрашевец, стоявший за свои убеждения на эшафоте, Достоевский в противовес «Русскому миру» подчеркнул, что освободительные идеи исторически закономерно привлекали к себе в России с 1840-х до 1870-х годов умы и сердца не худшей, а лучшей части молодежи. И более того, Достоевский признал, что при определенных условиях он сам, при всей чистоте социалистических убеждений своей молодости, от которых ни он, ни его товарищи не отказались после осуждения, мог сделаться нечаевцем. К оценке дела петрашевцев и уроков, вытекающих из него, Достоевский вернулся в запрещенной цензурой главе «Дневника писателя» за 1877 г. «Старина о „Петрашевцах“».
В связи с книгой P. А. Фадеева «Русское общество в настоящем и будущем (Чем нам быть?)» (СПб., 1874) в августе 1875 г. Достоевский заметил: «Ростислав Фадеев и Фурье. Нет, я за Фурье… Я даже отчасти потерпел за Фурье наказание… и давно отказался от Фурье, но я все-таки заступлюсь. Мне жалко, что генерал-мыслитель трактует бедного социалиста столь свысока. То есть все-то эти ученые и юноши, все-то эти веровавшие в Фурье, все такие дураки, что стоило бы им прийти только к Ростиславу Фадееву, чтоб тотчас поумнеть. Верно, тут что-нибудь другое, или Фурье и его последователи не до такой степени все сплошь дураки, или генерал-мыслитель уж слишком умен. Вероятнее, что первое». (XXI, 265). Основная мысль этой позднейшей записи созвучна идее данной статьи.
Взгляд Достоевского на молодое поколение начала 1870-х годов разошелся с мнением М. Е. Салтыкова-Щедрина, изложенным в первом очерке «Недоконченных бесед» («Между делом»).[174] «Молодое поколение» определяется здесь как носитель обновляющего начала, «двигательная сила» общества, в сферу деятельности которой входят вопросы, «составляющие содержание истории». С болью и горечью говоря об отсутствии настоящего молодого поколения в начале 1870-х годов, подлинной смены поколению революционеров-шестидесятников, скошенных реакцией 1862–1866 гг., Щедрин тем не менее подчеркивает необратимость поступательного характера освободительного движения, утверждает преемственность идей и поколений.
Вопрос о синтезе русской мысли — один из центральных в «Дневнике писателя» за 1873 г. — исследован в статье, заключающей «Дневник», с наибольшей полнотой.[175] Здесь затрагивается проблематика почти всех предыдущих статей, высвечиваются важнейшие сквозные темы, объединяющие замысел продолженного впоследствии периодического издания: историческое значение России, Восток и Запад, взаимоотношение личности и общества, народа и интеллигенции в настоящем и будущем строе человечества, социализм утопический (теоретический) и социализм политический (практический), социализм и атеизм, «среда», «отцы и дети», «старые люди», молодое поколение. Намечаются также многие существенные мотивы, реализованные позднее в художественном творчестве Достоевского («Подросток», «Братья Карамазовы»).
В течение 1873 г. Достоевский неоднократно вспоминал «поразившее» его суждение Михайловского о второй статье «Дневника писателя» за 1873 г. («Старые люди») и о романе «Бесы» в «Отечественных записках» (см. выше, С. 326). Касаясь этой темы в черновом автографе статьи «Полписьма „одного лица“», Достоевский писал: «Насчет же г-на H. M. (Михайловского. — Ред.) в „Отечественных записках“, то ему отвечу единственно за не виданную еще мною в литературе пламенную и детскую (по чистоте) его искренность, с помощью которо<й> он изобрел „Народ“ и желает обновить весь русский мир новым и неслыханным мною доселе „консервативным социализмом“». И тут же добавлял, поясняя: «…если и буду когда-нибудь отвечать, то намерен ответить вовсе не прямо на тему, то есть не в защиту моего романа „Бесы“, а изложу лишь несколько мыслей о наших русских социалистических идеях и о том, как я это разумею» (XXI, 306). Этот замысел получил осуществление в данной статье в качестве одного из многих элементов ее идейного подтекста.[176]
Впервые опубликовано к газете-журнале «Гражданин» (1873. 23 янв. № 4. С. 124–125) без подписи.
Впервые опубликовано в газете-журнале «Гражданин» (1873. № 14 С. 433–434) с подписью: Ф. Д.
Авторство Достоевского, помимо подписи «Ф. Д.», подтверждается следующими данными: 1) включением статьи, как принадлежащей писателю, в библиографический указатель А. Г. Достоевской (см.: Достоевская А. Г. Библиографический указатель сочинений и произведений искусства, относящихся к жизни и деятельности Ф. M. Достоевского. СПб., 1906. С. 43); 2) письмом T. И. Филиппова к Достоевскому от 30 марта 1873 г. (см.: Литературное наследство. M., 1934. T. 15. С. 150–151), в котором в тезисной форме изложено содержание предполагаемого отчета о заседании Общества 28 марта и которое несомненно послужило Достоевскому источником для написания статьи; 3) заметкой «От редакции» (Гражданин. 1873. 30 апр. № 18) — см. ниже.
Впервые опубликовано в газете-журнале «Гражданин» (1873. 11 июня. № 24. С. 694–695) без подписи.
Впервые опубликовано в газете-журнале «Гражданин» (1873. 11 июня. № 24. С. 695–696) без подписи.
Заглавие статьи было навеяно корреспонденцией, помещенной в № 145 «Русского мира» от 6 июня 1873 г. (раздел «Известия из разных мест»): «…из-под Москвы сообщают о нескольких случаях несчастной смерти <…> близ деревни Свистухи в Духов день была стенка, или кулачный бой, работающих на торфяном болоте, причем был убит один рабочий». Достоевский упоминает об этой корреспонденции в статье «Пожар в селе Измайлове» (см. выше).
Впервые опубликовано в газете-журнале «Гражданин» (1873. 11 июня. № 24. С. 696–698) без подписи.
Впервые опубликовано в газете-журнале «Гражданин» (1873. 2 июля. № 27. С. 762–764) с подписью: Ред.
Принадлежность статьи Достоевскому, устанавливаемая на основании ее заглавия, содержания и стиля, подтверждается тем, что в оглавлении «Гражданина» за 1873 г. она включена в состав «Дневника писателя», а затем перепечатана А. Г. Достоевской в собрании сочинений Достоевского.
Впервые опубликовано в газете-журнале «Гражданин» (1873. 24 сент. № 39. С. 1057–1058).
По стилистическим признакам рассказ был приписан Достоевскому В. В. Виноградовым.[177] Стилистические наблюдения Виноградова могут быть расширены. Очевидно присутствие в рассказе ряда ярко индивидуальных выражений, характерных для стиля Достоевского, например «на взаимной ноге», «сочините себе такое лицо», «я слишком видел», «вскочил точно даже в каком-то восторге». Ощутим стилистический почерк Достоевского и в других словосочетаниях — причем как в речи героя, так и в повествовании от автора.
Не менее типичны для Достоевского герой-рассказчик и психологическая ситуация произведения. С. должен быть отнесен к многочисленной в творчестве Достоевского, начиная с «Ползункова», когорте приживальщиков. Так именно героя, по его собственному признанию, и оценивал генерал NN: «Он очень знает теперь, что я вовсе не то что какой-нибудь приживальщик, или там какой-нибудь pique-assiette, как, кажется, полагал обо мне прежде, еще два года назад». С., следовательно, приживальщик хорошего «тона», очень заботящийся о том, чтобы его не считали нахлебником, и в то же время сознающий, что именно за такового его и принимают, особенно в первые годы знакомства, «в кругах несколько высших его собственного общественного положения», где он знаменит искусством «отлично выпрашивать» и заслужил репутацию хорошего партнера за карточным столиком.
«Прием», которым столь дорожит и гордится С., — психологический. Он рассчитан на эффект внезапности, неожиданности («вдруг») и основан на хорошем знании характера и привычек генерала и специфических светски-картежных отношениях с ним «попрошайки», знающего, что он для генерала человек нужный и что через два года станет даже необходимым ему. Разговор С. и генерала — своего рода игра, невинная и рискованная одновременно, частично напоминающая словесные истязания в «Селе Степанчикове и его обитателях», «Вечном муже». С. — «мастер» тянуть жилы, точно знающий, когда именно нужно такого рода мучительную игру прекратить. И он гордится своим искусством, испытывая особенное «эстетическое» чувство: «…видно было, что он сам чувствует особое удовлетворение. Это было удовольствие как бы мастера своего дела, только что победившего большую трудность». А следовательно, этот «мастер своего дела» менее всего преследует прагматические, утилитарные цели и психологически близок к таким «артистам» и «поэтам», как Фома Опискин, экзекуторы «Мертвого дома», Лебедев (разумеется, формы «артистизма», «мастерства» у всех них самые разнообразные, но все они равно «артисты»).
Запись о выплате гонораров за № 39 «Гражданина» 1873 г. свидетельствует о принадлежности Достоевскому двух статей, за которые он получил 22 р. 33 коп.[178]
Г. Ф. Коган, комментируя запись Достоевского, предположила, что гонорар был выплачен ему за статью «Иностранные события».[179] Но «Иностранные события» — лишь одна статья. Объем ее — 120 строк (не считая 111 — неоплачиваемых — строк телеграмм). Достоевский должен был получить за нее, исходя из установленного размера гонорара по 7 копеек за строчку, всего 8 р. 40 к.[180] Из других же материалов № 38 «Гражданина» только рассказ «Попрошайка» может принадлежать Достоевскому. Объем рассказа — 196 строчек, за что ему положено по той же таксе 13 р. 72 коп. Кроме того, в номере есть редакционное примечание (3 строчки). Общий объем трех публикаций равен 319 строчкам, что и дает приведенную выше цифру 22 р. 33 коп.
Однако В. В. Виноградовым было высказано предположение, что в том же номере «Гражданина» Достоевскому принадлежит, кроме «Попрошайки», статья «Привычки (из современного обозрения)».[181] Но, как видно из гонорарной ведомости, автором статьи «Привычки…» был А. У. Порецкий, а не Достоевский.
Впервые опубликовано в сборнике «Складчина: Литературный сборник, составленный из трудов русских литераторов в пользу пострадавших от голода в Самарской губернии» (СПб., 1874. С. 454–478) с подписью: Ф. Достоевский.
В 1873 г. в связи с голодом в Самарском крае в кругу петербургских литераторов возникла идея издания сборника в пользу пострадавших от неурожая. Она встретила поддержку на собрании писателей, которое состоялось 15 декабря 1873 г. на квартире В. П. Гаевского, видного деятеля Литературного фонда. На втором организационном собрании (всего их было три) был избран редакционный комитет, которому поручили издание и редактирование сборника. В него вошли И. А. Гончаров, А. А. Краевский, H. А. Некрасов, А. В. Никитенко, П. E. Ефремов (секретарь), В. П. Мещерский (казначей).
В обязанности Гончарова как редактора входили чтение и отбор рукописей и переписка с авторами. Сохранившиеся письма его в Комитет по изданию сборника, содержащие подробные отзывы о присланных произведениях, свидетельствуют о большой работе, проделанной Гончаровым в качестве редактора, цензора и рецензента.[182] Заметную роль сыграл Гончаров и в творческой истории «Маленьких картинок» Достоевского.
Достоевскому также было предложено принять участие в сборнике. В письме от 11 января 1874 г. на имя А. А. Краевского, председателя Комитета по изданию «Складчины», Достоевский обещал доставить свою статью «не ранее 1-го февраля — срока, определенного в заседании Общества литераторов для крайнего доставления статей». Достоевский выполнил свое обещание, представив Гончарову в начале февраля 1874 г. первую половину очерка «Маленькие картинки». Дальнейшая история публикации очерка выясняется из писем Гончарова к Достоевскому 1874 г. (ответы на них Достоевского не сохранились), чрезвычайно существенных, как не раз отмечалось, для характеристики эстетических позиций обоих писателей.
В письме Гончарова от 11 февраля 1874 г. содержится подробный отзыв о присланной Достоевским первой половине очерка. «Вы, конечно, без моей критики очень хорошо знаете, — пишет Гончаров, — как своеобразны, умны и верны характеристические заметки о наших путешественниках, служащие интродукцией к Вашим „Маленьким картинкам“. Они одни могли бы сами по себе составить капитальное приношение в „Складчину“».[183] Особенно понравился Гончарову «тонкий и меткий» образ «приживальщика больших домов». Далее, перейдя к «скучной обязанности цензора», Гончаров высказывает опасение по поводу образа «священника-ухаря», который, по словам писателя, «очерчен так резко и зло, что впадает как будто в шарж, кажется неправдоподобен».[184] В ответ на возражение Достоевского (в не дошедшем до нас письме к Гончарову), что «зарождается такой тип» священника, Гончаров отстаивает свое представление о типе и типическом: «…если зарождается, то еще это не тип. Вам лучше меня известно, что тип слагается из долгих и многих повторений или наслоений явлений и лиц — где подобия тех и других учащаются в течение времени и, наконец, устанавливаются, застывают и делаются знакомыми наблюдателю. Творчество (я разумею творчество объективного художника, как Вы, например) может явиться только тогда, по моему мнению, когда жизнь установится, с новою, нарождающеюся жизнию оно не ладит: для нее нужны другого рода таланты, например Щедрина. Вы священника изображали уже не sine ira,[185] здесь художник уступил место публицисту».[186] Гончаров предлагает Достоевскому самому решить, основательны ли высказанные им цензурные опасения и как печатать очерк — «с попом» или без него.[187]
В письме от 14 февраля 1874 г. Гончаров продолжил свой спор с Достоевским о типе и типическом. Не отрицая возможности реального существования священника, подобного изображенному Достоевским, Гончаров, однако, замечает: «…его могут принять за шарж потому единственно, что он один зараз носит на себе все рубцы, которые нахлестал нигилизм, с одной стороны (он и курит непомерно, и чертей призывает, и хвалит гражданский брак), он же — с другой стороны — и франт, весь в брелоках, цепочках, опрыскан духами и напоминает французского модного аббата бурбоновских времен».
На замечение Достоевского, что этот образ «не шарж и не выдумка, а снят <…> с действительности, как фотография», Гончаров возражает: «…в этом именно и заключается причина, что из него не вышло <…> типа».[188]
Еще до написания своего второго письма к Достоевскому Гончаров 13 февраля 1874 г. представил первую половину «Маленьких картинок» в Комитет по изданию сборника «Складчина» с следующей сопроводительной характеристикой: «Это ряд маленьких очерков, умных, оригинальных, талантливых. Тут только одна половина. Автор другую половину обещает прислать через два или три дня, в субботу».[189] После получения несохранившегося ответа Достоевского на второе свое письмо Гончаров 18 февраля 1874 г. сдал в Комитет вторую половину «Маленьких картинок», но без отрывка о священнике-нигилисте, явившемся причиной спора между писателями (рукопись эта дошла до нас лишь в виде отрывка белового автографа).
Договоренность об изъятии эпизода о священнике-нигилисте была достигнута в процессе переписки, о чем свидетельствует цитированное выше письмо Гончарова к Достоевскому от 14 февраля 1874 г. «Я исполнил, как Вы указали, — пишет здесь Гончаров Достоевскому, — то есть отобрал листки с девятнадцатого по двадцать шестой, именно с той строчки, которая начинается: „Однажды в июле“ и до конца — и оставил их у себя, чтобы вручить Вам при свидании, в надежде получить от Вас вторую половину — и обе вместе, если можно, в понедельник доставить в Комитет».[190]
Обращение к наборной рукописи дает возможность установить место изъятого Гончаровым отрывка. Согласно первоначальной нумерации, сделанной Достоевским, первая половина очерка занимала листы 1-26 рукописи и завершалась наброском о священнике. После изъятия листов 19–26 пришлось вычеркнуть семь последних строк на листе 18: «Главное, не знаешь — расхаживали по вагонам». (XXI, 342). Под ними рукою Гончарова написано: «Будет продолжение». На первой странице второй половины очерка рукою Гончарова написано: «Продолжение».
Сохранившийся отрывок белового автографа (XXI, 313–314) соответствует листам 23–24 наборной рукописи по нумерации Достоевского; поскольку весь изъятый Гончаровым текст занимал листы 19–26 рукописи, очевидно, что ее листы 19–22 до нас не дошли.
Сохранившийся отрывок дает лишь некоторое представление об утраченных страницах, в частности о вызвавшем похвалу Гончарова образе учителя; отношение учителя к священнику своеобразно: не разделяя возмущения рассказчика нигилистическими привычками и манерами священника, учитель признает за ним право курить «из протеста» (курение не принято в духовной среде), проповедовать гражданский брак («что касается до этого, он был совершенно прав, потому что говорил истину <…> и это даже его первая и святая обязанность в его положении»), но неодобрительно относится к тому, что тот «поминает черта» («…если не можешь без черта, зачем шел в священники?») (XXI, 314).
Два дошедших до нас письма Достоевского к Гончарову связаны с позднейшими этапами истории публикации «Маленьких картинок». В письме от 7 марта 1874 г. Достоевский просит Гончарова прислать ему корректуру очерка. Очевидно, именно с этой просьбой связана запись, сделанная Гончаровым на первой странице наборной рукописи «Маленьких картинок»: «Корректуру к Федору Мих<айловичу> Достоевскому следует посылать — на углу Лиговки и Гусева переулка, в дом № 8 Сливчанского, квартира № 17». В письме, относящемся к 20-м числам марта 1874 г., Достоевский откликнулся на газетное объявление о скором выходе в свет сборника, где в списке участников было пропущено его имя.
Отрывок корректуры начала «Маленьких картинок» с незначительной правкой Достоевского не имеет каких-либо существенных отклонений от текста.
Сборник «Складчина» вышел из печати в конце марта 1874 г. В нем приняли участие 48 писателей различных направлений, сгруппировавшихся вокруг сборника «как на нейтральной почве, чтобы соединить общие свои усилия в одном бескорыстном желании помочь нуждающимся» (Складчина. С. 1). В их числе были Тургенев, Салтыков-Щедрин, Островский, Потехин, Плещеев, Горбунов, Апухтин, А. К. Толстой, Некрасов, Вейнберг, Боборыкин и некоторые другие.
Сборник вызвал сочувственные отклики в периодической печати. Так, анонимный автор большого фельетона «Литература и жизнь» в газете «Голос» охарактеризовал выход его в свет как «крупное литературное событие».[191] В числе других произведений, напечатанных в сборнике, сочувственно упомянут и очерк Достоевского. «Г-н Достоевский, — замечает автор, — дал „Маленькие картинки (в дороге)“, так сказать, интимную беседу талантливого автора с читателем о путешествиях по железной дороге и на пароходах, а также и о пассажирах. В этих беседах есть очень остроумные замечания и меткая наблюдательность».
Рецензент отметил, что «за малыми исключениями сборник составлен хорошо, и читатели найдут в нем разнообразное чтение. Вообще связь литературы с жизнью, обнаружившаяся „Складчиной“ и вызванная голодом в Самарской губернии, доказала, как мне кажется, осязательно, что наши литературные силы еще велики и состояние современной литературы могло бы быть блестящим».
Положительный отзыв о «Складчине» появился также в «С.-Петербургских ведомостях». По мнению автора анонимной статьи «Новые книги»,[192] издание сборника «наглядно свидетельствует о том, что при всей розни, существующей в среде различных деятелей различных литературных партий, между ними обнаруживается солидарность в одном пункте — в сочувствии нуждам народа». Особое внимание рецензент уделил «Маленьким картинкам»: «Очерк г-на Достоевского „Маленькие картинки“ может служить блистательным примером того, как крупный талант даже из самого избитого и обыкновенного сюжета способен сделать интересную и яркую вещь. В „Маленьких картинках“ автор набрасывает эскизы дорожных впечатлений, сцен, разговоров, изображает физиономии публики, встречающейся на железной дороге, на пароходе. Что, кажется, может быть старее и невиннее такого сюжета: он заезжан всеми фельетонистами чуть ли не всех стран, веков и народов. А между тем какой интересный очерк вышел у г-на Достоевского, какие характерные „картинки“ сумел он нарисовать, какие типические образы российских дорожных спутников набросал он, как рельефно и ярко, несколькими, по-видимому, небрежно нарисованными фигурами, несколькими небрежно брошенными штрихами выразил он специальную российскую фальшь и мелкоту субъектов так называемого „хорошего общества“, на которых наталкиваешься в дороге. Право, так вот и кажется, что именно с такими спутниками не раз случалось вам путешествовать, именно такого рода „картинки“ вы видели, какие изображены у г-на Достоевского». Процитировав подробно диалог генерала и «милорда», рецензент замечает: «Не правда ли, эта мастерская „картинка“ нарисована с истинно диккенсовским юмором и так и бьет в глаза своей живостью; кажется невольно, когда-то, где-то видел и этого „хозяина области“, и милорда, и человечка „со второй ступеньки“, когда-то слышал их беседу. И в таком роде яркими, типическими картинками полон весь очерк г-на Достоевского».
В газете «Русский мир» были опубликованы две большие статьи, посвященные «Складчине». По мнению критика, «успех „Складчины“ вполне заслужен ею помимо даже благотворительной цели, просто в качестве литературного издания <…> в „Складчине“ красуются имена г-д Тургенева, Гончарова, Майкова, г-жи Кохановской; уже одних этих имен совершенно достаточно, чтобы самым законным образом возбудить интерес публики».[193]
В первой статье критик характеризует поэтические произведения сборника, во второй — прозаические. Среди последних он выделяет очерк Гончарова «Из воспоминаний и рассказов о морском плавании» и «Живые мощи» Тургенева. Довольно суровую оценку получил очерк Достоевского: «„Маленькие картинки“ Достоевского вышли бы, быть может, недурны, если бы автор отнесся к ним проще. На беду г-н Достоевский почему-то счел нужным облить их какой-то желчною кислотою, которая производит тем более неприятное впечатление, что настоящего сарказма, здорового юмора в „картинках“ нет вовсе, а есть только судорожное раздражение, неизвестно во имя чего на себя напущенное. Это раздражение заставляет автора подчас говорить совершенные небылицы, например, уверять, что, где бы ни сошлись русские образованные люди, первая мысль у них является: а не вышло бы как-нибудь у них драки! <…> Мы этого совсем не знали, да и теперь остаемся при убеждении, что есть такие образованные люди, которым и на ум не приходит предположение о драке». «Иное дело, — язвительно добавляет критик, — если г-н Достоевский разумеет тех образованных русских людей, которыми он наполняет свои романы; те действительно на каждом шагу сыплют друг другу пощечины, говорят вместо „здравствуйте“ и „до свидания“ — „подлец“ и „мерзавец“, врываются в частные квартиры пьяными бандами, кусают губернаторов за уши, хватают в клубе друга друга за нос и т. под. Но ведь нельзя же свои фантазии переносить на все образованное русское общество и уверять печатно, что в России люди не собираются без мысли о драке».[194]
Иронически откликнулась на выход в свет «Складчины» газета «Новости». «Новый критик» (псевдоним И. А. Кущевского) в статье «Новости русской литературы» язвительно заметил, что «никаких партий в „Складчине“ не сходилось, что желание помочь народу вовсе никого не примирило, как того многие ожидали». По мнению критика, участвующие в сборнике «литературные генералы и штаб-офицеры уделили лепту из своих произведений по пословице: на тебе, Боже, что нам негоже». Сочувственно отозвался критик только о рассказе Тургенева «Живые мощи» и о стихотворении Некрасова. «Маленькие картинки» лишь упомянуты в перечне произведений, вошедших в сборник.
Впервые опубликовано в газете-журнале «Гражданин» (1878. 10 окт. № 23–25. С. 495–496) с подписью: Друг Кузьмы Пруткова.
Настоящий фельетон — последний опыт Достоевского-пародиста.
Тексту фельетона предшествовало следующее редакционное предисловие, написанное В. Ф. Пуцыковичем: «Во время трехмесячного перерыва мы в свое время, в июле месяце, получили за подписью „Друга Кузьмы Пруткова“ нижеследующий фельетон, настоящий смысл которого, признаться, для нас не совсем ясен; притом же мы несколько не верим рассказанному событию, тем более что и пруда на Елагином острову, по отзыву знатоков, не оказывается. Во всяком случае, мы не совсем понимаем, что сей сон значит, но, однако, помещаем его. Ред.»
Ф. M. Достоевский познакомился с M. В. Буташевичем-Петрашевским, по собственному свидетельству, весной 1846 г., а собрания («пятницы») у Петрашевского начал посещать с марта-апреля следующего года. Ко времени их встречи Петрашевский, как видно из показаний Достоевского Следственной комиссии, уже был знаком с его другом — поэтом A. H. Плещеевым. Вероятно, Петрашевский успел прочесть незадолго перед тем появившихся «Бедных людей» и «Двойника»: по словам Достоевского, встретив его вместе с Плещеевым случайно в кондитерской и узнав от Плещеева, кто его собеседник, Петрашевский сам сделал первый шаг к знакомству с Достоевским и сразу же задал ему вопрос: «Какая идея вашей будущей повести?..».
Из материалов допроса Петрашевского явствует, что он считал талант Достоевского «не из маленьких в нашей литературе»[195]. Это, вероятно, побудило Петрашевского пригласить его участвовать в своих собраниях. Считая, что большие таланты «есть собственность общественная, достояние народное», и рассматривая литературу как важное средство пропаганды, Петрашевский стремился привлечь на свои собрания литераторов и возлагал на них обязанность «поселять свои идеи в публике»[196].
Посетив впервые одну из «пятниц» Петрашевского весной 1847 г., «около поста», Достоевский до второй половины года бывал у него раз в три-четыре месяца. Более регулярно он стал посещать собрания Петрашевского, к участию в которых привлек своего старшего брата M. M. Достоевского, зимой 1848/1849 г. Утром 23 апреля 1849 г. Достоевский, как и другие посетители «пятниц» Петрашевского, был арестован. Восемь месяцев он провел под следствием в Алексеевском равелине Петропавловской крепости. Признанный «одним из важнейших» среди привлеченных по делу петрашевцев, виновным «в умысле на ниспровержение существующих отечественных законов и государственного порядка», он был приговорен к расстрелу. По определению генерал-аудиториата смертный приговор петрашевцев был заменен ссылкой на каторжные работы на разные сроки. Достоевский по решению царя был сослан на каторгу на 4 года с лишением дворянства и определением после каторги на военную службу рядовым. Об отмене смертного приговора осужденным, однако, было объявлено лишь после того, как 22 декабря 1849 г., стоя на Семеновском плацу в Петербурге, они прошли через мучительную психологическую пытку — выслушали чтение смертного приговора и команду о приведении первой их группы к расстрелу[197].
Достоевский придавал участию своему в кружках и на сходках петрашевцев исключительное значение. В «Дневнике писателя» за 1873 г., отвечая критикам «Бесов», он писал, вспоминая о себе и друзьях своей молодости: «Мы заражены были идеями тогдашнего теоретического социализма <…> Мы еще задолго до парижской революции 48 года были охвачены обаятельным влиянием этих идей». И он указывал тут же, что в «правду… грядущего „обновления мира“ и во всю святость будущего коммунистического общества» он был посвящен еще в 1846 г. Белинским, закономерным, логическим следствием чего и стало его участие в кружках петрашевцев (153–154).
Особо Достоевский подчеркивал, что вступление в ряды петрашевцев не было результатом личного влияния на него Петрашевского, как не было вообще мимолетным, случайным эпизодом его биографии. Оно было следствием воздействия на него «тогдашних новых идей», мощно захвативших «сердца и умы» его самого и его товарищей: «…зарождавшийся социализм сравнивался тогда, даже некоторыми из коноводов его, с христианством и принимался лишь за поправку и улучшение последнего, сообразно веку и цивилизации» (там же). Самое обозначение его и его друзей как «петрашевцев» (укоренившееся уже в это время в исторической литературе и публицистике), вызывало у писателя возражения, так как он считал, что термин этот искусственно сужает размах движения, которое было в понимании писателя более широким, чем это представлялось Следственной комиссии. Имена многих его представителей, не знавших Петрашевского лично, но разделявших убеждения осужденных, остались правительству неизвестными.[198]
О том, что воспоминание об участии в деле петрашевцев вызвало у Достоевского мысль о политическом заговоре, с особой очевидностью свидетельствуют строки, посвященные им в 1876 г. в «Дневнике писателя» M. М. Достоевскому. Говоря здесь о прикосновении своего старшего брата к делу петрашевцев, Достоевский замечает: «В сорок девятом году он был арестован по делу Петрашевского и посажен в крепость, где и высидел два месяца. По прошествии двух месяцев их освободили несколько человек (довольно многих), как невинных и неприкосновенных к возникшему делу. И действительно: брат не участвовал ни в организованном тайном обществе у Петрашевского, ни у Дурова. Тем не менее он бывал на вечерах Петрашевского и пользовался из тайной, общей библиотеки, склад которой находился в доме Петрашевского, книгами. Он был тогда фурьеристом и со страстью изучал Фурье <…> То, что он был фурьеристом и пользовался библиотекой, — открылось, и, конечно, он мог ожидать если не Сибири, то отдаленной ссылки как подозрительный человек» (XXII, 134).
Из приведенных слов очевидно, что Достоевский проводил между собою и своим старшим братом, также арестованным по делу Петрашевского, но вскоре освобожденным из-под следствия (хотя и остававшимся, как мы теперь знаем, до конца жизни под полицейским надзором), разделительную черту: M. M. Достоевский бывал у Петрашевского и Дурова, но не участвовал, по словам брата, «в организованном тайном обществе». Себя же писатель, напротив, причислял к тем осужденным, которые участвовали в «тайном обществе» (или «заговоре»), если пользоваться его собственным определением.[199]
Совокупность приведенных не допускающих различных толкований свидетельств писателя заставляет ныне при анализе движения петрашевцев и изучении конкретных обстоятельств участия в нем Ф. M. Достоевского опираться не только на материалы следствия, но корректировать их с помощью других дошедших до нас разнообразных источников — документально-исторических, мемуарных и автобиографических.
Важнейшее значение при этом приобретают письма A. H. Майкова к П. А. Висковатову о Достоевском-петрашевце и его устный рассказ на ту же тему, записанный поэтом А. А. Голенищевым-Кутузовым.
Вот отрывок из письма Майкова к Висковатову 1885 г.: «Раз, кажется, в январе 1848 г., приходит ко мне Ф. M. Достоевский, остается ночевать — я жил один на своей квартире — моя кровать у стены, напротив диван, где постлано б<ыло> Дост<оевско>му. И вот он начинает мне говорить, что ему поручено сделать мне предложение: Петрашевский, мол, дурак, актер и болтун; у него не выйдет ничего путного, а что люди подельнее из его посетителей задумали дело, которое Петр<ашевско>му неизвестно, и его туда не примут, а именно: Спешнев, Пав<ел> Филиппов (эти умерли, так я их называю, другие, кажется, еще живы, потому об них все-таки умолчу, как молчал до сих пор целые 37 лет обо всем этом эпизоде) и еще пять или шесть, не помню, в том числе Достоевский. И они решили пригласить еще седьмого или восьмого, то есть меня. А решили они завести тайную типографию и печатать и т. д. <…> И помню я — Д<остоевск>ий, сидя как умирающий Сократ перед друзьями, в ночной рубашке с незастегнутым воротом, напрягал все свое красноречие о святости этого дела…».
Приведенное письмо дополняет устный рассказ A. H. Майкова о Достоевском и петрашевцах в записи А. А. Голенищева-Кутузова:
«Лежу я утром в постели. Является жандармский офицер и штатский какой-то. Спрашивает: „Вы А. Н. Майков?“ <…>
— Знакомы ли были с Достоевским (Фед<ором> Мих<айловичем>) и какие имели с ним сношения?
Вопрос был тяжел потому, что я решительно не знал, до какой степени он компрометирован, что он показал, а между тем с Достоевским был у меня одни очень важный разговор.
Приходит ко мне однажды вечером Достоевский на мою квартиру в дом Аничкова, — приходит в возбужденном состоянии и говорит, что имеет ко мне важное поручение <…>
— Надо для общего дела уметь себя сдерживать. Вот нас семь человек: Спешнев, Мордвинов, Момбелли, Павел Филиппов, Григорьев, Владимир Милютин и я — мы осьмым выбрали вас; хотите ли вы вступить в общество?
— Но с какой целью?
— Конечно, с целью произвести переворот в России…»
Свидетельства A. H. Майкова (его старший брат, рано умерший критик Валериан Майков, был близко связан с Петрашевским и его кругом, а сам он привлекался по делу петрашевцев и хорошо знал многих участников последнего) впервые дали возможность расшифровать смысл замечания Достоевского о «заговоре», оставшемся в 1849 г. неизвестным правительству, и об участии в нем Достоевского. Следует особо подчеркнуть, что A. H. Майков с молодых лет был близким другом Достоевского. Именно поэтому он раскрыл доверенную ему писателем тайну лишь после его смерти, да и то решился сообщить о ней частным лицам, не предназначая своих сообщений для печати.
Свидетельства Майкова подтверждают и разъясняют слова Достоевского о том, что петрашевцам в своих показаниях удалось скрыть от Следственной комиссии ряд обстоятельств дела, которые еще больше отяготили бы их вину. Только с учетом раскрытых Майковым обстоятельств могут быть верно оценены тогдашние настроения Достоевского, его место среди петрашевцев.
В общих чертах эволюция взглядов Достоевского в 1847–1849 гг., когда он посещал кружки петрашевцев, рисуется в следующем виде. Еще до знакомства с Петрашевским и посещения его собраний Достоевский, увлекавшийся с конца 1830-х годов романами Ж. Санд и внимательно следивший за новинками французской литературы и журналистики, познакомился с идеями французских утопических социалистов. Особое значение для приобщения Достоевского к идеям тех направлений европейской общественной мысли, которые идеологически подготовили революцию 1848 г. на Западе, сыграло сближение с Белинским, знакомство с Валерианой Майковым и участие в 1846 г. в кружке братьев Бекетовых, организовавших под влиянием идей тогдашних социалистов род своеобразной бытовой «ассоциации» (коммуны), в которой участвовал и Достоевский (коммуна эта распалась в начале 1847 г. в связи с отъездом Бекетовых в Казань).
Идейная атмосфера второй половины 1840-х годов, общение с Белинским, В. H. Майковым, A. H. и H. H. Бекетовыми, A. H. Плещеевым, Д. В. Григоровичем, чтение французских газет и журналов, Шиллера, Ж. Санд, Э. Сю, Бальзака, Гюго, Герцена, знакомство с идеями Сен-Симона, Фурье, Консидерана, Ламенне, Л. Блана, Д. Ф. Штрауса, M. Штирнера, Л. Фейербаха, вокруг имен которых в кругу знакомых писателя постоянно вспыхивали острые дискуссии (на которых он часто присутствовал), — все это подготовило Достоевского к участию в кружках петрашевцев.
Познакомившись с Петрашевским, Достоевский, как мы уже знаем, первые два года редко бывал на его собраниях. Это объясняется, однако, не отсутствием у него общих интересов с Петрашевским и его кругом или идейными расхождениями с ними, но другими причинами: несмотря на охлаждение с начала 1847 г. отношений с Белинским, вскоре после чего Достоевский посетил впервые «пятницу» Петрашевского, он продолжал бывать у Белинского и в 1847 г. Напряженная литературная работа, длительная поездка на лето к брату в Ревель в 1846 г. и жизнь на даче в Парголове в 1847–1848 гг., замкнутость Достоевского, болезненный для него конфликт с литераторами из круга Белинского (Тургеневым, Некрасовым), дружеское общение с A. H. Плещеевым, Я. П. Бутковым, В. H. и A. H. Майковыми — причины, достаточные для объяснения редких посещений Достоевским в 1847 и первой половине 1848 г. «пятниц» Петрашевского.
Из показаний Достоевского видно, что он слышал у Петрашевского речь К. И. Тимковского, в которой последний призывал перестать бесплодно толковать «о превосходстве одной социальной системы перед другою», но действовать каждому «в своем кружке» для «торжества новых идей», пока реакция не задавила «социального движения». Писатель присутствовал также на одной из лекций И. Л. Ястржембского по политической экономии. Наряду со спорами по социальным вопросам он был в курсе происходивших у Петрашевского философских дискуссий о религии и атеизме. Выступал Достоевский на собраниях Петрашевского и сам — на близкие ему темы о цензуре, положении литературы и писателя в николаевской России и о соотношении в литературе общественного и художественного содержания. При обсуждении вопроса о том, какое из трех преобразований — освобождение крестьян, свобода печати и судебная реформа — является для России наиболее насущным, Достоевский, как и докладчик В. А. Головинский, высказался за первоочередность уничтожения крепостного права, разойдясь с M. В. Петрашевским, отстаивавшим приоритет судебной реформы. Громадное впечатление на присутствующих произвело чтение Достоевским на «пятнице» Петрашевского 15 апреля 1849 г. антикрепостнического письма Белинского к Гоголю, — чтение, исполненное страстного пафоса и повторенное на собрании дуровского кружка. Одна из тем, на которые, как мы знаем, Достоевский говорил у Петрашевского, — «о личности и об эгоизме» — связана с основной философской проблематикой его творчества как 1840-х годов, так и позднейшего времени. Достоевский охарактеризовал в этом выступлении, по собственному признанию, вредные последствия эгоизма и ложной «амбиции» (ведущих к «размельчению личности») и противопоставил им свое понимание «настоящего человеческого достоинства».
Достоевский способствовал привлечению на собрания Петрашевского новых участников — В. А. Головинского и своего старшего брата M. M. Достоевского. Это свидетельствует о том, что антипатия к Петрашевскому, как и скептическое отношение писателя к «кружкам», выраженное в апреле 1847 г. в «Петербургской летописи», не помешали ему в 1847–1849 гг. продолжать посещение собраний петрашевцев, причем именно в конце этого периода, в последние месяцы перед арестом участников собраний, посещения эти становятся более регулярными, а участие в них Достоевского — более активным.
Этому можно дать лишь одно объяснение: под влиянием событий революции 1848 г. на Западе и усилившейся в связи с ними реакции в России Достоевский в конце 1848 — начале 1849 г. испытывает растущее острое недовольство русской самодержавно-крепостнической государственностью. И так как аналогичную эволюцию переживают одновременно многие другие участники собраний Петрашевского, их сближение и совместные усилия кладут начало общему новому периоду деятельности петрашевцев.
В конце 1848 г. группа петрашевцев организует кружок С. Ф. Дурова, куда вошел и Достоевский. Первый биограф Достоевского писал, что «в кружке Дурова были, по-видимому, самые пылкие люди, и эта пылкость доводила их до неосторожности, которую вовсе не одобрял Петрашевский».[200]
Из рассказа Миллера и воспоминаний Майкова не следует делать вывода, что кружок С. Φ. Дурова состоял из одних «пылких людей». Ни сам Дуров, ни его друг А. И. Пальм, ни M. M. Достоевский, да и ряд других посетителей собраний Дурова не принадлежали к числу наиболее решительных петрашевцев и даже не знали о задуманном «деле» (а тем более не были его участниками). С другой стороны, Петрашевский, как явствует из слов Миллера, не одобрял «неосторожности» «самых пылких» из дуровцев не потому, что не сочувствовал их конечным целям, а потому, что в наличных условиях считал их действия «неосторожными» в точном смысле слова, т е. опасными с полицейской точки зрения, в условиях глубокой реакции 1848–1849 гг. и не соответствующими задачам момента, как он их понимал.
За короткое время кружок Дурова[201] пережил два этапа. На первом из них, по крайней мере внешне, на его собраниях преобладали музыкально-литературные темы и интересы. Но уже на одном из первых вечеров у Дурова H. А. Момбелли выступил с призывом к тесному сплочению людей с «одинаковым настроением и образом мыслей».[202] Что кружок организовывался с самого начала с политическими целями, причем одним из инициаторов создания его был Достоевский, свидетельствует Спешнев, показавший на допросе, что «в ноябре или в конце октября 1848 г. <…> пришли к нему Плещеев и Достоевский и сказали, что имхотелось бы сходиться со своими знакомыми в другом месте, а не у Петрашевского», мотивируя это, между прочим, боязнью шпионов, что и положило начало собраниям кружка. Сам Спешнев, как свидетельствует найденный в его бумагах проект обязательной подписки для членов тайного «Русского общества», еще с 1845 г. носился с идеей вооруженного восстания, признавая необходимым создание для этой цели строго законспирированной революционной организации. Вскоре политические цели кружка вышли на поверхность. После чтения Достоевским письма Белинского к Гоголю П. H. Филиппов предложил «заняться общими силами разрабатыванием статей в либеральном духе, относящихся до современного состояния России в юридическом и административном отношении…».[203] Тогда же Филиппов предложил завести для печатания антиправительственных статей домашнюю литографию. Это новое предложение повело к расколу кружка, так как M. M. Достоевский, А. Д. Щелков, H. А. Кашевский и некоторые другие его члены, испуганные предложением Филиппова и не сочувствовавшие ему, выступили с резким протестом против него. Но идейный раскол кружка и последовавшее в результате этого официальное прекращение собраний у Дурова с середины апреля 1849 г. не означали ликвидации возникшего в его недрах «заговора». H. А. Момбелли, H. А. Спешнев, Ф. H. Львов — уже давно склонялись к созданию узкого тайного общества заговорщицкого типа, составленного из наиболее решительно настроенных петрашевцев, которые бы смело взяли на себя инициативу и сразу приступили к началу организованных практических действий. Такое именно «особое тайное общество» и возникло, как рассказывает Майков, в конце 1848 — начале 1849 г. под руководством H. А. Спешнева.
Ставя своей конечной целью «произвести переворот в России» (т. е. выдвигая на первый план политическую задачу борьбы с самодержавием и, видимо, полагая, что решение более широкого комплекса вопросов о будущем социально-экономическом устройстве России, которые усиленно обсуждались в 1847–1848 гг. другими кружками петрашевцев, должно не столько предшествовать ей, сколько явиться ее результатом), участники спешневского заговора начали свою практическую деятельность с заведения типографского станка (так как первоначальный проект заведения литографии оказался дорогим и малоэффективным) «для печатания разных книг и даже журналов». Тем самым они пошли по пути, который еще в XVIII в. был предуказан Радищевым, и в какой-то мере предварили в своих планах идею создания вольной русской печати, осуществленную через несколько лет в Лондоне А. И. Герценом. Арест петрашевцев, за которыми к этому времени уже в течение нескольких месяцев велась слежка, в том числе членов спешневского кружка (хотя правительственному агенту Антонелли и не удалось проникнуть в их тайну), помешал претворению этого плана в жизнь.[204]
То, что мы узнаем о Достоевском-петрашевце из его показаний, из воспоминаний Майкова и Милюкова, дополняет рассказы некоторых других петрашевцев — И. M. Дебу, А. И. Пальма, П. П. Семенова-Тян-Шанского,[205] а также позднейшие припоминания самого писателя.
«По внешнему виду, как заметил один из знакомых Спешнева, — рассказывает Миллер, — истый тип заговорщика сказывался в Федоре Михайловиче: он был молчалив, любил говорить один на один, был скорее скрытен, чем откровенен <…> Но этот самый тихий и скромный человек, как мы <…> слыхали от И. M. Дебу, способен был доходить в своих речах до самого потрясающего пафоса». Поэтому, по словам Дебу, «для пропаганды наиболее подходящей представлялась членам различных кружков страстная натура Достоевского, производившая на слушателей ошеломляющее действие». «Как теперь, — говорит он, — вижу я перед собою Федора Михайловича на одном из вечеров у Петрашевского, вижу и слышу его рассказывающим о том, как был прогнан сквозь строй фельдфебель Финляндского полка, отмстивший ротному командиру за варварское обращение с его товарищами,[206] или же о том, как поступают помещики со своими крепостными». «Не менее живо, — добавлял Дебу, — помню его, рассказывающего свою „Неточку Незванову“ гораздо полнее, чем была она напечатана; помню, с каким живым человеческим чувством относился он и тогда к тому общественному „проценту“, олицетворением которого у него явилась впоследствии Сонечка Мармеладова (не без влияния, конечно, учения Фурье)».[207]
В романе «Алексей Слободин» (1873), по свидетельству Миллера, Пальм воспроизвел в лице Слободина «некоторые черты молодой поры Ф. M. Достоевского. Тут во время одного из обычных споров в описываемом в романе кружке „одни грудью стояли за гласное судопроизводство; другие видели все спасение в свободе печатного слова; третьи провозглашали выборное начало и т. д. <…> Слободин тихо и медленно сказал: „Освобождение крестьян несомненно будет первым шагом к нашей великой будущности“. Эти слова, сказанные спокойным тоном давно уже воспринятого и отстоявшегося убеждения, сильно подействовали на разгоряченных спорщиков, примирили все мнения». В том же романе выставлен другой спор по поводу политического переворота во Франции, причем Слободин замечает: «Политические вопросы меня слишком мало занимают <…> Мне поистине все равно, кто у них будет — Луи-Филипп, или какой-нибудь Бурбон, или даже хоть и республика… Кому от этого будет легче? Народ выиграет несколько громких фраз, причтет несколько новых имен к своему мартирологу и пойдет на ту же самую работу, прибыльную только для одного буржуа, а стало быть, и жизнь ни на волос не будет лучше… я не верю в полезность игры в старые политические формы[208] <…> Слободин в романе г-на Пальма заводит сношения с раскольниками <…> Ф<едор> М<ихайлович>, действительно, думал о сближении с раскольниками». «…А. И. Пальму помнится, что когда однажды спор сошел на вопрос: „Ну а если бы освободить крестьян оказалось невозможным иначе как через восстание?“, то Достоевский своею обычною впечатлительностью воскликнул: „Так хотя бы через восстание!“».[209]
Важнейшее значение кружки петрашевцев имели для развития русского искусства, науки и литературы. Через них прошли, испытав в различные годы их идейное воздействие, наряду с Ф. M. Достоевским, критик В. Н. Майков, М. Е. Салтыков-Щедрин, поэты А. Н. Плещеев и С. Ф. Дуров, романист и драматург А. И. Пальм, автор «России и Европы» Н. Я. Данилевский. В среде петрашевцев бывали будущий географ П. П. Семенов-Тян-Шанский, юный А. Г. Рубинштейн, а одно из собраний кружка в 1849 г. посетил M. И. Глинка. Первый переводчик «Сущности христианства» Л. Фейербаха на русский язык петрашевец А. В. Ханыков, а позднее близкие к кругу Петрашевского И. И. Введенский и И. Д. Минаев (отец поэта-«искровца» Д. И. Минаева) были знакомы с юношей Чернышевским и способствовали формированию его убеждений.
Петрашевцы стремились установить связь с революционными кружками вне Петербурга (в Прибалтике и Сибири), искали поддержки среди различных разрядов населения, недовольных царской монархией (в том числе раскольников), среди крестьян и солдат. Часть из них, возглавляемая Спешневым, как мы уже знаем, хотела осуществить печатание в Петербурге нелегальной антиправительственной литературы. Но все эти попытки перейти к практической революционной работе в условиях России 1840-х годов натолкнулись на огромные, зачастую непреодолимые трудности. Трудности эти усугублялись тем, что, несмотря на критические прозрения, скрытые в учениях Фурье и других ранних социалистов, на идеи которых опирались петрашевцы (догадки и прозрения, по достоинству оцененные ими), учения эти имели утопический характер, оставались оторванными от реальной жизни и практических нужд крепостной России.
Тем не менее полиция Николая I и сам царь не были обмануты мирной внешностью кружков петрашевцев.
Внимание правительства к деятельности петрашевцев было привлечено распространенной M. В. Буташевичем-Петрашевским в феврале 1848 г. в Петербурге литографированной программой, предназначенной для обсуждения в столичном дворянском собрании. Министр внутренних дел Л. А. Перовский, которому его подчиненный чиновник особых поручений И. П. Липранди доставил экземпляр проекта Петрашевского, снесся по этому поводу с шефом жандармов графом А. Ф. Орловым. Перовский и Орлов «равномерно усмотрели важность содержания» этого документа, «и оба они заметили, что это должно быть плодом тайного, обдуманного предначертания». По их «обоюдному согласию» сбор сведений о Петрашевском был поручен Липранди, как первому обратившему на него внимание, причем обязанность, возложенная на него, держалась в тайне от всемогущего III Отделения.
Весьма вероятно, что беспрецедентный факт изъятия столь ответственного дела из компетенции III Отделения и передачи его соперничающему ведомству — Министерству внутренних дел — был санкционирован Николаем I, которому Перовский первым донес о плане Петрашевского; император в то время был недоволен тайной полицией. Престиж III Отделения был ущемлен; информированный мемуарист писал, что граф Орлов «пообещал „согнуть в бараний рог“ всякого, кто посмеет раздуть дело, открытое Министерством внутренних дел (Перовским)…».[210] «Перовский, признававший отдельное существование III Отдел<ения> ненужным, старался доказать, что и общая полиция может предупредить всякие политические перевороты и знать о зародышах таких стремлений ранее III Отдел<ения>. В этом отношении образование кружка Петрашевского представило очень удобный случай…».[211]
Липранди взялся за розыск компрометирующих данных о Петрашевском и его кружке после 10 марта 1848 г. Задача его облегчалась тем, что, по воспоминаниям современников, «о пятницах Петрашевского знал весь город». Особые усилия прилагал Липранди к тому, чтобы ввести в круг Петрашевского своего агента П. Д. Антонелли, который ради этого бросил университет. Первое донесение Антонелли, адресованное Липранди, помечено 9 января 1849 г. Однако на собрания Петрашевского агент долгое время не допускался. Впервые он присутствовал у Петрашевского на очередной «пятнице» 11 марта 1849 г.; характерно, что он явился без приглашения. С этого времени Липранди получал систематическую, информацию о Петрашевском и его посетителях от Антонелли и двух других агентов — H. Ф. Наумова и В. M. Шапошникова, снявших в апреле 1849 г. помещение в доме Петрашевского под табачную лавку.
В донесении от I марта 1849 г. Антонелли впервые называет имя Ф. M. Достоевского: «Перед обедом сегодня в Hôtel de princes известное лицо[212] заходило к Достоевскому (сочинителю), и при моем вопросе — давно ли оно знакомо с ним, оно сказало, что знакомство уже давнишнее и что он очень дружен с обоими братьями». В следующем донесении сообщалось о посещении братьями Достоевскими «пятницы» Петрашевского и о споре между ними и хозяином о «манере писания». Вскоре Липранди узнает о некоем «обществе, составленном из литераторов, в котором главную роль разыгрывают братья Майковы и Достоевские». Наконец, 16 апреля 1849 г. агент донес о том, что днем ранее, в собрании у Петрашевского, Достоевский[213] читал письмо Белинского Гоголю. Имя Ф. M. Достоевского фигурировало и в других донесениях Антонелли.[214]
Таким образом, к моменту ареста петрашевцев Липранди собрал сведения, в достаточной мере компрометировавшие Достоевского. О ходе розыска Липранди регулярно ставил в известность своего непосредственного начальника — Перовского.
Вечером 20 апреля 1849 г. Орлов пригласил к себе Липранди и в присутствии начальника штаба корпуса жандармов Л. В. Дубельта объявил ему, что по воле императора Липранди должен был прекратить дальнейшее расследование и передать все материалы Дубельту. Последний был возмущен: важнейшее и прямо к нему относящееся дело скрывали от III Отделения и его шеф, и его старинный друг; о «негодовании» и «оскорбленном самолюбии» Дубельта сообщал Липранди в донесениях Перовскому.
21 апреля 1849 г. Орлов представил Николаю I свое резюме, списки петрашевцев, составленные на основании донесений Антонелли, и план их ареста, а через несколько часов доложил императору о готовности III Отделения к производству арестов. На этом документе Николай I наложил резолюцию: «Я все прочел; дело важно, ибо ежели было только одно вранье, то и оно в высшей степени преступно и нестерпимо. Приступить к арестованию, как ты полагаешь; точно лучше, ежели только не будет разгласки от такого большого числа лиц на то нужных».[215]
22 апреля 1849 г. Орлов подписал предписание об аресте петрашевцев. Вечером того же дня состоялась последняя «пятница» у Петрашевского, на которой присутствовал Достоевский.
В пятом часу утра 23 апреля 1849 г. был произведен арест большинства петрашевцев, в том числе Ф. M. Достоевского (одновременно был арестован по ошибке его младший брат Андрей вместо старшего — M. M. Достоевского). Арест сопровождался обыском. Все арестованные, а равно отобранные у них бумаги и книги были доставлены в III Отделение.
Сразу же после ареста, еще в III Отделении, арестованные узнали о том, что доносчиком был Антонелли. «Беспечность» чиновников III Отделения, допустивших это, подтверждает неприязнь Дубельта и его жандармов к соперничающему ведомству и желание их свести на нет успехи Липранди. Утром Орлов донес царю, что «в III Отделение привезено 34 человека» и что «все совершенно с большой тишиной, без всякой огласки и с наивеличайшей аккуратностью». Около 11 часов вечера арестованные были отправлены в Петропавловскую крепость; Ф. M. Достоевский был помещен сначала в № 7, затем в № 9 Алексеевского равелина.[216]
23 апреля же Николай I назначил «Секретную следственную комиссию, высочайше учрежденную в Петербургской крепости над злоумышленниками» в составе: комендант Петропавловской крепости генерал-адъютант И. А. Набоков (председатель), член Государственного совета князь П. П. Гагарин, товарищ военного министра генерал-адъютант князь В. А. Долгоруков, начальник штаба Управления военно-учебных заведений Я. И. Ростовцев и Л. В. Дубельт. Военный министр А. И. Чернышев передал Комиссии директиву императора о немедленном и самом тщательном производстве следствия.
Комиссия начала свои заседания 26 апреля. В тот же день была учреждена вспомогательная «Особенная Комиссия для разбора всех бумаг арестованных лиц». В ее задачу входили «разбор громадного количества бумаг (и частью книг), взятых у арестованных лиц, и отобрание для препровождения в Следственную комиссию тех из оных, которые более или менее относились к рассматриваемому делу». Председательствовал в этой комиссии статс-секретарь по принятию прошений князь А. Ф. Голицын, членами ее состояли: чиновник особых поручений III Отделения, тайный советник А. А. Сагтынский, секретарь шефа жандармов, действительный статский советник А. К. Гедерштерн и Липранди.
Постепенно из устных и письменных показаний перед Комиссией вырисовывались три основных напавления бесед у Петрашевского: «свобода книгопечатания, перемена судопроизводства и освобождение крестьян».[217]
8 июня 1849 г. Следственная комиссия произвела формальный допрос Ф. M. Достоевского. Ответами на общие вопросы о происхождении, вероисповедании и проч. открывается большая часть дела Достоевского, в которую входят его показания по конкретным обстоятельствам. Точно датировать каждое из них не представляется возможным. Известно лишь, что Ф. M. Достоевский вызывался в июне на допросы еще 11, 17 и 20 июня. О последнем допросе А. Г. Достоевская записала: «На 42<-м> заседании комиссии, 20 июня читалось письменное показание Ф. M. Достоевского, в котором он высказывался (подтверждая уже известные комиссии факты. — Ред.), что большая часть показаний обвиняемых относительно крайнего направления Петрашевского справедливы, что в собраниях у Петрашевского говорилось (Головинским) о необходимости бунта для освобождения крестьян, а на собраниях у Дурова обсуждался вопрос об устройстве тайной типографии, отвергнутый, однако, собранием. В общем, по мнению Ф. M. Достоевского, собрания у Петрашевского были скорее сборище приятелей, чем устроенное политическое общество».[218]
17 сентября Следственная комиссия рассмотрела составленную из настоящего дела записку и обвинительные статьи. Представлением военному министру этих материалов, а также списка из 28 лиц, обвиняемых по данному делу, и списка тех, на чье освобождение без судебного приговора испрашивалось высочайшее соизволение, — Следственная комиссия закончила свою работу.
Главный вывод Следственной комиссии заключался в том, что «все сии собрания, отличавшиеся вообще духом, противным правительству, и стремлением к изменению существующего порядка вещей, не обнаруживают, однако ж, ни единства действий, ни взаимного согласия, к разряду тайных организованных обществ они тоже не принадлежали, и чтоб имели какие-либо сношения внутри России, не доказывается никакими положительными данными».
Ознакомившись с материалом следствия, Николай I повелел подвергнуть обвиняемых необычному суду: дело петрашевцев слушалось в смешанной Военно-судной комиссии, учрежденной 25 сентября 1849 г. Ее председателем был член Государственного совета генерал-адъютант граф В. А. Перовский (брат министра внутренних дел), членами состояли: генерал-адъютант А. Г. Строганов, член Государственного совета, генерал-адъютант H. H. Анненков 2-й, генерал-адъютант А. П. Толстой, сенаторы, тайные советники князь И. А. Лобанов-Ростовский, А. Р. Веймарн, Ф. А. Дурасов.
Военно-судная комиссия начала свою работу 30 сентября. Вскоре она поручила делопроизводителю составить краткие выписки о степени виновности каждого обвиняемого, так как следственное дело занимало более 9 тысяч листов, и прочитать их сплошь Комиссия не имела ни возможности, ни желания. С 18 октября Комиссия приступила к опросу подсудимых, чтобы заслушать их возможные оправдания. Каждый подсудимый оставил в Комиссии подписку о даче этих последних показаний.
Не производя дополнительного расследования, Военно-судная комиссия согласилась в своем заключении с мнением Следственной комиссии о том, что существование тайного общества не обнаружено. Комиссия приговорила 15 человек (в том числе Достоевского) к расстрелу. После этого 13 ноября дело поступило в генерал-аудиториат. 19 ноября 1849 г. заключением генерал-аудиториата всем обвиняемым смертная казнь была заменена различными сроками каторжных работ. Последние коррективы в приговор внес при его утверждении Николай I. В частности, предложенный генерал-аудиториатом восьмилетний срок каторги Достоевскому и Дурову он заменил четырехлетним с последующей военной службой рядовыми, что возвращало им обоим, по замечанию Достоевского, гражданские права, которые по закону навсегда терял всякий приговоренный в каторгу.[219] Как известно, окончательный приговор был объявлен петрашевцам 22 декабря 1849 г. на Семеновском плацу, когда первая тройка была уже выведена для расстрела.[220]
Как свидетельствует анализ показаний Достоевского, он держался во время следствия с большой осторожностью, руководствуясь каждый раз определенными, достаточно хорошо обдуманными тактическими соображениями.
В первом объяснении Комиссии Достоевский точно определил круг вопросов, ответами на которые он решил ограничиться, умалчивая обо всех других, не известных Комиссии обстоятельствах. Это вопросы о самом Петрашевском, о характере его вечеров и о том, не имело ли его общество «скрытой», т. е. революционной цели.
Отвечая на эти вопросы, Достоевский — как отчетливо видно из его объяснений — всячески стремился подчеркнуть, что Петрашевский был отвлеченным теоретиком, «мечтателем»-фурьеристом. О кружке Дурова, пока не известном Комиссии, Достоевский не упомянул ни одним словом, а из имен лиц, близких к Петрашевскому, назвал лишь имена тех двух лиц — Толля и Ястржембского, — о которых его специально спрашивали в связи с возникшим подозрением об организованной пропаганде идей петрашевцев в учебных заведениях. При этом ничего конкретного о них Достоевский не сказал, сославшись на слабое знакомство с обоими, а вопрос о «распространении фурьеризма в юношестве» отвел ссылкой на свое незнание и на нежелание вдаваться в произвольные догадки.
В последующих своих ответах и показаниях Достоевский точно так же каждый раз стремился строго придерживаться ответов на задаваемые ему Комиссией вопросы. Показания Достоевского позволяют высоко оценить присутствие духа, проявленное им во время заключения в Петропавловской крепости, и его гражданское мужество.
Особенно примечательно то, что, проводя последовательно во время следствия линию защиты самого себя и своих товарищей от обвинения в посягательстве на устои самодержавного государства, отвергая версию о существовании у петрашевцев тайных революционных намерений, Достоевский не скрыл от членов Комиссии существа своих воззрений. Достоевский нарисовал перед своими обвинителями картину современной Европы, где «трещит и сокрушается вековой порядок вещей». Он признал историческую неизбежность революции 1848 г., как и возникновения на Западе социалистических учений, отметив в то же время утопический характер известных ему форм социализма 1840-х годов. Достоевский защищал необходимость изучения всяким мыслящим человеком — в том числе в России — вопросов социализма, который, по его словам, «есть та же политическая экономия, но в иной форме». «Эти книги писаны умно, горячо и нередко с неподдельной любовью к человечеству», — писал он в своих показаниях.
Особого внимания заслуживает вопрос о тех элементах мировоззрения Достоевского-петрашевца, которые подготовили в последующие годы его переход к «почвенничеству».
При сопоставлении с «Петербургской летописью» (1847), где Достоевский, полемизируя вслед за Белинским со славянофилами, защищал значение петровских преобразований и выражал свою горячую веру в будущее созданной Петром новой России, показания его на следствии позволяют говорить об изменившемся, более сложном отношении его к проблемам, находившимся в центре борьбы западников и славянофилов 1840-х годов. Достоевский характеризует в своих показаниях фурьеризм как продукт «западного положения вещей», противопоставляя Запад, где «разрешается <…> пролетарский вопрос», России, где «нет пролетариев». «И земля-то наша сложилась не по-западному», — замечает он. И в то же время в отличие от славянофилов Достоевский по-прежнему положительно отзывается о Петре I и именно на пример Петра ссылается в доказательство возможности для России, при условии верного понимания правительством нужд общества и народа и сочувственном отношении к ним, избежать «русского бунта». Все эти утверждения в известной мере подготовляют позднейшие идеи писателя периода «Времени» и «Эпохи».
По свидетельству А. П. Милюкова, Достоевский говорил уже в 1848–1849 гг., что «народ наш не пойдет по стопам европейских революционеров»: «Мы должны искать источников для развития русского общества не в учениях западных социалистов, а в жизни и вековом историческом строе нашего народа; в общине, артели и круговой поруке давно уже существуют основы, более прочные и нормальные, чем в мечтаниях Сен-Симона и его школы».
«По словам И. M. Дебу, — записал первый биограф Достоевского О. Ф. Миллер, — и у „фурьеристов“ (имеется в виду кружок социалистов-теоретиков, созданный рядом участников «пятниц» Петрашевского. — Ред.) обращено было внимание на русскую общину, с которою познакомил их, как и многих у нас, Гакстгаузен». Достоевский не принадлежал к кружку «фурьеристов» (в который входили И. M. Дебу и H. Я. Данилевский). Но он мог уже в 1840-х годах разделять отношение этого кружка к русской крестьянской общине.[221] Позднее, в пореформенных условиях, вера молодого Достоевского в «общину, артель и круговую поруку», подготовившая «почвеннические» элементы его мировоззрения, вошла в него в трансформированном виде. Именно здесь, по-видимому, — источник частичных совпадений между теми местами показаний Достоевского на следствии, где говорится о своеобразии путей развития России по сравнению с Западом, и его высказываниями 1860-1870-х годов на ту же тему.
Другой момент в показаниях Достоевского, который несомненно генетически связан с его позднейшими высказываниями и может быть верно понят лишь при сопоставлении с ними, — это его эстетическая позиция конца 1840-х годов.
Близость тезиса молодого Достоевского: «автор должен <…> хлопотать о художественности, а идея придет сама собою, ибо она необходимое условие художественности» с позднейшими размышлениями на ту же тему в статье «Г-н —бов и вопрос об искусстве» показывает, что уже в 1849 г. Достоевский занимал в названном вопросе позицию, близкую к позднейшей его позиции в споре с Добролюбовым. Защищая мысль, что идея — «необходимое условие художественности», без которого нет и не может быть искусства (и в то же время отстаивая, как и в 1861 г., художественное значение трагедии и сатиры, право писателя рисовать не одни «доблести, добродетели», но и «порок», «мрачную сторону жизни»), молодой Достоевский полагал, что подлинный талант имеет право идти в выборе и художественной разработке жизненного материала своим путем, хотя бы путь этот не был вполне понятен критике, казался ей уклонением от должного «направления».
Как воспринял Достоевский осуждение по делу петрашевцев? Из воспоминаний писателя видно, что он не считал себя пострадавшим безвинно. «Мы, петрашевцы, — писал по тому же поводу Достоевский в «Дневнике писателя» за 1873 г., — стояли на эшафоте и выслушивали наш приговор без малейшего раскаяния. <…> Не годы ссылки, не страдания сломили нас. Напротив, ничто не сломило нас, и наши убеждения лишь поддерживали наш дух сознанием исполненного долга» (Дневник писателя. 1873. Гл. XVI, «Одна из современных фальшей»).
«Я был виновен, я сознаю это вполне, — писал Достоевский еще 24 марта 1856 г., Э. И. Тотлебену. — Я был уличен в намерении (но не более) действовать против правительства <…> долгий опыт, тяжелый и мучительный, протрезвил меня и во многом переменил мои мысли. Но тогда я был слеп, верил в теории и утопии…» (XXVIII, кн. 1, 224; курсив наш. — Ред.). Здесь примечательна оговорка «во многом» (т. е. не во всем).
После возобновления в 1876 г. «Дневника писателя» Достоевский много раз пользуется случаем, чтобы напомнить о петрашевцах и о вдохновлявших их идеях утопического социализма 1840-х годов. В апреле 1876 г. он помещает в «Дневнике» биографические сведения о M. M. Достоевском и об его участии в деле петрашевцев, в июне того же года — некролог Ж. Санд, характеризующий место ее в истории европейских социалистических идей и их восприятие русской молодежью 1840-х годов. В январе 1877 г. цензура вычеркивает из «Дневника писателя» специальный раздел, в котором Достоевский защищает память петрашевцев, полемизируя с «Петербургской газетой», ссылавшейся на их пример в доказательство тезиса о постоянном во второй половине XIX в. «измельчании» типа русского революционера по сравнению с декабристами. «Общество декабристов состояло из людей, несравненно менее образованных, чем петрашевцы, — пишет в связи с этим Достоевский. — Между петрашевцами были, в большинстве, люди, вышедшие из самых высших учебных заведений — из университетов, из Александровского лицея, из Училища правоведения и из самых высших специальных заведений. Было много преподающих и специально занимающихся наукой <…> Повторяю, по отношению к образованию петрашевцы представляли тип высший перед декабристами» (Дневник писателя. 1877. Январь. Гл 1, § III; XXV, 25). В те же годы Достоевский диктует жене заметки о петрашевцах, причем официальной версии (преуменьшавшей, как подчеркивает писатель, исторический масштаб движения и его собственную роль) Достоевский стремится противопоставить иную их трактовку; Достоевский указывает на широкий размах антиправительственной оппозиции в конце 1840-х годов и подчеркивает революционный характер настроений и конечных идеалов участников спешневского «заговора», в котором, по его оценке, были предвосхищены, хотя и в зародыше, все почти основные черты последующих революционных кружков 1860-1870-х годов. Это свидетельствует, что Достоевский, несмотря на пережитую им впоследствии духовную эволюцию, несмотря на критическое отношение к различным социалистическим течениям XIX в. в поздних произведениях, особенно в романе «Бесы» и «Дневнике писателя», не склонен был до последних дней жизни преуменьшать ни исторической роли петрашевцев, ни своих юношеских радикальных настроений.