Комментарии

В Толстом последних лет жизни особенно поражает всегда присущее ему свойство: способность начинать все заново — даже после величайших своих достижений, готовность вечно искать и, как писал он в одном из писем своей молодости, «рваться, путаться, биться, ошибаться… и вечно бороться и лишаться»[78]. Интересно, что, перечитывая в 1910 году это письмо-«о том, что жизнь труд, борьба, ошибка», — Толстой заметил: «…теперь ничего бы не сказал другого» (т. 58, с. 23).

Подобно тому как жизнь человеческая, по мысли Толстого, требует честного искания и полного напряжения всех сил до последней минуты и общий смысл ее будет виден не самому человеку, а другим, так и творчество его — это неостановимый процесс, в котором не отыскать итоговой точки. «Как ни стар, как ни болен, как ни много, как ни мало сделал, — пишет Толстой В. Г. Черткову 17 февраля 1890 года, — все твое дело жизни не только не кончено, но не получило еще своего окончательного, решающего значения до последнего издыхания. Это радостно, бодрительно» (т. 87, с. 10).

Несмотря на краткие периоды нездоровья, упадка сил, Толстой по-прежнему духовно деятелен, упорен в работе, умственно свеж. Удивительна и его открытость всем тревогам времени, способность отзываться на все.

Конец века. Только что завершено «Воскресение» — роман, вобравший в себя, казалось, все, что волновало Россию на пороге грядущего столетия, а его автор уже во власти новых планов и замыслов. Еще продолжают уходить к издателям густо испещренные характерной толстовской правкой корректуры «Воскресения», еще впереди бурные споры о смысле романа, о судьбах его героев, но написанное уже представляется Толстому слишком условным, литературно упорядоченным, отстоявшимся. Толстой и прежде говорил: «Форма романа не только не вечна, но она проходит. Совестно писать неправду, что было то, чего не было. Если хочешь что сказать, скажи прямо» (т. 52, с. 93).

Его притягивают новые ситуации и персонажи, новые формы повествования. Главное же — успеть пробиться, мимо второстепенных «художественных глупостей», к самому важному, насущному: как жить, во что верить, как освободиться от путаницы обманов, захлестывающих человека. «Мне в руки дан рупор, и я обязан владеть им, пользоваться им, — записывает Толстой в Дневнике 1909 года. — Что-то напрашивается, не знаю, удастся ли. Напрашивается то, чтобы писать вне всякой формы: не как статьи, рассуждения и не как художественное, а высказывать, выливать, как можешь, то, что сильно чувствуешь» (т. 57, с. 9).

По разнообразию и смелости замыслов, над которыми Толстой настойчиво работает в 900-е годы, по широте и важности вопросов, им поставленных, завершающее десятилетие похоже на многообещающее начало нового периода.

1

Раньше, еще в 90-е годы, Толстой сказал: «Нет ничего stable[79] в жизни. Все равно как приспособляться к текущей воде. Все — личности, семья, общество, все изменяется, тает и переформировывается, как облака. И не успеешь привыкнуть к одному состоянию общества, как уже его нет и оно перешло в другое» (т. 52, с. 68). Умение улавливать и запечатлевать эти непосредственные изменения — в природе таланта Толстого. «Текучесть» самого человека — особенность, им так же ясно осознанная (вспомним: «Люди, как реки…»). И в то же время человеку свойственно стремление противостоять этой «нестабильности».

На протяжении всей жизни Толстой ищет основы духовной устойчивости человека, опираясь на вечную, выработанную мыслителями всех времен и народов мудрость, — на Сократа, Эпиктета, Руссо, Канта, Конфуция… И сам Толстой в глазах современников олицетворяет собою такое мудрое начало, вносящее в окружающую жизнь — изменчивую, неспокойную, противоречивую — необходимые представления о ее смысле и человеческом назначении в ней. Прекрасно выразил это Александр Блок в 1908 году: «Часто приходит в голову: все ничего, все еще просто и не страшно сравнительно, пока жив Лев Николаевич Толстой. Ведь гений одним бытием своим как бы указывает, что есть какие-то твердые, гранитные устои: точно на плечах своих держит и радостью своей поит и питает всю страну и свой народ»[80].

Если справедливо, что все творчество Толстого развивалось под знаком острой, тяжелой, необратимой ломки существующего уклада и миросозерцания людей, то, может быть, в наибольшей мере следует отнести это к последнему его периоду, когда социальные потрясения огромной силы следовали в России одно за другим. Русско-японская война, первая русская революция, затем — реакция с ее жесточайшим правительственным террором, столыпинская реформа, дальнейшее разорение деревни и т. п. Не только из газетных сообщений, но также из рассказов близких, друзей, многочисленных посетителей Ясной Поляны, нередко участников и очевидцев событий, узнавал Толстой о гибели тысяч русских солдат на дальневосточном фронте, о судебных преследованиях и казнях, о разгроме помещичьих усадеб, поджогах, грабежах. Толстой откликается на происходящее непосредственно — публицистика его звучит все напряженнее, острее и громче.

В 900-е годы написаны статьи «Рабство нашего времени», «Одумайтесь!», «Конец века», «О значении русской революции», «Не могу молчать». В них Толстой выражает свое страстное, открытое и резкое осуждение эксплуататорского государства, официальной церкви, всех видов правительственного насилия. Он решительно выступает против частной поземельной собственности, власти денег, буржуазной цивилизации.

Новые художественные замыслы возникают в этот период как бы приглушенно. Толстой не всегда чувствует себя в силах и вправе отдаться их осуществлению; они несколько потеснены более актуальной, с точки зрения автора, работой непосредственно обличительного или поучительного характера. Тем не менее они владеют Толстым неотступно, до самых последних дней, и выражают его сокровенное мироощущение наиболее органично.

В произведениях Толстого последнего десятилетия, законченных и незаконченных, дана художественная картина нового состояния общества. Идет трудное время, чреватое всеобщей смятенностью духа, ожесточением, распадом прежних связей и вместе с тем поисками новых путей и прозрением новых истин.

С особенной художественной убедительностью развертывается своеобразная «цепная реакция» событий и поступков, слагающих тревожную общественную ситуацию, в «Фальшивом купоне» — повести, задуманной Толстым еще в 80-е годы. Мелкий обман — подделка купона гимназистами — втягивает в сферу своего действия все новых и новых людей и в итоге губит, ломает не одну человеческую жизнь. Зло расходится неудержимо, говорит Толстой, «как передача движения упругими шарами, если только нет той силы, которая поглощает его» (т. 53, с. 197). Ничто не проходит бесследно; все содеянное человеком так или иначе отзовется в будущем, заденет других и вернется бумерангом к нему самому.

Звучит здесь и тема развращающего влияния всего уклада господской жизни на тех людей из народа, которые, соприкоснувшись с этой жизнью, поддались соблазну ее сытости, легкости, безответственности. Если раньше дворник Василий не верил, «что у господ нет никакого закона насчет того, как жить», то после того, как он был втянут барином в нечестную игру с фальшивым купоном, дал ложную присягу и получил за это вознаграждение, он уверился, «что нет никаких законов и надо жить в свое удовольствие». Этому немало способствовала и сама атмосфера городской жизни, все более затягивавшая Василия и заставлявшая его забыть «деревенский закон». Там все было грубо, серо, бедно, неурядливо, здесь все было тонко, хорошо, чисто, богато, все в порядке».

В одну роковую цепь сплетаются судьбы людей, порой ничего не знающих друг о друге, действующих под влиянием разных побуждений и принципов в отрывках незаконченного романа «Нет в мире виноватых» (1908).

Предводитель дворянства, потомок старинного рода Порхуновых возвращается из города к себе в усадьбу, как когда-то возвращался домой из Москвы Константин Левин, и все привычное вновь обступает его. Он «вышел на своей станции, где ждала его прекрасная, с бубенчиками, тройка караковых своего полурысистого завода и старый кучер Федот, друг дома. И к девяти часам утра подъезжал мимо парка к большому двухэтажному дому в Порхунове-Никольском». Но в «Анне Карениной» возвращение домой принесло Левину успокоение и счастье. Порхунов же возвращается, в сущности, в разрушенный дом, несмотря на то что все еще внешне продолжает идти по-старому. Но то, что случилось в отсутствие Порхунова между его женой и учителем их детей Михаилом Неустроевым — человеком, принадлежащим к революционной организации, — «погубило навсегда всю ее восемнадцатилетнюю замужнюю счастливую и чистую жизнь».

Толстому ясно, что спасти «фундамент», на котором строится существование Порхунова, этого преуспевающего и вместе с тем умного, честного, терпимого, удивительно умеющего ладить с людьми разных характеров и убеждений «консерватора», никак нельзя. И все это странным, но несомненным образом зависит от значительных перемен в сознании весьма далеких от него в социальном отношении людей — бывшего студента Михаила Неустроева, сельского учителя Петра Соловьева, крестьянина Егора Кузьмина и того молодого парня в воинском присутствии, который заявил, что не может присягать и брать оружие «по своей убеждении».

Едва ли во всем предшествующем творчестве Толстого сюжеты содержат столько больших и малых преступлений и несчастий, сколько совершается их на страницах его поздних произведений. Измена, развод, грабеж, подлог, убийство, самоубийство, казнь, — теперь эти мрачные факты, как и в окружающей Толстого жизни, стали жуткой обыденностью, к которой нельзя привыкнуть. Это та реальность, от которой не спрячешься в от которой уже не спасут никакие устоявшиеся формы быта и никакие слова, которыми люди привыкли обманывать себя. Все происходящее касается всех, имеет отношение к каждому.

Толстой видит в современной ему русской действительности черты «конца века», понимая под этим не просто хронологический рубеж, но определение переходного времени, когда отживает, разрушается одно и нарождается другое миросозерцание: «И как отдельные люди в такие переходные времена часто живут особенно неразумной, мучительной, бурной жизнью, так это бывает в целых обществах людей, когда формы их жизни не отвечают уже их сознанию» (т. 36, с. 190).

Прежняя жизнь явно исчерпала свои внутренние возможности, она не может продолжаться на тех же началах. «Хотелось чего-нибудь настоящего, хотелось жизни, а не игры с ней, не снимания пенок. И не было никакой» — так чувствует Лиза, героиня рассказа «Что я видел во сне» (1906). Создается опасная для человека ситуация бессмысленности и бессодержательности существования, когда «не за что держаться». И ни наука, ни искусство, ни тем более государственная идеология, ни официальная религия не в силах заполнить эту открывшуюся пустоту. Ведь та же Лиза понимает, что «и музыка и чтение» были, по словам Толстого, «только задирающие вопросы жизни, но не разрешающие их». А о законоучителе Введенском в «Фальшивом купоне» сказано: «Он прошел полный курс духовной академии и потому уже давно не верил в то, что исповедовал и проповедовал…»

В 80-90-е годы в таких произведениях, как «Смерть Ивана Ильича», «Хозяин и работник», «Отец Сергий», духовные перевороты, «прозрения» героев представали как события исключительные, вызванные какими-то особыми, необычными обстоятельствами. Теперь в художественных сочинениях Толстого самого позднего времени они выглядят явлением повседневным, и доступны такому смятению, потрясению, просветлению становятся, по мысли Толстого, самые разные люди. Высшие чиновники, священники и революционеры, студенты и крестьяне, мужчины и женщины, старые и молодые, даже дети и подростки, верующие и неверующие — все ощущают исчерпанность и бессмыслицу жизни, необходимость отыскания новых духовных начал, духовного содержания.

Примечательно, что Толстой видит это стремление разорвать окружающий обман, понять новую истину и в людях патриархальной деревни. Раньше они жили, подчиняясь естественному ходу крестьянской жизни и усвоенному от старших преданию; бывало даже, что уклад их жизни и исповедуемые ими нравственные принципы выводили из тупика иных дворян, увязших в лабиринте неразрешенных противоречий. Теперь же многие крестьяне, особенно молодые, увидели в жизни огромную, тревожащую загадку. Привычный же строй представлений, жизненных ценностей, повседневных забот оказался поколебленным.

Толстой чутко уловил в этом мощное и необратимое влияние русской революции. Уже после ее поражения, в 1910 году он записал в Дневнике: «Революция сделала в нашем русском народе то, что он вдруг увидал несправедливость своего положения. Это — сказка о царе в новом платье. Ребенком, который сказал то, что есть, что царь голый, была революция. Появилось в народе сознание претерпеваемой им неправды… И вытравить это сознание уже нельзя» (т. 58, с. 24).

Нередко отказываясь от центрального героя, автор как бы уравнивает в правах многих и разных персонажей, и вся энергия действия постепенно переходит от одного к другому. Толстой-художник стремится рассмотреть и понять с равной степенью внимания и участия жизненные коллизии, мысли и чувства многих и многих людей, общие законы, которые руководят ими.

«Нет в мире виноватых» становится не просто названием произведения, но некоей внутренней установкой. По свидетельству Н. Н. Гусева, Толстой говорил: «Мне вот именно, если бог приведет, хотелось бы показать в моей работе, что виноватых нет. Как этот председатель суда, который подписывает приговор, как этот палач, который вешает, как они естественно были приведены к этому положению, так же естественно, как мы теперь тут сидим и пьем чай, в то время, как многие зябнут и мокнут»[81]. Тем ярче, по мысли Толстого, «выступила бы из-за этой доброты, невиновности людей недоброта и виновность устройства жизни».

В последние годы жизни Толстой любил повторять, что «жизнь одна во всем» и каждый несет в «себе только часть этой одной жизни». Мысль эта была лаконически выражена им в сказке-притче «Ассирийский царь Асархадон» (1903). Могущественным социальным силам, которые разрушительно действовали в окружающей жизни, делая одного палачом, другого — жертвой, должно было противостоять иное начало, воплощенное в человеческой личности.

Вся деятельность Толстого последнего десятилетия — активные поиски преодоления зла, поиски спасения и выхода.

2

Всем своим творчеством Толстой утверждал: жизнь невозможна без созидательных, добрых сил, и человек должен строить свое существование в соответствии с ними. Людям свойственно стремиться к радостному, гармоническому единению с миром. «Если радость кончается, ищи, где ты ошибся», — говорил Толстой.

Толстой стоит на позициях духовного максимализма. В любых исторических обстоятельствах, в любых житейских условиях человек призван делать то, что должно, — порой даже вопреки побуждениям своей природы, своему животному «я», как обычно говорил Толстой, вопреки всем соблазнам мира и собственному непостоянству и эгоизму. Здесь не может быть никаких компромиссов.

Но при этом Толстой считал, что нравственная истина не есть нечто отвлеченное, а существует для того, чтобы руководствоваться ею во всех повседневных проявлениях. Она нужна человеку, чтобы решить, «как относиться к обществу людей, среди которых живешь, как кормиться, как жениться, как воспитывать детей, как молиться, как учиться и многое другое» (т. 38, с. 136–137).

Познать нравственную истину и следовать ей стремятся в произведениях Толстого 900-х годов самые разные герои, включая маленького Воку, который «нечаянно» съел предназначенное няне пирожное, а потом пережил просветляющую радость раскаяния («Нечаянно»), или мальчика, решившего никогда больше не есть цыплят («Волк»). То, что эти маленькие рассказы были чрезвычайно важны для Толстого, имели прямое отношение к его важнейшим идеям той поры, помогает понять его запись в Дневнике 1910 года: «Дети живут, как большие разумные люди, ставя выше всего любовь. Взрослые же живут как дети, жертвуя любовью для глупых детских игрушек» (т. 58, с. 225).

Эта сила непосредственного нравственного чувства определяет в путь героя рассказа «После бала» после той ночи, когда, переполненный умилением и любовью, он неожиданно стал свидетелем страшной экзекуции. Жизнь его не могла идти по-старому. Иван Васильевич уже не мог служить ни в военной, ни в гражданской службе, не мог по-прежнему любить красавицу Вареньку…

Внутренний смысл повести «Фальшивый купон» лаконично определен Толстым уже в самой ранней записи от 15 сентября 1886 года: «И попался ему купон поддельный, и увидал он сон. Светлый юноша показал ему всю историю поддельного купона: откуда он взялся и как разносилось зло и как пресеклось. И он увидал, что зло расходится, но не поборает добра. А добро также расходится и поборает зло» (т. 26, с. 852). Однако если распространение «зла» изображено с замечательной толстовской проницатедьностью, социально-психологической точностью и остротой, то победа «добра», которой во что бы то ни стало должен завершиться, замкнуться сюжет повести, выглядит во многом заданной, искусственной. Не слишком ли прямолинейно приходят к нравственному прозрению и не верящий ни во что отец Михаил (в прошлом законоучитель Введенский), и Махин, и Митя Смоковников, пустившие в оборот злосчастный купон, или Степан Пелагеюшкин, загубивший не одну живую душу?

Такая устремленность Толстого к религиозно-нравственной истине порой вступала в противоречие с реальным ходом жизни. Особенно остро ощущалось это в условиях назревшей и развертывавшейся в России революции. Сознавая всю неизбежность революционного взрыва в России того времени, Толстой не принимал идею насильственного переустройства мира. Но он не раз высказывал надежду, что революционные потрясения не пройдут даром, а помогут выработке нового состояния общества. Д. П. Маковицкий записал слова Толстого, сказанные им 2 сентября 1907 года: «Все хорошо, все хорошо! Это — growing pains[82]. Как в жизни человека есть периоды болезненные, так и в жизни народов»[83].

Убежденный в преступности существующего строя, в необходимости его разрушения и перестройки, Толстой не мог не ставить вопроса о революционном пути как одной из возможностей личного выбора. В противоположность своекорыстной правящей верхушке, дорожащей только своими выгодами и духовно обанкротившейся, революционеры, считал Толстой, обладают убежденностью, верой, самоотверженностью. А эти свойства — важнейшие условия жизни. Недаром опытный революционер Меженецкий в рассказе «Божеское и человеческое» преодолевает все тяготы своего положения, в том числе и ужас многолетнего одиночного заключения, пока у него сохраняются убежденность и вера. Но как только они оказываются расшатанными под влиянием встречи с новым поколением революционной молодежи — людьми самоуверенными и прагматичными, Меженецкому становится нечем держаться и он кончает самоубийством.

Отдавая должное нравственным качествам участников революционного движения, Толстой, однако, считает этот путь трагическим заблуждением. В «Божеском и человеческом» он сделал попытку показать, как в исключительной ситуации — в тюрьме, в ожидании смерти — в сознании героя происходит замена ложной, на его взгляд, идеи насильственного переустройства общества (революционер-народник Светлогуб принимал участие в террористических актах), идеей истинной — евангельской идеей непротивления и любви.

Сила жизни, обострившаяся во всем существе Анатолия Светлогуба, ищет выхода, ищет возможности спасения хотя бы в таком образе мыслей, который давал бы возможность радостного, любовного отношения ко всему — даже в страшный момент ожидания незаслуженной казни. И вот под влиянием чтения Евангелия он преображается: «Вышел из тюрьмы юноша с светлыми очами и вьющимися кудрями и, улыбаясь, взошел на колесницу».

Когда Толстой раскрывает «человеческое» в своих героях — последние минуты Светлогуба перед казнью, отчаяние его матери; когда он обнажает нечто уродливое, «псевдочеловеческое», например, в генерал-губернаторе, подписывающем герою смертный приговор, в полную силу звучит авторский голос, проникнутый болью о человеке. «Божеское» же, призванное как бы перевесить человеческое, ему противостоять, выглядит более бледным и безликим. «Светлый ангел», умиротворенный и всепрощающий… Но таков ли подлинный революционер, идущий на смерть за свое дело?

Сам Толстой, наблюдая современные ему социальные процессы, должен был признать, что закон любви и добра не становится внутренним двигателем общественной жизни: «Главное, в чем я ошибся, то, что любовь делает свое дело и теперь в России с казнями, виселицами и пр.» (т. 57, с. 200).

Для того чтобы принцип непротивления и любви мог быть воплощен художественно, необходимо было его соединение с таким жизненным материалом, где он был бы органичен. Так произошло в рассказе «Алеша Горшок». Недаром посмертная публикация этого маленького рассказа потрясла Блока: «Гениальнейшее, что читал — Толстой — «Алеша Горшок»[84].

На нескольких страницах уместилась вся жизнь человеческая — во всей ее простоте и во всем богатстве. Дело в том, что, несмотря на внешнюю бедность, внешнее однообразие двадцатилетней Алешиной жизни, в ней содержится все самое важное и необходимое. Неграмотный, немногословный, не знавший даже молитв, Алеша (умирая, он молился «только руками и сердцем»), обладает верным отношением к труду, к окружающим его людям, к смерти. Главные нравственные истины остаются чисты в его душе, не затемняются ничем суетным, мелким. Отсюда — его кротость, «безответность». Несмотря на свою кротость, даже забитость, Алеша способен пережить человечески богатое чувство. Вот как говорит Толстой в этом рассказе, написанном очень скупо и лаконично, о любви: «…случилось с ним самое необыкновенное в его жизни событие. Событие это состояло в том, что он, к удивлению своему, узнал, что, кроме тех отношений между людьми, которые происходят от нужды друг в друге, есть еще отношения совеем особенные: не то чтобы нужно было человеку вычистить сапоги, или снести покупку, или запрячь лошадь, а то, что человек так, ни зачем нужен другому человеку, нужно ему послужить, его приласкать, и что он, Алеша, тот самый человек».

Чувство это сияет тем сильнее, чем более безрадостный конец его ожидает. И здесь Толстой передает душевное состояние Алеши также крайне просто и сжато. Когда Алешу спросили, бросил ли он свои «глупости», он ответил: «Видно, что бросил», «засмеялся и тут же заплакал».

В этих двух словах толстовская «диалектика души» находит для себя новый способ выражения.

Какова должна быть позиция человека в современном мире — это для Толстого вопрос, неотделимый от его собственной судьбы. Чувство недовольства собственной жизнью у Толстого в 900-е годы возрастало и обострялось. Об этом свидетельствуют дневники, письма и произведения тех лет. «Все больше и больше болею своим довольством и окружающей нуждою» (т. 55, с. 147). «Особенно живо чувствовал безумную безнравственность роскоши властвующих и богатых и нищету и задавленность бедных. Почти физически страдаю от сознания участия в этом безумии и зле» (т. 57, с. 80). «Не переставая стыдно за свою жизнь» (т. 58, с. 3). Необходимым становится что-то предпринять, чтобы вырваться из заколдованного круга неправедной барской жизни. Мысль об «уходе», о перемене всех обстоятельств жизни всерьез занимает Толстого: «Иногда думается: уйти ото всех» (т. 58, с. 138).

И естественно, что в художественных произведениях 900-х годов Толстой воссоздает подобные ситуации с величайшей субъективной заинтересованностью.

Так, его очень привлекала легенда о том, что император Александр не умер в Таганроге в 1825 году, а окончил свои дни в Сибири в облике старца Федора Кузмича. В «Посмертных записках старца Федора Кузмича», над которыми Толстой работал в 1905 году, сплетаются постоянные толстовские мотивы: мотив исповеди, духовного перелома, прозрения, мотив «ухода» от мира и погружения в безвестное, истинное и прекрасное существование в труде и в согласии со всем живущим. Примечательно, что последним событием, толкнувшим императора на решительный шаг, была все та же экзекуция, прогнание солдата сквозь строй, — для Толстого в этой сцене как бы концентрировались весь ужас, вся бесчеловечность господствующего уклада.

Еще более неумолимо, чем перед Иваном Васильевичем из «После бала», стоит перед героем «Посмертных записок…» дилемма: или признать, «что делается то, что должно», или пересмотреть, решительно изменить всю свою жизнь. Он, наконец, решается «все бросить, уйти, исчезнуть». И не так, как ему хотелось прежде отречься от престола — «с рисовкой, с желанием удивить, опечалить людей, показать им свое величие души», а без всякой оглядки на мнение людское, только «для себя, для бога». Здесь существует явственная перекличка с образом отца Сергия — самым всесторонним, глубоким, художественно совершенным воплощением идеи «ухода», победы над эгоизмом и тщеславием, преодолением соблазна «славы людской». Ему также предстояло пройти ряд «блестящих» кругов жизни, чтобы наконец, через падения и страдания, достичь красоты безвестного и самоотверженного существования, без притязании на абсолютную святость.

Толстому кажется, что при должной разработке фигура раскаявшегося царя «вышла бы шекспировская». Как видно, сама исключительность положения героя, крайняя противоречивость его устремлений, его характера, сложившегося в неестественных, нравственно ложных условиях царского дворца, делала для Толстого эту художественную задачу трудной и привлекательной. В одной из дневниковых записей той поры читаем: «Еще ясная пришла характеристика Александра I, если удастся довести хоть до половины. То, что он искренно, всей душой хочет быть добрым, нравственным и всей душой хочет царствовать во что бы то ни стало. Показать свойственную всем людям двойственность иногда прямо двух противоположных направлений желаний» (т. 55, с. 178).

Замыслу этому не было суждено воплотиться в законченное произведение, хотя Толстой до конца видит его богатые художественно-психологические возможности. С чувством некоторой грусти, сознания чего-то более важного впереди, необходимости готовиться к этому важному расстается Толстой с так лично, так близко воспринятой им легендой. «Пускай исторически доказана невозможность соединения личности Александра и Козьмича, — пишет Толстой, — легенда остается во всей своей красоте и истинности. Я начал было писать на эту тему…но едва ли удосужусь продолжать. Некогда, надо укладываться к предстоящему переходу. А очень жалко. Прелестный образ» (т. 77, с. 185).

В самых разнообразных сюжетах Толстой с необычайной настойчивостью отстаивает главную мысль — о духовной сущности каждого человека. «Уж если меня что пугает, — записывает Д. П. Маковицкий слова Толстого, — то это родиться во дворце, а не в трущобе. Жизнь есть процесс освобождения духовного начала, того самого, которое есть в каторжнике и во всех»[85].

3

Среди множества замыслов Толстого позднего периода был один, судьба которого оказалась особой. Замысел этот отличался исключительной стойкостью и жизнеспособностью. Несмотря на разного рода внешние и внутренние препятствия, он достиг полной художественной зрелости и завершенности. Речь идет о «Хаджи-Мурате» — повести, не публиковавшейся при жизни Толстого согласно его желанию, но по праву считающейся его художественным завещанием.

19 июля 1896 года Толстой записал в Дневнике: «Вчера иду по передвоенному черноземному пару. Пока глаз окинет, ничего, кроме черной земли — ни одной зеленой травки. И вот на краю пыльной серой дороги куст татарина (репья), три отростка: один сломан и белый, загрязненный цветок висит; другой сломан и забрызган грязью, черный, стебель надломлен и загрязнен; третий отросток торчит вбок, тоже черный от пыли, но все еще жив, и в серединке краснеется. — Напомнил Хаджи-Мурата. Хочется написать. Отстаивает жизнь до последнего, и один среди всего поля, хоть как-нибудь, да отстоял ее» (т. 53, с. 99–100). Сразу же был создан первый набросок нового произведения, вступлением к нему стала приведенная запись, значительно развитая и разработанная, но сохранившая ту же тональность, то же настроение: «Молодец!» подумал я. И какое-то чувство бодрости, энергии, силы охватило меня: «Так и надо, так и надо» (т. 35, с. 286).

Работа была еще в самом начале, но позиция художника уже определилась отчетливо и ярко. Было в представшей перед Толстым картине перепаханного поля, с чудом уцелевшим израненным «татарином» у дороги, нечто глубоко созвучное его мироощущению. Да и в том, как сумел увидеть Толстой эту картину, в самом зерне замысла уже сказался весь его огромный противоречивый художнический и человеческий опыт.

Обдумывая «кавказский рассказ», Толстой возвращается к дням своей молодости. На Кавказе произошло его творческое самоопределение, кавказская жизнь дала материал для нескольких его произведений, вспомним «Набег», «Рубку леса», «Казаки». Но теперь и события, и лица, а главное — связь между ними, оценка всего становятся во многом другими. В «Хаджи-Мурате» есть и «набег» а «рубка леса», но они стали частями нового целого.

Если в «Казаках» центральное место занимает Оленин, чуткий, честный, ищущий молодой человек из дворян в начале своего жизненного пути, а окружающая его жизнь в кавказской станице притягивает и восхищает, но остается все же неразгаданной загадкой, то в «Хаджи-Мурате» соотношение меняется. То, что раньше оставалось чуждым и далеким, раскрывается во всей своей красоте и силе, внутренней значительности и серьезности. А то, что было центральным, поблекло и ушло на периферию повествования. И Полторацкий, и Бутлер — молодые люди, приехавшие на Кавказ, чтобы освежиться после душных петербургских гостиных в поисках экзотики и военной романтики, — увидены жестким взглядом позднего Толстого.

Главное и самое близкое автору лицо в повести — Хаджи-Мурат. Его судьба, его позиция важны и дороги Толстому, восприняты им с огромной личной заинтересованностью. «…Хаджи-Мурат — мое личное увлечение», — говорил Толстой*. Появление этого героя в последней толстовской повести и неожиданно, и закономерно.

Герой-дворянин был испытан в разных ситуациях: Иван Ильич — в тоске и мучениях заурядного, обезличенного и эгоистического существования, князь Касатский — в соблазнах «большого света», в гордыне святости, отречения от мира и, наконец, в истинном смирении, князь Нехлюдов — в раскаянии и старании исправить, искупить сословные грехи, «воскреснуть». Возвращаться к этому Толстой уже не мог — жизнь требовала, он чувствовал это, чего-то иного. Русская литература тех лет — Чехов, Гаршин, Л. Андреев — с сочувствием рисовала фигуру интеллигента, человека просвещенного и гуманного, радеющего об общем благе или мятущегося, раздвоенного. Но Толстой был критически настроен по отношению к интеллигентам, которые, как он говорил, «не сознают греховности своего положения. Теперь 99 из 100 интеллигентов произошли из народа и сидят на его шее, пишут «Вехи», изрекают слова, рассуждают». Когда же А. А. Стахович заметил: «Вы сами — интеллигент», Толстой полушутя, но твердо возражал: «Нет, я был офицером и орфографии не знаю. Я рад, что не интеллигент. Нет»*. Гораздо разумнее и нравственнее представляется Толстому жизнь мужика, главное содержание которой — труд, «дающий возможность жизни себе и даже помощи другим» (т. 38, с. 155). Но и патриархальный русский крестьянин лишь в ограниченной мере мог удовлетворить творческую потребность Толстого — художника в сложном и ярком характере.

Хаджи-Мурат — этот «красивый и цельный тип настоящего горца» (т. 35, с. 409) — стал убедительной антитезой и рефлектирующему интеллигенту и кроткому непротивленцу. Наделенный незаурядными способностями и волей, он обладал своеобразной гармонией натуры. Хаджи-Муратом еще не потеряны связи с природой, с народной культурой, и «дикость» его, его наивность и страстность противостоят безжизненной и циничной «цивилизованности», которую так ненавидел Толстой.

Толстой открыто идет навстречу противоречиям в живой личности Хаджи-Мурата: это и «разбойник», в борьбе не щадящий врага, не раз перешагивавший через человеческую кровь, способный и на жестокость, и на расчетливую хитрость, и в то же время любящий сын, муж и отец, верный друг, добрый, часто простодушный, располагающий к себе человек.

Хаджи-Мурат очерчен твердо и ясно, без какой бы то ни было идеализации, но на него брошен автором особый свет. Важную роль сыграло при этом увлекшее Толстого внимательное и долгое изучение истории, обычаев, фольклора кавказских горцев. Интерес этот был не этнографический, но скорее духовно-поэтический. Еще прежде Толстого привлекали песни горцев, их меткие, лаконичные, мудрые пословицы, загадки, сказки. И теперь происходило освоение своеобразия далекой культуры в ее целостности. Хаджи-Мурат становится воплощением «поэзии особенной энергической горской жизни».

Здесь свои понятия о добре и зле, о чести, о жизни и смерти. Защищать свою жизнь и свободу с оружием в руках, используя при этом отпущенные природой силу, ловкость, смекалку, представляется Хаджи-Мурату и его соотечественникам совершенно естественным и необходимым. Это так же хорошо и освящено нравственным законом предков, как обязательный обычай гостеприимства или готовность самоотверженно служить своему кунаку, подвергая для него риску, если это понадобится, даже жизнь. Поэтому Хаджи-Мурат с насмешливой презрительностью глядит на статского советника Кириллова, «маленького толстого человечка в штатском и без оружия», и даже весьма дерзко хлопает его по плеши…

Горский фольклор создает поэтический ореол вокруг личности Хаджи-Мурата. Да и сама его жизнь, драматические повороты его судьбы находят себе аналогии в песнях и легендах. Обдумывая свое последнее решение о бегстве от русских в горы, он вспоминает сказку о соколе, побывавшем у людей и вернувшемся с путами и серебряными бубенцами на них, и понимает, что ему нельзя уже вернуться к Шамилю. В ту же ночь Хаджи-Мурат с волнением слушает песню о джигите Гамзате, который бился с русскими до последнего, «пока были пули в ружьях и кинжалы на поясах и кровь в жилах». Такая же кровавая и безнадежная схватка предстоит вскоре и самому Хаджи-Мурату. Но самое трогательное воспоминание — это песня, сложенная матерью Хаджи-Мурата по поводу действительных событий: когда она отказалась оставить Хаджи-Мурата и стать кормилицей ханского сына, отец Хаджи-Мурата ударил ее кинжалом, но она все равно не подчинилась, и рана благополучно зажила. «Булатный кинжал твой прорвал мою белую грудь, а я приложила к ней мое солнышко, моего мальчика, омыла его своей горячей кровью, и рана зажила без трав и кореньев, не боялась я смерти, не будет бояться и мальчик джигит».

Эта «дикая» жизнь так легко рождает поэзию, потому что в ней все всерьез — и любовь, и непокорство, и вражда, и смерть. В сравнении с Бутлером и Полторацким, которые и несовершенны, и недовольны собой, и как бы неопределенны в своих действиях и оценках, Хаджи-Мурат живет сильно, решительно и серьезно.

В повести ощутима пушкинская традиция — в рукописях ее сам Толстой протягивает нити от своего повествования к пушкинской «Капитанской дочке». Речь идет о Марье Дмитриевне, которая в восприятии Бутлера как бы соединила в одном лице Василису Егоровну и Машу Миронову. Но знаменательно и то, что главенствующая роль и в «Хаджи-Мурате» и в «Капитанской дочке» принадлежит «разбойнику», бунтарю с трагической судьбой. Как Бутлер рядом с Хаджи-Муратом, так и Гринев рядом с Пугачевым, решения и поступки которого значительны и необратимы, выглядит человеком неустоявшимся, незрелым. Так же как Пугачев для Гринева, Хаджи-Мурат для Бутлера обладает властной притягательной силой, и оба молодых героя испытывают в финале сильнейшее потрясение: Бутлер видит страшную отрубленную голову Хаджи-Мурата с «детским добрым выражением» посиневших губ, Гринев — мертвую, окровавленную голову казненного Пугачева. И Пушкин и Толстой, смело обнажая противоречия и накладывая «тени», создают истинно поэтические образы своих мятежных героев.

Ситуация «Хаджи-Мурата» в сжатом, концентрированном виде выразила толстовское ощущение и толстовское понимание современного мира в целом.

Люди живут в трагической разобщенности друг с другом, и война представляет собою крайнее выражение этого разобщения: бессмысленно гибнет от горской пули Петруха Авдеев, «набегом» русских разоряется чеченский аул, Хаджи-Мурат вынужден при побеге жестоко расправиться с конвоирующими его казаками, Каменев с холодным чувством возит «напоказ» отрубленную голову Хаджи-Мурата. А между тем — и Толстой дорожит каждой возможностью подчеркнуть это — люди стремятся и способны к доверительному человеческому общению поверх всех тех барьеров, которые созданы в окружающей жизни. Такие сердечные связи возникают между Хаджи-Муратом и Марьей Дмитриевной, Хаджи-Муратом и Бутлером. Но этому общению противостоят мощные и хорошо организованные силы.

Известны слова Толстого о Шамиле и Николае I, «представляющих вместе как бы два полюса властного абсолютизма — азиатского и европейского»[86]. Исследователи показали те удивительные совпадения, своего рода «зеркальные отражения», которые обнаружены Толстым в образе действий и психологии того и другого деспота. И дело даже не в том, что сами эти люди, распоряжающиеся судьбами других, лично аморальны. Гораздо хуже и опаснее то, что создана определенная система, втягивающая в свое действие многих и многих и неизбежно воспроизводящая социальное зло: войны, угнетение, грабеж трудящихся, репрессии.

Именно ясное понимание Толстым сущности деспотической власти, враждебности ее всему человеческому делает конфликт повести особенно острым. Судьба Хаджи-Мурата не случайность, но неизбежная закономерность.

С самого начала повести и до конца ее Хаджи-Мурат вынужден спасаться от преследований. Даже тогда, когда, казалось бы, ничто ему непосредственно не угрожает, а, напротив, он окружен участием и симпатией и даже влиятельные сановники типа Воронцова расточают ему похвалы и обещают поддержку, тень опасности, тень безысходности нависает над героем. Возможно, в жизни Хаджи-Мурата были моменты, когда он предавался своего рода игре, решая, с кем ему выгоднее быть — с Шамилем или с русскими. Но теперь для него наступило время последних решений. Он вспоминает свое детство, мать, родные места, он думает о своем сыне Юсуфе, которого грозит ослепить Шамиль, и понимает, что это самое дорогое, что поступиться этим нельзя. Вообще Хаджи-Мурат не из тех, кто мог бы приспособиться, уступить, согнуться, — именно эта черта делает его героем трагическим. Да и сама необходимость выбирать между Шамилем и российским самодержавием, в сущности, навязана Хаджи-Мурату обстоятельствами: внутренне протестуя против своего зависимого положения, он осуществляет свой последний, отчаянный и безнадежный побег. В «Хаджи-Мурате» Толстой возвращался к себе жизнелюбцу и бунтарю.

Писание «Хаджи-Мурата», которому Толстой порой предавался как чему-то запретному, совершаемому, как он сам говорил, «от себя потихоньку», было в нем голосом самой жизни. И стихия жизни во всей своей полноте, во всем блеске и многоголосии господствует в повести. Торжествующей силой жизни дышат здесь мельчайшие подробности, которые Толстой упорно накапливал и внимательно обдумывал. В дневниковой записи от 14 октября 1897 года читаем: «К Хаджи-Мурату подробности: 1) Тень орла бежит по скату горы, 2) У реки следы по песку зверей, лошадей, людей, 3) Въезжая в лес, лошади бодро фыркают, 4) Из куста держи-дерева выскочил козел» (т. 53, с. 153). В последние часы жизни Хаджи-Мурат слушает свист и щелканье соловьев, которых в Нухе было особенно много. И после его гибели они запели снова, словно напоминая о неистребимости и красоте всего живого: «Соловьи, смолкнувшие во время стрельбы, опять защелкали, сперва один близко и потом другие на дальнем конце».

Хаджи-Мурат у Толстого — человек, переполненный силой жизни, отвагой, мужеством, — бьется в тенетах ложных установлений современной действительности. Его единственная цель — во чтобы то ни стало разорвать путы, хотя бы и ценой собственной жизни. Он обречен с самого начала, но он не безответная жертва, как например Авдеев. Дело тут доходит до открытой схватки, и героическая гибель Хаджи-Мурата, как она ни ужасна (а Толстой, не отворачиваясь, точно и строго воспроизводит все страшные подробности его смерти), вызывает в читателе потрясение возвышающего и просветляющего свойства.


Толстой мыслит целыми сцеплениями образов, то родственных, то исключающих друг друга. Он рисует сильного, независимого, несдающегося Хаджи-Мурата и, работая над «Фальшивым купоном», хочет «в pendant к Хаджи-Мурату написать другого русского разбойника Григория Николаева, чтоб он видел всю незаконность жизни богатых, жил бы яблочным сторожем в богатой усадьбе с lawn-tennis’oм» (т. 53, с. 161). Но в отличие от непокорного горца этот «разбойник» должен раскаяться, понять красоту «божеской» жизни. Образ человека, живущего согласно обязательному для всех идеалу христианского непротивления и любви, также остается дорог Толстому. Его творчеству, его взгляду на человеческую личность и ее роль в мире до конца свойственны открытые, непримиренные противоречия.

При этом важно помнить мысль Ленина: «Противоречия во взглядах Толстого — не противоречия его только личной мысли, а отражение тех в высшей степени сложных, противоречивых условий, социальных влияний, исторических традиций, которые определяли психологию различных классов и различных слоев русского общества в пореформенную, но дореволюционную эпоху»[87]. Эпоха подготовки русской революции выразилась у Толстого, как пишет Ленин, через всю «совокупность его взглядов, взятых как целое…»[88] Последние произведения Толстого внутренне связаны со всем его творчеством, но взгляд его становится все обобщеннее и строже. Он видит теперь окружающее как бы с новой духовной дистанции. Д. П. Маковицкий записал 30 мая 1909 года: «Л. Н. говорил про нынешнее свое писание: короче и яснее выражает то, о чем уже прежде писал, намекал»[89]. Есть в этом взгляде Толстого и особое любование, проникновенность и боль прощания.

В последний раз художественно воссоздаются Толстым «несравненные картины русской жизни»[90]. В драматической обстановке последних яснополянских лет, накануне окончательного разрыва с родовым гнездом и ухода от всей своей прежней жизни Толстой начинает писать «Воспоминания» и не может оторваться от поэтически воспринятых, по-своему гармонических картин давнопрошедшего. Один за другим проходят человеческие типы, сформированные тем кругом, к которому принадлежал Толстой по рождению и воспитанию: отец — «он был не то, что теперь называется либералом, а просто по чувству собственного достоинства не считал для себя возможным служить ни при конце царствования Александра I, ни при Николае»; мать — «все, что я знаю о ней, все прекрасно»; тетенька, Т. А. Ергольская — «она научила меня духовному наслаждению любви».

Сословные черты и предрассудки нередко сочетались в этих человеческих индивидуальностях с незаурядностью натуры, независимостью, нравственной высотой, художественной одаренностью.

Но Толстой не мог не видеть, что эта культура, породившая и его самого, подошла к своему последнему кризису. Истинный выход, истинное обновление жизни можно было найти только в народе, этом подлинном «большом свете», как называл его Толстой. Поэтому такой радостью и надеждой проникнуты последние краткие очерки — «Разговор с прохожим», «Песни на деревне», «Благодарная почва», — импровизационно возникшие из случайных встреч и разговоров Толстого с крестьянами в поле, на деревне, в дороге. И в самые последние дни не покидает Толстого вера в народ, его духовные силы и становится неотступным желание теснее слиться с народом и в миропонимании и в самом образе жизни.

Реалистически исследуя отношения человека и обстоятельств, Толстой придает небывалое значение личному нравственному усилию. «Духовно живой человек» — центр всего творчества Толстого.

Толстой сам был высочайшим образцом человеческой личности, созданным всей русской культурой XIX столетия. И потому его суждения о человеке, его требования к человеку получали особое право и особую силу.

Горький сказал о Толстом: «Этот человек сделал поистине огромное дело: дал итог пережитого за целый век и дал его с изумительной правдивостью, силой и красотой»[91]. Благодаря художественному гению Толстого «итог» этот остается живым для современных и будущих поколений.

Комментарии к произведениям

«После бала». — Замысел рассказа впервые упомянут в Дневнике Толстого 9 июня 1903 г.: «Рассказ о бале и сквозь строй» (т. 54, с. 177). Работа над рассказом «После бала» шла в августе 1903 г. Его первоначальные названия: «Дочь и отец», «А вы говорите». 9 августа 1903 г. Толстой отметил в Дневнике: «Написал в один день «Дочь и отец». Не дурно» (т. 54, с. 189). До 20 августа Толстой исправлял, переделывал текст рассказа.

В статье «Николай Палкин» (1886) Толстой, описывая сцену экзекуции, вспоминал: «Что было в душе тех полковых и ротных командиров: я знал одного такого, который накануне с красавицей дочерью танцовал мазурку на бале и уезжал раньше, чтобы на завтра рано утром распорядиться прогонянием на смерть сквозь строй бежавшего солдата татарина, засекал этого солдата до смерти и возвращался обедать в семью» (т. 26, с. 559).

Толстой писал «После бала» для составлявшегося Шолом-Алейхемом сборника в пользу пострадавших от кишиневского погрома евреев. Однако рассказ не получил окончательной редакции и в сборник отослан не был.

Впервые рассказ «После бала» напечатан в «Посмертных художественных произведениях Льва Николаевича Толстого» (под редакцией В. Черткова), т. I. М., 1911.

«Ассирийский царь Асархадон». — «Мысль сказки «Царь Асархадон, — писал Толстой, — принадлежит не мне, а взята мною из сказки неизвестного автора, напечатанной в немецком журнале «Theosophischer Wegweiser», в 5-м № 1903 года под заглавием «Das bist du» (т. 74, с. 167). Сказку «Ассирийский царь Асархадон», так же как и две другие — «Три вопроса», «Труд, смерть и болезнь» — Толстой писал одновременно с рассказом «После бала» для литературного сборника, который составлял Шолом-Алейхем. Результат работы не удовлетворял Толстого. 9 августа 1903 г. он писал В. Г. Черткову: «Сказки плохи. Но надо было освободиться от них» (т. 88, с. 302). Ту же оценку Толстой дал сказкам в Дневнике: «Только нынче кончил сказки… Недоволен» (т. 54, с. 189).

Все три сказки впервые были опубликованы (в переводе на еврейский язык) в сборнике «Гилф». Литературный сборник. Варшава, изд-во «Тушия», 1903. На русском языке «Ассирийский царь Асархадон» появился в издательстве «Посредник» (М., 1903).

«Хаджи-Мурат». — Толстой начал писать повесть в 1896 г, «Татарин на дороге. Хаджи-Мурат», — отметил Толстой в записной книжке 18 июля 1896 г. после прогулки в окрестностях Пирогова, где он гостил у брата С. Н. Толстого. Из этого зерна выросла сжатая первоначальная редакция повести — «Репей».

Образ Хаджи-Мурата в «Репье» в основных своих чертах уже определился. Найден был и важный композиционный ход, оставшийся до последних редакций без изменений: прежде чем описывается гибель Хаджи-Мурата, рассказано, как появляется Каменев с его отрубленной головой.

Однако повесть перерабатывалась в течение нескольких лет. «Когда я пишу историческое, я люблю быть до малейших подробностей верным действительности» (73, 353), — писал Толстой. Для одного только первого наброска «Хаджи-Мурата» он ознакомился с сочинениями, в которых насчитывается около 5000 страниц.

В повести нашли отражение исторические документы, печатные и архивные источники. Толстой читал записки историка кавказских войн А. Л. Зиссермана «Двадцать пять лет на Кавказе» (СПб., 1879, ч. I и II); «Генерал-фельдмаршал князь А. И. Барятинский» (М., 1889–1890, т. I, II, III); «Хаджи-Мурат». Письма о нем кн. М. С. Воронцова и рассказы кавказцев. 1851–1852» («Русская старина», 1881, № 3); А. П. Андреева «По дебрям Дагестана» («Исторический вестник», 1899, № 10); Е. А. Вердеревского «Плен у Шамиля» (СПб., 1856); «Сборник сведений о кавказских горцах» (вып. I-Х. Тифлис, 1869–1881) и многие другие (см.: т. 35, с. 631–633 — список источников).

Большинство персонажей «Хаджи-Мурата» — действительно существовавшие лица, прежде всего Хаджи-Мурат, Николай I, Воронцов, Шамиль, а также генералы русской армии (В. М. Козловский, 1796–1873; П. П. Меллер-Закомельский, 1806–1869; Н. П. Слепцов, 1815–1851), окружение Николая I (военный министр А. И. Чернышев, 1786–1857; генерал-губернатор Юго-Западного края, затем министр внутренних дел Д. Г. Бибиков, 1792–1870; министр двора П. М. Волконский и т. д.), окружение Шамиля (наставник Шамиля Джемал-Эдин, Зайдет, Аминет), присутствовавшие на обеде князя Воронцова (генерал-штаб-доктор Кавказского наместничества Э. С. Андреевский; грузинская княжна Манана Орбелиани; графиня В. Г. Шуазёль, жена адъютанта М. С. Воронцова) и т. д.

Повесть имеет десять редакций с многочисленными вариантами. С 1898 по 1901 г. в Дневнике и письмах Толстого нет ни одного упоминания о «Хаджи-Мурате». Но замысел «Кавказской истории» не отпускает Толстого. В 1901 г. работа возобновляется. Толстой пишет «то с охотой, то с неохотой и стыдом» (т. 54, с. 134). Он сообщает брату Сергею Николаевичу 29 июня 1902 г.: «Я теперь пишу обращение к рабочему народу… Когда кончу, хочу кончить рассказ о Хаджи Мурате. Это баловство и глупость, но начато и хочется кончить» (т. 73, с. 262).

С 6 августа по 23 сентября 1902 г. — самый плодотворный период работы. 11 октября 1902 года Толстой написал В. Г. Черткову: «Кончил Хаджи-Мурата, который в неотделанном вполне виде отложил и при жизни не буду печатать» (т. 88, с. 278).

10 ноября 1902 г. повесть читалась вслух в Ясной Поляне приехавшим в этот день М. А. Стаховичем.

Но и после этого «Хаджи-Мурат» продолжал владеть творческим сознанием Толстого. 6 мая 1903 г. он пишет М. Л. Оболенской: «Пересматривал «Хаджи-Мурата». Не хочется оставить со всеми промахами и слабостями, а заниматься им на краю гроба, особенно когда в голове более подходящие к этому положению мысли, — совестно. Буду делать от себя потихоньку» (т. 74, с. 124). Переделки и поправки текста были закончены в декабре 1904 г. 26 января 1905 г. С. А. Толстая под диктовку Толстого записала отрывок, представляющий собой краткий рассказ о жизни Хаджи-Мурата.

По свидетельству Д. П. Маковицкого, С. А. Толстая прочитала вслух в Ясной Поляне, в присутствии Толстого опубликованные в газете «Русское слово» от 6 февраля 1909 г. слова А. И. Куприна, высказанные им в беседе с корреспондентом А. Измайловым «Может быть, держа в своем столе такие свои работы, как «Хаджи-Мурат», и не пуская их в свет, он держит мысль показать нам уже после своей смерти, какая у него была сила, и эти последние вещи его — какой-то там «Круг для чтения», какая-то маленькая мудрость на каждый день, покажутся совершенным пустяком, оттеняющим его настоящее величие в художественной веши» (У Толстого. 1904–1910. «Яснополянские записки» Д. П. Маковицкого. — «Литературное наследство», т. 90, кн. 3, с. 322).

«Хаджи-Мурат» появился впервые в печати в «Посмертных художественных произведениях Л. Н. Толстого», т. III. М., 1912, — с большими цензурными пропусками: была сильно сокращена глава о Николае I, почти целиком выпущена глава XVII о разоренном ауле, где жил Садо. Полностью, без цензурных пропусков текст «Хаджи-Мурата» был напечатан Чертковым в том же 1912 г. в третьем томе берлинского издания «Посмертных художественных произведений Л. Н. Толстого».

«Фальшивый купон». — Работа над «Фальшивым купоном» была начата еще во второй половине 80-х годов и продолжалась с перерывами до февраля 1904 г. 12 июня 1898 г. Толстой записал в Дневнике: «Непротивление злу не только потому важно, что человеку должно для себя, для достижения совершенства любви, поступать так, но еще и потому, что только одно непротивление прекращает зло, поглощая его в себе, нейтрализует его, не позволяет ему идти дальше, как оно неизбежно идет, как передача движения упругими шарами, если только нет той силы, которая поглощает его. Деятельное христианство не в том, чтобы делать, творить христианство, а в том, чтобы поглощать зло. Рассказ «Купон» очень хочется дописать» (т. 53, с. 197).

Одним из проявлений такого «поглощения» зла добром стала в «Фальшивом купоне» судьба Степана Пелагеюшкина. Толстой осуществил здесь замысел, о котором писал в Дневнике 29 мая 1889 г.: «Как хороша могла бы быть история об убийце, раскаявшемся на незащищавшейся женщине» (т. 50, с. 87).

Нравоучительный характер повести подчеркивался еще и тем, что в сюжет были введены черти, символизирующие постепенное нарастание зла. 22 января 1904 г. Толстой записал в Дневнике; «Нынче занимался Купоном и колеблюсь, оставить или уничтожить чертей» (т. 55, с. 10). Видимо, прием этот показался Толстому слишком искусственным, и он исключил его. Текст не отделан окончательно и обрывается на начале XX главы второй части.

Впервые «Фальшивый купон» был напечатан с цензурными пропусками в «Посмертных художественных произведениях Л. Н. Толстого», т. I. M., 1911. Полностью текст повести был опубликован в первом томе «Посмертных художественных произведений Л. Н. Толстого», в издании «Свободного слова». Берлин, 1911.

«Алеша Горшок». — Рассказ был написан в конце февраля 1905 г. Единственное упоминание о нем в Дневнике от 28 февраля 1905 г. свидетельствует о неудовлетворенности Толстого: «Писал Алешу, совсем плохо. Бросил» (т. 55, с. 125).

Алеша Горшок — живое лицо. Т. А. Кузминская вспоминает: «Помощником повара и дворником был полуидиот Алеша Горшок, которого почему-то опоэтизировали так, что, читая про него, я не узнала нашего юродивого и уродливого Алешу Горшка. Но, насколько я помню его, он был тихий, безобидный и безропотно исполняющий все, что ему приказывали» (Т. А. Кузминская. Моя жизнь дома и в Ясной Поляне. Тула, 1964, с. 200).

Впервые «Алеша Горшок» был напечатан в «Посмертных художественных произведениях Л. Н. Толстого», т. I. М., 1911.

«Корней Васильев». — Рассказ был написан для «Круга чтения» в феврале — мае 1905 г. Сюжет — история «ушедшего странствовать от жены» — взят у сказителя В. П. Щеголенка, посетившего Толстого в 1879 г. Толстой переделывал рассказ тринадцать раз, правка продолжалась в корректурах.

Впервые рассказ был напечатан в изданном «Посредником» «Круге чтения», т. I. М., 1906.

«Ягоды». — 12 июня 1905 г. Толстой отметил в Дневнике: «Написал в два дня рассказ: «Ягоды». Не дурно» (т. 55, с. 146). Впервые рассказ был напечатан в «Круге чтения», т. I. М., 1906.

«За что?» — сюжет рассказа «За что?» (первоначальное название его — «Непоправимо») взят Толстым из книги С. В. Максимова «Сибирь и каторга» (ч. 1–3. СПб., 1891). Книга произвела на Толстого сильное впечатление. В феврале 1906 г. он говорил С. А. Стахович, гостившей в Ясной Поляне: «Читали вы Максимова знаменитую книгу «Сибирь и каторга»? Историческое описание ссылки, каторги до нового времени. Прочтите. Какие люди ужасы делают! Животные не могут того делать, что правительство делает» (У Толстого. 1904–1910. «Яснополянские записки» Д. II. Маковицкого. — «Литературное наследство», т. 90, кн. 2, с. 37).

Ссыльный поляк Мигурский и его жена Альбина — действительные лица. В рассказе сохранены не только их имена, но и вся трагическая история их жизни. Толстой ввел в сюжет «За что?» и вымышленных персонажей, дал углубленную психологическую разработку ситуаций. Работа над рассказом шла в январе — апреле 1906 г. Толстым владело не только сострадание к героям как жертвам государственного насилия, но и несомненное сочувствие польскому национально-освободительному движению.

Толстой обратился с просьбой к И. А. Бодуэну де Куртенэ, профессору Петербургского университета, и В. В. Стасову с просьбой прислать ему книги по истории польского восстания 1830–1831 гг. Он внимательно изучал многочисленные источники, чтобы уяснить себе «польскую точку зрения» на это событие. «Надо прочесть много книг, — говорил Толстой, — чтобы написать пять строк, разбросанных по всему рассказу» (У Толстого. 1904–1910. «Яснополянские записки» Д. П. Маковицкого. — «Литературное наследство», т. 90, кн. 2, с. 81).

Впервые рассказ был опубликован в «Круге чтения», т. II. М., 1906.

В 1907 г. рассказ «За что?» был издан в Варшаве — «Za со, Opowiadanie z czasow powstanid polskiego W. 1830/1. Warszawa, 1907.

«Божеское и человеческое». — В Дневнике Толстого 1897 г. есть упоминание о сюжете «Казнь в Одессе». 8 августа 1879 г. в Одессе были повешены по обвинению в подготовке покушения на Александра II трое революционеров — Лизогуб, Чубаров в Давиденко. Один из лих, Дмитрий Лизогуб, стал прототипом Светлогуба — главного героя «Божеского и человеческого», работа над которым была начата Толстым в 1903 г. При этом Толстой опирался на существующие биографии Лизогуба; одна из них была написана С. М. Степняком-Кравчинским (напечатана в книге «Подпольная Россия»), вторая — неизвестным лицом, видимо, одним из друзей казненного революционера-народника. Особенно важны были Толстому сведения о реакции Лизогуба на вынесение ему смертного приговора, о его поведении перед казнью, о религиозной настроенности в юности.

В облике другого персонажа «Божеского и человеческого» — Меженецкого — есть некоторые черты известного революционера Германа Лопатина, о котором Толстой рассказывал Горькому при встрече в Гаспре в 1901 г. М. С. Сухотин, присутствовавший во время этой беседы, так передает рассказ Толстого: «Теперь он (Г. Лопатин) сидит в Шлиссельбурге. Раньше его сажали и выпускали. Он рассказывал Л. Н., как он приспособил свое воображение к тому, чтобы выносить одиночное заключение. Он мысленно переносил себя, куда ему вздумается. Например, он идет по какой-то улице, смотрит на магазины, на людей, входит в такой-то дом, подымается по лестнице, входит к приятелю, говорит то-то, ему отвечают и т. д. и т. д. Время проходит незаметно, и при этом он управляет воображением, а не воображение им, что бывает со многими заключенными, доходящими до галлюцинаций» («Литературное наследство», т. 69, кн. 2. М., 1961, с. 156). Это отражено в главе X повести — Меженецкий в одиночном заключении.

Толстым использованы также свидетельства революционера-народовольца Тригони и И. П. Ювачева (Миролюбова), отбывавших заключение в Шлиссельбургской крепости.

Прототипом генерал-губернатора, подписавшего Светлогубу смертный приговор, послужил граф Э. И. Тотлебен (1818–1884) — в прошлом видный участник севастопольской обороны и русско-турецкой войны, в описываемые Толстым годы — новороссийский генерал-губернатор. Прототипом старика раскольника был старообрядец Михаил Максимович Максимов, часто бывавший в Ясной Поляне и имевший прозвище «Табашная держава».

Над «Божеским и человеческим» Толстой работал много и напряженно. Среди перечисленных в Дневнике Толстого 30 декабря 1903 г. замыслов находим: «О раскольнике в тюрьме и революционере» (т. 54, с. 203); здесь же, в Дневнике, появился и первый набросок рассказа «Человеческое и божеское». 23 февраля 1904 г. снова запись в Дневнике: «Хочется написать продолжение «Божеского и человеческого», и мне очень нравится» (т. 55, с. 14). Заканчивал Толстой рассказ в тот момент, когда революция в России была «в полном разгаре», 9 декабря 1905 г. он отметил в Дневнике: «За это время закончил «Божеское и человеческое» (т. 55, с. 171).

Когда Толстой получил корректуры «Божеского и человеческого», он вновь взялся за исправление текста. В. Г. Черткову он писал: «…ужаснулся на то, как главная часть, предсмертные часы Светлогуба, отвратительно дурны. Спасибо, что прислали мне. Напечатать это не только было бы позорно, но жалко потерять случай высказать так много нужного. Я постараюсь и намерен это сделать» (т. 89, с. 25).

Впервые «Божеское и человеческое» напечатано во втором томе «Круга чтения». «Посредник», 1906.

«Что я видел во сне…» — Рассказ написан в ноябре 1906 г. Можно предположить, что в основу его сюжета легло событие из жизни брата Толстого, Сергея Николаевича (1826–1904), и его дочери Веры Сергеевны. Это подтверждается некоторыми записями в Дневнике Толстого и его письмами к брату и племяннице 1900–1901 гг., а также воспоминаниями X. Н. Абрикосова «Двенадцать лет около Толстого». («Летописи Государственного литературного музея. Л. Н. Толстой», т. II, кн. 12. М., 1948). В рассказе нашла выражение излюбленная мысль Толстого, что отношения героев — отца и дочери — «ничем, кроме как любовью, исправлены быть не могут» (т. 73, с. 132).

Впервые рассказ был напечатан в «Посмертных художественных произведениях Л. Н. Толстого», т. I. М., 1911.

«Бедные люди». — Рассказ «Бедные люди» — прозаическое переложение стихотворения В. Гюго «Les pauvres gens» (из книги «La legende des siecles»), которое Толстой высоко ценил и любил. В трактате «Что такое искусство?» Толстой относит это произведение Гюго к числу «образцов высшего, вытекающего из любви к богу и ближнему, религиозного искусства» (т. 30, с. 160).

В 1904 г. в издании «Посредник» вышел принадлежащий Л. И. Веселитской (В. Микулич) прозаический перевод этого стихотворения Гюго. В 1905 г. Толстой внес в него ряд исправлений и включил в «Круг чтения», а в 1908 г. снова переработал для второго издания «Круга чтения». Толстой предпочел прозаическое переложение стихотворному и стремился в своих исправлениях и уточнениях быть как можно ближе к подлиннику. «Это такая классическая вещь, что портить ее грех», — писал Толстой И. И. Горбунову-Посадову 4 марта 1905 г. (т. 75, с. 229).

«Сила детства». — Рассказ представляет собой художественно переработанное изложение стихотворения В. Гюго «La guerre civile» («Гражданская война»). Рассказ был прочитан Толстым в фонограф 19 апреля 1908 г., затем перепечатан и вновь исправлен. Впервые напечатан во втором издании «Круга чтения», т. III. М., 1912.

«Волк». — Эту сказку Толстой сочинил для своих внуков, детей Михаила Львовича, гостивших в Ясной Поляне. Она была продиктована Толстым в фонограф около 19 июля 1908 г. «Волк» впервые напечатан в журнале «Маяк» («Посредник»). М., 1909, № 1.

«Разговор с прохожим». — 4-18 сентября 1909 г. Толстой гостил у Чертковых в Крекшине. Одна из его бесед с крестьянином близ Крекшина и послужила поводом к написанию очерка. В дневнике Толстого есть запись от 9 сентября 1909 г.: «Рано вышел. На душе очень хорошо. Все умиляло. Встреча с калуцким мужичком. Записал отдельно. Кажется, трогательно только для меня» (т. 57, с. 135). Толстой правил текст очерка 18 и 21 сентября. Впервые «Разговор с прохожим» напечатан в «Юбилейном сборнике Литературного фонда». СПб., 1910.

«Проезжий и крестьянин». — В основе очерка «Проезжий и крестьянин», как и очерка «Разговор с прохожим», действительные эпизоды, встречи и беседы Толстого с крестьянами. Первая запись разговора была сделана Толстым в Крекшине у Чертковых 11 сентября 1909 г. В процессе работы Толстой меняет композицию, состав действующих лиц, стремится исключить все автобиографическое. Последнее исправление в текст очерка было внесено 22 октября 1909 г.

При жизни Толстого очерк не публиковался. Впервые напечатан в 1917 г. в газете «Утро России», № 116 от 10 мая.

«Песни на деревне». — Над очерком «Песни на деревне» (первоначальное название — «Рекруты») Толстой работал 5–8 ноября 1909 г. В нем он передал свои впечатления от проводов яснополянских рекрутов 22 октября 1909 г. Первый вариант очерка не удовлетворил Толстого: «Написал впечатление отправляемых рекрутов — слабо» (т. 57, с. 166). После исправлений Толстой передал очерк в «Юбилейный сборник Литературного фонда». СПб., 1910, где он и был впервые напечатан.

«Три дня в деревне». — 14 ноября 1909 г. Толстой начал работу над «картинкой» из жизни — «Бродячие люди». Но уже к 1 декабря 1909 г. замысел расширился до описания «Трех дней в деревне», состоящего из следующих очерков: 1) «Первый день. Бродячие люди»; 2) «Второй день. «Живущие и умирающие»; 3) «Третий день. Подати» (первоначально Толстой присоединил к ним очерк «Сон», но впоследствии было дано лишь сжатое изложение основных его мыслей). «Три дня в деревне» основаны на непосредственных наблюдениях Толстого. Об этом свидетельствуют записи в его Дневнике той поры: «Ездил с Душаном в Кральцово. Застал в избушке на печи хозяина старика в агонии», — 29 ноября 1909 г. «Ходил утром к Курносенковой, заходил и к Шинтякову. Положение голопузых у Курносенковой ужасно. Очень хочется написать «Три дня в деревне», — 1 декабря 1909 г. «Ходил на деревню. У Морозова — 8 сирот, больная старуха», — 6 декабря 1909 г. 14 января 1910 г. Толстой писал Черткову, завершив работу над циклом очерков «Три дня в деревне»: «Работы свои, кажется, очень неудачные, я кончил — рад, что развязался с ними. Вы виновны в том, что они в более или менее художественной форме. Все это вместе должно составить одно целое. И как это ни плохо каждое отдельно, вместе это может быть полезно» (т. 89, с. 168).

Очерки появились в сентябрьской книжке журнала «Вестник Европы» за 1910 г. В сентябре 1910 г. два московских издательства перепечатали очерки из «Вестника Европы» отдельными брошюрами. Московский комитет по делам печати принял решение наложить на них арест, а Московская судебная палата постановила «уничтожить» их «во всем количестве издания», так как в очерках «заключаются суждения, возбуждающие классовую вражду и вызывающие враждебное отношение к правительству» (т. 38, с. 474).

«Ходынка». — Катастрофа на Ходынском поле в Москве 18 мая 1896 г., в день коронации Николая II, отмечена в Дневнике Толстого: «Страшное событие в Москве — погибель 3000. Я как-то не могу как должно отозваться» (т. 53, с. 96). Но замысел художественного произведения у Толстого тогда еще не сложился.

В ноябре 1909 г. Толстой слышал «прекрасный рассказ Сони о спасении девушки на Ходынке» (т. 57, с. 171). В этом же году в периодике стали появляться статьи о Ходынке. В. Ф. Краснов прислал Толстому рукопись под названием: «Ходынка. Рассказ не до смерти растоптанного». Толстой высказал автору ряд критических замечаний, советуя главным образом отбросить ненужное, преувеличенное, застилающее суть дела. После переработки рассказ был напечатан в журнале «Русское богатство», 1910, № 8. Все это вновь пробудило у Толстого интерес к теме. По свидетельству В. Ф. Булгакова, Толстой говорил: «…она мне очень интересна. Психология этого события такая сложная. Обезумевшая толпа, дети, спасающиеся по головам и по плечам; купец Морозов, выкрикивающий, что он заплатит восемнадцать тысяч за его спасение. И почему именно восемнадцать тысяч? А главное, эта смена: сначала у всех веселое, праздничное настроение, а потом — эта трагедия, эти раздавленные тела… Ужасно!» (В. Ф. Булгаков. Л. Н. Толстой в последний год его жизни. М., 1960, с. 104).

Толстой читает статьи о Ходынке, слушает рассказы очевидцев (слуги в доме Толстых И. В. Сидоркова и знакомой Толстого Е. В. Молоствовой), делает в записной книжке набросок плана: «1) Крики. 2) Оборванцы на палатках кричат: не ходите. 3) Поднимают детей по головам. 4) Около вала на обе стороны раздавленные. 5) В Петровском парке палаточники. 6) Народ бежит. 7) Казаки бьют. 8) Артельщица раздавленная. 9) Полиция тоже. 10) Бросали гостинцы в народ» (т. 58, с. 179). Событие охвачено всесторонне, смена эпизодов дана почти с кинематографической отчетливостью. Но этот замысел не осуществился в полной мере.

Рассказ был написан за один день 25 февраля 1910 г., и больше Толстой к нему не возвращался.

Впервые рассказ был напечатан в «Посмертных художественных произведениях Л. Н. Толстого», т. III. М., 1912.

Нечаянно»]. — 5 июня 1910 г. Толстой записал в Дневнике: «В детскую мудрость, как нечаянно пирожное съел и не знал, что делать, и как научили покаяться» (т. 58, с. 61). В тот период Толстой работал над серией диалогов для задуманной им «Детской мудрости». Рассказ, получивший позднее условное название «Нечаянно», был написан им 20 июня 1910 г. в Мещерском у Чертковых. В печати рассказ появился после смерти Толстого 30 марта 1911 г. в газете «Речь».

«Благодарная почва». — Очерк был стенографически записан А. Л. Толстой под диктовку Толстого 21 июня 1910 г, в Мещерском, где он гостил у Чертковых. Затем Толстой дважды вносил в текст очерка исправления. В основе очерка «Благодарная почва» лежит действительный эпизод — разговор Толстого с молодым крестьянином. Об этом он писал в Дневнике: «Продиктовал свою встречу с Александром, как он сразу обещал не пить» (т. 58, с. 68).

Под заглавием «Из дневника» очерк был напечатан 14 июля 1910 г. в газетах «Речь», «Русские ведомости», «Утро России». 15 июля 1910 г. Толстой написал к очерку особое заключение, которое появилось 27 июля в газетах «Речь» (№ 203), «Русские ведомости» (№ 171) вместе с сопроводительным письмом Черткова. В том же 1910 г. под заглавием «Благодарная почва (Из дневника)» очерк вышел отдельной книжкой в изд-ве «Посредник».

«Посмертные записки старца Федора Кузмича…» — замысел повести о Федоре Кузмиче — Александре I возник у Толстого еще в 1890 г. В 1891 г. Толстой рассказал А. А. Толстой, приезжавшей из Петербурга в Ясную Поляну. Под влиянием этого рассказа она прислала Толстому карточку старца Федора Кузмича. Толстого увлекло изучение исторических материалов об Александре I и Павле I. Сохранился составленный Толстым конспект четырех томов сочинений историка Н. К. Шильдера об Александре I. Некоторые эпизоды из царствования Александра I рассказывал Толстому в апреле 1904 г. А. Ф. Кони. Толстой начал писать повесть в ноябре — декабре 1905 г., но работа над ней была прервана задолго до окончания. «Посмертные записки старца Федора Кузмича» так и остались незавершенными.

Впервые они были опубликованы в изданных «Свободным словом» «Посмертных художественных произведениях Толстого», т. III. Берлин, 1912. В феврале 1912 г. повесть была напечатана с купюрами в журнале «Русское богатство», однако номер журнала был задержан цензурой, а редактор В. Г. Короленко предан суду. Полностью «Посмертные записки старца Федора Кузмича» были опубликованы уже в Советской России в 1918 г. в Москве.

«Воспоминания». — В 1902 г, биограф Толстого П. И. Бирюков обратился к нему с просьбой сообщить некоторые факты своей биографии.

14 декабря 1902 г. Толстой составил конспект воспоминаний, а в январе 1903 г. начал писать их. «Чем старше я становлюсь, тем воспоминания мои становятся живее», — записал Толстой в Дневнике (т. 55, с. 145).

Работа над «Воспоминаниями» прекратилась в конце 1906 г. В этом же году они были опубликованы П. И. Бирюковым в 1-м томе «Биографии Л. Н. Толстого» (изд-во «Посредник») отдельными частями в составе соответствующих им по содержанию и времени глав.

«Отец Василий». — Над «Отцом Василием» Толстой работал в сентябре — ноябре 1906 г. 30 сентября 1906 г. в Дневнике Толстого содержится первое упоминание об этом замысле: «Начал было рассказ о священнике. Чудный сюжет, но начал слишком смело, подробно. Не готов еще, а очень хотелось бы написать» (т. 55, с. 248). 23 октября 1906 г. Толстой вновь записал в Дневнике: «Очень хочется писать священника, но опять думаю о том, какое он произведет впечатление» (т. 55, с. 265). Наконец, к 17 ноября 1906 г. относится последняя запись об этом рассказе: «Начал нынче было писать «Отца Василия», но скучно, ничтожно» (т. 55, с. 273). Больше к нему Толстой не возвращался, и рассказ остался незаконченным.

В первой, исправленной Толстым копии рассказа священник назван Василием Можайским. Известно, что так звали священника Конаковского прихода, крестившего в 1828 г. Толстого.

Замысел рассказа о священнике продолжал занимать Толстого. Об этом свидетельствует запись Д. П. Маковицкого от 21 ноября 1909 г.: «Л. Н. рассказал заветную свою мечту: он желал бы, чтобы был написан, им или другим, рассказ про священника, разуверившегося в вере, которую он исповедует, написать о его сомнениях, страданиях, о том, что семья заставляет его продолжать этот путь. Л. Н. говорил, что он сам стал писать (от лица священника), «но не кончу», сказал он; не знает: мог ли бы священник писать это действительно» (У Толстого. 1904–1910. «Яснополянские записки» Д. П. Маковицкого, кн. 4. М., 1979, с. 110). Речь идет здесь о наброске «Записки священника», сделанном в октябре 1909 г. и опубликованном в «Литературном наследстве», Т. 69, кн. 1. М., 1961, с. 443–444. «Отец Василий» был напечатан впервые в «Посмертных художественных произведениях Толстого», т. III. М., 1911.

«Нет в мире виноватых». — Писать «Нет в мире виноватых» Толстой начал в 1908 г. Были созданы три редакции начала, совершенно отличные друг от друга. Основная цель замысла, как говорил Толстой, «заглянуть в душу людскую». 10 мая 1910 г. он записал в Дневнике, что у него сложилось «ясное представление о том, как должно образоваться сочинение: «Нет в мире виноватых». Однако произведение осталось незаконченным.

Первая и третья редакции «Нет в мире виноватых» были опубликованы в «Посмертных художественных произведениях Л. Н. Толстого», т. II. М., 1911, с цензурными пропусками. В издании «Свободного слова» они вышли без цензурных сокращений («Посмертные художественные произведения Л. Н. Толстого», т. II. Берлин, 1912). Вторая редакция была напечатана впервые в 1935 г. в газете «Вечерняя Москва» (№ 241 от 19 октября).

Загрузка...