Светлой памяти незабвенной жены моей Марии Ян посвящается эта книга, последняя, над которой мы вместе работали.
Читатель! В этой повести будут показаны «беззаветная доблесть человека и коварное злодейство; отчаянная борьба за свободу и жестокое насилие; подлое предательство и верная дружба; будет рассказано, как безмерно страдали обитатели покоряемых стран, когда через их земли проходили железные отряды Бату-хана, которого, как щепку на гребне морской волны, пронесла лавина сотен тысяч всадников и опустила на берегу великой реки Итиль, где этот смуглый узкоглазый вождь основал могущественное царство Золотой Орды».
«…Итак, отправимся в далекий путь, в неведомые страны, где и завтрашний день, и сегодняшний, и послезавтрашний принесут тебе, читатель, то, чего ты еще не знаешь».
Если бы горе всегда дымилось, как огонь,
То дымом окутался бы весь мир.
По узкому листу бумаги быстро водила тростинкой смуглая сухая рука. Факих[194] читал вполголоса возникавшие одна за другой строки, начертанные арабской вязью.
В хижине было тихо. Монотонному голосу факиха вторило однообразное шуршание непрерывного дождя, падавшего на камышовую крышу.
«…Расспрашивая всех знающих, я хотел узнать о завещании Чингисхана.[195] Но несчастье обрушилось на меня. В Бухаре я был схвачен святыми имамами.[196]
Заявив, что я великий грешник, не почитающий Аллаха, они заперли меня в гнусной, низкой железной клетке. Ползая в ней на четвереньках, как гиена, я не мог выпрямиться. Одежда на мне истлела, и я связывал концы прорех. Раз в день тюремный сторож наливал в мою деревянную плошку мутную воду, но чаще забывал об этом. Иногда он приводил скованного раба, и тот, ругаясь, скоблил крюком грязный пол моей клетки. Подходили родственники других заключенных и со страхом заглядывали ко мне — ведь я был «проклятый святыми имамами», «осужденный на гибель вечную и теперь и после смерти, где огонь будет его жилищем…».
Факих поправил нагоревший фитиль глиняной светильни и продолжал читать:
«Однажды я заметил, что возле клетки, не боясь насмешек и проклятий, стоит девушка из презираемого кипчаками бродячего племени огнепоклонников — люли. Она положила мне горсть изюма и орехов и отбежала. На другой день она явилась снова, закутанная в длинную, до земли, черную шаль. Девушка бесшумно проскользнула вдоль тюремной стены и принесла мне лепешку и кусок дыни. Потом, ухватившись смуглыми пальцами в серебряных кольцах за прутья клетки, она долго, пристально разглядывала меня черными непроницаемыми глазами и тихо прошептала:
— Помолись за меня!
Я подумал, что она смеется, и отвернулся. Но на следующий день она снова стояла возле клетки и опять настойчиво повторяла:
— Помолись за меня, чтобы вернулся мой воин, мое счастье!
— Я не умею молиться, да и к чему? Ведь я проклят святыми имамами!
— Имамы хуже лукавого Иблиса.[197] Они раздуваются от злобы и важности. Если они тебя прокляли, значит, ты праведник. Попроси милости Аллаха и для меня, и для того, кто далеко.
Я обещал исполнить ее просьбу. Девушка приходила еще несколько раз. Для ее утешения я говорил, что повторяю по ночам девятью девять раз молитвы, приносящие счастье.[198]
Однажды девушка — ее звали Бент-Занкиджа — пришла с юношей, не знающим улыбки. У него были черные кудри до плеч, серебряное оружие и желтые высокие сапоги на острых каблуках. Он молча посмотрел на меня и повернулся к девушке:
— Да, это он… не знающий лукавства… Я помогу ему!
Мы долго глядели в глаза друг другу. Чтобы не погубить себя перед зорко смотревшим на нас тюремщиком, мы боялись признаться в том, что мы — братья… Высокий юноша был Туган — мой младший брат, которого я потерял давно и не надеялся уже увидеть!..
Глядя на девушку и словно говоря с ней, Туган сказал:
— Слушай меня, праведник, проклятый имамами, и делай, что я говорю. Я принес три черных шарика. Ты их проглотишь. Тогда твой разум улетит отсюда через горы в долину прохладных потоков и благоухающих цветов. Там пасутся белые как снег кони и поют человеческими голосами золотые птицы. Там ты встретишь девушку, которую любил в шестнадцать лет.
Я прервал юношу:
— А потом, проснувшись, я буду снова грызть железные прутья клетки? Мне не надо такого сна!..
— Подожди спорить, неукротимый, и слушай дальше… Пока твой разум будет наслаждаться неомрачаемым забвением в горной долине белых коней, я скажу твоим тюремщикам, что ты умер. По законам веры, твое тело немедленно предадут земле. Рабы-кузнецы сломают клетку, подцепят тело крючьями и поволокут в яму казненных. Как бы ни было больно, не закричи и не заплачь! Иначе тебе разобьют голову железной булавой… В полночь, когда ты будешь лежать в яме среди трупов и подползут собаки и шакалы, чтобы грызть тебе ноги, я буду ждать с тремя воинами. Мы завернем тебя в плащ и быстро донесем до нашего кочевья. Мы начнем колотить в бубны и медные котлы, петь песни и призывать твой разум из долины забвения. Клянусь, жизнь вернется в твое тело, и ты очнешься. Тогда, вскочив на коня, ты уедешь далеко, в другие страны, где начнешь новую жизнь…»
Факих очнулся и прислушался. Ему почудился шорох за тонкой стеной хижины. Несколько мгновений он оставался неподвижен, потом снова стал писать:
«Случилось так, как говорил не знающий улыбки юноша. Благодаря смелой помощи я неожиданно оказался на свободе, измученный, истощенный, но живой. Несколько дней я пробыл у огнепоклонников в песчаной степи, а затем направился к городу Сыгнаку,[199] где и начал вторую жизнь…»
Факих Хаджи Рахим снова остановился, осторожно положил на медный поднос тростинку для письма и провел ладонью по седеющей бороде. За тонкой стеной сквозь шум равномерно падающих капель ясно слышался шорох.
«Чьи могут быть шаги во мраке этой холодной осенней ночи? Только злой человек, толкаемый недобрым умыслом, станет бродить в сыром тумане…»
Глиняный светильник на связке старых книг освещал тусклым огоньком неровные закоптелые стены, старый ковер и изможденного неподвижного ученого. Лоскут пестрой материи, закрывавший узкое окошко, слегка заколебался.
Большой белый пес, свернувшийся у двери, навострил ухо и глухо заворчал. В окно просунулась смуглая рука и приподняла край занавески. Во мраке блеснули скошенные черные глаза.
— Кто здесь? — спросил Хаджи Рахим и опустил руку на голову вскочившей собаки. — Лежи, Акбай!
— Обогрей потерявшего дорогу! Дай просушить промокшую одежду! — Незнакомец говорил едва слышным шепотом.
«Он говорит, точно боится шума… — подумал факих. — Можно ли верить ему?»
— Я вижу у тебя книги… Не ты ли учитель Хаджи Рахим?
— Ты не ошибся — это я!
— Тогда скорее впусти меня! Тебе посылает салям великий визирь Мавераннагра Махмуд-Ялвач…
— Это имя откроет пришедшему дверь моей хижины, замкнутую для всех остальных.
Факих отодвинул деревянный засов, и незнакомец, нагнувшись, шагнул в дверь. Загорелый, коренастый, в одежде монгольского покроя, он выпрямился и огляделся. Хаджи Рахим, сдерживая рычащую собаку, наблюдал за пришедшим. Уверенность и властность чувствовались во всех его движениях. Он развязал пояс, снял верхнюю одежду и повесил ее на деревянный гвоздь. С трудом стащив желтые намокшие сапоги, ночной гость отбросил их в сторону и опустился на старый, истертый коврик близ потухающего очага. Затем так же спокойно, как будто у себя дома, он вытер мокрые руки об овчину лежавшей на ковре шубы.
— Надо потушить огонь! — Монгол зажал пальцами коптивший фитиль глиняной светильни. Стало совсем темно, только на месте занавески слегка засветилась прорезь окна.
— Зачем ты это сделал? — прошептал факих.
— За мною гонятся вооруженные люди, убийцы моего отца, — ответил шепотом монгол. — Они хотят прикончить и меня. Твое светящееся окно видно издали; поэтому, несмотря на темную ночь, я нашел тебя… Выгони собаку!
— Эта собака — мой единственный защитник…
— Прочь ее! Она рычит и поднимает шум на весь Сыгнак.
— Защитника не бойся!
— Собака будет ходить около дома и предупредит нас, если сюда подойдут подлые люди.
Факих, невольно повинуясь властному гостю, отворил дверь и вытолкнул лохматого пса в темноту. Хаджи Рахим остановился, колеблясь, не лучше ли убежать, но сильная рука потянула его обратно. Гость сам задвинул деревянный засов, не выпуская факиха, подвел его к ковру и вместе с ним опустился на колени. Он стал шептать торопливо, прерывая речь и прислушиваясь, когда пес за тонкой стеной начинал ворчать:
— Не открывай засова. Они могут подскакать и будут караулить за дверью. Они предательски убили моего отца, переломив ему хребет, а я сварю их в котле живыми. Клянусь вечным синим небом, я это сделаю!..Если ты попытаешься убежать отсюда, я тебя задушу!..
Незнакомец улегся на бок, что-то бормотал, но не выпускал руки хозяина, крепко сжимая ее горячими пальцами. Его трясла лихорадка. Вдруг он вскочил, прислушался и отошел к стене.
— Это они! — прошептал он. — Смерть меня догнала! Смотри не выдавай меня!
Снаружи донесся неистовый лай собаки. Кто-то подошел, слышались спорящие голоса. Сильный удар потряс стену.
— Эй, хозяин! Открывай дверь.
Хаджи Рахим ответил:
— Кто смеет ночью беспокоить писца окружного начальника?
— Открывай скорее, или мы в куски развалим твою берлогу! Мы ищем убежавшего преступника.
— Два дня я лежу больной, никто не пришел, чтобы разжечь очаг и согреть мне воды. Разыскивайте преступника в камышах, а не в доме мирного переписчика книг.
Грубые голоса продолжали спорить, кто-то стучал в дверь. Вдруг дикий крик, похожий на рев раненого зверя, покрыл шум. Послышались вопли и стоны. Они стали удаляться и замолкли. Хаджи Рахим хотел заговорить, но ладонь гостя зажала ему рот.
— Ты не знаешь, как они коварны, — шептал он на ухо. — Они все делают с умыслом. Одни ушли, чтобы спрятаться в засаде, а за дверью, возможно, подстерегают другие. Надо выждать и готовиться к бою.
Оба подошли к узкому окну, затаив дыхание, стараясь что-либо разглядеть во мраке ночи. Слышались невнятные шорохи, иногда сильнее шелестел по листьям мелкий дождь.
Когда занавеска окна зарозовела от первых солнечных лучей, незнакомец натянул сапоги, осмотрел свой намокший синий чапан[200] и швырнул его в угол. Не спросив у хозяина согласия, он снял с деревянного гвоздя старый, выцветший плащ и с трудом натянул его на широкие плечи.
— Плохо мне без коня! Трудно будет ускользнуть… Быть может, выручит твой порванный плащ. Я притворюсь нищим…
Он подошел к двери и заглянул в щель. Резко отодвинулся и прижался к стене. Помедлив, сделал знак факиху, чтобы тот открыл дверь.
Послышался слабый стук. Хаджи Рахим отодвинул засов, и дверь распахнулась.
На пороге, в свете розовой зари, стояла, улыбаясь, девушка, почти девочка, в длинной, до пят, оранжевой рубашке, с голубыми бусами на смуглой шее. Она держала глиняный кувшин, прикрытый широким зеленым листом. На листе лежали три только что испеченные, подрумяненные лепешки.
— Ас-салям-алейкум, Хаджи Рахим! — сказала беззаботно девушка, и две веселые ямочки заиграли на ее щеках. — Мой почтенный благодетель Назар-Кяризек посылает тебе только что надоенное молоко, эти горячие лепешки и спрашивает, не нужно ли еще что-нибудь.
Приняв кувшин со словами благодарности, Хаджи Рахим вышел вслед за девушкой из хижины. Кусты ежевики блестели, осыпанные каплями дождя. Старый пес Акбай сидел на дорожке, косясь налитыми кровью глазами.
На сырой траве лежал человек. Его прикрывал шерстяной серый плащ, какой носят арабы. Белый оседланный конь, привязанный на аркане, пощипывал невдалеке траву. Он нетерпеливо подымал маленькую голову с черными живыми глазами и встряхивал шелковистой гривой, отгоняя вьющихся слепней.
Факих вернулся в хижину. Ночной гость ждал у двери:
— Прощай, мой учитель Хаджи Рахим!
Факих удержал незнакомца за рукав:
— Возьми еды на дорогу!
— Неужели ты до сих пор не узнал меня? — спросил гость, пряча за пазуху горячие лепешки. — Десять лет назад ты учил меня держать калям[201] и писать трудные арабские слова. Я многое перезабыл, но два слова не забуду: «Джихан-гир» — покоритель вселенной… Скоро ты обо мне услышишь! Я пришлю за тобой…
Он остановился на пороге и с удивлением рассматривал девушку:
— Как зовут тебя? Откуда ты?
— Меня зовут Юлдуз.[202] Я сирота, живу у Назара-Кяризека.
— Твой голос поет, как свирель. Ты будешь счастливой звездой на моем пути…
Он быстро шагнул через порог и увидел белого коня:
— Вот конь, посланный мне небом! Это будет конь моих побед, как белый Сэтэр, походный конь Чингисхана. Теперь я снова силен.
Мягкой, хищной походкой молодой монгол проскользнул по траве к белому коню, бесшумно выдернул из земли железный прикол и, свернув кольцом аркан, легко поднялся в седло. Горячий конь бросился вскачь и скрылся за тополевой рощей.
Девушка смотрела удивленными глазами вслед незнакомцу, затем перевела блестящий взгляд на Хаджи Рахима. Тот стоял неподвижно, задумчиво положив руку на бороду.
— Это разбойник? — спросила девушка.
— Это необычайный человек!
— Почему? Ведь он похитил чужого коня?
— Он будет на нем покорять царства… Иди, звездочка Юлдуз, домой! Скажи почтенному Назару-Кяризеку, что больной факих благодарит и помнит его заботу и милость.
Девушка быстро повернулась и пробежала несколько шагов, затем степенно пошла по тропинке, стараясь держаться, как взрослая.
Серый плащ зашевелился. Старый пес, отскочив, хрипло залаял. Из-под плаща показалась голова юноши с черными вьющимися волосами. Он стремительно вскочил, поднял закрученный синий тюрбан и надвинул его на правую бровь. Это был воин, с кривой саблей и двумя кинжалами на поясе.
— Где мой конь? — закричал он и, подбежав к месту, где только что пасся белый жеребец, наклонился к земле, разглядывая следы. — Я узнаю: к коню подошел… человек в монгольских сапогах… Он украл моего боевого коня! К чему моя светлая сабля, если вор далеко!.. Без коня я немощен, как сокол с перебитыми крыльями! Какой я теперь воин! — И, схватившись за виски, юноша со стоном повалился на землю.
— Не горюй, — сказал, подходя, факих. — На твоем коне уехал человек, который даст тебе взамен тысячу кобылиц…
Юноша лежал неподвижно, а Хаджи Рахим утешал его:
— Поверь моим словам, ты ничего не потерял, а может быть, многое выиграл…
— Это был мой верный, испытанный друг!.. На нем я бросался в битву, и не раз он спасал меня от смерти. Горе воину без коня!
— Я знаю того, кто едет сейчас на твоем белом скакуне, и говорю, что твой конь к тебе вернется! Это так же верно, как то, что меня зовут факих Хаджи Рахим.
Юноша встал, резким движением подхватил с земли свой плащ и склонился перед ученым:
— Если я вижу перед собой прославленного знаниями факиха Хаджи Рахима, прозванного аль-Багдади, то я верю твоим словам. Да будут уют, простор и благодать в твоем доме! Я прошу милости и мудрого совета страннику, приехавшему из далеких гор Курдистана. Привет тебе от Джелаль эд-Дина,[203] храбрейшего из героев!
— Юный брат мой! — сказал факих. — Ты прошел невредимо через пучины бедствий в страшные дни, когда потрясается вселенная, и принес мне слова привета от далекого прославленного героя, — этим ты доставил мне двойную радость. Войди в мой скромный дом!
Я привязал мою жизнь и мой век
К острию моего копья.
Молодой воин вошел, пригнувшись, в узкую дверцу хижины и сел на пятки у самого входа. Хаджи Рахим опустился на старый коврик близ очага. Оба провели ладонями по щекам, затем, как требует приличие, долго молчали, рассматривая друг друга.
Наконец с достоинством и грустью человека, видевшего на своем веку множество людей, факих соединил концы пальцев и сказал:
— Кто ты? Какого рода? Каким именем наградил тебя твой белобородый отец? В какой далекой стране ты впервые увидел свет солнца? Хоть ты и говоришь по-кипчакски, но движения твои и одежда показывают, что ты иноземец.
Воин, вежливо покашливая в руку, заговорил ровным, тихим голосом:
— Зовут меня Арапша, но мои боевые товарищи дали мне прозвище «Ан-Насир»,[204] потому что в битве, говорят, я теряю разум, становлюсь злобным, бросаюсь в самые опасные схватки и обращаю врага в бегство… Хотя я сказал тебе, что зовут меня Арапша, но как прозвал меня мой почтенный отец и где я провел свое детство — клянусь! — я не знаю. Помню смутно, что жил я в лесу около озера, плавал с отцом в лодке и видел, как он высыпал из сетки в корзину много серебристых рыб. Помню, как тепло было лежать на руках у матери и слушать ее песни. Помню еще маленькую сестренку… Потом все это кончилось. Напали разбойники и увели меня и сестренку в большой город, где продали нас на парусный корабль. На корабле было очень много мальчиков и девочек. Корабельщики набили нас в трюм корабля и заперли вместе со стадом больших белых гусей. Гуси щипали и клевали нас. Корабль плыл по широкой реке, затем по морю. Корабельщики распродали детей на базаре. Я никогда больше ни с ними, ни с моей сестрой не встречался.
— Все это происходит из-за гибельной страсти купцов к богатству. Ослепленные блеском золота, жадные купцы захватили детей и бросили их в чужие города, где им придется влачить всю жизнь мучительное иго рабства! — вздохнул факих.
— Вероятно, я из какой-либо северной страны: мордвинов, саксинов или урусов, — продолжал Арапша, — потому что эти рабы, особенно урусы, славятся своей силой. А меня Аллах наградил большой крепостью. Я был продан на базаре невольников в Дербенте, где находятся кавказские Железные Ворота. Я переходил от одного хозяина к другому. Когда я подрос, меня заставляли исполнять самые трудные работы: вместе с ослом вертеть колесо для черпания воды из колодца, с колодкой на шее вскапывать засохшую, как камень, землю, таскать бревна. И небо в годы моего рабства казалось мне таким черным и сухим, как разрытая мною чужая земля!..
Хаджи Рахим с горечью сказал:
— Хозяин скорее пожалеет четвероногую скотину, чем одаренного разумом раба!
— Мне было семнадцать лет, когда тропинка моей жизни повернулась в другую сторону. Однажды я пас на склоне высокой обрывистой горы баранов моего господина, азербайджанского хана. Неожиданно над кручей показался отряд всадников. Впереди, на прекрасном вороном коне, ехал молодой воин. Вдруг размытая дождями земля осела под конем, и он покатился в пропасть. Извернувшись, как кошка, воин удержался за куст. Я бросил конец аркана и вытащил воина. Я сказал: «Я сумею спасти и твоего коня!» Витязь ответил: «Если ты спасешь моего вороного, можешь просить у меня все, что захочешь». Джигиты распустили два аркана, одним я обвязал себя вокруг пояса и сполз вниз по обрыву. Конь чудом удержался на самом краю пропасти и спокойно пощипывал траву. Злой жеребец зафыркал, когда я приблизился к нему, но я обмотал его арканом, и джигиты вытащили коня на тропинку. Мне было трудно лезть обратно, мне мешали оковы на ногах…
— Храбрый юноша! Небо хранило тебя! — воскликнул Хаджи Рахим.
— Воин стал расспрашивать меня о дороге. Я рассказал ему о всех тропах, предупредил его о местах, где обычно курды делают засады и нападают на проезжих, и посоветовал лучшую обходную дорогу. Тогда он спросил меня: «Что же ты теперь хочешь?» — «Быть свободным!» — ответил я. Витязь сказал: «Следуй за мной, и ты мечом заслужишь себе славу!..» Воин оказался прославленным скитальцем Джелаль эд-Дином, который не боялся воевать с монголами и разбил их при Перване.[205] С того дня я стал воином в его отряде. Джелаль эд-Дин дал мне кривую саблю и боевого коня, которого я сегодня потерял, бесстыдно заснувши! — И юноша снова застонал.
— Рассказывай дальше, конь к тебе вернется! — заметил факих.
— В тот день, когда я, свободный, на горячем коне, оказался в отряде славного Джелаль эд-Дина, я увидел, что небо надо мной не черное, а снова сияет, голубое, как бирюза, как в моем далеком детстве, когда я с отцом плавал на лодке по лесному озеру. И я понял тогда, что в мире нет ничего слаще свободы!.. Три года я всюду следовал за смелым полководцем, оберегая его в бою, и прославился как «Ан-Насир — победоносный». Джелаль эд-Дин говорил мне не раз, что он знал в порабощенном монголами Хорезме одного ученого, факиха, самого светлого из светлых и доблестных людей, искателя правды, Хаджи Рахима, прозванного аль-Багдади. «Если, — сказал он, — на тебя надвинется черная туча беды, назови ему мое имя, и он протянет тебе руку милосердия…»
Хаджи Рахим встал, подошел к Арапше и протянул ему обе руки:
— Имя Джелаль эд-Дина сияет для меня, как яркая звезда среди темной ночи. Сядь рядом со мной!
Факих и Арапша взялись за руки, прижались плечами и затем уселись рядом на старом коврике.
— Расскажи мне теперь, мой юный друг Арапша Ан-Насир, почему ты расстался с доблестным Джелаль эд-Дином? Жив ли он? Не попал ли в руки беспощадным монголам? Ветер неожиданности часто поворачивает жизнь человека. Иногда храбрый воин, казалось бы, уже достиг вершины совершенства, но вдруг обрушивается в пропасть несчастья и возвращается к тому, с чего начал…
— Так случилось и со мной! — сказал юноша. — После неудачной для Джелаль эд-Дина стычки с отрядом монголов я с трудом спасся и едва ускользнул от плена. После этого я больше не встречался с храбрым моим покровителем, ушедшим далеко на запад. Я направился на восток горными тропами, отбился от шайки диких горцев и наконец присоединился к каравану, уходившему в Хорезм. Я горел желанием увидеть новые страны и договорился поэтому с купцами охранять их караван. В пути через пустыню на нас напали разбойники. Я обезумел от ярости, зарубил несколько грабителей и обратил в бегство остальных. Однако купцы этого не оценили. Прибыв благополучно в Хорезм, они так мало дали мне за свое спасение — да покарает их Аллах! — что я с трудом добрался сюда, в Сыгнак. Здесь я решил разыскать тебя, факел премудрости и маяк знаний, почтенный Хаджи Рахим. Когда этой ночью я подъезжал к твоему дому, я услышал в темноте, что какие-то люди ломают твою дверь. Я бросил им свой боевой клич, напал на них, ранил троих, одному отсек ухо, и грабители побежали не оглядываясь.
— Так это ты заревел, как раненый зверь?
Ученый смотрел удивленными глазами на скромно сидевшего юношу.
— Как же после этой схватки ты решаешься оставаться здесь? Ведь убежавшие были монголы; они пожалуются своему начальнику на тебя, а заодно и на меня, и он пошлет целый отряд, чтобы схватить нас обоих. Монголы придумают тебе мучительную казнь за то, что ты осмелился поднять меч против этих новых владык вселенной. Нам нужно немедленно бежать… Ты, молодой и сильный, сможешь убежать, а как убежать мне, старому и слабому?
Арапша встал и показал на плеть, висевшую на поясе:
— Вот все, что осталось от моего коня! Без коня я тоже далеко не уйду. Все же лучше выбраться подальше от этого места, чем сидеть, ожидая казни. Хотя ты и слаб, почтенный Хаджи Рахим, но, как дервиш,[206] ты привык скитаться по дальним дорогам. Пойдем отсюда в степь и укроемся у кочевников. Кто сидит на месте, к тому подбирается скорпион несчастья.
— Ты говоришь, как истинный воин, — сказал факих. — Я ухожу с тобой, чтобы не попасть снова в железную клетку.
Он снял со стены фонарь и тыквенную бутылку и привесил их к поясу. Вместо белого талейсана[207] он надвинул на голову колпак дервиша с белой повязкой паломника-хаджи. Достал длинный посох, всунул ноги в старые туфли и остановился посреди хижины.
— Я готов отправиться на конец вселенной. Я в жизни никому не сделал зла, а между тем многие годы мне приходилось скитаться, точно преступнику… Теперь снова начнется полоса скитаний… Моего старого плаща нет… Придется надеть одежду, которую оставил ночной гость…
Факих поднял синий монгольский чапан:
— Никогда у меня не было такой красивой одежды с такими пуговицами из шести красных камней, похожих на драгоценные рубины… Я здесь бросаю все! Мне только жаль оставить написанную мною книгу о необычайных событиях, пережитых Хорезмом во время нашествия краснобородого Чингисхана!
— Подожди горевать! — Арапша почтительно взял руку Хаджи Рахима и провел ею по своим глазам в знак того, что с этого времени он добровольно делается его мюридом.[208] — Позволь мне отныне стать твоим учеником, следовать всюду вместе с тобой и взять с собой книгу, о которой ты говоришь. Я спрячу ее в дорожную сумку.
— Ты это хорошо сказал! — Факих передал Арапше большую книгу в кожаном переплете и медную коробочку — пенал для письма. Печальным взором он окинул хижину, в которой провел несколько лет. — Теперь скорее вперед!
Оба вышли из хижины. Хаджи Рахим заложил дверь деревянным засовом.
— Акбай! Поди сюда! — крикнул он собаке. — Ты будешь сторожить наш дом. Твой хозяин едва ли сюда вернется!
Старый белый пес покорно улегся на пороге хижины и, подняв голову, недоумевая, смотрел красными глазами вслед двум путникам, быстро уходившим по тропинке, в сторону пустынной степи.
Сила и дисциплина были настолько необыкновенны в явившемся в нашу страну татарском войске, что, казалось, оно могло покорить весь мир.
Давно, со времен монгольского нашествия,[209] мирный город Сыгнак не видел в своих узких переулках столько верблюжьих караванов, столько скачущих во все стороны всадников и торопливо шагающих жителей. Все спешили узнать, насколько верны прилетевшие из степи слухи о великом походе на Запад, задуманном монголами.
Волновавшаяся толпа сразу замолкала и расступалась, когда из переулков выезжали группы монгольских воинов, безбородых, похожих на угрюмых старых женщин. С неподвижными, смуглыми от загара и грязи лицами монголы ехали на небольших, злых, храпевших конях, не сдерживая их перед толпой. Они били наотмашь в обе стороны плетьми, стегая по головам зазевавшихся.
Все они направлялись на главную базарную площадь. Там за высокой аркой из цветных изразцов находился дворец правителя области, знатного внука Чингисова, Тангкут-хана. Монголы располагались на площади отдельными кругами, привязав к поясу поводья своих коней. Они тут же разводили костры, для чего выламывали ворота, калитки и рубили деревья ближайших садов. Они входили, невозмутимые и гордые, в дома горожан, забирали хлеб и все, что попадалось под руку. Усевшись вокруг костров, они ели похлебку из мяса с жареным просом, вскипяченную в котлах и приправленную салом и молоком.
Это были передовые тургауды[210] одиннадцати монгольских царевичей, прибывших в Сыгнак из своих далеких восточных кочевий. Главное монголо-татарское войско[211] спешно шло за ними следом. Его ждали со дня на день.
Население Сыгнака трепетало перед монгольскими воинами и безмолвно отдавало им все, на что они устремляли свои раскосые глаза. Все еще слишком хорошо помнили бывшее пятнадцать лет тому назад вторжение страшного Чингисхана. Вся страна была в пламени горящих городов и селений, толпы обезумевших жителей бежали по дорогам. Монгольские воины избивали мирное население, угоняли ремесленников в рабство в далекую Монголию, а женщин и детей делили между собой, как законную добычу, как двуногую скотину.
Но резня затихла, монгольские отряды ушли обратно на восток. Жители, прятавшиеся в горах и болотах, постепенно возвратились к своим разрушенным хижинам. Они снова раскопали засохшие оросительные канавки, выстроили из жердей и глины мазанки. Богатые купцы стали служить у монголов сборщиками налогов. Они вскоре построили себе нарядные дома и развели новые фруктовые сады. Высокомерные длиннобородые имамы вычистили загаженные монголами мечети. На высоких минаретах звонкоголосые азанчи[212] снова пять раз в сутки стали заливаться певучими голосами, призывая правоверных мусульман к усердной молитве. По-прежнему недостаточно богомольных, не поспешивших на их зов, особые надзиратели избивали плетьми.
Когда в Сыгнаке внезапно появились[213] монгольские царевичи с передовыми конными отрядами, население города перепугалось. Правитель области, Тангкут-хан, разослал джигитов ко всем окрестным ханам, срочно требуя баранов, жеребят, кумыса и прочей еды для угощения знатных потомков завоевателя Азии — Чингисхана. Население поставило несколько тысяч юрт вдоль берега реки Сейхун[214] для размещения прибывающих с востока свирепых победителей.
Тумен Субудай-багатура,[215] примчался к Сыгнаку в туче пыли, покрывшей все небо. Впереди скакала сотня разведчиков на рыжих поджарых конях. За ними следовала сотня на молочно-белых конях. Далее ехал великий монгольский полководец, не знавший поражений, одноглазый Субудай-багатур. Велика была слава его: он победил кипчаков и урусутов[216] в битве при реке Калке[217] он разрушил три китайских столицы. Он покорил двадцать народов.
Субудай сидел, согнувшись, на саврасом коне с длинным, до земли, черным хвостом. Равномерно покачиваясь из стороны в сторону, конь бежал быстрой иноходью.
Еще юношей Субудай-багатур был ранен в руку, меч рассек ему мышцы, и с тех пор правая рука всегда была согнута. Другой удар поразил его лицо. Правый глаз вытек, рубец шел через бровь и щеку, а левый, широко открытый, сверлящим взглядом проникал, казалось, в тайные помыслы людей. Воины называли его «барсом с разрубленной лапой». «Как раненый барс, вырвавшийся из капкана, Субудай угадывает опасность и раскрывает хитрые уловки. С ним в беду не попадешь!» Сам Чингисхан поручил Субудай-багатуру быть воспитателем и военным советником молодого внука, Бату-хана, продолжателя завоеваний деда.
На большой дороге за городом, под высоким тенистым карагачем,[218] монголов поджидала депутация знатнейших горожан Сыгнака — длиннобородые имамы, кадий[219] и богатейшие купцы. Они приготовили на серебряных подносах угощение и дорогие подарки — свертки шелковой ткани. Кругом теснилась тысячная толпа любопытных. Депутация хотела пригласить прославленного полководца отдохнуть в новом роскошном доме разбогатевшего купца, где имелся и персиковый сад, и бассейн среди кустов цветущих роз, и баня с мраморными лежанками.
Когда промчались передовые сотни и Субудай-багатур поравнялся с депутацией, имам выступил вперед и начал изысканную речь:
— О величайший из великих! Храбрейший из храбрых!..
Субудай круто повернул коня, не взглянув ни на парчовые и бархатные халаты знатных стариков, ни на подносы с шелком, сладостями и золотистыми дынями. Послушный конь мерной иноходью помчал его на север, прочь от города, в пустынную степь.
Субудая с трудом догнали на взмыленных конях векиль[220] и несколько знатных ханов. Задыхаясь, они кричали наперебой:
— Постой!.. Не торопись!.. Гуюк-хан[221] и правитель области, Тангкут-хан, приказывают прибыть во дворец для важного совещания…
Субудай-багатур утвердительно покачивал головой, слушая приглашение, но иноходец его продолжал бежать по степи так же равномерно, не убавляя шага. Наконец Субудай прохрипел:
— Багатур не поедет!.. Багатур должен кормить золотого петуха.
Субудай-багатур тряхнул поводом, и саврасый, закусив удила, понесся вперед. Растянувшийся по степи отряд монголов поскакал во весь дух, быстро удаляясь от Сыгнака.
В открытой степи, близ реки Сейхун, тумен остановился и, широко рассыпавшись вдоль берега, разбил шумный лагерь. Высокие желтые верблюды уже накануне привезли сюда разборные юрты. Рабы натаскали сухого камыша, развели костры и варили в медных китайских котлах рис и жеребятину, ожидая прибытия грозного вождя.
Субудай-багатур сошел с коня около приготовленной для него юрты с высокой пикой, увенчанной рогами буйвола и конскими хвостами. Дверь юрты, завешенная ковром, охранялась двумя угрюмыми часовыми. Тут же на привязи визжали от нетерпения, чувствуя запах вареного мяса, два рыжих монгольских волкодава.
Багатур вошел в юрту. Посредине тлели угли, на которых шипел китайский бронзовый котел с мясной похлебкой.
Хмурый старый раб с длинными, до плеч, седыми космами и большой медной серьгой в левом ухе, зазвенев цепью на ногах, подал синюю чашку. Здоровой рукой Субудай-багатур взял из нее горсть проса. Дремавший, нахохлившись, у решетчатой стенки золотистый петух с пышным хвостом встал, важно сделал несколько шагов и остановился. Он был привязан за ногу тонкой серебряной цепочкой.
Субудай-багатур насыпал перед петухом кучку проса. Птица, наклонив голову набок, стояла, точно прислушиваясь. Потом стала лениво клевать, разбрасывая зерна. Субудай, тоже наклонив голову, наблюдал, как петух выбирал зернышки, и ждал, пока его любимец не захлопал крыльями и не прокричал свой сигнальный призыв.
В разных концах лагеря откликнулось несколько петухов.
— Маленькая птица, а подымает целое войско![222] — сказал Субудай-багатур и, согнувшись, хромая, прошел на кошму позади костра, где были разостланы пушистые собачьи шкуры.
К высоким воротам дома правителя области Тангкут-хана подошли два важных старика в красных полосатых шелковых халатах. Один держал на ладони румяное яблоко, другой — пышную белую розу. Эти подарки они несли с такой торжественностью, точно в их руках были стеклянные чаши, до краев наполненные драгоценным напитком.
Вслед за стариками, для большего почета, плелись с тоскливо скучающими лицами двадцать тощих и голодных учеников. Белоснежные тюрбаны обоих стариков, их длинные выхоленные бороды, озабоченность и важность их лиц — все указывало, что они принадлежали к разряду священных имамов или ишанов,[223] посредников между обыкновенными грешными людьми и восседающим за облаками на хрустальных небесах всемогущим Аллахом.
Дозорным у ворот было запрещено впускать в сад кого бы то ни было. Имамы попросили вызвать к ним главного векиля. Долго пришлось ждать, пока он явился, озабоченный и взволнованный. Его тюрбан сдвинулся на затылок, и векиль поминутно стряхивал пальцами пот со лба. Увидев пришедших, векиль извинился, что заставил долго ждать почтенных служителей бога.
— Тангкут-хан приказал мне исполнять без возражений все желания монгольских царевичей. А каждый царевич приехал во дворец со своими конями, соколами, борзыми собаками и слугами. Всем надо найти место, всех накормить, легко ли это? Зачем вы пожаловали, святые отцы?
Старейший имам сказал:
— Со дня приезда в Сыгнак знатных царевичей мы должны произносить их имена в наших молитвах. Мы слышали, что готовится великий поход против неверных, — да покарает их Аллах! Мы должны молиться Аллаху — да будет его имя вознесено и прославлено! — чтобы поход был удачен, чтобы все царевичи процветали и покрылись блеском славных подвигов!
Векиль вздохнул:
— Всего приехало одиннадцать царевичей,[224] но самый главный и самый беспокойный из них — хан Гуюк, сын великого кагана и наследник всего монгольского царства. Он приказывает сперва одно, потом другое, рассылает гонцов, кричит, топает ногами и костяной лопаточкой бьет по щекам каждого, кто ему не угодит… А больше всего он пугает. Говорят, что он будет главным начальником войск. Разве крикливый гусь может повелевать соколами?
— Да сохранит нас Аллах от этого! — воскликнули старики. — А мы слышали, что во главе войск будет молодой хан Бату, сын погибшего Джучи-хана — да будет благословен и спит в мире прах его! Верно ли это?
— Один Аллах все знает!.. — ответил векиль шепотом. — Говорят, Гуюк-хан и Бату-хан готовы уже сейчас вырвать друг у друга глаза.
— О, какие времена!
— Бату-хан примчался в этот дворец, к своему брату Тангкут-хану, только с пятью всадниками. Но тот нисколько не обрадовался его приезду. Оба брата стали спорить, глаза их налились кровью. Бату-хан кричал: «Все крайние западные области Священным Воителем Чингисханом были завещаны мне. Только из-за моей юности и моего отъезда в Китай на войну ты, Тангкут-хан, управлял здесь… Теперь я сам хочу править моим улусом…» Тангкут-хан отвечал: «Тебя здесь не было десять лет… Твои следы разметал ветер. Теперь я здесь владыка… Отправляйся обратно в Китай!» И Тангкут-хан стал сзывать своих нукеров.[225] Бату-хан закричал: «Ты кричишь, как гусь, а сам дрожишь, как лягушка на болотной кочке. Ты не хочешь уступить добровольно, так станешь моим слугой!» Уже нукеры сбегались со всех сторон с обнаженными мечами. Бату-хан бросился к выходу, вскочил на коня и умчался неизвестно куда…
Имамы воскликнули:
— За кого же нам молиться? Кто из этих двух ханов окажется главным?
— Что могу сказать я, маленькая мошка! — воскликнул векиль и скрылся за воротами.
Оба имама покачали головами, спрятали розу и яблоко за пазуху и, приложив палец к губам, молча посмотрели друг на друга.
— Благоразумие требует подождать и ни за кого из них не молиться! — сказал один имам.
— Это неосторожно.
Споря о благоразумии и осторожности, оба имама направились обратно.
Внук Чингисхана Гуюк-хан — сын и наследник великого кагана всех монголов Угедэя — внезапно покинул дворец правителя Сыгнака и поставил свой малиновый шатер вдали от города, на холме в степи. Из шатра открывался вид на долину, куда беспрерывно прибывали войска,[226] которые располагались отдельными куренями.[227]
Вокруг шатра Гуюк-хана тесным кольцом стояло множество юрт. В них помещалась его охрана: молодые, отборные телохранители, тургауды, из знатных семейств степных феодалов. В кольце юрт стояли ханские кони. Их тщательно оберегали и так завертывали в попоны, что были видны только хвосты и уши. Это были редкие, драгоценные кони, которыми любил щеголять Гуюк-хан во время облавных охот, когда от коней требуются особая быстрота и ловкость.
Стараясь во всем подражать пышным порядкам, установленным его дедом Чингисханом, Гуюк поставил возле своего шатра высокое древко с черным пятиугольным знаменем, на котором золотыми нитками был вышит всадник с зверским лицом — бог войны Сульдэ, свирепый покровитель монгольских походов.
По уверениям шаманов, бог Сульдэ незримо сопровождал в походах Чингисхана и приносил ему потрясающие вселенную победы. Для этого бога за Чингисханом всюду следовал никогда не знавший седла молочно-белый жеребец с черными глазами. Внук Чингисхана Гуюк-хан также держал около шатра неоседланного белого жеребца, за которым неотступно ухаживали два шамана.
Перед малиновым шатром горели два неугасаемых костра. Шаманы, увешанные погремушками, с войлочными куклами на поясе, ходили, приплясывая, вокруг огней и похлопывали в большие бубны.
Четыре монгола медленно поднялись на холм. Они шли, наклонившись вперед, широко расставляя кривые ноги, держа стрелу за спиной. Подойдя к кострам, они покорно предоставили себя шаманам. Выкрикивая молитвы, шаманы обкурили их священным дымом — чтобы вместе с дымом улетели злые желания и преступные мысли. У входа в шатер два тургауда скрестили копья и, присев, наблюдали, чтобы входившие осторожно приподымали стрелой занавеску и не касались ногой порога, — это могло вызвать великий гнев неба: заоблачный грозный бог поразил бы тогда хозяина шатра сверкающей молнией и ударами грома.
Четыре воина поочередно переступили через скрещенные копья. Они повалились на колени и коснулись подбородками разостланного белого войлока.
— Будь славен, победоносен и многолетен, великий! — воскликнули они.
— Ближе ко мне! — послышался ответ.
Воины на коленях проползли вперед и выпрямились.
На низком широком троне, украшенном узорами из золота и кости, сидел, подобрав ноги, пухлый, с большим животом юноша. На его оранжевой шапке трепетал пучок белых пушистых перьев священной цапли — знак царевича из рода Чингисхана. Юноша был в затканной золотыми драконами малиновой шелковой безрукавке, в красных сафьяновых туфлях на высоких изогнутых каблуках. Рядом на троне лежали: справа — знак власти, металлическая с золотой насечкой булава, слева — длинная лопатка из бивня слона.
Хан Гуюк всматривался узкими глазами в лица четырех монголов.
— Вы опять пришли с голыми, как у гуся, лапами? Где же его пояс? Где его шапка? Где его рубиновые пуговицы?..
Хан схватил костяную лопатку и стал колотить монголов по щекам. Они стояли с каменными лицами, неподвижные и коренастые; казалось, при каждом ударе головы их уходили глубже в широкие плечи.
— Прости нас, владыка мира! — воскликнули они хором и снова повалились лицом на войлок.
— Говори ты первый, Мункэ-Сал.[228] Ты самый разумный из всех.
— Сейчас расскажу, мой хан! Мы узнали, что протянувший руку к далекой звезде Бату-хан, покинув Субудай-багатура, поскакал в Сыгнак с пятью нукерами…
— Он поссорился с Субудай-багатуром?
— Этого я не слышал…
— Вот когда нельзя было зевать! Почему вы не захватили его?
— Он примчался прямо к брату, Тангкут-хану, во дворец. Они оба громко спорили, они ужасно кричали. Тангкут-хан стал звать нукеров: «Убейте его!» Бату-хан выбежал, проклиная брата, вскочил на коня и ускакал…
— Вы проследили его? Где он?
Монголы снова повалились лицом на войлок.
— Вы не воины! Вы желтые дураки, пожравшие мясо своего покойного отца! — завизжал Гуюк-хан. — Вы хромые козлы!..
Недоверчиво озираясь, он продолжал злобным шепотом:
— Скачите вокруг города! Ищите моего ненавистного врага! Он в синем чапане с шестью рубиновыми пуговицами… Если вы задушите его, то будете сотниками!.. Будете тысячниками!.. Если же снова вернетесь с пустыми руками, если этот хвастун станет вождем — джихангиром, то вам не миновать смерти! Палачи отрежут вам уши и переломают хребты! Запомните это! Торопитесь!
Монгольские воины попятились и выползли за черную дверную занавеску, расшитую серебряными аистами.
Старый Назар-Кяризек, полный тревоги, вернулся в свою юрту с базара в Сыгнаке.
— Эти новости вызывают дрожь! — бурчал он себе под нос. — Отправлюсь к моему хану Баяндеру, проверю, правильно ли все, что я слышал.
Назар стал торопливо одеваться.
— Надо успеть, пока не увидела Кыз-Тугмаз! Опять начнет ворчать, что я не работаю, без дела шатаюсь… Все жены ворчат. Побью ее. Я хозяин!..
Он натянул на себя черный чапан. Так как чапан от ветхости расползался, Назар надел сверху длинную козлиную шубу, подпоясался сыромятным ремнем, вытащил из мешка желтые покоробившиеся сапоги с острыми каблуками — эти сапоги надевал, отправляясь в набег, еще отец Назара, — на голову нахлобучил овчинный малахай с наушниками и засунул за пояс плеть. Назар оглядел себя:
— Теперь я могу предстать перед очами грозного хана Баяндера!.. Нельзя откладывать такого важного дела…
Турган, младший сын Назара, прибежал из степи, где он с другими мальчиками пас аульных жеребят. Турган в удивлении широко раскрыл рот: «Что такое? Отец в козлиной шубе? В такую жару! Что он надумал?»
«Прикажи мне идти с тобой!» — уже готово было сорваться с уст мальчика, но Турган побоялся испортить дело. Сжавшись, он притаился около входа и посматривал блестящими, как у зверька, глазами, следя за каждым движением отца. Рядом с ним опустилась на колени Юлдуз, девушка-сирота, которую во время нашествия монголов подобрал Назар и воспитывал как родную дочь. Она подталкивала локтем Тургана и показывала глазами на Назара.
— Приведи кобылу! — строго приказал отец.
«Верно я догадался!» — торжествуя, подумал Турган. Он стремглав побежал в овраг, где паслась их старая лошадь, взобрался на ее костлявую спину и вернулся к юрте.
Назар обтер кобылу обрывком войлока, положил на тощий хребет старый чепрачок, старательно приладил связанное веревками расползающееся седло, накрыл его сложенным вдвое войлоком. Кобыла подбирала заднюю ногу и оглядывалась, пытаясь укусить хозяина, когда Назар туго затягивал подпругой ее раздувшееся брюхо.
Жена Назара, Кыз-Тугмас, худая, со впалыми щеками, возилась около котла, изредка посматривая на мужа, не решаясь спросить, куда он собирается. «Старый задумал новую причуду», — подумала она, но перечить боялась. Только спешно замесила несколько горстей муки и стала печь лепешки.
— Куда наш собрался? — шепотом спросила Юлдуз у Тургана, когда старик вышел из юрты.
— Ясно куда — на войну! — уверенно ответил мальчик.
— Что ты говоришь? Какую войну? — воскликнула испуганно мать.
— Наши мальчики говорят, что скоро будет война. Смотри, смотри, что делает отец!
Назар, вернувшись в юрту, подошел к решетчатой стенке и снял старую, в кожаных ножнах, кривую саблю с узким ременным поясом. Он важно нацепил ее поверх шубы, завязал узлом концы ремня. Жена и дети, разинув рты, следили за каждым его движением.
Назар-Кяризек, тяжело ступая в заскорузлых сапогах, вышел из юрты, стараясь придать себе гордый, смелый вид. Перекинув повод на шею кобылы, он поднялся в седло и бросил косой взгляд на дверь юрты. Жена завернула в розовую тряпку горячие, дымящиеся лепешки. Юлдуз подбежала и протянула лепешки Назару. Заслонив рукой глаза от яркого солнца, она всматривалась в изборожденное морщинами лицо Назара, ожидая, что он скажет. Назар понимал, какие мысли волнуют его семью. Но разве можно при решении важного дела посвящать жену и детей в свои планы? Он торжественно спрятал за пазуху розовый узелок и важно сказал:
— Я отправляюсь к самому хану Баяндеру!
Он ударил каблуками костлявые бока лошади. Кобыла медленно поплелась по тропинке, уходившей в степь.
Турган подбежал к матери и сказал шепотом, точно отец мог еще слышать:
— Я пойду за татой к хану Баяндеру. Разве это далеко! Я раньше его добегу и скоро вернусь.
— Хорошенько присмотри за отцом!
Мать отвернулась и пошла в юрту. Сунув пучок сухой колючки в потухающий костер, она раздула огонь.
— Вот еще что выдумал! Ему ли, старому, ехать на войну! Он там свалится в первый овраг и назад не вернется. Кто тогда меня, вдову, пожалеет?.. Ну, чего медлишь, Турган? Беги за отцом да следи издали, чтобы он тебя не заметил. А то рассердится и побьет…
Турган подтянул шаровары и побежал в ту сторону, куда поехал отец.
Весть о задуманном монголами походе на Запад разлетелась по Кипчакской степи, как ураган, который среди тихого летнего дня вдруг проносится по равнине, крутя песчаные столбы, вырывая кусты и опрокидывая плохо прикрепленные юрты. Во все стороны помчались гонцы, передавая вести из одного кочевья в другое, сообщая о крупнейшем событии в мирной жизни кочевников. Сзываются в поход все двенадцать колен великого кипчакского народа.[229]
Назар-Кяризек миновал прибрежные тополя, за которыми поблескивала мутная после дождей река Сейхун. Перед ним развернулась широкая равнина. Во всех направлениях торопливо ехали всадники, мерно шагали вереницы двугорбых верблюдов, нагруженных решетками юрт, шестами, войлоками, мешками, котлами и другими прокопченными предметами кочевого обихода. Возле верблюдов шли женщины с детьми. Полуголые рабы подгоняли стада овец и коров. Было что-то необычное и тревожное во взбаламученной степи, обычно дремлющей в безмолвном величии.
Назар-Кяризек добрался наконец до становища одиннадцатой жены хана Баяндера. Старый кочевник удивился: здесь все было по-прежнему! Несмотря на всеобщее смятение, хан Баяндер оставался, как всегда, невозмутимым. В становище шли приготовления к соколиной охоте. Оседланные нарядные кони нетерпеливо взрывали копытами песок. Десять ловких юношей с соколами на перчатке левой руки стояли в ряд, ожидая у шатра выхода господина. Поджарые узкомордые собаки уже несколько раз начинали яростную грызню.
Назар слез с тощей кобылы, спутал ей передние ноги и стал степенно подыматься на вершину холма к ханским юртам.
Хан Баяндер вышел из юрты. Лицо его лоснилось от обильного угощения. Он был в нарядном охотничьем костюме — желтом шелковом халате, засунутом в широкие замшевые шаровары, и верховых сапогах с загнутыми кверху носками. Поля белой поярковой шапки поднимались спереди и сзади опускались на шею. Толстый живот был туго затянут полосатой шалью, из-за которой виднелся индийский кинжал с резной ручкой из слоновой кости.
Властелин степей узнал старого Назара. Острым взглядом он окинул его согнутую покорную спину, долгополую козлиную шубу и кривую старую саблю. «Старик приехал о чем-то просить, — решил хан. — Иногда полезно приласкать простого кочевника, чтобы слава о щедрости хана Баяндера пронеслась по степи от костра к костру. Это особенно важно теперь, когда ханы собирают боевые отряды, чтобы двинуться в далекий поход…»
— Славен хан Баяндер! Без счета табуны коней у хана Баяндера! Да хранит Аллах благословенные стада хана Баяндера! — выкрикивал нараспев Назар-Кяризек и кланялся так низко, что сквозь облезлую шубу выступали его костлявые плечи.
Хан остановился и засунул руку за полосатый пояс.
— Здравствуй, дед Назар-Кяризек! Куда ты собрался с такой заржавленной саблей?
— Великая весть летит через Кипчакские степи…
— Что же ты услышал?
— Сейчас, мой хан, сейчас расскажу! Был я в Сыгнаке на базаре. Сидел в ашханэ (харчевне) в сторонке и потихоньку слушал, что важные люди говорят. Один купец в дорогом шелковом халате очень много знал из того, о чем мы, простые люди, и не догадываемся. Он поставляет монгольским ханам муку и часто беседует с ними. Слышал он от них, что в Сыгнак прискакали самые важные монгольские царевичи, внуки «Великого Потрясателя вселенной» Чингисхана…
Назар остановился, желая узнать, какое впечатление произвела его новость. Хан стоял спокойно, с непроницаемым взглядом всемогущего и всезнающего человека. Сопровождавшие его джигиты насторожились и придвинулись на шаг.
— Это похоже на истину! — заметил хан Баяндер. — Что же еще говорили на базаре?
— Говорил этот купец, что за царевичами спешно идет войско монголов и татар, такое большое, что оно займет наши степи на десять дней пути.
— Слышал и я о приезде монгольских царевичей. А для чего они идут сюда? Земли наши ими покорены, подвластные народы не смеют и шевельнуться, — что еще им нужно? Не слышал ли ты об этом, Назар-Кяризек?
— Говорят, грозный каган Чингисхан завоевал половину вселенной, а его внуки хотят покорить вторую половину.
Баяндер покачал головой:
— Легкое ли это дело! Сколько народов живет во вселенной, а Чингисхана-то нет! Кто его заменит? У кого такая голова, как у Чингисхана? Кто поведет войско? Эй, джигиты, подайте мне коня!
— Постой, мой славный хан! — завопил испуганно Назар. — Взгляни на твоего старого конюха! Ты более могуч, чем все другие степные султаны! Прошу тебя, мой хан, не забудь и меня в походе! Я сорок лет верно служил тебе и днем и ночью, и в снег и в бурю, пока не состарился. Теперь на мое место встали пять моих сыновей, все пятеро молодец к молодцу! Они берегут и холят твоих коней и сберегли их до этого грозного дня, когда уже всюду слышатся боевые ураны[230] двенадцати колен великого кипчакского племени: «Уйбас, токтабаевцы! Дюйт, батыры дурутаевцы! Даукара, джерсайцы, опрокидывающие все на пути! Берите острые клинки, садитесь на коней, выступайте в поход!»
Хан Баяндер стоял еще более величественный, только левый глаз сощурился, и в нем мелькнула веселая искорка, когда он смотрел на кричавшего ураны старого Назара, который выхватил кривую саблю и размахивал ею над головой.
— Ты лихой воин, Назар, твои заслуги я помню! Что же ты хочешь?
— Мои пять сыновей готовы выступить под твоим славным бунчуком. Но на чем? Много коней они тебе вырастили, а своего коня у них нет! Ты недаром называешься ханом Баяндером.[231] Дай каждому моему сыну коня с седлом. Пойдут они с тобой верными защитниками в бою, будут твоими верными стрелами — куда их пошлешь, туда полетят, что прикажешь — выполнят!
Хан Баяндер коснулся тремя пальцами острого конца своей бороды:
— Хорошо, мой верный конюх, Назар-Кяризек! Дам я коней твоим сыновьям, но о седле и уздечке пусть сами заботятся. Даром я ничего не даю. Если я своим джигитам раздам мои табуны, мне придется плестись по степи оборванным нищим. Пусть каждый из твоих пяти сыновей, вернувшись после похода, приведет мне взамен полученного другого молодого коня, покрытого ковром, и еще: пока твои сыновья будут добывать себе славу, пусть их жены соткут мне по бархатному ковру…
— Преславный хан, смилуйся! У меня нет шерсти для ковров.
— Ты получишь шерсть у моего управляющего. Если ты согласен, то твои сыновья могут взять себе по коню. Я зачислю всех пятерых в мою отборную тысячу джигитов.
— Да хранит тебя Аллах за твою щедрость, мой пресветлый хан! — воскликнул Назар и, сложив руки на животе, низко поклонился садившемуся на коня Баяндеру.
Назар, вздохнув, выпрямился, вложил обратно в ножны старую саблю и, покачивая головой, хмуро смотрел вслед уезжавшему со своей свитой хану. Потом перевел взгляд и заметил Тургана. Мальчик сидел на пятках, обняв руками колени. Его черные глаза зорко следили за выражением лица старика. Заметив на нем грусть, Турган вскочил и подбежал к Назару:
— Чем ты огорчен, тату? Я все слышал. Теперь кроме старой кобылы у нас будет еще пять хороших коней. А разве трудно их вернуть этому жадному хану? Пустое! Ведь братья едут на войну и пригонят целый табун собственных коней.
— Кто, кроме Аллаха, знает, что кони привезут с войны: славных багатуров или только их окровавленные мечи?
— Поезжай скорее за конями! Торопись, тату, пока хан не раздумал. Прикажи мне бежать за тобой! Можно?
Турган помог отцу сесть на кобылу, и оба направились по тропинке в ту сторону, где паслись полудикие тысячные табуны хана Баяндера.
Арапша вел Хаджи Рахима пустынной степью так уверенно, точно он уже не раз ходил по этим холмам и запутанным, едва заметным тропинкам. Иногда Арапша останавливался, всматривался в следы и подымался на бугры, оглядывая степь. Тогда усталый Хаджи Рахим ложился на песок и вздыхал. Наконец он взмолился:
— Куда ты ведешь меня? Долго ли еще идти?
— Мы идем по следам моего коня. Я знаю, где мы можем скрыться. Скорей вперед!
Тропинка вела на возвышенность, засыпанную щебнем. Арапша свернул в сторону, спустился в овраг и долго пробирался вдоль высохшего ручья. Он указал на холм:
— Мы подымемся наверх и спрячемся за камнями. Оттуда можно наблюдать за степью.
Добравшись по обрывистому скату оврага до каменистой вершины, они припали за кустами репейника. Отсюда степь была видна далеко кругом.
— Посмотри на дорогу, — прошептал Арапша. — Это они!.. Что-то ищут!..
По степи ехали четыре монгольских всадника на небольших крепких коньках с длинными гривами. Передний, наклоняясь с седла, всматривался в землю и останавливался. Иногда он стегал коня, и монголы пускались вскачь. Вскоре они скрылись за холмами.
— Они идут по следам моего белого коня, моего Акчиана! Они надеются нагнать его. Я так и ожидал! Они могут вернуться… Мы должны уйти дальше, по этим острым камням, где не видно наших следов…
Путники пробирались оврагами, потом поднялись на равнину. Тропу пересекла широкая дорога. Пастухи, посвистывая, гнали по ней стадо баранов и коз.
— Здесь следы наши затеряются, — сказал Арапша. — Отсюда мы доберемся до какого-нибудь захудалого кочевья и там передохнем.
Тропинка привела к холму, с вершины которого открылся далекий вид на оживленную зеленую равнину. Здесь паслись многочисленные косяки коней. Медленно переходя по пастбищу, кони мирно щипали свежую траву. Верховые конюхи, размахивая длинными укрюками,[232] охраняли кобылиц и жеребят.
Равнина, освещенная косыми лучами заходящего солнца, где мирно бродили стройные, сытые кони, казалась особенно радостной и привлекательной после сыпучих барханов и пустынных холмов с чахлыми стебельками седой полыни.
Невдалеке поблескивало небольшое озеро, над которым пролетали дикие утки. Из зарослей камыша неожиданно выскочил стройный белый оседланный конь и с звонким ржанием поскакал вдоль косяков рыжих кобылиц.
— Смотри, мой почтенный учитель! Ведь это он, мой Акчиан! Мой украденный друг!..
И Арапша, сбросив на песок сумку и плащ, побежал с холма.
— Жди меня здесь… Я поймаю его! — крикнул он.
Факих опустился на землю и стал наблюдать.
За белым жеребцом помчались конюхи. Арапша пробежал по зеленой равнине, скрылся в камышах, перешел ручей и исчез в высокой траве, там, где носился белый жеребец, которого преследовали два пастуха.
Сзади послышались тихие голоса. Хаджи Рахим оглянулся… Три монгола, переваливаясь на кривых ногах, направлялись к нему. Один расправлял пучок веревок. Не успел факих опомниться, как монголы набросились на него, перевязали веревками, встряхнули и поставили на ноги.
— Видишь, на нем синий чапан с красными пуговицами! Конечно, это он.
— Это не он! Тот молодой, а у этого весь подбородок в шерсти…
— Какое мне дело! Хан сказал: «Если встретишь человека в синем чапане с красными пуговицами — приканчивай его скорей!»
— Поведем его к хану, пусть сам решает!
— Что вы от меня хотите? — кричал Хаджи Рахим. — Я бедный дервиш, я пишу книги!
— Пой песни другим! Откуда на тебе рубиновые пуговицы? За одну такую пуговицу можно купить косяк лучших кобылиц!
— Берите себе и чапан и пуговицы! Они не мои…
— Чего вы медлите! — воскликнул, подъезжая, четвертый монгол. — Торопитесь, сюда скачут ханские конюхи. Набрасывайте ему на голову платок! Загибайте пятки к затылку!..
Хаджи Рахим больше не слышал слов. Сильные руки схватили его, пестрый платок закутал лицо. Яркое солнце запылало перед ним и рассыпалось на тысячи искр. Шум голосов, крики, громкий лай собак, мучительная боль во всем теле — и факих потерял сознание.
…Легко несется его конь;
На полсажени быстрее мысли тот конь,
На сажень — быстрее ветра.
В зеленой степи на свободе паслось несколько тысяч коней. Казалось, они рассыпались в беспорядке. Но табуны, медленно передвигавшиеся по равнине, были разбиты на отдельные группы, или «косяки», которые не смешивались друг с другом, за чем зорко следили табунщики.
Каждый косяк состоял из старой матки и пятнадцати-двадцати молодых коней одной масти — темно — или светло-рыжих, буланых, гнедых и других. Старый злой жеребец не отходил от своего косяка, оберегая его.
Табунщики на горбоносых тощих конях с гиканьем скакали между косяками и, размахивая укрюками, ловко разгоняли сцепившихся в драке жеребцов.
Среди конюхов-табунщиков было пять сыновей Назара-Кяризека. Старшему, Демиру, было лет тридцать, младшему, Мусуку, — семнадцать. Братья славились как отчаянные укротители коней и бесстрашные охотники на волков, на которых они бросались с одной плетью. Зимой и летом, днем и ночью, в стужу и в проливной дождь разъезжали они вокруг табунов хана Баяндера, охраняя их от воров и хищников. Хан Баяндер не очень жаловал своих верных сторожей. Он только все обещал наградить их «по-хански». Но пока что на табунщиках вместо одежды были лохмотья, выцветшие и бурые, как степь, на ногах — самодельные сапоги, сшитые из невыделанных шкурок сусликов, а шапку заменяла собственная грива спутанных волос. Обожженные солнцем, почерневшие, они сжились со степью, как кони и большие лохматые собаки, и сами стали частью барханов, ковыльной равнины, ветра и плывущих мимо облаков.
В этом табуне Арапша заметил среди мирно пасущихся коней стройного белого жеребца, своего Акчиана. Он неукротимым зверем носился между косяками, наслаждаясь привольем, смело схватываясь с другими жеребцами. С диким визгом вцепился он зубами в шею рыжего жеребца, опрокинул его и с звонким ржанием поскакал дальше по степи. Ветер развевал его серебристую гриву.
Арапша свистнул. Акчиан остановился и насторожил уши, Арапша свистнул еще раз и услыхал ответное ржанье. Изогнув шею и легко выбрасывая стройные ноги, Акчиан понесся упругими скачками навстречу хозяину.
Но два табунщика уже давно следили за ним и помчались наперерез, высвобождая арканы. Арапша изо всех сил бежал к коню, но было поздно: два аркана захлестнули шею скакуна, и он остановился, бросаясь в стороны, стараясь вырваться на волю.
— Оставьте! Это мой конь! Он под моим седлом! — кричал Арапша.
— Уходи отсюда, пока цел, степной бродяга, конокрад! — кричали табунщики. Один из них спрыгнул с коня и вцепился в повод Акчиана. — Здесь земля и табуны хана Баяндера! Бродячий конь — добыча хана!..
Арапша выхватил меч и крикнул с таким бешенством, что табунщики попятились:
— Слушайте вы, жалкие рабы Баяндера! Вы, ханские табунщики, крадете чужих коней? Не хотите ли вы поставить ваше паршивое тавро на серебристой коже этого благородного коня?
— Хан Баяндер сам поставит тебе на лоб свое тавро, — ответил табунщик, — и будешь ты лежать падалью на кургане!
Говоривший отскочил в сторону, едва успев увернуться от разъяренного воина, бросившегося на него с поднятым мечом.
Но Арапше неожиданно загородил дорогу выбежавший из шалаша смуглый коренастый монгол в рваном плаще.
— Постой, бек-джигит! — сказал он спокойно. — Ты всегда успеешь светлой саблей зарубить грубияна. Выслушай сперва, что я скажу тебе. А твой конь от тебя никуда не уйдет!
Он сделал знак рукой, и табунщики распутали петли, наброшенные на белого жеребца. Говоривший был молод. Темный пушок едва оттенял его верхнюю губу. Под сдвинутыми бровями застыли скошенные, холодные, точно стеклянные, глаза, в которых чувствовалась затаенная, неотступная мысль. Он держался с уверенностью, казавшейся странной при его выцветшем, нищенском плаще.
Арапша невольно остановился, пораженный властным выражением лица незнакомца, и вдруг вспомнил слова Хаджи Рахима: «Конь к тебе вернется… На нем уехал необычайный человек, который может за него дать тебе тысячу коней…»
— Твоего жеребца никто не посмеет тронуть, — продолжал молодой монгол. — На нем ускакал я, когда за мной гнались враги. Я покупаю его. Сколько золотых динаров[233] ты за него хочешь?
— Продать моего Акчиана?! — воскликнул Арапша. — Для смелого джигита конь — лучший друг! Разве друзьями торгуют?
— Ты хорошо сказал! — ответил незнакомец. — Этот благородный конь создан для того, чтобы на нем ездил султан, хан или сам каган. Для чего тебе, смелому, но простому джигиту, такой конь? Я заплачу тебе за него столько, что ты купишь себе десяток добрых коней и шелковую одежду. Говори, что ты хочешь за коня?
— Я ничего не хочу! — возразил Арапша. — Я только что с трудом нашел его. У меня нет родины, нет юрты, нет белобородого отца или смелого брата. Все мое богатство — меч и этот конь. Зачем же ты хочешь отнять его? Кто спасет меня в огне битвы, на краю пропасти? Я не отдам его!
— Белый конь нужен мне! Я дам тебе взамен лучшего коня из этого табуна. Согласен?
Глаза Арапши расширились. Он загорелся гневом. Но ему опять вспомнились слова Хаджи Рахима. Арапша задумался на мгновение, затем тряхнул черными кудрями и сказал:
— Если мой конь нужен тебе не для того, чтобы водить его под парчовым чепраком по базару на удивление толпы, а для похода и для битвы, — я дарю тебе моего коня! Ты взлетишь на нем к далекой сверкающей звезде. Он будет конем победителя и принесет тебе удачу!
Незнакомец в рваном плаще вздрогнул. На мгновение глаза его испытующе остановились на Арапше. Затем он повернулся к табунщикам и спросил небрежно, как о пустячном деле:
— Скажите, джигиты-удальцы, можете ли вы продать мне коня, которого я сам выберу?
Табунщики переглянулись и пошептались между собой. Младший из них, черный от загара, как жук, сказал:
— Кони не наши, а хана Баяндера. Но хан наш любит золото, и мы можем продать нужного тебе коня, если ты заплатишь не меньше, чем купцы на базаре в Сыгнаке. Дашь ли ты нам за него двадцать пять золотых динаров? Тогда мы поймаем жеребца, которого ты нам укажешь, а если ты еще прибавишь нам за усердие, то мы его укротим на твоих глазах.
— Я не барышник! — ответил странный монгол. — Я не торгуюсь, а беру, что хочу. Вы получите, что просите. Кроме того, я добавлю каждому по золотому динару.
— Живи тысячу лет! — воскликнули табунщики. — Приказывай скорее!
Назар-Кяризек торопился увидеть сыновей, чтобы обрадовать их вестью о милости хана, уступающего им пять коней. Он подгонял, как мог, тощую кобылу. Она то плелась шагом, то бежала рысцой и притащилась наконец к долине, где паслись табуны хана Баяндера.
Вслед за Назаром прибежал, прыгая как заяц, маленький Турган. Он вскарабкался на холм и закричал отцу:
— Скорей, тату, скорей сюда! Здесь ловят волков!
Назар щелкнул плетью и взобрался на холм.
В лощине, между холмами, во всех направлениях скакали, крича и свища, джигиты хана Баяндера. Заливаясь тонким лаем, поджарые борзые собаки гонялись за несколькими волками. Спасаясь, волки бросались под ноги коней.
Особенно горячая свалка происходила вокруг большого старого волка. Он огрызался, лязгал оскаленными зубами, отшвырнул отчаянно завизжавшую собаку и вертелся, отбиваясь от наседавших врагов.
К волку подскочил джигит, свалился с седла прямо на него и старался ухватить его за уши. Но волк вырвался, перекатился кубарем через собак и большими скачками понесся наутек.
Джигиты помчались за волком.
— Держи его, Нури! Не упусти… Лови его за уши, Нури!..
В туче пыли, с шумом и воплями, скрылись за бугром охотники, волки и собаки.
Тогда Назар-Кяризек увидел на месте свалки лежащего человека, связанного веревками. На нем был синий монгольский чапан. Отлетевший в сторону колпак дервиша показался знакомым. Назар подъехал и сошел на землю.
— Да это наш сосед, ученый, факих Хаджи Рахим! Не задушил ли его старый волк? Ты жив ли, Хаджи Рахим? Великий Аллах, приди на помощь!
Глаза лежавшего открылись и уставились удивленно на склонившегося старика. Хаджи Рахим медленно приходил в себя:
— Я не знаю, жив ли я, или безжалостный Азраил тащит меня в царство ночи… Через меня пронеслись охотники и джигиты… на моей спине собаки дрались с волком… Ты много раз спасал меня от голода, Назар-Кяризек… Спаси еще раз, не покидай меня здесь!..
Назар распутал веревки и свернул их:
— На этих петлях мои сыновья повесят разбойников, которые обидели моего почтенного соседа.
Старик помог израненному дервишу взобраться на кобылу и медленно повел ее под уздцы. Хаджи Рахим охал и жаловался:
— Иволга гонится за осой и не замечает, что охотник уже натянул лук и готов догнать ее острой стрелой… В это же время тигр готовится к прыжку, чтобы растерзать охотника! Кто знает наше будущее: кто раньше погибнет — тигр или охотник, иволга или оса?.. Я уже совсем погибал от рук страшных монголов, и кто же меня выручил — старый злобный волк и разъяренные собаки…
У подножия холма, около прозрачного ключа, стояли два камышовых шалаша. В них жили пастухи, сыновья старого Назара-Кяризека. Старик подошел к шалашам. Хаджи Рахим, охая, слез с кобылы и остановился, пораженный: перед ним стоял его ночной гость.
— Кто смел тебя обидеть? — спросил молодой монгол, нахмурив брови. — Синий чапан в грязи и разорван… Что произошло с тобой?
Хаджи Рахим рассказал, как на него напали монгольские воины. Юноша на мгновение закрыл рукой глаза. Вцепившись в рукав Хаджи Рахима, он прошептал:
— Это они! Неведомые злодеи неотступно преследуют меня! Хаджи Рахим! Ночью ты помог мне бежать, теперь ты сам чуть не погиб из-за меня! Они узнали на тебе мой синий чапан!..
К Хаджи Рахиму подбежал Арапша.
— Прости, мой почтенный учитель! Я виноват: зачем я, твой мюрид, оставил тебя одного!
— Ты знаешь его? — указал на Арапшу монгол. — Скажи, Хаджи Рахим, могу ли я довериться этому джигиту?
— Арапша храбр, как горный барс, и непреклонен и тверд, как алмаз! Его язык не знает лжи, рука не изменяет другу…
— Я рад тому, что ты сказал. Я возвеличу его!
С почтением согнувшись, приблизился старший из табунщиков:
— Послушай, хан! Хотя ты без юрты и без коня, но если в твоем кошельке звенит золото, мы поймаем тебе сейчас отличного коня.
— Арапша! — сказал монгол. — Выбери себе лучшего.
Арапша окинул взглядом табун и указал на молодого гнедого коня. Он был несколько выше других и гораздо беспокойней. В то время как остальные кони мирно пощипывали траву, гнедой жеребец, подняв голову, озирался и отбегал в сторону для драки к другим жеребцам.
— Ойе! Не легко будет поймать его! — сказали табунщики. — Это огонь, а не жеребец! Это зверь, зоркий и пугливый… Его плетью не ударишь, он сам бросится на человека!
Вмешался старый Назар-Кяризек:
— Мусук поймает коня, а мой младший сын Турган усмирит его. Это ему не впервые!
Турган, взобравшись на рыжую кобылу, жадно слушал. Он ликовал. Глаза его сверкали от гордости: ему доверяют такое опасное и лихое дело — усмирить дикого коня!
Мусук, прозванный так за ловкость,[234] туже затянул кушаком свой тонкий стан, вскочил на поджарого горбоносого коня и с длинным тонким укрюком в руке поскакал в сторону гнедого жеребца.
Сперва Мусук сделал широкий круг, стараясь обойти коня. Гнедой жеребец еще не догадывался, что ему угрожает опасность, и заигрывал с соседними жеребятами.
Вдруг что-то его обеспокоило: он заметил приближавшегося табунщика. Матки, оберегая жеребят, спокойно отходили в сторону, открывая всаднику дорогу. Жеребята, следя за движениями маток, отбегали за ними.
Гнедой насторожился. Он почуял приближение врага и бросился со всех ног в сторону, стараясь затеряться среди других коней.
Мусук ни на мгновение не упускал его из виду. Он кидался в середину разбегавшихся коней и мчался за удалявшимся гнедым. Всадник был не раз совсем близко и готовился накинуть петлю, но разгневанный конь, взмахнув хвостом и потрясая головой с поднявшейся, ощетинившейся гривой, круто бросался в сторону и исчезал между другими встревоженными косяками.
Мусук разгорался, не помнил и не видел ничего, кроме ускользавшего непокорного зверя. Он должен был поймать его во что бы то ни стало и не выпустить из рук, что тоже было трудным делом. Уже несколько раз гнедой конь ускользал от табунщика, брыкал ногами и бросался грудью на сбившихся в кучу коней, которые, подняв голову и заострив уши, с беспокойством следили за горячей погоней.
Поджарый горбоносый степняк, на котором, пригнувшись к шее, мчался Мусук, как будто понимал тайные желания всадника. Не Мусук управлял конем, а скакун, в одном порыве с охотником, несся за ускользавшим диким жеребцом, выискивая его среди сотен других коней.
Наконец молодой джигит настиг свою жертву, накинул аркан, отбросил в сторону укрюк и, прихватив конец аркана коленом, правой рукой сдержал дикого, прекрасного в своей ярости коня.
Когда петля захлестнула шею свободного скакуна, следившие за охотой табунщики подняли дикий вой. Кони тысячного табуна окаменели, пораженные победой человека. Они стояли как вкопанные, заострив уши, устремив взоры на ловкого всадника и на разъяренного жеребца с вздыбившейся черной гривой, захваченного натянувшимся, как струна, черным волосяным арканом.
Дикарь, изумленный никогда не испытанным ощущением острой боли в шее, стоял неподвижно только первое мгновение. Потом, расставив ноги и загибая голову книзу, он стал пытаться порвать аркан.
Внезапно поднявшись на дыбы, он сделал отчаянный прыжок в сторону, стараясь вырвать аркан из железной руки табунщика, но петля еще сильнее стала душить шею. Гнедой жеребец завизжал от ярости, припадал на колени, делал новые прыжки, изгибался и высоко вскидывал задние ноги.
Конь Мусука был силен и опытен в подобной борьбе и не подавался ни на шаг. Мусук зорко следил за каждым движением противника. Два табунщика подбежали к взбешенному, визжащему коню, крепко ухватили его за уши, в то время как два других конюха торопились связать ремнями его ноги. Один из них пропустил между зубами жеребца волосяную веревку, затем ловко опутал ею брюхо и закрепил конец на спине.
В это мгновение на спине страшного коня очутился босоногий мальчик в алой рубашонке и засученных шароварах. Ухватившись за концы веревки, просунутой коню в зубы вместо поводьев, он вцепился затем левой рукой в его густую гриву. Табунщики, освободив ноги коня, отбежали, Турган, стегая коня плетью, помчался в степь.
Назар-Кяризек, раскрыв рот и подняв руки, полный восхищения и тревоги, кричал:
— Берикелля![235] Из сынка выйдет настоящий джигит!
Мальчик крепко сидел на спине мчавшегося коня. Вскоре он был уже так далеко, что казался маленькой красной точкой. Табунщики зорко наблюдали за борьбой коня и ребенка, готовые помчаться на подмогу.
Конь носился кругом по степи, бросаясь из стороны в сторону. Он старался скинуть мальчика нечаянными прыжками вбок. Бил задом и передом, подпрыгивал на месте, вставал на дыбы, шел на задних ногах и снова мчался в степь, разъяренный до предела.
Турган, вцепившись изо всех сил в веревку и взлохмаченную гриву, не терял ни смелости, ни упорства. Он то хлестал коня плетью, то ободрял и успокаивал его ласковыми словами. Дикий жеребец стал наконец немного слушаться повода.
Это заметили табунщики. Старший брат, Демир, закричал:
— Мальчишка переборол коня! Пора выручать его! Он устал, и силенок не хватит. Я сам поеду.
Демир помчался к Тургану. Гнедой был измучен, истощен, наполовину укрощен, и настигнуть его казалось делом нетрудным. Но лишь только он заметил, что к нему приближается новый всадник, жеребец снова разъярился, стал выгибаться и прыгать в сторону. Однако он уже давно утомился и, теряя силы, побежал дробной рысью. Его движения становились более равномерными и правильными. Уже заметно было, что он слушался повода и делал ровный круг, приближаясь к месту, где стояли Назар и табунщики.
Дикий конь был укрощен…
Демир, поскакавший на помощь мальчику, поравнялся с ним и продолжал мчаться рядом. Мальчик, держась левой рукой за холку коня, привстал на колени, потом быстро поднялся на ноги. Этим воспользовался опытный табунщик и, тесно прильнув своим конем к укрощенному жеребцу, обнял ребенка правой рукой и перетащил к себе.
Прирученный конь уже скакал рядом на поводу. Черный, загорелый табунщик, придерживая стоящего на его седле мальчика, возвратился к шалашу. Подбежавшие братья сняли усталого, едва державшегося на ногах юного укротителя и наперебой обнимали и целовали его.
Арапша бросился к гнедому жеребцу, поймал его за повод, трепал по шее, называл ласкательными именами. Конь стоял, растопырив ноги, опустив голову, равнодушный, с повисшими ушами.
Старый Назар-Кяризек сказал:
— Поводи его шагом до захода солнца, не давай воды до полуночи. Это будет конь первейший, знаменитый!
Молодой монгол, внимательно следивший за скачкой, повернулся к табунщикам и стал небрежно отсчитывать из кожаного кошелька золотые динары. Он высыпал монеты в подставленные ладони старшего брата, затем вскочил на белого жеребца и, сдерживая его, сказал:
— Спасибо вам, джигиты-табунщики! Скоро вы обо мне услышите…
Он тронул коня, но остановился, всматриваясь в даль. На холмах, окружавших долину, показался растянувшийся конный отряд. По маленьким крепким коням с крутыми толстыми шеями можно было сразу узнать монголов. Всадники быстро окружили место, где стоял шалаш. Монголами начальствовал молодой хан с суровым, каменным лицом. За ним неотступно следовали три воина. Средний из них держал копье с трепетавшим желтым лоскутом. Угрюмый хан подъехал к табунщикам. Встретившись взорами с молодым всадником на белом жеребце, он склонился к луке седла:
— Менду,[236] Бату-хан! Нелегко нам было найти тебя. Почему на тебе одежда, не подобающая царевичу-чингисиду?[237]
— Желтоухие собаки Гуюк-хана преследовали меня. Я скрывался в шалаше этих бедняков.
— Мой почтенный отец, Субудай-багатур, беспокоится. Он просит немедленно прибыть в его шатер.
— Я готов, багатур Урянх-Кадан!
Монголы с места пустили коней вскачь и быстро скрылись за холмами.
Арапша отвернулся, не желая видеть, как удалялся его любимый белый Акчиан. Пучком травы он вытирал пот, струившийся по бокам его нового коня. Ласково шептал ему:
— Не грусти! Не жалей о потерянной свободе! Теперь ты стал моим другом. До сих пор неудачи играли мной, ты же приносишь мне надежду! Будешь отныне называться «Итал-маз»! Станешь преданным и верным, как собака,[238] и неутомимым и крепким, как алмаз…
Кыз-Тугмас[239] не раз выходила из юрты и посматривала на дорогу, поджидая возвращения старого мужа. Наконец, утомившись, села на обрывке ковра у двери юрты и, обняв колени, молча смотрела на пустынный холм, над которым облаком кружилась мелкая розовая саранча.
«Говорила я, не к добру он поехал! — думала Кыз-Тугмас. — Чуяла, случится с ним недоброе. Куда ему, старому, ехать на войну! Он и мешок джугары[240] не принесет домой, не рассыпав. Но он упрям, как старый козел, а выбрыкивает, как молодой козленок…»
К вечеру приехал ее любимый сын Мусук. Он стреножил коня и пустил его пастись. Скинув разодранный чекмень и рубашку, он бросил их на колени матери:
— Пока у меня нет хозяйки, кто зашьет одежду?
Мусук растянулся на земле и долго лежал молча, следя за руками матери, которая ловко делала стежки на заплате.
— Где Юлдуз?
— Где же ей быть! Пасет в степи, еще не возвращалась.
Юлдуз была приемыш: ее пригрела Кыз-Тугмас потому, что хотя она и носила имя «Не будет иметь дочерей», но все-таки тосковала о дочери. Ведь дочь всегда вьется около матери, и даже замужем, в новой юрте, она ближе к матери, чем сыновья.
«Юлдуз скоро можно будет отдать за немалый калым — корову, коня и верблюда, Юлдуз стройная, красивая девушка, с веселой улыбкой и блестящими карими глазами. Не беда, что Юлдуз бедно одета! Ее блестящие черные волосы всегда тщательно заплетены в шестнадцать косичек и перевиты нитями стеклянных бус. Не один джигит уже засматривается на нее…»
Мать знала, что Мусуку нравится Юлдуз. Но какая старикам выгода, если бедняк женится на нищей сироте? Не лучше ли ему подождать с женитьбой, а Юлдуз выдать за богатого кочевника или муллу? Но об этом Кыз-Тугмас никогда не говорила и не раз вздыхала, думая: «Мусук упрям, как отец, и поступит, как сам захочет. Тогда мы никогда не выйдем из бедности!»
Собака, лежавшая у порога юрты, подняла голову, заворчала и с громким лаем помчалась в степь. Мимо ехал кочевник и что-то кричал, указывая рукой в сторону. Он не остановился и проехал дальше.
— Вот и Юлдуз! — сказала мать.
На холме показались ягнята. Они шли, растянувшись по тропе, взбивая пыль. Среди них шагала тонкая девушка, подгоняя особой пастушьей песенкой отстающих. Услышав ее голос, из соседних юрт выбегали женщины и спешили к стаду. Юлдуз, отдав захромавшего ягненка, которого несла на руках, бегом пустилась домой. Она сделала знак Мусуку и проскользнула в юрту.
Юлдуз взволнованно шептала:
— Ехал мимо человек и сказал, что видел нашу кобылу недалеко от дороги в степи. Она пасется, а седло сбилось на сторону… С отцом случилась беда! Я боюсь сказать матери.
Мусук осторожно вышел из юрты, стараясь незаметно пройти за спиной матери к своему коню, но вдруг остановился. Из степи послышался тонкий, плачущий крик.
«Да это Турган!»
Мальчик показался на холме. Он бежал спотыкаясь, ноги заплетались, он падал, опять вставал и ковылял дальше. Мусук подхватил его.
— Вай-уляй!.. — плакал Турган.
Мальчик не мог говорить, подбородок его дрожал, по лицу, грязному от пыли, текли слезы.
— Что случилось?
— Его вешают…
— Кого?
— Тату!..
Мукус принес брата в юрту и зачерпнул ему воды. Зубы мальчика стучали о край деревянной чашки.
— Около города… Тату ехал на базар… Его схватили джигиты. Они потащили его, связали веревкой… Я хотел протиснуться к тате. Меня оттолкнули так, что я упал…
— Говори дальше!
— Они кричали, что тату грабитель! Тату никого не грабил, его всегда другие грабили…
— Где это было?
— Около Ворот Намаза, где высокие тополя…
Мусук сорвал со стены свою кривую саблю в старых рыжих ножнах и, как был, без рубашки, побежал к коню, сбросил с его ног путы и вскочил в седло.
— Юлдуз!.. Турган! — крикнул Мукус. — Бегите в степь, ищите нашу кобылу! Я поскачу спасать отца…
Большая толпа теснилась вокруг старого высокого карагача у ворот города Сыгнака. На толстом суку висело несколько человек. Их голые ноги были судорожно вытянуты. Лица страшно искривились. Два стражника, приставив к дереву лестницу, захлестывали петли на шеях других. Несколько бедно одетых кипчаков, с закрученными за спиной руками, с бледными лицами, дрожали, сидя на корточках под деревом.
Благообразный и важный мулла, верхом на старом белом коне, возвышался над толпой. Он громко читал приказ:
— Правитель области повелевает, — слушайте все внимательно! «За отказ уплатить объявленные налоги по случаю прибытия непобедимого монгольского войска, за сокрытие зерна и муки, необходимых для прокорма отважных воинов, — присуждаются к смертной казни лукавые торгаши города Сыгнака…»
Шум и крики заставили муллу остановиться. Он строго посмотрел в сторону нарушителя порядка. Три всадника хлестали плетьми встречных и упорно пробивались через толпу. Впереди отчаянно кричал полуголый молодой джигит, размахивая кривой саблей.
Мулла, увидев джигита, сразу повалился с коня.
— Безумный! Что ты делаешь? — кричали в толпе. — Ты осуждаешь приказ правителя области!
— К собакам все ваши приказы! — вопил джигит. — Вместо базарных воров здесь вешают храбрых воинов хана Баяндера! Сейчас он сам сюда прискачет со своими джигитами… Всех вас изрубит, как солому!
Джигит подскакал к стражникам, которые, сидя на толстом суку дерева, подтягивали на веревке отчаянно бившегося старика. Косым ударом сабли джигит перерубил веревку. Оба палача упали с дерева.
— Развяжите старику руки, или я снесу вам головы!
Зрители помогли развязать лежащего старика и подняли его.
— Здравствуй, тату Назар-Кяризек! — сказал джигит и соскочил с седла. — Садись скорее на моего коня! Ты рано собрался покинуть нас для плова в райских садах Аллаха.
— Вовремя прискакал, сынок Мусук! — ответил старик. — Эти бараньи головы должны были повесить нескольких богатых купцов, спрятавших свои запасы. А судьи получили от купцов подарки и поэтому схватили на дороге первых встречных бедняков и повесили их вместо купцов. И меня вздумали повесить! Постойте, гнусные шакалы! У меня недаром пять сыновей-джигитов! Я поеду к самому хану Баяндеру! Он свернет вам головы!..
Толпа шумела. Прохожие сбегались. Крики усиливались. Мулла, подобрав полы длинной одежды, быстро убегал. За ним спешили и стражники. Вдогонку палачам летели сухие комья земли.
Мусук помог отцу взобраться на коня:
— Я встретил двух знакомых пастухов и попросил их мне помочь. Хорошо, что мы не опоздали!
— Хорошо, что у меня еще крепкая шея! Старый Назар-Кяризек не из таких, чтобы висеть, как туша, на потеху всему базару. Я отправляюсь на войну и вернусь оттуда славным батыром[241] с табуном коней!..
Назар-Кяризек возвращался в свою юрту, окруженный толпой кипчаков. Из соседних кочевий сбегались посмотреть на счастливца, выскользнувшего из крепкой петли всесильного кадия. Всякий хотел коснуться узды коня, на котором, подбоченившись, ехал старый Назар в козловой шубе, с кривой саблей на поясе.
— Кто спас Назара? Где этот смельчак?
— Его младший сын, Мусук! Он перерубил саблей веревку, а толпа камнями отогнала собак-палачей.
— Который его сын?
— Да вон идет рядом, лихой, красивый! Он джигит хана Баяндера…
— Тогда ему, пожалуй, ничего не будет! Хана Баяндера боятся больше, чем главного судью.
Назар подъехал с важностью и торжеством к своей юрте. Теперь он мог показаться перед женой во всей славе. Ведь она ему твердила, чтобы он никуда не ездил, что он старый козел и ни к какому делу более не годится. А он возвращается теперь не менее знаменитым, чем сам хан Баяндер!
Однако Кыз-Тугмас при виде Назара стала плакать навзрыд, точно ей привезли покойника:
— Лучше бы ты умер, чем изо дня в день выдумывать разные затеи! Разве я неправду говорила, тебе ли ехать на войну? Не мог даже доехать до города, как уже попал в петлю! Больше от юрты и от меня не отойдешь ни на шаг!..
— Вот гиена, а не женщина! — закричал Назар. — Ничего не понимает! Если я спасся от петли самого кадия, значит, мне суждена великая дорога! Мне теперь ни меч, ни стрела не страшны! Я вернусь с войны если не ханом, так батыром, с табуном отборных коней. Меня все будут величать: «Салям тебе, ослепительный Назар-бай, батыр!» Завтра же поеду к самому главному монгольскому начальнику Субудай-багатуру. Он даст мне достойное место в своем войске!
— Тошно тебя слушать, старая пустая тыква!
Кыз-Тугмас махнула безнадежно рукой и скрылась в юрте.
А Назар уселся около двери на обрывке кошмы. Перед ним теснились соседи, и он без конца рассказывал, как сам хан Баяндер подарил его сыновьям пять своих лучших коней из заповедных табунов, как хан обнимал его, и называл старшим братом и отцом, и расспрашивал, как лучше повести свой пятитысячный отряд и каким путем. Все, разинув рты, слушали, и дивились находчивости и смелости старого Назара, и говорили, что следовало бы устроить особый отряд под его начальством, что этот отряд будет особенно удачливым и вернется с большой добычей.
Поздно вечером, когда любопытные разошлись, Кыз-Тугмас подсела к Назару, гладила его по руке и шептала:
— И чего тебя на войну тянет? Оставайся дома!
Назар раздувался от важности и твердил, что завтра он все-таки поедет к самому важному из монголов Субудай-багатуру. Узнав о том, кто такой Субудай-багатур и какие у него причуды, Кыз-Тугмас сказала:
— Хотя этот начальник и богат и знатен, ты все же к нему с пустыми руками не ходи. Богатые любят подарки — хоть яйцо, да принеси ему! Тогда он станет тебя слушать. А ты ему принеси знаешь что? — нашего длинноногого петуха! Он, правда, стар и почти без перьев, но это уж такая бухарская порода. Кричит же он по утрам так звонко, как азанчи на минарете. Может, и вправду петух принесет тебе счастье…
Юлдуз рано утром, как всегда напевая песенку, погнала ягнят. За ней поехал Мусук. Отойдя далеко к зеленой долине, они оба долго сидели рядом на холме. Юлдуз расспрашивала своего друга о войне. Надолго ли уйдут в поход джигиты? Лицо Юлдуз, всегда веселое, с ямочками на щеках, вытянулось, и узкие брови сдвинулись. Еще бы! Сколько раз они говорили о будущей совместной жизни, а теперь из-за этого страшного похода все мечты разлетаются, как испуганные птицы. А если Мусук не вернется?.. Мало ли смелых джигитов сложило свои отчаянные головы на далекой стороне, в безлюдной пустыне, где шакалы растащили их изрубленные кости!
Но Мусук посвистывал и смеялся. Набег — это праздник для молодого джигита. Он увидит новые страны, он прославится удальством, станет знаменитым батыром. Вернувшись из похода, он всем привезет подарки, а для Юлдуз особенно: и красную шелковую рубашку до пят, и цветной пояс, вышитый бисером, и зеленые стеклянные бусы, похожие на изумруды, и перстень с камнем, сверкающим голубыми искрами.
Мусук не мог утешить нежную робкую Юлдуз. Слезы одна за другой скатывались по ее щекам. Она сказала:
— Для чего эта проклятая война? Все хорошо помнят, что было здесь, в Сыгнаке, когда пришли страшные монголы. Они всех резали, жгли дома и увели неведомо куда половину женщин и детей! Тогда у меня не стало отца и матери… Мне не надо никаких подарков! Ведь мы хотели с тобой поставить свою юрту на берегу ручья, где у нас будут свои ягнята, где мы будем иметь каждый день свежую лепешку и кусок сушеного творога. А ты хочешь вместе с безжалостными монголами убивать людей, жечь их юрты и отнимать у них последнюю лепешку и творог!
Мусук засмеялся и воскликнул:
— Не плачь, Юлдуз! Ты моя счастливая звезда! Я отправлюсь в поход, и днем и ночью думая о тебе. Кто рано поедет — счастье найдет. А кто сидит на месте — потеряет последнее…
Мусук обнял Юлдуз, вскочил на своего коня и, беспечно махнув папахой, поскакал прямиком через степь к табунам хана Баяндера.
Он встретил на пути толпу всадников. Они были на отличных конях, украшенных золотой сбруей, с соколами на рукавицах, окруженные борзыми собаками. Вдали сотни две джигитов, растянувшись цепочкой, загоняли дичь. Мусук проехал близко от нарядных всадников в синих монгольских одеждах. Из зарослей выбежали четыре джейрана[242] и, закинув на спину рожки, помчались по степи. За ними погнались охотники. Они направились в ту сторону, где Юлдуз пасла ягнят. Мусук подумал: «Как бы эти монгольские ханы, увидев красивую девушку, не приказали своим джигитам захватить ее с собой. Для хана нет закона, от его прихоти спасения нет».
Через день, к вечеру, Мусук вернулся в юрту отца. Там сидели Назар-Кяризек и четыре брата. Когда вошел Мусук, все замолчали. Мусук сказал обычное приветствие и подсел сбоку. Все усердно ели рисовый плов с бараниной. По очереди, степенно брали концами пальцев горсточки риса и отправляли в рот.
«Откуда у нас плов? — удивился Мусук. — Значит, в доме барыши! Отчего? Где отец заработал столько, что всех сыновей угощает дорогим пловом?»
Мусук оглянулся. Почему у матери заплаканные глаза? Почему она сердито гремит посудой? Маленький Турган сидит не рядом с отцом, а прижался к двери, точно виновный, и робко подымает глаза.
— Что же ты не ешь, Мусук? — сказал Демир.
Мусук колеблется. Что случилось? Тревожные мысли, ужасная догадка захватили дыхание.
А отец достает пальцами с деревянного блюда кусочки мяса и поочередно, в знак доброжелательства запихивает в широко раскрытые рты сыновей… Сегодня он хозяин, сегодня он угощает, может своей рукой запихнуть в рот гостя вкусный кусок. Он взял жирный кусок мяса и протянул руку к лицу Мусука.
Мусук резко отшатнулся:
— Есть я не буду!
Деревянное блюдо было вскоре очищено до последней крупинки. Демир, обращаясь к Мусуку, сказал с важностью и достоинством старшего брата:
— Наш младший брат Мусук! Ты, конечно, сам понимаешь, что нам, сыновьям нашего почтенного отца Назара-Кяризека, необходимо явиться в отряд хана Баяндера на исправных конях, с хорошими для похода седлами и с отточенными клинками. Если хан Баяндер увидит нас оборванными байгушами,[243] он с нами и разговаривать не станет…
Мусук вскочил и отступил к двери:
— Так это правда? Вы продали Юлдуз на базаре, как связанную курицу, жирному баю или торговцу рабами?
— Но ты сам подумай! Ехали мимо, охотясь, сыгнакские богачи. Увидели Юлдуз и сказали: «Вот желанный цветок для нашего хана!» Они предложили отцу очень хорошую цену — двадцать четыре золотых динара. Где нам, беднякам, разыскать такие деньги? Вот твоя доля — четыре динара. Мы честно все разделили, взяв и тебя в долю. — И Демир бросил на войлок четыре золотые монеты.
Мусук отвечал злобно, но тихо, положив руку на рукоять ножа, засунутого за пестрый пояс:
— У меня больше нет ни братьев, ни отца! Не попадайтесь мне на дороге!
Он выбежал из юрты. Все молча, опустив глаза, прислушивались к тому, как Мусук садился на коня, и ожидали, что он скажет матери и Тургану, которые с плачем выбежали за ним.
— Ты еще вернешься сюда?
— Никогда!
Субудай-багатур разослал нукеров во все концы города Сыгнака — разыскать и привести дервиша, летописца и поэта по имени Хаджи Рахим аль-Багдади. Нукеры вернулись с ответом: «Этого дервиша в городе нет. Домишко его заколочен, и сам он уехал неведомо куда».
Субудай, рассердившись, послал две сотни с приказом привести к утру следующего дня всех дервишей Сыгнака, с их святыми шейхами и пирами.[244]
Утром отряд монгольских всадников пригнал к лагерю толпу дервишей и ободранных бродяг. Дервиши были в просторных балахонах с пестрыми заплатами, подпоясанные мочальными веревками; они приближались в туче пыли, с криками, заунывными песнями и глухим воем. Одни хором повторяли: «Я-гуу! Я-хак!» Другие выкрикивали священные заклинания. Несколько календаров[245] двигались впереди толпы, кружась как волчки. Один крайне грязный дервиш с длинными космами черных спутанных волос держал на плече обезьянку, у которой от страха непрерывно делался понос.
Нукеры поставили дервишей широким полукругом. Дервиши шумели, жаловались и стонали, крича, что они святые, над которыми властен только великий Аллах. Несколько дервишей, широко расставив руки, бесшумно вертясь, скользили по кругу.
Из юрты вышел старый, сутулый и хромой полководец и остановился. Мрачный и страшный взгляд его раскрытого, неподвижного глаза заставил всех замолчать. Последний кружившийся дервиш свалился как будто без сознания на землю у ног Субудая и, приоткрыв осторожно глаза, следил за каждым движением прославленного монгола.
Около Субудая появился молодой толмач в красном полосатом халате и белой чалме. Субудай-багатур заговорил хрипло и отрывисто. Его слова громко переводил толмач:
— Вы — святые!.. Вас слышит небо. Вы отказались от богатства… Поэтому вы все можете… все знаете…
Дервиши хором закричали:
— Мы знаем не все! Мы не знаем, кто нас накормит и завтра и сегодня!
Субудай снова обвел взглядом толпу, и она затихла.
— Мне нужен один дервиш. Его зовут… Как его зовут? — повернулся Субудай-багатур к толмачу.
— Хаджи Рахим из Багдада! Кто его знает?
— Мы не знаем его! Он не наш! Выбери вместо него кого хочешь из нас. Мы будем верно служить тебе!
Субудай ждал, когда дервиши замолчат.
— Вы все вместе не стоите его одного. Молчите, кто не знает. Пусть кричит тот, кто знает!
— Я знаю! Я скажу!
Сквозь толпу протиснулся старик. Он подошел к Субудай-багатуру, трясущимися руками вынул из красного платка большого облезлого петуха почти без перьев, с мясистым, свалившимся на сторону красным гребнем.
— Ты великий полководец! — завопил старик. — Ты пройдешь через степи и реки! Ты победишь весь мир! Ты первый из первых полководцев! Прими от меня первого из первых петухов! Он поет, как святой азанчи на минарете, всегда в одно и то же время и громче других петухов! Он будет восхвалять твои подвиги перед восходом солнца! Он принесет тебе новую славу!
Старик поставил петуха перед багатуром. Долговязый петух сделал несколько шагов, высоко поднимая длинные, тонкие ноги.
Что-то вроде улыбки искривило лицо полководца.
— Я спросил: где дервиш Хаджи Рахим?
— Я скажу, где он. Недалеко. Он лежит больной в моей юрте, в юрте старого честного труженика, твоего слуги, Назара-Кяризека. Его избили сыны шайтана, чьи-то нукеры.
Субудай-багатур сдвинул брови:
— Толмач! Возьми двух нукеров и поезжай за стариком. Привези ко мне Хаджи Рахима. Не отпускай этого старика ни на шаг. Если он соврал, пусть нукеры выбьют из него пыль.
— Будет сделано, великий!
Субудай повернулся к юрте, но остановился:
— Я беру этого голого петуха. Что ты хочешь за него?
— Я прошу только одного: возьми меня с собой в поход!
— Приведи сперва мудреца Хаджи Рахима.
Субудай направился к юрте шаркающими шагами. Дервиши завопили:
— Кто накормит нас сегодня? Зачем ты призвал нас?
Субудай пробормотал толмачу несколько слов.
— Тише! — крикнул толмач. — Субудай-багатур приказал, чтобы вы крепко молились об удачном походе. Кто из вас хочет отправиться в поход на Запад, может идти, но кормиться должен сам.
— Ты все можешь! Ты великий! Прикажи сегодня накормить нас…
Субудай-багатур ответил:
— Я никого кормить не могу. Я только воин, нукер на службе у моего хана. Вы, святые праведники, пойдите в Сыгнак к богатым купцам и скажите им, что начальник монгольского войска приказал купцам всех вас сегодня накормить.
Дервиши снова запели и с гулом и криками нестройной толпой направились по степи обратно к Сыгнаку.
Мы бросим народам грозу и пламя —
Несущие смерть Чингисхана сыны.
Монгольские заставы с удивлением пропускали странных путников, направлявшихся к юрте главного полководца Субудай-багатура. Впереди шел тощий дервиш в высоком колпаке с белой повязкой паломника из Мекки. Его можно было бы принять за обыкновенного дорожного нищего, если бы не просторный шелковый синий чапан с рубиновыми пуговицами, оправленными в золото. Через плечо висела сумка, из которой высовывалась книга в кожаном переплете с медными застежками. В руке он держал длинный посох и сплетенный из тростника фонарь с толстой восковой свечой. За дервишем плелся старик в козловой шубе, с кривой саблей на поясе. За стариком ехали рядом на небольших серых конях молодой толмач и два монгольских нукера. Оба монгола без конца тянули заунывную песню. Приближаясь к заставе, они кричали: «Внимание и повиновение!» — и затем снова продолжали протяжную песню. Дервиш, приближаясь к дозорным, сдвигал на затылок колпак, и на лбу его блестела овальная золотая пайцза[246] с изображением летящего сокола.
Дозорные смотрели, разинув рты, и спрашивали вдогонку:
— Идет к самому?
— А то к кому же!
Возле юрты полководца Субудай-багатура дервиш остановился. Два огромных рыжих волкодава, гремя цепями, прыгали на месте, давясь от злобного лая.
Дервиш долго стоял задумавшись, опираясь на посох. Из юрты послышался голос:
— Пусть учитель войдет!
Дозорный, стоявший рядом, толкнул копьем неподвижного дервиша и указал на вход.
В юрте на ковре сидело несколько военачальников, склонившись над круглым листом пергамента, где начерчены были горы, черные линии рек и маленькие кружки с названиями городов.
Толстый сутулый Субудай-багатур поднял загорелое лицо, уставился на мгновение выпученным глазом на дервиша и снова склонился к пергаменту, тыча в него корявым коротким пальцем:
— Вы видите: от Сыгнака до великой реки Итиль,[247] для каравана сорок дней пути. Нам же придется идти в два-три раза дольше. Как только выберем джихангира[248] войско выступит.
— Да помогут нам заоблачные небожители! — воскликнули монголы, встали и, прижимая руки к груди, один за другим вышли из юрты.
Субудай-багатур остался один на ковре. Он прищурил глаз, всматриваясь, точно стараясь проникнуть в тайные думы дервиша. Хаджи Рахим стоял неподвижно, спокойно выдерживая взгляд полководца, прославленного победами, известного своей беспощадной жестокостью при подавлении врагов и при разгроме мирных городов.
— Я слышал о тебе, что ты знаешь многое?
— Всю жизнь я учусь, — ответил Хаджи Рахим. — Но знаю только ничтожную крупинку премудрости вселенной.
Субудай продолжал:
— Ты был первым учителем моего воспитанника. Я вожу его с собой уже десять лет через земли многих народов. Он в седле учился быть воином и полководцем. Ты слышал об этом?
— Теперь услышал.
— Я хочу, чтобы он закончил великие дела, которые не успел выполнить его дед, Священный Потрясатель вселенной.[249] Я слышал однажды, давно, как ты рассказывал о храбром полководце Искендере Зуль-Карнайне.[250] Он тоже начал походы юношей. У него были опытные в военном деле советники, которые оберегали его…
Субудай-багатур зажмурил глаз, отвернулся и некоторое время молчал. Затем снова повернулся к дервишу:
— Бату-хан полон страстных желаний, как пантера, которая видит вокруг себя сразу много диких коз и бросается то вправо, то влево. Возле него должен быть преданный, верный и осторожный советник, который будет предостерегать его и не побоится говорить ему правду.
— Я араб. Ложь считается у нас пороком.
Вошел дозорный и остановился у входа, приподняв занавеску.
— Внимание и повиновение! — сказал он вполголоса.
Субудай-багатур с кряхтеньем поднялся и, хромая, медленно направился навстречу. В юрту стремительно вошел Бату-хан. На нем был новый синий монгольский чапан с рубиновыми пуговицами в золотой оправе. Молодое загорелое лицо со скошенными узкими глазами горело беспокойной тревогой. Рот слегка кривился хищной улыбкой, на темном лице казались особенно белыми крупные волчьи зубы.
Субудай-багатур низко склонился перед ним:
— Ты хотел видеть ученого мудреца. Вот он!
Бату-хан быстро подошел к Хаджи Рахиму и схватил рубиновую пуговицу на его плаще:
— Я посылал за тобой, мой старый учитель Хаджи Рахим. Отныне ты меня не покинешь. Скоро начнется еще невиданный великий поход. Ты будешь моим летописцем. Ты должен записывать мои повеления, мои изречения, мои думы. Я хочу, чтобы правнуки мои знали, как произошло вторжение неодолимых монгольских войск в земли Запада. Посмотри сюда!
Он опустился на ковер и стал водить пальцем по пергаменту:
— Субудай-багатур, садись здесь, а ты, Хаджи Рахим, сядь с другой стороны. Вот великий путь, красной, кровавой нитью идущий на запад. Я пойду дальше, чем ходил мой дед. Я поведу войска вперед до конца вселенной…
Бату-хан продолжал говорить, указывая на пергамент, о предстоящем походе, перечислял названия разных мест и городов. Видимо, он давно продумал план войны.
— Ты будешь описывать каждый мой шаг, прославлять мое имя, чтобы ничто не было забыто.
Субудай-багатур смотрел в сторону с каменным, равнодушным лицом.
— Я должен выполнить замыслы моего деда. «Монголы — самые храбрые, сильные и умные люди на земле», — говорил он. Потому монголы должны царствовать над миром. Только монголы — избранный народ, отмеченный небом. Все другие народы должны быть нашими рабами и трудиться для нас, если мы оставим им жизнь. Все резкие и непокорные будут сметены с равнины земли. Они, как кизяк, сгорят на монгольских кострах!
Бату-хан обратился к Субудай-багатуру:
— Скоро ли мы двинемся в поход?
Субудай-багатур вздрогнул, точно очнувшись:
— Когда мы прочтем войску завещание Священного Правителя[251] и утвердим джихангира. До этого, прошу тебя, Бату-хан, будь особенно осторожен. Держись одиноко. Берегись хмельных пиров. Нельзя подвергать себя опасности перед началом великого дела. Если ты погибнешь, войско поведет другой царевич — Гуюк-хан или Кюлькан-хан. Они никогда не сумеют выполнить великие замыслы деда, и войско развалится.
— Дзе, дзе![252] Мне нужно иметь около себя преданного человека, который всегда напоминал бы мне важное и срочное и говорил правду. Кругом я слышу только лесть и восхваления. Ты мне поможешь, мой старый учитель Хаджи Рахим. Я думаю также о смелом юноше, который уступил мне своего белого коня. Его зовут Арапша. Субудай-багатур, прикажи разыскать его. Он кажется мне верным и неспособным на измену и лукавство. А ты, Хаджи Рахим, с сегодняшнего дня начнешь описывать великий поход. Начни с моего поучения:
«Великий полководец должен быть загадочным и молчаливым. Чтобы стать сильным, надо окружить себя тайной… твердо идти по пути великих дерзаний… не делать ошибок… и беспощадно уничтожать своих врагов!»
Прошло сорок дней. С востока беспрерывно прибывали монголо-татарские войска. Вслед за ними шли отряды киргизов, алтайцев, уйгуров и других кочевых племен. В Кипчакской степи повсюду горели костры военных лагерей. Племена располагались отдельными стоянками, не смешиваясь и не приближаясь друг к другу.
Как конские косяки держатся одной семьей благодаря злобности зорких жеребцов, так воины каждого племени теснились вокруг своих вождей. Все ожидали последнего призыва к походу на Запад: девяти дымных костров, зажженных на вершине «кургана тридцати богатырей».
Монгольские царевичи провели эти сорок дней в пирах и в полуночных молениях. Шаманы[253] в плясках и гаданиях искали «день счастливой луны», когда боги разрешат избрание джихангира — главного вождя всего войска. Тысячеустая молва уже разносила весть, что джихангиром подобает быть только Гуюк-хану: он наследник великого кагана[254] Угедэя, и хотя молод, но в походе приобретет опыт и боевую славу… Однако старые, опытные в войне, покрытые рубцами монголы покачивали головой:
— Подождем, что скажет мудрый, испытанный в походах Субудай-багатур. Этот израненный злобный барс вместе с Джебэ-нойоном, Богурчи[255] и наместником Китая, Мухури, составляли четыре копыта победоносного Чингисханова коня. Только опираясь на эти четыре стальных копыта, Чингисхан мог проноситься от победы к победе. Нам надо не только избрать джихангира, но и вождей, исключительных по военному опыту, начальников правого и левого крыла и стремительного темника[256] передового отряда разведчиков, умеющего заманить врагов в западню… Пусть проницательный Субудай-багатур решит: годится ли в джихангиры Гуюк-хан? Удержат ли его руки поводья коня? Сумеет ли он повести войско для завоевания вселенной?
Пока ханы и царевичи договаривались об избрании более мелких вождей, старый Субудай-багатур, глава и руководитель будущего похода, сидел безвыходно в своей юрте. Никого туда не впускали молчаливые дозорные-тургауды, и никто не знал, что делал, что обдумывал дальновидный скрытный старик.
На кургане, где стояла юрта Субудая, в соседних с нею юртах толпились вестники, монгольские военачальники и кипчакские ханы. Они усаживались на войлоке возле помощников Субудая, юртджи,[257] и передавали им свои пестрые раскрашенные стрелы. Юртджи провожали некоторых из приехавших ханов к старому Субудаю, и тот, впиваясь своим единственным глазом в собеседника, говорил с ним отрывистыми словами либо отворачивался, буркнув: «Такого не надо!», либо передавал овальную пластинку, золотую пайцзу.
Получивший пайцзу начальник отряда обязывался подчиняться беспрекословно джихангиру, не колеблясь исполнять все его приказания и очертя голову бросаться в бой. Воспрещалось самовольно переходить с одного крыла на другое, идти неуказанной дорогой или медлить в выполнении приказа. За все промахи грозило только одно наказание — смерть.
Привезенная ханом или беком стрела с пестрыми знаками, означавшими духов войны, являлась залогом верности тысячи преданных всадников. К тысяче прикреплялся монгольский нукер, опытный в походах. Он наблюдал, чтобы строго исполнялись боевые правила, введенные Чингисханом, чтобы одна пятая часть захваченной добычи поступала в пользу джихангира, а вторая пятая часть отсылалась в далекую Монголию, в пользу великого кагана. Для войска оставались три пятых военной добычи. Монгольский начальник следил, чтобы не было ссор и вражды между отдельными отрядами. За малейшее нарушение правил, написанных в великой «Ясе»[258] Чингисхана, виновному грозила немедленная смерть.
Воины должны были явиться в поход на крепких конях, с исправным оружием, уже разделенные на десятки и сотни, где они были подчинены своим десятским и сотникам.
Наконец шаманы объявили, что боги, живущие за облаками, разрешают избрать джихангира, вождя предпринятого похода, в счастливый сорок первый день совещания. Только знатнейшие ханы и тысячники могли принимать участие в этом торжественном избрании. Остальные, более мелкие военачальники расположились со своими отрядами в степи, вокруг «кургана тридцати богатырей», ожидая решения ханов.
Хан Баяндер выехал еще до рассвета из своего кочевья для участия в празднике избрания. Золотая овальная пайцза с изображением летящего сокола висела у него на груди на желтом шнурке. Не легко было получить эту пайцзу. Накануне хан Баяндер лично привез Субудай-багатуру пять «тысячных стрел». Старый полководец вытащил из кожаной шкатулки золотую пластинку и сказал: «Пусть твои пять тысяч кипчакских джигитов в нападениях будут как кречеты, бросающиеся на соколов, а ты сам будь осторожен, как волк в ясный день, и терпелив, как ворон в темную ночь. Во время стоянок, пиров и увеселений пусть твои кипчаки живут с монголами дружно и невинно, как трехмесячные телята. Я проверю в боях смелость, доблесть и верность твоих кипчаков».
Хана Баяндера провожала пышная свита. Сотня лихих джигитов в шелковых халатах и белых бараньих шапках ехала за ним до подножия кургана. Самые знатные военачальники, сойдя с коней, поднялись на курган. Остальные ожидали в отдалении.
Среди избранных, прошедших вслед за ханом Баяндером, была его старшая жена, дородная и величавая Бурла-Хатун. Пышные складки ее шелкового платья покрывали всю спину коня — от гривы до хвоста. Младшие ханши и служанки помогли ей сойти с коня. Шурша просторной шелковой одеждой, ханша взобралась, задыхаясь, на вершину кургана. Распорядители заставили ее обойти золотой трон, предостерегая, чтобы она не ступила ногой на разостланный перед троном священный пестрый ковер. Ханша опустилась с левой стороны трона среди других таких же толстых, почтенных жен кипчакских ханов, утопавших в нарядных одеждах. Лица их прятались под огромными тюрбанами с пышными пучками белых перьев.
Вслед за старой ханшей проскользнули две смуглые дочери Баяндера, посматривая исподлобья, дико и настороженно. Тонкий стан обеих девушек был перехвачен золотым поясом с маленьким кинжалом.
В толпе зашептали:
— Вот будущие жены джихангира… Хан Баяндер привез их напоказ! Счастлив хан Баяндер, имея таких красавиц дочерей! Будет у него зятем монгольский хан…
Восток быстро разгорался. Золотисто-желтая полоса над горизонтом стала огненной. Наконец красный шар солнца выкатился на небосклон. Тотчас же раздался свирепый хриплый рев длинных труб, возвестивших начало торжественного праздника.
По древнему степному обычаю, все монголы, сняв шапки и повесив пояса на шею, упали на землю, поклоняясь небесному светилу. Шаманы, ударяя в бубны, нестройным хором запели молитвы и заклинания, прося заоблачных, всегда гневных богов стать милостивыми, дать успех и благополучие предстоящему походу, просветить ясным разумом головы съехавшихся ханов: пусть они выберут самого сметливого и самого счастливого из монгольских царевичей-чингисидов. Он возьмет в сильные руки повод Чингисханова коня и поведет войско для покорения вселенной.
Молодой Гуюк-хан сидел первым справа от пустого золотого трона. Довольная, счастливая улыбка пробегала по его пухлым губам. Кому же быть джихангиром, как не ему, сыну великого кагана, наследнику золотого трона монгольских повелителей! Он окидывал беспокойным взглядом других ханов, скрывающих мысли под каменной неподвижностью желтых, застывших в почтительной улыбке лиц. Гуюк-хан часто оборачивался: его тревожило отсутствие Бату-хана. Его нигде не было видно. Только братья Бату — Урду, Шейбани и Тангкут — с мрачными, настороженными лицами сидели тесной группой в стороне.
Вопли и завывания шаманов резко оборвались. Гуюк-хан, считая себя самым знатным, поднялся, желая говорить. Но хриплые трубы снова заревели, и Гуюк-хан опустился на ковер.
Тогда вскочил знаменитый полководец Джебэ-нойон, воевавший вместе с Субудай-багатуром как начальник его передового отряда разведчиков. Широкогрудый, сильный, прозванный за стремительность «Стрелой»,[259] он стал кричать могучим голосом любимые слова Чингисхана, обычно произносимые перед объявлением его приказов:
— Слушайте, войска непобедимые, подобные бросающимся на добычу соколам! Слушайте, войска драгоценные, как алмазы на шапке великого кагана! Войска единые, как сложенный из камней высокий курган! Слушайте, багатуры, подобные густой чаще камышей, выросших тесными рядами один подле другого! Исполняйте волю Священного Правителя! Только его слова мудры, только они приносят победы, только его приказы доставят вам обильные богатства, тысячные стада и немеркнущую славу!
Во всех концах нукеры закричали:
— Слушайте слова Священного Правителя! Слушайте почтительно и с трепетом!
Все бросились на колени, касаясь руками земли, и, подняв голову, слушали, что будет сказано.
Четыре писаря Субудай-багатура, мусульмане-уйгуры,[260] в белых тюрбанах, выбранные глашатаями за свои зычные голоса, встали на четырех сторонах кургана. Держа в руках пергаментные свитки, они одновременно стали читать, стараясь перекричать друг друга:
— Слушайте, непобедимые воины, слушайте! Вот что повелел десять лет назад великий Священный Правитель. Вот какие слова записаны в его завещании: «Мы возвели на высокий ханский престол нашего старшего сына, Джучи-хана, подчинив ему западные улусы. Мы повелели ему пойти дальше к закату солнца с войском непобедимых монголов. Мы повелели ему идти покорять вселенную до Последнего моря, до того места, куда сможет ступить копыто монгольского коня. Но тайный враг, подобно черной собаке, подползающей в дождливый день, подкрался к моему непобедимому сыну и обратил багатура Джучи-хана в пыль, развеянную ветром. Слушайте, мои верные сподвижники, багатуры и нойоны! Мы назначаем повелителем монгольского войска, идущего на вечерние страны, моего смелого, доблестного внука Бату-хана, сына Джучиева. Он поведет к новым победам и прославит собранный мною монгольский народ, для чего я даю ему знамя с рыжим хвостом моего боевого коня. Мы приказываем нашему верному слуге, опытному в военных делах Субудай-багатуру, помогать нашему внуку Бату-хану твердо держать золотые поводья. Внуку нашему повелеваем во всем слушаться советов осторожного и мудрого Субудай-багатура. Тогда Бату-хан сорвет с неба утреннюю звезду, уничтожит всех врагов, покорит вселенную до того места, куда проваливается солнце. Тогда прекратятся мор, голод и засуха и настанет всеобщий мир». Слушайте, воины, таково желание Священного Правителя, таким должно быть и желание всего монгольского народа!..
— Пусть так будет! — закричали монголы и татары, стоявшие на коленях вокруг кургана. — Пусть воля Священного Правителя опять поведет нас войной на другие народы! Пусть указывает нам дорогу знамя с хвостом Чингисханова жеребца! Покажите нам его.
Из сотни лихих всадников, стоявших на страже у подножия кургана, выехал молодой смуглый монгол на белоснежном жеребце. Он вихрем взлетел на вершину кургана и осадил бесившегося коня на краю ската. За ним примчались три воина. Средний держал белое пятиугольное знамя[261] с девятью трепетавшими на ветру широкими лентами. На золотом острие древка развевался длинный рыжий конский хвост, хорошо известный всем старым монголам, соратникам непобедимого Чингисхана.
— Это Бату-хан! — завыла толпа. — Это Бату-хан, сын Джучи, внук чингисов! Под ним Сэтэр, белоснежный конь великого бога войны Сульдэ! Веди нас в бой, Бату-хан!
Утреннее солнце ярко освещало золотой шлем Бату-хана, его кольчатую броню и плясавшего горячего жеребца с огненными глазами. Бату-хан натянул золотые поводья и поднял над головой кривую саблю.
— Слушайте, смотрящие мне в глаза мои багатуры! — крикнул он сильным, звучным голосом, и равнина затихла. — Великий дед мой, Священный Потрясатель вселенной, приказал мне завоевать все земли на Западе до последнего предела, и я клянусь, что с вами, непревзойденные в храбрости багатуры, я сделаю это и проведу кровавую огненную тропу до конца вселенной!
Гул радостных восклицаний прокатился по рядам воинов и затих.
— Я обещаю, что шелковыми тканями оберну животы моих воинов! Я захвачу сотни тысяч быков и баранов и буду кормить мясом досыта все войско. Я обещаю, что каждый получит новую шубу! Впереди богатые страны, где народы разленились от спокойной жизни. С вами, непобедимые багатуры, я покорю трусливые, не умеющие драться народы. Ваши плети будут гулять по их жирным затылкам!
Крики снова пронеслись по равнине:
— Ты настоящий внук Потрясателя вселенной! С тобой мы покорим все народы!
— Клянусь еще в одном! Я не забыл своих врагов, я разыщу тех ночных желтоухих собак, которые убили моего отца, и я сварю их в котлах живыми! Хотя бы виновником оказался мой брат, клянусь, что и с ним я поступлю так же! Больше медлить мы не будем! Завтра на рассвете выступаем в поход! Первый сбор всего войска будет на берегах великой реки Итиль. Оттуда начнется буйная и веселая охота на племена и народы. Там я выпущу в бой моих смелых орлов и кречетов!
Каждый кипчакский род, каждое колено выкрикивало свои боевые ураны:
— Манатау! Карабура! Аманджул! Уйбас! Дюйт! Ээбуганнам-кайд-шуляйм!..
А новый джихангир, повернув плясавшего белого жеребца, медленно подъехал к юрте Субудай-багатура. Несколько ханов подбежали к нему, ухватили золотой повод, коснулись стремени и терлись бородой о замшевый сапог Бату-хана:
— Умоляем тебя, великий джихангир! Сойди с коня, сядь на трон, который отныне принадлежит тебе! Радуясь твоему избранию, мы устроим торжественный пир! Все ханы и кипчакские султаны хотят поцеловать перед тобой землю и выказать тебе преданность и усердие!
Бату-хан снисходительно улыбнулся и соскочил с коня. Ханы расступились, давая ему дорогу к узорчатому ковру перед золотым троном.
Но молодой воин с белым тюрбаном на длинных черных кудрях, грубо расталкивая ханов, бросился вперед и загородил копьем доступ к трону:
— Назад, Бату-хан! Смотри, что ожидает тебя!
Он с силой метнул копье в середину узорчатого пестрого ковра перед троном, и копье, пробив ткань, исчезло. Воин схватил ковер за край и отвернул его: под ковром зияло черное отверстие глубокого колодца.
Бату-хан, вскрикнув:
— Арапша, за мной! — бросился к юрте Субудай-багатура и исчез за входной занавеской.
— Какие хитрые злодеи, какие желтоухие собаки могли подготовить такую западню? — шептали ханы и теснились к колодцу, стараясь в него заглянуть.
— Субудай-багатур идет! — пронесся гул толпы.
Старый, сгорбившийся полководец на кривых ногах, со скрюченной правой рукой, медленно подходил к трону. Вытаращенным, неморгающим левым глазом он обвел безмолвную толпу ханов и гостей:
— Два дня я отсутствовал и недосмотрел, как черные ночные мангусы[262] подрыли западню возле стоянки джихангира. Пока я жив, этим ядовитым чудовищам не удастся погубить молодого вождя, назначенного Священным Правителем! Я вырву клещами языки всех, кто готовил ему гибель. Посмотрю, будут ли они так же храбры со мною, как были хитры, готовя западню. Мы не станем медлить. Мы выступаем в поход не завтра, а сегодня, сейчас! Сворачивайте шатры! Седлайте коней! Нукеры, зажигайте костры!
Кряхтя и еще более согнувшись, старый полководец повернулся и медленно заковылял к своей юрте.
Ветер стих, и в неподвижном воздухе над курганом потянулись к небу девять столбов дыма — это расторопные нукеры Субудай-багатура разожгли приготовленные заранее костры, бросая в них сырую солому, извещая все кочевые племена, что начался великий поход на Запад.
…Напрасно думать, что монгольское нашествие было бессмысленным вторжением беспорядочной азиатской орды. Это было глубоко продуманное наступление армии, в которой военная организация была значительно выше, чем в войсках ее противников.
С того дня, как старый Назар-Кяризек, держа в красном узелке длинноногого петуха, доставил его в юрту грозного монгольского полководца, факих Хаджи Рахим оказался в полном плену у одноглазого вождя Субудай-багатура, который, фыркая, точно выплевывая слова, сказал:
— Великий джихангир Бату-хан повелел, чтобы ты, его многознающий учитель, всегда находился возле него… Чтобы ты усердно, очень усердно описывал походы ослепительного через вселенную. Да! Чтобы ты имел достаточно бумаги и черной краски и два раза в день получал рисовую кашу и мясо. Ты все получишь — мое слово кремень! А этот хитрый старик будет о тебе заботиться… Чтобы ты не сбежал, да!.. Ты не будешь скакать, как отчаянный нукер, на неукротимом коне, — во время скачки ты растеряешь и перья, и бумагу! Да!.. Ты поедешь на сильном тангутском верблюде. Вы оба будете следовать на нем за мной. А ты, петушиный старик, помни, что если этот ученый книжник будет писать лениво или захочет убежать, то с тобой поговорят мои нукеры и выбьют из тебя пыль, накопленную за шестьдесят лет… Не спорь и не отвечай! Так приказал джихангир, и так будет! А тебя, старик, я, сверх того, назначаю сторожем будильного петуха. Разрешаю идти.
Субудай отвернулся, точно забыл о факихе. Два монгола, подхватив под руки Хаджи Рахима, потащили его к огромному темно-серому верблюду. По сторонам его мохнатых горбов, на соломенном седле с деревянными распорками, висели две продолговатые, сплетенные из лозы корзины-люльки — кеджавэ. Верблюд с протяжным стоном опустился на колени. Монголы усадили Хаджи Рахима в люльку. В ней было тесно, и колени поднялись до подбородка.
Назар-Кяризек влез в другую люльку. Он вздыхал и недовольно ворчал:
— Мне бы лучше боевого коня!.. Подобает ли старому воину сидеть в корзине!
Он тщательно привязал к корзине сыромятным ремешком своего петуха. Верблюда отвели в сторону и опустили на колени рядом с другими, на которых вьючили части разобранных юрт. Назар-Кяризек шепнул сидевшему в раздумье факиху:
— Все, что сказал этот кривой шайтан, будет исполнено, кроме одного — об еде нам придется заботиться самим. Вечно голодные монголы и крупинки риса нам не дадут, а сами его слопают. Я проберусь к повару нашего свирепого начальника и постараюсь с ним подружиться… Тогда нам найдется что поесть.
Старик вылез из корзины и скрылся.
Хаджи Рахим наблюдал шумную суету военного лагеря. Воины бегали, кричали, торопили друг друга. Субудай-багатур уже потребовал себе коня. Кипчакские женщины с пронзительными песнями разбирали юрты, сворачивали войлоки, сдвигали косые решетки и вьючили все это на верблюдов вместе с бронзовыми котлами, железными таганками и чувалами.[263] Нукеры волочили пестрые мешки с зерном и мукой, тащили за рога баранов, привязывали на запасных коней переметные ковровые сумы, подтягивали ремни и уносились вскачь, присоединяясь к отряду, который собирался на равнине.
Субудай-багатур, кряхтя и прихрамывая, подошел к догоравшему костру. Возле него появились шаманы — один старый, седой, и несколько молодых. Они ударяли в бубны, звенели погремушками и выли заклинания. Субудай смотрел на огонь выпученным глазом и шептал молитву, предохраняющую от отравы, удара стрелы и злого глаза. Ветер подхватил клубы сизого дыма и окутал ими Субудая, осыпав искрами.
— Счастливый знак! — сказали теснившиеся кругом монголы. — Дым отгоняет несчастье, священные искры принесут удачу!
Субудай, угрюмый, неподвижный, сутулый, стоял долго, глубоко задумавшись, точно видя перед собой предстоящие битвы, убегающие испуганные толпы и восходящее солнце боевой славы его воспитанника, покорителя вселенной Бату-хана.
А тот уже подъезжал на белом нарядном жеребце. За ним следовали в три ряда девять телохранителей. У переднего на бамбуковом шесте развевалось пятиугольное белое знамя с трепетавшими от ветра узкими концами. На знамени был вышит шелками серый кречет,[264] держащий в когтях черного ворона. Бату-хан был в легком кожаном шлеме, украшенном пучком белых перьев серебристой цапли. Безусый, загорелый, с черными, слегка скошенными живыми глазами, в синем шелковом чапане с рубиновыми пуговицами, он уверенно сидел на горячившемся коне. Левой рукой он натягивал повод с золотыми бляшками, а правой держал короткую черную плеть.
— Я готов! Смотри, войско уже снимается со стоянки! Смотри, мои отряды торопятся скорее прибыть к великой реке Итиль, чтобы броситься ураганом на дрожащие от страха племена!
Бату-хан указал плетью на запад. С холма была видна далеко раскинувшаяся равнина. По всем тропам тянулись уходившие на запад конные отряды воинов.
Субудай, очнувшись, повернулся к Бату-хану. Он нагнулся и, кряхтя, коснулся корявыми пальцами сухой земли.
— Я давно готов, — сказал он. — Верно сказал: с таким войском ты накинешь аркан на вселенную!..
Подойдя вплотную к Бату-хану, Субудай добавил шепотом:
— Не отъезжай от меня ни на шаг! Помни, что опасность грозит тебе не с запада, а здесь, среди выкопанных для тебя ям и сладких улыбок предателей!
Бату-хан нахмурился. Его рот скривился. Он отмахнулся плетью:
— Надоели мне они! Скоро ли мы будем за рекой Итиль, в Кипчакских ковыльных степях! Вольный ветер тянет меня вперед, подальше от этих мест, где все отравлено изменой, завистью и лестью… — Он продолжал вполголоса: — Я еду не оглядываясь и больше сюда не вернусь. Там, впереди, я покорю народы и создам новое, небывалое царство, до которого не дотянется цепкая лапа Каракорума!..
— Хорошо, хорошо! — бормотал Субудай и косился на стоявших поблизости монголов.
Шаманы подбросили в костер охапку сухой полыни. Желтые языки пламени взвились кверху, рассыпая искры.
Субудай сел на толстоногого саврасого иноходца и, суровый, нахмуренный, поехал позади Бату-хана. Монголы садились на коней, вьючили последние котлы. Вскоре длинный караван потянулся с холма в сторону затянутого серыми тучами неведомого запада.
Все монгольские принцы одновременно двинулись на запад весной года Обезьяны, месяца Джумада-второго. Проведя в дороге лето, они осенью соединились в пределах Булгарских с родом Бату, Урду, Шейбани и Тангкута (сыновей Джучиевых), которым были назначены во владение те пределы.
«…С каких облаков я сорву сверкающие молнии разящих слов, в каком озере мудрости я зачерпну прочной сетью серебристую стаю правдивых волнующих мыслей, где я найду раскаленный котел кипящей смолы, чтобы ею начертать полные жгучей жалости и негодования картины горя, отчаяния и безутешных слез, которыми сопровождается каждый шаг вперед монгольского войска?.. Это войско пожирает и уничтожает все, что ему попадается на пути… Каждый человек, женщина или ребенок становятся беспомощными жертвами неумолимых воинов… Всякое сопротивление карается смертью, всякая покорность влечет тяжелое рабство, и ничто не спасает встречного… Где же ряды смелых удальцов, которые не дрогнут при страшном вое четырехсоттысячной орды несущих разгром и смерть монголов? Кто отбросит степных хищников, занятых только страстью грабежа и насилия?»
Так писал Хаджи Рахим, сидя в плетеной корзине, собравшись в комок, держа на коленях лист серой самаркандской бумаги. Он старательно продолжал свои «Путевые записки». Верблюд шел размашистым шагом, не отставая от охранной тысячи «бешеных» Субудай-багатура. Тот ехал впереди на саврасом иноходце, то замедляя шаг при подъеме и останавливаясь на вершине холма, то ускоряя его на гладкой равнине. Тогда верблюд, раскачиваясь, мягко бежал сильной, стремительной иноходью и равномерно подбрасывал вцепившихся в края корзины Хаджи Рахима и старого Назара.
Хаджи Рахим писал:
«…Выйдя из Сыгнака весной, войско шло на запад,[265] в течение всего лета, сухого, знойного, без дождей. Путь, проложенный веками, направлялся от одной степной речки к другой, так что громадное скопище коней не особенно страдало от жажды и бескормицы. Степь зеленела весенними побегами, а чем дальше, тем больше попадалось сохранившихся после весенних разливов поемных лугов, болот и речек с камышами, где было достаточно корма для неприхотливых татарских коней.
Тридцать три тумена, каждый в десять тысяч всадников, шли по тридцати трем дорогам такой широкой лавой, что понадобилось бы три дня пути, чтобы проехать от левого крыла до крайнего правого крыла огромного монгольского войска.
Каждый тумен знает только свою тропу и останавливается особым лагерем. Передовые разведчики отыскивают для него заблаговременно удобные для остановок места, богатые камышами или луговой травой.
Самое крайнее к северу правое крыло ведет хан Шейбани и с ним два других брата Бату-хана. Каждый из них имеет свой тумен, они поддерживают друг друга и с помощью гонцов находятся в постоянной связи. Они выполняют приказ джихангира: покорить северное, Булгарское царство, лежащее на реке Каме, притоке Итиля. Середину всего войска занимает Гуюк-хан, а дальше, к левому крылу, движутся тумены других царевичей-чингисидов. Гуюк-хан нарочно избрал себе середину войска — он все еще надеется, что власть над всеми отрядами перейдет к нему, что Бату-хан будет смещен или внезапно умрет — да сохранит его небо от этого! — и тогда, уже без спора, Гуюка объявят джихангиром.
Где находится Бату-хан — никто не знает. Он обычно едет с Субудай-багатуром, а этот старый одноглазый полководец прославлен своими стремительными переходами и проносится как ураган. Он со своим туменом внезапно показывается то на правом, то на левом крыле, то в середине войска, делает ночную остановку и опять исчезает в неизвестном направлении.
Обоз Субудай-багатура очень небольшой: четыре быстроходных верблюда с разобранным походным его шатром и легкими кожаными китайскими сундуками. В них хранятся нанесенные на пергамент чертежи земель, через которые предположен поход. Там же находятся пайцзы золотые, серебряные и деревянные; их джихангир раздает тем, кому хочет оказать милость.
Кроме того, в этом маленьком обозе великого «аталыка» едет его боевая железная колесница.[266] Это закрытый ящик, обшитый железными листами, поставленный на два высоких колеса. Во все четыре стороны прорезаны узкие щели, предназначенные для наблюдения и стрельбы из лука. Всякий, кто приблизится к колеснице без разрешения, будет ранен отравленной стрелой. Иногда утомленный походом старый полководец спит в ней, свернувшись, как хищный зверь. Маленькая собачка китайской породы чутко сторожит покой своего хозяина; услышав шаги незнакомого человека, она подымает пронзительный лай. Железную повозку везут четыре коня, запряженные по два. На левом переднем коне сидит возничий.
Субудай-багатур, опасаясь предательского нападения, однажды уговаривал Бату-хана тоже завести для себя такую повозку. Батый сердито ответил:
— Меня достаточно охраняет твой зоркий глаз и преданность моих тургаудов.
Напрасно думать, что царевичи-чингисиды в самом деле являются начальниками своих отрядов. Они только называются так. К каждому из них приставлен опытный монгол — темник, изучивший воинскую науку в походах Потрясателя вселенной — непобедимого Чингисхана. Темники распоряжаются, ведут за собой отряды, назначают остановки, рассылают разведчиков и гонцов и поддерживают связь с Субудай-багатуром, который, как главный вождь, руководит всем войском в походе. Каждые девять дней из всех туменов к Субудай-багатуру летят гонцы и рассказывают, где находится их отряд, как охотятся с соколами или борзыми, как обедают и проводят время царевичи-чингисиды, каким путем пойдет дальше отряд, какие в пути корма для лошадей, в каком теле кони, есть ли еще жир на их ребрах…
Субудай внимательно всех слушает. Покачивает головой и говорит: «Слышу, слышу!» Он никогда никого не хвалит, а только ворчит и фыркает и сам распрашивает гонцов, кто из кипчакских ханов ездит на поклон к царевичам и о чем они шепчутся. Если гонец скажет: «Не знаю», — Субудай стучит кулаком по колену, прогоняет гонца и запрещает ему являться в другой раз.
Бату-хана можно увидеть только вместе с Субудай-багатуром. Он слушается одноглазого свирепого полководца, как мудрого учителя, если тот что-либо ему почтительно посоветует. Субудай-багатур относится к Бату-хану, будто тот и умнее, и опытнее. При разговоре старик склоняется до земли, почитая в Бату-хане внука Священного Правителя. У Бату-хана есть своя тысяча нукеров личной охраны. Их называют «непобедимые». Половина этих храбрых всадников ездит на рыжих конях, половина на гнедых. Начальником одной сотни гнедых с самого начала похода назначен молодой воин Арапша. Бату-хан благоволит к нему и всецело ему доверяет с тех пор, как Арапша в день избрания вождя спас жизнь молодому джихангиру. Арапша со своей сотней всюду сопровождает Бату-хана и ночью охраняет его сон.
У Субудай-багатура есть свой тумен. Воины его личной охранной тысячи прозваны «бешеными». Они участвовали вместе с Субудай-багатуром в его походах, готовы беззаветно выполнять самое трудное приказание своего вождя; из них он готовит начальников отдельных отрядов. Такой порядок был установлен Субудай-багатуром еще при великом Потрясателе вселенной — Чингисхане…»
«У меня нет больше дома с белобородым отцом и сереброкудрой матерью, нет братьев, нет сестер — все улетело, как подхваченный вихрем пучок соломы!.. У меня остался один друг — конь хана Баяндера с плохим седлом. Степной ветер гонит меня по этим равнинам, как слепого волка. Надо пристать к какому-нибудь отряду. Но кто меня возьмет? У меня нет ни меча, ни копья, я захватил только отточенный обломок ножа. Все идут родами, племенами и никого со стороны в свой отряд не пускают… А кто мечется, как я, тот байгуш, карапшик,[267] степной бродяга… Всякий воин вправе отнять у меня моего гнедого, и седло, и мой кожаный походный мешок, обвинив меня, что я конокрад, скитаюсь с жадными руками…»
Так угрюмо думал Мусук, сидя на пригорке в бескрайней степи. Внизу, в лощине, возле подсыхающей лужи, пасся гнедой конь, заморенный и исхудалый.
Уже несколько дней Мусук разъезжал по степным кипчакским кочевьям, прося принять его в отряд. Никто с ним и говорить не хотел: «Будем мы делить с тобой захваченную нами военную добычу! К этому примазаться всякий рад! А где твой род, где твое кочевье? Что-нибудь дрянное сделал ты и теперь не смеешь показать туда лицо?..»
В одном кочевье благообразный старшина с повязкой хаджи[268] на бараньей шапке, добродушно посмеиваясь, приветливо сказал:
— Ты, конечно, знаешь строгий приказ джихангира — выступать в поход только целыми племенами, разделенными на тысячи, сотни и десятки, и чтобы каждый джигит был на хорошем коне и имел исправное оружие, не то будет не войско в походе, а стадо без пастуха. Знаешь ты также, что мы можем бродяг-одиночек ссаживать с коня и избивать без суда? Ты слыхал о таком приказе?.. Но я тебя пожалею. Я приму тебя в наше племя конюхом запасных коней, если только против тебя не закричит наш племенной круг. Я даже дам тебе и оружие, — вижу, что у тебя его нет! Но за это ты отдашь мне своего коня. Не бойся, я дам тебе взамен другого коня, попроще. За меч ты пригонишь трех коров, за щит и копье — трех коров, за стальной шлем — трех коров и за кольчугу — еще шесть коров. Всего — пятнадцать коров.[269] Ты джигит сметливый, что тебе стоит пригнать десятка полтора коров!..
Мусук покачал головой:
— Об этом нечего и думать!
— Ты можешь выехать в поход с одним только мечом. А остальное оружие отберешь потом у врагов. Схваток будет без счета!
Мусук поскорее уехал от слишком радушного старшины и снова скитался в степи.
Несчастье сближает неудачников. Мусук заметил вдали между песчаными холмами отряд в семь всадников. Ну и кони!
Старые, облезлые клячи! Ни один порядочный мусульманин даже не назовет таких животных благородным словом «конь», для них есть кличка — «ябы», вьючная скотина для перевозки соломы и навоза.
Всадники были вооружены. У каждого в руках колыхалась тонкая пика. Опасное дело встретиться с такими всадниками в пустынной степи. И Мусук сполз с холма, вскочил на гнедого и направился в сторону. Сделав полукруг, перевалив через песчаные бугры, Мусук увидел, что семь всадников появились опять перед ним, совсем близко. Теперь они были заняты делом, а восьмой, как сторож, лежал на холме. Они работали ножами, склонившись над тушей верблюда. Один из них махнул окровавленной рукой:
— Слушай, ты, одинокий волк, смелый беркут, отчаянный барс! Хочешь пообедать с нами?
Мусук второй день ничего не ел. Он колебался недолго. Стреножив коня, он подошел к верблюду.
— Бери голову, — сказал один. — Нам всего не забрать.
«Они похожи на бродяг», — подумал Мусук, но голод подстегивал его.
— Чей верблюд?
— Хозяин далеко! Тебя не спросит…
Высокий, тощий и косоглазый джигит, быстро работая ножом, отрезал голову верблюда и протянул ее Мусуку:
— Бери!
Мусук поблагодарил и завернул голову в платок.
— Из какого вы отряда?
— Из отряда храбрейшего из храбрых, батыра Бай-Мурата.
— Большой у вас отряд?
— Небольшой, зато лихой, и если ты к нам пристанешь, то нас будет уже девять человек, священное число.
— И вы пойдете с войском джихангира?
— Почему не пойти? Впереди к нам пристанет немало еще таких, как ты, шатунов, и мы скоро соберем целый тумен под зеленым знаменем Бай-Мурата.
Сторожевой на холме крикнул:
— Вдали показались люди! Видно, хозяин ведет сюда голодных гостей.
Все засуетились, вытирая о песок окровавленные руки. Вскочив на лошадей, они бросились по тропинке в сторону от большой дороги.
Косоглазый оказался рядом с Мусуком:
— Спасайся вместе с нами! Хозяин найдет у тебя голову своего верблюда и сорвет твою. Я, батыр Бай-Мурат, начальник отряда, делаю тебя своим помощником.
«Иди к тем, кто зовет тебя!» — вспомнил Мусук кипчакскую пословицу и направился за Бай-Муратом. Они долго кружили по степи, потом Бай-Мурат свистнул, и его спутники повернулись к Мусуку, разом набросились на него и сбили с коня. Он лежал, ошеломленный, на песке, двое приставили к его груди копья:
— Лежи, шатун, попрошайка, и не двигайся! Молись Аллаху!
Бай-Мурат пересел на отобранного гнедого и, видимо, сперва колебался, не оставить ли взамен своего облезлого ябы, но потом решительно привязал его повод к луке седла.
— Батыр Бай-Мурат! — крикнул Мусук. — Ты сказал, что берешь меня в свой отряд. Где же твои слова?
— Я передумал. Кто тебя знает, что ты за человек? Может быть, ночью ты всех нас зарежешь?
— Оставь мне коня! — простонал Мусук, чувствуя на груди острия копий.
Что-то встревожило Бай-Мурата. Он крикнул:
— Вперед! Скорее!..
Мусук услышал топот удалявшихся коней и остался лежать неподвижно, уткнувшись лицом в ладони. Гибель казалась ему теперь неминуемой: кругом голая, глухая степь, бродячие воровские шайки и голодные звери… Помощи ждать неоткуда. И он воскликнул:
— Старый, праведный Хызр![270] Приди ко мне на помощь. Выручи меня! Зарежу для тебя жирного барана!
Настала темная ночь. На небе мерцали редкие мелкие звезды. Вдали завыл голодный волк. Другой ему ответил. В нескольких местах подхватили пронзительным визгом дикие голоса шакалов.
Мусук сидел неподвижно, настороженно прислушиваясь. Но усталость брала верх. Глаза слипались. Постепенно он погрузился в глубокий сон.
Мусуку снилось, что он сидит на высоком холме. Перед ним широко раскинулась цветущая степная равнина. Всюду паслись пегие кони и рыжие жеребята. Из земли стал быстро расти пышный куст ежевики. Ветки его сплетались, изгибались, поднимались к небу, как столб, и перекинулись дугою через всю равнину. По этой дуге, как по мосту, медленно карабкалась знакомая рыжая корова его матери, качая головой и позванивая привязанным колокольчиком. А за коровой по дуге пробиралась девушка в красном платье, развевающемся от ветра. Он сразу узнал ее. Это шла Юлдуз с кожаным подойником в руке. Она шла покачиваясь и боялась сорваться с узкого моста. На синем небе быстро проносились мелкие белые тучки. Корова дошла до середины гнущегося под ней моста и остановилась с жалобным мычанием. А Юлдуз знакомым звонким голосом закричала: «Мусук!..»
Мусук с трудом раскрыл усталые глаза. Жгучее солнце ослепило его. Большие зеленые мухи кружились над головой. Вдруг он снова ясно услышал: «Мусук!» Зажмурясь, прикрывая рукой глаза, он разглядел перед собой несколько желтых высоких верблюдов, украшенных нарядной сбруей с красными кистями и бахромой. Маленькие двухместные паланкины с цветными занавесками были укреплены между горбами верблюдов. Там сидели одетые в яркие шелковые платья женщины. Их лица были так густо набелены и подрисованы, что все казались похожими друг на друга. Женщины смеялись, прятались за занавесками, одна из них бросила в Мусука горсть фиников и орехов. Тонкая рука с золотыми браслетами кинула ему шелковый мешочек. В это время с дикими криками прискакали монгольские всадники, и верблюды с хриплым ревом зашагали вперед, мерно позвякивая бубенцами и колокольчиками.
Теряясь между холмами, караван удалился, как сон… Но это не было сном! Мусук подобрал на глинистой почве много фиников, орехов, несколько лепешек, посыпанных анисом, и шелковый полосатый мешочек, перевязанный шнурком. Внутри его оказались желтые кусочки льдистого сахару,[271] фисташки, миндаль и девять золотых монет. Этот странный подарок Мусук засунул за пазуху.
«Старый добрый Хызр услышал мой призыв и помог мне!» Мусук поднялся на ближний холм, поросший редкой, седой, жесткой травой. Перед ним протянулась длинная узкая торговая дорога, ведущая из Кипчакских и Киргизских степей на запад, к великой реке Итиль. Это была вдавленная в глинистую землю колея, шириною в след верблюда, протоптанная в течение столетий проходившими караванами. Кое-где белели кости, валялись бараньи катышки и выцветшие лоскутки.
«Надо оставаться здесь! Может быть, старый Хызр опять принесет удачу…»
Степь долго казалась безмолвной и пустынной.
Солнце уже спускалось с пылающего неба, когда вдали, между холмами, показались всадники. Десять отлично вооруженных джигитов в больших черных овчинных шапках скакали с пиками наперевес на темно-гнедых отборных конях. Впереди ехал молодой воин в белом арабском тюрбане. Что-то знакомое почудилось Мусуку в его посадке, и в строгом, мрачном лице, и особенно — в стройном гнедом коне.
Подъехав к Мусуку, всадник задержал коня:
— Как звать тебя? Где твой отряд? Почему ты валяешься здесь?
Мусук встал и, торопясь, полный отчаяния, рассказал о своих бедствиях, о желании участвовать в походе и об ограблении его шайкой Бай-Мурата.
С неподвижным, каменным лицом выслушал всадник речь Мусука. Он сказал:
— Меня зовут сотник Арапша. Тебя я узнаю: ты раньше был конюхом у хана Баяндера. Я верю тебе и беру с собой. Пока ты будешь на испытании, конюхом, а потом получишь коня, копье и меч. Садись на крайнего коня.
Мусук взобрался на круп коня одного из всадников и ухватился за его пояс. Всадники помчались. У Мусука затеплилась надежда, что началась новая, более счастливая полоса его жизни.
Хаджи Рахим, сжавшись как только мог, не замечая покачиваний скрипучей корзины и густой пыли, садившейся на листы его книги, усердно писал строку за строкой:
«…Войско ослепительного Бату-хана непрерывно движется на запад путем, который искони называется «Воротами народов». Он тянется по равнинам к югу от Каменного пояса.[272] и к северу от Абескунского моря[273] По этому пути некогда прошли из восточных степей воинственные хунну, почтенные предки монголов, и потрясли ужасом западные народы.
Впереди войска скачут разведчики, но и без них путник нашел бы в степных просторах тропу, протянувшуюся через великие «Ворота народов». Всюду можно заметить брошенные в давние времена стоянки по валяющимся осколкам побитой разрисованной посуды. Далеко на краю небосклона, точно сигнальные вехи, видны синие курганы, где похоронены неведомые багатуры неизвестных племен… Мир их праху!»
Пока стояла весна, пока всюду еще блестели лужи и перепадали дожди, шествие войска было торжественным и величественным и не столь мучительным, каким оно стало теперь. Когда же настали знойные дни, когда под лучами палящего солнца земля стала высыхать и трескаться, тысячи двигающихся вперед коней и людей начали взбивать облака пыли, закрывшей все небо. Эта тонкая густая пыль совершенно застилает солнце, так что становится темно как ночью. В нескольких шагах уже нельзя узнать человеческое лицо. Все всадники должны твердо сохранять свое место и в десятке и в сотне, потому что, если немного отойти в сторону, можно потеряться в толпе, как в камышах, и придется несколько дней искать свой отряд.
Есть что-то страшное в этом безмолвном движении четырехсоттысячного войска в полумгле, в клубах взвивающейся пыли, когда кругом видны только тени коней и людей. Никто не промолвит ни слова. «О чем говорить, все уже сказано и все известно!» Да и говорить трудно: пыль проникает и в горло, и в нос, и в грудь. Люди стали плохо видеть, оглохли и думают только об остановке, чтобы выпить чашу холодной воды, чтобы стряхнуть одежды, чтобы прохладный ночной ветер унес пыль, чтобы снова показалось синее, безмятежное небо…
К вечеру — остановка у речки с немногими кустами и старыми кривыми ветлами. Длинный лагерь растягивается по обоим берегам. Пылают тысячи костров, кажется — вся степь загорелась. Люди кричат, кашляют, поют, уводят коней и верблюдов в степь, чтобы пустить их пастись на свободе. Слабый ветерок уносит облака пыли от лагеря, и наконец, поздней ночью, доносится легкий аромат степной полыни…
На стоянке с яростным ревом опускается на колени тангутский серый верблюд. Из люльки с трудом вылезают факих Хаджи Рахим и старик Назар-Кяризек, разминая затекшие, одеревеневшие члены. Они долго выбивают из плащей густо насевшую пыль. Напрасное старание! Они бросают плащи на землю и рады, что вблизи горит костер, что на огонь уже поставлен закоптелый котел, что можно растянуться на земле, что над головой уже темнеет беспредельное небо.
Назар-Кяризек, сметливый в житейских делах, уходит к повару Субудай-багатура, говорит ему длинные почтительные приветствия и возвращается от него с горшком рисовой или мясной похлебки; иногда он сам печет в золе лепешки или жарит над угольями узкие ломтики мяса, добытого неведомыми путями. При этом он без конца рассказывает сказки или поет разбитым, дребезжащим голосом старинные кипчакские былины.
Хаджи Рахим не может отойти от каравана: верблюд — его жилище. Факих старается записать все, что видит или слышит, беседуя с кем-нибудь из начальников или простых воинов. Он заметил, что великий советник Субудай-багатур не всегда едет вместе со своим туменом, не всегда прячется в своей железной колеснице. Часто он уезжает в сопровождении охранной сотни в сторону от главного пути. Иногда по нескольку дней не видно вовсе монгольского полководца, который исчезает вместе с молодым джихангиром. Вечером они внезапно появляются около назначенного заранее места остановки. Хаджи Рахим тогда идет к ним и записывает их замечания.
К закату солнца караван ускоряет ход. Все, даже животные, знают, что скоро будет вода и отдых, и движутся веселее. Караван-баши[274] посылает разведчиков, которые исчезают с утра, уносясь на легких конях. Они находят ровную площадку и подают знаки издали, поднявшись на холм, поворачивая коня то вправо, то влево, то кружась по два-три раза: все это имеет особое, понятное воинам значение.
На выбранном месте верблюдов опускают на колени, развязывают тяжелые вьюки. Уводят в степь освобожденных от поклажи животных. Здесь они всю ночь медленно бродят, останавливаются около кустов колючки,[275] хватая ее своими жесткими губами. Особые, обозные верблюды подвозят заготовленный заранее в пути хворост. Рабы разводят костры, ставят на них большие китайские бронзовые котлы на трех ножках. Из кожаных бурдюков в котлы наливают воду, туда же крошат мясо, насыпают рис.
Дозорные не подпускают никого из других отрядов к месту стоянки Субудай-багатура. Каждый отряд должен идти своим путем, не смешиваясь с другими, иметь свой лагерь. Вокруг стоянки Субудай-багатура располагаются только его личная тысяча «бешеных» и далее, по степи, воины его тумена.
Воины из охраны разводят свои отдельные костры, варят себе в котлах похлебку и кто что сумел достать. Они располагаются вокруг костров, растянувшись на войлочных попонах. Их стреноженные кони пасутся невдалеке в степи. Кони сами себе находят корм, объедая неприглядные растения и выбивая копытами корни. Они так неприхотливы в еде, что на них можно проехать, не боясь, через вселенную.
В темноте слышится перекличка дозорных на холмах и тягучий повторяющийся возглас:
— Внимание и повиновение!
Иногда на месте стоянки ставятся шатры. Все понимают и радуются: два-три дня будет остановка и отдых. В шатрах разостланы войлоки и ковры, брошены шелковые подушки. Быть может, предстоит совещание ханов или готовится праздничная облавная охота.
В полной тишине доносится топот множества копыт — это подъезжает ослепительный Бату-хан, с ним Субудай-багатур и их отборные нукеры.
Перед одноглазым, угрюмым Субудай-багатуром все трепещут больше, чем перед Бату-ханом. Субудай всегда заметит непорядки, скажет тихо несколько слов, после чего куда-то скачут сломя голову всадники, кого-то тащат, где-то слышны отчаянные крики…
Бату-хан не замечает мелких непорядков. Его взор блуждает поверх людей, его мысли заняты великими планами, он любит говорить только о будущем. Когда оба полководца, молодой и старый, входят в желтый шелковый шатер, там уже должен быть готов обед. «Расстилатель скатерти» и «подаватель» стоят почтительно, сложив руки на животе, ожидая приказаний. Обед проходит торжественно. Три главных шамана сидят тут же, бормоча вполголоса благоприятные заклинания…»
«Вместе с передовой отборной тысячей «непобедимых» ослепительного Бату-хана идет особый караван в пятнадцать рослых тангутских верблюдов. Они желто-серые, с сединой, полудикие и свирепые, но очень сильные и скороходные и во время стремительных переходов Субудай-багатура почти никогда не отстают.
На этих верблюдах едут «семь звезд» Бату-хана. Так их называют в отряде. Это его семь прекрасных жен. Они были отобраны перед походом еще в Сыгнаке из сорока жен Бату-хана его мудрой матерью Ори-Фуджинь, которая сказала сыну:
— Ты будешь завоевывать новые страны. В каждой стране покоренный народ пришлет тебе в дар свою самую блистательную, в то же время самую коварную женщину, чтобы погубить тебя. Вспомни судьбу твоего деда, Священного Правителя. Ему в шатер привели тангутскую царевну, и она его изранила, ускорив смерть Величайшего. Не доверяй чужим уговорам, остерегайся вражеских даров! Как на небе ночью на Повозке вечности[276] светится семь звезд, так и тебе в пути будут верно и преданно светить, принося счастье и радость, семь лучших красавиц, которых я сама выбирала.
Бату-хан, всегда почтительный к матери, ответил:
— Я должен сперва поговорить с моим верным советником Субудай-багатуром.
На другой день Бату-хан явился к матери вдвоем с великим престарелым полководцем и сказал:
— Мой походный летописец и учитель Хаджи Рахим проверил по книгам и мне объяснил, что Искендер Двурогий во время походов никаких жен с собой не возил, а все его заботы были только о разгроме встречных народов…
Ори-Фуджинь не задумываясь сказала:
— А я и без книг знаю, что, завоевав Персию и женившись на дочери покоренного персидского царя Дария, Искендер заболел от отравы и умер молодым… Да сохранят тебя от этого небожители!
Старый Субудай-багатур, упав ничком перед ханшей, сказал:
— Твои слова сверкают мудростью, как драгоценные алмазы! И если ты, полная забот о твоем ослепительном сыне, пожелаешь, чтобы вместе с ним ехали хотя бы все сорок жен его прекрасного питомника радости, то в моем отряде они будут так же неприкосновенны, как в твоем улусе, никогда не отстанут и ни одна не потеряется. Твое приказание — кремень, я только искра, которую ты выбиваешь. Если джихангир, занятый военными заботами, не хочет сейчас видеть свое блистательное созвездие, может быть, он пожелает увидеть его в пути. Но тогда звезды будут далеко. Предусмотрительнее взять их с собой!
Ори-Фуджинь склонилась так, что перья ее расшитой жемчугами шапки коснулись покрытых пылью замшевых сапог сына.
— Ты — повелитель, ты — джихангир, ты и приказывай!
Бату-хан нехотя проговорил:
— Пусть будет так! Но одну из семи я выберу сам. Это должна быть девушка, которую зовут «Утренняя звезда», Юлдуз… Субудай-багатур, ты мне ее разыщешь!
Через день нукеры Субудай-багатура разыскали в Сыгнаке нескольких девушек по имени Юлдуз. Всех их, трепещущих от страха, привели к Бату-хану. Он обвел приведенных скучающим взглядом и указал на худенькую девушку, почти девочку, со слезами на ресницах. Ее закутали в шелковое покрывало и отвели к старой ханше Ори-Фуджинь. Ханша приказала ее раздеть, сама осмотрела, потрогала худые плечи и ребра и нашла, что девочка Юлдуз не имеет внешних пороков, скромна, красива, глаза ее проницательны, на щеках у нее ямочки, но худа и пуглива она, как дикий гусенок.
— Что ты умеешь делать? — спросила ханша.
— Я умею… доить злую корову, — скромно пролепетала Юлдуз.
— Это не легкое дело! — заметила Ори-Фуджинь и засмеялась низким мужским голосом. — Для этого нужно терпение. Еще что ты умеешь?
— Я умею… пасти ягнят, вязать пестрые узорчатые носки, печь в золе лепешки с изюмом…
— В дороге все это полезно, — сказала старуха, опять засмеялась и более ласково посмотрела на девочку. — Еще что ты знаешь?
Бесшумно подошел Бату-хан и слушал ответы Юлдуз.
— Говори, что ты еще знаешь?
— Я могу петь наши кипчакские песни и рассказывать сказки про старого Хызра, про свистящих джиннов[277] и про смелых джигитов…
В глазах Бату-хана сверкнули веселые искры, и он переглянулся с матерью.
Ори-Фуджинь милостиво кивнула головой:
«Она может ехать!..»
Когда татаро-монгольское войско двинулось в поход, Юлдуз посадили на седьмого верблюда вместе с рабыней-китаянкой, приставленной к ней по приказу ханши Ори-Фуджинь. Юлдуз сидела в кеджавэ под балдахином, прикрытая шелковой занавеской. На второй день пути она вдруг забеспокоилась, целый день прятала свое лицо под покрывалом и вечером сказала своей рабыне:
— Я вижу, невдалеке от нас на верблюде едут двое: старик и дервиш-факих. Если бы они стали спрашивать про меня, не смей им отвечать. Я боюсь этого старика, он мне уже принес несчастье… Сделай так, чтобы меня никто не узнал…
Опытная в женских хитростях китаянка на остановке старательно растерла белила, навела румянец, удлинила до висков брови и так разукрасила Юлдуз, что она сама себя не узнала, посмотрев в серебряное полированное зеркальце.
В пути «семь звезд» держались отдельным караваном, имея особую охрану. На передних четырех верблюдах ехали четыре монгольские княжны. Они были из самых знатных кочевых родов, отличались полнотой и длинными косами до земли. За ними ехали две кипчакские княжны. Одна из них была дочерью хана Баяндера. Обе кипчакские княжны обыкновенно усаживались вдвоем на одном верблюде, без конца болтали и смеялись, а на другом верблюде помещались их служанки. Как-то на стоянке они подошли к Юлдуз, заговорили с ней и рассказали, что каждая из них имеет своего собственного скакового коня, что они будут участвовать в праздничной облавной охоте и на скачках.
— Ты, конечно, рабочая, черная жена![278] Коней у тебя нет, приданое — твои одежды и украшения — тебе дала ханша Ори-Фуджинь. Бату-хан на тебя и смотреть не станет. Ты будешь облизывать чашки, из которых мы пьем.
Юлдуз съежилась, попятилась и прижалась к рабыне-китаянке. С неподвижным, окаменелым лицом разглядывала она кипчакских княжон.
— Что же ты не отвечаешь? Ты, коровница, разве не умеешь говорить? Тогда мычи!
Юлдуз опустила глаза и хотела что-то ответить, но не смогла… Она схватила шелковый платок, привычным жестом стала его сворачивать и свернула в куклу, как обычно делают девочки в кочевьях. Наконец она выговорила:
— Уходите отсюда, если я коровница. Если мой хозяин прикажет, я буду мыть чашки, прикажет — я погоню вас в поле хворостиной, как коров…
— Она еще совсем глупый ребенок, — сказала одна княжна.
— И останется глупой на всю жизнь! — добавила вторая, и обе со смехом ушли.
На другой день на остановке к Юлдуз пришли монгольские ханши, кроме первой, Буракчинь, самой важной. Они трогали Юлдуз, ощупывали ее худые руки, плотность материи на платье, осмотрели ее зубы.
Юлдуз покорно разрешала себя трогать и улыбалась. Монголки поочередно коснулись пальцем ямочек на щеках и засмеялись. Старшая сперва держалась важно, но потом тоже стала смеяться. Ханши брали в руки куклу, свернутую из платка, и показывали, как будут качать ребенка и кормить грудью. Потом они поднялись, сказав ласковое прощальное приветствие, и ушли. Самая юная вернулась и шепнула:
— Приходи ко мне болтать, я еду на четвертом верблюде!
Когда Юлдуз осталась одна, она встряхнула платок, закуталась в него с головой и стала плакать. Не в первый раз она плачет с того дня, как отец и старший брат Демир отвезли ее в караван-сарай невольников и продали чернобородому купцу в красном полосатом халате, с большим тюрбаном, круглым, как кочан капусты. Ей было обидно: ее осматривали, как овцу, назначенную на продажу. Чем она виновата? Она хочет жить хотя бы в самой бедной закоптелой юрте около родника, чтобы к ней каждый вечер приезжал Мусук на своем гнедом коне и рассказывал, что делается в табуне, как дерутся жеребцы, какие родились жеребята и как он отогнал подбиравшихся к ним волков.
Чьи-то пальцы нежно коснулись локтя, и тонкий голос прошептал:
— О чем ты плачешь, звездочка? Это еще не горе, большое горе еще впереди.
Это была рабыня, китаянка И Лахэ. Она сидела на коленях перед Юлдуз и с привычной почтительностью быстро кланялась, положив на ковер ладони.
— Когда же придет большое горе?
— Когда ты увидишь, что твой ребенок умирает…
— А ты видела большое горе?
Китаянка провела маленькой высохшей рукой по глазам, точно желая стряхнуть набежавшую слезу, и оглянулась. Кругом горели костры, освещая багровым светом лежащих и сидящих воинов. Китаянка и Юлдуз прижались друг к другу, сидя на маленьком бархатном ковре. Они чувствовали себя затерянными среди огромной людской толпы, которая гудела, кричала, пела, бряцала оружием, а теперь постепенно затихала, усталая от перехода, и погружалась в сон и забвение.
Китаянка сказала:
— Тяжело мне вспоминать то горе, которое пришлось пережить. Но слушай! И большое и маленькое горе — все увидели мои бедные глаза! Я начала жизнь счастливо и беззаботно в доме отца. Он понимал значение каждой звезды и по их движению предсказывал будущее человека. Отец проводил каждую ночь на крыше дворца цзиньского[279] императора и все, что узнавал по движению и скрещению звезд, записывал в большую книгу. А утром он показывал книгу главному смотрителю дворца, который рассказывал все важнейшее самому владыке — повелителю Китая. Когда я подросла, отец выдал меня замуж за веселого и знатного начальника двухсот пятидесяти всадников. Он был старше меня на двадцать лет, но мы жили счастливо, у нас было двое красивых детей. Мы жили в небольшом доме с садом и прудом, где росли лотосы и плавали золотые рыбки. Внезапно примчались к городу монгольские воины Чингисхана, когда их никто не ждал. Во главе монгольского отряда был этот самый одноглазый полководец, который теперь не расстается с Бату-ханом. Мой муж бросился со своим отрядом в битву и назад не вернулся. Монголы убили мою мать и увели моих детей. Дикий, страшный монгольский сотник взял меня к себе рабыней. Я старалась угождать ему, как могла, — я хотела жить, чтобы разыскать и спасти своих детей. Моему новому господину понравились лепешки с медом и пирожки с древесными грибами. Он держал меня при себе и не соглашался дать мне свободу за выкуп. Потом он подарил меня ханше-матери Ори-Фуджинь, и я попала в ее шатер. Теперь ханша приставила меня к тебе, чтобы я научила тебя ходить, петь, кланяться, говорить тонким голосом и красивыми движениями разливать чай в чашки, как это делают знатные женщины во дворце…[280] Ты хочешь этому научиться?
— Если это нужно, я все выучу, — ответила Юлдуз.
— Этого мало! Я научу тебя рассказывать такие интересные, страшные и веселые сказки, что твой хозяин будет постоянно к тебе приходить, чтобы тебя слушать. Тогда он будет делать все, о чем ты попросишь. Я расскажу тебе сказку о людях, которые ездят по небесному пути в повозке, запряженной ласточками, сказку про бедного пастуха, который заставил дракона выстроить город, где люди не знали слез, и много других сказок…
С этого дня Юлдуз уже не чувствовала себя одинокой. Она видела в китаянке свою защитницу и слушала ее указания, советы и сказки, нужные для того, чтобы красиво и грациозно принять, угостить и развлечь своего господина, когда он захочет навестить ее.
«…Пишет Хаджи Рахим, — да поможет ему небо в его необычных испытаниях…
…Утром в пятнадцатый день месяца Реби второго[281] ослепительный призвал к себе в золотисто-желтый шатер Хаджи Рахима.
Бату-хан сидел на куске простого темного войлока, брошенного на бархатный персидский ковер. Рядом с ним лежали колчан с тремя красными стрелами,[282] лук и изогнутый меч; над ним висел бронзовый щит. Жестом руки джихангир пригласил факиха сесть возле него. Хаджи Рахим поцеловал землю и, оставшись на коленях, приготовился записывать то, что услышит.
Джихангир заговорил шепотом. Его слова иногда летели в таком беспорядке и с такой быстротой, что было трудно записывать, но Рахим старался удержать их в своем сердце:
— Сегодня будет великий совет ханов… День может окончиться кровью, если монголы, потеряв рассудок, начнут рубить друг друга… Тогда новые синие курганы вырастут на тропе Ворот народов… Да, это будет!.. Помнишь великий курултай[283] моего деда, непобедимого Чингисхана? Я хорошо все помню, хотя мне было тогда семь лет… Сперва Священный Правитель изредка спрашивал, и все ханы отвечали с усердием и трепетом, не перебивая друг друга. Каждый взвешивал на весах осторожный свой ответ. Когда же Покоритель вселенной начинал говорить, слова его падали на сердце, как молния, как удар меча, как прыжок коня через пропасть, прыжок, после которого нет возврата… Никто не осмеливался возражать или высказывать сомнения в удаче похода. Теперь ханы забыли великие правила мудрейшего, единственного. Они грызутся между собой, как это было в наших монгольских степях до того дня, когда Священный Правитель сжал всех в своей могучей ладони… Сегодня на великом совете все ханы, кроме Менгу-хана[284] и моих братьев, захотят сделать меня смешным и жалким, чтобы я, как кабан, пронзенный стрелой, убежал трусливо в камыши… Этого не будет! Или я перебью всех, кто не поцелует передо мной землю, или я сам упаду, рассеченный на куски… Я уже давно бы сломал им всем хребты, но я помню завет деда — не заводить смут среди его потомков. Не в их ли руках власть над вселенной? Почему же они раскачивают и подрубают столб, на котором держится шатер рода Чингисова?.. Сегодня я покажу им, по праву ли я держу девятихвостое знамя моего деда!..
Дверная занавеска заколебалась, и большая квадратная ладонь, просунувшись, ухватилась за боковую деревянную стойку. Послышались сердитые крики.
— Это чужой! Это не наш! — прошептал Бату-хан, схватил лук, натянул его, и красная стрела, пронзив ладонь, впилась, дрожа, в деревянную стойку двери. Рука исчезла, унося стрелу.
Голоса затихли. Бату-хан ударил колотушкой в бронзовый щит. Вошел дозорный в длинной монгольской одежде, в кожаном шлеме с назатыльником, с коротким копьем в руке.
— Кто порывался пройти сюда?
— Гонец от Гуюк-хана. Он пытался оттолкнуть меня, показывая золотую пайцзу, и лез без разрешения в шатер. Я выхватил меч и ударил его рукоятью по зубам. Я сказал, что если он сделает еще шаг, то мой меч пронзит его грудь под ребро…
— Ты поступил как верный нукер, — сказал Бату-хан. — Я возвеличу тебя. Где сотник Арапша?
— Он потащил гонца в свою юрту.
— Для чего?
— Чтобы отрезать ему левое ухо…
Бату-хан задумался, его глаза скосились. Потом он рассмеялся:
— Как тебя звать?
— Мусук.
— Где я тебя видел?
— Ты меня видел, когда я ловил для тебя гнедого жеребца. На нем теперь ездит сотник Арапша. Он меня взял в свою сотню.
— Узнаю Арапшу. Плохо тем, кто становится ему на дороге. Но он не забывает тех, кто оказал ему услугу. Ступай.
Дозорный ушел. Бату-хан снова начал говорить, обращаясь к Хаджи Рахиму:
— Я веду войска на запад и знаю, что я там встречу. Мои лазутчики и купцы, посланные мной в земли урусутов, мне все рассказали… Я покорю урусутов и те народы, которые живут дальше, за ними. Покорить урусутов, этих лесных медведей, будет нетрудно. Они все разбиты на маленькие племена, и их ханы — коназы ненавидят друг друга. У них до сих пор не было своего Чингисхана, который собрал бы их в один народ. Я посажу в их городах моих баскаков, чтобы собирать налоги, а сам пойду дальше, до Последнего моря — бросать под копыта моего коня встречные народы… Тогда на всю вселенную опустится монгольская рука!..
В шатер бесшумно вошел грузный и широкий Субудай-багатур. Он круто повернулся к двери и, подняв руку к большому уху, внимательно прислушался. Видна была только его сутулая круглая спина в старом синем шелковом чапане, покрытом жирными пятнами. Затем, недовольно косясь на Хаджи Рахима, он подошел, шаркая кривыми ногами, к Бату-хану, кряхтя склонился до земли и опустился на колени. Бату-хан выждал, пока он выполнил обязательный земной поклон, и попросил старого полководца сесть рядом.
Субудай опять покосился на Хаджи Рахима и вздохнул, громко сопя.
— Говори все, не бойся! Мой учитель предан мне и молчалив, как придорожный камень.
— То, что я говорил раньше, подтверждается. Гуюк-хан привел сюда, к нашему лагерю, свою тысячу. Я усилил охрану и приказал, чтобы никого близко не подпускали. Другие ханы тоже прибыли, вопреки приказанию, с отрядами по нескольку сот воинов. Более крупные их отряды стоят недалеко, и, если ханы поднимут тревогу, войска могут явиться сюда немедленно.
— Что же делать? Драться?
— Это будет видно сегодня вечером. «Бешеные» и «непобедимые» наготове…»
Ненависть, гнев и зависть преобладают в природе этого народа.
Вечер был спокойный, без ветра. Легкий дождь прибил докучливую пыль. Кругом пылали костры, и доносился запах жареного бараньего сала.
Ханы подъезжали с пьяным смехом и грубыми возгласами. Они остановили коней в десяти шагах от большого золотисто-желтого шатра, — дальше их не пустили тургауды, преградив путь копьями. Ханы хотели гурьбой направиться к шатру, но три главных шамана встали перед ними:
— Проходите между огнями. Мы обкурим вас священным дымом. Он очистит сердца от злых помыслов, прогонит черных духов тьмы.
Часовые стояли двумя рядами по сторонам дорожки, ведущей к шатру. Ханы и их военачальники проходили медленно, останавливаясь около восьми жертвенников, сложенных из камней и глины. На них дымились костры. Шаманы размахивали опахалами, сплетенными из камыша, раздували огонь, стараясь, чтобы дым направился в сторону ханов. Другие шаманы колотили в бубны и громко распевали старинные заклинания.
У входа в шатер двое дозорных поддерживали копьями дверную занавеску и, наклонившись, наблюдали, чтобы входившие не коснулись ногой священного порога.
Внутри шатра, на высоких бронзовых подставках, горели светильники, распространяя аромат амбры, мускуса и алоэ. Кругом на разостланных пестрых коврах лежали сафьяновые и шелковые подушки. В глубине шатра с потолка спускалась, закрывая заднюю стенку, широкая малиновая шелковая занавеска, расшитая золотыми птицами и цветами.
Субудай-багатур, в парадной китайской одежде, сверкая золотом, стоял у входа и приглашал входивших снимать оружие и складывать его у двери, затем проходить дальше и садиться по правую сторону. Менгу-хан и четыре брата Бату-хана расположились слева. За ханами садились их главные военачальники, знатнейшие нойоны[285] и багатуры.
Гуюк-хан, в красных сафьяновых сапожках на очень высоких, изогнутых каблуках, вошел последним, переступая мелкими шажками. Его пухлый живот был перетянут парчовым поясом, за который был засунут китайский кинжал с нефритовой рукоятью. Синий шелковый чапан был застегнут большими рубиновыми пуговицами. Под чапаном виднелась малиновая безрукавка, расшитая золотыми драконами.
Презрительно улыбаясь, Гуюк-хан сел в глубине шатра и обвел всех подозрительным взглядом. За ним пытались пройти три монгольских телохранителя, но Субудай-багатур зашипел на них:
— Назад! Кто вам разрешил входить на совещание князей?
Гуюк-хан вмешался:
— Пусть остаются! Пусть учатся, как управлять!
— Арапша! Выброси их! — крикнул Субудай.
Пришедшие монголы настойчиво лезли к Гуюк-хану. Арапша схватил сзади одного и выволок из шатра. Братья Бату-хана поднялись и вытолкали двух остальных.
Вошли три раба в китайских просторных одеждах и внесли золотые с узорами подносы, на которых стояли простые деревянные аяки[286] с пенящимся белым кумысом. Эти серые обкусанные чашки хранились у Бату-хана как святыня: из них пил когда-то сам великий Чингисхан. Все посматривали с почтением на эти старые аяки, столь обычные в юртах бедняков. Чаш было одиннадцать, по числу ханов из рода чингисова. Рабы стояли неподвижно, держа подносы на вытянутых руках.
Субудай прошел в глубь шатра и осторожно отдернул малиновую, расшитую золотом занавеску. За ней на широком и низком троне, отделанном золотыми украшениями, сидел строгий и неподвижный Бату-хан. На нем была переливающаяся искрами блестящая стальная кольчуга, китайский золотой шлем с назатыльником, украшенный наверху большим, с голубиное яйцо, алмазом. С шлема свисали по сторонам четыре хвоста черно-бурых лисиц.
На груди Бату-хана красовалась на золотой цепи большая овальная золотая пластинка, пайцза, с изображением головы разъяренного тигра. Эту пайцзу получил из рук самого Чингисхана отец Бату-хана, суровый и смелый Джучи-хан. Голова тигра означала повеление кагана: «Все должны повиноваться хранителю этой пайцзы, как будто мы сами приказываем». На коленях Бату-хан держал китайский меч с длинной рукоятью, блистающей алмазами.
Все затихли, впиваясь взглядами в мрачного джихангира. Он смотрел вперед, поверх людей, с каменным лицом и сдвинутыми бровями, как будто далекий от обычных земных дел.
Гуюк-хан несколько мгновений сидел неподвижно, затем повернулся к сидящему рядом хану Кюлькану и шепнул так, чтобы другие слышали:
— Полевая крыса, которая думает, что похожа на льва!
Субудай-багатур опустился перед троном на колени и сказал:
— В этом походе джихангиром объявлен Бату-хан, — он справедливый, он безупречный, он смелый! Ему подобает называться «Саин-хан» — доблестный! Вы видите золотую пайцзу на его крепкой груди и знаете, что означает голова разъяренного тигра. Окажите почет Бату-хану, как будто перед вами сам Священный Правитель. Если все войско будет повиноваться Саин-хану, как оно повиновалось единственному и величайшему, то вся вселенная будет лежать под копытами наших коней. Преклонитесь перед джихангиром!
Братья Бату-хана поднялись, сложили руки на груди и пали ничком. За ними Менгу-хан и некоторые старые полководцы также встали и сделали земной поклон, поцеловав ковер. Семь царевичей, косясь на Гуюк-хана, оставались неподвижными.
У Бату-хана чуть дрогнули губы:
— Раздайте чаши!
Субудай сжался, еще более сгорбился и сделал знак рабам. Они с бесшумной ловкостью обошли всех чингисидов и передали им старые деревянные чаши с кумысом. Такую же простую чашу взял Бату-хан и, держа ее перед собой, готовился произнести моление.
Гуюк не дал ему этого сделать. Он заговорил, торопясь перебить Бату-хана, желая показать, что он, наследник престола великих каганов, является высшим ханом на этом собрании:
— Первые капли нашего родового кумыса из этих древних священных чаш мы выпьем за процветание, величие, здоровье и могущество великого владыки всех монголов и повелителя ста семидесяти других подчиненных ему народов, хранимого вечным синим небом кагана Угедэя…[287]
Некоторые ханы поднесли чаши к губам и стали пить, другие выжидали, посматривая на Бату-хана. Он продолжал оставаться неподвижным и в наступившей тишине, растягивая слова, громко сказал:
— Первую чашу нашего кумыса мы выпьем в память Священного Правителя, ушедшего от нас повелевать заоблачным миром, того величайшего воителя, кто приказал начать этот поход, чтобы пронести ужас монгольского имени до последних границ вселенной!..
Бату-хан медленно выпил чашу до дна, оставшиеся капли вылил на руку и провел ею по груди. Все царевичи немедленно припали губами к чашам, — разве можно отказаться выпить в память великого Чингисхана!
Рабы принесли серебряные подносы с золотыми кубками и чашами различной формы и стали их наполнять кумысом из висевшего около двери большого телячьего бурдюка. Все пили за великого созидателя монгольской державы и за предстоящие победы.
Бату-хан снова заговорил тихо, но его слова звучали четко в шатре, где все сидели неподвижно, предчувствуя, что теперь могут вырваться наружу тайные злобные страсти, кипевшие у чингисидов:
— Мы сейчас будем говорить о том, что в этом походе полезно и что не нужно. Вот что я хочу вам объявить…
Гуюк дергался на месте, шептался с двумя соседними ханами. Он уже раньше, днем, выпил слишком много хмельного айрана, и глаза его налились кровью. Он закричал хриплым, яростным голосом:
— О чем ты можешь объявить? Кто тебя захочет слушать? Тебе ли сидеть на троне, тебе ли начальствовать над войсками! — и, захлебываясь от смеха, Гуюк повернулся к другим ханам: — Не правда ли, что Бату-хан не что иное, как баба с бородой! Я прикажу последнему из моих нукеров побить его поленом!
Приближенный Гуюк-хана полководец Бури во весь голос завопил:
— Га, га! Дай это сделать мне! Я ткну Бату-хана пяткой, свалю его и растопчу!
Царевич Кюлькан смеялся, пьяно взвизгивал и старался перешагнуть через сидевших вокруг него ханов:
— Воткни этой бабе с бородой деревянный хвост! Пропустите меня, я это сделаю!
По знаку Гуюка все его сторонники вскочили и, доставая из-за пазухи ножи, толкая друг друга, бросились к трону.
Голова Бату-хана ушла в плечи, зубы оскалились, глаза обратились в щелки. Он вдруг выпрямился, отбросил в сторону меч и выхватил из-за голенища короткую плеть. С размаху он стал колотить ею по головам наступавших на него ханов.
— Я проклинаю великим проклятием тех, кто в походе не повинуется джихангиру! А тебе, Гуюк, не бывать великим ханом, как не летать курице над облаками! Назад! На колени!
Вдруг прогремел хриплый, яростный голос Субудай-багатура:
— Ойе! Урянх-Кадан! Зови «бешеных» и «непобедимых»!
Молодой сильный голос повторил:
— «Непобедимые» и «бешеные», сюда!
Из-за занавески, из кожаных сундуков, из-за скатанных ковров мгновенно выскочили монгольские воины. Одни бросились к Бату-хану, подхватили его на руки, и он исчез за полотнищами шатра. Другие воины колотили метавшихся ханов кулаками прямо в лицо, опрокидывали их и тащили за ноги из шатра.
Бронзовые подставки с горевшими светильниками повалились на дерущихся ханов. В шатре стало темно. Последние ханы и нойоны старались ползком пробраться к выходу.
С яростными проклятиями ханы и свита собирались около шатра, где еще слышались глухие удары и звон разбиваемой посуды. Оправляя разорванную одежду, стирая рукавом кровь с лица, некоторые порывались войти обратно в шатер, но невозмутимые дозорные их не пускали, грубо отталкивая копьями.
Из-под бокового полога шатра вылез Субудай-багатур, бережно держа в руках оставленный Бату-ханом его наследственный кривой меч с алмазной рукоятью. Около Субудая строились тесными рядами «бешеные» и «непобедимые». К ним подбегали все новые нукеры. Субудай-багатур спокойно ждал, пока его сын Урянх-Кадан вместе с другими воинами выносил барахтавшегося Гуюка. Переваливаясь на кривых ногах, Субудай приблизился, кряхтя, низко наклонился, рухнул на колени и коснулся лбом земли. Гуюк пытался ударить в лицо Субудая ногой в красном сафьяновом сапоге, но монголы оттянули его назад.
Субудай встал, выпрямился и сказал:
— Сыну величайшего внимание и повиновение! Чем могу я выказать свою преданность?
— Где он? — снова закричал Гуюк. — Я раздеру его лицо! Он крыса, а не джихангир!..
Субудай прищурил свой красный глаз:
— Священный Правитель беседует теперь с небожителями там, высоко, за грозовыми облаками. Он взирает оттуда, как успешно идет поход, как движется на запад его не знающее поражений монгольское войско!.. Как поступают его внуки?! Да! Среди его багатуров не может быть ссоры, не может быть вражды… Да! Все должны держаться тесно, как деревья в густом лесу, дружно, как одна волчья стая!.. Да, да, да! Дружно! — Последние слова Субудай прокричал с дикой яростью.
Слушая Субудая, все ханы затихли, Гуюк перестал дергаться и замер, поняв, что сейчас сопротивляться одноглазому старику опасно.
— «Непобедимые», готовьтесь! — крикнул Субудай.
Нукеры ударили ладонями по рукояткам и с резким лязгом вытащили из ножен кривые мечи, а Субудай продолжал кричать, наступая на Гуюка:
— Великое, непобедимое войско ведет назначенный Священным Воителем джихангир Бату-хан и повелевает тебе, Гуюк-хан, сейчас же, не переводя дыхания, выехать к берегу великой реки Итиль и дожидаться там у того места, где в нее вливается речка Еруслан.[288]
Гуюк опять загорелся гневом:
— Ты не смеешь так говорить со мной, наследником золотого трона! Ты, бродяга, пастух, возвеличенный моим дедом! Молчи, мой слуга, косоглазый калека, и повинуйся!
Субудай, шипя и задыхаясь, дважды подскочил на месте. Нукеры потом уверяли, что в этот миг налитый кровью глаз разъяренного Субудая горел, пронизывал и прожигал, как раскаленный докрасна гвоздь. Старик тихо проговорил:
— Да! Я нукер! Я исполняю волю моего и единственного для всех здесь повелителя, джихангира Бату-хана. Для него я нукер и слуга! Кто спорит, тот будет сметен с пути! Кто не выполнит приказа, будет рассечен на девять частей! Ойе, «непобедимые», первый десяток! Посадите охмелевшего хана Гуюка на коня! Скрутите ему локти! Он еще слишком молод. Айран ударил ему в голову. Одним духом отвезите молодого хана в его лагерь! Сдайте его на руки нойону Бурундаю и немедленно скачите назад! Если меня уже здесь не будет, догоняйте! Вперед, уррагх! Уррагх!..
Нукеры, державшие Гуюк-хана, скрутили ему руки за спиной и проволокли к его коням. Субудай-багатур оглянулся. Нукеры, положив блестящие мечи на правое плечо, стояли как каменные. Ханы и нойоны, тихо переговариваясь, удалялись. Субудай подозвал мрачного, спокойно за всем наблюдавшего Арапшу.
— Где джихангир?
— Мы отнесли его в твой шатер. Я усилил дозорных.
— Верно поступил. Надо ожидать нового удара. Прикажи трубачам и большим барабанам с первыми петухами подымать войско в поход.
Была пора, татарин злой шагнул
Через рубеж хранительныя Волги.
Монгольское войско, вышедшее из Сыгнака ранней весной, прибыло к берегам Итиля поздней осенью. Переход через степи до первых рубежей земель урусутов, булгар и других непокоренных народов продолжался полгода. Бату-хан и «у стремени его» Субудай-багатур прибыли во главе передовой тысячи «непобедимых» к берегам великой реки Итиль. Всадники, покрытые густой пылью, забыв порядок, рассыпались по береговым песчаным холмам, пораженные величественной, могучей рекой, которая свободно несла обильные глубокие воды.
— Если ее запрудить, — толковали монголы, — вода в один день поднялась бы до неба!
Воины стояли на холмах, с трудом сдерживая потных коней, тянувшихся к воде.
— Это не то что наш голубой Керулен или золотой Онон, которые мы переходили вброд… Попробуй-ка переплыть эту реку… Однако упрямый Субудай перетопит половину войска, но если он решил переправляться здесь, то он заставит нас плыть…
Бату-хан, в кожаном шлеме, закутанный в плащ, на белом жеребце, потемневшем от пыли, спустился к берегу.
Беспокойные серые волны набегали на песок, выбрасывая клочья дрожащей от ветра пены, и перекатывали большие полосатые раковины.
— Здесь кончились наши монгольские степи, — сказал Батый подъехавшему Субудаю. — Там, за рекой, все будет другое! Там засверкает наша слава!
На противоположном берегу реки по отлогим холмам тянулись кудрявые леса, уже тронутые золотом осени; кое-где яркими малиновыми пятнами выделялись заросли осины. На холмах подымались две высокие сторожевые башни, сложенные из бревен. Песчаные отмели длинными желтыми полосами отделялись от зеленых берегов. Стаями проносились кулики, утки и другие птицы.
Там же возвышалась одинокой громадой скалистая серая гора. За нею уходили вдаль густые леса. На горе чернели большие отверстия, перемежаясь с белыми странными столбами. По берегу лениво брело несколько коров. С горы сбежали две женщины и, стегая коров хворостинами, угоняли их в лес.
— Наш обед от нас уходит, — заметил монгольский воин.
На вершине мрачной горы толпились люди. Они, видимо, волновались, перебегая с места на место.
Стая белых чаек летала и кружилась над рекой, опускалась к воде. Чайки садились на плывшие бревна, ссорились, взлетали с криком и снова садились.
— Это не бревна! Смотрите, это плывут трупы… Это перебитые булгары! Дело рук хана Шейбани… Он наводит повсюду монгольский порядок.
Трупов было много. Один, раздутый, с опухшим синим лицом, гонимый ветром и волнами, медленно подплыл к берегу и застрял на отмели.
…Войску была объявлена трехдневная остановка. На равнине повсюду задымились костры. На другой день сотник Арапша сказал Мусуку:
— По приказанию начальника тысячи Кунджи тебе поручается важное дело: поймать и привести какого-нибудь человека из живущих по этим берегам. Здесь, должно быть, много людей рыбачит и сеет ячмень, — всюду видны посевы и в воде у берега привязаны сетки-мережи. На другом берегу заметны узкие черные ладьи. Проберись вверх по реке и захвати рыбака, вышедшего на берег. Я дам тебе в помощь нукеров.
Мусук и пять монголов отъехали от берега в ковыльную степь, нашли тропинку, чуть не увязли в болоте и едва выбрались, вытянув друг друга арканами. Потом снова приблизились к реке и пошли камышами, ведя коней в поводу. Два раза, совсем близ берега, проплыли лодки. В одной гребли женщины в белых одеждах, обшитых красными тесемками. В другой сидел старик и мальчик. Каждый греб одним коротким, как лопата, веслом. Лодки были такие узкие, что требовалось особое искусство, чтобы держаться на серых беспокойных волнах и не опрокинуться.
Мусук условился с монголами, что он будет «скрадывать» старика с мальчиком. У них должна быть заветная отмель, на которой они остановятся. Один из нукеров остался за пригорком с лошадями, остальные пошли вдоль берега, прячась за кустами, ожидая знака Мусука.
Лодка старика подвигалась медленно против течения, и так же медленно, ползком, пробирался по берегу Мусук, держа в руке короткое копье. На пути оказались две речки. Он перешел их вброд, по шею в воде, вспугнул кабаниху с поросятами.
Мусук несколько раз терял из виду старика. Лодка стала удаляться от берега, направляясь к острову посреди реки. Там старик долго возился в камышах, проверял мережи и выбрасывал в лодку пойманную рыбу.
Мусук лежал весь промокший на песке и выжидал. Лодка снова направлялась к берегу, уже вниз по течению. Она плыла теперь быстро и наконец скрылась из виду. Мусук снова перешел обе болотистые речки, выбрался на берег и вдруг впереди, совсем близко, услышал голоса. Он пополз как можно тише, чтобы не выдать себя.
Наконец сквозь стебли камыша Мусук различил небольшой залив; черная лодка была вытащена кормой на песчаный берег. Старик и мальчик лежали у костра. В огне стоял закоптелый горшок, из него торчал рыбий хвост. Кипящая похлебка переливалась пеной через край. Мальчик подбросил в костер несколько веток. Старик вытянулся, подложив руки под голову; седая борода его стояла торчком. Он закрыл глаза и стал всхрапывать. Мусук ясно видел его серую, в заплатах, длинную, до колен, холстинную рубаху, широкие порты из дерюги, продранные на коленях, старый с медной пряжкой кожаный пояс и привешенный к нему нож в деревянных ножнах. Вдруг мальчик приподнялся и стал тревожно осматриваться.
Мусук бросился вперед, ломая камыши, и навалился на старика. Мальчик кубарем откатился к лодке, оттолкнул ее от берега, ловко взобрался в нее, пронзительно крича:
— Деда, деда! Скорей ко мне, в лодку!
Мусуку казалось легким делом одолеть костлявого, тощего старика. Он лежал на нем, подгибая его руку, тянувшуюся к ножу, стараясь опутать его ремнем. Но старик был крепким. Он бился изо всех сил. Вырвав руку, он схватил камень и ударил Мусука по глазу. И костер, и камыши, и река — все закружилось, но Мусук продолжал бороться, помня, что «языка» надо взять живым. Старик дрался, как дикий зверь, кусая Мусука за локоть, и кричал:
— Ах ты, язва! Не побороть тебе меня, желтомордый щенок!
Старику удалось вывернуться, и он порывался встать на колени. Мусук продолжал прижимать его, скручивая руки. Старик кричал мальчику:
— Не уезжай, Кирпа! Сейчас я его прикончу!
Он сильно ударил Мусука в живот. От удара Мусук свалился на бок. Крики услышали монголы. Двое из них набросились на старика в то мгновение, когда он, сидя на Мусуке, уже доставал нож. Старик завизжал, отбиваясь от нукеров, но те сбили его с ног и скрутили руки сыромятными ремнями. Мальчик в черной лодке быстро плыл на середину играющей солнечными блестками реки.
Монголы набили старику в рот листьев и травы и перевязали лицо тряпкой.
Сверху, скользя по быстрому течению, показалась большая лодка. Четверо гребцов сильно ударяли по воде длинными веслами. На корме рулевым веслом правил знатный с виду человек в темно-малиновом бархатном кафтане, расшитом золотыми цветами. В его ногах на дне лодки сидели еще двое молодцов с длинными ножами за поясом.
Лодка с разбегу врезалась в песчаный берег. Гребцы, сложив весла, с копьями в руках спрыгнули на песок и подтянули лодку.
Человек в бархатном кафтане сказал властным звучным голосом по-татарски:
— Здравствуйте, охотнички. Какого зверя поймали? Подождите его добивать. Он человек старый и очень знающий. Наш лучший рыбак, все рыбные места здесь знает… Кто вы? Из какого племени?..
Мусук тяжело хрипел, с трудом пытаясь встать. Кровь залила ему глаз. Один из монголов ответил:
— Мы все нукеры джихангира Бату-хана. Почему ты вмешиваешься в наши охотничьи дела?..
— Я посол от великого племени рязанского. Князь Глеб Володимирович. Еду приветствовать вашего великого хана, пожелать ему благополучия и много лет царствования… Далеко ли мне еще ехать?
— Если поедешь с нами медленно, будешь у Бату-хана через три дня. Если захочешь проскакать быстро, будешь ехать сто дней и его не встретишь, а найдешь себе могилу на перекрестке трех дорог.
— Тогда я поеду вместе с вами. Укажите мне дорогу, в убытке не останетесь.
Мусук отдышался, промыл в реке раны и перевязал голову лоскутом, оторванным от рубахи. Теперь здоровым глазом он мог рассмотреть знатного человека, сидевшего в лодке. Он был уже не молод. Черная окладистая борода с сильной проседью ниспадала на широкую грудь. Бархатная шапка, отороченная бобром, была не нова и сильно выцвела. Да и красивый цветистый кафтан был поношен. Суровое лицо и пристальные черные глаза смотрели тяжело и неприветливо. Видно, человек этот когда-то жил в большой чести и довольстве, а с тех пор видывал виды, и жизнь его сильно потрепала.
Князь долго спорил с монголами, как они будут ехать, и наконец порешили на том, что знатный посол в лодке поплывет близ берега, а монголы верхом будут держаться поблизости.
Полуживого Мусука посадили на коня, а пленный старик, с кляпом во рту и ременной петлей на шее, пошел у стремени передового нукера.
Бату-хан приказал Хаджи Рахиму прийти в его золотисто-желтый шатер и присутствовать при беседе с иноземцами. Ослепительный, в парчовом кафтане, сверкая алмазами перстней на всех пальцах, сидел на золотом троне в глубине шатра. Слева от него сидели молчаливые и степенные Субудай-багатур и главные военачальники в своих лучших одеждах. Справа, в высоких шапках, увитых жемчужными нитями, и в шелковых, расшитых золотыми цветами платьях, красовались, как сказочные птицы, четыре жены Батыя — монголки. Ожидалось важное совещание, требующее тайны, когда присутствуют обычно только жены-монголки, — другие жены не допускались, так как джихангир не раз высказывал опасение, что кипчаки болтливы и лживы, а особенно их женщины.
Слуги разнесли всем кумыс в драгоценных чашах; он был свежий, пенился, и после долгой дороги по выжженным степям было сладостно пить холодный кисловатый напиток.
Первым вошел начальник «непобедимых» сотник Арапша. Обычную у монголов шапку с отворотами он заменил индийским шафрановым тюрбаном, один конец которого падал на левое плечо. Арабский шерстяной чекмень обтягивал его худощавый стройный стан и прямые плечи. Черные строгие глаза Арапши смотрели в упор, и никто не видел, чтобы этот гордый нукер когда-либо беззаботно смеялся.
За Арапшой вошел Мусук. Лицо его было перевязано цветными тряпицами. Накануне Хаджи Рахим приложил все знания, приобретенные им в Багдаде, чтобы промыть крепким чаем и зашить лицо, израненное в борьбе при захвате важного пленного. Узнав об этом, Бату-хан пожелал услышать рассказ Мусука и плененного им жителя с берегов Итиля.
Лысый старик, с лицом, густо заросшим седой бородой, вошел в шатер. Его руки были связаны за спиной. Шею давил сыромятный ремень, конец которого намотал себе на руку монгольский воин. Лицо и загорелая плешь старика были в засохших ранах. Он стоял прямо, испуга не было в его светлых спокойных глазах.
Вошедшие встали рядом на колени перед золотым троном. Два толмача переводили непонятные слова старика. Один из них спросил:
— Покоритель вселенной желает знать: кто ты, как тебя зовут, откуда ты родом и как попал сюда на реку?
— Я слуга великого колдуна и звездочета Газука, хранителя священной Ураковой горы. Я бедный раб его… На мне тамга[289] моего хозяина…
Бату-хан кивнул:
— Покажи!
— Сорок лет назад мне выжгли на бедре.
Монгольский воин спустил холщовые порты старика, и он повернул к хану тощее бедро, где краснела выжженная тамга: круг с двумя рожками, как у козла.
— Что значит такая тамга? Почему рога?
Старик повернулся к сторожившему его монголу и строго сказал:
— Раз ты спустил порты, ты и натяни. Видишь, я руками пошевельнуть не могу!
Монгол поправил шаровары, и старик обратился к Бату-хану:
— Видел ты на той стороне реки серую гору? Называется она — городище хана Урака. Там живет старый колдун Газук. Ему более ста лет, и даже я гожусь ему только во внуки. Но он все помнит, что было раньше, в старые времена, и много рассказывает. Каждое полнолуние на горе устраивается моление в честь богов водяного и громового. Тогда отовсюду приезжают куманы и другие степняки, режут черных козлов и пьют айран. Потому у Газука и тамга с рогами козла…
— Как звать тебя?
— Меня зовут дед Вавила. Родом я из Рязани. Был бортником.[290] Меня обманом поймали на охоте, когда я ходил за диким медом, ушкуйники-новгородцы, увезли вниз по реке и продали купцу, а тот перепродал другому. Так я переходил из рук в руки, пока не попал к колдуну Газуку.
Субудай-багатур прервал старика:
— Постой! Отвечай только то, о чем тебя спрашивают.
Бату-хан спросил:
— Какие войска ты видел на той стороне? Много ли пеших и конных воинов?
— Я рыбак, езжу по реке. Много ли я в камышах увижу?
— А что слышал?
— Слышал я, что куманские ханы еще недавно кочевали поблизости. Потом они в страхе стали уходить прочь, в свои степи. Угоняют табуны, скот, увозят юрты. Никогда раньше у них такого бегства не бывало…
— В какую сторону уходят?
— К Лукоморью, к Синему морю!
Старик стоял нахмуренный, сдвинув густые седые брови. Субудай опять вмешался:
— Ты знаешь имена куманских ханов, которые кочевали поблизости?
Старик огрызнулся:
— Вот еще! Чего захотел! Если бы я торговал с ними, коней менял, я бы знал. Ты лучше спроси: какие рыбы водятся в реке, много ли здесь осетров, щук, судаков, где богатые рыбные места, — все тебе выложу, точно сам под водою в гости лазил к водяному деду!
— А кто это — водяной дед? — спросил Бату-хан.
— Водяного не знаешь! Это царь морской, что под водой на дне сидит. И хоромы там у него богатейшие. В них живут его сто дочерей, что русалками зовутся.
— Ты их видел?
— Сорок лет на реке рыбачу, да чтоб не видеть! Не только видел, но и слышал! Русалки по ночам поют, плачут, подзывают путников-ротозеев, пересмеиваются. Если кто близко к берегу подойдет и русалкам поверит, они его защекочут и в омуты утащат, а назад не выпустят…
Среди монголов раздались восклицания. Монгольские ханши всплеснули руками и стали удивленно перешептываться.
— А царя водяного ты тоже видел? — спросил Бату-хан.
— Не раз видел. Он из камышей высунет свою образину, волосатую, как у меня, и бороду в воде полощет. Глаза рачьи выпучит и гулко так завоет: «Хан Урак! Хан Урак!..»
Субудай-багатур обратился к Бату-хану:
— Ослепительный! Разреши сказать слово! Этот старик очень ценный, он знает много сказок и может их рассказывать и день, и два, особенно если ему подливать в чашку айрана. Казнить его не следует, а надо придержать, он пригодится нам в походе на землю урусов. Может, ты его еще призовешь, чтобы он тебя позабавил. Он сказал важную для нас весть: куманские ханы уходят, угоняют скот. Поэтому надо торопиться, надо их нагнать, нам нужны большие гурты скота, чтобы подкормить усталые войска. Надо спешно переправляться через Итиль.
— Пусть так будет! — сказал Бату-хан. — Сотник Арапша! Развяжи старику руки, сними петлю и дай ему отдышаться.
Арапша поднялся с колен, перерезал поясным ножом ремни на руках пленника, снял кожаную петлю с шеи и встряхнул старика.
— Благодари джихангира! Ослепительный дарует тебе жизнь, — сказал Арапша. — Если будешь стараться, сделаешься ханским рыбаком, сказочником и толмачом. Кланяйся! Целуй землю!..
Старик протянул руки и хотел согнуть их, но от ремней они так затекли, что едва двигались. Монголы подхватили его и выволокли из шатра. Бату-хан расспросил Мусука, как он поймал рыбака, остался доволен и приказал выдать Мусуку в награду шелковую одежду.
Подходя к Итилю, все монголо-татарские войска получили приказ джихангира в три дня переправиться на другой берег. Гонцы носились вдоль лагерей. Некоторые отряды еще не прибыли и где-то тянулись позади, по выжженной солнцем равнине.
Одним из первых прибыл к реке Итиль хан Кюлькан, младший сын Чингисхана от его последней молодой жены, красавицы Кулан-Хатун, умершей в Каракоруме от отравы, поднесенной на обеде завистливыми родичами.
Высокий и красивый, как его мать, с узкими, слегка скошенными глазами, всегда беспечный и полупьяный, Кюлькан ответил гонцу, что здесь богатая охота на птиц, дзеренов и сайгаков и что он переправится только после окончания охоты.
Кюлькан поставил на берегу Итиля знаменитую юрту своей матери Кулан-Хатун, в которой она принимала Священного Воителя Чингисхана. Вместо войлоков юрта была покрыта пятнистыми шкурами горных барсов и подбита соболем. Хан Кюлькан устраивал в ней каждый день пиры и веселился с молодыми сверстниками, монгольскими знатными ханами.
Вскоре к нему прискакал второй гонец в сопровождении сотни «бешеных» Субудай-багатура. Строгий полководец извещал беспечного чингисида, что «не исполнивший приказа увидит смерть, а замедливший переправу будет смещен на самую низкую должность и его место займет более расторопный…». Гонец добавил от себя, что «непобедимые» и десять тысяч отборных воинов получили приказ садиться на коней, если хан Кюлькан снова ответит отказом.
Хмель мгновенно вылетел из головы Кюлькана. Он призвал своих нойонов и багатуров, которые стали вспоминать, как в таких случаях поступал Чингисхан. Монголы начали спешно резать баранов и козлов, сдирать с них шкуры чулком, через шею, перевязывать отверстия жилами и надувать бурдюки. Большие заботы и хлопоты вызывали обозы, которые у каждого чингисида достигали значительных размеров и в походе были крайне обременительны. Воины Кюлькана делали из бурдюков плоты и тесали из жердей весла. От Кюлькана во все стороны помчались гонцы узнать, готовятся ли к переправе другие отряды.
Субудай-багатур о многом позаботился заблаговременно. Сверху, из царства Булгарского, прибыла тысяча двадцативесельных просмоленных лодок. Этот подарок прислал Бату-хану его брат Шейбани-хан по просьбе одноглазого полководца. В лодках сидели полуголые, в отрепьях гребцы-булгары,[291] ставшие от жгучего солнца темными, как сосновая кора.
Лодки остановились в устье Еруслана и вдоль берега Итиля. Субудай-багатур выделил сто лодок и приказал, чтобы в каждую лодку вошли по двадцать нукеров, имея с собой лишь седла, переметные сумы и трехдневный запас ячменя для корма коня. Кони же сами переплывут реку.
Было яркое, теплое осеннее утро. Река спокойно несла прозрачные воды, нежась под ласковыми лучами солнца.
В этом месте река была очень широка, коням придется плыть с трудом. Как-то они справятся с течением?
Арапша со своей сотней должен был переправиться первым. Он стоял на песчаном берегу и измерял взглядом ширину реки. Смелости-то хватит, а вот хватит ли силы? К нему подошел коренастый монгол в синем длинном, до земли, чапане с загорелым молодым лицом. Из-под отворотов войлочной шапки смотрели властные холодные глаза. Это был сын Субудай-багатура — Урянх-Кадан, выдвинувшийся в китайскую войну решительностью и смелыми набегами.
— Я узнал, что мой почтенный отец поручает тебе первому переправиться на тот берег. Дело не только в переправе. Приготовился ли ты к битве? На той стороне собрались неведомые всадники. Сколько их — неизвестно. Они могут вступить в бой. Кто они — саксины, куманы, буртасы.[292] или урусуты, — не все ли равно! Надо их отогнать, занять берег и отослать все лодки сюда обратно. В каждой лодке должны остаться пять нукеров присматривать за гребцами, не то на обратном пути булгары захотят убежать от нас вниз по реке. На конях надо оставлять оброти[293] и связывать их чембурами[294] Слабые кони должны плыть около лодок, их следует поддерживать за повод. Мой почтенный отец дает в твои руки старого крепкого жеребца, своего любимого саврасого, который покажет другим коням, как надо плыть. Он уже переплывал и серебряный Улуг-Кем, и многоводный Джейхун.[295]
— Я сберегу драгоценного коня! — сказал Арапша. — Только зачем посылать обратно для присмотра за гребцами по пять нукеров? Достаточно одного! Кто осмелится ослушаться одного монгола?
— Осторожность в большом деле не вредит! — ответил Урянх-Кадан.
Субудай-багатур, сутулый и грузный, стоял невдалеке на берегу, возле саврасого жеребца с широкой грудью, черной гривой и длинным черным хвостом. Субудай гладил его толстую мускулистую шею, что-то шептал ему в мохнатое ухо, опять гладил и ласкал и кормил его кипчакской просяной лепешкой.
Отгоняя вьющихся слепней, саврасый кивал головой и, казалось, молчаливо соглашался поддержать славу монгольского коня.
Мусук был в сотне, которой предстояло первой переплыть огромную реку. Он был готов ко всему — плыть так плыть! В ногах его лежало седло, рядом стоял кипчакский конь, подаренный ему Арапшой. Но конь был очень заурядный и сильно заморенный.
Арапша подошел, взглянул на Мусука и спросил:
— Ну как?
— Переплыву.
Арапша пощупал ребра коня, впадины над глазами и махнул рукой:
— Плох твой конь! Не выдержит! Садись сзади, на корме лодки. Держи коня крепко за повод, помогай ему плыть и берегись, чтобы вода не попала ему в уши. Если же лопнет повод и конь утонет — так тебе и надо! О крепком ременном поводе надо было заботиться заранее.
Субудай-багатур взглянул на сытого, мускулистого, с шелковистой блестящей шерстью гнедого коня Арапши и милостиво разрешил привязать его чембур к уздечке своего саврасого любимца.
Субудай сам свел жеребца к реке и вошел вместе с ним в воду, еще раз что-то шепнул коню на ухо и ударил его ладонью:
— Уррагх! Вперед!..
Жеребец наклонил голову к воде, понюхал, фыркнул, поиграл ногой и решительно направился вперед. Возле него бодро шагал стройный гнедой конь Арапши, за ними следовали кони всей сотни.
Тысячи монголов взобрались на береговые холмы и наблюдали, как их кони сами плывут через великую реку.
Сперва пришлось идти через песчаную отмель, за которой сразу начиналась глубина.
Саврасый погрузился первым, за ним гнедой; только лоб и торчащие уши поднимались из быстро несущейся, блестящей на солнце воды. Два-три следующих коня бодро поплыли вслед за ними, потом другие, наконец весь табун исчез в волнах, и только торчащие уши и слегка всплывшие головы показывали, как движутся кони, стараясь преодолеть могучее течение Итиля.
В это время первые большие черные лодки выдвинулись из устья Еруслана. В них поспешно садились воины, сверкая оружием; некоторые вели за собой более слабых коней. Гребцы опустили в воду длинные белые весла, взмахнули ими, и лодки медленно поплыли.
Мусук сидел на корме и наблюдал, как его небольшой рыжий конь плыл рядом, старательно загребая ногами. Лодка подвигалась слишком быстро для коня, и ременный повод натягивался все туже. «Лопнет ремень, конец моему коню! — думал Мусук. — Опять стану безлошадным конюхом…»
— Тише гребите! Не утопите коня! — умолял он гребцов.
Стремительная река относила далеко вниз плывущих коней и лодки. На середине реки Мусук с ужасом заметил, что его конь начал уставать и раза два ложился на бок.
— Вода нальется в уши — погибнет! — бормотал Мусук. — Ну, постарайся, красавчик, ну еще потрудись, дружок! — И он изо всех сил подтягивал коня, который снова выпрямлялся и выгребал ногами. Но ненадолго. Вскоре он опять лег на бок, и его светло-рыжее брюхо поднялось из воды, ополаскиваемое волнами. Мусук уже старался вытягивать из воды только ноздри и уши коня.
Мусук оглянулся. Правый берег быстро приближался. Вот желтые, песчаные обрывистые берега, заросшие серебристой осокой. Дальше видны убегающие люди. Они на бегу мечут стрелы из небольших луков. Несколько стрел ударились в борта лодки, другие плеснули по воде. Монголы отвечали из лодки, натягивая тугие огромные луки, ловко попадая длинными стрелами в ближайших противников.
Лодка зашуршала по песчаному дну. Нукеры соскакивали прямо в воду, тащили седла, бежали к своим коням, которые подплывали к берегу ниже по течению реки. Конь Мусука почувствовал дно и попытался встать на ноги, но две стрелы впились ему в бок. Вода окрасилась широким алым пятном. Конь, изгибаясь, снова завалился в воду.
Табун коней во главе с саврасым жеребцом Субудая уже выходил на песчаную отмель. Монголы бежали к коням, набрасывали седла на их мокрые блестящие спины, подтягивали подпруги, садились и взбирались вверх по песчаному откосу, готовые к бою.
Арапша выскочил из лодки и оглянулся.
Далеко за блестящей гладью реки был виден левый берег. На нем, как муравьи, двигались пешие и всадники огромного монголо-татарского войска. Черные лодки, взмахивая белыми веслами, уже плыли обратно к оставленному берегу, а им навстречу плыло множество других лодок, и всюду на глади реки виднелись торчащие уши и морды фыркающих коней.
Раздался громкий голос Арапши:
— На коней! Живее! Готовьтесь!.. Вперед!..
И монголы с дикими криками бросились преследовать убегающих воинов неведомого народа.
Желто-серые двугорбые верблюды стояли на левом берегу Итиля. Подняв мохнатые головы с выпуклыми блестящими глазами и выпятив нижнюю губу, они смотрели с надменной важностью на величавое течение многоводной реки и на необычайную суету людей.
Согнувшись в кеджавэ, положив книгу на колени, Хаджи Рахим старательно писал:
«…К чему такое беспокойство, когда и небо, и степь, и вся вселенная торжественно спокойны? Ничто не изменяется, равнины земли беспредельны, и не мудрее ли идти по ним размеренной поступью каравана? Кто мчится вихрем на коне, не окажется ли он все равно в том же месте, куда придет равномерно шагающий безмятежный верблюд?..»
На верблюде под трепещущей от ветра занавеской сидела Юлдуз. Расширенными, удивленными глазами смотрела она на шумную переправу многотысячного войска. Она следила за плывущими через реку конями, за черными лодками, и взор ее невольно искал среди спускавшихся к реке всадников стройного молодого джигита. Некоторые всадники казались ей похожими на него, но нет, это не он, не его гибкие, кошачьи движения. Мусука нигде не было… «Где он скитается? Жив ли он или свалился где-либо в беспредельной степи и стал добычей орлов и ворон?..» Тоска порой сменялась злым чувством: а если он сам помогал продаже своей приемной сестры? Для чего? Чтобы участвовать в походе, путем ее гибели? Если так, то пусть его терзают хищные птицы, пусть умрет он без воды в жгучей пустыне, пусть никто не придет освежить его пылающие, высохшие уста!..
Сидевшая в другой корзине китаянка осторожно коснулась плеча Юлдуз:
— Джихангир смотрит сюда!
По песчаному берегу, во главе большой группы всадников, на белоснежном коне ехал Бату-хан. Он свернул в сторону и поднялся на холм. Там он остановился, указывая рукой на противоположную сторону реки. От его свиты отделялись один за другим всадники и уносились вскачь исполнять полученные приказания.
Молодой нукер, одетый по-мусульмански, в арабском плаще и тюрбане, подошел к верблюдам. За длинную дорогу через степи Юлдуз не раз видела его. Он был начальником сотни и всюду сопровождал Бату-хана. Юлдуз знала, что зовут его Арапша Ан-Насир. Он только что вернулся с правого берега и давал приказания сидевшим на песке проводникам, обожженным солнцем до черноты. Они вскочили, схватили оброти верблюдов и свели их к реке.
Длинные черные лодки приближались. Гребцы ставили их рядом, по три лодки, настилали поперек доски и скрепляли их веревками. Получались крепкие паромы.
Арапша давал приказания спокойно, отчетливо, не делая лишних движений. Его распоряжения исполнялись быстро и беспрекословно. Рабы тащили доски и колья, стучали топорами, вбивали колья близ берега, переплетали их ветвями лозы. Все работали с крайней быстротой, не ходили, а бежали со всех ног. Вскоре от берега потянулись в воду мостики. К ним пристал паром.
Плотниками распоряжался высокий толстый человек в странной просторной одежде. С его небольшой синей шапочки спускалось на спину длинное перо. Он постоянно обращался к Арапше, который стоял неподвижно у самой воды, наблюдая за работой.
Китаянка снова шепнула:
— Этот человек с длинным пером на шапке — большой мастер, строитель Ли Тунпо. Он умеет строить дома, мосты, дворцы, легкие как кружева, киоски — все! Я слышала, как он вздыхает и ругается на нашем языке: «Нет, здесь мне не жить! Эта проклятая дикая страна не для меня!» Он большой ученый, пленный китаец. Я слышала о нем еще на родине…
Старшие жены забеспокоились и запищали тонкими птичьими голосами:
— А если лодки перевернутся? Мы не хотим ехать! Пусть сперва попробует кто-нибудь другой!
Арапша, не взглянув на ханских жен и не отвечая им, приказал рабам проводить отдельно по одному верблюду на каждый плот. Ханши снова заволновались:
— Пусть первой поедет черная, рабочая жена! Мы посмотрим, не утонет ли она.
Арапша приказал погонщикам провести на паром крайнего, седьмого верблюда, на котором ехали Юлдуз и ее китайская служанка. Когда верблюд поравнялся с Арапшой, И Лахэ сказала ему:
— Прикажи мастеру Ли Тунпо ехать вместе с маленькой ханшей Юлдуз.
Арапша поднял на китаянку холодный, недоверчивый взгляд и отвернулся.
Около мостков верблюд опустился на колени. Китаянка и Юлдуз осторожными мелкими шажками прошли на паром. Впереди шел китайский мастер, следя, чтобы они не оступились. За ним погонщики провели на паром огромного мохнатого верблюда. Он ревел, мотал головой. С длинных губ падала клочьями белая пена. На пароме верблюд не захотел опуститься на колени и стоял, горделиво поворачивая голову, точно желая насладиться редким зрелищем переправы бесчисленного войска через широкую реку.
Юлдуз, покрытая большим шафрановым платком, опустилась на коврик в уголке парома. За нею встала китаянка И Лахэ. Ветер играл складками легкой шелковой ткани ее лилового плаща. Гребцы опустили весла в воду. Рабы стали разматывать концы каната.
Послышались крики: «Подождите!..»
Бату-хан на белом жеребце подъехал к мосткам и легко соскочил с седла. Сам взял повод, провел недоверчиво фыркающего коня на паром и поставил его рядом с верблюдом. За джихангиром последовал Арапша. Несколько монголов бегом направились к парому. Арапша повернулся, отбросил их обратно; один оступился и упал в воду. Арапша прыгнул на паром, когда тот стал уже отдаляться от мостков.
Бату-хан стоял между белым конем и гордым верблюдом. Лицо джихангира светилось нетерпением и хищной радостью: перед ним расстилалась земля, завоевание которой принесет немеркнущую славу!.. Он обратился к маленькой женщине, закутанной в шелковое покрывало:
— Как твое имя, маленькая хатун?
— Юлдуз, мой повелитель.
— Это хорошее, приносящее удачу имя.
Подошел китайский строитель Ли Тунпо:
— Сегодня великий день. Ты, ослепительный, пересекаешь огромную реку, которая отделяет Запад от Востока. Ты плывешь вместе с прекрасным, смелым конем и другом путников, могучим верблюдом. А перед тобой светится Юлдуз — звезда, которая принесет тебе удачу.
И Лахэ незаметно шепнула Юлдуз несколько слов.
Помня приказания старой ханши Ори-Фуджинь слушать советы китаянки, Юлдуз покорно поднялась. Покраснев от волнения, она громко сказала Бату-хану:
— Твое имя, как яркая комета, пролетит по темному небосклону! Оно осветит ослепительными победами путь монгольского войска!..
Бату-хан чуть улыбнулся, сдвинул брови и снова стал холодным и непроницаемым.
— Я сумею выполнить великую задачу: раздвинуть до конца вселенной несокрушимую власть монголов.
Белый конь косился черными глазами на всплески волн и перебирал ногами при каждом взмахе длинных весел. С другой стороны гордый и величественный верблюд спокойно глядел вдаль, точно наслаждаясь вольным простором водной стихии.
Противоположный берег приближался. Там на песчаной косе выстроилась сотня монгольских нукеров с копьями и трепещущими цветными значками.
Рожки, дребезжа, подали сигнал: «Внимание и повиновение!»
…Все великое монголо-татарское войско переправлялось через Итиль много дней. Просмоленные лодки всех размеров непрерывно перевозили воинов, их походные вьюки, разобранные юрты, мешки с зерном, мукой и прочее. Лодок не хватало, поэтому были связаны плоты из бревен и надутых воздухом кожаных бурдюков; на плоты сгонялись верблюды и другой скот, и все это с шумом, ревом и криками плыло по реке к правому берегу.
Бату-хан некоторое время оставался близ горы Урака. Он приказал переправившимся через реку передовым отрядам двинуться вперед, в великую Половецкую степь, и там начать погоню за быстро уходившими на запад и на юг половецкими племенами.
— Кто будет сопротивляться, — говорил Бату-хан, — того уничтожать! Кто из встречных ханов покорится вместе со своими родами, пусть присоединяется к войску, но его скот и его имущество должны послужить для монгольских воинов как военная добыча. Для кипчаков и других племен — великая честь вступить воинами в мое могучее войско. Своими победами они приобретут новые богатства…
Осенью 634 года Биджан-Или.[296] ставка Бату-хана находилась уже на правом берегу многоводной реки Итиль, против устья ее левого притока Еруслана, близ горы хана Урака[297].
Золотисто-желтый шатер с золотой маковкой стоял близ ручья, у подножия мрачной горы. Около шатра были привязаны к приколам девять отборных жеребцов; среди них выделялся статностью и легкостью движений знаменитый белый конь джихангира. Далее расположились подковой шатры семи звезд Бату-хана, его прекрасных жен. Над шатром джихангира, на высоком бамбуковом шесте, украшенном китайской резьбой, развевалось пятиугольное девятихвостое знамя.
Другие царевичи-чингисиды поставили свои шатры вдоль берега реки. Каждый шатер находился в центре кольца юрт, в которых помещались телохранители — тургауды, шаманы, знахари, ловчие с соколами, доезжачие с борзыми, повара, флейтисты, трубачи и прочая свита.
По обоим берегам реки протянулись шумными лагерями отряды разных племен и народов, присоединившихся к монголо-татарскому войску.
Лодки и плоты беспрерывно перевозили воинов, лошадей, скот и грузы.
На левой стороне реки, где раскинулись зеленые луга, паслись тысячи разношерстных коней из отрядов, еще не успевших переправиться.
На третий день после переправы был объявлен праздник Надам[298] по случаю прибытия монгольского войска на правый берег великой реки, где начинались земли еще не покоренных и неведомых народов.
Начальники отрядов прибыли со своими боевыми знаменами и поставили их на вершине Ураковой горы. Яркие, узорчатые ткани трепетали на высоких шестах под сильными порывами осеннего ветра. Среди множества полотнищ выделялись огромные цветные шелковые знамена одиннадцати царевичей-чингисидов.
Ветер гнал большие серые волны могучей реки. Длинные черные лодки спешили перевезти воинов на торжественный праздник великого монгольского войска.
Бату-хан несколько раз совещался с приближенными ханами. Он опасался злых чар ураковских колдунов, которые могли нагнать бурю. Если разбушуется многоводная река, она смоет с берегов самовольных гостей.
На горе Урака монголы нашли прятавшихся колдунов. Главный колдун, Газук, заперся в пещере внутри Ураковой горы и не вышел приветствовать вождя прибывшего войска. Около входа в пещеру сторожили его помощники и никого к нему не пускали.
Бату-хан объявил строгий приказ, чтобы воины относились к колдунам почтительно и ничем их не сердили.
— Если небожитель, владыка грома, Хоходой-Моргон рассердится, то никакая земная сила не спасет от его молний. Нужно беречь и ублажать колдунов и шаманов всех народов, чтобы они молились добрым и злым богам, прося их помочь победе монгольского войска.
Бату-хан приказал, чтобы Газук, главный шаман Хоходой-Моргона, явился на празднество и молился за джихангира. Колдуны ответили, что Газуку более тысячи лет, он так стар, что прирос корнями к земле, и его нельзя сдвинуть с места.
Бату-хан обратился к своему мудрому советнику, Субудай-багатуру:
— Надо увидеть упрямого Хоходой-Моргона и узнать, что он делает в своей пещере. Может, он колдует против нас? Не подарить ли ему коров и коней, всего, что может понравиться старику? Или же следует его удавить?
Субудай-багатур ответил:
— Глубокие старики любят только почет. И я также думаю, что он успел собрать от своих почитателей больше золота, чем ты собираешь во всех своих походах…
Бату-хан зажмурился:
— Дзе-дзе!
— Я его притащу на верблюде.
Субудай приказал позвать сотника Арапшу. Тот явился сейчас же, внимательно выслушал одноглазого полководца и сказал:
— Я один ничего не поделаю.
— Тебе помогут наши шаманы.
— Нет, здесь нужны не они, а сотня нукеров.
— Возьми хоть три сотни! Но старому Газуку будут помогать все злые духи! Опасайся их обидеть и будь осторожен.
Субудай приказал привести двух сотников и слушал, что им объяснял Арапша:
— Мы должны вытащить невредимым из этой горы святого, всесильного и очень хитрого колдуна Газука. Говорят, он может обращаться в медведя, в змею, в крысу или в червяка. Но не бойтесь! С нами приказ Субудай-багатура, а он сильнее всех небожителей, потому что его охраняет великий бог войны Сульдэ!
— Верно, — сказал Субудай.
— Мы боимся, — прошептали сотники. — Драться в битве нам не страшно, а ловить колдуна, который обращается в змею и червяка, нам не приходилось!..
— Сегодня попробуйте, и если вам это удастся, вас ждет большая награда от Бату-хана.
— Да, да! Будет награда! — сказал Субудай.
— Поступайте так, — сказал Арапша, — как на охоте за черно-бурой лисицей или за хитрым барсуком. Они тоже живут в холмах, где много запасных ходов, чтобы убежать, если собаки пролезут в нору…
— Поняли!
— Вы окружите гору кольцом нукеров. Сыщите запасные выходы. Если старик колдун еще в пещере, вы его выловите. Если он убежал, то он недалеко, и вы его поймаете…
— Поняли!
— Осмотрите тщательно, нет ли где заготовленных лошадей или верблюдов. Каждую пещеру, каждую нору, в которую может пролезть человек, надо проверить и поставить возле нее дозорного.
— Поняли!
— Возьмите с собой собак, они особенно помогут. А я пойду к главному входу в большую пещеру и буду следить за колдунами, помощниками Газука.
Триста всадников отправились на разведку. Всем обещана была награда, все мечтали о золоте, спрятанном колдунами в Ураковой горе. Всадники растянулись кольцом вокруг горы, прощупывая каждый куст, каждую нору.
Арапша ждал у входа в главную пещеру. Вход был загорожен камнями и большой каменной плитой. В узком отверстии показалась голова в меховом остроконечном колпаке, с седой бородой и красными слезящимися глазами. Беззубый рот шамкал что-то непонятное.
— Это главный колдун? — спросил Арапша.
— Нет, это его прапраправнук! А сам Газук сидит в глубине пещеры и не может двинуться, потому что от его ног вросли в землю длинные толстые корни.
Помощники колдуна клялись, что войти в пещеру нельзя, что другого хода туда нет, а из этого маленького отверстия Газук вылетает по ночам, обращаясь в летучую мышь.
По требованию Арапши к горе пригнали пленных с кирками и лопатами. Они стали копать землю около входа. Арапша стоял у отдушины, отдавая приказания. Вдруг в щели показалась сова. Она сидела с широко раскрытыми круглыми глазами и шипела.
— Улетай! — сказал Арапша, подхватил сову и подбросил ее на воздух. Громко хлопая крыльями, сова полетела низко над землей, поднялась и уселась в густых ветвях серебристого тополя.
Один из колдунов сказал Арапше:
— Вот видишь, Газук рассердился, обратился в сову и может принести теперь много беды. Сегодня ночью на реке будет небывалая буря…
— Тем лучше! — ответил Арапша. — Тогда наше войско увидит, что все вы, уракские колдуны, желаете сделать нам зло. За это вас сожгут живыми на костре!
— Нет, нет! Не делайте этого! — испугались колдуны. — Мы молимся о вашем здоровье и удаче… Мы все сделаем для вас!
Пленные продолжали расшатывать плиту, она стала поддаваться, и наконец открылся вход. Арапша с двумя монголами вошел в пещеру. Остальные нукеры остались при входе. Колдуны кричали и бесновались оттого, что нукеры их связали, затем стали плакать навзрыд:
— Теперь небо обрушится на землю и весь мир погибнет! Не трогайте Газука!
У сырых стен пещеры были сделаны нары из жердей и шкур. Древний бронзовый котел на трех ножках стоял посредине пещеры, под ним еще тлели угли. В стороне виднелись открытые кожаные сундуки. Возле них валялись брошенные впопыхах одежды, меха, медные чашки и кувшины. В темном углу высился неподвижный истукан.
Арапша раздул угли и разжег заготовленную бересту. Пещера осветилась, и он увидел каменного идола в два человеческих роста, с выпученными глазами, с длинными, ниже колен, руками и короткими, согнутыми в коленях ногами.
— Газук бежал! — заметил один из нукеров.
— Он где-то недалеко! — сказал другой.
— Он так спешил, что растерял золото! — Арапша указал на несколько монет, лежавших на земле. Нукеры бросились и подобрали их. Монеты были древние и потертые, с изображением горящего жертвенника.
Арапша осмотрел идола. Он стоял на каменном основании. На плите были стертые места. Арапша потрогал идола. Статуя неожиданно легко повернулась на оси. Послышался голос:
— Не убивайте меня!..
Показался вход в подземелье. Там, сжавшись, сидела старая женщина, умоляюще протягивая руки.
— Кто ты? Где Газук?
— Он лгун! — отвечала женщина. — Он обещал взять меня с собой… запер меня здесь… и убежал… Захватил золото и молодую жену…
Со стоном и слезами старуха вылезла из ямы и отодвинула сундук. За ним была небольшая низкая дверца.
— Надо пробираться на коленях по этому ходу. Через тысячу шагов будет выход в густой лес. Там его ждут лошади.
Арапша повернул на прежнее место каменного идола, приказал нукерам сторожить старуху и пещеру, а сам поспешил к Субудай-багатуру.
Ждать пришлось недолго. Вскоре вернулись посланные на разведку нукеры. Они гнали лошадей, навьюченных кожаными переметными сумами. На одной из лошадей сидел согнувшись старик в медвежьей шубе. Его лицо густо заросло бородой, седые волосы торчали клочьями во все стороны. Сиплым голосом он пел на непонятном языке тягучую песню, не обращая внимания на встречных, и размахивал посохом с золотым набалдашником. На другой лошади сидела смуглая молодая женщина с злыми черными глазами. Косясь исподлобья, она бормотала проклятия и огрызалась, скаля зубы, на всякого, кто к ней подходил.
Субудай-багатур вышел из юрты, чтобы посмотреть на колдуна, которому «тысяча лет».
— Пусть мой юртджи осмотрит и перепишет все, что привез с собой этот хитрый старик. Если есть ценности, все они должны принадлежать джихангиру. Вечером приведите этого колдуна к Бату-хану. Джихангир хочет послушать его рассказ о том, что происходило здесь тысячу лет назад… Полезно все знать… Наденьте на колдунов цепи, пусть в другой раз они не прячутся от великого владыки вселенной! Пусть и другие их увидят и помнят!
Довольный удачной переправой, Бату-хан объявил трехдневный отдых и устроил для воинов торжественный праздник на лугу близ Ураковой горы. В назначенный день прискакали тысячи всадников. Воины сидели на пятках широким кругом. За первыми рядами сидевших и стоявших теснились верховые на крепких небольших конях. Бату-хан и другие ханы расположились на склоне горы Урака на разостланных коврах и конских попонах.
Длинные трубы сипло и свирепо ревели. Глашатаи кричали:
— Приходите на борьбу безбоязненно, бесстрашно! Приходите в добром здравии! Покажите вашу удаль, проявите вашу силу!
Лучшие силачи, оставив коней на попечение товарищей, выходили на широкий круг. Они стояли в разных концах поля группами по нескольку человек. Каждого силача и удальца сопровождали преданные друзья. Они должны были наблюдать, чтобы борьба шла правильно, без злобы, без кусания, увечья и убийства.
— Начинайте! Оге, начинайте! — закричали глашатаи. — Джихангир Бату-хан смотрит на вас! Он даст ловкому молодцу лучшую награду! Каждый должен пройти три трудных состязания, три упорные схватки! Кто ни разу не коснется плечами земли, тот будет объявлен багатуром. Таков закон нашей страны, да и обычай всех людей таков! Славному делу не будет препятствия, чистому небу не бывать мрачным!
Сперва выступили вперед двенадцать воинов — рослых, плечистых, молодых. Отряды заранее отобрали своих лучших удальцов. Остальные соперники, ожидая очереди, опустились на корточки по краям поля.
Борцы стали подпрыгивать на месте, переваливаться с ноги на ногу, взмахивая руками точно крыльями, припадая на согнутых коленях. Они бросали вверх землю и траву и, подражая орлиным прыжкам, начали приближаться друг к другу.
Шесть пар одновременно сцепились в могучих объятиях. Они схватились за плечи, за руки, за ноги, за шею и стали бросать друг друга, вертеться, приподымать с земли и подставлять подножку, стараясь повалить противника на землю. Около каждой пары топтались, кружили и приседали друзья, возбуждая борцов криками.
Упал один, его тело коснулось земли — он уже выбыл из состязания. Сумрачным уходил он с поля вместе с друзьями. А победитель той же прыгающей походкой направился к месту, где сидели почетные судьи. Там стояли мешки с печеными кусочками сладкого теста. Победитель брал руками пригоршни печений, подносил к губам, точно хотел вкусить, затем неожиданно ссыпал печенье в подставленные подолы друзей, а часть бросал в поле в честь богов, принесших ему победу.
Одна за другой приходили группы соперников; они схватывались, боролись. Побежденные уходили, победители оставались и продолжали бороться между собой.
Лучшим победителем оказался высокий, могучего и страшного вида монгол по имени Тогрул, поборовший всех противников. Последнего соперника он поднял над головой и с диким торжествующим воплем бросил на землю. Упавший лежал неподвижно и плакал — он перед этим поборол очень многих. Тогрул подошел к нему и, широко расставив ноги, спросил:
— О чем твоя печаль?
— Если б я был мертвый, не было бы у меня сожалений! А если теперь мне придется ходить живым, то радости мне мало.
Тогрул осторожно поднял его и сказал:
— Исполним славное дело для величия монгольской державы!
Оба вынули ножи, полизали друг у друга лезвия, понюхали щеки и, обнявшись, пошли с поля как побратимы — «аньда».
К ним подъехал на коне нукер и сказал:
— Ослепительный Бату-хан прислал меня похвалить вас за доблесть и объявить, что берет вас обоих в свою охранную тысячу тургаудов.
После борьбы были скачки, стрельба из лука, но скоро пришлось разъезжаться: начался проливной дождь. Буря усиливалась. Волны великой реки налетали с шумом на берег, обрушивались и слизывали все, что попадалось. Лодочники не решались более переплывать реку. Все прибывшие на праздник вскочили на коней и помчались в свои лагеря.
— Это здешние колдуны накликали бурю, — говорили монголы. — Что-то еще будет этой ночью! Что мы увидим дальше в стране урусутов!
Ты откудова, удалый добрый молодец,
Ты коей земли, коей орды?
Как тя нуть зовут по имечку,
Величают по изотчине?..
К вечеру непогода усилилась.
Итиль-река бушевала, волны яростно бились о крутые берега. Ветер потрясал шатры, точно пытаясь сбросить их в реку. Потоки дождя обрушивались на татарский лагерь.
Воины, проклиная злых урусутских мангусов, встретивших их холодом и бурей, дрогли около угасавших костров.
В шатрах стало холодно, сыро и мрачно. Верхние отверстия были затянуты войлоком. Огоньки тусклых светильников колебались при каждом порыве ветра. Длинные дрожащие тени падали на стенки.
Арапша прошел вдоль шатров, проверяя охрану. Идти было трудно, темно, в двух шагах ничего не видно. Ветер сбивал с ног. Арапша повторял нукерам:
— Злая ночь! Берегитесь! Такие ночи любят враги.
Арапша вошел в юрту джихангира.
Бату-хан, сидя на пушистых шкурах, беседовал с верным своим советником Субудай-багатуром. Арапша почтительно остановился у входа.
— Злые боги урусутов испортили нам праздник, — говорил Бату-хан. — Они нагнали бурю, ливень и холод на моих храбрых воинов, чтобы напугать нас, чтобы не пустить нас в свои земли.
Резкий порыв ветра потряс стенки шатра. Бату-хан поднял голову:
— Слышишь, как ревет Итиль? А мы все же его переплыли!
Бату-хан умолк и снова прислушался к яростному реву волн. Сквозь шум непогоды донеслись спорящие голоса. Арапша вышел из шатра. Он вскоре вернулся:
— Какой-то незнакомый человек хочет видеть тебя, ослепительный! Он говорит, что знает важное.
— Пусть войдет.
Арапша приоткрыл дверь. Свистящий порыв ветра вырвал ее и швырнул в юрту дверную занавеску, обдав холодом и ледяными брызгами. Пламя заколебалось. Стало темно.
Но вскоре светильник, мигая, разгорелся. Тусклый огонь снова осветил юрту. У двери стоял высокий худой человек.
Незнакомец снял темный колпак с мокрым бобровым околышем и отряхнул его. Он шагнул вперед и опустился на ковер.
— Кланяюсь великому царю мунгалов! — проговорил он хриплым, низким голосом. — Слава твоя летит впереди твоего могучего войска.
— Будь гостем, — милостиво отвечал Бату-хан. — Что привело тебя сюда в такую непогоду?
Монголы с любопытством разглядывали ночного посетителя. Он говорил по-татарски, но не был похож на татарина. Большой нос с горбинкой придавал хищное выражение его худому и костлявому лицу. Из-под нависших густых бровей горели темные, глубоко сидящие глаза. Он часто проводил по длинной черной с проседью бороде узловатой, сухой рукой.
— Великий хан! Ты видишь перед собой не простого путника, а человека, рожденного богатым и сильным. Я великий князь — Глеб Владимирович рязанский!
Бату-хан прищурился:
— Ты посол из Резани, коназ Галиб? Почему же ты один?
Князь Глеб поморщился:
— Нет, великий хан! Не послом пришел я к тебе. Я пришел предложить тебе взять меня твоим союзником.
— Что это значит?
— Я знаю все дороги и города великой русской земли. Я буду тебе полезен.
— Субудай-багатур! Покажи коназу землю урусутов.
Субудай-багатур развернул на ковре лист пергамента.
— Вот, коназ, смотри: вот Итиль, вот твоя Резан, вот Ульдемир.[299] Здесь все урусутские города, и реки, и дороги.
— Чертеж земель русских! Откуда? Как ты мог промыслить его?
— Я все могу! — Бату-хан положил руки на пергамент. — Вот так земля урусутов будет смята под моей рукой! Я заставлю всех покориться мне! Может, ты за этим пришел, урусутский коназ?
Князь Глеб, пораженный, молчал. Бату-хан продолжал, явно насмехаясь:
— Где же твои покорные нукеры? Где твой народ? Где твои подарки, великий коназ Галиб?
Князь Глеб тряхнул полуседыми кудрями:
— У меня больше нет ни народа, ни дружинников, ни богатства! Враги отняли у меня все. Мне пришлось бежать. Уж много лет я живу изгнанником у половцев.
Бату-хан нахмурился:
— Чего же ты хочешь от меня?
— Я хочу помочь тебе разметать моих врагов.
— Кто твои враги?
— Князья, правящие теперь Рязанью.
— Я сам наказываю своих врагов! Когда мы придем, погибнут все, не только коназы.
— Я ненавижу весь народ рязанский! Рязанское вече меня изгнало.[300]
Бату-хан взглянул на мрачно молчавшего Субудай-багатура:
— Что скажешь ты, мой мудрый советник?
— Бессмертный воитель, твой великий дед оставил в поучение потомкам мудрые законы. Они говорят, что «лазутчики, лжесвидетели, все люди, подверженные постыдным порокам, и колдуны — приговариваются к смерти».
Князь Глеб невольно отшатнулся. Бату-хан смотрел на него прищуренным глазом:
— Коназ Галиб! Не союзником моим ты будешь, а послушным нукером. Если ты захочешь обмануть меня, то простишься с жизнью. Можешь идти! Арапша, позаботься о нем!
Князь Глеб склонился до земли, ожидая приветливого слова. Бату-хан отвернулся. Субудай-багатур смотрел прямо перед собой немигающим глазом. Арапша с каменным, неподвижным лицом открыл дверь юрты.
Черные глаза князя злобно сверкнули. Он шагнул в ненастную тьму.
…Чи-чи, вождь племени хун-ну, ушедшего на запад, сказал:
— Ведя боевую жизнь наездников, мы составляем народ, имя которого наполняет ужасом всех варваров… И хотя мы умрем, но слава о нашей храбрости будет жить, и наши дети и внуки будут вождями народов.
Буря разогнала съехавшихся на праздник монгольских ханов: большое вечернее пиршество было отменено. Бату-хан сказал, что намерен с немногими собеседниками провести вечер в шатре своей седьмой звезды Юлдуз-Хатун, и приказал баурши[301] приготовить там все для пира.
— На сколько гостей? — прошептал почтительно баурши.
Бату-хан зажмурил глаза, прошипел: «Хи-хи!» — и отвернулся.
Баурши бросился к своим помощникам и приказал быть наготове. Золотая посуда, напитки, копченая жеребятина, сладкие печенья и вяленый виноград, привезенные из Сыгнака, — все должно быть под рукой, сколько бы гостей ни прибыло на пир…
Юрта стояла на возвышении и была окопана канавкой, чтобы дождевые потоки в нее не проникали. Китаянка И Лахэ давала последние советы Юлдуз, как одеться, как встретить, что сказать.
— Я буду около тебя и шепну, если понадобится. Ничего не бойся!
Первым, по приказу джихангира, пришел Хаджи Рахим. Юлдуз сперва испугалась, но затем успокоилась, видя, что факих не узнает ее набеленного и раскрашенного лица. Она почтительно приветствовала его. И Лахэ подложила гостю замшевую подушку и стала расспрашивать его о том, что было на Итиле раньше, давно, тысячу лет тому назад. Хаджи Рахим отвечал подробно, И Лахэ слушала его внимательно и почтительно.
К юрте подскакали всадники. Впереди был Бату-хан в нарядной одежде и красных шагреневых сапогах. Вместе с ним прибыли Субудай-багатур и ханы, его неизменные спутники и собеседники за обедом.
Юлдуз в шелковой китайской одежде, в высокой бархатной шапке, убранной золотыми кружевами, встретила гостей. Она склонилась до ковра, когда Бату-хан вошел в юрту.
— Маленькая Юлдуз-Хатун, — сказал Бату-хан, усевшись на сафьяновых подушках позади костра, — я вспомнил, что ты умеешь хорошо рассказывать сказки. Поэтому я решил показать тебе замечательного человека, какие бывают только в сказках. Это колдун по имени Газук. Говорят, ему тысяча лет. Но он, конечно, так же обманывает, как теперь любят это делать все.
И Лахэ шепнула что-то своей госпоже. Юлдуз сказала:
— Если этот старик прожил тысячу лет, то он должен помнить народ хун-ну, который жил здесь, на реке Итиль, и, вероятно, видел его знаменитого вождя, царя Итиля.[302]
— Ты хорошо придумала, — заметил Бату-хан. — Посмотрим, что будет выдумывать старик.
Нукеры привели колдуна Газука. Тощий, сухопарый, с седой бородой, торчащей клочьями, он вошел в юрту, скованный цепью вместе с молодой женщиной. Из-под мохнатых седых бровей колдуна смотрели с испугом и ненавистью колючие глаза. Оба пленных присели на корточки близ стенки юрты.
Все с любопытством рассматривали колдуна. Он сидел, опустив веки с белыми ресницами. Иногда глаза приоткрывались и окидывали всех быстрым, испытующим взглядом. На старике был остроконечный колпак с нашитыми старинными монетами. Его полосатый кафтан, подбитый серой мерлушкой, был расшит цветными узорами и непонятными надписями. На ногах — просторные сафьяновые сапоги с очень длинными, завернутыми кверху носами. Колдун с важностью стащил сапоги и развернул портянки. Ногти на ногах оказались необычайной длины. Они скрутились, как сухие стручки. Между растопыренными пальцами ног были воткнуты высушенные лягушки. Монголы смотрели на колдуна, широко раскрыв рот, — такого шамана им еще видеть не приходилось!
Бату-хан спросил:
— Старик, сколько тебе лет?
— Не помню. Туман окутал пролетевшие годы. Может быть, мне тысяча лет, а может быть, и больше…
— Тогда ты помнишь время, когда здесь, на реке, жил народ хун-ну? Не можешь ли ты рассказать про царя хуннов Итиля?
Старик покачал утвердительно головой и зашевелил пальцами ног. Сушеные лягушки зашелестели.
— Я слышал сказку про царя Итиля. Ее здесь раньше рассказывали наши слепые сказочники.
— Расскажи нам эту сказку!
Газук закрыл глаза и стал медленно раскачиваться. Он начал нараспев на кипчакском языке, который Батый понимал:
— В промежутке между концом давних, минувших, истинно прекрасных десяти тысяч веков и началом новых тысяч веков, в одно хорошее, непоколебимое, истинно спокойное время, когда было много отчаянно смелых, широко славных батыров-воителей, здесь, на берегу реки, на этой горе, жил хан Урак. Это был сильный, могучий, славный хан. Дворец его стоял на темени горы, окруженный высоким дубовым тыном, и на каждой тычине торчала человеческая голова, отрезанная ханом в битве с врагами.
На конюшне хана Урака всегда кормилось сто жеребцов с золотыми гривами, а в степи паслись табуны кобылиц — их было видимо-невидимо, хан сам не знал им счета. Все народы вверх и вниз по реке подчинялись хану Ураку, и не было ему равного. По реке проплывали корабли иноземных купцов с товарами далекого Арабистана и из холодной земли Варангистана,[303] где полгода стоит ночь. Каждый корабль останавливался около горы Урака и подносил хану дары, от которых его богатства все увеличивались.
Однажды на реке поднялась страшная буря. Все колдуны начали молиться богам, чтобы они перестали сердиться. Но буря все усиливалась. Волны выбрасывали корабли на берег и разбивали их. Главный колдун молился днем и ночью, сидя на скале на берегу реки. Наконец он пришел к хану Ураку и сказал ему:
«Сегодня ночью, когда буря немного затихла и на небе показался месяц, я увидел на реке водяного царя. У него длинные волосы и борода до колен, рыбий хвост и лапы с перепонками, а на голове золотая корона с алмазами, которые горят как звезды. Он бранился и бил рыбьим хвостом по воде, отчего волны ходили ходуном. «Ваш царь Урак, — говорил он, — только потому могуч, что кормится рекой, все его богатства — от кораблей, которые плывут по Итилю и привозят Ураку подарки, а мне, водяному царю, никто ничего не дает. Так я больше терпеть не буду. Пусть хан Урак каждый год дарит мне свою дочь. Если он этого делать не станет, я буду топить все корабли, и ни один заморский купец к нему больше не приедет».
С тех пор хан Урак завел дружбу с водяным царем. Он вручал главному колдуну дорогие подарки для водяного царя. Колдун вызывал водяного особыми молитвами и заклинаниями и бросал в Итиль ларцы с драгоценностями. Раз в год, осенью после жатвы, хан жертвовал водяному царю свою дочь. Однажды у хана Урака родился сын, и его назвал он Итилем в честь водяного царя великой реки.
Когда подрос молодой хан Итиль, водяной царь подплыл раз ко дворцу, высунулся из воды и закричал:
«Эй, хан Урак! Говорят, твой сын подрос и стал батыром. Пришли его ко мне, пусть выберет любую из моих дочерей. Пусть остается в моем подводном царстве и будет моим наследником. Если же он откажется приехать, я подыму такую бурю, что смою волнами твой дворец и все твое Ураково царство!»
«Хорошо! — отвечал хан Урак. — Через три дня жди гостей».
А сын царя, Итиль-хан, в это время охотился с соколами в заречной степной стороне. Вернулся он домой, старый хан Урак ему и говорит:
«Водяной царь зовет тебя к себе и хочет отдать тебе свою дочь. Готовься к свадьбе, посылай подарки и сватов!»
Молодой хан Итиль ответил:
«Ты пятнадцать лет отдаешь ежегодно своих дочерей водяному царю, и хоть бы одна из них вернулась тебя проведать и показать тебе твоего внука! И мне будет такая же судьба. Как окунусь я на дно, как явлюсь во хрустальный дворец водяного царя, так забуду я всю мою прежнюю жизнь, отца и мать, товарищей и родной дом! Нет! Я люблю привольные степи, люблю коней и грозовую бурю! Лучше возьму я с собой джигитов и уйду покорять другие страны!»
Бату-хан, спокойно слушавший сказку, вдруг наклонился к старику и радостно воскликнул:
— Вот это настоящий багатур! Если он ушел покорять народы, он сделает великие дела!
— Слушай, что было дальше! — продолжал старый Газук. — Отец Итиля, хан Урак, так ответил сыну:
«Идти воевать — опасное дело! Можно покорить чужие страны, а можно потерять свою голову в пустынной степи. Оставайся лучше дома, укрепляй мое царство, построй себе новый дворец в низовьях, где Итиль разделился на сотню рукавов. Там ты воздвигнешь новый прекрасный город, неприступную крепость. Разве ты не можешь построить во дворце горницу из цветных изразцов, наполненную свежей водой? Ты будешь в ней держать жену, водяную русалку, и встречать в ней тестя, водяного царя, когда он приедет к тебе в гости».
«Я знаю, что надо делать!» — ответил царевич Итиль. Он приказал заготовить много длинных сетей и призвал тысячу джигитов и тысячу рыбаков на праздник по случаю своей свадьбы. На берегу колдуны пели, били в бубны и разжигали большие костры. Они вызывали водяного царя и кричали, что царевич Итиль вместе с друзьями едет в гости в хрустальный подводный дворец.
Хан Итиль сел в большую лодку с двадцатью гребцами, одетыми в парчовые одежды. А сам он был в красном аксамитовом чапане и собольей шапке с алым верхом. Он сидел на задней скамье. Возле него находился великий визирь, который держал в руках ларец с драгоценностями — подарок для дочери водяного царя.
Лодка выплыла на середину реки, где были самые глубокие омуты, и хан Итиль стал звать водяного царя. Три раза вызывал Итиль царя. Наконец на третий раз всколыхнулась река, пошли волны ходуном, разразилась буря с громом, молнии сверкали на небе. Хан Итиль схватил ларец с драгоценностями и наклонился над водой, призывая водяного царя подплыть поближе. А тем временем тысячи рыбаков уже опустили в воду сети и со всех сторон спешили на лодках к хану Итилю.
Когда гром загремел особенно страшно, точно небо обрушилось на землю, великий визирь ударил ножом в спину хана Итиля и столкнул его в воду. Гребцы увидели это, набросились на визиря, избили его веслами и сбросили в реку.
Но рыбаки подплывали со всех сторон. Они выловили обоих. Итиль был жив и невредим — он ожидал измены и надел под чапан стальную кольчугу. Великий визирь был мертв, с переломанными костями, а в его карманах и за пазухой были все драгоценности, все подарки, приготовленные для невесты-русалки. Рыбаки выловили ларец — он был наполнен простыми камнями…
Хан Итиль вернулся в лодку и закричал рыбакам:
«Закидывайте сети поглубже! Выловите мне водяного царя!»
Тогда рыбаки выловили громадную белугу, такую старую, что у нее на голове выросли большие наросты, похожие на корону, а длинные усы и борода были седыми. Белуга металась и рвала крепкие сети.
— Дзе-дзе! — воскликнули слушавшие.
Хан Итиль сказал:
«Может, это и есть водяной царь? Неприлично мне есть шурпу[304] из моего тестя, водяного царя! — И он крикнул рыбакам: — Отпустите белугу на волю! Пусть еще погуляет!»
Белуга нырнула в воду, но так рассердилась, что подняла бурю еще пуще. Волны, как горы, заходили по реке, набегали на берег и смывали лодки, людей, быков и телеги с конями. Гром гремел не переставая, дождь лил, точно хотел смыть с земли все живое, — это по просьбе водяного царя бог-громовик мстил хану Ураку. Несколько молний ударили в высокий дворец на Ураковой горе. Дворец запылал и сгорел дотла. Огромные водяные валы прокатились через Уракову гору и смыли последние обугленные головешки. Тогда буря прекратилась.
Хан Урак от ужаса обратился в каменную скалу. Обливаемая волнами, она смотрела выпученными глазами на гибель Уракова царства. Лодку хана Итиля буря отнесла далеко на берег и посадила на верхушку старой березы. Итиль и его верные друзья спаслись. Когда буря утихла, молодой хан устроил в честь погибшего отца торжественную тризну. Каждый воин принес шапку, полную земли, и высыпал ее на вершине Ураковой горы над каменным телом хана Урака. Так получился на горе высокий курган, на котором каждый год совершаются моления богам водяному и громовому, чтобы они не гневались больше на жителей Уракова края…
Старый колдун Газук замолчал. Все затихли, только шелестели сухие лягушки, которыми шевелил старый рассказчик.
Бату-хан спросил:
— А что стало с молодым ханом Итилем? Выстроил ли он новый город? Пошел ли он завоевывать другие страны?
— Он нового города не выстроил, сказав: «Еще успею!» Хан Итиль собрал большое войско и двинулся против западных народов. За войском потянулись телеги, запряженные волами и верблюдами. В телегах ехали женщины, дети и старики. Войско ушло далеко, на десять лет пути. Хан Итиль разбил все встречные народы, завоевал девяносто девять царств, но умер обидной смертью. Хотя у него было триста жен, все же он решил жениться на дочери последнего покоренного царя. Ночью, после свадьбы, новая молодая жена зарезала хана Итиля, храбрейшего из храбрых… Воины решили сжечь его тело на костре на берегу Дуная. Ночью, при свете луны, из реки вышла девушка-русалка. Она сказала воинам, сторожившим тело Итиля:
«Я дочь водяного царя. Мой суженый, хан Итиль, обещал жениться на мне. Положите его тело в хрустальный гроб и опустите на дно реки. Я буду беречь его и вместе с подругами-русалками петь ему песни…»
Воины так и сделали. Хрустальный гроб с телом хана Итиля был опущен на дно реки Дунай. Когда опускали хрустальный гроб, из воды снова показалась дочь водяного царя, горько плакала и навеки скрылась на дне реки.
— Что же стало с народом хун-ну, ушедшим так далеко на запад? Вернулся ли он обратно?
— Без хана Итиля народ распался на мелкие племена, которые воевали с другими народами, все редели и наконец исчезли. Остались только сказки и песни про храброго хана Итиля и его отца, хана Урака, обратившегося в камень.
Бату-хан повернулся к задумчивой Юлдуз, прижавшейся к китаянке И Лахэ:
— Маленькая хатун! Понравилась ли тебе сказка?
— Нет, мой повелитель! Это очень печальная сказка. Гораздо лучше другая сказка, — мы уже знаем ее начало. Мы видим багатура, более смелого и могучего, чем хан Итиль. Это ты, великий Бату-хан! Ты яркой звездой осветишь победоносный путь монголов!
Бату-хан ударил кулаком по колену:
— Да! Я сделаю это! Клянусь вечным синим небом! Я покорю вселенную! Прославлю монголов!
Все ханы стали кричать наперебой:
— Ты дивный! Ты необычайный! Ты — сердце монголов!..
Бату-хан, взглянув на Арапшу, стоявшего при входе, сделал движение пальцами, показывая, чтобы он вывел из юрты старого колдуна. Встретившись взглядом с баурши, он повел правой бровью, разрешая подавать угощение.
Перед той перед бедой, за великой рекой
Боры древние загоралися.
Загорались боры древние, дремучие.
Черный дым стоял, застил солнце на небе…
А над теми над борами, из-за полымя,
Из-за дыма птицам лететь нельзя…
Тогда по земле вести пошли,
Вести страшные, вести ратные…
Нелюдимый и угрюмый Савелий Севрюк, по прозвищу Дикорос,[305] жил на берегу уединенного озера, затерянного в глубине вековых рязанских лесов. На небольшой поляне стояли избы выселка и бревенчатая часовенка. Кругом густо росли пышные кусты ежевики, малины и смородины. И поляна, и выселок назывались Перунов Бор.
Говорили старики, что здесь раньше жили колдуны, поклонялись деревянным истуканам. Один такой истукан, трухлявый и вросший в землю, лежал в малиновых кустах среди ельника.
Во все стороны тянулись топкие болота и бездонные трясины, по которым едва заметными тропами пробегали только зайцы. Эти тропы засосали немало неосторожных охотников, прельстившихся заманчивыми изумрудными лужайками.
В выселке кроме Дикороса жило еще несколько крестьян-лесовиков. Ближайшего соседа справа звали Ваула. Был он мордвин и бежал со своей родины в поисках лучшей доли. Ростом невысокий, черноволосый и рябой, он и жену имел такую же низкорослую и рябую. Между собой они говорили по-мордовски, отчего и пошло крестьянину прозвище «Ваула» (шепелявый). Детей у них была полна изба — все маленькие, юркие и черноглазые, как мышата.
Другим соседом Дикороса был Звяга, пришедший из Рязани, высокий, худой и костлявый. Жил Звяга в небольшом срубе, крытом дерном и пластами бересты; в избе его главное место занимала глиняная печь. Детей было много, все беловолосые, вымазанные копотью, так как изба топилась по-черному, трубы не имела, а дым из печи уплывал через волоковое оконце над дверью. Жена Звяги, тоже худая и высокая, едва успевала и по хозяйству, и по работе в лесу: она помогала мужу летом рубить вековые сосны и ели, а зимой вывозить их по льду в ближний монастырь.
Был на выселке еще крестьянин Лихарь Кудряш. Пришел он из Суздальской земли позже других, вместе с молодой женой. Вдвоем они нарубили ровных сосен, свезли их по первопутку на поляну, поставили себе сруб и пристройку для скота. В новой избе родилась дочка, назвали ее Вешнянка. Заболела жена горячкой и вскоре умерла. Выдолбил Кудряш из липового кряжа гроб, похоронил тело молодой жены под березкой и остался с маленькой дочкой жизнь вековать вдовцом. Кудряш вскормил ее с рожка, через коровью соску, потом часто уходил то на постройки в Рязань, то в Дикое поле,[306] где кочуют половцы, торговать у сторожевых застав, то неделями пропадал в лесу, где ловил силками и западнями белок, горностаев, куниц и других зверьков. А Вешнянка тем временем жила как родная в избе соседа Дикороса.
В поселке считали Савелия Дикороса за старшого — он раньше всех поселился в Перуновом Бору и всем показывал пример: когда начинать пахать, когда сеять, не боясь утренних холодов, или отвозить по замерзшим трясинам лещей, моченые ягоды и соленые грибы для монастыря. Дикорос был ширококостый, крепкий мужик, с угрюмым взглядом из-под нависших на лоб волос. Своими руками, своим горбом отец и дед Дикороса расчистили лесную чащу, выкорчевали и выжгли старые огромные пни. Первыми засеяли они вспаханную и засыпанную золой целину — сперва овсом, а в следующие годы рожью и коноплей.
С радостью ушел бы Дикорос еще дальше в глубь лесов, чтобы работать на приволье, без чужого хозяйского глаза, но все равно не скроешься от длинной руки монастырского сборщика в подряснике или княжеского тиуна.[307] с острыми хищными глазами, — все равно сыщут и доберутся до распаханных мест и начнут высчитывать и надбавлять дань[308] Крякнет Дикорос, бросит в сердцах о землю собачий колпак, тряхнет космами и прогудит:
— Сделайте милость, повремените с данью! И коню дают передышку, пускают на луга пастись. Так зачем же добивать человека? Ведь работаю один не покладая рук. Когда еще подрастет мне подмога! Сынишка еще мал.
И опять Дикорос налегал на рогали[309] или брал тяжелый топор и принимался за привычную работу: валить столетние стволы, прорубать просеку или, по пояс в грязи, выводить из болота канаву.
Всю надежду Дикорос возлагал на единственного сына. Пока тот был мал, звал он его Глуздырем,[310] а как паренек стал подрастать и в работе оказался сметливым и расторопным, дали ему соседи кличку Торопка. Было у мальчика и другое имя, каким при крещении наградил его старый поп на погосте, да то имя нелегко вымолвить: Анемподист. Высокий, вихрастый, в веснушках, с крепкими руками, он походил в работе на отца: и дерево срубит, и целину вспашет, и стрелой из лука собьет прыгающую по веткам веселую белку.
Была в Перуновом Бору еще вдова, звали ее Опалёниха. Считалась за крестьянина — и землю сама пахала, и дрова рубила, и на озере сетью ловила карпов и лещей.
Овдовела она с тех пор, как в низовьях Оки поволжские разбойники забрали у нее двух детей, мальчика и девочку, и продали булгарским купцам. А мужа, пытавшегося отбить детей, разбойники бросили в костер, отчего он и помер. С тех пор пошло ей прозвище — Опалёниха. Переселилась Опалёниха в Перунов Бор. Работой хотела тоску приглушить. Завела несколько овец. Они у нее жили и плодились, тогда как у других овцы погибали.
Опалёниха все детей своих вспоминала. Крепко привязалась она к Вешнянке, больше других соседей нянчила ее, а в голодный год[311] подобрала на погосте двух сирот, стала их кормить и пестовать, как родных детей.
Редко кто заходил в Перунов Бор. Лежал он в стороне от большой дороги, и чаще, чем люди, туда заглядывали звери: то огромный лось-сохатый с лосихой и теленком, то неуклюжий медведь, то вылетит на поляну стройный пятнистый олень, спасаясь от рыси, а зимой подходили к избам волчьи стаи и кругом по пашням петляли и жировали зайцы.
Зимою, когда топкие болота затягивались прочным льдом, к глухому озеру приезжали из «мира»[312] два странных всадника и с ними слуга. Сидели они на отборных конях, и оружие их было в серебре. Один, молодой и с виду силы изрядной, часто шутил и быстро сдружился с обитателями Перунова Бора. Другой был мрачный старый монах с длинными полуседыми волосами, в черном подряснике под полушубком, в остроконечной скуфейке.
Они расспрашивали Кудряша и Дикороса о диких зверях, где замечены медвежьи берлоги, где проходили сохатые. Затем переодевались, как сподручнее для охоты. Монах сбрасывал долгополую одежду, надевал заячий треух, полушубок и брал рогатину. Оба становились на лыжи и вместе с Дикоросом, Кудряшом и Торопкой уходили загонять лося или подымать медведя из берлоги; целые дни бродили по лесу, пока не находили и не валили зверя.
Вернувшись к ночи в избу Дикороса, охотники ели щи из сохатины и рассказывали, какие с кем бывали случаи на охоте. Как-то Дикорос спросил старого монаха:
— Отчего ты, отче Эпимах, надел на себя черную рясу? Тебе бы меч или копье было куда сподручнее. Ты дивно ловкой на медведя. Твое дело ходить на бой, а не отбивать земные поклоны.
Монах ответил:
— Не думаешь ли ты, что мне, витязю Ратибору, привыкшему полевать[313] в диких степях половецких, было радостью скинуть бранную кольчугу? Да по своей ли я воле в монастыре сделался заточником? Встал я кой-кому поперек дороги, и вот пришлось смириться и уйти в глухую обитель… Князей и князьков развелось теперь много, все щелкают зубами, кормиться хотят и приглядываются, какой бы стол прибыльнее захватить. Ну и пусть себе князья грызутся! А я сижу в своей келье, пишу летопись о том, что слышу, добавляю то, что помню из моей долгой и бранной жизни… А когда за мной заезжает молодой витязь Евпатий, я бросаю гусиные перья и беру медвежью рогатину… Любо мне плечи поразмять да попробовать силушку один на один с медведем…
— А если вороги придут в наши земли? — спросил Дикорос. — Что ж, и тогда ты останешься в своей келье?
— Не удержат меня тогда в монастыре ни каменные стены, ни запреты игумена. Вступлю в дружину к смелому витязю Евпатию хотя бы простым воином и лягу костьми за нашу землю святорусскую.
Однажды зимой в Перунов Бор заехал бродячий торговец в санях с плетенным из ивы коробом, запряженных парой мохнатых лошадок. В коробе торговца хранилось много заманчивого товара: иголки, цветные ленты, нитки, платки, шитые цветами, стеклянные бусы, медовые пряники. Денег торговец не брал: искал он только в обмен мехов — куньих, лисьих, бобровых и других. Торопка выменял у него на связку беличьих шкурок зеленые стеклянные бусы и подарил их Вешнянке.
Торговец был не русский. И шапка у него иная, горшком, обмотанная белым полотенцем, и голенища сшиты из цветных кусков сафьяна, и кафтан особого покроя. Бабы сразу приметили, что кафтан его застегивался не на правую сторону, как у всех православных крестьян, а налево — как у басурман или у лешего.
От торговца обитатели Перунова Бора впервые услышали о приходе с востока, из степей, страшного народа, который никого и ничего не щадит, всех избивает, и старого и малого, жжет села и города.
— Ну, поведай-ка нам про этих извергов!
— Примчались эти люди к нам, к булгарам, в наш город Биляр, что на реке Каме, — рассказывал торговец. — Упали они на наши головы, как град среди бела дня, и была то передовая рать хана Шейбани, внука Чагониза,[314] и зовутся они татары и мунгалы. Разорили они наши города, наловили людей, отобрали тех, кто знает ремесла, связали и увели в неведомую страну. Спаслись только те, кто спрятался в лесах… Татары поставили отряды в пяти городах, чтобы заклепать над булгарами неволю, а главная их рать ушла дальше, в половецкие степи… Скоро и вы их увидите. А бороться с ними нет мочи… Множество их, что комарья над болотом… Нападают они скопом, с диким воем, тысячи за тысячами, страшные, в закоптелых овчинах… И нет от них спасения!
— Это для вас, булгар, татары — страшные вороги, — сказал Дикорос. — Вы, булгары, привыкли торговать да сапоги тачать, а доброго воина из булгарина никогда не бывало.
— Поглядим! — ответил торговец. — Как татары навалятся, что от вас останется?
— Типун тебе на язык! — закричала Опалёниха. — Пусть только эти нехристи сунутся сюда; мы их Чагониза примем в топоры!.. И бабы пойдут биться рядом с мужиками.
— Пусть татары кричат и на нас валом валят, — сказал Дикорос. — И медведь ревет, когда прет на рогатину. И половцы по-звериному вопят, когда в бою налетают, — запугать хотят… Наши рязанские дружины к этому привычны и знают, как их назад в степь отогнать. Чем татары их страшнее?
Торговец уехал, мужики поговорили о татарах и мунгалах Чагониза и забыли о них, — «до нас далеко! К нам они не сунутся!» А полгода спустя, поздней осенью, из ближайшего погоста Ярустова (что стоял за двадцать верст на опушке бора) прибежал запыхавшийся гонец. Он пробрался прямиком, через болота, подмерзшими тропами. Гонец кричал в окошко каждой избы, что от князя рязанского привез он приказ и пусть все соберутся выслушать княжью волю.
Гонец подождал на кладке бревен, пока подошли мужики. Прибежали и бабы с ребятами. Гонец сказал:
— Князь рязанский Юрий Ингваревич, отец наш…
— Какой там отец! — прервал его Кудряш. — Никогда мы этого отца не видывали!..
Гонец вытер рукавом нос и невозмутимо продолжал:
— Князь кличет народ сбираться в поход. Большая вражеская сила идет на рязанские земли. Пока нехристи подойдут из Дикого поля к нашим заставам, надо выйти к ним навстречу и не пустить на наши пашни…
— Откудова ты это услышал? — прервал гонца Звяга. — Кто тебя послал по нас: волостель, поп али еще кто? Чего нас пужаешь?
— Приехал к нам в Ярустово княжеский тиун и с ним охраны двадцать отроков,[315] все нарядные, на хороших конях. Староста расставил всех по избам, и мы их кормим вторые сутки. Ну и едят, что борова, точно в Рязани их не кормили! Тиун собрал сход и толковал, что идет на нас неведомый народ, по прозвищу «татары». Тиун приказал, чтобы все мужики и парни от шестнадцати годов с топорами и рогатинами, что у кого есть, шли в Рязань. Там князь сбирает «большой полк»[316] и раздает всем мечи, копья и секиры. Тиуны и дружинники княжеские поскакали во все концы: и в Зарайск, и в Муром, и к великому князю суздальскому во Владимир — всюду скликать народ.
Дикорос, мрачно выслушав гонца, закряхтел и спросил:
— Тебя как звать-то?
— Яшка Брех!
— Ты из чьих? Пахома ли рыбака?
— Как раз его. Пахом Терентьич отец мне.
— Он братан мой. Не к добру ты прибежал! Что же это князь так поздно хватился? Татары уже на рязанские пашни входят, а вы только раскачивать народ начинаете. Чего же раньше глядели? Почему на сторожевые заставы в Диком поле не пришли суздальские полки? Большой полк суздальский куда сильнее нашего — рязанского. Теперь будут татары напирать на рязанцев, а суздальцы, сидя за стенами, на нас посматривать да приговаривать: «Бейте их по сусалам!» А сами будут почесываться и в усы посмеиваться. Почему всем не пойти одной стеной?
— Ишь чего захотел! — сказал Звяга. — Князья готовы друг дружке горло перегрызть. Станут они помогать один другому!
Дикорос сказал гонцу из Ярустова:
— Скажи волостелю и тиуну, что от нашего выселка пойдут завтра к Рязани все мужики. В Ярустове я зайду к твоему батьке и обсудим, как и что.
Гонец сейчас же отправился обратно, прыгая через кочки, только лапти его замелькали, и вскоре скрылся в просеке между засыпанными снегом елями.
Савелий Дикорос стал готовиться к походу. Ободрал последних пойманных белок, вывернутые шкурки повесил под потолком в кладовке.
— В случае чего такого, — сказал он жене, — обменяешь белок на жито.
Оправил и заново обтянул жилами-подтужинами железный нож на рогатине, с которой ходил на медведя. Насадил тяжелый топор на более длинное топорище. Привез из лесу валежника и сухостоя, чтобы бабе легче было щепу колоть и печь топить. Приготовил из обломка косы вторую рогатину, для Торопки. А легкий плотницкий топор оставил жене для хозяйства.
Жена его Марьица вместе с Вешнянкой завели тесто из ржаной муки на житном квасе, испекли три каравая и несколько коврижек. Караваи разрезали на тонкие ломти и высушили в печи. Сухарями набили заплечные мешки, положили туда же луковиц, пареных репок и горсть соли в тряпице.
— Соль-то у нас на исходе, — сказала Марьица. — Там, в миру, легче соли найдете.
Утром, чуть между дремлющими елями засветилась багровая заря, мужики собрались около избы Дикороса. У каждого за плечами был удобно привязан мешок с «запасом», за поясом топор и подвешена пара новых лыковых лаптей.
Бабы, накинув на плечи зипуны, проводили ратников до незамерзающего ручья, через который были перекинуты три лесины. Здесь они бросились на шею уходившим и стали с воплями причитать:
— Бедные наши головушки! На кого-то вы нас оставляете! На кого вы нас покидаете?!
Дикорос поднял с земли Марьицу и сказал:
— Чего убиваешься? На медведя идти легче? Все одна маета! Гнедка побереги… Да и от зверя и от лихого человека хоронитесь. Может, вернусь домой на добром коне татарском и тебе привезу новый зипун, крытый аксамитом,[317] теплую фофудью[318] с оторочкой и чеботы новые…
— Не надо мне ничего, ты бы только, свет мой Савушка, домой цел вернулся! Срубят тебе нехристи буйную головушку, некому будет и поплакать над твоей могилкой! Горюшко наше бабье! Сынка побереги! Зачем я родила, зачем поила, растила его? Зачем сынка с собою берешь? Укрыли бы мы его в лесной чащобушке! Увижу ли я тебя, чадо мое кровное! — И Марьица обхватила Торопку, захлебываясь от плача.
Дикорос положил руку на плечо Марьицы и стал тихо говорить, с необычайной для него нежностью:
— Да постой ты, моя лебедушка! Слушай! Дело тебе говорю.
Марьица затихла:
— Коли здесь, на Глухом озере, станет туго али зверь начнет одолевать, ты избу заколоти и переберись на погост Ярустово, хотя бы к Пахому Терентьичу, рыбаку. А туда я к тебе наведаюсь…
Мужики оторвались от цеплявшихся за них баб и гуськом зашагали через ручей по лесинам. Затем, не оглядываясь, пошли дальше, скрываясь в утреннем тумане, среди вековых стволов угрюмого леса, и долго еще слышали они вопли баб, оставшихся за ручьем.
Вешнянка была вместе с бабами. Она не плакала, а только смотрела вдаль расширенными глазами. Бабы, всхлипывая, поплелись обратно. Вешнянка пробралась в сарай Дикороса, где стоял его старый Гнедко. Она обняла коня за шею и зашептала ему в мохнатое ухо:
— Остались мы с тобой, Гнедушка, сиротами. Увидим ли еще наших хозяев? Или пропадут они в поле чистом, как былинки подкошенные, и даже ворон пролетный весточки о них не принесет?!
Гнедко качал головой и мягкими губами хватал Вешнянку за плечо.
Еще до полудня ратники с Перунова Бора пришли к погосту Ярустову, на большой дороге из Мурома в Рязань. Потемневшая бревенчатая церковь-«однодневка», когда-то в один день выстроенная всем «миром», была окружена густо теснившимися крестами кладбища. Между крестами толпились мужики с вилами, копьями и бердышами. Выкрики и гул народный слышны были издалека. Над тысячной толпой тревожно гудел набатным звоном медный колокол.
Вокруг церковного холма извивался ручей, чернея среди засыпанных снегом берегов. Здесь у воды расположился пестрый табор. Около сотни людей, одетых необычно: мужчины в обшитых красными лентами войлочных шапках, женщины в ярких цветных шабурах,[319] желтых и зеленых платках, дети, полуголые, в отрепьях, — жались и шумели около костров.
Прохожие останавливались около табора; к ним подбегали дети, протягивая голые, грязные от золы руки; подползали женщины. Все твердили:
— Хлебца!.. Кушай надо!.. Наши булгар… татар резаль…
Прохожие давали беднякам куски хлеба и ускоряли шаги.
— Опять булгары! Сколько их прибежало. Что за беда стряслась над ними?
На ступеньках церковки показался старый священник в лиловой ризе из грубой крашеной холстины с нашитыми желтыми крестами. Двумя руками он высоко подымал небольшой крест и благословлял толпу. Дребезжащим голосом кричал:
— Доспевайте,[320] православные! Идут на Русь ратные вои, мунгалы-табунщики, воеводство держашу безбожному хану Батыге! Рать вражья идет от Дикого поля, стан их соглядали на реке Воронеже…
Мужики внимательно прислушивались, а священник продолжал выкрикивать:
— Услыша отец наш князь Юрий Ингваревич, что на рубеже земли рязанской стал Батыга, немилосердный и льстивый хан табуноцкий. Наш князь послал гонцов по братья свои и в Муром, и в Коломну, и в Красный, и по сына своего Феодора Юрьевича, в Зарайск, и по другого сына, Всеволода Юрьевича, в Пронск. Все князья ответили, что идут со многими вои на подмогу, не оставят наши земли, станут в ратном бою рядом с рязанцами.
Священник остановился, а из булгарского табора доносились крики:
— Хлебца! Дай хлебца!
Дикорос стоял в толпе, опершись на рогатину. Рядом с ним Торопка искоса посматривал на лицо отца. Хмурой думой заволоклись строгие глаза Дикороса.
— Батя, — спросил тихо Торопка, потянув отца за рукав, — взаправду ли на нас табунщики идут или старик брешет?
— Посмотрим да послушаем, — сказал Дикорос. — Кудряш, ты как смекаешь?
Грустно покачав головой, Кудряш ответил:
— Поглядел я на этих булгар, что мыкаются внизу у ручья. А раньше булгары все в кожаных сапогах гостями в ладьях приезжали. Нам ли так же босыми мыкаться, убежав от полей наших? Да и куда бежать?
— Доспевайте, православные! Не попустите окаянному царю Батыге владети русскою землею! — продолжал надрываться священник. — Все вступайте в большой полк князя Юрия Ингваревича!
— А куда идти-то? Где сбор? — прогудел Дикорос.
В толпе послышались возгласы:
— Где собираться? Кто поведет?
Священник ответил:
— Сейчас вам слово скажет дружинник князя рязанского, славный витязь Евпатий Коловрат! — Священник спрятал медный крест за пазуху и засунул замерзшие ладони в широкие рукава.
На паперть вбежал высокий воин в коротком полушубке и железном шлеме. На туго затянутом ременном поясе была привешена длинная кривая сабля в зеленых ножнах. Он взмахнул боевым топориком с золотой насечкой и, выпрямившись, окинул толпу веселым взглядом. Затем низко поклонился на три стороны:
— Бью вам челом, крепкие ратники, медвежьи охотники, лихие удальцы, узорочье и воспитание рязанское! Дайте мне слово сказать!
— Говори, говори, Евпатий! Слушаем!
— Знаю я, кто такие эти табунщики-татары! Своими глазами их видел, своими руками их прощупал и хребты им сам ломал. Да и мне они оставили немало рубцов на груди. Вот эта железная шапка и кривая сабля сняты с побитого князя татарского.
— Ишь какой наш Евпатий Коловрат!
— Двенадцать лет назад — многие из вас это помнят — ходил я вместе с ростовскими дружинниками против этих татарских лиходеев. Далеко мы зашли, к самому Синему морю, на Калке встретились с татарской ратью. Тогда нам впервой было видеть, как они налетают, как увертываются от боя, как бегут от нас, будто со страху, а сами заманивают нас на свою засадную рать. Здорово бьются, только не стойкие, чуть им что сразу не далось, удирают без оглядки и снова скопляются вдали…
Кудряш подтолкнул в бок Дикороса:
— Слышь, что татаровья делают? Нам бы не сплошать…
— С таким бы нам воеводой пойти, как наш медвежатник Евпатий! Вместе мы на медведей ходили, с ним будет нам сподручней и татар бить.
Евпатий сказал еще несколько горячих слов, призывая всех идти в Рязань, на княжий двор, и там присоединяться к большому полку. Он быстро сбежал с паперти и, проходя сквозь расступившуюся толпу, увидел Дикороса.
— Здорово, Савелий, — сказал он. — Небось воевать собрался?
— Вот и сына с собой веду. И соседи идут. В твоей дружине биться хотим.
— Возьму. Поспевайте в Рязань. Найдете меня на княжьем дворе.
Два дружинника подвели большого горячего нравом коня. Евпатий вскочил на него и поскакал в сторону Рязани.
…Ответствуй, город величавый,
Где времена цветущей славы,
Когда твой голос, бич князей,
Звуча здесь медью в бурном вече,
К суду или к кровавой сече
Сзывал послушных сыновей?
Вечевой колокол с самого утра созывал народ на вече. В тихом морозном воздухе неслись густые тягучие звуки и сеяли кругом тревогу. Далеко слышали их окрестные села. Люди выходили на крыльцо, прислушивались и, торопливо накидывая на себя армяки и полушубки, хватали шапки. По обоим берегам реки, на засыпанных снегом пашнях, зачернели вереницы мужиков, тянувшихся в город.
— Слышь, как «вечник» выбивает сполох! — рассуждали, шагая, мужики. — Что-то деется?
Старая Рязань на высоком обрывистом берегу Оки, вся засыпанная снегом, казалась серебряной. Высокие земляные валы вокруг города и детинец[321] внутри, окруженный тыном и сторожевыми башнями, сложенный из столетних дубовых кряжей, делали город грозной, стойкой крепостью.
Что может угрожать Рязани? Почему так настойчиво гудит медный «вечник»? Опять свара князей? Опять пошлют мужиков бить друг друга, как двадцать лет назад на речке Липице? И для чего? Чтобы спихнуть со своей шеи одного князя и посадить другого? Пусть князья меж собой дерутся, зачем же гнать на бойню мужиков?
Площадь на Сокольей горе, возле Фотьянова столпа, как обычно в базарные дни, была заставлена крестьянскими возами с зерном, мукой, морожеными свиными и телячьими тушами, глиняной посудой, деревянными кадками и прочей крестьянской снедью и утварью. Но в этот день площадь так густо заполнилась толпой, что в ней затерялись крестьянские возы. Мужики и горожане вливались со всех концов на площадь, стараясь приблизиться к паперти соборной церкви Успенья Богородицы, где выступали на вече князья с княжичами.
Дикорос и его спутники из Перунова Бора пробрались к самой паперти, где два дюжих молодца, скинув шапки и полушубки, усердно раскачивали железный язык большого медного колокола, подвешенного возле церкви к бревенчатым стропилам звонницы.
После бойкого перезвона мелких колоколов из церкви выбежал служка с заплетенной косичкой, в подряснике и махнул красным платком молодцам, колотившим в «вечник». Те перестали звонить и отерли рукавами вспотевшие лбы. Толпа еще более потеснилась к паперти. Мужики влезали на возы, садились на упряжных лошадей, — все хотели узнать, чего ради народный сполох?
Из церкви с протяжным пением вышел хор певчих. За ними двигались четверо дюжих дьяков-ревунов в церковных облачениях, размахивая дымящимися кадилами. Затем торжественно выплыли десять священников в золотых ризах, с серебряными и медными крестами в руках; наконец показался епископ, поддерживаемый под руки двумя мальчиками в одеянии послушников.
Вслед за духовенством из церкви вышел князь рязанский Юрий Ингваревич в красном плаще — «корзно», расшитом жемчугами и драгоценными камнями. Двадцать лихих дружинников с обнаженными прямыми мечами на правом плече охраняли князя и отталкивали теснившийся к паперти народ. А тем временем из собора выходили все новые и новые люди: великая княгиня Агриппина Ростиславна, окруженная снохами, молодыми женами семи сыновей и племянников княжеских, старшие бояре и знатнейшие приближенные князя. Юрий Ингваревич поднялся на каменное возвышение близ вечевого колокола, а свита и духовенство выстроились вдоль паперти.
На другой стороне ее собрались старосты разных концов города и ближних слобод. Они стояли степенные и скромные, в овчинных полушубках и купеческих кафтанах смурого и домотканого сукна. Один из них, благообразный старик с седой бородой, староста нижней слободы, поклонился отдельно князю и громко сказал, прижимая к груди соболью шапку:
— Исполать тебе, отец наш князь Юрий Ингваревич! Жить тебе вместе с княгинюшкой Агриппиной Ростиславной в добре и здравии, горя не знать и нас, маленьких людишек, не забывать! А позволь-кося мне слово молвить. Почто ты народ собрал? Почто в «вечник» приказал бить? Что тебе от народа рязанского понадобилось?..
Князь, сумрачно посматривавший на толпу, тряхнул полуседыми длинными кудрями и степенно поклонился на три стороны затихшей толпе.
— Слушайте, православные, — заговорил он усталым, потухшим голосом. — По важному делу созвал я вас. Не без тревожной причины с утра гудел вечевой колокол. Надо нам вместе, одной волей, одним сердцем решить неотложное дело…
— Говори, говори, князь, а мы рассудим! — послышались голоса.
— Уже давно, с весны, из Дикого поля приходили вести недобрые, что среди половецких ханов идет замятня, бьются половецкие полки с народом неведомым, пришедшим издалека, из-за Волги. Народ этот злобен и силен, побил половецких ханов, погнал их из кочевий по всему Дикому полю и ограбил их дочиста, в прах.
— Слышь-те, православные, что за народ объявился!
— Самых знатнейших ханов потеснили пришельцы, выбили и сделали своими конюхами.
— Какие же это такие люди? Как звать их? Они тоже табунщики?
Князь продолжал:
— Зовется этот пришлый народ — безбожные мунгалы и татары. Разгромили они половецкие вежи,[322] порезали их быков и баранов, а теперь пошли в нашу сторону и стали близ наших застав на реке Воронеже. Видно, хотят идти войной на нас. Прислали татары нам послов бездельных, — про все они расспрашивают, про все выпытывают, все хотят знать — два мужа татарских и одна бабища…
— Давай их сюда! Мы на них посмотрим и скажем, какой дорогой им отъезжать обратно…
— А нуте-ка, приведите сюда татарских посланцев! — сказал князь дружинникам. — Да охраняйте их, как свой глаз, чтобы наши ребята не стали с ними баловаться, долго ли их обидеть! Все же они посланцы могучего царя татарского Батыги.
Несколько дружинников поспешили в княжеский дом. Они вернулись оттуда с татарскими послами и провели их на высокий помост близ вечевого колокола. Послов было трое: первый — старик в меховой шапке, повязанной белой тканью, в длинной, до пят, желтой лисьей шубе; другой — коренастый молодой воин в войлочной шапке с отворотами, в синем кафтане и с кривой саблей на поясе. Что-то необычное чувствовалось в этом воине — короткая шея и богатырские плечи, угрюмое безбородое лицо и властный взгляд. Он посматривал на толпу со спокойствием и равнодушием человека, привыкшего повелевать, казнить и миловать. Третий посол своим видом изумил всех. Это была старая женщина с опухшим лицом и бегающими безумными глазами, на плечах — медвежья шкура, на голове — высокий колпак, на поясе висели на ремешках медвежьи когти и зубы, ракушки, узкие длинные ножи и большой круглый бубен, разрисованный звездами. Ни на мгновение она не оставалась спокойной, все время оглядывалась кругом, точно чего-то искала, и бормотала вполголоса какие-то странные слова.
— Да это ведьма-чародейка! — сказали в толпе.
— Скажи нам, княже, чего хотят посланцы? Чего им от нас надобно?
Князь сказал ближнему думному боярину:
— Распорядись, пускай они народу скажут, зачем пожаловали в наш город…
Возле послов появился переводчик.
Лихарь Кудряш толкнул локтем Дикороса:
— Глянь-ка, узнаешь ли толмача? Ведь он к нам в Перунов Бор приезжал, помнишь торговца-булгарина, что на платки, иголки и бусы меха выменивал? Знать, это был ихний соглядатай, пути и дороги выведывал! Разорви его лихоманка!
Переводчик говорил с послами и вполголоса передавал их ответы думному боярину. Тот, обращаясь к толпе, стал громко объяснять:
— Слушай, князь со княгиней и народ православный, что послы мунгальские от нас требуют. Говорят-де, что ихний царь Батыга Джучиевич над всеми князьями князь, над всеми царями царь. Все народы покорились его деду, хану Чагонизу, и он забрал их под свою руку. Говорят эти бездельные посланцы, что теперь народ русский должен царю Батыге Джучиевичу покориться, а буде не захочет ему бить челом, так Батыга всех растопчет конями, как раздавил всех ханов половецких и сделал их своими пастухами и конюхами…
— Зря похваляется! Не бывать тому! — закричал Евпатий, стоявший близ князя.
— Вестимо, брешет, похваляется, — сказал князь Юрий Ингваревич. — Объясни им, чтобы нам не грозили, а толком сказали, чего они хотят от рязанской земли?
Боярин опять обратился к переводчику, а тот к послам. Молодой монгол говорил резко, топал ногой, хватался за костяную рукоять кривой сабли. Старый посол стоял неподвижно, соединив ладони, а бабища-ведьма дергалась, приплясывала и бормотала непонятные слова.
Боярин снова заговорил:
— Не гневайся, княже, за слова бесстыжие, что я услышал от этих мунгальских посланцев. Требуют они дани неотступной, десятины во всем: и в князьях, и в людях, и в конях, десятое в белых конях, десятое в бурых, десятое в рыжих, десятое в пегих…
В толпе воцарилась тишина, как перед бурей. Четко прозвучали слова князя:
— Когда нас не будет, пусть тогда берут все!
В толпе прокатился гул, послышались возгласы и смех:
— Го-го-го! Вишь, чего захотел! Возьми-ка, выкуси! Гони их, князь, назад в Дикое поле и выпусти на них вдогонку собак!
Поводя злыми глазами, послы наблюдали, как разливается грозный шум на площади.
Князь повернулся к Евпатию и сказал:
— Ты умеешь говорить с нашими крикунами. Успокой-ка их, а то они того и гляди разорвут послов.
Евпатий легко поднялся на вечевой помост и, сделав знак рукой толпе, закричал так громко и четко, что слова его донеслись до крайних мужиков, сидевших на возах с сеном:
— Слушай меня, народ рязанский! Раньше Рязань слободой слыла, деревенщиной, а нынче Рязань зовется стольным городом… А для города нужно обхождение не как у мужиков кривопятых, а вежливое, с улыбочкой. Негоже посланников иноземных встречать словами обидными и провожать собаками. Вы же все молодцы, узорочье и воспитанье рязанское, не ударьте лицом в грязь и выступайте соколами…
— Го-го-го! — зашумели в толпе. — Вот как наш Евпатий разливается!
— Послы мунгальские запросили с нас много, а кто из половецких табунщиков, когда коней продавал, не запрашивал втридорога? Мы им скажем: спасибо, гости дорогие, на добром слове, но не мы хозяева! Не мы решаем! Есть хозяин повыше нас, великий князь Георгий Всеволодович во стольном городе Владимире-Суздальском. Вот к великому князю мы и пошлем послов царя мунгальского Батыги. Отвезем их с почестью, на санях-розвальнях, крытых коврами и полостью медвежьей, на тройке с бубенцами и с колокольчиком. И пусть великий князь суздальский Георгий Всеволодович им свое слово скажет: отдавать ли нам десятого мужика и десятого коня татарам или же еще повременить?
— Верно, Евпат! Верно!
— Проводить гостей в город Владимир!
— А сейчас князь Юрий Ингваревич просит дорогих гостей в свою горницу отведать хлеба-соли, пирогов и калачей… — обратился Евпатий к послам.
Послы удалились с погоста, а народ долго еще не расходился и волновался на площади. Все говорили, что надо грудью стать за родную землю, отогнать охального ворога, пока он не ворвался на рязанские земли.
Князь угостил татарских послов на славу. Слуги приносили всяких сытных блюд без счета. Вместе с послами ужинали и бояре-думцы, и старые дружинники. Послы ели очень мало, остерегались, каждый кусок сперва обнюхивали и ни вина, ни меда вовсе не пробовали.
После ужина к крыльцу подали тройку с плетеным коробом на розвальнях, обтянутым пушистыми мехами, но послы отказались ехать в санях. Они потребовали своих коней и отправились верхом. Князь приказал тройке с санями следовать неотступно за ними, на случай если послам в дороге спать захочется. А охрану послов поручил полусотне верховых дружинников.
Проводив послов до ворот, князь призвал Евпатия и сказал ему:
— Чует мое сердце, грозная туча идет на нас из Дикого поля. Надо сзывать на подмогу всех, кто может держать меч. Вместе с мунгальскими послами я послал во Владимир брата просить великого князя Георгия Всеволодовича подымать весь народ суздальский, ростовский и белозерский, призвать на помощь Великий Новгород и спешить сюда навстречу татарам, пока мы будем вести с ними переговоры. А в Дикое поле к царю татарскому я пошлю сына своего Феодора с дарами и с ловкими думными боярами, чтобы Батыгу улещивать. Ты же, Евпатий, выезжай в Чернигов, кланяйся там земно князю Михаилу и приведи его рать нам на подмогу. Боюсь туда послать кого другого: и войска не приведет, и сам не вернется… Тебя же, Евпатий, я знаю. Своих кровных братьев, рязанцев, ты не подведешь и вовремя придешь с подмогой. Бери из моих конюшен сменных коней, сколько тебе надобно, и скорей возвращайся!
И помчался Евпатий той же ночью в Чернигов.
Уже три дня ратники шли на юг, все более углубляясь в Дикое поле. Рязань, передовой оплот русской земли, со всеми ее тревогами и сумятицей, осталась далеко позади. Первым шел конный отряд под начальством князя Всеволода Пронского. Длинной вереницей двигались всадники по веками протоптанному через степь шляху. А еще дальше, под самым небосклоном, рыскали конные разведчики, посланные следить, не покажутся ли где вражеские отряды. Они подымались на отлогие холмы и одинокие курганы, подавали знаки, подбрасывая шапки и кружась на месте, и снова уносились в простор степи.
Кругом тянулась пустынная безбрежная равнина, занесенная снегом. Кое-где по отлогим холмам мелькали кусты осины с еще не облетевшими красными листьями или чернели полосы дубняка вдоль врывшейся в землю извилистой речки.
Шлях уходил на юго-восток сетью тропинок, протоптанных караванами из далекого Сурожа,[323] стадами и табунами степняков и отрядами бродящих по степи хищников. Все они ездили к Залесью, как тогда называлась северная Русь, одни для мены и торговли, другие для набегов и грабежа.
Торопка шагал по тропинке, жадно следя за всадниками. Наслаждаясь развернувшимся перед ним степным привольем, он мало думал об опасности, гордясь, что участвует впервые, как взрослый мужчина, в походе. И жутко и весело было думать, что ему придется биться с неведомыми людьми, страшными татарами. Может быть, он славы себе добудет, отличившись на глазах других ратников. Отец накануне говорил: «С тобой мы ходили на медведя, и ты небось уразумел, что зверь страшнее, пока его не видишь, а как увидел, только и думаешь, как бы он не ушел. Татарин такой же, как мы, человечина, ничуть не сильнее, и кричит он нападая, потому что боится, и прет он, выпучив глаза со страху. А ты гляди в оба, назад не пяться, а не то врагу смелости прибавишь, и принимай его топором или на рогатину».
«Отец знает воинское дело, — думал Торопка. — Он и с суздальцами бился, и в Дикое поле ходил, и не раз возвращался домой перевязанный побуревшими от крови тряпицами».
В дружине, по расчету Торопки, было около двух тысяч ратников. Люди шли вразброд, где кому лучше, разбитые на сотни. В сотне люди теснились друг к другу, не смешиваясь с другими сотнями. Вел сотню «сотский» из княжеских дружинников. Ехал он на дородном коне, украшенном медными бляхами и цепями. Во главе некоторых сотен шли старосты, умевшие «воеводствовать» и раньше ходившие в Дикое поле.
За каждой сотней тянулись «товары».[324] Они состояли из телег и саней-розвальней с плетеными коробами, в которых везли караваи житного хлеба, мешки с мукой, пшеном, салом. В эти же сани складывались кольчуги, брони, оружие и тулупы, чтобы ратникам было легче идти. На спусках и поворотах сани на деревянных полозьях раскатывались, и ратники сбегались их поддерживать, чтобы они не опрокинулись.
Ратники из Перунова Бора шли дружно, в одной сотне с ярустовскими мужиками. Впереди семенил в лыковых лапотках низкорослый и широкий Ваула Мордвин. Он пел свои мордовские песни и круто обрывал их, когда замечал в пути что-либо новое, им невиданное. Он впервые попал в степь, прожив всю свою жизнь в лесах. Когда стадо сайгаков (диких коз) выбралось из лога и, заметив толпу людей, пустилось прочь длинными прыжками, пригнув к спине изогнутые рожки, Ваула присел от восторга, хлопая себя по бедрам.
Звяга, тощий и долговязый, молча шел за Ваулой, погруженный в свои невеселые думы.
— А ну-ка, Звяга, у тебя ноги длинные, поймай-ка козла за хвост!
— А след ли мне за этими козлами гоняться? Это вы, мордвины, все прыткие, ловите за уши зайца поскакучего. Ты и скачи за ним!
Лихарь Кудряш шел в стороне. Он часто взбегал на курганы, всматривался в даль и указывал:
— Там с востока Сосновая Ряса течет, а с запада — Ягодная Ряса. Обе речушки впадают в реку Воронеж. А вот там, под яром, прошлый год стояли белые вежи половецких ханов. Они пригоняли баранов и быков на продажу… Я у них дней двенадцать жил; для ихнего хана набивал на телеги железные скобы и на колеса ободья. Ничего люди! По-ихнему говорить научился, зовут они себя «команами». У меня остались среди них побратаны, кардаши… Весной в степи хорошо. Трава выше человека. Быка с рогами не видно. Весной у табунщиков много молока, они делают из овечьего молока сыр, а из кобыльего — хмельной кумыс. Весной все половцы ходят веселые, у костров песни поют и пляшут…
Дикорос шел молчаливый и угрюмый. Раза два он в раздумье сказал Торопке:
— Не знаю, вернемся ли мы целы домой…
Когда стало темнеть, сотня сделала привал в овраге близ отлогого берега речки. Другой берег был высокий и обрывистый. Там затаились дозорные на ночь. Сани поставили кругом. Внутри круга развели костры. Жгли репей и бурьян; засветло насобирали его много, чтобы всю ночь не погас огонь. Стреноженные кони паслись невдалеке, подъедая прошлогоднюю траву и камыши.
Мужики, разобрав с телег тулупы, лежали вповалку у костров, слушали рассказы бывалых людей о Диком поле, о жизни русских «кандальников» в плену половецком и о смелом их бегстве.
Среди ночи отец разбудил Торопку, приказал идти в дозор и до рассвета сторожить на высоком бугре:
— Затаись там и виду не показывай, не шелохнись — татаровья могут подкрасться и прирезать! А коли что приметишь — гомони и скликай подмогу!
Торопка взобрался на бугор и затаился между кустами сухого репейника. Кругом было темно. В овраге близ речки догорали костры. Около них мирно спали мужики. Невдалеке тревожно, точно чуя близость зверя, фыркали кони.
Торопка сидел насторожившись, крепко сжимая в руках рогатину. Сон убегал, усталость была забыта. Ему казалось, что в темноте к нему подползает татарин, держа в зубах длинный нож. Сквозь туманные обрывки низких туч кое-где проглядывало темное небо с мелкими звездами. Тихо шуршали высокие стебли бурьяна. Задумавшись, Торопка вспомнил последние слова и объятия матери, пронзительные крики баб, цеплявшихся за уходивших мужиков, и в стороне Вешнянку, с неподвижными расширенными глазами. Но другой образ заслонил Вешнянку и еще ярче загорелся перед ним: легкий, стройный половецкий конь, скачущий по степи. Передовым дозором проносится он на коне разыскивать притаившегося татарина — вот куда стремились все мысли, все чаяния Торопки.
Заунывный тягучий крик донесся из степи. Так иногда ночью кричала в лесу неясыть.[325] Другой тонкий вой послышался где-то ближе. Что это? Волки? Или татарские лазутчики подают друг другу весть и подбираются в темноте?
Среди темной ночи небо светится, и на нем четко видны стебли сухого репейника. В одном месте стебли сильно закачались. Ого! Это неспроста! Кто-то пробирается через заросли… Показалась голова человека… Человек приподнялся, повернулся, осматриваясь, и снова бесшумно опустился в траву… Свой или враг?.. Закричать, звать на подмогу? Враг убежит. А если это свой, засмеют, что зря сполошил!
Торопка вслушивается в каждый шорох и ждет… не покажется ли снова голова?.. Вот опять поднялся неведомый человек, но теперь справа и ближе. Торопка ждет и слышит сиплый шум слева, точно дыхание зверя… Он чувствует острый запах овчины и шепот… не русский! Непонятная речь… Кто-то затаился совсем близко от него… Заметит, поразит мечом или стрелой… Нельзя медлить! Надо его опередить…
«Может, славу получу перед стариками за отвагу?» — вспоминались недавние думы. Рогатина в руках наготове, ее конец отточен, как жало.
Все силы напряг Торопка и бросился вперед. Рогатина воткнулась во что-то упругое… Стон, хриплый, сдержанный, чтобы себя не выдать, и жалобный… В то же мгновение тяжелая туша навалилась на Торопку. Другая туша свалилась под ноги. Жесткие ладони обхватили лицо, сдавили нос, пальцы крепко сжимают рот, не дают вздохнуть…
Торопка забился, стараясь вывернуться, но прибавилась еще тяжесть. Кто-то душит горло… Нельзя ни крикнуть, ни застонать. Его волокут по земле. Как дать знать отцу? В беде отец сына не оставит… Но Торопке трудно дышать, не только крикнуть… Его тащат через заросли, колючки засохшего репейника царапают и рвут одежду. Руки, жесткие и сильные, пахнут чужим запахом. Ему заталкивают тряпку в рот, завязывают лицо… Ноги и руки крепко спутаны веревками…
В лето от сотворения мира 6745 (1237) прииде безбожный царь Батый на Русскую землю, и ста на реце, на Воронеже, близ Резанскиа земли…
Татары шли на север тем путем, что позднее, протоптанный крымскими татарами, стал называться Калмиусским шляхом, по водоразделу между Доном и Донцом. Здесь дорога была легкая, не приходилось переправляться через многоводные реки; поздний снег слегка запорошил степь, кое-где в оврагах ветром намело сугробы. Бурьяна, репейника было много для костров. Степных пожаров осенью не было, и увядшая трава — готовый корм неприхотливым татарским коням — лежала повсюду, прибитая осенними дождями.
Вели татар половецкие проводники.
Татары шли отдельными отрядами, родами и коленами, тысячными скопищами коней, держась широкими развернутыми крыльями. Была особая ревность и соперничество между отдельными отрядами и племенами, да и грозные приказы Субудай-багатура требовали, чтобы не смешиваться, не попадать на чужую стоянку.
Татарский всадник, почему-либо отставший, затесавшийся в чужой лагерь, встречал насмешливые возгласы:
— Ойе, бродяга, шатун! Какого племени?
Отставший должен был ответить своим боевым ураном: «Уйбас», или: «Э-э, баганам кайда куяим», или другим, — и сейчас же получал ответ:
— Токсабаец! Сразу видно: токсабайцы коня с пришитым хвостом купили!.. Джузнаец никогда не может найти свою плеть, засунутую за спину!.. Кара-биркли заснул на краденом коне, а тот привез вора к хозяину!
Каждый отряд через гонцов поддерживал связь со своим ханом, а тот — с главной ставкой, в которой находились распоряжавшиеся всеми войсками джихангир Бату-хан и с ним его военный советник, одноглазый Субудай-багатур.
Одиннадцать царевичей-чингисидов шли каждый со своим отдельным туменом в десять тысяч коней. Особые военные советники, приставленные к царевичам, держали в своих руках всю власть над воинами. Царевичи проводили время беззаботно, охотились с борзыми и соколами и пьянствовали, вполне полагаясь на своих советников, прошедших суровую школу войны в походах грозного Чингисхана.
Бату-хан вел все отряды на север широким фронтом, особыми тропами в определенные места, указанные строгими повелениями Субудай-багатура. Кипчакские проводники, охраняемые монгольскими дозорными, под страхом казни отыскивали места для стоянок.
В этом походе трехсоттысячного войска на север коренных монголов было мало, всего около четырех тысяч, но в разноязычной армии они играли главную роль, являясь руководителями, военными советниками, телохранителями чингисидов. Они же наблюдали за порядком и выполнением приказов главной ставки — «орьги».
Всадники шли налегке, без юрт. Спали они на земле, близ пасущихся коней: ведь потерять коня в походе — это верная гибель в бескрайней степи! Многие воины имели двух или нескольких коней и в пути пересаживались с одного коня на другого.
Шатры и разборные юрты полагались только самым знатным ханам: им не приличествует часто показываться перед простыми воинами и сидеть рядом с ними у костра. Проворные слуги из пленных кандальников вели десятки высоких быстроногих верблюдов, навьюченных разобранными частями шатров, юрт, грудами расписных войлоков, медными котлами и съестными запасами — мешками муки, риса, сушеного винограда, копченой и вяленой конины и соленого сала.
Звенящие цепями слуги успевали на стоянках поставить несколько юрт для хана, его жен, военного советника, лекаря, звездочета, писаря, шамана, муллы и главных ханских прихлебателей и приготовить для них обед.
Простые воины сами заботились о еде и питались тем, что сумели достать в пути. Голод был главной силой, не позволявшей отрядам долго стоять на одном месте, — они должны были двигаться вперед и вперед, пожирая все запасы, встречаемые на пути.
Хан Баяндер со своим пятитысячным отрядом кипчаков шел впереди монголо-татарского войска. Ему поручено было следить за степью, производить разведки, узнавая, где находятся передовые сторожевые посты русских, и пытаться ловить их, чтобы спешно доставлять пойманного «языка» в шатер Субудай-багатура.
Баяндер выделил из отряда четыре сотни отчаянных нукеров; они гарцевали далеко впереди, были глазами, щупальцами отряда и каждый день доносили своему хану обо всем, что замечали в пустынной равнине между бывшими половецкими владениями и русскими лесами.
Эта пустынная полоса, «ничья», представляла собой отлогие холмы, с редкими дубовыми рощицами по течению реки, оврагами и буераками. Здесь легко было укрыться и наблюдать за степью. В оврагах могли скрываться целые полки, поджидая противника. Поэтому отряд хана Баяндера продвигался вперед осторожно, останавливаясь на ночь у обрывистых берегов речек, опасаясь засад, и высылал вперед лазутчиков из наиболее ловких нукеров.
Каждый день от Субудай-багатура скакали гонцы с приказом: «Давайте пленных! Шлите «языка!» Если не будет пленных, переведу хана Баяндера в тыл войска плестись в хвосте, питаться объедками будущих побед!»
Хан Баяндер сердился, вызывал к себе и бранил тысяцких — «бин-баши», тысяцкие вызывали и бранили сотников — «юз-баши», а сотники свирепствовали над десятскими — «он-баши».
В одной из передовых сотен находились четыре сына Назара-Кяризека. Начальник сотни, Тюляб-Бирген, бывший раньше простым нукером-сокольничим у Баяндера, призвал к себе однажды четырех братьев:
— Вы лихие джигиты, степные волки! Вы, как ящерицы, спрячетесь в песке! Отправляйтесь сегодня ночью вперед, к той далекой дубовой роще… Сегодня там были замечены урусутские всадники. Надо их подстеречь. Проберитесь незаметно логами до самой рощи. Там спрячетесь и захватите в плен хотя бы одного урусута. Свяжите его и притащите в целости…
Начальник сотни, поглаживая блестящую черную бороду, посматривал исподлобья на четырех братьев. Они стояли хмурые: полученный приказ их не радовал.
— Что же не отвечаете?
Старший, Демир, сказал:
— Если мы приведем урусута, что нам дашь в награду?
— Расскажу про вас хану Баяндеру. В его милости будет вас наградить.
— Э-э, нет! Дай каждому по овчинному тулупу! Видишь, в каких рваных чапанах приходится нам ночевать в открытом поле. А ты везешь с собой два тюка шуб, отнятых в кипчакском кочевье. Мы мерзнем…
— Приведите мне завтра урусута, будет вам по тулупу на каждого.
— Верно должно быть твое слово!
Второй брат, Бури-бай, сказал:
— Ты нам приказываешь отправиться ползком до рощи, — ничего из этого не выйдет! Мы не столько боимся урусутов, как боимся идти пешком. Мы привыкли ездить на коне и отобьем себе подошвы раньше, чем доберемся до рощи. Туда надо ехать ночью, в темноте; коней запрятать в овраге. А потом мы пошарим в роще, — может быть, засветится костер, где греются их дозорные. Тут мы на них навалимся… А если урусутов будет много? Как мы унесем целыми наши головы? Только кони могут нас спасти!
— Берите коней! За смелым тенью бежит удача. Но только с пустыми руками не возвращайтесь и притащите пленного не полудохлым, а невредимым, чтобы его можно было показать хану Баяндеру! И поджечь ему пятки, чтобы он все нам выболтал. Аллах вам подмога!
Передовая сотня Тюляб-Биргена стояла в «Долине бродячих покойников». Здесь протекал ручей, заморозки покрыли его ледяной корой. Сохранились землянки, окруженные валом и бревенчатым тыном. Раньше это была стоянка рязанского сторожевого поста. Узнав о наступлении татар, рязанцы отошли к северу. К этому же посту раньше приезжали русские купцы и торговали с кочевниками, пригонявшими гурты скота. Повсюду земля была засыпана конским навозом и бараньими катышками.
Приехавшая в эту долину сотня Тюляб-Биргена застала в ней только одну тощую старуху с черными горящими глазами и совиным носом. Она равнодушно сидела на пороге полуразвалившейся землянки. Обшарив землянку, татары отобрали у старухи все, что нашли, так что у нее остались только широкие шаровары, изодранный чапан и глиняный треснувший кувшин, которым она черпала из ручья воду. Вечером, когда татары укладывались спать, старуха подходила к костру, подбирала объедки и тихо возвращалась к своему порогу.
— Ты кто? — строго спросил ее проводник из кипчаков Сентяк, приставленный к сотне.
— Ясырка….[326] Родом я из Пятигорья[327] Пока я была сильна, меня держали на цепи и заставляли работать. А стала я слаба и стара, мне сказали: «Иди на все четыре стороны!» А куда я пойду? Да еще через степь?
А степь расстилалась кругом пустынная, запорошенная снегом, на котором скрещивались следы сайгаков, лисиц и волков.
Всадники заглянули в землянки, сырые и развалившиеся, где ползали мокрицы и сороконожки, плюнули и поставили себе близ костра косые навесы из жердей и камыша. Они проводили время, лежа у огня, или уходили на бугры и прятались там в зарослях бурьяна, следя за степью.
Часть стреноженных коней паслась в лощине, где сохранились камыши, остальные кони, оседланные, были всегда наготове.
В лучшей землянке с непроломанной крышей поместился сотник Тюляб-Бирген. В этой землянке сохранилась в целости пузатая глиняная печь, сложенная урусутами, и около нее нары из жердей. Сотник подолгу сидел на нарах, подобрав ноги, накинув шубу на плечи, и молча смотрел на огонь, пылавший в печи.
Джигиты проклинали это место с мрачным названием «Долина бродячих покойников».
— Куда нас загнал хан Баяндер? Разве в степи нет лучшего места, чем эти землянки, похожие на разрытые могилы с тощей старухой, которая сторожит, пока мы все здесь подохнем? То мокрый снег, то мороз — нет времени просушить одежду! Когда же мы пойдем вперед, обогреемся у горящих городов, переоденемся в урусутские шубы из куниц и соболей?!
Суеверные джигиты всю ночь не тушили костров, а дозорные, подымаясь на бугры, тряслись от страха и осматривались, не бродят ли в степи души непохороненных воинов, потерявших здесь свои головы. Тревогу усиливал и разжигал мулла Абду-Расуллы, приставший к сотне еще в Сыгнаке. Тощий, с густой рыжей бородой мулла своими поучениями не оставлял всадников в покое, требуя, чтобы они пять раз в сутки совершали моления. При каждом удобном случае он распевал молитвы, а ночью пугал слушателей рассказами о проделках лукавого Иблиса, губителя правоверных, о бродящих по степи мертвецах и о летающих ночью джиннах, которые пьют кровь у спящих людей. Для спасения от нечистой силы мулла писал узкие бумажки с заговорами, учил заклинаниям, отгоняющим злых духов, и доказывал, что без его помощи воины давно бы погибли от болезней и дурного глаза.
Мулла Абду-Расуллы много спал на нарах в землянке сотника, но обладал особым чутьем: когда начинали что-либо варить или жарить съестное, мулла немедленно просыпался и подсаживался к огню, чтобы принять участие в еде. Еды оставалось мало — бараны, захваченные в половецких кочевьях, были давно съедены, — и воины не особенно радостно посматривали на муллу. Они садились тесным кольцом вокруг котла с просяной кашей или с «кавардаком» из обрезков вяленого мяса, но мулла настойчиво читал молитву и без стеснения протискивался в середину сидевших, поближе к котлу.
Начальник сотни Тюляб-Бирген призвал двух десятских — Кадыра и Джабара.
— Уже двое суток нет четырех братьев. Не бросил ли их Аллах на солончак бедствия? Они должны были пробраться к тому дубняку, что виден вдали. Надо пойти по их следам и узнать, что стало с ними. Ты, Кадыр, поедешь по следам четырех лошадей, пока не найдешь братьев. А ты, Джабар, поедешь сторонкой, сделаешь круг и тоже направишься к дубняку. Если там укрылись урусуты, они выедут из дубняка и погонятся за одним из вас. Вы отходите назад и завлекайте урусутов сюда. А я выеду со всей сотней, наброшусь на них, и тут уже мы наверное захватим хоть одного «языка». Это поручение важное, оно исходит из ставки Бату-хана; его надо выполнить во что бы то ни стало! Отправляйтесь!
Сотник Тюляб-Бирген стоял, прислонившись к столбу землянки, не спуская со степи нахмуренных глаз. Он был коренаст, угрюм и молчалив. Имел крепкую руку, мог шутя сдержать пойманного арканом коня. Черную бороду подстригал лопаткой, выбривая щеки. Один из джигитов, объявивший себя его нукером, следил за стрижкой бороды сотника и за блеском шерсти его гнедого жеребца. Он сидел на корточках в двух шагах, готовый броситься куда угодно по первому знаку сотника. А Тюляб-Бирген всматривался в срез бугра и дальше в степь, все еще надеясь, что покажутся четыре брата и с ними пойманный пленный урусут.
Невдалеке вокруг огня сидели джигиты и слушали, что им говорил мулла Абду-Расуллы:
— Вся степь кругом — безмолвная могила. Здесь бились народы с народами, и павшие воины остались без погребения. Потому по ночам слышны здесь стоны и бродят отряды покойников. На призрачных конях они выплывают легким туманом из оврагов, несутся бесшумной вереницей по полям, сшибаются с другими отрядами… Тогда ясно слышен звон мечей, ударяющих по кольчуге.
Из степи донесся отдаленный отчаянный крик, оборвался и вскоре повторился снова.
— Засыпать костер! — приказал вполголоса сотник.
Джигиты забросали костер землей. Вспышки огня замерли в трепетных угасавших отблесках. Все погрузилось в темноту. Джигиты бесшумно пробрались на бугры.
Издалека слышался топот. Кони приближались в стремительной скачке. В мутном свете луны, пробившейся сквозь дымчатые тучи, были заметны приближавшиеся тени.
— Это они! Покойники! — прошептал в темноте чей-то голос.
— Молчи и гляди в оба! — послышался ответ.
Табун коней в несколько десятков голов примчался к обрыву оврага, задержался на мгновение и бешено скатился к ручью. Слышался глухой топот ног, всплески воды и похрапывание коней, пивших воду.
Что-то их встревожило. С испуганной стремительностью, толкая и давя друг друга, они снова бросились вперед, в темноту, поднялись по скату оврага и умчались в степь… Невдалеке слышалась возня, взвизгивание, глухие удары копыт.
— Зажигайте костер! Сюда, ко мне! Тащите арканы! — кричал сотник.
Джигиты засуетились. Костер снова разгорелся и осветил пегого коня. Аркан захлестнул ему шею и натянулся, как струна. Сотник закручивал конец аркана за ствол рябины. Дерево вздрагивало от прыжков коня.
— Кончайте коня! — кричал сотник, натягивая аркан.
Джигиты подбежали к дрожавшему от ярости коню. Три длинных красноперых стрелы пронзили ему бок. Конь упал на передние колени, хотел подняться, но один из джигитов навалился и перерезал ему горло.
— Праведный Хызр прислал нам ужин! — сказал мулла. — Не забывайте молитв, соблюдайте рузу,[328] вспоминайте днем и ночью имя Всевышнего, и он вознаградит вас!
Джигиты, засучив рукава, быстрыми привычными приемами сдирали пегую шкуру с коня и рассекали его на части. Красная туша уже лежала на содранной шкуре, и джигиты, довольные, посмеивались:
— Лихой джигит наш сотник Тюляб-Бирген! Когда все тряслись от страха, думая, что видят скачущих покойников, наш начальник набросил аркан на коня и удержал его одной рукой. Если бы мы не были ротозеями, мы могли бы захватить живьем еще несколько диких коней…
— Разве это были дикие кони? — сказал проводник Сентяк. — С приходом татар много кипчакских табунов разбежалось по степи, и кони совсем одичали. Таков и этот пегий конь, двухлетка, с тавром хана Котяна… А дикие кони не такие — они песочной масти, с темным ремнем вдоль хребта. Но мы съедим этого пегого коня так же дочиста, как если бы он был диким.
Среди ночи проводник Сентяк рассказывал о набегах кипчаков на урусутское Залесье. Джигиты лежали вокруг костра и в полусне слушали его рассказ. Мороз усиливался. Легкая снежная пыль неслась низко над землей и засыпала лежавших. Сотник, накинув на плечи баранью шубу, сидел среди джигитов и молча, немигающими глазами смотрел на прыгавшие по веткам огоньки костра. Издалека донесся вой волка, опять на равнине показались тени! Зверь или человек? Враг или друг?
— Первый десяток! — сказал, не шевельнувшись, сотник.
Десять джигитов вскочили и направились к своим коням. Они поднялись по скату, и тени их скрылись во мраке. Сотник отошел к своей землянке. Остальные джигиты, оправляя оружие и настороженно прислушиваясь, продолжали сидеть у огня.
— Наши, — сказал чей-то голос.
На бугре показались четыре всадника. Возле переднего шел пленный без шапки, со связанными за спиной руками. Светлые, как кудель, волосы сбились. Лицо было измучено. Ноги с трудом передвигались. Второй всадник сидел, пригнувшись к гриве коня, и непрерывно повторял:
— Вай-уляй! Жжет!.. Огонь во мне!.. Воды, дайте холодной воды затушить огонь в моем животе!
Медленно спустились всадники по косогору и остановились у костра. Сотник, узнав вернувшихся четырех братьев, заложив руки за пояс, подошел к пленному и внимательно его осмотрел. Высокий худой юноша, в холстинных портках, в расстегнутой рубахе и босой, стоял равнодушный, окаменелый, с посиневшим от холода лицом и только облизывал рассеченную верхнюю губу, из которой сочилась кровь. Метнув недоверчивый взгляд на сотника, он опять уставился в одну точку.
Три брата, соскочив с коней, осторожно сняли четвертого и положили на войлок около костра… Раненый лежал на спине с полузакрытыми глазами, лицо его обтянулось, нос заострился. Рот кривился, и губы что-то шептали.
Мулла Абду-Расуллы опустился на пятки возле раненого и, вглядываясь в его лицо, строго говорил:
— Повторяй за мной: «Бог, царь царей! Слава Аллаху! Нет бога, кроме Аллаха, и Бог велик!..»
Сотник Тюляб-Бирген долго стоял возле раненого, подняв правую бровь, всматривался в его судорожно дергавшееся лицо, наконец безнадежно махнул рукой и, сбросив с плеч баранью шубу, покрыл ею умирающего джигита.
К сотнику подошли вернувшиеся братья. Бури-бай сказал:
— Как ты приказал, мы пробрались оврагами до дубовой рощи. Мы оставили коней внизу, а сами проползли на высокий бугор. Увидели лагерь урусутов. Их было около тысячи. Они храпели на всю степь. Мы стали пробовать, как бы скрасть одного из спящих, и продвигались к ним. Демир двигался первым и наткнулся в кустах вот на этого мальчишку. Мальчишка вскочил и перерезал Демиру кишки. Если бы не твой приказ, мы бы тут же прикончили сосунка, — так обидно было за Демира. Такого смелого брата, укротителя диких коней, потерять из-за такого сопляка! Мы связали его и заткнули ему рот. Если бы Демир закричал, нас бы схватили урусуты, — они были рядом. Но Демир молчал, точно откусил язык… Сутки мы просидели в дубняке, выжидали. И справа и слева проходили отряды урусутов. Теперь пленный перед тобой. Мы свое дело сделали, а брата Демира зовет к себе Аллах. Давай нам обещанные тулупы.
Сотник сказал сухо:
— Храбрый был джигит Демир! Аллах его успокоит в своих райских рощах… Моя шуба на нем. А почему вы ободрали пленного раньше времени? Зачем сняли с него чапан? Почему он босой? Я должен показать его хану Баяндеру целым и необмороженным, а голый он подохнет этой же ночью.
Ворча и ругаясь, три брата стали одевать пленного, наворачивать ему на ноги онучи и подвязывать лапти. Проводник Сентяк, знавший немного по-русски, расспрашивал пленного, сколько всех урусутских воинов, хотят ли урусуты драться?
Пленный говорил мало и отрывисто. Глядел злобно и все облизывал рассеченную губу.
— Зовут его Торопка, родом он из лесной деревни Перунов Бор. Сколько войска — он не знает. А драться с татарами хотят все урусуты, и все пошли на войну…
Сотник внимательно слушал, что переводил проводник Сентяк, и заставлял муллу Абду-Расуллы записывать все сказанное на лоскутах с заклинаниями… Переводчик скоро использовал все русские слова, какие знал, и больше ничего не мог выпытать от пленного. Несколько ударов по голове плетью не помогли делу: мальчишка упрямо молчал.
Сотник сказал, что сам отвезет пленного к хану Баяндеру. Его гнедой жеребец, давно оседланный, был привязан возле землянки. Десять джигитов должны были его сопровождать. Но выезжать в метель среди ночи было опасно. Тропы замело снегом, и вьюга усиливалась. Приходилось ожидать рассвета, и сотник ушел в свою землянку.
Торопка сидел на земле близ костра. Руки, закрученные за спиной, затекли и мучительно ныли. Снег, летевший сбоку, засыпал голову и плечи, и Торопка не мог стряхнуть его с лица. Петля аркана давила шею. Конец аркана держал в руке молодой джигит, сидевший рядом. С другой стороны лежало на конском потнике тело Демира, покрытое бараньей шубой. Демир уже перестал стонать и навсегда затих.
Прошло много времени. Костер, в котором лежали с вечера большие жерди, почти совсем догорел. Последние огоньки перебегали по тлеющим в золе красным углям. Лагерь заснул. Не спал лишь Торопка, обдумывая, как бы вырваться из плена, и не спала изможденная, тощая старая «ясырка». Она сидела на пороге своей полуразвалившейся землянки и смотрела на огоньки костра злыми черными глазами… Она дожидалась, когда джигит, стороживший мальчика, приляжет на бок. Тогда она поднялась и бесшумными кошачьими движениями приблизилась к костру. Она не искала остатков еды. Она склонилась к лицу похрапывавшего джигита, отшатнулась и сделала шаг к Торопке. Вытащив из широких складок своих синих шаровар обломок отточенного ножа, осторожно перерезала волосяные веревки и безмолвно указала рукой в ту сторону, где стоял гнедой жеребец сотника. Затем бесшумно исчезла.
Торопка почувствовал, как ослабели веревки, но сразу не мог сделать ни одного движения онемевшими руками. Медленно приливала кровь, постепенно начали шевелиться пальцы. Торопка, выжидая, посматривал на спавшего джигита. Наконец поднялся и осторожными шагами направился по мягкому пушистому снегу к гнедому коню. Дрожащими руками он отвязал повод и оказался в седле…
Он был на бугре, когда услыхал позади себя крики. Но ветер уже свистел в ушах, снег бил в лицо, а сильный жеребец упругими прыжками уносил его вперед, в простор немой беспредельной равнины.
Во всей нашей истории не было более страшного, рокового события, которое могло бы произвести более потрясающее впечатление на воображение наших предков, чем этот опустошительный ураган, пронесшийся почти над всеми землями Руси, поглотивший сотни тысяч человеческих жизней, покрывший наше отечество пожарищами, развалинами и поработивший остатки населения ненавистному татарскому игу.
Грозные вести о наступлении татарских полчищ заставили крепко призадуматься князя Феодора и обо всем позаботиться перед выездом в Дикое поле. Был он хотя и молодой, но настоящий домовитый хозяин, ничто не ускользало от его зоркого глаза. Он переговорил и с боярами, и с прибывшими с разных концов князьями и воеводами, и с простыми крестьянами, заполнившими своими возами городскую площадь. Хотел он знать, крепко ли они будут стоять за русскую землю и о чем и как придется ему договариваться с татарским царем?
Все говорили одно: «За нас не бойся! Мы своей грудью встретим первый удар. Суздальцы хотя и соседи, но, как это и раньше бывало, не захотят нам помочь. Еще обрадуются, что рязанцы ослабнут. Суздальцы, пожалуй, надеются, что князь владимирский спрячет под свою полу всю ослабевшую рязанскую землю и сделает ее старых бояр своими конюхами. Не бывать этому!»
Никто не знал, о чем совещался надменный владимирский великий князь Георгий Всеволодович с молчаливыми, угрюмыми татарскими послами. Что он выговорил у них в свою пользу? Что ему пообещали косоглазые соглядатаи?
Приехавшие из Дикого поля раздетые и ограбленные половецкие ханы рассказывали, что татары и мунгалы жалости ни к кому не имеют, что слова своего они не держат. Один половецкий хан, раньше владевший конскими табунами в десятки тысяч голов, прискакал со своим слугой только на трех конях; он говорил:
— Татары через своих гонцов обещали: «Сдавайтесь на полную нашу волю, и мы тогда вас не тронем! Мы оставим вам все ваши табуны и стада!» Кто им поверил и поклонился в ноги хану Батыю, тот был ободран в тот же день, как баран. Татары заставили их работать конюхами. Татары хвастают: мы-де отдыхаем в Кипчакских степях, коней подкармливаем и готовимся к набегу на урусутов. «Мы охватим облавой, как петлей, все урусутские города и выгребем из них все дочиста». Эй, рязанские друзья, готовьтесь к смертному бою! Не верьте татарским уговорам!
Князь Феодор Юрьевич страха не имел. С юных лет он был удалой охотник, и на медведя был ловок, и на тура. Он и теперь решил ехать в лагерь царя Батыя, как раньше ходил на лютого зверя: «Где не возьмешь силой, попытайся взять уловкой!»
Уже все было готово к отъезду, обо всем князья договорились; подарки отобраны и уложены в кожаные сундуки и переметные сумы, часть навьючена на коней, часть погружена на повозки. Глиняные запечатанные кувшины с хмельным медом и бочонки с пивом бережно укутаны войлоком и уложены в сено. Из повозок торчали ноги мороженых телячьих и свиных туш.
Узнав от бежавших половцев, что с царем Батыем соединились десять мунгальских царевичей, князь Феодор, по совету отца, отобрал одиннадцать лучших рослых жеребцов с пышными хвостами, шелковистыми вьющимися гривами. Жеребцы были вымыты, гривы намочены квасом, заплетены и перевиты красными лентами. Крутые гладкие спины покрыты пестрыми шемаханскими коврами. Двенадцатого коня Феодор решил подарить главному полководцу Батыя, его правой руке — «темнику Себядяю».
Что же медлит князь Феодор? Уже возы пущены вперед; уже все двенадцать коней один за другим с заплетенными хвостами и гривами ушли под охраной опытных конюхов; уже к крыльцу княжеских хором подвели статного рыжего коня, легкого, как ветер, — подарок половецкого хана; уже и спутники Феодора — князь Ижеславльский и с ним четыре хитроумных боярина, все в походных полушубках и собольих колпаках, — столпились у крыльца, а Феодор все еще возвращается в гридницу, выходит на крыльцо и озабоченно посматривает по сторонам.
Кто-то крикнул:
— А вот и гостья долгожданная!
В конце площади, из-за угла дома, вылетело несколько всадников. Во весь мах, взбивая снежную пыль, помчались они к крыльцу. Два дружинника соскочили с коней и схватили под уздцы серого в яблоках иноходца. С него легко спрыгнула молодая женщина в бараньем полушубке и зеленом бархатном колпаке, отороченном темным соболем. С первого взгляда ее можно было принять за юношу — и сапоги у нее высокие сафьяновые, и подпоясана ремнем с коротким мечом, но радостный смех и румяное лицо с блестящими карими глазами были всем знакомы: всегда рязанцы видели в соборной церкви рядом с князем Феодором его молодую жену, заморскую[329] греческую царевну Евпраксию.
Как мальчишка, побежала она навстречу Феодору, сходившему с крыльца, и бросилась ему на шею:
— Все боялась, что не захвачу тебя, Феодор. Всю дорогу мчалась, меняя лошадей. Зачем уезжаешь?
Феодор, обняв за плечи Евпраксию, поднялся на крыльцо. Навстречу спешила княгиня-мать Агриппина в темном лисьем шушуне, наброшенном наспех. Дрожащими руками обняла она молодую невестку, и обе залились слезами.
— Успокойся, Евпраксеюшка! — утешал Феодор. — Не воевать еду, а о крепком мире договориться. Все улажу, да и опытные мои советчики мне помогут и придумают, как утихомирить татарского царя Батыгу. А где же наш Ванятка?
— Едет в возке. А я не могла больше ждать и помчалась вперед.
— Ну и девчонка ты! — сказала старая княгиня Агриппина. — Бегаешь, как заяц!
— И я то же говорю, — прервал Феодор. — Тебе бы еще хороводы водить! — Шепотом на ухо добавил: — Вот за это и люблю тебя! Знаю, что ты готова со мной ехать хоть на охоту, хоть в поле полевать.
— Возьми меня, Феодор, с собой! Может, я сумею лестью да шутками смягчить татарского царя.
Феодор приблизил к себе юное розовое лицо с блестящими карими глазами и поцеловал побледневшие губы. Он бережно отнял цеплявшиеся руки и мигнул матери. Та сзади обняла Евпраксию. Молодая княгиня торопливо расстегивала свой полушубок.
— Постой, Феодор! Возьми с собой мое заветное жемчужное ожерелье из Царьграда. Может быть, ты сумеешь им ублажить татарскую царицу, а она успокоит своего яростного мужа. Да еще возьми с собой мое благословение… — Она сняла с шеи золотой круглый образок на серебряной цепочке. Феодор скинул колпак; он наклонил к молодой жене голову с прямым пробором и расчесанными на две стороны русыми волосами. Она надела ему на шею иконку. Феодор поцеловал в последний раз Евпраксию в лоб, резко повернулся и, стуча подковками красных сапог, сбежал с крыльца к нетерпеливо перебиравшему ногами коню.
Евпраксия забилась в крике и плаче на руках старой княгини, а князь Феодор, сдерживая сильного коня, направился, не оглядываясь, через засыпанную снегом площадь. Хмурый, со сдвинутыми бровями, вглядывался он в сизую туманную даль. С площади и с крепостных валов видна далеко на десятки верст снежная равнина, по ней кое-где чернели небольшие рощицы. Низкие серые тучи медленно плыли над пустынными полями. Слышался унылый свист ветра и хриплое карканье и гомон галок и ворон, стаями летавших над широким шляхом, уходившим в Дикое поле.
Рязанское посольство ехало в лагерь Батыя четыре дня. По пути встречались русские сторожевые заставы.
Хотя князь Феодор вез с сбой шатер, но поставил его только на четвертый день, когда вдали показались татарские посты. Спал Феодор на земле, у костра, подостлав бараний тулуп, кормился, как и другие; всю ночь держал охрану: от татар можно было ожидать всякого охальства.
На последней русской заставе ему рассказали о молодом воине, который сразил рогатиной татарина, был захвачен в плен, ночью перехитрил татарских сторожей и на отличном коне прискакал обратно.
Князь Феодор потребовал его привести, спросил имя, кто отец и с какого он погоста. Похвалил его и приказал выдать ему в награду пару новых кожаных сапог.
— Ай да Торопка-расторопка! — сказал он. — Порадовал ты меня! Коли придется воевать, у нас найдется еще немало таких удальцов. Не удастся косоглазым нас задавить!..
Пишет Хаджи Рахим: «Да сохранит скитальца небо от новых напастей, которые надвигаются отовсюду, как черные тучи перед ураганом!»
Бату-хан остановился большим лагерем на реке Воронеже, среди дубовой рощи. Даже зимой в богатой травою степи привольно татарским коням. Разгребая копытами снег, неприхотливые кони находили себе достаточно корма.
Лагеря других чингисидов растянулись по степи далеко на восток.
Воины говорили о скором набеге на урусутские земли, о том, что там откормятся и разгуляются вволю. Каждый самый простой воин награбит столько добра, что станет богат, как хан, владеющий целой областью и тысячами подданных.
Говорили, что урусуты — народ сильный и злобный, как волки, и в бою упорный и стойкий. Они не отдадут без борьбы, без защиты свои пашни, свой скот.
Неожиданно прибыло посольство урусутов. Во главе — Феодор, молодой сын рязанского коназа. Бату-хан, желая показать свое величие, сообщил через векиля, что он занят государственными заботами и примет коназа Феодора через несколько дней.
Урусуты поставили на берегу шатры. Один большой, княжеский, с золотой маковкой, и три малых, пестрых, из бухарской ткани. Субудай-багатур окружил лагерь стражей, чтобы оберегать урусутов от дерзостей татарских воинов, которые сразу полезли в шатры и стали хватать все, что попадало под руку. Это вызвало несколько драк приезжих урусутов с татарами. Наконец «бешеные» Субудая установили порядок, колотя древком копья любопытных.
Бату-хан, подготовляясь к приему урусутов, долго беседовал с сыном Субудай-багатура, Урянх-Каданом, который ездил в рязанские земли, все высмотрел там и только что вернулся. А сопровождавшая его шаманка Керинкей-Задан колдовала, напуская на урусутов страх и болезни, чтобы их сердца разорвались.
Урянх-Кадан рассказывал, что он видел города Рязань и Ульдемир.
«Это, — говорил он, — не простые города, а сильные крепости, и взять их будет нелегко. Потребуется много приступов, чтобы проломить высокие, толстые стены. Летом дороги урусутов как западни: всюду ручьи и топкие болота. Можно ехать только зимой по замерзшим рекам. Летом урусуты ездят друг к другу в лодках. Всюду дремучие леса. Эти леса — защитные крепости. Поэтому надо идти на урусутов зимой, когда замерзнут реки».
Бату-хан пожелал видеть привезенные урусутами подарки. Но послов он все же к себе не допустил.
Урусутские воины привели под уздцы двенадцать прекрасных коней с налитыми кровью глазами. Один вороной конь был в сбруе под седлом, украшенным золотом, жемчугами и парчовым чепраком. Это подарок Бату-хану. Другие кони были покрыты нарядными коврами.
На повозках было много шуб, лисьих и собольих, крытых аксамитом и парчой. Десять воинов несли по связке мехов. В каждой связке — по сорок лучших темных соболей.
Для Бату-хана были еще подарки: прямой меч с золотой рукоятью, серебряное блюдо, чаши и кубки. А для его жен — украшения из драгоценных камней: повязки на голову, золотые ожерелья, перстни и запястья.
Бату-хан стоял суровый и недовольный возле шатра. Он равнодушно следил, как мимо проносили подарки. Все драгоценности складывались на коврах в его шатре. Он сказал, что получал из китайских дворцов более роскошные и искусно сделанные дары. Обрадовался, только когда перед ним провели двенадцать коней, один прекраснее другого. Каждого вели под уздцы, на серебряных цепях, два конюха. Кони были высокие, широкозадые, с волнистыми гривами и хвостами. Они плясали, вставали на дыбы, подымая на воздух конюхов.
Бату-хан отобрал себе вороного жеребца с белыми до колен ногами, который косился огненным глазом, поджимая зад, и пытался укусить державших его конюхов. Остальных коней Бату-хан велел отвести к другим царевичам.
Бату-хан принял наконец урусутских послов. В его шатре собрались чингисиды и главные военачальники. Джихангир сидел на золотом троне, в шапке, украшенной большим алмазом, в одежде, расшитой золотыми драконами. Он поддел стальную кольчугу, не доверяя урусутам. По левую сторону сидели на ковре его жены, «семь звезд» Бату-хана. Они уже украсились подарками, привезенными рязанским князем. На старшей жене было ожерелье из крупных жемчугов, на других золотые запястья. У младшей — на лбу повязка из жемчужных нитей. По правую сторону трона сидели ханы и военачальники.
Князь Феодор рязанский оказался совсем молодым воином, роста среднего, статный, с широкими плечами. Держался прямо, смотрел гордо в глаза, не опуская взгляда, без улыбки — как дикий непокорный сокол. Он вошел без оружия, которое отобрали нукеры при входе в шатер. Князь Феодор сделал два шага и остановился, плохо видя в полумраке шатра. За ним вошли шесть человек его свиты и четыре боярина — его советники. Они выстроились в два ряда. Феодор снял соболий колпак и низко поклонился Бату-хану, коснувшись пальцами ковра. Его свита сделала то же самое.
Феодор сказал:
— Здравствуй на много лет, царь татарских стран, владыка и вождь храброго татарского войска!
Бату-хан долго молчал. Затем, зажмуря глаза, прошептал сидевшему у его ног рязанскому князю, Глебу Владимировичу:
— Как этот невежа мне кланяется? Скажи ему, что он мне не ровня, а мой слуга.
Глеб Владимирович сидел на пятках, подобострастно прижавшись к трону. Он сказал послам:
— Князь Феодор Юрьевич! Ты стоишь перед кем? Перед величеством мунгальским и, дерзяся, не сгибаешь колен? Ты забыл, верно, что царь Бату-хан владеет половиной мира, что он внук царя Чингисхана, владыки всех восточных земель? Скорее пади лицом на землю и покажи, что ты чтишь его величие.
— Что-то мне лицо твое больно знакомо, — ответил Феодор. — Не ты ли князь Глеб Владимирович? Не ты ли изменой завлек своих братьев на пир и всех перебил? Теперь же ты переметнулся и помогаешь татарам губить русские земли? Объясни царю, твоему новому хозяину, что мы, христиане, земной поклон делаем только перед святой иконой, когда творим молитву царю небесному, и до сих пор у нас царя земного не было. Эх, князь!.. Встретились бы мы с тобой в поле, не так бы заговорили…
Бояре перешепнулись:
— Живуч Иуда!
Глеб перевел слова Феодора. Пеной покрылись губы Бату-хана. Взбешенный, он заговорил:
— Вся вселенная поклонилась моему деду, Священному Воителю. По всему миру он пронес ужас монгольского имени. Вы ли, урусуты, думаете спорить с нами? Все народы, которые дерзко с нами спорили, обращены в пыль и пепел. На что вы надеетесь? Вы ли нас сильнее?
Феодор спокойно сказал:
— Я слышал о твоем великом деде, хане Чагонизе. Я почитаю этого великого воителя и тебя, его внука, и желаю тебе здоровья и благоденствия на много лет. Но для чего тебе, столь богатому и сильному, нужны еще наши бедные рязанские земли? Вы, татары, живете в степях, кони ваши любят ковыльную траву. Мы же, как медведи, запрятались в лесах, живем в дымных избах. Почему нам не жить с тобой как добрым соседям?
Глеб прошипел:
— Сосунок! Как ты смеешь так отвечать повелителю непобедимых монголов?
Бату-хан сказал несколько слов сидевшему рядом по правую руку Субудай-багатуру. Феодор догадался, что этот старый толстый монгол с единственным выпученным глазом — прославленный полководец, советник татарского царя.
Субудай сказал:
— На небе одно солнце, на земле — один владыка, монгольский каган. Все должны ему поклоняться и целовать перед ним землю. И вы, урусуты, это сделаете доброй волей иль неволей. Вы будете платить дань кагану и прославлять в молитвах его имя, когда Бату-хан поставит свой священный сапог вам на шею. Напрасно вы, дерзкие, до сих пор не покорились.
В это время в шатер вошел баурши и, пав на землю, прошептал:
— Обед готов. Разреши, ослепительный, принести все, что приготовлено для твоего пира.
— Неси! — сказал Бату-хан, сделавшись снова неподвижным и непроницаемым.
Феодор и его спутники продолжали стоять. О них как будто забыли.
Князь Глеб, поглаживая черную с проседью бороду, насмешливо наблюдал за русскими послами. Он был одет в потертый кафтан и походил на облезлого, но все же страшного степного орла, прикованного цепью за ногу. Он сказал русским послам:
— Что ж вы стоите, гости дорогие? Вас не звали, сами напросились, но коли попали на пир, то и вам угощения хватит. Садитесь, где стоите.
Дородный, осанистый князь Ижеславльский, стоявший рядом с Феодором, прошептал ему:
— Потерпим ради земли русской. Потрудись, князь Феодор, ради чести твоей и нашей. Воротиться домой легко, а договориться с татарами — трудно.
Молодой князь Муромский сказал:
— Чую, что всем нам не вернуться, ни мне, ни тебе. Сядем да посмотрим, сладка ли честь татарская.
— Садитесь! Бату-хан приглашает вас обедать, — сказал баурши.
Русские послы отступили к стенке шатра. Опустились на ковер, подобрав под себя ноги.
Князь Феодор и его спутники не раз бывали у половецких ханов, знали их обычаи: на пирах, во время угощения, всякое блюдо, всякий кусок мяса имеют свое значение, свой порядок и показывают больший или меньший почет. Поэтому русские зорко следили, будет ли им, как послам, оказан почет и какой именно.
По татарским обычаям, сваренный баран или другое животное — жеребенок, дикая коза — разнимаются на части согласно особым древним правилам. Поручается это специальному лицу, опытному в этом важном деле. Туша разрезается пополам — правая и левая сторона животного — и раскладывается на особом блюде. Животное делится на двадцать четыре части, и эти части раскладываются либо на двадцать четыре блюда, либо на двенадцать блюд, по числу гостей. И каждый гость получает либо целое блюдо, либо, когда гостей много, одно блюдо едят двое или трое.
Слуги входили парами, торжественно неся перед собой на вытянутых руках одно золотое и следующие — серебряные блюда.
Баурши, взяв золотое блюдо из рук слуги, остановился перед Бату-ханом и опустился на колени. На блюде лежали тазовая кость с мясом и голова барана.
Бату-хан принял двумя руками блюдо и поставил перед собой. Он выхватил из-за пояса тонкий нож, отрезал одно ухо барана и передал голову своему брату, хану Шейбани, сидевшему справа. Тем временем ловкие слуги бесшумно проскальзывали между гостями и ставили перед ними блюда. Четыре гостя получили по блюду каждый — знак высшего почета. Следующим подавали по одному блюду на двоих.
Русские послы внимательно следили за разносимыми блюдами и понимали: вот эти два хана, получившие правую и левую лопатки, — начальники правого и левого крыла войска; эти, грызущие коленные кости, — находятся в передовом отряде.
Грудинка была передана старшей жене. Мелкие части розданы другим женам.
Баурши произнес молитву, после чего все татары принялись за еду.
О послах все забыли… Нет, и им слуги принесли два блюда и поставили перед ними на ковре. Но что тут было: конечности ног, кишки и хвостовые кости!
Послы поняли, что все это делается с умышленной целью их оскорбить, что им дают те части, которые уделяются низшим слугам, женщинам, очищающим внутренности, и мальчишкам, которые подкладывают катыши кизяка под котел. Ни один из русских не протянул руки к блюду, все спокойно наблюдали за обедом. Некоторые шутки, которые отпускались на их счет, были поняты послами.
Князь Глеб ел из одного блюда с двумя ханами. Он повернулся к послам:
— Что же вы, гости дорогие, мало едите? Хозяин обидится.
Князь Пронский ответил:
— Мы помним половецкую пословицу: «Иди на пир, поевши дома досыта». Благодарим ласкового хозяина за щедрое угощение!
Наконец все обедавшие покончили с мясом и стали вытирать вымазанные в сале руки о цветные ширинки,[330] о полы шуб, а то и о голенище правого сапога. Слуги принесли серебряные подносы, где стояли разной величины и формы золотые кубки и чаши с хмельными напитками: кумысом и хорзой, кто что пожелает.
Все взяли в руки чаши. Русским послам также принесли чаши, полные хмельной хорзы.
Тогда баурши встал на колени перед Бату-ханом и произнес благодарственную молитву:
«Тебе, неодолимому доблестному хану, за гостеприимное угощение да пошлет небо благословение на голову твою!
Преобразившись в счастливую птицу, да посетит наш покровитель бог Сульдэ этот золотой шатер, где мы сидим.
Пусть хозяйки этого шатра двенадцать раз будут плодоносны и их глаза озарятся радостью, увидев, что у них родился сын, а не дочь.
Да не отступит никогда от тебя богатство! Данное тебе небом счастье да не будет никем растоптано!
Да окружают твой шатер тысячи верблюдов, у которых задние горбы свешиваются от сала, и громко ржущие друг перед другом стройные жеребцы, и жеребята, и стада овец и баранов, и жирные коровы и быки, у которых на ходу хрустят казанки.
А если кто умыслит злое против тебя, пусть у того лошадь умрет в походе, и жена умрет, не увидев возвращения мужа, и пусть кибитка завистника разломится с треском, и спицы юрты сломаются и воткнутся твоему врагу в спину!..»
Все стали пить. Русские тоже поднесли чаши к губам. Но тут один из ханов воскликнул:
— Пусть погибнут урусуты, как саранча под ногой верблюда!
Другие ханы поддержали:
— Да разлетятся урусуты, как воробьи перед кречетом, как шакалы перед борзой-волкодавом!
Послы опустили чаши и поставили их перед собой.
Бату-хан увидел, что русские не пьют, и стал издеваться над ними:
— Зачем вы приехали одни? Вы бы привезли с собой своих жен.
Князь Глеб, вторя общему смеху, сказал:
— Вот князю Феодору особенно следовало бы привезти свою молодую жену Евпраксию. Она заморская царевна и славится красотой, как звезда на небе.
Сильно охмелевший Бату-хан сказал Феодору:
— Скачи скорей домой и привези нам молодую жену. Она бы нам и попела, и поплясала, и красотой своей усладила нас.
Князь Феодор ответил спокойно:
— Так поступать недостойно! Если ты нас в войне одолеешь, тогда завладеешь всем, что у нас есть.
Жены Бату-хана, сидевшие неподвижно, как идолы, зашевелились, узнав, что ответил русский князь. Две из них захлопали в ладоши. Младшая сказала:
— Этот урусут храбрый и благородный муж.
Князь Ижеславльский шепнул князю Феодору:
— Нам здесь больше делать нечего.
— Я тоже это замечаю.
Князь Феодор встал. Бату-хан, прищурив глаза, смотрел на него.
— Ты прости меня, светлейший хан, но мы должны ехать домой…
— Зачем вам ехать? Угощайтесь кумысом!
— Мы бы рады быть друзьями с тобой и заключить нерушимый союз доброго соседства. Однако у нас говорят: «Насильно мил не будешь». Быть твоими верными друзьями мы можем, но сделаться твоими рабами-колодниками — этого не будет никогда! Если ты пойдешь на нас войной, то спор решат наши мечи.
Феодор и все послы поклонились Бату-хану до земли, сняв колпаки. Феодор выпрямился, тряхнул кудрями, пристально взглянул на похвалившую его юную жену Бату-хана, набеленную, с подведенными сурьмой глазами, закутанную в парчовые блестящие одежды. Он надвинул на брови соболий колпак и, прямой, смелый и гордый, вышел из шатра.
Бату-хан шепнул несколько слов Субудай-багатуру. Тот, сильно кряхтя, поднялся и, пятясь, проковылял к выходу.
Бату-хан, вцепившись в ручку трона, сидел неподвижно. Все замерли, прислушиваясь и ничего не понимая. Послышался конский топот… Всадники пронеслись мимо шатра.
Отчаянные крики… Сдавленные, хрипящие стоны. Звон и стук мечей…
Бату-хан сидел по-прежнему неподвижно. Никто не решался шевельнуться и встать с места.
Вернулся Субудай-багатур. Его глаз сверкал, лицо покрылось каплями пота. Он задыхался.
— Ну что? — спросил Бату-хан.
— Все перебиты!.. Остался в живых один старик слуга. Отняв татарский меч, он бился над телом своего господина, коназа Феодора, и до сих пор стоит над ним с мечом в руке. Я приказал его не трогать. Твой дед, Священный Воитель, не раз говорил: «Нужно возвеличить верного слугу, даже если господин его был твоим врагом»…
— Я хочу его видеть. Коназ Галиб, приведи его!
Князь Глеб Владимирович поднялся и, разминая ноги, пятясь по-монгольски, вышел из шатра. Он вернулся с высоким седым стариком. Два монгольских воина держали старика за локти. Лицо его было рассечено, кровь стекала по белой бороде.
— Кто ты? — спросил Бату-хан.
— Я пестун и слуга князя Феодора Юрьевича.
— Как звать тебя?
— Апоница.
— Хочешь служить у меня? Ты будешь в почете!..
— Прикажи меня зарубить, а служить у тебя не стану.
Младшая жена Бату-хана, Юлдуз, сказала дрожащим, слабым голосом:
— Джихангир, отпусти его!
Бату-хан покачал одобрительно головой и сказал:
— Ты человек верный. Я тебя прощаю. Я дам тебе коня. Разрешаю ехать обратно. Расскажи коназу рязанскому, что его сын за дерзкую грубость перед царем вселенной казнен. Субудай-багатур, приставь к этому урусуту четырех надежных нукеров. Прикажи, чтобы они его в пути не убили, а довезли невредимым до первого урусутского сторожевого поста.
Монголы вывели из шатра Апоницу. Бату-хан и его гости продолжали пир и обсуждали планы наступления на землю урусутов.
Заметив исчезновение Торопки, ратники передового дозора, где находился Савелий Дикорос, были охвачены тревогой. Они поднялись на бугор, обошли его кругом, рассматривали следы, нашли лужу крови. Толковали, спорили, решили, что была борьба. Капли крови потянулись по снегу к месту, где обнаружились следы четырех коней. Дальше следы уходили прямо в татарскую сторону. Савелий, всегда угрюмый, стал совсем нелюдимым. Он скитался по степи, залезал в валежник, ночевал там не смыкая глаз, все хотел поймать татарина, чтобы выпытать, жив ли Торопка. Лихарь Кудряш ему разъяснил:
— Если Торопку прирезали, ироды бы его бросили раздемши. Видно, захватили живьем и уволокли с собой.
Морозы крепчали. Ветры наметали вороха сухого колючего снега. Небо стояло ясное, безоблачное. В степи было видно далеко, но татары куда-то исчезли. Уже три дня не показывались татарские всадники, ранее быстро проносившиеся вдали под самым небосклоном.
Савелий стал уговаривать своих продвинуться вперед:
— Попытаем! Быть может, наши князья договорились с царем Батыгой и татары уже отступили назад, в теплые края, а мы здесь зря стынем.
Ратники из Перунова Бора согласились пойти вперед. Кудряш взялся привести всех к выселку, где он когда-то торговал с половецкими гуртовщиками. Остальной отряд обещал выжидать около дубовой рощи.
Четверо — Кудряш, Ваула, Звяга и Савелий — вышли ночью, захватив топоры. Они уже хорошо изучили все овраги, курганы и холмы, сбиться с дороги в лунную ночь было трудно. Взяли с собой хлеба на несколько дней. Подойдя к логу, залегли в кустах. Долго ожидали рассвета. Выселок был в низине среди оврага, где протекала мелкая речка…
Солнце поднялось в багровом тумане. Надвигались, клубясь, серые тучи.
Из-за холма вынырнул конный татарин, держа в руке гибкую пику. Лошадь лохматая, рыжая. Сам в шубе, старой, темной, как земля. Головой вертит, смотрит по сторонам — настороже, — не видать ли чего? Направился к выселку. Около зарослей, где притаились мужики, стегнул коня. Поскакал вперед, оглянулся, постоял и поехал дальше. Спустился в лог. Слышно было, как копыта ломали тонкий хрупкий лед. Остановился — видно, коня поил. Скоро снова выехал из лога и показался на бугре. Одинокий, поехал по снежной пустынной равнине, пока не скрылся за холмами.
Савелий сказал:
— В выселке никого нет. Иначе косоглазый остался бы там, татары загуторили бы, и мы бы услыхали.
— Ты все чаешь тело Торопки найти, — сказал лежавший рядом Звяга. — Твоему Торопке еще смерть на роду не написана. Он нас переживет.
— Душа моя не спокойна, — ответил Савелий. — Всего меня крутит и днем и ночью. Я пойду вперед. Коли что увижу, крикну — тогда выручайте.
Савелий, согнувшись, пополз и спустился вниз в лог. Долго он пропадал. Тучи надвинулись и обложили все небо. Снег повалил гуще, дали затянулись пеленой.
Мужики все ждали.
Внезапно вылез из-за кустов Савелий.
— Начинается метель, — сказал он. — Она может крутить и день, и два. В поселке пусто, лежит одна зарубленная старуха. Переждем в логу — там есть сарай с крышей. Хлеба у нас хватит. В степи мы застынем.
Снег валил непрерывно. Ветер подхватывал его и бросал в лицо, залепляя глаза. Теснясь друг к другу, мужики спустились в лог. Полуразрушенные сараи были мрачны и пусты. Около одного из них сидела старуха, прислонясь к стене. Седая голова в платке была рассечена. Один глаз всматривался, как живой. Из сарая выскочил серый зверь. Большими скачками, поджимая зад, взлетел на косогор и скрылся.
— Волк! — сказал Савелий. — Я тоже спугнул двоих. Они грызут здесь кости зарезанного коня.
Забрались в глиняную мазанку с крышей. Приставили кол к двери. Стало тихо. Буря завывала уже за стеной.
— Если подъедут татары, они нас захватят, как щенят.
— Я сяду у дверей снаружи. Не засну. Если меня засыплет метелица, вы меня отгребайте. Все одна дума: не грызут ли волки моего Торопку.
Утром Савелия вытащили из сугроба. Он, упираясь, говорил:
— Я вас затянул сюда. Мой черед и сидеть!
Но его втолкнули в мазанку, где уже горели в очаге сучья и бурьян и кипел горшок с мучной болтушкой.
Внезапно послышались снаружи голоса. Кто-то хрипло закричал:
— Есть ли тут душа живая? Откликнись, или силой войдем.
Схватив топоры, мужики встали у входа и отодвинули дверь. Вошел покрытый инеем старик. Лицо и борода его были в крови. За ним показались четыре татарина.
— Хлеб да соль! Дайте передохнуть и согреться. Всю ночь мотались по степи, чуть не поколели. Я — Апоница, слуга князя Феодора Юрьевича рязанского. Татар не бойтесь, они мне даны провожатыми до первой нашей заставы. Вас они не тронут.
Мужики отступили, убрали топоры за пояс. Кудряш сказал по-половецки:
— Зайдите, хлеба преломить.
Татары толпились у входа, переговариваясь между собой. Двое пошли треножить коней, двое шагнули в мазанку, скрестили на груди в знак привета черные руки.
Все опустились на пятки тесным кругом, косясь друг на друга. Татары протянули руки к огню. Кудряш вытащил из берестяного кошеля каравай. Разрезал ножом и дал по куску татарам.
— Куда и откуда Бог несет, Апоница? Кто тебя так попотчевал?
Апоница рассказал о злодейском избиении русского посольства. О том, что ему сам царь Батыга позволил уехать в Рязань, рассказать князю Юрию Ингваревичу о гибели его сына. «Эти ироды меня не трогали. Верно, живым доберусь до Рязани».
— А какой из себя Батыга? Неужели его видел?
Мужики жадно рассматривали татар, о которых столько слышали ужасов. Теперь они сидели рядом и, довольные, грызли сухой хлеб. На них были меховые долгополые шубы шерстью вверх. Шаровары такие же, но шерстью внутрь, из конской кожи, а шубы — бараньи. На ногах широкие сапоги, выложенные внутри войлоком. На голове остроконечные собачьи малахаи с наушниками и назатыльниками. На поясе длинные кривые мечи и кистени с цепочкой, на конце которой железная гиря.
Татарин вытащил из-за пазухи деревянную чашку, накрошил в нее хлеба и показал на горшок в печи. Ваула отлил ему из горшка болтушки и спросил:
— Юрта твоя далеко?
Кудряш перевел по-половецки.
Монгол подумал, понял и махнул рукой:
— Два года ехать!
— А сколько лет ты воюешь?
— Уже двадцать лет…
Лицо у татарина было темное, в морщинах, как сосновая кора. Редкие усы свешивались на губы.
Съев хлеб, намоченный в болтушке, татарин выпил всю чашку. Он вылизал ее языком и дал соседу. Тот тоже попросил болтушки.
Лица у всех были угрюмые, темные, узкие черные глаза косились на русских и осматривали их с головы до ног.
Кудряш сказал:
— Хотя они наш хлеб едят, а все же готовы нас прирезать. Выбирайтесь потихоньку отсюда. Мы сами проводим Апоницу.
Монголы о чем-то между собой переговаривались, показывая глазами на русских. Когда мужики стали выходить один за другим, монголы вскочили и выбежали из мазанки, хватая короткие копья с железными крюками.
— Эти крюки, чтобы нас с седла стаскивать! — сказал Кудряш.
Апоница взобрался на коня. Монголы тоже сели на маленьких заиндевевших коней и ждали.
— Идем, православные, — сказал Апоница, — глядите в оба. Они что-то задумали.
Мужики, проваливаясь по колено в снег, стали подыматься по откосу.
Выйдя из лога на равнину, мужики потянулись за Апоницей. Монголы остановились и закрутились на месте. Вдруг, припав к гриве коней, помчались на мужиков, пронеслись совсем близко и лихо повернули обратно. За ними волочился по снегу ошеломленный, сбитый с ног Ваула, захваченный двумя арканами.
— Выручайте, братки! — кричал Ваула.
Монголы удалялись вскачь.
— Пропал мужик! — воскликнул Звяга.
— Эх, беды я наделал, — простонал Савелий. — Зачем я завел вас сюда?!
Монголы остановились далеко на бугре. Они подняли Ваулу. Он зашагал за передним всадником с петлей на шее, а другие следовали за ним.
Уставший конь Апоницы плелся с трудом через сугробы. Мужики шагали хмурые, часто оглядываясь. И говорили, что теперь надо ждать больших бед и кровавых боев.
— Уж коли татары князя Феодора и послов перебили, то мира и дружбы от табунщиков не жди!
Желтый шатер с золотым драконом на шесте возвышался над татарским станом. Он был прикреплен волосяными арканами к кольям с медными головками. В шатре ежедневно совещались ханы, по вечерам там пировали. Бату-хана окружало много приспешников, охотников до арзы, хорзы,[331] кумыса и медовых напитков, привезенных рязанским посольством.
Хотя дни стояли морозные, но солнце, яркое и блистающее, слегка пригревало, и в лагере было весело, оживленно и шумно.
Кони паслись в широкой степи, никогда не знавшей ни серпа, ни косы. На необозримых равнинах Дикого поля повсюду подымались к небу дымки костров и виднелись круглые, похожие на шапки, черные с белым верхом юрты, привезенные ханами. Были и белые юрты, отнятые у разгромленных кипчаков.
От солнечных лучей снежная поверхность подтаяла и к ночи покрылась хрустящим настом. Когда с севера задул холодный режущий ветер, он погнал по степи горы мелкого оледенелого инея, который со звоном и шорохом катился по ледяной коре и густо засыпал жавшихся к кострам и юртам монгольских воинов. Ветер к ночи усилился и вскоре обратился в воющий ураган. Легкие юрты сотрясались. Многие были снесены. Ветер сорвал золотисто-желтый шатер Батыя и повалил его на ближайший костер. Слуги с трудом старались сложить полотнища шатра и прикрыть драгоценные вещи и золотой трон. Батый перешел в походную войлочную юрту, где дым от костра крутился по земле, забиваемый ветром из отверстия в крыше. Ледяной ветер проникал всюду, заносил юрты сугробами снега.
Привычные к монгольским буранам, воины расправляли обычно засученные рукава своих шуб и, разрыв снег, сворачивались в нем, как сурки. Лежа в снегу, они спокойно прислушивались к завываниям завирухи, затихающим человеческим голосам, к яростному свисту ветра.
На рассвете монголы стали вылезать из сугробов. Отряхивались и брели к юртам или в лога и овраги, отыскивая костры своих родичей. У костров они пили из деревянных мисок болтушку из муки и сала, заедая ее хрустящим жареным просом. Еды было мало. Воины говорили, что пора выступать в поход, так как уже приходили к концу награбленные у кипчаков запасы. Татары садились на коней и разъезжали по степи, отыскивая свои табуны, которые метель угнала неведомо куда.
Все посматривали на белую юрту Субудай-багатура. К ней были прикреплены девять бунчуков с конскими хвостами, принадлежащих главным туменам личного войска Бату-хана. Скоро ли эти бунчуки поплывут впереди войска, увлекая за собой десятки тысяч всадников, на север, в неведомую страну упрямых, неподатливых, озлобленных урусутов?
Из белой юрты вышли два монгола. Распутав узлы и поводья заиндевевших коней, они вскочили в седла и помчались в разные стороны. Только снежная пыль заклубилась за ними.
Затем вышел Бату-хан в шубе из белых песцов, крытой желтым китайским шелком. Нукеры личной охраны подвели Бату-хану вороного коня с белыми до колен ногами, подарок рязанского князя.
Бату-хан поехал в овраг, к небольшой белой юрте. Спрыгнув с коня, он скрылся за ковровым пологом. Два нукера с копьями встали на страже у двери. Другие отвели в сторону вороного коня и уселись на корточки, обмениваясь вполголоса короткими замечаниями:
— Кто здесь?
— «Седьмая звезда».
— Долго ли ждать?
— Совещание будет. Нойоны уже собрались.
— О чем, не знаешь?
— Может, о выступлении?
— Не пойдем ли назад?
— Молчи, или тебя придушат!
— Нельзя больше ждать. Кони объели траву.
— В земле урусутов погреемся.
— Сожжем их города.
— Коней накормим хлебом.
Прозвенели удары в медный щит. Нукеры считали:
— Девять! Гарди-Гель, это тебя!
Один из сидевших засучил правый рукав желтой нагольной шубы и приподнял полог двери. Он просунул голову в малахае внутрь юрты. Выслушав приказ, повернулся к нукерам:
— Ойе, Ору-Зан! Ослепительный требует привести немедленно шаманку Керинкей-Задан! Пойдем вместе. Я один с ней не справлюсь.
Плосколицый молодой нукер с приплюснутым носом замотал головой:
— Не пойду, Гарди-Гель! Она кусается.
— Иди, когда зовут. Сам ее укуси!
Ору-Зан встал. Шагая по колено в снегу, оба монгола направились к черной юрте под одиноким дубом. На нем оставалась половина желтых листьев, со звонким шорохом трепетавших от ветра.
Юрта не подавала признаков жизни, — веселый дым не вился над ней. До половины ее занесло снегом. Ору-Зан и Гарди-Гель окликнули несколько раз шаманку. Никто не отвечал. Они отгребли руками снег от дверцы юрты и откинули кошму, закрывавшую круглое решетчатое отверстие в середине крыши. Послышались глухие звуки, похожие на ворчание и лай. Подошли еще два монгола и открыли дверь. В юрте, под грудой войлоков и овчин, слышалась глухая ругань. Нукеры разбросали войлоки, из-под них показалась лохматая голова с черными блестящими глазами. Злой голос прохрипел:
— Вы откуда приползли, желтые ребята, у которых спереди слезами да слюнями проедено, у которых сзади солнцем да ветром опалено? Как ваше глупое имя? Кому нужда, кому дело?
Старший нукер, зная обычаи вежливого обхождения, ответил не сердясь:
— К кому у нас нужда, к кому дело, к тому мы и пришли с просьбой и поклоном. Ослепительный прислал нас, крошечных и маленьких, к тебе, великой шамание, разговаривающей с онгонами, к тебе, всеведущей Керинкей-Задан. Зовет он тебя немедленно в свой шатер по важному делу, по тяжкой заботе.
Из-под войлоков вылезла худая старуха и уселась на корточках, обняв руками колени:
— Пожравшие мясо своего покойного отца, глупые желтые дураки! Кто же так зовет? Юрту трясет, войлоки с крыши стаскивает, на мороз слабую женщину выталкивает? Вы сперва огонь разведите, руки и ноги мне согрейте! Я три дня под войлоками лежу, вся застыла. Никто мне лепешки сухой не дал, похлебки мне не принес. Уходите отсюда, дикие невежи, пока я на вас не наслала тучу ворон с медными носами и железными лапами!..
Нукер стал высекать искры быстрыми ударами стального огнива. Другой подставил сухую бересту. Третий складывал ветки можжевельника посреди юрты, а четвертый, старший из них, Гарди-Гель, продолжал отворачивать войлоки и шкуры, так как шаманка упрямо лезла обратно в середину вороха.
Скоро береста и сучья загорелись и весело затрещали. Гарди-Гель, ухватив за руки Керинкей-Задан, тащил ее к костру. Смуглое лицо шаманки было вымазано красными и синими узорами. Седые волосы, заплетенные во множество косичек, мотались, как змеи. Она укусила Гарди-Геля за руку, и тот ее оставил. Тогда шаманка быстро напялила на себя шапку, украшенную головами птиц с длинными клювами и лисьими хвостами, на спину накинула медвежью шкуру, на грудь привесила медную тарелку, подпоясалась ремешком. На нем висели войлочные божки. Шаманка схватила большой бубен и колотушку, прицепила сумку, из которой торчали дудка, баранья лопатка и передняя нога козы.
Делала она все это быстро, бормоча молитвы, приплясывая и напевая.
Нукеры у костра молча, со страхом косились на нее. Наконец Гарди-Гель решил, что приготовлений хватит, и встал:
— Теперь идем к Бату-хану.
— Я не пойду без главного шамана Бэки.
— Ору-Зан! Бери ее за локти, поведем великую с почтением к Бату-хану.
Четыре нукера подхватили шаманку и, подталкивая сзади коленями, быстро вышли из юрты.
Крепко придерживая вырывавшуюся шаманку, нукеры дотащили ее до юрты, где на страже стояли «непобедимые» Бату-хана. Керинкей-Задан вошла в дверцу с важностью, подобающей знаменитой предсказательнице, умеющей разговаривать со святыми онгонами, узнавать волю неба и предсказывать будущее.
В юрте собрались главные ханы. От костра веяло теплом. Позади огня, подобрав ноги в красных сафьяновых сапогах, сидел на ковре Бату-хан. Прищуренными глазами он рассматривал шаманку. Она остановилась при входе, склонилась, звеня и грохоча побрякушками, и пала ниц.
Затем со звоном и грохотом вскочила и подбежала к молодой ханше, которая испуганно отшатнулась к стенке. В знак высшего восхищения шаманка схватила ее за уши, понюхала обе щеки и вылизала языком уголки глаз. Погладила, поласкала и уселась рядом.
Шаманка уставилась безумным взглядом на Бату-хана:
— Ты — отрада всех людей, благороднейший и храбрейший Саин-хан! Ты — падение быстрого беркута! Ты — черно-пестрый барс, бродящий с рыканием на вершине снежной горы! Ты — одинокий сизый коршун, с клекотом носящийся над скалами! Ты — сердце всего народа! Скажи, зачем ты позвал меня? Все могу я, все для тебя сделаю!
Бату-хан ответил:
— Я призвал тебя, великая шаманка Керинкей-Задан! Ты носишь шапку, наводящую на народы ужас и тоску. Я видел сегодня сон.
— Рассказывай!..
— От него мой ум помутился и сердце расстроилось. Объясни мне сон, мой путь зависит от этого. Ты умеешь беседовать с грозными желтыми духами — онгонами семидесяти сторон вселенной. Призови их и спроси, что мне делать: идти ли мне сейчас, в эту метель, на север, в леса длиннобородых урусутов, или мне следует переждать? Или повернуть на юг и кочевать там в теплых долинах на берегах Синего моря? Идти ли мне на Рязань или на юг к городу Кивамень?[332]
Шаманка закатила глаза так, что были видны одни белки, и, раскачиваясь из стороны в сторону, завыла: «Аюн-ее! Аюн-ее!» Затем она вынула из сумки кожаный мешочек и посыпала из него на угли костра зеленый порошок. Заклубился голубой дымок, юрта наполнилась ароматом медовых степных трав.
— Рассказывай свой сон, а я призову семьдесят желтых онгонов и спрошу их: что тебе принесет счастье-удачу, а что — горе-слезы?
Бату-хан очнулся, наклонился к шаманке и заговорил вполголоса:
— Увидел я сон, будто макушку моей головы жжет, точно раскаленные угли упали на меня из серой тучи. От этого запрыгали мои легкие и сердце. Увидел я, что мое девятихвостое знамя покатилось и покривилось. Увидел я еще, будто злобные, красные, как мясо, враги-мангусы завладели всеми моими стадами и подданными. Увидел еще я, как они мучают моих верблюдов, как заставляют подыматься юрту за юртой и откочевывать в далекие места. Объясни мне, шаманка Керинкей-Задан, что этот сон значит, что мне хан-небо говорит.
Шаманка вскочила, подхватила свой бубен, забила в него и, закрыв им лицо, завыла, загукала, заголосила, подражая волку, медведю и сове. Она стала прыгать на месте, приплясывая, и вдруг, скача на одной ноге, выбежала из юрты. Нукеры бросились за ней. Она подбежала к одинокому дубу и с необычайной ловкостью влезла на его вершину. Там она продолжала кричать, ударяя в бубен и бросая на север, в сторону урусутов, кости, вынимая их из кожаной сумки. Потом она быстро соскользнула вниз и, так же вприпрыжку, пробежала по снегу и вернулась в юрту. Бату-хан стоял при входе, наблюдая за всем, что выделывала колдунья. Пропустив ее в юрту, он снова уселся на ковре.
Шаманка опустилась на колени, прикрыла лицо бубном и низким мужским голосом сказала:
— Я подымалась на верхушку дерева. Я была на небе под облаками. Я говорила молитвы. Онгоны вслед за мной пришли сюда. Вот они сейчас будут говорить и объяснять твой сон.
Другим, визгливым, голосом шаманка продолжала:
— Рожденный повелителем земли рязанской, молодой коназ, лучший из витязей, приезжал с поклоном к тебе, владыке всех народов, а сам он смотрел на все восемь сторон и пересчитывал твоих воинов. Он привез тебе подарки, двенадцать прекрасных коней, и среди них — черного коня, на котором могут ездить только желтые духи онгоны. Что ты сделал с этим красавцем конем?
Бату-хан зажмурил глаза, отмахнулся рукой и несколько раз покачал головой, точно хотел сказать: «Знаю, знаю, о чем ты будешь просить!» Он ответил:
— Что я сделал? Я убил коназа Рязани и буду ездить на его вороном коне.
Шаманка снова заговорила низким голосом:
— Объясни, великий желтый дух онгон, что означает сон Бату-хана? Не грозит ли он бедою? Не нужно ли совершить моление, чтобы отогнать ползущее к нам горе?
Шаманка переменила голос и тонким волчьим воем стала продолжать, как будто говорил другой небесный дух:
— Задуманный поход будет труден. Бородатые урусуты — сыновья рыже-красных, как сырое мясо, мангусов. Драться с ними опасно: на месте одной отрубленной головы вырастает две, вместо отрубленных двух голов вырастут сразу четыре. Без молитвы нельзя воевать с урусутами, надо принести в жертву девяносто девять черных животных: коней, быков, баранов и коз — черных без отметины. Надо первым зарезать черного коня, подаренного рязанским коназом… — Последние слова шаманка говорила все тише, и казалось, что они доносились с крыши юрты. Тут шаманка склонилась к земле и свалилась на бок.
В юрте было тихо. Все ждали, что скажет Бату-хан. Ослепительный, зажмурив глаза, говорил:
— Ты умная, как старый волк, ты хитрая, как побывавшая в капкане лисица! Может быть, ты мне скажешь, не лучше ли мне вовсе не идти на север, в леса и берлоги урусутов? Может быть, там все мое войско погибнет, съеденное рыже-красными урусутами? Может быть, мое девятихвостое знамя наклонится, как подрубленное, а мои монголы станут кандальниками других народов?
Шаманка молчала. Бату-хан продолжал:
— Мне многие, у кого душа трясется, как овечий хвост, говорят: «Зачем идти на урусутов? Там непроходимые старые леса, где бродят колдуны и им служат медведи. Лучше уйти в степи, к Синему морю, где ветер гонит волны серебристого ковыля, где пасутся стада белых быков, белых баранов, белых коз. Там кочевать привольно…» Не эти ли трусливые души научили тебя, Керинкей-Задан, твоим испуганным песням? Где мой учитель, Хаджи Рахим?
Из-за широких спин монгольских ханов поднялся факих, сухой, изможденный, с длинной седеющей бородой, в высоком колпаке дервиша.
Скрестив руки на животе, он тихо сказал:
— Внимание и повиновение! Я слушаю тебя, Бату-хан!
— Как поступал Искендер Двурогий, когда предпринимал поход? Искал ли он земли с хорошими пастбищами?
— Нет, джихангир, он искал только отряды своих врагов и обрушивался на них, как падающий с неба беркут.
— Съедал ли он перед боем своего лучшего вороного коня?
— Нет, джихангир! Своего любимого вороного жеребца Буцефала он водил с собой всюду в походах, даже когда Буцефал сделался старым.
— Спасибо тебе, мой мудрый и верный учитель, Хаджи Рахим. А что скажет мой боевой учитель, Субудай-багатур? Нужно ли нам идти на урусутов или отступить для отдыха к Синему морю?
Субудай-багатур, ворочая злым и недоверчивым глазом, сказал:
— Войско здесь застоялось. Запасы кончились. Метели усиливаются. Пора направиться быстро на города урусутов. Там можно откормить и людей, и коней. На вороном коне рязанского князя ты въедешь в город Рязань, хотя бы семьдесят семь тысяч мангусов старались тебе помешать. Шаманке Керинкей-Задан, чтоб она не голодала, подари привезенную рязанцами мороженую тушу черной свиньи, большую, как лошадь. Жертвы семидесяти семи желтым духам онгонам мы принесем в городе Ульдемире, захватив табуны урусутских коней. Пусть Керинкей-Задан старательно помолится, чтобы онгоны прекратили метель. Трудно идти в таком глубоком снегу. Если метель будет еще злиться девять дней, она засыплет нас снегом навсегда.
Субудай-багатур замолчал. Задрав шаровары на левой ноге, он усердно чесал искусанную вшами волосатую ногу. Военачальники посматривали друг на друга, и веселые искорки перебегали в их глазах.
— Спасибо тебе, всегда мудрый Субудай-багатур! Я ожидал от тебя таких слов. Завтра мы снимаемся с нашей стоянки. Войско пойдет девяносто девятью черными потоками и ворвется в рязанские земли. Я поеду на вороном коне с белыми до коленей ногами и белой звездочкой во лбу. Он принесет мне счастье-удачу. Мой белый конь Акчиан, завернутый в войлоки, будет уведен кипчакскими конюхами к Синему морю. Он родился в Арабистане и едва ли перенесет медвежий холод. Мы не будем вырезать всех урусутских харакунов[333] — земледельцев. Нужно захватить их как можно больше и гнать впереди. Мы погоним их первыми на приступ городских стен.
— А чем их кормить? — спросил один хан.
— Зачем кормить пленных? Пусть они сами кормятся! Пусть едят павших коней и все, что хотят. Сегодня мы будем отдыхать без заботы. Завтра снова начнется кровавый пир.
Первым в вихре снежной пыли ушел тумен «бешеных» Субудай-багатура. Своими знаменитыми переходами, меняя в пути коней, Субудай пробивался через сугробы. Он посадил на коней нескольких половецких пленных проводников. Они указывали ему едва заметные степные тропы. Субудай держал проводников возле себя и расспрашивал обо всем, что ему казалось странным и необычным.
Быстрым налетом его передовой разъезд захватил в лесу трех охотников. На поясах у них мотались десятка два белок. Около них вертелась черная лохматая собачонка. Пленных привезли к Субудаю. Он сидел на саврасом заиндевевшем иноходце. Из-под лилового малахая с наушниками виднелся только его сверлящий глаз.
— Что вы тут делаете? — спросил Субудай через половецкого переводчика.
— Белкуем.
Переводчик объяснил Субудаю, что охотники ходят по лесу, бьют стрелами и ловят в западни белок.
— А где вы спите ночью? Уходите назад в свой дом? Где ваша юрта?
— Нет! Пока мы промышляем, мы спим в лесу. Изба далеко. Разве можно в нее возвращаться с охоты?
— Как далеко?
— Дней шестнадцать ходу.
— Как же вы спите в лесу? Как заяц в снегу?
— Зачем как заяц! Мы копаем в снегу яму до самой земли, чтобы было сухо. И тогда уже на земле разводим костер. Мы спим возле костра, как на печке, или ложимся на то горячее место, где горел костер.
— И тепло?
— Как в избе. Снимешь полушубок, набросишь на плечи, греешься и спишь.
— А какой делаете костер? Из чего? Из веток?
— Зачем? Свалишь рядом три лесины, разожжешь их посредине, — лесины и пылают всю ночь, одна от другой разгораются, жар берут. Ночью встанешь, передвинешь обгорелые концы лесин в огонь и опять заснешь.
— Трудно срубить лесину?
— Почему трудно? Дело привычное.
— Покажи, как ты рубишь?
— Почему не показать?
Охотники вытащили из-за спины топоры, поплевали на руки. Один из них хотел сбросить полушубок. Другой заворчал:
— Не скидывай, украдут твою лопоть![334]
Охотники ловко и быстро срубили три еловых лесины, оттащили их и сложили рядом, обрубив ветки. Посередине, быстро высекая из кремня железным огнивом искры на трут, разожгли бересту. Положили на бересту еловые ветки, и лесины запылали веселым пламенем.
Субудай внимательно следил за работой охотников и сказал своим помощникам:
— Вперед урусутов не убивать, а брать в плен и гнать перед собой. Эти охотники будут показывать пленным, как прорубать просеки. По ним мы протащим к Рязани наши китайские камнеметные машины. Они разгромят рязанские стены.
Субудай показал пальцем на лохматую собачонку, которая жалась к ногам охотника и огрызалась на монголов:
— Как по-урусутски зовется эта зверушка?
Охотник ответил:
— А пес! Пустобрех!
Субудай спросил другого:
— Как зовут зверушку?
— Жучка! Тютька!
Субудай спросил третьего охотника, тот сказал:
— Лайка! Охотницкая собачонка.
Субудай покачал головой:
— Трудный язык урусутов. По-монгольски все просто и ясно — одно слово «нохой», и все знают, что это собака. А урусуты — путаники. Каждый называет по-своему. Вот они и не понимают друг друга…
Проходили дни, а от посольства, отправившегося к татарам, все не было вестей. В Рязани стали тревожиться не на шутку. «Что с послами? Почему не шлют гонцов? Скоро ли приедут?»
Княгиня Евпраксеюшка места себе не находила:
— Зачем я отпустила Феодора? Почему не упросила его взять меня с собой? Берегла бы его там.
Часами просиживала она в высоком тереме. Без устали глядела в окно на далекую снежную равнину — не покажутся ли долгожданные путники!..
Но уныло простиралось бескрайнее поле, пустынное, неприветное. Напрасно искали темные глаза Евпраксеюшки, — не видно было поезда посольского. Туманились прекрасные глаза, бледнело молодое лицо. Заливаясь слезами, роняла она голову на беспомощные руки.
— Ну что ты, родная, убиваешься! — уговаривала ее старая нянька. — Ладно ли так? Приедет князь-батюшка, что скажет? Не уберегли тебя… Смотри, как исхудала!
— Измучилась я… Чует сердце беду…
— Полно, что ты! Еще накличешь…
Старуха торопливо крестилась и кланялась иконам в переднем углу.
Евпраксия, в тоске и тревоге бродя по хоромам, услышала озлобленные, раздраженные голоса и вошла в гридницу. Там собрались съехавшиеся на совет князья, бояре и воеводы. Они сидели и спорили, кричали, шумели. Один говорил одно, другой не соглашался, и решить ничего не могли. Ели и пили за длинным столом и снова принимались за споры.
— Надо еще раз послать гонцов во все большие города, — говорил угрюмый седой князь. — Надо собрать всех князей, весь народ, надо всем миром, сообща, идти против татарских полчищ.
— Соберешь вас! — возражал Юрий Ингваревич. — Посылал я во Владимир Суздальский к князю Георгию, а что толку? Даже не ответил!
— Неужто великий князь владимирский не оставит своей гордыни? Неужто не двинет свои полки на подмогу?
— Будет медлить! Наше разорение ему на руку: он давно хочет себе примыслить рязанские земли…
Старый князь, сдвинув брови, покачал белой головой:
— Пора бы оставить раздоры и ссоры. Каждого из нас в отдельности легко татары осилят. Будем вместе стоять, тогда им с нами не справиться. Надо нам соединиться, одной головой думать!..
Молодой князь вспыхнул и вскочил с места:
— А этой головой не тебя ли назначить?
— Куда мне! Я стар!
— Знаю я тебя! Ты давно ищешь власти, а я к тебе под начал не пойду!
— Довольно ссориться! — вмешался Юрий Ингваревич. — Если к Батыге под начал попадем, хуже будет! Я мыслю выйти с моими рязанцами навстречу татарам в Дикое поле, чтобы задержать их там, пока из Владимира не подойдет подмога.
— Одних рязанцев больно мало, — возразил старый князь. — Надо поднять народ всей земли русской, призвать всех, и землян и городских…
— Что толку от простых смердов сиволапых! — запальчиво вставил слово один воевода.
— Может, больше толку, чем от иных воевод! — вызывающе ответил молодой князь.
Сидевшие вскочили и бросились друг на друга.
— Стыдитесь, князья! — успокаивал споривших князь Юрий. — Одумайтесь! Всем нам погибель грозит, а вы что делаете?
— А сам ты что сделал? — крикнул дерзкий голос.
— Я сына не пожалел, к татарам отправил! — с достоинством отвечал Юрий Ингваревич. — Бог знает, что с ним случилось! Нет ли беды? До сих пор нет вестей…
— Может, удалось ему уговорить царя Батыгу? Может, не пойдут на нас татары?
— А чего нам их бояться? Кто их видел? Может, и не страшны они вовсе?
Князья снова заспорили, снова зашумели, стараясь перекричать друг друга.
Евпраксия постояла в дверях, послушала и печально вернулась в свой терем. Еще тоскливее стало на душе.
Упросила Евпраксия старушку позвать ворожею. Пришла гадалка в платке затейного узора. Зерно сыпала, воск лила, на тень смотрела…
— Скоро гость к тебе будет, княгинюшка! Подарков привезет заморских, радость тебе будет дивно хрушкая…[335] Ты о чем все кручинишься? Твое сердце далеко, здесь нет его… Взял с собой его добрый молодец… Ты о нем не спишь ночи долгие? Успокойся: беда не грозит ему. Видишь — путь его ждет какой дальний. Ну, смотри сама, коль не веришь мне: вон соколик твой, а вон дорога длинная-предлинная!..
Евпраксия смотрела, и неясная тень на белом полотенце казалась действительно милым обликом мужа. Обрадовалась Евпраксия. Отпустила ворожею, щедро одарив ее. Ободрилась и нянька:
— Видишь — правда моя! Говорила тебе — нечего раньше времени плакать! Вернется голубчик, князь наш. Чай, путь ему не близкий…
Позвала девушек Евпраксеюшка, работа закипела в ее проворных руках. Надо приготовить новое красивое платье для встречи мужа. Князь Феодор любил рядить ее, часто баловал свою княгинюшку, любовался ее красотой. Девушки с песнями мелкими стежками сшивали мягкий шелк, а Евпраксия взялась за вышивание, искусным узором покрывала цветными шелками атласную сорочку — подарок любимому мужу.
Работа спорилась дня два, потом снова выпала из рук. Напрасны были уговоры нянюшки, напрасно девушки старались развлечь княгиню. Снова тоскливо смотрела она на далекую безлюдную дорогу, снова лились из глаз непослушные слезы.
Старая княгиня, скрывая собственную тревогу, утешала любимую сноху. Даже невестки пытались развеселить ее, но Евпраксия никого не слушала. Бесцельно бродила она по опустевшим горницам и думала все ту же безрадостную думу: «От князей защиты не дождешься, а Феодора все нет!.. Придут татары. Кто укроет, кто заступится? Князья все спорят да ссорятся, каждый верховодить хочет… Погубят они землю русскую! Придут татары… Зарежут аль уволокут к себе».
Семеня ножонками, подошел к ней сынишка. Крепко прижавшись к матери, поднял на нее отцовские глаза. Хоть и мал был, а чувствовало дитя, что у матери горе. Обняла Евпраксия любимца, с трудом сдержала слезы:
— Нет! Не отдам тебя татарам, Ванюшка! Не будет рабом татарским сын Феодора! Не будет татарской наложницей и жена его Евпраксеюшка!
Снизу послышался странный шум. Захлопали двери, раздался громкий вопль и рыдания.
Сердце оборвалось у Евпраксии. Не помня себя, с ребенком на руках, опрометью бросилась она вниз, вбежала в горницу… На руках у плачущих женщин билась старая княгиня Агриппина. Князь Юрий, казалось, потерял разум. Он рвал на себе одежду и кричал:
— Я виноват в его кончине! Я!..
Впереди стоял старый Апоница, верный слуга и пестун князя Феодора. В рваной и грязной одежде, с запекшимися кровавыми ранами, измученный и похудевший, он тоже заливался горькими слезами:
— Изрубили его, окаянные! Никого в живых не оставили! Меня отпустили вам поведать… На моих руках скончался наш соколик!
Евпраксия не закричала, не забилась в слезах и причитаниях. Молча повернулась и, прижимая к груди сына, вышла из горницы. Поднялась по витой лестнице в свой терем, подошла к окну, распахнула его и вместе с ребенком бросилась на черневшие внизу камни.
Рязанское войско вошло в глубь Дикого поля. Застигнутое метелью, оно остановилось боевым лагерем.
Князья и воеводы сидели в шатре тесным кругом на большом ковре. Думали, как сберечь русскую землю. В шатре, сквозь полотнища, слышалось завывание метели, унылый свист ветра. Лучины в двух поставцах горели трепетными огнями. Угольки, шипя, падали в деревянные ковши с водой. Чадь,[336] сидя на коленях, присматривал за огнем. Нападения не жди в такую ночь — буря с ног валит!
Кто-то подъехал на коне. Стал расспрашивать, где найти князя? Приподняв тяжелый полог, в шатер пролез засыпанный снегом отрок в нагольном полушубке. Скинув запорошенный колпак, отрок сказал:
— Приехал старый воевода Ратибор. Говорит: важные вести привез. Ждать до утра не может.
— Какой он воевода! — сказал один из князей, давно враждовавший с родичами Ратибора. — Не поп и не расстрига! Сидел бы в монастыре и отбивал усерднее поклоны и молитвы! Бродит по ночам, как леший. Видно, на душе немало тяжких грехов, если не спится, не сидится и сон не берет.
— Истину ли ты говоришь? Бог тебе послух! — ответил из угла голос. — Силком доброго витязя в поруб[337] засадили и постригли в монахи.
— Довольно старой розни! — сказал третий голос. — Имемся отныне во едино сердце!
Все замолкли. Отрок приподнял полог, и в шатер вошел большой, грузный Ратибор. Он снял меховой треух, расстегнул нагольный полушубок. Вытащил и расправил окладистую седую бороду. Перекрестился трижды на образ в золоченой ризе, стоявший на кожаном сундучке в углу, и поклонился в пояс князю рязанскому.
— Проходи, отче Ратибор! — сказал князь Юрий Ингваревич. — Садись с нами. Трудные думы сейчас у нас. Может, ты что доброе скажешь?
Ратибор опустился на ковер и начал свой сказ:
— Я держал сотню дружинников в засаде, в камышовой заросли. Хотел выловить татарина. Надо у них выведать, что они надумали. Метель нас засыпала снегом, да обидно было отступать с пустыми руками. На счастье наше, заметили мы нехристей. Видно, сбились с пути или сами пробирались, чтобы достать у нас «языка». Мы дружно набросились на них. Они пустились наутек. Двоих удалось стащить с коней. Один, попроще, легко сдался, другой, как дикий зверь, отбивался, визжал, не хотел покориться. Насилу мы его ошарашили секирой и перевязали ремнями.
— Живьем забрали?
— Забрали и допытывали. Видно, много знает, а сказать ничего не хочет.
— Пытать не умеешь, — сказал кто-то. — Привез бы ко мне.
— Я и привез.
— Давай-ка сюда! — сказал князь.
Отроки ввели в шатер монгольских пленных. Руки их за спиной были затянуты ремнями. Один — побогаче, в суконном чекмене, подбитом мерлушкой, с синими нашивками на левом плече и в замшевых белых сапогах. Лицо сухое, точно выкованное из красной меди, напоминало голову рассерженного сыча. Глаза, надменные и зловещие, на мгновение острым испытующим взглядом остановились на каждом из сидевших в шатре. Это были глаза гордого, непокорного, но затравленного зверя, готового к прыжку при первой надежде на битву и свободу.
Другой пленный — совсем молодой, лет семнадцати, в полуистлевшем домотканом чекмене, надетом поверх облезлого, изодранного полушубка. Ноги завернуты обрывками старой овчины. Он смотрел с испуганным любопытством, впервые видя перед собой урусутов, против которых царь Батый повел свои полчища.
Князь приказал крикнуть Лихаря Кудряша.
— Ты будешь ли отвечать? — обратился Лихарь к старшему пленному.
Тот покосился на него и отвернулся.
— Если молчать будешь, тебя прижгут огнем.
— Буду отвечать.
— Кто ты? Как тебя зовут?
— Я сотник Урянх-Кадан, из тумена владыки всех владык, Бату-хана.
— Сколько у него войска?
— Войска у Бату-хана столько, что пересчитывать его придется девяносто девять лет.
— Где находится Бату-хан?
— Здесь, в степи. На расстоянии полета стрелы. Прямо перед вашим войском.
— Куда он идет?
— Бату-хан идет покорить урусутов и сделать их своими кандальниками.
— Почему он стоит, а не идет вперед? Боится нас?
— Бату-хан ничего не боится. Он выжидает, пока успокоится метель. Злые духи урусутов плюют снегом нам в лицо, не хотят пустить нас в свои земли. Когда наши онгоны прогонят урусутских мангусов, Бату-хан пойдет вперед, прямо на город Рязань.
— Кто главный начальник у монголов?
— Их много. Главные начальники — одиннадцать царевичей священной крови Великого Воителя Чингисхана.
— Все ли идут на Рязань?
— Чтобы идти всем на Рязань, не хватит места войскам, корма коням. Войска идут рядом, широкими крыльями, как облавой на охоте. Самый правый — Шейбани-хан, самый левый — Гуюк-хан.
— Кто из них идет на Рязань?
— На Рязань сперва пойдет Гуюк-хан, а за ним Бату-хан.
— А что делают другие начальники?
— Они идут на другие города урусутов.
Князь Юрий Ингваревич обратился ко второму пленному:
— Как тебя зовут?
— Меня зовут Мусук, сын Назара-Кяризека.
— Верно ли то, что говорил твой товарищ, Урянх-Кадан?
— Почти все верно.
— А что не верно?
— Сами догадайтесь. Я говорить не стану.
— Это твой начальник?
— Да, это мой большой начальник.
— Как вы попали в плен?
— Мой начальник хотел посмотреть, где войска урусутов. Мы сбились с дороги. Здесь нас схватили.
Князь задумался, и воеводы поникли головами. Поняли, что тяжелая будет борьба с надвигающимися как тучи татарскими войсками.
— Кто же скажет бодрое слово? Кто даст дельный совет? — спросил Юрий Ингваревич.
На лице монгольского пленного как будто мелькнула насмешливая улыбка. Князь Юрий сказал Лихарю Кудряшу:
— А ну-ка, Кудряш, возьми обоих пленных и держи их крепко. Завяжи им ноги сыромятными ремнями, веревки они перегрызут зубами и убегут. Уведи их отсюда!
Кудряш вышел с пленными. Ратибор, расправляя бороду, кряхтел и вздыхал, словно что-то душило его.
Воеводы молчали. Князь обратился к Ратибору:
— У тебя, отче Ратибор, опыта воинского много. Ты бы сказал, что думаешь о тех вестях, какие нам поведали нечестивые мунгалы?
— Прихвастнул мунгал перед нами. Войско у них большое, верно, — но тут для них и выгода, тут им и горе. Большое войско, такое, как у них, стоять долго на месте не может. Монгольские кони уже объели всю траву, выбили копытами даже корни из земли. Еще несколько дней — и у мунгалов начнется падеж их табунов, кони друг у друга начнут отгрызать хвосты. Поэтому не все идут на Рязань, а широкими крыльями движутся на другие города за хлебом и сеном. Если бы наши князья дружно стояли одной ратью, никакие мунгалы нам бы не были страшны.
— Верно ли говорили мунгалы?
— Конечно, врут, что татарское войско надо считать девяносто девять лет, ну, а все прочее — правда.
— Что же, по-твоему, надо делать?
— Мунгалы растянулись отсюда до самого Пронска. Одним валом они на нас не ударят. Если не соврал мунгал, то перед нами стоят полки Гуюк-хана и самого Батыги. Надо, не теряя ни часа, двинуться вперед и отколоть Гуюка от середины, где стоит войско Батыги. В такую метель они ничего не заметят. Нападем на войско Гуюка и погоним его. Затем повернем на Батыгу. Это будет трудное дело, но если на нас навалятся мунгальские полки, то будет еще труднее. Тогда — наш конец! Кто только защищается — будет разбит. Мы должны сами наброситься на татар…
Воеводы заговорили, заспорили, каждый давал свой совет. Князь Юрий Ингваревич принял в конце концов совет Ратибора, приказал с рассветом поднимать войско и наступать на левое крыло татар.
…Лежали на земле пусте, на траве ковыле, снегом и ледом померзоша, никим брегома, и от зверей телеса их снедаема, и от множества птиц растерзаемо. Вси бо лежаша купно, умроша, едину чашу пиша смертную…
На рассвете полки были наготове. Дружинники ночевали в снегу. Костров не разводили. Метель затихла, снег повалил крупными хлопьями. За холмами занималась заря. Воины подымались, отряхали снег, брали мечи, секиры и копья. Кто имел, надевал кольчугу.
Князь Юрий Ингваревич проезжал вдоль полка. Воины строились плечом к плечу.
В тихом воздухе четко разносилась речь князя:
— Готовьтесь, братья мои молодшие, воины смелые, удальцы, узорочье рязанское! Окаянный враг с мечом у русских пределов. Занес он руку над нашей волей. Готовьтесь к борьбе. Зачем поднялся на нас лукавый враг средь мира и покоя? Он уже владеет всей землей половецкой. Чего он от нас еще хочет? Огонь и меч пустить по нашей земле! Поганые мунгалы камня на камне не оставят в свободной Рязани. Только ваша храбрость — ваша защита, судьба родного города, наших пашен, сел, любимых детей, жен и родителей наших. Грозный враг не дремлет. Он спешит на Рязань, чтобы отогреться пожарами, поживиться добром нашим. Враг здесь, перед вами! Скоро начнется бой. Не отступите перед ним!.. Я, брат ваш, напредь вас иду испить чашу смертную. Умрем за вольную отчизну отца нашего Ингваря Святославича!
Лицо князя было угрюмо и хмуро, но строгие глаза горели несокрушимой волей. Он сжимал рукоять меча, сдерживая нетерпеливого, застоявшегося на морозе гнедого коня.
Воины отвечали короткими криками:
— Постоим! Не печалься! Скорее Ока назад потечет, чем мы отступим!
Тысячные и сотники объезжали ряды своих отрядов и объясняли:
— Мы пойдем навстречу окаянным мунгалам. Будем пробиваться в их середину, раскалывать их надвое. Покончим с одним крылом, тогда навалимся на другое. Будьте стойки! Мунгалы хитры. У них старая волчья сноровка. Они притворно побегут, как будто поджали хвосты, чтобы увлечь наши полки в засаду. Не верьте им и не гонитесь за ними! Стойте так же дружно, плечом к плечу, и ждите второго удара. Так мы отобьем мунгалов…
Запорошенные снегом воины слушали сурово и спокойно, опираясь на шестоперы, копья и секиры. Их потемневшие от времени и непогоды полушубки и рыжие армяки, подпоясанные узким ремнем с ножом в деревянных ножнах, их лапти и шерстяные онучи, обвитые до коленей и затянутые лыковыми бечевками, — все говорило о скудной жизни, о повседневной тяжелой работе. Они встали на защиту рязанской земли и готовы жизнь свою отдать, только бы не допустить ворога к оставшимся позади родным избам.
Войско двинулось вперед медленным шагом, взбираясь на отлогие гребни холмов. Идти было трудно. Буря нанесла снегу до колен.
Уже поднялись на гребень передние ряды и остановились. Вдруг резкий крик прорезал напряженную тишину:
— Урусут! Урусут!
Это закричали во всю силу, подавая знак своим, связанные пленные, шедшие рядом с Ратибором. Этот крик повторился и впереди, и справа, и слева и перекатился вдали. Степь, засыпанная глубоким снегом, казавшаяся мертвой пустыней, вдруг ожила. Из снега поднялись темные фигуры, послышались гортанные выкрики, и с гулом и топотом множество людей и коней понеслось по снежной равнине прочь, все дальше теряясь в сумеречном тумане. Гул затих, и только вдали слышались отдельные выкрики. Вскоре все исчезло…
— Ну и татарва! Ну и окаянные мунгалы! — говорили дружинники. — Чего ж они побежали? Нас испугались? Нет — завлекают! Нас не проведешь.
Сотники успокаивали воинов и указывали места, где им ложиться, прячась за бугры.
Русские ряды опустились в снег, выжидая, прижимаясь друг к другу. Багровое солнце прорезало низкие тучи и длинными розовыми лучами осветило белоснежную равнину. Вдали ясно виднелась извилистая линия монгольских всадников. Они уже направлялись обратно, выставив вперед копья, положив блестящие кривые мечи на правое плечо.
Дружинники продолжали безмолвно лежать в снегу, прячась за грядой холмов.
Уже слышался равномерный глухой топот мчавшихся монгольских коней. Казалось, вся степь гудела и дрожала от удара десятков тысяч копыт. В облаках снежной пыли и пара от разгоряченных коней приближались разъяренные монголы.
Они дико визжали:
— Кху, кху, кху, уррагх!
Татары стали взбираться по отлогому скату холмов, где затаились русские. Несколько коней споткнулись и грохнулись, другие продолжали мчаться нестройной лавиной. Они были шагах в двадцати от гребня. Рязанские воины вскочили и бросились на врага с криками:
— Вперед, Рязань! Вперед, за отчую землю!
Кони были ошарашены. Одни повернули назад, другие, сбросив всадников, поднялись на дыбы и упали. Остальные продолжали мчаться, встречая повсюду удары секир и топоров.
Русские яростно нападали на всадников, разрубая меховые шубы и железные шеломы. Кривые мечи татар мелькали в воздухе. Они пустили в ход большие луки, метали длинные стрелы с закаленными стальными наконечниками. Воины падали, снова вставали, продолжая бой, и продвигались вперед, вниз с холмов, куда стала откатываться монгольская конница.
Рязанцы одолевали. Монгольский удар не опрокинул русских рядов. Ополченцы, стиснув зубы, хрипя, бились отчаянно, прорубая страшную дорогу среди быстро вертевшихся монгольских всадников.
Прозвенели удары в медные щиты. Послышались резкие выкрики монгольских сотников. Татарская конница круто повернула обратно и помчалась назад, откатываясь черными волнами от снежных холмов, устланных трупами. Пытаясь встать, окровавленные кони бились на земле. Другие, спотыкаясь, старались ускакать в сторону, волоча зацепившегося ногой за стремя всадника.
Русское войско медленно отходило. Ряды рязанцев сильно поредели. Много мертвых тел лежало на отлогом скате холма, открытыми глазами уставившись в низкие свинцовые тучи.
Бату-хан двинул войско на север. Для постоянной связи с отдельными отрядами он посылал к ним особых гонцов. Каждые два дня к нему в орьгу прибывали с мест расторопные нукеры. Они привозили вести и получали приказы джихангира.
Разгулявшаяся метель разметала гонцов. Отряды сбились с намеченных путей. Вскоре Бату-хан знал только местонахождение его тумена «непобедимых» и стоящего рядом тумена «бешеных» Субудай-багатура.
Идти дальше казалось невозможным. Войско остановилось. Кормить коней стало трудно. Под глубоким снегом они едва докапывались до сухих растений. Бату-хан приказал из вьючного обоза выдать коням своей личной охраны по миске пшеницы. Если метель протянется еще несколько дней, кони полягут, а с ними погибнет и все монгольское войско.
— Вперед, к Рязани! — твердили монголы.
Бату-хану и знатнейшим ханам снова поставили юрты. Приходилось у костра лежать, сидеть было невозможно. Через верхнее отверстие валил снег. Дым наполнял клубами юрту и резал глаза.
Бату-хан лежал на животе, рассматривая пергаментный лист, на котором были грубо начерчены главные города, дороги и реки земель урусутов. Он высчитывал расстояния, которые ему придется спешно пройти.
Около него теснились ханы, его тысячники. Они молча слушали, что бормотал Бату-хан, и хором поддакивали ему.
Вернулись посланные Субудаем разведчики. Вошел засыпанный снегом старый нукер, в разорванном малахае, в овчинной шубе, туго подпоясанной сыромятным ремнем. Подоткнув полы, он опустился на колени около костра. Засучив длинные рукава, стал греть заскорузлые скрюченные пальцы.
На вопрос Бату-хана старик сказал:
— Впереди близко залегло в оврагах войско урусутов. В такую черную ночь они проберутся к нам и вырежут наших воинов.
— Что ты еще знаешь?
— Слева невдалеке идет войско хана Гуюка, два тумена. Нукеры бранятся, говорят, что надо зарываться в снег и выжидать, пока пройдет буря. Иначе кони свалятся. А хан Гуюк гонит всех вперед, говорит: «Мы должны взять Рязань раньше Бату-хана, иначе нам ничего не останется. Там много хлеба, вина, женщин и золота».
Бату-хан спокойно сказал:
— Очень похвально, что Гуюк-хан, в пример другим туменам, рвется к Рязани; хорошо, что он хочет захватить этот большой город урусутов. Знаешь ли ты, где сейчас стоит Гуюк-хан? Сумеешь ли найти его?
— Знаю, — сказал нукер, — и найду.
— Субудай-багатур даст тебе полоску бумаги с моей печатью. Поезжай к хану Гуюку и скажи ему: «Джихангир повелевает войску Гуюк-хана спешно двинуться вперед, найти в степи войско урусутов, загородивших наш путь, и раздавить его. Если же Гуюк-хан считает себя слабым, чтобы напасть на урусутов, пусть непременно ждет меня и об этом известит. Тогда я пошлю тумен Субудай-багатура, и он уничтожит урусутское войско без помощи Гуюк-хана».
Лежавший рядом Субудай-багатур достал из-за пазухи золотую коробку с печатью и красной краской. Он оттиснул на небольшой полоске бумаги имя джихангира. Старый нукер спрятал полоску за подкладку своего разорванного малахая и выполз из юрты.
Среди ночи добрался до юрты Бату-хана другой гонец, молодой, черноглазый, в синем суконном чекмене, обшитом парчовыми полосками. Он сел на пятки, тонкий, с высокой грудью и прямыми плечами. Зоркими проницательными глазами оглядел находившихся в юрте.
— Где Субудай-багатур?
Бараний тулуп зашевелился, из-под овчины показалось красное лицо с выпученным глазом.
— Зачем я тебе?
— Я привез тебе горе. Не казни меня.
— Говори, — сказал Бату-хан.
— Я ехал к Гуюк-хану. В пути я встретил сына Субудай-багатура, смелого витязя Урянх-Кадана. Он ехал с четырьмя нукерами…
— Он выехал с девятью.
— Мы спустились в овраг, тихо ехали гуськом. Напали урусуты. Их было много. Мой конь вынес меня из схватки. Я привязал его наверху, затем снова спустился в овраг. Я нашел трех убитых нукеров, но тела твоего сына я не нашел. Может быть, его увели в плен? С ним исчез молодой кипчак по имени Мусук.
Субудай-багатур сидел согнувшись, с искаженным от гнева красным опухшим лицом. Его выпученный глаз медленно зажмурился и стал похожим на щелку.
Одинокая слеза скатилась по морщинистой щеке…
О поле, поле, кто тебя
Усеял мертвыми костями?
Утром лучи багрового солнца, как полоска крови, протянулись низко над снежной равниной. К Бату-хану прискакали гонцы и рассказали, что тумен Гуюк-хана напал на войско урусутов. Урусуты дрались с отчаянной яростью, как злые духи мангусы. Они рубили топорами и людей, и коней. Войско Гуюк-хана не удержалось, не могло одолеть урусутов и отхлынуло обратно, потеряв очень много воинов.
Бату-хан спросил мнение своих ханов и под конец Субудай-багатура. Все говорили, что Гуюк-хан должен снова напасть на урусутов. Но Бату-хан сказал:
— Если Гуюк-хан не мог взять холмы, где залегло небольшое войско урусутов, то где же ему захватить Рязань с крепкими высоким стенами? Он опозорил славу и ужас монгольского имени. Пусть он сперва нашьет заплаты на дыры своих шаровар, лопнувших после боя с урусутами. Мы повелеваем: наш тумен «непобедимых» и тумен «бешеных» Субудай-багатура пусть немедленно выступают, нападут на холмы, где залегли урусуты, и, не задерживаясь, идут на Рязань. Гуюк-хана мы ждать не будем. Моя тысяча пойдет со мной. Я буду сам наблюдать за боем. Пленных не брать! На поле битвы не задерживаться! В пути сделать самую короткую остановку, чтобы только подкормить коней и дать им передышку. Ханы поставят юрты только перед стенами Рязани.
Метель кончилась внезапно. Солнце появилось на светлом бирюзовом небе. Ветер угнал к югу серые тучи.
Ярко блестела равнина, гладкая, спокойная, похоронившая под снежным покровом тысячи убитых и раненых.
Вереница волков пробиралась трусцой по прямой, как струна, тропинке. Каждый волк ставил лапу в след переднего. Вожак шел в ту сторону, откуда доносился острый запах крови.
На снегу чернело много трупов. Звери приближались. Иногда лежавший шевелился. Тогда вожак делал прыжок в сторону и отходил в новом направлении.
Стаи ворон и галок летели к полю битвы. Они садились возле павших, медленно, косыми прыжками приближались к ним. Изредка взмахивала рука. Стая взлетала с хриплым карканьем, искала новой поживы.
Волки повернули к оврагу. Начали спускаться. Вдруг бросились обратно. Из оврага выехал всадник. На рослом рыжем жеребце сидел молодой воин в блестевшей на солнце броне и стальном шлеме. Он вел за собой монгольского коня. Остановившись, стал осматриваться. Тяжелый стон привлек его внимание. Невдалеке лежал в снегу богатырского вида воин с седой окладистой бородой.
Всадник спрыгнул с коня и наклонился к лежащему:
— Ратибор! Жив ли ты, Ратибор?
Достав глиняную флягу, он прижал ее к губам раненого.
Ратибор жадно отпил, тяжело вздохнул и открыл глаза.
— Вставай, Ратибор! Очнись! Невдалеке монгольские разъезды…
— Кто ты?
— Роман, княжич рязанский… Помнишь, вместе на медведя ходили?
— Трудно встать мне! Помоги…
Ратибор, кряхтя, поднялся и с помощью Романа взобрался на крепкого монгольского коня. Оба всадника скрылись в овраге.
На мертвом поле волки и вороны продолжали свой кровавый пир.