Сумрачен, тих, одинок, на ступенях подземного трона
Зрелся от всех удален серафим Аббадона. Печальной
Мыслью бродил он в минувшем: грозно вдали перед взором,
Смутным, потухшим от тяжкия тайныя скорби, являлись
Мука на муке, темная вечности бездна. Он вспомнил
Прежнее время, когда он, невинный, был друг Абдиила,
Светлое дело свершившего в день возмущенья пред богом:
К трону владыки один Абдиил, не прельщен, возвратился.
Другом влекомый, уж был далеко от врагов Аббадона;
Вдруг Сатана их настиг, в колеснице, гремя и блистая;
Звучно торжественным кликом зовущих грянуло небо;
С шумом помчалися рати мечтой божества упоенных —
Ах! Аббадона, бурей безумцев от друга оторван,
Мчится, не внемля прискорбной, грозящей любви Абдиила;
Тьмой божества отуманенный, взоров молящих не видит;
Друг позабыт: в торжестве к полкам Сатаны он примчался.
Мрачен, в себя погружен, пробегал он в мыслях всю повесть
Прежней, невинныя младости; мыслил об утре созданья.
Вкупе и вдруг сотворил их Создатель. В восторге рожденья
Все вопрошали друг друга: «Скажи, серафим, брат небесный,
Кто ты? Откуда, прекрасный? Давно ль существуешь, и зрел ли
Прежде меня? О! поведай, что мыслишь? Нам вместе бессмертье».
Вдруг из дали светозарной на них благодатью слетела
Божия слава; узрели все небо, шумящее сонмом
Новосозда́нных для жизни; к Вечному облако света
Их вознесло, и, завидев Творца, возгласили: «Создатель!» —
Мысли о прошлом теснились в душе Аббадоны, и слезы,
Горькие слезы бежали потоком по впалым ланитам.
С трепетом внял он хулы Сатаны и воздвигся, нахмурен;
Тяжко вздохнул он трикраты — так в битве кровавой друг друга
Братья сразившие тяжко в томленье кончины вздыхают, —
Мрачным взором окинув совет Сатаны, он воскликнул:
«Будь на меня вся неистовых злоба — вещать вам дерзаю!
Так, я дерзаю вещать вам, чтоб Вечного суд не сразил нас
Равною казнию! Горе тебе, Сатана-возмутитель!
Я ненавижу тебя, ненавижу, убийца! Вовеки
Требуй он, наш судия, от тебя развращенных тобою,
Некогда чистых наследников славы! Да вечное: горе!
Грозно гремит на тебя в сем совете духо́в погубленных!
Горе тебе, Сатана! Я в безумстве твоем не участник!
Нет, не участник в твоих замышленьях восстать на мессию!
Бога-мессию сразить!.. О ничтожный, о ком говоришь ты?
Он всемогущий, а ты пресмыкаешься в прахе, бессильный
Гордый невольник… Пошлет ли смертному бог искупленье,
Тлена ль оковы расторгнуть помыслит — тебе ль с ним бороться!
Ты ль растерзаешь бессмертное тело мессии? Забыл ли,
Кто он? Не ты ль опален всемогущими гро́мами гнева?
Иль на челе твоем мало ужасных следов отверженья?
Иль Вседержитель добычею будет безумства бессильных?
Мы, заманившие в смерть человека… о горе мне, горе!
Я ваш сообщник!.. Дерзнем ли восстать на подателя жизни?
Сына его, громовержца, хотим умертвить — о безумство!
Сами хотим в слепоте истребить ко спасенью дорогу!
Некогда духи блаженные, сами навеки надежду
Прежнего счастия, мук утоления мчимся разрушить!
Знай же, сколь верно, что мы ощущаем с сугубым страданьем
Муку паденья, когда ты в сей бездне изгнанья и ночи
Гордо о славе твердишь нам; столь верно и то, что сраженный
Ты со стыдом на челе от мессии в свой ад возвратишься».
Бешен, кипя нетерпеньем, внимал Сатана Аббадоне;
Хочет с престола в него он ударить огромной скалою —
Гнев обессилил подъятую грозно с камнем десницу!
Топнул, яряся, ногой и трикраты от бешенства вздрогнул;
Молча воздвигшись, трикраты сверкнул он в глаза Аббадоны
Пламенным взором, и взор был от бешенства ярок и мрачен:
Но презирать был не властен. Ему предстоял Аббадона,
Тихий, бесстрашный, с унылым лицом. Вдруг воспрянул свирепый
Адрамелех, божества, Сатаны и людей ненавистник.
«В вихрях и бурях тебе я хочу отвечать, малодушный;
Гряну грозою ответ, — сказал он. — Ты ли ругаться
Смеешь богами? Ты ли, презреннейший в сонме бесплотных,
В прахе своем Сатану и меня оскорблять замышляешь?
Нет тебе казни; казнь твоя: мыслей бессильных ничтожность.
Раб, удались; удались, малодушный; прочь от могущих;
Прочь от жилища царей; исчезай, неприметный, в пучине;
Там да создаст тебе царство мучения твой Вседержитель;
Там проклинай бесконечность, или, ничтожности алчный,
В низком бессилии рабски пред небом глухим пресмыкайся.
Ты же, отважный, средь самого неба нарекшийся богом,
Грозно в кипении гнева на брань полетевший с могущим,
Ты, обреченный в грядущем несметных миров повелитель,
О Сатана, полетим; да узрят нас в могуществе духи;
Да поразит их, как буря, помыслов наших отважность!
Все лавиринфы коварства пред нами: пути их мы знаем;
В мраке их смерть; не найдет он из бедственной тьмы их исхода.
Если ж, наставленный небом, разрушит он хитрые ковы, —
Пламенны бури пошлем, и его не минует погибель.
Горе, земля, мы грядем, ополченные смертью и адом;
Горе безумным, кто нас отразить на земле возмечтает!»
Адрамелех замолчал, и смутилось, как буря, собранье;
Страшно от топота ног их вся бездна дрожала; как будто
С громом утес за утесом валился; с кликом и воем,
Гордые славой грядущих побед, все воздвиглися; дикий
Шум голосов поднялся и отгрянул с востока на запад;
Все заревели: «Погибни, мессия!» От века созданье
Столь ненавистного дела не зрело. С Адрамелехом
С трона потек Сатана, и ступени, как медные горы,
Тяжко под ними звенели; с криком, зовущим к победе,
Кинулись смутной толпой во врата растворенные ада.
Издали медленно следом за ними летел Аббадона;
Видеть хотел он конец необузданно-страшного дела.
Вдруг нерешимой стопою он к ангелам, стражам эдема,
Робко подходит… Кто же тебе предстоит, Аббадона?
Он, Абдиил, непреклонный, некогда друг твой… а ныне?..
Взоры потупив, вздохнул Аббадона. То удалиться,
То подойти он желает; то в сиротстве́, безнадежный,
Он в беспредельное броситься хочет. Долго стоял он,
Трепетен, грустен; вдруг, ободрясь, приступил к Абдиилу;
Сильно билось в нем сердце; тихие слезы катились,
Ангелам токмо знакомые слезы, по бледным ланитам;
Тяжкими вздохами грудь воздымалась; медленный трепет,
Смертным и в самом боренье с концом не испытанный, мучил
В робком его приближенье… Но, ах! Абдииловы взоры,
Ясны и тихи, неотвратимо смотрели на славу
Вечного бога; его ж Абдиил не заметил. Как прелесть
Первого утра, как младость первой весны мирозданья,
Так серафим блистал, но блистал он не для Аббадоны.
Он отлетел, и один, посреди опустевшего неба,
Так невнимаемым гласом взывал издали к Абдиилу:
«О Абдиил, мой брат, иль навеки меня ты отринул?
Так, навеки я розно с возлюбленным… страшная вечность!
Плачь обо мне, все творение; плачьте вы, первенцы света;
Он не возлюбит уже никогда Аббадоны, о, плачьте!
Вечно не быть мне любимым; увяньте вы, тайные сени,
Где мы беседой о боге, о дружбе нежно сливались;
Вы, потоки небес, близ которых, сладко объемлясь,
Мы воспевали чистою песнию божию славу,
Ах! замолчите, иссякните: нет для меня Абдиила;
Нет, и навеки не будет. Ад мой, жилище мученья,
Вечная ночь, унывайте вместе со мною: навеки
Нет Абдиила; вечно мне милого брата не будет».
Так тосковал Аббадона, стоя перед всходом в созданье,
Строем катилися звезды. Блеск и крылатые громы
Встречу ему Орионов летящих его устрашили;
Целые веки не зрел он, тоской одинокой томимый,
Светлых миров; погружен в созерцанье, печально сказал он:
«Сладостный вход в небеса для чего загражден Аббадоне?
О! для чего не могу я опять залететь на отчизну,
К светлым мирам Вседержителя, вечно покинуть
Область изгнанья? Вы, солнцы, прекрасные чада созданья,
В оный торжественный час, как, блистая, из мощной десницы
Вы полетели по юному небу, — я был вас прекрасней.
Ныне стою, помраченный, отверженный, сирый изгнанник,
Грустный, среди красоты мирозданья. О небо родное,
Видя тебя, содрогаюсь: там потерял я блаженство;
Там, отказавшись от бога, стал грешник. О мир непорочный,
Милый товарищ мой в светлой долине спокойствия, где ты?
Тщетно! одно лишь смятенье при виде небесныя славы
Мне судия от блаженства оставил — печальный остаток!
Ах! для чего я к нему не дерзну возгласить: «Мой создатель»?
Радостно б нежное имя отца уступил непорочным;
Пусть неизгнанные в чистом восторге: «Отец», восклицают.
О судия непреклонный, преступник молить не дерзает,
Чтоб хоть единым ты взором его посетил в сей пучине.
Мрачные, полные ужаса мысли, и ты, безнадежность,
Грозный мучитель, свирепствуй!.. Почто я живу? О ничтожность!
Или тебя не узнать?.. Проклинаю сей день ненавистный,
Зревший Создателя в шествии светлом с пределов востока,
Слышавший слово Создателя: «Бу́ди!» Слышавший голос
Новых бессмертных, вещавших: «И брат наш возлюбленный создан».
Вечность, почто родила ты сей день? Почто он был ясен,
Мрачностью не был той ночи подобен, которою Вечный
В гневе своем несказанном себя облекает? Почто он
Не был, проклятый Создателем, весь обнажен от созданий?..
Что говорю?.. О хулитель, кого пред очами созданья
Ты порицаешь? Вы, солнцы, меня опалите; вы, звезды,
Гряньтесь ко мне на главу и укройте меня от престола
Вечныя правды и мщенья; о ты, судия непреклонный,
Иди надежды вечность твоя для меня не скрывает?
О судия, ты создатель, отец… что сказал я, безумец!
Мне ль призывать Иегову, его нарицать именами,
Страшными грешнику? Их лишь дарует один примиритель;
Ах! улетим; уж воздвиглись его всемогущие громы
Страшно ударить в меня… улетам… но куда?.. где отрада?»
Быстро ударился он в глубину беспредельныя бездны…
Громко кричал он: «Сожги, уничтожь меня, огнь-разрушитель!»
Крик в беспредельном исчез… и огнь не притек разрушитель.
Смутный, он снова помчался к мирам и приник, утомленный,
К новому пышно-блестящему солнцу. Оттоле на бездны
Скорбно смотрел он. Там звезды кипели, как светлое море;
Вдруг налетела на солнце заблудшая в бездне планета;
Час ей настал разрушенья… она уж дымилась и рдела…
К ней полетел Аббадона, разрушиться вкупе надеясь…
Дымом она разлетелась, но ах!.. не погиб Аббадона!
Дедушка резал табак на прилавке; к нему подлетела
С видом умильным Луиза. «Дедушка, сядь к нам, голубчик;
Сядь, расскажи нам, как, помнишь, когда сестра Маргарета
Чуть не заснула». Вот Маргарета, Луиза и Лотта
С до́нцами, с пряжей проворно подсели к огню и примолкли;
Фриц, наколовши лучины, придвинул к подсвечнику лавку,
Сел и сказал: «Мне смотреть за огнем»; а Энни, на печке
Нежась, поглядывал вниз и думал: «Здесь мне слышнее».
Вот, табаку накрошивши, дедушка вычистил трубку,
Туго набил, подошел к огоньку, осторожно приставил
Трубку к горящей лучине, раза два пыхнул, — струею
Легкий дымок побежал; он, пальцем огонь придавивши,
Кровелькой трубку закрыл и сказал: «Послушайте, дети,
Будет вам сказка; но с уговором — дослушать порядком;
Слова не молвить, пока не докончу; а ты на печурке
Полно валяться, ленивец; опять, как в норе, закопался;
Слезь, говорят. Ну, дети, вот сказка про красный карбункул.
Знайте: есть страшное место; на нем не пашут, не сеют;
Боле ста лет, как оно густою крапивой заглохло;
Там дрозды не поют, не водятся летние пташки;
Там стерегут огромные жабы проклятое тело.
Всем был Вальтер хорош, и умен, и проворен; но рано
Стал он трактиры любить; не псалтырь, не молитвенник — карты
Брал он по праздникам в руки, когда христиане молились.
Часто ругался он именем бога так страшно, что ведьма,
Сидя в трубе, творила молитву, и звезды дрожали.
Вот однажды косматый стрелок в зеленом кафтане
Молча смотрел на игру их и слушал, с какими божбами
Карту за картой и деньги проигрывал бешеный Вальтер.
«Ты не уйдешь от меня! — проворчал, покосившись, Зеленый.
«Верно рекрутский наборщик?» — шепнула хозяйка, подслушав.
Нет, то был не рекрутский наборщик, узнаете сами.
Только что женится Вальтер и все промытарит на картах.
Гдe же, скажите, у Мины был ум? Из любви согласилась
Мина за Вальтера выйти; да! из любви… но к нему ли?..
Нет, друзья, не к нему: к отцу, к матери — им в угожденье.
Слушайте ж: за день до свадьбы Мина с печалью заснула;
Вот ей страшный, пророческий сон к полуночи приснился:
Видит, будто куда-то одна идет по дороге;
Черный монах на дороге стоит и читает молитву.
«Честный отец, подари мне святой образок; я невеста.
Вынь мне: что вынешь, тому и со мной неминуемо сбыться».
Долго, долго качал головою чернец; из мошонки
Горсть образочков достал он. «Сама выбирай», — говорит ей.
Вот она вынула… что ж ей, подумайте, вынулось? Карта.
«Туз бубновый, не так ли? Плохо: ведь красный карбункул
Значит он… доля недобрая». — «Правда», — Мина сказала.
«Мой совет, — говорит ей чернец, — попытаться в другой раз.
Что? Семерка крестовая?» — «Правда», — сказала, вздохнувши,
Мина. «Господь защити и помилуй тебя! Вынь, дружочек,
В третий раз; может быть, лучше удастся. Что там? Червонный
Туз?.. Кровавое сердце». — «Ах, правда!» — Мина сказала,
Карту из рук уронивши. «Послушай, отведай еще раз.
Что? Не туз ли виновый?» — «Смотри, я не знаю». — «Он, точно!
Ах! невеста, черный заступ, заступ могильный;
Горе, горе! молися, дружок: он тебя закопает».
Вот что, друзья, накануне свадьбы приснилося Мине.
Что ж, помогло предвещанье? Все Мина за Вальтера вышла.
Мина подумала, Мина сказала: «Как богу угодно!
Семь крестов да кровавое сердце; а после… что ж после?
Воля господня! пусть черный мой заступ меня закопает».
Дети, сначала было ей сносно: хоть Вальтер и часто
Пил, и играл, и святыней ругался, и бедную мучил;
Но случалось, что, тронутый горем ее и слезами,
Он утихал — и вот что однажды сказал он ей: «Слушай;
Я от игры откажусь и карты проклятые брошу;
Душу возьми сатана, как скоро хоть пальцем их трону.
Но отстать от вина — и во сне не проси; не отстану.
Плачь и крушися, как хочешь; хоть с горя умри; не поможешь».
Ах! друзья, не сдержал одного, да сдержал он другое.
Вот пришел он в трактир; а Зеленый уж там, и тасует
Карты, сидя́ за столом сам-третей, и Вальтера кличет:
«Вальтер, со мной пополам; садись, сыграем игорку». —
«Я не играю», — Вальтер сказал и пива напенил
Полную кружку. «Вздор! — возразил, сдавая, Зеленый. —
Мы играем не в деньги, а даром; садись, не упрямься».
«Что же? (думает сам в себе Вальтер) если не в деньги,
То и игра не в игру…» — и садится рядом с Зеленым.
Вот белокуренький мальчик к окну подошел и стучится.
«Вальтер (кличет он), Вальтер, послушай, выдь на словечко».
Вальтер ни с места. «После приди, — говорит он. — Что козырь?»
Взятку берет он за взяткой. «Ты счастлив, — заметил Зеленый. —
Дай сыграем на крейцер; безделка!» Задумался Вальтер.
«В деньги иль даром… игра все игра. Согласен», — сказал он.
«Вальтер (кличет мальчик опять и пуще стучится),
Выдь на минуту; словечко, не боле». — «Отстань же, не выду;
Козырь!.. туз бубновый!.. семерка крестовая!.. козырь!»
Крейцер да крейцер, а там, поглядишь, вынимай и дублоны.
Кончив игру, Зеленый сказал: «Со мною нет денег.
Хочешь ли? Вот тебе перстень; возьми: он сто́ит дороже;
Камень редкий, карбункул; в нем же есть тайная сила».
В третий раз кличут в окошко: «Выдь, Вальтер, пока еще время». —
«Пусть кричит, — Зеленый сказал, — покричит и отстанет.
Что ж, возьмешь ли мой перстень? Бери, в убытке не будешь.
Знай: как скоро нет денег, ты перстень на палец да смело
Руку в карман — и вынется звонкий серебряный талер.
Но берегися… раз на́ день, не боле; и в будни, не в праздник;
Слышишь ли, слышишь ли, Вальтер? Я сам не советую в праздник.
Если ж нужда случится во мне; ты крикни лишь: Бука!
(Букой слыву я в народе) — откликнусь тотча́с. До свиданья».
Что-то делает Мина?.. Одна, запершися в каморке,
Мина сидит над разодранной библией в тяжкой печали.
Муж пришел, и война поднялась. «Ненасытная плакса,
Долго ль молитвы тебе бормотать? Когда ты уймешься?
Вот, горемыка, смотри, что я выиграл: перстень, карбункул».
Мина, взглянув, обомлела: карбункул! Творец милосердый,
Доля недобрая!.. сердце в ней сжалось, и замертво пала…
Бедная Мина, зачем ты, зачем ты в себя приходила?
Сколько б кручины жестокой тебя миновало на свете.
Вот чем дале, тем хуже; день ли в деревне торговый,
Ярманка ль в праздник у церкви — Вальтер наш там. Кто заглянет
В полночь в трактир, иль в полдень, иль в три часа пополудни —
Вальтер сидит за столом и тасует крапленые карты.
Брошены дети; что было, то сплыло; поле за полем
Проданы все с молотка, и жена пропадает от горя.
Дома же только и дела, что крик, да упреки, да слезы;
Нынче драка, а завтра к пасто́ру, а там для ответа
В суд, а там и в тюрьму на хлеб с водой попоститься.
Плох он пойдет, а воротится хуже. Бука не дремлет;
Бука в уши свистит и желчи в кровь подливает.
Так проходят семь лет. Ну, послушайте ж: Вальтера Бука
Вывел опять из тюрьмы. «Не зайти ль по дороге, — сказал он, —
Выпить чарку в трактире? С чем ты покажешься дома?
Как тебя примут? Ты голоден, холоден, худ и оборван.
Что на свиданье жена припасла, то тебя не согреет.
Правду молвить, ты мученик; лопнуть готов я с досады,
Видя, какую ты от жены пьешь горькую чашу.
Много ль подобных тебе? Что сутки, то талер, и даром.
Пра́ва пословица: счастлив игрою, несчастлив женою.
Будь ты один — ни забот, ни хлопот; женился — каков ты?
Нет лица на тебе; как усопший; кожа да кости.
Выпей же чарку, дружок: авось на душе просветлеет».
Мина тем временем, руки к сердцу прижавши, в потемках
Дома сидит одинешенька, смотрит сквозь слезы на небо.
«Так, семь лет, семь крестов!.. (и слезы ручьем полилися)
Все, как должно, сбылось; пошли же конец, мой создатель!»
Молвила, книжку взяла и молитву прочла по усопшем.
Вдруг растворилася дверь, и Вальтер вбежал как безумный.
«Плачешь, змея? (загремел он) плачь! теперь не напрасно!
Ужин, проворнее!» — «Где взять? Все пусто; в доме ни корки». —
«Ужин, тебе ль говорят? Хоть тресни, иль нож тебе в сердце!» —
Что ж, чем скорее, тем лучше: в могилу снесут, да и только;
Мне же там быть не одной: детей давно ты зарезал». —
«Сгинь же!» — он гаркнул… и Мина в крови ударилась об пол.
«Ах! мое кровавое сердце! (она простонала)
Где ты, заступ? Твоя череда: закопай меня в землю».
Ужас, как холод, облил убийцу… бежит неоглядкой;
Ночь; под ним шевелится земля; в орешнике шорох.
«Бука, где ты?» — он крикнул… Громко откликнулось в поле.
Бука стоит за орешником… выступил… «Что ты?» — спросил он.
«Бука… я Мину зарезал… скажи, присоветуй, что делать?..» —
«Только? — тот возразил. — Чего ж испугался, безмозглый?
Мину зарезал — великое диво! туда и дорога!
Но… послушай, здесь оставаться теперь не годится;
Будет плохо; Рейн близко — ступай, переедем;
Лодка у берега есть…» Садятся, плывут, переплыли,
На берег вышли и по полю бегом. В сторонке, в трактире,
Светится свечка. Зеленый сказал: «Зайдем на минутку;
Тут есть добрые люди; помогут тебе разгуляться».
Входят. В трактире сидят запоздалые, пьют и играют.
Вальтер с Зеленым подвинулись к ним, и война закипела.
«Бей!» — кричат. «Подходи!» — «Я лопнул!» — «Козырь!» — «Зарезал!»
Вот они козыряют, а маятник ходит да ходит.
Стрелка взошла на двенадцать… Ах! белокуренький мальчик,
Стукни в окошко!.. Не стукнет: дело кончается, Вальтер.
Как же ты плохо играешь!.. зарезал… глубоко, глубоко
В сердце к нему заронилось тяжелое слово; а Бука,
Только что взятку возьмут, повторит да на Вальтера взглянет.
Вот пробило двенадцать. К Вальтеру масть, как на выбор,
Все негодная сыплет; мелком он проигрыш пишет.
Вот… и первого четверть. С перстнем на пальце он руку
Всунул в карман: «Разменяйте мне талер». Плохая монета,
Вальтер, плохая монета: в кармане битые стекла…
Руку отдернув, в страхе глаза он уставил на Буку;
Бука сидит да винцо попивает, и нет ему дела.
«Вальтер (допивши, сказал он), пора! хозяин уж дремлет.
Нынче праздник, двадцать пятое августа; много
Будет в трактире гостей; пойдем, зачем нам тесниться?
Полно перстнем вертеть; не трудись, ничего не добудешь».
Праздник!.. Ах! Вальтер, как бы ты рад был ослышаться! как бы
Рад был ногами к столу прирасти, чтоб не сдвинуться с места!
Поздно, поздно; ничто не поможет… Бледен как мертвый,
Встал он, ни слова не молвил, и в поле темное с Букой —
Бука вперед, а он позади — побрел, как ягненок
Вслед за своим мясником бредет к кровавой колоде.
Бука ставит его на выстрел ружейный от места.
«Видишь, Вальтер? — сказал он. — Звезды на небе смеркли.
Видишь? Тяжелыми тучами небо кругом обложилось;
Воздух душен; ветка, не тронется; листик не дрогнет.
Вальтер, что же ты так замолчал?.. Уж не молишься ль, Вальтер?
Или считаешь свой проигрыш? Все проиграл невозвратно.
Как быть! а выбор остался плохой, я сам признаюся.
Вот тебе нож… я украл у убийцы, когда обдирал он
Мертвое тело… зарежь себя сам, так за труд не заплатишь».
Так рассказывал дедушка внучкам. Чуть смея дыханье
В страхе отвесть, говорит ему бабушка: «Скоро ль ты кончишь?
Девки боятся; на что их стращать небывальщиной? Полно!» —
«Я докончил, — старик отвечал, — Там лежит он, и с перстнем,
В дикой крапиве, где нет дроздов и не водятся пташки».
Тут Луиза примолвила: «Бабушка, кто же боится?
Или, думаешь, трудно до смысла сказки добраться?
Я добралася: Бука есть искушение злое.
Разве не вводит оно нас в грех и в напасти, когда мы
Бога не помним, советов не любим, не делаем дела?
Мальчик в окошечке… кто он? Верный учитель наш, совесть.
О! я дедушку знаю, я знаю и все его мысли».
Цеикс, тревожимый ужасом тайных, чудесных видений,
Был готов испытать прорицанье Кларийского бога —
В Дельфы же путь заграждали Форбас и дружины флегиан.
Он приходит к своей Гальционе, верной супруге,
Ей сказать о разлуке… сказал… ужаснулась, и хладом
Грудь облилася, бледность ланиты покрыла, слезами
Очи затмились, трикраты ответ начинала — трикраты
Скованный горем язык изменял; наконец возопила,
Частым рыданием томно-печальную речь прерывая:
«Милый супруг мой, какою виной от себя удалила
Я твое сердце? Ужели не стало в нем прежней любови?
Ты равнодушно теперь покидаешь свою Гальциону;
Путь выбираешь дальнейший; я уж милей в отдаленье.
Странствуй ты по земле — тогда бы сердце не знало
Страха в печали; была бы тоска без заботы… но моря,
Моря страшусь; ужасает печальная мрачность пучины;
Волны — я зрела вчера — корабельны обломки носили;
Здесь не раз на гробницах пустых имена я читала.
Друг, не вверяйся надежде бесстрашного сердца; не льстися
Дружбой родителя, бога Эола, могущего силу
Ветров смирять и море по воле мутить и покоить.
Раз овладевши волнами, раскованны ветры не знают
Буйству границ; и земля и моря им покорны; сгоняют
Тучи на небо и страшным огнем зажигают их недра.
Ах! чем боле их знаю (а знать их должна; я младенцем
Часто в жилище отца их видала), тем боле страшусь их.
Если ж ни просьбы, ни слезы мои над тобою не властны,
Если уж в море далекое должно, должно пускаться,
Друг, возьми с собою меня: мы разделим судьбину;
Зная, чем стражду, менее буду страдать; что ни встретим,
Всё заодно; без разлуки неверным волнам предадимся».
Тронутый жалобной речью супруги, сын Люциферов
Долго безмолвствовал, в сердце тая глубокое горе.
Но, постоянный в желанье, он вверить своей Гальционы
Вместе с собой произволу опасного моря не смеет.
Хочет ее убедить ободрительным словом… напрасно!
Нет убежденья печальной душе. Наконец он сказал ей:
«Долго разлука и краткая длится; но я Люцифером
Светлым клянусь возвратиться, если допустит судьбина,
Прежде чем дважды луна в небесах совершиться успеет».
Сим обетом надежду на скорый возврат ожививши,
Он повелел спустить на волны ладью и, не медля,
Снасти устроить и всё изготовить к далекому бегу.
Видит ладью Гальциона и, вещей душой предузнавши
Будущий рок, содрогнулась, слезы ручьем полилися;
Нежно прижалась к супругу лицом безнадежно печальным;
Томно шепнула: «прости!» — и пала без чувства на бреге.
Медлит унылый супруг; но пловцы уж рядами взмахнули
Весла, прижав их к могучим грудям, и согласным ударом
Вспенили влагу. Тронулось судно. Она отворила
Влажные очи и видит его у кормы… Удаляясь,
Знаком прощальным руки он последний привет посылает;
Тем же знаком она отвечала. Дале и дале
Берег уходит, и очи лица распознать уж не могут;
Долго, долго преследует взором бегущее судно;
Но когда и оно в отдаленье пространства пропало,
Силится взором поймать на мачте играющий парус;
Скоро и парус пропал. И безмолвно в чертог опустелый
Тихо пошла Гальциона и пала на одр одинокий…
Ах! и чертог опустелый, и одр, и все раздражало
Грустное сердце, твердя о далекоплывущем супруге.
Судно бежит. Вдруг ветер шатнул неподвижные верви;
Праздные весла к бокам ладии прислонив, корабельщик
Волю дал парусам и пустил их свободно по мачте:
Полные ветром попутным, шумя, паруса натянулись.
Море браздя, половину пути уж ладья совершила;
Берег повсюду равно отдален, повсюду невидим.
Вдруг перед ночью надулися волны, море белеет;
Сильный порывистый ветер внезапно ударил от юга.
«Свить паруса!» — возопил ужаснувшийся кормщик… напрасно!
Ветра могучий порыв помешал повеленье исполнить;
Шумом ревущей волны заглушило невнятное слово.
Сами гребцы на работу бегут; один убирает
Весла, другой чини́т расколовшийся бок, тот исторгнуть
Силится парус у ветра; а тот, из ладьи выливая
В трещины бьющую воду, волны волнам возвращает.
Всё в беспорядке, а буря грозней и грозней; отовсюду
Ветры, слетаяся, бьются, и море, вздымаяся, воет;
Кормщик бодрость утратил, и сам, признавая опасность,
Где они, что им начать, от чего остеречься, не знает.
Властвует буря, ничтожны пред нею искусство и опыт;
Вихорь, вопли гребцов, скрыпенье снастей, непрерывный
Плеск отшибаемых волн и гром отовсюду… ужасно!
Воды буграми, и море то вдруг до самого неба
Рвется допрянуть и темные тучи волнами обрызгать;
То, подымая желтый песок из глубокия бездны,
Мутно желтеет; то вдруг чернее стигийския влаги;
То, опадая и пеной шипящей разбившись, белеет.
Мчится трахинское легкое судно игралищем бури;
Вдруг возлетит и как будто с утесистой горной стремнины
Смотрит в глубокий дол, в глубокую мглу Ахерона;
Вдруг с волной упадет и, кругом взгроможденному морю,
Видит как будто из адския бездны далекое небо.
Страшно гремит ладия, отшибая разящие волны:
Так раздаются удары в стене, тяжелым тараном
Глухо разимой иль брошенным тяжким обломком утеса.
Словно как пламенный лев свирепеет, теснимый ловцами,
Бешен встает на дыбы и грудью кидается в копья:
Так яримая ветром волна, бросаясь на мачты,
Судно грозится пожрать и ревет, над ним подымаясь.
Киль расшатался; утратив защиту смолы, раздалися
Бренные сшивы досо́к, и вторглась губящая влага;
Вдруг облака, расступившись, дождем зашумели; казалось,
Небо упало на море и море воздвиглося к небу.
Взмокли все паруса, смешались с водами пучины
Воды небес, и казалось, что звезды утратило небо.
Темную ночь густила темная буря; но часто
Молнии быстрым, излучистым блеском, летая по тучам,
Ярко сверкали, и бездна морская в громах загоралась.
Вдруг поднялся и бежит, раскачавшись, ударить на судно
Вал огромный. Подобно бойцу-великану, который
Дерзко не раз набегал на раскат осажденного града,
Сбитый, снова рвался, наконец, окрыляемый славой,
Силой взбежал на вершину стены один из дружины:
Так посреди стесненных валов, осаждающих судно,
Все перевыся главой, воздвигся страшный девятый;
Хлещет, бьет по скрыпучим бокам ладии утомленной,
Рвется, ворвался и вдруг овладел завоеванным судном.
Волны частью толпятся на приступ, частью вломились;
Все трепещет, как будто во граде, когда уж в проломы
Бросился враг и стена за стеною, гремя, упадает;
Тщетно искусство; мужество пало; мнится, что с каждой
Новой волною новая страшная смерть нападает.
Нет спасенья! тот плачет; тот цепенеет; тот мертвым
В гробе завидует; тот к богам посылает обеты;
Тот, напрасно руки подъемля к незримому небу,
Молит пощады; тот скорбит об отце, тот о брате,
Тот о супруге и чадах, каждый о том, что покинул;
Цеикс о милой своей Гальционе: одной Гальционы
Имя твердит он, тоскует по ней, но, тоскуя, утешен
Тем, что она далеко; хотел бы к домашнему брегу
Раз оглянуться, раз хотел бы лицом обратиться
К милому дому… но где же они? разъяренная буря
Все помутила; сугубою мглою черные тучи
Небо всё обложили, и ночь беспредельная всюду.
Вихорь вдруг налетел… затрещав, подломилась и пала
Мачта за край, и руль пополам. И, встав на добычу,
Грозен, жаден, смотрит из бездны вал-победитель.
Тяжкий, словно Афос, могучей рукою с подошвы
Сорванный, словно Пинд, обрушенный в бездну морскую,
Он повалился. Корабль, раздавленный падшей громадой,
Вдруг потонул. Одни из пловцов, захлебнувшись
В вихре пенных валов, не всплыли и разом погибли;
Часть за обломки ладьи ухватились. Цеикс руками,
Некогда скипетр носившими, стиснул отбитую доску;
В помощь отца, в помощь Эола, водою душимый,
Часто зовет он, но чаще зовет свою Гальциону;
С нею мысли и сердце; жаль ее, а не жизни;
Молит он волны: тело его до очей Гальционы
Милых донесть, чтоб родная рука его схоронила;
Он утопает, но только что волны дыханье отпустят,
Он Гальциону зовет, он шепчет водам: «Гальциона!»
Вдруг горой набежала волна, закипела и, лопнув,
Пала к нему на главу и его задавила паденьем…
Мраком задернувшись, в оную ночь был незрим и незнаем
Светлый Люци́фер: невластный покинуть вершины Олимпа,
Он в высоте облаками закрыл печальные очи.
Тою порою Эолова дочь, об утрате не зная,
Ночи свои в нетерпенье считает, готовит супругу
Платья, уборы готовит себе, чтоб и ей и ему нарядиться
В день возврата, ласкаясь уже невозможным свиданьем.
Всех богов призывая, пред всеми она зажигает
Жертвенный ладан, Юнону ж богиню усерднее молит,
Молит, увы! о погибшем, навек невозвратном супруге;
Молит, чтоб он был здоров, чтоб к ней возвратился, чтоб, верный,
Сердца не отдал другой… из стольких напрасных желаний
Только последнее слишком, слишком исполнено было.
Но мольбы Гальционы о мертвом тревожат Юнону:
Жертву и храм оскверняет рука, посвященная тени.
«Вестница воли богов (сказала Юнона Ириде),
Знаешь, где Сон обитает, безмолвный податель покоя.
К этому богу лети от меня повелеть, чтоб, не медля,
В образе мертвого Цеикса призрак послал Гальционе
Истину ей возвестить». Сказала… Ирида, в одежде
Яркостью красок блестящей, дугой в небесах отразившись,
Быстро порхнула к обители бога, в скалах сокровенной.
Есть в стороне киммериян пустая гора с каменистой
Мрачной пещерой; издавна там Сон обитает ленивый.
Там никогда — ни утром, ни в полдень, ни в пору заката —
Феб не сияет; лишь тонкий туман, от земли подымаясь,
Влажною стелется мглой, и сумрак сомнительный светит.
Там никогда будитель пернатых с пурпуровым гребнем
Дня не приветствует криком, ни пес — сторожитель молчанья
Лаем своим не смущает, ни говором гусь осторожный;
Там ни птицы, ни зверя, ни легкой ветки древесной
Шорох не слышен, и слова язык человечий не молвит;
Там живет безгласный Покой. Из-под камня сочася,
Медленной струйкой Летийский ручей, по хрящу пробираясь,
Слабым, чуть слышным журчанием сладко наводит дремоту;
Вход пещеры обсажен цветами роскошного мака
С множеством трав: из них усыпительный сок выжимая,
Влажная Ночь благодатно кропит им усталую землю.
В целом жилище нет ни одной скрыпучия двери,
Тяжко на петлях ходящей, нет на пороге и стража.
Одр из гебена стоит посредине чертога, задернут
Темной завесой; наполнены пухом упругим подушки.
Бог, разметавшись на ложе, там нежит расслабленны члены.
Ложе осыпав, Сны бестелесные, легкие Грезы
Тихо лежат в беспорядке, несчетны, как нивные класы,
Листья дубрав иль песок, на бреге набросанный морем.
Входит в пещеру младая богиня, раздвинув рукою
Вход заслонявшие Сны. Сиянье небесной одежды
Быстро темный чертог облеснуло. Встревоженный блеском,
Бог медлительно поднял очи и снова закрыл их;
Силится встать, но слабость голову сонную клонит;
Нехотя он приподнялся; шатаясь, оперся на руку;
Встал. «Зачем ты?» — спросил он богиню. Ирида сказала:
«Сон, живущих покой! о Сон, божество благодати!
Мир души, усладитель забот, усталого сердца
Нежный по тяжких трудах и печалях дневных оживитель,
Сон! повели, чтоб Мечта, подражатель обманчивый правде,
В город Ираклов Трахины под видом царя полетела
Там сновиденьем погибель супруга явить Гальционе.
Так повелела Юнона». Окончив, Ирида младая
Бога покинуть спешит: невольно ее покоряла
Сонная сила, и тихо кралось в нее усыпленье.
Снова лазурью по радуге светлой она полетела.
Бог из несметного роя им порожденных видений
Выбрал искусника, всех принимателя видов Морфея:
Выдумщик хитрый, по воле во всех он является лицах,
Всё выражает: и поступь, и телодвиженья, и голос,
Даже все виды одежд и каждому свойственны речи;
Но способен он брать лишь один человеческий образ.
Есть другой — тот является птицей, зверем, шипящим
Змеем, слывет на Олимпе Икелос, а в людях Фоветор.
Третий, мечтательный Фа́нтазос, дивным своим дарованьем
В камни, волны, пригорки, пни, во все, что бездушно,
С легкостью быстрой влетает. Они царям и владыкам
Чудятся ночью; другие ж народ и гражда́н посещают.
Бог, миновав их, из легкого сонмища вызвал Морфея
Волю Ириды свершить; потом, обессилен дремотой,
Голову томно склонил и в мягкий пух погрузился.
Тихо Морфей на воздушных, без шороха веющих крыльях
Мраком летит; он, скоро полет соверша, очутился
В граде Гемонском, и крылья сложил, и Цеиксов образ
Принял: бледен, подобно бездушному, наг, безобразен,
Он подошел к одру Гальционы; струею лилася
Влага с его бороды; с волос бежали потоки.
К ложу тихо склонившись лицом, облитым слезами,
Он сказал: «Я Цеикс; узнала ль меня, Гальциона?
Смерть ужель изменила меня? — Всмотрися — узнаешь;
Или хоть призрак супруга вместо супруга обнимешь.
Тщетны были моленья твои, Гальциона: погиб я.
В море Эгейском южный порывистый ветер настигнул
Нашу ладью, и долго бросал по волнам, и разрушил.
Мне в уста, напрасно твое призывавшие имя,
Влага морская влилась. Не гонец пред тобой, Гальциона,
С вестью неверной; не слуху неверному ныне ты внемлешь:
Сам я, в море погибший, тебе повествую погибель.
Встань же, вдова; дай слез мне, оденься в одежду печали.
О! да не буду я в Тартаре темном бродить неоплакан!»
Так говорил Морфей, и голос его был подобен
Голосу Цеикса; очи его непритворно слезами
Плакали; даже и руки свои простирал он как Цеикс.
Тяжко во сне Гальциона рыдала; сквозь сон протянула
Руки; ловит его, но лишь воздух пустой обнимает.
«Стой! — она возопила. — Помедли, я за тобою».
Собственный голос и призрак ее пробудили; вскочила
В страхе; ищет, очами кругом озираясь, тут ли
Виденный друг?.. На крик ее прибежавший невольник
Подал светильник — напрасно! нигде его не находит.
С горя бьет себя по лицу, раздирает одежду,
Перси терзает и рвет на главе неразвитые кудри.
«Что с тобой, Гальциона?» — спросила кормилица в страхе.
«Нет Гальционы, — она возопила, — нет Гальционы!
С Цеиксом вместе она умерла; оставь утешенье;
Он погиб: я видела образ его и узнала.
Руки простерла его удержать, напрасно — то было
Тень; но тень знакомая, подлинный Цеиксов образ.
Правда, почудилось мне, что в милом лице выражалось
Что-то чужое, не прежнее: прелести не было прежней.
Бледен, наг, утомлен, с волосами, струящими влагу,
Мне привиделся Цеикс, и там стоял он, печальный!
Вот то место… (и мутно глаза привиденья искали).
Друг! Не того ли страшилося вещее сердце, когда я
Так молила тебя остаться и ветрам не верить?
К смерти навстречу спешил ты… почто ж Гальциону
Здесь ты покинул? Вместе нам все бы спасением было.
Ах! тогда ни минуты бы жизни розно с тобою
Я не утратила: смерть постигла бы нас неразлучных.
Ныне ж в отсутствии гибну твоею погибелью; море
Все мое лучшее, всю мою жизнь в тебе погубило.
Буду безжалостней самого моря, если останусь
Тяжкую жизнь влачить, терпя нестерпимое горе.
Нет! не хочу ни терпеть, ни тебя отрекаться, о милый,
Бедный супруг мой; все разделим; пускай нас в могиле
Если не урна одна, то хоть надпись одна сочетает;
Розно прахом, будем хотя именами не розно».
Тут умолкла: печаль оковала язык, и рыданье
Дух занимало, и стоны рвалися из ноющей груди. —
Было утро; она повлеклася на тихое взморье,
К месту тому, откуда вслед за плывущим смотрела.
Там стояла долго: «Отсюда ладья побежала;
Здесь мы последним лобзаньем простились». Так повторяя
Прошлое думою, взор помраченный она устремляла
В даль морскую. Вдали, на волнах колыхаясь, мелькает
Что-то, как труп, — но что? Для печального взора не ясно.
Ближе и ближе, видней и видней; уже Гальциона
Может вдали распознать плывущее мертвое тело.
Кто бы ни был погибший, но бурей погиб он; и горько
Плача об нем, как бы о чужом, она возопила:
«Горе, бедный, тебе! и горе жене овдовевшей!»
Тело плывет, а сердце в ней боле и боле мутится.
Вот уж у брега; вот и черты различает уж око.
Смотрит… Кто ж? Цеикс. «Он! — возопила терзая
Перси, волосы, платье. С берега трепетны руки
К телу простерла. — Так ли, мой милый, так ли, несчастный,
Ты возвратился ко мне?..» В том месте плотина из камня
Брег заслоняла высокой стеной от приливного моря,
В бурю же ярость и силу напорной волны утомляла.
С той высокой стены в пучину стремглав Гальциона
Бросилась… Что же? о чудо! она взвилась, и над морем,
Воздух свистящий внезапно-расцветшим крылом разбивая,
Вдоль по зыбучим волнам полетела печальною птицей.
Жалобно в грустном полете, как будто кого прикликая,
Звонким щелкая носом, она протяжно стенала;
Прямо на труп охладелый и бледный она опустилась;
Нежно безгласного юным крылом обняла и как будто
Силилась душу его пробудить безответным лобзаньем.
Был ли чувствителен Цеикс, волны ль ему, колыхаясь,
Подняли голову, — что бы то ни было — он приподнялся.
Скоро, над их одиночеством сжалясь, бессмертные боги
В птиц обратили обоих; одна им судьба; и поныне
Верны бывалой любви; и поныне их брак не разорван.
Поздней зимней порою семь дней безбурных и ясных
Мирно, без слета сидит на плавучем гнезде Гальциона;
Море тогда безопасно; Эол, заботясь о внуках,
Ветры смиряет, пловца бережет, и воды спокойны.
Однажды Пери молодая
У врат потерянного рая
Стояла в грустной тишине;
Ей слышалось: в той стороне,
За неприступными вратами,
Журчали звонкими струями
Живые райские ключи.
И неба райского лучи
Лились в полуотверзты двери
На крылья одинокой Пери;
И тихо плакала она
О том, что рая лишена.
«Там духи света обитают;
Для них цветы благоухают
В неувядаемых садах.
Хоть много на земных лугах
И на лугах светил небесных,
Есть много и цветов прелестных:
Но я чужда их красоты —
Они не райские цветы.
Обитель роскоши и мира,
Свежа долина Кашемира;
Там светлы озера струи,
Там сладостно журчат ручьи —
Но что их блеск перед блистаньем,
Что сладкий глас их пред журчаньем
Эдемских, жизни полных вод?
Направь стремительный полет
К бесчисленным звезда́м созданья,
Среди их пышного блистанья
Неизмеримость пролети,
Все их блаженства изочти,
И каждое пусть вечность длится…
И вся их вечность не сравнится
С одной минутою небес».
И быстрые потоки слез
Бежали по ланитам Пери.
Но Ангел, страж эдемской двери,
Ее прискорбную узрел;
Он к ней с утехой подлетел;
Он вслушался в ее стенанья,
И ангельского состраданья
Слезой блеснули очеса…
Так чистой каплею роса
В сиянье райского востока,
Так капля райского потока
Блестит на цвете голубом,
Который дышит лишь в одном
Саду небес (гласит преданье).
И он сказал ей: «Упованье!
Узнай, что небом решено:
Той пери будет прощено,
Которая ко входу рая
Из дальнего земного края
С достойным даром прилетит.
Лети — найди — судьба простит;
Впускать утешно примиренных».
Быстрей комет воспламененных,
Быстрее звездных тех мечей*,
Которые во тьме ночей
В деснице ангелов блистают,
Когда с небес они свергают
Духо́в, противных небесам,
По светло-голубым полям
Эфирным Пери устремилась;
И скоро Пери очутилась
С лучом денницы молодой
Над пробужденною землей.
«Но где искать святого дара?
Я знаю тайны Шильминара*:
Столпы там гордые стоят;
Под ними скрытые, горят
В сосудах гениев рубины.
Я знаю дно морской пучины:
Близ Аравийской стороны
Во глубине погребены
Там острова благоуханий.
Знако́м мне край очарований:
Воды исполненный живой,
Сосуд Ямшидов золотой*
Таится там, храним духами.
Но с сими ль в рай войти дарами?
Сии дары не для небес.
Что камней блеск в виду чудес,
Престолу Аллы предстоящих?
Что капля вод животворящих
Пред вечной бездной бытия?»
Так думая, она в края
Святого Инда низлетала.
Там воздух сладок; цвет коралла,
Жемчуг и злато янтарей
Там украшают дно морей;
Там горы зноем пламенеют,
И в недре их алмазы рдеют;
И реки в брачном блеске там,
С любовью к пышным берегам
Теснясь, приносят дани злата.
И долы, полны аромата,
И древ сандальных фимиам,
И купы роз могли бы там
Для Пери быть прекрасным раем…
Но что же? Кровью обагряем
Поток увидела она.
В лугах прекрасная весна,
А люди — братья, братий жертвы —
Обезображены и мертвы,
Лежа на бархате лугов,
Дыханье чистое цветов
Дыханьем смерти заражали.
О, чьи стопы тебя попрали,
Благословенный солнцем край?
Твоих садов тенистый рай,
Твоих богов святые лики,
Твои народы и владыки
Какой рукой истреблены?
Властитель Газны*, вихрь войны,
Протек по Индии бедою;
Свой путь усыпал за собою
Он прахом отнятых корон;
На псов своих навесил он
Любимиц царских ожерелья;
Обитель чистую веселья,
Зенаны дев он осквернил;
Жрецов во храмах умертвил
И золотые их паго́ды
В священные обрушил воды.
И видит Пери с вышины:
На поле страха и войны
Боец, в крови, но с бодрым оком,
Над светлым родины потоком
Стоит один, и за спиной
Колчан с последнею стрелой;
Кругом товарищи сраженны…
Лицом бесстрашного плененный,
«Живи!» — тиран ему сказал.
Но воин молча указал
На обагренны кровью воды
И истребителю свободы
Послал ответ своей стрелой.
По твердой бро́не боевой
Стрела скользнула; жив губитель;
На трупы братьев пал их мститель;
И вдаль помчался шумный бой.
Все тихо; воин молодой
Уж умирал; и кровь скудела…
И Пери к юноше слетела
В сиянье утренних лучей,
Чтоб вежды гаснущих очей
Ему смежить рукой любови
И в смертный миг священной крови
Оставшуюся каплю взять.
Взяла… и на́ небо опять
Ее помчало упованье.
«Богам угодное даянье
(Она сказала) я нашла:
Пролита кровь сия была
Во искупление свободы;
Чистейшие эдемски воды
С ней не сравнятся чистотой.
Так, если есть в стране земной
Достойное небес воззренья:
То что ж достойней приношенья
Сей дани сердца, все свое
Утратившего бытие
За дело чести и свободу?»
И к райскому стремится входу
Она с добычею земной.
«О Пери! дар прекрасен твой
(Сказал ей страж крылатый рая,
Приветно очи к ней склоняя),
Угоден храбрый для небес,
Который родине принес
На жертву жизнь… но видишь, Пери,
Кристальные спокойны двери,
Не растворяется эдем…
Иной желают дани в нем».
Надежда первая напрасна.
И Пери, горестно-безгласна,
Опять с эфирной вышины
Стремится — и к горам Луны*
На лоно Африки слетает.
Пред ней, рождаяся, блистает
В незнаемых истоках Нил,
Средь тех лесов, где он сокрыл
От нас младенческие воды
И где бесплотных хороводы,
Слетаясь утренней порой
Над люлькой бога водяной,
Тревожат сон его священный,
И великан новорожденный*
Приветствует улыбкой их.
Средь пальм Египта вековых,
По гротам, хладной тьмы жилищам,
По сумрачным царей кладбищам
Летает Пери… то она,
Унылой думою полна,
Розетты знойною долиной,
Вслед за четою голубиной,
К приюту их любви летит,
Их стоны внемлет и грустит;
То, вея тихо, замечает,
Как яркий свет луны мелькает
На пеликановых крылах,
Когда на голубых водах
Мерида он плывет и плещет
И вкруг него лазурь трепещет.
Пред ней волшебная страна.
Небес далеких глубина
Сияла яркими звездами;
Дремали пальмы над водами,
Вершины томно преклоня,
Как девы, от веселий дня
Устав, в подушки пуховые
Склоняют головы младые;
Ночной упившися росой,
Лилеи с девственной красой
В роскошном сне благоухали
И ночью листья освежали,
Чтоб встретить милый день пышней;
Чертоги падшие царей,
В величии уединенья,
Великолепного виденья
Остатками казались там:
По их обрушенным стенам,
Ночной их страж, сова порхала
И ночь безмолвну окликала,
И временем, когда луна
Являлась вдруг, обнажена
От перелетного тумана,
Печально-тихая султана*,
Как идол на столпе седом,
Сияла пу́рпурным крылом.
И что ж?.. Средь мирных сих явлений
Губительный пустыни гений
Приют нежданный свой избрал;
В эдем сей он чуму примчал
С песков степей воспламененных;
Под жаром крылий зараженных
Вмиг умирает человек,
Как былие, когда протек
Над ним самума вихорь знойный.
О, сколь для многих день, спокойно
Угаснувший средь их надежд,
Угас навек — и мертвых вежд
Уж не обрадует денницей!
И стала смрадною больницей
Благоуханная страна;
Сияньем дремлющим луна
Сребрит тела непогребенны;
Заразы ядом устрашенный,
От них летит и ворон прочь;
Гиена лишь, бродя всю ночь,
Врывается для страшной пищи
В опустошенные жилищи;
И горе страннику, пред кем
Незапно вспыхнувшим огнем
Блеснут вблизи из мрака ночи
Ее огромны, злые очи!..
И Пери жалости полна;
И грустно думает она:
«О смертный, бедное творенье,
За древнее грехопаденье
Ценой ужасной платишь ты;
Есть в жизни райские цветы —
Но змей повсюду под цветами».
И тихими она слезами
Заплакала — и все пред ней
Вдруг стало чище и светлей:
Так сильно слез очарованье,
Когда прольет их в состраданье
О человеке добрый дух…
Но близко вод, и взор и слух
Манивших свежими струями,
Под ароматными древами,
С которых ветвями слегка
Играли крылья ветерка,
Как младость с старостью играет,
Узрела Пери: умирает,
К земле припавши головой,
Безмолвно мученик младой;
На лоне бесприветной ночи,
Покинут, неоплакан, очи
Смыкает он; и с ним уж нет
Толпы друзей, дотоле вслед
Счастливца милого летавшей;
В груди, от смертных мук уставшей,
Тяжелой язвы жар горит;
Вотще прохладный ключ блестит
Вблизи для жаждущего ока:
Никто и капли из потока
Ему не бросит на язык;
Ничей давно знакомый лик
В его последнее мгновенье —
Земли прощальное виденье —
Прискорбной прелестью своей
Не усладит его очей;
И не промолвит глас родного
Ему того прости святого,
Которое сквозь смертный сон,
Как удаляющийся звон
Небесной арфы, нас пленяет
И с нами вместе умирает.
О бедный юноша!.. Но он
В последний час свой ободрен
Еще надеждою земною,
Что та, которая прямою
Ему здесь жизнию была
И с ним одной душой жила,
От яда ночи сей ужасной
Защищена под безопасной,
Под царской кровлею отца:
Там зной от милого лица
Рука невольниц отвевает;
Там легкий холод разливает
Игриво брызжущий фонтан,
И от курильниц, как туман,
Восходит амвры пар душистый,
Чтоб воздух зараженный в чистый
Благоуханьем превратить.
Но, ах! конец свой усладить
Он тщетной силится надеждой!
Под легкою ночной одеждой,
С горячей младостью ланит,
Уж дева прелести спешит,
Как чистый ангел исцеленья,
К нему, в приют его мученья.
И час его уж наступал,
Но близость друга угадал
Страдальца взор полузакрытый;
Он чувствует: ему ланиты
Лобзают огненны уста,
Рука горячая слита
С его хладеющей рукою,
И освежительной струею
Язык засохший напоен…
Но что ж?.. Несчастный!.. то сквозь сон
Одолевающей кончины
(Чтоб страшныя своей судьбины
С возлюбленной не разделить)
Ее от груди отдалить
Он томной силится рукою;
То, увлекаемый душою,
Невольно к ней он грудь прижмет;
То вдруг уста он оторвет
От жадных уст, едва украдкой
На поцелуй стыдливо-сладкий
Дотоле смевших отвечать.
И говорит она: «Принять
Дай в сердце мне твое дыханье;
Мне уступи свое страданье,
Мне жребий свой отдай вполне.
Ах! очи обрати ко мне,
Пока их смерть не погасила;
Пока еще не позабыла
Душа любви своей земной,
Любовью поделись со мной;
И в смертный час свою мне руку
Подай на смерть, не на разлуку…»
Но, обессилена, томна,
Вотще в глазах его она
Тяжелым оком ищет взгляда:
Она уж гаснет, как лампада
Под душным сводом гробовым.
Уж быстрым трепетом своим
Скончала смерть его страданье —
И дева, другу дав лобзанье
С последним всей любви огнем,
Сама за ним в лобзанье том
Желанной смертью умирает.
И Пери тихо принимает
Прощальный вздох ее души.
«Покойтесь, верные, в тиши;
Здесь, посреди благоуханья,
Пускай эдемские мечтанья
Лелеют ваш прекрасный сон;
Да будет услаждаем он
Игрою музыки небесной
Иль пеньем птицы той чудесной,
Которая в последний час,
Торжественный подъемля глас,
Сама поет свое сожженье
И умирает в сладкопенье*…»
И Пери, к ним склоняя взгляд,
Дыханьем райским аромат
Окрест их ложа разливает
И быстро, быстро потрясает
Звездами яркого венца:
Исчезла бледность их лица;
Их существо преобразилось;
Два чистых праведника, мнилось,
Тут ясным почивали сном,
Уж озаренные лучом
Святой денницы воскресенья;
И ангелом, для пробужденья
Их душ слетевшим с вышины,
Среди окрестной тишины
Сияла Пери над четою.
Но уж восток зажжен зарею,
И Пери, к небу свой полет
Направив, в дар ему несет
Сей вздох любви, себя забывшей
И до конца не изменившей.
Надежду все рождало в ней:
С улыбкой Ангел у дверей
Приемлет дар ее прекрасный;
Звенят в эдеме сладкогласно
Дерев кристальные звонки;
В лицо ей дышат ветерки
Амврозией от трона Аллы;
Ей видны звездные фиалы,
В которых, жизнь забыв свою
Бессмертья первую струю
В эдеме души пьют святые…
Но все напрасно! роковые
Пред ней врата не отперлись.
Опять уныло: «Удались!
(Сказал ей страж крылатый рая)
Сей верной девы смерть святая
Записана на небесах;
И будут ангелы в слезах
Ее читать… но видишь, Пери,
Кристальные спокойны двери,
И светлый рай не отворен;
Не унывай, доступен он;
Лети на землю с упованьем».
Сияла вечера сияньем
Отчизна розы Суристан*,
И солнце, неба великан,
Сходя на запад, как корона,
Главу венчало Ливанона,
В великолепии снегов
Смотрящего из облаков,
Тогда как рдеющее лето
В долине, зноем разогретой,
У ног его роскошно спит.
О, сколь разнообразный вид
Красы, движенья и блистанья
Являл сей край очарованья,
С эфирной зримый высоты!
Леса, кудрявые кусты;
Потоков воды голубые;
Над ними дыни золотые,
В закатных рдеющи лучах
На изумрудных берегах;
Старинны храмы и гробницы;
Веселые веретени́цы*,
На яркой стен их белизне
В багряном вечера огне
Сияющие чешуями;
Густыми голуби стадами
Слетающие с вышины
На озаренны крутизны;
Их веянье, их трепетанье,
Их переливное сиянье,
Как бы сотка́нное для них
Из радуг пламенно-живых
Безоблачного Персистана;
Святые воды Иордана;
Слиянный шум волны, листов
С далеким пеньем пастухов
И пчелы дикой Палестины,
Жужжащие среди долины,
Блестя звездами на цветах, —
Вид усладительный… но, ах!
Для бедной Пери нет услады.
Рассеянны склонила взгляды,
Тоской души утомлена,
На падший солнцев храм она,
Вечерним солнцем озаренный;
Его столпы уединенны
В величии стояли там,
По окружающим полям
Огромной простираясь тенью:
Как будто время разрушенью
Коснуться запретило к ним,
Чтоб поколениям земным
Оставить о себе преданье.
И Пери в тайном упованье
К святым развалинам летит:
«Быть может, талисман сокрыт,
Из злата вылитый духами,
Под сими древними столпами,
Иль Соломонова печать,
Могущая нам отверзать
И бездны океана темны,
И все сокровища подземны,
И сверженным с небес духам
Опять к желанным небесам
Являть желанную дорогу».
И с трепетом она к порогу
Жилища солнцева идет.
Еще багряный вечер льет
Свое сиянье с небосклона
И ярко пальмы Ливанона
В роскошных светятся лучах…
Но что же вдруг в ее очах?
Долиной Баалбека ясной,
Как роза свежий и прекрасный,
Бежит младенец; озарен
Огнем заката, гнался он
За легкокрылой стрекозою,
Напрасно жадною рукою
Стараясь дотянуться к ней;
Среди ясминов и лилей
Она кружится непослушно
И блещет, как цветок воздушный
Иль как порхающий рубин.
Устав, младенец под ясмин
Прилег и в листьях угнездился.
Тогда вблизи остановился
На жарко дышащем коне
Ездок, с лицом, как на огне
От зноя дне́вного горевшим:
Над мелким ручейком, шумевшим
Близ имарета*, он с коня
Спрыгнул и, на́ воды склоня
Лицо, студеных струй напился.
Тут взор его оборотился,
Из-под густых бровей блестя,
На безмятежное дитя,
Которое в цветах сидело,
И улыбалось, и глядело
Без робости на пришлеца,
Хотя толь страшного лица
Дотоле солнце не палило.
Свирепо-сумрачное, было
Подобно туче громовой
Оно своей ужасной мглой,
И яркими чертами совесть
На нем изобразила повесть
Страстей жестоких и злодейств:
Разбой, насильство, плач семейств,
Грабеж, святыни оскверненье,
Предательство, богохуленье —
Все написала жизнь на нем,
Как обвинительным пером
Неумолимый ангел мщенья
Записывает преступленья
Земные в книге роковой,
Чтоб после Милость их слезой
С погибельной страницы смыла.
Краса ли вечера смирила
В нем душу — но злодей стоял
Задумчив, и пред ним играл
Малютка тихо меж цветами;
И с яркими его очами,
Глубоко впадшими, порой
Встречались полные душой
Младенца голубые очи:
Так дымный факел, в мраке ночи
Разврата освещавший дом,
Порой встречается с лучом
Всевоскрешающей денницы.
Но солнце тихо за границы
Земли зашло… и в этот час
Вечерний минаретов глас,
К мольбе скликающий, раздался…
Младенец набожно поднялся
С цветов, колена преклонил,
На юг лицо оборотил
И с тихостью пред небесами
Самой невинности устами
Промолвил имя божества.
Его лицо, его слова,
Его смиренно сжаты руки…
Казалось, о конце разлуки
С эдемом радостным своим
Молился чистый херувим,
Земли на время поселенец.
О вид прелестный! Сей младенец,
Сии святые небеса…
И гордый Эвлис очеса
(Таким растроганный явленьем)
Склонил бы, вспомнив с умиленьем
О светлой рая красоте
И о погибшей чистоте,
А он?.. Отверженный, несчастный!
Перед невинностью прекрасной
Как осужденный он стоял…
Увы! он памятью летал
Над темной прошлого пучиной:
Там не встречался ни единый
Веселый берег, где б пристать
И где б отрадную сорвать
Надежде ветку примиренья;
Одни лишь грозные виденья
Носились в темной бездне той…
И грудь смягчилася тоской;
И он подумал: «Время было,
И я, как ты, младенец милый,
Был чист, на небеса смотрел,
Как ты, молиться им умел
И к мирной алтаря святыне
Спокойно подходил… а ныне?..»
И голову потупил он;
И все, что с давних тех времен
В душе ожесточенной спало,
Чем сердце юное живало
Во дни минувшей чистоты,
Надежды, радости, мечты —
Все вдруг пред ним возобновилось
И в душу, свежее, втеснилось;
И он заплакал… он во прах
Пред богом пал в своих слезах,
О слезы покаянья! вами
Душа дружится с небесами;
И в тайный угрызенья час
Виновный знает только в вас
Невинности святое счастье.
И Пери в жалости, в участье,
Забыв себя и жребий свой,
С покорною о нем мольбой
Глаза на небо — светом ровным
Над непорочным и виновным
Сияющее — возвела;
Ее душа полна была
Неизъяснимым ожиданьем…
На хладном прахе с покаяньем
Пред богом плачущий злодей
Лежал недвижим перед ней,
К земле приникнув головою;
И сострадательной рукою,
К несчастному преклонена,
Как нежная сестра, она
Поддерживала с умиленьем
Главу, нагбенную смиреньем;
И быстро из его очей
В мирительную руку ей
Струя горячих слез бежала;
И на́ небе она искала
Ответа милости слезам…
И все прекрасно было там!
И были вечера светилы,
Как яркие паникадилы,
В небесном храме зажжены;
И мнилось ей: из глубины
Того незримого чертога,
Где чистым покаяньем бога
Умеет сердце обретать,
К земле сходила благодать;
И там, казалось, ликовали:
Как будто ангелы летали
С веселой вестью по звездам;
Как будто праздновали там
Святую радость примиренья —
И вдруг, незапного стремленья
Могуществом увлечена,
Уже на высоте она;
Уже пред ней почти пропала
Земля; и Пери… угадала!
С потоком благодарных слез,
В последний раз с полунебес
На мир земной она воззрела…
«Прости, земля!..» — и улетела.
Замок Шильон — в котором с 1530 по 1537 заключен был знаменитый Бонивар*, женевский гражданин, мученик веры и патриотизма — находится между Клараном и Вильневом, у самых восточных берегов Женевского озера (Лемана). Из окон его видны с одной стороны устье Ровы, долина, ведущая к Сен-Морицу и Мартиньи, снежные Валлизские горы и высокие утесы Мельери; а с другой — Монтре, Шателар, Кларан, Веве, множество деревень и замков; пред ним расстилается необъятная равнина вод, ограниченная в отдалении низкими голубыми берегами, на которых, как светлые точки, сияют Лозанна, Морж и Ролль; а позади его падает с холма шумный поток. Он со всех сторон окружен озером, которого глубина в этом месте простирается до восьмисот французских футов. Можно подумать, что он выходит из воды, ибо совсем не видно утеса, служащего ему основанием: где кончится поверхность озера, там начинаются крепкие стены замка. Темница, в которой страдал несчастный Бонивар, до половины выдолблена в гранитном утесе: своды ее, поддерживаемые семью колоннами, опираются на дикую, необтесанную скалу; на одной из колонн висит еще то кольцо, к которому была прикреплена цепь Бониварова; а на полу, у подошвы той же колонны, заметна впадина, вытоптанная ногами несчастного узника, который столько времени принужден был ходить на цепи своей все по одному месту. Неподалеку от устья Роны, вливающейся в Женевское озеро, недалеко от Вильнева, находится небольшой островок, единственный на всем пространстве Лемана; он неприметен, когда плывешь по озеру, но его можно легко различить из окон замка.
Взгляните на меня: я сед;
Но не от хилости и лет;
Не страх незапный в ночь одну
До срока дал мне седину.
Я сгорблен, лоб наморщен мой;
Но не труды, не хлад, не зной —
Тюрьма разрушила меня.
Лишенный сладостного дня,
Дыша без воздуха, в цепях,
Я медленно дряхлел и чах,
И жизнь казалась без конца.
Удел несчастного отца:
За веру смерть и стыд цепей,
Уделом стал и сыновей.
Нас было шесть — пяти уж нет.
Отец, страдалец с юных лет,
Погибший старцем на костре,
Два брата, падшие во пре,
Отдав на жертву честь и кровь,
Спасли души своей любовь.
Три заживо схоронены
На дне тюремной глубины —
И двух сожрала глубина;
Лишь я, развалина одна,
Себе на горе уцелел,
Чтоб их оплакивать удел.
На лоне вод стоит Шильон;
Там в подземелье семь колонн
Покрыты влажным мохом лет.
На них печальный брезжит свет,
Луч, ненароком с вышины
Упавший в трещину стены
И заронившийся во мглу.
И на сыром тюрьмы полу
Он светит тускло-одинок,
Как над болотом огонек,
Во мраке веющий ночном.
Колонна каждая с кольцом;
И цепи в кольцах тех висят;
И тех цепей железо — яд;
Мне в члены вгрызлося оно;
Не будет ввек истреблено
Клеймо, надавленное им.
И день тяжел глазам моим,
Отвыкнувшим с толь давних лет
Глядеть на радующий свет;
И к воле я душой остыл
С тех пор, как брат последний был
Убит неволей предо мной
И рядом с мертвым я, живой,
Терзался на полу тюрьмы.
Цепями теми были мы
К колоннам тем пригвождены,
Хоть вместе, но разлучены;
Мы шагу не могли ступить,
В глаза друг друга различить
Нам бледный мрак тюрьмы мешал.
Он нам лицо чужое дал —
И брат стал брату незнаком.
Была услада нам в одном:
Друг другу голос подавать,
Друг другу сердце пробуждать
Иль былью славной старины,
Иль звучной песнию войны —
Но скоро то же и одно
Во мгле тюрьмы истощено;
Наш голос страшно одичал;
Он хриплым отголоском стал
Глухой тюремныя стены;
Он не был звуком старины,
В те дни, подобно нам самим,
Могучим, вольным и живым.
Мечта ль?.. но голос их и мой
Всегда звучал мне как чужой.
Из нас троих я старший был;
Я жребий собственный забыл,
Дыша заботою одной,
Чтоб им не дать упасть душой.
Наш младший брат, любовь отца…
Увы! черты его лица
И глаз умильная краса,
Лазоревых как небеса,
Напоминали нашу мать.
Он был мне все, и увядать
При мне был должен милый цвет,
Прекрасный, как тот дне́вный свет,
Который с неба мне светил,
В котором я на воле жил.
Как утро, был он чист и жив:
Умом младенчески игрив,
Беспечно весел сам с собой…
Но перед горестью чужой
Из голубых его очей
Бежали слезы, как ручей.
Другой был столь же чист душой;
Но дух имел он боевой:
Могуч и крепок в цвете лет,
Рад вызвать к битве целый свет
И в первый ряд на смерть готов…
Но без терпенья для оков.
И он от звука их завял.
Я чувствовал, как погибал,
Как медленно в печали гас
Наш брат, незримый нам, близ нас.
Он был стрелок, жилец холмов,
Гонитель вепрей и волков —
И гроб тюрьма ему была;
Неволи сила не снесла.
Шильон Леманом окружен,
И вод его со всех сторон
Неизмерима глубина;
В двойную волны и стена
Тюрьму совокупились там;
Печальный свод, который нам
Могилой заживо служил,
Изрыт в скале подводной был;
И день и ночь была слышна
В него биющая волна
И шум над нашей головой
Струй, отшибаемых стеной.
Случалось — бурей до окна
Бывала взброшена волна,
И брызгов дождь нас окроплял;
Случалось — вихорь бушевал
И содрогалася скала;
И с жадностью душа ждала,
Что рухнет и задавит нас;
Свободой был бы смертный час.
Середний брат наш — я сказал —
Душой скорбел и увядал.
Уныл, угрюм, ожесточен,
От пищи отказался он:
Еда тюремная жестка;
Но для могучего стрелка
Нужду переносить легко.
Нам коз альпийских молоко
Сменила смрадная вода;
А хлеб наш был, какой всегда —
С тех пор как цепи созданы —
Слезами смачивать должны
Невольники в своих цепях.
Не от нужды скорбел и чах
Мой брат: равно завял бы он,
Когда б и негой окружен
Без воли был… Зачем молчать?
Он умер… я ж ему подать
Руки не мог в последний час,
Не мог закрыть потухших глаз;
Вотще я цепи грыз и рвал —
Со мною рядом умирал
И умер брат мой, одинок;
Я близко был и был далек.
Я слышать мог, как он дышал,
Как он дышать переставал,
Как вздрагивал в цепях своих
И как ужасно вдруг затих
Во глубине тюремной мглы…
Они, сняв с трупа кандалы,
Его без гроба погребли
В холодном лоне той земли,
На коей он невольник был.
Вотще я их в слезах молил,
Чтоб брату там могилу дать,
Где мог бы дне́вный луч сиять;
То мысль безумная была,
Но душу мне она зажгла:
Чтоб волен был хоть в гробе он.
«В темнице (мнил я) мертвых сон
Не тих…» Но был ответ слезам
Холодный смех; и брат мой там,
В сырой земле тюрьмы, зарыт,
И в головах его висит
Пук им оставленных цепей:
Убийц достойный мавзолей.
Но он — наш милый, лучший цвет,
Наш ангел с колыбельных лет,
Сокровище семьи родной,
Он — образ матери душой
И чистой прелестью лица,
Мечта любимая отца,
Он — для кого я жизнь щадил:
Чтоб он бодрей в неволе был,
Чтоб после мог и волен быть…
Увы! он долго мог сносить
С младенческою тишиной,
С терпеньем ясным жребий свой;
Не я ему — он для меня
Подпорой был… вдруг день от дня
Стал упадать, ослабевал,
Грустил, молчал и молча вял.
О боже! боже! страшно зреть,
Как силится преодолеть
Смерть человека… я видал,
Как ратник в битве погибал;
Я видел, как пловец тонул
С доской, к которой он прильнул
С надеждой гибнущей своей;
Я зрел, как издыхал злодей
С свирепой дикостью в чертах,
С богохуленьем на устах,
Пока их смерть не заперла:
Но там был страх — здесь скорбь была,
Болезнь глубокая души.
Смиренным ангелом, в тиши,
Он гас, столь кротко-молчалив,
Столь безнадежно-терпелив,
Столь грустно-томен, нежно-тих,
Без слез, лишь помня о своих
И обо мне… увы! он гас,
Как радуга, пленяя нас,
Прекрасно гаснет в небесах;
Ни вздоха скорби на устах;
Ни ропота на жребий свой;
Лишь слово изредка со мной
О наших прошлых временах,
О лучших будущего днях,
О упованье… но, объят
Сей тратой, горшею из трат,
Я был в свирепом забытьи.
Вотще, кончаясь, он свои
Терзанья смертные скрывал…
Вдруг реже, трепетнее стал
Дышать, и вдруг умолкнул он…
Молчаньем страшным пробужден,
Я вслушиваюсь… тишина!
Кричу как бешеный… стена
Откликнулась… и умер гул!
Я цепь отчаянно рванул
И вырвал… к брату… брата нет!
Он на столбе — как вешний цвет,
Убитый хладом, — предо мной
Висел с поникшей головой.
Я руку тихую поднял;
Я чувствовал, как исчезал
В ней след последней теплоты;
И, мнилось, были отняты
Все силы у души моей;
Все страшно вдруг сперло́ся в ней;
Я дико по тюрьме бродил —
Но в ней покой ужасный был:
Лишь веял от стены сырой
Какой-то холод гробовой;
И, взор на мертвого вперив,
Я знал лишь смутно, что я жив.
О! сколько муки в знанье том,
Когда мы тут же узнаём,
Что милому уже не быть,
И миг сей мог я пережить!
Не знаю — вера ль то была,
Иль хладность к жизни жизнь спасла?
Но что потом сбылось со мной,
Не помню… свет казался тьмой,
Тьма светом; воздух исчезал;
В оцепенении стоял,
Без памяти, без бытия,
Меж камней хладным камнем я;
И виделось, как в тяжком сне,
Все бледным, темным, тусклым мне;
Все в мутную слилося тень;
То не было ни ночь, ни день,
Ни тяжкий свет тюрьмы моей,
Столь ненавистный для очей:
То было тьма без темноты;
То было бездна пустоты
Без протяженья и границ;
То были образы без лиц;
То страшный мир какой-то был,
Без неба, света и светил,
Без времени, без дней и лет,
Без промысла, без благ и бед,
Ни жизнь, ни смерть — как сон гробов,
Как океан без берегов,
Задавленный тяжелой мглой,
Недвижный, темный и немой.
Вдруг луч незапный посетил
Мой ум… то голос птички был.
Он умолкал; он снова пел;
И мнилось, с неба он летел;
И был утешно-сладок он.
Им очарован, оживлен,
Заслушавшись, забылся я;
Но ненадолго… мысль моя
Стезей привычного пошла;
И я очнулся… и была
Опять передо мной тюрьма,
Молчанье то же, та же тьма;
Как прежде, бледною струей
Прокрадывался луч дневной
В стенную скважину ко мне…
Но там же, в свете, на стене
И мой певец воздушный был;
Он трепетал, он шевелил
Своим лазоревым крылом;
Он озарен был ясным днем;
Он пел приветно надо мной…
Как много было в песни той!
И все то было про меня!
Ни разу до того я дня
Ему подобного не зрел;
Как я, казалось, он скорбел
О брате и покинут был;
И он с любовью навестил
Меня тогда, как ни одним
Уж сердцем не был я любим;
И в сладость песнь его была:
Душа невольно ожила.
Но кто ж он сам был, мой певец?
Свободный ли небес жилец?
Или, недавно из цепей,
По случаю к тюрьме моей,
Играя в небе, залетел
И о свободе мне пропел?
Скажу ль?.. Мне думалось порой,
Что у меня был не земной,
А райский гость; что братний дух
Порадовать мой взор и слух
Примчался птичкою с небес…
Но утешитель вдруг исчез;
Он улетел в сиянье дня…
Нет, нет, то не был брат… меня
Покинуть так не мог бы он,
Чтоб я, с ним дважды разлучен,
Остался вдвое одинок,
Как труп меж гробовых досок.
Вдруг новое в судьбе моей:
К душе тюремных сторожей
Как будто жалость путь нашла;
Дотоле их душа была
Бусчувственней желез моих;
И что разжалобило их,
Что милость вымолило мне,
Не знаю… но опять к стене
Уже прикован не был я;
Оборванная цепь моя
На шее билася моей;
И по тюрьме я вместе с ней
Вдоль стен, кругом столбов бродил,
Не смея братних лишь могил
Дотронуться моей ногой,
Чтобы последняя земной
Святыни там не оскорбить.
И мне оковами прорыть
Ступени удалось в стене;
Но воля не входила мне
И в мысли… я был сирота,
Мир стал чужой мне, жизнь пуста,
С тюрьмой я жизнь сдружил мою:
В тюрьме я всю свою семью,
Все, что знавал, все, что любил,
Невозвратимо схоронил,
И в области веселой дня
Никто уж не жил для меня;
Без места на пиру земном,
Я был бы лишний гость на нем,
Как облако, при ясном дне
Потерянное в вышине
И в радостных его лучах
Ненужное на небесах…
Но мне хотелось бросить взор
На красоту знакомых гор,
На их утесы, их леса,
На близкие к ним небеса.
Я их увидел — и оне
Все были те ж: на вышине
Веков создание — снега,
Под ними Альпы и луга,
И бездна озера у ног,
И Роны блещущий поток
Между зеленых берегов;
И слышен был мне шум ручьев,
Бегущих, бьющих по скалам;
И по лазоревым водам
Сверкали ясны облака;
И быстрый парус челнока
Между небес и вод летел;
И хижины веселых сел,
И кровы светлых городов
Сквозь пар мелькали вдоль брегов…
И я приметил островок:
Прекрасен, свеж, но одинок
В пространстве был он голубом;
Цвели три дерева на нем;
И горный воздух веял там
По мураве и по цветам,
И воды были там живей,
И обвивалися нежней
Кругом родных брегов оне.
И видел я: к моей стене
Челнок с пловцами приставал,
Гостил у брега, отплывал
И, при свободном ветерке
Летя, скрывался вдалеке;
И в облаках орел играл,
И никогда я не видал
Его столь быстрым — то к окну
Спускался он, то в вышину
Взлетал — за ним душа рвалась;
И слезы новые из глаз
Пошли, и новая печаль
Мне сжала грудь… мне стало жаль
Моих покинутых цепей.
Когда ж на дно тюрьмы моей
Опять сойти я должен был —
Меня, казалось, обхватил
Холодный гроб; казалось, вновь
Моя последняя любовь,
Мой милый брат передо мной
Был взят несытою землей;
Но как ни тяжко ныла грудь —
Чтоб от страданья отдохнуть,
Мне мрак тюрьмы отрадой был.
День приходил — день уходил —
Шли годы — я их не считал;
Я, мнилось, память потерял
О переменах на земли.
И люди наконец пришли
Мне волю бедную отдать.
За что и как? О том узнать
И не помыслил я — давно
Считать привык я за одно:
Без цепи ль я, в цепи ль я был,
Я безнадежность полюбил;
И им я холодно внимал,
И равнодушно цепь скидал,
И подземелье стало вдруг
Мне милой кровлей… там все друг,
Все однодомец было мой:
Паук темничный надо мной
Там мирно ткал в моем окне;
За резвой мышью при луне
Я там подсматривать любил;
Я к цепи руку приучил;
И… столь себе неверны мы!..
Когда за дверь своей тюрьмы
На волю я перешагнул —
Я о тюрьме своей вздохнул.
Перед своим зверинцем,
С баронами, с наследным принцем,
Король Франциск сидел;
С высокого балкона он глядел
На поприще, сраженья ожидая;
За королем, обворожая
Цветущей прелестию взгляд,
Придворных дам являлся пышный ряд.
Король дал знак рукою —
Со стуком растворилась дверь,
И грозный зверь
С огромной головою,
Косматый лев
Выходит;
Кругом глаза угрюмо водит;
И вот, все оглядев,
Наморщил лоб с осанкой горделивой,
Пошевелил густою гривой,
И потянулся, и зевнул,
И лег. Король опять рукой махнул —
Затвор железной двери грянул,
И смелый тигр из-за решетки прянул;
Но видит льва, робеет и ревет,
Себя хвостом по ребрам бьет,
И крадется, косяся взглядом,
И лижет морду языком,
И, обошедши льва кругом,
Рычит и с ним ложится рядом.
И в третий раз король махнул рукой —
Два барса дружною четой
В один прыжок над тигром очутились;
Но он удар им тяжкой лапой дал,
А лев с рыканьем встал…
Они смирились,
Оскалив зубы, отошли,
И зарычали, и легли.
И гости ждут, чтоб битва началася.
Вдруг женская с балкона сорвалася
Перчатка… все глядят за ней…
Она упала меж зверей.
Тогда на рыцаря Делоржа с лицемерной
И колкою улыбкою глядит
Его красавица и говорит:
«Когда меня, мой рыцарь верный,
Ты любишь так, как говоришь,
Ты мне перчатку возвратишь».
Делорж, не отвечав ни слова,
К зверям идет,
Перчатку смело он берет
И возвращается к собранью снова.
У рыцарей и дам при дерзости такой
От страха сердце помутилось;
А витязь молодой,
Как будто ничего с ним не случилось,
Спокойно всходит на балкон;
Рукоплесканьем встречен он;
Его приветствуют красавицыны взгляды…
Но, холодно приняв привет ее очей,
В лицо перчатку ей
Он бросил и сказал: «Не требую награды».
День был ясен и тепел; к закату сходящее солнце
Ярко сияло на чистом лазоревом небе. Спокойно
Дедушка, солнцем согретый, сидел у ворот на скамейке;
Глядя на ласточек, быстро круживших в воздушном пространстве,
Вслед за ними пускал он дымок из маленькой трубки;
Легкими кольцами дым подымался и, с воздухом слившись,
В нем пропадал. Маргарита, Луиза и Лотта за пряжей
Чинно сидели кругом; самопрялки жужжали, и тонкой
Струйкой нити вилися; Фриц работал, а Энни,
Вечный ленивец, играл на траве с курчавою шавкой.
Все молчали: как будто ангел тихий провеял.
«Дедушка, — Лотта сказала, — что ты примолк? Расскажи нам
Сказку; вечер ясный такой; нам весело будет
Слушать». — «Сказку? — старик проворчал, высыпая из трубки
Пепел, — все бы вам сказки; не лучше ль послушать вам были?
Быль расскажу вам, и быль не одну, а две». Опроставши
Трубку и снова набив ее табаком, из мошонки
Дедушка вынул огниво и, трут на кремень положивши,
Крепко ударил сталью в кремень, посыпались искры,
Трут загорелся, и трубка опять задымилась. Собравшись
С мыслями, дедушка так рассказывать с важностью начал:
«Дети, смотрите, как все перед нами прекрасно; как солнце,
Медленно с неба спускаясь, все осыпает лучами;
Реин золотом льется; жатва как тихое море;
Холмы зеленые в свете вечернем горят; по дорогам
Шум и движенье; подняв паруса, нагруженные барки
Быстро бегут по водам; а наша приходская церковь…
Окна ее как огни меж темными липами блещут;
Вкруг мелькают кресты на кладбище, и в воздухе теплом
Птицы вьются, мошки блестящею пылью мелькают;
Весь он полон говором, пеньем, жужжаньем… прекрасен
Мир господень! сердцу так радостно, сладко и вольно!
Скажешь: где бы в этом прекрасном мире господнем
Быть несчастью? Ан нет! и не только несчастье злодейство
Место находит в нем. Видите ль там, на высоком пригорке,
Замок в обломках? Теперь по стенам расцветает зеленый
Плющ, и солнце его золотит, и звонкую песню беспечно,
Сидя в траве, на рожке там играет пастух. А на Рейне
Видите ль вы небольшой островок? Молодая из кленов
Роща на нем расцвела; под тенью ее разостлавши
Сети, рыбак готовит свой ужин, и дым голубою
Струйкой вьется по зелени темной. Взглянуть, так прекрасный
Рай. Ну слушайте ж: очень недавно там, на пригорке,
Близко развалин замка, стояла гостиница — чистый,
Светлый, просторный дом, под вывеской Черного вепря.
В этой гостинице каждый прохожий в то время мог видеть
Бедную Эми. Подлинно бедная! дико потупив
Голову, в землю глаза неподвижно уставив, по целым
Дням сидела она перед дверью трактира на камне.
Плакать она не могла, но тяжко, тяжко вздыхала;
Жалоб никто от нее не слыхал, но, боже мой! всякий,
Раз поглядевши ей, бедной, в лицо, узнавал, что на свете
Все для нее миновалось: мертвою бледностью щеки
Были покрыты, глаза из глубоких впадин сверкали
Острым огнем; одежда была в беспорядке; как змеи,
Черные кудри по голым плечам раскиданы были.
Вечно молчала она и была тиха, как младенец;
Но порою, если случалось, что ветер просвищет,
Вдруг содрогалась, на что-то глаза упирала и, пальцем
Быстро туда указав, смеялась смехом безумным.
Бедная Эми! такою ль видали ее? Беззаботно
Жизнью, бывало, она веселилась, как вольная пташка.
Помню и я и старые гости Черного вепря,
Как нас радушной улыбкой и ласковым словом встречала
Эми, как весело шло угощенье. И все ей друзьями
Были в нашей округе. Кто веселость и живость
Всюду с собой приносил? Кого, как любимого гостя,
С криками вся молодежь встречала на праздниках? Эми.
Кто всегда так опрятно и чинно одет был? Кого наш священник
Девушкам всем в образец поставлял? Кто, шумя как ребенок
Резвый на игрищах, был так набожно тих за молитвой?
Словом: кто бедным был друг, за больными ходил, с огорченным
Плакал, с детьми играл, как дитя? Все Эми, все Эми.
Господи боже! она ли не стоила счастья? А вышло
Все напротив. Она полюбила Бранда. Признаться,
Этот Бранд был молод, умен и красив; но худые
Слухи носились об нем: он с людьми недобрыми знался;
В церковь он не ходил; а в шинках, за картами, кто был
Первый? Бранд. Колдовством ли каким он понравился Эми,
Сам ли господь ей хотел послать на земле испытанье,
С тем, чтоб душа ее, здесь в страданьях очистившись, прямо
В рай перешла — не знаю, но Эми была уж невестой
Бранда, и все жалели об ней. Ну послушайте ж: вечер
Был осенний и бурный; в гостинице Черного вепря
Два сидели гостя; яркое пламя трещало в камине.
«Что за погода! — сказал один. — Не раздолье ль в такую
Бурю сидеть у огня и слушать, как ветер холодный
Рвется в оконницы?» — «Правда, — другой отвечал, — ни за что бы
Я теперь отсюда не вышел; ужас, не буря.
Месяц на́ небе есть, а ночь так темна, что хоть оба
Выколи гла́за; плохо тому, кто в дороге». — «Желал бы
Знать я, найдется ль такой удалец, чтоб теперь в тот старинный
Замок сходить? Он близко, шагов с три сотни, не боле;
Но, признаться, днем я не трус, а ночью в такое
Время пойти туда, где, быть может, в потемках
Гость из могилы встретит тебя, — извините; с живыми
Сладить можно, а с мертвым и смелость не в пользу; храбрися
Сколько угодно душе, а что ты сделаешь, если
Вдруг пред тобою длинный, бледный, сухой, с костяными
Пальцами станет, и два ужасные глаза упрутся
Дико в тебя, и ты ни с места, как камень? А в этом
Замке, все знают, нечисто; и в тихую ночь там не тихо;
Что же в бурю, когда и мертвец повернется в могиле?» —
«Страшно, правда; а я об заклад побьюся, что наша
Эми не струсит и в замок одна-одинешенька сходит». —
«Бейся, пробьешь». — «Изволь, по рукам! ты слышала, Эми?
Хочешь ли новую шляпку выиграть к свадьбе? Сходи же
В замок и ветку нам с клена, который между обломков
Там растет, принеси; я знаю, что ты не боишься
Мертвых и бредням не веришь. Согласна ли, Эми?» — «Согласна, —
Эми сказала с усмешкой. — Бояться тут нечего, разве
Бури; а против ночных привидений защитой молитва».
С этим словом Эми пошла. Развалины были
Близко; но ветер выл и ревел; темнота гробовая
Все покрывала, и тучи, как черные горы, задвинув
Небо, страшно ворочались. Эми знакомой тропинкой
Входит без всякого страха в средину развалин;
Клен недалеко; вдруг ветер утих на минуту; и Эми
Слышит, что кто-то идет живой, а не мертвый; ей стало
Страшно… слушает… ветер снова поднялся и снова
Стих, и снова послышалось ей, что идут; в испуге
К груде развалин прижалася Эми. В это мгновенье
Ветром раздвинуло тучи, и месяц очистился. Что же
Эми увидела? Два человека — две черные тени —
Крадутся между обломков и тащат мертвое тело.
Ветер ударил сильней; с головы одного сорвалася
Шляпа и к Эминым прямо ногам прикатилась; а месяц
В ту минуту пропал, и все опять потемнело.
«Стой! (послышался голос) шляпу ветром умчало». —
«После отыщешь, прежде окончим работу: зароем
Клад свой», — другой отвечал, и они удалились. Схвативши
Шляпу, стремглав пустилась к гостинице Эми. Бледнее
Смерти в двери вбежала она и долго промолвить
Слова не в силах была; отдохнув, наконец рассказала
То, что ей в замке привиделось. «Вот обличитель убийцам!» —
Шляпу поднявши, громко примолвила Эми; но тут же
В шляпу всмотрелась… «Ах!» и упала на пол без чувства:
Брандово имя стояло на шляпе. Мне нечего боле
Вам рассказывать. В этот миг помутился рассудок
Бедной Эми; господь милосердый недолго страдать ей
Дал на земле: ее отнесли на кладби́ще. Но долго
Видели столб с колесом на пригорке близ замка: прохожим
Он приводил на память и Бранда и бедную Эми.
Все исчезло теперь, и гостиницы нет; лишь могилка
Бедной Эми цветет, как цвела, и над нею спокойно».
Дедушка кончил и молча стал выколачивать трубку.
Внучки также молчали и с грустью смотрели на церковь:
Солнце играло на ней, и темные липы бросали
Тень на кладбище, где Эми давно покоилась в гробе.
«Вот вам другая быль, — сказал, опять раскуривши
Трубку, старик. — Каспар был беден. К буйной, развратной
Жизни привык он, и сердце в нем сделалось камнем. Но жадным
Оком смотрел на чужое богатство Каспар. На злодейство
Трудно ль решиться тому, кто шатается праздно, не помня
Бога? Так и случилось. Каспар на ночную добычу
Вышел. Вы видите остров на Рейне? Вдоль берега вьется
Против этого острова, мимо утеса, дорожка.
Там, у самой дорожки, под темным утесом, в ночное
Позднее время Каспар засел и ждал: не пройдет ли
Кто-нибудь мимо? Ночь прекрасна была; освещенный
Полной луной островок отражался в воде, и густые
Клены, глядяся в нее, стояли тихо, как черные тени;
Все покоилось… волны изредка в берег плескали,
В листьях журчало, и пел соловей. Но, злодейским
Замыслом полный, Каспар не слыхал ничего; он иное
Жадным подслушивал ухом. И вот напоследок он слышит:
Кто-то идет по дороге; то был одинокий прохожий.
Выскочил, словно как зверь из берлоги, Каспар; и недолго
Длилась борьба между ими: бедный путник с тяжелым
Стоном упал на землю, зарезанный. Мертвое тело
В воду стащил Каспар и вымыл кровавые руки;
Брызнули волны, раздавшись под трупом, и снова слилися
В гладкую зыбь; все стало по-прежнему тихо, и сладко
Петь продолжал соловей. Каспар беззаботно с добычей
В путь свой пошел; свидетелей не было; совесть молчала.
Скоро истратил разбойник добытое кровью, и скоро
Голым стал он по-прежнему. Годы прошли; об убийстве,
Кроме бога, никто не проведал; но слушайте дале.
Раз Каспар сидел за столом в гостинице. Входит
Старый знакомец его, арендарь Веньямин; он садится
Подле Каспара; он крепко, крепко задумчив; и вправду
Было о чем призадуматься: денно и ночно работал,
Честно жил Веньямин, а все понапрасну; тяжелый
Крест достался ему: семью имел он большую;
Всех одень, напой, накорми… а чем? И вдобавок
Новое горе постигло его: жена от тяжелой
Скорби слегла в постель, и деньги пошли за лекарство;
Бог помог ей; но с той поры все хуже да хуже; и часто
Нечего есть; жена молчит, но тает как свечка;
Дети криком кричат; наконец остальное помещик
В доме силою взял, в уплату за долг, и из дома
Выгнать грозился. Эта беда с Веньямином случилась
Утром, а вечером он Каспара в гостинице встретил.
Рядом с ним он сидел у стола; опершись на колено
Локтем, рукою закрывши глаза, молчал он, как мертвый.
«Что с тобой, Веньямин? — спросил Каспар. — Ты как будто
В воду опущен. Послушай, сосед, не распить ли нам вместе
Кружку вина? Веселее на сердце будет; отведай».
Кружку взял Веньямин и выпил. «Тяжко приходит
Жить, — сказал он. — Жена умирает, и хилые кости
Не на чем ей успокоить: злодеи последнюю взяли
Нынче постелю. А дети — господи боже мой! лучше б
Им и мне в могилу. Помещик наш нынешней ночью
В замок свой пышный поедет и там на мягких подушках,
Вкусно поужинав, сладко заснет… а я, воротяся
В дом мой, где голые стены, что найду там? Бездушный!
Я ли Христом да богом его не молил? У него ли
Мало добра?.. Пускай же всевышний господь на судилище страшном
Так же с ним немилостив будет, как он был со мною!»
Слушал Каспар и в душе веселился, как злой искуситель;
В кружку соседу вина подливал он, и скоро зажег в нем
Кровь, и потом из гостиницы вышел с ним вместе. Уж было
Поздно. «Сосед, — Веньямину он тихо шепнул, — господин твой
Нынешней ночью один в свой замок поедет; дорога
Близко, она пуста; а мщенье, знаешь ты, сладко».
Речью такой был сражен Веньямин; но тяжкая бедность,
Горе семьи, досада, хмель, темнота, обольщенье
Слов коварных… довольно, чтоб слабое сердце опутать.
Так ли, не так ли, но вот пошел Веньямин за Каспаром;
Против знакомого острова сели они под утесом,
Близко дороги, и ждут; ни один ни слова; не смеют
Вслух дышать и слушают молча. Их окружала
Тихая, темная ночь; звезд не сверкало на небе,
Лист едва шевелился, без ропота волны лилися,
Все покоилось сладко, и пел соловей. Душа Веньямина
Вдруг согрелась: в ней совесть проснулась, и он содрогнулся.
«Нечего ждать, — он сказал, — уж поздно; уйдем, не придет он». —
«Будь терпелив, — злодей возразил, — пождем, и дождемся.
Доле зато дожидаться его возвращенья придется
В замке жене; да будет напрасно ее нетерпенье».
Сердце от этих слов повернулось в груди Веньямина;
Вспомнил свою он жену и сказал: «Теперь прояснилась
Совесть моя; не поздно еще, не хочу оставаться!» —
«Что ты? — воскликнул Каспар. — Послушался совести; бредит.
Ночь темна, река глубока, здесь место глухое;
Кто нас увидит?» Мороз подрал Веньямина по коже.
«Кто нас увидит? А разве нет свидетеля в небе?» —
«Сказки! здесь мы одни. В ночной темноте не приметит
Нас ни земной, ни небесный свидетель». Тут неоглядной
Прочь от него побежал Веньямин. И в это мгновенье
Темное небо ярким, страшным лучом раздвоилось;
Все кругом могильная мгла покрывала; на том лишь
Месте, где спрятаться думал Каспар, было как в ясный
Полдень светло. И вот пред глазами его повторилось
Все, что он некогда тут совершил во мраке глубокой
Ночи один: он услышал шум от упавшего в воду
Трупа; он черный труп на волнах освещенных увидел;
Волны раздвинулись, труп нырнул в них, и все потемнело…
Дети, долго с тех пор под этим утесом, как дикий
Зверь, гнездился Каспар сумасшедший. Не ведал он кровли;
Был безобразен: лицо как кора, глаза как два угля,
Волосы клочьями, ногти на пальцах как черные когти,
Вместо одежды гнилое тряпье; худой, изможденный,
Чахлый, все ребра наружу, он в страхе все жался к утесу,
Все как будто хотел в нем спрятаться и все озирался
Смутно кругом; но порою вдруг выбегал и, на небо
Дико уставил глаза, шептал: «Он видит, он видит».
Дедушка, быль досказав, посмотрел, усмехаясь, на внучек.
«Что же вы так присмирели? — спросил он. — Видно, рассказ мой
Был не на шутку печален? Постойте ж, я кое-что вспомнил,
Что рассмешит вас и вместо научит. Слушайте. Часто
Мы на свою негодуем судьбу; а если рассудишь,
Как все на свете неверно, то сердцем смиришься и станешь
Бога за участь свою прославлять. Иному труднее
Опыт такой достается, иному легче. И вот как
Раз до премудрости этой, не умствуя много, а просто
Случаем странным, одною забавной ошибкой добрался
Бедный немецкий ремесленник. Был по какому-то делу
Он в Амстердаме, голландском городе; город богатый,
Пышный, зданья огромные, тьма кораблей; загляделся
Бедный мой немец, глаза разбежались; вдруг он увидел
Дом, какого не снилось ему и во сне: до десятка
Труб, три жилья, зеркальные окна, ворота
С добрый сарай — удивленье! С смиренным поклоном спросил он
Первого встречного: «Чей это дом, в котором так много
В окнах тюльпанов, нарциссов и роз?» Но, видно, прохожий
Или был занят, или столько же знал по-немецки,
Сколько тот по-голландски, то есть не знал ни полслова;
Как бы то ни было, Каннитферштан! отвечал он. А это
Каннитферштан есть голландское слово, иль, лучше, четыре
Слова, и значит оно: не могу вас понять. Простодушный
Немец, напротив, вздумал, что так назывался владелец
Дома, о коем он спрашивал. «Видно, богат не на шутку
Этот Каннитферштан», — сказал про себя он, любуясь
Домом. Потом отправился дале. Приходит на пристань —
Новое диво: там кораблей числа нет; их мачты
Словно как лес. Закружилась его голова, и сначала
Он не видал ничего, так много он разом увидел.
Но наконец на огромный корабль обратил он вниманье.
Этот корабль недавно пришел из Ост-Индии; много
Вкруг суетилось людей: его выгружали. Как горы,
Были навалены тюки товаров: множество бочек
С сахаром, кофе, перцем, пшеном сарацинским. Разинув
Рот, с удивленьем глядел на товары наш немец; и сведать
Крепко ему захотелось, чьи были они. У матроса,
Несшего тюк огромный, спросил он: «Как назывался
Тот господин, которому море столько сокровищ
Разом прислало?» Нахмурясь, матрос проворчал мимоходом:
Каннитферштан. «Опять! смотри пожалуй! Какой же
Этот Каннитферштан молодец! Мудрено ли построить
Дом с богатством таким и расставить в горшках золоченых
Столько тюльпанов, нарциссов и роз по окошкам?» Пошел он
Медленным шагом назад и задумался; горе
Взяло его, когда он размыслил, сколько богатых
В свете и как он беден. Но только что начал с собою
Он рассуждать, какое было бы счастье, когда б он
Сам был Каннитферштан, как вдруг перед ним — погребенье.
Видит: четыре лошади в черных длинных попонах
Гроб на дрогах везут и тихо ступают, как будто
Зная, что мертвого с гробом в могилу навеки отвозят;
Вслед за гробом родные, друзья и знакомые молча
В трауре и́дут; вдали одиноко звонит погребальный
Колокол. Грустно стало ему, как всякой смиренной
Доброй душе, при виде мертвого тела; и, снявши
Набожно шляпу, молитву творя, проводил он глазами
Ход погребальный; потом подошел к одному из последних
Шедших за гробом, который в эту минуту был занят
Важным делом: рассчитывал, сколько прибыли чистой
Будет ему от продажи корицы и перцу; тихонько
Дернув его за кафтан, он спросил: «Конечно, покойник
Был вам добрый приятель, что так вы задумались? Кто он?»
Каннитферштан! был короткий ответ. Покатилися слезы
Градом из глаз у честного немца; сделалось тяжко
Сердцу его, а потом и легко; и, вздохнувши, сказал он:
«Бедный, бедный Каннитферштан! от такого богатства
Что осталось тебе? Не то же ль, что рано иль поздно
Мне от моей останется бедности? Саван и тесный
Гроб». И в мыслях таких побрел он за телом, как будто
Сам был роднею покойнику; в церковь вошел за другими;
Там голландскую проповедь, в коей не понял ни слова,
Выслушал с чувством глубоким; потом, когда опустили
Каннитферштана в землю, заплакал; потом с облегченным
Сердцем пошел своею дорогой. И с тех пор, как скоро
Грусть посещала его и ему становилось досадно
Видеть счастье богатых людей, он всегда утешался,
Вспомнив о Каннитферштане, его несметном богатстве,
Пышном доме, большом корабле и тесной могиле».
Лет за семьдесят, в Швеции, в городе горном Фаллуне,
Утром одним молодой рудокоп на свиданье с своею
Скромной, милой невестою так ей сказал: «Через месяц
(Месяц не долог) мы будем муж и жена; и над нами
Благословение божие будет». — «И в нашей убогой
Хижине радость и мир поселятся», — сказала невеста.
Но когда возгласил во второй раз священник в приходской
Церкви: «Кто законное браку препятствие знает,
Пусть объявит об нем», тогда с запрещеньем явилась
Смерть. Накануне брачного дня, идя в рудокопню
В черном платье своем (рудокоп никогда не снимает
Черного платья), жених постучался в окошко невесты,
С радостным чувством сказал он ей: доброе утро! — но добрый
Вечер! он уж ей не сказал, и назад не пришел он
К ней ни в то́т день, ни́ на другой, ни на третий, ни после…
Рано поутру оделась она в венчальное платье,
Долго ждала своего жениха, и когда не пришел он,
Платье венчальное снявши, она заплакала горько,
Плакала долго об нем и его никогда не забыла.
Вот в Португалии весь Лиссабон уничтожен был страшным
Землетрясеньем; война Семилетняя кончилась; умер
Франц-император; был иезуитский орден разрушен;
Польша исчезла, скончалась Мария-Терезия; умер
Фридрих Великий; Америка стала свободна; в могилу
Лег император Иосиф Второй; революции пламя
Вспыхнуло; добрый король Людовик, возведенный на плаху,
Умер святым; на русском престоле не стало великой
Екатерины; и много тронов упало; и новый
Сильный воздвигся, и все перевысил, и рухнул;
И на далекой скале океана изгнанником умер
Наполеон. А поля, как всегда, покрывалися жатвой,
Пашни сочной травою, холмы золотым виноградом;
Пахарь сеял и жал, и мельник молол, и глубоко
В недра земля проницал с фонарем рудокоп, открывая
Жилы металлов. И вот случилось, что близко Фаллуна,
Новый ход проложив, рудокопы в давнишнем обвале
Вырыли труп неизвестного юноши: был он не тронут
Тленьем, был свеж и румян; казалось, что умер
С час, не боле, иль только прилег отдохнуть и забылся
Сном. Когда же на свет он из темной земныя утробы
Вынесен был, — отец, и мать, и друзья, и родные
Мертвы уж были давно; не нашлось никого, кто б о спящем
Юноше знал, кто б помнил, когда с ним случилось несчастье.
Мертвый товарищ умершего племени, чуждый живому,
Он сиротою лежал на земле, посреди равнодушных
Зрителей, всем незнакомый, дотоле, пока не явилась
Тут невеста того рудокопа, который однажды
Утром, за день до свадьбы своей, пошел на работу
В рудник и боле назад не пришел. Подпираясь клюкою,
Трепетным шагом туда прибрела седая старушка;
Смотрит на тело и вмиг узнает жениха. И с живою
Радостью боле, чем с грустью, она предстоявшим сказала:
«Это мой бывший жених, о котором так долго, так долго
Плакала я и с которым господь еще перед смертью
Дал мне увидеться. За день до свадьбы пошел он работать
В землю, но там и остался». У всех разогрелося сердце
Нежным чувством при виде бывшей невесты, увядшей,
Дряхлой, над бывшим ее женихом, сохранившим всю прелесть
Младости свежей. Но он не проснулся на голос знакомый;
Он не открыл ни очей для узнанья, ни уст для привета.
В день же, когда на кладби́ще его понесли, с умиленьем
Друга давнишния младости в землю она проводила;
Тихо смотрела, как гроб засыпали; когда же исчез он,
Свежей могиле она поклонилась, пошла и сказала:
«Что однажды земля отдала, то отдаст и в другой раз!»
Что за тревога в Родосе? Все улицы полны народом;
Мчатся толпами, во́пят, шумят. На коне величавом
Едет по улице рыцарь красивый; за рыцарем тащат
Мертвого змея с кровавой разинутой пастью; все смотрят
С радостным чувством на рыцаря, с страхом невольным на змея,
«Вот! — говорят, — посмотрите, тот враг, от которого столько
Времени не было здесь ни стадам, ни людям проходу.
Много рыцарей храбрых пыталось с чудовищем выйти
В бой… все погибли. Но бог нас помиловал: вот наш спаситель;
Слава ему!» И вслед за младым победителем и́дут
Все в монастырь Иоанна Крестителя, где иоаннитов*
Был знаменитый капитул собран в то время. Смиренно
Рыцарь подходит к престолу магистера; шумной толпою
Ломится следом за ним в палату народ. Преклонивши
Голову, юноша так говорить начинает: «Владыка!
Рыцарский долг я исполнил: змей, разоритель Родоса,
Мною убит; безопасны дороги для путников; смело
Могут стада выгонять пастухи; на молитву
Может без страха теперь пилигрим к чудотворному лику
Девы пречистой ходить». Но с суровым ответствовал взглядом
Строгий магистер: «Сын мой, подвиг отважный с успехом
Ты совершил: отважность рыцарю честь. Но ответствуй:
В чем обязанность главная рыцарей, верных Христовых
Слуг, христианства защитников, в знак смиренья носящих
Крест Иисуса Христа на плечах?» То зрители внемля,
Все оробели. Но рыцарь, краснея, ответствовал: «Первый
Рыцарский долг есть покорность», — «И рыцарский долг сей
Ныне, сын мой, ты нарушил: ты мной запрещенный
Подвиг дерзнул совершить». — «Владыка, сперва благосклонно
Выслушай слово мое, потом осуди. Не с слепою
Дерзостью я на опасное дело решился; но верно
Волю закона исполнить хотел: одной осторожной
Хитростью мнил одержать я победу. Пять благородных
Рыцарей нашего ордена, честь христианства, погибли
В битве с чудовищем. Ты запретил нам сей подвиг;
Мы покорились. Но душу мою нестерпимо терзали
Бедствия гибнущих братий; стремленьем спасти их томимый,
Днем я покоя не знал, и сны ужасные ночью
Мучили душу мою, представляя мне призрак сраженья
С змеем; и все как будто бы чудилось мне, что небесный
Голос меня возбуждал и твердил мне: дерзай! и дерзнул я.
Вот что я мыслил: ты рыцарь; одних ли врагов христианства
Должен твой меч поражать? Твое назначенье святое:
Быть защитником слабых, спасать от гоненья гонимых,
Грозных чудовищ разить; но дерзкою силой искусство,
Мужеством мудрость должны управлять. И в таком убежденье
Долго себя я готовил к опасному бою, и часто
К месту, где змей обитал, я тайком подходил, чтоб заране
С сильным врагом ознакомиться; долго обдумывал средства,
Как мне врага победить; наконец вдохновение свыше
Душу мою просветило: найдено средство! сказал я
В радости сердца. Тогда у тебя позволенья, владыка,
Я испросил посетить отеческий дом мой; угодно
Было тебе меня отпустить. Переплыв безопасно
Море и на берег вышед, в отеческом доме немедля
Все к предпринятому подвигу стал я готовить. Искусством
Сделан был змей, подобный тому, которого образ
Врезался в память мою; на коротких лапах громадой
Тяжкое чрево лежало; хребет, чешуею покрытый,
Круто вздымался; на длинной гривистой шее торчала,
Пастью зияя, зубами грозя, голова; из отверзтых
Челюстей острым копьем выставлялся язык, и змеиный
Хвост сгибался в огромные кольца, как будто готовый,
Вдруг обхватив ездока и коня, задушить их обоих.
Все учредивши, двух собак, могучих и к бою
С диким быком приученных, я выбрал и мнимого змея
Ими травил, чтоб привыкли они по единому клику
Зубы вонзать в непокрытое броней чешуйчатой чрево.
Сам же, сидя́ на коне благородной арабской породы,
Я устремлялся на змея и руку мою беспрестанно
В верном метанье копья упражнял. Сначала от страха
Конь мой, храпя, на дыбы становился, и выли собаки;
Но наконец победило мое постоянство их робость.
Так совершилось три месяца. Я возвращаюсь. Вот третий
День, как пристал я к Родосу. О новых бедствиях вести
Душу мою возмутили. Горя нетерпением кончить
Дело начатое, слуг собираю моих и, ученых
Взявши собак, на верном коне, никому не сказавшись,
Еду отыскивать змея. Ты знаешь, владыка, часовню,
Где богомольствовать сходится здешний народ: на утесе
В диком месте она возвышается; образ пречистой
Матери божией, видимый там, знаменит чудесами;
Трудно всходить на утес, и доселе сей путь был опасен.
Там, у подошвы утеса, в норе, недоступной сиянью
Дня, гнездился чудовищный змей, сторожа́ проходящих;
Горе тому, кто дорогу терял! из темной пещеры
Враг исторгался, добычу ловил и ее в свой глубокий
Лог увлекал на пожранье. В ту часовню пречистой
Девы пошел я, там пал на колена, усердной мольбою
В помощь призвал богоматерь, в грехах принес покаянье,
Таин святых причастился: потом, сошедши с утеса,
Латы надел, взял меч и копье и, раздав приказанья
Спутникам (им же велел дожидаться меня близ часовни),
Сел на коня, поручил вездесущему господу богу
Душу мою и поехал. Едва я увидел на ровном
Месте себя, как собаки мои, почуявши змея,
Подняли ноздри, а конь захрапел и пятиться начал:
Блещущим свившися клубом, вблизи он грелся на солнце.
Дружно и смело помчалися в бой с ним собаки; но с воем
Кинулись обе назад, когда, развернувшися быстро,
Вдруг он разинул огромную пасть, и их ядовитым
Обдал дыханьем, и с страшным шипеньем поднялся на лапы.
Крик мой собак ободрил: они вцепилися в змея.
Сильной рукой я бросаю копье; но, ударясь в чешуйный,
Крепкий хребет, оно, как тонкая трость, отлетело;
Новый удар я спешу нанести; но испуганный конь мой,
Бешено стал на дыбы; раскаленные очи, зиянье
Пасти зубастой, и свист, и дыханье палящее змея
В ужас его привели, и он опрокинулся. Видя
Близкую гибель, проворно спрыгну́л я с седла и в сраженье
Пеший вступил с обнаженным мечом; но меч мой напрасно
Колет и рубит: как сталь чешуя. Вдруг змей, разъярившись,
Сильным ударом хвоста меня повалил и поднялся
Дыбом, как столб, надо мной, и уже растворил он огромный
Зев, чтоб зубами стиснуть меня; но в это мгновенье
В чрево его, чешуей не покрытое, вгрызлись собаки;
Взвыл он от боли и бешено начал кидаться… напрасно!
Стиснувши зубы, собаки повисли на нем; я поспешно
На ноги стал и бросился к ним, и меч мой вонзился
Весь во чрево чудовища: хлынула черным потоком
Кровь; согнувшись в дугу, он грянулся оземь и, тяжким
Телом меня заваливши, издох надо мною. Не помню,
Долго ль бесчувствен под ним я лежал; глаза открываю:
Слуги мои предо мною, а змей в крови неподвижен».
Рыцарь, докончивши повесть свою, замолчал. Раздалися
Громкие клики; дрогнули своды палаты от гула
Рукоплесканий, и самые рыцари ордена вместе
С шумной толпой возгласили: «Хвала!» Но магистер,
Строго нахмурив чело, повелел, чтоб все замолчали, —
Все замолчали. Тогда он сказал победителю: «Змея,
Долго Родос ужасавшего, ты поразил, благородный
Рыцарь; но, богом явяся народу, врагом ты явился
Нашему ордену: в сердце твоем поселился отныне
Змей, ужасней тобою сраженного, змей, отравитель
Воли, сеятель смут и раздоров, презритель смиренья,
Недруг порядка, древний губитель земли. Быть отважным
Может и враг ненавистный Христа, мамелюк; но покорность
Есть одних христиан достоянье. Где сам искупитель,
Бог всемогущий, смиренно стерпел поношенье и муку,
Там в старину основали отцы наш орден священный;
Там, облачася крестом, на себя они возложили
Долг, труднейший из всех: свою обуздывать волю.
Суетной славой ты был обольщен — удались; ты отныне
Нашему братству чужой: кто господнее иго отринул,
Тот и господним крестом себя украшать недостоин».
Так магистер сказал, и в толпе предстоявших поднялся
Громкий ропот, и рыцари ордена сами владыку
Стали молить о прощенье; но юноша молча, потупив
Очи, снял епанчу, у магистера строгую руку
Поцеловал и пошел. Его проводивши глазами,
Гневный смягчился судья и, назад осужденного кротким
Голосом кликнув, сказал: «Обними меня, мой достойный
Сын: ты победу теперь одержал, труднейшую первой.
Снова сей крест возложи: он твой, он награда смиренью».
Был непорочен душой Фридолин; он в страхе господнем
Верно служил своей госпоже, графине Савернской.
Правда, не трудно было служить ей: она добронравна
Свойством, тиха в обращенье была; но и тяжкую должность
С кротким терпением он исполнял бы, покорствуя богу.
С самого раннего утра до поздней ночи всечасно
Был он на службе ее, ни минуты покоя не зная;
Если ж случалось сказать ей ему: «Фридолин, успокойся!» —
Слезы в его появлялись глазах: за нее и мученье
Было бы сладостно сердцу его, и не службой считал он
Легкую службу. За то и его отличала графиня;
Вечно хвалила и прочим слугам в пример подражанья
Ставила; с ним же самим она обходилась как с сыном
Мать, а не так, как с слугой госпожа. И было приятно
Ей любоваться прекрасным, невинным лицом Фридолина.
То примечая, сокольничий Роберт досадовал; зависть
Грызла его свирепую душу. Однажды, с охоты
С графом вдвоем возвращаяся в замок, Роберт, лукавым
Бесом прельщенный, вот что сказал господину, стараясь
В сердце его заронить подозрение: «Счастьем завидным
Бог наградил вас, граф-государь; он дал вам в супруге
Вашей сокровище; нет ей подобной на свете; как ангел
Божий прекрасна, добра, целомудренна; спите спокойно:
Мыслью никто не посмеет приблизиться к ней». Заблистали
Грозно у графа глаза. «Что смеешь ты бредить? — сказал он. —
Женская верность слово пустое; на ней опираться
То же, что строить на зыбкой воде; берегися как хочешь:
Все обольститель отыщет дорогу к женскому сердцу.
Вера моя на другом, твердейшем стоит основанье:
Кто помыслить дерзнет о жене Савернского графа!» —
«Правда, — коварно ответствовал Роберт, — подобная дерзость
Только безумному в голову может зайти. Лишь презренья
Стоит жалкий глупец, который, воспитанный в рабстве,
Смеет глаза подымать на свою госпожу и, служа ей,
В сердце развратном желанья таить». — «Что слышу! — воскликнул
Граф, побледневши от гнева, — о ком говоришь ты? И жив он?» —
«Все об нем говорят, государь; а я из почтенья
К вам, полагая, что все вам известно, молчал: что самим вам
В тайне угодно держать, то должно и для нас быть священной
Тайной». — «Злодей, говори! — в исступленье ужасном воскликнул
Граф, — ты погиб, когда не скажешь мне правды! Кто этот
Дерзкий?» — «Паж Фридолин; он молод, лицом миловиден
(Так шипел предательски Роберт, а графа бросало
В холод и в жар от речей ядовитых). Возможно ль, чтоб сами
Вы не видали того, что каждому видно? За нею
Всюду глазами он следует; ей одной, забывая
Все, за столом он служит; за стулом ее, как волшебной
Скованный силой, стоит он и рдеет любовью преступной.
Он и стихи написал и в них перед ней признается
В нежной любви». — «Признается!» — «И даже молить о взаимном
Чувстве дерзает. Конечно, графиня, по кротости сердца,
Скрыла от вас, государь, безумство такое, и сам я
Лучше бы сделал, когда б промолчал: чего вам страшиться?»
Граф не ответствовал: ярость душила его. Приближались
В это время они к огромной литейной палате:
Там непрестанно огонь, как будто в адской пучине,
В горнах пылал, и железо, как лава кипя, клокотало;
День и ночь работники там суетились вкруг горнов,
Пламя питая; взвивалися вихрями искры; свистали
Страшно мехи; колесо под водою средь брызжущей пены
Тяжко вертелось; и молот огромный, гремя неумолкно,
Сам, как живой, подымался и падал. Граф, подозвавши
Двух из работников, так им сказал: «Исполните в точность
Волю мою; того, кто первый придет к вам и спросит:
Сделано ль то, что граф приказал? — без всякой пощады
Бросьте в огонь, чтоб его и следов не осталось». С свирепым
Смехом рабы обещались покорствовать графскому слову.
Души их были суровей железа; рвенье удвоив,
Начали снова работать они и, убийством заране
Жадную мысль веселя, дожидались обещанной жертвы.
К графу тем временем хитрый наушник позвал Фридолина.
Граф, увидя его, говорит: «Ты должен, не медля нимало,
В лес пойти и спросить от меня у литейщиков: все ли
Сделано то, что я приказал?» — «Исполнено будет», —
Скромно ответствует паж; и готов уж идти, но, подумав:
Может быть, даст ему и она порученье какое,
Оп приходит к графине и ей говорит: «Господином
Послан я в лес; но вы моя госпожа; не угодно ль
Будет и вам чего приказать?» Ему с благосклонным
Взором графиня ответствует: «Друг мой, к обедне хотелось
Ныне сходить мне, но болен мой сын; сходи, помолися
Ты за меня; а если и сам согрешил, то покайся».
Весело в путь свой пошел Фридолин; и еще из деревни
Он не вышел, как слышит благовест: колокол звонким
Голосом звал христиан на молитву. «От встречи господней
Ты уклоняться не должен», — сказал он и в церковь с смиренным,
Набожным сердцем вступил; но в церкви пусто и тихо:
Жатва была, и все поселяне работали в поле.
Там стоял священник один: никто не явился
Быть на время обедни прислужником в храме. «Господу богу
Прежде свой долг отдай, потом господину». С такою
Мыслью усердно он начал служить: священнику ризы,
Сто́лу и сингулум подал; потом приготовил святые
Чаши; потом, молитвенник взявши, стал умиленно
Долг исправлять министранта: и там и тут на колени,
Руки сжав, становился; звонил в колокольчик, как скоро
Провозглашаемо было великое «Sanctus*»; когда же
Тайну священник свершил, предстоя алтарю, и возвысил
Руку, чтоб верным явить спасителя-бога в бескровной
Жертве, он звоном торжественным то возвестил и смиренно
Пал на колени пред господом, в грудь себя поражая,
Тихо молитву творя и крестом себя знаменуя.
Так до конца литургии он все, что уставлено чином,
В храме свершал. Напоследок, окончивши службу святую,
Громко священник воскликнул: «Vobiscum Dominus*», верных
Благословил; и церковь совсем опустела; тогда он,
Все в порядок приведши, и чаши, и ризы, и утварь,
Церковь оставил, и к лесу пошел, и «добавок дорогой
«Pater noster*» двенадцать раз прочитал. Подошедши
К лесу, он видит огромный дымящийся горн; перед горном,
Черны от дыма, стоят два работника. К ним обратяся,
«Сделано ль то, что граф приказал», — он спросил. И, оскалив
Зубы смехом ужасным, они указали на пламень
Горна. «Он там! — прошептал сиповатый их голос. — Как должно,
Прибран, и граф нас похвалит». С таким их ответом обратно
В замок пошел Фридолин. Увидя его издалека,
Граф не поверил глазам. «Несчастный! откуда идешь ты?» —
«Из лесу прямо». — «Возможно ль? ты, верно, промешкал в дороге». —
«В церковь зашел я. Простите мне, граф-государь; повеленье
Ваше приняв, у моей госпожи, по обычному долгу,
Также спросил я, не будет ли мне и ее приказанья?
Выслушать в церкви обедню она приказала. Исполнив
Волю ее, помолился я там и за здравие ваше».
Граф трепетал и бледнел. «Но скажи мне, — спросил он, —
Что отвечали тебе?» — «Непонятен ответ был. Со смехом
Было на горн мне указано. Там он (сказали)! Как должно,
Прибран, и граф нас похвалит!» — «А Роберт? — спросил, леденея
В ужасе, граф. — Ты с ним не встречался? Он послан был мною
В лес». — «Государь, ни в лесу, ни в поле, нигде я не встретил
Роберта». — «Ну! — вскричал уничтоженный граф, опустивши
В землю глаза. — Сам бог решил правосудный!» И, с кроткой
Ласкою за руку взяв Фридолина, с ним вместе пошел он
Прямо к супруге и ей (хотя сокровенного смысла
Речи его она не постигла) сказал, представляя
Милого юношу, робко пред ними склонившего очи:
«Он, как дитя, непорочен; нет ангела на небе чище;
Враг коварен, но с ним господь и всевышние силы».
Уж день прохладно вечерел,
И свод лазоревый алел;
На нем сверкали облака;
Дыханьем свежим ветерка
Был воздух сладко растворен;
Играя, вея, морщил он
Пурпурно-блещущий залив;
И, белый парус распустив,
Заливом тем ладья плыла;
Из Витби инокинь несла,
По легким прыгая зыбям,
Она к Кутбертовым брегам.
Летит веселая ладья;
Покрыта палуба ея
Большим узорчатым ковром;
Резной высокий стул на нем
С подушкой бархатной стоит;
И мать-игуменья сидит
На стуле в помыслах святых;
С ней пять монахинь молодых.
Впервой докинув душный плен
Печальных монастырских стен,
Как птички в вольной вышине,
По гладкой палубе оне
Играют, ре́звятся, шалят…
Все веселит их, как ребят:
Той шаткий парус страшен был,
Когда им ветер шевелил
И он, надувшися, гремел;
Крестилась та, когда белел,
Катясь к ладье, кипучий вал,
Ее ловил и подымал
На свой изгибистый хребет;
Ту веселил зеленый цвет
Морской чудесной глубины;
Когда ж из пенистой волны,
Как черная незапно тень,
Пред ней выскакивал тюлень,
Бросалась с криком прочь она
И долго, трепетна, бледна,
Читала шепотом псалом;
У той был резвым ветерком
Покров развеян головной,
Густою шелковой струей
Лились на плечи волоса,
И груди тайная краса
Мелькала ярко меж власов,
И девственный поймать покров
Ее заботилась рука,
А взор стерег исподтишка,
Не любовался ль кто за ней
Заветной прелестью грудей.
Игуменья порою той
Вкушала с важностью покой,
В подушках нежась пуховых,
И на монахинь молодых
Смотрела с ласковым лицом.
Она вступила в божий дом
Во цвете первых детских лет,
Не оглянулася на свет
И, жизнь навеки затворя
В безмолвии монастыря,
По слуху знала издали́
О треволнениях земли,
О том, что радость, что любовь
Смущают ум, волнуют кровь
И с непроснувшейся душой
Достигла старости святой,
Сердечных смут не испытав;
Тяжелый инокинь устав
Смиренно, строго сохранять,
Души спасения искать
Блаженной Гильды по следам,
Служить ее честным мощам,
И день и ночь в молитве быть,
И день и ночь огонь хранить
Лампад, горящих у икон:
В таких заботах проведен
Был век ее. Богатый вклад
На обновление оград
Монастыря дала она;
Часовня Гильды убрана
Была на славу от нее:
Сияло пышное шитье
Там на покрове гробовом,
И, обложенный жемчугом,
Был вылит гроб из серебра;
И много делала добра
Она убогим и больным,
И возвращался пилигрим
От стен ее монастыря,
Хваля небесного царя.
Имела важный вид она,
Была худа, была бледна;
Был величав высокий рост;
Лицо являло строгий пост,
И покаянье тмило взор.
Хотя в ней с самых давних пор
Была лишь к иночеству страсть,
Хоть строго данную ей власть
В монастыре она блюла,
Но для смиренных сестр была
Она лишь ласковая мать:
Свободно было им дышать
В своей келейной тишине,
И мать-игуменью оне
Любили детски всей душой.
Куда ж той позднею порой
Через залив плыла она?
Была в Линдфарн приглашена
Она с игуменьей другой;
И там их ждал аббат святой
Кутбертова монастыря,
Чтобы, собором сотворя
Кровавый суд, проклятье дать
Отступнице, дерзнувшей снять
С себя монашества обет
И, сатане продав за свет
Все блага кельи и креста,
Забыть спасителя Христа.
Ладья вдоль берега летит,
И берег весь назад бежит;
Мелькают мимо их очей
В сиянье западных лучей:
Там замок на скале крутой
И бездна пены под скалой
От расшибаемых валов;
Там башня, сторож берегов,
Густым одетая плющом;
Там холм, увенчанный селом;
Там золото цветущих нив;
Там зеленеющий залив
В тени зеленых берегов;
Там божий храм, среди дерёв
Блестящий яркой белизной.
И остров, наконец, святой
С Кутбертовым монастырем,
Облитый вечера огнем,
Громадою багряных скал
Из вод вдали пред ними встал,
И, приближаясь, тихо рос,
И вдруг над их главой вознес
Свой брег крутой со всех сторон.
И остров и не остров он;
Два раза в день морской отлив,
Песок подводный обнажив,
Противный брег сливает с ним:
Тогда поклонник пилигрим
На богомолье по пескам
Пешком идет в Кутбертов храм;
Два раза в день морской прилив,
Его от тверди отделив,
Стирает силою воды
С песка поклонников следы. —
Нес ветер к берегу ладью;
На самом берега краю
Стоял Кутбертов древний дом,
И волны пенились кругом.
Стоит то здание давно;
Саксонов памятник, оно
Меж скал крутых крутой скалой
Восходит грозно над водой;
Все стены страшной толщины
Из грубых камней сложены;
Зубцы, как горы, на стенах;
На низких тягостных столбах
Лежит огромный храма свод;
Кругом идет широкий ход,
Являя бесконечный ряд
Сплетенных ветвями аркад;
И крепки башни на углах
Стоят, как стражи на часах.
Вотще их крепость превозмочь
Пыталась вражеская мочь
Жестоких нехристей датчан;
Вотще волнами океан
Всечасно их разит, дробит;
Святое здание стоит
Недвижимо с давнишних пор;
Морских разбойников напор,
Набеги хлада, бурь, валов
И силу грозную годов
Перетерпев, как в старину,
Оно морскую глубину
Своей громадою гнетет;
Лишь кое-где растреснул свод,
Да в нише лик разбит святой,
Да мох растет везде седой,
Да стен углы оточены
Упорным трением волны.
В ладье монахини плывут;
Приближась к берегу, поют
Святую Гильды песнь оне;
Их голос в поздней тишине,
Как бы сходящий с вышины,
Слиясь с гармонией волны,
По небу звонко пробежал;
И с брега хор им отвечал,
И вышел из святых ворот
С хоругвями, крестами ход
Навстречу инокинь честных;
И возвестил явленье их
Колоколов согласный звон,
И был он звучно повторен
Отзывом ближних, дальних скал
И весь народ на брег созвал.
С ладьи игуменья сошла,
Благословенье всем дала
И, подпираясь костылем,
Пошла в святой Кутбертов дом
Вослед хоругвей и крестов.
Им стол в трапезнице готов;
Садятся ужинать; потом
Обширный монастырский дом
Толпой осматривать идут;
Смеются, ре́звятся, поют;
Заходят в кельи, в древний храм,
Творят поклоны образам
И молятся мощам святым…
Но вечер холодом сырым
И резкий с моря ветерок
Собраться нудят всех в кружок
К огню, хозяек и гостей;
Жужжат, лепечут; как ручей,
Веселый льется разговор;
И наконец меж ними спор
О том заходит, чей святой
Своею жизнию земной
И боле славы заслужил
И боле небу угодил?
«Святая Гильда (говорят
Монахини из Витби) вряд
Отдаст ли первенство кому!
Известна ж боле потому
Ее обитель с давних дней,
Что три барона знатных ей
Служить вассалами должны;
Угодницей осуждены
Когда-то были Брюс, Герберт
И Перси; суд сей был простерт
На их потомство до конца
Всего их рода: чернеца
Они дерзнули умертвить.
С тех пор должны к нам приходить
Три старших в роде каждый год
В день вознесенья, и народ
Тут видит, как игумен их
Становит рядом у честны́х
Мощей угодницы святой,
Как над склоненной их главой
Прочтет псалом, как наконец
С словами: всё простил чернец!
Им разрешение дает;
Тогда аминь! гласит народ.
К нам повесть древняя дошла
О том, как некогда жила
У нас саксонская княжна,
Как наша вся была полна
Округа ядовитых змей,
Как Гильда, вняв мольбам своей
Любимицы святой княжны,
Явилась, как превращены
Все змеи в камень, как с тех пор
Находят в недре наших гор
Окаменелых много змей.
Еще же древность нам об ней
Сказание передала:
Как раз во гневе прокляла
Она пролетных журавлей
И как с тех пор до наших дней,
Едва на Витби налетит
Журавль, застонет, закричит,
Перевернется, упадет
И чудной смертью отдает
Угоднице блаженной честь».
«А наш Кутберт? Не перечесть
Его чудес. Теперь покой
Нашел уж гроб его святой;
Но прежде… что он претерпел!
От датских хищников сгорел
Линдфарн, приют с давнишних дней
Честны́х угодника мощей;
Монахи гроб его спасли
И с гробом странствовать пошли
Из земли в землю, по полям,
Лесам, болотам и горам;
Семь лет в молитве и трудах
С тяжелым гробом на плечах
Они скиталися; в Мельрос
Их напоследок бог принес;
Мельрос Кутберт живой любил,
Но мертвый в нем не рассудил
Он для себя избрать приют,
И чудо совершилось тут:
Хоть тяжкий гроб из камня был,
Но от Мельроса вдруг поплыл
По Твиду он, как легкий челн.
На юг теченьем быстрых волн
Его помчало; миновав
Тильмут и Риппон, в Вардилав,
Препон не встретя, наконец
Привел свой гроб святой пловец;
И выбрал он в жилище там
Святой готический Дургам;
Но где святого погребли,
Ту тайну знают на земли
Лишь только трое; и когда
Которому из них чреда
Расстаться с жизнию придет,
Он на духу передает
Ее другому; тот молчит
Дотоль, пока не разрешит
Его молчанья смертный час.
И мало ль чудесами нас
Святой угодник изумлял?
На нашу Англию напал
Король шотландский, злой тиран;
Пришла с ним рать галвегиан*,
Неистовых, как море их;
Он рыцарей привел своих,
Разбойников, залитых в сталь;
Он весь подвигнул Тевьотдаль;
Но рать его костьми легла:
Для нас Кутбертова была
Хоругвь спасением от бед.
Им ободрен был и Альфред
На поражение датчан;
Пред ним впервой и сам Норман
Завоеватель страх узнал
И из Нортумбрии бежал».
Монахини из Витби тут
Сестрам линдфарнским задают
С усмешкою вопрос такой:
«А правда ли, что ваш святой
По свету бродит кузнецом?
Что он огромным молотком
По тяжкой наковальне бьет
И им жемчужины кует?
Что на работу ходит он,
Туманной рясой облачен?
Что на приморской он скале,
Чернее мглы, стоит во мгле?
И что, покуда молот бьет,
Он ветер на море зовет?
И что в то время рыбаки
Уводят в пристань челноки,
Боясь, чтоб бурею ночной
Не утопил их ваш святой?»
Сестер линдфарнских оскорбил
Такой вопрос; ответ их был:
«Пустого много бредит свет;
Об этом здесь и слуху нет;
Кутберт, блаженный наш отец,
Честной угодник, не кузнец».
Так весело перед огнем
Шел о житейском, о святом
Между монахинь разговор.
А близко был иной собор,
И суд иной происходил.
Под зданьем монастырским был
Тайник — страшней темницы нет;
Король Кольвульф, покинув свет,
Жил произвольным мертвецом
В глубоком подземелье том.
Сперва в монастыре оно
Смиренья кельей названо;
Потом в ужасной келье той,
Куда ни разу луч дневной,
Ни воздух божий не входил,
Прелат Сексгельм определил
Кладби́щу осужденных быть;
Но наконец там хоронить
Не мертвых стали, а живых:
О бедственной судьбине их
Молчал неведомый тайник;
И суд, и казнь, и жертвы крик —
Все жадно поглощалось им;
А если случаем каким
Невнятный стон из глубины
И доходил до вышины,
Никто из внемлющих не знал,
Кто, где и отчего стенал;
Шептали только меж собой,
Что там, глубоко под землей,
Во гробе мучится мертвец,
Свершивший дней своих конец
Без покаяния во зле
И непрощенный на земле.
Хотя в монастыре о том
Заклепе казни роковом
И сохранилася молва,
Но где он был? Один иль два
Монаха знали то да сам
Отец аббат; и к тем местам
Ему лишь с ними доступ был;
С повязкой на глазах входил
За жертвой сам палач туда
В час совершения суда.
Там зрелся тесный, тяжкий свод;
Глубоко, ниже внешних вод,
Был выдолблен в утесе он;
Весь гробовыми замощен
Плитами пол неровный был;
И ряд покинутых могил
С полуистертою резьбой,
Полузатоптанных землей,
Являлся там; от мокроты
Скопляясь, капли с высоты
На камни падали; их звук
Однообразно-тих, как стук
Ночного маятника, был;
И бледно, трепетно светил,
Пуская дым, борясь со мглой,
Огонь в лампаде гробовой,
Висевшей тяжко на цепях;
И тускло на сырых стенах,
Покрытых плеснью, как корой,
Свет, поглощенный темнотой,
Туманным отблеском лежал.
Он в подземелье озарял
Явленье страшное тогда.
Три совершителя суда
Сидели рядом за столом;
Пред ними разложён на нем
Устав бенедиктинцев был;
И, чуть во мгле сияя, лил
Мерцанье бледное ночник
На их со мглой слиянный лик.
Товарищ двум другим судьям,
Игуменья из Витби там
Являлась, и была сперва
Ее открыта голова;
Но скоро скорбь втеснилась ей
Во грудь, и слезы из очей
Невольно шалость извлекла,
И покрывалом облекла
Тогда лицо свое она.
С ней рядом, как мертвец бледна,
С суровой строгостью в чертах,
Обретшая в посте, в мольбах
Бесстрастье хладное одно
(В душе святошеством давно
Прямую святость уморя), —
Тильмутского монастыря
Приорша гордая была;
И ряса, черная как мгла,
Лежала на ее плечах;
И жизни не было в очах,
Черневших мутно, без лучей,
Из-под седых ее бровей.
Аббат Кутбертовой святой
Обители, монах седой,
Иссохнувший полумертвец
И уж с давнишних пор слепец,
Меж ними, сгорбившись, сидел;
Потухший взор его глядел
Вперед, ничем не привлечен,
И, грозной думой омрачен,
Ужасен бледный был старик,
Как каменный надгробный лик,
Во храме зримый в час ночной,
Немого праха страж немой.
Пред ними жертва их стоит:
На голове ее лежит
Лицо скрывающий покров;
Видна на белой рясе кровь;
И на столе положены
Свидетели ее вины:
Лампада, четки и кинжал.
По знаку данному, сорвал
Монах с лица ее покров;
И кудри черных волосов
Упали тучей по плечам.
Приорши строгия очам
Был узницы противен вид;
С насмешкой злобною глядит
В лицо преступницы она,
И казнь ее уж решена.
Но кто же узница была?
Сестра Матильда. Лишь сошла
Та роковая полночь, мглой
Окутавшись как пеленой,
Тильмутская обитель вся
Вдруг замолчала; погася
Лампады в кельях, сестры в них
Все затворились; пуст и тих
Стал монастырь; лишь главный вход
Святых обители ворот
Не заперт и свободен был.
На колокольне час пробил.
Лампаду и кинжал берет
И в платье мертвеца идет
Матильда смело в ворота;
Пред нею ночь и пустота;
Обитель сном, глубоким спит;
Над церковью луна стоит
И сыплет на дорогу свет;
И виден на дороге след
В густой пыли копыт и ног;
И слышен ей далекий скок…
Она с волненьем в даль глядит;
Но там ночной туман лежит;
Все тише, тише слышен скок,
Лишь по дороге ветерок
Полночный ходит да луна
Сияет с неба. Вот она
Минуты две подождала;
Потом с молитвою пошла
Вперед — не встретится ли с ним?
И долго шла путем пустым;
Но все желанной встречи нет.
Вот наконец и дневный свет,
И на небе зажглась заря…
И вдруг от стен монастыря
Послышался набатный звон;
Всю огласил окрестность он.
Что ей начать? Куда уйти?
Среди открытого пути,
Окаменев, она стоит;
И страшно колокол гудит;
И вот за ней погоня вслед;
И ей нигде приюта нет;
И вот настигнута она,
И в монастырь увлечена,
И скрыта заживо под спуд;
И ждет ее кровавый суд.
Перед судилищем она
Стоит, почти умерщвлена
Терзаньем близкого конца;
И бледность мертвая лица
Была видней, была страшней
От черноты ее кудрей,
Двойною пышною волной
Обливших лик ее младой.
Оцепенев, стоит она;
Глава на грудь наклонена;
И если б мутный луч в глазах
И содрогание в грудях
Не изменяли ей порой,
За лик бездушный восковой
Могла б быть принята она:
Так бездыханна, так бледна,
С таким безжизненным лицом,
Таким безгласным мертвецом
Она ждала судьбы своей
От непрощающих судей.
И казни страх ей весь открыт:
В стене, как темный гроб, прорыт
Глубокий, низкий, тесный вход;
Тому, кто раз в тот гроб войдет,
Назад не выйти никогда;
Коренья, в черепке вода,
Краюшка хлеба с ночником
Уже готовы в гробе том;
И с дымным факелом в руках,
На заступ опершись, монах,
Палач подземный, перед ним,
Безгласен, мрачен, недвижим,
С покровом на лице стоит;
И грудой на полу лежит
Гробокопательный снаряд:
Кирпич, кирка, известка, млат.
Слепой игумен с места встал,
И руку тощую поднял,
И узницу благословил…
И в землю факел свой вонзил
И к жертве подошел монах;
И уж она в его руках
Трепещет, борется, кричит,
И, сладив с ней, уже тащит,
Бесчувственный на крик и плач,
Ее живую в гроб палач…
Сто ступеней наверх вели;
Из тайника судьи пошли,
И вид их был свирепо дик;
И глухо жалкий, томный крик
Из глубины их провожал;
И страх шаги их ускорял;
И глуше становился стон;
И наконец… умолкнул он.
И скоро вольный воздух им
Своим дыханием живым
Стесненны груди оживил.
Уж час ночного бденья был,
И в храме пели. И во храм
Они пошли; но им и там
Сквозь набожный поющих лик
Все слышался подземный крик.
Когда ж во храме хор отпел,
Ударить в колокол велел
Аббат душе на упокой…
Протяжный глас в тиши ночной
Раздался — из глубокой мглы
Ему Нортумбрии скалы́
Откликнулись; услыша звон,
В Брамбурге селянин сквозь сон
С подушки голову поднял,
Молиться об умершем стал,
Недомолился и заснул;
Им пробужденный, помянул
Усопшего святой чернец,
Варквортской пу́стыни жилец;
В Шевьотскую залегший сень,
Вскочил испуганный олень,
По ветру ноздри распустил,
И чутко ухом шевелил,
И поглядел по сторонам,
И снова лег… и снова там
Всё, что смутил минутный звон,
В глубокий погрузилось сон.
Рыбачья хижина на берегах Нормандии.
Вальдер, мореходец.
Рихард, рыбак.
Торильда.
Бальдер
Твое здоровье, мой хозяин добрый.
Признаться ли? Я благодарен буре,
Занесшей нас в спокойный твой залив:
Давно таким радушным угощеньем,
У светлого огня, в приюте мирном,
Порадован я не был.
Рихард
В добрый час;
Доволен ты, и мы довольны; в наших
Рыбачьих хижинах какая роскошь?
Но вдвое нам по сердцу гость такой,
Как ты, рожденный в северных страна́х,
Из коих в старину приплыли наши
Отцы, о коих нам из древних лет
Так много славного сохранено
В преданиях и песнях сладкозвучных.
Но должен я тебе, мой благородный
Гость, объявить, что есть у нас обычай,
По коему здесь каждый иноземец,
Кто б ни был он, богатый иль убогий,
За угощенье платит.
Бальдер
Рад исполнить
Я ваш обычай; мой корабль, стоящий
На якоре в заливе, полон редких
Товаров, собранных по берегам
Земель полуденных: есть золотые
Плоды, есть вина сладкие, есть птицы,
Пленяющие взор блистаньем перьев;
И кузниц северных изделья есть:
Двуострые мечи, кольчуги, шлемы.
Рихард
Меня не понял ты, мой гость почтенный;
Нормандский наш обычай не таков:
Здесь всякий, кто ночлег дал иноземцу,
Имеет право требовать, чтоб гость
Иль сказку рассказал, иль песню спел,
И в свой черед ему он тем же платит.
На старости держусь я старины,
Люблю я песни, сказки и преданья.
Исполни ж наш обычай, добрый гость.
Бальдер
Иная сказка сладостней вина,
Душистее плода, пестрее птицы;
И часто звук старинной бранной песни,
Как звук мечей, как гром щитов пленяет
Наш слух: итак, не вовсе я ошибся.
Хоть в памяти не много у меня
Рассказов, но почтить такой похвальный
Обычай я готов. Вот что недавно
На палубе, в морскую тишину
Нам при луне один из корабельных
Товарищей рассказывал.
Рихард
Но прежде
Еще по кубку выпьем.
(Пьют.)
Начинай.
Бальдер
Два северных породы славной графа,
Друзья из младости, переплывали
Моря на кораблях своих союзных;
И много битв на суше и водах
И много бурь они видали вместе;
И много раз, на юге и востоке,
У берегов цветущих бросив якорь,
Друг с другом отдых сладостный делили.
Вот наконец они в старинных замках,
Наследии отцовском, поселились,
И им одну печаль послало небо:
Они супруг любимых схоронили,
Почти в одно лишась их время; горе
Тесней сдружило их, но и отрада
Осталась им в печали их глубокой:
У одного был сын, ребенок бодрый,
Другой имел младенца-дочь. Чтоб новым
Союзом утвердить святую дружбу,
Чтоб вечная осталась память ей,
Отцы детей решились сочетать,
И их они тогда же обручили.
И девочке и мальчику на шею
На легких золотых цепочках были
Повешены два перстня дорогих:
В одном из перстней был сапфир, как очи
Невестины лазурный, а в другом
Был камень, розовый, как молодые
Румяные ланиты жениха.
Рихард
Был камень розовый, ты говоришь,
В кольце невесты?
Бальдер
Да, большой рубин.
Но слушай далее. Тогда уж мальчик
Был лет пятнадцати; был силен, ловко
Владел мечом и мог уж обуздать
Коня; не для тревог морских отец
Его готовил; он был должен замки
И области наследственные предков
Могучею рукою защищать.
Невеста же была младенец
Лет четырех; еще не покидала
Она своей приютной колыбели;
Усердная за ней смотрела няня.
Но что ж случилось? Был прекрасный день
Весенний; на́ берег морской из замка
С малюткой вышла няня, вслед за нею
Толпа прислужниц молодых; цветы
И камешки блестящие сбирали
Они на берегу; малютка ими
Играла; море было тихо; свежий
Весенний ветерок едва касался
Прозрачных вод, и солнце в них сверкало,
И отблеск волн приятно трепетал
На свежей зелени. Челнок рыбачий
Привязан был у берега; цветами
Душистыми наполнивши его,
Прислужницы малютку уложили
В цветы и, отвязав веревку, тихо
На плещущих кругом волнах качали
Челнок; младенец веселился; вдруг
Веревка неприметно из руки,
Ее державшей, ускользнула в воду,
И легкою волною откачнуло
Челнок от берега; хотят его
Схватить, но до него уже не может
Достать рука; и море, сколь ни тихим
Казалося оно дотоле, тянет
Какою-то невидимою силой
Его вперед; дитя, в цветах играя,
Смеется, слышен крик его веселый;
А женщины на берегу подъемлют
Отчаянные вопли. В это время
Жених, приехавший с своей малюткой
Невестой повидаться, на коне
По ближнему береговому лугу
Скакал и прыгал; он на крик примчался
И, сведав, что случилось, смело в воду
Погнал коня, дабы поймать челнок.
Но, холод волн почувствовавши, конь
Стал на дыбы, и бросился назад,
И седока умчал с собой обратно.
А между тем челнок все дале, дале;
Вот, наконец, из тихого залива
Он выплыл; вдруг повеял свежий ветер,
И скоро он совсем исчез из глаз
В открытом море.
Рихард
Бедное дитя,
Спаси тебя хранитель ангел твой!
Бальдер
Услышав весть ужасную, отец
Немедленно всем кораблям своим
Велел пуститься в море; на быстрейшем
Он по́плыл сам. Но в море нет следов;
А к вечеру переменился ветер,
И всю ту ночь свирепствовала буря.
Вот наконец, по долгом и напрасном
Искании, нашли пустой рыбачий
Челнок и в нем увядшие цветы.
Рихард
Что сделалось с тобою, добрый гость?
Ты дышишь тяжело, ты весь в лице
Переменился.
Бальдер
Нет. Послушай дале:
С той бедственной поры покинул отрок
Жених коня и прилепился к тяжким
Морским трудам; стал плавать; в холод, в бурю
Бросался в волны и боролся с морем
И руку приучал владеть кормилом;
И наконец, став юношей могучим,
Он корабли вооружил и в море
Пустился… на земле его надежде
Уже ничто не льстило; ни одна
Красавица окрестных замков сердца
Его не трогала; он обручен
Был морю дикому, волнам свирепым,
Пожравшим все его земное счастье.
Там в глубине была его невеста,
Там был и обручальный перстень. Главный
Корабль свой он украсил парусами
Пурпурными и ре́зьбой золотою,
Как брачному прилично кораблю.
Рихард
Не так ли этот был корабль украшен,
Как твой, на якоре стоящий в нашем
Заливе?
Бальдер
Может быть. На этом брачном
Могучем корабле он претерпел
Немало бурь; и волны, громы, вихри
Не раз ему приветственные песни,
В ужасный хор совокупясь, гремели;
Немало битв морских он совершил;
И знают все на севере его
Под страшным именем: когда в бою,
Сцепив корабль свой с кораблем врага,
На палубу его с мечом подъятым
Взбегает он, народ кричит: «Беда!
Пропали мы! Жених морской, помилуй!»
Я кончил свой рассказ.
Рихард
Благодарю;
Мне, старику, расшевелил он душу.
Но, кажется, недостает конца
Рассказу твоему. Кто может знать,
Погибло ли дитя в волнах иль нет?
Попасться мог навстречу челноку
Корабль и взять дитя, оставив в море
Челнок; иль быть могло принесено
Дитя на остров, моему подобный,
И люди добрые могли его
Найти; и, может быть, под их надзором
Малютка выросла, и, может быть,
Она теперь цветущей девой стала.
Бальдер
Искусно ты досказываешь сказки.
Но твой теперь черед; готов я слушать.
Рихард
Я в старину знавал преданий много
О рыцарях, о герцогах нормандских;
Любимец мой был наш Рихард Бесстрашный,
Который ночью видел так, как днем,
И по лесу гулял в глухую полночь,
Сражаяся с нечистыми духа́ми.
Но память у меня теперь плоха,
И в голове от старости все смутно;
Итак, не взыщешь ты, когда на место
Меня мой долг теперь тебе заплатит
Питомица моя, та молодая
Красавица, которая сидит
В углу так тихо, к нам спиной, и сети
Мои чини́т при свете ночника.
Она поет, как соловей, и много
Прекрасных песен знает. Не дичись,
Торильда, гостя; спой ему ту песню
Про девицу-красавицу и перстень,
Что для тебя сложил певец прохожий;
Я знаю, ты ее поешь охотно.
Торильда (поет)
Тихой утренней порою,
Над прозрачною водою,
Дева с удочкой сидит
И на удочку глядит.
Ждет… но удочка не гнется,
Волосок не шевельнется,
Неподвижен поплавок,
Не берет в воде крючок.
И она, прождав напрасно,
Надевает свой прекрасный.
С камнем алым перстенек
На приманчивый крючок.
Вдруг вода зашевелилась,
И на удочке явилась
У драгого перстенька
Белоснежная рука;
И с рукою белоснежной,
Видом бодрый, взглядом нежный,
Над равниной водяной
Всплыл красавец молодой.
Дева очи опустила:
«Не тебя в волнах ловила
Я, красавец молодой;
Возврати мне перстень мой».
«Дева с ясными очами,
Рыбу ловят не перстнями;
В море перстнем пойман я;
Буду твой, ты будь моя».
Бальдер
Что слышу? Чудный, та́инственный голос!
Какое там небесное лицо,
Горящее застенчивым румянцем,
Сквозь волны золотых кудрей сияет
И предо мной опять животворит
Минувшие, младенческие годы?
Что вижу? Розовый знакомый камень
В златом кольце на пальце у нее?
Так, это ты, погибшая невеста!
А я… я твой же них, жених морей;
Вот мой сапфир, твоим очам подобный;
А там нас ждет и брачный наш корабль.
Рихард
Я угадал развязку, добрый витязь.
Она твоя; возьми свою невесту,
Сокровище, мне посланное небом.
Храни ее могучего рукою:
В ней верное прижмешь ты к сердцу сердце.
Но что? Смотри, мой рыцарь, ты совсем
Запутался в сетях моей Торильды.
Бывали дни восторженных видений;
Моя душа поэзией цвела;
Ко мне летал с вестями чудный Гений;
Природа вся мне песнию была.
Оно прошло, то время золотое;
С природы снят магический венец;
Свет узнанный свое лицо земное
Разоблачил, и призракам конец.
Но о Мечте, как о весенней птичке,
Певавшей мне, с усладой помню я;
И Прелести явленьем по привычке
Любуется, как встарь, душа моя.
Здесь есть одна — жива как вдохновенье,
Как ясная надежда молода —
На душу мне ее одно явленье
Поэзию наводит завсегда…
Перед пустой когда-то колыбелью
Задумчиво-безмолвен я стоял.
«Кто обречен святому новоселью
Тобой в жильцы?» — судьбу я вопрошал.
И с первою блеснувшей мне денницей
Уж милый гость в той колыбели был;
Он в ней лежал под царской багряницей,
Прекрасен, тих, как божий ангел мил.
Года прошли — и мой расцвел младенец,
Прекрасен, тих, как божий ангел мил;
И мнится мне, что неба уроженец
Утехой в нем на землю прислан был.
Его-то я порою здесь встречаю,
Как чистую Поэзию мою;
Им иногда я душу воскрешаю;
При нем подчас, забывшись, и пою.
Лет за пятьсот и поболе случилось, что в ясный весенний
Вечер сидел перед дверью избушки своей престарелый
Честный рыбак и починивал сеть. Сторона та, в которой
Жил он, была прекрасное место. Луг, где стояла
Хижина, длинной косою входил в широкое лоно
Моря: можно было подумать, что берег душистый
В светло-лазурные, чудно-прозрачные воды с любовью
Нежной теснился, что море, влажной трепещущей грудью
Нежно прижавшись к нему и его обнимая, пленялось
Свежестью шелковой зелени, блеском цветов и прохладой
Темных сеней древесных. Правда, в краю том немного
Было людей: рыбак с женою, и только; дремучий
Лес отделял полуостров от твердой земли. И ужасен
Был тот лес своей темнотой неприступной; и слухи
Страшные были об нем в народе; там было нечисто:
Злые духи гнездилися в нем и пугали прохожих
Так, что не смели и близко к нему подходить. Но смиренный
Старый рыбак не боялся враждебных духо́в; на продажу
Рыбу носил он в город, лежавший за́ лесом; полон
Набожных мыслей, входил он в его глубину, и ни разу
Там ничего он не встретил, хранимый небесною силой.
Сидя беспечно в тот вечер за неводом, вдруг он услышал
Шум и лесу, как будто бы топот коня и железной
Брони звук; он слушает: шум приближается; робость
Им овладела, и все, что до тех пор в ненастные ночи
Снилось ему о таинственном лесе, представилось разом
Мыслям его; особливо ж один, великанского роста,
Белый, всегда головою странно кивающий. В темный
Лес он со страхом, глядит, и ему показалось, что в самом
Деле сквозь черные ветви смотрит кивающий призрак.
Вспомнив однако, что все никакой еще не случилось
С ним беды ни в лесу, ни в избушке, в которой так долго
Жил он с женою вдвоем, что нечистый над ними не властен,
Он ободрился, прочел молитву, и сделалось скоро
Даже ему и смешно, когда он увидел, какую
Шутку с ним глупая робость сыграла: кивающий образ
Был не что иное, как быстрый ручей, из средины
Леса бегущий и с пеной впадающий в озеро; шум же,
Слышанный им, был от рыцаря: шагом на белом
Бодром коне из чащи лесной он ехал и прямо
К хижине их приближался. Мантией алого цвета
Был покрыт его фиолетовый, золотом шитый
Стройный колет; на бархатном черном берете вилися
Белые перья; висел у бедра на цепи драгоценной
Меч с золотой рукоятью искусной работы; а белый
Рыцарев конь был статен, силен и жив; он, копытом
Легким едва к луговой мураве прикасаясь, воздушной
Поступью шел и, сгибая красивую шею, как лебедь,
Грыз узду, облитую пеной. Старик, пораженный
Видом статного рыцаря, невод покинул и, снявши
Шляпу, смотрел на него с приветной улыбкой. Приближась,
Рыцарь сказал: «Могу ль я с конем найти здесь на эту
Ночь убежище?» — «Милости просим, гость благородный;
Лучшим стойлом будут коню твоему наш зеленый
Луг, под кровлей ветвистых дерев; а вкусную пищу
Сам он найдет у себя под ногами; тебе ж мы охотно
Угол очистим в нашем убогом жилище и ужин
Скудный с тобою разделим». Рыцарь, кивнув головою,
Спрыгнул с коня, его разнуздал и по свежему лугу
Бегать пустил; потом сказал рыбаку: «Ты охотно,
Добрый старик, принимаешь меня, но когда б и не столько
Был ты сговорчив, то все бы со мной не разделался нынче;
Море, вижу я, здесь перед нами, и дале дороги
Нет никакой; а вечером поздно в этот проклятый
Лес возвращаться избави боже!» — «Не станем об этом
Слишком много теперь говорить», — сказал, озираясь,
Старый рыбак и в хижину ввел усталого гостя.
Там, перед ярким огнем, горевшим в камине и в чистой
Горнице трепетный блеск разливавшим, на стуле широком
С спинкой резною сидела жена рыбака пожилая.
Гостя увидев, старушка встала, ему поклонилась
Чинно и села опять, ему отдать не подумав
Место свое. Рыбак, засмеявшись, сказал: «Благородный
Рыцарь, прошу не взыскать, что хозяйка моя свой покойный
Стул для себя сберегла: у нас такой уж обычай;
Лучшее место всегда старикам уступается». — «Что ты,
Дедушка! — с кроткой усмешкой сказала хозяйка. — Ведь гость наш,
Верно, такой же Христов человек, как и мы, и придет ли,
Сам ты скажи, молодому на ум, чтоб ему уступали
Старые люди лучшее место? Садися, мой добрый
Рыцарь, на эту скамейку, — она продолжала, — да только
Тише сиди, не ворочайся, ножка одна ненадежна».
Рыцарь взял осторожно скамейку, придвинул к камину,
Сел, и сердцу его так стало приютно, как будто б
Был он у милых родных, возвратяся из чужи в отчизну.
Стали они разговаривать. Рыцарь разведать о страшном
Лесе хотел, но рыбак ночною порою боялся
Речь о нем заводить; зато о своей одинокой
Жизни и промысле трудном своем рассказывал много.
С жадностью слушали муж и жена, когда говорил им
Рыцарь о том, как в разных землях он бывал, как отцовский
Замок его у истоков Дуная стоит, как прекрасна
Та сторона; он прибавил: «Меня называют Гульбрандом,
Имя же замка Рингштеттен». Так говоря, не однажды
Рыцарь слышал какой-то шорох и плеск за окошком,
Точно как будто водой кто опрыскивал стекла снаружи.
Всякий раз с досадой нахмуривал брови, послышав плесканье,
Старый рыбак; но когда же как ливнем вдруг обдало стекла,
Так, что окно зазвенело и в горницу брызги влетели,
С сердцем вскочил он и крикнул в окошко с угрозой: «Ундина!
Полно проказничать; стыдно; в хижине гости». При этом
Слове стало там тихо, лишь изредка слышен был легкий
Шепот, как будто бы кто потихоньку смеялся. «Почтенный
Гость, не взыщи, — сказал рыбак, возвратившись на место. —
Может быть, шалостей много еще ты увидишь, но злого
Умысла нет у нее. То наша дочка Ундина,
Только не дочка родная, а найденыш; сущий младенец,
Все проказит, а будет ей лет уж осьмнадцать; но сердце
Самое доброе в ней». Покачав головою, старушка
Молвила: «Так говорить ты волён; когда ты усталый
С ловли приходишь домой, то тебе на досуге забавны
Эти проказы; но, с у́тра до вечера дома глаз на глаз
С нею пробыв, от нее не добиться путного слова —
Дело иное; тут и святой потеряет терпенье». —
«Полно, старуха, — рыбак отвечал, — ты бьешься с Ундиной,
Я с причудливым морем: разве не часто мой невод
Портит оно и плотины мои размывает, а все мне
Любо с ним: то же и ты, хоть порою и охнешь, однако
Все Ундиночку любишь. Не так ли? — «Что правда, то правда;
Вовсе ее разлюбить уж нельзя», — кивнув головою,
Кротко сказала старушка. Вдруг растворилася настежь
Дверь; и в нее, белокурая, легкая станом, с веселым
Смехом впорхнула Ундина, как что-то воздушное. «Где же
Гости, отец? Зачем ты меня обманул?» Но, увидя
Рыцаря, вдруг замолчала она, и глаза голубые,
Вспыхнув звездами под сумраком черных ресниц, устремились
Быстро на гостя, а он, изумленный чудным явленьем,
Был как вкопанный, жадно смотрел на нее и боялся
Взор отвести: он думал, что видит сон, вглядеться
В образ прекрасный спешил, пока он не скрылся. Ундина
Долго смотрела, пурпурные губки раскрыв, как младенец;
Вдруг, встрепенувшись резвою птичкой, она подбежала
К рыцарю, стала пред ним на колена и, цепью блестящей,
К коей привешен был меч, играя, сказала: «Прекрасный,
Милый гость, какою судьбой очутился ты в нашей
Хижине? Долго ты по́ свету должен был странствовать, прежде
Нежели к нам дорогу найти? Скажи, через лес наш
Как ты проехал?» Но он отвечать не успел; на Ундину
Крикнула с сердцем старушка: «Оставь в покое, Ундина,
Гостя; встань и возьмись за работу». Ундина, ни слова
Ей не сказавши в ответ, схватила скамейку и, севши
Подле Гульбранда с своим рукодельем, тихонько шепнула:
«Вот где я буду работать». Старик притворясь, что не видит
Новой проказы ее, хотел продолжать; но Ундина
Речь перебила его: «У тебя я спросила, мой милый
Гость, откуда приехал ты к нам? Дождусь ли ответа?» —
«Из лесу прямо приехал я, прелесть моя». — «Расскажи же,
Как ты в лесу очутился и что в нем чу́дного видел?»
Трепет почувствовал рыцарь, вспомнив о лесе; невольно
Он обратил глаза на окошко, в которое кто-то
Белый, ему показалось, глядел; но было в окошке
Пусто, за стеклами ночь густая чернела. Собравшись
С духом, рассказ он готов был начать, но старик торопливо
Молвил ему: «Недоброе время теперь нам об лесе
Речь заводить; расскажешь нам завтра». Услышавши это,
С места вскочила Ундина, и глазки ее засверкали.
«Нынче, не завтра он должен рассказывать! нынче, теперь же!» —
Вскрикнула с сердцем она и, бровки угрюмо нахмурив,
Топнула маленькой ножкою об пол; и в эту минуту
Так забавно мила и прелестна была, что в Гульбранде
Вспыхнуло сердце, и он еще боле пленился смешною,
Детской ее запальчивостью, нежели резвостью прежней.
Но рыбак, рассердясь не на шутку, причудницу начал
Крепко журить за ее упрямство и дерзкую вольность
С гостем. Старушка пристала к нему. Тут Ундина сказала:
«Если браниться хотите со мной, а того не хотите
Сделать, о чем я прошу, так прощайте ж; одни оставайтесь
В вашей скучной, дымной лачужке». С сими словами
Прыгнула в двери она и в минуту во мраке пропала.
Рыцарь вскочил, за ним и рыбак, и бросились оба
В дверь, чтоб ее удержать, но напрасно: Ундина так быстро
Скрылась, что даже было нельзя догадаться, в какую
Сторону вздумалось ей побежать. Испуганным взором
Рыцарь спросил рыбака: что делать? «Уж это не в первый
Раз, — рыбак проворчал, — такими побегами часто
Нас забавляет она; теперь опять мне придется
Целую ночь напролет без сна проворочаться с боку
На бок на жесткой постеле моей: ведь мало ль, что может
Встретиться ночью!» — «Зачем же медлить? Пойдем поскорее
Сами за нею». — «Труд бесполезный; ты видишь, какая
Тьма на дворе: куда мы пойдем? И кто угадает,
Где она спряталась?» — «Будем, по крайней мере, — прибавил
Рыцарь, — хоть кликать ее». И кричать он начал: «Ундина!
Где ты, Ундина?» Старик покачал головою: «Как хочешь,
Рыцарь, кричи, она не откликнется нам, а уж верно
Где-нибудь близко сидит; еще ты не знаешь, какая
Это упрямица». Так говоря, старик с беспокойством
В темную ночь глядел и не мог утерпеть, чтоб туда же
Вслед за Гульбрандом не крикнуть: «Ундиночка! милая! где ты?»
Правду, однако, он предсказал: никакой там Ундины
Не было. Долго кричав понапрасну, они наконец возвратились
Оба в хижину; там уж было темно, и старушка,
Менее мужа о том, что с Ундиной случится, заботясь,
Спать улеглась, и в камине огонь, догоревши, потухнул;
Только немногие уголья тлели, и синее пламя,
Изредка вспыхнув, трепещущий свет разливало и гасло.
Снова разведши огонь, рыбак наполнил большую
Кружку вином и поставил ее перед гостем. «Мы оба,
Рыцарь, едва ли заснем; так не лучше ли будет, когда мы,
Вместо того чтоб в бессоннице жесткой рогожей
Грешное тело тереть, посидим у огня и за доброй
Кружкой вина о том и другом побеседуем? Как ты
Думаешь, добрый мой гость?» Гульбранд согласился охотно.
Сесть принудив его на почетном оставленном стуле,
Честный старик поместился с ним рядом, и вот дружелюбно
Стали они разговаривать; только при каждом малейшем
Шорохе — стукнет ли что в окошко, и даже нередко
Просто без всякого стука и шороха — вдруг умолкали
Оба и, палец поднявши, глаза неподвижно уставив
В двери, слушали; каждый шептал: «идет!» и не тут-то
Было; не шел никто; и, вздохнувши, они начинали
Снова свой разговор. «Расскажи мне, — сказал напоследок
Рыцарь, — как вам случилось найти Ундину?» — «А вот как
Это случилось, — рыбак отвечал. — Тому уж двенадцать
Будет лет, как я с товаром моим через этот
Лес был должен отправиться в город; жену я оставил
Дома, как то бывало всегда, а в то время и нужно
Было ей дома остаться. Зачем, ты спросишь? Господь нам
В поздние наши лета даровал прекрасную дочку;
Как же было покинуть ее? Товар мой продавши,
Я возвращался домой, и, солгать не хочу, не случилось
Мне ничего, как и прежде, в лесу недоброго встретить;
Бог мне сопутствовал всякий раз, когда через этот
Страшный лес мне идти удавалось: а с ним и опасный
Путь не опасен». При этом слове старик с умиленным
Видом шапочку снял с головы и, руки сложивши,
В набожных мыслях минуты на две умолкнул; потом он
Шапочку снова надел и так продолжал: «Я с веселым
Сердцем домой возвращался, а дома ждало несчастье:
Вся в слезах навстречу ко мне жена прибежала.
«Царь небесный! что случилось? — я воскликнул. — Где наша
Дочка?» — «Она у того, чье имя ты в эту минуту,
Бедный мой муж, призываешь», — жена отвечала. И молча,
Горько заплакав, пошел я за нею в хижину; тела
Милой малютки моей я глазами искал там, но тела
Не было. Вот как это случилось: с нашим младенцем
Подле воды на траве жена спокойно сидела;
С ним в беззаботном веселье играла она; вдруг малютка
Сильно к воде протянулась, как будто чудесное что-то
В светлых приметя струях; и видит жена, что наш милый
Ангел смеется, ручонками что-то хватая; но в этот
Миг как будто какой невидимой силой швырнуло
В волны дитя, и в их глубине бедняжка пропала.
Долго я тела искал, но напрасно, нигде и приметы
Не было. Вот мы, на старости две сироты, в безотрадном
Горе сидели в тот вечер вдвоем у огня и молчали:
Если б и можно было от слез говорить, то не стало б
Духу; и так мы оба молчали, глаза устремивши
В тусклый огонь; как вдруг в дверях послышался легкий
Шорох; они растворились — и что же видим мы? Чудной
Прелести девочка, лет шести, в богатом уборе,
Нам улыбаясь как ангел, стоит на пороге. Сначала
Мы в изумленье не знали, живой ли то был человечек
Или обманчивый призрак какой; но скоро приметил
Я, что вода с золотых кудрей и с платья малютки
Капала; я подумал, что, верно, младенец недавно
Был в воде и что скорая помощь нужна. И, вздохнувши,
Так сказал я жене; «Никто не подумал спасти нам
Милое наше дитя; по крайней мере, мы сами
Сделаем то для других, чего не могли нам другие
Сделать и что на земле блаженством было бы нашим».
Мы раздели малютку, ее положили в постель и напиться
Дали горячего ей; а она все молчала и только,
Светло-небесными глазками глядя на нас, улыбалась.
Скоро заснула она и свежа, как цветочек весенний,
Утром проснулась; когда ж мы расспрашивать стали, откуда
Родом она и как попала к нам в хижину, толку
Не было в странных ответах ее никакого; и вот уж
Ровно двенадцать лет, как с нами живет, а добиться
Путного мы не могли от нее ничего; по рассказам
Вздорным ее подумать легко, что она к нам упала
Прямо с луны: о каких-то замках прозрачных, жемчужных
Гротах, коралловых рощах и разных других небылицах
Все твердит и теперь, как твердила тогда; удалося
Выведать только одно, что, катаясь по́ морю в лодке
С матерью, в воду упала она и что волны на здешний
Берег ее принесли, где она и очнулась… В сомненье
Тяжком осталися мы: хотя и было не трудно
Нам решиться наместо родной потерянной дочки
Взять чужую, нам данную богом самим; но не знали
Мы, крещена ли она иль нет? Сказать же об этом
Нам ничего не умела бедняжка, хотя и понятно
Было ей, что она жила по воле господней
В здешнем свете, хотя и была смиренно готова
Все то исполнить, что с волей господней согласно. И вот что
Мы в таком затрудненье придумали вместе с женою:
Если она еще не была крещена, то не должно
Медлить минуты; а если уже крещена, то и дважды
Долг святой совершить не будет греха. Но какое
Дать ей имя? И в ум нам пришло, что ее Доротеей
Было б всего приличней назвать: мы слыхали, что значит
Это имя дар божий, она же была милосердым
Господом богом дарована горести нашей в отраду.
Но об имени этом она и знать не хотела. «Ундиной
Звали меня отец мой и мать; хочу и остаться
Вечно Ундиной!» Но было ли то христианское имя,
Мы не знали. И вот я пошел за священником в город;
Он согласился прийти к нам; сначала имя Ундины
Было противно ему, как и нам; но наша малютка,
В платьице странном своем, была так чудесно красива,
Так ласкалась к нему и в то же время так мило,
Так забавно спорила с ним, что сам он не в силах
Был противиться ей, — и ее окрестили Ундиной.
Сладостно было смотреть на нее в продолженье святого
Таинства: дикая резвость исчезла, и тихим, смиренным
Агнцем стояла она, как будто бы чувствуя, что́ с ней
В это время творилось. Правду молвить, немало
С нею хлопот нам, и если бы все рассказать мне…» Но рыцарь
Тут перервал рыбака; он шепнул: «Послушай! послушай!
Что там?» Не раз уже во время рассказа был он встревожен
Шумом воды; но в эту минуту был явственно слышен
Рев потока, который бежал с возрастающей силой
Мимо хижины. Оба вскочили и бросились в двери;
В месячном свете открылося им, что ручей, выходящий
Из леса, сильно разлившись, ворочая камни, ломая
С треском деревья, в море бежал; и было все небо,
Так же как море, взволновано; тучи горами катились
Мимо луны, поминутно ее заслоняя, и чудно
Вся окрестность под блеском и тьмой трепетала; при свисте
Вихря было внятно, как море свирепое голос
Свой воздымало и как, скрыпя от вершины до корня,
Гнулись и шумно сшибались ветвями деревья. «Ундина!..
Царь мой небесный!.. Ундина!» — старик закричал; но ответа
Не было. Оба тогда побежали, забывши о буре,
Каждый своею дорогою, к лесу, и громко при шуме
Ветра в ночной глубине раздавалось: «Ундина! Ундина!»
Странное что-то чувствовал рыцарь, скитаясь во мраке
Ночи, под шумом бури, один, в бесполезном исканье:
Снова стало казаться ему, что Ундина лишь призрак,
В темном лесу его обманувший, была; и при свисте
Вихря, при громе воды, при треске деревьев, при чудном
Всей за минуту столь мирно-прекрасной страны превращенье
Начал он думать, что море, луг, источник, рыбачья
Хижина, старый рыбак и все, что с ним ни случилось,
Было обман; но жалобный крик старика, зовущий Ундину,
Все ему издали слышался. Вот наконец очутился
Он на самом краю лесного ручья, который в разливе
Бурном своем бежал широкою мутной рекою,
Так, что от леса отрезанный мыс, на котором стояла
Хижина, сделался островом. «Боже! — рыцарь подумал, —
Что, когда Ундина отважилась в лес, и назад ей
Нет оттуда дороги, и там у злых привидений
Плачет она одна в темноте?» От ужаса вскрикнув,
Он поспешно поднял с земли огромный дубовый,
Бурей оторванный сук, чтоб, держась за него, перебраться
В лес через воду. Хотя и сам он дрожал, вспоминая
Все, что там видел прошедшим днем; хотя и казалось
В эту минуту ему, что стоял там, рове́н с деревами,
Белый, слишком знакомый ему великан и, оскалив
Зубы, кивал ему головою, — но самый сей ужас
Только что с большею силою влек его в лес: там Ундина
В страхе, одна, без защиты была. И вот уж ступил он
Смелой ногою в кипучую воду, как вдруг недалеко
Сладостный голос сказал: «Не ходи, не ходи, берегися
Злого потока; старик сердит и обманчив». Знакомы
Рыцарю были прелестные звуки; они замолчали;
Он же стоял в воде, озирался и слушал; но месяц
Темной задернуло тучей, и волны быстро неслися,
Ноги его подмывая, и он, через силу держася,
Был как в чаду, и кружилась его голова; и глазами
Долго искав в темноте, наконец он воскликнул: «Ундина!
Ты ли? Где ты? Если не хочешь явиться, я брошусь
Сам в поток за тобой; откликнись; мне лучше погибнуть,
Нежели быть без тебя». И глубже в воду пошел он.
Тот же голос и так же близко сказал: «Оглянися!»
В эту минуту вышел месяц из тучи, и рыцарь
В блеске его увидел Ундину. Был маленький остров
Подле берега быстрым разливом ручья образован;
Там, под навесом деревьев густых, в траве угнездившись,
Призраком светлым сидела Ундина. Было нетрудно
В этом месте поток перейти, и Гульбранд очутился
Вмиг близ Ундины на мягкой траве; она ж, приподнявшись,
Руки вкруг шеи его обвила и его поневоле
Рядом с собой посадила. «Теперь ты расскажешь мне, милый,
Повесть свою, — шепнула она, — мы одни; старики нас
Здесь не услышат и скучным своим ворчаньем не могут
Нам помешать; а эта густая древесная кровля
Сто́ит их хижины дымной». — «Здесь рай, Ундина!» — воскликнул
Рыцарь, прижавши ко груди ее с поцелуем горячим.
В эту минуту рыбак, проискавши напрасно Ундину,
К месту тому подошел и увидел их с берега. «Рыцарь! —
Он закричал, — непохвальное дело ты делаешь; нами
Был ты доверчиво принят; а ты теперь, обнимаясь
С нашей дочкой, шепчешься с нею тайком и оставил
В страхе меня, старика, одного по-пустому за нею
Бегать в потемках». — «Я сам, — ответствовал рыцарь, — лишь только
В эту минуту встретился с нею». — «Тем лучше; скорее ж
Оба ко мне перейдите сюда на твердую землю».
Но Ундина о том не хотела и слышать; и лучше
В страшный лес она соглашалася с милым, прекрасным
Гостем пойти, чем в несносную хижину, где не хотели
Делать того, о чем просила она, и откуда
Рано иль поздно прекрасный гость удалится. Прижавшись
Крепко к нему, она гармонически, тихо запела:
«В душной долине волна печально трепещет и бьется;
Влившися в море, она из моря назад не польется».
Горько заплакал рыбак, услышав ту песню; ее же
Слезы его как будто не трогали: к рыцарю с детской
Лаской она прижималась. Но рыцарь сказал ей: «Ундина,
Разве не видишь, как плачет отец? Не упрямься ж; нам должно,
Должно к нему возвратиться». В немом изумленье Ундина
Быстро свои голубые глаза на него устремила,
Кротко сказала потом: «Когда ты так думаешь, милый,
Я согласна». И с видом покорным, глаза опустивши,
Встала она; и, на руки взявши ее, безопасно
Рыцарь поток перешел. Старик со слезами на шею
Кинулся к ней и в радости был как дитя; прибежала
Скоро к ним и старушка; свою возвращенную дочку
Нежно они целовали; упреков не было; в добром
Сердце Ундины все также утихло, и их обнимала
С лаской сердечной она, просила прощенья, смеялась,
Плакала, милые все имена им давала. А утро
Тою порой занялось, и буря умолкла, и птицы
Начали петь на свежих, дождем ожемчуженных ветках;
Стало светло, и опять приступать принялася Ундина
К рыцарю с просьбой, чтоб начал рассказ свой. И так согласилась
Завтрак принесть под деревья. Ундина проворно уселась
Подле Гульбрандовых ног на траве; другого же места
Выбрать никак не хотела; и рыцарь рассказывать начал.
«Вот уж боле недели, как я в тот вольный имперский
Город, который лежит за вашим лесом, приехал;
Там был турнир, и рыцари копья ломали усердно.
Я не щадил ни себя, ни коня. Подошедши к ограде
Поля, дабы отдохнуть от веселой работы, я шлем свой
Снял и отдал его щитоносцу; и в эту минуту
Вижу на ближнем альтане* девицу, в богатом уборе,
Чудной прелести. Это была молодая Бертальда —
Мне сказали — питомица знатного герцога, в ближнем
Замке живущего. Мне показалось, что с ласковым видом
Смотрит она на меня, и во мне загорелась двойная
Бодрость; усердно бился я прежде, но с этой минуты
Дело пошло уж иначе. А вечером с нею одною
Я танцевал; и так продолжалось во все остальные
Дни турнира». В эту минуту почувствовал рыцарь
Сильную боль в опущенной левой руке; оглянувшись,
Видит он, что Ундина, жемчужными зубками стиснув
Палец ему, сердито нахмурила бровки, и в глазках,
Ярко светившихся, бегали слезки; потом, на Гульбранда
С грустным упреком взглянув, она ему погрозила
Пальцем; потом вздохнула, потом наклонила головку.
Рыцарь, смутившись, умолк на минуту; потом он рассказ свой
Так продолжал: «Бертальда прекрасна, нельзя не признаться;
Но чересчур уж горда и причудлива; мне во второй раз
Нравилась мене она, чем в первый, а в третий раз мене,
Чем во второй. Однако мне показалось, что боле
Всех других я замечен был ею, и это мне льстило.
Вот мне вздумалось в шутку ее попросить, чтоб перчатку
Мне свою подарила она. «Подарю, — отвечала
С гордой усмешкой Бертальда, — если осмелишься, рыцарь,
Съездить один в заколдованный лес наш и верные вести
Мне принесешь о том, что в нем происходит». Перчатка
Мне дорога не была; но было бы рыцарю стыдно
Вызов такой от себя отклонить, и я согласился». —
«Разве тебя не любила она?» — спросила Ундина.
«Я ей нравился, — рыцарь ответствовал, — так мне казалось». —
«О! так она сумасшедшая, — вскрикнула громко Ундина,
С радостным смехом захлопав в ладоши. — Кто ж не безумный
С милым себя разлучит и его добровольно в волшебный
Лес на опасное дело пошлет? От меня б не дождался
Этот лес такой неслыханной почести». — «Рано
Утром вчера, — продолжал Гульбранд, улыбнувшись Ундине, —
Я отправился в путь. Спокойно сияли деревья
В блеске зари, полосами лежавшем на зелени дерна;
Было свежо; благовонные листья так сладко шептались,
Все так манило под сумрак прозрачный, что я поневоле
Злился на глупых людей, которым страшилища в райском
Месте таком могли померещиться. Въехал я в чащу;
Мало-помалу все стало пустынно и тихо; густея,
Лес предо мной и за мною сдвигался, как будто хватая
Тысячью рук волшебных меня. Опасаясь возвратный
Путь потерять, я коня удержал: посмотреть, высоко ли
Было солнце, хотел я; глаза подымаю, и что же
Вижу? Черное что-то копышется в ветвях дубовых.
Я подумал, что то был медведь; обнажаю поспешно
Меч. Но вдруг человеческим голосом, диким, визгливым,
Мне закричали: «Кстати пожаловал; милости просим;
Мы уж и веток сухих наломали, чтоб было на чем нам
Вашу милость изжарить». Потом, с отвратительно-диким
Смехом оскаливши зубы, чудовище так зашумело
Ветвями дуба, что конь мой, шарахнувшись, бросился мимо
Вскачь, и я не успел разглядеть, какой там гнездился
Дьявол». При имени этом рыбак и старушка с молитвой
Перекрестились; Ундина ж тихонько шепнула: «Всего здесь
Лучше, по-моему, то, что ты не изжарен, мой милый
Рыцарь, и то, что ты с нами. Рассказывай далее». — «Конь мой
Мчался как бешеный, — рыцарь сказал, — им владеть не имел я
Силы; вдруг перед нами стремнина, и скачет со мной он
Прямо в нее; но в самое ж это мгновение кто-то
Длинный, огромный, седой, перерезавши нашу дорогу,
Вдруг перед диким конем повалился, и конь, отшатнувшись,
Стал, и снова я им овладел. Озираюся — что же?
Мой спаситель был не седой великан, а блестящий
Пенный ручей, бежавший с холма». — «Благодарствую, милый,
Добрый ручей», — закричала, захлопав в ладоши, Ундина.
Тяжко вздохнув и нахмурясь, рыбак покачал головою;
Рыцарь рассказывал дале: «Собрав повода, укрепился
Я на седле. Вдруг вижу, какой-то стоит человечек
Рядом с конем, отвратительный, грязный горбун, земляного
Цвета лицо, и нос огромный такой, что, казалось,
Был он длиною со все остальное тело урода.
Он хохотал, оскаливал зубы, шаркал ногами,
Гнулся в дугу. Я его оттолкнул и, коня повернувши,
Был готов пуститься в обратный путь (уж склонилось
Солнце, покуда я мчался, далеко за полдень); но карлик,
Прянув как кошка, дорогу коню заслонил, «Берегися, —
Я закричал, — раздавлю». Но урод, исковеркавшись снова,
Начал визжать: «Сперва заплати за работу; ты в пропасть
Вместе с конем бы слетел, когда бы не я подвернулся». —
«Лжешь ты, кривляка, — сказал я, — не ты, а этот источник
Нас сохранил от паденья. Но вот тебе деньги; оставь нас,
Дай дорогу». И, бросив одну золотую монету
В шапку уроду, поехал я шибче; но снова явился
Рядом со мной он; я шпорю коня; конь скачет, но сбоку
Скачет и карлик, кривляясь, коверкаясь, с хохотом, с визгом,
Высунув красный с локоть длиною язык. Чтоб скорее
С ним развязаться, бросаю опять золотую монету
В шапку ему; но с хохотом диким оскаливши зубы,
Начал кричать он: «Поддельное золото! золота много
Есть у меня! погляди! полюбуйся!» И в эту минуту
Мне показалось, что вдруг просветлела земная утроба;
Дерн изумрудом прозрачным сделался; взор мой свободно
Мог сквозь него проницать в глубину; и тогда мне открылась
Область подземная гномов: они гомозились, роились,
Комкались в клубы, вились, развивались, сгребали металлы,
Сыпали в кучи рубин, и сапфир, и смарагд и пускали
Вихри песка золотого друг другу в глаза. Мой сопутник
Быстро метался то вниз, то вверх; и ему подавали
Слитки огромные золота; мне показав их со смехом,
Каждый он в бездну бросал, и, из пропасти в пропасть со звоном
Падая, все в глубине исчезали. Тогда он монету,
Данную мною, швырнул с пронзительным хохотом в бездну;
Хохотом, шиканьем, свистом ему отвечали из бездны.
Вдруг взгомозилися все и, толпяся, толкаясь, полезли
Кверху, когтистые, пылью металлов покрытые пальцы
Все на меня растопорщив; вся пропасть, казалось, кипела;
Куча за кучей, гуще и гуще, ближе и ближе…
Ужас, меня одолел; дав шпоры коню, без оглядки
Я поскакал… и не знаю, долго ль скакал; но очнувшись,
Вижу, что нет никого; привиденья исчезли; прохладно
Было в лесу, и вечер уже наступил. Сквозь деревья
Бледно мелькала тропинка, ведущая и́з лесу в город.
Взъехать спешу я на эту тропинку; но что-то седое,
Зыбкое, дым не дым, туман не туман, поминутно
Вид свой меняя, стало меж ветвей и мне заслонило
Путь; я пытаюсь объехать его, но куда ни поеду,
Там и оно; рассердившись, скачу напролом; но навстречу
Прыщет мне пена, и ливнем холодным я обдан, и рвется
Конь мой назад; ослеплен, промочён до костей, я бросаюсь
Вправо и влево, но все не могу попасть на тропинку.
Белый никак на нее не пускает меня. Попытаюсь
Ехать обратно — за мной по пятам он, но смирен и волю
Путь продолжать мне дает; но лишь только опять на тропинку
Взъеду — он тут, и опять заслоняет ее, и холодной
Пеной меня обдает. Наконец поневоле я выбрал
Ту дорогу, к которой меня он теснил так упорно;
Он унялся, но все от меня не отстал и за мною
Бледно-туманным столбом подвигался; когда же случалось
Мне оглянуться, то чудилось мне, что этот огромный
Столб с головой, что в меня упирались тускло и зорко
С чудным каким-то миганьем глаза и кивала
Всякий раз голова, как будто меня понукая
Ехать вперед. Но порою мне просто казалось, что этот
Странный гонитель мой был лесной водопад. Наконец я,
Выехав и́з лесу, здесь очутился и встретился с вами,
Добрые люди. Тогда пропал и упрямый мой спутник».
Рыцарь кончил рассказ свой. «Мы рады тебе, благородный
Гость наш, — сказал рыбак, — но пора и о том нам подумать,
Как бы тебе возвратиться в город». Ундина, услышав
Эти слова, начала про себя тихомолком смеяться
С видом довольным. То рыцарь заметив сказал ей: «Ундина,
Разве ты рада разлуке со мною? Чему ты смеешься?» —
«Я уж знаю чему, — отвечала Ундина. — Отведай
Этот сердитый поток переплыть — верхом иль на лодке,
Как угодно — ан нет, не удастся! а морем… давно я
Знаю, что этого сделать нельзя; и отец недалеко
В море уходит с лодкой своею. Итак, оставайся
С нами, рад ли, не рад ли. Вот чему я смеюся».
Рыцарь с улыбкою встал, чтоб видеть, так ли то было,
Что говорила Ундина; встал и рыбак; а за ними
Вслед и она. И подлинно, все опрокинуто было
Бурей в лесу; поток разлился, и стал полуостров
Островом. Рыцарь не мог о возврате и думать, и должен
Был поневоле он ждать, пока в берега не вольется
Снова поток. Возвращайся в хижину рядом с Ундиной,
Он ей шепнул: «Что скажешь, Ундиночка? Рада ль, что с вами
Я остаюся?» — «Полно, полню, — она проворчала,
Бровки нахмурив, — не вздумай тебя укусить я за палец,
Ты бы не то рассказал нам об этой несносной Бертальде».
Может быть, добрый читатель, тебе случалося в жизни,
Долго скитавшись туда и сюда, попадать на такое
Место, где было тебе хорошо, где живущая в каждом
Сердце любовь к домашнему быту, к семейному миру
С новою силой в тебе пробуждалась; и снова ты видел
Край родимый; и все обаяния младости, блага
Первой, чистой любви на могилах минувшего снова
В прежней красе расцветали, и ты говорил, отдыхая:
Здесь живется сладко, здесь сердцу будет приютно.
Вспомнив такую минуту, когда очарованной думой
Ты обнимал безыменное, тайное счастье земное,
Ты, читатель, поймешь, что должен был чувствовать рыцарь,
Вдруг поселившися в этом пределе, далёко от света.
Часто он с радостью тайной смотрел, как поток, свирепея,
День ото дня расширялся и остров все дале и дале
В море входил, разлучаяся с твердой землею; казалось,
Мир кончался за ним. На сердце рыцаря стало
Тихо, светло и легко. Рыбак был мудрец простодушный;
Зная людей, изведав тревоги житейские, бывши
Ратником сам в молодых летах, на досуге он много
Мог рассказать про войну и про счастье, несчастье земное;
Словом, он был живая летопись; время без скуки
Шло в разговорах меж старцем отжившим и юношей, полным
Пламенной жизни: мудрость смиренная, прямо из жизни
Взятая здравым рассудком и верою в бога, вливалась
В душу Гульбранда и в ней поселяла блаженную ясность.
Бодрый старик промышлял по-прежнему рыбною ловлей;
Был не без дела и рыцарь: в хижине, к счастью, нашелся
Старый доспех рыбака, самострел; его починивши,
С ним ежедневно рыцарь ходил на охоту; а вечер
Вместе все перед ярким огнем проводили, и полный
Кубок тогда частенько постукивал в кубок: в запасе
Было вино, и нередко с ним длилась беседа до поздней
Ночи. Но мирной сей жизни была душою Ундина.
В этом жилище, куда суеты не входили, каким-то
Райским виденьем сияла она: чистота херувима,
Резвость младенца, застенчивость девы, причудливость никсы*,
Свежесть цветка, порхливость сильфиды, изменчивость струйки…
Словом, Ундина была несравненным, мучительно-милым,
Чудным созданьем; и прелесть ее проницала, томила
Душу Гульбранда, как прелесть весны, как волше́бство
Звуков, когда мы так полны болезненно-сладкою думой.
Но вертлявый, проказливый нрав и смешные причуды Ундины
Были подчас и докучливой мукой; зато и журили
Крепко ее старики; и тогда шалунья так мило
Дулась на них, так забавно ворчала; потом так сердечно
С ними, раскаясь, мирилась; потом проказила снова, и снова
Ей доставалось; и все то было волшебною, тайной
Сетью, которою мало-помалу опуталось сердце
Рыцаря. С нею он стал неразлучен; с каждою мыслью,
С каждым чувством слилась Ундина. Но, им обладая,
Той же силе она и сама покорялась; хотя в ней
Все осталось по-прежнему, резвость, причуды, упрямство,
Вздорные выдумки, детские шалости, взбалмошный хохот,
Но Ундина любила — любила беспечно, как любит
Птичка, летая средь чистого неба. Старик и старушка,
Видя Ундину и рыцаря вместе, невольно привыкли
Их почитать женихом и невестой. И рыцарю также
Часто на мысль приходило, что в мир для него невозвратно
Вход загражден, что с людьми никогда уж ему не встречаться.
Если ж случалось, что рыцарев конь, на свободе бродивший
По лугу, ржаньем своим его пробуждал и как будто
Спрашивал: скоро ли в битву? иль если ему попадался
Брошенный щит на глаза иль праздно на стенке висевший
Меч, ненароком сорвавшись с гвоздя, из ножон выдвигался
В звонком паденье — дума о славе и подвигах бранных
Душу его шевелила. Но в этой тревоге себя он
Тем утешал, что возврат для него невозможен; к тому же,
Мнилось ему, что Ундина была рождена не для низкой
Доли; и, словом, он верил, что все то не случай, а божий
Промысел было. И так один за другим неприметно
Дни уходили, ясные, тихие. Но и в спокойном
Этом быту напоследок случилось расстройство: привыкли
Каждый вечер рыбак и рыцарь, отужинав, с полным
Кубком час-другой проводить в разговоре радушном;
Вдруг недостало вина: запас рыбака небогатый
Вышел; взять же нового было негде. Наморщив
Лбы, сидели Гульбранд и рыбак за столом; а Ундина,
Глядя на них, умирала со смеху. Скучен и долог
Был тот вечер, и рано все разошлись. На другой день
Около ужина вышла Ундина из хижины. «Вы мне
Оба несносны, — сказала она, — не хочу я на ваши
Длинные лица смотреть и слушать вашу зевоту».
С этим словом захлопнула двери и скрылась. А вечер
Был ненастен, ветер шумел, и море сердилось.
В страхе рыбак и рыцарь вскочили, вспомнив, как в первый
Раз они перепуганы были Ундиной. Но только
В двери за нею они собрались побежать, как Ундина
Им навстречу явилась сама. «За мною! за мною
Все! — закричала она, — гостинец прислало нам море;
Бочка, и, верно, с вином, лежит на песке». За Ундиной
Все пошли, и, подлинно, бочка нашлася; поспешно
Рыцарь, старик и с ними Ундина ее покатили
К хижине: буря сбиралась; сквозь сумерки было
Видно, как на́ море волны свои подымали седые
Головы, дождь вызывая из туч; и тучи бежали
Шибко и шумно, как будто грозяся напасть на идущих;
Вот уж начали сыпаться первые капли. Ундина
Вдруг повернула головку и, пальчик поднявши, сердито
Им погрозила туче и ей закричала: «Смотри ты,
Туча, не смей замочить нас; еще нам далёко до дома».
С сердцем рыбак ей сказал: «Уймися, Ундина, грех!» И, умолкнув,
Стала она про себя потихоньку смеяться. Однако
Засухо все добралися до места; но только успели
Бочку под кровлю поставить, и вскрыть, и отведать, какое
Было вино в ней, как дождь проливной зашумел, зашатались
С скрыпом деревья, и море дико завыло. Но бурю
В хижине скоро забыли; за полными кружками снова
Ум разогрелся, и ожили шутки; и этой беседе
Прелесть двойную давал огонек, всегда столь приятный
В теплом приюте, при шуме ветра и моря, во время
Ночи ненастной. Но вдруг старик, как будто что вспомнив,
Стал задумчив; потом, помолчавши минуту, сказал он:
«Царь небесный, помилуй нас, грешных! мы здесь на досуге
Шутим и этим прекрасным вином веселимся; а бедный
Прежний хозяин его, быть может, погиб и, волнами
Брошенный бог весть куда, лишен погребенья». При этом
Слове Ундина с лукавой усмешкой подвинула кружку
К рыцарю. «Пей, не бойся», — она прошептала. Но рыцарь
За руку взял старика и воскликнул: «Я честью клянуся,
Если б могли мы его отыскать и спасти, то ночная
Буря помехою мне не была бы; с опасностью жизни
Я бы на помощь к нему побежал; зато обещаюсь,
Если когда возвращуся в край обитаемый, вдвое,
Втрое ему иль детям его заплатить за прекрасный
Этот напиток, который без воли его нам достался».
Добрый старик кивнул головою в знак одобренья;
В нем успокоилась совесть, и с бо́льшим вкусом он до́пил
Кружку. Но тут Ундина сказала Гульбранду: «Ты денег
Сколько угодно можешь за это вино рассорить; но бросаться
В воду и жизни своей не жалеть… вот это уж глупо
Сказано было; что же будет со мною, когда ты,
Милый, погибнешь? Не правда ль, не правда ль, ты лучше с Ундиной
Здесь останешься?» — «Правда, Ундиночка», — рыцарь с улыбкой
Ей отвечал. «Признайся ж, что глупо сказал ты; ведь каждый
Сам себе ближе; и что до других нам?..» Старушка, услышав
Это, тяжко вздохнула; а добрый рыбак, не стерпевши,
Начал кричать на Ундину: «У турков, у нехристей, что ли,
Выросла ты, прости мне господи? Что за горячку
Снова ты нам говоришь, греховодница?» Вдруг замолчавши,
Робко Ундина прижалась к Гульбранду; потом прошептала:
«Что же такое сказала я им? Уж и ты не сердит ли,
Милый мой рыцарь?» Но рыцарь, пожавши ей руку, расправил
Кудри, упавшие кольцами ей на глаза, и ни слова
Ей не ответствовал: брань рыбака его оскорбила.
Так сидели все четверо, молча, нахмуривши брови;
Добрую четверть часа продолжалося это молчанье.
Вдруг, шатнувшись, тихохонько стукнула дверь; и невольно
Вздрогнули все, как будто недоброе что-то почуя:
Страшный лес был близко, а к хижине доступ разливом
Был загражден человеку живому; кому же в такую
Позднюю пору зайти к ним? Они с беспокойством смотрели
Друг на друга. Снова послышался стук; и поспешно
Рыцарь схватился за меч. «Не поможет твой меч, — сотворивши
Крест, рыбак прошептал, — когда здесь случается с нами
То, о чем и подумать боюсь я». Но в эту минуту
Прыгнула с места Ундина и в дверь закричала сердито:
«Кто там? Если то ваши проказы, духи земные,
Будет беда вам; мой дядя Струй вас порядком проучит».
Пуще прежнего все оробели, слова те услышав.
Друг на друга взглянули старик и старушка; а рыцарь
Встал и хотел уж Ундину спросить, но тут из-за двери
Голос сказал: «Я не дух — человек, христианин; впустите
Ради господа бога меня». При этом поспешно Ундина
Дверь отперла и, поднявши ночник, во внутренность темной
Ночи стала светить: престарелый священник стоял там.
Он при виде Ундины назад отступил, приведенный
В робость ее поразительной прелестью; в бедной лачужке
Встречу такой красоты он волше́бством иль делом бесовским
Счел и воскликнул: «С нами господь и пречистая дева!» —
«Я не бес, — засмеявшись, сказала Ундина, — не бойся;
Милости просим, отец; войди, здесь добрые люди».
Патер вошел и ласково всем поклонился; приятен
Был он лицом; веселая кротость сияла во взорах.
Но по складкам длинного платья его, с распуще́нных
Белых волос и седой бороды катилися градом
Капли: его промочило дождем. В боковую каморку
Тотчас его отвели, чтоб раздеть; а старушка с Ундиной
Начали мокрое платье сушить на огне. С благодарным
Чувством услуги старик принимал; он, надев рыбаково
Верхнее платье, довольно потертое, вышел, и снова
Все за столом перед светлым камином уселись; старушка
Гостю сама уступила почетный стул, а Ундина
В ноги ему свою скамейку подвинула. Рыцарь,
То увидя, шепнул ей шутливое слово; но с важным
Видом она отвечала: «Он божий служитель; не должно
Этим шутить». Поужинав, добрым вином подкрепивши
Силы свои, священник рассказывать начал, каким он
Образом свой монастырь, лежащий близ моря, вчерашним
Утром покинул. «Я был к епископу нашему в город
Послан, — сказал он. — Хотя и есть по изгибу залива
Путь, но морем ближе: и я с гребцами надежными лодку
Нанял; с богом мы съездили; нынче ж поутру в обратный
Поплыли путь; но сделался ветер противный; а к ночи
Буря — и буря, какой мне ни разу видать не случалось;
Ветром вырвало весла из рук у гребцов; беспомо́щно
Были мы преданы морю, которого волны как щепку
Наш челнок подымали с хребта на хребет; и несло нас
Прямо сюда; сквозь туман и сквозь пену чернел в отдаленье
Этот берег: уж были мы близко; но бедную лодку
Нашу так и кружило, вдруг поднялась и на нас повалилась
С страшным шумом большая волна; и сам я не знаю,
Лодку ль она опрокинула, я ли выпал из лодки,
Только я вдруг очутился в воде. Господь не дозволил
Мне погибнуть… я был принесен невредимо на этот
Остров». — «Да, остров, — сказал со вздохом рыбак, — но давно ли
Был он твердой землею? Как же не скажешь, что море
С нашим потоком бурлит заодно?» — «И сам я подумал
Что-то подобное, — патер сказал. — Когда я тащился
Берегом вашим впотьмах, предо мною мелькнула тропинка;
Я по ней и пошел; но эта тропинка исчезла
Вдруг перед лесом; ее перерезал поток. Тут сверкнул мне
В вашей хижине свет, и тотчас сюда повернул я.
Слава господу богу! меня он спас, да и к добрым
Людям еще мне путь указал; но зато уж отныне,
Кроме вас, никого на земле не встречать мне; отныне
В этом углу весь мир для меня заключен». — «Почему же?» —
Рыцарь спросил. «Да кто ж, — ответствовал патер, — узнает,
Скоро ли кончится эта война беспорядочных сти́хий?
Я же стар, и силы мои, конечно, иссякнут
Прежде, чем этот разлившийся бурный поток; да случиться
Может и то, что день ото дня все шире и шире,
Глубже и глубже он делаться будет, и вы напоследок
Так далеко от земли отодвинетесь в море, что в людях
Даже и память об вас совсем пропадет; и тем легче
Может это случиться, что вас от земли заслоняет
Лес дремучий; поток же, я видел, так дик и порывист,
Так широк, что и крепкому судну не будет возможно
Силы его одолеть», — «Сохрани нас господь и помилуй», —
Крест сотворивши, сказала старушка. «Чего же хозяйка
Так испугалась? — рыбак возразил. — Не то же ли будет
С нами, что было? Чудное дело желанья людские!
Разве не всё одни мы здесь жили? Ни разу во столько
Лет не ходила ты дале опушки нашего леса.
Кроме меня, старика, и Ундины, кого ты видала?
Ныне же стало у нас и людно: господь бог послал нам
Добрых гостей на житье. Пускай совсем разлучится
Остров наш с твердой землею и люди о нас позабудут.
Нам же прибыль». — «Что правда, то правда, — сказала старушка, —
Только, признаться, мне как-то страшно подумать, что вечно
Нам уж с людьми не сойтись, что земле навсегда мы чужие».
То услыша, Ундина прижалася к рыцарю, жаркой
Ручкой стиснула руку ему и, уставивши глазки,
Полные острых лучей, на него, нараспев прошептала:
«Ты останешься с нами, ты останешься с нами».
Рыцарь молчал; он был очарован каким-то виденьем;
Был глубоко в себя погружен и, Ундиной, желанным,
Найденным счастием жизни полный в душе, не расслушал
Слов Ундины, проказницы резвой, сидевшей с ним рядом;
Миг настал роковой: священник своими словами
Все сомненья решил; все дале и дале за темный
Лес убегал обитаемый свет; а остров цветущий,
Где так сладко жилось, все свежей, зеленей, все приютней
Сердцу его становился — невеста, как чистая роза,
Там расцветала; и к ним как будто бы свыше был послан
Божий священник: то явно было не случай. К тому же,
Рыцарь заметил, как строго старик поглядел на Ундину
В ту минуту, когда, позабыв о служителе церкви,
Так беззаботно она к нему приласкалась. Ундину
Сильной рукой обхвативши, рыцарь встал и воскликнул:
«Честный отец, мы жених и невеста; во имя господне
Благослови нас, если дадут позволение эти
Добрые люди». Рыбак и старушка весьма изумились.
Правда, им часто входило на мысль, что такая развязка
Рано иль поздно случиться должна; но об этом молчали
Даже друг с другом они; и в это мгновение было
Вовсе нежданным для них предложение рыцаря. Долго
Сло́ва ему отвечать они не умели. Ундина ж
Вдруг присмирела, задумалась, глазки потупила в землю.
Тою порою священник, спросясь с стариком и старушкой,
Начал готовить венчальный обряд; старушка, очистив
Наскоро горницу ту, где жила с рыбаком, отыскала
Две восковые свечки, которые были во время
Оно на свадьбе ее зажжены; а рыцарь из звеньев
Цепи своей золотой отделил два кольца, чтоб с невестой
Было чем обручиться. Все устроив, священник
Брачные свечи зажег и сказал жениху и невесте:
«Дайте руку друг другу». Ундина, как будто проснувшись,
Робко взглянула на рыцаря, вся покраснела и, руку
Давши ему, стыдливо и трепетно стала с ним рядом.
Кончив венчальный обряд, новобрачных отец их духовный
Перекрестил; старики ж молодую жену и Гульбранда
Обняли с чувством родительским, громко рыдая. Но в этот
Миг священник сказал: «Вы странные люди! не сами ль
Вы говорили, что этот остров безлюден, что, кроме
Вас четверых, не живет никого здесь? А я в продолженье
Службы все видел, что кто-то в это окошко, в широком
Белом платье, седой и длинный, глядел; за дверями,
Верно, стоит и теперь он и ждет, чтоб впустили», — «Спаси нас
Дева пречистая, божия матерь», — сказала старушка;
Молча рыбак покачал головою; а рыцарь к окошку
Бросился: не было там никого; но что-то в потемках,
Видел он, белой струею мелькнуло и скрылось. «Отец мой,
Ты ошибся», — сказал он священнику. Все беззаботно
С этим словом кругом огонька по-прежнему сели.
Смирно стояла Ундина во все продолженье обряда;
Но, лишь только он кончился, вдруг, как будто волшебной
Силой какой, что ни было в ней причуд и беспутных
Выдумок, все забродило и вспенилось; вдруг принялася
Всех тормошить, старика, старушку и рыцаря, не был
Даже и сам священник оставлен в покое. Суровым
Словом хотела хозяйка шалунью унять, как бывало; но рыцарь
С значащим взглядом назвал ее своею женою;
Та замолчала. И сам он, однако, таким поведеньем
Не был доволен; но тут ни его увещанья, ни ласки,
Ниже́ упреки, ничто помочь не могло. Унималась,
Правда, она на минуту, когда замечала досаду
Рыцаря: нежно тогда к нему прижимаясь, ручонкой
Милой своею трепала его по щеке и шептала
На ухо слово любви с небесной улыбкой; но снова
С первою взбалмошной мыслию то ж начиналось, и пуще,
Нежели прежде. Священник сказал напоследок: «Ундина,
Резвость такая забавна, но в эту минуту приличней
Было бы вам, новобрачной, подумать о том, как с душою
Данного богом супруга свою сочетать христиански
Душу». — «Душу? — смеясь, закричала Ундина. — Такое
Слово приятно звучит; но много ли в этом приятном
Звуке смысла? А если кому души не досталось,
Что тому делать? Еще сама я не знаю, была ли,
Есть ли душа у меня?» Оскорбленный глубоко священник,
Строго взглянув на нее, замолчал; испугавшись, Ундина
С детским смиреньем к нему подошла и шепнула: «Послушай,
Добрый отец, не сердися, мне это так грустно, так грустно,
Что и сказать не могу я; не будь же со мною, незлобным,
Робким созданьем, так строг; напротив того, с снисхожденьем
Выслушай то, что хочу исповедать искренним сердцем».
Видно было, что тяжкая тайна лежала на сердце Ундины;
Что-то хотела сказать, но вдруг побледнела и горько,
Горько заплакала. Все на нее с любопытством смотрели;
Что творилося с нею, не ведал никто. Напоследок
Слезы обтерла она и священнику, в сильном волненье
Сжавши руки, сказала: «Отец мой, не правда ль, ужасно
Душу живую иметь? И не лучше ль, скажи мне, не лучше ль
Вечно пробыть без души?..» Она замолчала, уставив
Острый, расстроенный взор на священника. Все поднялися
С мест, как будто дичася ее; не дождавшись ответа,
С тяжким вздохом она продолжала: «Великое бремя,
Страшное бремя душа! при одном уж ее ожиданье
Грусть и тоска терзают меня; а доныне мне было
Так легко, так свободно». Она опять зарыдала,
Скрыла в ладони лицо и, свою наклонивши головку,
Плакала горько, а светлые кудри, скатясь на прекрасный
Лоб и на жаркие щеки, повисли густым покрывалом.
С строгим лицом подошел к ней священник. «Ундина, — сказал он, —
Именем господа бога тебе говорю: исповедуй
Душу свою перед нами, и если таится в ней злое,
Бог милосерд, он помилует». Тихим, покорным младенцем
Стала она перед ним на колена, и, руки сложивши,
Набожно к небу глаза подняла, и крестилась, и, имя
Божие славя, твердила, что не было зла никакого
В сердце ее. Священник сказал, обратяся к Гульбранду:
«Рыцарь, вам поверяю я ту, с которою ныне
Сам сочетал вас: душою она беспорочна, но много
Чудного в ней. Примите мой добрый совет: осторожность,
Твердость, любовь; остальное на власть милосердого бога
С верой оставьте». Сказав, новобрачных священник
Перекрестил и вышел; за ним рыбак и старушка,
Также крестясь и молитву читая, вышли. Ундина
Все еще на коленах стояла в молчанье; когда же
Все удалились, она потихоньку лицом обернулась
К рыцарю, кудри раздвинула, мало-помалу, как будто
В чувство входя, головку свою подняла и уныло
Очи лазурные, полные слез, на него устремила.
«Милый, ты, верно, также покинешь меня, — прошептала
Робко она, — но чем же я, бедная, чем виновата?»
Руки ее так призывно, так жарко к нему поднялися,
Взоры ее так похожи на небо прекрасное стали,
Голос ее так глубоко из сердца раздался, что рыцарь
Все позабыл и в порыве любви протянул к ней объятья;
Вскрикнула, вспрыгнула, кинулась к милому в руки Ундина,
Грудью прильнула ко груди его и на ней онемела.
Свежий утренний луч разбудил новобрачных; блаженством
Ясные очи Ундины горели; а рыцарь в глубокой
Думе молчал про себя; всю ночь он видел какой-то
Странный, мучительный сон: все снилось ему, что хотели
Бесы его обольстить под видом красавиц, что в змеев
Адских красавицы все перед ним обращались. Проснувшись
В страхе, он начал смотреть недоверчиво: тут ли Ундина?!
Нет ли в ней какой перемены?.. Но было все тихо,
Буря кончилась; полный месяц светил, и Ундина
Сном глубоким спала, положивши горячую щеку
На руку; вольно дышала она, и сквозь сон, как журчанье,
Шепот невнятный бродил по жарко раскрывшимся губкам.
Видом таким успокоенный, рыцарь заснул, но в другой раз
Тот же сон! наконец засияла заря, и проснулися оба.
Сон рассказавши, рыцарь просил, чтоб Ундина простила
Страх безрассудный ему. Вздохнувши, прекрасную руку,
С грустью она ему подала, и ни слова; но сладкий,
Полный глубокой любовию взгляд, какого дотоле
Рыцарь в лазоревых глазках ее не встречал, безответно
Выразил все. С довольным сердцем он встал и к домашним
Вышел; все трое сидели молча, на лицах их видно
Было, что тяжко тревожило их ожиданье развязки;
Видно было, что внутренне бога священник молил: да поможет
Им защититься от козней врага. Но как скоро явился
С ясным лицом новобрачный, то вмиг и у них просияли
Души и лица; рыбак и старушка заплакали; к небу
Взор благодарный поднял священник. Потом и Ундина
Вышла; они хотели пойти к ней навстречу, но стали
Все неподвижны: так знакома и так незнакома
Им в красоте довершенной она показалась. Священник
Первый к ней подошел; но лишь только он руку, чтоб дать ей
Благословение, поднял, она ему поклонилась
В землю и стала прощенья просить в словах безрассудных,
Сказанных ею вчера; потом примолвила: «Добрый
Друг, помолись о спасенье моей души многогрешной».
Вставши, она обняла стариков, и то, что сказала
Им, было так полно души, так было их слуху
Ново и так далеко от всего, что прежде пленяло
В ней, не касаясь до сердца, что оба они, зарыдавши,
Стали молиться вслух и ее называли небесным
Ангелом, дочкой родною; она же с сердечным смиреньем
Их целовала; такой и осталась она с той минуты:
Кроткой, покорной женою, хозяйкой заботливой, в то же
Время девственно-чистым, божественно-милым созданьем.
Рыцарь, старик и старушка, давно уж привыкнув к причудам
Детским ее, всё ждали, что снова она, как и прежде,
Станет проказить, но в этот раз они обманулись:
Ангелом тихим осталась Ундина. Священник, любуясь
Ею, воскликнул: «Радуйтесь, рыцарь; господь милосердый
Вам даровал чрез меня, недостойного, редкое счастье;
Будет добро вам и в здешней и в будущей жизни, когда вы
Чистым его сохраните. Господь помоги вам обоим».
Около вечера с нежностью робкой Ундина, взявши Гульбранда
За руку, тихо его повлекла за собою на вольный
Воздух. Безоблачно солнце садилось, светя на зеленый
Дерн сквозь чащу дерев, за которыми тихо горело
Море вдали. Во взорах жены молодой трепетало
Пламя любви, как роса на лазурных листках; но, казалось,
Грустная тайна уста ей смыкала, порой выражаясь
Вздохом невнятным. В молчанье она вела за собою
Рыцаря дале; когда же с ней говорил он, ответа
Не было, взор один отвечал; но в этом сердечном
Взоре целое небо любви и смиренья лежало.
Так подошли напоследок они к лесному потоку…
Что же рыцарь увидел? Разлив уже миновался;
Мелким ручьем стремился поток. «Он исчезнет
К утру совсем, — сказала Ундина, скрывая рыданье, —
Завтра кончится все, и тебе уж препятствия боле,
Милый, не будет отсель удалиться, как скоро захочешь», —
«Вместе с тобою, Ундиночка», — рыцарь ответствовал. «Это
В воле твоей, — шепнула она, усмехаясь сквозь слезы. —
Друг, я знаю, что ты Ундиночку любишь. Она же
Всею душою твоя, и навек. Но, милый, послушай,
Перенеси меня на руках на этот зеленый
Остров; там приютней. Хотя и самой мне сквозь волны
Было б нетрудно туда проскользнуть, но, друг, мне так сладко
Быть на руках у тебя. И если нам должно расстаться,
То хоть в последние счастьем земным подышу я
Здесь у тебя на груди». И, растроган, встревожен,
Рыцарь Ундину на руки взял и понес через воду.
Было то место знакомо, то был островок, на котором
Встретился рыцарь с Ундиною в бурю. Ее опустил он
Тихо на шелковый дерн и хотел поместиться с ней рядом.
«Нет, не рядом со мной, а против меня ты садися,
Милый, — сказала она, — хочу я прежде, чем словом
Будешь ответствовать мне, твой ответ в непритворных
Взорах твоих заране угадывать. Слушай. Ты должен
Знать, уж на деле узнал ты, что есть на свете созданья,
Вам подобные видом, но с вами различного свойства.
Редко их видите вы. В огне живут саламандры,
Чудные, резвые, легкие; в недрах земли, неприступных
Свету, водятся хитрые гномы; в воздухе веют
Сильфы; лоно морей, озер и ручьев населяют
Духи веселые вод. Прекрасно и вольно живется
Там, под звонко-кристальными сводами; небо и солнце
Светят сквозь них; и небесные звезды туда проницают;
Там на высоких деревьях коралловых пурпуром ярким,
Темным сапфиром блистают плоды; там гуляешь по мягким,
Свежим песочным коврам, узорами раковин пестрых
Хитро украшенным; многое, бывшее чудом минувших
Лет, облеченное тайным серебряных вод покрывалом,
Видится там в величавых развалинах: влага с любовью
Их объемлет, в мох и цветы водяные их ря́дит,
Пышным венцом тростника их седые главы обвивает.
Жители стран водяных обольстительно-милы, прекрасней
Самых людей. Случалось не раз, что рыбак, подглядевши
Деву морскую — когда, из воды подымаяся тайно,
Пела она и качалась на зыбкой волне, — повергался
В хладную влагу за нею. Ундинами чудные эти
Девы слывут у людей. И, друг, ты теперь пред собою
В самом деле видишь ундину». Гульбранд содрогнулся;
Холод по членам его пробежал; неподвижен как камень,
Молча и дико смотрел он в лицо рассказчицы милой,
Сил не имея очей отвести. Покачав головою,
Грустно замолкла она, вздохнула, потом продолжала:
«Видом наружным мы то же, что люди, быть может и лучше,
Нежели люди; но с нами не то, что с людьми; покидая
Жизнь, мы вдруг пропадаем как призрак, и телом и духом
Гибнем вполне, и самый наш след исчезает; из праха
В лучшую жизнь переходите вы; а мы остаемся
Там, где жили, в воздухе, искре, волне и пылинке.
Нам души не дано; пока продолжается наше
Здесь бытие, нам стихии покорны; когда ж умираем,
В их переходим мы власть, и они нас вмиг истребляют;
Веселы мы, и нас ничто не тревожит, как птичек
В роще, рыбок в воде, мотыльков на лугу благовонном.
Все, однако, стремится возвыситься: так и отец мой,
Сильный царь в голубой глубине Средиземного моря,
Мне, любимой, единственной дочери, душу живую
Дать пожелал, хотя он и ведал, что с нею и горе
(Всех, одаренных душою, удел) меня не минует.
Но душа не иначе дана быть нам может, как только
Тесным союзом любви с человеком. И, милый, отныне
Я с душою навеки; тебе одному благодарна
Я за нее, и тебе ж благодарна останусь, когда ты
Жизнь не осудишь мою на вечное горе. Что будет
С бедной Ундиной, когда ты покинешь ее? Но обманом
Сердце твое сохранить она не хотела. Теперь ты
Знаешь все, и, если меня оттолкнуть ты решился,
Сделай это теперь же: один перейди на противный
Берег; я брошуся в этот поток — он мой дядя; издавна
В нашем лесу он свободную, чудную жизнь, как пустынник,
Розно с родней и друзьями проводит. Он силен и многим
Старым рекам и могучим потокам союзник. Принес он
Некогда к жителям хижины здешней меня беззаботным,
Ясным, веселым младенцем; и он же ныне отсюда
В дом отца моего меня отнесет измененным, живую
Душу приявшим созданьем, любящей, скорбящей женою».
Дале она говорить не могла; пораженный, плененный,
Рыцарь ее обхватил, и на руки поднял, и вынес
На́ берег; там и перед небом самим повторил он обет свой:
С ней неразлучно жить на земле и делить все земное.
В сладком согласии, за руки взявшись, медлительным шагом
В хижину оба пошли. И Ундина, глубоко постигнув
Благо святое души, перестала жалеть о прозрачном
Море и влажных жилищах отцовского чудного царства.
Рыцарь, проснувшись с зарей на другой день, весьма удивился,
Видя, что подле него Ундины нет, и снова он начал
Думать, что все, происшедшее с ним в последнее время,
Было мечта. Но в эту минуту Ундина явилась;
Севши к нему на постель, сказала она: «Я ходила
В лес проведать, исполнил ли дядя свое обещанье?
Все исполнено; воды свои он собрал и снова
Лесом бежит одинок, невиди́м и задумчиво шепчет;
Всех водяных и воздушных друзей распустил он, и стало
Тихо в лесу, и все в порядке по-прежнему; можем,
Милый, отправиться в путь, как скоро захочешь». С каким-то
Странным чувством, похожим на робость, слушал Ундину
Рыцарь: ее родные были ему не по сердцу.
Но Ундина своею тихою прелестью снова
Сладкий покой возвратила ему; и, любуясь с ней вместе
Зеленью берега, так благовонно, свежо и прозрачно
Светлою влагой объятого, рыцарь сказал: «Для чего же
Так нам спешить отсюда, Ундина? Уже верно не встретим
Мы нигде толь мирного счастья, каким насладились
В этом краю; пробудем же здесь; никто нас не гонит». —
«Что ты, мой друг, прикажешь, то и будет, — сказала с покорным
Видом Ундина, — но слушай: моим старикам разлучаться со мною
Тяжко и так, а они еще не знают Ундины,
Новой, нежной, любящей, смиренной Ундины; и все им
Мнится еще, что смиренье мое не надежней покоя
Вод; и меня легко позабудут они, как весенний
Цвет, как быструю птичку, как светлое облако; дай же,
Милый, в тот миг, как навек на земле нам должно расстаться,
Скрыть мне от них тобой сотворенную, верную, душу.
Если же долее здесь мы пробудем, то буду ль уметь я
Так притвориться, чтоб им моя не открылася тайна?»
Рыцарь был убежден, и вмиг собралися в дорогу;
Снова коня оседлали; священник вызвался с ними
В город идти через лес и с рыцарем вместе Ундине
Сесть помог на седло. Обнялися; расстались; Ундина
Плакала тихо, но горько; добрый рыбак и старушка
Выли голосом, глядя за нею вслед и как будто
Вдруг догадавшись, какое сокровище в эту минуту
В ней потеряли. В грустном молчанье вперед подвигались
Путники. Гущи лесной уж достигли они, и прекрасно
Было видеть в зеленой тени на разубранном пышно
Гордом коне молодую робкую всадницу, справа
Старого патера в белой одежде, а слева, в богатом
Пестром уборе, прекрасного рыцаря. Бережно чащей
Леса они пробирались. Рыцарь одну лишь Ундину
Видел; Ундина ж влажные очи свои в упоенье
Новой души на него одного устремляла, и скоро
Тихий, немой разговор начался между ними из нежных
Взглядов и вздохов. Но вдруг он был прерван каким-то
Шепотом странным: шел рядом с священником кто-то четвертый,
К ним недавно приставший. Он-то шептал. Как священник,
Был он в белом платье, лицо закрывалось каким-то
Странным, широким покровом, которого складки, как волны,
Падали с плеч и стан обвивали; и он беспрестанно
Их поправлял, закидывал наʧ руку полы, вертелся,
Прыгал; но это ему ни идти, ни болтать не мешало.
Вот что шептал он в ту минуту, когда молодые
Вслушались в речи его: «Уж давно, давно, преподобный,
В этом лесу я живу, как у вас говорится, монахом;
Правда, я не пощусь, не спасаюсь, а просто мне любо
Жить на воле в глуши и в этом белом, волнистом
Платье под тенью густою разгуливать. Часто и солнце
Чудно сверкает по складкам моим; а когда я кустами
Крадусь, бывает такой веселый шорох, что сердце
Прыгает…» — «Вы человек замечательный, — молвил священник, —
Я бы желал покороче узнать вас». — «А ты кто, когда уж
Дело у нас пошло на расспросы?» — сказал незнакомец.
«Патер Лаврентий, священник Мариинской пустыни». — «Дельно;
Я же, просто сказать, свободный лесной обыватель;
Имя мне Струй; ремесла не имею; волен как птица;
Нет у меня господина; гуляю, и все тут. Однако
Нужно мне кое-что молвить вот этой красавице». С этим
Словом он прянул к Ундине, вдруг вырос, и подле
Уха ее очутилась его голова. Но Ундина
В страхе его оттолкнула, воскликнув: «Поди поскорее
Прочь; я более с вами не знаюсь». — «О! о! да какая ж
Замужем стала она спесивая! с нами, роднею,
Знаться не хочет! Да кто же, скажи мне, пожалуй, не я ли,
Дядя твой, Струй, малютку тебя на спине из подводной
Области на́ берег здешний принес? Позабыла?» — «Оставь нас,
Именем бога тебя умоляю, — сказала Ундина. —
Ты мне страшен; ты сделаешь то, что и муж мой дичиться
Станет меня, как скоро увидит с такою роднею». —
«Здесь я недаром; хочу проводить вас, иначе едва ли
Вам через лес удастся пройти безопасно. А этот
Патер уж знает меня; говорит он, что будто
Был я в лодке, когда он в воду упал; и, конечно,
Был я в лодке; я в эту лодку прянул волною,
Вырвал его из нее и на́ берег вынес, чтоб свадьбу
Можно было сыграть вам». Ундина и рыцарь при этом
Слове взглянули на патера: шел он, как будто в глубокий
Сон погруженный, не слыша того, что вблизи говорилось.
«Вот и лесу конец, — сказала дяде Ундина, —
Помощь твоя теперь не нужна, оставь нас; простимся
С миром; исчезни». Струй рассердился; он сделал такую
Страшную харю и так глазами сверкнул, что Ундина
Громко вскрикнула; рыцарь выхватил меч и хотел им
В голову Струя ударить, но меч по волнам водопада
С свистом хлестнул, и в воде как будто шипящий
Хохот раздался; рыцаря обдало пеной холодной.
Патер, вдруг очнувшись, сказал: «Я предвидел, что это
С нами случится, лесной водопад был так близко; и все мне
Мнилось до си́х пор, что он живой человек и как будто
С нами шепчет». И, подлинно, рыцарю на ухо внятно
Вот что шептал водопад: «Ты смелый рыцарь, ты бодрый
Рыцарь; я силен, могуч; я быстр и гремуч; не сердиты
Волны мои; но люби ты, как очи свои, молодую,
Рыцарь, жену, как живую люблю я волну…» — и волшебный
Шепот, как ропот волны, разлетевшейся в брызги, умолкнул.
Кончился лес, и вышли в поле они: там имперский
Город лежал перед ними в лучах заходящего солнца.
В этом имперском городе все почитали погибшим
Нашего рыцаря, все сожалели о нем, а Бертальда
Боле других; она себя признавала причиной
Смерти его, и совесть терзала ей сердце, и милый
Рыцарев образ глубоко в него впечатлен был печалью.
Вдруг он явился живой и женатый, а с ним и свидетель
Брака его, отец Лаврентий; весь город нежданным
Чудом таким приведен был в волненье; прелесть Ундины
Всех поразила, и слух прошел, что в лесу из-под власти
Злого волшебника рыцарь избавил ее, что породы
Знатной она. Но на все вопросы людей любопытных
Рыцарь ответствовал глухо; патер же был на рассказы
Скуп, да и скоро в свой монастырь возвратился он; словом,
Мало-помалу толки утихли; одной лишь Бертальде
Было грустно: скорбя о погибшем, она поневоле
Сердцем привыкла к нему и его своим называла.
Скоро, однако, она одолела себя; от природы
Было в ней доброе сердце, но чувство глубокое долго
В нем не могло сохраняться, и здесь легкомыслие было
Верным лекарством. Ундину ласкала она, а Ундине,
Простосердечной, доброй Ундине, боле и боле
Нравилась милая, полная прелести сверстница. Часто
Ей говорила она: «Мы, верно, с тобою, Бертальда,
Как-нибудь были прежде знакомы, иль чудное что-то
Есть между нами; нельзя же, чтоб кто без причины, без сильной,
Тайной причины, мог так кому полюбиться, как ты мне
Вдруг полюбилася с первого взгляда». И в сердце Бертальды
Что-то подобное было, хотя его и смущала
Зависть порою. Как бы то ни было, скоро друг с другом
Стали они неразлучны, как сестры родные. Но рыцарь
Был готов уж в замок Рингштеттен, к истокам Дуная
Ехать, и день разлуки, может быть вечной разлуки,
Был недалек; Ундина грустила; и вот ей на мысли
Вдруг пришло, что Бертальду с собою в замок Рингштеттен
Могут они увезти, что на то герцогиня и герцог,
Верно, по просьбе ее согласятся. Однажды об этом
Рыцарь, Ундина, Бертальда втроем рассуждали. Был теплый
Летний вечер, и темною площадью города вместе
Шли они; синее небо глубоко сияло звездами;
В окнах домов сверкали огни; перед ними ходили
Черные тени гуляющих; шум разговоров, слиянье
Музыки, пенья, хохота, крика детей наполняли
Чудным каким-то говором воздух, и он напоен был
Весь благовонием лип, вокруг городского фонтана
Густо насаженных. Здесь, от шумной толпы в отдаленье,
Близ водоема стояли они, упиваясь прохладой
Брызжущих вод, их слушая шум и любуясь на влажный
Сноп фонтана, белевший сквозь сумрак, как веющий, легкий
Призрак; и их веселило, что так они в многолюдстве
Были одни, и все, что при свете казалось столь трудным,
Сладилось само собой без труда в тишине миротворной
Ночи; и было для них решено, что Бертальда поедет
В замок Рингштеттен. Но в ту минуту, когда назначали
День отъезда они, подошел к ним, как будто из мрака
Вдруг родившийся, длинный седой человек, поклонился
Чинно, потом кивнул головою Ундине и что-то
На ухо ей прошептал. Ундина, нахмуривши бровки,
В сторону с ним отошла, и тогда начался между ними
Шепот на страдном каком-то, чужом языке; а Гульбранду
В мысли пришло, что он с незнакомцем где-то встречался;
Тщетно Бертальда его осыпала вопросами; рыцарь
Был как в чаду и все с беспокойством смотрел на Ундину.
Вдруг Ундина, захлопавши с радостным криком в ладоши,
Кинулась прочь, и блаженством глазки сверкали; с досадой
Сморщивши лоб и седой покачав головой, незнакомец
Влез в водоем, где вмиг и пропал. Тут решилось сомненье
Рыцаря. «Что, Ундина, с тобою смотритель фонтанов
Здесь говорил?» — спросила Бертальда. С таинственным видом
Ей головкой кивнула Ундина. «В твои именины,
Послезавтра, ты это узнаешь, Бертальда, мой милый,
Милый друг; я тебя и твоих приглашаю на этот
Праздник к себе». Другого ответа не было. Скоро
После того они проводили Бертальду и с нею простились.
«Струй?» — спросил с содроганьем невольным рыцарь Ундину,
С ней оставшись один в темноте перед герцогским домом.
«Он, — отвечала Ундина, — премножество всякого вздора
Мне насказал; но между прочим открыл и такую
Нехотя тайну, что я себя не помню от счастья.
Если велишь мне все рассказать сию же минуту,
Я исполню приказ твой; но, милый, Ундине большая
Радость была бы, когда б ей теперь промолчать ты позволил».
Рыцарь охотно на все согласился, и можно ли было
В чем отказать Ундине, столь мило просящей? И сладко
Было ей в ту ночь засыпать; она, забываясь
Сном, потихоньку сама про себя с улыбкой шептала:
«Ах, Бертальда! как будет рада! какое нам счастье!»
Гости уж были давно за столом, и Бертальда, царица
Праздника, в золоте, перлах, цветах, подаренных друзьями
Ей в именины, сидела на первом месте, Ундина
С правой руки, а рыцарь с левой. Обед уж кончался;
Подали сласти; дверь была отперта; в ней теснилось
Множество зрителей всякого званья; таков был старинный
Предков обычай: каждый праздник тогда почитался
Общим добром, и народ всегда пировал с господами.
Кубки с вином и закуски носили меж зрителей слуги;
Было шумно и весело; рыцарь Гульбранд и Бертальда
Глаз не сводили с Ундины; они с живым нетерпеньем
Ждали, чтоб тайну открыла она; но Ундина молчала;
Было заметно, что с сердца ее и с уст, озаренных
Ясной улыбкой, было готово что-то сорваться;
Но (как ребенок, любимый кусок свой к концу берегущий)
Все молчала она, чтоб продлить для себя наслажденье.
Рыцарь смотрел на нее с неописанным чувством; Ундина,
В детской своей простоте, с своим добродушием, прелесть
Ангела божия в эту минуту имела. Вдруг гости
Стали еее убеждать, чтоб спела им песню. Сверкнули
Ярко ее прекрасные глазки; поспешно схватила
Цитру и вот какую песню тихо запела:
«Солнце сияет; море спокойно; к брегу с любовью
Воды теснятся. Что на душистой зелени брега
Светится, блещет? Цвет ли чудесный, посланный небом
Свежему лугу? Нет, светлоокий, ясный младенец
Там на зеленом дерне играет. Кто ты, откуда,
Милый младенец? Как очутился здесь, на чужбине?
Ах! из отчизны был он украден морем коварным.
Бедный, чего ж ты между цветами с жадностью ищешь?
Цвет благовонный жив, но без сердца; он не услышит
Детского крика; он не заменит матери нежной.
Лучшего в жизни рано лишен ты, бедный младенец.
Мимо проехал с свитою герцог; в пышный свой замок
Взял он сиротку; там герцогиня благостным сердцем
Бедной сиротке мать заменила. Стала сиротка
Девою милой, радостью сердца, прелестью взоров;
Милую деву промысел божий щедро осыпал
Всем… но отдаст ли лучшее в жизни, мать и отца, ей?»
С грустной улыбкой цитру свою опустила Ундина;
Песня ее растрогала всех, а герцог с женою
Плакали. Герцог сказал: «Так точно случилось в то утро,
Милая наша сиротка Бертальда, когда милосердый
Бог наградил нас тобою; но права певица, не можем
Лучшего блага земного тебе возвратить мы, родную
Мать и родного отца». Ундина снова запела:
«Мать тоскует, бродит, кличет… нет ей ответа;
Ищет, ищет, что ж находит? дом опустелый.
О, как мрачен, как ужасен дом опустелый,
Где дотоле днем и ночью мать в упоенье
Целовала, миловала дочку родную!
Будет снова заниматься ярко денница;
Придут снова дни весенни, благоуханны;
Но денница, дни весенни, благоуханны
Не утешат боле сердца матери бедной;
Все ей чуждо; в целом свете нет ей отрады;
Невозвратно все пропало с дочкой родною». —
«О Ундина! ради бога открой мне! ты знаешь,
Где отец мой и мать; ты этот, этот подарок
Мне приготовила. Где они? Здесь? Отвечай мне, Ундина».
Взор Бертальды, сверкая, летал по собранью; меж знатных,
С ними сидевших гостей выбирала она. Но Ундина
Вдруг залилася слезами, к толпе обратилась, рукою
Знак подала и воскликнула: «Где вы? явитесь,
Найденной дочери вашей отец и мать!» Расступилась
С шумом толпа; из средины ее рыбак и старушка
Вышли; робко глаза устремили они на Ундину.
«Вот она, ваша родная дочь!» — закричала Ундина,
Им указав на Бертальду; и с громким рыданьем на шею
Бросились к ней старики; но Бертальда с пронзительным криком
Их от себя оттолкнула; страх, изумленье, досада
Вдруг на лице ее отразились. Какой нестерпимый,
Тяжкий удар для ее надменной души, ожидавшей
Нового блеска с открытием знатных родителей! Кто же?
Кто же эти родители? Нищие!.. В эту минуту
В мысль ей пришло, что все то придумано хитро Ундиной
С тем, чтоб унизить ее перед светом и рыцарем. «Злая
Ложь! обманщица! подкуп!» — вот что твердила Бертальда,
Гневно смотря на старушку, да мужа ее и Ундину.
«Господи боже! — тихонько старушка шептала. — Какое ж
Злое созданье стала она! а все-таки сердце
Чует мое, что она мне родная». Рыбак же, сложивши
Руки, молился, чтоб бог не карал их, послав им такую
Дочь; а Ундина, как ангел, вдруг утративший небо,
Бледная, в страхе незапном, не ведая, что с ней
Делалось, вся трепетала. «Опомнись, Бертальда! Бертальда,
Есть ли душа у тебя?» — она повторяла, стараясь
Доброе чувство в ней возбудить, но напрасно; Бертальда
Точно была вне себя; она в исступленье кричала
Криком; рыбак и старушка плакали горько, а гости,
Странным явленьем таким изумленные, начали шумно
Спорить, кто за Ундину, кто за Бертальду; в ужасный
Все пришло беспорядок, и вот напоследок Ундина,
С чувством своей правоты, с благородством невинности мирной,
Знак подала рукою, и все замолчали. Смиренно,
Тихо, но твердо оказала она: «Вы странные люди!
Что я вам сделала? Чем раздражила я вас? И за что вы
Так расстроили милый мой праздник? Ах, боже! доныне
Я о ваших обычаях, вашем безумном, жестоком
Образе мыслей не знала, и их никогда не узнать мне.
Вижу, что все безрассудно придумано мной; но причиной
Этому вы одни, а не я. Хотя здесь наружность
Вся на меня, но вы знайте: то, что сказала я, правда.
Нет у меня доказательств; но я не обманщица, слышит
Бог правосудный меня; а все, что здесь о Бертальде
Я говорила, было открыто мне тем, кто в морские
Волны младенцем ее заманил, потом на зеленый
Берег отнес, где ее и нашел знаменитый наш герцог». —
«Слышите ль? — громко вскричала Бертальда. — Она чародейка,
Водится с злыми духами; сама при всех признается
В этом она». — «О нет, — Ундина воскликнула с чистим
Небом невинности в мирных очах, — никогда чародейкой
Я не была; мне неведомо адское зло». — «Так бесстыдно
Лжет и клевещет она. Ничем нельзя доказать ей
Здесь, что рыбак отец мне, а нищая — мать. О! покинем
Этот дом и этот город; где я претерпела
Столько стыда», — «Нет, Бертальда, — ответствовал герцог, — отсюда
Я дотоле не выйду, пока не решится сомненье
Наше вполне». То слыша, старушка приблизилась робко
К герцогу, низко ему поклонилась и вот что сказала:
«Вы, государь, своим высоким герцогским словом
Вдруг на разум меня навели. Скажу вам, что если
Ваша питомица подлинно дочь нам, то должно, чтоб были
Три родимых пятна, как трилиственник видом, под правой
Мышкой ее и точно такие же три на подошве
Правой ноги. Позвольте, чтоб с нею я вышла». От этих
Слов побледнела Бертальда, а герцог велел герцогине
Выйти вместе с нею и взять с собою старушку.
Скоро назад возвратились они; герцогиня сказала:
«Правда правдой; все то, что здесь объявила хозяйка
Наша, есть сущая истина: эти добрые люди
Точно отец и мать питомицы нашей Бертальды».
С этим словом герцог с женой и с Бертальдой и вместе
С ними, по воле герцога, старый рыбак и старушка
Вышли; гости, кто веря, кто нет, разошлись; а Ундина,
Горько, горько заплакав, упала в объятия мужа.
Рыцарь с глубоким чувством любви смотрел на Ундину.
«Мною ль, — он думал, — дана ей душа иль нет, но прекрасней
Этой души не бывало на свете: она как небесный
Ангел». И слезы Ундины с нежнейшим участием друга
Он отирал, целуя ей очи, уста и ланиты.
Город имперский, который ей стал ненавистен, покинуть
Он решился немедля и все велел приготовить
К скорому в замок Рингштеттен отъезду. Вот на другой день
Рано поутру была подана к крыльцу их повозка;
Рыцарев конь и кони его провожатых за нею,
Взнузданы, прыгали, рыли копытами землю; уж рыцарь
Вышел с своей молодою женой и готов был ей руку
Дать, чтоб в повозку ее посадить; но в эту минуту
К ним подошла молодая девушка с неводом, в платье
Рыбной торговки. «Нам товар твой не нужен, мы едем», —
Рыцарь сказал ей. Она заплакала взрыд, и Бертальду
В эту минуту узнали Гульбранд и Ундина; поспешно
Вместе с нею они возвратилися в дом, и Бертальда
Им рассказала, как герцог вчерашним ее поведеньем
Был раздражен, как ее от себя отослал, подаривши
Ей большое приданое, как старик и старушка,
Также богато им одаренные, город того же
Вечера вместе покинули. «Сними хотела пойти я, —
Так продолжала Бертальда в слезах, — но старик, о котором
Все говорят, что он мой отец…» — «Он отец твой, Бертальда,
Точно отец, — сказала Ундина, — ты помнишь, как ночью
К нам подошел седой человек, твой смотритель фонтанов:
Он-то мне все и сказал; меня убеждал он, чтоб в замок
Наш Рингштеттен тебя не брала я с собой, и невольно
Тайна с его языка сорвалась…» — «Ну, отец мой, когда уж
Должен он быть мне отцом, — продолжала Бертальда, — сказал мне
Вот что: «Ты с нами не будешь до тех пор, пока не исправишь
Гордого сердца; осмелься одна чрез этот дремучий
Лес к нам пройти, тогда я поверю, что нашей роднею
Быть желаешь; но скинь богатый убор; рыбаковой
Дочерью к нам явися…» И я на все уж решилась;
Что он велел, то и будет; меня, несчастную, целый
Свет оставил; бедная дочь рыбака, я в убогой
Хижине жизнь безотрадную скрою и скоро умру там
С горя. Правда, лес волшебный меня устрашает,
Бродят там, слышно, духи, а я так пуглива; но что же
Делать? К вам же пришла я затем, чтоб загладить вчерашний
Свой проступок признаньем вины. О! забудьте, простите!
Я и так уж несчастна безмерно; вспомните, что́ я
Утром вчерашним была, что́ была еще при начале
Вашего пира и что́ я теперь…» Опустивши в ладони
Голову, плакала горько она, и меж пальцев бежали
Слезы. Вся также в слезах, к ней на шею упала Ундина,
Долго безгласна была, напоследок сказала: «Ты с нами
В замок Рингштеттен поедешь; что положили мы прежде,
То и сделаем; только ты будь со мной, как привыкла
Быть; говори мне по-прежнему «ты». Вот видишь ли? В детстве
Нас обменяли одну на другую; тогда уж мы были
Связаны тесно судьбою; сплетем же узел наш сами
Так, чтоб уже никогда никакой человеческой силе
Не было можно его разорвать. Теперь ты поедешь
С нами прямо в Рингштеттен; что ж после, как сестры родные,
Мы меж собою разделим, о том успеем, приехав
В замок, условиться». То услышав, Бертальда взглянула
Робко на рыцаря; милой изгнанницы было не меньше
Жаль и ему; и, руку подав ей, вот что сказал он:
«Вверьте себя беззаботно сердцу Ундины. А к вашим
Добрым родителям мы, по прибытии в замок, отправим
Тотчас гонца, чтоб знали они, что сделалось с вами».
Под руку взявши Бертальду, ее посадил он в повозку,
Рядом с нею Ундину и бодро поехал за ними
Рысью и скоком. Повозка летела: скоро имперский
Город пропал далеко назади, с ним вместе пропало
Там и все грустное прошлое; весело шла по прекрасной,
Людной стране их дорога, и мало ли, долго ли длился
Путь их, но вот напоследок в один прекраснейший летний
Вечер они приехали в замок Рингштеттен. Был должен
Рыцарь заняться хозяйством своим; молодая ж хозяйка
Вместе с гостьей пошли осматривать замок. Построен
Был на крутой он горе посреди равнин благодатной
Швабии: вид из него был роскошный; и по валу вместе,
За руки взявшись, гуляли Ундина с Бертальдою; вдруг им
Встретился долгий седой человек; Бертальде знакомы
Были черты; когда же Ундина, сердито нахмурясь,
Знак ему подала, чтоб он удалился, и скорым
Шагом, тряся головой, он пошел и пропал за кустами,
В мысли пришло ей, что то ночной городской их знакомец
Был, смотритель фонтанов. «Не бойся, Бертальда, — сказала
Ей Ундина, — уж в этот раз твой несносный фонтанщик
Зла никакого не сделает нам». Тогда рассказала
Все о себе Ундина: кто родом она, как Бертальду
Струй похитил, как к рыбакам попала Ундина
Вместо родной их дочери, словом, все. И сначала
В ужас Бертальда пришла от такого рассказа; на сонный
Бред походил он; но скоро она убедилась, что было
Все то правда, и только дивилась тому, что в волшебной
Сказке, когда-то в детстве рассказанной ей, очутилась
Вдруг наяву, живая, сама; все ей в Ундине
Стало чуждо; как будто бы дух бестелесный меж ними
Вдруг протеснился; ей сделалось страшно. Когда ж, возвратяся,
Рыцарь с нежностью обнял Ундину, то было понять ей
Трудно, как мог он ласкаться к такому созданью, в котором
(После того, что Бертальде сама рассказала Ундина)
Виделся ей не живой человек, а какой-то холодный
Призрак, что-то нездешнее, что-то чужое душе человека.
Здесь мы с тобой остановимся, добрый читатель; прости мне,
Если тебе о том, что после случилось, не много
Буду рассказывать; знаю, что можно бы было подробно
Мне описать, как мало-помалу рыцарь наш сердцем
Стал от Ундины далек и близок к Бертальде, как стало
Сердце Бертальды ему отвечать и час от часу жарче
Тайной любовью к нему разгораться, как стали Ундины
Он и она дичиться и в ней существо им чужое
Видеть, как Ундина плакала, как пробуждали
Слезы ее заснувшую совесть Гульбранда, а прежней
В нем любви уже пробудить не могли, как порою
Жалость его к Ундине влекла, а ужас невольно
Прочь отталкивал, сердце ж стремило к Бертальде, созданью
С ним однородному… знаю, что это все я умел бы,
Добрый читатель, порядком тебе рассказать; но позволь мне
Лучше о том позабыть, что так больно душе; испытали
Все мы неверность здешнего счастья; ты сам, вероятно,
Был им обманут, таков уж земной человеческий жребий.
Счастлив еще, когда при разделе житейского был ты
Сам назначен терпеть, а не мучить; на свете сем доля
Жертвы блаженней, чем доля губителя. Если сей лучший
Жребий был твой, читатель, то, может быть, слушая нашу
Повесть, ты вспомнишь и сам о своем миновавшем, и тихо
Милая грусть тебе через душу прокрадется, снова
То, что прошло, оживет, и ты слезу сожаленья
Бросишь опять на цветы, которыми так любовался
Прежде на грядках своих, давно уж растоптанных. Полно ж,
Полно об этом, читатель. Послушай, и с доброй Ундиной
То же сбылось, что и с нами со всеми: Ундина страдала.
Но и Гульбранд и Бертальда не были веселы. Всякий
Раз, когда Ундина хоть мало была несогласна
В чем с Бертальдой, последней казалось, что ревность владела
Сердцем обиженной бедной жены; и мало-помалу
Вид госпожи, причудливо-грубой и гордой, Бертальда
С ней приняла; Ундина с грустным незлобием молча
Все сносила; а рыцарь всегда стоял за Бертальду.
Боле ж всего с недавнего времени вот что согласье
Жителей замка стало тревожить: Гульбранд и Бертальда
Начали вдруг на всех переходах, во всех закоулках
Замка встречать привиденья, о коих дотоле и слуху
Не было: белый, седой человек, в котором проказник
Дядя Струй Гульбрандом, смотритель фонтанов Бертальдой
Узнаны были, стал им повсюду обоим, Бертальде ж
Чаще, являться с угрозой, так что Бертальда от страха
Стала больна и даже решилась бы замок покинуть,
Если б имела где угол какой для приюта; но честный
Наш рыбак на письмо Гульбранда, которым тогда же
Рыцарь его известил, что Бертальда едет в Рингштеттен,
Вот что ответствовал: «Я по воле господа бога
Стал одинокий, бедный вдовец; скончалась старушка
Женка моя; хоть теперь мне дома и пусто, но лучше
Быть хочу я один, чем с Бертальдой; пускай остается
С вами, но только чтоб не было худа какого Ундине
Милой моей от того; тогда ее прокляну я».
Так-то, сколько неволей, столько и волей, осталась
В замке Бертальда. Вот однажды случилось, что рыцарь
Выехал. Скликав дворовых людей, Ундина велела
Камень один огромный поднять и его на колодезь,
Бывший на самой средине двора, наложить. «Нам далёко
Будет ходить за водою», — заметили слуги. Но с грустным,
Ласковым видом, с унылой улыбкой сказала Ундина:
«Дети, сама бы за вас я с охотою стала в кувшинах
Воду носить; но этот колодезь, поверьте мне, должно,
Должно закрыть нам, иль с нами случится большое несчастье».
Всем служителям было приятно угодное сделать
Доброй своей госпоже; без дальних расспросов огромный
Камень был поднят; и он, показалось, как будто бы доброй
Волей давшись им в руки, с земли поднялся и как будто
Сам рванулся колодезь задвинуть. Но в эту минуту
К ним прибежала из замка Бертальда. «Не троньте колодца, —
Громко она закричала, — его вода умываньем
Лучшим мне служит; его запереть никак не позволю».
Но Ундина с своим обычным смиреньем на этот
Раз осталася в воле своей непреклонна. «Я в здешнем
Замке хозяйка, — сказала она, улыбаясь прискорбно, —
Мне за всем наблюдать; и здесь мне приказывать может
Только рыцарь, мой муж и мой господин». — «Посмотрите, —
С сердцем вскричала Бертальда, — подумать можно, что этой
Бедной, невинной воде самой не хочется с божьим
Светом расстаться: как жалко она трепещет и бьется!»
В самом деле, чудно кипя и шипя, из-под камня
Ключ пробивался, как будто спеша убежать и как будто
Что из него исторгнуться силой хотело. Тем с большей
Строгостью свой приказ повторила Ундина; охотно
Был он исполнен: Ундину любили, а гордость Бертальды
Всех от нее удаляла, и каждому было приятно
Той угодить, а этой сделать досаду; и камень
Крепко-накрепко устье колодца задвинул. Ундина
Тихо к нему подошла, над ним задумалась, что-то
Пальчиком нежным своим на нем написала, в молчанье
Грустном потом посмотрела вокруг себя и, вздохнувши,
Медленным шагом в замок пошла. На камне ж остались
Видны какие-то странные знаки, которых дотоле
Не было там. Ввечеру, когда Гульбранд возвратился
В замок Рингштеттен, Бертальда ему в слезах рассказала
То, что случилось с колодцем. Сурово взглянул на Ундину
Рыцарь; она стояла, головку склоня и печально
В землю глаза опустив; но однако, собравшися с духом,
Вот что шепнула в ответ: «Всегда справедлив господин мой;
Он и раба не осудит, не выслушав; тем наипаче
Мне, законной жене, он позволит в свое оправданье
Слово сказать». — «Говори», — сердито ответствовал рыцарь.
«Я бы желала, чтоб был ты один», — сказала Ундина.
«Нет, при ней!» — Гульбранд возразил, указав на Бертальду.
«Я исполню волю твою, — она продолжала, —
Но не требуй того, прошу, умоляю, не требуй».
Голос ее был так убедителен, очи так нежны,
Все в ней являло такую покорность, что в сердце Гульбранда
Солнечный луч минувших дней пробежал; он Ундину
Дружески за руку взял и в ближнюю горницу с нею
Вышел; и вот что ему сказала она: «Уж коварный
Дядя мой Струй довольно известен тебе; не один раз встречался
Он с тобою здесь в замке; Бертальде же так он
Страшен, что может она умереть. Он бездушен, он просто
Отблеск стихийный наружного мира; что в жизни духовной
Здесь происходит, то вовсе чуждо ему; здесь глядит он
Только на внешность одну. Замечая, как ты недоволен
Мной иногда бываешь, как я, неразумный младенец,
Плачу, как в то же время Бертальду, случайно быть может,
Что-нибудь заставляет смеяться, в своем безрассудстве
Видит он то, чему здесь и признака нет, колобродит,
Злится и в наши дела, незваный, мешается; пользы
Нет от того никакой, что ему я грожу и гоняю
С сердцем отсюда его; он мне, упрямый, не верит; в бездушной,
Бедной жизни своей никогда не будет способен
Он постигнуть того, что в любви и страданье и радость
Так пленительно сходны, так близко родня, что разрознить
Их никакая сила не может: с улыбкою слезы
Сладко сливаются, слезы рождают улыбку». И очи,
Полные слез, с улыбкой поднявши, она исподлобья
Робко смотрела Гульбранду в лицо; и все трепетанье
Прежней любви он почувствовал в сердце; Ундина глубоко
То поняла, к нему прижалась нежней и в блаженстве
Радостных слез продолжала: «Когда словами не можно
Нам бестолкового дядю Струя унять, то затворим
Вход ему в замок; единственный путь, которым сюда он
Может свободно всегда проникать, есть этот колодезь;
Он с другими духами здешних источников в ссоре;
Царство ж его начинается ниже, вдоль по Дунаю.
Вот для чего я на камне, которым колодезь задвинут,
Знаки свои написала: они беспокойного дядю
Струя власти лишили, и он ни тебя, ни Бертальду
Боле не будет тревожить; он камня не сдвинет. Но людям
Это легко; ты можешь исполнить желанье Бертальды;
Но, поверь мне, она не знает, чего так упрямо
Требует; Струй на нее особенно злится. А если
Сбудется то, что он предсказал мне (хотя и без всякой
Мысли худой от тебя), то и сам ты, мой милый, не будешь
Вне опасности». Рыцарь, глубоко проникнутый в сердце
Великодушным поступком своей небесной Ундины,
Обнял ее с горячностью прежней любви. «Мы не тронем
Камня; отныне ж и все, что ты когда ни прикажешь,
Будет в замке от всех, как теперь, исполняемо свято,
Друг мой Ундиночка». Так ей рыцарь сказал, и Ундина,
Руку целуя ему в благодарность за милое, столько
Времени им позабытое слово любви, прошептала
Робко: «Милый мой друг, ты ныне со мной так безмерно
Милостив, ласков и добр, что еще об одном попрошу я.
Видишь ли? Ты для меня как светлое лето; в сильнейшем
Блеске своем оно иногда себя покрывает
Огненно-грозным венцом громовых облаков и владыкой,
Истинным богом земли нам является; точно таков ты
Кажешься мне, когда, на меня прогневан бывая,
Грозно сверкаешь, гремишь и очами и словом; и в этом,
Милый, твоя красота, хотя и случится порою
Мне, безрассудной, плакать; но слушай, друг мой: воздержен
Будь на водах от гневного слова со мною; единым
Словом таким меня передашь ты в волю подводных
Сродников; мстя за обиду их рода, они невозвратно
В море меня увлекут, и там в продолжение целой
Жизни я буду под влажно-серебряным сводом в неволе
Плакать, и мне уж к тебе не прийти; а если приду я…
Боже! то это будет и пуще тебе на погибель.
Нет, мой сладостный друг, избавь меня от такого
Бедствия». Рыцарь торжественно дал обещанье исполнить
Просьбу ее, и они с веселым лицом возвратились
В горницу, где их Бертальда ждала. Она уж успела
Слуг к колодцу послать, чтоб они, по первому знаку
Рыцаря, камень свалили с него. «Не трогайте камня, —
Холодно рыцарь сказал, — и помните все, что Ундина
В замке моем одна госпожа, что ее приказанья
Святы». При этом слове Бертальда, в лице изменившись,
Скрылась. Вот уж и ужина час наступил, а Бертальды
Не было. Рыцарь послал за нею, но вместо Бертальды
В спальне ее опустевшей нашли записку на имя
Рыцаря; вот что стояло в записке: «Вы приняли, рыцарь,
В дом свой меня, недостойную дочь рыбака, и о низком
Роде своем я безумно забыла; за то в наказанье
Доброю волей иду к отцу рыбаку, чтоб, в убогой
Хижине скрывшись, о счастье земном не мечтать; наслаждайтесь
Долго им вместе с вашей прекрасной супругой». Ундина
Сильно была опечалена; рыцаря вслед за Бартальдой
Стала она посылать — ее убежденья, однако,
Были не нужны; он сам на то был готов. Но в какую
Сторону ехать за ней? Никто об этом не ведал.
Рыцарь сидел на коне и хотел уж свой путь наудачу
Выбрать, как вдруг явился пастух и сказал, что Бертальда
Встретилась с ним у входа Черной Долины; стрелою
Рыцарь пустился туда, не слыша того, что в окошко
Вслед за ним кричала Ундина: «Не езди! не езди,
Милый! постой! Гульбранд, берегися Черной Долины!
Стой! назад! иль, бога ради, позволь мне с собою
Ехать!..» Но рыцарь уж был далеко. Ундина поспешно
Села сама на коня и одна за ним поскакала.
Эта долина, в то время слывшая Черной Долиной,
Очень близко была от замка, а как называют
Нынче ее, неизвестно; тогда ж поселяне ей имя
Черной дали за то, что глубоко средь диких утесов,
Елями густо заросших, лежала она, что кипучий,
Быстрый поток, на скалистом дне ущелья шумевший,
Черен меж елей бежал и что небо нигде голубое
В мутные воды его не светило. В сумерки стало
Вдвое темней и ужасней меж елей и диких утесов.
Рыцарь с трудом пробирался вдоль берега; страшно
Было ему за Бертальду, и засветло встретиться с нею
Он торопился; но всем сторонам с напряженным вниманьем
Взор обращал он, и сердце в нем билось сильней; он со страхом
Думал: что будет с нею, если заблудится в этом
Диком месте, ночью и в грозу, которая черной,
Тяжкой тучей шла на долину? Вдруг показалось
Белое что-то ему в потемках, на склоне утеса;
Он подумал, что было то платье Бертальды, и шпорить
Начал коня; но конь захрапел, уперся и, уши
Чутко подняв, не шел ни назад, ни вперед; чтоб напрасно не тратить
Времени, рыцарь спрыгнул с седла, к опрокинутой ветром
Ели коня привязал и пеший вперед пробираться
Начал кустами; он спотыкался; упорные ветви
Били его по лицу и как будто нарочно сплетались
Сетью, чтоб дале не мог он идти; он ломал их, а небо
Тою порою все боле и боле мрачилось, и глухо
Гром гремел по горам, и все кругом становилось
Странным таким, что он уж и робость чувствовать начал,
Глядя на белый образ, к которому ближе и ближе
Все подходил и который лежал на земле неподвижно.
С духом собравшись, к нему наконец подступил он; сначала
Сучьями тихо потряс, мечом позвенел — никакого
Нет ответа. «Бертальда! Бертальда!» — он начал сначала
Тихо, потом все громче и громче кликать — ответа
Все ему нет. Наконец закричал он так громко, что эхо
Вместе с ним закричало повсюду: «Бертальда!» — напрасно;
То же молчанье. Тогда он к ней наклонился; но было
Так уж темно, что, не могши по́д носом видеть, пригнулся
К самой земле он лицом, и в эту минуту сверкнула
Яркая молния; все осветилось, и что же в блеске увидел
Рыцарь? Под самым лицом его отразилась из черной
Тьмы безобразно-свирепая харя, и голос осиплый
Взвыл: «Поцелуйся со мной, пастушок дорогой!» Приведенный
В ужас, кинулся рыцарь назад; но свирепая харя
С визгом и хохотом кинулась вслед. «За чем ты? Куда ты?
Духи на воле! назад! убирайся! иль будешь ты нашим!» —
Вот что выла она, и длинные руки хватали
Рыцаря. «Струй проклятый! — Гульбранд закричал, ободрившись. —
Это твои проказы! постой, я тебя поцелую!»
Сильно он треснул по харе мечом; она разлетелась
В брызги, и рыцарь пеной, шипящей как хохот, был о́блит
Весь с головы до ног; тогда объяснилося, с кем он
Дело имел. «Меня удержать он, я вижу, намерен, —
Рыцарь громко сказал, — он думает, я испугаюсь
Шуток бесовских его и Бертальду бедную брошу
Злому духу во власть. Демон бездушный не знает,
Как всемогущ человек своей непреклонною волей!»
Сам он почувствовал истину слов сих; новая бодрость
В нем родилась, и как будто бы счастие с этой минуты
Стало с ним заодно: к своему коню возвратиться
Он еще не успел, как уж явственно сделался слышен
Жалобный голос Бертальды, зовущей на помощь сквозь шумный
Ветер и говор грозы, подходившей час от часу ближе.
Он полетел на крик и увидел Бертальду. Из страшной
Черной Долины силяся выйти, она по крутому
Боку ее тащилася кверху; тут заступил ей
Рыцарь дорогу; и как ни твердо, в своей оскорбленной
Гордости, прежде решилась она на побег, но встретить Гульбранда
Было ей радостно; ужас, испытанный ею в дороге,
Сердце ее усмирил, а светлая жизнь в безмятежном
Замке так ласково руки к ней простирала, что рыцарь
Тотчас ее за собою идти убедил. Но Бертальда
Силы почти не имела; Гульбранд с большим затрудненьем
Мог ее до коня своего довести; и помочь ей
Сесть на седло он хотел, чтоб, коня отвязав, за собою
Весть его в поводах; но конь, испуганный Струем,
Был как зверь: он злился, храпел, на дыбы подымался,
Задом и передом бил; Бертальде даже и близко
Было нельзя подойти. Пошли пешком: осторожно
Рыцарь спутницу под руку вел, а коня за собою
Силой тащил за узду; Бертальда едва подвигала
Ноги и как ни боролась с собой, но усталость давила
Члены ее как свинец; а буря, удар за ударом
Грома, сверкание молнии, шум деревьев во мраке,
Злая игра привидений… словом, Бертальда, слияньем
Ужасов сих изнуренная, пала на землю; и в то же
Время рыцарев конь, как будто взбесившийся, начал
Снова метаться и рваться. Рыцарь, боясь чтоб в Бертальду
Он не ударил, хотел от нее отойти; но Бертальда
С воплем его начала умолять, чтоб остался. На волю ж
Злого коня пустить он не смел: он боялся, что этот
Дикий зверь, набежав на лежащую, тяжким копытом
Грянет в нее: короче, на что решиться, что делать,
Рыцарь не знал. И вдруг он обрадован был недалеким
Стуком колес: каменистой дорогой, он слышал, тащилась
Фура. Гульбранд закричал, чтоб им помогли; грубоватый
Голос мужской откликнулся; скоро в потемках мелькнули
Две огромные белые лошади, с ними погонщик,
Роста огромного, в белом плаще; и фура покрыта
Белой холстиной была, как все повозки с товаром.
«Стойте, клячи!» — крикнул погонщик, и лошади стали.
Он подошел к Гульбранду, который с конем одичалым
Все еще бился. «Я вижу, в чем дело, — сказал он, — с моими
Белыми то же случилось, когда я в первый раз с возом
Этой долиной тащился; здесь гнездится какой-то
Бес водяной: он великий проказник, проезжим покоя
Нет от него; но мне удалося сведать словечко;
Дай-ка шепну я его упрямой этой лошадке
На ухо». — «Делай, что хочешь, но только скорее», — воскликнул
Рыцарь, кипя нетерпеньем. Погонщик, как слабую ветку,
Вытянул шею коню, на дыбы вскочившему; что-то
В ухо ему шепнул, и как вкопанный стал он, лишь только
Жарко пыхтел, и пар от него подымался. Не время
Было Гульбранду расспрашивать, как совершилося чудо;
Он убедил погонщика взять в повозку Бертальду,
Сам же хотел провожать ее на коне; но усталый
Конь едва шевелил ногами. «Садитесь-ка, рыцарь,
В фуру и вы, — погонщик сказал, — дорога отсюда
По́д гору будет; коня же привяжем сзади повозки».
Рыцарь сел с Бертальдою в фуру, коня привязали
Сзади, бичом захлопал погонщик, дернули дружно
Лошади, фура поехала. Было темно; утихая,
Глухо вдали гремела гроза; в усладительно-мирном
Чувстве своей безопасности, в сладком покое, в волшебном
Мраке ночи, свободе речей благосклонном, меж ними
Скоро сердечный, живой разговор начался: в выраженьях
Ласковых рыцарь Бертальде пенял за побег. Торопливо,
Трепетным голосом, вся в волненье, Бертальда проступок
Свой извиняла, и речи ее таинственно-ясны
Были, как свет лампады, когда он во мраке от милой
Милому знак подает, что его ожидают. Рыцарь
Был в упоенье. Но вдруг пробудил их погонщиков голос.
«Клячи, тяните живее! — кричал он, — дружно! беда нам!»
Рыцарь поспешно из фуры выглянул — что ж он увидел?
Лошади, по брюхо в мутной воде, не шагали, а плыли;
Не было видно колес: они, как на мельнице, с шумом,
С пеной и с брызгами резали волны; погонщик на козлы
Взлез и правил стоймя, и был уж в воде по колено.
«Что за дорога такая? — спросил у погонщика рыцарь. —
Прямо идет в середину потока». — «Напротив! — погонщик
С смехом сказал, — поток идет в середину дороги;
Видите сами; это сущий потоп; мы пропали».
Подлинно, вся глубина долины кипела волнами;
Выше и выше они подымались. «Это злодей наш
Струй! утопить нас он хочет, — рыцарь воскликнул, — товарищ,
Нет ли и против него у тебя какого словечка?» —
«Есть словечко, — погонщик сказал, — да надобно прежде
Сведать вам, кто я и как прозываюсь!» — «Не время загадки
Нам загадывать, — рыцарь сказал, вода прибывает;
Имя твое здесь не нужно». — «А так-то не нужно, — погонщик
С диким хохотам гаркнул, — что, просим не гневаться, сам я
Струй!» И ужасную харю свою он уставил в повозку…
Но повозка уж боле была не повозка, уж были
Лошади боле не лошади; все разлетелось, расшиблось
В пену, в шипучую воду, и сам погонщик поднялся
Страшной волной на дыбы, и коня, который напрасно
Рвался и бился, умчал за собой в глубину, и ужасно
Начал снова расти и расти, и горой водяною
Вырос, и был уж готов на Бертальду и рыцаря, силой
Волн увлеченных, упасть, чтоб громадой своей задавить их…
Вдруг сквозь шум гармонически-сладостный голос раздался;
Вышел из облака месяц, и в свете его над долиной явился
Образ Ундины; она погрозила волнам — и, разбившись
Пылью, гора водяная, ворча и журча, убежала;
В блеске месяца мирно поток заструился; и белым
Голубем свеяла тихо Ундина в долину; и, руку
Рыцарю вместе с Бертальдой подав, на муравчатый берег
Их за собой увела; там они отдохнули; Ундинин
Конь был отдан Бертальде; за нею пешком потихоньку
Рыцарь с женою пошли; и так возвратились все в замок.
С этой поры, мой читатель, жилось покойно и мирно
В замке Рингштеттене. Рыцарь все чувствовал боле и боле
Прелесть небесную доброго сердца Ундины, забывшей
Все для спасенья соперницы. В доброй Ундине
Всякая память о прошлом исчезла: она беззаботным
Сердцем любила и, зная, что шла прямою дорогой,
Ясную в нем питала доверенность; все в настоящем
Было ей радостно; в будущем все улыбалось. Бертальда,
Снова ей с прежней любовью всю душу отдав, благодарной,
Кроткой и нежной являлась; короче, замок Рингштеттен
Стал обителью светлого счастья. Дни пролетали
Быстро за днями; зима наступила; зима миновалась;
Вот и весна с благовонно-зеленой своей муравою,
С светло-лазоревым небом своим улыбнулась веселым
Жителям замка; стало на сердце их радостно, стало и смутно.
Что ж тут дивиться, если, при виде, как в воздухе вешнем
Нитью вились журавли и легкие ласточки мчались,
Стало и их позывать в далекую даль. Раз случилось
Рыцарю вместе с женой и Бертальдой в прекрасное утро
Около светлых истоков Дуная гулять; им об этой
Славной реке он рассказывал много: как протекала
Пышным, широким потоком она по землям благодатным,
Как на ее берегах прекрасная Вена сияла,
Как по ней величаво ходили суда, как бежали
Мимо плывущих назад берега, услаждая их очи
Зрелищем пажитей, нив, городов и рыцарских замков.
«О! — сказала Бертальда, — как было бы весело съездить
В Вену водой…» — но, опомнясь, она покраснела и взоры
Робко потупила. Милым ее смущеньем Ундина
Тронувшись, руку ей подала, и в ней загорелось
Сильно желанье утешить подругу свою. «Да за чем же
Дело стало? — сказала она. — Ничто не мешает
Съездить нам в Вену». Бертальда запрыгала с радости. Вместе
Стали они учреждать поездку свою и заране
Тем, что представится им на пути, восхищались. И рыцарь
С ними был заодно; Ундине, однако, шепнул он:
«Вспомни о Струе; ведь он могуч на Дунае». — «Не бойся, —
С смехом сказала Ундина, — пускай он попробует сделать
Что-нибудь с нами; я тут! при мне уж никак колобродить
Он не посмеет». Ответом таким уничтожены были
Все затрудненья, и с бодрым духом, с веселой надеждой
Стали готовиться в путь. Но скажите мне, добрые люди,
Все ли сбывается так на земле, как надежда сулит нам?
Хитрая Власть, стерегущая нас для погибели нашей,
Сладкие песни, чудные сказки подмеченной жертве
На ухо часто поет, чтоб ее убаюкать. Напротив,
Часто спасительный божий посланник громко и страшно
В двери наши стучится. Как бы то ни было, наши
Путники весело плыли в первые дни по Дунаю:
День ото дня река становилася шире и виды
Пышных ее берегов живописней. Но вдруг — и на самом
Чудно-прелестном месте — открыл свои нападенья
Бешеный Струй; то были сначала простые помехи
(Волны бурлили без ветра; ветер отвсюду, меняясь,
Дул и судно качал); но Ундина одною угрозой,
Словом сердитым одним на воздух и в воды смиряла
Силу врага; то было, однако, нена́долго: снова
Он гомозился, и снова Ундина его унимала;
Словом сказать, веселость дороги расстроилась вовсе.
В то же время гребцы, дивяся тому, что в глазах их
Делалось, между собою часто шептались; и скоро
Стали на все с подозреньем посматривать; самые слуги
Рыцаря, чувствуя что-то недоброе, диким и робким
Взором следили господ; а Гульбранд, задумавшись грустно,
Сам про себя говорил: «Таково-то бывает, как скоро
Здесь неровные сходятся; худо, если вступает
В грешный союз земной человек с женой водяною».
Вот что, однако, себе в утешенье твердил он: «Ведь прежде
Сам я не ведал, кто она; правда, тяжко порою
Мне приходит от этой бесовской родни; но мое здесь
Горе, вина ж не моя». Хотя иногда и вливал он
Несколько бодрости в душу свою таким рассужденьем,
Но зато, с другой стороны, все боле и боле
Против бедной Ундины был раздражаем. То слишком,
Слишком она понимала, и в смертную робость угрюмый
Рыцарев вид ее приводил. Утомленная страхом,
Горем и тщетной борьбой с необузданным Струем, присела
Под вечер к мачте она, и движение тихо плывущей
Лодки ее укачало: она погрузилась в глубокий
Сон. Но едва на мгновенье одно успели закрыться
Светлые глазки ее, как вдруг перед каждым из бывших
В лодке, в той стороне, куда он смотрел, появилась,
Вынырнув с шумом из вод, голова с растворенным зубастым
Ртом и кривлялась, выпучив страшно глаза. Закричали
Разом все; отразился на каждом лице одинакий
Ужас, и каждый в свою указывал сторону с криком:
«Здесь! сюда посмотри!» И из каждой волны создалася
Вдруг голова ужасным лицом, и поверхность Дуная
Вся как будто бы прыгала, вся сверкала глазами,
Щелкала множеством зуб, хохотала, гремела, шипела,
Шикала. Крик разбудил Ундину, и вмиг при воззренье
Гневном ее пропали страшилища все. Но рыцарь ужасно
Был раздражен; с умоляющим взглядом Ундина сказала:
«Ради бога, здесь, на водах, меня не брани ты».
Он умолкнул, сел и задумался. «Друг мой, — шепнула
Снова Ундина, — не лучше ль нам дале не ездить? Не лучше ль
В замок Рингштеттен обратно отправиться? В замке
Будем спокойны». — «Итак, — проворчал, нахмурившись, рыцарь, —
В собственном доме своем осужден я жить как невольник!
Только до тех пор и можно дышать мне, пока на колодце
Будет камень! Чтоб этой проклятой родне…» Но Ундина
Речь его перебила, с улыбкой ему наложивши
На́ губы руку. Опять замолчал он, вспомнив о данном
Им обещанье Ундине. В эту минуту Бертальда,
В мыслях о том, что делалось с ними, сидела на крае
Лодки и в воды глядела; сама того не приметив,
С шеи своей она сняла ожерелье, подарок
Рыцаря; им водила она по поверхности ровных
Вод, любуясь, как будто сквозь сон, сверканьем жемчужных
Зерен в прозрачной, вечерним лучом орумяненной влаге.
Вдруг расступилась вода, и кто-то, огромную руку
Высунув, ею схватил ожерелье и быстро пропал с ним.
Вскрикнула громко Бертальда, и хохот пронзительный грянул
Отзывом крика ее по водам. Тут более рыцарь
Гнева не мог удержать; он вскочил в исступленье и в реку
Начал кричать, вызывая на битву с собой всех подводных
Демонов, никс и сирен; а Бертальда своим безутешным
Плачем о милой утрате и пуще его раздражала.
Тою порою Ундина, к реке наклонясь, окунула
Руку в прозрачные волны и что-то над ними шептала;
Но поминутно она прерывала свой шепот, Гульбранду
Голосом нежным твердя: «Возлюбленный, милый, подумай,
Где мы; брани их как хочешь; со мной же ни слова; ни слова,
Ради бога, со мною одною; ты знаешь». И рыцарь,
Как ни был раздражен, но ее пощадил. Вдруг Ундина
Вынула влажную руку из вод, и в ней ожерелье
Было из чудных кораллов; своим очарованным блеском
Всех ослепило оно. Его подавая Бертальде,
«Вот что, — сказала она, — для тебя из реки мне прислали,
Друг мой, в замену потери твоей. Возьми же, и полно
Плакать». Но рыцарь в бешенстве кинулся к ней, ожерелье
Вырвал, швырнул в Дунай и воскликнул: «Ты с ними
Все еще водишь знакомство, лукавая тварь! пропади ты
Вместе с своими подарками, вместе с своею роднею!
Сгинь, чародейка, от нас и оставь нас в покое!..» С рукою,
Все еще поднятой вверх, как держала она ожерелье,
Бледная, страхом убитая, взор неподвижный, но полный
Слез устремив на Гульбранда, Ундина его слова роковые
Слушала; вдруг начала, как милый ребенок, который
Был без вины жестоко наказан, с тяжким рыданьем
Плакать и вот что сказала потом истощенным от горя
Голосом: «Ах, мой сладостный друг! ах, прости невозвратно!
Их не бойся; останься лишь верен, чтоб было мне можно
Зло от тебя отвратить. Но меня уводят; отсюда
Прочь мне до́лжно на всю молодую жизнь… о мой милый,
Что ты сделал! ах, что ты сделал! о горе! о горе!..»
Тут из лодки быстро она в реку ускользнула:
В воду ль она погрузилась, сама ли водой разлилася,
В лодке никто не приметил; было и то и другое,
Было ни то ни другое. Следа не оставив, в Дунае
Вся распустилась она; но долго мелкие струйки
Около судна шептали, журчали, рыдая; и вслух доходили
Внятно как будто слова: «О горе! будь верен! о горе!..»
С жалобным криком рыцарь упал, и обморок сильный
Душу ему на минуту отвел от тяжелыя муки.
Как нам, читатель, сказать: к сожаленью иль к счастью, что наше
Горе земное нена́долго? Здесь разумею я горе
Сердца, глубокое, нашу всю жизнь губящее горе,
Горе, которое с милым, потерянным благом сливает
Нас воедино, которым утрата для нас не утрата,
Смерть вдвоем бытие, а жизнь порыв непрестанный
К той черте, за которую милое наше из мира
Прежде нас перешло. Есть, правда, много избранных
Душ на свете, в которых святая печаль, как свеча пред иконой,
Ярко горит, пока догорит; но она и для них уж
Все не та под конец, какою была при начале,
Полная, чистая; много, много иного, чужого
Между утратою нашей и нами уже протеснилось;
Вот, наконец, и всю изменяемость здешнего в самой
Нашей печали мы видим… итак, скажу: к сожаленью,
Наше горе земное нена́долго. Это и рыцарь
Также изведал — к худу ль, к добру ль своему, мы увидим.
Он сначала только и мог, что плакать, так горько
Плакать, как плакала бедная, кроткая, ангел доброты, Ундина,
Стоя в лодке, когда он отнял у ней ожерелье,
Коим она все поправить так мило хотела; потом он
Так же и руку вверх подымал, как Ундина, и снова
Плакал, и весь изойти слезами хотел. И Бертальда
Вместе с ним плакала искренно, горько. Друг подле друга
В замке Рингштеттене тихо жили они, сохраняя
Свято память Ундины и вовсе почти позабывши
Прежнюю склонность. К тому же, в это время случалось
Часто и то, что Гульбранда во сне посещала Ундина:
Грустно к постеле его подходила она, и смотрела
Пристально в очи ему, и плакала молча, и тихо,
Тихо потом назад уходила, так что, проснувшись,
Сам он наверно не знал, его ли, ее ли слезами
Были так влажны щеки его. Но вот напоследок
Эти сны об Ундине стали час от часу реже;
Стало на сердце рыцаря тише; в нем скорбь призаснула.
Но быть может, что он для себя ничего и придумать
В жизни не мог бы иного, как только чтоб память Ундины
Верно хранить и об ней горевать, когда б не явился
В замке наш честный старый рыбак и не стал от Гульбранда
Требовать дочери. Сведав по слуху о том, что с Ундиной
Сделалось, доле терпеть он уже не хотел, чтоб Бертальда
В замке одном жила с неженатым. «Рада ль, не рада ль
Будет мне дочь, о том я теперь и знать не желаю, —
Он говорил, — но где о честном имени дело,
Там разбирать уж нельзя». С приходом его пробудилось
В рыцаре прежнее чувство, им позабытое вовсе
В горе по милой Ундине; притом же его ужаснула
Мысль: одному в опустевшем замке остаться. Но много
Против брака с Бертальдой отец говорил в возраженье:
«Точно ль Ундины на свете не было? Впрочем — на дне ли
Влажном Дуная тело ее неотпетым лежало,
Море ль его без приюта носило своими волнами —
Все Бертальда отчасти ее безвременной, жалкой
Смерти причиной была, и великий грех заступить ей
Место бедной жены, от нее пострадавшей». Хоть это
Было и правда, но рыцарь стоял на своем; напоследок,
С ним согласившись, рыбак остался в замке. И тотчас
Был отправлен гонец за отцом Лаврентием с зовом
В замок Рингштеттен: Гульбранду хотелось, чтоб тот же, кем первый
Брак с Ундиной его в счастливые дни совершен был,
Ныне и с новой женою его сочетал. Но священник,
С страхом каким-то посланника выслушав, тотчас
В путь отправился; день и ночь, несмотря на усталость —
Было ль ненастье иль ясное время, — он шел. «Помоги мне,
Господи, — зло отвратить», — он молился. И вот напоследок
Вечером поздним одним он вступил на двор, осененный
Старыми липами, замка Рингштеттена. Рыцарь с невестой,
Веселы, рядом с ними рыбак, задумчив, под тенью
Лип сидели. Увидя отца Лаврентия, рыцарь
С радостным криком вскочил, и все его окружили.
Но священник был молчалив, прискорбен; хотел он
Рыцарю что-то сказать одному; но рыцарь, как будто
Весть худую предчувствуя, медлил вступить в особливый
С ним разговор. Священник сказал напоследок: «Таиться
Здесь мне не нужно; до всех вас касается то, что скажу я;
Слушайте ж, рыцарь. Точно ль уверены вы, что супруга
Ваша скончалась? Мне не верится это. Хоть много
Было разной молвы и об ней самой и о роде
Чудном ее, — что правда, что нет, я не знаю, — но знаю
То, что она была добронравной, верной, смиренной,
Благочестивой женою; а вам я скажу, что с недавних
Пор она но ночам начала мне являться: приходит,
Плачет, ломает руки, вздыхает и все говорит мне:
«Честный отец, удержи ты его; я жива; о, спаси ты
Тело ему! о, спаси ты душу ему!..» И сначала
Сам я понять не умел, чего хотело виденье:
Вдруг посольство отсюда — и здесь я; но я не для брака
Здесь, для развода. Гульбранд, откажись от Бертальды; Бертальда,
Рыцарь не может быть мужем тебе, им владеет другая.
Верьте мне, верьте, или ваш брак вам не будет на радость».
Рыцарь с досадою выслушал старца Лаврентия; долго
Спорили жарко они; напоследок патер с сердитым
Видом из замка ушел, не желая и ночи единой
В нем провести. Гульбранд, уверив себя, что священник
Был сумасброд и мечтатель, послал в монастырь, по соседству
С замком лежавший, за патером; тот без труда согласился
Брак совершить, и день для обряда был тут же назначен.
Было время меж утра и ночи, когда на постеле
Рыцарь, сонный не сонный, лежал. Уже забываться
Начал он; вдруг перед ним невидимкой ужасное что-то
Стало; и он очнулся, как будто услышав какой-то
Голос, шепнувший: к тебе подошел посетитель бесплотный;
Силиться стал он, чтоб вовсе проснуться, но вот он услышал
Снова: как будто над ним и под ним лебединые крылья
Веяли, волны журчали и пели; и он, утомленный,
В сладкой дремоте опять упал головой на подушку.
Вот наконец и подлинно сон овладел им; и начал
Видеть во сне он; что будто им слышанный шум лебединых
Крыльев крыльями стал, что будто его подхватили
Эти крылья и с ним над землей и водой полетели
С сладостным веяньем, с звонким стенанием. «Стон лебединый!
Стон лебединый! (себе непрестанно твердил поневоле
Сонный рыцарь) ведь он предвещает нам смерть». И казаться
Стало ему, что под ним Средиземное море; и лебедь,
Слышалось, пел: расступись, озарись, Средиземное море.
Вниз посмотрел он: лазурные воды стали прозрачным,
Чистым кристаллом, и мог он насквозь до самого дна их
Видеть; и там он увидел Ундину; под светлым, кристальным
Сводом сидела она и плакала горько; и было уж много,
Много в ее лице перемены; не та уж Ундина
Это была, с которою в прежнее время так счастлив
Был он в замке Рингштеттене: очи, столь ясные прежде,
Были тусклы, щеки впалы, болезнен был образ.
Все то рыцарь заметил; но ею самой он, казалось,
Не был замечен. И вот подошел к ней, рыцарь увидел,
Струй, как будто с упреком за то, что так безутешно
Плакала; тут Ундина с таким повелительным видом
Встала, что Струй перед нею как будто смутился. «Хотя я
Здесь под водами живу, — сказала она, — но с собою
Я принесла и душу живую; о чем же так горько
Плачу, того тебе никогда не понять; но блаженны
Слезы мои, как все блаженно тому, кто имеет
Верную душу». Струй, покачав головою с сомненьем,
Начал о чем-то думать, потом сказал: «Ты, как хочешь,
Чванься своею живою душою, но все ты под властью
Наших стихийных законов, и все ты обязана строгий
Суд наш над ним совершить в ту минуту, когда он
Верность нарушит тебе и женится снова». — «Но в этот
Миг он еще вдовец, — отвечала Ундина, — и грустным
Сердцем любит меня». — «Вдовец, я не спорю, — со смехом
Струй отвечал, — но он и жених, а скоро и мужем
Будет; тогда уж ты, не прогневайся, с нашим посольством,
Хочешь не хочешь, пойдешь; а это посольство сама ты
Знаешь какое — смерть». — «Но знаю и то, что не можно
В замок Рингштеттен войти мне, — сказала с улыбкой Ундина, —
Камень лежит на колодце». — «А если он выйдет из замка? —
Струй возразил. — А если велит он камень с колодца
Сдвинуть? Ведь он об этих безделках забыл». — «Для того-то, —
С ясной сквозь слезы улыбкой сказала она, — и летает
Духом теперь он поверх Средиземного моря и слышит
Сонный все то, что мы с тобой говорим; я нарочно
Это устроила так, чтоб он остерегся». Приметя
Рыцаря, Струй взбесился, топнул ногой, кувыркнулся
В волны и быстро уплыл, раздувшись от ярости китом.
Лебеди снова со звоном, со стоном начали веять,
Начали реять; и снова рыцарю видеться стало,
Будто летит он, летит над горами, летит над водами,
Будто на замок Рингштеттен слетел и будто проснулся.
Так и было: проснулся Гульбранд у себя на постеле.
В эту минуту вошел кастелян объявить, что близ замка
Встречен был патер Лаврентий, что он в лесу недалеко
Сделал себе из сучьев шалаш и в нем поселился. —
«Мне на вопрос, зачем он живет здесь, когда отказался
Рыцарев брак освятить, отвечал он: «Разве одни лишь
Браки должны освящать мы? Другие нередко обряды
Нам совершать случается. Если не мог пригодиться
Я на одно, пригожусь на другое, и жду; пированье
Может легко перейти в гореванье. Итак, кто имеет
Очи, да видит; кто уши имеет, да слышит». В раздумье
Долго рыцарь сидел, вспоминая свой сон и значенье
Слов отца Лаврентия силясь понять; но, пришедши
К милой невесте, он все позабыл, разгулялся и снова
Сделался весел, и все осталось по-прежнему в замке.
Если рассказывать мне, читатель, подробно, каков был
В замке Рингштеттене свадебный пир, то будет с тобою
То же, как если бы вдруг ты увидел множество всяких
Редких сокровищ, покрытых траурным флером, и в этом
Злую насмешку нашел над ничтожностью счастья земного.
Правда, в этот свадебный день ничего не случилось
Страшного в замке, — духам водяным, уж это мы знаем,
Было проникнуть в него нельзя, — но со всем тем наш рыцарь,
Гости, рыбак и даже служители были все как-то
Смутны; казалося всем, что на празднике с ними кого-то
Главного нет и что этим главным никто уж не мог быть,
Кроме смиренной, ласковой, всеми любимой Ундины.
Всякий раз, когда отворялися двери, невольно
Все на них обращали глаза и ждали; когда же
Вместо желанной являлся иль с блюдом дворецкий, иль ключник
С кубком вина благородного, каждый печально в тарелку
Взор опускал и сидел безгласен, как будто бы в грустной
Думе о прошлом. Всех веселее была молодая;
Но и ей самой как будто совестно было
В брачном зеленом венце, в жемчугах и в богатом венчальном
Платье на первом месте сидеть, тогда как Ундина
«Трупом, еще не отпетым, на дне Дуная лежала
Или носима была без приюта морскими волнами».
Эти отцовы слова и прежде мутили ей сердце;
Тут же они отзывались в ушах ее беспрестанно.
Рано гости оставили замок, и каждый с каким-то
Тяжким предчувствием. Рыцарь пошел к себе, молодая
Также к себе — раздеваться. Кругом новобрачной
Были прислужницы. Вот, чтоб немного свои порассеять
Черные мысли, Бертальда велела подать дорогие
Перстни, жемчужные нитки и платья, рыцарем к свадьбе
Ей подаренные; стала примеривать то и другое.
Льстя ей, прислужницы вслух восхищались ее красотою;
С видом довольным слушая их, Бертальда смотрелась
В зеркало; вдруг сказала: «Ах! боже! какая досада!
Вот опять у меня на шее веснушки; а можно б
Тотчас согнать их; — стоило б только водой из колодца
Нашего раз обтереться; ах! если б мне нынче ж хоть кружку
Этой воды достали!» — «О чем же тут думать?» — сказала,
Бросившись в двери, одна из прислужниц. Неужто успеет
Эта проказница камень поднять! — с довольной усмешкой
Вслед за нею смотря, Бертальда подумала. Скоро
Сделался шум на дворе: с рычагами к колодцу бежали
Люди. Бертальда села подле окна и при ярком
Блеске полной луны, освещавшем двор замка, ей было
Видно все, что делалось там. Работники дружно
Двинули камень, хотя иному из них и прискорбно
Было подумать, что им теперь надлежало разрушить
То, что было приказано сделать прежнею, доброй
Их госпожою; но труд был не так-то велик, как сначала
Думали; им извнутри колодца как будто какая
Сила камень поднять помогала. Дивясь, говорили
Между собою работники: «Можно подумать, что бьет там
Сильный ключ». И в самом деле, с отверстия камень
Сам собой подымался; без всякой помоги, свободно
Сдвинулся он и, со стуком глухим откатясь, повалился.
Вдруг из колодца что-то, как будто белый прозрачный
Столб водяной, поднялося торжественно, тихо. Сначала
Подлинно бьющим ключом показалось оно, но, поднявшись
Выше, каким-то бледным, в белый покров облеченным
Женским образом стало. И плача и жалобно руки
Вверх подымая, оно медлительно, шагом воздушным
Прямо к замку двигалось. В ужасе все отбежали
Прочь от колодца. Бертальда же, стоя в окне, цепенела,
Холодом страха облитая. Вот, когда поравнялся
С самым окошком идущий образ, сквозь покрывало
Он поглядел на Бертальду пронзительным оком, с тяжелым
Вздохом; и бледным лицом Ундины тогда показался
Образ Бертальде: мимо ее она, упинаясь,
Нехотя, медленно шла, как будто на суд. «Позовите
Рыцаря! — громко вскричала Бертальда. Но все в неподвижном
Страхе стояли на месте. Сама Бертальда, как будто
Собственным криком своим приведенная в ужас, умолкла.
Тою порою чудесная гостья приблизилась к двери
Замка, знакомую лестницу, ряд знакомых покоев
Тихо, молча, плача, прошла… о, такою ль, бывало,
Здесь видали ее? В то время еще не раздетый
Рыцарь в уборной своей стоял перед зеркалом. Тусклый
Свет проливала свеча. Вдруг кто-то легонько
Стукнул в дверь… так точно, бывало, стучалась Ундина.
«Все это призрак! — сказал он. — Пора мне в постелю». — «В постеле
Будешь ты скоро, но только в холодной», — шепнул за дверями
Плачущий голос. И в зеркало рыцарь увидел, как двери
Тихо, тихо за ним растворились, как белая гостья
В них вошла, как чинно замо́к заперла за собою.
«Камень с колодца сняли, — она промолвила тихо, —
Здесь я; и должен теперь умереть ты». Холод, по сердцу
Рыцаря вдруг пробежавший, почувствовать дал, что минута
Смерти настала. Зажавши руками глаза, он воскликнул:
«О, не дай мне в последний мой час обезуметь от страха!
Если ужасен твой вид, не снимай покрывала и строгий
Суд соверши надо мной, мне лица твоего не являя». —
«Ах! — она отвечала, — разве еще раз увидеть,
Друг, не хочешь меня? Я прекрасна, как прежде, как в оный
День, когда твоею невестою стала». — «О, если б
Это правда была! — Гульбранд воскликнул, — о, если б
Мне хоть один поцелуй от тебя! и пускай бы
В нем умереть!» — «Охотно, возлюбленный мой», — покрывало
Снявши, сказала она; и прекрасной Ундиною, прежней
Милой, любящей, любимой Ундиною первых, блаженных
Дней предстала. И он, трепеща от любви и от близкой
Смерти, склонился к ней в руки. С небесным она поцелуем
В руки его приняла, но из них уже не пустила
Боле его; а крепче, все крепче к нему прижимаясь,
Плакала, плакала тихо, плакала долго, как будто
Выплакать душу хотела; и быстро, быстро лияся,
Слезы ее проникали рыцарю в очи и с сладкой
Болью к нему заливалися в грудь, пока напоследок
В нем не пропало дыханье и он не упал из прекрасных
Рук Ундины бездушным трупом к себе на подушку.
«Я до смерти его уплакала», — встреченным ею
Людям за дверью сказала Ундина и тихим, воздушным
Шагом по́ двору, мимо Бертальды, мимо стоявших
В страхе работников, прямо прошла к колодцу, безгласной,
Грустной тенью спустилась в его глубину и пропала.
Патер Лаврентий, услышав о том, как внезапно и чудно
Кончил жизнь владетель замка Рингштеттена, тотчас
В замке явился; и он, входя во двор, осененный
Липами, встретился там с монахом, недавно венчавшим
Рыцаря: в ужасе тот удалиться спешил. «Так и должно! —
Патер Лаврентий сказал. — Теперь моя наступила
Очередь; мне помощник не нужен». Хотел он невесте,
Вдруг овдовевшей, отрадное слово сказать в подкрепленье;
Но Бертальда, ему не внимая, молчала угрюмо.
Старый рыбак молился и плакал и, в горе смиряясь,
Думал: «Оно иначе и быть не могло — то господний
Суд»; и, конечно, Гульбрандова смерть никому не могла быть
Так тяжела, как именно той, которую с смертной
Вестью прислали к нему, отверженной, бедной Ундине.
Стали готовить обряд похоронный, как было прилично
Сану покойника: тело его положить надлежало
Подле церкви приходской, там, где были гробницы
Предков его, одаривших множеством вкладов богатых
Эту церковь. И щит и шлем уж лежали на кровле
Гроба, чтоб с ним опуститься в могилу, ибо наш рыцарь
Был последний в роде своем, который с ним вместе
Кончился весь. И ход печальный уже начинался;
Песнь погребальная к светло-спокойной небесной лазури
Тихо всходила; с длинным крестом, во всем облаченье
Патер Лаврентий шел впереди; за ним шла Бертальда,
В горьких слезах, на дряхлую руку отца опираясь.
Вдруг посреди Бертальдиных женщин, одетых в глубокий
Траур и шедших в свите ее, заметили белый
Образ, в длинном, густом покрывале, тихо идущий,
Грустно потупивши голову. Страхом проникнут был каждый,
Шедший подле такого товарища; все сторонились,
Пятились, так что порядок хода расстроился. Силой
Два смельчака хотели незваного и́з ряду вывесть;
Но, от них ускользнувши, как легкая тень, он на прежнем
Месте явился опять и последовал тихо за гробом.
Вот напоследок он мало-помалу, меняяся местом
С теми, кто в страхе спешил от него удалиться, подле
Самой вдовы очутился; но ею сначала примечен
Не был и сзади пошел смиренно-печальный. Достигнул
Ход до кладбища, и все обступили могилу. Тут в первый
Раз Бертальда незваного гостя увидела, в страхе
Стала она рукою махать, чтоб он удалился;
Но покровенный, кротко упорствуя, тряс головою,
Руки к ней простирал и как будто молил о пощаде.
Вспомнила тут невольно Бертальда Ундину, как руку
К ней она подняла на Дунае, когда ей хотела
Так добродушно подать ожерелье, и как под водами
Скрылась потом навсегда. Но в это мгновение подал
Знак отец Лаврентий, чтоб все умолкли. И стали
Гроб опускать в могилу, и мало-помалу засыпан
Был он землею. Когда же совсем был набросан могильный
Холм и читать последнюю начал молитву священник,
Стала вдова на колени, стали и все на колени,
В том числе и могильщики, кончавши насыпь. Когда же
Снова все встали… уж белый образ пропал; а на месте,
Где он стоял на коленах, сквозь травку сочился прозрачный
Ключ; серебристо виясь, он вперед пробирался, покуда
Всей не обвил могилы; тогда ручейком побежал он
Дале и бросился в светлое озеро ближней долины.
Долго, долго спустя про него тех мест поселяне
Чудную повесть любили прохожим рассказывать; долго,
Долго жило поверье у них, что ручей тот Ундина,
Добрая, верная, слитая с милым и в гробе Ундина.
ДЕЙСТВУЮЩИЕ:
Дон Лудвиг Камоэнс.
Дон Иозе́ Квеведо Кастель Бранка.
Васко, его сын.[12]
Смотритель главного госпиталя в Лиссабоне.
Тесная горница в большом лазарете лиссабонском: стены голы; кое-где обвалилась штукатура; с одной стороны стол с бумагами и стул; с другой большие кресла и за ними, ближе к стене, полуизломанная кровать. На ней лежит Камоэнс и спит; к кровати, прислонен меч; над изголовьем висит на стене лютня, покрытая пылью. С правой стороны дверь, — Входит дон Иозе́ Квеведо вместе с смотрителем госпиталя. У последнего за поясом связка ключей, под мышкой большая книга.
Иозе́ Квеведо, смотритель госпиталя, Камоэнс.
Квеведо
Ой, ой, как высоко! Неужто выше
Еще нам подыматься?
Смотритель
Нет, пришли.
Квеведо
Ну, слава богу! я почти задохся…
Так здесь он?
Смотритель
Здесь. Вот, сами посмотрите,
Что у меня записано в реестре:
Дон Лудвиг Камоэнс, десятый нумер —
И на двери десятый нумер; это он.
Квеведо
Ну, хорошо. Да разве боле ты
Об нем не знаешь?
Смотритель
Нет.
Квеведо
И никогда
Об нем не слыхивал и не имеешь
Об нем понятия?
Смотритель
Какое тут
Понятие! Лишь был бы только нумер.
Что нам до имени, что нам до слухов?
Дон Лудвиг Камоэнс, десятый нумер —
И все тут; так записано в реестре.
Квеведо
Ты человек, я вижу, аккуратный;
И книги у тебя в порядке…
(Осматривается.)
Боже!
В какой тюрьме он заперт; как темно,
Тесно́, нечисто! Стены голы; окна
С решетками, и потолок так низок,
Что душно.
Смотритель
Здесь до си́х пор сумасшедших
Держали: но ему так захотелось
Быть одному, а этот нумер был
Никем не занят — так его сюда я
И перевел.
Квеведо
К безумным? поделом!
Ты поступил догадливо; я вижу,
Ты расторопный человек. Я всех бы
Проклятых этих стихотворцев запер
В дом сумасшедших. Тише! Кто лежит
Там на кровати? уж не он ли?
Смотритель
Он
Синьор; он спит… Я разбужу.
Квеведо
Не трогай;
Я подожду; пока он сам проснется.
Смотритель
Так оставайтесь с богом здесь; а я
Пойду: есть дело…
Квеведо
Хорошо, поди —
И вот тебе за труд.
Смотритель
Благодарю,
Синьор.
(Уходит.)
Иозе́ Квеведо и Камоэнс.
Квеведо
Итак, я наконец его
Нашел. Трудненько было мне сюда
Карабкаться, и рад я, что могу
Немного отдохнуть. Когда б не сын,
Моя нога сюда не забрела бы;
Да мой пострел совсем рехнулся; горе
Мне с ним великое; не знаю сам,
Что делать; с отвращеньем смотрит он
На наше ремесло и не проценты
Считает — стопы, да стихи плетет,
Да о венках лавровых беспрестанно
И сонный и несонный бредит. Денег
Ему не надобно; всё для него
Равно, богач ли он иль нищий; мне,
Отцу, не хочет подражать, а вслед
За Камоэнсом рвется… Вот тебе
Твой Камоэнс, твой образец: изволь
Им любоваться! здесь, в госпитале,
В отрепье нищенском лежит с своими
Он лаврами, — седой, больной, иссохший, дряхлый,
Безглазый, всеми брошенный, великий
Твой человек, твой славный Лузиады
Певец, сражавшийся перед Ораном
И перед Цейтою. Вот полюбуйся;
Он в доме сумасшедших, позабыт
Людьми, и все имущество его —
Покрытый ржавчиною меч да лютня
Без струн… Зачем он жил? и что он нажил?
Дон Лудвиг Камоэнс, десятый нумер,
И всё тут — так записано в реестре…
А я, над кем так часто он, бывало,
Смеялся, я, которого ослом,
Телячьей головой он называл,
Который на́ вес продаю изюм,
Да виноград, да в добрые крузады
Мараведисы превращаю, я —
Я человек богатый, свеж, румян
И пользуюсь всеобщим уваженьем;
Три дома у меня, и в море пять
Галер отправлено с моим товаром:
За славой он пошел, я за прибытком,
И вот мы оба здесь. Пускай его
Мой сын увидит и потом свой выбор
Пускай сам сделает. За тем-то я
Сюда и взлез; пускай расскажет сыну
Сам этот сумасброд, какому вздору
Пожертвовал он жизнию своею…
Он шевелится, охает, открыл
Глаза…
Камоэнс
Мой сон опять был на минуту;
То был не вечный сон, конец всему,
Не смерть, а только призрак смерти… Кто здесь?
Неужто человек? Здесь? Человек?
У Камоэнса?.. Кто ты, друг? Чего
Здесь ищешь? Ты ошибся…
Квеведо
Нет, синьор,
Я вас искал, и дело мне до вас.
Камоэнс
Ах да, я и забыл, что я пишу
Стихи! Вы, может быть, синьор, хотите
Стихов на свадьбу иль на погребенье?
Иль слов для серенады? Потрудитесь
Порыться там в бумагах на столе —
Там всякой всячины довольно. Я
Беру недорого. Реаля два,
Не боле, за пиесу.
Квеведо
Нет, синьор,
Не то…
Камоэнс
Так, может быть, хотите вы,
Чтоб я для вас особенные сделал
Стихи? Нет, государь мой, я не в силах:
Вы видите, я болен; я едва
Таскаю ноги.
(Встает и, опираясь на меч, переходит к креслам, в которые садится.)
Нет ни чувств, ни мыслей;
Что у меня найдется, тем и рад;
Извольте взять любое из запаса.
Квеведо
Не за стихами я сюда пришел.
Всмотрись в мое лицо, дон Лудвиг; разве
Не узнаешь меня?
Камоэнс
Синьор, простите,
Не узнаю.
Квеведо
Не может быть; ты должен
Меня узнать.
Камоэнс
Не узнаю, синьор.
Квеведо
В Калвасе мы ходили вместе в школу.
Камоэнс
Мы?
Квеведо
Да, в Калвасе. Мы частенько там
Друг с другом и дирались, и порядком
Ты иногда отделывал меня.
Подумай — вспомнишь; мы знакомы с детства.
Камоэнс
Синьор, прошу вас не взыскать; я стар,
И голова моя слаба; никак
Не вспомню, кто вы.
Квеведо
Боже мой, но, верно,
Меня узнаешь ты, когда скажу.
Что я Иозе́ Квеведо Кастель Бранка,
Сын крестной матери твоей, Маркитты?
Камоэнс
Иозе́ Квеведо ты?
Квеведо
Да, я Иозе́
Квеведо — тот, которого, бывало,
Ты называл телячьей головою,
Которого так часто ты…
Камоэнс
Чего ж
Ты ищешь здесь, Иозе́ Квеведо?
Квеведо
Как
Чего? Хотелось мне тебя проведать,
Узнать, как поживаешь. Правду молвить,
Мне на тебя невесело смотреть.
Ты худ, как мертвый труп. А я — гляди,
Как раздобрел. Так все идет на свете!
Кто на ногах — держись, чтоб не упасть.
Идти за счастьем скользко…
Камоэнс
Правда, скользко.
Квеведо
Вот ты теперь в нечистом лазарете,
Больной полумертвец, безглазый, нищий,
Оставленный…
Камоэнс
Зачем, Иозе́ Квеведо,
Считаешь ты на лбу моем морщины
И седины на голове моей,
Дрожащей от болезни?
Квеведо
Не сердися,
Друг, я хотел сказать, что времена
Переменяются, что вместе с ними
Переменяемся и мы. Теперь
Ты уж не тот красавчик, за которым
Так в старину все женщины гонялись,
С которым знать водила дружбу, — ты
Не прежний Камоэнс.
Камоэнс
Не прежний, правда!
Но пусть судьбой разрушена моя
Душа, пускай все было то обман,
Чему я жизнь на жертву добровольно
Принес, — поймешь ли это ты? Моим
Судьей быть может ли какой-нибудь
Квеведо?
Квеведо (про себя)
Вот еще! Как горд! когда б
Не сын, тебе я крылья бы ошиб.
(Вслух.)
Твои слова уж чересчур суровы;
Другого я приема ожидал
От старого товарища. Но, правда,
Ты болен, иначе меня бы встретил
Ты дружелюбней. Нам о многом прошлом
Друг с другом можно поболтать. Ведь детство
Мы вместе провели; то было время
Веселое… Ты помнишь луг за школой,
Где мы, бывало, в мяч играли? Помнишь
Высокий вяз… кто выше взлезет? Ты
Всегда других опережал. А наша
Игра в охоту — кто олень, кто псарь,
А кто собаки… то-то было любо:
Вперед! крик, лай, визжанье, беготня…
Что? помнишь?
Камоэнс
Помню.
Квеведо
А походы наши
В соседний сад, и там осада яблонь,
И возвращение домой с добычей?
А иногда с садовником война
И отступленье?
Камоэнс
Да; то было время
Веселое! Мы были все народ
Неугомонный.
Квеведо
Да, лихое, племя!
А наш крутой пригорок, на котором
Лежала груда камней? Он для нас
Был крепостью; ее мы брали штурмом,
И было много тут подбитых глаз
И желваков…
Камоэнс
Вот этот мой рубец
Остался мне на память об одном
Из наших подвигов тогдашних…
Квеведо
Правду
Сказать, не раз могла потеха стоить
Нам дорого. Вот, например, морской
Поход наш по реке. Мы все устали
И воротились; ты ж один…
Камоэнс
Да, мне
Казалось, что вдали передо мной
Был новый, никогда еще никем
Не посещенный свет; во что б ни стало
К нему достигнуть я решился; сила
Теченья мне препятствовала долго
Мой замысел исполнить; наконец
Ее я одолел и вышел гордо
На завоеванный, желанный берег…
О, молодость! о, годы золотые!..
(Помолчав.)
Дай руку мне! ты знаешь, мы с тобою
В то время не были друзьями: ты
Казался — но, быть может, не таков ты,
Каким тогда казался нам… Ну, дай же
Мне руку: в детстве ты со мной играл,
Со мной делил веселье; а теперь
Туманный вечер мой ты осветил
Воспоминанием прекрасной нашей
Зари… Я так одни — хотя б ты был
И злейший враг мой, мне тебя теперь
Обнять от сердца должно…
(Обнимает его.)
Квеведо
(помолчав)
Ну, скажи же,
Как жил ты, что с тобой происходило
С тех пор, как мы расстались? Мне отец
Велел науки кончить и покинуть
Калвас и в Фигуэру ехать. Там
Иная сказка началась: пришлося
Не об игре уж думать — о работе.
Камоэнс
Меня судьба перевела в Коимбру,
Святилище науки; там впервые
Услышал я Гомера; мантуанский*
Певец* меня гармонией своей
Пленил, и прелесть красоты
Проникла душу мне; что в ней дотоле
Невидимо, неведомо хранилось,
То вдруг в чудесный образ облеклось;
Что было тьма, то стало свет, и жизнью
Затрепетало все, что было мертвым;
И мне во грудь предчувствие чего-то
Невыразимого впилося…
Квеведо
Я,
Признаться, до наук охотник был
Плохой. Отец меня в сидельцы отдал
Знакомому купцу; и должно правду
Сказать, уж было у него чему
Понаучиться: он считать был мастер.
А ты?
Камоэнс
Промчались годы, в школе стало
Мне тесно; я последовал влеченью
Души — увидел Лиссабон, увидел
Блестящий двор, и короля во славе
Державного могущества, и пышность
Его вельмож… Но я на это робко
Смотрел издалека и, ослепленный
Блистательной картиною, за призрак
Ее считал.
Квеведо
Со мной случилось то же
Точь-в-точь, когда на биржу в первый раз
Я заглянул и там увидел горы
Товаров…
Камоэнс
В это время встретил я
Ее…О боже! как могу теперь,
Разрушенный полумертвец, снести
Воспоминание о том внезапном,
Неизглаголанном преображенье
Моей души!.. Она была прекрасна,
Как бог в своей весне, животворящей
И небеса и землю!
Квеведо
И со мной
Случилось точно то ж. У моего
Хозяина была одна лишь дочь,
Наследница всему его именью;
Именье ж накопил себе старик
Большое; мудрено ли, что мое
Заговорило сердце?
Камоэнс
(не слушая его)
О святая
Пора любви! Твое воспоминанье
И здесь, в моей темнице, на краю
Могилы, как дыхание весны,
Мне освежило душу. Как тогда
Все было в мире отголоском звучным
Моей любви! каким сияньем райским
Блистала предо мной вся жизнь с своим
Страданием, блаженством, с настоящим,
Прошедшим, будущим!.. О боже! боже!..
Квеведо
Отцу я полюбился; он доволен
Был ловкостью моей в делах торговых
И дочери сказал, что за меня
Ее намерен выдать; дочь на то
Сказала: «воля ваша», и тогда же
Нас обручили…
Камоэнс
О, блажен, блажен,
Кому любви досталася награда!..
Мне не была назначена она.
Нас разлучили; в монастырской келье
Младые дни ее угасли; я
Был увлечен потоком жизни; в буре
Войны хотел я рыцарски погибнуть,
Сел на коня и бился под стенами
Марокко, был на штурме Цейты;
Из битвы вышел я полуслепым,
А смерть мне не далась.
Квеведо
Со мною было
Не лучше. Я с женой недолго пожил:
Бедняжка умерла родами… Сильно
По ней я горевал… Но мне наследство
Богатое оставила она,
И это, наконец, кое-как стало
Моей отрадой.
Камоэнс
Все переживешь
На свете… Но забыть?.. Блажен, кто носит
В своей душе святую память, верность
Прекрасному минувшему! Моя
Душа ее во глубине своей,
Как чистую лампаду, засветила,
И в ней она поэзией горела.
И мне была поэзия отрадой:
Я помню час, великий час, меня
Всего пересоздавший. Я лежал
С повязкой на глазах в госпитале;
Тьма вкруг меня и тьма во мне…
И вдруг — сказать не знаю — подошло,
Иль нет, не подошло, а подлетело,
Иль нет, как будто божие с небес
Дыханье свеяло — свежо, как утро,
И пламенно, как солнце, и отрадно,
Как слезы, и разительно, как гром,
И увлекательно, как звуки арфы, —
И было то как будто и во мне
И вне меня, и в глубь моей души
Оно вливалось, и волшебный круг
Меня тесней, теснее обнимал;
И унесен я был неодолимым
Могуществом далеко в высоту…
Я обеспамятел; когда ж пришел
В себя — то было первая моя
Живая песня. С той минуты чудной
Исчезла ночь во мне и вкруг меня;
Я не был уж один, я не был брошен;
Страданий чаша предо мной стояла,
Налитая целебным питием;
Моя душа на крыльях песнопенья
Взлетела к богу и нашла у бога
Утеху, свет, терпенье и замену.
Квеведо
Мне посчастливилось; свое богатство
Удвоил я; потом ушестерил…
А ты как? Что потом с тобой случилось?
Камоэнс
Я в той земле, где схоронил ее,
Не мог остаться. Вслед за Гамой славный
Путь по морям я совершил, и там,
Под небом Индии, раздался звучно
В честь Португалии мой голос: он
Был повторен волнами Тайо; вдруг
Услышала Европа имя Гамы
И изумилась; до пределов Туле
Достигнул гром победный Лузиады.
Квеведо
А много ль принесла тебе она?
У нас носился слух…
Камоэнс
Мне принесла
Гонение и ненависть она.
Великих предков я ничтожным внукам
Осмелился поставить в образец,
Я карлам указал на великанов —
И правда мне в погибель обратилась:
И то, что я любил, меня отвергло,
И что моей я песнию прославил,
Тем был я посрамлен — и был, как враг,
Я Португалией моей отринут…
(Помолчав.)
Я муж, и жалобы я ненавижу;
Но всю насквозь мне душу эта рана
Прогрызла; никогда не заживет
Она и вечно, вечно будет рвать
Меня, как в оный миг разорвала,
Когда отечество так беспощадно
От своего поэта отреклося.
Квеведо
Ну, не крушись; забудь о прошлом; кто
Не ошибается в своих расчетах?
Теперь не удалось — удастся после.
Камоэнс
И для меня однажды солнце счастья
Блеснуло светлою зарей. Когда
Король наш Себастьян взошел на трон,
Его орлиный взор проник в мою
Тюрьму, с меня упала цепь, и свет
И жизнь возвращены мне были снова;
Опять весна в груди моей увядшей
Воскресла… но то было на минуту:
Все погубил день битвы Алькассарской*.
Король наш пал великой мысли жертвой —
И Португалия добычей стала
Филиппа… Страшный день! о, для чего
Я дожил до тебя!
Квеведо
Да, страшный день!
Уж нечего сказать! И с той поры
Все хуже нам да хуже. Бог на нас
Прогневался. По крайней мере, ты
Похвастать счастием не можешь.
Камоэнс
Солнце
Мое навек затмилось, и печально
Туманен вечер мой. Забыт, покинут,
В болезни, в бедности я жду конца
На нищенской постели лазарета.
Один мне оставался друг — он был
Невольник; иногда я называл
Его в досаде черною собакой.
Но только что со мной простилось счастье,
Он сделался хранителем моим:
Он мне служил, и для меня работал,
И отдавал свою дневную плату
На пищу мне. Когда ж болезнь меня
К постели приковала, день и ночь
Сидел он надо мной и утешал
Меня отрадными словами ласки,
И, сам больной, по улицам таскался
За подаянием для Камоэнса.
И наконец, свои истратив силы,
Без жалобы, без горя, за меня
Он умер — черная собака!.. Бог
То видел с небеси… Покойся, друг,
Последний друг мой на земле, в твоей
Святой могиле! там тебе приютно,
А на земле приюта не бывает.
Квеведо
(про себя)
Теперь пора мне к делу приступить.
(Ему.)
Сердечный друг, тебе удел нелегкий
Достался, нечего сказать! Ты славил
Отечество, и чем же заплатило
Оно тебе за славу? Нищетой.
С надеждами пошел ты в путь, а с чем
Пришел назад? Ровнехонько ни с чем.
И вот теперь, при нашей поздней встрече,
Когда твою судьбу сравню с моею,
То, право, кажется — не осердися, —
Что выбор мой сто раз благоразумней
Был твоего. Вот видишь, я богат;
По всем морям товар мой корабли
Развозят; а бывало, на меня
Смотрел ты свысока. Сказать же правду,
Хоть лаврами я лба и не украсил,
Но, кажется, что на́ вес мой барыш
Тяжеле твоего…
Камоэнс
Ты в барышах —
Не спорю. Но на свете много есть
Вещей возвышенных, не подлежащих
Ни мере, ни расчетам торгаша.
Лишь выгодой определять он может
Достоинство; заметь же это, друг:
Лавровый лист скупать ты на́ вес можешь,
Но о венках лавровых не заботься.
Квеведо
(про себя)
Уж не смеется ль он над нашим званьем?..
Постой, уж попадись ко мне ты в руки,
Я отплачу тебе порядком.
(Ему.)
Ты
Обиделся, я вижу; а в тебе
Я искренно участье принимаю.
Да я и с просьбою пришел; послушай,
Оставь ты лазарет свой, сделай дружбу,
Переселись ко мне; мой дом просторен;
Чужим найдется много места в нем,
Не только что друзьям. Ну, Камоэнс,
Не откажи мне; перейди в мой дом;
Ты у меня свободно отдохнешь
От прошлых бед, и мой избыток
Охотно я с тобою разделю…
Не слышишь, — что ли, Камоэнс?
Камоэнс
Что? что
Ты говоришь? Меня к себе, в свой дом
Зовешь?
Квеведо
Да, да! К себе, в свой дом, тебя
Зову. Согласен ли?
Камоэнс
Жить у тебя?
Но, может быть, ты думаешь, Квеведо…
Нет, нет! твое намеренье, я в этом
Уверен, доброе — благодарю;
Но мне и здесь покойно: я доволен;
Нет нужды мне тебя теснить; да в этом
И радости не будет никакой:
О радостях давно мне и во сне
Не грезится.
Квеведо
Меня ты потеснишь?
Помилуй, что за мысль! Ты мне, напротив,
Полезен можешь быть; я от тебя
Жду помощи великой.
Камоэнс
От меня?
Ждешь помощи? И я могу тебе
Полезен быть? я? я? мечтатель жалкий,
Который никому и ни на что
Не нужен был на свете и себя
Лишь только погубить умел? Квеведо,
Не шутишь ли?
Квеведо
Какая шутка! Сам
Ты рассуди; дал бог мне сына — ну,
Уж нечего сказать, таких немного,
Каков мой Васко; он до этих пор
Был радостью моей, и я им хвастал
И уж заране веселил себя
Надеждою, что он мое богатство,
Которому всему один наследник,
Удвоит, мне, как должно, подражая, —
Ан нет, иначе вышло на поверку:
Отцовским званьем он пренебрегает,
В проклятые зарылся пергаме́нты,
Ударился в стихи, в поэты метит.
Камоэнс
Безумство! жалкий бред!
Квеведо
Я то же сам
Ему пою; да он не верит. Музы —
Ему отец, и мать, и все земное
Его богатство.
Камоэнс
Так мечтают все
Они, но то обман…
Квеведо
Напрасно я
Увещевал его: он слов моих
И понимать не хочет. Видишь ли теперь,
Как много мне ты можешь быть полезен,
Дружище? Укажи ему на твой
Пример, пускай узнает он, как ты,
Его достойный образец, был щедро
От света награжден; пусть Камоэнса
Увидит он в госпитале, больного,
В презренье, в нищете, быть может…
Камоэнс
Так
Пускай меня увидит он! Пришли
Его сюда; я вылечу его
От гибельной мечты. Слепец! безумец!
Ненужною доселе жизнь свою
Я почитал; теперь мне все понятно:
Им пугалом должна служить она!
Квеведо
Так ты его остережешь? спасешь?
Камоэнс
Остерегу, спасу… Пришли его
Сюда…
Квеведо
Он недалёко; крылья имя
Твое придаст ему; через минуту
Он будет здесь; и вместе с ним в мой дом
Пожалует желанный гость — не правда ль?
Ты будешь, друг?
Камоэнс
Увидим.
Квеведо
Ну, прости же,
Любезный.
(Про себя.)
Слава богу! все как должно
Улажено. Лишь только б сына он
На путь наставил… сам же… что за дело
Мне до него!.. Пускай в госпитале
Околевает.
(Уходит.)
Камоэнс
(один)
Я устал; все силы
Мои истощены; и жар и холод
Я чувствую; в глазах моих темнеет;
Уж не она ль? Не смерть ли, званый друг,
Ко мне подходит?..
(Помолчав.)
Всех я схоронил;
Все, что любил я, что меня любило,
Давно во гробе… Я стою один
Перед своей могилою, один…
И не протянет мне никто руки,
Чтобы помочь в нее сойти; свалюся
Туда, как чумный труп, рукой наемной
Толкнутый в общий гроб. Счастлив стократно
Простой поселянин! Трудом прилежным
Довольный, скромный, замыслов высоких
Не ведая, своей тропинкой он
Идет; когда же смертный час его
Наступит, он, в кругу своих, близ доброй
Жены, участницы всего, что было
И горького и радостного в жизни,
Среди детей, воспитанных с любовью,
Смиренно, тихо, ясно умирает;
И всеми он любим, и, с ним прощаясь,
Все плачут, и глаза ему родная
Рука при смерти зажимает. Я же?..
О, как меня все обмануло! Я
Жил одинок и одинок умру…
Сокровищем она казалась мне
В тот час, когда нас буря окружала,
Когда корабль наш об утес в щепы
Расшибся, — да, сокровищем тогда
Она, мое созданье, Лузиада,
Казалась мне! и в море с Лузиадой
Я кинулся, и отдал на пожранье
Волнам все, все и с гордым торжеством
На берег нищим вышел… спасена
Была мое созданье, Лузиада!
Час роковой! погибельная песнь!
Погибельный венец, мне данный славой!
Для них от мирного, земного счастья
Отрекся я — и что ж от них осталось?
Разуверение во всем, что прежде
Я почитал высоким и прекрасным…
(Помолчав.)
Мне холодно, и дрожь в моих костях:
Последняя минута Камоэнса —
И никого, чтоб вздох его принять!
В прошедшем ночь, в грядущем ночь; расстроен,
Разрушен гений; мужество и вера
Потрясены, и вся земная слава
Лежит в пыли… Что жизнь моя была?
Безумство, бешенство… он справедливо
Сказал: барыш мечтателя — мечта.
Камоэнс и Васко Квеведо.
Васко
Здесь, сказано, могу его найти…
Ах, вот он!.. это он!.. таким видал я
Его во сне… но только бодрым, смелым,
И молнии в глазах, и голова,
Поднятая торжественно и гордо…
Что нужды! Это он… Хотя и стар
И хил, но на лице его печать
Его великой песни.
Камоэнс
Кто тут?
Васко
Васко
Квеведо, сын знакомца твоего,
Иозе́ Квеведо…
Камоэнс
Ты?
Васко
Отец меня
Прислал сюда, дон Лудвиг, пригласить
Тебя в наш дом переселиться; там
Найдешь достойное тебя жилище
И дружбу… но не рано ль я пришел?
Камоэнс
Когда б промедлил час, пришел бы поздно.
Приближься, посмотри: уж надо мной
Летает ангел смерти; для меня
Все миновалось; но прими совет
От умирающего Камоэнса
И сохрани его на пользу жизни…
Васко
Ты умираешь?.. нет, не может быть,
Чтоб умер Камоэнс!
Камоэнс
Минуты, друг,
Нам дороги; послушай, сын мой, ты,
Я слышал от отца, служенью муз
Жизнь посвятить свою желаешь… правду ль
Сказал он?
Васко
Правду, я клянуся богом!
Камоэнс
Одумайся; то выбор роковой;
Ты молод, и твоя душа, земного
Еще не ведая, стремится к небу,
И ты свое стремление зовешь
Любовию к поэзии, от неба
Исшедшей, как твоя душа. Но знай,
Любовь еще не сила; постигать
Не есть еще творить; а увлекаться
Стремлением к великому еще
Не есть великого достигнуть.
Васко
Знаю.
Камоэнс
Так загляни ж во глубину своей
Души, и что ее бы ни влекло —
Самонадеянность, иль просто детский
Позыв на подражанье, иль тревога
Кипучей младости, иль раздраженье
Излишне напряженных нерв — себя,
Мой друг, не ослепляй. Другие все
Искусства нам возможно приобресть
Наукою; поэта же творит —
Святейшее оставив про себя —
Природа; гении родятся сами;
Нисходит прямо с неба то, что к небу
Возносит нас.
Васко
Того, что происходит
Теперь во мне и что я сам такое,
Я изъяснить словами не могу.
Но выслушай мою простую повесть:
Ребенком тихим, книги лишь одни
Любя, я вырос, преданный мечтанью.
Мой взор был обращен во внутрь моей
Души; я внешнего не замечал;
Уединение имело голос,
Понятный для меня; и прелесть лунных
Ночей меня стремила в область тайны.
На путь отца смотрел я с отвращеньем;
Меня влекло неведомо к чему…
Вдруг раздалась чудесно Лузиада —
И стало все во мне светло и ясно;
Сомненье кончилось, и выбирать
Уж нужды не было… за ним, за ним!
В моей душе гремело и пылало;
И каждое биенье сердца мне
Твердило то ж: за ним! за ним!.. И власть,
Влекущая меня, неодолима.
Теперь реши, поэт ли я иль нет?
Камоэнс
Свидетель бог! твои глаза блестят,
Как у поэта; но послушай, друг,
Хотя б их блеск и правду говорил,
Остановись, не покидай смиренной
Тропы, протянутой перед тобою;
Судьба тебе добра желает; мне
Поверь, я дорогой купил ценой
Признание, что счастие земное
Не на пути поэта.
Васко
Дай его
Мне заслужить — и пусть оно погибнет!
Камоэнс
Слепец! тебя, зовет надежда славы.
Но что она? и в чем ее награды?
Кто раздает их? и кому они
Даются? и не все ль ее дары
Обруганы завидующей злобой?
За них ли жизнь на жертву отдавать?
Лишь у гробов, которым уж никто
Завидовать не станет, иногда
Садит она свой лавр, дабы он цвел
Над тлением, которое когда-то
Здесь человеком было и страдало,
Нося торжественно на голове
Под лаврами пронзительные терны.
Но для того, кто в гробе спит, навеки
Бесчувственный для здешних благ и бед,
Не все ль равно — полынь ли над костями
Его растет, иль лавр… Не вся ль тут слава?
Васко
Я молод, но уж мне видать случалось,
Как незаслуженно ее венец
Бесстыдная ничтожность похищала,
Ругался над скромно-молчаливым
Достоинством? Но для меня не счастье,
Не золото — скажу ли? — и не слава
Приманчивы…
Камоэнс
Не счастье и не слава?
Чего же ищешь ты?
Васко
О, долго, долго
Хранил я про себя святую тайну!
Но посвященному, о Камоэнс,
Тебе я двери отворю в мое
Святилище, где я досель один
Доступному мне божеству молился.
Нет, нет! не счастия, не славы здесь
Ищу я: быть хочу крылом могучим,
Подъемлющим родные мне сердца
На высоту, зарей, победу дня
Предвозвещающей, великих дум
Воспламенителем, глаголом правды,
Лекарством душ, безверием крушимых,
И сторожем нетленной той завесы,
Которою пред нами горний мир
Задернут, чтоб порой для смертных глаз
Ее приподымать и святость жизни
Являть во всей ее красе небесной —
Вот долг поэта, вот мое призванье!
Камоэнс
О молодость на крыльях серафимских!
Как мало ход житейского тебе
Понятен! возносить на небеса
Свинцовые их души, их слепые
Глаза воспламенять, глухонемых
Пленять гармонией!..
Васко
Что мне до них,
Бесчувственных жильцов земли иль дерзких
Губителей всего святого! Мне
Они чужие. Для чего творец
Такой им жалкий жребий избрал, это
Известно одному ему; он благ
И справедлив; обителей есть много*
В дому отца*— всем будет воздаянье.
Но для чего сюда он их послал, —
О, это мне понятно. Здесь без них
Была ли бы для душ, покорных богу,
Возможна та святая брань, в которой
Мы на земле для неба созреваем?
Мы не за тем ли здесь, чтобы средь тяжких
Скорбей, гонений, видя торжество
Порока, силу зла и слыша хохот
Бесстыдного разврата иль насмешку
Безверия, из этой бездны вынесть
В душе неоскверненной веру в бога?..
О Камоэнс! Поэзия небесной
Религии сестра земная; светлый
Маяк, самим создателем зажженный,
Чтоб мы во тьме житейских бурь не сбились
С пути. Поэт, на пламени его
Свой факел зажигай! Твои все братья
С тобою заодно засветят каждый
Хранительный свой огнь, и будут здесь
Они во всех страна́х и временах
Для всех племен звездами путевыми;
При блеске их, что б труженик земной
Ни испытал, — душой он не падет,
И вера в лучшее в нем не погибнет.
О Камоэнс! о, верь моим словам!
Еще во мне того, что в этот миг
Я чувствую, ни разу не бывало;
Бог языком младенческим моим
С тобою говорит: ты совершил
Свое святое назначенье, ты
Свой пламенник зажег неугасимо;
Мне в душу он проник, как божий луч;
И скольких он других согрел, утешил!
И пусть разрушено земное счастье,
Обмануты ласкавшие надежды
И чистые обруганы мечты…
Об них ли сетовать? Таков удел
Всего, всего прекрасного земного!
Но не умрет живая песнь твоя;
Во всех веках и поколеньях будут
Ей отвечать возвышенные души.
Ты жил и будешь жить для всех времен!
Прямой поэт, твое бессмертно слово!
Камоэнс
Его глаза сверкают, щеки рдеют;
Пророчески со мной он говорит;
От слов его вся внутренность моя
Трепещет; не самим ли богом прислан
Ко мне младенец этот?.. Ты, мой сын,
Лишь о грядущем мыслишь — оглянись
На настоящее и на меня,
Певца твоей великой Лузиады.
Смотри, как я, в нечистом лазарете,
Отечеством презренный и забытый
Людьми, кончаю жизнь на том одре,
Где за два дня издох в цепях безумный.
Таков в своих наградах свет: страшись
Моей стези; беги надежд поэта!
Васко
Бежать твоих надежд, твоей стези
Страшиться?.. Нет, бросаюсь на колени
Перед твоей страдальческой постелью,
На коей ты, как мученик смиренный,
Зришь небеса отверзтые, где ждет
Тебя твой бог, тебя не обманувший.
Благодарю тебя, о Камоэнс,
За все, чем был ты для моей души!
И здесь со мной тебя благодарят
Все современники и всех времен
Грядущих верные друзья святыни,
Поклонники великого, твои
По чувству братья. Пусть людская злоба,
Презрение, насмешка, нищета
Достоинству в награду достаются —
Прекрасней лавра, мученик, твой терн!
И умереть в темнице лазарета
Верх славы… О судьба! дай в жизни мне
Быть Камоэнсом! дай, как он, быть светом
Отечества и века моего
Величием! — и все земные блага
Тебя я отдаю на жертву!
Камоэнс
О!
Клянусь моей последнею минутой,
И всей моей блаженно-скорбной жизнью,
И всем святым, что я в душе хранил,
И всеми чистыми ее мечтами
Клянуся, ты назначен быть поэтом.
Не своелюбие, не тщетный призрак
Тебя влекут — тебя зовет сам бог;
К великому стремишься ты смиренно,
И ты дойдешь к нему — ты сердцем чист.
Васко
Дойду?.. О Камоэнс! ты ль это мне
Пророчишь?.. Повтори ж мне, буду ль я
Поэтом?
Камоэнс
Ты поэт! имей к себе
Доверенность, об этом часе помни;
И если некогда захочет взять
Судьба свое и путь твой омрачится —
Подумай, что своим эфирным словом
Ты с Камоэнсовых очей туман
Печали свеял, что в последний час,
Обезнадеженный сомненьем, он
Твоей душой был вдохновлен, и снова
На пламени твоем свой прежний пламень
Зажег — и жизнь прославил, умирая.
О, помни, друг, об этом часе, помни
О той руке, уж смертью охлажденной,
Которая на звание поэта
Теперь тебя благословляет. Жизнь
Зовет на битву! с богом! воссияй
Прекрасным днем, денница молодая!
А Камоэнсово уж солнце село,
И смерть над ним покров свой расстилает…
Васко
Ты не умрешь. На имени твоем
Покоится бессмертье.
Камоэнс
Так, оно
На нем покоится. Его призыв
Я чувствую: я был поэт вполне.
Неправедно роптал я на страданье;
Мне в душу бог вложил его — он прав;
Страданием душа поэта зреет,
Страдание — святая благодать…
И здесь любил я истину святую,
И голос мой был голосом ее;
И не развеется, как прах ничтожный,
Жизнь вдохновенная моя; бессмертны
Мои мечты; их семена живые
Не пропадут на жатве поколений.
Пред господа могу предстать я смело.
Васко
Что, что с тобой?..
В эту минуту совершается видение: над головою Камоэнса является дух в образе молодой девы, увенчанной лаврами, с сияющим крестом на груди. За нею яркий свет.
Камоэнс
Оставь меня, мой сын!
Я чувствую, великий час мой близко…
Мои дух опять живой — исполнен силы;
Меня зовет знакомый сердцу глас;
Передо мной исчезла тьма могилы,
И в небесах моих опять зажглась
Моя звезда, мой путеводец милый!..
О! ты ль? тебя ль час смертный мне отдал,
Моя любовь, мой светлый идеал?
Тебя, на рубеже земли и неба, снова
Преображенную я вижу пред собой;
Что здесь прекрасного, великого, святого
Я вдохновенною угадывал мечтой,
Невыразимое для мысли и для слова,
То все в мой смертный час прияло образ твой
И, с миром к моему приникнув изголовью,
Мне стало верою, надеждой и любовью.
Так, ты поэзия: тебя я узнаю;
У гроба я постиг твое знаменованье.
Благословляю жизнь тревожную мою!
Благословенно будь души моей страданье!
Смерть! смерть, великий дух! я слышу весть твою;
Меня всего твое проникнуло сиянье!
(Подает руку Васку, который падает на колени.)
Мой сын, мой сын, будь тверд, душою не дремли!
Поэзия есть бог в святых мечтах земли.
(Умирает.)
В кустах, которыми была покрыта
Долина Порто-Веккио, со всех
Сторон звучали голоса, и часто
Гремели выстрелы; то был отряд
Рассыльных егерей; они ловили
Бандита старого Санпьеро; но,
Проворно меж кустов ныряя, в руки
Им не давался он, хотя навылет
Прострелен пулей был. И вот, на верх
Горы взбежав, он хижины достигнул,
В которой жил с своей семьей Маттео
Фальконе; но, к несчастью, в это время
Один лишь мальчик, сын его, был дома;
Он у ворот стоял и на долину
Смотрел, прислушиваясь к шуму. Вдруг
Из ближних выбежав кустов, Санпьеро
Бросается к нему и говорит:
«Спаси меня, я ранен, егеря́
За мною гонятся, они уж близко!» —
«Да я один; отца нет дома; с ним
Ушла и мать». — «Что нужды! спрячь меня
Скорей». — «Да что отец на это скажет?» —
«Отец тебя похвалит; от меня ж
На память вот тебе монета». Мальчик,
Монету взявши, ввел на двор Санпьеро;
Он спрятался там в сено; Фортунато ж
(Так звали мальчика) проворно сеном
Его закрыл, и кровь втоптал в песок,
И вид спокойный принял. В этот миг
Вбежал на двор с своими Гамба (главный
Рассыльщик; он был родственник Маттео).
«Не попадался ли тебе Санпьеро? —
У мальчика спросил он. — Верно, здесь
Его ты видел». — «Нет, я спал». — «Ты лжешь;
Когда стреляют, спать нельзя». — «Да мой
Отец стреляет громче вас, а я
И тут не просыпаюсь». — «Отвечай же,
Куда ушел Санпьеро? Ты его
Здесь видел; правду говори, не то
Тебе достанется». — «Попробуй тронуть
Меня хоть пальцем; мой отец Маттео
Фальконе, знаешь?» — «Твой отец тебя
За то, что лжешь ты, высечет». — «Ан нет,
Не высечет». — «Да где же твой отец?» —
«Он в лес пошел за дичью; видишь сам,
Что я один». К товарищам тогда
В недоуменье обратившись, Гамба
Сказал: «Кровавый след привел нас прямо
Сюда; он, верно, здесь; но этот дом
Обыскивать не стану я; с Маттео
Фальконе ссориться опасно». Гамба
Стоял нахмурившись и тыкал в сено
Своим штыком, не думая, чтоб там
Санпьеро спрятан был; а Фортунато,
Как будто без намеренья цепочкой
Часов его играя, неприметно
Его отвесть от места рокового
Старался. Гамба, вынув из кармана
Часы, сказал: «Я уж давно тебе
Подарок, Фортунато, приготовил.
Ведь у тебя до си́х пор нет часов?» —
«Отец сказал, что мне их даст, как скоро
Двенадцать лет мне будет», — «А тебе
Теперь лишь только десять. Эта песня
Долга. Вот посмотри сюда, какие
Прекрасные часы». И он на солнце
Вертел их, и они сверкали ярко.
Глазами жадными за ними бегал
Встревоженный их блеском Фортунато…
Футляр с эмалью, стрелки золотые
И голубой узорный циферблат…
«Ну что же, где Санпьеро?» — «А часы
Ты дашь мне?» — «Дам». И Гамба поднял выше
Часы; как чаша роковых весов,
Над головой ребенка, раза два
Шатнувшися, они остановились.
Он искушения не вынес; в нем
Вся внутренность зажглась; как в лихорадке
Он задрожал и, правую тихонько
Поднявши руку, вдруг, как зверь когтями,
Схватил часы, а левою рукою,
Закинув за спину ее, в молчанье
На сено Гамбе указал. Без слов
Был кончен торг кровавый. Фортунато,
Добычу взяв, о проданной им жертве
Забыл. Санпьеро из-под сена тут же
Был вытащен; с презреньем поглядел он
На мальчика и, в руки егерям
Отдавшися, сказал: «Друг Гамба, ты
Уж в этом мне, конечно, не откажешь:
Найди носилки; я идти не в силах;
Весь кровью изошел я; признаюсь,
Стрелять ты мастер и в меня так ловко
Попал, что уж теперь со мной конец;
Но видеть мог ты также, что и я
Не промах». И о нем, как о родном
(Любя за храбрость и врага), они
Заботиться усердно принялися.
Ему хотел монету Фортунато
Отдать назад; но молча оттолкнул
Он мальчика, который, уронив
Монету, отошел, краснея, в угол.
Маттео, в это время возвращаясь
С женою и́з леса, гостей незваных
Увидел в хижине; поспешно он
Свое ружье на выстрел приготовил
И подал знак жене, чтоб и она
С другим ружьем была готова. Смело
И осторожно он подходит. Гамба,
Его вдали узнавши, закричал:
«Маттео, это мы, друзья!» И тихо,
В его лицо всмотревшися, он дуло
Ружья нацеленного опустил.
«Маттео, — Гамба продолжал, к нему
Навстречу вышед, — мы лихого
Поймали зверя; но добыча эта
Нам дорого досталась: двое из наших
Легли». — «Кого?» — «Санпьеро, твоего
Приятеля; ведь он и у тебя
Украл двух коз». — «То правда; но большая
Семья у бедняка, а голод, знаешь,
Не свой брат». — «Вот стрелок! От нас бы, верно,
Он ускользнул, когда б не Фортунато,
Мальчишка твой, помог нам». — «Фортунато!» —
Маттео вскрикнул. «Фортунато!» — мать
Со страхом повторила. «Да! Санпьеро
Здесь в сено спрятался, а Фортунато
Его и выдал нам; за это все вы
Получите спасибо от начальства».
Холодным потом обдало Маттео;
Он в хижину вошел. Там егеря
Вкруг старика, который чуть дышал,
От раны изнемогши, суетились;
И, чтоб ему лежать покойней было,
Свои плащи постлали на носилки.
Не шевелясь и молча он смотрел
На их работу; но, как скоро шум
Услышал и, глаза подняв, увидел
В дверях стоящего Маттео, громко
Захохотал, и страшен был тот хохот.
Он плюнул на стену и, задыхаясь,
Глухим, осиплым голосом сказал:
«Будь проклят этот дом; иуды здесь
Предатели живут!» Как полотно
Маттео побледнел и кулаком
Себя ударил в лоб; он был как мертвый;
Стоял безгласно. Вот уж старика
Уклали на носилки, понесли
Из хижины; вслед за другими Гамба,
Хозяину пожавши руку, вышел;
И вот уж все пропали за кустами…
Маттео ничего не замечал;
Он, губы стиснув, яростно и страшно
Смотрел на сына. Фортунато, робко
Подкравшися, хотел отцову руку
Поцеловать; Маттео взвизгнул: «Прочь!»
У мальчика подрезалися ноги;
Не в силах был он убежать и, бледный,
К стене прижавшись, плакал и дрожал.
«Моя ль в нем кровь?» — сверкнувши на жену
Глазами тигра, закричал Маттео.
«Ведь я жена твоя», — она сказала,
Вся покраснев. «И он предатель!» Тут
Рыдающая мать, взглянув на сына,
Увидела часы. «Кто дал тебе их?» —
Она спросила. «Дядя Гамба». Вырвав
С свирепым бешенством из рук у сына
Часы, ударил оземь их Маттео,
И вдребезги они разбились. Долго
Потом, как будто в забытьи, стучал
Ружьем он в пол; потом, очнувшись, сыну
Сказал: «За мной!» И он пошел; за ним
Пошел и сын. Неся ружье под мышкой,
Он прямо путь направил к лесу. Мать,
Схватив его за полу платья: «Он
Твой сын! твой сын!» — кричала. Вырвав полу
Из рук ее, он прошептал: «А я
Его отец, пусти». Поцеловавши
С отчаяньем невыразимым сына
И руки судорожно сжав, в дверях
Осталась мать, чтобы хотя глазами
Их проводить; когда ж они из глаз
Вдали исчезли, плача и рыдая
Перед мадонною она упала.
Маттео, в лес вошедши, на поляне,
Деревьями густыми окруженной,
Остановился. Землю он ружьем
Копнул: земля рыхла. «Стань на колени, —
Ребенку он сказал, — читай молитву».
Став на колени, мальчик руки поднял
К отцу и завизжал: «Отец, прости
Меня; не убивай меня, отец!» —
«Читай молитву». Мальчик, задыхаясь,
Пролепетал со страхом «Отче наш»
И «Богородицу». «Ты кончил?» — «Нет,
Еще одну я знаю литанею;
Ее мне выучить отец Франческо
Велел». — «Она длинна, но с богом». Дулом
Ружья подперши лоб, он руки сжал
И про себя за сыном повторил
Его молитву. Кончив литанею,
Сын замолчал. «Готов ты?» — «Ах, отец,
Не убивай меня!» — «Готов ты?» — «Ах!
Прости меня, отец». — «Тебя простит
Всевышний бог». И выстрел загремел.
От мертвого отворотив глаза,
Пошел назад Маттео. На ногах он
Был тверд; но жизни не было в его
Лице; с подпорой старости своей
И сердце он свое убил. Он шел
За заступом, чтобы могилу вырыть
И тело схоронить. Ему навстречу,
Услышав выстрел, кинулась жена:
«Мое дитя! наш сын! что сделал ты,
Маттео?» — «Долг свой. Там он, на поляне,
Лежит. По нем поминки будут: он,
Как христианин, умер с покаяньем;
Господь его младенческую душу
Помилует и успокоит. Ты же,
Когда сберешься с силой, объяви
Паоло, зятю нашему, мою
Решительную волю, чтоб он нынче ж
К нам на житье с женой переселился».
Дошли ко мне на берег Майна слухи,
Что ты, Киреевский*, теперь стал и москвич
И Москвитянин. В добрый час, приняться
Давным-давно пора тебе за дело.
Меня ж взяла охота подарить
Тебя и твой журнал на Новый год
Своим добром, чтоб старости своей
По-старому хотя на миг один
Дать с молодостью вашей разгуляться.
Но чувствую, что на пиру ее,
Где все кипит, поет, кружится, блещет,
Неловко старику; на ваш уж лад
Мне не поется; ле́та изменили
Мою поэзию; она теперь,
Как я, состарелась и присмирела;
Не увлекается хмельным восторгом;
У рубежа вечерней жизни сидя,
На прошлое без грусти обращает
Глаза и, думая о том, что нас
В грядущем ждет, молчит. Но все, однако,
На Новый год мне должно подарить
Тебя и твой журнал. Друг, даровому
Коню, ты знаешь сам, не смотрят в зубы.
Итак, прошу принять мой лепт вдовицы.
Недавно мне случилося найти
Предание о древнем Александре
В талмуде. Я хочу преданье это
Здесь рассказать так точно, как оно
Рассказано в еврейской древней книге.
Через песчаную пустыню шел
С своею ратью Александр; в страну,
Лежавшую за рубежом пустыни,
Он нес войну. И вдруг пришел к реке
Широкой он. Измученный путем
По знойному песку, на тучном бреге
Реки он рать остановил; и скоро вся
Она заснула в глубине долины,
Прохладою потока освеженной.
Но Александр заснуть не мог; и в зной
И посреди спокойствия долины,
Где не было следа тревог житейских,
Нетерпеливой он кипел душою;
Ее и миг покоя раздражал;
Погибель войск, разрушенные троны,
Победа, власть, вселенной рабство, слава
Носилися пред ней, как привиденья.
Он подошел к потоку, наклонился,
Рукою зачерпнул воды студеной
И напился; и чудно освежила
Божественно-целительная влага
Его все члены; в грудь его проникла
Удвоенная жизнь. И понял он,
Что из страны, благословенной небом,
Такой поток был должен вытекать,
Что близ его истоков надлежало
Цвести земному счастию; что, верно,
Там в благоденствии, в богатстве, в мире
Свободные народы ликовали.
«Туда! туда! с мечом, с огнем войны!
Моей они должны поддаться власти
И от меня удел счастливый свой
Принять, как дар моей щедроты царской».
И он велел греметь трубе военной;
И раздалась труба, и пробудилась,
Минутный сон вкусивши, рать; и быстро
Ее поток, кипящий истребленьем,
Вдоль мирных берегов реки прекрасной
К ее истокам светлым побежал.
И много дней, не достигая цели,
Вел Александр свои полки. Куда же
Он наконец привел их? Ко вратам
Эдема. Но пред ним не отворился
Эдем; был страж у врат с таким ужасно
Пылающим мечом, что задрожала
И Александрова душа, его
Увидя. «Стой, — сказал привратник чудный, —
Кто б ни был ты, сюда дороги нет».
«Я царь земли, — воскликнул Александр,
Прогневанный нежданным запрещеньем, —
Царем земных царей я здесь поставлен.
Я Александр!» — «Ты сам свой приговор,
Назвавшись, произнес; одни страстей
Мятежных обуздатели, одни
Душой смиренные вратами жизни
Вступают в рай; тебе ж подобным, мира
Грабителям, ненасытимо жадным,
Рай затворен». На это Александр:
«Итак, назад мне должно обратиться,
Тогда, как я уже стоял ногой
На этих ступенях, туда проникнув,
Где от созданья мира ни один
Из смертных не бывал. По крайней мере,
Дай знамение мне, чтобы могла
Проведать вся земля, что Александр
У врат эдема был». На это страж:
«Вот знаменье; да просветит оно
Твой темный ум высоким разуменьем;
Возьми». Он взял; и в путь пошел обратный;
А на пути, созвавши мудрецов,
Перед собою знаменье велел
Им изъяснить. «Мне! — повторял он в гневе, —
Мне! Александру! дар такой презренный!
Кусок истлевшей кости!» — «Сын Филиппов, —
На то сказал один из мудрецов, —
Не презирай истлевшей этой кости;
Умей спросить, и даст тебе ответ».
Тут принести велел мудрец весы;
Одну из чаш он золотом наполнил;
В другую чашу кость он положил,
И… чудо! золото перетянула
Кость. Изумился Александр; он вдвое
Велел насыпать золота; он сам
Свой скипетр золотой, свою корону
И с ними тяжкий меч свой бросил в чашу —
Ни на волос она не опустилась.
Затрепетал на троне царь могучий;
И он спросил: «Какою тайной силой
Нарушен здесь закон природы? Чем
Ей власть ее возможно возвратить?» —
«Щепоткою земли», — сказал мудрец.
И бросил он на кость земли щепотку:
И чаша с костью быстро поднялася,
И быстро чаша с золотом упала.
Мудрец сказал: «Великий государь,
Был некогда подобный твоему
Разрушен череп; в нем же эта кость
Была частицей впадины, в которой
Глаз, твоему подобный, заключался.
Глаз человеческий в объеме мал;
Но с ненасытной жадностью объемлет
Он все, что нас здесь в области видений
Так увлекательно пленяет; целый
Он мир готов сожрать голодным взором.
Все золото земное всыпьте в чашу,
Все скипетры и все короны бросьте
На золото… все будет мало; но
Покрой его щепоткою земли —
И пропадет его ненасытимость;
Сквозь легкий праха груз уж не пробьется
Он жадным взором. Ты ж, великий царь,
В сем знаменье уразумей прямое
Значение и времени и жизни.
Ненасытимости перед тобою
Лежит симво́л в истлевшей этой кости».
Но царь внимал с поникшей головой,
С челом нахмуренным. Вдруг он вскочил;
Сверкнул на всех могучим оком льва;
И возгласил так громко, что скалы́
Окрестные ужасный дали голос:
«Греми, труба! Вперед, мои дружины!
Жизнь коротка; уходит время; стыд
Тому, кто жизнь и время праздно тратит».
И вихрями взвился песок пустыни;
И рать великая, как змей с отверзтым
Голодным зевом, шумно побежала
К пределам Индии. Завоеватель
Потоками лил кровь, и побеждал,
И с каждою победой разгорался
Сильнейшей жаждою победы новой,
И наконец они ему щепоткой
Земли глаза покрыли — он утих.
Но кажется, почтенный Москвитянин,
Что мой тебе подарок в Новый год
Некстати мрачен: гробовая кость,
Земля могильная, ничтожность славы,
Тщета величий… в Новый год дарить
Таким добром неловко; виноват;
И вот тебе рассказ повеселее.
Жил на Востоке царь; а у царя
Жил во дворце мудрец: он назывался
Керим, и царь его любил и с ним
Беседовал охотно. Раз случилось,
Что задал царь такой вопрос Кериму:
«С чем можем мы сравнить земную жизнь
И свет?» Но на вопрос мудрец не вдруг
Ответствовал; он попросил отсрочки
Сначала на день, после на два, после
На целую неделю; наконец
Пришел к царю и так ему сказал:
«Вопрос твой, государь, неразрешим.
Мой слабый ум его обнять не может;
Позволь людей мудрейших мне спросить».
И в путь Керим отправился искать
Ответа на вопрос царя. Сначала
Он посетил один богатый город,
Где, говорили, находился славный
Философ; но философ тот имел
Великолепный дом, был друг сердечный
Царя, жил сам как царь и упивался
Из полной чаши сладостию жизни.
Керим ему вопрос свой предложил.
Он отвечал: «Свет уподобить можно
Великолепной пировой палате,
Где всякий час открытый стол — садись
Кто хочет и пируй. Над головою
Гостей горят и ходят звезды неба;
Их слух пленяют звонким хором птицы;
Для них цветы благоуханно дышат,
А на столах пред ними без числа
Стоят с едою блюда золотые,
И янтарем кипящим в чашах блещет
Вино; и все кругом ласкает чувства.
И гости весело сидят друг с другом,
Беседуют, смеются, шутят, спорят;
И новые подходят беспрестанно;
И каждому есть место; кто ж довольно
Насытился, встает, и с теми, кто
Сидели с ним, простясь, уходит спать
Домой, хозяину сказав спасибо
За угощенье. Вот и свет и жизнь».
Керим философу не отвечал
Ни слова; он печально с ним простился
И далее поехал; про себя же
Так рассуждал: «Твоя картина, друг
Философ, неверна; не все мы здесь
С гостями пьем, едим и веселимся;
Немало есть голодных, одиноких
И плачущих». Кериму тут сказали,
Что недалеко жил в густом лесу
Отшельник набожный, смиренномудрый.
Ему убежищем была пещера:
Он спал на голом камне; ел одни
Коренья, пил лишь воду; дни и ночи
Все проводил в молитве. И немедля
К нему отправился Керим. Отшельник
Ему сказал: «Послушай; через степь
Однажды вел верблюда путник; вдруг
Верблюд озлился, начал страшно фыркать,
Храпеть, бросаться; путник испугался
И побежал; верблюд за ним. Куда
Укрыться? Степь пуста. Но вот увидел
У самой он дороги водоем
Ужасной глубины, но без воды;
Из недра темного его торчали
Ветвями длинными кусты малины,
Разросшейся меж трещинами стен,
Покрытых мохом старины. В него
Гонимый бешеным верблюдом путник
В испуге прянул; он за гибкий сук
Малины ухватился и повис
Над темной бездной. Голову подняв,
Увидел он разинутую пасть
Верблюда над собой: его схватить
Рвался ужасный зверь. Он опустил
Глаза ко дну пустого водоема:
Там змей ворочался и на него
Зиял голодным зевом, ожидая,
Что он, с куста сорвавшись, упадет.
Так он висел на гибкой, тонкой ветке
Меж двух погибелей. И что ж еще
Ему представилось? В том самом месте,
Где куст малины (за который он
Держался) корнем в землю сквозь пролом
Стены состаревшейся водоема
Входил, две мыши, белая одна,
Другая черная, сидели рядом
На корне и его поочередно
С большою жадностию грызли, землю
Со всех сторон скребли и обнажали
Все ветви корня, а когда земля
Шумела, падая на дно, оттуда
Выглядывал проворно змей, как будто
Спеша проведать, скоро ль мыши корень
Перегрызут и скоро ль с ношей куст
К нему на дно обрушится. Но что же?
Вися над этим страшным дном, без всякой
Надежды на спасенье, вдруг увидел
На ближней ветке путник много ягод
Малины, зрелых, крупных: сильно
Желание полакомиться ими
Зажглося в нем; он все тут позабыл:
И грозного верблюда над собою,
И под собой на дне далеком змея,
И двух мышей коварную работу;
Оставил он вверху храпеть верблюда,
Внизу зиять голодной пастью змея,
И в стороне грызть корень и копаться
В земле мышей, а сам, рукой добравшись
До ягод, начал их спокойно рвать
И есть; и страх его пропал. Ты спросишь:
Кто этот жалкий путник? Человек.
Пустыня ж с водоемом Свет; а путь
Через пустыню — наша Жизнь земная;
Гонящийся за путником верблюд
Есть враг души, тревог создатель, Грех:
Нам гибелью грозит он; мы ж беспечно
На ветке трепетной висим над бездной,
Где в темноте могильной скрыта Смерть
Тот змей, который, пасть разинув, ждет,
Чтоб ветка тонкая переломилась.
А мыши? Их названье День и Ночь;
Без отдыха, сменяяся, они
Работают, чтоб сук твой, ветку жизни,
Которая меж смертию и светом
Тебя неверно держит, перегрызть;
Прилежно черная грызет всю ночь,
Прилежно белая грызет весь день;
А ты, прельщенный ягодой душистой,
Усладой чувств, желаний утоленьем,
Забыл и грех — верблюда в вышине,
И смерть — внизу зияющего змея,
И быструю работу дня и ночи —
Мышей, грызущих тонкий корень жизни;
Ты все забыл — тебя манит одно
Неверное минуты наслажденье.
Вот свет, и жизнь, и смертный человек.
Доволен ли ты повестью моею?»
Керим отшельнику не отвечал
Ни слова; он печально с ним простился
И далее поехал; про себя же
Так рассуждал: «Святой отшельник, твой
Рассказ замысловат, но моего
Вопроса он еще не разрешил;
Не так печальна наша жизнь, как степь,
Ведущая к одной лишь бездне смерти;
И не одним минутным наслажденьем
Пленяется беспечно человек».
И ехал он куда глаза глядят.
Вот повстречался с ним какой-то странный,
Убогим рубищем покрытый путник.
Он шел босой; через плечо висела
Котомка; в ней же было много хлеба,
Плодов и всякого добра; он сам,
Казалось, был веселого ума,
Глаза его сверкали остротою,
И на лице приятно выражалось
Простосердечие. Керим подумал:
«Задам ему на всякий случай мой
Вопрос! Быть может, дело скажет этот
Чудак». И он у нищего спросил:
«С чем можно нам сравнить земную жизнь
И свет?» — «На это у меня в запасе
Есть повесть, — нищий отвечал. — Послушай:
Одни Немой сказал Слепому: если
Увидишь ты Арфиста, попроси
Его ко мне, чтоб сына моего,
В унылость впадшего, своей игрою
Развеселил. На то сказал Слепой:
Такого мне Арфиста уж случалось
Видать здесь; я Безногого за ним
Отправлю; он его в одну минуту
Найдет. Безногий побежал и скоро
Нашел Арфиста; был Арфист без рук,
Но он упрямиться не стал и так
Прекрасно начал на бесструнной арфе
Играть, что меланхолик без ума
Расхохотался; то Слепой увидя
Всплеснул руками; вслух Немой хвалить
Стал музыканта, а Безногий начал
Плясать и так распрыгался, что много
Сбежалося людей, и из толпы
Вдруг выскочил Дурак: он изъявил
Арфисту, прыгуну и всем другим
Свое благоволенье. Мимо их
Прошла тихонько Мудрость и, увидя,
Что делалось, шепнула про себя:
Таков смешной, безумный, жалкий свет,
И такова на свете наша жизнь.
Доволен ли ты повестью моею?»
Керим прохожему не отвечал
Ни слова; он печально с ним простился
И далее поехал; про себя же
Так рассуждал: «Затейлив твой рассказ;
Но моего вопроса не решил он.
Хотя мы в жизни много пустоты,
Дурачества и лжи встречаем, но
И высшая значительность и правда
Святая в ней заключены благим
Создателем». Подумав так, решился
Керим отправиться в обратный путь,
Чтоб донести царю, что никакого
Не удалось ему найти ответа
На заданный вопрос. Дорогой он
Молился богу, чтоб своею правдой
Бог просветил его рассудок темный
И жизни таинство ему открыл.
И пред царя явился он с веселым
Лицом и все, что сведал от других,
Ему пересказал; а царь спросил:
«Что ж напоследок сам теперь, Керим,
Ты думаешь?» — «Сперва благоволи, —
Сказал Керим, — услышать, что со мной
Самим случилось на пути. Известно
Тебе, что я лишь только по твоей
Высокой воле в этот трудный путь
Отправился, что, милостию царской
Хранимый, я везде проводников
Имел, и пищу находил дневную,
И никаких не испытал тревог.
Что ж на дороге доброго, худого
Мне повстречалося, о том нет нужды
Упоминать — оно ничто в сравненье
С той бездной, благ, какими ты так щедро,
Мой царь, меня осыпал. И мое
Одно желанье было: угодить
Тебе, с усердием стараясь правду
Найти между людьми, чтоб, возвратившись,
Тебе отчет принесть в своих трудах.
Теперь ты сам реши по царской правде:
Достоин ли я милости твоей?»
Царь, не сказав ни слова, подал руку
В знак милости Кериму. Умиленно
Керим ее поцеловал; потом
Примолвил: «Так я думал про себя
Во время странствия. Но, подходя
К твоим палатам царским и печалясь,
Что без малейшия перед тобой
Заслуги ныне я к тебе, мой царь,
Был должен возвратиться, вдруг у самой
Обители твоей как скорлупа
С моих упала глаз, и я постигнул,
Что наша жизнь есть странствие по свету
Такое ж, как мое, во исполненье
Верховной воли высшего царя».
Мудрец умолк; а царь ему сказал:
«Друг верный, будь моим отцом отныне».
И для тебя, мой добрый Москвитянин,
Как и для всех, в обеих повестях
Полезное найдется наставленье.
Хотя урок, так безуспешно данный
Эдемской костью Александру, боле
Земным царям приличен; но и ты,
Как журналист, воспользоваться им
Удобно можешь: будь в своем журнале
Друг твердый, а не злой наездник правды;
С журналами другими не воюй;
Ни с «Библио́текой для чтенья»*, ни
С «Записками»*, ни с «Северной пчелою»*,
Ни с «Русским вестником»*; живи и жить
Давай другим; и обладать один
Вселенною читателей не мысли.
Другой же повести я толковать
Тебе не стану; мне давно известно,
Что ты, идя своей земной дорогой,
Смиренно ведаешь: куда, зачем
И кто тебе по ней идти велит.