На краю света*

Славной памяти адмирала

Арсения Григорьевича ГОЛОВКО,

командовавшего в годы Великой Отечественной войны нашим Северным флотом


Федя из Подплава


Он знал уже почти десять букв, когда я военной осенью приехал впервые на одну из заполярных баз Северного флота. Десять букв! Этого было вполне достаточно, чтобы запечатлеть свое имя на торпеде – в назидание Гитлеру и всем фашистам. За этим занятием я и застал его позади плетня из колючей проволоки, огораживающего базу подводных лодок. Когда я, предъявив часовому свой пропуск, вошел во дворик подплава, как моряки называют сокращенно флот подводного плавания, подводники как раз грузили торпеды на большую крейсерскую лодку. Длинное темно-зеленое щучье тело подводного корабля вытянулось на воде у причальной стенки, у так называемого пирса. Над пирсом нависала огромная скала. В ней были проделаны входы в подземные пещеры, где хранились торпеды. Краснофлотцы в рабочих холщовых робах клали громадную торпеду на специальную тележку и вывозили из пещеры. Сперва в сумраке каменного логова появлялась округлая голова торпеды, а затем, опираясь на низкие колеса, как на лапы, выползала она вся целиком, похожая на исполинского тритона, узкая к хвосту, тяжелая, гладкая, зло поблескивающая на солнце. На нее наводили жирный слой смазки, напоминающий по виду ягодное варенье или джем.

Около торпеды вертелся мальчишка лет восьми, худенький, с острым носиком, красный кончик которого был, пожалуй, ближе к безбровому лбу, чем к верхней губе. На мальчишке была большая, явно не по голове, черная пилотка с блестящим якорем спереди, а на рукавах запачканной курточки красовались одна над другой нашивки минера, связиста, артиллериста, комендора, электрика и сигнальщика. Красные стрелы, пересекающиеся молнии, якоря, гаечные ключи, пушки, вымпелы… Нашивок было так много, что они едва умещались между плечом и потрепанным обшлагом, из которого вылезала худая, грязная рука мальчика. Мальчуган деловито оглядывал вывезенную торпеду, обходил ее со всех сторон, затем садился перед ней на корточки и, шмыгая от усердия вздернутым носом, старательно выводил что-то пальцем на смазке, покрывавшей торпеду. Я подошел ближе. Сквозь розовато-коричневую пасту тускло поблескивала металлом протертая пальцем надпись: «AT ФЭДN». Косая перекладинка у буквы «И» была наклонена не в ту сторону, куда следует, буква поэтому выглядела, как знак номера – №, я догадался, что «Э» получилось у мальчика тоже нечаянно.

– Ну, Федя, – спросил я, – чем это ты, брат, занимаешься?

– Расписываюсь, – отвечал Федя, искоса взглянув на меня и подправляя пальцем сделанную им надпись.

– Это зачем же?

– Пускай видят от кого, – сердито произнес мальчишка. – Они уж мой почерк знают. Я каждый раз расписываюсь.

– А кто же ты такой будешь?

– Я? – как будто удивившись, спросил мальчик и, еще выше подтянул нос, посмотрел на меня снизу без всякого одобрения. – Я тут один-единственный у них мальчишка…

– У кого у них? Чей единственный?

– Ну, у всех… Флотский. Я отсюда, с подплаву. Не знаете, что ли? – И он отошел от меня к другой торпеде, которую в эту минуту выкатывали на тележке из-под скалы.

Один из краснофлотцев-подводников, подхватив свободной рукой Федю под мышки, не останавливаясь, посадил его верхом на торпеду, и так он прогарцевал мимо меня, плотно обхватив ногами круглое и толстое тело огромного смертоносного снаряда.

– Расступись, народ, царь Федор на коне едет! – крикнул с мостика подлодки, вылезая из люка, человек в промасленной форменке, должно быть механик. – Ну как, Федя, приложил руку?

– Порядок! – отвечал Федя.

– Это что, сынишка кого-нибудь из ваших? – обратился я к краснофлотцу, который назвал Федю царем Федором.

– Да нет, тут целая такая история, – отвечал вполголоса подводник. – Это Федюшка Толбеин. Наш, с подплаву… У него отец боцман был, из поморов, на восемнадцатом номере, на буксире. А когда в прошлом году семьи эвакуировали отсюда морем, фашисты, дьяволы, в море их застукали. Налетело штук пять и давай долбить. Там женщины, ребята… страшное дело! Прямо с бреющего. Видели ясно, что народ не военный, а так и не отстали, пока не докончили. Покуда с берега подоспели, уже мало кто на плаву держался. И отец его, и мать Федьки этого, и сестренка тоже была – все погибли. А ему повезло: буек якорный бомбой отхватило, он за него и уцепился. Единственный, кто спасся… Ну, доставили его на базу. А тут его Дуся приютила, что в кают-компании подает, – знаете, официантка? Так он тут и остался, на подплаве у нас. Единственный в своем роде, так сказать. У нас ведь тут ни в заливе, ни в одной губе детей не сыщешь – всю ребятню эвакуировали, как война началась. Ну, а уж Федька, так вышло, осел, видно, надолго. Да и нам, знаете, все-таки веселее глядеть, а то забыли уж прямо, какие ребята бывают. Ведь один-единственный…



Так я узнал историю Феди Толбеина, общего сына подводников, воспитанника и любимца североморцев. Его очень баловали на подплаве. Знаменитейшие подводники, Герои Советского Союза – сам прославленный Звездин, напористый Сухарьков, неугомонный Фальковский, – дарили его своей дружбой. И, когда лодка уходила в боевую операцию, Федька всегда провожал своих друзей, стоя на пирсе, и долго глядел вслед ушедшим.

У моряков Северного флота был обычай делать надписи на смазке торпед. «Гитлеру под микитки», – писали подводники на торпедах. «Фашистским гадам от североморцев», – выводили они на грозных своих снарядах, заряжая торпедные аппараты. «За Киев, за Севастополь…» Как-то Федька напросился, чтобы и ему разрешили сделать надпись. Он знал несколько букв и как умел вывел на торпеде свое имя. И вышло так, что Герой Советского Союза Исаак Аркадьевич Фальковский этой самой торпедой, которую надписал Федька, потопил большой немецкий пароход. Фальковский шел на маленькой лодке – их на флоте называют «малютками». Неприятельские миноносцы охраняли корабль с ценным грузом. Но «малютка» смело проскочила под кораблями охранения, и торпеда с надписью «AT ФЭДN» угодила прямехонько в фашистский пароход. Он взорвался, зарылся носом в воду и вскоре пошел на дно. С тех пор вошло в моду брать в поход торпеды с Фединой надписью. Моряки шутливо уверяли, что у Феди легкая рука и он приносит счастье подводникам.

Федька целые дни торчал на подплаве. Он играл в классы, вычерчивая их мелом на толстых досках пирса, и, когда кто-нибудь неосторожно ступал в клетку, Федька сердито кричал:

– Ну, где ходишь? Не видишь – тут заминировано! Обозначено ясно.

Фальковский подарил ему оставленный кем-то из эвакуированных трехколесный велосипед. По возрасту Федьке полагалось бы ездить уже на двухколесном. Но лишние спицы в колеснице мало смущали Федьку. И, чтобы не задеть руля, широко расставив коленки в продранных чулках, Федька раскатывал на своем трехколесном велосипедике по пирсу, лавируя между кнехтами для причала, торпедами, бочками.

Однажды он даже ухитрился съехать по крутому узкому трапу на стоявшую у стенки крейсерскую подводную лодку Звездина. Но получил за это такой нагоняй, что потом два дня ходил пешком, боясь показаться на велосипеде у подводников.

– Ах ты, Федя, Федя! – говорил ему Фальковский, с которым они особенно сдружились. – И что из тебя будет, Федя? Темно и непонятно! Если ты себе голову нигде не оторвешь, то она тебе пригодится в хозяйстве… Но ты ее оторвешь себе.

Кто-то подарил Федьке старую пилотку подводника. Хотя ее и ушили сзади, все-таки она была велика Федьке, оттопыривала ему уши и стояла за затылком, как петушиный гребень. Подводники, минеры, электрики, сигнальщики покупали ему форменные нарукавные нашивки во флотторге, и вскоре Федька стал похож на чемодан бывалого путешественника, который облепили со всех сторон наклейки гостиниц.

Однажды приехали разведчики с Рыбачьего полуострова, из далекого моря на самом краю света. Давно они не бывали на Большой земле. Обступив Федьку, они с веселым и нежным изумлением оглядывали его.

– Смотри, нормальный дитенок! Точно! – сказал один из них, человек огромного роста. Сквозь расстегнутый воротник его пехотной гимнастерки видна была матросская тельняшка. – Точно! Жизнь, значит, идет своим курсом, пацаны на велосипедах ездят. Порядок!.. Жми, жми, браток, качай педали!

И он подарил Федьке трофейный перочинный ножик.

На другой день Фальковский встретил Федьку недалеко от подплава. Федька шел в гости к разведчикам, которые остановились в доме у начальника порта. Увидев своего друга, Федька быстро застегнул курточку. Это показалось подозрительным Фальковскому.

– А ну-ка, ну-ка, что ты там хоронишь?

Федька старательно закашлялся.

– Простыл вчера, Исаак Аркадьевич.

– Простыл? А ну-ка расстегнись, давай сюда твою простуду, дай-ка я тебя послушаю.

– Да так ничего не слыхать, Исаак Аркадьевич, а только очень горло корябает, и прямо кашляешь, кашляешь – даже больно.

– Ну, если не слыхать, то, может быть, видать что-нибудь, а? – настаивал Фальковский. И, отведя руки Федьки в стороны, расстегнул курточку. – Это кто тебе тельняшку сообразил?… Да погоди, это же у тебя прямо на коже!.. Ой, Федя, Федя! Я же от тебя получу разрыв сердца раньше времени.

– Не щекотитесь, у вас руки холодные, и так я весь простыл, – проворчал сконфуженный Федька, запахивая курточку, под которой вся кожа на груди была расписана химическим карандашом в синюю полоску, чтобы людям казалось, будто Федька носит матросскую тельняшку.

Фальковский обещал никому не говорить об этом происшествии. Уведя Федьку к себе, он с трудом горячей водой отмыл его. При этом он сперва чуть не ошпарил Федьку, напустив кипятку в корыто, а потом, перепугавшись, когда малый заорал благим матом, с размаху посадил его в кадку с ледяной водой… Но дружба знаменитого подводника с Федькой после этого еще более укрепилась.

Вскоре Фальковский ушел в опасный поход на своей «малютке». Федька расписался на двух его торпедах. Через несколько дней на базе были получены о Фальковском недобрые сведения. Федька подслушал, как Звездин тихо говорил Сухарькову:

– Слышал, Валентин? Фашисты Фальковского обнаружили. Он там кого-то подколол, а теперь они за ним гоняются, глушат его…

– Может, отлежится на дне? – тихо проговорил Сухарьков.

– Ну да, отлежится! Исаака не знаешь! Это же такая горячка – непременно рискнет. Да и сколько можно ему отлеживаться? Он уже и так время просрочил. Все, наверно, у него к концу подошло.

– А что – значит, опасно ему? – не выдержал и вмешался в разговор Федька.

– Что – опасно? Ничего не опасно! Услышал звон – и уже «опасно»… Садись-ка, брат, лучше на свой трехколесник и катай себе.

Но Федька не сел на велосипед. Он взобрался на высокую причальную тумбу и долго сидел на ней, смотрел на бухту, в которой стояли миноносцы, сторожевые суда, катера-охотники. Все были тут, все на месте. Только Фальковского не было, и пустовал бон в котором обычно стояла его «малютка». Холодная зеленоватая вода плескалась там между сваями, словно всхлипывая. Противными голосами мяукали чайки, боком летя по ветру. Федька сполз с кнехта и, понуро глядя в неуютное море, побрел с базы, ведя одной рукой свой велосипедик, педали которого качались впустую, без толку.

Вечером Федька не стал есть пончики, которые принесла ему из салона командирской кают-компании Дуся. Он потом рассказывал мне, что долго не мог заснуть, все думал о Фальковском. Страшно, должно быть, когда вокруг тебя вода и над головой все вода и вода. И рядом рвутся страшные глубинные бомбы. Вот-вот попадет, вот-вот сомнет, расплющит… Намучившись, Федька заснул. Под утро Федьке стало холодно, и от этого ему приснилось, что он лежит в холодной воде на самом дне, и уши у него стали как жабры, и он дышит ими, впуская воду в одно ухо и выпуская из другого. А сверху вдруг нырнула и пошла, булькая, прямо на него глубинная бомба, и вот как рванет… Федька проснулся от гулкого удара за окном. За ним последовал второй. Федька вскочил и увидел легкий дымок, еще вившийся у пушки на подводной лодке, которая, подняв позывные, в эту минуту быстро входила в гавань. Федька сразу узнал «малютку» Фальковского – никто, кроме него, не врывался на таком ходу в узкую горловину залива. А два залпа, которые дал, входя в гавань, Фальковский, означали, что лодка возвращается с победой: два фашистских корабля пущены на дно.

Федька выскочил на набережную. Подводники бежали к пирсу. Обгоняя их, задевая за локти, получая ободрительные подзатыльники, изо всех сил нажимая на педали, мчался Федька к причалу на своем велосипедике. Он едва не сшиб с ног огромного моряка Милехина, старшего кока столовой подплава. Кок бежал, сдвинув белый колпак на затылок, в белоснежном переднике. Отдуваясь, он бормотал:

– Это же прямо чистое наказание! Не напасешься на них!..

А подводники, обгонявшие его, кричали:

– Плакали твои поросятки, Милехин! Слышал? Фальковский два залпа грохнул – значит, жарь двух поросят. Точно? Ничего не поделаешь, уж как водится! Закон! Порядок!..

Федька подоспел в тот самый момент, когда с лодки бросили причальные концы и Фальковский, щуря опухшие, красные от усталости глаза, соскочил на доски причала. Нет, Федька не кинулся к своему другу – Федька знал морские порядки. Он терпеливо стоял в стороне, радостно тараща глаза на Фальковского, который, приложив руку к фуражке, докладывал контр-адмиралу, начальнику подплава, о законченной операции.

– Потоплены два неприятельских транспорта. Один порядка восьми тысяч тонн, другой, полагаю, тысяч на шесть, – рапортовал Фальковский. – Затем я подвергся атаке двух миноносцев. Всего было сброшено двести восемьдесят две глубинные бомбы. Ушел. Задание выполненено. Люди здоровы. Имеются незначительные повреждения.

Тут только Федька заметил страшные следы, которые остались на лодке от близких разрывов глубинных бомб. На железной палубе все было покорежено, вмято, погнуто. А кое-где на обшивке даже зияли разошедшиеся швы.

Официальная чаеть встречи закончилась. Довольный контр-адмирал закурил, не забыв предложить папиросу вернувшемуся герою, и вопросы, которые задавал теперь начальник, переходили уже в обычный дружеский разговор.

Звездин и Сухарьков поочередно обнимали Фальковского и, довольные, хлопали его по кожаной спине.

– Сколько же всего торпед выпустили? – снросил контр-адмирал.

– Всего-навсего три, товарищ контр-адмирал. Две из носовых, одну с кормы. Попали в цель кормовая и одна из носовых.

– Мои? – спросил из-под чьего-то локтя пробравшийся вперед Федька.

– Точно! – засмеялся Фальковский. – Обе «AT ФЭДN».

Дня через два после того на базу налетели немецкие бомбардировщики. Корабли подняли на мачтах клетчатый, желтый в шашках, флаг – «твердо». Это был сигнал тревоги. В порту коротко пролаяла сирена. Все бросились на свои места. Ударили зенитки с миноносцев, сторожевых кораблей, били пушки с подлодок. Катера и буксиры, спешно отваливая по правилам тревоги от стенки, выплывая к середине залива, также били на всем ходу по самолетам из крупнокалиберных пулеметов и автоматических пушек. Ударил из своего главного калибра миноносец «Громокипящий». Эхо выстрелов раскатилось по заливу, отдаваясь в скалах. В домах на набережной посыпались стекла, лопнувшие от невероятной силы звука. Второй раз ударил из главного калибра «Громокипящий», и передовой немецкий бомбардировщик, волоча за собой космы дыма, повернул в сторону, выбросил длинное пламя, качнулся и, неуклюже вертясь, стал падать за ближайшую сопку. Чуточку в стороне от него выхлопнул и распустился в небе белый цветок парашюта. Он медленно опустился и исчез за скалами.

– У Тойва-губы сел, – определил Звездин, вместе с нами следивший за воздушным боем. – Как бы не ушел фашист, его потом в сопках не найдешь. А до фронта тут рукой подать, ищи-свищи.

– Минутку! – сказал вдруг Фальковский. – А где наш Федька? Где Федька, я спрашиваю? Он же там, как раз у Тойва-губы, ягоды собирает, чтоб ему…

Действительно, Федька теперь по полдня пропадал на сопках, где в этом году было необыкновенно много черники, голубики, брусники и морошки. Он приходил с фиолетовыми губами, синезубый и показывал нам такой язык, будто он им только что вылизывал чернила.

– Федька там, вы понимаете или не понимаете?! – закричал на нас Фальковский.

И мы стали карабкаться на сопку, чтобы скорее добраться до Тойва-губы, чтобы изловить немецкого парашютиста, чтобы защитить нашего Федьку. Краснофлотцы оцепили район, куда ветер отнес парашютиста. Мы шли, прыгая со скалы на скалу, осматривая расщелины, обходя небольшие озера, заглядывая под каждый валун. Нигде не было парашютиста, вместе с ним исчез и наш Федька. Потом до нас докатился звук выстрела. А вскоре за сопками снова ахнуло… И опять стало тихо.

Больше всех волновался Фальковский. Он считал Федьку уже погибшим, слал проклятия на головы фашистов.

Спокойный, рассудительный Звездин тщетно пытался успокоить его.

На поиски парашютиста вылетел с аэродрома летчик Свистнев. Он кружил над сопками, несколько раз низко прошел над нами, разглядывая местность. Вдруг самолет круто повернул обратно и стал описывать круги над небольшим ущельем между двумя высокими скалистыми утесами. Летчик, высунувшись из кабины, махая нам рукой, указывал куда-то вниз. Срываясь с камней, перескакивая через ручьи, помчались мы туда. Через минуту мы были на краю скалы. И там, внизу, на темном сыром мху, мы увидели выложенное из белых камней, ярко выделяющееся огромное «ФЭДR». Бедняга! Он, должно быть, очень волновался и спешил, выкладывая здесь из камней свое имя, и даже букву «Я», которую обычно писал правильно, здесь повернул в другую сторону, как латинское «R», И тут мы уже увидели самого Федьку, он сидел, притаившись под нависшей скалой. Увидев нас, он стал делать нам какие-то знаки, прикладывая палец к губам, хлопая себя по рту, требуя молчания и таинственно показывая куда-то в сторону. Мы спрыгнули к нему вниз.

– Он там, там, – шептал нам Федька фиолетовыми от черники и дрожащими от волнения губами. – Вон, за тем камнем… У него нога свихнулась. Я видел, как его сбили, побежал за ним, а он в меня как пульнет из «шмайсера» своего!.. Думаете, не страшно? Я и спрятался тут. Потом хотел было вылезти, до подплаву добежать, – что ж, не до вечера сидеть сторожить, – а он опять как жахнет в меня!.. Думаете, вру? Пуля так и чиркнула, аж камень брызнул… Я вижу, самолет летит, поиски делает, а мне встать фриц не дает, ну я и выложил расписку свою. Ползал-ползал, весь живот себе протер, коленки продрал… Думаете, не больно? Так и собрал камни и выложил. Летчик сразу сверху мой почерк узнал. А фриц этот вон туда заполз.

Краснофлотцы кинулись к скале и вытащили из расщелины спрятавшегося там фашиста. Он сразу бросил свой автомат «шмайсер», увидев, что его окружили со всех сторон моряки.

Случай этот сделал Федьку совсем знаменитым на базе. Иностранные моряки с недавно прибывшего каравана транспортов, гуляя по набережной, завидя Федьку, подходили к нему, трепали его по плечу, щупали его многочисленные нашивки и говорили, что Федька «оки-доки-бой», что значит «парень что надо».

Но вот кончилось короткое полярное лето, стали наползать туманы, солнце остывало, готовясь уйти на зимнюю спячку, и на подплаве однажды вечером в кают-компании зашел разговор о дальнейшей судьбе Федьки.

– Балбесу уже за восемь перевалило, пора бы ему буковки не только на торпедах писать, – сказал сурово Звездин. – В школу его надо отправить. Война войной, а ему расти, учиться время.

– Странный вопрос, разве я возражаю? – горячился Фальковский. – Надо так надо… Ясно, что мальчик должен учиться. Жалко, конечно, отпускать, – то есть это я говорю, мне жалко… Не знаю, как другим.

– Никто не говорит, что не жалко, – проговорил, вздохнув, Звездин. – Я уже своих девятнадцать месяцев не видал. Тоже жалко. – Он помолчал немного. – Учиться дети должны в спокойном месте. Я, по крайней мере, так считаю. Не знаю, как другие.

Посоветовались с Дусей, «опекуншей» Федьки, и решено было отправить его в тыл, в один из беломорских городов, где имелся интернат для детей моряков. Я не знаю, как удалось Фальковскому уговорить Федьку. Он и слышать сперва не хотел об отъезде, но, видно, уважение к герою взяло верх, и Федька согласился.

Двадцать шестого августа мы провожали Федьку. Полярная осень подарила Федьке один из своих лучших дней. Воздух был прозрачен так, что даже на большом расстоянии все виделось резко, отчетливо, словно высеченное из камня. Вода в бухте была зеркально спокойная, скалы розовые. Белые чайки вертелись над нами, и слабый ветер едва шевелил нарядные флаги Военно-Морского Флота – белые с синей полосой понизу и красными эмблемами – и пестрые сигналы Свода на кораблях.

Сколько всякой снеди натащили подводники Федьке на дорогу! Сколько банок со сгущенным молоком, консервов, шоколадных кубиков! Командир катера, на котором Федька «отправлялся в науку», уже заявил, что если товарищи командиры будут нести еще довольствие, то пускай они тогда закажут специальную баржу, а на катере он базара разводить не может.

Потом все прощались с Федькой. Он был хмур и казался похудевшим в новой просторной курточке, на которую перешили все знаки со старой.

– Ну, смотри ты у нас там, Федор, – напутствовал его Звездин. – Учиться так учиться, а иначе браться не стоит. Хоть ты теперь и отпрядыш, как у нас поморы говорят, отскочил от нашего берега, но породу свою соблюдай – помни, что ты Федор Толбеин с подплава.

– А, ей-богу, какие тут разговоры! – забормотал Фальковский, беря Федьку за обе щеки. – Поезжай, поезжай, Федька! Терпеть не могу этих расставаний – только настроение портишь себе… Ну, двигай, двигай, Федька, давай ходу! Вот тебе еще плиточка шоколада.

И Фальковский сунул в руку Федьке большую плитку.

На катере включили мотор, из-под кормы кругами пошла вода и пена. На мачте взлетели три флажка – позывные.

При выходе из гавани у сторожевого поста на высокой мачте подняли золотистый флаг «добро». Это был знак согласия, разрешение на выход из гавани.

Маленький буксир стал оттаскивать в сторону сети и боны заграждения. Буксирчик был похож на дворника, торжественно открывающего ворота для выезда хозяина со двора. Он оттащил заграждение в сторону, и катер, на котором стоял Федька Толбеин, питомец подплава, единственный и последний мальчишка во всей морской округе, ушел в открытое море.

Молча стояли на пирсе знаменитые подводники – Герои Советского Союза Звездин, Сухарьков, Фальковский. Долго стоял и я с ними, глядя вслед катеру, который уносил от нас нашего Федьку.

– Ничего не поделаешь, Федька должен учиться, – сказал Звездин.

– Что говорить… – отозвался Фальковский, встрепенувшись, но не отворачиваясь от моря. – Ясно, Федька должен учиться, а мы должны воевать. Все-таки я завтра на одной торпеде своей, как хотите, а напишу… Только как бы это потолковее выразить? «За будущее Федьки», что ли? Понимаешь? Или «во имя», что ли?… А, и так понятно! Просто напишу: «Чтоб Федьке было хорошо»… И пусть ему будет хорошо…

У выхода из гавани буксир поставил на место заграждение.

Катер давно уже скрылся за скалами мыса, с мачты у сторожевого пункта спустили флаг «добро», а мы все стояли на берегу и смотрели в море – моряки, мужчины, отцы, давно не видевшие своих детей.

…Однажды на базу подлодок прилетел Герой Советского Союза Павел Свистнев, тот самый, что помог нам отыскать и спасти Федьку, когда он потерялся в сопках, выслеживая немецкого парашютиста.

Гидросамолет, известный под именем «Каталина», сел в бухте, взрыл серую осеннюю воду, качнул крыльями, по очереди коснувшись поверхности моря левым и правым поплавками, похожими на огромные коньки, притих, потом снова взревел моторами и зарулил к берегу. День был ветреный, в бухте гуляла крупная волна.

Два катера помчались навстречу гидросамолету, зачалили его концами за крылья и торжественно, словно под руки, повели большую машину к набережной. Потом под летающую лодку подвели специальную тележку, натянули тросы, и гидросамолет вылез на сушу. С него капало. В хвосте круглого темно-зеленого тулова открылся люк, появились большие ноги в теплых мохнатых унтах, и Свистнев соскочил на землю. Его встречали подводники и летчики, с нетерпением ждавшие прибытия «Каталины». Гидросамолет должен был доставить запасные детали для истребителей.

Сейчас же приступили к разгрузке. Полчаса вытаскивали из огромной машины пропеллеры, округлые плоскости, части моторов, глянцевитые рули, элероны и ящики с надписями: «верх» и «низ», «обращаться с осторожностью». Потом из люка под хвостом показались маленькие барахтающиеся ноги, которые никак не могли достать до земли.

– Явление последнее, – сказал Свистнев, – те же и он.

В ту же минуту из люка выпал на землю мальчишка лет восьми, худенький, остроносый, безбровый, в сбившейся на лоб огромной пилотке.

– Федька, – воскликнул Фальковский, – честное слово, Федька! Как вам это нравится?

Свистнев, крайне довольный эффектом, который произвел его маленький пассажир, весело оглядывал нас:

– Видели, кого доставил вам?

– И видеть не хочу, – пробормотал Звездин и мрачно отвернулся.

Федька поднялся с земли, отряхнул пыль с колен, одернул рукава куртки с бесконечными нашивками минерa, связиста, артиллериста, комендора, электрика, баталера, сигнальщика.

– Здравствуйте… Это я.

– Вижу, что ты, – проговорил Фальковский.

– Они меня с собой прихватили, – продолжал Федька, мотнув головой в сторону Свистнева. – Я попросился, они и взяли.

– Ах, Федя, Федя! – И Фальковский, отойдя в сторону, махнул рукой.

– А ты тоже хорош! – тихо проворчал Звездин, глядя на Свистнева. – На какого шута ты его приволок? Мы парня учиться определили, а ты…

– Какое там учиться… Ты погляди сам, прямо захирел малый, тоскует по морю. Он уже два раза из интерната бегал, еле отыскали его. А тут как раз я прилетел. Детали брал, запчасти. Ну и вижу, страдает мальчишка. Жалко мне его стало, да и вы тут, знаю, все соскучились по нему, по чертенку. Верно ведь?

– Ну-ну, нас хоть не жалей, пожалуйста. Одного пожалел – и хватит. Что-то больно ты жалостливый стал!

Звездин сердито поглядел на Федьку, резко повернулся и зашагал к выходу из базы. Федька растерянно посматривал на нас: должно быть, он не ожидал такой встречи. Фальковский сжалился и подошел к нему.

– Ах ты, велика Федора! – сказал он. – Эх ты, царь Федор! И что мне с тобой делать, темно и непонятно… Ну, иди пока к Дусе, а там разберемся. Не было у бабы хлопот, так купила поросенка.

Все мы очень соскучились по Федьке. Часто по вечерам в кают-компании подплава командиры вспоминали нашего питомца: «Как там Федька наш двигает науку? Вот завтра уходим в море, надо бы ему к торпеде руку приложить…» Но сейчас неожиданное возвращение Федьки всех расстроило. Мы рассчитывали, что Федька приедет честь честью, как полагается, на каникулы и подводники будут хвастаться его школьными успехами, а он просто-напросто удрал.

На другой день Федька, как бывало, явился на базу, но его задержал у входа часовой.

– Стой, ты куда?

– На подплав. Не видишь?

– Видеть-то ясно вижу, а пропуск у тебя есть?

– Дядя, вы же меня знаете! Я Федька. Я тут с подплаву… Вы что, не признали? Это же я.

Часовой посмотрел на Федьку, как будто видел его в первый раз:

– Что-то не признаю. Был тут, правда, у нас один мальчонка. Федей звали. Такой справный, дисциплину понимал, к службе морской уважение имел. Да того мальчонку в учение откомандировали. Того знаю, того и так пропущу, без документа. А тебя, который самовольничает, – такого в первый раз вижу у нас на подплаве.

Ошеломленный Федька отошел от ворот базы, походил немножко около моря, скучного, осеннего, потом снова вернулся к часовому.

– Дяденька, вы меня только пропустите. Меня Фальковский знает, и Звездин, все!

– Не было такого приказа пускать тебя.

На Федькино счастье, пришел Фальковский.

– Скажите – я с вами, – зашептал Федька своему любимому командиру.

– Ладно, – сказал Фальковский часовому, – пропустите. Со мной.

И Федька снова очутился на знакомом дворике подплава. Все здесь было как прежде. Краснофлотцы везли на тележках торпеды. Но когда Федька по старой привычке подошел к одному из снарядов, высокий краснофлотец, который обычно любил возить Федьку верхом на торпеде, сумрачно поглядел на него и прикрикнул:

– А ну, руки прими, не трожь торпеды!

– Я же только расписаться.

– Без твоей расписки дело обойдется, – сказал краснофлотец. – Ты сначала выучись, как писать, а то у тебя буквы на карачках ходят, над твоими буквами люди смеяться станут. Что это, мол, у них там за неграмотные на подплаве, корову с мягким знаком пишут? Ты бы вот сперва пограмотнее стал в школе, а потом бы уж расписывался. А пока что не приказано тебя к этому делу допускать. Тут война идет, серьезный разговор… А ну, ходи, не мешайся тут! Видишь, люди делом заняты. Чего стал?

А толстый механик, в эту минуту вылезший из люка крейсерской лодки Звездина, прыснул в свой замасленный кулак и крикнул громко издали, так, что слышали все, кто был на базе:

– А, дезертир явился! Сам, своей персоной! Кто же это его сюда пустил?

Целый день околачивался без дела Федька на базе подплава. С ним никто не заговорил, никто не предложил расписаться на торпедах, которые грузили на лодки, никто не остановил его, чтобы расспросить, как ему жилось в интернате, там, в беломорском городе. Его словно не замечали. Только иногда, когда он тихонько, с затаенной, еще жившей в нем надеждой приближался к трапам, переброшенным с пирса на подлодку, раздавался чей-нибудь голос:

– Эй, мальчик, отойди от края. Не болтайся тут!

Растерянный, несчастный бродил Федька по берегу подплава и заглядывал в окна кают-компании. Но и там толстый кок подплава Милехин, обычно баловавший Федьку пончиками, неприветливо сказал:

– Ты бы, друг Федор, пошел куда-нибудь да делом занялся. А что здесь ходить-то без толку? Нечего тут проедаться! – Он внимательно осмотрел Федьку, вытер руки о передник и добавил:-Некрасивое твое положение, Федя! Сочувствую, но помочь не имею права. Дезертиров на довольство не берем.

Федька все ждал: может быть, хоть воздушная тревога будет, и он покажет опять, как ничего не боится. А вдруг, на счастье, еще парашютиста сбросят, и он опять его выследит, и все снова признают, что Федька герой. Но день был сумрачный, ветер рвал пену с тяжелых волн, на низком, хмуром небе не появлялось ни одного самолета. В бухте было пустынно: миноносцы ушли охранять большой караван судов. И в этом суровом осеннем дне никто не хотел уделить ни одной минуты Федьке, и не было беглецу места в строгом мире, занятом своими военными будничными делами.

Наконец он увидел, что из штаба вышел Фальковский. Он кинулся навстречу командиру:

– Исаак Аркадьевич, а чего они мне говорят, что я этот… как его… дезертир?

– А кто же ты еще? – спокойно отвечал Фальковский. – Конечно, дезертир.

– Это как – дезертир?

– А очень просто. Дезертир – это кто драпу дает с фронта, своих товарищей бросает, боится, ищет местечка, где бы полегче. Так и говорится: трус и дезертир. Именно.

– Так я же вовсе наоборот! Сам на войну приехал. Тут и бомбить могут, а я не боюсь ничего. Чего же они говорят – «дезертир, дезертир»…

– Как вам нравится, он еще рассуждает! Твое дело что – тут быть или в классе? Я тебя спрашиваю. В классе твое дело сидеть! Тебя Северный флот учиться послал, а ты отлыниваешь, ты убежал. Вот тебя наши правильно дезертиром и зовут. Скажешь, нет? Не правильно разве? А это ты, пожалуйста, мне не заливай – фронт здесь или не фронт. Мы здесь на фронте, а ты там свою вахту бросил.

– Мне там скучно. Я без вас не могу. Я уже привык. Я… эх, и соскучился… Я вовсе… – И Федька заплакал.

Никто никогда не видел, чтобы Федька плакал. А тут он так и залился. Фальковский долго и тщательно откашливался, поправил фуражку, походил вокруг Федьки, потом обхватил ладонью голову его и прижал к своему боку.

– Кха, гм, гм… Ну, довольно реветь, слушай! Реветь тут уж совершенно ни к чему. Соскучился?! Я, думаешь, не соскучился? И у меня, может, тоже на Урале сынишка вроде тебя… Странное дело, конечно, соскучился. А когда я в море – думаешь, не скучно мне иной раз? А терплю. Не прошусь на берег. Ну, довольно тебе сопеть, хватит! Ну, кому говорю!..

– Я… я не дезертир… Я хотел… к вам только…

– Нельзя, Федя, дорогой, учиться тебе надо. И вообще, пожалуйста, не расстраивай меня… Ах, Федя, Федя!..

Подошел Звездин.

– Ну что, договорились? – спросил он.

– Ясно, договорились! Кто это сказал, что Федька дезертир? Язык вырву тому, кто это скажет! Он просто немножко соскучился и нечаянно попал на самолет, и Свистнев его нечаянно захватил, а теперь он нечаянно заревел.

– Вот и хорошо! – пробасил Звездин. – А чтобы он нечаянно еще чего-нибудь не сделал, мы его сегодня ночью отправим обратно. Верно?

– Верно, – тихо отозвался Федька. – Это ты тоже нечаянно говоришь?

– Нет, по охотке.

– То-то. И письмо напишем директору школы: так, мол, и так, нечаянно захватили мальчишку… Идет, Федор?

– Идет…

– Ах ты, Федя, взял медведя, а обратно не вырвется! – сказал добродушно Звездин.

На рассвете мы опять проводили Федьку. На этот раз он уезжал уже без всяких торжественных проводов. Мы довезли его на катере до гидросамолета. Немного смущенный, Свистнев подхватил Федьку на руки и втащил в машину. И тут, не глядя друг на друга, Фальковский и Звездин стали незаметно совать Федьке в руки и украдкой засовывать в его карманы консервные банки, печенье, плитки шоколада.

– Нечаянно захватил, – виновато сказал Фальковский.

– Да и у меня тоже случайно оказалось, – усмехнулся Звездин.

Катер наш отошел в сторону. На «Каталине» взревели моторы, и огромный самолет, раскачиваясь, касаясь притихшей утренней воды поплавками – левым, правым, левым, правым, – как конькобежец, разбежался по зеркальной поверхности бухты и мягко пошел в небо.

Ну, вот и все. Так мы отправили снова Федьку в науку и сами, порядком опечаленные, вернулись на базу.

Через два месяца я получил в Мурманске письмо от Фальковского. Вот что он мне писал про Федю:

«Хочу сообщить тебе приятную новость про нашего Федьку. Свистнев прилетел сегодня и привез Федькино письмо. Понимаешь, он теперь уже знает столько букв, что может писать целые письма. Федька не подкачал, не осрамил наш подплав. Стал учиться на „отлично“ и просит, чтобы его привезли к нам зимой на каникулы. Обязательно привезем. И сделаем елку ему. А сегодня я ухожу в поход. И на двух кормовых торпедах знаешь что я написал? «По русскому – „хорошо“, по арифметике – „отлично“». Это Федькины отметки. С такими отметками не промахнешься».

Абсолютный слух


Сам Перчихин полагал, что, будь у него мало-мальски подходящий голос, он, несомненно, стал бы знаменитейшим певцом. Но голоса у Семена Перчихина не было никакого, даже самого неподходящего. Зато он обладал совершенно феноменальным по остроте слухом. Я еще не встречал человека со столь чутким и точным ухом. Это и определило его военную специальность.

Родом он был из Кронштадта. Вырос в семье коренных балтийцев. Но плавать ему довелось на северных морях, за Полярным кругом. Поразительная острота слуха – он умел распознавать звуки, которые никто, кроме него, не улавливал, – пригодилась Семену Перчихину на флоте. Музыкальная карьера, о которой мечтал он, не получила здесь развития, но зато старшина второй статьи Семен Перчихин стал превосходным гидроакустиком на гвардейской крейсерской подводной лодке, которой командовал Герой Советского Союза Звездин.

Когда подводный корабль уходил в дальнее автономное плавание, тайком, с немыслимой смелостью пробираясь в район, где стояли вражеские суда, связь с внешним миром обрывалась. Нельзя даже было принимать радио, так как чувствительные пеленгаторы, аппараты-искатели, на неприятельских кораблях могли бы поймать слабое излучение в эфир, неустранимое даже тогда, когда радиоаппаратура лодки работает на прием. Лодка выдала бы этим свое место, и тогда поминай как звали…

В таких случаях приходилось подолгу идти в подводном положении. Опасно было даже на мгновение поднять перископ. Единственной связью со всем, что оставалось за железными бортами лодки, были в эти минуты уши Перчихина, с тонкими, причудливо изогнутыми раковинами, сквозь бледную кожу которых просвечивали нежные прожилки, что делало похожим ухо на какой-то экзотический цветок. Перчихин, втиснутый в крохотную каюту, безвылазно сидел у гидроакустических аппаратов и, ущемив голову наушниками, неотрывно слушал море.

Сколько раз предлагал он и мне послушать… Я тоже надевал наушники, слышал гул моря – и он мне ничего не говорил. Но для Перчихина раскрывалась целая книга звуков, неуловимых, ему одному понятных шорохов.

– Как же вы не разбираетесь, вот послушайте, – пояснял он, возвращая мне наушники снова, – пух-пух, пух-пух, редкий такой звук, тяжелый, с придыханием… Это транспорт ползет, солидная посудина. Километра четыре отсюда. А вот хорошо прослушивается стучок, такой переливчатый, металлом отзванивает… Слышите? Это ужо миноносец пошел. А где-то еще ботишка топает – слышите? – движок у него кудахчет.

Но, как я ни напрягал слух, в ушах стоял только ровный, однообразный, легонько звенящий гул. Однако, подняв перископ, мы видели на поверхности моря все, что слышал в глубинах его Семен Перчихин: и большой грузовой корабль в отдалении, и миноносец, конвоировавший его, и маленький рабочий бот, выходящий из гавани.

Море несло в себе тысячи шумов, и каждый из них был ясен и знаком Перчихину. Он легко расшифровал эти звуковые иероглифы, и чуткое ухо его никогда не путало внешних звуков с целым оркестром шумов, шорохов, перезвонов, стуков, которые жили в самой подводной лодке, производились ею и тоже прослушивались через акустические аппараты. Перчихин с волшебной точностью распознавал малейшее движение на своем подводном корабле. Он безошибочно определял, какой механизм действует, каким ходом идет подлодка. Тикание хронометра, посапы-вание помпы – все слышал Перчихин. Он узнавал по звуку командира, комиссара, боцмана. Доходило до того, что Перчихин, не сходя с места, лишь приоткрыв двери своей каютки, кричал коку:

– Эй, в камбузе!.. Миронов, у тебя там кипит чего-то, смотри, чтоб не убежало.

О его необыкновенном слухе уже складывались целые легенды. Моряки охотно преувеличивали удивительные способности своего акустика, а сам Семен Перчихин не слишком стремился разоблачать эти россказни. Он не прочь был иной раз блеснуть своим действительно невероятным по чуткости слухом.

– Ну, Перчихин, что слыхать? – спрашивали его соскучившиеся в долгом и трудном походе подводники.

Перчихин, согнувшись над своими аппаратами, приподняв один наушник и посматривая из-под него на заглянувших к нему товарищей, не спеша докладывал:

– Что слышно? Да всякое слышно. Вот катер пошел километров пять отсюда. На борту кто-то песни поет… Ага! «Любил я очи голубые…» У гитары новый строй, только на одной струне слабина. Эх, тупоухие! Не в тон настроили… А вот сейчас камбала мимо нас проплыла. Определенно камбала. Треска не так ходит, у трещочки звук другой.

– Да будет тебе травить! – смеялись подводники. – Как же это ты рыбу можешь слышать?

– Знаешь, какое ухо у меня поразительное, абсолютный слух, – не сдавался Перчихин. – Я самую тихую тихость чую. Я слово слышу, когда оно еще к тебе на язык только ладится, как присесть… Ты его еще не сказал, может быть, оно у тебя еще только в мозгах шевелится, а я уже его слышу. Вот, например, Костя Миронов смотрит на меня сейчас, и вот он сейчас скажет: «Врешь ты все, травила несчастный!»

– И верно, что травила, – сердился кок.

– Ну, вот я же говорю, что слышал заранее.

Миронов отплевывался, махал рукой и уходил в другой отсек. А Перчихин кричал ему вдогонку:

– Иди, иди, а то у тебя в животе бурчит, это мне на барабанную перепонку действует.

– Эх, – говаривал мне не раз Перчихин, – мне бы с моим слухом оперы на проверку брать, в лесу птицам голоса ставить… А я из-за данных военных условий должен фрицев прослушивать, всю их пакость… Довольно-таки неблагозвучно для моего слуха.

Как-то подводники решили подшутить над Перчихиным. Когда он однажды спускался вниз по скобяному трапу в круглом железном колодце, ведущем на дно лодки, снизу подставили большой мешок. Перчихин, не видя, ступил в него, мешок сразу вздернули кверху, и, только голова Перчихина показалась из люка, края мешка сомкнулись над ней. Мешок крепко завязали. Все молча отскочили в сторону, давясь от смеха, ступая на цыпочках.

– А ну, развязывайте, – послышалось из мешка, в котором барахтался Перчихин, – все равно я же слышу, кто это тут начудил… Миронов, не ходи на цыпочках, ты не балерина, все равно я твою походку знаю. А вон в том углу – это Валяев сопит. Не давись понапрасну, я и так тебя слышу. И Чубенку слышу: у него кишка с кишкой разговаривает. «Перехватил, говорит, хозяин, борща…» А ну, живо развязывайте, а то я сейчас как выну бебут да и распорю мешок к чертям на лапшу!

Пришлось разоблаченным шутникам освобождать Перчихина.

– Ну у тебя же и ухи, – ворчал, выпутывая акустика из мешка, Миронов, – это же не ухи, а форменные звукоуловители.

Замечательный слух Перчихина уже не раз сослужил добрую службу в боевых походах подлодки. Это он первый услышал тяжелый зловещий водяной грохот, исторгаемый могучими винтами германского крейсера. Он тогда помог Звездину точно определить место и курс немецкого корабля. Командир, веря своему акустику, рассчитал дистанцию, угол торпедной атаки, и Перчихин, отстранив наушники, чтобы не быть оглушенным, услышал два тяжких подводных взрыва. Это Звездин нанес двойной торпедный удар и вывел из строя один из лучших кораблей германского флота.

Другой раз, идя на большой глубине, Перчихин расслышал над собой какой-то странный легкий, стрекочущий звук, с трудом отличимый от шумов, которые были «своими», то есть принадлежали самой лодке. И Перчихин доложил командиру, что наверху подводная лодка. Мало того, по непривычному звуку дизелей ухо Перчихина определило, что эта лодка не наша. Командир решил все-таки проверить это и на какую-то долю секунды подвсплыл и показал перископ. Он ясно разглядел крупную немецкую подлодку. Но немцы тоже заметили перископ. Вражеская подлодка стала быстро погружаться и выпустила торпеду по Звездину. Перчихин ясно слышал, как она прошуршала у пего над самой головой, – прошуршала и ушла. И в морской глубине разыгрался смертоубийственный поединок двух подводных лодок. Бой шел вслепую. Противники не видели друг друга. Теперь все зависело от Перчихина. Он не выпускал врага из своего цепкого слуха. На лодке всем было приказано соблюдать полнейшую тишину. Перчихин припал к своим аппаратам, выслушивал море. Но немцы тоже притихли. Часа три длилось это напряженное молчаливое выжидание на глубине, потом у немцев, должно быть, сдали нервы, они пошли еле слышно, самым тихим ходом. Но от ушей Перчихина нельзя было скрыться. Он тотчас же доложил о маневре противника командиру. Звездин вышел на атаку и прямым попаданием торпеды размозжил немецкую подлодку.

Следует добавить, что своей славой всеслышащего человека Перчихин пользовался не только в морских глубинах, но и на берегу… Так он познакомился с хорошенькой Дусей, подавальщицей в столовой подплава.

– Разрешите обратиться, – вкрадчиво произнес он, настигая Дусю недалеко от причала, – чересчур много о вас слышал.

– Зря вы все говорите, ну что такого вы могли про меня слышать? – возразила застенчивая Дуся, польщенная, однако, тем, что на нее обратил внимание прославленный акустик.

– Все слышал. Мне и телефона не требуется – беру на слух, невооруженным ухом. Имею такую способность. Другой и ухом еще не поведет, а я уже внял. Тем более, учтите – акустик я, Перчихин Семен, будем знакомы.

Дуся пользовалась у нас на базе подводных лодок большим успехом. И бедному Перчихину приходилось слышать о ней действительно очень часто и много от конкурирующих с ним товарищей.

– Это прямо вечная чертовня с ней получается, – жаловался мне Перчихин. – Собирался вчера с Дусей этой в ДКФ на кино сходить. Направляюсь, значит, к ней, а она уже идет по пирсу под прикрытием троих этих гавриков с «Гремучего». Идут около нее в пику мне противолодочным зигзагом. Я, конечно, пилоточку поправил, следую в сторонке, хотя веду наблюдение. Не обращаю внимания, хотя видимость полная. Тогда я делаю захождение, ясное дело, подстраиваюсь к ней с левого борта… Но эти, с «Гремучего», следуют за нами. Какая же это прогулка с таким конвоем?

Шансы Перчихина несколько повысились, когда на базе стали готовиться к большому вечеру краснофлотской самодеятельности. Дуся недурно пела. Перчихин сперва намеревался выступить с ней в дуэте, но голос у него был такой, что ему пришлось удовольствоваться лишь ролью аккомпаниатора – он хорошо играл на баяне.

На репетициях он успокаивал Дусю:

– Вы, Дусенька, прежде всего не волнуйтесь во время исполнения.

– Я и не волнуюсь нисколечко…

– Будете еще мне говорить. Что я, не слышу, что ли, даже издали, как в вас сердце так и стрижет… Словно катер-охотник идет. Хотя, возможно, – добавлял он лукаво и трогал себя за гвардейский, только что отпущенный ус, – возможно, это по моей причине у вас в груди движок свой ход ускоряет.

– Больно много вы слышите! – сердилась Дуся.

– Акустика! – И Перчихин разводил руками, словно сам сокрушался, что он наделен таким сверхъестественным даром все слышать.

На лодке уже кто-то сложил песенку: «Идет у них акустика от кустика до кустика…»

Но незадолго до очередного выхода в море Перчяхин пришел ко мне очень расстроенный.

– Надеялся получить «добро», а она мне написала «аз», – сообщил он мне мрачно.

А на языке морских сигналов это означало, что Перчихин рассчитывал на согласие, а получил отказ.

– Что-то у нас с ней все враздрай получается, не вышло нам с ней идти на параллельных курсах. Печальное дело… Или у меня подход к ней неправильный, или она сама меня не с того боку разглядела. Ладно. Как вернемся с похода, возьмусь сначала.

Уже надвигалась ранняя арктическая осень, когда лодка, выйдя в назначенный квадрат моря, пошла на погружение. Неуютная сырость и влажный холодок стали проникать под стеганки. Ярко горели лампочки во всех отсеках. Света было так много, что он казался плотным, распирающим тело лодки изнутри. Мнилось, что именно свет и поддерживает тут жизнь, а потухни он – и вода расплющит лодку, ворвется в нее. Подводники со спокойной деловитостью отбывали трудные часы похода, полные обыденной опасности. Они легко, привычно двигались в тесном пространстве между бесчисленными механизмами, рычагами, рукоятками, циферблатами, где непривычный человек путается, как таракан, попавший в стенные часы.

Поход был серьезным, над головой давно сомкнулись чужие холодные воды, и Перчихин не отрывался от своих аппаратов.

Дальше все было как обычно. Перчихин прослушал шум винтов, определил, что идет крупный транспорт в окружении по крайней мере пяти сторожевых кораблей. Значит, груз шел ценный, если его так охраняли. Стоило рискнуть.

Звездин взглянул на часы. Дело шло к ночи. Пользуясь темнотой, можно было подвсплыть и глянуть через перископ, откуда удобнее атака. Теперь все на лодке были охвачены тем строгим, молчаливым вдохновением, которое дает начинающийся бой. Горизонталыцик Чубенко вел лодку «на ровном киле» под самой поверхностью воды, осторожно перекладывал рули. Звездин поднял перископ, чтобы оглядеться.

– Вести так! – приказал он. – Горизонта мне не замарайте. – Потом торпедисты услышали знакомое: – Носовые… товсь!.. Сейчас я ему вставлю фитиля, – негромко проговорил Звездин, поворачивая перископ. – Залп!

Все это было знакомо подводникам, как и обычная сердитая реплика командира о фитилях; знаком был и тот легкий рывок, который ощутила лодка, освобождаясь от выпущенных торпед, – и все равно каждый раз минуты эти были исполнены волнения, почти непередаваемого. Долгим казалось безмолвное ожидание. И потом глухой продолжительный раскат словно качнул лодку.

– Съел! – сказал Звездин, прислушиваясь, и улыбнулся. – А сейчас дадут нам фитиля…

Он не договорил. Над лодкой, стремительно уходившей в глубину, загрохотало; лодку швырнуло в сторону; мигнуло электричество. Это рвались наверху сброшенные сторожевиками глубинные бомбы. Перчихин давно уже снял наушники, грохот был нестерпимым и мог оглушить акустика. Бомбы сыпались сверху целыми сериями. Метался пузырек воздуха в розовой жидкости дифферентометра. Лампочки тухли и зажигались, так как рубильники выключались от тяжелых толчков. Сто восемьдесят шесть взрывов насчитали подводники. Потом все стихло. Лодка оставалась недвижной. Надо было отстаиваться на глубине. Нельзя было включить двигатель – сверху бы тотчас услышали. Перчихин, снова припав к наушникам, прослушивал поверхность моря. Прошло два часа, прошло четыре часа – целая вечность в неподвижности и молчании. Лодка отстаивалась. Прошло еще три часа. Сверху не доносился ни один звук. Уши Перчихина болели от дикого напряжения, больно ломило голову. Но он не снимал наушников. В лодке становилось душно, кончался воздух. Начинало звенеть в ушах, и с каждой минутой Перчихину становилось все труднее и труднее выслушивать море.

Звездин решил уходить. Они пошли самым малым ходом. Но этого было уже достаточно. Три чудовищных по силе слитных взрыва обрушились на лодку. Потух свет, запахло какой-то едкой кислотой. Люди падали во мраке, цепляясь за механизмы, разбиваясь в кровь.

Очнувшись, лежа в полной темноте, Перчихин позвал:

– Есть кто живой?…

Полное молчание было ему ответом. Он прокричал еще раз свой вопрос. Ни слова, ни звука в ответ. Странная тишина пугала его хуже тьмы. Но вдруг вспыхнул свет. К Перчихину подбегали товарищи. Его подняли.

– Ну как, Сема, ничего, цел? – спрашивали его участливо. – Ты что кричал-то?

– Чего вы все молчите? – заговорил вдруг Перчихин, всматриваясь в лица товарищей и нехорошо озираясь. – Почему тихо так, не слыхать ничего? Стоим, что ли?

– Как – стоим? – заговорили все наперебой. – Порядок. Идем, выбрались. Ты что, не в себе, что ли?

– Какого черта, я спрашиваю, вы в молчанку играете? – закричал пронзительно Перчихин и ударил кулаком в железную переборку. Он прислушался, ударил еще раз изо всей силы и вдруг, поняв все, молча повалился ничком. Из ушей его текла кровь.

Да, он не слышал слов товарищей, не слышал, как напряженно работали двигатели, выводя лодку из опасного места, и только чувствовал, как дрожит металл под ногами. Не слышал он, как зажужжали вентиляторы, и, только жадно вдохнув ароматный, свежий воздух, понял, что лодка поднялась на поверхность. Он не слышал команды «дизель на винт», когда лодка помчалась в надводном положении к родным берегам. Он не слышал на другое утро торжественного условного залпа, который дал Звездин, входя в свою гавань и сообщая о победе. Он не слышал шумных приветствий на пирсе, когда его вынесли товарищи на руках в мир, полный ослепительной свежести и прохладного света, но мир беззвучный, молчаливый и показавшийся Перчихину еще более страшным, чем могильная тишина там, внизу, в подлодке. Он не слышал, как вскрикнула пронзительно на набережной прибежавшая встретить его Дуся, завидя его на носилках. Он ничего не слышал. Только сердце свое слышал он, сердце, которое рвалось от тоски и неумолчной болью отдавалось в пораженных ушах.

В госпитале, где я навестил его в тот же день, врач сказал мне, что у раненого близким взрывом глубинной бомбы повреждены барабанные перепонки, но положение не безнадежное. «Многое зависит от того, сумеет ли Перчихин держать себя в руках, ибо у него, – сказал врач, – наблюдается небольшое сотрясение мозга и поражена нервная система».

Он лежал, откинувшись на подушку, с забинтованной головой. Завидя меня, Перчихин жалко улыбнулся.

– Видал, какая чертовня, – сказал он виновато, – куда ж это годится… И песен не послушаю… Ведь какие песни после войны запоют! На берег, значит, списан, к Матрене-бабушке… Нет, врешь, отставить! Дядя шутит! – закричал он. – Не пройдет. Глаза у меня еще при себе. Я фрица сквозь воду до дна слышал. Я его теперь сквозь стену, под землей разгляжу, паразита. Я глаз натяну до ужасной силы, до невозможности! Я его узрю. Я еще с вооружения не сымаюсь… Запас плотности еще имею!.. Что же вы молчите? – произнес он жалобно. – Вы хоть головой мотайте, что ли, подмаргивайте или мимику руками подавайте, что согласны, верно ведь говорю?

Пришел Миронов, сигнальщик Павленко. Перчихин отлично знал морской семафор, и сигнальщик, став перед койкой, бойко выбрасывая вверх и в сторону руки, что-то долго семафорил оглохшему акустику. Перчихин заулыбался.

– Стой, стой, ты пиши не так шибко. Я за тобой не поспеваю. Размахался, словно полькой-мазуркой дирижируешь… Так прийти хочет, говоришь? Ты ей кланяйся, привет передавай, скажи – пусть через пяток дней зайдет, а то у меня уж больно видимость неважная, отшибить может начисто, честное слово.

Через пять дней я пришел к Перчихину вместе с Дусей. Врач с таинственным выражением лица повел нас в палату к раненому. Повязки с головы Перчихина были сняты. Только в ушах еще белела марля. Увидев Дусю, Перчихин покраснел и натянул одеяло до подбородка. Мы молча поздоровались. Дуся тоже залилась краской и, опустив глаза, села в сторонке.

– Вы хоть сядьте поближе к нему, – сказал я, – уж будьте с ним поласковей.

– Да господи, – застеснялась Дуся, – уж я не знаю… Да разве я… Ведь он же сам знает. Ведь я сколько раз Семочке говорила…

– В первый раз слышу, – громко сказал Перчихин, быстро приподнявшись с подушки.

Состоится при всякой погоде


Обращали ли вы когда-нибудь внимание на скромную и гордую фразу, которая в прежнее время всегда печаталась на футбольной афише: «Матч состоится при всякой погоде». И вы можете быть уверены, что, хотя бы прорвало все небесные шлюзы, и тяжкий ливень пал бы на землю, и разразилось бы землетрясение, или свирепый циклон закрутил бы воздух, воду, песок и листья в жгут, как скручивают прачки белье, – все равно болельщики займут свои места на трибуне, и в положенный час судья возвестит начало игры. Мне довелось видеть игру на юге Турции, когда песчаный ураган обрушился на футбольную площадку, опрокинул ворота и судью мы с трудом нашли под трибуной, куда укатил его ветер. Я видел матч на Волге, близ Саратова, в полузатопленном во время паводка городке, когда стадион, чудом уцелевший на острове, походил на Ноев ковчег во время потопа, с той только разницей, что голуби, несшие благую весть, не прилетали извне, а вышвыривались из-за пазухи болельщиков, когда брала верх местная команда. Был я также на памятном матче команд Валенсии и Барселоны, когда шла в Испании гражданская война и каждый из восемнадцати тысяч зрителей, пришедших на стадион, прочел перед входом воззвание комендатуры и муниципалитета, объяснявшее гражданам Валенсии опасность всякого рода людских скоплений ввиду угрозы воздушного нападения…

Но ни одна из этих игр не может сравниться с матчем, на котором довелось мне недавно присутствовать за Полярным кругом, на одной из баз Действующего Северного флота.

Играли на маленьком стадиончике, который, может быть, справедливо моряки называют самым северным стадионом мира. Здесь скалы подковой обрамляют каменистую террасу, образуя естественный амфитеатр, обращенный к морю. Дугообразная гряда скал концами своими упирается в море. В скалах высечены ступени и сиденья для зрителей, а на маленьком каменистом плато, обрывающемся в море, моряки разметили футбольную площадку.

Мы пришли на базу, проведя в один из северных портов караван британских, канадских и американских кораблей. И едва наш миноносец «Громокипящий» пришвартовался у пирса, как ребята у нас стали проситься на берег, уговаривая дать им увольнительную до вечера, ибо все знали, что в этот день разыгрывается финальный матч флотской спартакиады. Две команды дошли без поражений до вершины розыгрыша. Две команды оспаривали «Кубок северных морей»: команда базы подводного плавания и команда дивизиона минных заградителей – подплав и минзаг.

Мы поспешили на стадион. Свежий нордовый ветер выл в фиорде, слепой конец которого вмещал маленький стадион – самый северный стадион мира. Тяжелая и злая волна катилась в глубь фиорда, ударялась о берег, и часто брызги долетали до футбольных ворот. День был пасмурный, туман сползал с сопок, в воздухе сыпалась мелкая изморось, но, как всегда, на афишах значилось: «Матч состоится при всякой погоде». И скалистый амфитеатр вокруг плато с трудом вмещал всех, кто хотел посмотреть решающую игру подплава и минзага. Я нашел местечко в углублении на скале, недалеко от северных ворот. Сидевшие тут краснофлотцы о чем-то говорили между собой и выглядели хмурыми и озабоченными. Из их разговоров я узнал, что все они приверженцы подплава, но дела складываются так, что подводники непременно проиграют заградителям. Я услышал несколько раз повторявшееся в разных концах этого необыкновенного стадиона имя Андрея Самошина. Я и раньше слышал о Самошине, лучшем футбольном вратаре Северного флота. Встречал я его и на московских стадионах. Молодой игрок в два сезона завоевал признание на стадионах столицы, и о нем говорили уже как об одном из наиболее одаренных голкиперов Москвы. Потом он уехал учиться в морской техникум и с начала войны служил механиком на подводной лодке, которой командовал Герой Советского Союза капитан 2-го ранга Звездин. На флоте он стал капитаном-тренером и вратарем сборной команды подплава. Защитниками у его ворот стояли Куличенко и Воронков, плечистые и толстоногие парни, оба комсомольцы, оба с той же лодки, на которой плавал механиком Самошин. И так сыгралась эта дружная тройка, что уже шутили про них на флоте: «С такой защитой и на море сухим останешься», – что намекало на «сухие» результаты, с которыми команда подплава обыгрывала противника, не пропустив ни одного мяча в свои ворота.

Куличенко и Воронков обладали стенобитными ударами, хватка и точный бросок Самошина известны были каждому, и на море в походе эта популярная и дружная троица действовала так же слаженно, как у ворот на поле, и пользовалась любовным уважением всего экипажа подводной лодки. На рубке подводного крейсера уже красовалась цифра «14». Четырнадцать вражеских кораблей пустила на дно лодка, которой командовал Герой Советского Союза Звездин. Удачливый и дерзкий командир хаживал не раз в самые опасные районы, проникал в норвежские фиорды, где отстаивались корабли противника, и, как выражался Самошин, «шутовал под самую планку», то есть метким торпедным ударом поражал фашистские транспорты и военные корабли. И, вернувшись на свою базу, лодка Звездина неизменно салютовала орудийными выстрелами, сообщая товарищам на берегу, что поход прошел удачно и задание выполнено.

– Сработали всухую: два – ноль в нашу пользу, – говаривал довольный Самошин, вылезая из люка лодки, только что давшей два выстрела из бортового орудия.

Кто бывал на аэродромах бомбардировочной авиации дальнего действия или на базах флота, тот, верно, подмечал своеобразное противоречие в быте людей, довольно вообще комфортабельном, и суровой, полной опасности и лишений обстановке, в которую сразу попадает человек, отправляющийся на выполнение боевых заданий. На берегу он может пройтись не спеша с девушкой по пирсу, где вечерами слышатся баян, женский смех и молодые голоса, может посидеть в Доме флота, посмотреть кинокартину. Но вот засвистели боцманские дудки, сняты трапы, отданы швартовые концы, вспененная волна горой встала за кормой, и ты прямо с мирного берега попадаешь в кипучую и жестокую военную водоверть… А потом, если поход прошел удачно и ты благополучно вернулся на базу, снова несколько дней береговой тишины, если только нет тревог, и снова разительный переход к делам и опасностям войны. Все это создает особую манеру, непередаваемый «почерк» береговой жизни.

Необыкновенным был и матч, на котором мне удалось присутствовать. Гулкие удары мяча глохли в тяжелых всплесках волн, бивших с наката в сваи, шлепавших о прибрежные скалы. Белые флажки судей на линии трепыхались от ветра в руках, как пойманные чайки, и казалось, что живые чайки, носившиеся с криком над полем, только что вырвались из рук лейнсменов. За северными воротами стадиона, там, где каменная терраса – площадка стадиона – обрывалась над морем, у берега ходила дежурная шлюпка. И краснофлотцы то и дело должны были браться за весла, чтобы догнать мяч, который от неосторожного удара падал в море и плыл, покачиваясь, как буек.

Встав на качающейся шлюпке, краснофлотец вбрасывал мокрый мяч обратно в игру, крича: «Мяч за бортом!», «Стоп игра!», «Взяли!»

Команда подплава играла в голубых футболках, минзаги – в красных. Голубые в этот день всяческими ухищрениями пытались отменить встречу или хотя бы максимально оттянуть время. Дело в том, что знаменитая защитная тройка находилась еще в море. Лодка Звездина некоторое время назад ушла в большой поход и до сих пор не возвращалась. Матч был назначен на прошлое воскресенье, подплаву удалось перенести игру на сегодня, но лодка и сегодня не вернулась, и, значит, ворота подплава оставались без испытанной и надежной стражи: Самошин, Куличенко и Воронков не могли участвовать в игре. Это повергало в отчаяние и команду и всех, кто болел за подплав. Правда, у подводников нашлись хорошие запасные игроки и юркий длиннорукий малый, уже разминавшийся в воротах, брал мяч за мячом, пробитый игроками, которые вышли «постучать» перед началом.

Подводники пробовали было отменить матч, ссылаясь на туман и дождь, что делало игру на скользком каменном плато опасной, но «матч состоится при всякой погоде» – таков закон людей спорта. И матч состоялся.

Как ни старалась запасная тройка спасти свои ворота, все же через пять минут рукастому вратарю подплава пришлось выгребать из сетки ворвавшийся туда мяч. И, как полагается, оркестр на палубе стоявшего у стенки причала миноносца заиграл насмешливо: «Понапрасну, Ваня, ходишь, понапрасну ножки бьешь…» Прошло еще десять минут, и опять оркестр помянул Ваню – второй мяч посетил ворота голубых.

Болельщики на скалах хватались за голову, в отчаянии сдирали с себя бескозырки и вслух тосковали по Самошину.

А Самошина все не было. Не было Куличенко и Воронкова. Лодка Звездина не возвращалась из моря, и уже несколько дней не было связи с ней. Наши радисты перехватывали сообщение с немецких кораблей о том, что лодка обнаружена и враг преследует ее…

Игра тем временем продолжалась. Снова нападали красные. Но вот матч пришлось прервать. В порту завыла сирена воздушной тревоги. Вторя ей, залилась сирена судьи на поле, и неумолимые правила противовоздушной обороны заставили игроков и зрителей немедля сорваться с мест и поспешить на свои корабли, поднявшие клетчатые флаги, и в убежища, выдолбленные в скалах. Там, в каменных пещерах, болельщики обступили неудачливых подводников, корили их, умоляли поддержать честь подплава, хватали и трясли за мокрые плечи, били себя кулаками в грудь, обтянутую отсыревшей тельняшкой, клялись, божились, ругались. Наверху тем временем стучали зенитки, отбивавшие налет. Потом капитан-лейтенант Сумский, рефери матча, подбегая по очереди к входу всех укрытий, сиреной вызвал игроков и зрителей обратно на стадион. И снова началась игра. Уже висел над воротами подплава третий неотвратимый мяч, как вдруг тяжелый, тугой удар прокатился над морем и пошел бродить из ущелья в ущелье и поплыл над сопками, будя чуткое северное эхо. За первым ударом последовал второй, еще более плотный и протяжный. Все на скалах поднялись разом, глядя в сторону моря, и запасной вратарь подплава, успевший поймать несшийся в ворота мяч, видя, что на него никто не нападает, так и замер на своей мелом очерченной площадке.

В ворота гавани медленно вползало длинное зеленоватое тело подводной лодки. На узкой палубе тесно, плечом к плечу, рядком выстроились люди, похожие издали на шахматные фигурки. Мигнуло огнем у дула орудия, разбухло серое облачко, потом оно улетучилось – третий удар потряс округу, валко прокатился по фиорду и замер за сопками.

– Вернулись! Пришли! – кричали вокруг меня бегущие к берегу краснофлотцы, взбрасывая на ходу вверх бескозырки и от радости обнимая друг друга. – Три раза пальнули! Считай, три посудины под заныр пустили. Урааа! Самошин пришел!..

И вдруг обогнавший всех высокий моряк остановился, медленно поднял руку и указал на что-то.

– Флаг-то, гляди, флаг… – тихо заговорили вокруг меня.

– Может, на захождение спускали и фалы заело? Потому и не поднят «до места», – сказал неуверенно молоденький старшина.

Ему никто не ответил.

Флаг на гафеле лодки был приспущен… Все разом замолчали, с тревогой вглядывались в него. А подводный корабль медленно подходил к пирсу. Звездин стоял на рубке. У него было осунувшееся, небритое лицо с отяжелевшими чертами. Он приложил руку к козырьку и отдал команду хриплым, простуженным голосом.

Вышедший из ворот базы начальник подплава приказал всем немедленно идти на места…

* * *

Прошло полчаса. И вдруг на площадке снова пропела сирена. Перед северными воротами – это был уже второй тайм, и команды переменились местами, – перед северными воротами, над которыми развевалось теперь знамя подводников, появились два плечистых, толстоногих парня в голубых майках: один – чернявый, приземистый, другой – сутулый, с могучей выпуклой спиной пловца. Это были Куличенко и Воронков, знаменитые непробиваемые беки подплава. Но ворота подплава оставались пустыми.

– Самошина!.. Где Самошин?! – кричали со скал. Тогда Куличенко, тяжело ступая, вышел на центр поля и поднял руку. Стало тихо.

– Товарищи моряки! – сказал Куличенко и набрал воздуху во всю свою вместительную грудь, широко распиравшую голубую шнуровку футболки. – Товарищи моряки! Самошина нет. Не будет больше стоять у нас в голу Андрюша Самошин. Ввиду того, что двенадцатого числа, на той неделе, погиб смертью храбрых при выполнении боевого задания… И велел без него… Вот перчатки… наказал отдать Васнецову.

И тут все увидели в руках Куличенко небольшой сверток. Он бережно развернул его, пошел навстречу молоденькому рукастому парню, который должен был заменить погибшего вратаря, и сам надел ему на руки знаменитые заветные перчатки Самошина.

– Бери, Васнецов, и помни от кого…

В тот момент я еще не знал, как погиб Самошин. Позже, вечером, Звездин рассказал мне, что они были настигнуты сторожевиками противника. Лодку забросали глубинными бомбами. Звездин ушел, но у него оказался заклиненным горизонтальный руль. Пришлось всплыть и чиниться. Самошин сам вызвался исправить повреждение. По горло в ледяной воде работал он. Однако вскоре лодку выследили немецкие самолеты. Подводники зенитным огнем отгоняли налетчиков, но разрывом бомбы Самошин был тяжело ранен. Он продолжал работать на руле, отказывался подняться на палубу, пока не потерял сознания. Самошина еле успели втащить в лодку, волна чуть было не унесла раненого в море. Через три часа он скончался. Перед смертью Самошин завещал свои прославленные перчатки молодому вратарю Васнецову, который должен был заменить его в воротах подплава.



Обо всем этом я узнал лишь к вечеру. А сейчас я видел вокруг себя лица моряков, затененные молчаливым горем. Все на стадионе встали, понурив обнаженные головы. Поднялись и заморские гости, союзные моряки. Тихо стало на берегу. И тяжелые, медленные удары волн о скалу гремели в тишине, как залпы погребального салюта. Молча стояли игроки в красных футболках, с хмурым сочувствием поглядывали на голубых. Они не знали, как теперь быть. Беда, стрясшаяся над противниками, обескуражила их. Тяжело и неловко было играть теперь. И тут слово взял сутулый Воронков.

– Он наказывал: «Кубок без меня забирайте», – проговорил Воронков, и на круглой спине его под голубой футболкой заходили бугры. – Как сказал Андрюша, так и будет… В честь его памяти… Товарищ капитан-лейтенант, – обратился он к Сумскому, – разрешите? Надо доиграть.

И судья, оглядев лица игроков, вспомнил, должно быть, суровые законы этой мужественной игры, действительной при любых условиях. И он приложил свисток к губам. Игра возобновилась. Но то ли минзаги чувствовали себя стесненно и били неточно, то ли трудно было пройти между скалоподобными Куличенко и Воронковым, только мяч, несмотря на все усилия красных, не входил в ворота подплава. Уже, казалось, вот-вот ворвется он туда, и вдруг какая-то невидимая сила, может быть шквалистый ветер, порой налетавший с моря, срезала линию полета, и мяч, круто завернув, уходил в сторону. Казалось, что он не может пробиться через какую-то невидимую прозрачную препону, вставшую перед воротами, и еще казалось, что заветные перчатки, которые надел молоденький краснофлотец Васнецов, заменивший Самошина, обладают магической способностью притягивать на себя мяч – он цепенел в полете и покорно падал в протянутые руки вратаря. Никогда так не играли Куличенко и Воронков. Удары их гудели, как орудийные залпы. Они бросались на нападавших, выбивали у них в самую последнюю минуту мяч из-под ног, плюхались в лужи, не просохшие после бури, и безжалостно швыряли себя на каменистую почву. Вымокшие футболки и трусы их были разорваны, но оба с беззаветной яростью закрывали собой ворота, в которых уже никогда не мог теперь встать знаменитый капитан. А им, верно, все казалось, что он стоит там, у белой сетки; они чувствовали его за своей спиной. Нападение подплава, пользуясь тем, что ворота теперь были непробиваемы, подтянулось к стороне противника, и один за другим три мяча, пущенных по ветру, вторглись в сетку ворот минзага. Так команда подплава выиграла «Кубок флота», не посрамив памяти своего славного вратаря. Так прошел этот матч на крайнем северном стадионе мира. И я считаю его самым удивительным и прекрасным из всех матчей, когда-либо виденных мною. Потому что на этот раз я увидел, как правила игры становятся законами мужества, и еще раз убедился, что неукротимая молодость, верность другу и добрые заветы торжествуют у нас всегда, везде, под любой широтой, при всякой погоде, какие бы тучи ни закрывали небо, какое горе ни томило бы сердце…

Барабасик


Все были в сборе. Не было только Барабасика.

– Барабасика не будет: он в госпитале, – сообщил лейтенант Велихов. – Приболел что-то наш Барабасик. Доктор говорит – воспаление.

– Жа-а-аль, – произнес кто-то в темноте, и я узнал густой протяжный бас Окишева. – Скучно без Яши будет. И сам он страдать станет, если узнает.

– Конечно, очень скучно без Яши, – печальной скороговоркой отозвался Вано, грузин.

Разведчики Рыбачьего полуострова – самой северной точки фронта – отправлялись в ночной налет на берег, занятый немцами. Маленький рыбачий бот знаменитого североморского десантника – разведчика Петра Велихова был готов к отплытию. Разведчики рассчитывали, пользуясь темной полярной ночью, напасть на гарнизон, взорвать склад, уничтожить огневые точки противника, захватить «языков». Велихов с десятком своих десантников уже не раз ходил в такие дела.

Маленький корабль разведчиков снискал большую славу у защитников Рыбачьего полуострова, отрезанного немцами от Большой земли. Его называли «ботик Петра Велихова» и добавляли при этом, что ботик нашего Петра Велихова, правда, не дедушка русского флота, но, несомненно, его внучек…

Велихов занял свое место в крохотной рубке. С моря дул пронизывающий ветер. И от самого Северного полюса до нас ничего не было у ветра на пути… Ночная пустыня Арктики касалась нас своим черным ледяным краем.

Прозвучала тихая, вполголоса, команда. Почти бесшумно заработал включенный дизель – выхлопы его были отведены под воду. Дрогнула палуба под ногами – мы отваливали. Но в это мгновение какой-то маленький человек, еле видимый в темноте, прыгнул из берегового мрака.

– Барабасик! Яша! – радостно узнали разведчики, окружая в темноте неожиданного пассажира. – Откуда ты? С неба, что ли, спрыгнул?

– Почему с неба? Вы считали, что Барабасик уже на небе? Оставьте ваши шутки! Я уже здоров. Такой товар не залеживается. Доктор выписал меня вчистую… Товарищ лейтенант, разрешите доложить… – Он вытянулся перед Велиховым, приложив руку к пилотке. – Возвращаюсь по излечении, материальная часть в порядке, настроение бодрое. Прибыл с опозданием, но, как говорили у нас в Мелитополе, лучше поздно, но «да», чем рано, но «нет».

– Погодите, – прервал его лейтенант, – а вы не рано с постели вскочили? Ведь у вас, доктор говорил…

– Хорошенькое «рано», товарищ лейтенант! Что же мне было – дожидаться, когда вы уже без меня до самого мыса дойдете?

– Ну ладно, ладно, – сказал Велихов, – болтаете много. Пусть Окишев познакомит вас с заданием.

Громоздкий, широколапый, как медведь, Окишев и маленький Барабасик, сев на носу у зенитного пулемета, негромко разговаривали между собой.

Над морем взошла луна, наполнив пространство глухим свинцовым блеском, и я рассмотрел бледное подвижное, совсем еще мальчишеское лицо Барабасика, сдвинутую на ухо пилотку и лихорадочно горящие глаза. Барабасик, поеживаясь от холода, с неодобрением смотрел прямо на луну.

– Что вы скажете, шарик опять вышел на полную мощность! Просили мы, чтоб он светил на нас в эту ночь? Фрицы же увидят нас, как в хорошем кино…

Большая волна ударила в борт и обдала нас с ног до головы ледяными брызгами. Все вскочили, отворачиваясь от холодных шлепков воды.

– Но, но, – прикрикнул на волну Барабасик, не трогаясь с места, – нельзя ли поосторожнее? Тут же публика.

– Ох, чудак этот Яшка, его ничего не берет! – говорили, тихо смеясь в темноте, разведчики, и каждый норовил ближе подсесть к шутнику.

А Барабасик уже мурлыкал тихонько, про себя, какую-то песенку: «На пароходе я плыла в Одессу морем раз… Погода чудная была, вдруг буря поднялась…»

– Отставить пение! – негромко приказал Велихов. – Разговорчики прекратить. Товарищ Барабасик, довольно вам травить, соблюдайте тишину.

Но Барабасик все же успел рассказать мне шепотом, пока мы шли к неприятельскому берегу, что его мать и младшего брата немцы расстреляли в Крыму и фрицы будут помнить его, Якова Барабасика. Он уже тринадцать раз ходил к немцам в тыл, и еще не таких он им дел наделает! Большие глаза его мрачно блеснули при этом, и он пощупал матросский нож, висевший на поясе.

Мы подходили к вражескому мысу.

– Воображаю, сколько здесь фаршированной рыбы! – шепнул Барабасик.

– Почему фаршированной, Яша? – спросил Вано, уже предвкушая остроту.

– Почему фаршированной? А потому, что здесь уже много фрицев к рыбам на закуску отправлено. Так что тут каждая рыба заранее уже нафарширована фрицем.

Но вот все застыли в тщательно оберегаемом молчании. Ботик наш нырнул в синий мрак тени, которую отбрасывали скалы мыса. Двигатель заработал еще тише. Мы подходили. Велихов знаком приказал готовиться к высадке.

Прошла минута. Другая. Бот остановился совсем. На скалы были бесшумно спущены сходни, и тут я увидел, что Яков Барабасик рывком расстегнул ворот на груди: под курткой оказалась полосатая фуфайка – матросская тельняшка «морская душа».

– А ну, – почти неслышным шепотом произнес Барабасик, – а ну, ребятки… Как у нас в двадцатом году пели: «Нет ни папы, нет ни мамы… Тридцать, сорок и четыре… Севастополь, Симферополь, Крым, Одесса, Мелитополь…» Даешь ходу!



И, едва дождавшись команды, с ножом-бебутом в одной руке, с гранатой в другой, минуя сходни, он прыгнул с борта в черную, обжигающую морозом воду у берега.

Сначала все было тихо. Немцы не заметили нас. Велихов выбрал хороший момент для высадки, дождавшись, когда луна зашла за облако. Барабасик в темноте добрался вместе с пятью товарищами до блиндажа, прыгнул сзади на часового, зажал ему рот, ударил ножом и, перешагнув через упавшего, ворвался первым внутрь землянки. Там, в блиндаже, произошла молчаливая и жестокая схватка. Немцы не успевали даже вскрикнуть со сна. Пятеро из них были мгновенно убиты. Троих с заткнутыми ртами погнали к боту. Но в соседней землянке проснулись. Солдаты выбегали в одном белье, стреляли во все стороны из автоматов, припадая за камни. Взвились тревожные ракеты. Откуда-то из-за скал ударили по нас минометы. В воде, возле самого борта, визжа и рыча, взметнулись кипящие пенные столбы. Надо было уходить.

На берегу грохнули четыре мощных взрыва. Багровые зарницы пронизали ночь. С шумом осыпались камни. Это разведчики гранатами подорвали склад боеприпасов, рванули мины под береговыми орудиями.

Дело было сделано. Отстреливаясь, разведчики спешили к боту, на котором был уже запущен двигатель. Двоих наших раненых принесли на руках товарищи. «Языков» уложили в трюме. Теперь все были на борту. Можно было уходить. Но опять не оказалось Барабасика.

Окишев, Вано и еще один разведчик, проклиная Барабасика и его вредный характер, из-за которого вечно всем одно беспокойство, кинулись на поиски пропавшего.

Разрывы мин слепили и оглушали нас. Осколки в двух местах продырявили рубку нашего кораблика.

Вдруг Велихов закричал:

– Вот он, чертяка!

И при свете луны мы увидели маленькую фигурку Барабасика. Он вел огромного полураздетого обер-лейтенанта. Барабасик подгонял его сзади, тыча рукояткой ножа в поясницу:

– А ну, ходи веселее, не играй на моих нервах, не действуй мне на характер!

Когда мы были уже далеко в море и луна, спрятавшаяся было за набежавшие тучи, снова растворила в своем зеленоватом свечении мрак полярной ночи, я заметил, что грудь и лицо Барабасика залиты кровью.

– Вы ранены?

– А, чистый пустяк! – заворчал он. – Это большею частью даже не моя кровь. Это я там в землянке у них… замарался…

Внезапно он замолчал, пошатнувшись, и быстро присел на палубу. Я наклонился к нему. Меня обдало горячечным жаром, исходившим от него. Он был совершенно болен, наш Барабасик!

Первым, кого мы увидели на своем берегу, был негодующий врач. Он накинулся на нас и на Барабасика, который сам уже не мог стоять на ногах от слабости. И мы узнали, что Барабасик просто-напросто удрал из госпиталя, услышав, что разведчики собрались без него в поход.

На следующее утро вместе с Велиховым, Окишевым и Вано мы отправились в госпиталь навестить Барабасика. Мне захотелось узнать у моряков-разведчиков некоторые подробности о Барабасике.

– Он наш, кавказский, – убежденно сказал мне Вано. – С Черного моря.

– Кто это его тебе на прописку дал, – возразил Окишев, – когда он из наших краев! Хоть, может, и не природный, да на строительстве работал у нас, в Сибири.

– Там разберемся, кто и откуда, когда после войны домой поедем, литеры на проезд будем брать, – проговорил лейтенант Велихов. – Пишите, в общем: парень-герой, рождения тысяча девятьсот двадцатого года, родом из наших, комсомольского племени, североморского звания…

Батарейный заяц


Далеко на севере, на самом краю нашей земли, у холодного Баренцева моря, стояла всю войну батарея знаменитого командира Поночевного. Тяжелые пушки укрылись в скалах на берегу – и ни один немецкий корабль не мог безнаказанно пройти мимо нашей морской заставы.

Не раз пробовали немцы захватить эту батарею. Но артиллеристы Поночевного и близко к себе врага не подпускали. Хотели немцы уничтожить заставу – тысячи снарядов посылали из дальнобойных орудий. Устояли наши артиллеристы и сами таким огнем ответили врагу, что вскоре замолчали немецкие пушки – разбили их меткие снаряды Поночевного. Видят немцы: с моря не взять Поночевного, с суши не разбить. Решили ударить с воздуха. День за днем посылали немцы воздушных разведчиков. Коршунами кружились они над скалами, высматривая, где спрятались пушки Поночевного. А потом налетали большие бомбардировщики, швыряли с неба на батарею огромные бомбы.

Если взять все пушки Поночевного и взвесить их, а потом подсчитать, сколько бомб и снарядов обрушили немцы на этот клочок земли, то выйдет, что вся батарея весила раз в десять меньше, чем страшный груз, сброшенный на на нее врагом…

Я бывал в те дни на батарее Поночевного. Весь берег там был разворочен бомбами. Чтоб пробраться к скалам, где стояли пушки, пришлось перелезать через большие ямы-воронки. Некоторые из этих ям были так просторны и глубоки, что в каждой из них уместился бы хороший цирк с ареной и местами для зрителей.

С моря дул холодный ветер. Он разогнал туман, и я рассмотрел на дне огромных воронок маленькие круглые озера. У воды сидели на корточках батарейцы Поночевного и мирно стирали свои полосатые тельняшки. Все они недавно были моряками и нежно берегли матросские тельняшки, которые им остались на память о флотской службе.

Меня познакомили с Поночевным. Веселый, немножко курносый, с хитрыми глазами, смотревшими из-под козырька морской фуражки. Только мы разговорились, как сигнальщик на скале закричал:

– Воздух!

– Есть! Завтрак подан. Сегодня завтрак дадут горячий. Укрывайтесь! – проговорил Поночевный, оглядывая небо.

Небо загудело над нами. Двадцать четыре «Юнкерса» и несколько маленьких «Мессершмиттов» летели прямо на батарею. За скалами громко, торопясь, застучали наши зенитки. Потом тонко заверещал воздух. Мы не успели добраться до укрытия – земля охнула, высокая скала недалеко от нас раскололась, и камни завизжали над нашими головами. Твердый воздух ушиб меня и повалил на землю. Я залез под нависшую скалу и прижался к камню. Я чувствовал, как ходит подо мной каменный берег.

Грубый ветер взрывов толкался мне в уши и волок из-под скалы. Цепляясь за землю, я что есть силы зажмурил глаза.

От одного сильного и близкого взрыва глаза у меня сами раскрылись, как раскрываются окна в доме при землетрясении. Я уж было собрался опять зажмуриться, как вдруг увидел, что справа от меня, совсем близко, в тени под большим камнем, шевелится что-то белое, маленькое, продолговатое. И при каждом ударе бомбы это маленькое, белое, продолговатое смешно дрыгалось и снова замирало. Меня так разобрало любопытство, что я уже не думал об опасности, не слышал взрывов. Мне только хотелось узнать, что за странная штука дрыгается там под камнем. Я подобрался ближе, заглянул под камень и рассмотрел белый заячий хвостишко. Я подивился: откуда он здесь? Мне известно было, что зайцы тут не водятся.

Грохнул близкий разрыв, хвостишко судорожно задергался, а я поглубже втиснулся в расщелину скалы. Я очень сочувствовал хвостику. Самого зайца мне не было видно. Но я догадывался, что бедняге тоже не по себе, как и мне.

Раздался сигнал отбоя. И тотчас я увидел, как из-под камня медленно, задом выбирается крупный заяц-русак. Он вылез, поставил торчком одно ухо, затем поднял другое, прислушался. Потом заяц вдруг сухо, дробно, коротко пробил лапами по земле, словно сыграл отбой на барабане, и запрыгал к батарее, сердито прядая ушами.

Батарейцы собрались около командира. Сообщали результаты зенитного огня. Оказывается, пока я там изучал зайкин хвост, зенитчики сбили два немецких бомбардировщика. Оба упали в море. А еще два самолета задымили и сразу повернули домой. У нас на батарее бомбами повредило одно орудие и осколком легко ранило двух бойцов. И тут я опять увидел косого. Заяц, часто подергивая кончиком своего горбатого носа, обнюхал камни, потом заглянул в капонир, где укрывалось тяжелое орудие, присел столбиком, сложив на животике передние лапы, осмотрелся и, словно заметив нас, прямехонько направился к Поночевному. Командир сидел на камне. Заяц подскочил к нему, забрался на колени, уперся передними лапками в грудь Поночевного, дотянулся и стал усатой мордочкой тереться о подбородок командира. А командир обеими руками гладил его уши, прижатые к спинке, пропускал их через ладони… Никогда в жизни не видел я, чтоб заяц держался так вольно с человеком. Случалось встречать мне совсем ручных заек, но стоило коснуться ладонью их спины, и они замирали от ужаса, припадая к земле. А этот держался с командиром запанибрата.

– Ах ты, Зай-Заич! – говорил Поночевный, внимательно осматривая своего приятеля. – Ах ты, нахальный зверюга… не покорябало тебя? Не знакомы с нашим Зай-Заичем? – спросил он меня. – Это мне подарочек разведчики с Большой земли привезли. Паршивенький был, малокровный такой с виду, а у нас отъелся. И привык ко мне, зайчина, прямо ходу не дает. Так и бегает за мной. Куда я – туда и он. Обстановка у нас, конечно, для заячьей натуры не очень подходящая. Сами могли убедиться – шумно живем. Ну, ничего, наш Зай-Заич теперь уже малый обстрелянный. Даже ранение имел, сквозное.

Поночевный взял осторожно левое ухо зайца, расправил его, и я увидел зарубцевавшуюся дырочку в лоснящейся плюшевой, розоватой изнутри кожице.

– Осколочком прошибло. Ничего. Теперь зато в совершенстве изучил правила ПВО. Чуть налетят – он уже мигом где-нибудь укроется. А один раз вышло, так без Зай-Заича была бы нам полная труба. Честное слово! Долбили нас часов тридцать кряду. День полярный, солнце на вахте круглые сутки бессменно торчит, ну вот немцы и пользовались. Как это в опере поется: «Ни сна, ни отдыха измученной душе». Так вот, стало быть, отбомбили они наконец, ушли. Небо в тучах, но видимость приличная. Огляделись мы: ничего как будто не предвидится. Решили отдохнуть. Сигнальщики наши тоже притомились, ну и проморгали. Только смотрим: Зай-Заич тревожится что-то. Уши наставил и передними лапами чечзтку бьет. Что такое? Нигде ничего не видно. Но знаете, какой у зайца слух? Что же вы думаете, не ошибся зайчина! Все звукоуловители опередил. Сигнальщики наши только через три минуты обнаружили самолет противника. Но я уже успел на всякий случай команду дать заранее. Приготовились, в общем, к сроку. С того дня уже знаем: если Зай-Заич ухо наставил, чечетку бьет, – следи за небом.

Я поглядел на Зай-Заича. Задрав хвостишко, он резво прыгал на коленях у Поночевного, искоса и с достоинством, как-то совсем не по-заячьи, озирал стоявших вокруг нас артиллеристов. И я подумал: «Какие же смельчаки, наверное, эти люди, если даже заяц, немного пожив с ними, сам перестал быть трусом!»

Вторая половинка песни


Если бы я придумал этот рассказ, я бы назвал его именно так: «Вторая половинка песни». Но попадись мне чужой подобный рассказ, я бы решил, что автор сочинил всю эту историю. Так в жизни никогда не бывает… А вот, оказывается, иной раз и так бывает! Придумать такую историю – дело не очень хитрое, самое интересное как раз в том, что я тут ничего не придумал. Все это правда.

Шел к нам осенью 1942 года из Америки и из Англии большой караван судов. Вместе с кораблями союзников плыли и наши торговые суда. Когда караван приблизился к нашим северным берегам, фашисты послали на него тучу бомбардировщиков и воздушных торпедоносцев.

Пламя взметнулось выше мачт над одним из больших пароходов союзников. Огненные вспышки раздернули нависавший туман. И тут все увидели, как матросы горевшего корабля стали тушить пожар. Через полчаса пожар был потушен. И пароход благополучно пришел в один из наших северных портов.

Не участвовал в тушении пожара на своем пароходе лишь один человек. Это был электрик Джордж Р. Взрывом его выбросило в море. Бедняга уже захлебывался, когда его заметили с одного из наших кораблей. Джорджа спасли. Лютая вода Баренцева моря, двадцать минут державшая парня в своей ледяной хватке, чуть было не заморозила его насмерть. С большим трудом отходили его наши моряки. Джорджу пришлось долго отлеживаться в госпитале на берегу. Потом он поправился и стал прогуливаться по городу. Я познакомился с ним. Это был невысокий светлоглазый паренек. Он носил коричневую куртку из замши, которая немножко покоробилась от долгого пребывания в морской воде. Ходил он без шапки, подставив полярному ветру широкий лоб и белокурые, мягко вьющиеся волосы. На поясе хлопчатобумажных синих, грубо сшитых брюк с большими карманами висел матросский нож.

В те дни по дощатым тротуарам нашего северного города прогуливалось много гостей, приплывавших с заморских берегов. Встречались широкогрудые, рослые канадцы, мелозубые курчавые негры, круглобородые ирландцы, загорелые ковбои из Оклахомы, расторопные нью-йоркцы, смуглые остролицые таитяне… Каких только языков и наречий не наслышались мы! По вечерам все собирались в Интернациональном клубе моряков. Люди с разных берегов океана встречались здесь за шахматной доской, спорили о военных делах у большой карты, расспрашивали наших моряков о законах и обычаях Советской страны, танцевали под радиолу и пели незнакомые нам песни. Задумали устроить вечер самодеятельности. Среди иностранных гостей оказалось немало певцов, музыкантов и танцоров. Стали просить и Джорджа выступить на вечере.

– О, Джордж у нас такой замечательный певец! Он обязательно должен спеть песенку про «Ферму дядюшки Дикки». Как это там поется? «Были на ферме дядюшки Дикки три теленка, три гусенка, три поросенка… му-му-му, га-га-га, хрю-хрю-хрю…»

Но Джордж печально посмотрел на товарищей своими светлыми глазами и сказал, что он не может петь эту песню один.

– Я привык петь ее только с братом Биллем, – грустно проговорил он, – а я не знаю, где сейчас Билль, жив ли он, бедняга?… Мы с ним близнецы. Я опередил его при рождении всего лишь на пятнадцать минут. Мы с ним всегда пели эту песню вместе у себя на ферме, в штате Виргиния. И играли на банджо… А теперь у меня банджо сгорело при взрыве.

– Мы достанем тебе другое банджо, – сказал боцман с английского парохода.

– Да, но вы не достанете мне другого Билля, – отвечал Джордж. – Билль еще раньше меня ушел в дальний рейс. Но я не знаю куда. Ведь об этом не говорят. Сейчас на море все приходится держать в тайне, чтоб эти проклятые «джерри» (так Джордж называл германских фашистов) не пронюхали, куда идут корабли. Наверно, его потопили. А без моего Билля песня – полпесни, а сам я – только половинка человека, не больше.

Но все-таки мы решили уговорить Джорджа. Нам очень хотелось услышать песенку о «Ферме дядюшки Дикки». Раздобыли банджо и так дружно наседали на Джорджа, что в конце концов он согласился. Теперь он ежедневно приходил в клуб и подолгу терпеливо просиживал около рояля, вяло тренькая на банджо и напевая вполголоса свою песенку под аккомпанемент клубной пианистки Марии Игнатьевны. Но дело у него действительно не ладилось…

Однажды я пришел в Интернациональный клуб моряков, чтобы послушать, как идет репетиция: вечер моряков был назначен на завтра. В коридоре клуба, за поворотом у лестницы, я едва не натолкнулся на Джорджа. Он показался мне осунувшимся и немного растерянным. Он странно осматривался, словно в первый раз попал к нам в клуб. Я приветствовал его. Джордж посмотрел на меня, как на незнакомого, и в его светлых глазах мелькнуло удивление.

– Хелло! Репетиция уже началась. Поспешите, вы опаздываете, – сказал я.

– Репетиция? – с изумлением переспросил меня Джордж.

В это мгновение из зала донеслись звуки рояля и банджо, и я услышал там, за дверью, голос Джорджа, напевающего уже знакомую нам песенку:

Жили на ферме у дядюшки Дикки…

Я решил, что схожу с ума. Сам Джордж стоял передо мной, а голос его раздавался там, за дверью. Но еще большее впечатление произвел этот голос на моего собеседника.

– Джордж?! – закричал он и, оттолкнув меня, бросился в зал.

Песня в зале сразу оборвалась. Я поспешил туда и увидел, что около рояля стоят два совершенно одинаковых Джорджа: оба голубоглазые, белокурые, оба в коричневых замшевых куртках, грубых штанах из синей хлопчатки. Они стояли около растроганной Марии Игнатьевны, звонко хлопали друг Друга по спине, обнимались, трясли один другого за плечи, отшатывались и снова бросались с размаху во взаимные объятия.

Обратив минут через пять внимание на нас, Джордж, а может быть, Билль – я уже не мог различить их, так они были похожи друг на друга, – словом, один из близнецов рассказал, что брат шел в другом караване, корабль был тоже торпедирован и стал опрокидываться. Но тут подоспел советский миноносец. Русские моряки бросились в ледяную воду и спасли тонувших людей. Так очутился на нашей земле и брат Билль, вторая половинка нашего Джорджа, без которого и песня не пелась. Он только сегодня выписался из госпиталя.

А на другой день – это было в воскресенье – состоялся большой вечер в клубе моряков. И так как обе половинки знаменитой песенки теперь нашлись, то мы наконец услышали ее полностью в исполнении двух братьев – Джорджа и Билля Р.:

Жили на форме у дядюшки Дикки

Разные звери – свирепы и дики:

Три теленка, три гусенка, три поросенка,

Три кутенка, три котенка, три куренка,

Три утенка, три ягненка.

Три индюшонка…

И… осел!

Му-му-му-у! Га-та-га-а!

Хрю-хрю-хрю-у! Хау-хау-хау! Мяу-мяу-мяу!

Ко-ко-ко-о!

Кря-кря-кря-а! Бе-е-е-е-э! Былы-былы-был-был!

Ио-го-го-о!

И в переполненном зале канадцы, негры, австралийцы, ирландцы, британцы и русские, матросы всех океанов и морей, на разные голоса подхватывали припев:

Му-му-му-у! Га-га-га-а!

Хрю-хрю-х рю-у! Хау-хау-хау! Мяу-мяу-мяу!

Ко-ко-ко-о! Кря-кря-кря-а! Бе-е-е-е-э!

Былы-былы-был-был! Ио-го-го-о!

Но главный сюрприз был припасен к концу вечера. Братья объявили, что за вчерашний день они разучили вдвоем одну из любимых песен той великой страны, на берегах которой они снова нашли друг друга. И, аккомпанируя себе на банджо, не сводя друг с друга глаз, они тщательно пропели нам «Сулико», строго выговаривая трудные для них слова:

Долго я томился и искал…

Где же ты, моя Зюлико?…

Кто из близнецов пел лучше, я не знаю, потому что так и не мог разобраться, где на сцене стоит Джордж, а где Билль…

Успех они разделили по-братски, пополам.

Загрузка...