Georges Sadoul HISTOIRE GÉNÉRALE DU CINÉMA TOME 3 LE CINÉMA DEVIENT UN ART 1914 — 1920 LEBÉDITIONS DENOEL Paris
Жорж Caдуль ВСЕОБЩАЯ ИСТОРИЯ КИНО Том 3 КИНО СТАНОВИТСЯ ИСКУССТВОМ 1914 — 1920

АМЕРИКА ЗАВОЕВЫВАЕТ ПЕРВЕНСТВО 1914–1920

„Музыка, скульптура, архитектура, живопись, драматургия — все эти области искусства стары, как само человечество. Ни одно новое искусство не появилось на земле за все периоды истории до рождения кино. Все области искусства зависят друг от друга, и кино многим обязано своим предшественникам, но все же оно — новый вид искусства. Историки грядущего будут считать рождение кино событием, создавшим целую эпоху. И нам повезло, что мы — свидетели его рождения…”

Письмо профессора университета, адресованное „Сатурдэй ивнинг пост” (1916), приведено Роб. Вагнером в, Филм фолкс”.

„Плевать мне на искусство. Нравиться публике, быть ей по вкусу — вот моя единственная задача. Я не стремлюсь к служению искусству, я стремлюсь к обогащению”.

Заявление Самюэля Голдвина в прессе (1916).

Глава XVIII „РОЖДЕНИЕ НАЦИИ”

В августе 1914 года, когда солдаты в остроконечных касках и красных брюках заполонили дороги Европы, в предместье Лос-Анжелоса завершалась битва, воссозданная Дэвидом Уарком Гриффитом. 4 июля режиссер приступил к съемкам своего первого крупнейшего фильма — „Рождение нации”.

Сценарий был написан по роману его преподобия Томаса Диксона „Человек клана”. Подзаголовок книги гласит: „Исторический роман о ку-клукс-клане”. Роман посвящается „памяти одного из ирландско-шотландских вождей Юга, дяде моему, полковнику Лерой Мак Афи, Великому Титану невидимой империи ку-клукс-клана”.

В предисловии, датированном 1904 годом, священник Томас Диксон так обрисовывает свой замысел:

„Человек клана” — истинная история заговора ку-клукс-клана, изменившего облик периода Реконструкции (последовавшего за гражданской войной. — Ж. С.).

Организацией руководил Великий Колдун — главнокомандующий, живший в Мемфисе. Великий Дракон командовал штатом, Великий Титан — округом, Великий Гигант — графством, Великий Циклоп — кантоном. Хаос слепых страстей, которые разгорелись после убийства Линкольна, теперь непостижим. Переворот, который вызвала эта организация в нашем государстве, и попытки спасти Тадеуса Стивенса для „африканизации” десяти крупнейших штатов Америки нам представляются столь же фантастичными, как „Тысяча и одна ночь”.

Я полагаю, что сохранил в своем романе и „букву” и дух того замечательного периода. Люди, ставшие главными действующими лицами этой драмы о жестоком возмездии, в которую я вплел двойную любовную историю, являются историческими персонажами. Я лишь изменил их имена, но не обошелся вольно ни с одним историческим фактом.

В наиболее мрачные часы жизни Юга, когда израненный народ лежал среди лохмотьев и пепелищ, под клювом и когтями Грифа, вдруг с высоты гор в белом облаке появилась человеческая рука. Она росла до тех пор, покуда покрывало тайны не обволокло истерзанные землю и небеса. Невидимая Империя возникла на полях смерти и бросила вызов Видимому, начав с ним беспощадную битву.

Молодой Юг, ведомый воплощенной душой „людей клана” старой Шотландии, возродился под этим прикрытием и, презирая изгнание, лишение свободы и позорную смерть, спас жизнь народа, — все это составляет одну из наиболее драматических глав истории арийской расы…”

По одному лишь этому предисловию можно судить о том, что священник Томас Диксон писал очень скверно. Его сочинение, не вошедшее в историю литературы[1], в наше время почти невозможно читать, до того оно пристрастно и бездарно.

Гриффита, сына полковника, приверженца сторонников Южных Штатов, каким был и священник Томас Диксон (уроженец Диксондейла, Виргиния), привлекла политическая направленность книги. Знаменитый режиссер был выходцем из семьи, разоренной войной между Севером и Югом. В детстве его пичкали рассказами о еще совсем недавних боях гражданской войны и о периоде Реконструкции, когда неграм были предоставлены права гражданства, что привело к оживлению реакции и возникновению ку-клукс-клана. Гриффит всю жизнь считал непреложной и бесспорной истиной воззрения южан, полагавших, что негры представляют собой некую „низшую” расу, созданную для рабства, что за попытки добиться освобождения их надо предавать жестокой каре.

Конечно, в брошюре, которую Гриффит опубликовал в 1916 году[2], защищая фильм, поднявший бурю возмущения, он уверял, что и не думал нападать на „негроидную расу” как таковую, и ручался найти доказательства этому и в сценарии и в самом фильме. И действительно, в „Рождении нации” немало „хороших” негров. Но все эти „хорошие” негры без исключения — тупые рабы; они слепо преданы своим господам и, примирившись с ку-клукс-кланом, идут против своих братьев-негров. Впрочем, самые ярые сторонники Юга никогда и не думали уничтожать „негроидную расу”, ибо эта раса поставляла им необходимую, а главное, такую дешевую рабочую силу. Они просто хотели „поставить „цветных” на место”, то есть сделать их рабами или полурабами. Гриффит в своем фильме защищал это положение в полном согласии с его преподобием Томасом Диксоном…

Ку-клукс-клан, судя по предисловию к книге „Человек клана”, являлся тайной организацией для защиты „арийской расы” и был основан сразу после гражданской войны с помощью карательных экспедиций против негров. Банды куклуксклановцев были замаскированы, одеты в белые балахоны с капюшонами, что делало участников неузнаваемыми и наводило еще больший страх. В 1870 году правительство распустило эту ярко выраженную расистскую организацию, которая во многом предваряла фашизм Муссолини и Гитлера. Однако, несмотря на эти меры, направленные против ку-клукс-клана, организация продолжала существовать, хотя и выступала лишь время от времени; реакционеры — сторонники Юга мечтали о ее возрождении. И действительно, впоследствии, с осени 1915 года, это возрождение началось, приняв крупные масштабы; в дальнейшем этот новый клан был связан с итальянским и германским фашизмом. Книги Томаса Диксона, фильм Гриффита, проникнутые апологией ку-клукс-клана, явились пропагандистскими произведениями, способствовавшими возрождению этой террористической организации. И трудно было бы кого-нибудь убедить, что ку-клукс-клан основан на принципах человеколюбия, братства между расами, смирения, любви к прогрессу и защиты демократии.

Сочинение Томаса Диксона, безусловно, привлекло Гриффита яростной пропагандой расизма. Впрочем, не думаем, что из этого следует, будто Гриффит был фашистом в буквальном смысле слова. Клан обладает некоторыми чертами сходства с фашистскими бандами, он предвещал их появление, но отличается от них, так же как антисемитизм — от французских антидрейфусаров 1900 года, а „черные сотни”, устраивавшие погромы в царской России, — от „чернорубашечников” или СС. Расизм — лишь одна из черт, присущих Гриффиту; его характер не лишен противоречий, которые легко объяснить, узнав, как формировалась его личность.

Гриффит — выходец из семьи разорившихся сторонников Юга, и его ненависть к неграм традиционна, почти наследственна. Он так никогда и не освободился от своей реакционной идеологии. Однако Гриффит в молодости узнал тяжкую жизнь трудового народа, он перебрал множество специальностей, пока не стал актером; его жестоко эксплуатировали наниматели. И, когда дело не касается расового вопроса, он может (в фильме „Нетерпимость”) осуждать эксплуатацию белых белыми, лицемерие ханжествующего милосердия, религиозный фанатизм. Эта противоречивость — не только его личное свойство. Юг по традиции был оплотом демократов, занимавших во многом более прогрессивные позиции, чем республиканцы. Демократы — сторонники Юга — типа Гриффита привели к власти Вильсона и Рузвельта. Они привели к власти и Трумэна. Их политические лидеры тоже не были свободны от противоречий. Президент Вильсон, которого во время выборов 1916 года поддержал фильм „Нетерпимость”, в своей „Истории американского народа” высказал такие взгляды на Реконструкцию и роль ку-клукс-клана, что Гриффит впоследствии мог их привести в защиту своего фильма и своей идеологии.

Д.-У. Гриффит написал сценарий „Рождение нации” вместе со своим постоянным соавтором, с которым работал еще в „Байографе”, — Фрэнком Вудсом. Авторы в общем следовали роману Томаса Диксона, но старались более тщательно передать дух произведения, чем его фабулу. Некоторые эпизоды, едва намеченные в книге, были широко развернуты. Питсбургская битва — один из основных эпизодов фильма — в романе занимает всего лишь две страницы (это рассказ одного из персонажей).

Для многочисленных дополнений к сценарию Фрэнк Вудс и Гриффит использовали „Пятно леопарда”, другой роман Томаса Диксона, названный автором „первым томом серии исторических романов, описывающих расовый конфликт”, повествующий о его „историческом развитии с момента освобождения негров до лишения их избирательного права”. Последние слова его преподобия Томаса Диксона говорят о его взглядах на эволюцию негритянского вопроса и совпадают с точкой зрения Гриффита. Диксон, рассуждая о последствиях предоставления неграм прав свободных граждан, утверждает, что их необходимо лишить избирательных прав и вообще всех прав свободного американского гражданина.

Вот основные моменты сценария фильма, к съемкам которого Гриффит приступил в июле 1914 года.

В кратком вступлении в символических сценах показан ввоз рабов-негров в Америку в XVII веке, торговля рабами и начало аболиционистского движения в конце XVIII века.

Первая часть начинается с описания идиллической жизни Юга до гражданской войны. Счастливая и благоденствующая семья Камерон живет в прекрасном доме в Пидмонте, в Южной Каролине. У доктора и г-жи Камерон (Споттисвуд Айткен и Джозефина Кроуэлл) три сына: Бенджамен (Генри Б. Уолтхолл), Уэйд и Дюк — и две дочери: старшая Маргарет (Мириам Купер) и младшая Флора (Мэй Марш). К ним в гости приезжают друзья из Пенсильвании: депутат Остин Стоунмен (Рольф Льюис) в сопровождении своей юной дочери Элзи (Лилиан Гиш) и двух сыновей — Теда (Роберт Харрон) и Фила (Элмер Клифтон). Фил влюбляется в старшую дочь Камерона, а Бен Камерон, герой фильма, влюбляется в Элзи Стоунмен, увидев ее фотографию.

Разражается гражданская война. Стоунмены примыкают к сторонникам Севера, Камероны — к сторонникам Юга. Из всех молодых людей уцелели лишь Бен Камерон и Фил Стоунмен, встретившиеся лицом к лицу в Питсбургской битве в то время, когда Пидмонт был предан „разрушению, разгрому, разорению, расхищению” (субтитр).

Питсбургская битва является первым крупным эпизодом фильма. Атланта пылает, беженцы наводнили дороги, армии идут в наступление друг на друга. В дыму начинаются сражения. Сторонникам Юга не хватает продовольствия, каждое хлебное зерно у них на счету. Бен Камерон, став полковником армии сторонников Южных Штатов, ожесточенно сражается. Но в конце концов он перестает сопротивляться и его берет в плен старый друг Фил Стоунмен, в то время как родители и сестры Бена с трепетом прислушиваются к грохоту сражения.

Сторонники Южных Штатов побеждены. Генерал Ли является к генералу Гранту (Доналд Крисп). За раненым и пленным „маленьким полковником”, лежащим на госпитальной койке, ухаживает прелестная Элзи Стоунмен (Лилиан Гиш), ответившая взаимностью на его любовь. Она предупреждает мать Камерона, которая отправляется к президенту Линкольну, умоляет его о снисхождении и добивается помилования сына. Тем временем отец Элзи Остин Стоунмен становится одним из сторонников крайних мер (экстремистом) в конгрессе. Депутат с горячностью взял сторону негров и убедил одного мулата, Сайласа Линча (Джордж Сигмен), стать их политическим вожаком. После убийства президента Линкольна, воссозданного во всех деталях, Остин Стоунмен становится „некоронованным императором” и практически управляет Соединенными Штатами. Начинается так называемый период Реконструкции. С точки зрения Гриффита, его характеризует террористическая деятельность негров. „Началось царство „карпитбэггеров”[3]. Так называемая Лига Союза получает большинство голосов на парламентских выборах. Сайлас Линч, мулат, назначается заместителем губернатора. В парламенте большинство за неграми и „карпитбэггерами”. Беззаконие становится правилом. Белых прогоняют с улиц, вычеркивают из избирательных бюллетеней и чаще всего лишают имущества”[4].

„Маленький полковник” Бен Камерон становится во главе движения сопротивления среди белых, и депутат Стоунмен, узнав об этом, расторгает его помолвку с Элзи. Слуга, прежде преданный Камеронам, Огастус Сезар, именуемый Газом (Уолтер Лонг), вступает в ряды вооруженной негритянской гвардии, которую набрал Сайлас Линч. Газ домогается руки Флоры (Мэй Марш), младшей дочери Камерона. Семья, разоренная войной, живет в полнейшей нужде. Однажды, когда Флора, идя к роднику, отважилась зайти в лес, расположенный неподалеку, за ней погнался Газ, ей грозит насилие. Спасая свою честь, девушка бросается с вершины скалы и погибает. Брат Флоры, „маленький полковник”, находит ее труп и клянется отомстить. Преследование Флоры Газом является вместе с Питсбургской битвой вторым знаменитым эпизодом „Рождения нации”. Размышляя о способах борьбы с неграми, „маленький полковник” Камерон видит, как двое белых детей пугают негритят, закутавшись в простыню. И это наводит его на блестящую мысль. Он основывает ку-клукс-клан, становится его Великим Драконом; задача этой организации — терроризировать элементы, желающие, „чтобы Белый Юг был раздавлен пятой Черного Юга”. Против негров направляются карательные экспедиции. В Вашингтоне Остин Стоунмен все еще отказывается осознать свои ошибки и посоветовать мулату утихомириться.

Сайлас Линч угрожает арестом д-ру Камерону, который нашел пристанище вместе со своей старой женой, юной дочерью и несколькими верными слугами-неграми среди полей в хижине, которую собирается разгромить черная гвардия. Элзи Стоунмен защищает перед Сайласом Линчем дело Камеронов и своего собственного брата — Фила, жениха Маргарет Камерон, разделяющего участь семьи южан. Мулат пытается изнасиловать девушку. Стоунмен наконец понимает, как дики негры; Сайлас Линч приказывает его арестовать.

Черная гвардия во главе с Сайласом Линчем бросается на приступ уединенной хижины, Камероны обороняются, стреляя из ружья. Они уже на волоске от смерти, но вот с гор являются архангелы-мстители — белые всадники ку-клукс-клана — во главе со своим Великим Драконом — „маленьким полковником”. Клан, который уже убил Газа, негра-ренегата, виновника смерти Флоры Камерон, освобождает Стоунмена. У депутата было время, чтобы оплакать свои ошибки, и он обещает отныне защищать белых.

В заключение фильм показывал новую идиллию в Южных Штатах, которые вновь обрели счастье при господстве ку-клукс-клана. Два брака между Камеронами и Стоунменами символизировали новый союз между Севером и Югом. Последние кадры, столь же грубо символические, как и те, которыми начинался фильм, показывали „новую нацию, штаты, поистине соединенные после многих прошедших лет, отворачивающиеся от кровопролитной войны и предвосхищающие и в мечтах предвидящие тысячелетнее царство Христа на земле, когда братская любовь воцарится между всеми нациями”. Лицом к лицу с Молохом войны появилось лицо мироносца Христа.

Для воплощения своего замысла Гриффиту необходимо было снять полнометражный фильм, для этого требовались крупные суммы. „Рождение нации” потребовало в переводе на язык прокатчиков 12 катушек, иначе говоря, фильм демонстрировался 2 часа 45 мин. Производство картины финансировала фирма „Ипок-филм”, основанная Гриффитом и Айткеном, одним из продюсеров, тяготевших к фирме „Мьючуэл”, к сфере влияния Кесселя и Баумэна.

„Фильм „Рождение нации”, — пишет Сеймур Стерн, — обошелся в 110 тыс. долл. По сравнению со средними расходами в настоящее время сумма незначительна. Но в масштабе средних расходов в 1914 году она была просто фантастической, ибо почти в пять раз превышала самые крупные суммы, когда бы то ни было вложенные в производство фильмов”[5].

Конечно, 100 тыс. долл., затраченные на производство фильма, были в 1914 году чрезвычайно обременительным расходом. Правда, еще в 1912 году чикагская „Фотодрама”, купившая за 250 тыс. долл. право на итальянский фильм. „Последние дни Помпей”, доказала, что на американском кинорынке возмещаются крупнейшие капиталовложения. Начиная с 1912 года стоимость многих итальянских, датских и английских фильмов стала приближаться, приравниваться к сумме, вложенной фирмой „Ипок-филм”в „Рождение нации”, или даже значительно превышать ее (вопреки утверждению г-на Сеймура Стерна). Впрочем, фильм в 12 частей не был новинкой: французы и итальянцы уже давно создавали картины такой или еще большей длины.

Однако предприятие все же было довольно рискованным, если Айткен ограничился тем, что вложил в него лишь четвертую часть общего капитала — 25 тыс. долл. Остальную сумму вложили акционеры; они всполошились, когда 100 тыс. долл. были израсходованы. Тогда сам Гриффит и несколько человек, принимавших участие в создании фильма, раздобыли необходимые средства. Вполне возможно, что кое-кто из куклуксклановцев (такие, как, например, капиталист из Пасадены, предложивший несколько тысяч долларов при посредничестве секретаря режиссера Дж. Д. Бэри) помог финансировать фильм, служивший их политике. Во всяком случае, клика, которая впоследствии в больших масштабах восстановила ку-клукс-клан, поддерживала фильм, когда он появился на экранах.

Фрэнк Вудс и Гриффит закончили работу над сценарием за полтора месяца. Съемки велись в июле, августе и начале сентября 1914 года. Картина начиналась массовыми сценами, показывающими гражданскую войну. Декорации были возведены в еще весьма примитивных павильонах студии „Рилайенс меджестик”, под художественным руководством ее основателя Томаса Инса. Почти все декорации были весьма убоги и многие, очевидно, строились под открытым небом. Впрочем, и здесь удалось хорошо воспроизвести небольшой город, населенный южанами, театр Форда, где был убит Линкольн, и парламент, где заседало негритянское большинство.

Монтаж картины, которым лично руководил Гриффит, длился три с половиной месяца. Музыкальная партитура, написанная Дж. Брейлем, представляла собой в основном попурри из американских народных песен и отрывки из произведений Бетховена, Листа, Россини, Верди, Чайковского, Грига и т. д. Победоносная скачка куклуксклановцев сопровождалась — и это ретроспективно символическая деталь — знаменитым „Полетом валькирий” Рихарда Вагнера.

В фильме 12 частей, 1544 кадра. Он был окончательно завершен в конце декабря 1914 года и впервые демонстрировался в Лос-Анжелосе в кинозале „Клюнз” 8 февраля 1915 года под своим первоначальным названием „Человек клана”. Вероятно, в течение семи последующих месяцев он не сходил с экрана этого кинотеатра. Месяц спустя фильм под новым названием „Рождение нации” был показан в Нью-Йорке, в театре „Либерти”, где места в партере стоили 2 долл., что не помешало картине продержаться на экране 11 месяцев подряд, до начала 1916 года.

Показ фильма обставлялся особенно тщательно, в соответствии с „техникой” демонстрации „боевиков”, которую в те времена ввела Америка. Кинозал был украшен, билетерши одеты в стиле эпохи, билеты в партер покупались заранее, как на театральное представление. Айткен повсюду арендовал первоклассные кинозалы: „Колониэл” — в Чикаго, „Тремонт” — в Бостоне, „Форист” — в Филадельфии, „Атланта” — в Атланте и т. д. Фильм повсюду пользовался значительным успехом и живо волновал общественное мнение.

Демократические организации действительно тотчас же восстали против экранизации известной им книжки, которую они вполне справедливо считали „призывом к ненависти” против 10 млн. цветных американских граждан. В Лос-Анжелосе премьера фильма прошла под охраной полиции. „Белый дом” встревожился, и президент Вильсон приказал устроить просмотр фильма во время одного из заседаний, на которое были приглашены многие государственные деятели и дипломаты с семьями. Приближался срок новых выборов, и президенту нужно было заручиться голосами демократов Юга. Фильм не был запрещен, и цензура, надо полагать, его не тронула. Гриффит для защиты фильма в десятках тысяч экземпляров распространил брошюрку, называвшуюся „Подъем и упадок свободы слова в Америке”. В Нью-Йорке, Чикаго, Бостоне и других городах участились демонстрации против фильма (май 1915 г.). Они принесли много жертв. Кое-где в небольших городках местные власти запретили фильм, чтобы избежать столкновений, но этим и ограничилось действие цензуры против неистового антинегритянского выпада.

Либералы по крайней мере открыто выступали против фильма пропагандирующего расизм и террор. Два крупных либеральных журнала — „Нью рипаблик”, в статьях кинокритика Фрэнсиса Хекета, и „Нейшн”, в статьях, подписанных главным редактором Освалдом Гаррисоном Виллардом, — дали фильму уничтожающую оценку. Ректор Гарвардского университета Чарлз Элиот заявил, что фильм „Рождение нации” является „извращением идеала белых”. „Национальная ассоциация развития цветных народов” выпустила брошюру, направленную против фильма, а негритянские и либеральные организации распространили ее по всей стране.

Возмущение умов, пролитая кровь, потоки чернил не только не повредили фильму, но создали ему громкую рекламу. Золото потоком потекло в кассы кинотеатров. Американская кинематография еще никогда не знала такого финансового успеха. Прибыли на внутреннем кинорынке, говорят, достигли 15 млн. долл. — сумма, неслыханная вплоть до эпохи звукового кино. Огромные дивиденды, тотчас же розданные акционерами фирмы „Ипок-филм”, в 20 раз превысили капиталовложения. Бэри, секретарь Гриффита, отказавшийся в свое время от получения 700 долл. комиссионных, которые причитались ему за передачу денег капиталиста из Пасадены, получил таким образом 14 тыс. долл. 25 тыс. долл., вложенных Айткеном, принесли ему, вероятно, полмиллиона. А сам Гриффит за год получил миллион. Итак, было доказано, что фильм, который обошелся в 100 тыс. долл. в Соединенных Штатах, может не только окупиться, но и принести колоссальные прибыли. В кинематографии наступила новая эра. „Рождение нации” способствовало будущему рождению Голливуда.

Не так легко было завоевать успех за границей. Война уже почти совсем закрыла для Америки кинорынки Центральной Европы. Фильм можно было бы демонстрировать лишь в России[6]. В лагере союзников фильму было явно оказано некоторое противодействие. Следовало ли разжигать расовую ненависть и расовые предрассудки в то время, когда на всех фронтах сражались многочисленные колониальные войска? В Лондоне, очевидно, отложили показ фильма до окончания военных действий. Во Франции фильм запретила цензура. В Париже его демонстрировали только в 1921 году в измененном варианте. Он по-прежнему был запрещен во французских зонах оккупации в Германии, где националисты вели яростную кампанию против сенегальских войск, стоявших в Рейнской провинции. Почти во всех странах за пределами Америки фильм, как правило, начали демонстрировать лишь после подписания мирного договора. Поэтому его влияние за пределами Соединенных Штатов было не особенно велико. Когда, например, фильм демонстрировался во Франции, то оказалось, что французские картины с постановочной точки зрения давно достигли или превзошли его уровень. Деллюк в своем журнале „Синеа” отметил его просто из вежливости. В Соединенных же Штатах успех фильма перерос в огромнейшее событие. В остальных частях света, поглощенных войной, это событие прошло практически незамеченным и не оказало никакого влияния на кинематографистов.

Фильм „Рождение нации”, успех которого положил начало гегемонии американской кинематографии, небезупречен. Режиссерская работа с актерами далеко не везде Образцова. Угрюмая замкнутость Генри Б. Уолтхолла довольно хорошо подходит к роли „маленького полковника”, но живость Мэй Марш (которая впоследствии создала незабываемый образ в „Нетерпимости”) в роли Флоры не всегда умеряется режиссером. Роль мулатки Лидии Броун, любовницы депутата Остина Стоунмена, с невыносимой нарочитостью исполняет Мэри Олден; когда она вращает глазами, белки сверкают на ее лице, выкрашенном коричневой краской. Все роли „плохих негров” сыграны белыми, обмазанными ваксой, что не придает правдоподобности этим условным образам. Характеры в целом намечены довольно схематично, чересчур крупными штрихами, „положительные” персонажи с помощью весьма упрощенных приемов противопоставляются „отрицательным”— неграми их сторонникам. Значение фильма не в раскрытии психологии персонажей, не в режиссерской работе с актерами, а в том мастерстве, которое Гриффит проявил в монтаже и постановке массовых сцен.

Гриффит посвятил три с половиной месяца монтажу фильма и только два с половиной — съемкам, что для него весьма показательно. Монтаж — это основа мастерства Гриффита, основа его стиля, который вскоре ярко проявился в его шедевре — „Нетерпимости”.

Что бы там ни писали, а панорамирование и движение камеры занимают мало места в „Рождении нации” (и во всем творчестве Гриффита). В фильме, который длится 3 часа, камера не движется и 5 мин. Движение аппарата наиболее примечательно в начале эпизода Питсбургской битвы. На темном экране в светлом круге женщина-беглянка, она прижимает к груди ребенка. Затем и этом светлом круге аппарат, панорамируя от крупного плана женщины, переходит к очень удаленному плану небольшого отряда, идущего в боевом порядке по равнине, у подножия холма, на котором стоит беглянка. Эффект получается поразительный благодаря противопоставлению планов, создаваемому этим панорамированием, и контрасту между отчаянием, охватившим женщину, и неумолимым механизмом битвы, приведенным в действие. Применение каше усиливает эффект, который можно сравнить с тем эффектом, который производит луч прожектора, шарящий в темноте.

В общем синтаксисе „Рождения нации” каше занимают в 10 раз более значительное место, чем движение аппарата. Гриффит, развивая и систематизируя приемы, уже имевшие широкое распространение и до него, нарушает благодаря каше всех форм монотонность прямоугольного экрана, разнообразит композицию кадров, использует различные варианты кадрирования для достижения эмоциональной и драматической выразительности. Применение каше почти совсем исчезло после 1930 года. В арсенале выразительных средств кино этот прием в наши дни встречается лишь как остаточное явление. Следует пожалеть об этом и пожелать, чтобы какой-нибудь режиссер вновь открыл значительные возможности, таящиеся в применении каше.

Существенную роль в творчестве Гриффита играет не движение, а перестановка аппарата. В „Рождении нации” режиссер широко использует возможности, которые дает ему постоянная перестановка камеры. Этот прием служит ему для поочередного перехода с одного места на другое или для показа деталей одной и той же сцены разными планами — то очень близкими, то очень удаленными. Постоянная перестановка камеры позволяет ему создавать тот замечательный ритм, который характерен для его кинопроизведений. Прием постоянной перестановки камеры подсказан режиссеру съемками эпизодов погони и её вариантов, например „спасения в последнюю минуту”, и параллельным монтажом (switchback), на которых спе-циализировался Гриффит. Показательно, что в фильме „Рождение нации” из трех лучших эпизодов один — „погоня” Газа за Флорой, а другой — „спасение в последнюю минуту” семьи Камеронов ку-клукс-кланом. В „Рождении нации” Гриффит почти постоянно применяет параллельный монтаж, и этот прием дает изумительный эффект.

Кинематографический анализ эпизода „спасения Элзи Стоунмен”, сделанный Теодором Гаффом и опубликованный Льюисом Джекобсом, показывает, как Гриффит использует этот прием в следующем эпизоде. Мулат Линч заманил Элзи Стоунмен (Лилиан Гиш) к себе. Он уговаривает белую девушку выйти за него замуж и стать „владычицей черного царства”. Девушка с негодованием отвергает предложение, но мулат становится все настойчивее. В это время клан мобилизует силы, ополчаясь против мулата. Мулат собирается жениться на Элзи против ее воли, но неожиданно появляется ее отец, депутат, и мулату приходится выпустить свою жертву. Он сообщает Стоунмену о своем намерении жениться на белой (имени которой он не называет), и депутат-либерал одобряет его, а в это время члены клана уже собрались.

Эпизод развертывается в двух параллельных действиях по шести кадров равной длины: предложение мулата (павильонная съемка) и начало сбора куклуксклановцев. На протяжении последующих 20 кадров мулат принуждает девушку к замужеству. В них врезаны четыре кадра, показывающие сбор куклуксклановцев. В двух из этих кадров мы видим бурный поток — он символизирует нарастающее движение ку-клукс-клана. Поток вновь включается в последующую сцену, состоящую из семи кадров и показывающую сбор куклуксклановцев. Длина и число кадров этой сцены близки к числу и длине кадров сцены в клане в начале эпизода.

Следующие 22 кадра то переносят нас в дом, где мулат продолжает уговаривать девушку, то на улицу, по которой идет Стоунмен. Улицы заполнены неграми. Эта черная толпа контрастирует с толпой белых куклуксклановцев, которые заканчивают сборы. Приход Стоунмена является „спасением в последнюю минуту”.

Затем на протяжении 20 кадров клан не показывается. Когда мулат и Стоунмен, встретившись, поздравляют друг друга (Стоунмен не подозревает, что он только что спас свою дочь), Гриффит снова врезает кадр сбора куклуксклановцев. Эпизод спасения Элзи Стоунмен заканчивается планом собравшихся людей, который по своей длине превосходит любой из кадров этого эпизода. Он показывает сотни куклуксклановцев, во главе с Великим Драконом начинающих победоносную скачку.

В центре по-прежнему столкновение между Линчем и Элзи. Но клан, предназначенный для спасения чести белых, все время присутствует.

Короткие кадры напоминают зрителю о деятельности клана и способствуют усилению драматической напряженности, созданию ритма даже больше, чем сопоставление контрастных планов. Мулат и девушка чаще всего показаны в довольно приближенных планах (крупные планы в буквальном смысле нигде не вводятся). Их движения ограничены декорациями небольшой комнаты. Отряд ку-клукс-клана, напротив, движется на открытом воздухе и почти постоянно показан удаленным планом; впрочем, в двух сценах появление клана дано средним планом. Чередование кадров, снятых в замкнутом помещении и на открытом воздухе, в этой тюрьме, образованной стенами, и на вольном просторе, является приемом, драматический эффект которого несомненен. Гриффит не изобрел этот прием. В приключенческих фильмах уже давно стал классическим прием показа героини, томящейся в плену у разбойника и освобождаемой отрядом ковбоев, скачущих по горам… Гриффит внес в этот классический прием дополнительный элемент — кинометафору (быть может, не сознавая этого), — показав бурный поток, который сопутствует человеческому потоку — куклуксклановцам, — новшество, богатое по своим возможностям, впоследствии развитым и систематизированным Пудовкиным[7].

Параллельный монтаж привел Гриффита к настоящему контрапункту образов. Можно продолжить сравнение с музыкой. В эпизоде, который мы только что проанализировали, развивается тема, уже намеченная перед этим в сцене смерти Флоры. Девушка, преследуемая „негром-ренегатом” Газом, спасла свою честь, покончив с собой. Ее брат, „маленький полковник”, явился слишком поздно. Белый, стремящийся спасти белую девушку от посягательства негров, — тема, вновь получившая развитие в сцене спасения Элзи Стоунмен, причем внезапное появление депутата занимает в ней меньше места, чем сбор куклуксклановцев. Наконец, в финале тема ширится, стремится к эпопее, становится завершением и драматической кульминацией фильма: это „спасение в последнюю минуту” кланом семьи Камеронов, осажденной негритянским отрядом Линча. Так же и композитор, вводя в симфонию музыкальную фразу, развивает ее, затем оставляет, снова возвращается к ней, развивает еще больше, вновь оставляет и дает ей полное развитие лишь в финале. Таким образом, Гриффит использует все возможности параллельного монтажа, и каждый раз, возвращаясь к теме спасения, он развивает ее с возрастающей полнотой средствами параллельного монтажа.

Однако самой замечательной из всех трех последовательно развивающихся тем является первая, тема смерти Флоры. Последняя тема — „спасение кланом Камеронов” — в свое время прославлялась и превозносилась; но, хотя она и сделана блестяще с технической точки зрения, в ней главным образом используются приемы, ставшие слишком традиционными и уже канонизированные. Сцена же смерти Флоры замечательна своей эмоциональностью и простотой приемов.

Вся она целиком снята на натуре, в сосновом лесу. Флора, покинув отчий дом, уходит от ручья и углубляется в лес. В кадре, превосходно построенном и снятом, преобладают сухие ветви без листьев — можно сказать, кости деревьев, — нависшие над девушкой. Сразу же после этого начинается роковая погоня; предыдущий незабываемый кадр был ее предзнаменованием.

По этому поводу необходимо отметить важную роль фотографии Битцера в фильмах Гриффита. Без сотрудничества этого оператора фильмы Гриффита, быть может, в значительной мере утратили бы свою ценность. Билли Битцер учился мастерству вместе с Гриффитом в студии „Байограф”. Он был верным сотрудником знаменитого режиссера в дни апогея его творчества. Битцер обладал поистине удивительным чувством композиции и кадра. Изумительно все то, что он сумел создать средствами, находившимися тогда еще в зачаточном состоянии, — при помощи аппарата Патэ модели того времени — простого ящика, оборудованного ручкой, почти такого же, как примитивный аппарат Луи Люмьера. Битцер, бесподобный фотограф, только в исключительных случаях использовал искусственное освещение. Он ограничился тем, что применил его еще весьма примитивным способом в нескольких батальных сценах, развернувшихся ночью как бы при свете пожаров. И, напротив, Билли Битцер умеет использовать с непревзойденным мастерством возможности естественного освещения. Его редкостное чувство кадрирования всегда позволяет ему схватывать все самое существенное. Сами по себе его фотографии чаще всего проникнуты какой-то необыкновенной патетикой. И, наконец, оператор сумел неликолепно использовать все возможности натурных съемок: кадры, снятые им на натуре, почти всегда лучше снятых в павильонах.

Замечательный кадр Билли Битцера, предваряющий сцену смерти Флоры, создает напряженность, подготовляя к драматической погоне. Дается простое противопоставление грубого черного человека и чистой девушки в белом, которой суждено стать жертвой его звериных инстинктов. Бесплодные поиски „маленького полковника” усиливают драматическое напряжение. Пейзаж становится более диким, когда ритм погони убыстряется. Со скалы, откуда бросается Флора, на мгновение показывается благодатный край, плодородные долины, „Страна Дикси”, воспетая в романах, написанных сторонниками Юга. Если бы нам удалось мысленно отвлечься от отвратительного расизма и лживой пропаганды, которыми отравлена вся эта сцена, мы бы признали ее драматические и пластические качества. В этой сцене смешиваются теплота и какой-то садизм, как и в более позднем фильме „Сломанные побеги”.

Сцена Питсбургской битвы дана совсем в ином виде, тема спасения в ней не возникает, параллельный монтаж принимает иную форму.

Великолепное панорамирование, которым начинается этот эпизод, уже описанный нами (беглянка и армии в походе), само по себе выявляет здесь две темы: описание ожесточенного сражения и страданий, которые война приносит гражданскому населению. Чередование двух тем обусловливает весь монтаж. Иногда Гриффит пытается даже объединить их в одном кадре: каше горизонтально или по диагонали разделяет экран, позволяя режиссеру одновременно показывать Питсбургскую битву и объятую пламенем Атланту, по улицам которой мечется обезумевшая толпа беженцев… Эта попытка, давшая посредственные результаты, была новой разновидностью изображения „мечтаний героя, передававшихся при помощи впечатывания — приема, ставшего традиционным с начала века. Прием этот не имел будущего, но для Гриффита он был логическим завершением параллельного монтажа, объединяя два элемента в одном кадре.

Батальные сцены занимают наибольшее место в эпизоде. В сценах „бедствий войны” самыми впечатляющими являются кадры, показывающие семью Камеронов в тревоге и отчаянии. Они связывают великую историческую трагедию с личной судьбой героев. Но, как ни впечатляющи эти короткие сцены, они тем не менее неудачны. Убогие декорации в павильоне контрастируют с богатством находок при съемках на открытом воздухе, сделанных Билли Битцером, а напыщенная игра актеров — с той непосредственной простотой, которую подмечаешь в выражении лиц участников батальных сцен.

Давая описание битвы, Гриффит умело использует все планы — от очень дальнего до самого приближенного. Дальним планом (long shot) чаще и удачнее всего показан общий вид поля битвы — равнины, которой придают объемность и глубину дымовые завесы, повисшие то тут, то там, — съемка производилась с вершины холмов. Наиболее впечатляющий кадр, снятый приближенным планом, изображает руки южан, бережно делящие хлебные зерна, только что поджаренные в печке, — это сильная картина, показывающая невзгоды армии. Именно в батальных сценах Гриффит всегда умело чередует кадры, показывая личные деяния ближним планом и массовые сцены боя — дальним. Этот прием придает живость показу битвы. Она достигает драматической кульминации в тот миг, когда очертя голову идет в атаку „маленький полковник”, водружающий знамя южан в жерле пушки противника…

Режиссерская работа в массовых сценах великолепна. Тут Гриффит использовал свой личный опыт: в Калифорнии он уже руководил съемками многих картин на тему гражданской войны. Но для этого фильма он использовал дополнительное преимущество. В его распоряжении были, очевидно, труппы статистов, закрепленные за студией Томаса Инса, субсидируемого, как и Гриффит, Кесселем и Баумэном. Постановщики массовых сцен на студии Инса с 1912 года стали специалистами по сражениям времен гражданской войны. Поэтому поразительное сходство между некоторыми сценами „Рождения нации” и более ранними фильмами Томаса Инса не случайно. Впрочем, оба выдающихся режиссера, должно быть, взаимно оказывали друг на друга влияние.

Питсбургская битва заканчивается своего рода похоронным плачем: камера показывает зрителю трупы, лежащие на поле боя. Эта неподвижность после сумятицы сражений потрясает; спокойствие смерти приходит на смену крещендо действия и монтажа. Прием этот для Гриффита был не нов. Ему уже блестяще удалось в примитивном фильме „Спекуляция пшеницей” противопоставить неподвижность действию. Самым ценным качеством Гриффита в „Рождении нации” является умение соединять благодаря параллельному монтажу толпу и отдельных персонажей, исторические судьбы и судьбы личные. Он умеет также комбинировать и чередовать кадры натурных съемок, наиболее многочисленные в фильме, с кадрами, снятыми в павильоне.

При съемках в павильоне ему часто вредит отсутствие технических средств или неопытность калифорнийских декораторов той поры. В некоторых декорациях есть что-то жалкое, тягостно убогое. Но Гриффит овладел искусством рассказа: он умеет вести его с несравненно большим искусством и уверенностью, чем его преподобие Томас Диксон в своем бездарном романе, сюжет которого взят режиссером. Впрочем, рассказ Гриффита не всегда ясен. Действие слишком сложно и не всегда мотивировано, в сценарии много разных недочетов. Например, описание довоенной счастливой жизни южан и показ главных героев скучны и пошлы. Индивидуальные характеры даны не так уверенно, как массовые сцены. Мастерство режиссера куда лучше проявляется в описании (окрашенном отвратительным расизмом) парламента, где большинство за негров, чем в характеристике и психологическом анализе (тоже гнусных) негра-ренегата Газа. Характеры героев в этом фильме обусловлены их принадлежностью к определенным социальным группам, что было очень хорошо отмечено в 1915 году Вэчелом Линдсеем, который писал[8]:

„Рождение нации” следовало бы назвать свержением негритянского правительства. Ку-клукс-клан ринулся на дороги с такой же мощью, с какой Ниагара низвергается с высоты отвесной скалы. Белый вождь выступает не индивидуально, а как представитель всей англо-саксонской Ниагары… Ненависть южан к неграм и их организаторам-северянам нарастает в многочисленных сценах…

„Рождение нации” — фильм массовый в тройном смысле слова. Он массовый и сам по себе, и по количеству своих зрителей, и по порожденным им подражаниям, ратующим за или против лютой ненависти его преподобия Томаса Диксона к неграм.

Гриффит — хамелеон в деле интерпретации авторов. Всюду, где в его сценарии чувствуется влияние книги Диксона „Человек клана”, — фильм никуда не годится. Там же, где присутствует подлинный Гриффит, то есть на протяжении половины всего времени, фильм хорош. Его преподобие Томас Диксон смахивает на Симона Легри из „Хижины дяди Тома” — джентльмена, одержимого духовным бешенством: он защищает те же взгляды. Мистер Диксон, сам того не ведая, постарался доказать нам, что Легри не выдуманный персонаж… ”[9]

Невозможно так же полно, как это сделал Вэчел Линдсей, показать всю ответственность, которая лежит на Гриффите. Режиссер не удовлетворился тем, что проникся звериным расизмом Томаса Диксона, — он расширил и усилил его средствами кино, особенно в сцене смерти Флоры и в сценах, показывающих парламент и „господство” негров.

Однако следует признать, что те части, которые задуманы самим Гриффитом, представляют в фильме самое лучшее, самое оригинальное, самое богатое. „Погони" и „спасение в последнюю минуту” — приемы, реализующие одну из особенностей стиля режиссера. Хорошо, что сцена битвы, которая открывает богатые перспективы для будущего кинематографии, не является апологией насилия. В то время как в Европе завязывались военные действия, некоторые кадры фильма явно выражали ненависть к войне, в них чувствовался тот воинствующий пацифизм, доказательством которого вскоре стала „Нетерпимость”. На смену же этому фильму пришел агрессивно-милитаристский фильм „Сердца мира”. Действительно, Гриффит — „хамелеон”, полный противоречий.

При всей своей реакционной идеологии, явных технических недостатках и слабых местах „Рождение нации” отмечает важнейшую дату в истории американского кино. Впервые в Новом свете киноискусство достигло зрелости. Фильм „Рождение нации” явился как бы суммой опыта, накопленного европейской кинематографией и различными исканиями американского кино, сплавом, сделанным в тигле, который можно сравнить с пресловутым „Плавильным котлом” (Melting-pot), в котором Америка в ту пору собирала эмигрантов, съезжавшихся со всего света.

Творчество Гриффита стало настоящим перекрестком для кинематографии. Многие дороги сбегались к нему и многие брали от него начало. Его творчество является важным этапом в развитии киноискусства, и фильм „Рождение нации” не имел бы такого решающего значения, если бы не принес также огромного коммерческого успеха. Громадные прибыли, полученные фирмой „Ипок-филм”, открывают новую эру американской кинематографии — эру больших дорогостоящих фильмов, производством которых в Европе в ту пору уже не занимались. „Рождение нации” выводит кинематографию Нового света из ее отсталости. Обстоятельства благоприятствуют американскому кино, тем более что война вывела из соревнования его соперников — французов, датчан, а затем и итальянцев. Таким образом, Голливуд вскоре мог возвыситься.

Голливуд означает не только практически полную монополизацию внутреннего рынка национальной кинопродукцией, но также и завоевание мирового кинорынка и установление во всем мире американской гегемонии. Успех „Рождения нации” открывает пути для корпорации „Трайэнгл”, поддерживаемой и финансируемой трестом Рокфеллера (нефтяными монополиями и крупнейшим банком) и не скрывавшей стремления завоевать экраны всех стран света. Американский империализм встал с открытым забралом в сфере кинематографии, обладая невероятно могучей силой экспансии, сразу после триумфа „Рождения нации”. Реакционная и расистская идеология фильма приобрела, таким образом, особое значение.

Успех этого воинствующего фильма не имел бы таких крупных коммерческих результатов, если бы война, начавшаяся в Европе, не открыла для Америки перспективу гегемонии, о которой мечтали в начале века основатели трестов и которая вдруг стала ощутимой реальностью.

„Рождение нации” — ключевой фильм в истории киноискусства. Более того — ключ к успеху в истории кинематографической промышленности. Картина „Рождение нации” в первую очередь означает пришествие нового киноимпериализма, установившего господство на развалинах гегемонии французской кинематографии.

Глава XIX УПАДОК ФРАНЦУЗСКОЙ КИНЕМАТОГРАФИИ (1914–1919)

1 августа 1914 года крупнейший корпоративный французский киножурнал — еженедельник „Вестник кинематографии” — опубликовал редакционную статью „Да здравствует мир”, написанную ответственным редактором журнала Шарлем Лe Фраппэ:

„… Повсюду вольнолюбивые народы пылко жаждут мира. Одинаковый образ действий, одинаковую энергию проявили они, участвуя в манифестациях как в Берлине, так и в Париже, требуя прекратить преступление против человечества.

Я как представитель „Вестника кинематографии” лично присутствовал на величественных по размаху уличных манифестациях, которые проходили в последнее время по ночам на Больших бульварах. Я видел из окна, как бушевала, словно море, несметная толпа, охваченная гневом. Мне никогда не забыть невиданной картины единодушного всенародного выступления против провокаторов европейского конфликта.

Бульвар — сердце Парижа. По его могучим артериям течет жизнь народа. Наводненный шумной толпой, он походил на котел преисподней, где клокотали все страсти, весь гнев.

Волнение, охватившее народные массы, приведенные в невероятное исступление ураганом человеческих страстей, накалившихся до предела, создавало иллюзию разбушевавшегося бездонного моря, неукротимые волны которого пробивали брешь в рядах беспомощных, обезумевших полицейских. И из этой толпы с непреодолимой силой поднимался оглушительный, волнующий, но не поддающийся описанию гул, в котором сливались воедино возгласы, крики одобрения, свистки, песни.

То и дело составлялась колонна. Тысяча, а может быть, и пять тысяч человек соединились, чтобы обойти Париж с возгласами: „Да здравствует мир! Долой войну!” — а из окон и с балконов, переполненных людьми, неслись взрывы рукоплесканий.

Нет, Франция не хочет войны. Мы не решаемся даже думать о том, что правительству придется допустить… кровавое бедствие, которое ляжет клеймом позора на нашу цивилизацию… Нашей кинопромышленности, больше чем всякой другой области промышленности, будет нанесен смертельный удар, если всеобщая мобилизация завтра временно остановит биение сердца Франции”.

И правда, война нанесла смертельный удар французской кинематографии. „Вестник кинематографии” не появлялся ни в 1914 году, ни в последующие годы. Когда он вышел снова в 1917 году, то в нем была помещена отличная фотография Шарля Лe Фраппэ в форме младшего лейтенанта.

Через три дня после народных манифестаций на Парижских бульварах по поводу всеобщей мобилизации, которая „вовсе не означает войну”, по заявлению Пуанкаре и Вивиани, все было дезорганизовано — разлагались отбросы в мусорных ящиках, стоявших у дверей, столица лишилась всех средств транспорта. Все эти трудности не помешали, однако, 300 тыс. парижанам 4 августа 1914 года, в день объявления войны, шествовать за похоронным кортежем Жана Жореса, убитого за то, что он слишком часто возвещал своим звучным голосом южанина: „Ваше общество… даже находясь в состоянии кажущегося покоя, порождает войну, как порождает застывшая туча грозу”.

За первой жертвой войны вскоре последовали миллионы и миллионы других; народ Парижа слушал Жуо, Семба, Фердинана Бюиссона, Вайяна, взывавших к „священному союзу”. Возможно, что операторы „Народного кино” присутствовали на похоронах Жореса, как полгода назад на похоронах Феликса Прессансэ. Но все до единого работники редакции „Батай синдикалист”, газеты, поддерживавшей это предприятие — пособника анархии, — попросили зачислить их добровольцами на военную службу и отправить на фронт. Ярый антимилитарист Густав Эрве восхвалял Деруледа, когда узнал о взятии на столь непродолжительное время Мюльгауза. Главари анархистов-социалистов, синдикалистов объединялись и „священный союз”, предавали проклятию германский воинствующий империализм и впадали в оголтелый шовинизм.

Двое суток спустя после манифестаций против войны и Париже на бульварах появились совсем иные шествия, которые по призыву „Аксьон франсэз” стали громить лавки Маджи и магазины, принадлежавшие евреям. Мобилизованные дошли до Восточного вокзала с криками: „На Берлин!”. Шовинизм, казалось, навсегда потопил Францию. Он больше не встречал противодействия; рабочее движение было подточено и приведено в упадок оппортунизмом…

Однако война не была непредвиденным событием. Вся „прекрасная эпоха” 1900-х годов способствовала ее возникновению, сделала неизбежным ее объявление и распространение. Еще в конце XIX века раздел мира был закончен и над Европой собирались тучи. Объявление войны было логическим, неизбежным следствием режима, политики, союзов, гонки вооружения, поджигания пороховниц на Балканах или на Ближнем Востоке.

Франция, в 1914 году еще первая в мире кинопроизводительница, стоит в одном ряду с крупнейшими державами. Германия и Америка превосходят ее в индустриальном отношении, но лишь Парижская биржа может сравниться с Лондонским Сити. Франция — „банкир Европы”, с гордостью возвещают биржевые обозрения. „Ростовщик мира” — возражает публицист Лизис, возмущенный тем, что Франция займами поддерживает отживающие автократические режимы (в первую очередь царизм), вместо того чтобы финансировать индустриализацию страны или раз-питие своего колониального могущества, которое уступает лишь одному английскому колониальному могуществу[10]. „Это ростовщический империализм”, — утверждает в Цюрихе политический деятель, еще неизвестный биржевикам, — Владимир Ильич Ленин.

Умственная и светская жизнь Парижа отличается несравненным блеском и ослепляет весь мир; всеми своими корнями, большими и малыми, она врастает в „ростовщический капитал”. Бульвар с его модами, писателями, актерами, репертуаром его театров становится образцом и для Буэнос-Айреса, и для Петербурга, и для Константинополя и Белграда. Ростовщические ссуды — это верные спутники самого духа бульвара. Среди шумной толпы людей, едущих в экипажах или в первых автомобилях по авеню дю Буа, много ли встретится прекрасных дам, не обязанных своими бриллиантами каким-нибудь „заграничным фондам”?

„Легкая жизнь” не ограничивается элегантным парижским обществом. В стране существуют миллионы мелких буржуа и крупных, мелких и средних рантье, которые живут на „биржевые бумаги”, расходуют только часть своих доходов и обращаются за советами в окошечки, в эти исповедальни, где восседают духовные пастыри „мелких вкладчиков”. „Русские займы” или „оттоманские фонды”? — шепчет чиновник, мелкий подголосок деятелей высокой финансовой сферы, выполняющий директивы „Креди Лионнэ” или „Сосьете женераль”. Изрядные дивиденды в дальнейшем доказывают солидность их советов. Миллионы мелких буржуа живут спекуляциями за границей и черпают в ценных бумагах энтузиазм, с которым и приветствуют, несмотря на свои республиканские убеждения, царя или какого-либо другого сиятельного гостя.

„Парижская жизнь”, начавшаяся с выставки 1866 года, продолжается со своими песенками и богачами-иностранцами, над которыми смеются, но карманы которых опустошают, чтобы затем прийти им на помощь грабительскими займами… В 1869 году Франция экспортировала 10 млрд. фр. В 1914 — в шесть раз больше (60 млрд.) Она почти сравнялась с Англией по сумме вкладов валюты за рубежами страны (от 75 до 100 млрд.). Но Лондон вкладывает фунты стерлингов преимущественно в свою же колониальную державу. Франция же отдает в заем луидоры за границу, главным образом в Европу. Она вложила туда накануне 1914 года 23 млрд. (против английских 4 млрд.). То были времена, когда луидор стоил 20 фр., когда французский банковский билет обменивался во всем мире по его золотому номиналу, когда франк играл в Европе первую роль, как и Парижская биржа[11].

Между тем в Центральной Европе у Франции появляется опасный соперник. Германия, объединенная победоносной войной 1870 года, индустриализировалась. Ома широко вывозит свои товары; „немецкое барахло” — презрительно называют их французы-коммивояжеры. Рейхстаг начал, с 1900 года особенно, экспортировать также и спои капиталы. Интересы Франции и Германии сталкиваются с невероятной силой в Марокко. Еще глубже причины столкновений парижских и немецких банков в Центральной Европе, где Париж стал терять устойчивость положения в Румынии, Греции, Турции, Болгарии. Сити презирает старый континент, где растет влияние Берлина. Инженеры, банкиры, машины, промышленные товары экспортируются вслед за капиталами. Кайзер вызывает сенсацию, выдвигая гигантский проект железной дороги Берлин — Багдад — позвоночного столба центральной империи, восстанавливая этим против себя объединенные франко-царские интересы. Оскар Месстер в 1897 году снял фильм о торжественном въезде Вильгельма II в Иерусалим через Яффские ворота…

Одна за другой следуют балканские войны, противодействующие образованию этой центральной империи. Австрия при поддержке Германии требует, чтобы Сербия перешла на ее сторону. Россия и Франция побуждают своих союзников к сопротивлению. Разражается война…

Накануне войны Макс Линдер совершил триумфальное путешествие в Петербург. Финансовый мир Франции несколько месяцев спустя послал в царскую столицу более ответственного и серьезного гонца — Раймона Пуанкаре. Президента республики приняли не с таким непосредственным энтузиазмом. Город был покрыт баррикадами. Революционная волна вновь поднималась, по своей силе напоминая 1905 год. Царизм развязал войну с иностранным государством отчасти в надежде предотвратить войну гражданскую… Кинооператоры засняли для кинохроники официальные церемонии, но не восстания. Возвращение „Пуанкаре-война” (как прозвал его Жан Жорес) совпало с обострением кризиса, который привел к событиям 2 августа 1914 года.

„Да будет проклята война!” — так назвал фильм Альфред Машен в 1913 году. Многочисленные фильмы, открыто подготавливающие зрителя к войне, были ответом на его проклятие… И в Париже до 15 августа 1914 года воображали, что войну так же легко выиграть, как это делается в кино. Однако оборотная сторона медали обнаружилась тотчас же. Шарлеруа, Моранж… На подступах к Парижу возводят баррикады, роют окопы вблизи элегантной авеню дю Буа, обитатели которой бежали в Бордо, Гальени мобилизует такси, столица готовится к осаде, когда происходит „Чудо на Марне”… Но фронт остановился километрах в ста от Эйфелевой башни…

Во Франции прошла всеобщая мобилизация. Она изъяла из киностудий всех трудоспособных мужчин. Сам Макс Линдер, снявшись вместе с Габи Морлей в злободневном скетче „2 августа 1914 года”, отправился на фронт. Большинство техников, операторов, актеров было на казарменном положении. Военные власти реквизировали помещения киностудий и устроили там склады или казармы. Кинопленочная фабрика Патэ в Венсенне была превращена в военный завод. Кинопрокатные конторы, лишившись части своего штата, работали плохо. В стране, вступившей в войну, кино — веселое развлечение — было обречено на бездействие. Не сегодня-завтра кинопроизводство должно было полностью прекратиться.

Первая военная зима показала французам, что военная прогулка, которую они собрались было предпринять в Берлин, угрожала затянуться надолго. Линия фронта застыла в грозной неподвижности. Французские солдаты, засевшие в траншеях, страдали от грязи, крыс, бомбардировок. Была введена система увольнительных, что потребовало организации развлечений для фронтовиков. Стал очень скучать тыл: элегантная публика, возвратившись из Бордо, не нашла многого из того, что составляло прелесть предвоенного Парижа[12]. Некоторое время единственным местом, привлекавшим фронтовиков-отпускников и тех, кто окопался в тылу, оставалось кино, где можно было на часок забыться и назначить любовное свидание. И 1915 году французское кинопроизводство стало постепенно возобновляться. Гомон и Патэ получили обратно свои помещения, напомнив, что кино является французской индустрией. Некоторым кинорежиссерам, актерам, операторам и другим даны были отсрочки.

Шарль Патэ в те времена являлся самым крупным кинопредпринимателем не только во Франции, но и во вссм мире. Он так характеризовал период, закончившийся к 1914 году:

„Кинематография вместе с военной промышленностью была единственной в мире промышленностью, где самое большое значение имело французское производство. Не считая производств, работающих на военные нужды, вряд ли во Франции что-нибудь развивалось так же быстро, давало такие же прибыли и так щедро вознаграждало служащих, как кинопроизводство”[13].

Война и кино в области финансовой имели некоторые точки соприкосновения. Руководители фирмы „Братья Патэ” были связаны, например, с производством вооружения в Сент-Этьенне. Понятно, что объявление войны стимулировало дела „торговцев пушками” и способствовало выявлению до того скрытых трудностей у Патэ.

Капитал фирмы (2 млн. — в 1900 г., 5 млн. — в 1907 г.) вырос до 15, затем до 30 млн. в 1912–1913 годах. Прибыли (явные) были по-прежнему значительны, но не возросли. Баланс 1914 года показал, что прибыль в точности равна прибыли 1908 года (8,5 млн.). Дивиденды с 90 фр. за акцию в 100 фр. (1908–1911) снизились до 15 (1914). Конечно, с одной стороны, это явное уменьшение прибылей объяснялось бухгалтерскими манипуляциями, стремлением оставить некоторые средства в качестве резервов и делать новые очень существенные капиталовложения только за счет прибылей (всего 22 600 тыс. фр. в 1912 г.). Однако старая фирма шла по пути к исчезновению, и это отражалось на прибылях. „Золотой поток”, ознаменовавший первое десятилетие, заметно обмелел.

„С 1913 года, — пишет в своих мемуарах Шарль Патэ, — наша кинопленочная фабрика в Венсенне работала полным ходом. И прибыли, полученные нами из этого источника, позволили справиться с ударами, которые нам нанесла война. Однако она чуть было нас не погубила.

Значительная часть из тысячи рабочих, работавших день и ночь в три смены по восемь часов, была мобилизована. Кроме того, пироксилин, необходимый для изготовления кинопленки и служивший также для изготовления снарядов, был реквизирован для национальной обороны. Наконец, для устройства новых казарм реквизировали помещение. Однако нам удалось мало-помалу ослабить эти тиски… В продолжение второго триместра 1915 года наша фабрика кинопленки получила возможность вновь начать почти нормальную работу.

В Венсенне, в мастерской на авеню дю Буа, где фильмы раскрашивали по трафарету, насчитывалось до 500 работниц, а на фабрике в Жуанвиле — немногим более тысячи рабочих и работниц. Наконец, на фабриках в Контэнсузе, в Бельвиле на нас работало 600 или 700 рабочих.

Если к этим цифрам прибавить количество служащих в наших магазинах и конторах и в Париже и в провинции, то это составит приблизительно 5 тыс. служащих, рабочих и работниц, о судьбе которых надлежало заботиться (во время войны). Это было не все. В целом в наших конторах, разбросанных по всему миру, штат служащих, состоявший приблизительно из 1,5 тыс. человек, в подавляющем большинстве французов, был дезорганизован мобилизацией.

Как противиться всем этим трудностям? Меня охватила серьезная тревога. Она усилилась, когда вышел декрет о моратории в пользу банков… Я решил закрыть все наши филиалы, которые не могли функционировать без субсидий фирмы.

В первую очередь я позаботился сделать это в Англии. За месяц реорганизовал сверху донизу наши филиальные отделения, лишившиеся в связи с мобилизацией директора и всех служащих-французов. После этого я мог ехать и Америку”.

Итак, всего лишь несколько недель спустя после битвы на Марне, оставив все свои французские предприятия в полном беспорядке и закрыв студии, этот крупнейший кинопромышленник уехал в Соединенные Штаты, где пробыл целых восемь месяцев, лишь на пять дней приехав за это время в Париж в декабре 1914 года.

Его поведение было бы непонятным, если бы мы забыли о том, что прибыли, поступаемые из Соединенных Штатов, составляли начиная с 1908 года сумму, превышающую 50 % всех его прибылей, а прибыли, получаемые Патэ на французском рынке, равнялись примерно 10 %. Значит, источник процветания был в Нью-Йорке, ставшем центром притяжения для кинотреста, имевшего мировое значение.

Но из Америки приходили дурные вести. Патэ прежде был одним из главных участников и акционеров треста Эдисона, но преуспевание американских партнеров в нем быстро усилило соперничество. Американские продюсеры стремились запретить французу открыть прокатную контору, а затем выпускать свой киножурнал „Патэ-ньюз”. Этот инцидент привел к разрыву, о котором было сообщено официальным документом 1 августа 1913 года, вступившему в силу как раз в начале войны.

Переход Патэ в ряды независимых усилил нападки против него. Сотрудники Патэ не сумели дать им надлежащий отпор или же воспользовались военными событиями и отдаленностью фирмы, чтобы набить собственные карманы. Уход из треста Эдисона создавал необходимость открыть агентства по прокату по всей территории Соединенных Штатов. Средств не хватало, и бухгалтерские подсчеты возвещали о росте дефицита. В Нью-Йорке прошел слух о надвигающемся банкротстве фирмы. Приезд Шарля Патэ вызвал там сенсацию. „Высадившись с парохода, — писал он, — я встретил главного бухгалтера. Он мне сообщил, что положение слегка улучшилось. Вместо 20 тыс. фр. мы теряем ежедневно не более 15 тыс. Газеты сообщили о моем прибытии. „Нью-Йорк гералд” заявила, что Фокс снял наши студии и что наш представитель только ждет моего приезда, собираясь объявить о ликвидации”.

Положение было особенно серьезным оттого, что Шарль Патэ делал копии американских фильмов на пленке, изготовленной на Венсеннской фабрике. Французское же производство остановилось, запасы кинопленки иссякли, а Кодак совсем перестал снабжать своего конкурента.

„Мне нужно было найти две вещи: кредиты и плёнку. Я вызвал своих кредиторов. „Приезжайте через два дня, — заявил им я, — вы получите предложение об урегулировании или объявление об арестовании счета”.

Угроза, содержащаяся в этих словах, испугала кредиторов. Рискуя все потерять при банкротстве, они согласились на дополнительное аккредитование, превышающее в некоторых случаях 50 %. Банки открыли Шарлю Патэ кредит в 50 тыс. долл. под залог его американских заводов. За восемь дней было обеспечено функционирование нью-йоркского филиала. Кинопромышленник произвел строгую чистку штата…

Дело с пленкой было легко улажено.

„Г-н Истмен согласился нам ее предоставить, невзирая на разногласие, несколько лет тому назад резко испортившее наши отношения. Таков практический ум крупнейших дельцов-американцев. Без поддержки господина Истмена я бы ничего не достиг. Теперь надо было заняться производством. Я остановился на многосерийном детективе, который мы обычно называем „фильм с погонями”. Хотя себестоимость его выразилась в весьма умеренной цифре, его хорошо приняла широкая публика”.

Шарль Патэ вел беседы с Херстом и его представителями. Знаменитый основатель треста прессы согласился продлить договор, в соответствии с которым уже был создан фильм „Опасные похождения Полины”. Соглашение между двумя промышленниками длилось несколько лет. Оно не ограничивалось областью полицейского романа, а распространялось и на хронику и на документальные фильмы.

„Я договорился с Херстом. Он получал из Германии много военных негативов. Я их вставил в „Патэ-ньюз”, но „Патэ-эксчейндж” пришлось сделать титры и субтитры к этим документальным кинокартинам. Не стоит упоминать, что они были сделаны тенденциозно, благоприятно для союзников”.

Впрочем, это упоминание было не настолько излишне, как писал предприниматель. Его обвиняли в том, что его киножурналы вели немецкую пропаганду, его осуждали за то, что перед войной он изготовлял невоспламеняющуюся пленку на ацетатной основе, поставлявшейся немецким химическим трестом.

Что же касается киножурналов, то какие бы предположения ни строились, бесспорно лишь то, что немецкие и французские кинопредприниматели продолжали сотрудничать, несмотря на войну, в той области, где политический момент выступал самым непосредственным образом. Херст всю жизнь был явным германофилом. Если Патэ говорит правду, любопытно было видеть, как немцы при посредстве Херста дают в руки противника розги с тем, чтобы их ими били.

Шарль Патэ вернулся во Францию в мае 1915 года, организовав в Соединенных Штатах 20 прокатных контор. Он шесть раз пересекал Атлантический океан во время военных действий. Кинопродукция Патэ сделалась прежде всего продукцией американской, которой снабжались Лондон, скандинавские страны, Сингапур, Бомбей, Россия (через Владивосток), Латинская Америка, Италия/Испания и Франция.

Америка, ее методы, точность и аккуратность ее дельцов, относительная легкость, с какой банки соглашались на кредиты, перспективы развития Нового света — все это покорило Шарля Патэ, который решил окончательно покинуть отечество.

„Несмотря на строжайший контроль 22 прокатных контор, разбросанных по всей территории Соединенных Штатов, — пишет Патэ, — было невозможно (из Франции) руководить таким сложным делом, как кино. Постоянно прогрессируя, оно должно применяться без замедления к новым стремлениям зрителя. А это можно было делать лишь на месте. Но здоровье у меня было слишком подорвано…”

Перемена, происшедшая с промышленником, характерна. Без сомнения, в конце 1914 года он действовал против своего административного совета, требовавшего, чтобы он любой ценой отказался от американского „Патэ-эксчейндж”. Но, так как процветание этой основной фирмы было обеспечено, Патэ считал, что Франция — это прошлое, а Соединенные Штаты — будущее, и в них — истинный центр его интересов.

„Коммерческому размаху этой могущественной фирмы, — писал тогда Шарль Фаврель(1916), — мешают банкиры, которые ее окружили при самом ее рождении и сделали своим финансовым предприятием”.

Поведение Патэ характерно не только для него одного. Делец придает больше значения финансовой стороне, чем промышленной. „Защищать интересы моих акционеров… Поддерживать наши дивиденды”. Эта мысль проходит по всем его мемуарам. Крупнейший промышленник, опекаемый своим административным советом, является прежде всего старшим приказчиком финансистов. Он должен любой ценой охранять их сверхприбыли. Он останавливает свое огромное производство фотоаппаратов, превратив мастерские в Контэнсузе в военные заводы, продолжавшие и впоследствии изготовлять оружие.

Политика совета Патэ — недальновидная политика, характерная для всего французского финансового мира. Она хочет охранять „любой ценой” ростовщические проценты со своих прибылей, невзирая на последствия. Отдавая в заем за пожизненную ренту „ссудный капитал” Николаю II, банкиры, в особенности после 1905 года, не могли не знать, что дни царя сочтены. Ожидая его исчезновения, дельцы продолжали наживать весьма крупные проценты, говоря: „После него хоть потоп…”

Эти же банкиры придерживались начиная с 1914 года таких же взглядов на кино. Они не оказывали никакого серьезного сопротивления иностранной конкуренции, не старались поддерживать на достигнутом уровне или совершенствовать производство фильмов, которое еще в 1914 году было первым в мире, они стремились лишь к тому, чтобы при помощи самых оперативных решений обеспечить себя самыми высокими дивидендами. Им было безразлично, что после них поток иностранных картин мог унести французское кино. Ростовщическая политика, конечно, и нацелила Шарля Патэ на Нью-Йорк до того, как восстановилось французское кинопроизводство…

Парижские студии приоткрывают двери в начале 1915 года. Зрители требуют, чтобы им показали их любимых актеров. На фронте французские солдаты называют „Ригаденом”[14] артиллерийского наблюдателя особого назначения, обязанного следить за тяжелой немецкой пушкой, прозванной „Густавом”. Во Франции и за границей тревожились о судьбе Макса Линдера. В России ходили всякие слухи. Говорили, что Макс Линдер убит на фронте или, менее геройски, на швейцарской границе, которую он пытался перейти не то как дезертир, не то как разоблаченный немецкий шпион… Филиал Патэ в Москве запросил знаменитого актера, и Максу Линдеру пришлось прислать в Россию письменное опровержение. Он жив, невредим и находится на фронте.

"В России наши дела идут отлично, — заявил в октябре 1914 года Шарль Патэ в интервью с английским журналистом. — Они нормально идут в Италии, Испании, Индии, Южной Америке, Скандинавии”.

Чтобы удержать за собой руководство делами, нужны были фильмы. Зрители во всем мире по-прежнему требовали французских актеров и французские фильмы. И парижские студии могли бы удовлетворить эти требования…

Чтобы оправдать возобновление „развлекательной” промышленности, фирмы Патэ поначалу обратились к военной пропаганде. „Что требуют от нас ныне? Патриотические фильмы”, — заявляет Леон Гомон, который первым вновь открыл свои студии и вскоре выпустил картины „Обрученные в 1914 году”, „Священный союз”, „Тот, кто остается”, „Француженки, будьте бдительны!", „Смерть на поле чести”, „Полковник Бонтан”, „Леоне любит бельгийцев”, „Герой Изера”, „Иной долг”, „Трофеи Зуава” и пр.

Студии фирмы „Фильм д’ар”, руководимые Анри Пукталем, выпускают, соперничая с Гомоном, „Дочь бургомистра”, „Предательницу”, „Драму в счастье”, „Долг ненависти”, „Дочь Боша”, „Эльзас” (с участием Габриэль Режан) и вскоре „Сердце француженки” Декурселя, снятый под названием „Шантекок”. Вот, например, содержание фильма „Пусть так!", поставленного с участием Рене Карль, бывшей кинозвезды Гомона, только что основавшей свою кинофирму; она играет роль героической матери, роль сына исполняет молодой актер „Комеди Франсэз” Пьер Френе.

Однажды к госпоже Дебюсьер является какой-то человек и вручает ей письмо: г-н Дебюсьер погиб на поле чести. Она сражена горем… Но приезжает ее сын. Тсс! Нужно пощадить его, по крайней мере сейчас, пока он не поправится, скрыть ужасную весть. И в своей материнской любви она находит силы улыбаться. Отныне мать и сын разыгрывают комедию. Отныне и мать и сын притворяются счастливыми, но втихомолку оплакивают погибшего, ибо сын знает, и т. п….

Луи Деллюк подвергал беспощадной критике военные фильмы. Он был прав. Эти скучные мелодрамы не отличались ни талантом, ни убедительностью. Впрочем, успех их был недолговечен. Было бы ошибочным сводить кинопромышленность Франции 1914–1918 годов к выпуску одних лишь картин такого рода. Фильмы наталкивались на самоуправство цензуры, которая, например, запрещала показывать на экране немецкого солдата в форме. Ее „указка” и охлаждение публики отбивали охоту у постановщиков снимать „патриотические” фильмы. Для поддержания духа не лучше ли было подумать о другом? Французские солдаты потешались над тем, в каком виде их изображали на экране. И кино стало ориентироваться на согласованную организацию производства фильмов, уводящих от действительности, и отныне война в них стала играть лишь эпизодическую роль…

Нетрудно представить себе кинофильмы, пропагандирующие патриотизм во время войны во Франции. В них не было настоящей убедительности, не было ничего общего с истинным патриотизмом.

Документальные фильмы внесли более крупный вклад. Правда, от первых недель войны не осталось или почти не осталось никакого киноархива. Все съемки сражения на Марне, сделанные французскими операторами, ограничились показом такси, реквизированных Гальени для отправки подкреплений на поле сражения. Но вскоре фирмы, выпускавшие киножурналы во Франции, — „Патэ”, „Гомон”, „Эклер”, „Эклипс” — стали жаловаться, что у них нет военных материалов для еженедельных программ, и доказывали, что это дает широкое поле немецкой пропаганде в нейтральных странах. В конце концов генеральный штаб им внял. В феврале 1915 года поенный министр Мильеран организовал „Службу фотографии и кинематографии армии”[15]. Театральный деятель Гэзи, адъютант генерала Гальени, поставил во главе СФКА кинокритика „Комедиа” лейтенанта Ж.-Л. Кроза, заслугой которого является то, что он первый предложил создать эту службу 15 августа 1914 года. Отдел кинематографии начал свою деятельность скромно, с четырьмя кинооператорами, прикрепленными к каждому из четырех французских киножурналов: к „Патэ” — Альфред Машен, „Эклипс” — Жорж Морис, „Гомон” — Эдгар Костиль, „Эклер” — Эмиль Пьеро.

Штаб вначале смотрел на инициативу военного министра довольно неодобрительно. Четырем операторам приходилось довольствоваться съемками одного и того же эпизода на тыловых участках фронта. На первой ленте был заснят смотр войск в Жерардмере, проведенный генералом Жоффром.

„В течение года с лишним, — цитирует Лапьер воспоминания Ж.-Л. Кроза, — операторы СФКА принуждены были делать съемки только в тылу: снимали погрузку войск и снаряжения, вереницы немецких пленных, вручение орденов. Когда же с июля 1916 года им удалось снимать военные действия с более близкого расстояния, цензура стала умерять их пыл”[16].

Несмотря на непонимание штаба, СФКА стала довольно быстро развивать свою деятельность. Генеральный директор предприятий Патэ — Прево, благодаря энергичному вмешательству которого была создана эта служба, быстро добился того, чтобы к ней прикомандировали мобилизованных киноработников. С другой стороны, в начале 1916 года служба кинематографии слилась со службой фотографии армии. Руководимая отныне кадровым офицером капитаном Делормом, она получила официальное признание, хотя и была по-прежнему парализована придирчивой цензурой генерального штаба.

„Во время Верденского сражения мы находились в секторе, подчиненном генералу Петэну, — цитирует Лапьер слова Кроза, — и снимали эпизоды расквартирования войск. Генерал, отдавая дань традиции, пробовал солдатское вино.

Выполняя этот ритуал, он сделал легкую гримасу, которую киноаппарат, разумеется, запечатлел. Петэн понял это и потребовал, чтобы ему показали пробные снимки. Увидев свою гримасу, он тотчас же заявил: „Этот фильм никогда не выйдет”.

Генерал Петэн придавал большое значение своему престижу и своей внешности. И в дальнейшем он доказал это. Его запрещение было продиктовано не непониманием кино, а напротив, именно тем, что он понимал, какую важную роль оно играет в деле пропаганды.

Однако пропагандистские хроникальные фильмы были подчас сделаны неумело. В частности, в киножурналах злоупотребляли показом государственных деятелей, посещавших траншеи. Солдаты, весьма критически настроенные по отношению к „политикам, окопавшимся в тылу”, повторяли с гневом и угрозой песенку, сочиненную для какого-то ревю по поводу конца парижского сезона, о том, как развлекаются солдаты в отпуске:

Нас в синема всех повели,

Хороший трюк изобрели:

Глядим, приехав в отпуск в тыл,

Как Пуанкаре фронт посетил.

Дальше мы узнаем[17], что в 1917 году недовольство солдат вылилось в более определенную форму. Генерал Петэн, пресекавший тогда всякое недовольство, не забывал о кино как о факторе, „поднимающем дух”. Рене Жанн, сотрудничавший в ту пору в армейской „Службе кинематографии”, рассказывает в своей „Истории кино” о том, как Петэн значительно расширил показ картин, „предназначенных для солдат”: „После неудавшегося наступления весной 1917 года ставка главнокомандующего, заботясь о поднятии духа в армии, решила создать до 1200 киноточек в тех местах, где были расквартированы войска, на пересыльных пунктах, словом, всюду, где люди пребывали в бездействии. Одновременно упразднили „Кино — для французского солдата”, частное предприятие, оказывавшее в течение длительного времени очень большую услугу армии.

Каждую из этих 1200 точек должны были обслуживать два человека… Значит, нужно было найти 2400 человек, собрать их и обучить. Со всеми этими затруднениями СФКА справилась в рекордный срок, ибо, когда на следующий день после Капоретто войска генерала Фейоля возвращались в Италию, они во время всего перехода на каждой стоянке, где их колонна задерживалась на какое-либо время, находили экран, на котором демонстрировались кинокартины. На итальянском фронте группа операторов сопровождала штаб армии Фейоля. И везде, где находились французские солдаты, были отряды СФКА — в Марокко, Западной Африке, Палестине, Афинах, Египте, а также на борту военных судов.

Итак, скромная служба, состоявшая из четырех операторов и лейтенанта, превратилась в последние годы войны в крупную организацию. В 1916 году при посредничестве полковника Дюваля (ставшего позднее военным критиком и подписывавшим статьи: „Генерал запаса Дюваль”) операторы были допущены на фронт. Большая часть этих охотников за кадрами проявила много мужества, как впоследствии об этом свидетельствовал их начальник Ж.-Л. Кроз:

„Стюкер, верзила Стюкер, снимал, стоя в траншеях на передовой. Кентэн был погребен взорвавшимся снарядом у Соммы. Оставшись без лейтенанта[18], которого тоже при взрыве засыпало землей, но не совсем, так, что он мог позвать на помощь своих товарищей Бея и Кеста, храбрый кинооператор чуть не задохся. У Соммы его через некоторое время спасли, но он погиб от взрыва снаряда при Вердене. Сейважо, Фуке и многие другие были ранены в дни мировой войны. Нет ни одного военного оператора, как вспомогательной, так и основной службы, которые не проявили бы на передовых позициях смелости и не держались бы с достоинством: это подтверждают и солдаты и офицеры”.

На одном лишь участке фронта, в Шемен де Дам, во время немецкого наступления в мае 1918 года СФКА насчитывала, по сведениям Рене Жанна, четырех убитых, одного раненого, который перенес ампутацию и получил орден, и несколько пленных, уничтоживших пленку, чтобы не отдать ее в руки врага. Среди операторов на этом участке фронта тунисец Самма Шикли вышел из траншеи вместе с солдатами, когда они пошли на приступ, и шел, крутя ручку киноаппарата. В июне 1918 года СФКА насчитывала четырех убитых на поле боя: Ламота, Барре, Мулара и Гарнье.

Во время войны СФКА, по-видимому, кроме 150 тыс. фотографий сняла 250 тыс. метров пленки. Впоследствии можно было пользоваться этими ценными архивными материалами, сплошь и рядом так и не увидевшими света по соображениям военной цензуры, для создания документальных картин или некоторых частей таких фильмов, как „Верден, историческое видение” Леона Пуарье.

Службе кинематографии армии потребовались сотни людей, и она явилась местом сбора части мобилизованных кинематографистов. Там работали Жан Дюран, Андре Эзе, Дефонтен, Абель Ганс, Андре Югон, ставшие режиссерами, продюсерами и прокатчиками, а также Делак, Обер, Поль Кастор, Анри Лальман и большая часть мобилизованных операторов.

Естественно, что службе пришлось мобилизовать и людей, не имевших отношения к кино. Таким образом, она завербовала кадры для французской кинематографии. Особенно она повлияла на выбор профессии молодыми людьми, которые без нее, быть может, пошли бы по другому пути, например Жан-Бенуа Леви, поэт и драматург Марсель Л’Эрбье, ставшие сценаристами и режиссерами, Рене Жанн, сделавшийся сценаристом и кинокритиком, и т. д.

Расширяясь, служба кино стала стремиться к большему, чем еженедельный выпуск во Франции и за границей хроникальной ленты „Летописи войны”, которыми она еженедельно снабжала Францию и заграницу. С 1917 года она стала выпускать документальные фильмы, посвященные различным этапам войны[19]. Затем в последние месяцы военных действий задуман был большой пропагандистский фильм „Три семьи” (режиссер Александр Деваренн) по сценарию Рене Жанна и Анри Герца с участием актеров Северена Марса, Жана Тулу, Анри Боса, Сюзанны Бианкетти и других. В фильме противопоставлялась французская семья двум американским — франкофильской и германофильской. Картина предназначалась для США, но не демонстрировалась там, так как была закончена только после перемирия. Впоследствии фильм имел некоторый успех, но не из-за своего качества, а потому, что он шел во Франции — против воли Анри Барбюса — под названием „Огонь” (1914–1918) и публика думала, что это экранизация знаменитого романа, в котором писатель выразил настроения французского народа, возмущенного ужасами первой мировой войны.

После прекращения военных действий служба была ликвидирована и заменена анонимным обществом. Ценные архивные материалы были отданы на хранение в Военный музей в Венсенне. Они были почти целиком захвачены немцами во время оккупации. Найти их не удалось.

В тот период, когда кинопроизводство замерло, американские фильмы наводнили французские экраны. Большим успехом в 1915–1916 гг. во Франции пользовались „Похождения Элен”, первые фильмы с участием Чарли Чаплина и светская драма Сесиля де Милля „Вероломство”. Французские продюсеры ставили их в пример своим режиссерам, и Фейад постановкой „Жюдекса” и „Вампиров” ответил, как мы видели, на чрезмерное увлечение американскими „сериями”, ввозимыми Патэ. Чарли и комедии Мак Сеннетта не встретили почти никакого отпора со стороны французской комической школы. Правда, фирма „Гомон” продолжала выпускать свои „Бу де Зан”; Ригаден, формалист и чудак, снова стал еженедельно появляться в „Патэ”. Эти слабые барьеры нисколько не могли остановить американское вторжение, только одному Линдеру было бы под силу его преодолеть.

Но великий комик получил довольно тяжелое ранение на фронте. Он демобилизовался… и уехал в Швейцарию, думая, что ему придется долго восстанавливать здоровье. Там он получил в конце 1915 года предложение сниматься от американской фирмы „Эссеней”, пожелавшей восполнить потерю, понесенную ею с внезапным уходом Чарли Чаплина. И Линдер принял предложение.

Интеллигентная и буржуазная публика в Париже за неимением лучшего хлынула в кино. Она не пропускала ни одного американского многосерийного фильма, но, развлекшись, выражала свое презрение. Только такие художники, как Пикассо, Гильом Аполлинэр, Блез Санд-рар и другие уже осмеливались восхвалять мастерство Чарли. Зато все восхищались „Вероломством” как шедевром новой, доселе неизвестной области искусства.

И „весь Париж” в продолжение нескольких месяцев рыдал над этой пошлой мелодрамой. Америка преуспевала там, где потерпел неудачу театр „Комеди Франсэз” с „Убийством герцога Гиза”. Бульвары возвели кино в ранг искусства.

Но, очевидно, война сделала невозможным крупное кинопроизводство. Она нанесла ущерб промышленности, и крупные фирмы жаловались на обнищание:

„Чтобы получить негатив фильма, — писал Шарль Данье в сентябре 1916 года в „Консейе мюнисипаль”, — прокатчик в настоящее время должен рассчитывать, что метр ему обойдется в 18–20 фр. (то есть вдвое больше, чем в довоенные годы. — Ж. С.). Я говорю об обычном фильме, в котором нет никаких трюков. Если это фильм в тысячу метров, прокатчик затрачивает 20 тыс. фр.

Для Франции и ее колоний лучше всего в среднем иметь 6 продажных копий. А метр копии стоит 0,75 фр., считая покупку пленки, печатание и т. д. Продажная цена — 1,25 фр. за метр. Таким образом, следует рассчитывать на 500 фр. прибыли за копию, то есть в итоге на 3 тыс. фр. Значит, прокатчик понесет чистый убыток, равный 17 тыс. фр.

Чтобы возместить его, следовало бы продавать кинокартины за границу. Однако в настоящее время ввиду всех событий, а также, следует признаться, при устаревших способах торговли рынки Америки и Англии почти закрыты для наших кинофирм. Наши фильмы могут прельщать только Россию, впрочем, очень требовательную, Италию, производящую множество кинокартин, но покупающую мало, и Испанию, которая на кинорынке имеет еще очень мало веса.

Вот почему французское кинопроизводство падает… Продюсеры — коммерсанты; они вкладывают капиталы и не станут из одной любви к искусству разоряться. Можете ли вы, продюсеры-французы, выдержать борьбу? И ведь не с помощью „Похождений Элен” вы добьетесь победы…”

Цифры, цитируемые Шарлем Данье, точны, но приведенный баланс действителен только для независимого кинопроизводителя, стремящегося продать копии своего фильма и не ждущего других прибылей. Они не имеют значения для такой фирмы, как „Патэ”, которая владеет производством кинопленки, изготовляет ее, распространяет, демонстрирует фильмы в собственных кинозалах и извлекает прибыли на каждой стадии всех этих операций. Тем не менее резкое и почти, полное упразднение экспорта значительно сократило прибыли французских кинофирм… Рост цен, продолжавшийся в течение всей войны, еще больше осложнил положение[20]. События благоприятствовали распространению заграничных фильмов во Франции. До 1918 года, чтобы амортизировать шесть копий, которые были необходимы для среднего проката, нужно было 2 тыс. залов. В 1918 году достаточно было и тысячи. Война нанесла жестокий урон французской сети кинозалов, от нее отошли кинозалы севера и востока. Бельгийский рынок и военные действия прерывают строительство новых кино. По мнению Анри Диаман-Берже, решение проблемы заключается в развитии кинопроката.

„У нас будет продолжаться кризис цен до тех пор, пока Франция будет обладать 5 тыс. кино. Наши годовые прибыли, должно быть, равны сейчас 80 млн. Это слишком мало для фильмов, которые Франция должна ввозить и которые она должна производить… ”[21]

Франция потеряла иностранные рынки из-за иностранной конкуренции. В августе 1914 года Париж перестал быть столицей всемирной кинематографии. Анри Диаман-Берже писал:

„Лондон и Нью-Йорк стали средоточием международной кинематографии. Лондон для многих американских фирм — столица Европы. А Париж не всегда даже столица латинских стран.

Английское кинопроизводство незначительно. Великобритания является всего лишь американской киноколонией. Если английский пример для нас неубедителен, нас ждет та же участь. Франция готова сделаться американской киноколонией. Количество ввозимых американских кинофильмов таково, что может поглотить наши жизненные источники: капитал на покупку фильмов лимитирован доходами, получаемыми от проката.

Нет денег, нет фильмов. Нет фильмов, нет вывоза. Нет вывоза фильмов, нет денег… ”[22]

При таком кризисе каждый обращался к Патэ, учителю и руководителю французского кино, и вопрошал его с некоторой тревогой. Кинопромышленник не скупился на интервью и декларации. Поначалу его рассуждения ободряли и почти успокаивали. В феврале 1917 года он пытался свести к минимуму значение кризиса французской кинематографии:

„Это международный кризис. В Америке он свирепствует так же, как во Франции и в Италии… Все зло сводится к сценарному кризису. Вот и все.

В Америке я все время замечал, каких неоспоримых достижений добились наши бывшие ученики, ставшие ныне нашими учителями: Гриффит, Лески, Фицморис и другие стали продюсерами, не имеющими, по нашему мнению, себе равных во Франции. Уолл-стрит финансирует их сотнями миллионов. Но дивиденды, которые выдают американские общества своим акционерам, незначительны, чтобы не сказать ничтожны…”

Шарль Патэ настаивал на сценарном кризисе. Он предлагал усовершенствовать сценарий, превратив его в режиссерскую раскадровку; он хотел, чтобы режиссеры ограничивались четырьмя-пятью фильмами в год. Но, по его мнению, не это было главным. Главным были отношения между создателем фильма и кинопромышленником:

„Продюсер и автор у нас очень часто получают оплату за сценарий „на километры”. Кинопрокатчику было бы выгодно заинтересовать автора и продюсера результатом их работы, как делает это издатель литературного произвения.

Настало время, когда кинопрокатчик должен делать свое дело отдельно от продюсера и режиссера. Что бы сказали, если бы господа Лемер, Фламмарион и прочие издатели вздумали написать произведения, под стать произведениям Анатоля Франса, Марселя Прево и Поля Пурже? Понятно, это было бы смешно. Но было бы смешно и обратное”.

Патэ подчеркивает, что рынки латинских стран по сравнению с англосаксонскими отстали, а ими фактически ограничен вывоз Франции. Фильм „Похождения:)ден” — огромная удача фирмы — принес ему 9 млн. и Англии и Соединенных Штатах. А в латинских странах доход едва достиг 2 млн. И Патэ делает вывод:

„Производство англосаксонцев, которое в некоторой мере может претендовать на своего рода гегемонию, ставит в будет ставить в невыгодное положение кинопроизводство латинских стран…

Франция не та страна, в которой стоит основывать колоссальные кинопредприятия. Чтобы бороться со странами, где велико производство и велико потребление, есть только одно средство: делать хорошо, а еще лучше — превосходно…”

На способы „делать хорошо” Патэ указывал в мае 1918 года в „Очерке эволюции французской киноиндустрии”— докладе, который он сделал в Венсенне к сведению „авторов, сценаристов, режиссеров, операторов и артистов” и издал брошюрой после широкого опубликования в прессе. Он намеревался:

„Ответить на инсинуацию профанов, которые скорее красноречиво, чем справедливо, обвиняют нас в том, что из-за нас утрачено первое место в мире, занимаемое прежде французской кинематографической индустрией.

В отношении любой области индустрии, — добавляет он, говоря о Франции, — а особенно киноиндустрии, маленькая страна находится в невыгодном положении по сравнению с большой в связи с тем, что внутреннее потребление у нее меньше, что с точки зрения расходов лимитирует ее усилия и ее цели.

У деятелей нашей отрасли индустрии, усиленно желающих помочь продюсерам в борьбе против англосаксонской и немецкой конкуренции на мировом послевоенном кинорынке, есть лишь одно средство достигнуть успеха — это поддерживать лишь тех продюсеров, которые поймут, что, прежде чем приниматься за постановку какого-либо сценария, надо выяснить, будет ли этот сценарий иметь коммерческий успех за рубежами нашей страны”.

Шарль Патэ повторяет, что сценарный кризис — основная причина упадка кинематографии. Он перекладывает всю ответственность на продюсеров, подразумевая под этим творцов фильма. По его мнению, продюсеры, такие, как Инс, Гриффит или Сеннетт, должны нести материальную ответственность за качество негатива фильма — этой „рукописи”, распространение которой затем берет на себя кинопрокатчик. Фильм, по мнению Шарля Патэ, должен иметь „коммерческий успех за рубежами нашей страны”. А так как англосаксонский рынок всего выгоднее, то первейшее качество французского сценария — это нравиться англосаксонской публике.

Итак:

„Острые ситуации в пьесах, написанных драматургами, если только эти ситуации не переделаны коренным образом, никогда не будут пропущены цензурой англосаксонских стран, и публика этих стран не оценит, как в большинстве случаев и французы, рискованные и пикантные ситуации, которые стали как бы правилом для Анри Бернштейна и Анри Батайля.

… Согласен, что нам довелось видеть фильмы, вывезенные из Америки, полные весьма рискованных эпизодов, но… это исключение из правила и такие картины никогда не дают ощутительных коммерческих результатов на кинорынках США… если не считать фильма „Вероломство”, который был запрещен цензурой многих американских штатов и не был выпущен на английские экраны…

… Наши сценаристы и режиссеры, стремящиеся к тому, чтобы их картины вывозились, работая над сценарием, должны принимать во внимание столь различные у каждого народа взгляды на проявление эмоций и страстей. Или они больше не читают переводов произведений иностранных писателей, особенно англосаксонцев? Они бы не попадали в смешное положение, в какое попадают, ставя во Франции произведения Киплинга или Чарлза Диккенса, но еще лучше было бы приспособлять выдуманные ими ситуации в психологии, которая не была бы свойственна исключительно французам”.

Шарль Патэ дает примеры недопустимых сюжетов: адюльтер, девушка, влюбленная в пожилого женатого человека, убийство из ревности, самоубийство, брак без согласия родителей…

„Подобных грубых ошибок можно было бы избежать, если бы наши сценаристы и режиссеры пожелали посвящать больше времени чтению англосаксонской литературы”.

Затем Патэ дает множество советов актерам, операторам, которым советует шире применять американский план, и, наконец, режиссерам, говоря: „Их задача настолько сложна, что трудно найти такого, кто будет способен взять на себя полностью все тяготы”.

Его недоверие к французским творческим киноработникам похоже на то недоверие, которое питали крупные банки к французским кинопромышленникам. В 1903 году "Креди Лионнэ” устами барона Жермена выразил мнение, которое Лизис резюмировал так:

„Во Франции не может быть киноиндустрии; во Франции нет способных людей. За границей есть способные шоди, у нас же их нет. Другими словами, мы — вырождающаяся нация”[23].

Шарль Патэ говорил своим служащим, что только крупный банк может дать ему вздохнуть. „У нас, во Франции, не было, да и не могло быть ничего похожего на крупных американских продюсеров-постановщиков, — говорил он. Франция страна маленькая. Америка — обширная держава. Самое большое, что мы в силах сделать, — это попытаться подражать этому гиганту”.

Выводы Патэ явились настоящим ультиматумом, поставленным перед французскими кинематографистами:

„Возвратившись из Америки, где я с перерывами пробыл два первых года войны, в течение которых мог уяснить множество причин слабости французских продюсеров (надо понимать — создателей фильмов. — Ж. С.) в сравнении с их американскими собратьями, я невольно забил тревогу.

Я вновь стал содействовать производству французских фильмов, которое почти целиком прекратили военные действия. Мы вложили в предприятие за последний год (1917) около 3 млн.

Несмотря на плохие финансовые результаты, которые дал прокат французских кинокартин, мы предполагаем сделать то же усилие и в этом году (1918). Но если из-за несовершенства этих фильмов я снова должен буду испытать разочарование, видя результаты их проката за границей, то должен признаться, что в дальнейшем мне придется быть осмотрительнее…

… Перед французской кинопромышленностью вопрос быть или не быть ставится так: придется ли ей после победоносного мира, которого все мы ждем, окончательно объявить себя несостоятельной перед лицом американского и немецкого кинопроизводства… которое устремится на завоевание огромного мирового рынка…

Пусть же каждый французский кинематографист исходит из того принципа, что единственный способ достигнуть цели… это делать больше, чем велит долг. Тот, кто не сделал все, что он мог сделать, ничего не сделал”.

Увещевания Шарля Патэ, генерала, разговаривающего с войсками, имели меньше значения, чем предъявленный им ультиматум, который Анри Диаман-Берже резюмировал так:

„Я истратил много миллионов, чтобы помочь вам. Я отказываюсь от участия, если вы не исправитесь в этом году. Вот точный смысл, который мы извлекли, да простит нам г-н Шарль Патэ, из его осторожных высказываний. И, если компания Патэ прекратила бы выпуск французских фильмов, это было бы тяжелым ударом по национальному кинопроизводству, от которого оно не скоро оправилось бы”.

Заявление Патэ тотчас же вызвало целую бурю в прессе, которая проявляла интерес к кино. Газета „Тан” писала о „бешеной американизации фильмов, „требуемой Патэ”[24]. Другой журналист, Нозьер, стал оспаривать это мнение. Шарль Патэ ответил ему без околичностей, раскрывая свою игру:

„Цель, которую я преследую, — это нравиться американцам, представляющим собой желательную, я бы сказал, необходимую клиентуру. Предлагайте им виски, а не бургундское, воздерживайтесь угощать их улитками. Ведь дело идет о завоевании, поэтому, используя средства кино, применяйтесь к их вкусам и привычкам…

Французскому кинопроизводству угрожает гибель, если сценаристы и режиссеры во время работы над сценарием по-прежнему не будут обращать внимания на некоторые требования, цель которых — не оскорблять привычное мировоззрение многочисленной англосаксонской публики…

…Я не мог бы расходовать по тысяче франков ежедневно в течение долгого времени, чтобы поддерживать производство французских фильмов, если они систематически не будут возвращать затраченные средства, чего я как раз должен добиваться. Наши акционеры, впрочем вполне справедливо, не замедлят навести порядок во всех этих делах. Нам нужно экспортировать по крайней мере 20 или 30 % фильмов…”

Подладиться под „американский вкус” или исчезнуть — такова альтернатива, которую ставит Шарль Патэ перед французским кинопроизводством, бросая на весы весь груз своего авторитета.

„Я — представитель крупнейшей кинопрокатной и кинопроизводственной фирмы в мире, охватывающей более 60 прокатных контор за границей, не считая нашей американской организации, оборот которой сейчас, в конце текущего года, равен сорока миллионам.

Поэтому мы без финансовых затруднений могли бы попытаться разместить в наших 32 прокатных агентствах в Соединенных Штатах негативы французского производства, независимо от того, амортизированные они или нет. Доход, который я имел бы от их проката в Америке, составил бы весьма крупную чистую добавочную прибыль. Однако из-за несовершенства наших французских негативов, на которые мы израсходовали в прошлом году 3 млн., мне удалось пустить в прокат в этой стране лишь один фильм стоимостью в 60 тыс. фр.[25]. Согласитесь, комментарии излишни.

До войны наш деловой оборот во Франции составлял приблизительно 7 % по отношению ко всему нашему обороту. Наш оборот в Германии и особенно в Англии был выше, чем тот, который мы получали во Франции… Наша страна была самым крупным экспортером фильмов в англосаксонские страны. Вы видите, чего стоит довод о недостатке финансовых средств во французских выпускающих фирмах, о чем так много и необдуманно говорили”.

Желая уличить продюсеров, Патэ делает важное признание. Во время войны 1914 года его фирма еще сохраняет первое место в мире. „Гомон” и „Эклер” тоже стоят выше, чем большинство американских соперников. Они кричат о крахе, а наживают миллионы[26]. Диаман-Берже возражает:

„Г-н Патэ, очевидно, умножил свой капитал, поскольку ему во время войны удалось реализовать имущество, исчисляемое в 9 млн., оставленное на территории, захваченной неприятелем, и раздать дивиденды”[27].

Промышленник трезвонит на весь мир о 3 млн. фр., которые он пожертвовал на французское кинопроизводство, и о том, что он ставит в пример своим режиссерам приемы, использованные Гриффитом в „Нетерпимости”, но может ли он, говоря по правде, не знать, что фильм обходится Гриффиту в 30 раз больше той суммы, которую промышленник пожертвовал на все свое годовое французское производство? Тысячу франков в день — сумма, по его словам, пожертвованная им, кинопроизводству, меньше той суммы, которую Америка уже пожертвовала на один из своих боевиков. Его вклады во французское производство ничтожны. Режиссеры, актеры, сценаристы получают нищенскую заработную плату, студии превратились в старомодные строения, где невозможно работать. Французские сценаристы, пользующиеся успехом, продают свои сценарии за границу.

„В течение восьми лет, — пишет Пьер Вебер в 1918 году, — французская кинопромышленность влачит жалкое существование. На экранах одни только американские и итальянские фильмы. Нам объявляют, что после конца войны у нас будут германские картины. Поставщики заграничных кинокартин богатеют. А если сценарист хочет заработать на жизнь, он должен обращаться в Италию и Америку. Наши лучшие режиссеры, наши кинозвезды отправляются в те страны, где им больше платят”.

Французский бульварный сценический репертуар, который Патэ яростно и справедливо критиковал, находил продюсеров за границей. Что же касается ведущих актеров, то отъезд Макса Линдера (которого Патэ якобы намеревался удержать во Франции, предлагая выгодные условия) явился как бы символом. Некоторых артистов в международной известностью, которые еще не устроились в Соединенных Штатах, переманила Италия, так же как и лучших режиссеров.

У крупных французских фирм действительно не было недостатка в средствах. Но административные советы фирм отказывались вкладывать свои доходы в производство картин, предпочитая финансировать другие, более прибыльные отрасли кинопромышленности, и прежде всего импорт иностранных фильмов во Францию и их прокат. Так они способствовали тому, что сами на своем же внутреннем рынке отвращали публику от картин нашего производства.

В письме к Нозьеру Шарль Патэ, предлагая различные средства для ликвидации кризиса французского кино, требовал, чтобы закон вменял владельцам кино вводить в программы 25 % французских фильмов. До 1914 года французские фильмы составляли 80 %. Скромные требования Патэ доказывали, что он уже отказался от мысли восстановить после войны крупную французскую кинопромышленность. Колонизация наших экранов Америкой Пыла для него непреложным фактом. Начиная с 1916 года еженедельные кинопрограммы Патэ были почти исключительно американские.

„Я полагаю, что капиталы, вложенные во французскую кинематографическую промышленность, уже так велики, что вряд ли соответствующим образом окупятся, — пишет Патэ. — Говорят, что война была причиной упадка нашего кино. Она ускорила его, вот и все. Ибо упадок нашего кино намечался еще до войны, и иначе не могло и быть. И, увы, не только упадок кинопромышленности, но и автомобильной промышленности и почти всех других областей индустрии, потому что Франция — маленькая страна, потребление у нее по сравнению с Америкой и Германией небольшое и она поставлена в невыгодное положение в деле завоевания мировых рынков. Даже если промышленность, о которой идет речь, будь это кинематографическая или автомобильная, возникла во Франции, все равно наши промышленники не в состоянии навсегда сохранить главенство.

На американском кинорынке насчитывается 16 тыс. владельцев кинозалов, а на французском — 1,4 тыс. Следовательно, американский продюсер, который делает хороший фильм (при равных условиях и сравнительно с хорошим фильмом, сделанным французским продюсером), должен получить в своей стране в 10 раз больший доход.

Эту разницу в доходах можно было бы уменьшить, если бы хоть часть наших фильмов можно было экспортировать. Всем этим и объясняется та суровая форма, которую я придал рекомендациям, данным мной своим сотрудникам”.

Советы, которые Патэ дал в Венсенне, явились, таким образом, ультиматумом, подготовляющим французское кинопроизводство к скорому упадку.

В 1918 году Патэ вложил еще 1 млн. франков в „Фильм д’ар” и в кинопроизводство „Нальпа”. Он заказал некоему авантюристу Серрадору, поддавшись его уговорам, два фильма по 100 тыс. фр., которые так и не были поставлены. Но осенью 1918 года, когда Франция шла к победе, он принял окончательное решение. Нечего рассчитывать на такую маленькую страну, как его родина, приходится капитулировать… И он заявляет со своей обычной предусмотрительностью, что собирается прекратить производство, так как ему якобы не хватает людей (сентябрь 1918 г.):

„Я чуть было не попытался сделать еще одно усилие при помощи улучшенной кинопродукции, но для этого понадобился бы целый отряд сценаристов и режиссеров — французов. Но, очевидно, мне одному пришлось бы взять на себя и его содержание и обучение; я счел задачу такой трудной, что предпочитаю от нее отказаться. Ибо, как говорит ваш собрат Нозьер, есть граница жертв…

Мои акционеры с начала войны уменьшили свою скромную долю, и у них нет таких оснований, какие есть у нас с нами, жертвовать своими интересами во имя служения искусству и французской кинематографии”.

Патэ мечтал тогда организовать во Франции кинокартель на основах, аналогичных основам треста Эдисона. Он содействовал тому, чтобы во всех странах, и прежде всего во Франции, публика пристрастилась к американским фильмам. И теперь он воспользовался этим пристрастием как поводом, предлагая свой план спасения кино-промышленности:

„Чтобы французские кинозалы не были заполнены иностранными фильмами, я предложил (летом 1918 года. — Ж. С.) моим коллегам организовать картель кинопромышленников, который, сохранив наличие конкуренции, дал бы возможность всем французским кинематографическим фирмам обеспечить нормальное существование нескольким продюсерам отечественных фильмов. Я также предложил учредить процентный подсчет доходов прокатчиков, а также ограничение демонстрации иностранных фильмов во Франции”[28].

Крах французской кинопродукции в Париже действительно ускорился. В 1917 году наши фильмы представляли собой 30 % всех фильмов, шедших на экранах столицы. В 1918 году процент упал до десяти.

Никто серьезно не отнесся к ограничению ввоза иностранных фильмов. Владельцы кинозалов провалили систему процентного подсчета доходов, несмотря на то, что в принципе дали согласие. Крупные же фирмы и их банки отказались от предложения основать картель — этот краеугольный камень „плана спасения”.

В конце 1918 года, когда провал кинематографии был явен, Шарль Патэ заявил:

„Мои коллеги нередко считали, что я одержим манией величия, теперь же я сойду за пессимиста. Продюсеры-авторы должны быть независимы, должны делать картину по своему сценарию, а затем сдавать ее для размножения в крупные кинопрокатные фирмы”.

Итак, Патэ намеревался переложить материальный риск при создании фильмов на независимых продюсеров. А когда фильм будет готов, он решит, стоит ли его пускать в прокат.

Отныне становится ясным весь смысл сравнения с книгоиздателями, приведенного в самом начале дебатов. Метафора послужила подготовкой к окончательному отказу от национальной кинематографии. Самый крупный кинопромышленник Франции считал, что кинопроизводство, источник его богатства, — мертвый груз. Выбросив за борт французское кино, он оставил поле свободным для иностранцев на национальном и международном рынке.

За этим принципиальным решением сейчас же последовала реорганизация предприятий Патэ. Попутно фонографические предприятия слились в единое независимое общество, которое отошло к другой финансовой группе.

„Было крайне необходимо, — пишет по этому поводу Шарль Патэ в своих „Мемуарах”, — никого не компрометируя, изменить казначейство общества. Поэтому мы решили в 1918 году, то есть в разгар военных действий, уступить фонографический отдел, понесший особенно большие потери в филиалах Москвы, Вены, Берлина, Лондона, финансовой группе, во главе которой стояли два хорошо известных „лионца”: гг. Жилле и Бернгейм… Уступка была сделана за 6 млн., подлежащих оплате денежными знаками, и 2 млн. паевых акций.

Основное общество стало называться „Патэ-синема”; оно сохранило 40 % участия капитала в „Обществе граммофонов”.

О значении для Патэ и его совета основания „Патэ-синема” (на другой день после перемирия — 30 ноября 1918 г.) сам основатель пишет:

„Общество под моим руководством склоняется к новой политике… Война в корне изменила условия кинематографической жизни во всем мире… Надо было проделать срочную, небывалую работу, чтобы приспособиться к ним, если мы хотели спасти свое благосостояние.

Первенство, которое мы держали до войны и которое позволило нам распределить в 1906–1911 годах дивиденды в 40, 65, 70 и, наконец, в 90 % — в течение трех бюджетных лет подряд, — это первенство, повторяю, исчезло. Чтобы продолжать успешную деятельность, надо было придумать иную коммерческую политику.

Отныне — и в этом необходимо было отдавать себе отчет — Соединенные Штаты с их неисчислимыми возможностями захватили, и, вероятно, навсегда, мировой рынок.

Война только немного ускорила проявление их превосходства… Американцы могли затрачивать значительные суммы на производство фильмов, полностью окупать их при прокате внутри страны и затем уже приступить к завоеванию рынков. Мировое превосходство нашей кинематографии целиком основывалось лишь на том, что мы первые начали, и оно должно было исчезнуть в тот день, когда закончилось бы оснащение американской. И этот день настал. Нашему обществу с его предприятиями, рассеянными по всему свету, грозила… все усиливающаяся борьба с конкуренцией… И я пришел к заключению, что производство… фильмов во Франции больше не может быть с точки зрения финансовой делом приемлемым: на нашем слабом внутреннем рынке, наводненном американскими фильмами, предварительно окупившимися в стране, где они были созданы, фильмы французского производства окупились бы явно недостаточно… Многие из нас тешили себя мечтой, что наша кинопродукция будет давать крупные доходы за границей, и особенно на обширных американских рынках. Эта надежда не имела под собой оснований.

Аргументы, которые я привел выше, так убедительны, так очевидны, что они заставили столь искушенного в делах нашей профессии человека, как Леон Гомон, занять позицию, аналогичную моей, то есть отказаться от регулярного производства фильмов, ибо кинопроизводство является всего лишь „финансовой авантюрой”, к которой вечно приходится вновь прибегать при производстве каждого нового фильма…”[29]

Этот доклад, который мы извлекаем из мемуаров, опубликованных Патэ в 1940 году, предвосхищает результаты новой коммерческой политики, которую он стал проводить в 1918 году. Патэ и Гомон постепенно и последовательно применяли ее в продолжение пяти послевоенных лет. Тезис: кинопроизводство — „финансовая авантюра” — был уже принят как бесспорная истина в конце войны самим Патэ и его административным советом. Для этих финансистов „прекрасной эпохи” „финансовой авантюрой” являлась всякая операция, не позволявшая немедленно распределить дивиденды, превышающие 50 % вложенных капиталов…

Шарль Патэ говорит тотчас же после провала его французского кинокартеля:

„Что оставалось делать кинопредпринимателю, заботящемуся об обычном увеличении своего капитала? Воздержаться от разорительной и мало вознаграждающей деятельности и сосредоточить усилия на рентабельных предприятиях”.

Мы увидим в другом месте, что считал Патэ „рентабельными предприятиями”. Но отказ немедленно американизировать французское кино не являлся истинным мотивом, подсказавшим это важное решение. Некоторые французские кинопромышленники начиная с 1915 года стали брать за образец фильмы производства Соединенных Штатов, как только „Вероломство” и „Похождения Элен” завоевали Бульвары.

Глава XX ЭКСПАНСИЯ АМЕРИКАНСКОЙ КИНОПРОМЫШЛЕННОСТИ (1914–1916)

После объявления войны в Европе и триумфального успеха „Рождения нации” стало ясно, что кинематография Соединенных Штатов становится во главе мировой кинопромышленности, распространяет монополию на весь мир и что в утверждении ее гегемонии играет большую роль исключительный расцвет художественного мастерства.

„Рождение нации” было творением „независимых”. „Независимые” положили начало гегемонии американской кинематографии. Они выковали орудия для ее победы, основав грандиозные предприятия в маленьком населенном пункте предместья Лос-Анжелоса — Голливуде. Ныне это название является синонимом американского кино и определенной концепции в кинематографии.

Трест Эдисона агонизировал. Патэ нанес последний удар по этому картелю, покинув его в день объявления войны и перейдя в ряды „независимых”. После ухода Гриффита потерпели провал художественные фильмы „Байографа”, поставленные совместно с Дэвидом Беласко. Фильмы фирмы Эдисона, снимавшиеся по принципу „поменьше затрат”, оставались на уровне посредственности. Джеремия Кеннеди отступил из стратегических соображений и расстался с киностудией, с которой отождествлялась его кипучая натура. Он отошел от дел и свой вынужденный досуг посвятил гольфу.

С приходом к власти президента Вильсона был предпринят ряд мер, направленных против трестов. Даже раньше, чем он был официально облечен властью, 15 августа 1913 года, специальная расследовательская комиссия занялась кинотрестами. В начале 1914 года президент самолично подписал новый антитрестовский закон, закон Клейтона, который являлся дополнением к закону Шермана. Этот закон запрещал совместительство в нескольких административных советах, а также вводил покровительственные тарифы. Специальная комиссия „Федерал трейд комишн” должна была вести борьбу с трестами. Трест Эдисона перед лицом опасности принял меры, чтобы обойти закон Клейтона. Различные фирмы треста испытывали глубокий кризис. В 1915 году фирма „Калем” объявила о своей ликвидации. „Байограф” не замедлил последовать ее примеру. Клейн отделился и основал фирму „Джордж Клейн систем”. Пережившие кризис „Вайтаграф”, „Селиг”, „Любин”, „Эссеней” в апреле 1915 года основали картель, получивший инициалы этих фирм: В. Л. С. Э. Председатели „Дженерал филм К0” сменяли друг друга: Кеннеди, Берет, Клейн и прочие.

Существование ВЛСЭ было недолговечным. Фирма „Любин” была продана с торгов и исчезла в начале 1917 года. Вскоре и „Селиг” покончила счеты с жизнью, хотя капиталисты из Миннеаполиса и пытались помочь ей выйти из затруднений. „Эссеней” не пережил ухода Чарли Чаплина в конце 1916 года. Самое мощное общество бывшего треста — „Вайтаграф” — закончило 1916 год с убытком в миллион долларов.

Постановление верховного суда, возвещавшего о роспуске треста Эдисона 15 октября 1915 года, скорее констатировало смерть, чем выносило смертный приговор. В начале 1917 года „Дженерал филм К0”, деятельность которой замирала, довольствовалась тем, что отдавала в прокат с десяток частей (то есть только один полнометражный фильм) в неделю, а не 30 или 40, как два года назад. Компания прекратила всякую деятельность после 1917 года и в июне 1919 — объявила о своей ликвидации. МППК, вновь осужденная верховным судом 9 апреля 1917 года, принуждена была отказаться от взимания платы с продюсеров, прокатчиков или владельцев кинозалов.

Из всех старых фирм треста уцелел лишь „Вайтаграф”, но он перешел в другие руки. „Коммодора” Стюарта Блэктона выбросили оттуда в начале 1917 года, и „Новым Вайтаграфом” („The Great V”) стал руководить бывший министр связи, „главный почтмейстер” Хичкок.

Из факта этой внезапной ликвидации треста не следует делать заключение, будто вильсоновская политика серьезно препятствовала развитию системы монополий в Соединенных Штатах. В 1909 году 15 % рабочих работали на предприятиях, где занято было больше тысячи служащих.:)та пропорция в 1914 году дошла до 26 %. Итак, процесс монополизации продолжался, несмотря на законы Шермана и Клейтона. Явный успех в области кинематографии был обусловлен главным образом тем, что действия Вильсона совпали с победой „независимых” над трестом Эдисона. Но мы увидим, что „независимые” также начали организовывать своеобразные тресты, которые не стали объектом преследования закона.


„Рождение нации”, 1915. Реж. Д.-У. Гриффит. В главных ролях: Лилиаи Гиш, Генри Уолтхолл.

„Вероломство”, 1915. Реж. Сесиль де Милль. В главной роли Сессю Хаякава.

„Кармен”, 1915. Реж. де Милль. В главных ролях: Джеральдина Фаррар, Уоллес Рейд.


Эдисон — „патрон” треста — ликвидировал свою фирму в начале 1917 года и заменил ее фирмой „Конкест Пикчер”, которая специализировалась на детских кинокартинах. Но киностудии закрылись в 1918 году. Последний фильм, „Неверующий”, драма в пяти частях, был снят Алленом Крослендом, будущим режиссером первого звукового фильма, пользовавшегося огромным успехом, — „Певец джаза”. Эдисон накануне роспуска компании и треста, носящего его имя, отпраздновал семидесятилетие своей деятельности и благоденствующей жизни. Одно лишь право пользования его именем и его патентами, предоставленное им кинотресту, давало ему в продолжение 10 лет солидную ренту в 10 тыс. долл. в неделю.

Расставаясь с американской кинематографией как кинопромышленник, знаменитый изобретатель заявил в прессе:

„Откровенно говоря, я был несколько разочарован тем направлением, какое принимают фильмы. Совсем недавно я решил не иметь больше дел с кино. Развитие промышленности ведь так спазматично! Между кинопромышленниками нет взаимопонимания, взаимного расположения. Отныне каждый старается лишь для своей выгоды. Неужели мы не можем больше работать сообща?

Понятно, что такой старый промышленник, как я, не может не интересоваться производством и его проблемами, а ведь их так много. Как-то вечером я вошел в кинозал, и что же я увидел на экране? Чепуху! Куда же делись настоящие киноактеры и киноактрисы? Их больше нет! Нынешние кинопромышленники покупают киноактеров только из-за их имен.

Что касается меня, то я не верю в пятичастные фильмы. Три части — идеальная длина. Если вы будете довольствоваться фильмами в три, а еще лучше — в две части, то покончите с длиннотами. При постановке драм вернутся к трехчастным кинофильмам и в будущем будут снимать только трехчастные фильмы. На комические фильмы (slap-sticks) мода преходяща. И на кинофильмы в пять частей мода преходяща. И пройдет она очень скоро.

Я надеюсь, что через год-два сумею предложить публике кинооперы, где говорят и поют. Сейчас наш прогресс остановлен проблемами звукозаписи. Диаметр граммофонного диска недостаточен для того, чтобы записать большую оперу. Но я убежден, что нужно немного времени и немного дополнительных усилий, и мы преодолеем последние препятствия”.

Если сравнить это заявление, сделанное Эдисоном в 1917 году, с тем, что он говорил тридцатью годами ранее[30], в период своих первых работ в кино, мы сможем отметить замечательную последовательность мысли: великий изобретатель никогда не верил в немое кино, зато он всегда верил в силу монополий на изобретения, которые могли бы создать экономические монополии и тресты. Он покинул кино, так как ему не удалось осуществить старую мечту об опере на целлулоиде, а также и потому, что его картель потерпел крах…

Господа с Уолл-стрита покинули „Моушн Пикчер патент компани” и „Дженерал филм К0”, как только появились признаки краха этих компаний. Партии в гольф их служащего Кеннеди говорили о том, что финансисты отказались от замыслов, которые они лелеяли под покровительством Эдисона, но это не означало, что Уолл-стрит отстраняется от кино. Другие группы, более могущественные, ориентировались на „независимых” и образовали крупные финансовые корпорации. Самыми крупными были „Трайэнгл”, основанное на кинопроизводстве и прокате, „Ферст нэшнл” и „Парамаунт”, — эти два общества сначала занимались прокатом, а вскоре стали заниматься и кинопроизводством.

Общество „Парамаунт” было основано Ходкинсоном в 1914 году. Фирма была обеспечена сетью первоклассных кинотеатров и исключительным правом на производство „боевиков” Цукора, Лески и Босуорта. „Первоклассные фильмы для первоклассных кинотеатров” — было девизом компании „Парамаунт”. Она отказалась от проката „Рождения нации” и финансировала другой фильм, вложив в него более 100 тыс. долл., — „Вечный город”[31], поставленный в Риме Эдвином Портером с участием Полины Фредрике в ведущей роли.

В 1916 году, когда кинопроизводство шло к резкому подъему, Адольфа Цукора поддержала солидная группа с Уолл-стрита, в которой вместе со всемогущим Морганом[32] был банк „Кун, Леб энд К0”, одна из главных финансовых сил Америки. Средства, предоставленные в распоряжение Цукора, позволили ему соединиться со своим главным соперником, Лески, устранить Ходкинсона из „Парамаунта”, затем купить это общество за 25 млн. долл. Голдфиш, зять Лески, был отстранен от своих предприятий, получив в виде возмещения миллион долларов; в „Феймос Плейере Лески” были приглашены крупнейшие киноактеры. Среди них одна лишь Мэри Пикфорд получила 1040 тыс. долл.

Пока производились все эти операции с огромными капиталами, общество „Парамаунт” объявило о том, что оно вводит новую систему продажи картин. Оно намеревалось обеспечивать картинами кинозалы своих клиентов в течение 52 недель. Но надо было или брать всю программу, или ничего. Программы фирмы „Парамаунт” содержали некоторое количество фильмов класса „А” и много фильмов класса „Б”, снятых с меньшими затратами. Не успел трест исчезнуть, как фирма „Парамаунт” предъявила требование к клиентам, принуждая их принять систему, известную с тех пор под названием „блок букинг” (запродажа фильмов партиями на долгий период времени).

Общество „Парамаунт” благодаря именам ведущих артистов, красовавшихся на его афишах, скоро достигло значительного успеха. Его система проката очень скоро охватила 5 тыс. театров, то есть четвертую часть залов, существовавших тогда в Соединенных Штатах. Перспективы были еще более многообещающими, чем во времена „Дженерал филм К0”. Этому обществу удалось диктовать свои условия несколько большему количеству кинозалов, но оно отдавало им в прокат свои программы не более чем за 150 долл., тогда как программы „Парамаунта” стоили до 700 долл. Перед этим система „блок букинг” была принята „Трайэнглом”. Это общество было основано 20 июля 1905 года Айткеном, одним из деятелей „Мьючуэда”, вместе с Кесселем и Баумэном. „Трайэнгл” в первую очередь сгруппировал трех режиссеров, создавших богатство „Мьючуэлу”: Гриффита, Томаса Инса и Мак Сеннетта. Одновременно была также приглашена целая плеяда известных актеров. Новую корпорацию, располагавшую огромными капиталами, поддерживал Рокфеллер. Гарри Айткен считался главным лицом в создании „Рождения нации”, и поэтому группа финансистов выразила ему доверие.

„Трайэнгл” принял систему „блок букинг” с октября 1915 года в Соединенных Штатах и использовал свой престиж, чтобы заставить принять эту систему в различных зарубежных странах, в частности в Англии, где обществу удалось, как мы увидим позже, в ноябре 1917 года обеспечить за собой половину всех существующих кинозалов.

„Трайэнгл” с художественными руководителями Гриффитом, Инсом и Сеннеттом, явил собой апогей американского киноискусства. В дальнейшем мы изучим его продукцию. Но сами масштабы корпорации не позволили ему быстро достигнуть целей, поставленных в интересах Рокфеллера. Подтвердилось лишь то, что „Рождение нации” не установило какой-то новый стандарт и что фильм, который обошелся в 100 тыс. долл., не приносит, как правило, доход, в 20 раз превышающий вложенные в него капиталы. „Трайэнгл” ликвидировался после недолгого существования в конце 1917 года.

К „Парамаунту”, подписавшему контракты с тремя режиссерами и ведущими актерами, перешла большая часть дел „Трайэнгла”. И в этот период, то есть в конце 1917 и в начале 1918 года, корпорация, поддерживаемая Морганом, Куном и Лебом, казалась непобедимой.

Но битва за „блок букинг” была далеко не выиграна. „Парамаунту” не удалось сгруппировать все активные силы американской кинематографии. Голдфиш, устраненный из корпорации, вложил капиталы в основание общества вместе с Седвином. Новая фирма стала называться фирмой „Голдвин”, по фамилии, присвоенной Голдфишем, которому надоело носить фамилию, означавшую „Золотая рыба”.

Со своей стороны, фирма „Фокс”, новое общество „Уорнер”, „Вайтаграф” добились многочисленных успехов. Период войны ознаменовался для Америки чрезвычайно острой борьбой между различными фирмами, производящими кинокартины. Новорожденную фирму „Голдвин” поддерживали „Чэз нэшнл бэнк” и „Дюпон де Немур” — крупный трест вооружения, наживавший в те времена колоссальные прибыли. Один из членов могущественной семьи, Коулмен Т. Дюпон, мечтал в один прекрасный день вступить в Белый Дом и использовал кино для облегчения своей политической карьеры.

Сопротивление владельцев кинозалов „блок букингу” принудило „Парамаунт” отступить и с 1917 года вернуться к системе относительно свободного выбора. Сопротивление владельцев кинозалов кончилось тем, что скоро образовался „контртрест” — „Ферст нэшнл”,— основанный по инициативе одного из владельцев кинозала, приехавшего из Австралии (как некогда Ходкинсон) Дж. Д. Уильямса, вкупе с ветераном Томасом Толли. 27 владельцев американских первоклассных кинозалов составили административный совет „Ферст нэшнл экзибитор серкюит”[33], немедленно вовлекшийся в борьбу с „Парамаунтом” и потрясавший знаменем свободы. Могучая группировка Уолл-стрита поддержала новое общество, которое переманило на свою сторону двух самых крупных кинозвезд „Парамаунта” — Мэри Пикфорд, предложив ей новый контракт на миллион, и Чарли Чаплина, который тоже получил миллион и оставил „Мьючуэл”, находившийся в сфере влияния „Трайэнгла”.

„Ферст нэшнл”, стремясь монополизировать прокат, сумел завладеть или начал контролировать в 1919–1920 годах 3,4 тыс. кинотеатров, то есть 15 или 20 % существовавших тогда в Соединенных Штатах залов. „Парамаунт”, видя, как ускользают от него контракты на прокат, стал с 1919 года покупать кинозалы. Вскоре он стал владельцем сотни кинозалов.

Но главный клиент „Парамаунта” ветеран Маркус Ло-ев отказался поддерживать могущественное общество и в свою очередь стал „независимым” в 1919 году. Его базой была сеть в 56 больших кинотеатров, и скоро он стал хозяином довольно крупной кинопроизводственной фирмы „Метро”. Так предприимчивый делец основал базу для будущего МГМ: „Метро — Голдвин — Мейер”. Это общество тоже не могло бы существовать без поддержки финансиста с Уолл-стрита. Один из руководителей совета „Лоев инкорпорейтед” У.-С. Дюрант был основателем „Дженерал моторс”[34], общества по производству автомобилей, покровительствуемого банком Моргана и конкурировавшего с Фордом. Другой член совета, X. Джилсон, был одним из руководителей „Либерти нэшнл бэнк”…

В 1914 году борьба между „независимыми” и трестом еще не закончилась. „Независимые” разделились на две соперничающие группы: „Мьючуэл” и „Юниверсел”. Цукор же и его „Феймос Плейере” действовали самостоятельно, но громоздкие корпорации отличались неустойчивостью. В 1920 году трест исчез, остался только „Вайтаграф”, быстро приходивший в упадок. „Трайэнгл” Рокфеллера, который, казалось, господствовал в Америке и над всем миром, затем в свою очередь исчез. „Юниверсел” Карла Лемла, не получавший такой блестящей поддержки, все еще был второстепенной компанией. Цукор, глава целой державы, достиг зенита славы вместе с „Парамаунтом”. Маркус Лоев, другой „независимый”, преуспевал вместе с „Лоев метро”.

В конце войны возникло новое общество — „Юнайтед артисте”. Оно сгруппировало под эгидой зятя президента Вильсона, бывшего министра Мак Аду: Чарли Чаплина, Дугласа Фербенкса, Мзри Пикфорд и Дэвида Гриффита; в это же время фирма „Голдвин” приобретала значительный вес, фирма „Фокс” увеличивала производство, а фирма „Братья Уорнер”, тогда еще совсем незаметная, уже собиралась поглотить кое-какие фирмы-соперницы.

„Парамаунт”, „Метро — Голдвин — Мейер” (или „Лоев пикорпорейтед”), „Уорнер”, „Юниверсел”, „Юнайтед артистс”, „Фокс” еще в 1950 году были теми шестью крупными обществами, составляющими МПАА („Моушн Пикчер ассошиэйшн оф Америка”), которые контролировали Голливуд. В этом списке, относящемся к 1920 году, отсутствует только второстепенная фирма „Колумбия”, основанная в 1924 году, и фирма, имеющая первостепенное значение, — РКО. Кроме того, РКО, основанная в 1929 году при участии Рокфеллера, прибравшая к рукам немало сетей кинозалов и вторгшаяся в среду интересов „Патэ”, явилась, как объявила фирма, вполне законной продолжательницей „Мьючуэла” и „Трайэнгла”, которые тоже финансировал Рокфеллер.

Таким образом, в годы войны выработалась структура американской кинематографии, существующая и поныне. Руководители, компании, „исполнители”— эти „институты” были взяты на вооружение в рядах победно шествующих „независимых” Уолл-стритом, и в первую очередь Морганом и Рокфеллером, ибо это отвечало их интересам. Уоллстрит прибрал к рукам, сделав своими старшими приказчиками, самых активных кинодеятелей из бывших „независимых”, поэтому и мог родиться Голливуд.

Огромнейший финансовый успех „Рождения нации” пробудил у американцев больше веры в свои национальные фильмы. Но когда вопрос касался „большого искусства”, американские кинематографисты продолжали обращаться к Европе, у которой просили режиссеров, операторов, технических работников, ведущих актеров и сценарии.

Дания познакомила американское кино с фильмами на сексуальную тему и с „женщинами-вампами”. Уильям Фокс, обладавший большими капиталами, в погоне за художественными фильмами обратился в Копенгаген. В продолжение лета 1914 года один из его агентов подписал контракт со знаменитой кинозвездой фирмы „Нордиск” Бетти Нансен. Она приехала на рождество 1914 года, вызвав целую сенсацию в прессе, и получила солидный ангажемент — 2 тыс. долларов в неделю.

Бетти Нансен должна была сниматься для фирмы „Фокс” в серии фильмов 1915 года („Змея”, „Женщина-искусительница”, „Развод” и т. д.), но она не понравилась публике и вернулась в Данию в 1916 году. Зато Уильям Фокс имел большой успех, когда поставил картину с участием неизвестной тогда американской актрисы Теодозии Гудмен (Теда Бара), игравшей роль „женщины-вамп”.

Вокруг актрисы был поднят невероятный шум в прессе. Публика начала интересоваться частной жизнью и происхождением кинозвезд. Фокс сообщил, что его кинозвезда якобы родилась в Сахаре, что ее отец — французский офицер, а мать — арабка, что ее имя и фамилия — анаграмма слов „арабская смерть”, что мать научила ее тайнам восточной магии. Жизнь актрисы в глазах ее почитателей была окружена атмосферой „Тысячи и одной ночи”…

Теда Бара была кинозвездой фильма „Жил-был дурак”, поставленного режиссером Полом Поуэллом, ранее работавшим в фирмах „Байограф” и „Патэ”. Вместе с ней снимались Валеска Сюрат, Мадлен Траверс и Вирджиния Пирсон, которых Уильям Фокс позднее „специализировал в вампиризме”. „Теда Бара — воплощенный вампиризм”, — возвещала тогда печать Фокса, рекламируя многочисленные фильмы: „Тайны высшего света”, „Двойная жизнь”, „Пламя ненависти”, „Колдуньи”, „Золото и женщина”, „Дочь дьявола” и т. п. Сами эти названия способствовали созданию легенды о первых Гретах Гарбо и Марлен Дитрих. Образ „роковой женщины”, сеющей зло и разрушение, но искупающей грехи любовью, был взят из литературы эпохи романтизма и „расцвел” в Голливуде с невероятной вульгарностью.

Теда Бара снималась в больших исторических картинах в итальянском стиле, стараясь превзойти своих незадачливых соперниц — Валеску Сюрат („Крыши Нью-Йорка”, „Прямая дорога”) и Глэдис Брокуэлл („Прикосновение греха”, „Грехи родителей” и др.) в фильмах Бертрана Бреккена и Эдуарда Ле-Сента. Теда Бара перевоплощалась также и в пятнадцатилетнюю инженю в „Ромео и Джульетте”, где Гарри Миллэрд был Ромео (1916); в помпезной картине было занято 2,5 тыс. статистов. „Метро”, новое общество, созданное в июле 1915 года, секретарем которого был Льюис Б. Мейер, в ответ „Фоксу” сняло другой вариант „Ромео и Джульетты”.

Затем Теда Бара играла Эсмеральду в „Любимице Парижа” (по „Собору Парижской богоматери”), экстравагантную Клеопатру в помпезном фильме с декорациями в египетском стиле (1917), „Кармен” по опере Бизе (1915) и „Дочь дьявола”, которую Фокс снял как бы „в пику” „Дочери богов” с участием Аннеты Келлерман.

Знаменитая чемпионка по плаванию, ставшая актрисой, уже появилась на экране в 1914 году в „Дочери Нептуна”, поставленной для Карла Лемла режиссером Гербертом Бренноном, выходцем из Англии. Этот фильм с мифологическим сюжетом, снятый на Бермудских островах, очевидно, местами был весьма смешон, так как Нептун появлялся в короне из папье-маше, со всклокоченной бородой из пакли. Зато успех самой сирены — Аннеты Келлерман — был значителен.

В картине „Дочь богов” (1916) — пышной феерии, снятой на Ямайке Гербертом Бренноном, было занято 20 тыс. статистов, 5 тыс. лошадей, 20 верблюдов (одни только верблюды стоили 7 тыс. долл.), был построен целый испанский город. Фильм обошелся по меньшей мере в 100 тыс. долларов и демонстрировался шесть часов[35].

Джесси Лески, который в то время конкурировал с „Фоксом”, своим фильмом „Кармен” с участием оперной дивы Джеральдины Фаррар приобрел в 1913 году после успеха „Мужа индианки” такой вес, что в 1914 году привлек самого знаменитого театрального деятеля Дэвида Беласко[36] и других импрессарио, в частности Либлера, Когена и Гарриса.

Модный американский репертуар дал возможность Сесилю де Миллю (работавшему режиссером у Джесси Лески) снять несколько картин, проникнутых американским духом („Виргинские кролики” с участием Бланш Сюит и т. п.). Многие пьесы были ковбойско-приключенческие, в них он мог использовать опыт Томаса Инса и его школы. Сесиль де Милль, специализируясь на приключенческих фильмах, приобрел незаурядное мастерство, которое сохранил до конца своей карьеры. Но „светские драмы” театров Бродвея толкнули его к „салонным” кинокартинам — в те времена еще новому и мало разработанному в Соединенных Штатах жанру.

Фильм „Вероломство”, создавший де Миллю имя во Франции, был, как мы говорили, „светской драмой”, банальной историей с извечным „треугольником” и с судебным процессом. Японец Сессю Хайакава (перебежчик от Томаса Инса) снимался в нем вместе с Фанни Уорд, которая благодаря этой роли прославилась в континентальной Европе.

В некоторых эпизодах участвовало много статистов (прием гостей в саду, суд присяжных). Но основные сцены вели два или три персонажа. Актерам пришлось играть относительно сложные „психологические” роли по сравнению с „серийными” и ковбойскими фильмами. Используя опыт американских режиссеров (влияние Гриффита в данном случае, очевидно, не имело большого значения), а еще в большей степени итальянских и датских, Сесиль де Милль строил свои сцены главным образом на крупных планах, не допуская слишком подчеркнутых выражений лица. Во Франции восхищались бесстрастным лицом Сессю Хайакавы, игравшего глазами и бровями. Теперь нас не так поражает его бесстрастность. Игра представляется гримасничаньем. Актер усиленно вращает глазами, и хваленое бесстрастие нарушается.

Следуя итальянской и датской школе и обогащая ее, Сесиль де Милль широко использовал возможности искусственного света. С помощью превосходного оператора он использовал средства художественной фотографии: светотень, глубокие тени, силуэты, контражуры, рембрандтовское освещение, эффект дыма на черном фоне, лица, освещенные снизу, и прочее.

В сцене, происходящей в тюрьме, тень от решеток падает на героев: этот прием стал классическим. Де Милль усилил и так весьма нарочитые световые эффекты при помощи виража и тонкой окраски, придавая кинопленке переливчатые тона. И это необычайное богатство формы во многом способствовало успеху фильма во Франции.

У Сесиля Б. де Милля — театрального деятеля и неудавшегося драматурга — было, по мнению Дэвида Беласко», то превосходство, что он являлся, „вероятно, единственным кинорежиссером, установившим близкую связь с крупными театрами Бродвея”. Он сумел в довольно быстрый срок весьма успешно освоить и применить лучшую кинематографическую технику своего времени. Построение сцен при монтажной разработке на крупных планах позволило ему избежать опасности создания „кинопьес”, хотя он и переносил на экран довольно сложные интриги, заимствованные в модных театрах.

„Кармен”, снятая Сесилем де Миллем, была в Соединенных Штатах сенсацией 1915 года. В картине снималась Джеральдина Фаррар. Знаменитая певица согласилась оставить оперу на два месяца за 20 тыс. долл. Все ее расходы во время пребывания в Голливуде были оплачены; и ее распоряжение предоставили специальный вагон, в котором она пересекла Соединенные Штаты. В продолжение двух месяцев, проведенных в Калифорнии, де Милль снял три фильма с ее участием: „Кармен”, „Мария-Роза” и „Искушение”.

В картине „Кармен”, сделанной в итальянской манере, не поскупились на пышные декорации и массовые сцены.

„Кино может гордиться Сесилем де Миллем, — пишет Льюис Джекобс, — за то, что он ввел в картину „Кармен” те режиссерские приемы, которые впоследствии стали характерными для его творчества. Он использовал конструктивные декорации, заменив ими декорации, нарисованные на плоской поверхности, которые были еще почти повсюду распространены в ту эпоху; актеры произносили роли (хотя звук и не воспроизводился), как будто были на сцене; точное соблюдение самой незначительной детали, чувство „постановочного” фильма и забота о „продуктивной ценности” уже становились отличительными чертами его манеры”.

„Грандиозные пьесы с выдающимися актерами” („Рrоdigious plays with prominent actors”) — было девизом компании Лески во времена Сесиля де Милля и ее руководителя Голдвина. Это измененный лозунг Цукора „Famous Players in Famous Plays”[37]. И нельзя было найти для знаменитых актеров режиссера, равного по умению Сесилю де Миллю.

Его крупнейшим фильмом в 1914 году был „Вечный город”. Но дело не в том, что фирма имела знаменитого режиссера, а в том, что у нее был контракт с Мэри Пикфорд, которую вскоре прозвали „Крошкой-невестой Америки”. Голубоглазая, белокурая актриса была живым идеалом англосаксонцев, воплощавшимся на почтовых и „рождественских” открытках.

„Прелестная крошка” была непревзойденным дельцом в юбке и знала себе цену. Снимаясь в фильме „Баскетбольная площадка”, она заключила с Цукором контракт на 1915 год на сумму 104 тыс. долл. Этим воспользовались, чтобы повысить на 25 центов плату за места в кинотеатрах, где демонстрировались фильмы с участием Мэри Пикфорд.

В 1916 году Цукор, дела которого процветали, удвоил гонорар актрисе до 4 тыс. долл. в неделю в счет прибылей за ее фильмы, продюсером которых она стала в „Феймос Плейерс”. Новое соглашение обеспечило ей 216 тыс. долл. в год. Но печать не замедлила объявить, что Чарли Чаплин получает в „Мьючуэле” 670 тыс. Мэри Пикфорд стала угрожать, что порвет контракт.

Актриса учитывала, чего она стоит на кинорынке. Все американцы обожали её, фильмы с её участием начинали побеждать зрителя Европы. Мэри Пикфорд дорого заплатили за то, что она позволила называть своим именем косметический крем. Она покровительствовала за определенную плату издателю нот; ее именем назывались автомобильные радиаторы и т. п. Некоторые подобные сделки приносили ей по 10 тыс. долл. в год. „Крошка Мэри”, сильная своей „кассовой популярностью” (Вох Office Appeal), вступила одновременно в переговоры с фирмами „Мьючуэл” и „Вайтаграф”. Последняя предложила ей миллион долларов в год…

Цукор тоже благодаря Уолл-стриту обеспечил ей миллион, то есть 10 тыс. долларов в неделю, и вдобавок премию в 300 тыс. долл. „Парамаунт” не пожалел об этой сделке. Мэри Пикфорд принесла в его кассы больше денег, чем кто-либо из кинозвезд „Феймос Плейерс” — Уильям Фернам, Арнолд Дели, Мадлен Клерк, Джон Берримор, Боли Бурке и другие. Деятельность Цукора была весьма прибыльна в деловом плане, но не дала ощутительных результатов в плане творческом, хотя нельзя пренебречь тем, что он создал всемирное чудо — Мэри Пикфорд. Ее образ целое десятилетие пропитывал мировое кино и формировал стиль и манеру других артисток. Она сама выбирала сценарии и участвовала в режиссерской работе. Ее коммерческий триумф имел большое влияние на дальнейшее развитие американского кино. Она убедила дельцов в том, что „система звезд” была ключом к богатству, хотя сама она, как и фильм „Рождение нации”, была исключением, феноменом. Ни одна американская киноактриса впоследствии не сумела завоевать ни такой популярности, ни получать таких крупных гонораров, даже если пересчитать их на обесцененные доллары 1950 года.

Сесиль де Милль как кинорежиссер и Мэри Пикфорд как кинозвезда явились восприемниками будущего Голливуда.

Глава XXI РОЖДЕНИЕ ЧАРЛИ (ЧАПЛИН в 1915–1916 гг.)

Год, проведенный Чаплином на киностудии „Кистоун”, был для него годом ученичества. Его творческое лицо и созданный им персонаж выявятся в 1915 году в 14 фильмах, для которых он написал сценарии, которые режиссировал и в которых снимался для фирмы „Эссеней”. Туда его пригласил в ноябре 1914 года Андерсон, знаменитый ковбой Брончо Билли, предложив 1250 долл. в неделю.

Студии фирмы „Эссеней” находились в Чикаго, и Чаплин отправился туда в конце 1914 года для съемок фильма „Его новая работа”. Оператором у него был Ролли (Ролланд) Тотеро, который впоследствии снимал все его фильмы. Партнерами Чаплина были Бен Тюрпин, знаменитый своими косыми глазами, маленький и нервный Лео Уайт, создавший роль француза с бородкой, и Шарлотта Мино, высокая женщина с важными и строгими манерами, представлявшая в этом фильме в карикатурном плане кинозвезд. Ни один из актеров студии „Кистоун” не последовал за Чаплином. Ему пришлось набрать новую труппу.

Картина „Его новая работа” в общем автобиографична: Чаплин является в студию „Эссеней” и ставит там свой первый фильм; после комической драки с Беном Тюрпином из-за работы — места плотника — Чаплин экспромтом заменяет первого любовника и в мундире изысканного иностранца офицера проводит главную роль с нарочитой неловкостью.

В „Его новой работе” еще чувствуется влияние кистоунских комических короткометражек. Но здесь Чаплин начинает использовать характерные для его стиля выразительные средства. Уже в начале фильма он бродяга, безработный, которому во что бы то ни стало нужно найти работу, и он с тревогой ждет ее вместе с Беном Тюрпином в бюpo найма. Перипетии погонь и драк поставлены как балет, в манере, очень отличающейся от второй половины фильма, где Чаплин выступает в роли неумелого плотника, а затем ведущего киноактера. Чаплин высмеивает всю коммерческую подоплеку американского кино, постоянно делая выпады по адресу кинозвезд. Скованность и чопорность Шарлотты Мино служит как бы трамплином для комических трюков Чаплина.

В этой сцене есть технический прием, редко встречающийся у Чаплина. Сначала дается общий план декорации, затем отъезд камеры под углом, и мы видим, что колонна (с которой у Чаплина происходит ряд комических неудач) ничего не поддерживает. Может быть, оператор Ролли Тотеро хотел блеснуть мастерством? В дальнейшем Чаплин умерил рвение своего послушного сотрудника. Оператор стал ограничиваться съемками с постоянной точки.

Чикаго Чаплину не понравился. Он снял следующие пять фильмов для „Эссенея”[38] близ Сан-Франциско в студиях Найлса.

Сюжет фильма „Ночь напролет” построен по типу классических кистоунских комедий и навеян французскими фильмами: тут и попойки и столкновение с мужем в сцене, где герой хочет пробраться в комнату к его жене.

Сюжет „Чемпиона” тоже заимствован из кистоунских фильмов. Но в прологе показан голодный Чарли и его голодная собака; у бродяги такой вид, что ему можно простить хитрость, к которой он прибегнул в дальнейшем, положив подкову в боксерскую перчатку. Безработный должен иметь возможность жить, не подвергаясь для этого жестоким испытаниям. Здесь Чэз уже стушевывается. Рождается Чарли (так Чаплин стал называться с приходом в „Эссеней”). Классические „гэги” еще преобладают в различных схватках и увлекают Чаплина. „Чарли переводит в юмористический план традиционную серию англосаксонских комических фильмов” (Деллюк). Фильм „Ночь напролет” примечателен еще и тем, что в нем впервые появляется Эдна Первиэнс, наиболее близкая сотрудница Чаплина, работавшая с ним в те годы, когда его творчество было наиболее плодотворным.

Эдна Первиэнс родилась в 1894 году в Райской долине. Родители ее были довольно зажиточны, и будущая актриса получила хорошее образование в Аризоне. Когда ей исполнился 21 год, она стала работать секретарем у какого-то промышленника и обосновалась в Чикаго, где однажды на вечеринке случайно встретилась с молодым английским комиком. Чаплин тотчас же пригласил ее работать, обучил профессии актрисы.

Эдна играла роль бонны в фильме „В парке” и роль светской девицы в „Бегстве на автомобиле”. Оба эти кинофарса сделаны в кистоунской манере. В последнем фильме бродяга вводит всех в обман: его принимают за графа.

Эдна Первиэнс была красивой блондинкой с благородным, пожалуй, слишком полным лицом, с античными правильными чертами. Актриса создала образ кроткой, нежной девушки: она ничему не удивляется и послушно следует за своим героем, с которым совершаются самые невероятные происшествия. И сдержанная манера ее игры (несмотря на это весьма выразительная) гораздо больше оттеняла игру Чаплина, чем гримасничанье Мейбл Норман. Чарли стал для Эдны настоящим Пигмалионом; материал для ваяния был прекрасен, но, пожалуй, слишком мягок.

Актерское дарование Первиэнс раскрывается в „Бродяге”, первом значительном фильме Чаплина, где Чэза полностью вытесняет Чарли во всем своем комизме и трагическом величии.

Незабываемо горестное выражение его лица в „Бродяге”. Деллюк, пожалуй, недостаточно ярко подчеркнул весь трагизм его образа при анализе „Бродяги”:

„Когда вместо вещей у вас в руках завернутый в платок камень, — как не защитить девушку, которой грозит опасность. Трое грабителей напали на Эдну, спокойно прогуливавшуюся, как Красная Шапочка. Бедняжка! Чарли приближается к ним. Его десница грациозно взмахивает узелком. Бац, бац, бац! Он обуздал трех грабителей.

Чарли так взволнован, что садится прямо в костер, разведенный бандитами. Вот он вскакивает и в горящих брюках бежит по полю. По клубам дыма, словно выходящим из пароходной трубы, благодарная девица, получившая обратнo свои доллары, находит Чарли, и… идиллия начинается на берегу ручья. Она продолжается на ферме отца Эдны. Чарли станет владельцем фермы.


Чаплин в 1915–1916 гг. „Чемпион”, 1915.

„Работа”, 1915.


А пока он поливает из лейки фруктовые деревья. И курятнике он собирает яйца и кладет их в карманы. Он доит корову, обращаясь с ее хвостом так, словно это — рукоятка пожарного крана. Ударами вил он пробуждает батраков от сладостной дремоты. Он дает отменную взбучку ночным грабителям. А затем он ухаживает. Флирт.

Но, конечно, возвращается кузен, в которого влюблена Эдна. Она падает в объятия кузена. Чарли страдает. Как все непостоянные люди, он не терпит непостоянства. Он снова берет свой узелок, снова выходит на проселочную дорогу, по которой не ездят автомобили. Good bуе!"

Чарли уходит по проселочной дороге, и этот уход сделался одной из самых излюбленных концовок его фильмов, которую он повторяет с некоторыми вариациями но многих своих картинах. Этот „ореn end” („открытая концовка”), помимо прочего, говорит о том, что вечный бродяга идет навстречу новым приключениям, что жизнь его продолжается. Чаплин, создавая серию фильмов о приключениях Чарли, словно создает главы большой, богатой и разнообразной книги, между частями которой как будто и нет внешней связи.

Фильм „У моря” всего лишь изящный фарс, а вот некоторые моменты „Работы” обладают значительностью „Бродяги”.

„Чарли уже не бродяга. Он работает. Он везет своего хозяина-маляра, взгромоздившегося, как на трон, на тяжелую тележку, нагруженную всякими инструментами. Вместо Чэза — человека сильного — хрупкий и жалкий Чарли. Вот подмастерье и его хозяин явились на виллу, где они должны оклеивать обоями комнаты. Служанка (Эдна) прелестна, хозяйка же сварлива. Она без стеснения прячет свое столовое серебро в несгораемый шкаф. Она не доверяет малярам. Чарли прячет свои деньги и деньги хозяина-маляра в карман брюк и закалывает их булавкой. Он поддел хозяйку!

Дальше неловкость и ведра с клеем выполняют свою традиционную роль. Но при умении поэтизировать предметы ему достаточно абажура, надетого на статуэтку, чтобы в течение нескольких мгновений разыграть легкую и веселую сцену. Неожиданно появляется Эдна, он начинает за ней ухаживать. Любовь делает Чарли еще смешнее, чем тяжелая тележка. С помощью мимики он рассказывает девушке печальную повесть своей жизни. И вдруг, когда владелец виллы застает у своей жены любовника, все обрывается и начинается погоня с револьверными выстрелами. В конце концов дом взлетает на воздух; из газовой плиты среди обломков дома торчит голова Чарли”.

Первая часть фильма — „Мамзель Чарли” — не представляет собой ничего особенного, это обычная водевильная путаница. Но вторая часть превосходна. Чарли, застигнутый отцом Эдны, переодевается, срывает свои знаменитые накладные усики и т. д. Деллюк пишет:

„Прекрасно сложенный господин надевает юбку, парик, шляпу, превращаясь в даму, — и нам немного неловко. А в это время все делают вид, что смеются до слез…”[39]

После „Бродяги” Чаплин со своей труппой уехал из Сан-Франциско и обосновался в студии „Маджестик”, в Лос-Анжелосе. Приехав в Голливуд, он решил поставить кинотрагедию „Жизнь” в шести частях и работал над ней месяц, сняв множество сцен. Андерсон и Спур не дали ему завершить съемки, опасаясь, что публика, привыкшая к кинокомедиям Чаплина, будет недовольна. Чаплин сдался. Но незаконченное произведение способствовало тому, что в образе Чарли появилось нечто трагическое. Некоторые фрагменты „Жизни” вошли в фильм „Тройное беспокойство” — попурри из его фильмов, снятых в „Эссенее”.

Кистоунский стиль вытесняет трагическое начало из картин „Банк” и „Зашанхаенный” — двух фильмов, близких к совершенству. В них ярко проявился дар Чаплина придавать что-то поэтическое и символическое всем аксессуарам. Огромный несгораемый шкаф банка превращен в хранилище для швабры, с которой не расстается уборщик, то и дело задевая ею достопочтенных клиентов банка. Деловое письмо так велико, что Чарли никак не может опустить его в почтовый ящик: он аккуратно рвет конверт на части — так опустить удобнее.

В „Зашанхаенном” действие разворачивается в быстром темпе, как в „фильме-погоне”. Чарли оглушили ударом молота и завербовали на корабль. Во время качки тарелки носятся с одного конца стола на другой. В финальном скерцо корабль взрывается — гибнут капитан, его грубияны-помощники и отец Эдны, которая спасается на моторной лодке со своим возлюбленным: оба хохочут, наблюдая, как гибнет судно с людьми. Жестокость Чэза Чаплина остается подспудной, но приобретает новый смысл: это месть за слабость Чарли.

Луи Деллюк превосходно изложил краткое содержание фильма „Полиция”.

„Что делает грабителя симпатичным? То, что его поймали. Что делает грабителя величественным? То, что его поймала дама.

Оставим Рейлса и Арсена Люпэна. Полюбим подручного некоего грабителя, неудачника, стремящегося разбогатеть! Да, как если бы был он поэтом, водопроводчиком или полковником. Выучка ему обходится дорого. Вожак бросает его. Чарли все ломает. Является хозяйка. Полиция! Полиция! Но дама добра, она спасет Чарли.

Лучше бы она отдала его в руки сыщиков. Ибо он отдался чувству любви. Он убегает с сожалением. На „деле” он потерял свое сердце… Пора было бы найти выход из этих романтических безнадежных ситуаций, которые производят на зрителей тягостное впечатление харакири”.

И еще раз фильм заканчивается тем, что Чарли выходит на большую дорогу. Но на этот раз его преследуют полицейские. И вновь появляется несгораемый шкаф, который Чарли, как ему представлялось, с большим трудом открывал ночью: оказалось, что это кухонная плита…

Фильм „Вечер в мюзик-холле” повторяет некоторые элементы кистоунского „Реквизитора”, благодаря чему виден большой прогресс, сделанный Чаплином за год. В этом фильме он играет две роли: сидящего на галерке бродягу и джентльмена в партере. Если он граф, то он — прожигатель жизни, он неловок, как Макс Линдер, влияние которого на Чаплина очень заметно в этом фильме.

Самый большой фильм выпуска „Эссеней” — „Кармен”, пародия на знаменитую оперу, экранизированную в Те времена Сесилем де Миллем. Но у Чаплина нет пародийного таланта, потому что его творчество слишком самобытно. Линия любви Кармен (Эдна) и Хозе (Чарли) стесняет его слишком жесткой канвой. Деллюк прав. Чаплин пошел по пути наименьшего сопротивления: „Он хорошо знает, что публике это понравится. Но в этой роли он меньше Чаплин”. Его стесняет также и непривычная полнометражность фильма. Он задумал поставить картину в две части, а дельцы вынудили его сделать четыре, чтобы окупить расходы на декорации. Таких удачных кусков, как сцена дуэли и смерти Хозе, мало.

Он умирает за кадром, говорит Деллюк. Всего две секунды. Первая восхищает, вторая пленяет. Вы видали, как умирают на сцене Цаккони, Джованни Грассо, Шаляпин. И вот вы увидели, как умирает Чаплин. После этого вы не станете смотреть ни на одного тенора в последнем акте „Кармен”.

Но эта сцена не спасает фильма, самого посредственного из всех эссенеевских фильмов Чаплина.

В своих 14 эссенеевских фильмах он еще не достиг творческого расцвета. Чаплин как бы застыл, он не перерос Макса Линдера. „Бабочка” — Чарли высвобождается из „кокона” — Чэза. Но бабочка еще не взлетела. Чаплин полностью перевоплощается в Чарли только в тех 12 фильмах, которые он создал за полтора года работы в „Мьючуэле” (август 1916 — конец 1917 г.).

Фирма „Мьючуэл”, прокатывавшая фильмы „Кистоуна”, не могла примириться с его уходом. В два года известность Чаплина выросла до огромных масштабов. Весной 1915 года „Нью-Йорк геральд” писала: „Слава Чаплина как будто вытеснила славу Мэри Пикфорд”.

Фирме „Эссеней” хотелось сохранить эту „золотую жилу”. Андерсон предложил Чаплину 500 тыс. долл. в год в случае возобновления контракта. Комик принял предложение к сведению и ждал других. „Мьючуэл” предложил 10 тыс. долл. в неделю, не считая премии в 150 тыс. долл. при подписании контракта. Чтобы заработать одну только премию, маленький комик прежде должен был бы работать 10 лет у Сеннетта и 25 — у Карно.

Чаплин принял предложение. В его распоряжение была предоставлена студия, которую назвали „Лоун стар” („Одинокая звезда”), так же как называлось общество, образованное для производства фильмов Чаплина. Часть его труппы последовала за ним: Эдна Первиэнс, Шарлотта Мино, Ллойд Бэкон, Лео Уайт. Косоглазый Бен Тюрпин отправился искать счастья в ином месте. К верному оператору Чаплина, Ролли Тотеро, присоединился Уильям Фостер, присланный компанией „Мьючуэл”. Облеченный большими правами, чем в „Эссенее”[40], Чаплин принялся за работу.

Контракт с „Мьючуэлом” был подписан в Нью-Йорке. Чаплин прожил там недолго; однажды он увидел в метро, как толстяк пассажир упал с эскалатора. Этот инцидент вдохновил его на создание фильма „Контролер универмага”, действие которого развертывается у движущейся лестницы в большом универмаге. Деллюк кратко и очень хорошо изложил если не действие, то по крайней мере основные перипетии:

„Строить глазки восковому манекену, служащему для примерки платья, выплескивать воду в глаза хозяевам, приводить в беспорядок выставку товаров, дразнить самого важного администратора магазина — все это шалости школьника. Важнее внимательно следить за движущейся лестницей: нескончаемой гусеницей ползет она вверх между перилами. Вся трагедия в этом…

В хорошо сделанной пьесе есть предатели. И, конечно, первейший предатель — лестница. Ну и администраторы магазина модных товаров. Они сейчас унесут кассу (в чемодане). Вмешивается Чарли. Некоторую роль играет машинистка. Напряжение достигает невероятной силы. Подъемник движется, унося воров с быстротой гильотины… Полицейские. Чарли, извиваясь ужом, проскользнул под ногами своих врагов, то есть всех окружающих.

Его теснят дула револьверов, сжатые кулаки, запертые двери. И он вновь обращается к испытанному средству — танцу…

Ну, а после надо заканчивать. Отсюда — апофеоз и катастрофа. Все летит и все бежит; все смешивается, сталкивается — это переворот, осада, разгром, несказанный ужас, а механическая лестница все поднимается”.

Этот фильм вдохновляет молодого Луи Арагона, и он пересказывает его содержание в стихах[41]:

СЕНТИМЕНТАЛЬНЫЙ ЧАРЛИ

Подъемник все спускался, дух захватывая,

А лестница людей вверх мчала.

Дама по-прежнему молчала,

Да она восковая!

А я-то в любви чуть не признался, право.

Эх, приказчик —

Приклеенные усики, брови — умора,

Вскрикнул, будто за ус его тянут.

Чудак.

Кого я вижу! Чужеземную красотку

Что вы, сударь, ведь я не кокотка.

К счастью, у нас Чемоданы свиной кожи:

Прочней не найти.

Вот этот:

Двадцать долларов

А в нем — тысячи.

По-прежнему та же манера,

Нет чувства меры И логики нет.

Печальная тема.

В „Мьючуэле” Чаплин мог возводить относительно более пышные декорации. Поэт аксессуаров становится и поэтом неподатливой техники, которая все время портится, как было показано позже в фильме „Новые времена”.

Декорации и аксессуары также играют важную роль и картине "Пожарный”. Чарли начинает с того, что посягает на достоинство важной пожарной машины, открывая кран, чтобы налить себе горячего кофе. Но в „Пожарном” он, пожалуй, несколько злоупотребляет дешевыми кистоунскими эффектами. Правда, удивителен ритм фильма и некоторые находки, например эпизод, где разъяренный франтоватый французик вопит, стучит ногами, потому что дом его горит, в то время как Чарли и его приятели-пожарные не спеша, с полнейшей сосредоточенностью доигрывают партию в шашки.

— Ах, эта машина, к которой прислонился Чарли-пожарный! — снова с восхищением говорил молодой Луи Арагон и добавлял:

„Только Чарли Чаплин ищет внутреннего смысла в кино и, всегда упорствуя в своих исканиях, с одинаковым вдохновением доводит смешное и до абсурда и до трагедии.

Аксессуары, которыми он окружает созданного им персонажа, неотделимы от действия. Каждая вещь нужна, нет ничего лишнего. Аксессуары — это у Чарли само видение мира, а с тех пор, как он открыл для себя технику и ее законы, он одержим страстью к аксессуарам до такой степени, что каждый неодушевленный предмет он очеловечивает — видит в нем механическую куклу, которую можно завести.

В его драме или комедии (это как угодно зрителю) действие ограничивается борьбой между внешним миром и человеком. Человек пытается проникнуть в суть вещей, а они все по очереди издеваются над ним, и из-за этого происходит множество социальных сдвигов, которые являются следствием смены декорации. Следует изучать композицию декорации в фильмах Чарли”[42].

Несмотря на этот совет (статья написана в сентябре 1918 г.), роль декораций и аксессуаров в творчестве Чаплина еще не изучена и не описана. Но вполне справедливо замечание, что смена декораций в его фильмах приводит к „социальным сдвигам”: декорации и аксессуары у Чаплина всегда социально осмыслены.

Чаплин был уверен в своем таланте, и успех немного вскружил ему голову. После „Пожарного” ему пришлось заняться суровой самокритикой.

„Мне страстно хотелось, — писал он позже, — нравиться публике, которая так благосклонно относилась ко мне. Надо было выдумывать трюки, действовавшие наверняка и вызывавшие безудержный хохот, даже если они подчас и были совершенно не нужны для развития действия.

Именно в эту пору, вскоре после появления на экранах „Пожарного”, я словно попал под холодный душ, получив письмо от какого-то незнакомого мне человека. Вот что он писал:

„Очень боюсь, что вы превращаетесь в раба публики, а ведь, напротив, когда прежде показывали ваши фильмы, публика была вашей рабой. Публика, Чарли, любит быть рабой”.

После этого письма я старался избегать тех эффектов, которых ждала от меня публика. Отныне я стал предпочитать свой собственный вкус, ведь он лучшее выражение того, что публика ждет от меня”.

Последняя фраза для нас всего важнее, но нельзя делать вывод, будто Чаплин решил презирать вкусы публики; нет, он считал, что его творческий долг — поиски новых средств выразительности, что он не должен удовлетворяться старыми, потворствуя публике. Чаплин стал еще взыскательнее искать новые пути и, проверяя, соответствует ли новое запросам публики, вел серьезную экспериментальную работу. Вот что рассказывает его секретарь Элси Кодд о методах его работы в 1919 году:

„У Чаплина так повелось — демонстрировать свой фильм перед публикой в одном из кинотеатров Лoc-Анжелоса без всяких анонсов. Такой показ, который он называет „пробой снадобья на собаках”, позволяет ему не только увидеть, какой эффект производит картина на неподготовленного зрителя, но также наталкивает на мысль, каким способом улучшить весь фильм в целом, прежде чем отдать его в прокат.

Случается, что какой-нибудь эпизод не производит желаемого эффекта. Чаплин мысленно отмечает это и, если возможно, улучшает сцену, добавляя пояснительную надпись. Эти пробные просмотры интересны не только потому, что они являются замечательным средством изучения психологии публики, но также и потому, что показывают, насколько Чаплин всесторонне понимает зрителя.

Мне запомнилось, как однажды он был разочарован при показе одной небольшой сцены. „Дети не смеялись”, — говорил он, и мы знали: он считает, что эпизод по удался.

Чаплин отдает себе отчет в том, что в огромной степени ого всемирному успеху содействовали миллионы зрителей-детей, и считает, что их непосредственный смех — доказательство успеха.

В заключение приведу его слова. Чаплин утверждает: „Наше величие не в нас самих, оно измеряется взаимоотношениями с окружающими”.

Чаплин не только не презирал публику, он считал ее своим лучшим судьей. Он старался, чтобы созданный им сложный персонаж был так ясен, так прост, что его мог бы понять каждый ребенок. В этом один из источников величия Чаплина и глубокий смысл его постоянного отказа от сложного киносинтаксиса, от заумных фотографий, изысканных форм монтажа. Оператор довольствуется тем, что следует за Чарли, который только изредка отсутствует на экране. В случае необходимости крупный план уточняет выражение его лица, но он чаще всего предпочитает общие планы. Чаплин считает, что он — „мим”, и самым важным считает движения всего тела. Стиль его монтажа, повторяем, так же прост, как стиль монтажа его учителя, Макса Линдера.

Андерсон и Спур после ухода Чаплина из „Эссенея” старались найти ему замену и пригласили Макса Линдера, приехавшего в Голливуд в 1917 году. Чаплину захотелось повидаться с ним. Они подружились, и Линдер, увидев, как Чаплин работает над серией фильмов в „Мьючуэле”, писал:

„Чаплину очень хотелось уверить меня, будто мои фильмы заставили его заняться кинематографией. Он зовет меня своим учителем; я же счастлив, что могу поучиться у него мастерству…

Чарли проводит съемки с необыкновенной тщательностью. Понятно, в его студии есть все новейшие технические усовершенствования, все удобства, все аппараты. Но главное не в технике, а в его методах.

Чаплин настоящий юморист, он изучил сущность смеха, умеет вызвать смех с редким мастерством. Он никогда не импровизирует. Он репетирует все сцены до тех пор, пока не останется ими доволен. Он снимает каждую репетицию и просматривает ленту на экране несколько раз, чтобы уловить ошибку или недоработку, все, что мешает эффекту, которого он добивается, потом снова репетирует, и так до тех пор, пока не будет доволен, и он сам более суровый критик, чем самый критически настроенный зритель.

Только увидев работу Чарли, я понял ясно, что нельзя считаться с затратой пленки и с тем, сколько раз переснимается кадр… Чтобы дать читателю представление о том, сколько Чаплин тратит ленты, приведу цифры. Чаплин за два месяца создает фильм в 600 метров, а тратит больше 12000 метров негативной пленки, то есть каждый кадр снимается 20 раз. Вместе с этюдами, просмотрами, пробами это составляет около 50 репетиций”.

Секретарь Чаплина Элси Кодд дает такие дополнительные сведения о методе его съемки:

„Иной раз после съемки его вдруг осеняет какая-нибудь новая идея. Сцена исправляется или удлиняется до тех пор, пока в ней не воплотится все, что привиделось Чаплину. Нередко за пять-шесть часов работы он тратит столько пленки, что ее хватило бы для целой кинокомедии. А он снял всего только множество дублей одной-единст-венной сцены, которая потом в окончательном варианте фильма будет демонстрироваться на экране две-три минуты.

Первый шаг на пути отбора дублей делается утром на другой день после съемки. Прежде чем приступить к каждодневной работе, Чаплин приходит в просмотровый зал и просматривает все, что было снято накануне. Он отмечает что выражение его лица было лучше передано в дубле № 38, чем в дубле № 37, но что действие в конце № 37 велось более живо, чем в соответствующих кадрах № 39. Это значит, что в окончательном варианте конец 37-го дубля будет смонтирован с началом 39-го и что, может быть, даже небольшая деталь дубля 38 спасет его от полного исключения из монтажа. Чаплин сам монтирует свои фильмы и пишет некоторые титры, необходимые для того, чтобы зритель понял сюжет.

Он любит скупые титры, считая, что публика платит за фильм, а не за длинные объяснения. Придумать окончательное название фильма обычно для него самое трудное дело”.

Чем больше фильмов снимал Чаплин в „Мьючуэле”, тем больше стремился он к совершенству. Он переходит от импровизации к размышлению, к напряженнейшей работе. В „Кистоуне” он кое-как лепил свои фильмы за два или три утра, — так вообще было принято делать в те времена. Макс Линдер был удивлен, увидев, как Чаплин 50 раз начинал одну и ту же сцену.

Но работа Чаплина, как ни был велик его импровизаторский дар, начинается не в студии. Отныне он разрабатывает план своих фильмов с такой же тщательностью, с какой производит монтаж. Его вдохновляют все этапы работы. Так, монтируя „Иммигранта”, он неистово работает четверо суток, не выходя из мастерской. Подвиг великого труженика напоминает трудовой подвиг Эдисона в пору изобретения фонографа. Но разве Чаплин тоже не великий изобретатель?

„Всего неистовее работает Чаплин, — пишет его секретарь, — не во время съемок; как известно, он сам пишет все сценарии и разрабатывает комические сцены, но это нужно понимать лишь в переносном смысле, так как он никогда не работает, пользуясь рукописями. У гения свои законы…

Если вы воображаете, что создавать кинокомедию — развлечение, я бы хотела, чтобы вы понаблюдали за Чаплином день за днем с того момента, когда у него в уме зародилась идея сценария. Этому всегда предшествует длинный период дурного настроения и бессонниц. Его дальновидные друзья держатся от него на почтительном расстоянии…

Но вот он принял решение, остановился на каком-то сюжете. Он приходит в студию, собирает друзей, делится с ними мыслями, просит сообщить свои соображения, которые подчас играют для него роль интеллектуального „pushingball”[43].

Когда сотрудники одобрили идею фильма, после переработки, на которую уходит от двух недель до полутора месяцев, он весь поглощен мыслью о постановке. Когда же все вопросы разрешены, не может быть и речи о промедлении ”.

Чем больше Чаплин оттачивает свое мастерство, тем больше времени идет у него на производство фильмов. В начале 1916 года фильмы компании „Мьючуэл” в соответствии с контрактом выпускались ежемесячно. В 1917 году он выпускает один фильм в две части за квартал.

Поворот в творчестве этого двадцативосьмилетнего гения происходит на протяжении всего 1916 года. „Бродяга”, „В час ночи”, „Граф”, и, как бы удивительно ни было качество этих выпущенных в июле — сентябре 1916 года фильмов, они еще не достигли абсолютного совершенства и несравненного богатства „Ссудной лавки”. То же замечание относится к двум последним фильмам 1916 года. „За кулисами экрана” и „Скетинг-ринг” — это прелюдии к четырем неоспоримым шедеврам 1917 года: „Спокойная улица”, „Лечение”, „Иммигрант”, „Искатель приключений”.

„Бродяга” — одно из его первых кинопроизведений, где тревога занимает решительно больше места, чем веселье. В нем слишком много чувствительных сцен и нет цельности. Чарли уносит из бара скрипку. В деревне он встречает красавицу цыганку (Эдну Первиэнс) и наигрывает ей мелодии, полные чувства. Он освободил ее от власти жестокого хозяина, мать узнает его по портрету. Богатство матери разъединяет влюбленных.

„В Чарли есть что-то от Шопена, — говорил Деллюк. — Он до такой степени певец романтической нежности, что, несмотря на автомобиль, вы словно переноситесь на много десятков лет в прошлое… Влюбленный Чарли играет на скрипке. Безысходной печалью веет от цыганского табора. Как поет смычок!"

„В час ночи” — прощание со сценической пантомимой, с которой Чаплин выступал у Карно. В фильме нет субтитров: в течение получаса Чарли один на экране в роли пьяного; он возвращается домой и вступает в ожесточенный бой с вещами. Декорация и аксессуары играют первую роль, цирковые и мюзик-холльные традиции доминируют. Это скорее эстрадное жонглирование, а не значительное кинопроизведение. Чарли изображает в этом фильме элегантного господина. И нам он нравится меньше, чем в тех фильмах, где он — бездомный бродяга. Деллюк очень любит этот фильм и, должно быть, очень много привнес в него своего, сделав его для себя гораздо содержательнее.

„Такси Чарли подъезжает к тротуару. Почему он останавливается? Авария? Нет, тут дом Чарли! Как — дом? Собственный дом, ответил бы Чарли, если б язык слушался егo. Легкая икота как бы подводит итог вечеру — больше никаких объяснений.

Вечерний воздух буржуазных кварталов для пьяных чем-то нежен и приятен… Шофер страдает тиком. Выйдем из этой кельи на колесах. Ручка на дверце такси спрятана хитрее, чем хорек в норе. А деньги в его кармане? Пустой или полный? Да знает ли он, где карман? Пустой или полный, это не важно, если оказывается, что его нет!.. Прощай, мой карман! Прощай, шофер!

Путь от тротуара к двери идет бесконечными зигзагами, и воспоминания, как зигзаги… Вот дверь, но нет ключа. Ужас, тоска… В баре было так уютно. Да где же ключ?

Чарли влезает в окно. С важностью ставит ногу в аквариум с золотыми рыбками. Ключ1 Ключ! Чарли вдруг его невзначай находит… Зачем нужен ключ? Чтобы открыть дверь. Кто может открыть дверь? Тот, кто на улице. Кто же на улице? Никого. Нужно туда кого-нибудь привести.

Чарли снова попадает ногой к аквариум, становится на подоконник и вот он снова на тротуаре. Самое главное открыть дверь. Дело сделано. Джентльмен всегда остается джентльменом. Чарли входит к себе домой, как полномочный министр в свою резиденцию.

Боги вмешиваются… Они обрушивают на него комические удары рока. Так, ковры удирают по навощенному паркету, шкуры животных оживают под ногами. Графин — райский оазис — оказался на другом конце стола. Начинаешь кружить, стол кружит тоже. Преследовать стол? Ковер — сумасшедший, перила — неврастеники…

Однако надо подняться. Поднимаешься в первый раз. Маятник наносит хороший удар. Поднимаешься во второй раз, но чучело медведя показывает тебе совсем другое направление.

И когда по забывчивости, случайно Чарли приходит в спальню, у кровати начинается белая горячка или шутовская эпилепсия. Он лягается, как цирковой осел. Он прыгает непроизвольно, как лягушка. Он поднимается, будто подъемный мост в замке.

Наконец он разламывается, рассыпается в блистательном апофеозе. Спокойной ночи. Конец смеху”.

Мы вновь встречаемся с Чарли в „Графе”: он уже не джентльмен, а подмастерье портного, выдающий себя за джентльмена. Сценарий сделан по-кистоунски, построен на целых каскадах „гэгов” и на преследовании Чарли настоящим графом (Лeo Уайт) и страшным полисменом. Мастерство танца проявляется в тех сценах, где Чарли танцует танго или убегает, скользя по навощенному паркету…

„Чарли родился еще до первого своего шедевра „Ссудная лавка”; созданный Чаплином персонаж вошел во всемирную сокровищницу кинофольклора. Роб Вагнер, в ту пору доверенное лицо Чаплина, писал в 1916 году в „Сатердей ивнинг пост”:

„Человек, заставляющий смеяться всю страну — стомиллионное население — не один раз, а каждую неделю, заслуживает внимания. Может быть, Дж. К. Честертон объяснил бы нам, в чем тут дело…

Английский писатель — любитель парадоксов привел в пример самую незамысловатую шутку и поставил вопрос: почему мы хохочем, когда падает толстяк? Ведь мы не смеемся, когда падает дерево, дом, ребенок, нищий? Но мы задыхаемся от смеха, стоит толстяку поскользнуться на корке от банана, и сами боги улыбнулись бы, если бы он побежал по улице в погоне за цилиндром.

Почему это смешно? Ответ, данный Честертоном, религиозного характера: человек, говорит он, образ и подобие божье, бог же даровал нам божественное достоинство. Человек, утративший достоинство, всегда смешон, и чем больше у него достоинства, тем он становится смешнее, когда теряет его. А толстяк в цилиндре — воплощение собственного достоинства. Поэтому так смешно, когда толстяк падает”.

Религия могла бы обернуться против претенциозного поучения Честертона. Если человек особенно полон достоинства оттого, что он — подобие божие, и если нищий, узнав, не вызовет у нас смеха, ибо в глазах публики он обделен атрибутами достоинства, совершенное изображение бога в начале XX века относилось бы не ко всем людям, а лишь к хорошо одетому толстяку в цилиндре, то есть капиталисту, как его изображают обычно карикатуристы-социалисты. Однако мы сомневаемся, что знаменитый писатель-католик хотел отождествить бога и капитализм…

Во всяком случае, верно, и впервые на это указывает сам Чаплин, о чем мы узнаем в статье Роба Вагнера, что комизм для него отчасти заключается в постоянном попирании чувства собственного достоинства. Или, более точно, того достоинства, которое Чаплин считает недостойным. Толстый бородатый человек в цилиндре — одна из его любимых мишеней, так же как полисмен, тесть, муж, ростовщик, брандмайор, владелец магазина, банкир, судовладелец, капитан судна, чемпион, кинозвезда, ханжа и пр. Все эти персонажи близки к тем фигурам, мишеням в ярмарочных тирах, в которые так любит стрелять публика. Когда в комедиях „Мьючуэла” Чарли воплощается в бедняка, рядом с ним представители высшего американского общества проникаются еще большим достоинством, но в них летят сливочные торты.

Фильмы Чаплина не только почти всегда воплощают насмешку над важничающими представителями знати, но также вечное требование считаться с человеческим достоинством Чарли и его друзей-бедняков.

„Внимательный наблюдатель, — пишет Роб Вагнер, приведя мысль Честертона, — заметил бы, что комедийный актер, о котором идет речь, создал персонажа, наделенного высокоразвитым чувством собственного достоинства. Для него характерны приятные манеры и те детали туалета, по которым сразу узнаешь человека благовоспитанного, хотя и бедного.

Его пиджак наглухо застегнут, и во всем облике Чарли столько надежды на будущее, столько собственного достоинства, что вы не замечаете отсутствия рубашки. Выхоленные усики, котелок, тросточка, с которой он не расстается, — символы джентльменства, — семенящая, прыгающая походка и то, как он вдруг резко заворачивает за угол, — все это элементы, которые делают его особенно смешным, когда он вдруг падает. Он пытается проложить себе дорогу в жизни пинками, а жизнь сама угощает его ими. А с каким достоинством он удаляется, почуяв опасность! Юмор этих пинков в том и состоит, что они внезапно нарушают его спокойное чувство достоинства и уверенность в себе. И в самых бурных сценах его жесты и то, как он хватается за тросточку и котелок, — все говорит о постоянном стремлении сохранить достойный вид, о страхе его потерять.

Соперники Чарли, лишенные всех этих черт, — всего-навсего клоуны. Рядом с ними образ г-на Луайаля, всегда одетого во фрак, дышит чувством собственного достоинства. Если г-н Луайаль упадет, зрелище будет полно юмора. Если же упадет клоун, зрелище будет просто-напросто забавным.

То же замечание относится к полисменам. Что может быть смешнее падения автомобиля с полисменами, ударившегося о тумбу и свалившегося в реку?”

Чаплин мог разгадать секрет комического, основанного на чувстве достоинства, анализируя классические фильмы-погони Мак Сеннетта. Однако там чувство достоинства играет лишь вспомогательную роль. У Чаплина оно — главное. Он оскорбляет достоинство лжебогов в цилиндрах или кепи; защищая свое собственное достоинство, он защищает достоинство всех людей, и его подлинная трагедия — это страх хоть раз потерять великое человеческое достоинство, которое он бережет, швыряя в оскорбителей пирожные с кремом.

„Вот оно — мое достоинство”, — так Чаплин любил называть свою тросточку, с которой почти никогда не расставался в „Мьючуэле” и которая является необходимым дополнением к его походке. Этот атрибут отчасти потерял смысл в 1950 году, ибо трость давно вышла из моды, но в 1916 году она казалась каким-то пережитком шпаги дворян и рыцарей XVIII века.

„Тросточка, — говорил Чаплин, — пожалуй, самая удачная моя находка. По ней меня быстро узнавал зритель, и я обыграл ее, сделал смешной. Часто я подцеплял тросточкой кого-нибудь за ногу или за шею и вызывал смех публики, даже не отдавая себе отчета в своих жестах.

Сначала я не думал, что для миллиона людей тросточка — это ярлык к таким людям, как „денди”. И когда я иду вразвалку с тросточкой, зрителю кажется, что я пытаюсь держаться с достоинством, а это как раз моя цель”.

И Чаплин далее говорит, объясняя, как он пытается сохранить свое достоинство при любых обстоятельствах: „Идея всех моих фильмов заключается в том, что я, псе время сталкиваясь с препятствиями, должен сохранить серьезность и стараться держаться по-джентльменски. Попав в любую передрягу, я прежде всего стараюсь тотчас же подобрать трость, надеть котелок и поправить съехавший галстук, даже если я упал вниз головой…” На этой идее сохранения достоинства Чаплин настаивает в известной статье (откуда мы брали выдержки), которую он опубликовал вскоре после окончания своего контракта с фирмой „Мьючуэл”:

„В основе всякого успеха лежит знание человеческой натуры, которая не зависит от того, является человек торговцем, трактирщиком, издателем или актером.

Прием, на который я опираюсь больше, чем на все другие, состоит в том, чтобы показать публике человека, попавшего в смешное и затруднительное положение.

Когда шляпа просто слетает с головы, это не смешно; но смешно, когда ее владелец бежит за ней с растрепанными волосами и развевающимися полами[44]. Человек прогуливается по улице, что тут смешного? Но если человек попадает в нелепое или затруднительное положение, то сразу становится предметом насмешек себе подобных. На этом основано любое комическое положение.

Комические фильмы сразу завоевывают успех, ибо в большинстве своем показывают полицейских, попадающих в сточные канавы, в ямы с известью, падающих из экипажей и претерпевающих всяческие неприятности.

Власть имущих, преисполненных чувства собственного достоинства и важничающих, показывают в смешном виде, и публика над ними потешается. Их похождения гораздо больше смешат зрителя, чем подобные же похождения рядовых обывателей”.

Ссылка на Сеннетта очевидна. Чаплин начал свою карьеру во времена расцвета моды на безумную беготню кистоунских полицейских. Он редко в них участвовал, но он. извлек из них серьезный урок.

„Еще смешнее, — пишет Чаплин, — когда человек, попавший в смешное положение, не желает соглашаться, что с ним случилось что-то нелепое, и упрямо старается сохранить собственное достоинство. Лучший пример — пьяный: его разоблачает несвязная речь, походка, но он хочет нас убедить из чувства собственного достоинства, что вполне трезв.

А еще смешнее, когда откровенно веселый человек и не пытается скрыть, что он пьян, и смеется над теми, кто это замечает. Пьяница, пытающийся держаться с достоинством, стал ходульным персонажем, ибо постановщики знают, что его попытка держаться с достоинством вызывает смех”.

На этот раз Чаплин намекает на Линдера. Охмелевший джентльмен — один из излюбленных образов Линдера. Но если он джентльмен, то он не может всегда быть пьяным, Эффекты, основанные на пьянстве, ограничены в большой мере тем, что пьяный человек появляется обычно один, или считает, что он один, или, во всяком случае, не признает внешнего мира.

Чарли — „порождение Линдера”, но он — не джентльмен, а „люмпен-джентльмен”, гордец в отрепьях, и эта гордость завоевала симпатии публики.

Симпатии к Чарли выросли еще больше, когда он, работая в „Мьючуэле”, создал образ слабого человечка и сумел вызвать жалость к нему.

„Несомненно, мне повезло, что я — маленький… — говорит он. — Все знают, что, когда преследуют низенького человека, симпатии толпы на его стороне: слабому сочувствуют, и я подчеркивал свою слабость — сводил плечи, делал жалобные гримасы, испуганно смотрел. Все это, конечно, — искусство пантомимы. Но, если бы я был повыше, мне было бы трудно вызвать симпатии — ведь я мог бы защищаться сам… Но, даже когда публика смеется надо мной, она мне симпатизирует”.

Чарли слаб, но его возвеличивает доброта. Впрочем, жестокость и садизм Чэза Чаплина всегда будут присущи Чарли — персонажу сложному, противоречивому, многогранному, как всякая человеческая натура, которую, как полагает Чаплин, он постиг в совершенстве.

Злобность Чарли проявляется в самой известной сцене „Ссудной лавки”, которую Деллюк описывает так:

„Дело не в том, что у тебя есть, что ты трогаешь или видишь такое таинственное создание, как будильник. А дело в том, что в этом своеобразном музыкальном ящике столько всякой всячины: колесики, пружины, винтики, пластинки, гвоздики, зубцы, ключики, что еще?

… Как интересно собирать механизм часов. Взвесить с умным видом на ладошке… Рассматривать его, напрягая зрение, с глубокомысленным видом крупного инженера. И вдруг решительно вытряхнуть все содержимое, сунуть его как попало в этот механический ящик и отмахнуться от него, как от глупого воспоминания или неудавшейся любви".

Описание не полно. Оно рисует лишь детскую радость Чарли („Чарли-малыша”, как назвал его позже Эйзенштейн), который разбирает часы с садистическим любопытством[45].

Будильник принадлежит не Чаплину, а какому-то, видимо, несчастному бедняку, который пришел к ростовщику, чтобы получить немного денег за вещь, необходимую рабочему человеку.

Под предлогом проверки Чарли, как меняла, рассматривающий золотую монету, разглядывает будильник в лупу часовщика, вскрывает его, как консервную банку, затем будильник разламывается. Чаплин отбрасывает его, или, вернее, его обломки не так, как отбрасывают „неприятное воспоминание или несчастную любовь”, а как свидетеля дурного поступка, злобности, удовлетворенной мести.

Сцена как будто не гармонирует с общим замыслом комика. Она унижает не сановника, а такого же бедняка, как сам Чарли и большинство зрителей. Злобная выходка была бы совсем неоправданной, если бы эпизод был изолирован.

Но предшествующая сцена извиняет ее и объясняет. Какой-то старик-актер с испитым лицом сумел так разжалобить Чарли, служившего у ростовщика, что Чарли дал ему доллар. Удовлетворенный этим мнимый нищий бесстыдно кладет доллар в бумажник с деньгами — их там столько, сколько Чарли не заработал бы за всю свою жизнь. Вслед за обманщиком немедленно появляется владелец будильника. Обманутый Чарли мстит. Месть была бы жестокой, если Олберт Остин в роли владельца часов не сыграл бы образ совершенно опустившегося тупого человека. Он не жалуется и не реагирует на катастрофу. На примере его глупости Чарли, очевидно, хочет преподать публике „урок гнева”.

Действие „Ссудной лавки” протекает в нарочито убогой обстановке: часть улицы, лавка, комната за лавкой, теснота улицы, населенной мелкими торговцами, передаются декорацией закоулка, где живет толстый ростовщик — угрюмый неопрятный господин с густой черной бородой (Генри Бергман), его второй помощник, который все время дерется с Чарли, и, конечно, Эдна, дочь ростовщика.

В фильме „Чарли занимается кино” нет такой сильной обнаженности в поступках действующих лиц, как в „Ссудной лавке”. Это фильм, в котором почти ничего не происходит, но он держится на превосходном ритме и на множестве жизненных деталей.

Чаплин возвращается к кистоунским традициям, но улучшает их и облагораживает в фильме „За кулисами экрана”, где какое-то садистское веселье все ставит вверх дном. Дух разрушения, который находит выход в том, чтобы все вовлечь в своего рода катастрофу, оправдывается первой частью.

Чарли, поступивший на работу реквизитором (та же ситуация, что и в „Его новой работе”), работает как негр на начальника Эрика Камбелла, человека огромного роста, который мучает Чарли, а сам бездельничает. Главный реквизитор наделен всеми пороками, и, когда он видит Чаплина, обнимающего Эдну Первиэнс, переодетую мальчиком, он принимает его за себе подобного и бросает своему рабочему бесстыдные призывные взгляды. „Все ужасы студии кишат вокруг него, — говорит Деллюк. — Извращенность реквизиторов, „предательское поведение” окружающих Чарли предметов, опасности, которыми чревата любовь, комедия комедии — и необходимое число кремовых тортов для профанирования архиепископа из исторической драмы, „его величества” шефа реквизиторов и „господина директора” — режиссера…”

Чэз Чаплин срывается с цепи, и происходит финальный разгром, похожий на бой в траншеях. Но вот он поднимает большой палец и, стоя среди разгромленных декораций, просит перемирия. На перемирие согласны. Он пользуется этим и еще неистовее начинает швырять вещи. Этот обман можно извинить слабостью. Образ Чарли был бы пресным, если бы некоторая злость Чэза Чаплина не придавала задорность сердобольному характеру Чарли.

В „Скетинг-ринге” Чарли — кельнер в кафе; в часы отдыха он катается на роликах. Как и в фильме „Настигнутый в кабаре”, первой картине, которую он целиком сделал самостоятельно, кельнер выдает себя за светского франта — сэра Сесиля Зельцера, но его разоблачает соперник — жестокий усатый грубиян (Эрик Камбелл). Чарли на этот раз показывает свое искусство в роскошном ресторане, он разъярен и всячески оскорбляет клиентов. Он делает это словно нечаянно, маскируя все своей неловкостью. Самые прозаические предметы, которыми приходится пользоваться официанту — мочалки и мыло, — торжественно подаются под серебряным колпаком, словно утонченное, изысканное блюдо.

После сатирической сцены в роскошном ресторане вы видите элегантное катание на скетинг-ринге, — это балет, заканчивающийся крещендо погони.

„Лечение” — тоже балет. А „Ссудная лавка” — самый красивый балет нашего века” (Деллюк). Почти во всех фильмах Чаплина, созданных им в „Мьючуэле”, вы чувствуете, что он — мастер хореографического искусства и пантомимы. Благодаря необыкновенной грациозности Чаплина и точному ритму его монтажа в фильмы вводятся темы, затем вариации, а их прерывают дивертисменты или вставные эпизоды. Его приемы резко отличаются от приемов Гриффита; абсолютная строгость монтажа контрастирует с гриффитовской пышностью, и Чаплину удается достичь такой же поразительной и еще более совершенной гармоничности при строгой простоте формы. В фильме „Лечение” Чаплин — светский франт и, конечно, навеселе. Он выделывает множество трюков с вертящейся дверью — прием, едва намечавшийся в „Эссенее”.

„Крупным преимуществом курортной гостиницы, — пишет Деллюк, — является то, что в ней можно объединить дверной тамбур, бассейн и господина с перевязанной ногой. В мгновение ока забинтованная нога застряла в тамбуре. Вырываясь, жертва попадает в бассейн. И так далее. Это само совершенство. Спрашиваем, почему наступил конец. Но понятно ли вам, почему ваши часы в конце концов останавливаются?”

Однако вечный балет, безукоризненный ритм шедевров Чаплина начинает звучать в совершенно иной тональности. 1917 год знаменует перелом в творчестве Чаплина, который вдруг возвышает голос, страстно, с затаенной силой призывая к гуманности.

Глава XXII МАСТЕРА ФРАНЦУЗСКОГО КИНО И АНДРЕ АНТУАН (1914–1918)

В начале 1919 года газета „Фильм” попросила нескольких литературных работников ответить на вопрос, какой фильм они считают лучшим. Семь литераторов (из тринадцати): Ля Фушардьер, Кистемекерс, Морис Эннекен, Клеман Вотель, Альфонс Франк, Пьер Вебер, Даниель Риш — назвали „Вероломство”.

Когда одного из лучших французских режиссеров тех дней, Камиля де Морлона, спросили, в чем он видит разрешение кризиса французской кинематографии, он ответил:

„Все боевики за последние годы пришли к нам из-за границы… Нам во что бы то ни стало надо выйти из этого порочного круга: мы не тратим денег, ибо наш кинорынок мал, а наш кинорынок мал, ибо мы не тратим денег. Создадим же свои „Вероломства”.

Действительно, за время войны первенство в Париже завоевала иностранная продукция. Париж сначала восторгался итальянскими фильмами, затем, после „Вероломства”,— американскими. Французские режиссеры знали, что им недоступны пышные декорации и массовые сцены в итальянском стиле, и обращались к избитым вариантам извечного „треугольника”, которые могут сыграть всего три актера в самых простых декорациях. Экранизировать же шедевры французской литературы по-прежнему запрещалось.

„После чуда, свершившегося на Марне, — писал в 1916 году фельетонист Поль Феваль-сын, — владельцам прокатных фирм пришлось включиться в кампанию за оживление французской кинематографии; однако вместо того, чтобы поддаться благородному порыву, чего все от них ждали, они стали „вилять”.

Под лживым предлогом, что новая проблема „дороговизны жизни” затрагивает их интересы, они заменили договоры с режиссерами и актерами на кинопроизведения, запущенные в производство, новыми „голодными” договорами. Они кликнули клич о „побочной кинопродукции”. Французское кинопроизводство „впало в спячку” и вынуждено было „позволить соперникам-иностранцам расположиться в его апартаментах…”

У режиссеров не было первоклассных актеров, не было интересных сценариев и достаточной материальной базы, и они стали заключать контракты с иностранцами, в первую очередь с итальянцами и американцами.

Одна Америка до 1917 года переманила Леонса Перрэ, пожалуй, лишенного тонкого вкуса, но, несомненно, обладавшего хорошо развитым коммерческим чутьем; Эмиля Шотара, одного из „виновников” преуспевания „Эклера”; Альбера Капеллани, зрелого мастера, одного из лучших в годы войны режиссеров мира, и, наконец, Мориса Турнера, самого одаренного из всех молодых режиссеров, который занял в появляющемся на свет Голливуде одно из первых мест.

Во французских студиях остались, не говоря о Фейаде и Пуктале, только два-три действительно опытных режиссера. Молодежь, кроме Абеля Ганса, продвигалась медленно. Французская кинематография дошла до полного убожества. По выражению Луи Деллюка, битое стекло стали предпочитать алмазам. Режиссеры имитировали американские фильмы, пользовавшиеся успехом, так и не поняв, чему учит история американской кинематографии. Из-за недостатка денежных и других возможностей лучшие режиссеры пустились в чисто формалистические искания или стали имитировать „Вероломство”, в первую очередь перенимая технические приемы и световые эффекты. Они стремились добиться сенсационного успеха при помощи смелых фотографий, не заботясь о содержательном сюжете. Романистка Колетт, занимавшаяся в те годы кинокритикой, писала в 1918 году:

„Сенсационный фильм — это фильм, в котором нет ничего от актуальности. Его узнаешь по освещению. Если на первых 35 метрах вы увидели, что постановщик использовал розовато-серебристый вираж для сцены в заводской конторе и рембрандтовскую светотень в плане какого-нибудь статиста, надевающего пальто в прихожей, и что он снял крупным планом физиономию некоего господина, который никак не может решить, поехать на прогулку верхом или в машине, — значит много шансов за то, что это фильм сенсационный…”

В те же времена критик Луи Деллюк, характеризуя „сопротивление вторжению американских фильмов”, иронически писал:

„Во Франции с ними активно соревнуются в освещении, игре света, в светотенях”.

Искания не были совсем безрезультатными и способствовали успеху фильма Абеля Ганса „Матерь скорбящая”. Но фильм погряз в подражательстве. Анри Диаман-Берже в 1918 году, приводя мнения некоторых кругов, писал:

„После „Вероломства” мне хотелось бы увидеть японца. После „Вероломства” за неимением японца нам преподнесли заседания присяжных. После „Матери скорбящей” нас замучили световыми эффектами. А теперь открыли неизвестно что в „области” наплыва. Я мечтаю увидеть что-нибудь оригинальное, созданное во Франции; я пытаюсь найти, найти творца…”

Деллюк полтора года спустя (в феврале 1920 г.) еще яростнее возмущался теми, кто бесконечно пережевывал успех сомнительного американского боевика.

„Вероломство” — это шедевр, не скрою! Но кто-то, кто тоже фабриковал его, недавно воскликнул: „Увольте нас от шедевров”. И я взываю со всей горькой радостью, хотя меня никто не услышит: „Господи, охрани нас от шедевров, которые отнюдь не шедевры”.

„Вероломство” с прекрасными своими кадрами подстегнуло нашу неврастеническую кинематографию. Но это произведение допотопное. С той поры Инс, Гриффит, Турнер, Мак Сеннетт и сам Сесиль Б. де Милль продвинулись далеко вперед.

Но это ничего не значит. Для французов „Вероломство”—воплощение всех достижений кинематографии. Вот почему „Вероломство” породило Ганса, который породил сотни торговцев такими „Вероломствами”. И „Вероломство”, размноженное до бесконечности, заливает несчастный мир неиссякаемым потоком слез в виде фильмов — бесцветных конфетти…”

Почти на всех фильмах, выпущенных в годы войны, лежит отпечаток „вырождения”; для них типичны плагиаторская форма и почти полное пренебрежение к содержанию. Плетясь в хвосте „Вероломства”, французская кинематография продолжала совершать и множить свои предвоенные ошибки.

Наша кинематография до 1908 года была самой передовой кинематографией в мире и ставила своей целью популярность. Это чудесное слово опошлено, оно обычно употребляется, когда говорят о „дешевой литературе”. Популярные французские фильмы увлекали массового зрителя и других стран, так как и кинотрагедии и кинокомедии были доходчивы.

После 1910 года, когда начался спад моды на „художественные серии”, французские кинорежиссеры стали снимать главным образом „светские” драмы. Французская кинематография по-прежнему пользовалась успехом во всем мире в области комических лент и серийных кинороманов, но комедии и буржуазные драмы провалились, хотя итальянская и датская продукция подобных жанров завоевывала экраны.

Французская кинематография, ориентируясь главным образом на „тонкую социальную прослойку” — на тунеядцев-богачей, фланирующих по бульварам, — теряла международную аудиторию и держалась только благодаря хорошей организации своих коммерческих органов за границей. Условности буржуазного общества в разных странах очень сильно между собой различаются. Патэ не ошибся: „извечный треугольник” помешал ему распространять французские кинофильмы в англосаксонских странах.

„Вероломство”, запрещенное в Англии и во многих американских государствах, прошло незамеченным в Соединенных Штатах. В Париже фильм имел такой успех, потому что бульварные фланеры увидели в нем себя, как в зеркале. Он был доказательством „упорной непонятливости” американской публики, как пишет Луи Деллюк, добавляя при этом:

„Успех „Вероломства” не открыл кино для тех, кто его не понимал. Только сценарий фильма заставил волноваться весь Париж, словно вышла хорошая пьеса Анри Бернштейна… Кинематографисты всего-навсего попытались украсть технические приемы фильма… Но у них получилась довольно грубая пародия”.

Коммерческий успех фильма оправдывал в глазах режиссеров их укоренившиеся ошибки, ибо акцент в нем был сделан не на самом сценарии, а на его искусном использовании. „Вероломство” способствовало тому, что французская кинематография ушла еще дальше в сторону от источника, питавшего ее, — от народности, от культурных традиций. Благодаря фильму Сесиля Б. де Милля посредственные режиссеры впали в раболепный восторг перед заграничными образцами, начали ставить фильмы, в которых не затрагивали актуальных проблем, с великосветскими героями-космополитами, далекими от французской действительности. Деллюкв 1918годусгоречыо писал:

„Американский фильм должен быть американским фильмом, итальянский должен быть итальянским, а французский фильм должен быть французским.

А вот с той поры, как французы стали ставить свои картины с большим умением, фильмы делаются все менее и менее французскими.

Конечно, когда кинокартины ставились наудачу, режиссерами руководил национальный дух, который присущ любому парижскому рабочему. В те времена не рассуждали об искусстве, мысль была свободна, творчество и аппаратура — французскими. Результаты не были блестящими, зато кинокартины пленяли своей непосредственностью.

А вот теперь каждый мастер кинематографии стремится делать красивые фильмы. Он, видите ли, художник или мнит себя художником. Он ломает голову над тем, чтобы быть самобытным. И в конце концов теряет самобытность, ибо его стремление к оригинальности не идет дальше воспроизведения решетки из „Вероломства”, дороги из „Стариков”, заходящего солнца из „Победы золота”, пустыни из „Арийца” и всех прочих пресловутых номеров из великолепного каталога эффектов американской кинематографии.

Не знаю, делает ли ему честь такое рвение. Во всяком случае, оно мешает ему. Он задыхается в своем пристежном воротничке, как вежливый человек перед объективом фотографа. Тяжело принимать себя за гения, а на самом деле быть ничтожеством.

Когда появятся авторы, появятся и кинопроизведения. Но когда же появятся эти авторы? Французская кинематография еще не существует… Забавно, что на родине Флобера и Верлена столько людей старается „американизировать любовь”…

„Американизировать любовь” советовал Патэ, он советовал подавать виски (сфабрикованное в Париже) вместо бургундского. Заблуждение мастеров кино совпало, и весьма неудачно для французской кинематографии, с директивами кинопромышленников.

Деллюк, который почти совсем не знал довоенную кинематографию и относился к ней пренебрежительно, признавал ее свежесть, самобытность, тот национальный дух, который присущ любому парижскому рабочему. В той мере, в какой старые режиссеры сохранили в себе этот народный французский дух, они служили во время войны французской кинематографии.

Мы уже говорили о популярных серийных кинороманах Фейада („Вампиры” и „Жюдекс”), но возможности жанра были весьма ограниченны, и после двух этих серий режиссер стал повторяться. В наше время мы находим какую-то прелесть в этих длинных кинофельетонах (например, в фильме „Барраба”), потому что с годами они приобрели „налет времени”, очарование исчезнувшей эпохи. Но после 1917 года эти „поделки” — уже за пределами киноискусства, так же как это было в 1912 году с „Завоеванием полюса” Мельеса. И нам понятны слова Деллюка:

„Увы! „Жюдекс”, „Жюдекс”, „Жюдекс”. К чему бы? Фейад умен. Он высказывается и пишет уравновешенно и правдиво. Даже в его кинопроизведениях присутствует чувство такта, умение видеть природу, он динамичен, а это делает его режиссерскую работу чрезвычайно интересной. Но что он мне ответит, если я скажу ему, что фельетонность скверных фильмов его унижает.

Я наговорю ему еще кучу неприятных вещей. Он рискует тем, что ремесленничество доведет его до творческого самоубийства. Его первый „Жюдекс”, по крайней мере с технической стороны, выше всей современной французской кинопродукции. Второй „Жюдекс” („Новая миссия Жюдекса”) ниже всей современной французской кинопродукции. Каков же будет третий?..

Послушайте, господин Фейад, ведь никто не принуждает вас делать такие фильмы. Ваше положение, ваш успех позволяют вам создавать то, что вам нравится. Неужели же вам нравятся только „Жюдексы”? Вы располагаете средствами для того, чтобы предпринять и осуществить выдающиеся вещи. Чего вы ждете?”

Фейад не внял этим увещеваниям, не понял их и продолжал выпускать фильмы, о которых с такой предельной прямотой высказался Деллюк. И Деллюк снова увещевает его:

„Фейад… Этот человек приводит меня в отчаяние! И все же он ближе к кинематографии, чем все его собратья — французские кинорежиссеры. Он знает, сам того не ведая, в чем сущность настоящего киноискусства. Почему же у него нет смелости, почему нет окрыленности? А ведь в его власти стать настоящим кинорежиссером.

„Жюдекс”, „Новая миссия Жюдекса” — это преступления более тяжкие, чем те, за которые карают военные трибуналы. Я не сержусь на Фейада за то, что он такой, я сержусь за то, что он не такой, каким должен быть”.

Фейад за пределами серийных романов-фельетонов видел исход только в великосветской драме. Он снял „Прошлое Моники”, „Бегство Лили”, „Другой”, „С повязкой на глазах,” „Марионетки” (1917–1918); все эти картины прошли незамеченными. Фейад больше не упорствовал и вернулся к экранизации романов-фельетонов. Если не говорить о фильмах Фейада, то во время войны самыми ценными из произведений ветеранов были фильмы Анри Пукталя.

Мы уже рассказывали о первых шагах Пукталя в фирме „Фильм д’ар”. Он продолжал режиссировать и в годы войны. Директором-распорядителем „Фильм д’ар” был в ту пору Луи Нальпа, умный и предприимчивый делец, мечтавший стать французским Томасом Инсом. В те времена фирма процветала. Патэ, который начал рисковать, вступая в соглашения с мелкими дельцами, подписал контракт с киностудией „Фильм д’ар” и авансировал ее, заручившись гарантией.

Пукталь отдал дань моде на патриотические фильмы и поставил „Сестру милосердия”, „Долг ненависти”, „Дочь боша”, „Эльзасца”, в котором он имел удовольствие руководить игрой великой Режан, затем „Шантекока”, кинороман в сериях — экранизацию патриотического произведения Артура Бернеда „Сердце француженки”.

„Ах, как жаль, что он выпустил „Шантекока”! — сокрушался Луи Деллюк и добавлял: — Но не стоит об этом вспоминать… Зато он поставил „Монте-Кристо” — хороший фильм, пользующийся популярностью и достойный массового зрителя, — ведь у массового зрителя хороший вкус”.

Фильм „Монте-Кристо”, который режиссер начал снимать в конце 1917 года (после „Алиби”, „Инстинкта”, „Огня”, „Воли”), — шедевр Пукталя.

„Монте — Кристо” (главную роль исполнял Леон Мато) не ослепляет зрителя пестротой надуманных эффектов. Однако Пукталь сумел воспользоваться всеми достижениями техники той поры, в том числе и самыми последними. Киносинтаксис прост, ясен, искусен. Монтаж сделан взволнованно, умно; световые эффекты изысканны, но без формалистической вычурности. Хорошее чувство пейзажа придает поэтичность некоторым эпизодам знаменитого романа Дюма-отца. Пожалуй, не хватает чего-то неуловимого, что делает произведения Фейада какими-то окрыленными, даже помимо воли их постановщика, но Пук-таль превосходит своего соперника в киносинтаксисе и стиле. Если бы в ту эпоху во французской кинематографии было много таких зрелых мастеров и если бы их поддерживали умные дельцы, то, вероятно, она сохранила бы мировой престиж. Деллюк расточает режиссеру похвалы:

„Монте-Кристо” превосходный фильм… Сценарий превосходно задуман, драматичен и романтичен. Я никогда еще не видел столь правильного понимания того, что должен представлять собой популярный фильм. Что касается выполнения, то он сделан еще тщательнее, чем задуман. В фильме, без сомнения, наилучшим образом использованы световые эффекты. Причем почти все они отличаются простотой и естественностью… Это целое событие в кинематографии. Эпизод подземного путешествия Дантеса с впавшим в беспамятство Фариа, а затем с мертвым Фариа можно уверенно назвать прекрасным. При этом у режиссера нашлось достаточно такта, чтобы не задерживаться долго, на удавшихся деталях”[46].

Вскоре после перемирия Пукталь создал свой самый замечательный фильм, по роману Золя „Труд”, успех которого был так велик еще и оттого, что произведение было созвучно намечавшемуся в ту эпоху социальному брожению в обществе.

Пукталь, написав в третьем лице заметку о самом себе, так характеризовал это произведение и свою работу:

„Труд” по роману Золя — произведение могучее, огромного охвата, грандиозное и прежде всего огромной социальной значимости; оно открывает для кинематографии величайшие перспективы.

Создать фильм не просто интересный, но и поучительный для масс, создать прекрасный фильм, который заставил бы думать и размышлять, — вот к чему стремился господин Пукталь, старания которого справедливо вознаграждены невиданным успехом фильма.

Господин Пукталь также несравненный мастер техники съемки, и в этом могли убедиться все те, кто с ним сотрудничал. Задолго до американцев он, например, ввел наплывы, которые нам показались истинным откровением, когда они появились у нас из-за Атлантического океана.

Молчаливый труд, неутомимый труд, изучение, творчество, бесконечное, бесконечное совершенствование — вот характерные черты господина Пукталя”.

Кроме Фейада и Пукталя к мастерам французского кино следует причислить Меркантона и Эрвиля. „Их фильмы сделаны хорошо, даже слишком хорошо”, — писал в те времена. Деллюк, строго критикуя их.

Огромный, всемирный успех „Королевы Елизаветы” создал имя Луи Меркантону. Он стал художественным руководителем франко-английского кинообщества „Эклипс”. С 1915 года Меркантон начал снимать фильмы вместе с незадолго до того демобилизованным артистом Рене Эрвилем. Их первой большой работой был фильм „Французские матери” по произведению Жана Ришпена с участием Сары Бернар; фильм показывал в одном кадре Реймский собор, статую Жанны д’Арк и „пуалю” (артист Синьоре). „Великая Сара” выразила согласие сниматься только в фильмах Меркантона. Он снял ее в „Адриенне Лекуврер”.

Фильм „Французские матери” предназначался главным образом для демонстрации в Америке с пропагандистскими целями и пользовался там довольно значительным успехом. Его приняли более сдержанно в Париже, где на премьере, прошедшей в парадной обстановке, присутствовала „одна актриса из театра „Комеди Франсэз”, которой любопытно было увидеть на экране „великую Сару”, вступившую в преклонный возраст и уже весьма немощную”[47].

„Между синей и белой полосой трехцветного флага вдруг появилось, заняв весь киноэкран, знакомое улыбающееся лицо, появилось под возгласы „браво”, разразившиеся как в театре, но не такие длительные… Затем, словно борец, который играет мускулами, прежде чем показать толпе, как он работает, г-н Ж. Ришпен склоняется над письменным столом и делает вид, что пишет… Содержание фильма, для участия в котором мобилизовали, а главным образом „иммобилизовали” (то есть лишили свободы) великую, бедную Сару и демобилизовали г-на Синьоре, следующее. Две матери — владелица замка и крестьянка — отдали своих сыновей в армию. Владелица замка (г-жа Сара Бернар), разумеется, старшая сестра милосердия. И когда она узнает, что ее сын, а затем муж смертельно ранены, она, пользуясь своим положением старшей сестры, пешком доходит до подножия статуи Жанны д’Арк в Реймсе. Нам же это позволяет видеть, увы, слишком недолго, чудесный собор в Реймсе и слишком долго — деву.

Все кончается свадьбой, и Сара в трауре благословляет молодых, между тем как слепой солдат, учитель, пожертвовавший счастьем, отправляется в школу на урок. Все, что здесь от надуманного патриотизма, — скверно, все, что здесь от Ришпена, — великолепно… Но иные эпизоды — энтузиазм толпы, отправка на фронт и т. д. на улицах убогой деревни — лучше, чем в обычных массовых сценах…”

После фильма „Французские матери”[48] Сара Бернар, которую всегда осаждали кредиторы, согласилась сниматься в новом фильме Меркантона — „Жанна Дорэ” по известной в те годы пьесе Тристана Бернара[49]. Фильм Пыл еще слабее, чем первый.

Благодаря официальному покровительству „великой Сары” у Меркантона и Эрвиля, ставших хорошими режиссерами, снимались известнейшие актеры. Caша и его жена Ивона Прэнтон впервые появились в фильме „Повесть о любви… и приключениях”. Сценарий был написан актером-драматургом, и фильм пользовался на Бульварах весьма умеренным успехом.

Регина Баде снималась только в фильме „Золотой лотос”, поставленном Меркантоном. Габи Делис и ее постоянный партнер Гарри Пильсер снимались в „Заместительнице”, а затем в „Колечке”.

Кроме того, Меркантон и Эрвиль поставили серию фильмов с участием Сюзанны Гранде, лучшей французской киноактрисы. В 1915 году она снялась в ряде кинокомедий — названия говорят об амплуа героини: „Злючка”, „Дама из тринадцатого номера’’, „Честь выше богатства”, „У каждого своя доля”. В фирме „Эклипс” оба режиссера сняли вместе фильмы: „Девушка-мастерица”, „О, этот поцелуй”, „Девушка с шестого этажа”, „Сюзанна” и т. д. Оба режиссера обладали незаурядным талантом и все же не создали ни одного значительного фильма.

Их заслуга заключается в том, что они „открыли” Марселя Л’Эрбье. Но к этому мы еще вернемся.

Режиссер Камиль де Морлон достиг творческого расцвета во время войны[50].

Он основал Общество кинорежиссеров и мечтал после окончания войны объединить мелких „независимых” кинопромышленников, старейшиной которых был, но мечта его не осуществилась.

Луи Деллюк, который прежде не знал о Морлоне, в 1918 году увидел его фильм „Тайна сиротки” и пришел в восторг оттого, что не обнаружил в нем влияния „Вероломства”; он считал, что фильм самобытен, а это в ту эпоху было редкостью. Вот что пишет Деллюк:

„Фильм „Тайна сиротки”, несмотря на все свои недостатки, более современен, в нем больше французского духа, чем во всех новых фильмах, пользующихся шумным успехом и явно американизированных, в которых мы, кажется, видим расцвет французского вкуса, тогда как на самом деле вкус там портится и исчезает”.

Морлон — верный продолжатель традиций французского искусства, но это ни в какой мере не значит, что он консерватор. Когда мы сейчас смотрим фильмы, созданные им во время войны, то видим, что технически они мало чем отличаются от мастерских фильмов Пук-таля.

Пукталь, Меркантон и Эрвиль, Камиль де Морлон начали свою деятельность до войны и продолжали работать после смерти Жоржа-Андре Лакруа, умершего в дни перемирия и не смогшего оправдать надежд, возлагавшихся на него Луи Деллюком, который писал: „Это мастер. Играет со светом, как Клод Моне с колоритом. По своей манере он очень близок к американским кинорежиссерам, но к лучшим их представителям. Он склонен к художественному беспорядку, который очень близок искусству… Поставил для Гомона и „Фильм д’ар”, не считая других картин, „Ненависть”, волнующую драму, яркую и значительную”.

Жорж Лакруа был сценаристом до того, как в 1911 году стал кинорежиссером в „Гомоне”, где его учителем был Фейад. Но он не ограничивался работой только на этой студии. До войны он снял более ста фильмов, преимущественно в „Фильм д’ар”.

В 1914 году Лакруа был мобилизован и прикомандирован к Кинематографической службе армии. Во время отпуска ему удалось за одну неделю снять „Надписи не стираются”. Это был сенсационный фильм. Деллюк писал, что это самый удачный фильм во Франции после „Братьев-корсиканцев” Андре Антуана. В 1918 году он снял „Ненависть” с участием Клемана-Марка Жерара и Сюзи Прем, молодой актрисы, которую Лакруа „открыл”[51]. В фильме изображен злобный промышленник, побежденный одной из своих жертв. Эпиграфом к его фильму была такая мысль: „Любовь — воплощение слабости, ненависть — силы, но вместе любовь и ненависть — это сила, которая часто побеждает”. Сюжет банален, но фильм привел в восторг Деллюка, который писал:

„Фильм Ж.-А. Лакруа сделан великолепно. Фотография, свет, пейзажи, интерьеры (настоящие интерьеры) — все это ставит фильм в ряды лучших. Игра актеров ни на минуту не напоминает театр… Если вырезать несколько сот метров ненужных красивостей, мы получим цельный, отточенный, смелый, новый фильм. В нашей кинопродукции — это вехи, равные целому событию”.

В конце 1918 года Сюзи Прем уехала в Рим, она снималась в картине Камиля де Росси „Две розы” для „Медуза-фильма”. Немного позже ее ангажировало туринское общество „Итала”. По ее просьбе туда приехал Жорж Лакруа. Он поставил с ее участием фильм „Страсть” по своему сценарию.

Две подруги влюблены в музыканта. Он женится на одной из них, затем уходит к другой и под чужим именем уезжает с ней за границу. Она умирает, подарив ему ребенка. Он помещает дочку в сиротский дом и возвращается к жене, которая по-прежнему страстно любит его и удочеряет девочку.

Сюжет банален, но фильм хорошо сделан с точки зрения актерского и режиссерского мастерства и редкостного умения использовать световые эффекты. Лакруа поставил фильм „Ее судьба” и готовился к постановке „Кровавой свадьбы”, но скоропостижно скончался 23 июля 1920 года.

„Это был настоящий режиссер, — писал с волнением Деллюк в „Пари-миди”, — это был мастер. Он умел обрабатывать неподатливый материал, богатый оттенками, создавая кинофильмы, как каменщики некогда создавали соборы. Именно так должен творить мастер. Так творил Инс, так творил Баронселли. Так мог бы творить Ганс, если бы не яд литературщины, от которого он никогда не найдет противоядия. Так творил Лакруа. После него осталось три фильма: „Надписи не стираются”, „Месть Малле”, „Сочельник Ивонны”.

Быть может, французская кинематография понесла тяжелую утрату со смертью Лакруа, имя которого тотчас же было предано забвению. Деллюк за него ручался. И следовало бы извлечь из архива его фильмы, если они сохранились, и узнать, действительно ли они выдержали испытание временем…

Во время войны привлекали к себе внимание и другие мастера киноискусства. Бернар Дешан, бывший оператор Патэ, проявил себя как способный режиссер в „Спящей красавице”.Жерар Буржуа, демобилизовавшийсяв 1915 году, стал работать в фирме „Эклер” и снял две серии фильма „Протеа”, затем уехал в Испанию; там он снимал фильм „Христофор Колумб”, потребовавший по масштабам того времени огромных средств — были воссозданы знаменитые каравеллы. Фильм снимался в Гренаде, Севилье, Уельве, но, к сожалению, его финансировал продюсер с авантюрными наклонностями, а те времена, когда можно было поразить зрителя массовками с участием двух тысяч статистов, уже прошли. Щотар перед отъездом в Америку выпустил фильм „Независимость Бельгии”, Монка продолжал добросовестно ставить свои пустячные фильмы, как и Деноля, Андре Эзэ пытался овладеть новым жанром — кинообозрением за год („Париж за годы войны”), затем снял „Восстаньте, мертвые” по роману испанского писателя Бласко Ибаньеса „Четыре всадника Апокалипсиса”, прославляющему дела, за которые боролись союзники.

Андре Югон дебютировал в годы войны, так же как и Ле Приер и Плезетти. Но слишком долго было бы перечислять имена посредственных кинорежиссеров, которые в ту пору обивали пороги французских киностудий и так и не создали ни одного хорошего кинофильма ни в военные, ни в послевоенные годы… Закончим обзор режиссером, дебютировавшим в годы войны, — выдающимся мастером кино Андре Антуаном.

Он родился в 1857 году в Лиможе. В 1887 году, будучи мелким служащим в Газовой компании, организовал небольшую любительскую группу, которая выступала лишь время от времени. Эта труппа стала именоваться „Театр Либр” („Свободный театр”), ибо ей удавалось ставить пьесы по абонементам, не получая разрешения цензуры, в те времена очень строгой.

Служащий Газовой компании Андре Антуан боготворил Золя и его последователей. Он сам стал последователем натуралистической школы, достигшей в ту пору своего расцвета. „Театр Либр” — это „Меданские вечера” на сцене[52]. Антуан вдохновился замечательной статьей Золя о декорациях и театральных аксессуарах, в которой Золя восхвалял полнейшее соблюдение правды в каждой детали[53]. Через год после основания „Театр Либр” Антуан поставил пьесу Джованни Верги, вождя итальянского веризма, „Сельское рыцарство” и пьесу молодого преждевременно умершего писателя-натуралиста Фернана Икра „Мясники”.

„В своем стремлении к натуралистическим деталям, — писал Андре Антуан в „Воспоминаниях”[54], — я повесил на сцене настоящие туши, которые вызвали сенсацию. В „Сельском рыцарстве” посреди площади в сицилийской деревушке, где развивается драма, я устроил настоящий фонтан; не знаю почему, но он очень развеселил зал”.

Туши в пьесе „Мясники” стали знаменитыми, и мы должны заметить в этой связи, что реальность аксессуаров стала в кино теперь необходима, ибо мы не можем представить себе на переднем плане актера, делающего вид, что он режет курицу, в то время как перед ним муляж. Но было бы неправильно умалять смысл манифеста, заключавшийся в этом пресловутом аксессуаре; „натурализм в театре” был гораздо шире определен Золя в книге, которую он так и озаглавил.

„Ни в одной пьесе Ожье, Дюма или Сарду не обошлись без пышных туалетов, ни одна из них не снисходит до „мелкоты”, которая носит одежду, сшитую из ткани по восемнадцать су за метр. Таким образом, целая часть общества — большая часть человечества — почти исключена из пьес. До сих пор мы не выходили за рамки буржуазного общества. Если в пьесе и попадались отверженные, рабочие или служащие, получающие тысячу двести фр. (в год. — Ж. С.), то только в мелодрамах, в корне фальшивых, населенных герцогами и маркизами, лишенных литературной ценности и серьезного социального анализа…

Как только мы выйдем за рамки буржуазной трагедии, замкнутой в четырех стенах… мы должны будем воспользоваться всем тем разнообразием, которое являет собой смесь классов и ремесел… Мысленно представляю себе, как писатель переносит действие сцены в декорации центрального рынка в Париже… А сколько еще других декораций можно использовать для народных пьес! Помещение завода, рудник, ярмарка зерна, вокзал, цветущая набережная, скаковой круг на бегах! Необходимо лишь тщательное воспроизведение обстановки…

Персонаж должен определяться средой. Если декорация будет изучена с этой точки зрения, она будет производить яркое впечатление бальзаковского описания; если при поднятии занавеса зритель сразу получит представление о персонажах и об их характерах и привычках, увидев обстановку, в которой они двигаются, все поймут, какое важное значение может иметь точная декорация. Очевидно, мы к этому идем… Физиологический человек наших современных произведений требует все более настоятельно того, чтобы его определяли декорацией, средой, продуктом которой он является”.

Понимание роли декорации у Антуана непосредственно вытекало из этих страниц Золя и требовало, чтобы сцену занимали герои из народа. „Мясники” произвели неблагоприятное впечатление не столько из-за профессии героев пьесы, сколько из-за мясных туш.

В области декорации Антуан произвел коренной переворот, всемирное значение которого огромно. Можно яростно восставать против его натурализма, но нельзя вернуться к таким декорациям, когда кресла, камин и стенные часы нарисованы на холсте, натянутом на рамку, если только все это не было аксессуарами, которыми действительно приходилось пользоваться[55]. Введение настоящей мебели, имеющей три измерения, должно было в корне изменить декорацию в целом. Начав с разрисованного холста, натянутого на рамы, он перешел к конструктивным декорациям, где все объемно. Нельзя отрицать значения этого достижения Антуана, явившегося первым режиссером в современном смысле слова, учителем всех режиссеров будущего, даже тех, кто яростно против него восставал.

Коренное преобразование декорации сопровождалось преобразованием актерской игры, которое Антуан в 1890 году в письме к театральному, критику Сарсею определял так:

„Чтобы влезть в шкуру современного персонажа, надо выбросить весь старый багаж, ибо правдивое произведение требует правдивой игры… Персонажи „Парижанки” и „Бабушки” такие же люди, как и мы, живущие не в обширных залах, величиной с собор, а в таких же интерьерах, как наши, у своего очага, при свете лампы, за столом, а не перед суфлерской будкой, как в пьесах отжившего репертуара…

В театре — минимальное количество условностей, но почему не попытаться сократить этот минимум? Рампа гипнотизирует актеров, все стремятся подойти как можно ближе к залу. Мне рассказывали, что в одном театре все актеры во времена газового освещения, когда рожки горели полным пламенем, прожигали брюки… Ибо сцена для них — трибуна, а не замкнутое место, где совершаются какие-то события. Мне вспоминается… анекдот об одном актере из театра „Пале-рояль”… который, когда ему надо было повесить шляпу, упрямо прохаживался перед рампой, убежденный, что найдет „четвертую стену”.

Следуя теории „четвертой стены”, представляя себе, что зритель наблюдает за персонажами пьесы сквозь воображаемую замочную скважину, Антуан стал требовать от актеров, чтобы они держались и говорили как можно естественнее. Он давал им пример, повертываясь спиной к публике, что вызывало много шума…

Влияние „Театр Либр” на другие страны поначалу было огромно. В Берлине основался „Фрайе Бюне”, в Лондоне — „Индепендент тизтр”. Антуана поддерживали в Скандинавских странах, в Соединенных Штатах, в Италии. В 1898 году Станиславский, отец современного русского театра, основавший Художественный театр в Москве вместе с Немировичем-Данченко, брал за образец постановки Антуана для некоторых своих работ[56].

Как мы уже видели, во Франции Антуан формировал или сильно повлиял на формирование многих актеров и кинорежиссеров, в частности, фирмы ССАЖЛ. Они были выходцами из „Театр Либр”, из театра „Антуан”, который он открыл в 1897 году, или из труппы театра „Одеон”, которым он руководил в 1906–1913 годах.

На протяжении всей деятельности Антуана его концепции изменялись. Со времен „Театр Либр” он отказался „замкнуться в натурализме” и направился к другим авторам и школам, сохраняя свои принципы постановки. В театре „Одеон” он попытался увлечь самого неблагодарного зрителя Парижа, но ему это не удалось, и он разорился. Ему пришлось пойти на уступки и перестать быть „открывателем талантов”, каким он был в „Театр Либр”. Он направил больше усилий на постановку, а не на сами пьесы, которые принимал к постановке. „Отныне фальшивые персонажи действуют среди правдивых декораций”, — писал Золя в 1880 году. Возвращаясь к старому репертуару, Антуан сделал ошибку, он стал менее требовательным к игре своих актеров, которым позволял впадать в рутину дурных традиций. Предоставим же возможность Антуану рассказать о том, как он пришел в кино.

„Я стал работать в кинематографии, — пишет Андре Антуан весной 1914 года, — расставшись с „Одеоном”, дела в котором шли плохо. Один из моих друзей предложил мне стать кинорежиссером. Я об этом не думал. Как и все, я следил за прогрессом чудесного изобретения — кино, но не имел понятия, что это такое.

Человек, предложивший мне это, подписал со мной, как с кинорежиссером фирмы „Патэ”, договор на 50 тыс. фр. в год. Я колебался, сомневался — справлюсь ли с новым для меня делом, но меня заверили, что справлюсь и что сейчас фирме нужно мое имя. Оба руководителя фирмы были моими старыми друзьями[57]. Итак, я подписал контракт, который открывал передо мной новые перспективы и обеспечивал будущее. Было условлено, что я ликвидирую все свои театральные дела и 1 сентября приступлю к своим обязанностям. По договоренности с оттоманским правительством я уехал на летние гастроли в Турцию. Младотурки планировали создание консерватории в Константинополе.

В разгар лета началась война… Мне пришлось прервать свою миссию и вернуться. Конечно, кинематографический контракт, на который я рассчитывал жить, был отсрочен. Лишь в конце года компания ССАЖЛ могла возобновить производство фильмов… Я учился своему новому ремеслу, внимательно изучил и заграничную кинопродукцию и работы своих товарищей, которые проявили по отношению ко мне бесконечное внимание. Спустя полгода я вполне приемлемо изучил кинорежиссуру и мог без страха, что „попорчу пленку”, приступить к съемкам своего первого фильма”[58].

Перед отъездом в Турцию Андре Антуан ассистировал при съемке нескольких сцен из „Девяносто третьего года” Капеллани (в Венсенне) и значился во вступительных титрах, когда в 1921 году фильм был выпущен на экран. Режиссер мечтал применить в кино теории „Театр Либр”. В 1917 году он заявил, отвечая на вопрос, чем объяснить кризис кинематографии:

„Все объясняется отсутствием денег и нерешительностью наших кинопрокатчиков. Но как можно требовать у наших кинопромышленников, для которых заграничные рынки закрыты из-за военных действий, чтобы они вкладывали средства, которые невозможно окупить.

Мы добились бы истинного прогресса, если бы перешли из съемочных павильонов на натуру, как сделали это импрессионисты. Вместо того чтобы снимать искусственную обстановку, оператор со своей киноаппаратурой должен был бы перенестись в настоящие интерьеры, снимать настоящие постройки, надо было бы обзавестись для освещения движущимися электроосветительными установками.

Мебель и „обстановка” в киностудиях, поставляемая двумя-тремя фирмами, постоянно появляется в фильмах, для натурных съемок ограничиваются выездами в Варрен, Франшар, на Лазурный берег. Пора покончить с такой ограниченностью. Освещение в павильонах недостаточное, просто смехотворное, в зимние месяцы работа в них идет медленнее. Надо создать настоящие театры, оборудованные электрическими осветительными установками, — там мы могли бы работать бесперебойно”.

Позже Андре Антуан развивает свои взгляды на кино в большой статье[59]; очевидно, истоки этих взглядов — принципы „Театр Либр”:

„Принято повторять, что кино коренным образом отличается от театра. Я не буду подробно анализировать эти вопросы, но все же попытаюсь в них разобраться.

Перед „театром для глухих” — иногда так забавно называют кино, — безусловно, стоит та же задача, что и перед всяким другим, — увлечь зрительный зал; но на сцене главный способ выражения — слово, а непременное условие в кино — отсутствие речи. Из-за этого первостепенного и главного различия актеру необходимо выработать особую актерскую манеру для выражения чувств…

Если драматургическое произведение, как правило, неизбежно подчинено связанности и ограниченности действия, строгому порядку эпизодов, в кино, напротив, множественность кадров, обилие деталей являются средствами выразительности и для их воплощения нет никаких материальных ограничений.

Не будем делать скоропалительных выводов о том, что якобы средства выражения кино выше театра, оттого что в кинокартине показано то, о чем на театральной сцене только рассказывается. Только тогда, когда кино будет объемным и цветным, а эти усовершенствования придут непременно, — мы и решим с полной уверенностью, можно ли без оговорок считать, что кинопродукция в состоянии стать на уровень произведений театрального искусства.

А пока создается такое представление, что произведение киносценариста, который в первую очередь должен быть сочинителем кадров, остается чисто пластическим, как раз в противоположность произведению драматурга, акцентирующего внимание на анализе психологических и физиологических проблем. И уже теперь мы чувствуем, что в будущем больше цениться будут мастера пластики, чем литераторы….

С самого возникновения кино мы просто-напросто впадаем в заблуждение, применяя театральные формулы и методы в искусстве, которое в корне отлично от всего, что мы знали доныне, и которое требует еще не употреблявшихся средств выразительности…”

После этих высказываний о сущности киноискусства Андре Антуан затрагивает вопрос об актерском мастерстве, развивая предположение, что отсутствие слова требует, чтобы актер искал выразительные средства в области нового искусства:

„Мы с удивлением обнаружили, что прославленные актеры теряют все свое обаяние на экране: стало углубляться различие между киноактером и актером театральным. Отныне должен выработаться киноактер, который не имеет ничего общего с актером, играющим в театре. У актера нового типа должны быть необыкновенно пластичные жесты; нужно делать специальный отбор среди актеров, ибо воздействовать на зрителя они могут лишь внешностью и мимикой… А пока… мы привлекаем в это царство молчания актеров, у которых, осмелюсь сказать, шумные жесты…”

Затем Антуан затрагивал вопрос о постановке и подчеркивал разницу между кино- и театральной постановкой:

„Для кинопостановки, то есть для выбора изображений, движений персонажей, расположений групп… опыт первоклассного театрального режиссера, умеющего руководить актерами и статистами, размещать мебель и аксессуары, очевидно, вполне достаточен.

До сих пор недостатки театрального режиссера в кино не проявлялись особенно явно, ибо у сценаристов и киноактеров сохранились чисто театральные концепции.

И действительно, кажется, что и условия, и расположение, и показ вещей и людей в кино почти такие же, как в театре, если не принимать во внимание, что на сцене все неподвижно, а в кино все в вечном движении”.

Антуан критикует концепцию „сцено-экрана”, который видит „господин партер”, выдвинутую Жоржем Мельесом и ставшую незыблемой для „Фильм д’ар”.

„Наши кинотехники, фотографы-операторы, во время создания картин находились на местах зрителей, поэтому-то они и аппарат устанавливали в том месте, где обычно находились зрители. И все элементы спектакля, как на сцене, устремлялись к одной неподвижной точке. Картина была построена композиционно так, чтобы зритель видел ее спереди, то есть у суфлерской будки.

А так как, кроме того, актеры, бессознательно применяясь к композиции, вновь обретают привычные профессиональные навыки, кинофильм ничуть не отличается от театрального представления. Главные действующие лица фильма, исполняя дуэт или диалог, бессознательно теснятся на переднем плане. А ведь, напротив, один из бесценных вкладов, сделанных кинематографией, — это возможность для актера непрерывно двигаться, выражать чувства, принимать позы в центре экрана в соответствии с изменяющимися дистанциями и масштабами, благодаря множественности кадров и беспрерывному перемещению аппарата”.

Последняя фраза Антуана очень близка к аксиоме, решительно сформулированной позже Пудовкиным: „Киноискусство — это монтаж”. Во всяком случае, Антуан прекрасно понимает, что монтаж, определяемый постоянной сменой точки зрения киноаппарата и планов (размеров), и есть то, в чем заключается существенная разница между театром и кино:

„Надо, чтобы способы съемки были гибкими и бесконечно обновлялись. Впрочем, кинооператор часто уже сейчас управляет своим аппаратом свободнее и независимее. Аппарат перестает быть той неподвижной точкой, перед которой развивается действие. Как и в театре, надо было бы добиться, чтобы актеры видели четвертую стену, вживались в обстановку, а не обращались бы все время к зрителю; кроме того, необходимо, чтобы киноактеры заставили себя „забыть об операторе”. А вот он, напротив, должен следовать за ними, за каждым их шагом и ловить их движения, где бы они ни находились…”

А тут Андре Антуан близок к тем открытиям, которые неотъемлемы от достижений кинематографии 20-х годов. Поняв, что перемещение аппарата в киноискусстве существенно, он выражает пожелание, чтобы камера следовала по пятам за актерами, он подчеркивает роль „движущейся камеры”, а с другой стороны, применяет к киноискусству свою теорию „четвертой стены”. Четырьмя-пятью годами позже идеи Антуана воплотились в жизнь в „Последнем человеке” Мурнау и в „Парижанке” Чаплина, который дополнил декорации „четвертой стеной” и „потолком” и производил съемку чуть ли не через замочную скважину. Штрогейм, экранизировавший в „Алчности” натуралистический роман, по внутреннему чутью применил метод крупнейшего режиссера-натуралиста.

Затем Антуан, коснувшись вопроса декораций, развил в отношении кино свои знаменитые теории, на которых был основан „Театр Либр”:

„В декорациях, мебели, аксессуарах мы всегда повторяем старые ошибки. Объектив направляется на объекты, совсем не поддающиеся съемке. И в кино мы продолжаем сооружать театральные декорации, шить театральные костюмы. А ведь декорации, мебель, которые выглядят удовлетворительно при свете рампы, оказываются неприемлемыми в съемочном павильоне. Это еще важное различие, которое требует новой техники.

Усовершенствования, которые в этой области намечаются, состоят в обязательном прекращении всяких съемок в павильонах, даже (и особенно) при съемке интерьеров. Павильонные съемки должны производиться лишь в исключительных случаях, для трюковых и экспериментальных сцен и т. д.

Чтобы как можно меньше передвигать аппарат, создают или рисуют, тратя большие деньги, теряя много времени, интерьеры, которые, как правило, не удаются. А ведь логичнее было бы просто поискать интерьеры!

Я постоянно слышу одно и то же возражение, будто бы в интерьерах недостаточно света, что там тесно для передвижения съемочного аппарата, но так ли обстоит дело в наши дни, когда совершенство киноэлектроаппаратуры дает такое широкое поле для нововведений! Ведь благодаря этому и выявится, наконец, существеннейшее различие между киноискусством, которое живо „воссоздает” натуру, и театральным искусством, принцип которого, напротив, заключается в „имитации натуры”.

В этом высказывании Антуан как бы выдвигает те принципы, которые 30 лет спустя легли в основу итальянского „неореализма”. Требование съемки в реальных интерьерах логически вытекает из натуралистической теории „Театр Либр”.

„Ему уже необходимо производить съемки на натуре, — говорил Деллюк, — и это заставляет его идти еще дальше. Вот вы увидите: настанет день, и он больше не будет привлекать выдающихся артистов. Солдаты, крестьяне, трамвайные служащие станут, если ему захочется и когда ему захочется, киноактерами. И у него не будет ни статистов, ни актеров”.

Как мы уже отмечали, теории Антуана оказали некоторое влияние на школу ССАЖЛ. После 1914 года, когда киноискусство сознательно вырабатывало свои теории, другие кинодеятели высказывали такие же требования. Например, умная актриса, игравшая в фильмах Фейада, Мюзидора, заявила в начале 1918 года:

„Может быть, искусный инженер и соорудит передвижную электростанцию, которая будет давать достаточно света, чтобы можно было снимать настоящие интерьеры".

И, зная, как велика роль искусственного освещения, она добавляла:

„Нужно, чтобы декоратор был выдающимся художником. Подразумеваю под этим человека, который занимался бы только тем, что следил за световыми эффектами, светотенью. Если бы жив был Пювис де Шаванн, я бы доверила ему композицию кадров во всех фильмах с моим участием”.

Актриса придерживалась более „общей” теории, чем теория Антуана: кинематограф — искусство пластическое, композиция кадра и освещение имеют в нем преобладающее значение; у режиссера должен быть глаз художника; художник был бы превосходным режиссером.

Мечта о передвижной электрической установке, позволяющей производить съемки в настоящих интерьерах, скоро осуществилась. В 1920 году в Англии Меркантон снимал фильмы при помощи, как он говорил, „движущейся студии” — четырех грузовиков, двух моторов и восьмидесяти ламп по 1200 ампер. И он заявил, когда, следуя этим методам, заканчивал во Франции фильм „Миарка, или Дочь медведя” (экранизация романа Жана Ришпена, члена Французской академии):

„Надо упразднить декорации — надо, чтобы действие развивалось вне студии, на улицах настоящего города. Все „интерьеры” „Миарки” снимались в замке, который мы арендовали на два месяца. И, насколько было возможно, я брал на роли второстепенного значения самых обыкновенных людей. Так, предателя в „Миарке” арестовывает настоящий жандарм”.

В ту же эпоху сотрудник Меркантона Эрвиль, снимая „Бланшетту” (по пьесе Эжена Трие), поручил ответственную роль метельщика Батиста настоящему метельщику.

Все эти искания совпали в 1950 году с исканиями многих режиссеров и могут показаться вполне созвучными нашей эпохе. Однако ни „Миарка”, ни „Бланшетта”, ни даже фильмы Андре Антуана не оказали особого влияния на киноискусство и сейчас почти забыты.

Основная ошибка Меркантона, Эрвиля и даже самого Антуана заключалась в том, что они не придавали значения содержанию фильмов. В какой бы реальной обстановке ни разыгрывалась мелодрама Ришпена, она все равно нежизненна. Было несоответствие между содержанием и формой, но сам Антуан дал пример своим последователям, сделав сценарий для своей первой картины из мелодрамы Дюма-отца „Братья-корсиканцы”, в те времена почти забытой во Франции, но очень популярной во многих странах. В частности, в Соединенных Штатах, в Голливуде, и в наши дни время от времени снимаются новые варианты этого сюжета. А так как Америка была средоточием всех помыслов Патэ, то он и предложил режиссеру сделать фильм по „Братьям-корсиканцам”, открыв ему неограниченный (как он утверждает в 1924 г.) кредит. Однако на самом деле возможности у режиссера были весьма ограниченны и никто не считался с исканиями Андре Антуана, который позже рассказывал:

„Когда я приступал к съемкам своей первой картины (по любопытному роману Дюма-отца) — „Братья-корсиканцы”, — мне вполне естественно пришла в голову мысль отправиться со своей труппой в те края. Но это не удалось. Дальше Ниццы — да и туда отправлялись в редких случаях — мы не ездили. Путешествия обходились слишком дорого, да и актеры, которых я выбрал, не могли оставить Париж и свои театры. Корсика, Китай, Испания или Япония расположены были в окрестностях Венсенна”[60].

Антуан не мог использовать для съемки натуры те места, которые он выбрал, но не лучше у него обстояло дело и со съемками в павильоне:

„Свет, падая на три стены, возведенные из мелкого камня, освещал помещение через застекленный потолок только в хорошую погоду, летом. Электрическая установка была сконструирована для усиления дневного света, но мощность ее была так невелика, что она с трудом осветила бы современный театральный зал. Мы снимали фильмы буквально со свечами, потому-то и фотографии не очень удачны, — это долго тормозило французскую кинопродукцию.

И, наконец, тесное помещение… Приходилось создавать обстановку для каждого эпизода… в каждом фильме не меньше 60–80 различных интерьеров. Их возведение обходилось дорого… при этом пользовались рамами как в театре, где холщовые полотна колеблются от движения воздуха, где нет ни глубины, ни правдоподобных дверей и окон. Самые лучшие постановки той эпохи были так убоги, что от них отказался бы любой захолустный театр!”

Несмотря на мелодраматичность и на недостаточную яркость выразительных средств „Братьев-корсиканцев”, Луи Деллюк встретил появление фильма на экране такими словами:

„Фильм построен на сценарно неблагодарном материале. Актеры отравлены театром и даже консерваторией. И ко всему этому не раз нашептывали Антуану слово „экономия”. Все это так! К тому же — неумелость, отсутствие опыта.


„После полуночи”, 1916.

,Бродяга", 1916. Чарли Чаплин и Эдна Первиэнс.


„Настоящий джентльмен”, 1916. Реж. Томас Инс. В главной роли Чарлз Рэй.


И все же „Братья-корсиканцы” — самый прекрасный фильм, какой только демонстрировался во Франции. И он на сей раз французский…"[61]

Деллюк восторгался фильмом, и его восторг выдержал испытание временем. Он и в 1917 году считал „Братьев-корсиканцев” лучшим французским фильмом за его „вдохновенность, обостренное чувство фона и художественный беспорядок”.

Однако Антуан продолжал снимать фильмы на сюжеты, пользовавшиеся успехом, хотя они отнюдь не соответствовали ни его темпераменту, ни стилю: мрачную мелодраму Франсуа Коппе „Виновный”, романтическое произведение Виктора Гюго „Труженики моря”. Деллюк негодовал:

„Разве не чужд его натуре самый жанр сценариев „Виновного” и „Тружеников моря” — произведений, проникнутых романтизмом, жанр, слишком самостоятельный и слишком популярный для того, чтобы постановщик почувствовал в себе желание что-нибудь в нем прибавить или убавить.

Ах, как бы мне хотелось, чтобы он нашел себе сценарий, сценарий живой и новый, современный! Например, из жизни рабочих или, еще лучше, крестьян. Надо, чтобы он отправился в деревню, в настоящую деревню и, наблюдая жизнь в ее первооснове, создавал бы кинокартины. Быть может даже, его герои играли бы самих себя. Я хочу сказать, что крестьянина должен играть крестьянин. У актера всегда актерский вид, когда он играет какую-нибудь характерную роль… Но до сих пор [Антуан], наоборот, думает об искусных актерах, выступающих в театре. А как они могут играть в фильме по более простому и по более правдивому сценарию?”

Чтобы узнать, чего стоят суждения Деллюка, надо извлечь негативы фильмов из архивов, где они еще покоятся. Пожалуй, критик неправ, говоря о „Тружениках моря”: сюжет их подходил Антуану. Тем более что большая часть съемок шла в Бретани, на побережье; хорошо были использованы натурные декорации, а в массовых сценах были заняты местные жители. Некоторые фотографии оператора Поля Кастаню поразительно хороши и современны. Но эта документальная сторона картины ярко подчеркнула театральность в игре актеров, взятых на главные роли. Игра Гретийа, Краусса и Русселя была не лучшим элементом „Братьев-корсиканцев”. А разве Ромюаль Жубе из „Комеди Франсэз”, Андре Брабан и Клеман-Марк Жерар стали похожими на настоящих бретонцев только оттого, что не прибегали к гриму? Надо было долго жить бок о бок с моряками, чтобы по-настоящему войти в роль. И декорации не подходили к морским просторам.

В „Мадемуазель де ла Сегльер” — экранизации произведения Жюля Сандо — Антуану удалось воплотить свою мечту — мечту режиссера — и преобразить замок в киностудию. Но ему следовало бы придать еще большее значение сценарию, в котором при всей его мелодраматичности заключен интересный социальный конфликт между аристократом, вернувшимся из эмиграции, и буржуа, скупившим его земли, национальные богатства. Мы не знаем, придавал ли Антуан значение сценарию в фильме, в котором участвовали Югетт Дюфло, Ромюаль Жубе, Эсканд. Чувствуя, что репертуар заводит его в тупик, Антуан попытался после войны снять фильм по своему сценарию, следуя заветам Деллюка. Вот что режиссер заявил Андре Лангу в 1924 году:

„Видите ли, когда я начал работать у Патэ, я воображал, что буду играть там некоторую роль… У меня возник такой замысел: поставить фильм из жизни лодочников Фландрии, жизни на лодке. Я отправил в Бельгию Грийе ознакомиться с обстановкой. Затем приехал туда сам с артистами. Мы отчалили из Антверпена на парусной шлюпке и стали подниматься по Шельде. Чудесно… Все снимали в движении, кадры получились яркие, захватывающие. В основу фильма легла мрачная, но несложная история. Все кончилось тем, что человек ночью увяз в тине, а наутро парусник безмятежно плыл дальше в ярком свете и тишине. Это было прекрасно. Вернулись, показали на фабрике; мне было сказано: „Фильм не получился…” И я ответил: „Да, фильм не получился. Но, если вам угодно, можно его дополнить амстердамской мастерской, где гранят алмазы, и налетом полиции на лондонский бар…” Вот и все. И фильм так и не выпустили на экран”.

Таким образом, в 1920 году Андре Антуану (позже он поставил „Землю” по роману Золя и „Арлезианку” по пьесе Альфонса Додэ) не удалось создать фильмы, которые отвечали бы установкам „Театр Либр”. Его теории в глазах послевоенного поколения были устарелыми, достойными порицания. Молодые деятели кинематографии стремились к стилизации. Они отвергали „имитацию натуры” и „объективность” натурализма. Они заявили себя последователями не Андре Антуана, а его антипода, Гордона Крэга. Направленность Зекка и ССАЖЛ, являвшаяся, быть может, сознательно, а быть может, и нет, продолжением установок Антуана и Золя, могла логически завершиться „Землей”, и этот фильм, поставленный в 1921 году, был скорее финалом, чем предисловием к будущему…

Натурализм Андре Антуана в принципе отвергли кинодеятели-импрессионисты в 1920 году. Он имел некоторое влияние на них и на самого ярого поборника субъективизма — Марселя Л’Эрбье. В последующих томах мы увидим, что натуралистическая традиция, глубоко укоренившаяся в искусстве и литературе Франции, перешла от „Кренкебиля” и „Терезы Ракен” Фейдера к Карне, а Жан Ренуар, прибегая к самим источникам — творчеству Золя и импрессионизму в живописи, — инстинктивно дошел до методов, которые утверждал в киноискусстве Андре Антуан.

В 1930—1940-е годы о создателе „Театр Либр” и его теориях или забыли, или просто не знали, или относились к ним с пренебрежением, но вот их как бы заново открыли и использовали и в фильмах и в повседневной работе как элемент профессионального умения; благодаря Ренуару и Карне они после второй мировой войны оказали значительное влияние на французскую кинематографию при посредстве итальянского „неореализма”. В 1950 году, как и в 1918, повторились те же ошибки и натурализм формы часто сплетался с чисто мелодраматическим содержанием… Во всяком случае, роль натуралистического течения в истории кино значительна. И Андре Антуан первым осветил один из величайших актуальных теоретических вопросов — вопрос о кинорежиссуре.

Глава XXIII „ТРАЙЭНГЛ” — ИНС И ФЕРБЕНКС (АМЕРИКА, 1915–1917)

Когда Уильяма Ходкинсона, основателя „Парамаунта”, сменил Лески, он стал председателем общества „Трай-энгл”. Но его сын, Кеннет Ходкинсон, остался в компании, основанной отцом. Можно предполагать, что обе компании, хотя во многом и конкурировавшие между собой, поддерживались одними и теми же финансистами, теми самыми, которые влили „Трайэнгл” в „Парамаунт”, когда авантюра[62] завершилась.

Компания „Трайэнгл” — художественная вершина всей американской кинопродукции того времени — стремилась производить первоклассные фильмы для кинотеатров, где место стоило 2 долл. Фирма стремилась закрепить навсегда чудесный успех „Рождения нации” и делала ставку не на кинозвезд, как Цукор или Фокс, а на трех лучших режиссеров Америки, на три вершины треугольника — Инса, Сеннетта, Гриффита. Впрочем, фирма ангажировала и целую плеяду звезд.

„Трайэнгл” объединял три студии, и художественным руководителем каждой был один из выдающихся режиссеров. Каждая должна была производить по фильму в неделю. Гриффит был художественным руководителем „Трайэнгл Файн Артс”, Томас Инс — „Трайэнгл Кэй Би”, Мак Сеннетт — „Трайэнгл Кистоун”.

Понятно, что они не могли лично руководить постановкой всех фильмов, тем более что Инс ставил фильм-исполин „Цивилизация”, а Гриффит — еще более грандиозную картину „Нетерпимость”. В подчинении у каждого было более дюжины молодых режиссеров, которые или были ими воспитаны, или переданы в их распоряжение.

Пьер Анри, а он первый опубликовал исследование о „Трайэнгле”, имеющее историческое значение, по нашему мнению, весьма точно определил роль этих режиссеров:

„Дэвид Уорк Гриффит и Томас Инс были „супервайзерами” (художественными руководителями). Несомненно, в противовес нелепому мнению многих, именно им мы обязаны лучшим из того, что было создано в „Трайэнгле”.

Работа „супервайзера” начиналась с выбора сценария. Художественные руководители читали его и выносили одобрение каждому эпизоду, после чего по их указаниям сценарист кадр за кадром писал „континюити” (съемочный сценарий). Затем художественный руководитель очень внимательно рассматривал съемочный сценарий, изучая его драматургию и прочее. При этом вносилось много изменений, потом по его указаниям подбирались актеры и выбирались натурные и павильонные декорации, которые предлагал на их суд художник-декоратор.

При монтаже художественный руководитель указывал, что необходимо устранить, что добавить”[63].

Мы несогласны с Пьером Анри, когда он говорит, что Инс и Гриффит во время съемок якобы следили непрерывно за игрой актеров и движением аппарата. Эти крупные руководители физически не могли следить „самолично” за каждой деталью. Они ограничивались лишь тем, что для контроля заезжали в павильоны.

Каждую студию „Трайэнгла” можно сравнить с мастерской художников эпохи Ренессанса. Эту эпоху во многом напоминает период расцвета, начавшийся в Америке.

В каждой студии снимались картины определенного жанра; таким образом, каждая студия выполняла свою часть программы фирмы. Сеннетт руководил производством фильмов-бурлесков, Инс ставил ковбойские фильмы, Гриффит — так называемые „художественные” фильмы.

„Трайэнгл” выискивал актеров в театральных кругах, подписывая договоры со звездами трупп Инса и Гриффита. В „Трайэнгле” снимались Дестин Фэрнам, Фрэнк Кинэн, Кармен Джевел, Норма Толмэдж, Чарлз Рэй, Лилиан и Дороти Гиш, Оуэн Джонсон, Бесси Беррискэл, Луиза

Глоум, Энид Мак Кей, Уильям С. Харт, Уолтер Демонд, Дороти Долтон, Оливия Томас, Полина Старк, Алма Рубенс, Энид Маркей и другие. Актеры, перешедшие в кино из театра, поддерживали престиж фирмы, но были заняты лишь в немногих фильмах. Самой сенсационной находкой „Трайэнгла” был молодой Дуглас Фербенкс, бродвейский актер. Самый плодотворный продюсер Инс создал мировую известность фирме „Трайэнгл”.

Под руководством Томаса Инса (мы это знаем со слов Жана Митри) в 1914–1915 годах, то есть в период, непосредственно предшествовавший основанию „Трайэнгла”, работало немало режиссеров.

Как мы уже видели, Томас Инс широко использовал методы „художественного руководства” в 1914–1915 годах, как говорит Жан Митри, в период, который непосредственно предшествовал основанию „Трайэнгла”.

Инс был художественным руководителем множества фильмов режиссера Уолтера Эдуардса — „Gred of the North”, „Человек из Орегона”, „Пропасть”, Р. Б. Уэста — „Запрещенная авантюра” („А Forbidden Adventure”), Чарлза Милле и Джорджа Бибана „Итальянец”, „Чужеземец” („The Alien”), Скотта Сиднея „Тост смерти” („The Toast to Death”), „Изображение душ” („The Painted Soul”); во всех этих фильмах снимались Чарлз Рэй, Бесси Беррискэл, Луиза Глоум, Фрэнк Кинэн.

Инс руководил работой Реджиналда Баркера в фильмах с участием Уильяма Харта: „Вызов Рио Джиму” („The Chellenge”), „Рио Джим — обманщик” („The Imposter”), „Молчаливый Рио Джим” („The Silent Stranger”), „Искупление Рио Джима” („Jim Just Jim”), „Ложь Рио Джима” („Lying Jim”), „Пони Рио Джима”(„ТЬе Darkening Trail”), „Покер Рио Джима” („The Cast Card”), „Поимка Рио Джима” („The Fugitive”), „Самопожертвование Рио Джима („His Hour of Manhood”), „Клятва Рио Джима” („The Bargain”), „Раскаяние Рио Джима” („The Penitent”), „Страшная кара” (Heli Bound of Alaska”).

Фильм „Поимка Рио Джима” можно рассматривать как образчик того жанра, который свое полное развитие получил в фильме „Ариец”.

Реджиналд Баркер, с другой стороны, намеревался создать специальную трилогию (с участием Чарлза Рэя и Энид Маркей), но в течение этого времени были сняты только две ее части: „Парии” („On the Night Stage”) и „Город мрака” („City of Darkness”). Фильм „Парии” был одним из тех первых творений американской кинематографии, которые по своей социальной направленности явно тяготели к прогрессивным идеям. В этой своего рода реалистической „Опере нищих” показывались, как быпочти документально, отверженные и парии общества. Тонкая интрига служила проводником при вторжении съемочной камеры в беднейшие кварталы и трущобы Нью-Йорка, все язвы которых были выставлены на яркий свет[64].

В „Трайэнгле” труппа Томаса Инса слегка изменилась. Реджиналд Баркер оставался по-прежнему правой рукой и самым способным учеником продюсера-режиссера. Он ставил фильмы с участием актера Уильяма Харта. Позже в фирме „Парамаунт Аркрафт” этот актер сам режиссировал свои фильмы.

Вот имена остальных кинорежиссеров, работавших под началом Томаса Инса в „Трайэнгле”: Уолтер Эдуарде, Чарлз Милле, Чарлз Джиблин, Раймонд Уэст, Скотт Сидней, Чарлз Свикерд, Джек Конуэй, Артур Хойт, Дж. П. Гамилтон, Томас Геффрон, Мак Лауглайн, Раймонд Уэлс и другие. Фрэнк Борзедж, который прежде исполнял роли ковбоев, в последний период существования „Трайэнгла” стал режиссером и снимал в ковбойских фильмах знаменитую „королеву ночных кабачков” — Техас Гинан. Кроме Борзеджа и Джека Конуэя ни один сотрудник Инса по „Трайэнглу” не создал кинопроизведений, заслуживающих упоминания.

В Европе (а может быть, и в Америке) все фильмы „Трайэнгл Кэй Би” всегда рекламировались как произведения Томаса Инса. За рубежами Америки Инс прослыл гениальным кинорежиссером и публика им восторгалась.

Работая в „Трайэнгле”, он сам поставил лишь один фильм — „Цивилизация”. Он начал работать над ним в 1915 году; 2 июня 1916 года Инс показал его в нью-йоркском театре „Критерион”.

„Цивилизация” была военным фильмом, навеянным непосредственно кровавым европейским конфликтом. Но в то же время она была „пацифистским” фильмом, и эта ее направленность, возможно, была подсказана Инсу теми тенденциями, которые доминировали в фирме „Трайэнгл”.

„1916 год, — писал Терри Ремси, — был годом второй избирательной кампании президента Вильсона. Изучив политическую ситуацию этой эпохи и учитывая, что Уильям Кохрейн[65] был шефом прессы в „Демократическом национальном комитете” (поддерживавшей кандидатуру президента демократической партии Вильсона. — Ж. С.), можно понять, что фильм „Цивилизация” с показом ужасов войны мог иметь большое влияние на победу Вильсона. Фильм воплотил лозунг „Он нас предохранит от войны”, благодаря которому Вильсон и был переизбран.

Но „Цивилизация” была поставлена не столько для пропаганды Вильсона, сколько для того, чтобы „сделать деньги”. И денег за него было получено много. В анонсе говорилось, что эта постановка обошлась в миллион долларов, в действительности же фильм обошелся приблизительно в 100 тыс. долл., а принес Томасу Инсу 800 тыс.[66].

Пацифизм и защита нейтралитета характерны почти для всех американских фильмов, поставленных в течение двух первых военных лет. Льюис Джекобе приводит в пример весьма характерный сценарий фильма „Нейтралитет”: два американца, выходцы из Германии и Франции, остаются друзьями вопреки конфликту, разделившему их страны. Прежде всего они — американцы.

„Яростные нападки на войну, — прибавляет Льюис Джекобс, — были в духе общественного мнения. В кинокартинах той эпохи без устали разоблачались все ужасы войны, разрушения, трагедии.

„Цивилизация”, носящая подзаголовок „Возвратившийся”, была одним из самых выдающихся фильмов эпохи; Томас Инс проповедовал мир в стиле, характерном для вильсоновского идеализма[67].

В его фильме дух Христа, спустившись на землю, воплотился в рослого солдата, которого оскорбляли и притесняли за то, что он хотел водворить мир на земле; в конце концов он торжествует. Фильм показывает беды, приносимые войной: нужду, разлуку, трагедии и т. д.”

Пацифистские тенденции „Цивилизации” были известны в Европе; там твердили, что этот „боевик” направлен против общего дела союзников. „Цивилизация” демонстрировалась в Лондоне за несколько недель до вступления Америки в войну. В рекламных объявлениях много говорили о постановке фильма:

„Сорок тысяч статистов, два потопленных дредноута. Трансатлантический пароход, торпедированный подводной лодкой. Ужасающая сцена паники; город, разрушенный при воздушном налете. Армия и морской флот Америки оказали содействие при съемках. Шестьсот выстрелов из пушек было сделано для морской битвы. Израсходовано миллион долларов. Потребовался год работы”.

Само собой разумеется, первоначальный вариант сценария в угоду будущим союзникам был перестроен. Вот лондонский вариант:

„Радуясь миру, народ работает на полях. Затем действие переносится во дворец императора (конечно, похожего на кайзера Вильгельма II), который готов развязать мировую войну. Только социалист Лютер Рольф старается помешать войне, но тщетно.

Фаворит императора, граф Фердинанд, на своем посту: он командир подводной лодки. Но его невеста-пацифистка разжигает мятеж на борту. Граф дает приказ атаковать корабль; все кончается катастрофой. Подводная лодка взорвалась, граф Фердинанд спасается, но он серьезно ранен.

В бреду графу чудится, что он умер и попал в ад. Христос спасает графа и. воскрешает его. Осознав свой долг благодаря указанию всевышнего, граф Фердинанд делается рьяным пропагандистом-пацифистом. По приказу императора его арестовывают и приговаривают к смертной казни. Но женщины восстают против войны, осаждают дворец, и император, испуганный и раскаявшийся, согласен восстановить мир и помиловать графа Фердинанда, победителя злых сил и войны”.

Этот вариант был допустим в стране, которая не подвергалась нашествию и где были приемлемы „укоры совести”. Фильм не потерпели бы во Франции, тем более что его прислали туда в бурные дни 1917 года. Пацифистские рассуждения, звучащие чисто демагогически в Соединенных Штатах, приняли бы во Франции такой оттенок, который не вызвал бы одобрения у большинства населения.

Поэтому был выпущен новый вариант „Цивилизации”— фильм больше не служил вильсоновскому пацифизму, а только лишь французскому шовинизму. В печати отмечалось, что фильм поддерживает интересы союзников и что порукой этому служит то, что его показывали президенту Вильсону в июне 1916 года.

Политическая кампания, продвигавшая „Цивилизацию”, утверждала также, что фильм великолепно поставлен. Об этом свидетельствует следующая рекламная заметка:

„Известно, что публике нравятся пышно поставленные фильмы. В этом отношении „Цивилизация” ни с чем не сравнима, сюжет ее — борьба между варварством (воплощенным в лице вероломного императора, его царедворцев-рабов) и цивилизацией, которую защищает остальное население мира.

Этот пророческий фильм сделал больше для дела союзников в Америке и нейтральных странах, чем самая настойчивая пропаганда. Он поставлен так блистательно, так неумолимо логичен, полон волнующего и глубокого реализма, что его нельзя смотреть, не содрогаясь от ненависти и отвращения к тем, кто несет ответственность за все ужасы войны.

Томас Инс — величайший американский кинорежиссер. Его фильмы „Пегги” и „Дезертир” подтверждают мнение, создавшееся о нем во Франции. Но „Цивилизация” — его основной шедевр. Президент Вильсон, которого мы видим в фильме поздравляющим Инса с его произведением, дал картине высокую и справедливую оценку, опубликованную в печати.

„Цивилизация” в продолжение года шла в „Критерионе” — самом вместительном кинотеатре Нью-Йорка. Премьеры этого фильма повсюду проходили триумфально, он побил рекорд и по количеству представлений и по сборам. Постановка „Цивилизации” действительно стоила миллион долларов; когда видишь фильм, этому не удивляешься. Каждая надпись оформлена как картина, а каждый эпизод — это великолепное зрелище, проникнутое гуманизмом. Божественная аллегория, на которой построен сюжет, трактуется благоговейно, с чувством такта. Человек любых убеждений не останется равнодушным к нему, он не оскорбит вкус скептика, здесь не чувствуется никакой проповеди.

Великий образ назареянина возвышается над современным конфликтом. С самого начала возникает воспоминание о его мученичестве. Иисус умер во имя счастья человечества. Но девятнадцать веков спустя некий подлый и вероломный император во имя того, чтобы мир пал к его ногам, дерзко нападает на Францию, охранительницу цивилизации. И он бросает народ своей страны, оторвав его от земли, против миролюбивых соседних стран.

Те, кто видел этот фильм, столь трогательно человеколюбивый, поймут, что не он является виновником резкой перемены общественного мнения. Распространились нелепые слухи об идеях, якобы защищаемых фильмом. Однако достаточно прочесть сценарий, чтобы убедиться в злой воле, породившей такие слухи.

Ярко выраженные франкофильские настроения Томаса Инса чувствуются во всех сценах, во всех титрах, сделанных литературно тщательно[68]. Враждебный прием, оказанный фильму германофилами во всех нейтральных странах, — достаточное доказательство намерений режиссера. Никто не может отрицать впечатления высокой художественности и патриотического гуманизма… ”[69]

Искажением французского варианта не удовлетворились — его еще прикрасили во вкусе некоторых шовинистов.

„Я видела „Цивилизацию” в Риме три недели тому назад, — писала госпожа Колетт. — Напрасно я искала кадры, которые так понравились французам. Вместо них нам показали дружное шествие союзных армий и портрет маршала Жоффра”.

Вильсоновский пацифизм превратился, таким образом, в шовинистическую пропаганду. Но и в американском варианте ответственность за конфликт целиком возлагали на вероломного императора — близнеца Вильгельма II.

Пацифизм фильма подготовлял к изменению американской тактики в последующие месяцы, непосредственно после выборов президента, о котором говорили: „Он предохранит нас от войны”. Сценарий при всем его тяжеловесном символизме и наивной напыщенности не был лишен политической направленности. Он явился хитроумной подготовкой к вступлению Соединенных Штатов в первую мировую войну. Ни банкиры-тузы, финансировавшие „Трайэнгл”, ни сторонники Вильсона, которые могли давать советы сценаристу Гарднеру Сюлливену, не теряли политических перспектив.

„Цивилизация”, сделанная в общем в духе итальянского и датского кино, оказала влияние на американскую кинематографию; его не избежал даже Гриффит. В Европе картине оказали более сдержанный прием, о чем свидетельствует статья г-жи Колетт:

В „Цивилизации”, как и в „Боевом кличе мира”[70], есть прелесть, достоинства и недостатки, присущие американскому боевику. Это значит, что на протяжении двух километров превосходно снятой ленты вы находите то свежие, то уже где-то виденные кадры; изобретательные трюки переплетаются и с помпезностью и с режиссерскими находками. Нет недостатка в восхитительных деталях: пухленький ребенок, едва научившийся ходить и уже играющий свою роль, диалог ученой собаки и девушки — здесь есть всякая всячина, и даже слишком много всякой всячины.

Статисты кишмя кишат, причем каждый из них ежесекундно уподобляется выдающемуся актеру. Первые роли посредственны, за исключением изобретателя подводной лодки, этого ясновидца, отягченного преступлениями, который, получив запоздалое помилование, смягчается и умирает, превращаясь в апостола мира… Мистика на свой риск и страх захватила довольно обширный участок, и о протестантской наивности ее не приходится говорить… Я сожалею лишь о том, что так много земного в красоте Христа, который так непринужденно беседует с толстяком кайзером, Пилатом, перед долговой книгой, между тем как Ненависть — могучее существо, посаженное на цепь, — бьется у его ног.

… Есть множество безупречных сцен: кавалерия, в облаках пыли и дыма, превосходит самое крылатое воображение; взрывы морских мин, взрывающиеся санитарные повозки, голод, вязкая грязь, неистовый ритм — порой 60 кадров в минуту — создают впечатление суматохи, землетрясения, вездесущности. Надо быть истинным художником, чтобы создать такие кадры. Вот несчастная мать прижимает к груди трех малышей, в то время как мимо дефилирует невидимая армия, а тени от касок, от изготовленных к бою штыков мелькают на ее дрожащих коленях. Нужно видеть, как торпеда подрывает пакетбот, — сделанный тщательно и до ужаса правдиво эпизод, в котором показана жуткая картина гибели корабля, опрокинувшего лодки, переполненные женщинами, детьми, в иссиня-черную пучину волн, среди которых всплывают, качаются, исчезают мертвенно-бледные лица со склеившимися волосами, руки, хватающиеся за воду и воздух”[71].

Картина имела большое влияние на некоторых европейских режиссеров. Манера, в которой сделан фильм „Я обвиняю” Абеля Ганса, гораздо ближе к „Цивилизации”, чем к Гриффиту!

Ныне „дерзания” и напыщенность этого „сверхбоевика” показались бы, конечно, устаревшими, тогда как в „Нетерпимости” гений Гриффита так велик, что и сейчас не видишь „шлака”. Инс стремился стать художником, подняться на недоступный ему уровень. Он поступил бы более мудро, если бы честно выполнял свое дело — общее художественное руководство в своей студии.

Чарлз Уоррингтон, сотрудник Томаса Инса, участвовавший в создании нескольких фильмов в „Трайэнгле”, так описывал методы его работы:

„Кинорежиссеры за две или три недели заканчивали фильм. Им было выгодно быстро завершить работу, так как компания „Трайэнгл” давала им денежные поощрения, и случалось, что они снимали фильм в меньший срок, чем предполагал продюсер. Тогда они получали крупную сумму за то, что не вводили компанию в дополнительные расходы”[72].

Такая работа конвейером давала превосходные результаты, ибо она совпала с периодом расцвета и зрелости „ковбойских фильмов”, долгое время не получавших развития.

Актеры, сценаристы, режиссеры „наловчились”. Они теперь досконально знали свое ремесло, но еще не закоснели в рутине. Благодаря им Америка времен своих пионеров обрела почти эпическое лицо. А их шеф Томас Инс прекрасно умел их воодушевлять; он давал им такие советы:

„Изучайте, тщательно лепите характер. Надо хорошо обосновать поступки каждого персонажа, чтобы все поверили в его реальность. Персонажи должны быть так же реальны, как их поступки.

В жизни каждого человека совершаются драмы. Однако драма предусматривает не только действие. Существуют переживания, которые порождают захватывающие драмы без кулачной расправы и выстрелов. Будьте правдивы. Однако это не означает, что вы должны создавать непрерывный ряд правдивых, но скучных сцен: на экране должно что-нибудь происходить. Нужно действие. Но, конечно, действие естественное, ясное, логичное.

Не берите исключительных положений и людей. Не увлекайтесь небывалыми деталями. Не будьте чересчур торжественны. Не бойтесь оригинальности, дерзайте. Вы проиграете, если будете отступать перед трудностями. Ум необходим актеру… Естественность важна, пожалуй, не менее. Красивые черты отнюдь не необходимы.

Познайте самих себя”.

Эти афоризмы, хоть они и общи, не лишены ценности. Стремление сделать киноискусство доходчивым, сохранять чувство конкретности, не загромождать действие излишними деталями и придерживаться абсолютной ясности киносинтаксиса — основное в творчестве Инса. Так же как и Мак Сеннетт, он создал типы: великодушного бандита, храброго шерифа, ковбоя — любителя приключений, предателя или негодяя, преследуемой молодой женщины, славного, горячего юноши. Все эти персонажи — не его выдумка, иные из них взяты из фольклора, из жизни старой Америки, и пионеры — их прообразы.

После ликвидации „Трайэнгла” „ковбойский жанр” быстро выродился: теперь это „коммерческий жанр”, не представляющий подлинной художественной ценности, за редкими исключениями (например, „Дилижанс”[73] Джона Форда).

Инс не приписывал одному себе успехов своей школы. Многое сделал его сценарист Гарднер Сюлливен. Пьер Анри, который впервые во Франции отметил, как велико значение этого литератора в творчестве Инса, подчеркнул, что в манере сценариста чувствуется прежний журналист. Прежде чем приступить к написанию сценария, он уже знал своих героев и мысленно раскадровывал свой сюжет, вводя небольшое число персонажей, не запутывая сюжет ненужными осложнениями.

Гарднер Сюлливен и Реджиналд Баркер были творцами нового легендарного героя — Рио Джима, с большой, несколько суровой силой воплощенного незабываемым Уильямом Хартом[74].

Когда бывший актер на вторые роли из гастролирующей труппы, попав в „Трайэнгл”, оказался на вершине славы, все заинтересовались его биографией. Уильям-Сюррей Харт родился в 1876 году; его отец — англичанин, мать — ирландка. Мать умерла рано, и его воспитывала в прериях кормилица-индианка. Затем он учился в военной школе, но стал не офицером, а актером, боксером и ночным сторожем. Он побывал в Лондоне и Париже, где служил ночным сторожем в „Креди Лионнэ”. Превратности судьбы помогли ему сделаться к сорока годам „человеком с зоркими глазами”[75], „человеком, творившим суд и расправу”, — эти образы ему удались на редкость хорошо.

„Рио Джим, — писал Деллюк, — как и все национальные герои, интернационален. Химерический властелин прерий, романтический бродяга должен был понравиться на родине д’Артаньяна и Сирано. Но в нем есть нечто более значительное. По-моему, Рио Джим — первый образ, созданный средствами кино, это первый кинотип, а его жизнь — первая истинно кинематографическая тема, ставшая классической.

Похождения искателя приключений и счастья в Неваде ли, в скалистых ли горах, рассказ о том, как он останавливает дилижанс, как грабит почту, захватывает танцевальный зал, сжигает дом пастора и женится на дочери шерифа, — все это уже знакомые сюжеты, до того знакомые, что вы считаете их избитыми. Но доныне в кинематографии не было таких острых и смелых сюжетов”.

Самым нашумевшим фильмом, созданным Сюлливеном, Баркером и Хартом под общим художественным руководством Томаса Инса, был „Ариец”. Вот его краткое содержание по французской рекламной заметке того времени:

Золотоискатель Стив Дентон (У.-С. Харт) возвращается из пустынных мест, где он добыл целое богатство. В Иелоу Бридж хозяин салуна замечает туго набитый кошелек Стива и задумывает его обобрать.

Хорошенькая девушка по имени Трикси (Луиза Глоум) взывает к благородной душе золотоискателя и увлекает его к игорному столу… На другой день, проснувшись, совершенно разоренный, он узнает роковую весть о смерти своей матери и клянется отомстить женщине, которая его обманула.

Спустя два года Стив становится главарем шайки разбойников, которые выстроили целый город у подножья горы и держат в своей власти весь край. Он увез Трикси и заставил ее выполнять самую черную работу.

Небольшой отряд крестьян-эмигрантов пересекал край; у них не было воды, припасов, не было крова для женщин. Они не осмеливались просить о помощи главаря разбойников, но юная Мэри Джен решилась пойти к главарю и умолять его о помощи.

Стив разражается хохотом. Но смелая девушка в порыве негодования говорит ему о его долге представителя белой расы, о долге, который повелевает забывать об оскорблениях и оказывать помощь и покровительство женщинам своей расы.


Том Микс в фильме „Изнанка мужчины”, 1916.


„Роуден-Голубая метка”, 1918 Реж. Томас Инс, Уильям Харт. В главной роли Уильям Харт

„Железнодорожные волки”, 1918. Реж. Томас Инс, Уильям Харт.


„Загадочный Гоуи”, 1918. Реж. Томас Инс, Уильям Харт. В главной роли Уильям Харт.


Стив дает пищу колонистам и, оставив шайку грабителей, провожает своих подопечных в более гостеприимные края. Затем он в одиночестве отправляется в прерии.

Фильм проникнут американским расизмом, ненавистью пионеров далекого Запада к представителям цветной расы. В фильме показывается, как Рио Джим изменил свое поведение из христианского милосердия, из чувства „элементарной человеческой солидарности”. В нем просыпается „ариец” и заставляет его помочь другим арийцам. Он не спасает других людей, а спасает только представителей своей расы. Гарднер Сюлливен родился в Стилуотере (штат Миннесота) в 1880 году. В этих краях, на Северо-Западе, в пору его детства еще не позабыты были первые поселенцы и индейская резня. Еще в 1862 году полковник Сибли вел кровопролитные бои с племенем Сиу. Будущий сценарист, должно быть, черпал и этих воспоминаниях расизм, близкий гриффитовскому.

Сценарии Гарднера Сюлливена часто имели пропагандистские установки. Фильм „Ариец” поразил французов не моральной проповедью, а совершенством, с которым сценарист и режиссер обыграли элементы экзотики, их поразил образ искателя золота, мешок, наполненный золотым песком, салун, предатель хозяин, предательница, роковая карточная игра, разорение, пустыня, люди вне закона, романтический притон, караван, пересекающий пустыню, жажда… Значительная часть фильма снималась на натуре; кажется, что с экрана веет ветром вольных прерий Запада, разыгрывается современная эпопея. Деллюк находил, что в этих суровых кинокартинах (суровых, как сам облик У.-С. Харта), в этих кинопроизведениях, очерченных резко и прямолинейно, истоки современной трагедии. Вот что он писал по поводу фильма „Холодная палуба”[76]:

„У.-С. Харт живет среди статистов, среди обычных стилизованных декораций кинопрерий далекого Запада. В фильме чувствуется что-то от великолепного фатализма трагедий Софокла. Но еще слишком рано утверждать, что произведения киноискусства будут жить такой же богатой жизнью, как те великие сценические произведения, которые стали достоянием целых народов.

Искатели золота, импровизированные города, ранчо, горы, дансинг, салун, карты, алкоголь, лошади и над всем этим загадочный Харт, придающий таинственность всему окружающему.

Дилижанс ползет медленно, как большое насекомое, по зыбкой почве. Поваленные деревья служат мостом. Рытвины на дороге утомляют лошадей. Люди танцуют, тесно прижавшись, заглядывая друг другу в глаза. Шериф, раздражительный, худой — хищная птица в образе чиновника, — появляется там, где нужен впечатляющий силуэт. Девушка в стареньком платье уезжает из родного глухого края. Крупье в цилиндрах, в узорчатых жилетах, с выглядывающими из-под рукавов манжетами, в вышитых манишках, с карикатурно модными галстуками бесстрастно следят, как золото переходит от игрока к игроку, и, когда нужно, „помогают” судьбе. Хулиганы швыряют стаканы с вином, которое разбрызгивается на посетителей цветным дождем.

Загадочная танцовщица. Она влюблена. Красивая черная шаль обтягивает ее прекрасное смуглое тело. Но он полюбил блондинку. Эпидемия свирепствует в лагере. Равнодушие, любовь, гордость, отчаяние — все это поочередно испытывает Харт. С лицом мученика, с распростертыми, как у Христа, руками он взывает к богу, в которого не верит. И вот он нападает на дилижанс — убийства, грабеж. Девушка умирает. Отец блондинки убит. Убийца повешен. Прекрасная танцовщица уезжает, и Харт остается один”.

Почти все эти эпизоды, перечисленные Деллюком, которые для него глубоко поэтичны, теперь легко найдешь в любом „вестерне” — жанре, ставшем стереотипом. Но в те времена эти фильмы были чудесным откровением и персонаж Рио Джим[77] придавал им необыкновенную яркость.

„Когда-то его звали „Человеком ниоткуда”, — говорил Деллюк. — Великолепное название! Никто не знает, откуда взялся Рио Джим. Он едет, он пересекает прерии, а прерии так велики; он скачет верхом, вот он в краю, где живут люди, и, пока он здесь, среди них, он страдает, ибо он любит. Когда его голова устает от размышлений, когда достаточно натружены руки и раскрошились сигареты, ему надоедают эти земные страдания. Он снова вскакивает на коня и уезжает[78].

… Как истоками искусства слова мы считаем гомеровские поэмы и древний эпос, воспевавший героев — Гектора, Ахиллеса, Ореста, Рено или Роланда, — так истоками киноискусства будут считаться фильмы, воспевающие сильных и отважных людей, скачущих на удивительно красивых лошадях по каким-то необыкновенным пустынным местам. И Рио Джим олицетворяет всех их. В блестящем, но беспорядочном введении к искусству, которому суждено завоевать мир, его имя будет сверкать ярко”[79].

Рио Джим утратил часть своего обаяния, как только покинул пустыню. Платок, повязанный на шее, кожаные манжеты, сапоги придавали ему очарование. По его широкополой фетровой шляпе „Рио Джимом” стали называть американских солдат, которые высадились позже во Франции и в те времена носили подобные же головные уборы. Но в костюме горожанина У.-С. Харт уже не был Рио Джимом.

Из немногих фильмов с его участием, известных нам сейчас, укажем на фильм „Между людьми”, который много теряет оттого, что Харт появляется в смокинге. Банкир, живущий в большом городе, узнает, что на его богатство посягает неизвестный враг, которого он не может опознать. Каждая биржевая игра кончается для пего крахом. Он вспоминает, что давным-давно, когда он жил в прериях на Западе, он оказал услугу одному проигравшемуся ковбою, который обещал помочь ему и случае опасности. Рио Джим одевается по-городскому и разоблачает предателя, который оказывается женихом дочери банкира. Они сталкиваются в смертельной схватке. Рио Джим выходит победителем. Богатство спасено. Рио Джим уезжает в свадебное путешествие с дочерью банкира — он завоевал ее своими стальными кулаками и золотым сердцем.

Схема фильма теперь кажется примитивом. Игра актеров (кроме Рио Джима) весьма далека от хваленого реализма Томаса Инса. Но эта схема чудесно преображается благодаря стройной композиции кадров. Банкир и Рио Джим (дело происходит в прериях) беседуют, сидя у простой деревянной перегородки. На ней висит овечья шкура, которая стала знаком, выразительной деталью, указывающей на место действия. Режиссеры, работавшие под началом Инса, придавали особое значение детали: обыгрывание детали — творческий прием, характерный для их фильмов.

Луи Арагон, двадцатилетний молодой человек, только что открывший для себя киноискусство и его поэзию, говорил тогда об этом преобразовании предметов в фильме:

„Жива наша любовь к этим милым старым приключенческим фильмам, создаваемым в Америке, — они показывают повседневную жизнь и придают что-то романтическое банкноте, на которой сосредоточивается наше внимание, носовому платку — разоблачителю преступления, бутылке, превращающейся при случае в оружие, телеграфной ленте, обогащающей или убивающей банкиров. Запоминается стена в фильме „Между людьми” — на ней биржевик записывал курс валюты”[80].

Нет необходимости читать Арагона, чтобы пости гнуть захватывающую красоту этого кадра. В фильме поражает простота выразительных средств. Голые и почти голые стены, черная доска, возвышающаяся над головами биржевиков. Почти классическая простота характерна для студии „Трайэнгл — Инс”: просты сюжеты, аксессуары, игра актеров. Мудрая простота контрастирует с пристрастием (подчас чрезмерным) Гриффита к деталям. Деллюк предпочитал Инса Гриффиту; вот что он писал в 1918 году:

„Гриффит — это вчерашний день. Инс — сегодняшний. Обыгрывать всякую деталь излишне. Гриффит устарел. Он, если угодно, — первое вступление к киноискусству, Инс — второе вступление; Гриффит — первый кинорежиссер, Инс — первый кинопророк. Сила картин Гриффита — в глубокой психологичности, картин Инса — в лиричности.

Блестящее обыгрывание деталей — не просто ухищрения режиссера, например грязь в фильме „Кармен из Клондайка”, кабаре в фильме „Кабачок „Волчий след”[81], мертвый ребенок в фильме „Те, что платят”, выстрел в финале фильма „Сестра шестерых”.

Это не просто психологические детали, стоящие в одном ряду с деталями зрительными. Это и то и другое, это нечто значительное, полное вдохновения, — это сама поэзия. Инс — поэт… Хотя Инс и не пишет александрийским стихом”.

Вообще Деллюк предпочитал Томаса Инса (или, точнее, его студию), даже когда увидел „Сломанные побеги” и (с большим опозданием) „Рождение нации”. В 1921 году он писал по поводу нового фильма Дугласа Фербенкса:

„Вот фильм, сделанный в прежней манере Томаса Инса до воцарения мудрствований и махинаций Гриффита. Фильм нас вводит в ту несравненную эпоху, когда демонстрировались „Ариец”, „Сестра шестерых”. С той поры стали мудрить…”

Леон Муссинак, оттеняя мысль своего друга Луи Деллюка, более близок к современной точке зрения на Томаса Инса; вот что он пишет в своей книге „Рождение кино”:

„Нельзя не признать, что Томас Инс является первым поэтом экрана. Он принес туда удивительный порыв, мощный пафос в самых мельчайших деталях, глубоко волнующий лиризм, заставлявший забывать о не слишком совершенном „ремесле”.

В фильмах Томаса Инса нашли столько чувства, выраженного в чрезвычайно тонких оттенках (как позже в фильмах шведов или немцев. — Ж.С.), такой исключительный лиризм, захватывающий непосредственной силой воздействия, что у всех невольно вырвался крик восторга. Еще не было полного понимания, но уже начинали понимать. Этот мастер подготовил нас к восприятию Гриффита. Он был озабочен внесением в свои картины морального содержания[82], столь характерного для американской литературы и искусства; он изумил нас главным образом открытием „личности” в кино.

Кино перестало быть простым достижением техники. Это был триумф чувства, выраженного средствами механики благодаря согласной воле режиссера и оператора. Всесильная машина подчинилась человеку. Она перестала быть волшебной игрушкой и сделалась орудием созидания. Ковбой оседлал дикого зверя и заставил его выполнять свои смелые замыслы”[83].

Заслуга Томаса Инса в том, что он показал многим французам, что кино становится искусством. Однако в студии „Трайэнгл” он не занимался эстетическими экспериментами, а использовал всевозможные приемы, чтобы растрогать публику и „делать деньги”. Не больше. Но продюсер и его режиссеры почти помимо воли создавали киноискусство, и их открытия проложили путь для художников, для настоящих творцов.

Рио Джим не вмещал в себе всего, что вышло из студии „Трайэнгл Кэй Би”. Сотрудники Инса — Сюлливена придали суровую поэтичность картинам, в которых снимались Бесси Беррискэл, Луиза Глоум, Бесси Лав, Фрэнк Кинэн и другие.

Картинами „Кармен из Клондайка”, „Те, что платят”, „Сестра шестерых” грезило целое поколение молодежи. В Европе грезили кабачками, лассо, револьверами, прериями, кроткими женщинами, суровыми и чистыми мужчинами[84]. В Париже эти картины стали модными. Смотреть их ходили на окраины: долго не сходили с экранов „Сестра шестерых” и „Кармен из Клондайка”.

Вот что писал Луи Деллюк по поводу последнего фильма:

„Главное в этой кинодраме — грязь. Она обыграна на редкость удачно. Правда и то, что художественный руководитель этой удивительной фрески — мастер… Грязь, изображенная в этом фильме, заставила меня почувствовать особенно отчетливо, что настоящий творец в кинематографии тот, кто умеет лепить…

Представьте себе грязь в трагикомических североамериканских селениях. Представьте себе двух рослых и возбужденных людей, стоящих в грязи и сводящих между собой счеты. Сцена продолжается. Теоретически это втрое дольше. Это необычно. Люди сливаются воедино со смрадной грязью, которую пятнают своей кровью. Фильм „Кармен из Клондайка” восхитителен”[85].

Интрига (соперничество двух мужчин, влюбленных в одну женщину) банальна, зато необыкновенная обстановка, само звучание таинственного слова „Клондайк”, звенящее золотом, сочеталось с небывалыми кадрами и новыми световыми эффектами.

Вот как восхищенно встретил Деллюк фильм „Сестра шестерых”[86]:

„Сестра шестерых” представляет собой самое захватывающее произведение, созданное киноискусством. В этой великолепной зримой поэме все достижения американского кино объединены с несравненным чувством меры. Картина, полная жизни, созданная с помощью сильных и блестящих изобразительных средств. Нескончаемая чудесная картина, естественная, точная, полная рембрандтовского света и жизни. В фильме „Сестра шестерых” ослепительна и правдива игра света. Интерьеры сделаны с чувством меры, что придает им необыкновенную убедительность. Комната, где Вайнтроп пишет письмо к Калебе, комната погонщиков быков, детская — какие великолепные и живые полотна. С первых же кадров нас захватывает бешеное и пленительное, призрачное движение, которое превращает довольно избитый сценарий в волнующую драму. Фильм начинается деревенским праздником у калифорнийского фермера, таинственным и захватывающим. Каждая деталь — отдельная или вставленная в сцену, полную бурного веселья, — смела в самом высоком смысле слова. Посмотрите на испанскую танцовщицу в белой шали, на танцовщицу в черной, на стол, вокруг которого сидят танцовщицы, на сигару Гарсии, мантилью Бесси, безумный взлет конфетти над толпой, на лошадей, фыркающих у ворот, и стену, служащую фоном для первых планов, обязанных полотнам Гойи, Бекара и какого-нибудь американского Бланша.

И короткие, короткие кадры заставляют нас вскакивать с бьющимся сердцем. Бешеная скачка, но сделанная по-новому, по освещенным улицам в облаках пыли, в которых есть что-то лирическое, точно передает дикую горячую прелесть зелени, ветра, солнца, вызывая крик восторга. Да здравствует этот всадник, беспокойный метис, ведущий своего коня с какой-то хладнокровной яростью и мчащийся через весь фильм в развевающемся красном плаще…

Зритель захвачен всепокоряющей искренностью поэта, мыслителя, человека… Его фильм — творчество, а не пустая история. Это творчество настоящего художника. Всепобеждающая искренность средств выразительности проявляется с бесконечной тонкостью в поступках шести братьев и сестер Бесси. Чудесно живут эти дети. Прелесть и сила их чувствительной души показана в восхитительных проявлениях. До ужаса, до восторга понятны нам все нюансы детской психологии. Эти нюансы созданы поэтом. И это всемирный поэт. Томас Инс — мастер киноискусства”[87].

В киностудии Инса происходила чудесная кристаллизация „вестерна”. Члены творческой группы пришли из различных областей американской национальной культуры, они дали этому жанру превосходную кинематографическую форму, которая была в ходу пока существовал „Трайэнгл”. Но, лишь кончился „золотой век”, чудес не стало, появились навязчивые повторы, и волшебство показало свой истинный лик — лик коммерческого производства.

Неверно было бы сводить к жанру „ковбойских фильмов” всю продукцию студии Томаса Инса — Гарднера

Сюлливена. Еще чаще, чем приключенческие картины из жизни Дальнего Запада, студия выпускала сцены из реальной жизни, светские драмы, картины, претендовавшие на анализ социальных вопросов. Для интриги фильма „Дивиденд”[88] характерна некоторая нравоучительность, что заставило Деллюка сказать:

„Томас Инс, вдохновитель фильмов, посвященных социальным вопросам и морали, живее Дюма-сына, даже если б тот был жив”. Действительно, при чтении следующего сценария напрашивается сравнение с пьесами Второй империи, посвященными вопросам нравственности:

„Архибогач Стил, единственная страсть которого — честолюбие, оказывает материальную поддержку духовенству и вносит значительную сумму на создание миссии „Надежда”. Его сын Фрэнк, успешно закончив учение, приходит к нему обнять его. Но отец отталкивает сына со словами: „Куда ты годишься! У тебя есть деньги, развлекайся и кути вовсю”.

Слабохарактерный Фрэнк становится наркоманом. Он живет в нужде, предаваясь разгулу, вместе с женщиной, сбившейся с пути. Кончает же он тем, что, получив смертельную рану, идет умирать в отчий дом.

У Стила не остается никого на свете. Он познает всю тщету богатства и оплакивает сына, тогда как в миссии высшее духовенство произносит проповедь, восхваляя благодетельную роль религии”.

Деллюк, сказав о суровой непреклонности и взволнованности сюжета, предпочитает распространяться о той роли, которую играл свет при съемках, приводит в пример кучу имен — Сезанна, Вюйара, Гогена, Ренуара, Берты Моризо, Рафаэлли, Карьера…

В „Алтаре чести” (1916) Бесси Беррискэл играет девушку-работницу, мечтающую стать художницей-миниатюристкой; чтобы добиться цели, она стала любовницей одного художника. Через три года она становится знаменитостью, влюбляется в брата своего бывшего любовника, который восстает против их брака, говоря:

„Я ничего не скажу, но вы слишком откровенны. Рано или поздно вы признаетесь мужу в том, какой вы заключили союз со мной в угоду своему честолюбию, и разобьете сердце Дика… ”

В „Деньгах” легкомысленная женщина выходит замуж за миллиардера и почти разоряет его. Она бросает мужа; ему удается восстановить богатство, и она хочет вернуться к нему.

„Но для дельца жена стала чем-то второстепенным: отныне одни лишь деньги руководили всей его жизнью”.

Покинутая жена мстит: она приказывает своему поклоннику снова разорить ее мужа. Делец попадает в отчаянное положение и умоляет жену дать ему взаймы. Она отказывает, надеясь этим вернуть его. Он понимает, что она его еще любит. Чета объясняется, соединяется и восстанавливает свое состояние.

В „Алтаре чести” некий муж заключает с приятелем пари на 50 тыс. долл., что приятелю не удастся соблазнить его жену. Добродетельная супруга (Бесси Беррискэл) не поддалась соблазну, но муж из ревности оставляет ее, когда она сообщает, что у нее скоро родится ребенок. Все кончается благополучно.

В „Оскорблении” люди, наряженные, как древние греки, апартаменты, украшенные шкурами медведей, роскошь постановки — все неуловимо напоминало и по форме и по содержанию датские, итальянские и даже французские драмы из светской жизни. Такие фильмы, на которые, безусловно, оказали влияние европейские кинокартины и плохие космополитические романы, говорили о том, что американская кинематография снова дерзает и начинает открывать тот мир, который позже станет миром Голливуда. Душещипательные кинодрамы, разыгрывающиеся среди художников, миллиардеров и роковых красавиц, близки к другим картинам, в частности, к картинам Сесиля Блаунта де Милля. И госпожа Колетт негодует: „Вероломство” — лучшее произведение этого жанра — сделало нас по праву достаточно взыскательными. Нам уже мало внезапного появления револьвера, суда и театральных эффектов во время судебного заседания. Даже великолепных световых эффектов недостаточно. Все это хорошо для актеров с громким именем, а для актеров, которых мы просто ценим, — это западня, В „Оскорблении” нас не взволновал ни один актер. И мне бы хотелось, чтобы больше не использовали (такой прием. — Ж. С.), кoгда показывают крупным планом лицо то одного, то другого собеседника, если нужно сличить их выражения. Такой прием превращает страстный диалог в холодную декламацию”[89].

Фильмы о гражданской войне, выпущенные „Трайэнглом”, обладают по крайней мере тем достоинством, что посвящены прошлому Америки, а не космополитическим светским драмам. К зтой серии относится „Трус” — фильм, прославивший молодого актера Чарлза Рэя.

Фрэнка, сына полковника армии южан, мобилизовали против воли. Стоя на часах, он впадает в панику, дезертирует и прячется у родителей. Полковник, чтобы смыть пятно позора, невзирая на свой преклонный возраст, занимает место сына в армии. Северяне продвигаются, и их штаб располагается в доме Фрэнка, который выкрадывает у них планы будущей битвы.

Заговорила славная кровь Уислоу! Фрэнк, завладев револьвером, входит в гостиную, где собрался штаб противника. Пораженные офицеры поднимают руки. Фрэнк овладевает документами… Армия южан, нанесшая верный удар, благодаря сведениям, доставленным Фрэнком, в тот же день одерживает крупную победу”.

Чарлз Рэй, актер большого таланта, сначала специализировался на ролях молодых людей, изнеженных плохим воспитанием, которые, однако, часто умеют мобилизовать всю свою энергию. Льюис Джекобе замечает, что Рэй служит Инсу для того, чтобы продолжать самые условные американские национальные традиции.

„Дети, воспитанные в богатых домах, изображаются слабыми, безвольными и трусливыми до тех пор, пока жизнь не переродит их. Чарлз Рэй начинает свою карьеру, исполняя роль безвольного молодого человека в серии „Конфликты души”, очень характерной для творчества Томаса Инса (фильмы „Трус”, „Единственный сын”, „Честь — твое имя”, „Папин сынок", „Каков отец, таков и сын”, „Игра” и другие). Из таких фильмов вытекало заключение, что бедность — это такое состояние, за которое следует благодарить небо. „Благополучие делает из такого человека тряпку, бедствие делает из него человека…”

Инс дал „Трайэнглу” „фатального” Рио Джима, Бесси Беррискэл, игравшую роль красавиц, спасающихся от преследований, Чарлза Рэя, игравшего роли блудного сына. А Гриффит подарил Америке и всему миру Дугласа Фербенкса, человека с кипучей натурой.

Дуглас Фербенкс, подлинное имя которого Дуглас Ул-мен, родился в Денвере (Колорадо) в 1884 году. Он был сыном делового человека, учился в горном училище в Денвере и играл в любительских спектаклях. В двадцать лет он уехал с приятелями во Францию; перепробовав различные профессии, он стал работать землекопом в метро. Прожив некоторое время в Англии и вернувшись в Соединенные Штаты, работал у какого-то биржевика, затем — у торговца мылом, потом был секретарем у адвоката, комиссионером по сбыту электротехнических изобретений. Между делом пытал счастья и как актер и в девятнадцать лет весьма посредственно сыграл Лаэрта в „Гамлете”.

Когда Фербенксу было двадцать шесть лет, его ангажировал как актера импрессарио Уилльям Э. Бреди, а затем Коген и Гаррис.

Впервые он с успехом сыграл в 1912 году в Чикаго в английской пьесе Льюиса Уоллера „Hawthorne of the USA”, где блеснул спортивной акробатикой. Перед новым 1914 годом он играл в одном из театров Бродвея и пользовался большим успехом[90]. „Рождение нации” произвело на него сильное впечатление; он внял предложениям Кесселя и Баумэна, перешел в „Трайэнгл” и дебютировал в кино под руководством Гриффита. Заведовал сценарной частью в отделе художественных фильмов „Трайэнгл Файн Артс” старый сотрудник Гриффита Фрэнк Вудс, его помощницей была Мэри О’Коннор. Но Гриффит и сам писал сценарии. У него было множество сотрудников, и в частности молодая сценаристка Анита Лус.

Специальностью режиссеров из „Трайэнгл Файн Артс” были фильмы на исторические и литературные темы. Гриффит, подписывая контракт, сообщил, что будет выпущен „Дон-Кихот”; он поручил его постановку Эдуарду Диллону, а роль гидальго — театральной знаменитости де Вольфу Хопперу. Фильм этот был неудачен во всех отношениях, но другие знаменитые произведения все же экранизировались в студии „Файн Артс”: третий вариант гриффитовского „Эноха Ардена” с участием Лилиан Гиш и Уоллеса Рэйда (в постановке Кристи Кебенна); „Старый Гейдельберг” по известной пьесе В. Мейера Форстера (постановка Джона Эмерсона в сотрудничестве с Эриком фон Штрогеймом, который взял на себя военные эпизоды); „Чаша святого Грааля” (неосуществленный проект); „Макбет” — режиссер Джон Эмерсон — с участием крупного английского трагика Герберта Бирбома Три; „Привидения” и „Столпы общества” по Ибсену. Экранизация произведений художественной литературы не принесла ни коммерческого, ни творческого успеха. Зато Дуглас Фербенкс почти сразу же завоевал славу.

Первый фильм с его участием — „Ягненок” (постановка Кристи Кебенна по сценарию Д.-У. Гриффита, писавшего сценарии под псевдонимом Гранвилла Уорвика); соавтором, вероятно, была Анита Лус.

Кристи Кебенн, бывший морской офицер, был ассистентом Гриффита с 1912 года. Он играл важную роль в постановке „Рождения нации”. Позже он стал известным кинорежиссером. В отличие от студии Инса в студии Гриффита вырабатывались не только приемы, но и таланты.

В „Ягненке” Дуглас, робкий и избалованный родителями молодой человек, ссорится со своей невестой из-за того, что у него не нашлось смелости спасти какую-то девушку, которая притворилась, будто тонет, чтобы попасть в его объятия. Робкий юноша следует за невестой в Аризону, научившись боксу и став настоящим атлетом. Он выходит из поезда на маленьком пустынном полустанке, отстает от него и пытается догнать на автомобиле. Но на него нападают бандиты. Он участвует в мексиканской революции. Его невесту берут в плен восставшие. Он же благодаря своей спортивной ловкости спасает ее.

„Ягненок” вошел в первую программу фильмов „Трайэнгла” (впервые демонстрировалась 23 сентября 1915 г.), куда входили также „Железное племя” Томаса Инса с участием Денстина Фернама и „Мой слуга” с участием автора — Реймонда Хичкока. „Ягненок” пользовался огромным успехом. В течение 15 месяцев Дуглас Фербенкс снялся для „Трайэнгла” в 12 фильмах (все они ставились под руководством Гриффита), сценарии почти всех лучших картин написала Анита Лyc, а Джон Эмерсон, ее будущий муж, их поставил[91].

Наиболее характерный фильм этой серии, показывающий, какой вклад сделал Фербенкс в кинематографию, — „Безумие Манхеттена” (режиссер Дуэн, сценарий Э.-В. Дюрлинга). Дуглас Фербенкс играл в нем молодого человека, приехавшего в Нью-Йорк из далеких прерий Запада. Чтобы понравиться красотке, бывший ковбой заключает пари на 5 тыс. долл., уверяя, что он совершит необычайный подвиг. Он думает, что его возлюбленную увезли бандиты, гонится за ними, попадает в какой-то заброшенный дом, где с ним свершается уйма всяких приключений, пародирующих приключенческие серийные фильмы. Оказывается, что все это мистификация, подстроенная его приятелем. Зато злополучному ковбою, проигравшему пари, дарит любовь красавица.

Персонаж, созданный Дугласом Фербенксом в этих первых фильмах, близок образу маменькиного сынка, который привык к благоденствию и приобретает закалку в беде, то есть образу, созданному у Инса Чарлзом Рэем; но Рэй играл в мелодрамах, и его юношеский, чуть женственный облик делал более убедительным его неудачи в борьбе, чем победы. Заслуга Фербенкса в том, что он и не стремился, чтобы публика принимала его серьезно, он вел роль в комедийном плане и выходил победителем благодаря спортивной закалке. Без творческого содружества с Эмерсоном и Анитой Лус, быть может, Фербенкс и не нашел бы того образа, который создал ему славу. В „Метисе” (сценарий Аниты Лус, режиссер Дуэн, с участием Алмы Рубенс, открытой Гриффитом) и в „Добром негодяе” (с Бесси Лав) персонаж, созданный Фербенксом, приближается к Рио Джиму, Фербенкс драматичен, когда он играет „ужасного жителя пустыни, обладающего золотым сердцем", как писали во французской рекламе к то время.

У Аниты Лус было развито чувство юмора, она следовала традициям Марка Твена и О'Генри, недаром ее прозвали „О'Генриеттой экрана”. Она высмеивала, без особой язвительности, американские нравы и поднимала па смех богачей, а значит, и роскошь, которой окружали себя выскочки, ту роскошь, которая начинала появляться в Голливуде с приходом Сесиля Б. Милля и (подчас) Инса. В „Американской аристократии” (режиссер Ллойд Инграхэм) сынок молочного короля ухаживает за дочкой председателя „Треста шляпных булавок”, а второй сынок занимается тем, что ловит сачком бабочек. Интрига — пародия на фильмы о войне и шпионаже. Здесь есть и погоня на машинах и гидросамолетах. „Его портрет в газетах” (режиссер Эмерсон, 1916) — насмешка над стремлением американцев ко всяческой саморекламе.

„Американец”, успех которого в Нью-Йорке превышает успех „Безумия Манхеттена”, знаменует некоторую эволюцию в персонаже Дугласа. Это уже не сынок из обеспеченной семьи, а инженер. Он бросает родину и едет на работу в Патагонию, южноамериканскую республику, где происходит революция, — прекрасный повод, чтобы ввести в сценарий различные приключения. Итак, персонаж, созданный Дугласом, — человек, всего добивающийся лишь благодаря своей энергии, считающий своим долгом вмешиваться в дела иностранных государств, когда их свободе или демократии что-нибудь угрожает. „Американец” начал свою карьеру на экранах в те дни, когда Соединенные Штаты собирались вступить в мировую войну. Это был последний фильм Фербенкса, снятый в студии, руководимой Гриффитом. Необыкновенный успех позволил актеру стать продюсером собственных фильмов[92]. Общество „Дуглас Фербенкс филм корпорейшн”, основанное 1 февраля 1917 года, было в сфере влияния всемогущего Цукора. Это сыграло немалую роль в борьбе между фирмами „Трайэнгл” и „Парамаунт”. Джон Эмерсон и Анита Лус вместе с Фербенксом перешли в „Парамаунт”, где создавали новые фильмы с его участием[93].

Персонаж, созданный Фербенксом, имел такой блестящий успех еще и оттого, что его появление совпало с вмешательством Америки в дела всего мира. Восхищение (в союзнических странах) современными странствующими рыцарями, являющимися из-за Атлантического океана, увеличило успех современного мушкетера, нового д’Артаньяна[94].

„Фербенкс в содружестве с Анитой Лус и Джоном Эмерсоном, — пишет Льюис Джекобс, — создал серию остроумных фильмов с сатирической направленностью, быстро развивающимся действием; они сделали популярными кинокомедии такого рода; меньше чем за год Фербенкс создал образ честолюбивого, прямого молодого американца-демократа. В этих фильмах Фербенкс создал образ непобедимого и бесстрашного человека, „сделавшего себя” („self-made-man”). Его сообразительность, неутомимость, энергия позволяли ему в конце концов всегда добиваться богатства и руки красотки.

Сочетая дорогой для Тедди Рузвельта принцип строгого образа жизни и американский вкус к быстрой езде, Фербенкс сделал энергичность (рер) главным атрибутом новых кинозвезд. Он был всегда весел, не боялся препятствий, был не подвержен чувству страха, готов на любую авантюру, был слишком могуч, чтобы жить в гнезде из пуха, и вечно был украшен ослепительной улыбкой.

В 1917 году Фербенкс написал брошюру „Жить и улыбаться”, а в журнале „Фотоплей” он ежемесячно публиковал заметки, в одной из них он писал: „Пусть ваше тело и ваши мысли будут чисты. Пожалуй, самая страшная опасность — выпивка. Я, например, никогда не пробовал алкогольных напитков. Этим я обязан влиянию матери. Когда мне было восемь лет, я ей обещал не пить…”

Этот американец-здоровяк, спортсмен был бы типичен до карикатурности, если бы Анита Лус не внесла небольшой поправки в виде юмора, которым и окрашены подвиги сего „супермена”. „Пучеглазый морячок” в мультфильмах Дэйва Флейшера, перед тем как проглотить порцию консервированного шпината, который превращает его в человека-торпеду, начинает с того, что сам устраивает себе взбучку. Так же и Дуглас — вначале он выглядит простачком, он застенчив, неуклюж, но его неловкость завоевывает симпатии. Показ всего комплекса несуразностей служит для того, чтобы потом показать весь комплекс превосходных качеств. Персонаж, характерный для нации, которая и начале XX века вышла в ряд крупнейших держав, но еще не достигла промышленного и финансового расцвета и все не решалась состязаться со своей кузиной — Англией за мировое господство.

Союзная Европа встретила фильмы Фербенкса с необыкновенным восторгом — и широкая публика и самые взыскательные критики. Леон Муссинак сделал глубокий анализ этого стопроцентно американского „типажа”.

„Характерные типы американских фильмов — это своего рода трамплин для толпы, с помощью которого она переносится в сферу своих бессознательных стремлений. Преследование, прыжок над пропастью — это тот порыв вихря, которым она жаждет быть и уже чувствует себя до некоторой степени унесенной.

„Безумие Манхеттена” открыло изумительную жизнь, перенесенную на экран, жизнь, соответствующую скорости пашей мысли, головокружительной быстроте телеграммы и стенограммы, лихорадочному темпу нашего времени, беспорядочная толкотня, но не настолько, однако, беспорядочная, чтобы мы не могли схватить ее настоящий смысл, ощутить ее скрытую гармоничность.

Для кого же не ясно, что Дуглас Фербенкс владеет особой, оригинальной, порой потрясающей передачей жизни, которая не столько опустошает, сколько возбуждает нас — до такой степени мы чувствуем ее насыщенность бодрой энергией, до такой степени ее напряжение заражает нас? Так, несмотря на очевидную неправдоподобность и изумительную кинематографическую пластичность, изобильно расточаемую им в черном и белом тонах, где чувства брызжут тысячами неуловимых нюансов, где блещет акробатика, которую неспособен был бы изобрести ни один современный художник; „Знак Зорро” благодаря Фербенксу переносит нас в некое идеальное состояние, к которому тяготеет современность и в котором тело и чувство составляют одно нераздельное целое.

Дуглас спортсмен; чтобы быстро действовать, он быстро мыслит. Его хладнокровие поражает в каждой перипетии приключения. Его здоровье не знает невозможного. Герой атакует с фронта, но с логической точностью алгебры. Он решил задачу, уверенно избрав для этого свой собственный путь. Отсюда его постоянное хорошее настроение. Логика его суждений толкает его туда, куда направляет одновременно и чувство.

И вот, пораженная этим чудом, этим осуществлением единства между деятельностью мысли и порывом чувства в движениях человеческого тела с дисциплинированными мышцами, современная толпа открывает истину поступков Дугласа. Она приобщается к безудержной смелости этого человека, как она приобщается к страданиям и радостям атлета на арене. Необходимо установить равновесие: усилие интеллекта, сопряженное с усвоением научных знаний, требует физического, спортивного усилия; нарушение равновесия порождает тревогу и неудовлетворенность.

Бесстрастный Дуглас опережает эпоху, и путем огромного преувеличения показывает нам, может быть, бессознательно то, что упрямое прошлое мешало видеть. Вопрос вовсе не в том, хотели ли американцы показать это в своих фильмах; нам важно только отметить, что это имеется, и имеется в изобилии, в фильмах Фербенкса.

К этому навязчивому, волнующему, прямо-таки магическому внутреннему ритму нашего великодушного, безупречного и симпатичного героя, неспособного изнывать в бесплодной созерцательности и питаться мертвой банальностью, но всегда радующегося своей силе, фильмы Фербенкса прибавляют внешнее движение, столь же ритмичное, инстинктивное, свободное, порой немного беспокойное и как будто не знающее меры, но тем не менее подчиняющееся некоторому закону.

Если наша эпоха еще обладает философами, они не преминут отметить, что, обнаруживая себя идеально хотя бы в Дугласе, толпа, вне всякого сомнения, высказывается в пользу некоторого нового порядка вещей. Она сочувствует современному герою, вернее говоря — его схеме. Ей уж кажется нестерпимым романтический болтун и скучный человек, проникнутый корнелевскими чувствами любви и долга, хотя последнего она еще продолжает уважать.

Во времена, особенно бедные, „Безумие Манхеттена” зовет к открытию нового ритма, человеческого и в полном смысле слова современного”[95].

Если нужно в связи с образом Дугласа обратиться к философии, то следует сказать, что этот несколько необычный пропагандист ознакомил Европу (причем лучше не могла сделать ни одна речь и ни одна кампания, поднятая в прессе) с новой концепцией жизни — с „американским образом жизни”, который стал основным принципом американской империалистической идеологии. Этот гонец, этот провозвестник казался славным молодым человеком, обаятельным, смелым. Люди ничего не подозревали и восхищались этим подобием Пирл Уайт в образе мужчины.

„Открытие” Дугласа Фербенкса — капитальный вклад студии „Файн Артс”. Гриффит был поглощен в те дни подготовкой в съемкам „Нетерпимости”, и Дуглас, в отличие от Лилиан Гиш или Мэй Марш, — не его создание. Если самые сенсационные фильмы Дугласа Фербенкса и были созданы студией, которой руководил Гриффит, то съемки шли вдали от него, в Нью-Йорке („Безумие Манхеттена”) или в Сан-Франциско („Американец”).

Если не считать Дугласа Фербенкса, студия „Файн Артс” сделала небогатый вклад в американскую кинематографию. Мы уже говорили о провале серийных фильмов на исторические и литературные темы. Без сомнения, лучший фильм студии — „Старики у себя дома” (режиссер Чарлз Уитни, с участием Джозефины Кроуэлл, Герберта Три и Милдред Гаррис, будущей жены Чаплина). В этой сентиментальной мелодраме старики-родители узнают, что их легкомысленный сын несправедливо обвинен в преступлении; они добиваются, чтобы с него сняли обвинение, и блудный сын исправляется.

Так же сентиментален и другой значительный фильм той эпохи — „Лилия и роза”[96] (режиссер Пол Поуэлл). Лилия — чистая молодая женщина (Лилиан Гиш), Роза — женщина-вампир (Розика Долли), которая соблазняет ее мужа. Испуганная Лилия уезжает к старикам-родителям. Роза мучает неверного мужа Лилии, доводит его до самоубийства, а Лилия утешается и выходит замуж за молодого красавца. Сценарий, написанный Гриффитом, интрига и балетные сцены напоминают его старую картину „Масло и вода”.

Продукция студии „Файн Артс” была сравнительно невелика: 40 фильмов против 200, выпущенных под руководством Инса в „Трайэнгл Кэй Би”. И в середине 1916 года Гриффит, проработав год, очевидно, практически перестал руководить обществом. Он был поглощен постановкой своего „сверхбоевика” — „Нетерпимости”[97]. Картины студии „Файн Артс" не имели такого успеха, каким пользовались фильмы Томаса Инса. Зато Гриффит воспитал плеяду кинодеятелей. Джек Конвей, Аллен Дуэн, Рол Уолш, Пол Поуэлл, Сидней Франклин, Ллойд Ингрехем, Джек О’Брайен, Кристи Кебенн, Эдуард Диллон, Джон Эмерсон, Виктор Флеминг, Честер Уити[98] были в ту пору режиссерами у Гриффита; его ассистентами были Эрих фон Штрогейм, Ван Дайк, Джозеф Хеннаберри, Тод Броунинг и другие; все они явились кадрами Голливуда. Никто из этих постановщиков, кроме Эриха фон Штрогейма, не мог претендовать на гениальность, но без них американская кинематография не достигла хотя бы среднего уровня. Почти все они занимали в ней видное место до самой смерти, а некоторые и ныне, в 1950 году, являются выдающимися режиссерами. Голливуду следовало бы выразить Гриффиту благодарность и за то, что он обогатил его этими кинодеятелями, и за то, что под его руководством дебютировали две крупнейшие звезды немого американского кино — Дуглас Фербенкс и Мэри Пикфорд…

Глава XXIV ПОСЛЕДНИЕ ДНИ КИНО ПРИ ЦАРИЗМЕ (РОССИЯ, 1914–1917)[99]

27 июля 1914 года была объявлена всеобщая мобилизация, а первого августа — война с Германией. Пуанкаре, один из главных виновников конфликта, покинул Петербург, встретивший его баррикадами. Помещики и капиталисты провозгласили войну священной.

В первые месяцы военных действий шовинистические настроения охватили не только буржуазию и интеллигенцию, но и часть рабочих и крестьян. Почти немедленно отразились они и в русском кино. Так как в армию были мобилизованы главным образом крестьяне и рабочие, то кинематография работала без перебоев, а вскоре кинопроизводство даже расширилось; война и трудности сообщения с Европой и Америкой освободили русское кинопроизводство от иностранной конкуренции.

За полгода войны потоком, более широким, чем за границей, выпускались псевдопатриотические фильмы. Бауэр поставил „Когда вернется папа”, „Слава — нам, смерть — врагам”, „Тайна германского посольства” и „Юный герой Бельгии” — о юноше, расстрелянном за то, что он отказался прикончить раненых — солдат союзных армий. Гардин поставил „Подвиг казака Кузьмы Крючкова”, „Ужасы Калиша”, „Энвер-пашу, предателя Турции”; Протазанов — „Рождество в окопах”. Старевич издевался над кайзером в сатирических комедиях („Пасынок Марса”, „Сказка про немецкого грозного вояку”), Чардынин выпускал псевдо-патриотические картины-фарсы („Тетушка огерманилась”), Мозжухин снимался в военных драмах („Сестра милосердия”). Очень большим успехом пользовался фильм „Король, закон и свобода”, поставленный по сценарию Л. Андреева.

С 1915 года количество картин на военные темы стало резко уменьшаться. Изменилось и их содержание. Военношовинистическая агитка начала уступать место картинам, и которых военный материал был лишь поводом для развертывания детективного сюжета. В этом отношении характерен фильм „Дерево смерти, или Кровожадная Сусанна”, показавший, как немецкие шпионы пытали свои жертвы, отдавая их дереву-вампиру(1). Некоторые фильмы, правда очень редко, отражали страдания, приносимые народу войной („Внимая ужасам войны” по стихотворению Н. Некрасова, реж. Ч. Сабинский, экранизация популярного в те годы стихотворения „Умер бедняга в больнице военной”, осуществленная почти одновременно двумя кинофирмами). Вскоре военная тематика фактически совсем исчезла из репертуара художественных фильмов и стала уделом одной только кинохроники.

Быстрый спад шовинистических настроений был обусловлен военными неудачами царской России. Война обнажила все экономические и политические противоречия, выявила поразительную бездарность и продажность военно-бюрократической верхушки. В стране нарастало недовольство. Рабочие и крестьяне были недовольны тем, что на их долю выпали все тяготы чуждой их интересам войны. Дворянство, буржуазия и буржуазная интеллигенция были недовольны тем, что царское правительство вело войну неумело. Впрочем, те буржуазные партии, которые пытались изобразить „оппозицию его величества”, преследовали те же цели, что и царское правительство, и солидаризировались с его внешнеполитическим и с его внутриполитическим курсом. Только одна партия в стране — партия большевиков выступала против грабительской империалистической войны. Большевики вели подпольную деятельность на заводах, среди солдат и матросов, на фронте и в тылу. Партия использовала легальные рабочие организации, чтобы вести борьбу на военных заводах.

В условиях экономической разрухи и спекулятивного ажиотажа стремительно увеличивались прибыли капиталистов. Увеличивались и доходы кинопредпринимателей. С 1913 по 1915 год они утроились. Резкое сокращение импорта художественных фильмов создавало исключительно благоприятные условия для расширения их производства в России. Выпуск картин русского производства возрастал в геометрической прогрессии, хотя постановочная база оставалась почти неизменной.

После того как волна шовинистических настроений спала, уныние и растерянность стали все больше и больше охватывать буржуазное общество, которое всеми средствами стремилось уйти от жгучих проблем современности. Этот „эскапизм” — бегство от действительности — получил очень характерное выражение в кинорепертуаре. Содержание кинопроизведений все больше отрывалось от жизни. Подавляющее большинство фильмов рисовало зрителям выдуманный мир и выдуманных героев, погруженных в свои сугубо индивидуалистические, а часто и патологические переживания. В течение трех лет смерть, страсти, преступления, извращения, безумие, мистицизм, космополитизм, порнография почти безраздельно владели экраном. Постановки фильмов по классическим произведениям литературы сократились до минимума: героями экрана стали бандиты в масках, рабы любви и страстей, роковые женщины. Сюжеты всех этих фильмов иногда черпались из произведений зарубежной литературы, иногда из произведений русских бульварно-декадентских писателей тех лет, иногда они создавались самостоятельно. Для того чтобы подальше увести зрителей от современной действительности, сценаристы часто переносили действие за границу или же развивали его в какой-то совершенно условной, выдуманной среде.

Царская цензура, а она была особенно суровой во время войны, старалась ограничить тематику русского кино детективами или адюльтерными произведениями. Она запрещала „Яму” (по роману Куприна) не потому, что в фильме был показан дом терпимости, а потому, что в нем рисовались пороки тогдашнего общества. Не удивительно, что цензура не сочла недопустимой экранизацию пресловутого эротического романа 3. Мазоха „Венера в мехах” (фильм „Хвала безумию”, 1915).

Помимо центральной цензуры, разрешавшей выпуск картин в прокат, действовала и местная цензура. Только лишь в начале 1915 года, по сведениям Джей Лейды[100], местная цензура запретила фильмы „Бог мести” и „Еврей-доброволец”, потому что они показывали жизнь евреев, „Поединок” Куприна, ибо его сочли чересчур реалистичным изображением жизни царской армии, фильм „Катюша Маслова” по „Воскресению” Л: Толстого, потому что там изображается сибирская ссылка, и „Живой труп” по Толстому, потому что там показаны могилы (что в военные годы с точки зрения цензуры было недопустимым), и, наконец, многие фильмы на библейские сюжеты, в частности „Давид и Голиаф” (цензура указывала, что фильм опасен, так как может возбуждать еврейское население).

Не только цензоров ослепляли шовинизм и антисемитизм. Когда в 1915 году перед царским правительством встали серьезные экономические трудности, полиция и охранка организовали погром, чтобы обернуть гнев народа на немцев и людей с немецкими фамилиями. 450 лавок и 217 домов были разрушены, фильмы фирмы „Нордиск” были сняты с экранов; картину „Жизнь Вагнера” разрешили ставить под измененным названием — „Жизнь одного композитора”. Однако полицейские попытки натравливания людей друг на друга и разжигания национализма не привели ни к чему. Старое оружие царизма — погромы — утратило свою силу. Волна антисемитизма откатилась под влиянием революционного подъема, а не потому, что Койнарский поставил „Еврея-добровольца”, где доказывал, что религиозные различия не мешают выполнять патриотический долг[101]. Война становилась все кровопролитнее, воцарился голод, вспыхивали забастовки, а цензура и неустойчивые люди из интеллигенции увели тематику большей части фильмов русской кинематографии в роскошные будуары.

Фальсифицированный мир неправдоподобных страстей, демонстрировавшийся в сотнях фильмов военных лет, был сам по себе программой, концепцией; салонно-декадентское течение в кинематографии в 1915–1916 гг. стало господствующим[102]. Его влияние сказывалось даже на многих одаренных людях, в том числе на крупнейшем киноартисте Мозжухине, который выступал в этих нелепых кинодрамах, созданных отчасти под влиянием датского кино.

Человек, который стяжал себе славу лучшего из актеров русского дореволюционного кино, так кратко рассказывает о себе в книге „Когда я был Николаем Ставрогиным”[103]:

„Я родился в сентябре 1890 года в небольшом красивом городе Пензе. Мои родители были богатыми помещиками. Отец хотел, чтобы я стал адвокатом. Я поступил на юридический факультет Московского университета и проучился там два года. Потом я до того пристрастился к театру, что решил стать актером… Отец противился этому… Я поехал в Киев, вступил в театральную труппу, совершавшую турне; главный режиссер был замечательным актером. Он обучил меня основам актерского искусства, и в продолжение двух лет я путешествовал с труппой по всей России, из города в город. В те времена я зарабатывал около 15 руб. в неделю… Затем я долго играл в Москве, в Народном[104] и Драматическом театрах, в пьесах Бернштейна, Батайля, Оскара Уайлда и даже Д’Аннун-цио, а также в пьесах национального репертуара — Пушкина, Достоевского, Гоголя, Тургенева, Толстого, Короленко, Островского, Гончарова, Арцыбашева, Розанова. Я играл даже в мольеровских пьесах. Самый большой успех у меня был в пьесах Александра Дюма-отца „Кин” и Ростана „Орленок”. Впервые я снимался в картине „Ночь под рождество”, поставленной Старевичем. В этом фильме я создал любопытный образ черта, что потребовало от меня сумасшедшей работы над гримом. Затем я снимался в картинах того же режиссера „Домик в Коломне”, „Руслан и Людмила” по Пушкину.

И вот мало-помалу я страстно полюбил кино. В те времена — это было в 1914 году — я снимался на маленьких ролях под руководством Бауэра. Первая моя большая роль в кино — роль человека, плакавшего над трупом молодой жены. Удался ли мне образ? Тот успех, которым пользовался фильм, а также и я, бесспорно, свидетельствует об этом[105].

С той поры я решил посвятить себя только синематографу, бросил театр навсегда. Я снимался в картинах режиссеров Протазанова и Волкова; сколько их было, не могу точно сосчитать, но не меньше семидесяти[106]. Среди картин, имевших наибольший успех, я назову „Николая Ставрогина” по Достоевскому…

…Трудно описать кинокартины той поры. Славянская душа, неясная, мистическая, с неожиданными умопомрачительными вспышками, поет в этих вещах свою извечную песнь скорби и надежды. До французской публики никогда не дойдут эти удивительные кинопроизведения — нервозные, откровенные до жестокости, сложные драмы, тяжелые от сдержанной страсти, мистические; отточенная чистая форма идеальна для персонажа с садистски утонченной чувствительностью…”

Множество эпитетов, которые дает Мозжухин, — „нервозность”, „тяжелые от сдержанной страсти”, „мистические”, „садистски утонченный” — превосходно определяют кинематографию царской России в дни войны. Упадочничество, „достоевщина”, „санинщина” — эпитет Ленина по названию известного романа Арцыбашева — господствовали в киностудиях той поры, смерть и эротика смешивались в своего рода пляске смерти. Арцыбашев стал поставщиком сценариев для русской кинематографии периода первой мировой войны наряду с другими русскими бульварными произведениями — Амфитеатрова, Брешко-Брешковского и прочих.

Фильмы Мозжухина являлись как бы апогеем этого течения. Предоставим еще раз ему слово:

„Появился человек большого дарования. Александру Волкову, который был то переводчиком титров, то сценаристом, то актером, Тиман поручил руководство киностудиями в Ялте. Римский поставил „Чем ночь темнее, тем ярче звезды”[107], в которой он играл вместе с Орловой. Это была история человека, ослепившего себя добровольно, чтобы не видеть любимую женщину, обезображенную по воле несчастного случая. „Шквал” еще драматичнее. Муж уходит от жены к невесте сына. Девушка принимает яд, а жених пускает пулю в лоб. Фильм заканчивался тем, что родители смотрят на два гроба.

Таковы были фильмы той поры, когда вспыхивали трагические зарницы войны и революции.

Я снимался в одном из своих самых значительных фильмов — в „Danse macabre”;[108] сценарий написал я, а Волков снимал. Это была история дирижера; он галлюцинирует и сходит с ума во время исполнения „Danse macabre” Сен-Санса. „Кулисы экрана” — мой сценарий, постановка Волкова, в роли Мозжухина — Мозжухин, в роли Лисенко — Лисенко. Картина не лишена оригинальности. Затем вышел фильм, пользовавшийся большим успехом, — „Сатана ликующий”, созданный Волковым, Протазановыми мной. Сценарий походил на „Пылающий костер”, но был драматичнее”.

Творческая индивидуальность талантливого актера Мозжухина только растрачивалась во всех этих „нервозных, откровенных до жестокости”, а на самом деле нелепых и фальшивых драмах.

Вот имена других актеров, которые в те времена пользовались большим успехом у публики: Максимов, Лисенко, Ольга Гзовская, Гайдаров и, в особенности, Вера Холодная.

Вера Холодная дебютировала в кино в маленькой роли в картине „Анна Каренина”, поставленной в 1914 году Гардиным. Бауэр к 1915–1916 годам воспитал из нее известную актрису, которая приобрела особенно большую известность в 1917 году, снимаясь в фильмах Чардынина.

Актриса умерла в расцвете своей славы в 1918 году в Одессе от эпидемического гриппа. Распространение кино, та известность, которую оно принесло артистам, привлекли к нему внимание крупнейших театральных деятелей. В опере „Псковитянка”, поставленной А. Ивановым-Гаем для кино под заглавием „Царь Иван Васильевич Грозный”, снимался Ф. Шаляпин.

Ставили фильмы виднейшие представители символистского театра — Вс. Мейерхольд („Портрет Дориана Грея” и „Сильный человек”) и А. Таиров (кинопантомима „Мертвец” по произведению бельгийского писателя-натуралиста К. Лемонье). Картина Таирова прошла незамеченной. Что же касается фильмов Мейерхольда, то они обратили на себя внимание критики, но одновременно были признаны неудачными. Коммерческого успеха все эти картины не имели, и потому они не оправдали надежд финансировавших их постановку кинопромышленников.

Мейерхольд сначала думал экранизировать „Человека, который смеется” по Виктору Гюго или „Джоконду” по Д’Аннунцио. Но в конце концов решил поставить изысканный сверхдекадентский роман Оскара Уайлда „Портрет Дориана Грея”. Прежде чем приняться за постановку фильма, Мейерхольд поделился с друзьями своими взглядами на киноискусство. По его мнению, большинство актеров театра и балета доказали свою непригодность к киноискусству. Он считал, что не надо привлекать и актеров-профессионалов[109]. И он объявил в прессе в мае 1915 года:

„Первая моя задача — расследовать способности кинематографии, которые глубоко скрыты и не исследованы. К существующему кинематографу я отношусь отрицательно. То, что я видел до сих пор, только глубоко меня возмущало. К кинематографии у меня есть особенные теоретические подходы, о которых сейчас говорить преждевременно”.

Ритм монтажа Мейерхольда быстр и отрывист. В фильме 82 сцены, 3 части, что тогда было редкостью. На фильм пошло более 2 тыс. метров ленты; постановщик-актер и его труппа играли среди изысканно роскошных декораций, созданных Владимиром Егоровым. Мейерхольд тщательно, с большим вкусом выбрал обстановку. По словам Джей Лейды, он сделал все, чтобы окружить символическую историю, в которой было что-то жуткое, упадочнической роскошью.

Его искания направлены были на создание новых приемов съемки, но оператор Левицкий не принял этих исканий, хотя и был самым крупным оператором той поры. Мейерхольд на сцене подчеркивал условность, театральность, а в фильмах — условность черного и белого цвета, как правило, снимая лица на черном фоне, используя китайские тени. И, доведя до крайности прием, излюбленный датской кинематографией, он снял пышное представление „Ромео и Джульетты”, отраженное в зеркале ложи.

Очевидно, режиссер в своих исканиях, в предельной стилизации фильма „Дориан Грей”, созданного в 1915 году, зашел еще дальше, чем кинорежиссеры той эпохи в других странах, и опередил более поздние искания Турнера в Соединенных Штатах или Баралиа в Италии. Фильм являлся предвозвестником знаменитого „Кали-гари”, которого он превзошел в смысле эстетической утонченности. Однако успех „Дориана Грея” (фильм так и не был вывезен за границу) был невелик из-за его надуманности и декадентской изощренности.

Коммерческий неуспех первого фильма не помешал русским продюсерам вновь пригласить Мейерхольда. Он задумал экранизировать Эдгара По и Вилье де л’Иль-Адама, затем в конце 1916 года остановился на „Сильном человеке”, романе польского писателя Пшибышевского (1864–1927), который черпал в Германии „свою эстетическую концепцию упадочного, мистикосатанического модернизма”[110]. Прежде чем начать постановку фильма, Мейерхольд заявил, что хочет воссоздать на экране специфический ритм жестов, соответствующий общим законам ритма, используя как можно лучше световые эффекты, свойственные кино.

Оператор Бендерский стал сотрудничать с Мейерхольдом вместе с декоратором „Дориана Грея” Владимиром Егоровым в постановке нового фильма, в котором играл режиссер и актеры его труппы.

Цинизм и натурализм кинопроизведения навлекли на себя нападки цензуры. Фильм, законченный в августе 1916 года, появился только в октябре 1917 года. Но события в стране сделали его незаметным, тем более что его крайнее декадентство принадлежало уже минувшей исторической эпохе… во всяком случае, в России, ибо аналогичные тенденции обнаружились после 1918 года в Германии и во Франции. Чудесный расцвет русского театра, который не имел себе равного во всем мире и по-настоящему проявился после 1917 года, уже оказывал на национальное кино глубокое влияние. Косвенно Станиславский был отцом русского кино, как был отцом современного русского театра.

Эти многочисленные опыты и искания стали возможны в русском кино благодаря процветанию кинопромышленности. Производство избавилось от иностранной конкуренции в тот момент, когда обывательская публика, увидевшая крушение своих шовинистических иллюзий, искала в кинозалах забвения. В крупных городах были открыты роскошные кино, их посещали спекулянты, разбогатевшие за время войны. Английские социалисты, супруги Пэнкхэрст, приехав в Россию на другой день после февральской революции, были удивлены, что им приходится платить за места в кино в три или четыре раза больше, чем в Англии.

Русские кинопредприниматели получали огромные прибыли.

До Октябрьской революции все кинематографическое русское производство было разделено между частными предприятиями, среди которых следует назвать акционерное общество „Ханжонков и К0” (самое старое общество), общество „Ермольев и К0”, общество „Русь” (Трофимов) и общество „Харитонов и К0”. Все эти общества имели оборотный капитал в 12 млн. руб. золотом. Кроме того, существовало еще около 20 мелких кинопредприятий.

Около 90 % русского кинематографического производства сосредоточивалось в Москве. Только две фирмы (студии Бахаревой и Продалент) находились в Петрограде и несколько студий, впрочем, второстепенных — в провинции: Вятке, Одессе и Киеве. Количество кинотеатров превосходило 2 тыс., а метраж фильмов ежегодно достигал около 12 млн. метров[111].

Иностранные фильмы, и в первую очередь французские, до 1914 года составляли большую часть программы. После 1915 года русских фильмов стало 60 %, и это объяснялось не результатами царской политики, а растущими трудностями войны.

В 1913 году было выпущено 130 фильмов, в 1914 — 230, в 1915 — 370, а в 1916 году кинематография достигла своей кульминационной точки — было поставлено 500 фильмов, причем почти все они были полнометражными. По количеству, а, может быть, и по качеству картин русское кинопроизводство занимало одно из первых мест в мире.

Наряду со светскими драмами и эстетско-декадентскими этюдами значительное развитие получил детективный жанр по образцу „Фантомаса” и „Похождений Элен”. Самым большим успехом у зрителей той эпохи пользовался многосерийный фильм „Сонька Золотая ручка”, рассказывавший о похождениях легендарной авантюристки и воровки; картина снималась в 1914–1916 годах Ю. Юрьевским и другими режиссерами. Большим успехом пользовался многосерийный фильм „Разбойник Васька Чуркин” („Русский Фантомас”, режиссер Е. Петров-Краевский) и другие. Васька Чуркин нападал на богатых и был благодетелем бедных. В этом чувствовалось отдаленное влияние социального протеста народных масс. Если в этом фильме на уголовную тему в сглаженном виде отражалась ненависть бедноты к богачам, то в других фильмах Этого же типа социальные мотивы начисто отсутствовали: они просто использовали хронику преступлений; в стремлении к эффектам показывали сенсационные убийства. Некоторые фильмы посвящались хирургическим операциям.


„Сестра милосердия”, 1914. Реж. П. Чардынин. В ролях: С. Гославская и А. Бибиков.


„Тайна германского шпиона”, 1914. Реж. Е. Бауэр. В главной роли И. Мозжухин.


„Песнь торжествующей любви", 1915. Реж. Е. Бауэр. В ролях В. Холодная и В. Полонский.


„Похождения Шпеера и его шайки червонных валетов”, 1915. Реж. Е. Бауэр. В роли Соньки — Золотой ручки — арт. А. Нельская.


„Наташа Ростова”, 1915. Реж. П. Чардынин. В роли Пьера Безухова — П. Лопухин, в роли Анатоля Курагина — И. Мозжухин.


„Кумиры”, 1915. Реж. Е. Бауэр. В ролях А. Коренева, И. Мозжухин.

„Дикая сила”, 1916. Реж. Б. Чайковский.


„Миражи”, 1916. Реж. П. Чардынин. В главной роли Вера Холодная.

„Загадочный мир”, 1916. Реж. Е. Бауэр. В ролях 3. Баранцевич и К. Джамаров.


„Умирающий лебедь”, 1917. Реж. Е. Бауэр. В главной роли В. Коралли.


„Пиковая дама”, 1916. Реж Я. Протазанов. В главной роли И. Мозжухин.


„Король Парижа”, 1917. Реж Е. Бауэр.


„Жизнь за жизнь", 1916. Реж. Е. Бауэр.

Вера Холодная в фильме „Сказка любви дорогой”, 1918.


В русской кинематографии в годы первой мировой войны работали два выдающихся режиссера — Евгений Бауэр и Яков Протазанов. В 1913 году, до начала работы и кино, Бауэр был театральным декоратором и художником. Один из его фильмов — „Страшная месть горбуна К.”, поставленный у Дранкова, был довольно низкопробным уголовно-приключенческим произведением. Затем Бауэр перешел к Ханжонкову и переключился на постановку главным образом светских, утонченно-психологических драм, отвечавших несколько патологическим вкусам тогдашних кинозрителей. В фильме Бауэра „Жизнь в смерти”, поставленном по сценарию Валерия Брюсова, И. Мозжухин играл роль человека, который, чтобы сохранить нетленной красоту своей любовницы, убил ее, а труп набальзамировал…

Бауэр поставил более семидесяти фильмов за четыре года своей работы в кино. Он брался за любые жанры: комедии, скабрезные фарсы, псевдопатриотические военные фильмы, детективы. Но наибольший успех принесли ему психологические фильмы из жизни „высшего света”. Его шедевром считалась картина „Жизнь за жизнь” (второе название — „За каждую слезу по капле крови”), — экранизация плохого романа Жоржа Оне „Серж Панин”. Перестиани, в будущем кинорежиссер, играл в этом фильме роль богатого коммерсанта. Вот что он писал о стиле своего учителя Бауэра:

„Пространства, колонны, тюль, меха, парча, кружева, цветы — вот элементы композиции Бауэра. Артистки раздвигали тюлевые драпри, появлялись в цветах, кружевах и мехах, скользили между колоннадами, сидели на сверкающих парчой диванах и обольщали коварных и простодушных мужчин».

А Гардин, соперничавший с Бауэром в утонченности постановок, характеризует его так:

„Фантастические декорации могли гармонировать только с такими же, как они, далекими от действительности, приятными для глаза, не утомляющими внимания образами. И Евгений Францевич подбирал „актеров” к своим стройным колоннам, аристократическим гостиным, роскошным будуарам. Он не ждал от актера острых переживаний, ярко выраженных эмоций. Он убирал все, что могло исказить красоту кинозрелища”[112].

Каким бы ни было декадентское эстетство, чрезмерное увлечение формой, болезненная утонченность, любовь к мелодрамам, Бауэр заслуженно может считаться первым настоящим кинематографическим художником не только в России, но и, пожалуй, во всем мире[113]. Его творчество характеризуется исканиями в пластике, декоративном оформлении действия и утонченной композицией кадров, согласующейся с ритмом движения актеров. Его фильмы — это живопись в движении, и поэтому он новатор, влияние которого в области формы и техники сохранилось надолго.

Один из крупных русских дореволюционных сценаристов и теоретиков кино, А. Вознесенский, работавший с Бауэром, так характеризует его вклад в киноискусство:

„Бауэр был первым художником, пришедшим к экрану в то время, когда вокруг него еще толпились исключительно юркие ремесленники, почуявшие здесь лишь новый рыночный спрос на их режиссерские услуги. Бауэр предложил экрану свой хороший вкус, свою живописную фантазию, свою театральную культурность”[114].

К тому же направлению дореволюционного кино, что и Бауэр, принадлежали Уральский, Туржанский и Волков.

А. Уральский принимал участие в постановке монархических пропагандистских фильмов „1812 год” и „Трехсотлетие царствования дома Романовых”, но по-настоящему посвятил себя кино только с 1915–1916 гг., поставив упомянутый выше фильм „Хвала безумию” по роману Захер-Мазоха и в дальнейшем работал главным образом над комедиями и мелодрамами. Актер В. Туржанский стал заниматься кинорежиссурой в 1914–1915 гг. Он экранизировал „Братьев Карамазовых” Достоевского, но специализировался по преимуществу на „великосветских” драмах, детективах и фантастике. А. Волков, постановщик фильма „Зеленый паук” (1916), занимался большей частью бульварно-мелодраматическими сюжетами. Из его картин, по-видимому, лучшей была „На вершине славы” с участием И. Мозжухина.

Путь Туржанского и Волкова закончился белой эмиграцией; после Великой Октябрьской революции они как эмигранты встретились в Париже.

Если очень условно можно сказать, что Бауэр развивал в кино направление Мейерхольда, то его главного соперника — Протазанова — следует считать сторонником того направления, которое возглавлялось Станиславским. Протазанов, так же как и Бауэр, ставил фильмы, разнообразные по тематике и жанровым признакам. Но он не был таким эстетом, как Бауэр, и лучшие его работы являются более или менее удачными попытками творческой экранизации русских классиков.

Следуя постановке „Бесов” в Московском Художественном театре, Протазанов создал фильм „Николай Ставрогин” (1915). Потом снимал Мозжухина в нелепых и надуманных мелодрамах, но в 1916 году поставил превосходный фильм „Пиковая дама”, в котором замечательно воплотил пушкинскую повесть. Фильм „Пиковая дама” интересен не только благодаря игре Мозжухина, но и благодаря превосходной фотографии Е. Славинского. Художники-декораторы В. Баллюзек, С. Лилиенберг и В. Пшибытневский создали для фильма великолепные декорации, сделанные под влиянием известных работ А. Бенуа.

Гардин был представителем тех же тенденций, что и Протазанов. В „Русской золотой серии” он вместе с Протазановым осуществил первую экранизацию романа J1. Толстого „Война и мир”, его незаурядная культура театрального режиссера и актера позволила ему выдвинуться в первый ряд режиссеров дореволюционного кино.

Из непосредственных учеников Станиславского в кино успешно работал в качестве режиссера Б. Сушкевич, создавший вместе со своими товарищами по Первой студии Художественного театра несколько фильмов.

Царизм был тюрьмой народов, но он не смог помешать зарождению кино у отдельных народов Российской империи. Правда, подавляющая часть русского дореволюционного кинопроизводства была сосредоточена в Москве, однако фильмы снимались и на Украине — в Киеве Одессе, Екатеринославе, — в Крыму, в Баку. Некоторые из этих фильмов рассказывали о жизни украинского и азербайджанского народов, а также крымских татар („Алим — крымский разбойник”).

Так же как и правительства Франции, Соединенных Штатов и Германии, правительство царской России хотело использовать кино для пропаганды войны. В художественной кинематографии эта пропаганда велась главным образом частными предпринимателями при поддержке царского правительства. В кинематографии документальной она была поручена полуправительственному благотворительному Скобелевскому комитету, работавшему под контролем военного министерства и получившему от последнего монопольное право производства съемок на фронте. Скобелевский комитет выпускал хроникальный военный журнал; кроме того, изображению военных действий он посвящал отдельные документальные киноочерки и художественные картины. Среди военных кинохроникеров Скобелевского комитета, постоянно снимавших на фронте, было несколько выдающихся операторов — П. Новицкий, П. Ермолов и др.

К концу 1916 года киноискусство в России пришло в состояние полного идейного упадка, который был своеобразным отражением того жестокого политического и экономического кризиса, в котором оказалась царская Россия. Дефицит в бюджете определялся фантастическими цифрами, доля национального дохода, поглощаемая военными расходами, была большей, чем в любой другой стране; покупка оружия за границей усилила взяточничество высокопоставленных придворных кругов. Из-за недостатка топлива промышленность и транспорт работали с перебоями. В тылу и в армии усиливалось брожение. Несмотря на все это, при дворе царили фаворитизм, разврат, мистицизм и дичайший разгул. Тайные пороки семьи Романовых и ее окружения превосходили псе, что рисовалось в необузданном воображении постановщиков декадентских фильмов 1916 года. Когда недовольство рабочих вылилось в забастовки, продолжавшиеся всю осень 1916 года, буржуазия встала в оппозицию к царю и его окружению, видя в них причину всех военных и экономических неудач и трудностей. При дворе стали побеждать германофильские настроения. Если раньше вся аристократия считала, что война способна предотвратить революцию, то сейчас германофильские группы, возглавляемые царицей, стали искать сговора с Германией и Австрией. Англия и Франция в свою очередь делали все для того, чтобы подогреть сильно поостывший военный „энтузиазм”. Из Франции для ведения военной агитации были отправлены в Россию социалисты Альбер Тома и Вивиани. В то же время при поддержке и участии французского посла Палеолога и английского посла Бьюкенена настроенные профранцузски и проанглийски круги аристократии готовили дворцовый переворот. В ночь на 17 декабря 1916 года родственник царя князь Юсупов вместе с одним из великих князей и главарем черносотенцев Пуришкевичем убили имевшего большое влияние на царскую семью авантюриста Распутина, накормив его пирожными с цианистым калием. Тем не менее кризис продолжал развиваться. Стачечное движение расширялось; булочные, около которых женщины целыми ночами стояли в очереди за хлебом, превратились в центры революционной агитации. Трудящимся не хватало хлеба, мяса, керосина, спичек, дров, угля, а в то же время спекулянты жили с вызывающей роскошью. В январе 1917 года, в годовщину „Кровавого воскресенья”, начались политические забастовки. Полиция жестоко подавила первые уличные манифестации, но сдержать их не смогла. Несмотря на аресты, в январе было свыше 200 тысяч участников политических стачек, направленных против царя и войны.

Полиция доносила, что идея всеобщей политической стачки становится столь же популярной, как и в 1905 году. Понимая, что царь Николай пользуется всеобщей ненавистью, придворные круги стали готовиться к дворцовому перевороту и замене Николая его братом Михаилом. Однако события продолжали развиваться во все убыстряющемся темпе. 18 февраля забастовали рабочие крупнейшего в Петрограде Путиловского завода. Через неделю, 27 февраля (11 марта), все рабочие столицы последовали их примеру и вышли на улицы с лозунгами „Долой войну!”, „Долой самодержавие!”, „Хлеба!”. Полиция оказалась бессильной подавить народное возмущение. Армия присоединилась к народу.

Следующий день ознаменовал конец царского режима, а значит, и начало нового периода в русской кинематографии.

Глава XXV „НЕТЕРПИМОСТЬ” — ЭТАПНЫЙ ФИЛЬМ (1916)

Работая над монтажом фильма „Рождение нации”, Гриффит в 1914 году приступил к съемкам картины „Мать и закон”. Темой для сценария, который он написал сам, послужил знаменитый американский судебный процесс — дело Стилоу, а также отчет „Федерал индастриэл комишн” о кровавой забастовке, во время которой, по свидетельству Льюиса Джекобса, некий владелец химического предприятия приказал своей личной охране расстрелять 19 рабочих, требовавших увеличения заработной платы.

Фильм, очевидно, был закончен в начале 1915 года, но его выпуск задерживался по неизвестной причине. Возможно, что Гриффит собирался дополнить свое произведение. Однако возможно также, что финансисты „Трайэнгла ” (основанного в ту пору) были напуганы некоторым социальным „вольнодумством” фильма и боялись после беспорядков, вызванных картиной „Рождение нации”, стычек совсем иного порядка… В Лондоне „Нетерпимость” была анонсирована следующим образом:

„Рабочее название картины было — „Мать и закон”. В течение более чем пяти лет (sic!) Д.-У. Гриффит лично занимался этим фильмом. Его главная мысль развивается в четырех параллельно движущихся историях, происходящих в четыре разные эпохи существования мира. Прибавляя к своей современной истории события минувших лет, Гриффит целиком отстраняется от всех старых, пришедших из театра концепций. В каждый эпизод он вводит аллегорию, относящуюся к действующим лицам его современной истории, втянутым в круговорот нетерпимости, которая является отрицательной силой в развитии его главной темы.

Исследовательская работа для разработки этих древних эпизодов была проведена коллективом экспертов, работавших три иди четыре года для того, чтобы снабдить м-ра Гриффита материалом объемом в шесть томов, в которых они собрали самые новейшие открытия в этой области… Некоторые из наиболее видных деятелей человеческой истории показаны в их борьбе с непреодолимым течением мысли, которая развивается на протяжении веков и ведет к уже близящейся эре личной ответственности, смягченной взаимным чувством братства и взаимопонимания между людьми”[115].

„Нетерпимость”, которую стали снимать в Голливуде летом 1915 года, состояла из четырех эпизодов: „Мать и закон” (современность), „Жизнь и страдания Христа”, „Варфоломеевская ночь” (1572 г.) и „Падение Вавилона” (539 г. до н. э.).

Производство фильма финансировала не фирма „Трайэнгл”, а „Уорк компани”, основным участником которой был Гриффит. „Рождение нации” принесло к этому времени ему как продюсеру больше миллиона долларов, которые он и вложил в новую постановку, будучи почти единственным ее банкиром. „Вавилонский эпизод” был основным и потребовал фантастических расходов.

На огромном участке бульвара Сансет в Голливуде воздвигнуты были такие колоссальные декорации, каких Голливуд не видел за все время своего существования; зал пиршеств Валтасара, площадью в 1,5 тыс. метров, был обнесен стенами, украшен гигантскими статуями слонов и достигал высоты в 100 метров.

Постановка была под стать декорациям. Гриффит израсходовал 650 тыс. долл. на воссоздание пиршества Валтасара, что, безусловно, обошлось дороже, чем подлинное пиршество, описанное в библии. 96 тыс. долл. ушли на статистов, один только наряд „возлюбленной царицы” стоил 7 тыс. долл., а ее мантия — больше тысячи долларов. Кордебалет обошелся в 20 тыс. долл. — столько стоил обычный фильм того времени; 360 тыс. долл. было израсходовано на оплату платьев, взятых напрокат, а более 300 тыс, долл. — на строительные материалы. В общем, „Вавилонский эпизод” поглотил миллион долларов, принесенных Гриффиту „Рождением нации”.

Дешевле других обошелся эпизод „Мать и закон”. Но для массовых сцен эпизода „Жизнь и страдания Христа” понадобилось множество статистов, а для „Варфоломеевской ночи” воспроизвели целый квартал старого Парижа. По словам Сеймура Стерна, дело обстояло так:

„Общая стоимость производства фильма „Нетерпимость”, считая и производство картины „Мать и закон”, достигла 1750 тыс. долл. Дополнительные расходы на рекламу и на распространение фильма равны 250 тыс. долл. Таким образом, картина обошлась в 2 млн.”[116].

Только 10 лет спустя постановка фильма „Бен Гур”[117] по размаху превзошла „Нетерпимость”. Но съемки этого фильма, частично сделанные в Италии, завершились в Голливуде и гонорары статистам и кинозвездам были гораздо выше, чем при постановке „Нетерпимости” — фильма без кинозвезд.

После 1930 года стоимость производства некоторых фильмов превысила 2 млн. долл. Звуковое кино, освещение, сверхгонорары продюсеров значительно увеличили себестоимость кинокартин. А появление цветного кино и обесценение доллара еще больше раздули бюджет производства фильма.

Огромные суммы вопреки очевидности были вложены в „Нетерпимость”, чтобы извлечь максимум выгоды. В 1939 году Гриффит набросал ради любопытства смету расходов по производству аналогичной картины в фирме „Метро — Голдвин — Мейер”. Смета колебалась от 10 до 12 млн. долл. — такую сумму никогда не вкладывали ни в один фильм даже в обесцененных долларах. В эпизоде „Падение Вавилона” были огромные массовые сцены. Наличный состав армии статистов в иные дни достигал 16 тыс. человек. Их кормили. Пришлось устроить гигантские кухни, и суповые миски циркулировали в вагонетках по узкоколейке системы Дековилля[118]. А в картине взятия приступом стен Вавилона иной раз несметные батальоны разворачивались в долинах, а воины на боевых колесницах, запряженных четверками, вступали в сражение на вершине каменной крепостной стены высотой в шестиэтажный дом.

Эпизод „Страсти Христовы” обошелся в 300 тыс. долл., было мобилизовано 3,5 тыс. статистов. „Варфоломеевская ночь” обошлась в 250 тыс. долл., в ней участвовало 2,5 тыс. статистов.

Чтобы командовать такой армией людей и следить за возведением декораций, Гриффиту пришлось организовать настоящий штаб. Съемками руководили Билли Бит-цер и Карл Браун[119]. Ассистентами Гриффита были Эрих фон Штрогейм, Удбридж Стронг Ван Дайк, Эдуард Диллон, Джозеф Хеннаберри, Тод Броунинг, позже ставшие самостоятельными режиссерами; среди вторых ассистентов были Тед Дункан и Майк Зиберт. Снимались лучшие актеры труппы Гриффита. Большинство из них были „открыты” и воспитаны им. Лилиан Гиш, без устали качающая колыбель, соединяла различные эпизоды фильма под музыку стихов Уолта Уитмена, которые были эпиграфом картины:

Бесконечно качается колыбель.

…Соединяющая настоящее и будущее.

В „Вавилонском сюжете” играли Констанс Толмэдж (девушка с гор), Элмер Клайфтон (Рапсод), Олфред Пэджет (Валтасар), Сина Оуэн (любимая царица), Телли Маршалл (верховный жрец Ваала), а в эпизодических ролях и среди статистов снимались молодые и уже знаменитые актеры „Трайэнгла”: Дуглас Фербенкс, Джевал Кармен, Милдред Харрис, Кэрол Демпстер, Полина Старк, Герберт Бирбом Три, Доналд Крисп, Оуэн Мур и еще неизвестные тогда будущие знаменитости — англичанин Ноэл Коуард[120], бывший в то время проездом в Голливуде, и будущая кинозвезда Коллин Мур.

В эпизоде „Страсти Христовы” роль Иисуса Назарея играл специализировавшийся на этой роли Хоуард Гэй, жениха из Канны — Джордж Уолш, а Бесси Лав играла его невесту. Ольга Грей была Марией Магдалиной, а Эрик фон Штрогейм — одним из фарисеев.

В „Варфоломеевской ночи” Марджори Уилсон и Юджин Пеллет — жених и невеста, гугеноты, Джозефина Кроуэлл — Екатерина Медичи, Фрэнк Беннет — Карл IX, Споттисвуд Айткен — престарелый адмирал Колиньи.

В эпизоде „Мать и закон” Мэй Марш играла „прелестнейшую из девушек”, Роберт Харрон — юношу, Сэм де Грасс — фабриканта-зверя Дженкинса, Мириам Купер — „покинутую”, Уолтер Лонг— „мушкетера трущоб”, Маргерит Марш — дебютантку. Режиссер Ллойд Ингрехем играл судью, а режиссеры Тод Броунинг и Эдуард Диллон — воров, Монти Блю (тоже будущий режиссер) играл роль организатора забастовщиков, а роль пастора исполнял настоящий священник — его преподобие А.-У. Мак Люр.

„Прелестнейшая из девушек”, юноша, „девушка с гор”, Рапсод, „покинутая”, „мушкетер трущоб”… все эти наименования говорят о том, что безвкусица и напыщенность не чужды „Нетерпимости”.

Важным техническим новаторством в фильме было то, что все четыре сюжета из разных эпох и разных стран развертывались не отдельно, а одновременно. Между ними была связующая нить — ее определял подзаголовок фильма: „Борьба за любовь в веках”. Однако ненависть и кровопролития играли главную роль в фильме, хотя Гриффит утверждал, что его картина является протестом против несправедливости и деспотизма любого вида.

„Нетерпимость” в первый раз появилась на экране 5 сентября 1916 года в „Либерти тиэтр” в Нью-Йорке в разгар кампании по перевыборам президента Вильсона.

Картина, как и „Цивилизация” Инса, как бы являлась протестом против ужасов войны. Этот протест был углублен показом различных социальных несправедливостей — кровавого подавления забастовок, преследований инакомыслящих, судебных ошибок, религиозной нетерпимости ханжей, Эта последняя форма нетерпимости показана в каждом эпизоде то через фарисеев в жизни Христа, то через главного жреца Ваала в Вавилоне, через католиков в Варфоломеевской ночи, фанатиков-пу-ритан в современном эпизоде. В общем, фильм восхвалял непротивление, призывал к сохранению мира, ратовал против вступления Америки в европейские войны, развязанные „нетерпимостью”.

Только один из четырех эпизодов кончается благополучно — знаменательно, что это эпизод американский. Другие эпизоды, которые завершаются убийством и кровопролитием, свидетельствуют о человеческих заблуждениях и развертываются на старом континенте. Американцы могли сделать из картины такой вывод: нужно оставаться у себя и не вмешиваться в международные дела, как проповедовал тогда Вильсон.

Прежде чем анализировать концепцию „Нетерпимости” и ее весьма странный киносинтаксис, изложим вкратце содержание четырех эпизодов и отметим стилистические особенности каждого.

Эпизод „Страсти Христовы” раскрыт не так детально, как другие. Почти весь он построен на общих планах. Он скорее служит метафорой, связующей остальные эпизоды фильма, как и колыбель, которую качает Лилиан Гиш. Этот неизменно повторяющийся кадр, показанный общим планом, — первый кадр фильма после уитме-новских строк.

„Ныне, как и прежде, колыбель безостановочно качается, принося одни и те же человеческие страсти, радости и горести”.

Эпизод „Страсти Христовы”, задуманный таким образом, является как бы узлом дорог, расходящихся к стенам этого огромного кинематографического собора. Он соответствует убеждениям, стремлениям Гриффита к морализированию, а также служит ему опорой, когда он выступает против религиозной нетерпимости. Наиболее развернуто дана сцена „Иисус среди фарисеев”, а также „Брак в Канне” из-за их зрелищной яркости и аналогии с темой „Пира Валтасара”.

Эпизод „Варфоломеевская ночь” — более значительный, чем „Страсти Христовы”, — начинается сценами во дворце Карла IX и Екатерины Медичи. Декорации сделаны тщательно, костюмы роскошны. В интродукции сцены, данные общим планом, преобладают; так же как и эпоха действия, они заставляют вспомнить фильм „Убийство герцога Гиза”, восхищавший Гриффита. Когда двор показывается в первый раз, стремительный наезд аппарата на Екатерину Медичи и Карла IX подчеркивает важность декораций и массовых сцен, в то же время знакомя зрителя с главными персонажами.

„Королевский двор показан в тот момент, когда Екатерина заставляет сына подписать эдикт об уничтожении гугенотов. В этой сцене меньше общих планов, а монтаж более фрагментарный… Вторая часть эпизода, намечающаяся перед подписанием эдикта, повествует о приезде в Париж молодой провинциалки-гугенотки „Черные очи”, ее обручении с Проспером Латуром, счастливой жизни в его семье, ее дружбе с королевским солдатом-щвейцарцем. Эти кадры соответствуют „Счастливому Югу”, эпизоду, которым начинается „Рождение нации”, они так же посредственны, как и этот эпизод. Гриффит не обладал даром показывать мирные идиллии. Кроме того, эти эпизоды плохо увязаны со сценами при дворе и трактованы в разном стиле.

Киноязык „Варфоломеевской ночи” становится выразительнее, когда начинается бойня: режиссер не поскупился ни на кровь, ни на насилия, ни на шпаги, пронзающие тела… Эпизод завершается хаосом и резней.”

„Вавилонский эпизод” — самый помпезный и самый дорогой — по длине, пожалуй, превышает современный эпизод.

„Девушку с гор, восставшую против своего скрытного и жестокого брата, продают как невольницу. Она куплена стариком. Но в этот момент ее освобождает Валтасар. Она дает обет вечно хранить благодарность Валтасару, отвергает ухаживания Рапсода, придворного поэта и тайного агента главного жреца Ваала.

Главный жрец Ваала, проповедующий нетерпимость, ведет борьбу с Набонидусом, сторонником религиозной терпимости; он намеревается основать в Вавилоне культ нового божества и при помощи Рапсода ведет переговоры с персидским царем Киром, который идет на приступ стен Вавилона. Натиск отбит. Валтасар, стоявший во главе своих войск, приказывает устроить пир в честь своей возлюбленной — царицы. Главный жрец Ваала предупреждает Кира, что надзор ослаблен и что можно снова пойти на приступ. Рапсод проговаривается о предательстве девушке с гор; она пытается предупредить Валтасара. Слишком поздно. Предатели открыли ворота, и персы вторглись на площадь, они проникают в покои, где после пира спят гости; начинается резня. Валтасар убивает свою возлюбленную-царицу и гибнет сам”.

Современный эпизод — самый сложный и значительный, киноязык в нем всего выразительнее.

„Сестра крупного промышленника Дженкинса пришла на роскошный бал просить своего брата о поддержке пуританской организации, члены которой будут бороться с „испорченностью нравов” масс, разгоняя народные гулянья. Во время одной из их вылазок перед зрителем появляется дочь народа, „прелестнейшая номер один”.

Сестра Дженкинса жалуется, что пуританской организации не хватает средств. Дженкинс приказывает снизить на 10 % заработную плату всем рабочим; начинается всеобщая забастовка. Среди бастующих — юноша. На подавление забастовки Дженкинс бросает своих охранников — готтов[121].

Стачка жестоко подавлена. Девушка и юноша принуждены покинуть рабочий поселок и переселиться в город.

Герой доведен безработицей до того, что начинает грабить прохожих и становится сутенером (мушкетером трущоб). Старик — отец героини — умирает. Она встречается с юношей и выходит за него замуж. Он возвращается к честной жизни, но банда мстит ему и его несправедливо арестовывают, чему содействует „покинутая”. Пока он отбывал наказание, у его молодой жены родился ребенок. Но пуритане во главе с сестрой Дженкинса похитили его… Чтобы разыскать ребенка, мать обращается к главарю шайки, в которой прежде участвовал ее муж, бандит за ней ухаживает, возбуждая ревность своей любовницы — „покинутой”.

Как-то вечером он проникает в комнату молодой женщины, не подозревая, что его любовница следит за ним. Он бы изнасиловал молодую женщину, если бы не освободили ее мужа, — он внезапно появляется и нападает на чрезмерно галантного посетителя. Покинутая красотка пользуется случаем и убивает (через окно) бандита — своего любовника — выстрелом из револьвера. Она швыряет револьвер в комнату. Юноша машинально поднимает его, приходит полиция; его обвиняют в убийстве.

Молодая мать — ей вернули ребенка — присутствует на судебном процессе мужа. Все улики против него. Его приговаривают к повешению. За несколько часов до казни настоящая убийца признается во всем молодой супруге осужденного, та бежит к губернатору просить о помиловании. Но он только что уехал. Мать и убийца в гоночном автомобиле мчатся за поездом. Тем временем в тюрьме приговоренный готовится к смерти, принимает последнее причастие; его ведут на эшафот, стоящий во дворе. Автомобиль догнал поезд, губернатор подписывает помилование, бумага привозится в тюрьму в тот миг, когда палач набрасывает петлю на шею невинно осужденного. Мать победила несправедливый закон — муж, жена и ребенок наконец вместе”.[122]

Фильм заканчивается коротким эпилогом, заключение дается в эпизодах, снятых общим планом. Сеймур Стерн говорит о них так:

„В эпилоге Гриффит показывает в ярких кадрах Армангеддона грядущих времен, развязывающего мировую войну, а также бомбардировку Нью-Йорка, низвержение последних мировых тиранов, уничтожение тюрем и всех орудий угнетения, освобождение всех людей и всех наций от всех видов порабощения, начало всеобщего мира на основах всеобщей любви и, как бы венец всему, — апокалипсическое видение, сопровождаемое субтитром: „И истинная любовь принесет нам вечный мир”.

Анализ, без сомнения, правилен и не противоречит общему духу „Нетерпимости”. Но зритель не в силах понять смысл всех этих кадров за короткое время, пока они проецируются на экран; до него не доходят все эти возвышенные иносказания, а видит он лишь одно — неуклюжий макет Нью-Йорка, неправдоподобно бомбардируемый… Пацифизм Гриффита в „Нетерпимости” не так явен, как у Томаса Инса в „Цивилизации”.

Большая смелость Гриффита в отношении формы заключалась в том, что он показал все четыре эпизода с разными сюжетами не последовательно, а одновременно. Чтобы пояснить свой замысел, он заявил:

„…Эти разные истории сперва потекут, подобно четырем потокам, на которые смотришь с вершины горы. Вначале эти четыре потока побегут отдельно, плавно и спокойно. Но чем дальше будут они бежать, тем все больше и больше будут сближаться, тем быстрее будет их течение, и, наконец, в последнем акте они сольются в единый поток взволнованной эмоции”.

В начале „Нетерпимости” эти четыре истории действительно звучат почти эпически, так как между „главами”, еще четко отделенными одна от другой, сохраняется относительное равновесие. Но, начиная с середины, темп действия ускоряется, ритм становится более прерывистым и все эпизоды, все эпохи словно сливаются воедино — в преследование, подчиняясь излюбленному приему Гриффита — „спасения в последнюю минуту”. Парижанин Деллюк, мало склонный к респектабельности, отмечает, что концовка фильма в значительной степени похожа на „хаотическую путаницу: Екатерина Медичи посещает нью-йоркских бедняков, а Иисус Христос благословляет куртизанок царя Валтасара, войска же Кира с ходу берут Чикаго”[123].

Такое странное видение мира явилось как бы завершающим этапом долголетней эволюции творчества Гриффита, превращением одного из его любимых приемов в подлинное мировоззрение.

Мы уже говорили, что стиль гриффитовских картин — это перемещение кинокамеры в пространстве, переход от одного события к другому, происходящих одновременно. Прием «спасение в последнюю минуту» и параллельный монтаж, таким образом, сделали кинорассказ гибким, что было большой удачей, а последовательное движение аппарата позволяло Гриффиту подчеркивать детали; впрочем, Деллюк как раз упрекал его за то, что он злоупотребляет деталями.


Вавилонский эпизод.


Вавилонский эпизод. В роли девушки с гор — Констанс Толмедж.


Эпизод Варфоломеевской ночи.


Современный эпизод. В ролях Роберт Харрон и Мэй Марш


В „Нетерпимости” Гриффит расширил понятие о времени и пространстве. Кинокамера служила для него и „ковром-самолетом” и „машиной времени”. Структура гриффитовского фильма усложнялась оттого, что и та и другая функции выполнялись одновременно. В развязке переплетаются четыре интриги, охвачено сорок веков, и оттого, что делаются скачки во времени и пространстве, все события эпохи распадаются на отдельные фрагменты и происходят в самых разных местах, например в современном эпизоде — это камера, тюремный двор, вагон губернатора, гоночный автомобиль; каждая из этих сцен в свою очередь распадается на отдельные фрагменты и детали (колесо мчащегося автомобиля, руки палача у виселицы и т. д.).

Все могло закончиться полным провалом и заслужило бы саркастическую иронию Деллюка, если бы не сила и не мастерство монтажа, если бы зрителя не увлекала ни с чем не сравнимая сила эпического повествования. Инс был лиричен, а Гриффит владел эпическим стилем но всем его пафосе и наивности.

Монтаж, использованный как творческий метод, как стилистический прием и почти как мировоззрение, — сущность „Нетерпимости”. Большая насыщенность кадров почти исключает движение аппарата. Несколько „трэвеллингов” в первой части фильма подчеркивают значительность декораций. В помпезных сценах „Вавилонского эпизода” они возникают снова, чтобы лучше показать колоссальные размеры дворца. Для достижения эффекта стереоскопичности простая тележка à la Пастроне была бы недостаточна. Высота декорации в данном случае была столь же существенна, как и глубина. „Трэвеллинг” в „Вавилонском эпизоде” осуществлялся с помощью привязного воздушного шара, — такой метод съемки и впоследствии редко повторялся.

Драматическое (а не декоративное) использование аппарата в „Нетерпимости”, насколько нам известно, — беспрецедентный случай. И оно удивительно удачно; когда пуритане выхватили ребенка из рук Мэй Марш, она упала на землю. Ее лицо показано крупным планом, затем аппарат направляется на ее руку, сжимающую детский башмачок. Итак, Гриффит знал, как движение аппарата усиливает драматический эффект. Но он отказался систематически прибегать к этому приему. Прием не соответствовал его концепции киноискусства.

Монтаж поглотил такое огромное количество пленки оттого, что Гриффит, набросав литературный сценарий, вел съемки без рабочего сценария. Большая часть картины снималась в порядке импровизации. И Гриффит, называвший свой фильм „солнечной драмой”, редко вел съемки при искусственном свете[124]. Так ему, конечно, подсказывал вкус, но здесь имело место и желание сэкономить. Освещение огромных декораций и электрооборудование значительно увеличили бы бюджет фильма.

Гриффит экономил на электричестве, зато не скупился на пленку. Было заснято 100 тыс. метров негативной пленки.

В завершенном фильме было почти 14 катушек, то есть около 4,1 тыс. метров. А это означает, если учитывать и довольно обширные титры, что Гриффит использовал лишь один метр из 30 метров заснятой пленки.

Такое большое количество потраченной пленки объясняется главным образом тем фактом, что многие сцены Гриффит поручал снимать нескольким операторам одновременно. Эта манера была присуща не только ему. На фотографиях рабочих моментов тех времен мы видим, например, трех операторов, снимающих бок о бок одну и ту же сцену, под одним и тем же углом зрения; делалось это из предосторожности, чтобы получить тройной негатив и гарантировать себя от неудачи. И, с другой стороны, в противоположность французским американские продюсеры в 1916 году считали, что одну и ту же сцену можно снимать или в нескольких ракурсах, или несколько раз. Шарль Патэ за время своего пребывания в Америке убедился, что этот способ эффективен, и дал своим режиссерам в 1918 году такой совет-указание:

„Режиссер должен просматривать отдельно и по нескольку раз каждый кадр, по мере того как они выходят из проявки, он ни на кого не должен перекладывать заботу о качестве и обязан использовать удобный случай для пересъемки того, что получилось недостаточно хорошо.

Монтаж (который даст ему возможность изъять все кадры, которые придают сюжету растянутость) и состоит в том, чтобы решить, какой же из пяти или шести негативов каждой сцены нужно оставить.

Не удивляйтесь, что я так расточительно собираюсь расходовать негативную пленку. Я считаю, что это вполне оправдывается; себестоимость негативной пленки благодаря этой кажущейся расточительности в конце концов увеличится максимально всего лишь на 1–2 %, а это пустяки, если учесть, что следствием будет увеличение цен на негатив.

Гриффит, автор и постановщик, который больше других способствовал прогрессу кинематографической промышленности в Америке, недавно говорил мне, что снял около миллиона футов негативной ленты для своего произведения[125]. „Нетерпимость”, выйдя на кинорынок, имела лишь 4 тыс. метров. Я думаю, все поймут, как ценно это замечание, и каждому будет ясно, во имя чего он посвятил несколько месяцев окончательному монтажу ленты.

Я пришел к заключению, что режиссер поступает крайне неблагоразумно, чтобы не сказать больше, если он доверяет эту работу монтажеру, который подчас не имеет никакого понятия о сценарии.

Причины необходимости такого отбора разнообразны. Есть кадры, которые становятся более выразительными, если оператор снял их в более или менее быстром темпе; это приводит к тому, что действие ускоряется, а его эффекты усиливаются.

Всем известно, что падения, преследования, сражения производят гораздо более сильное впечатление, если они сняты в замедленном темпе, и, наоборот, танцы более изящны и грациозны, если они сняты более быстро”.

Вполне понятно, что Гриффит поручал съемку каждой сцены „Вавилонского эпизода”, в которой много подобных кадров, большому числу операторов; они одновременно вели съемки всех уголков огромного „дворца” и могли таким образом снимать в разных ракурсах, а также и в разном темпе. Такой метод работы позволил Гриффиту располагать сырым монтажным материалом, податливым и разнообразным, что не дало значительного увеличения расходов по „Вавилонскому эпизоду”.

Рекламирование этого исполинского фильма было под стать его „вавилонским” декорациям. Сеймур Стерн пишет по этому поводу:

„В конце августа 1916 года нью-йоркская пресса опубликовала размером в полстраницы анонсы о предстоящей премьере „Нетерпимости”, которая была названа „колоссальным спектаклем, блистательным зрелищем эпохи”.

Зрители, привлеченные рекламой и статьей, сообщающей, что новый фильм Гриффита значительнее и лучше „Рождения нации”, вечером в пятницу 5 сентября 1916 года толпами устремились в „Либерти тиэтр”, в кинозал, где „Рождение нации” с успехом продержалось более 10 месяцев.

На премьеру пришли сотни знаменитых деятелей искусства, работников театра и кино… Квартал, где находилось здание „Либерти”, окружили тысячные толпы зрителей и фанатиков — трудно было попасть в зал.

Ввиду такого наплыва людей сеанс, который должен был начаться из-за большой длины картины в 8 часов вместо 8 часов 30 минут — времени обычного начала демонстрации кинокартин, — не мог начаться раньше 9 часов. Во время показа фильма делалось два антракта: один — после пролога, другой — до развязки четырех историй; таким образом, демонстрация картины окончилась только в час ночи. Проецирование оригинальной копии потребовало 3 часа 35 минут.

…За первый месяц сборы, полученные от „Нетерпимости”, побили рекорд четырехнедельных сборов „Рождения нации” в этом же театре”.

В Англии (Великобритания явилась самым крупным кинорынком после Америки) демонстрации „Нетерпимости” в театре „Дрюри Лейн” предшествовала богатая реклама. Премьера была 7 апреля 1917 года; предваритель-по фильм показали королевскому семейству и Георгу V в Букингемском дворце. На премьеру пришла избранная публика, репортеры писали, что фильм смотрели Ллойд Джордж, Уинстон Черчилль, лорд Бивербрук, Герберт Джордж Уэллс и другие.

Несмотря на такую широкую рекламу, „Нетерпимость” потерпела такой же колоссальный коммерческий крах, как колоссальны были „вавилонские декорации”. Фильм пять месяцев продержался на экране кинотеатра „Либерти” (половину срока исключительного проката „Рождения нации”). Но прошел месяц, и сборы стали падать, а владельцы кинозалов и не думали демонстрировать разорительный фильм в своих театрах. В Англии „Нетерпимости” не удалось получить двух месяцев исключительного проката.

Множество второстепенных факторов способствовало неудаче: фильм был слишком длинен, в сценарии было много промахов, играл роль и тот факт, что у этого крупнейшего фильма появились соперники в американской кинематографии, чего не было во времена постановки „Рождения нации”; кроме того, имели влияние и политические факторы.

Действительно, прекращение демонстрации фильма в Нью-Йорке совпало со вступлением Соединенных Штатов в войну. „Нетерпимость” была пацифистским фильмом, что соответствовало политике Вильсона во время выборной кампании. Но когда его политика изменилась, выступления против насилия и войны общественному мнению стали представляться вызывающими. Поэтому британская публика встретила фильм очень сдержанно. В „Цивилизации” зрители увидели антигерманскую направленность. „Нетерпимость”, более далекую от современных событий и более абстрактную, нельзя было переосмыслить с такой же легкостью в плане, противоположном ее центральной идее, осуждающей человеческую бойню и войну.

Но в еще большей мере, чем все эти факторы, коммерческий неуспех „Нетерпимости" предопределила необычайная форма, избранная Гриффитом. Режиссер увлекся новой концепцией кинорассказа — „симультанизмом” (одновременностью), а для широкой публики эта форма была и остается сейчас непонятной и недоходчивой. Терри Ремси пишет по этому поводу:

„Понятие, выражаемое словом „нетерпимость”, абстрактно и умозрительно… [126]

…Гриффит решил использовать примеры, взятые из истории, для того чтобы взволновать широкие круги публики, часто посещающей кино, драматизмом, основанным на абстрактном принципе… Но зрители пришли на „Нетерпимость” как раз в достаточном количестве, чтобы узнать, что они совсем ничего не понимают в этой истории. Те, для кого создается произведение искусства, требующее самой большой аудитории, оказались перед лицом почти алгебраического кинообразчика. Все кончилось конфузом.

Для Гриффита сцена, в которой Лилиан Гиш качает колыбель, представлялась золотой связующей нитью, символом непрерывности человеческого рода; кроме того, она связывала исторические периоды в его фильме. А для широкой публики образ колыбели означает, что „там будет ребенок”, или что „там — ребенок”, или — „там был ребенок”. Это никоим образом не обозначает непрерывности людского рода и ничего не говорит о нетерпимости, а скорее наоборот. Введение колыбели в фильм заставляет публику считать по пальцам, прошло ли девять месяцев, а не размышлять о человечности. Итак, „Нетерпимость” — яркий пример провала…”

Соображения Ремси изложены вульгарно и грубо. Но правильно то, что самая идея „Нетерпимости”выражена так неясно и несвязно, что не может служить „костяком” фильма.

„Как отнестись к нелепой мысли, — писал в 1919 году Рене Белле, — считать судебную ошибку примером нетерпимости в наши дни? В данном случае имеет место лишь несчастье человека… Или автор хочет сказать, что, так как человеческое правосудие неизбежно несет в себе элемент неуверенности, факт осуждения человека за убийство ли, за воровство ли является актом нетерпимости?.. Не пропитан ли его фильм толстовским анархизмом? Случай с судебной ошибкой доведен до абсурда, и это удивляет зрителей, которые хотят лишь одного — развлечения. А что значат эти два проезда в колеснице и в автомобиле?.. Нужно ли из этого заключать, что прогресс механики приведет к тому, что в мире будет больше справедливости? Но это доказательство покоится на очень хрупких основаниях…

У французов требовательный вкус. Они терпеть не могут нелепых разглагольствований, нескладных мыслей, ребяческого вздора. Такие недостатки произведения вызывают во Франции раздражение. Какой триумф был бы у „Нетерпимости” во Франции, если бы фильм не был так скудоумен. Но нам не может нравиться даже самая великолепная одежда, если сквозь ее складки мы видим жалкое голое тело”[127].

Скудость мысли — основной порок сценария. В „Страстях” и в „Варфоломеевской ночи” идея „нетерпимости” всего явственнее. Однако Рене Белле прав — нетерпимость не играет роли в судебной ошибке, а интриги вавилонского жреца основаны на тщеславии и предательстве, а не на фанатическом поклонении какому-то божеству, имя которого неизвестно даже эрудитам. Заменим мысленно большой вавилонский праздник каким-нибудь эпизодом, в котором главную роль играют силы прогресса (например, взятие Бастилии), и будет понятно, насколько это улучшило бы фильм.

И мы можем согласиться с интересными размышлениями С. М. Эйзенштейна[128], который писал по поводу „Нетерпимости”:

„…получилось сочетание „четырех разных историй”, а не „сплав четырех явлений в однообразное обобщение”.

„Нетерпимость” — „драма сравнений”, — назвал Гриффит свое будущее творение. Так драмой сравнений, а не „единым мощным обобщающим образом” и осталась „Нетерпимость”.

…Однако неудача „Нетерпимости” и получившейся „неслияемости” лежит еще и в другом обстоятельстве: четыре взятые Гриффитом эпохи действительно несводимы.

И неудача их слияния в единый образ „Нетерпимости” есть лишь отражение ошибочности тематической и идейной.

Неужели крошечная общая черта — общий внешний признак метафизической и неосмысленно взятой Нетерпимости с большой буквы! — способна объединить в сознании такие вопиющие, исторически несводимые явления, как религиозный фанатизм Варфоломеевской ночи и стачечная борьба в крупной капиталистической стране! Кровавые страницы борьбы за гегемонию над Азией или сложный процесс внутриколониальной борьбы еврейского народа в условиях порабощения римскими колонизаторами?

И здесь мы сталкиваемся с ключом к тому, почему именно на проблеме абстракции не раз спотыкается метод гриффитовского монтажа. Секрет здесь не профессионально-технический, но идеологически-мыслительный.

Не в том дело, что изображение не может быть поднято при правильной подаче и обработке до строя метафоры, сравнения, образа. Не в том дело, что здесь Гриффиту изменяет его метод или профессиональное мастерство.

А в том, что он, неудачно пытающийся это делать, неспособен на подлинно осмысленное абстрагирование явлений: на извлечение обобщенного осмысления исторического явления из многообразия исторических фактов”.

Может быть, в „Девушке с гор” режиссер хотел дать образ народа. Но Констанс Толмэдж, создавая карикатуру на Мэри Пикфорд, была не горянкой, а мюзик-холльной танцовщицей. Гриффит несет ответственность за ошибочную трактовку этой роли, так же как и за стиль игры, предложенный им для Мэй Марш в „Рождении нации”, — чувство юмора никогда не было сильной стороной этого Виктора Гюго экрана! Еще одна ошибка: Валтасар — воплощение терпимости. А ведь для демократической публики, которую привлекало благородство идеи фильма, король или принц не могут быть по самому своему существу ни справедливыми, ни терпимыми. Ате, кто осуждают насилие, не признают великих полководцев. Валтасар, и король и полководец одновременно, был возлюбленным полуголой царицы, которая, очевидно, не была его женой и вела невероятно разгульную жизнь, оскорбляющую пуританские нравы англосаксов. Народам с более терпимыми нравами вавилонская роскошь напоминала роскошь, окружавшую монархов, и они вряд ли могли поверить, что Валтасар был поборником мира и счастья народа…

Основной ошибкой „Нетерпимости”, в общем, был „Вавилонский эпизод”, он шел вразрез с творческим планом и замыслом произведения. Действие эпизода тонуло в массовых сценах, а нагромождение декораций затемняло интригу. Сценарий более чем посредствен. Первая осада Вавилона Киром в первой части фильма — драматическая вершина эпизода и всей вещи. Преждевременное введение ярких зрелищных эффектов идет во вред выразительности развязки — сцены вторжения войск в зал пиршества. Вавилонский эпизод потерпел бы, вероятно, провал, даже если бы вышел на экран как самостоятельный фильм. В нем меньше, чем в других трех сюжетах „Нетерпимости”, чувствовалась гриффитовская манера и национальная окраска.

„Ах, эти итальянцы”, — говорили некоторые зрители, выходя из синематографа после демонстрации „Нетерпимости” в Париже. Можно посмеяться над забавным заблуждением зрителей, но оно являлось беспощадной критикой Гриффита. „Вавилон” не первоклассное, не самобытное кинопроизведение. Выдающийся режиссер взял за образец произведения киностудий Рима и Турина. Он изучал фильмы „Камо грядеши?” (хотя и уверял, что никогда его не видел), „Последние дни Помпей” и в особенности „Кабирию” (как будто установлено, что он купил копию, думая изучить по ней на досуге технику). Он старался превзойти все эти образцы, но не за счет содержания, а вкладывая в фильм фантастические материальные средства. Он упивался декорациями, он утонул, несмотря на все свое мастерство, в массовках. И теперь, откровенно говоря, когда нас уже не могут ошеломить громадные массовки и декорации, „Вавилонский эпизод” представляется нам монотонным, наводит скуку. В особенности сцены оргии, в которых есть что-то от „красот” старого мюзик-холла. Если не считать крупных батальных сцен (к сожалению, в них много повторов), весь эпизод „Падение Вавилона” статичен, утомителен и нарушает крещендо событий в произведении, по существу своему динамичном. После скучных кадров, сделанных в манере итальянских кинокартин, зритель с удовольствием смотрит современный эпизод — лучшее в фильме.

Нужно посмотреть фильмы „Мать и закон” и „Падение Вавилона”[129], чтобы составить правильное суждение об их относительной ценности. Однако „Мать и закон” — „сердцевина” и основа выдающегося кинопроизведения, — очевидно, многое теряет, если одновременно не показаны три других эпизода. Развязка, финальное „спасение в последнюю минуту” банально, несмотря на технику и мастерство, если оно не переплетается, создавая необыкновенную кинометафору, с падением Вавилона, Варфоломеевской ночью и распятием Христа.

В плане чисто эстетическом это создает поразительный эффект. Мы уже приводили по поводу этого чудесного крещендо ироническое замечание Деллюка — как бы отголосок мнения публики, не понимающей фильма. Приведем другой отрывок; Деллюк на этот раз подчеркивает роль параллельного монтажа, примененного в гигантских масштабах:

„Благодаря параллельному монтажу можно быстро чередовать различные сцены, и мы как бы присутствуем при событиях, происходящих в одно и то же время в помещениях и на натуре. Кино — необыкновенно плодотворная почва для антитезы: салон противопоставляется трущобам, тюремная камера — морю, война — домашнему очагу и т. д.

Гриффит использовал этот прием в „Нетерпимости” с удивительным и просто невероятным мастерством. Но для большинства зрителей, восприятие которых недостаточно натренировано, это мастерство не делало фильм успешным, и головокружительная учетверенная драма стала представляться им необъяснимой путаницей… А ведь смелый ритм, вдохновенность, выдумка в этом длинном фильме достойны восхищения. Он является великолепным примером симультанизма (одновременности), достигнутого средствами кино”[130].

Удивительная симфония образов, чудесное крещендо дают пищу глазам больше, чем уму. Фильм закончен, и мы ошеломлены, мы недоумеваем, стараемся разгадать замысел Гриффита и смысл его произведения. Надо несколько раз просмотреть картину, услышать толкования комментаторов и как следует поразмыслить, чтобы постичь по деталям целое; когда смотришь фильм в первый раз, кажется, что это чисто зрелищное произведение. Все усилия режиссера направлены на форму, она заслоняет содержание — надуманное и расплывчатое. Это выдающееся кинопроизведение далеко от совершенства, но оно раскрывает много возможностей, и в этом его ценность.

Формалистичны три исторических и самых слабых эпизода. И, напротив, формализма гораздо меньше в современном эпизоде, влияние которого было наиболее широким и длительным.

Самые замечательные эпизоды — забастовка, суд и похищение ребенка пуританами. Монтаж двух последних, самых коротких частей поражает необыкновенным мастерством, удивительна режиссерская работа над образом, созданным крупнейшей актрисой Мэй Марш. В сцене суда исключительное значение придано деталям. Мэй Марш на суде в отчаянии ломает себе руки, которые показаны крупным планом. Выразительной игре рук Гриффит придает основное значение[131]. Крупные планы рук и лица преобладают в этой превосходной со всех точек зрения сцене, передающей тревогу человека, познавшего машину правосудия. Сцена похищения ребенка потрясает. Горе матери выливается в прекрасный порыв негодования против лицемерия, в сострадание к человеческому горю. Превосходная композиция приводит на память различные шедевры живописи, трактующие темы „Избиения младенцев”. В частности, в фильме, как и в картине Тинторетто, видишь каждую деталь, неразрывно связанную с целым, чувствуешь ритм, напоминающий симфонию. „Похищение ребенка” — шедевр, оказавший своим сюжетом и стилем глубокое влияние на последующую эволюцию кино. Здесь Гриффит не применял своего излюбленного параллельного монтажа, который принимали далеко не все режиссеры. Из этого эпизода выходит другой знаменитый эпизод: похищение „малыша” дамами из „благотворительного общества” в фильме „Ребенок” (1920). Странно, что часто не обращают внимания на этот явный долг Чаплина Гриффиту.

Знаменитый монтажный кусок забастовки имеет большое значение для современного зпизода и для всего произведения.

В экспозиции Гриффит проводит параллель между жизнью рабочих и жизнью Дженкинса. Социальная антитеза необходима для развития повествования. Стачка разражается после приказа уменьшить заработную плату во имя „благотворительной” цели. Монтаж этого основного эпизода проанализирован Теодором Гаффом и напечатан в книге Льюиса Джекобса. Отсылаем к ней наших читателей[132].

В интродукции при помощи самого простого параллельного монтажа (разговор по телефону) дается приказ Дженкинса: „Общая зарплата должна быть уменьшена на десять процентов”. Эта сцена заканчивается закрытием диафрагмы, после чего „из диафрагмы” показано волнение, вызванное на заводе этим приказом. Забастовка изображена как одно целое. Прошедшее время отмечается лишь субтитром: „И началась всеобщая забастовка”. Затем идет субтитр со словами оратора-рабочего: „У нас отняли деньги и использовали их на рекламу заботы о нас”. Другой субтитр указывает на приход штрейкбрехеров: „Те, которые хотели занять их места, были голодные”. Эти три субтитра не только играют необходимую пояснительную роль, но и, служа как бы знаками пунктуации, дают представление о том, сколько прошло времени. Затем начинается действие. До этого Гриффит показал два места действия: заводские ворота, перед которыми стоят толпы забастовщиков, и заводской поселок, на улицах которого собрались семьи рабочих.

Действие начинается с прихода охраны — этих „пинкертоновцев”, этих „готтов”, состоящих на службе фабриканта Дженкинса. Возникла стычка. Она еще не развернулась; в это время директор вызывает Дженкинса к телефону. Короткая сцена, параллельный монтаж дают понять, какую ответственность несет фабрикант. Начинается кровопролитная бойня. В последнем кадре (единственный в эпизоде кадр, снятый движущимся аппаратом) панорамой показано, как охранники расстреливают рабочих, как те бегут к стене, на которой написано большими буквами: „Сегодня то же, что и вчера”. Этот кадр длиннее всех других элементов эпизода, включая субтитры. Это ларго является заключительной частью монтажа, который идет в нарастающем темпе после первого выстрела. Некоторые планы, содержащие девять кадриков, длятся всего полсекунды. Два самых длинных плана, использованные Гриффитом в этой сцене, в три раза короче вышеупомянутого заключительного кадра.

Четкий рассказ идет в превосходном ритме. Но дело не в совершенстве стиля, а в трактовке сюжета. Впервые в большом фильме, в произведении, предназначенном для широкой публики, забастовка воспроизведена с прогрессивной точки зрения и предварена убедительным социальным анализом; Гриффит встал на сторону рабочего класса, не позволил вовлечь себя в болото реформизма, в самую низкую демагогию, которая, за редким исключением, характерна для его предыдущих „социальных” фильмов. И можно подумать, что сила социальной борьбы в Соединенных Штатах той эпохи оказала некоторое влияние на его миросозерцание.

„Никогда в истории Соединенных Штатов, — пишет Британская энциклопедия (изд. 1929), — не бывало столько забастовок и таких крупных, как в 1913–1917 годах.

Профсоюзы ИУУ[133] организовали длительные и упорные забастовки на шелкоткацких фабриках в Петтерсоне (Нью-Джерси) и среди рабочих-текстильщиков в Лоренсе (Массачусетс). В трудные 1916–1917 годы забастовки чрезвычайной мощности влияли не только на небастующих, но и на общественный порядок. В июле 1917 года в Бисби (Аризона) положение переменилось. Своеобразный „комитет бдительности” окружил 1,2 тыс. бастующих шахтеров и их друзей и выгнал их из города, запретив возвращаться назад. И не нашлось суда, который возложил бы ответственность на виновников этих незаконных действий. Самой серьезной и грозной из всех забастовок была забастовка в 1916 году, организованная профсоюзами железнодорожников, особенно влиятельными и могущественными. Президент Вильсон почти вынудил конгресс принять „Акт Адансона”, вводивший восьмичасовой рабочий день”.

Активность американских рабочих выросла с началом войны в Европе. Стоимость жизни значительно повысилась (177 % в 1917 г.), а заработная плата оставалась практически прежней (102 % в 1914 г., 101 — в 1915, 107 — в 1916, 114 % — в 1917 г.), вильсоновская демагогия (восьмичасовой рабочий день, антитрестовый закон) не сковали нарастающего недовольства. Появились воинствующие антирабочие организации. Ку-клукс-клан, реорганизованный в 1915 году, воспользовавшись широковещательной пропагандой „Рождения нации”, начал активно действовать против негров, эмигрантов, приехавших недавно, евреев, католиков, синдикалистов, рабочих. „Пинкертоновцы” и другие разновидности „готтов” перешли в наступление с удвоенной силой. Участились карательные экспедиции типа Бисби, а также „фреймапс” (подтасовка обвинений — попытка осудить невиновных в трибуналах). Весь мир был взволнован, узнав о деле Сакко и Ванцетти и Тома Муни.

Такая „радикализация” рабочего класса Америки воздействовала не только на Гриффита. Мы уже указывали в главе, посвященной серийным фильмам, на любопытную серийную картину „Коготь”. Мы видели, какое влияние оказали такие фильмы на направленность „Цивилизации”, его отзвуки мы найдем и в „пацифистских” фильмах 1915–1916 годов. Вот что пишет Филипп Стерлинг:

„Из мрака” (1915, Лески) разоблачил нечеловеческие условия труда на консервных заводах Запада, а „Человек с железным сердцем” (1915, „Селиг”) воссоздал отталкивающий образ фабриканта и наемных убийц, служащих ему и расстреливающих забастовщиков. „Боксер” (1916, „Мьючуэл”) направлен против синдикатов, созданных фабрикантами, и разоблачает способы, которыми они разрушают рабочие профсоюзы, засылая шпионов и агентов-провокаторов. И даже в 1917–1918 годы, когда фильмы в военном духе заняли первое место на экране, критический дух упорствовал…”[134]

Эпизод забастовки в „Нетерпимости” имеет такое большое значение оттого, что картина вышла за год до русской революции, которая впервые принесла власть рабочему классу, а Гриффит выступал в его защиту. В силу его прогрессивной точки зрения эта часть фильма оказала безусловное влияние на некоторых кинодеятелей в дни становления советского кино[135].

Если бы Гриффит создал только „Рождение нации”, то его влияние не почувствовалось бы в кинематографии СССР[136]. Народ, вставший у власти, с отвращением искоренил национальное угнетение и распри между народами, восхваляемые ку-клукс-кланом. Зато „Нетерпимость” широко демонстрировалась на экранах Москвы и Петрограда в 1920 году и заинтересовала Эйзенштейна и Пудовкина.

О значении эстетического вклада Гриффита говорит Луи Деллюк в 1918 году в статье, где он сравнивает Гриффита с Томасом Инсом. Мы уже приводили из нее цитаты[137]:

„Гриффит представляет собой прошлое киноискусства, хотя никто не оказывает чести киноискусству признанием за ним права иметь свое прошлое. Гриффит превосходно реализовал ту концепцию киноискусства, которая бытовала в течение долгих лет.

В его широкой творческой манере чувствуется влияние первых американских, крупных постановочных итальянских и некоторых русских фильмов. Только он один внес в картины ясный киносинтаксис, которого не хватало всем этим беспорядочным произведениям.

Ясный киносинтаксис — одно из важнейших средств в кинематографии. Гриффит — неутомимый наблюдатель, он старается со скрупулезностью использовать все свои наблюдения, под стать коллекционеру, который классифицирует, нумерует, приделывает ярлычки к своим диковинным находкам. И это поразительно.

Брать все детали — это ошибка. Даже Бальзак умеет отбирать. Д.-У. Гриффит увлечен деталями, однако он избегает сухости. И все же иные кадры „Сердец мира” суховаты… „Нетерпимость” ритмичнее. Симфония ширится, нарастает в едином порыве, распадается, преображается от богатства деталей; она безупречна. Ритм картины изумителен. Именно он и превращает „Нетерпимость” в настоящее произведение искусства, а Гриффита — в художника.

… Но Гриффит устарел. Он, если угодно, — первое вступление к киноискусству, Инс — второе”.

В 1950 году нельзя согласиться с тем, что Дэвид Уарк Гриффит — только прошлое, ибо его влияние на киноискусство превзошло в конечном счете влияние Томаса Инса.

Деллюк — жертва недальновидности. Решив, что „Нетерпимость” — результат прошлых исканий, он счел ее как бы совокупностью всех кинотечений и киностилей, по его мнению (вполне справедливому), отживших свой век, совокупностью, которая представляла собой как бы итог исканий, не имевших якобы значения для развития киноискусства в будущем. Но он не понимал, что итог, так же как экспериментальные искания, — начало нового прогресса. Он не понимал, что в свои самобытные произведения Гриффит внес новое содержание, внося вклад в будущее, в прогресс кинематографии. Инс и его студия этого не сделали.

Если не считать этой оговорки, Деллюк во всем прав. Верно, что ритм является главным качеством „Нетерпимости”, что искусство потонуло бы в деталях, если бы их не преображал ритм, что, несмотря на взволнованность, преувеличенную чувствительность и драматизм, иные детали и чувства суховаты и, наконец, что широкая творческая манера Гриффита, особенно в этом шедевре, — результат творческих приемов, использованных в первых американских, во всех крупных итальянских и некоторых русских фильмах. Список не полон — можно было бы прибавить довоенные французские фильмы, которые Деллюк презирал, и датские картины, о которых он не имел представления.


Современный эпизод.

Современный эпизод.


В „Вавилонском эпизоде” преобладает итальянское влияние. Но это же влияние ощущается в технике съемки на протяжении всего фильма.

Употребление съемки с движения (столь редкое в этом фильме) почти исключительно „пастронианское” (то есть в манере Пастроне — постановщика „Кабирии”).

Американское влияние (или, вернее, англосаксонское) заметно в кадрах погони, в неожиданных развязках и в показе жизни бедняков (эта тема знакома и итальянскому и датскому кино). Мы слишком плохо знаем русскую дореволюционную киношколу, чтобы обосновать слова Деллюка о влиянии „некоторых русских” на Гриффита. Во всяком случае, мы полагаем, что русское киноискусство могло до Гриффита и без его влияния изобрести приемы, которые впоследствии грубые льстецы, куря фимиам Гриффиту, приписывали одному лишь ему. Быть может, оно и не повлияло на него, а просто, вероятно, русское дореволюционное киноискусство в своем развитии в некоторых пунктах совпало с гриффитовскими замыслами.

Самой отжившей частью „Нетерпимости” нам представляются ныне до смешного плохо написанные, напыщенные субтитры. Слова, полные лиризма, уживаются с сухими объяснениями исторического характера, ссылками на библию и ученых эрудитов, перечислением статистов и цифровым материалом — миллионами долларов, истраченных на декорации и костюмы. Однако все это просто „шлак”. И, несмотря на этот шлак, несмотря на явные недостатки, которые мы подробно рассмотрели, художественный баланс ключевой кинокартины „Нетерпимость” высок. Не так высок был ее финансовый баланс. Через несколько недель после того, как „Нетерпимость” вышла на экран, всем стало ясно, что фильм долго не продержится, что грозит катастрофа. Акционеры и кредиторы потребовали возмещения. Гриффит сделал широкий жест и взял все расходы на себя. Он не утратил веры в свой шедевр, он был, конечно, уверен и в том, что его авторитет в мире коммерсантов непоколебим и что богатство, принесенное „Рождением нации”, никогда не истощится.

Несчастный режиссер со страстью пожертвовал всем ради своего шедевра. Он взвалил на себя тяжкое бремя и осужден был нести его до смерти. Он даже не мог уничтожить „вавилонские декорации”, которые воздвиг на Сансет-Бульваре. Эти декорации, основательно построенные на каменном фундаменте, возвышались в продолжение многих лет в Голливуде. Любопытные и туристы приезжали посмотреть на „вавилонские руины”. Сесиль Блаунт де Милль частично восстановил их для „Десяти заповедей”[138]. Когда изобрели звуковое кино, кое-какие декорации, возведенные для крупнейшего немого фильма в мире, еще уцелели. Почти совсем их разрушили в 1930–1932 годы, но некоторые превратились в дома. На части фундамента „вавилонских” зданий возведены были павильоны студии „Уолт Дисней”, существующей и в наши дни.

Катастрофический провал „Нетерпимости” имел последствия для всей кинематографии. Для финансистов, участвовавших своими капиталами в американском кинопроизводстве, стало ясно, что режиссеры могут увлечься и допустить гибельные ошибки. Отныне они стали делать ставку на кинозвезд, платили им гонорары из доходов больше, чем режиссерам, которыми отныне помыкали продюсеры. Последствия намечавшихся перемен были гибельны для Голливуда.

Провал „Нетерпимости” сыграл роль в ликвидации „Трайэнгла”; принцип, на котором было основано общество, оправдался благодаря триумфу „Рождения нации”, но потерпел крах с крахом нового фильма. Фирма лелеяла честолюбивые планы „вавилонского масштаба” и стремилась слишком быстро их осуществить… Появились официальные извещения о коммерческих затруднениях „Трайэнгла” в те дни, когда „Нетерпимость” сошла с нью-йоркских экранов. Добавляли, что дело взял в свои руки некий Дэвис, а деньги в предприятие вносит Сприклер, „король сахарной промышленности”. Но в июне 1917 года „Трайэнгл” прекратил производство[139].

Глава XXVI КИНО В АНГЛИИ, В БРИТАНСКОЙ ИМПЕРИИ И НА ВОСТОКЕ (1914–1920)

„Дата объявления войны — 4 августа — была во многих отношениях весьма благоприятной (fortunate), — гласит Британская энциклопедия (изд. 1927). — 3 августа был „Бэнк Холидэй” (то есть день, когда ежегодно бывают закрыты банки. — Ж С.). Постановлением о продлении отпуска банковским работникам на три дня и об установлении моратория на месяц правительство сразу пресекло панику среди вкладчиков и не допустило изъятия вкладов из банков, а также не допустило волнений в промышленных и коммерческих кругах. Кроме того, в августовский „Бэнк Холидэй” по традиции всегда проводились военные маневры территориальных войск, поэтому теперь они могли быть мобилизованы без всяких осложнений, а экспедиционный корпус был отправлен во Францию. Таким образом, страна вступила в войну с меньшим напряжением и большей согласованностью, чем можно было предполагать… Лорд Китченер немедленно обратился с призывом добровольно вступать в ряды армии. Его слова были приняты сочувственно… Все другие соображения были отложены, осталось главное: как финансировать такую большую войну в Европе в течение многих месяцев…”

Итак, Великобритания вступила в первую мировую войну, не потеряв традиционной флегматичности и в первую очередь заботясь о том, чтобы военный конфликт не отразился на банке, коммерции, делах. „Несмотря ни на что, вести дела как всегда” (Bussines Still as Usual) — было национальной формулой, „большим патриотическим лозунгом”, его наперебой повторяла пресса в конце лета и всю осень 1914 года.

Британское кино послушно следовало этой правительственной директиве. Августовские и сентябрьские журналы 1914 года нисколько не отличаются от июньских и июльских, никакого перебоя в делах. На своем месте политические статьи; рекламы, как всегда, обширны и роскошны, и военные вопросы занимают весьма мало места. Однако в декабре была опубликована фотография: фасад дома, пробитый снарядом, — кинотеатр „Гранд Пикчер” в Скарборо на побережье, ставший жертвой бомбардировки во время битвы на Изере.

Война не отразилась на подъеме английской кинематографии, начавшемся с 1912 года. Говоря об этом периоде расцвета британской кинематографии (проката и производства), А.-Ф. Роуз писал в 1921 году[140]:

„Публика была воодушевлена. Жизнь была легкой. Фильмы стоили недорого и нравились публике. Прокатчики были счастливы, продюсеры — довольны. То была золотая пора кинематографии. Война не нарушила подъема; напротив, в дни войны кино стало излюбленным развлечением англичан. Это было основное развлечение, но, лишенное мысли, оно в конце концов ослепило продюсеров, отвратило их от их действительных интересов. Так как публика принимала все, они давали ей что придется”.

Поначалу война почти благоприятствовала развитию некоторых областей британской кинематографии. Конструкторы кинематографических аппаратов (первые в мире после французских) спешили воспользоваться исчезновением немецкой и французской конкуренции.

„Пусть свирепствует война, но все по-прежнему будут ценить наш „хроно”, — заявил слишком оптимистически настроенный „Гомон Бритиш” в журнале „Байоскоп” 6 августа 1914 года; на рисунке-иллюстрации к этому лозунгу был нарисован хоровод национальностей, причем кайзер держал за руку француза-пехотинца, а серб с улыбкой приближался к австрийцу. Три месяца спустя там же был нарисован Джон Буль, стоящий перед кайзером, повергнутым в трепет и молящим о пощаде. Объяснительная надпись гласила: „Наша британская киноиндустрия сопротивляется немецким нападкам: все продолжают пользоваться нашим „хроно”.

Английские продюсеры после 4 августа выпустили несколько военных фильмов. До битвы на Марне Баркер поставил „Опасность немецкого шпионажа”, Самюэлсон выпустил документальный фильм „Великая европейская война”, Реджент — фильм „Призывник, Великобритания поддерживает своих друзей” — мелодраму, где много места занимают немецкие шпионы, а Дэвидсон откровенно утверждал названием одного из своих фильмов, что „война — неприятная действительность”… По-прежнему выпускались милитаристские фильмы в довоенном духе: вслед за „Лейтенантом Мораном” вышла популярная картина фирмы „Омз-филм”— „Лейтенант Даринг” о неутомимом агенте „секретной службы”. Позднее, в те дни, когда, вызывая тревогу, в море курсировали суда, Гомон выпустил фильм „Если бы Англия была завоевана” (19 октября 1914 г.). Все закончилось для Англии удачным ипрским сражением, хотя, „подобно пистолету, наведенному на сердце Англии”, остался Антверпен; правда, теперь по Па де Кале мог свободно проходить королевский флот, который установил морскую блокаду центральных государств. Фильмы той поры с возмущением рассказывали о немецких зверствах, объявляли о нашествии новых варваров — „гуннов”, во Франции этому слову соответствовало слово „боши”.

В октябре 1914 года была выпущена „Война против гуннов”.

Фильмы, пропагандирующие войну, не занимали в английской кинематографии такого ведущего места, как это бывало порой во Франции, России, Германии и Америке, но выпускались регулярно в течение всех военных лет. Особенно же, когда в 1915 году выяснилось, что кинокартины — великолепное средство при наборе добровольцев на фронт[141]. Правительство Великобритании организовало кинослужбу армии для съемок фронтовой кинохроники и для развлечения фронтовиков, очевидно, опередив в этом отношении Францию.

Военные действия затянулись, и Великобритания понемногу стала понимать, что война дело не одного только „континента”, как война против буров в Африке в начале пока. В 1916 году сражение под Верденом, где было уничтожено огромное количество людей, поставило перед Великобританией вопрос о необходимости преобразовать свой экспедиционный корпус в настоящую армию. Была объявлена мобилизация всех мужчин от 18 до 40 лет, за исключением освобожденных от воинской повинности и отказывавшихся по „возражению совести”. Был выпущен крупный военный заем, введен подоходный налог — 5 шиллингов с фунта стерлингов. Начались воздушные бомбардировки.

В королевстве возникли и другие трудности. В марте и апреле крупные забастовки, „разожженные революционной оппозицией”[142], охватили судостроительные верфи Клайда. В морском сражении у берегов Ютландии флот Великобритании понес крупные потери, не получив ощутительных результатов, и, „несмотря на все старания цензуры, не удалось представить это как победу”. Говорили об измене; нервозность возрастала из-за бомбардировок с цеппелинов — они доказывали, что островное положение Англии не спасает ее от военных операций; „недовольство росло все больше и больше во всех областях”, „возражения совести” перестали быть религиозным тезисом, основанным на библии и теологии, и вылились в грозное движение, к которому примкнули крайне левые социалистические элементы. Были учреждены трибуналы и открыты концентрационные лагеря для людей, отказывавшихся идти на фронт по „возражению совести”, а тем временем увеличивалось число стачек, особенно в угольном бассейне страны. Наконец, ирландцы, не перестававшие протестовать против почти колониального режима, который им навязывали крупные английские собственники, подняли в апреле 1916 года вооруженное восстание, на подавление которого потребовалось несколько недель. Восстание вылилось в партизанскую войну, не прекращающуюся в течение всей мировой войны: массовые расстрелы не заставили террористов отступить. Самое солидное и самое древнее в Европе правительство действовало во всех областях силой и великолепно справлялось с трудностями при активном содействии лейбористской партии. Репрессии и увеличение заработной платы способствовали усмирению социальных волнений, а призывы к преданности Великобритании быстро принесли плоды. Периоду „ведения дел, несмотря ни на что, как всегда” пришел на смену период „нации в одежде цвета хаки”.

Некоторые затруднения, возникшие в 1916 году, продолжались, однако, и в 1917 и усугублялись затруднениями экономическими.

„То, что страна увидела в 1917 году, — пишет Британская энциклопедия, — лежало, конечно, в природе самой войны. Это был необычный год. Города из-за авиационных налетов и недостатка угля с наступлением вечера погружались в полную темноту. На продукты питания карточек еще не было, но многие товары отсутствовали вследствие правительственного контроля за распределением и ценами. В ресторанах была введена порционная система. Алкогольные напитки строго контролировались в промышленных пунктах, выполнявших военные заказы. Несмотря на все, денег тратили очень много и лихорадочно развлекались. Огромные правительственные заказы значительно усилили денежное обращение; этому способствовала также высокая заработная плата в промышленности и в армии и договоры на снабжение. С другой стороны, тяжелая работа оправдывала стремления к самым бурным развлечениям. Так, в трагической Англии рестораны, дансинги, театры посещались чаще, чем когда-либо прежде… Сотни, и сотни тысяч жителей получали денег больше, чем они могли прежде мечтать”.

В эти тяжелые времена американское кино начало неистовое наступление на британские экраны, развязав сражение за „блок букинг”. Напомним, что „блок букинг” (оптовая продажа фильмов партиями) — коммерческий прием, благодаря которому театровладелец, желающий обеспечить свой театр коммерчески выгодным фильмом, принужден был заключить длительный контракт с кинопрокатной фирмой, представляя ей исключительное право снабжать его театр только своими фильмами[143]. Мощное наступление по системе „блок букинг” вел „Трайэнгл”. Сильная киноорганизация, поддерживаемая „Стандард ойл” и Рокфеллером, собиралась воспользоваться войной, чтобы установить владычество на втором мировом кинорынке. Для этого она располагала крупными козырями. Прокат кинофильмов в Англии занимал второе место в мире и имел решающее значение. Несмотря на войну, кинопрокат и кинопроизводство Англии по-прежнему были в полном расцвете, как свидетельствует доклад председателя Лондонской ассоциации владельцев кинозалов Гудвина, представленный в начале 1917 года в специальную комиссию, организованную „Нэшнл консил оф паблик морал” под председательством бирмингемского епископа.

„Постоянное и быстрое развитие характеризует период, предшествующий 1914 году. За последние два года дела пошли хуже. На 31 декабря 1914 года было учреждено 1833 общества, общий капитал равнялся 13 304 тыс. фунтов стерлингов, 452 новых общества были организованы в 1915 и 1916 годах с общим капиталом в 650 тыс. фунтов. Следует полагать, что к началу 1917 года в кинопромышленность будет в целом помещен капитал, равный 17,5 млн. фунтов.

На Британских островах приблизительно 4,5 тыс. кинотеатров, вместимость которых колеблется от 100 до 4 тыс. мест. В среднем залы имеют по 750 мест. Общее число зрителей за день должно быть равно 3 375 тыс., что дает общую посещаемость за год в будние дни более миллиарда. Нужно прибавить 20 млн. воскресных зрителей, так как 500 кино бывают открыты по воскресным дням, главным образом в Лондоне. Небольшое количество кинотеатров закрыто в связи с войной, но их число не превышает 6 %, и это означает, что клиентура уменьшилась всего лишь на 6 %. Более половины зрителей платят за место 3 пенса (то есть 30 французских сантимов) или меньше, как это показывают статистические данные… [144]

Следует полагать, что половина всего населения — женщин, мужчин и детей — посещает кино еженедельно. В городе Лидсе, например, в 49 залах 35 036 мест, то есть одно кресло приходится на 13 жителей. Впрочем, очевидно, пропорция не всюду такая, но в среднем одно кресло приходится на 35 жителей… Число людей, работающих в кинопромышленности и прокатных фирмах, исчисляется ныне в 100 тыс. человек. В 1915 году было выпущено 4767 новых фильмов. Общая длина новых фильмов, распространяемых как по праву исключительности, так и на свободном кинорынке[145], составляет 6 млн. футов пленки, ежегодно предлагаемой прокатчикам, и 70 млн. футов копии еженедельно проецируется на английские экраны”.

Завоевание британских киноэкранов, таким образом, было для „Трайэнгла” крупной ставкой. Тем более что лишение кинопроизводства его национальных баз могло обезвредить конкурента, сделавшего недавно попытку вторгнуться в Соединенные Штаты.

В сентябре 1915 года „Трайэнгл” одержал первую победу, подписав контракт об исключительном прокате с 740 владельцами лучших кинозалоз Англии. Это уже была победа на важном участке, ибо после некоторых подсчетов, менее оптимистических, чем подсчеты Гудвина, оказалось, что Великобритания во время войны располагает приблизительно 3,5 тыс. кинозалами[146], действующими регулярно. Но это было только началом наступления, печать возвещала о его успехах: 882 кинозала в октябре 1916 года; 1824 — 14 сентября 1917 года; 2 тыс. — 8 ноября. Указывалось, что кинотеатры подписали с „Трайэнглом” договор, чтобы обеспечить себе возможность демонстрировать еженедельно один первосортный фильм. Половина английских залов подпала под власть американцев. А ликвидация „Трайэнгла” не сопровождалась отступлением американцев. Общество переуступило контракты „Парамаунту”.

Англия практически не оказала серьезного сопротивления натиску Америки. Экраны были колонизированы в течение нескольких месяцев американскими фирмами, владельцы кинематографов вынуждены были подписать контракты „блок букинг” на длительные сроки — на полгода, год и даже больше. Показательна стенограмма комиссии „Нэшнл консил оф паблик морал”[147] — опрос Сесиля Гепуорта, одного из старейших и крупнейших английских продюсеров (январь 1917 г.):

Ламер. Могли ли мы прибегнуть к репрессивным мерам против американцев, прекратив допуск американских фильмов в нашу страну? Нет. Никто не мог этого сделать, кроме правительства. Ни одно коммерческое кинопредприятие не было достаточно могущественным для того, чтобы предпринять такие действия.

Секретарь Джеймс Маршан. Американцев в этой битве поддерживают неограниченные капиталы, и поэтому они могут производить фильмы, которые несравненно лучше наших.

Председатель (епископ Бирмингэмский). Мы спрашиваем себя, происходит ли это из-за лучших местных условий или потому, что там объединяются творческие усилия работников? Вероятно, потому, что объединяются творческие усилия.

Гепуорт. Американцы яснее, чем англичане, поняли коммерческие возможности кино. Английские продюсеры не могли получить финансовую поддержку, в которой они нуждались, для развития киноиндустрии. Все суммы, предназначенные для кинематографии, вложены были в кинозалы, и следует сказать, что в продолжение нескольких лет кинозалы нашей страны были гораздо лучше, чем залы Соединенных Штатов.

Епископ Бирмингэмский. Каково, в общем, соотношение фильмов, произведенных в нашей стране и в Америке? Пожалуй, я слишком оптимистично настроен, считая, что фильмов нашей продукции — пять процентов, восемьдесят пять — американской, а десять — других стран.

Д-р Салиби. Мы, несомненно, посылаем значительные суммы в Америку для закупки фильмов.

Ламер. Некоторое время назад британские продюсеры послали делегацию в таможенное управление с просьбой обложить пошлиной иностранные фильмы. К несчастью, министр финансов предпочел интересы Америки нашим.

Епископ Бирмингэмский. Американские фильмы обложены небольшой пошлиной. Пошлину следует повысить до одной трети пенни.

Секретарь. Одна треть пенни за неэкспонированную пленку, я думаю, один пенни за фут позитива и пять пенсов за фут отпечатанного негатива.

Его преподобие Кери Боннер. Из всего этого я делаю вывод, что в программе английских кино девяносто процентов американских фильмов — приблизительно девять фильмов из десяти — и что американцы могут ввозить свои фильмы в нашу страну, уплачивая лишь незначительные пошлины”.

Судя по некоторым подсчетам, американские фильмы монополизировали в 1915 году 92 % британских программ, а в 1916 году — 90. Опасность была велика. В 1917 году Сидней Морган безуспешно предлагал установить „долю” для иностранных фильмов, проецируемых на экраны Великобритании. По его подсчетам, в апреле в Лондоне было выпущено 450 тыс. футов американских фильмов против 27 тыс. футов английских[148].

В конце войны делегация, руководимая Баркером, нанесла визит британскому послу в Вашингтоне и просила его обратиться в Белый Дом с протестом против колонизации английских экранов американскими фильмами и пригрозить экономическими взысканиями заатлантическим „родственникам”. Почтенный представитель ее величества узнал с вежливым удивлением о существовании британского кинопроизводства. Очевидно, попытка осталась без последствий. Американские фильмы продолжали монополизировать английские кинопрограммы, и в ноябре 1919 года журнал „Французская кинематография” писал:

„Система „блок букинг” была принята в Англии во время войны к большой выгоде Америки. Кинозалы снимались более чем на полгода, а иногда срок превышал год. В настоящее время ни один фильм, сделанный в Англии, практически не демонстрируется публике. Проходит 7, 8, 9, 10 и больше месяцев между закрытым просмотром и сдачей фильма в прокат. Бесполезно предлагать английский фильм нашим прокатчикам, так как они почти все связаны контрактом с Соединенными Штатами. Все говорят о „замораживании” британских фильмов. А когда фильм выпускается с годовым опозданием, туалеты в салонных драмах оказываются немодными и вызывают смех у зрителей”.

Америка начала завоевание Англии и продолжала ее завоевывать в течение всего периода между двумя мировыми войнами. Господство над экранами сделало ее владельцем исключительно сильных средств пропаганды своей культуры и товаров.

Британское производство, естественно, подверглось контратаке американцев в 1916–1917 годах. Сначала его стимулировала война. Английский корреспондент „Сине-журналя” писал в 1915 году:

„Некоторая категория британских продюсеров, воспользовавшись ограничением импорта с континента, показала фильмы на тему о войне и шпионаже, большая часть которых не заслуживает никакого внимания. Но фильмы фирм „Гепуорт” и „Лондон-филм” обнаруживают свои высокие качества при сравнении их с нахлынувшими из Америки картинами.

Процветание кинорынка в первые годы войны создало базу для основания новых обществ по кинопроизводству: „Броуэст”, созданное около 1914 года Бродбриджем и крупнейшим англоавстралийским прокатчиком Альфредом Уэстом, „Айдл-филм” и „Уэлш Пирсон К0”, где „звездой” была Бетти Балфур.

Британское кинопроизводство продолжало выпускать свои „художественные серии”, черпая сюжеты в национальной литературе или в крупных событиях истории. Б. Холден и Ф.-Г. Торнтон поставили (1914) для Баркера помпезную картину „Джейн Шор” по трагедии Николаса Роу, написанной в начале XVIII века. Мак Бин поставил с Бетти Балфур „Жизнь леди Гамильтон” (1915); к этому сюжету часто возвращалась английская кинематография. Американец Джон Лоан Тэккер экранизировал „Христианина” Хэла Кэйна и популярного „Пленника Зенды” (1915). Томас Бентли поставил „Тяжелые времена” по Диккенсу, Уолтердо выпустил „Бригадира Жерара” по Конан-Дойлю, Перси Наш снял „Дизраэли”, а знаменитая актриса Алиса Терри, соперница Элеоноры Дузе и Сары Бернар, в шестьдесят два года снималась в фильме „Его лучшее дело” (1916); фильм был показан королеве. Для общества „Броуэст”, выпустившего этот фильм, стал сниматься знаменитый актер Матьюсон Ленг; он играл в фильме „Венецианский купец” по Шекспиру. После 1916 года съемки таких помпезных фильмов были практически прекращены и кинопроизводство, еще значительное в это трудное время, стало вестись экономнее.

В начале войны в английской кинематографии временно получили явное развитие тенденции к пошлым, просто малопристойным картинам из „жизни народа”. В фильме Гепуорта „Проход душ”, снятом в лондонских трущобах, есть впечатляющие фотографии, но в нем больше рассказывается о пьянстве, чем о нищете, как и в „Бутылке”, поставленной тоже Гепуортом в 1915 году. Большим успехом пользовалась картина Лэрри Тримбла „Продавщица” с Флоренс Бакстер в заглавной роли. Затем кинозрители увидели ее в кварталах бедняков восточной части Лондона („Восток есть Восток, замечательная история из жизни лондонских низов”). Одной из крупнейших удач кинозвезде Виолетте Гобсон принесла роль в картине „История девушки в армии” („Munition Girl Romance”, 1917) фирмы „Броуэст”[149].

Итак, тенденция к показу „Сцен из реальной жизни”, возникшая в Англии около 1902 года, продолжала развиваться. С традиционным примиренчеством освещалось важное событие военных лет — приобщение женщин к труду, следствием которого явилось удовлетворение требований суффражисток: избирательное право было предоставлено „слабому полу”. Но английская кинематография, взявшись за социальные проблемы, видоизменила и подсластила их, как свидетельствует мисс Рэчел Лоу в работе, написанной с весьма умеренной точки зрения:

„Снисходительность в отношении условностей и в конечном итоге подчинение им присущи всем фильмам, трактующим „социальные проблемы”. Иные продюсеры до того ослеплены, что скорее ратуют за условности, не выражая желания восхвалять реформы.

Понятно, что кинодеятели осмотрительно приняли во внимание противодействие пуритан во всех спорах, касающихся вопросов брака и некоторых сексуальных вопросов. Однако и в спорах о классовом вопросе также можно было видеть, что публика у нас всегда требовала морали, согласующейся с традиционными обычаями.

Мужчины, например, могли вступать в брак с женщиной из иного, „низшего” класса, женщины же не могли выходить замуж за мужчину из „низшего” класса. Классовый вопрос затрагивался мимоходом в таких фильмах, как фильм Наша, сделанный по старой мелодраме, „Король угля” (1916), и фильм Элви „Пробуждение Хиндла” (1918). „Король угля” был всего-навсего историей борьбы за наследство, где главное — подмена новорожденного. Сын угольного короля стал рудокопом, затем управляющим предприятия, а сын кормилицы, считавшийся сыном „короля”, — расточитель и проходимец.

Пьеса „Пробуждение Хиндла” — произведение драматурга-реалиста Стенли Хугтона[150]. Героиня-работница отвергает предложение человека, принадлежащего к высшему классу, считая, что иначе поступить нельзя. Значительно более типичной была экранизация имевшей успех пьесы Тома Робертсона „Каста” (режиссер — Лэрри Тримбл), построенной на том, что извещение о смерти молодого солдата впервые сближает его мать-аристократку и его жену — „прекрасную и полную благородства, но вышедшую из простого народа”[151].

Другие кинокартины показывали еще более ясно, что попытка сломать барьеры, разделяющие классы, — безумие. „Восток есть восток” (1917), работа режиссера Генри Эдуардса, — это история девушки, уроженки лондонских окраин, ставшей наследницей большого состояния; она покидает жалкую лачугу и поселяется в прекрасном квартале Вест-Энда, но там она поняла, что нет для нее ничего лучше на свете, чем отцовский дом, и она возвращается туда, в крепкие объятия своего первого возлюбленного…

Подобная осторожность не означала, что социальная несправедливость никогда не служила темой кинокартин, но она возникала весьма редко, лишь в тех фильмах, которые были созданы или под влиянием смутной мысли о том, что жалкое большинство хочет видеть свою жизнь на экране, или являлись экранизациями театральных пьес с историческими сюжетами.

Мысль, что зрители предпочитают фильмы, показывающие людей, похожих на них, до войны глухо проявилась в фильмах о „низших” классах. Затем она чувствовалась в фильмах, где показывались адюльтеры и пьяные разгулы, в менее грубой форме, чем в тех картинах, где происходили истории, которые „могли бы произойти со всяким”.

Но продюсеры отказались от них, увидев, что публика предпочитает отождествляться с высшим классом, а не наоборот… Прежней точки зрения сознательно продолжали придерживаться продюсеры группы Уолтона…

В фильме „Для ее народа” (Лэрри Тримбл, 1914, с участием Флоренс Тернер) рабочее движение символически изображалось романическим „треугольником”: работница, сын промышленника и честный молодой рабочий, весь отдающийся труду. Действие фильма — всего лишь любовной истории — развертывалось на текстильной фабрике.

В 1914 году вышла картина „Жизнь лондонской служащей” (производство „Мотографа”), тоже мелодрама, история бедной девушки, а в следующем году, очевидно, стремясь угодить определенной части населения, Лэрри Тримбл поставил картину „Продавщицы”. Действие фильма (главная роль задумана была для Флоренс Тернер) происходило в большом американском магазине; фильм получился реалистичнее предыдущего фильма „Мотографа” и ставился в расчете на зрителей-служащих, так как были показаны тяжелые условия их труда.

В 1915 году „Гепуорт и К0” выпустил фильм по оригинальному сценарию У.-Дж. Эллиота „Эксплуататор” (постановка Фрэнка Уилсона). Эллиот, „изучив условия труда” в Бермондси и Попларе, описал историю девушки, попавшей во власть хозяина-эксплуататора. Пресса сочла фильм „историей из реальной жизни без прикрас, обнаруживающей ужасную правду эксплуатации… медленное убийство при помощи худших форм капитализма… гнусное преступление „системы эксплуатации”, показанной в оголенном виде так, чтобы никто не мог сказать, что факты искажены..

Подобные фильмы редки, и это наводит на мысль, что публика не очень падка до реализма, откровенно рисующего реальную жизнь, социальное неравенство…[152] Вообще же в исторических фильмах, в основе которых лежат романы, достоинства, обеспечивающие успех и славу оригинальному произведению, сокращаются так, что от них почти ничего не остается.

Почти не осталось и следа от критики пенитенциарной системы в фильме „Справедливость” по Голсуорси (Элви, 1917) и в фильме „Никогда не поздно произвести реформу” по пьесе Ширлея, написанной 30 лет назад, по произведению Чарлза Рида. „Красная похлебка” (1918) — обличительная сатира Мэри Чолмондели на буржуазные классы — превратилась в банальную любовную историю. „Рождество в работном доме”, написанное за 20 лет до того Чарлзом Симом, свелось к слезливой мелодраме. В „Рождественском гимне” (режиссер Гаролд Шоу, 1914) также предали Диккенса…”

Традиционный английский документализм, с другой стороны, сказался, что вполне естественно, в пропагандистских военных фильмах. Лорд Бэден Поуэлл[153] написал сценарий фильма „Бойскауты, будьте готовы” (1917), снятый режиссером Перси Нашем. За таким патриотическим кинофильмом, как „Раненый на Ипре”, следовали картины, показывающие подлинные сражения, снятые Службой кинематографии при Военном комитете (War Office Committee): „Битва при Аррасе” и „Взятие Бапома” (1917). Режиссер Морис Элви снял фильм „Жизнь Ллойд Джорджа” (1918) после появления фильма „Жизнь лорда Китченера” (1917), поставленного Рексом Уилсоном. Эти кинобиографии современников были или монтажом документальных съемок, или же в них снимались актеры, как в фильме „Большая война Джорджа Пирсона” (1918)[154].

Несмотря на все усилия, художественный уровень кинофильмов не поднимался. Американское вторжение привело в упадок английскую кинопродукцию, которая в лучшем случае привлекала таких плохих авторов, как баронесса Орсизи или Мэри Корелли. Большой коммерческий успех принесли в те времена традиционные детективные фильмы и многосерийная картина „Ультус” в постановке Джорджа Пирсона и француза Гужэ для „Гомон Бритиш”. В роли Ультуса снимался английский Мацист — Аурел Сидни[155].

Последний период войны был очень трудным для английской кинематографии, успехом пользовался лишь фильм Томаса Бентли — экранизация знаменитого романа Эмилии Бронте „Грозовой перевал”. Война отразилась еще сильнее на внутренней жизни Англии.

„Жизнь становилась все труднее, — писала Британская энциклопедия. — Были усилены меры контроля, так как пришлось ограничивать расходы и, кроме того, укреплять нравственность в тылу… Все жаловались на спекулянтов… Рестораны и театры закрывались рано, продажа одежды была регламентирована, железнодорожное движение сократилось. Население получило продовольственные карточки на сахар, масло, маргарин, мясо, бекон… В июле 1918 года немецкое наступление совпало с крупными забастовками на военных заводах в Ковентри, в Бирмингаме, Йоркшире, правительство пресекло их, мобилизовав забастовщиков. Но волна забастовок с удвоенной силой возобновилась в августе, и, если бы не было подкрепления, лондонское метро прекратило бы свою работу”.

Перемирие 11 ноября не сгладило социальных конфликтов. В 1916 году насчитывалось 276 тыс. забастовщиков, а в 1917 — 872 тыс.; цифра превысила миллион в 1918 году, 2,5 млн. — в 1920 году. Восстание в Ирландии приняло большие размеры, вылившись в настоящую гражданскую или колониальную войну. В то же время забастовки стали носить политический характер: железнодорожники отказывались перевозить войска и людей по направлению к России и Ирландии. Индия волновалась. И мирные переговоры выявили глубокий антагонизм по отношению к союзникам: к американцам, особенно в экономической области, к французам же — на почве европейской и колониальной политики…

Несмотря на все эти многочисленные трудности, в конце войны появились признаки возрождения английского кинопроизводства. В 1920 году в Великобритании насчитывалось 27 киностудий и 46 кинопроизводственных фирм (только 12 из них имели реальное значение). К старым фирмам „Б. и К0”, „Лондон филм”, „Гепуорт”, „Гомон” и организованным недавно — „Дэвидсон”, „Броуэст”, „Уэлш Пирсон” — присоединилась могущественная „Столл Пикчер Продакшн”, которая построила в 1919 году в Криклевуде крупнейшую студию в Англии, где постоянно работали пять киносъемочных групп и такие режиссеры, как Морис Элви, Гаролд Шоу, француз Рене Плезетти. Финансисты, очевидно, заинтересовались кинематографией — всемогущий лорд Г. С. Г. Ротермир, министр военного кабинета, владелец газет „Ивнинг ньюз”, „Дейли мейл”, „Таймс”, „Дейли миррор”, „Сандей пикчерал”, как и его американский коллега Херст, вложил капиталы в кинопроизводство. Была предпринята серьезная попытка вывозить кинофильмы. Франция ввозила в 1919 году миллион футов английских негативов (против 8 тыс. в 1916 г.). Итальянский, голландский, бразильский, аргентинский кинорынки открылись, когда фирма „Столл” благодаря Патэ успешно пробила одну-две бреши в американской блокаде.

Но успех был непродолжителен. Внутренний кинорынок Соединенных Штатов — а это был решающий сектор — не включил в свои программы картины лондонского производства, остававшиеся более чем на среднем уровне. Англичанин Роуз в 1921 году писал без всяких прикрас:

„Что нужно было английской кинематографии для постановки ценных кинопроизведений, характерных для национального гения, признанного во всем мире? Капиталы. Что верно, то верно. Но также — и это главное — новые сценарии, значительные, сочные, где красота не была бы просто элегантностью, где любовь трактовалась бы не избито… и, наконец… сценарии, где чувствовалась бы сама жизнь — могучая, свободная, искренняя. Что же сделано, чтобы достигнуть этого? Ничего или почти ничего. Английская кинематография задыхается и атрофируется, фильмы делаются по одному образцу — они словно в железном ошейнике, а ведь рядом, перед глазами, не умеющими видеть, — вольный простор и свет… сама жизнь…”

Гепуорт назвал свою фирму „домом чудесной выдумки”, и британская кинематография следовала программе, определенной ее пионером.

Самым крупным кинофильмом 1920 года был „Карнавал” с участием Мэтьюсона Ленга. Фильм импортировали во Францию, и он обошел довольно много экранов. С тех пор прошло 30 лет, но мы отлично помним, до чего он бездарен — костюмы нелепы, массовые сцены несуразны, он скверно сделан с режиссерской точки зрения, его язык предельно условен. Самое посредственное произведение французской или итальянской кинематографии (находившейся тогда в полном упадке) было лучше этого „боевика”, поставленного Гарли Кнолсом. Капиталы лорда Ротермира и возможности экспорта были недостаточны: нужно было еще выпускать хорошие фильмы.

Потонув в приспособленчестве, которое еще усилилось с организацией состоящего из предпринимателей „Цензурного бюро”, погрязнув в пыльных декорациях избитых великосветских драм или детективов, забыв о знаменитых традициях своей культуры, Лондон предоставил Копенгагену и Голливуду заботу об экранизации Диккенса; английская кинопромышленность потеряла всякую художественную и рыночную ценность. Казалось, что страна старой цивилизации, изнуренная войной, неспособна примкнуть к новому искусству, использовать прогресс промышленности, созданной в первые годы века.

Кинопромышленность Лондона стала заключать сделки со всем миром — с Италией, Францией и Америкой. После 1920 года (когда упадок кинематографии обострился) сам собой напрашивался вопрос, станет ли когда-нибудь кинематография Англии искусством, несмотря на все усилия таких кинодеятелей, как Томас Бентли, Морис Элви, Брембл или молодой режиссер Андриан Брюнел, дебютировавший как постановщик кинокомедий?.. Но заслужило ли признания хоть одно из этих имен за границей?


* * *

В период с 1914 по 1920 год британская кинематография не могла противостоять заграничной, но зато возникло несколько ее ответвлений.

В 1917–1918 годы две кинофирмы перебазировались в Южную Африку. Гаролд Шоу, основав „Африкэн филм лимитед”, снял картину „Завоевание континента”, затем „Символ одной жертвы” (1918), рассказывающую о смерти сына Наполеона III во время войны против зулусов. Лесли Люкок в 1918–1920 годах предпринял постановку еще более значительных фильмов — „Бич границы”, „Роза Родезии” и, наконец, „Копи царя Соломона”; два последних фильма — экранизация романов сэра Райдера Хаггара. В распоряжении режиссера этих фильмов (очевидно, это был Аллен Куотермейн[156]) была довольно посредственная европейская труппа, но он широко использовал местные возможности: пейзажи, живописные виды, лошадей и, как сделал это в Океании Гастон Мельес, снимал не профессионалов актеров, а местных жителей, зулусских вождей — Кентани и Юми.

Еще одно кинопроизводство организовалось в Индии. После войны основали (вернее, собирались основать) общество „Бритиш энд ориентел филм лимитед” с капиталом в 600 тыс. фунтов стерлингов, чтобы производить и распространять английские и индийские „боевики”. Со своей стороны, теософы основали общество „Ист энд Уэст филм”, которое собиралось поставить „Жизнь Будды”.

Киноискусство стало развиваться в Индии с 1906 года, когда первый „биоскоп” (так называлось в ту пору кино) демонстрировал фильмы на открытом воздухе в Бомбее. Новый вид зрелища стал быстро развиваться, и в 1911 году наблюдался настоящий „бум”. В течение полутора лет в Бомбее открылись три „кино-паласа”, четыре — в Рангуне на тысячу и 2 тыс. мест, а Элфинстон в Калькутте в продолжение четырех лет сделал „блестящую карьеру”. И пресса поздравляла себя с тем, что „кино говорит своим собственным языком, понятным и для европейцев и для индийцев”. Патэ тогда организовал небольшое кинопроизводство в Индии, выпустившее фильм „Минна, служанка, заключает сделку” (1914).

В начале 1913 года индийская буржуазия Бомбея с энтузиазмом приняла первый индийский фильм „Харишчандра”, снятый и поставленный Д. Г. Пхальке в студиях, которые он оборудовал (конечно, самым примитивным способом) в Назике, приблизительно в 100 милях от Бомбея. В этом кинопредприятии (которое само проявляло пленку и вынуждено было установить рефрижераторы для проявочных ванночек) была своя труппа — 30 актеров-индийцев.

Успех фильма „Харишчандра” позволил Пхальке выпустить сразу еще два фильма; их сценарии Пхальке написалтоже по мотивам религиозных легенд своей страны: „Савитри” и „Бахмасур Мохини”. В его плане выпуска на 1915 год значились „Шандрага” — мифологический фильм, „Тукарам” — исторический и „Мальвика” — экранизация драмы знаменитого санскритского писателя IV века Калидасы, которого „Биоскоп” — из него мы и заимствовали эти сведения — называл „индийским Шекспиром”.

Дадазагеб Пхальке, родившийся в 1870 году в Трим-балке, близ Назика, задумал стать кинопостановщиком, увидев „Страсть” Патэ. В 1912 году он привез из Англии киноаппараты, фонарь для печатания и перфоратор Уильямсона. Пхальке создал в 1913–1918 годах 33 фильма. В 1918–1919 годах он выпустил „Ланка Даган” и два своих самых удачных фильма — „Жизнь Кришны” и „Калийа Мардан”. Он писал, фотографировал, режиссировал все эти фильмы и был их продюсером.

В 1917 году начала кинопроизводство фирма „Элфинстон биоскоп К0”, принадлежавшая богачу Парси Дж. Ф. Малану. Первый фильм, „Наль и Дамаянти”, был поставлен актерами-итальянцами — четой Манелли. До 1920 года индийское производство, сосредоточенное и районе Бомбея, не имело большого значения и выпускало картины на мифологические темы[157].

На экранах Индии по-прежнему демонстрировались главным образом французские, итальянские и американские фильмы, причем английские фильмы не занимали существенного места. В начале войны Протеа, Зигомар и Мацист были кумирами индийской публики. Но Америка скоро вытеснила своих конкурентов, особенно благодаря Чарлзу Чаплину: он быстро стал любимым актером индийцев, бедных классов Индии. Тогда в стране было только 100 кинематографов на 350 млн. индийцев, живших в безысходной нищете и периодически становившихся жертвой голода, уносившего миллионы людей. Программы кинотеатров состояли больше чем на 90 % из иностранных фильмов. По мнению Панны Шах, попытка европейцев организовать в Индии кинопроизводство потерпела неудачу. До 1921 года в Индии, очевидно, были выпущены фильмы „Султанша любви”, „Тайна Востока”, „Шираз”.


* * *

Еще меньшее развитие получила кинематография в Китае. Огромная феодальная империя с четырехсотмиллионным населением, казалось, была той последней частью света, которую могли поделить „великие державы”. В 1900 году национальное пробуждение — восстание боксеров — явилось поводом для военной экспедиции, в которой принимали участие восемь стран. Маньчжурия и Корея были ставкой в русско-японской войне 1905 года. Проведение железных дорог распространило иностранное — главным образом английское — влияние „великих держав”, утвердившихся в концессиях на побережье. Кинокартины сначала демонстрировались только в иностранных концессиях. В 1900 году в шанхайском мюзик-холле „Аполло” впервые был дан киносеанс.

С 1898 года в Китае царствовала весьма властная и реакционная вдовствующая императрица Тзе Хи. Она умерла в 1908 году, и ее смерть показала, что тысячелетняя императорская власть агонизирует…

Погребение вдовствующей императрицы было заснято компанией „Америкэн синематограф К0”; фильм демонстрировался в Пекине наряду с другими кинохроникальными съемками. Разрешение на демонстрацию картины было дано Тузан Фангом, вице-королем. Но вторжение в императорский город „выдумки белых дьяволов” привело в негодование реакционную придворную знать. Тузан Фанга сместили и заменили вице-королем Ву Чангом.

Почти одновременная смерть вдовствующей императрицы и императора привела на трон ребенка двух с половиной лет от роду. Внутренняя борьба между представителями маньчжурской династии, царствовавшей с XVII века, ускорила ставший неизбежным кризис, вызванный борьбой между китайской буржуазией, чье влияние возрастало, и очень древней феодальной знатью, дела которой были в упадке. 12 февраля 1912 года ребенок-император был отречен от престола и Сун Ят-сен стал во главе новой республики. Революция, начавшаяся в октябре 1911 года восстанием гарнизона в Ханькоу, отражена в кинофильме, выпущенном в июне 1912 года, — то был, вероятно, монтаж хроникальных кадров, сделанный режиссером Ю.

Китайские реакционеры ополчились против революционного руководителя страны Сун Ят-сена, провозгласившего лозунг: „Нация, демократия, социализм” (июнь 1912 г.) — и вынудили его оставить управление государством; его заменил Юань Ши-кай, который стремился восстановить монархию. Но влияние Сун Ят-сена беспрерывно росло и, после того как сорвалась попытка Юань Ши-кая свершить государственный переворот, Сун Ят-сена снова провозгласили председателем республики Южного Китая (1917). С началом XX века Китай вступил в революционную эпоху; возрастала роль народа, цели которого были достигнуты после многочисленных перипетий и иностранных интервенций, продолжавшихся полвека.

В 1912 году, ко времени провозглашения республики, в Китае на четырехсотмиллионное население было всего лишь 20 кинозалов. В Пекине по-прежнему не было кинотеатра, только два было в Шанхае и четыре в Харбине.

Некий Антонио Рамос, испанец, ставший киноимпортером в Китае, в 1897 году принял участие в войне на Филиппинах, затем обосновался в Маниле; там он приобрел киноаппарат Люмьера и стал разъезжать по всем Филиппинам, демонстрируя кинокартины. В 1904 году он поселился в Шанхае, где и открыл в районе международной концессии первый постоянный кинозал в Китае. Он снял в 1904 году несколько картин, привлекая местных актеров („Легенда о Сан Ха”), как это делали некоторые операторы Патэ в 1910–1914 годы. Эти весьма убогие киноопыты не отличались особенно ни от первых картин Луи Люмьера, ни даже от многих сцен, снятых под открытым небом странствующими операторами.

В 1917 году общее число кинозалов в Китае, очевидно, не превышало 50, почти все они находились в иностранных концессиях или в районах, зависящих от них. 20–30 китайцев из 100 тыс., побывавшие в кинематографе, восторгались новым изобретением, которое называли „электрическими тенями”.

Центрами китайской кинематографии были тогда Шанхай, Гонконг, Тяньдзинь. Демонстрировались главным образом фильмы, случайно купленные спекулянтами на европейских кинорынках. Китайцы, привыкшие к национальным представлениям в театре, длившимся иной раз по нескольку дней, считали, что фильмы в семь частей слишком коротки, поэтому некоторые кинопредприниматели демонстрировали на протяжении многих часов эпизоды из американских или французских многосерийных фильмов, которые пользовались большим успехом у зрителей, смотревших с неутомимым терпением. Чаплин очень скоро стал широко известен под прозвищем „Усатенький”.

Национальное кинопроизводство стало делать первые робкие шаги. В 1917 году в Шанхае кинообщество, состоящее из 300 актеров, снимало фильмы. Нам ничего неизвестно об их продукции, но, очевидно, это была, как и в Индии, экранизация древних религиозных легенд в традициях китайского театра.


* * *

В Японии, очевидно, не операторы Люмьера впервые сделали натурные съемки и демонстрировали кинофильмы. Еще в 1896 году некий Пранчини, итальянец, работавший в токийском арсенале, выписал киноаппарат из Европы и устроил первый киносеанс. Вскоре японец Иошизава, импортер оптических приборов, волшебных фонарей и диапозитивов, приобрел право на владение киноаппаратом и сам аппарат. Тот же Иошизава в 1897 году стал концессионером „Кинетоскоп Эдисон” и показал в Токио „живые фотографии”: сцены под открытым небом, полет птиц, волнение на море и т. д. Некоторые из этих лент, возможно, были сняты в Японии. Фильм сопровождался объяснениями диктора (как это делалось и в Европе). Японской публике пришлись по вкусу эти объяснения, и они стали обязательным сопровождением киносеансов.

Появились кинооператоры — ученики Иошизавы, который, должно быть, сыграл в Японии ту же роль, что Гомон во Франции или Месстер — в Германии. Операторы сопровождали армию в войне против России в 1904 году, и фильмы, которые они снимали, были в торжественной обстановке показаны наследному принцу Иошихито в его вилле Аойама, близ Токио, после победы 1905 года.

Война поставила в ряд великих держав страну, в которой феодалы-самураи отказывались от сношений с Западом до 1854 года, когда броненосцы американского адмирала Перри вынудили императора открыть некоторые порты для торговли с заграницей. Около 1870 года, опираясь на крестьянское движение, японская буржуазия низвергла власть самураев, затем, взяв в руки управление страной, с помощью некоторых феодалов подавила восстание крестьян-бедняков и приступила к индустриализации страны по образцу крупнейших европейских стран, создавая военные заводы, верфи, цементное производство, производство стекла, текстильные фабрики, предприняв при широком содействии правительства строительство железных дорог, основывая банки и т. д. В результате союза буржуазии с некоторыми самураями были основаны гигантские тресты, в первую очередь „Мицуи” и „Мицубиси”, и создана военная клика, в высшей степени активная и агрессивная, которая стала поддерживать колониально-завоевательную политику трестов в Корее, на Формозе, в Китае и Маньчжурии.

Япония, отныне связанная с мировой экономикой, узнала, как и другие „великие державы”, жесточайший кризис 1917 года; в стране свирепствовал аграрный кризис, зато индустриальная и колониальная экспансия Японии в 1905–1914 годы ширилась. Тресты „Мицуи” и „Мицубиси”, применив силу, эксплуатировали природные богатства Формозы и Кореи. Когда начала развиваться кинематография, в стране еще преобладала легкая индустрия.

К 1905 году кинопредприниматель Иошизава организовал первый постоянный кинематограф в Токио в парке Лзакуза; кино пользовалось огромным успехом. Иошизава стал выпускать национальные фильмы, а несколько позднее продюсеры Иокоту и Юмея снимали для экрана традиционные японские пьесы и показывали их в „Денки кан”, что означает „электрический театр”, — так японцы стали называть кинотеатры.

Колониальная экспансия японских трестов на Дальнем Востоке встречала сопротивление. Корея, аннексированная с 1895 года, не переставая, восставала против иностранного ига. В 1909 году корейский юноша убил японского губернатора, принца Ито; вспыхнуло национальное восстание, которое было подавлено с ужасающей жестокостью.

Случилось так, что одному русскому оператору было разрешено снять официальную встречу принца Ито и Коковцева — именно в это время и был убит принц. Таким образом, убийство было заснято на киноленте в 150 метров; японское правительство купило ее и демонстрировало во время процесса, последовавшего за этими политическими событиями… А в 1911 году японские операторы засняли коронацию принца Иошихито, который три года спустя объявил войну Германии и встал в ряды союзников.

В 1908 году Иошизава послал Татешиму своим представителем в Европу, а в 1910 в Токио было основано новое общество японского кинопроизводства „Гоши Квайша Фукуходо”. Кроме того, в 1912 году крупнейшее общество „Никкацу”[158] с капиталом в 10 млн. иен, вероятно, заинтересовалось кинопрокатом; но в стране функционировали маленькие киностудии: с 1904 года — в Токио, а с 1905 — в Киото. Качество японских фильмов было весьма посредственным.

Иностранные кинофирмы имели в Японии активно действующие агентства. В 1908 году у Патэ, Урбана, Уорвика, Гомона были агентства или представители в Токио. Вскоре там основали свои агентства различные итальянские и американские кинофирмы. „Кабирия” пользовалась в Японии огромнейшим успехом. Публике нравились кинокомедии, драмы, детективные фильмы. Микадо учредил довольно строгую цензуру, которая запрещала сцены с поцелуями, считавшимися непристойностью, и еще больше те кадры, где били полицейских или где над ними издевались. В руках полиции сосредоточилась диктаторская власть, и полиция жестоко расправлялась с проявлявшими анархические тенденции организациями, которые начали сплачивать рабочих, разбросанных по тысячам мелких производств, и, как утверждала полиция, способствовали заговору 1910 года против микадо, закончившемуся двадцатью пятью смертными приговорами.

Война была источником крупных прибылей для монополий и японских промышленников, открыт о стремившихся колонизировать Китай. Двадцать одно условие, выставленное ими в 1915 году, натолкнулось на сопротивление американцев и не могло быть полностью реализовано, но Японии все же удалось основать в Китае 5 тыс. предприятий, вложить крупные капиталы и получить огромнейшие прибыли… Индустриальное и колониальное процветание Японии в период 1914–1920 годов способствовало и развитию ее кинопроизводства, теперь сосредоточенному в руках двух кинотрестов: „Ниппон Кацудо Шашин” и „Тенен-Шоту Кацудо Шашин”. Барон Гато возглавлял трест „Ниппон”, который, вероятно, был основан при соединении с одним из трестов „Мицуи” и, Мицубиси”. С 1913 года „Ниппон”, чтобы обеспечить успех своей кинопродукции, стал заключать контракты с лучшими японскими артистами. Трест же „Тенен-Шоту” возник на основе демонстрации в Японии продукции „Кинемаколора”; вполне вероятно, что он был основан с участием англо-американских капиталов.

Иностранные кинопроизводства в Японии практически прекратили свое существование после 1914 года; в 1912 году оператору Леграну, финансируемому Патэ, удалось основать небольшое общество по производству кинокартин „Жапанез фильм”, ведущими актерами которого были артисты императорского театра Удагава и Кевамура, снимавшиеся в фильмах „Наказание самурая”, „Гейша”, „Измена Даимо” и т. д., которые режиссировал сам Легран.

Война ликвидировала превосходство французов среди иностранных агентств в Японии. Несмотря на растущий антагонизм между Японией и Соединенными Штатами, американские фильмы заняли на экранах страны преобладающее место.

„Влияние фильмов, вывезенных из Соединенных Штатов, было очень велико, — писал об этом периоде Марсель Лапьер. — Они произвели переворот в японской кинематографии. Благодаря им свершилась важнейшая реформа в японском кино — оно отказалось от „ойам” — актеров, игравших женские роли; первой женщиной — „звездой” экрана стала Сумико Куришима”.

В конце рассматриваемого нами периода, завершившегося сильным экономическим кризисом 1923 года, совпавшим с ужасным землетрясением, только кинематографию Японии из всех стран Востока можно было сравнить, хотя еще и очень отдаленно, с кинематографией Франции, Германии или Соединенных Штатов. В области кинопромышленности общество „Ниппон” (которое называют также „Никкацу”), очевидно, по-прежнему господствовало на рынке. Но в 1920 году у него появился соперник: был основан новый трест „Шошику”, возглавляемый Каору Озанаи. В Европе не знают абсолютно ничего о японском кинопроизводстве до 1920 года, кроме фильмов француза Леграна. Тем не менее установлено, что во время войны в Японии, как и на Западе, многие постановщики стали считать, что кинематография — искусство, и отказывались от принципов „сфотографированного театра”, который был первоначальной формой японского кино. В 1918 году экранизация знаменитого произведения Толстого „Живой труп” режиссером Эйзо Тонакой ознаменовала начало новой эры японской кинематографии и основание артистической национальной школы, в которой вскоре выдвинулись Минору Мурата[159] и Каору Озанаи — японский Марсель Л’Эрбье.


* * *

Продолжим очерк истории кинематографии в странах Востока, вернувшись ближе к Западу.

В Индокитае кинопроизводство стало развиваться в 1910 году; начало здесь положил француз Л. Бернар, быстро разбогатевший на кинематографе. В 1912 году четыре кинозала действовало в Сайгоне и десять — во всей стране. Зажиточная часть населения Индокитая восхищалась кинематографом — его называли „Хат бонгом” („Театром теней”). Но в административном центре страны с новым видом зрелища довольно упорно конкурировали модные цыганские оркестры в больших кафе.

Кинооператоры Люмьера снимали фильмы в Индокитае с 1897 года, но ограничивались одними уличными сценками. Первая постановка, по-видимому, относится к 1910 году — это „Жизнь Детама”, снятая французским оператором Рене Батиссаном, причем в съемках участвовали войска. Детам — вождь аннамитов, в 1882 году был предводителем „Черного знамени”, держал под своим контролем обширные территории и вскоре стал для колониального населения героем национальной независимости. Французские колониальные власти объявили, что он якобы отъявленный бандит и разбойник, но все же четыре раза заключали с ним соглашения, пытаясь сделать его своим временным союзником. Но в 1910 году Детам снова поднял знамя партизанской войны. Фильм, вероятно, был снят для того, чтобы поддержать пропагандистскую кампанию против Детама и чтобы убедить население, будто Франция охраняет их от грабежей и злодеяний этого разбойника, не имеющего ни совести, ни благородства. Однако мы не знаем, демонстрировался ли фильм в Индокитае; его тщетно пытались отдать в прокат на французском кинорынке. Детам был убит в 1913 году в засаде, а один из его сыновей отправлен на каторжные работы в Кайенну…

Итальянское общество основало в 1907 году в Бангкоке „Биоскоп театр”, который удостоил своим посещением принц Сиама. Местная фирма „Крюг Теп” конкурировала с ним; вскоре открыли кинозалы японцы. „Ратану”, кинотеатр в Бангкоке, судя по английской прессе, в 1910 году посещало множество сиамских князей, а также „леди” и „джентльмены” — иностранцы из „высшего” общества. По всей стране были разбросаны кинозалы общества „Стем фапейон синема холл”. Накануне войны 1914 года французские кинокомедии пользовались в Сиаме большим успехом, но, как и в Японии, американские фильмы вытеснили итальянские и французские. Мы нигде не нашли указаний на то, существовало ли индокитайское национальное кинопроизводство до 1920 года[160].


* * *

В Египте, по-видимому, не было национальной кинопродукции до 1920 года. Все фильмы, снятые в этой стране, сводились к видовым, как и первые картины, созданные операторами Люмьера в 1896 году. Только время от времени, когда приезжали американские, французские или английские актеры, велись съемки кадров для помпезных фильмов на библейские или великосветские темы. Но накануне войны египетское кинопроизводство стало активно развиваться. Судя по материалам „Сине-журналя”, еще в 1912 году для привлечения зрителей в некоторые кинозалы Каира входной билет являлся и лотерейным. Так привлекалась публика, ибо кораном запрещено воспроизводить человеческие лица, а следовательно, фотографирование.

Но европейцы и египетская буржуазия, настроенная очень космополитически, увлекались кинематографом. Некоторые из кинотеатров были сооружены для рекламы шоколада французской фирмы „Пулен”, которая выдавала билеты своим покупателям в виде премии. Но успех этих предприятий был такой, что кинотеатры „Пулен” — пионеры египетского проката — стали весьма благоустроенными и независимыми от продажи шоколада[161].

Летом 1912 года в Каире работало 15 кинотеатров, вмещавших от 200 до 9.00 зрителей. Самым роскошным был кинотеатр Патэ на 500 мест. Картины демонстрировались беспрерывно с 6.30 вечера до 12.30 ночи, и каждый сеанс, включавший весьма богатую программу, тянулся три часа. Кинопрограммы, присылаемые из Парижа, держали первенство в стране, где французская культура превосходила английское влияние. Комедии имели огромный успех, как и многосерийный фильм „Зигомар”. Места в те времена стоили не более 75 сантимов. Вскоре первоклассные кинотеатры — в залах и на открытом воздухе — стали местом встречи знати и богачей. Прокатчики богатели. Итальянцы, а затем американцы стали соперничать с французами в кинопрограммах, но Париж, более чем где-либо на Востоке, оставался центром притяжения для Египта, и некоторые деятели египетского кино поселились в те дни во Франции…

В Турции ригоризм корана мешал развитию кинематографии вплоть до прихода к власти Мустафы Кемаля. А в Северной Французской Африке кинопроизводство, развившееся с 1908 года, сосредоточилось главным образом в Алжире, Оране и Тунисе. Некоторые режиссеры с группой актеров ездили в Алжир в погоне за экзотическими кадрами (накануне войны 1914 года; в частности, постановщики фирмы „Эклер”.)

Отметим, чтобы закончить это краткое обозрение истории кино в странах Азии и Африки, что католические и протестантские миссионеры широко использовали кино для пропаганды среди местного населения — их кинопрограммы состояли главным образом из назидательных и документальных фильмов… Нищета, царившая во всех странах, порабощенных колонистами или подвергшихся полуколониальному захвату, преградила вход в кинозалы почти всему населению — там бывали лишь „избранные туземцы”, то есть люди сравнительно обеспеченные. Во всех этих странах развитие кинематографии было тесно связано с развитием промышленности и с борьбой за политическую независимость.


„Деньги г-на Арне”, 1919. Реж. Морис Штиллер. В ролях Мари Ионсон, Рихард Лунд.

„Деньги г-на Арне”.


„Иоганн”, 1919. Реж. Морис Штиллер. В главных ролях Женни Хассельквист, Уго Сомерсальми.

Глава XXVII ШЕСТРОМ И ШТИЛЛЕР — КЛАССИКИ ШВЕДСКОГО КИНО

В стране с 5 млн. жителей, главным образом крестьян[162], богатой обширными лесами, белым углем, железом, на легендарной земле древних викингов, в дни войны киноискусство сделало свои первые сознательные и значительные шаги.

Шведская кинематография начала формироваться в течение 1909 года. Карл Магнуссон хотел, чтобы его фильмы прославились и соперничали со „звуковыми” фильмами, присланными из Франции и Германии и привлекавшими внимание многочисленной публики. Он решил приобрести один из многочисленных патентов на синхронизацию киноизображения с граммофоном, после чего выпустил несколько „звуковых” фильмов на шведском языке. Они имели огромный коммерческий успех.

„В сущности, — писал по этому поводу Туре Даглин, — то не были фильмы в современном смысле слова, а скорее непрерывная смена живых картин под аккомпанемент граммофона…”

Успех этого хитроумного коммерческого нововведения не оставлял надежды на будущее, ибо звуковая аппаратура в те времена была так несовершенна, что ни в одной стране мира „звуковые” фильмы не могли долго продержаться на экране. Магнуссон основал анонимное общество „Свенска Биографтеатр”, пользовавшееся солидной финансовой поддержкой. Он взялся за производство немых фильмов и осенью 1909 года выпустил первый фильм — „Люди из Вермланда”. Картина в 400 метров принесла огромный коммерческий успех. Он экранизировал пьесу Ф.-А. Даглигрена, написанную в 1845 году, такую же популярную в Швеции, как „Проданная невеста” в Чехословакии. Стокгольмские театры, поставившие ее 1500 раз, всякий раз вновь показывали ее на рождество или в дни национальных праздников. Эрик Петшлер экранизировал пьесу о злоключениях и счастье влюбленных — бедной девушки и сына богача-крестьянина[163]. Прибыли от этих первых фильмов позволили Магнуссону в 1911 году построить небольшую студию. Он пригласил на месяц для осуществления постановок Мука Линдена, режиссера Королевского театра, поставившего четыре одночастных фильма, и в их числе „Эмигрантку” — фильм, сценарий которого был написан известным писателем Хеннингом Бергером.

В четырех фильмах Мука Линдена дебютировал Иван Хедвист (1880–1935), известный актер, ставший в конце войны режиссером. В „Свенске” работал замечательный оператор Юлиус Ивансон (псевдоним — Ю. Юлиус).

Перед самой войной после первых успехов у „Свенски” появились конкуренты. Фирмы „Свеа” и „Викинг” стали выпускать с 1911 года короткометражные документальные и видовые фильмы. Первая из этих фирм в 1912 году выпустила серию комических фильмов, не пользовавшихся особым успехом („Бобиллард хочет научиться русским танцам”). Фирма „Рояль-фильм” во Франции выпустила в начале 1913 года кинодраму в трех частях „Когда пожелает любовь”. Критика отметила, что в картине — „лучшие фотографии, какие только доводилось видеть”.

Однако все эти кинофирмы были, вероятно, недолговечны. Главным конкурентом „Свенски” была тогда фирма „Патэ”, которая выпустила в 1914 году „Шпиона из Эстерланда” — фильм в несколько частей, экранизацию известной мелодрамы Жоржа Клекера. Кроме того, Патэ купил некоторые фильмы „Свенски” для выпуска их за границей, что сделало и общество „Баркер” в Лондоне. Филиал „Патэ” в Швеции был создан Э. Тогом Гельмкистом. Энергичный международный представитель Шарля Патэ Зигмунд Попперт реорганизовал отделение в 1912 году.

Настоящий подъем в делах фирмы „Свенска” начался в 1912 году, когда Магнуссон пригласил для актерской и режиссерской работы двух театральных артистов — Виктора Шестрома и Мориса Штиллера. Штиллер родился в Финляндии в 1883 году и в течение нескольких лет работал в театре. По словам Туре Даглина, Магнуссон хотел пригласить его еще в 1911 году[164].

„Свенска”, расширяя свое кинопроизводство, решила конкурировать с датским кино и брала за образец фильмы „Нордиска” — сенсационные великосветские драмы. Фирма пригласила Лили Бек, актрису копенгагенского Королевского театра, ставшую „звездой экрана” после своего успеха в 1911 году в нашумевшем фильме „Морфинисты”, изысканная постановка которого была осуществлена фирмой „Данск филм фабрик”. Лили Бек снималась в главной роли в „Черной маске”, поставленной Штиллером, „Шестром снимался в главной роли, — писал Туре Даглин. — Фильм был сделан в духе времени. Шестром переходил улицу по проволоке на высоте пятиэтажного дома. Эта скорее сенсационная, чем художественная картина ознаменовала скромное вступление Швеции на международный кинорынок”.

Шестром играл в фильме роль богатого промышленника, короля стали, которого преследовала „Черная маска” — таинственная банда преступников и шантажистов. Богача заперли в доме, объятом огнем, и он погиб бы, если бы не его бывшая любовница, канатная плясунья, — она на плечах вынесла его, пройдя по канату, перекинутому через улицу. Трехчастный фильм был создан по образцу датских сенсационных фильмов, как, вероятно, и „Вампир, или Власть женщины”, который Штиллер также поставил в том же году. Главную роль исполняла „звезда экрана” Ассиа Норри, шведка, игравшая в первом фильме, поставленном Штиллером, — „Мать и дочь”, где роль героини исполняла датчанка Лили Якобсон.

„Свенска” вплоть до войны приглашала из-за границы лучших актеров — датчанина Карло Вита и его жену Клару Понтоппидан, норвежцев Гунара Тольнеса и Эгиля Эйде. Фирма начала группировать вокруг Штиллера и Шестрома талантливых шведских актеров: инженю Карин Мулландер, первого любовника Ларса. Хансона, Эдит Эрастову, Гильду Боргстрем, „красавца” Ричарда Лунда, „роковую женщину” Грету Альмрот… Штиллер скоро перестал сниматься, а Шестром, продолжая выступать в качестве актера, стал одним из крупнейших исполнителей „Свенски”.

Шестром начал режиссировать вскоре после Штиллера, в 1912 году. Цензура запретила его первый фильм „Садовник”. Как и Штиллер, он ставил тогда картины всех жанров — и драмы и комедии („Шофер, или Модные сердца”, „Шапка малыша Шарля”, „Ловкой служанке помощь не нужна” и т. д.).

В 1913 году Шестром перестал подражать датчанам и поставил свое первое значительное кинопроизведение, „Ингеборг Хольм”, — социальный фильм, смело разоблачающий благотворительные учреждения, как это сделал впоследствии и Гриффит в „Нетерпимости”. Шестрома, очевидно, в эту эпоху привлекали фильмы, поднимающие социальные вопросы („Стачка”, „Не осуждайте”, 1914). Швеция пережила глубокий социальный кризис, окончившийся в 1909 году всеобщей стачкой, вероятно, первой в мире стачкой, разразившейся в национальном масштабе. Она возникла вслед за многочисленными локаутами и местными забастовками. Руководитель социал-демократов Брантинг способствовал провалу этого движения, победа осталась на стороне „силы порядка”, но движение всколыхнуло всю страну.

В 1913 году проявился огромный талант и сатирическое дарование Штиллера в фильме „Стычка на границе”. Шведское кино выходило на международную арену, когда разразилась война. В августе страна провозгласила нейтралитет и сохраняла его в продолжение всей войны, несмотря на традиционные связи, соединяющие страну с Великобританией, а также на пропаганду „активистов”, ратовавших за вступление в войну на стороне Германии.

Но война вовлекла Швецию, так же как и Данию, в экономическую орбиту стран Центральной Европы. В Швеции не хватало угля — Англия не могла ее снабжать. Ей пришлось обратиться к Германии, которая потребовала взамен очень богатую железную руду. Правительство вынуждено было отказать Англии в транзите оружия в Россию. Закрытие проливов Ютландии экономически изолировало Швецию от союзников. Из-за блокады и усиления подводной войны страна испытывала тяжкие лишения. Однако влияние социалистической партии не переставало расти, и Брантинг до окончания войны был в составе правительства, в коалиции левых. Лидер правых социал-демократов играл во время войны довольно большую роль на международной арене, благоприятную для союзников, и был одним из организаторов мирной конференции, которая должна была состояться в Стокгольме летом 1917 года, но не состоялась.

Шведская кинематография использовала особое положение страны во время войны. Ее фильмы могли перевозиться через Англию в союзные страны и там имели некоторый успех, в то же время кинопромышленность Швеции получала крупные прибыли в странах Центральной Европы, где она вместе с датской кинопромышленностью была единственной регулярной поставщицей кинокартин. „Свенска” процветала и могла выделять относительно крупные средства Штиллеру и Шестрому, которые оставались ее единственными постановщиками. В 1916 году шведская кинематография полностью избавилась от влияния датского кино, переросла его и вышла в первые ряды мирового кинопроизводства, встав непосредственно за американским, достигшим в те дни апогея. Вот что Туре Даглин писал по этому поводу:

„В то время, когда Франция и Италия сражались в окопах, Америке удалось почти полностью обновить поэтику кинопроизведения. Однако культура этой страны была еще слишком молода и хаотична и не могла создать значительные, долговечные произведения искусства и достигнуть уровня тех стран, где родились Мольеры, Гёте, Ибсены, Стриндберги и другие. Киноискусство Америки не имело такой духовной пищи.

И в это время страна, вытянутая в направлении Дальнего Севера — Швеция, — выдвинула одного молодого человека, показывая в нем свою силу и свой талант и вдохновляя его сознанием своей высокой миссии.

Изолированная незаметная Швеция молча работала в поисках выразительных средств киноязыка, стремилась создать глубоко человечные произведения, которые были бы выше скоропреходящих злободневных тем. И мало-помалу мир узнал, что представляет собой Швеция, которая сумела создать идеальные произведения киноискусства”[165].

Шведский журналист не был ослеплен шовинизмом, когда писал, что его страна обладает большими художественными и культурными традициями, чем молодая Америка. В этой маленькой стране за 50 лет выдвинулись две крупнейших величины мирового значения: могучая, кипучая, полная противоречий личность — Стриндберг (1849–1912), от атеистического натурализма дошедший до оккультизма и мистицизма, и Сельма Лагерлеф (1859–1940), которая в „Саге об Иесте Берлинге” проявила свою романтическую и страстную натуру, склонность к таинственному, к народной сказке, любовь к обездоленным — качества, скоро принесшие этой скромной учительнице из Вермланда мировую известность, а в 1909 году — Нобелевскую премию.

Произведения Стриндберга в Швеции не экранизировались. Зато Сельма Лагерлеф оказала определенное влияние на Шестрома. Она помогла ему постигнуть национальный дух, который стал присущ его картинам, в основном экранизациям произведений выдающейся романистки.

Однако не следует отрицать американского влияния на становление шведской киношколы. В частности, фильмы „Трайэнгла”, картины школы Томаса Инса помогли Шестрому и Штиллеру, пришедшим из театра, найти свой киноязык.

Но, в то время как у Томаса Инса и режиссеров его школы подбор артистов был почти случаен, оба крупнейших шведских постановщика продуманно воспитывали артистов, как отмечает Муссинак, который так писал о влиянии американцев на шведов и о том, каким откровением явилось шведское киноискусство во Франции:

„Иные фильмы Т. Инса или Д.-У. Гриффита производят потрясающее впечатление, поражают тем, как вдохновение может сочетаться с целеустремленностью, создавая нечто новое, прекрасное и чисто кинематографическое. Но фильмы Виктора Шестрома и Мориса Штиллера доказали, насколько метод, порядок, продуманность, страстность важны в том искусстве, в котором мы так привыкли видеть и у нас и за рубежом лишь хаотичность, непоследовательность, доходящую до глупости и вызывающую отвращение.

Шведы без сомнения восторгались американскими фильмами… Они глубоко изучили школу американцев, их стремление к правдивости, удивительное чувство детали, которая оживляет образ, вырывает его из литературных или сценических условностей, их интуитивное постижение чудесных возможностей кинематографии, их технику.

Но они обогатили кинематографию своим самобытным дарованием. Они придали ей свои характерные черты. Воссоздавая сказку или скандинавскую легенду, они прежде всего старались проникнуться их духом.

Благодаря этому они так же оригинальны, но „сознательно”, как „бессознательно” оригинальны были американцы в лучшую пору своего творчества (то есть в 1915 г.). Они прекрасно поняли выразительные возможности движущихся изображений. Они заставили их выражать мечты своего народа, поэзию пейзажей, в которой эти мечты всегда находят для себя самую питательную пищу. Они чувствуют прелесть долин, окутанных туманом, они превосходно знают горные тропы, им сладостны горный воздух и дуновения ветра, поэтому их картины полны широкого лиризма, которого до сих пор не знало киноискусство, если не считать нескольких картин Инса: спокойствие, трагичность, благородная и нерушимая безмятежность как раз свойственны некоторым сценам в фильмах „Горный Эйвинд и его жена” и „Деньги господина Арне”.

Фильм „Горный Эйвинд и его жена” Виктора Шестрома был в 1917 году первым шедевром шведского кино. Уже его фильм „Терье Вигген”, выпущенный на экран в 1915 году, первый шведский фильм, импортированный во время войны во Францию, производил сильное впечатление. Даглин пишет, что в 1916 году „Шестром вступил в храм искусства, создав необыкновенный фильм „Терье Вигген” (по поэме Ибсена). Шведская кинематография стремилась к более глубокому искусству, к славе за пределами страны. Многие пытались экранизировать произведения знаменитых авторов, и эта идея не была новой, но редко удавалось создать нечто большее, чем серию более или менее хороших иллюстраций к произведению. Фильм не жил своей жизнью.

Шестрому удалось, так сказать, перевести на киноязык поэму великого норвежца. В фильме было все — и сила чувств и ритм жизни. „Терье Вигген” был настоящим произведением искусства, а не просто хорошей экранизацией; актерское мастерство было в нем на высоком уровне (сам Шестром снимался в главной роли), искусство фотографии безупречно”.

Поэма „Терье Вигген”, раннее произведение Ибсена, написанное в 1860 году, пользовалась в скандинавских странах большой популярностью. Знаменитый полярный исследователь Фритьоф Нансен знал ее наизусть и утверждал, что она наполняет его необыкновенной силой и бодростью, когда он читает ее долгой арктической ночью. Море играет главную роль в фильме Шестрома, рассказывающего о жизни человека, начиная с юности и до старости. Фотографии Ю. Юлиуса удивительно поэтичны.

„Поцелуй смерти” (1916) был первым фильмом, познакомившим Францию с Шестромом — актером и режиссером. В отличие от „Терье Вигген” фильму мало присущи национальные черты. Почти весь этот детектив снимался в павильоне; в основе его сюжета — раздвоение личности и связанное с этим существование двойников. История банальная и маловероятная, но кинорассказ сделан с замечательным мастерством, сценарий построен с редкостным в ту пору умением, использована сложная техника „возвращения назад”: когда давали показания сменяющие друг друга свидетели, кадры постепенно восстанавливали все перипетии, все событие, жертвой которого был инженер Лебель. Шестром в роли двойников проявил себя как незаурядный человек, немного грубоватый и иногда напыщенный, но, бесспорно, обладающий большой силой. „Грубый, наивный швед, воплощение силы”, — так его охарактеризовал Деллюк, увидев в этом фильме его тяжеловесную неизменную маску, его широкое и спокойное, характерное для „зрелого” человека лицо, усталое выражение которого подчеркивается энергичным подбородком. Шестром был немного старше Штиллера, он родился в 1879 году в Вермланде, на юге Швеции, как и Сельма Лагерлеф, и, может быть, это и объясняет, почему он понимал так глубоко творчество романистки. Он сделался актером в восемнадцать лет. Затем стал режиссером и художественным руководителем театра в Гетеборге, ставил фильмы для „Сренски”, главным образом в „мертвые” театральные сезоны, и довольствовался тем, что снимал по пять-шесть фильмов в год, как и Штиллер.

Картину „Поцелуй смерти” уже отличает довольно самобытный стиль. Шестром заботился о том, чтобы создать на фоне декорации некоторую затененность, так, чтобы отдельные персонажи, приближающиеся к зрителю, словно бы материализовались и выходили из тьмы. Этот прием усиливал драматическое напряжение фильма, о котором Деллюк писал:

„Поцелуй смерти” — результат работы, проделанной кинематографией северных стран, заинтересовавшей нас еще года три-четыре назад (1913–1914[166]. — Ж. С.). Фильм характерен силой мысли. Кажется, что в таком рационалистическом произведении не может быть места для импровизации. Мечты, сновидения выглядят здесь очень уместно. Окружающая атмосфера тем больше проникается тайной, чем больше мы находим в ее воспроизведении отделанности и законченности.

Эти красоты меня не удивляют. Я больше был удивлен восхищением, с которым отзывается об этом фильме публика. Право же, великий актер мастерски „дирижирует’’ здесь эмоциями и страстями. У Шестрома, шведского комика с драматической глубиной мысли, порывистые движения, изысканная простота. У него запоминающееся лицо, блуждающие глаза, женственная гибкость под стать миму или акробату — это образ, не похожий ни на какой другой. Это выдающийся актер…”

„Горный Эйвинд и его жена”[167] — первое выдающееся произведение Шестрома. Простая, впечатляющая и драматическая история происходит в далекой средневековой Исландии — таинственной Фуле древности, затерянной во льдах между Европой и Америкой; несколько сот тысяч ее жителей хранят нетленные сокровища тысячелетней скандинавской культуры. Фильм является экранизацией романа исландского писателя Иоганна Си гурда Ионсона. Вот вкратце его содержание.

Человек — по виду бродяга, пришедший неизвестно откуда, блуждает по равнинным лугам Исландии. Он встречает пастуха, который ведет его к своей хозяйке, богатой фермерше (Эдит Эрастова), властно управляющей огромным хозяйством и множеством батраков. Она нанимает бродягу батраком на ферму, влюбляется в него и делает управляющим своего имения.

Богатая вдова отклоняет предложение пожилого, толстого и бородатого бурмистра селения. Ревнивец подозревает о любви фермерши к управляющему. Расследование показало, что неизвестный — преступник, осужденный в прошлом. Чтобы избежать ареста, он убегает в горы, и хозяйка не оставляет его.

Проходит несколько лет. Влюбленные живут в диком уголке около бурного ручья и гейзера вместе с маленьким сыном. Они превратились в „робинзонов” и счастливо жили вне законов и общества. Но пастухи их обнаружили. И бурмистр — отвергнутый жених — снарядил целую экспедицию, чтобы их поймать. Отряд нагрянул неожиданно для счастливой четы. Отец и мать убивают мальчика, чтобы он не попал живым в руки их врагов, сбрасывают его в поток с огромной высоты. Затем после схватки с бурмистром оба уходят еще дальше в горы.

Прошло много лет. Любовники состарились. Полярная зима царит в горах Исландии. Они нашли прибежище в уютной хижине среди гор и вновь переживают свои старые горести, гибель ребенка; они озлоблены, они думают о своем одиночестве, о неудачной своей жизни. Час расплаты за грехи близится. Они решили окончить с собой: разражается ужасная снежная буря, они ищут в ней смерти.

Картина многим обязана двум игравшим в ней актерам: Эдит Эрастовой, высокой, красивой, с немного жестоким лицом и статной полной фигурой крепкой крестьянки, и Виктору Шестрому, художнику достигшему вершины своего мастерства. Деллюк восторгался:

„Вот что называется „великий ведущий актер”. Цаккони, Шаляпин, Марку, Люсьен Гитри — все они „великие ведущие актеры”. Я уверен, что Фредерик Леметр был „великим ведущим актером”. И мне хочется то же сказать о Викторе Шестроме. Его талант — в его лбе, кулаках, плечах. Он могуч. Его светлые глаза выражают все нюансы любви и горя.

Это актер, великий актер, настоящий актер, кажется, что он создает симфоническую тему высокого звучания. Покажите нам „Горного Эйвинда” без музыкального аккомпанемента. Уверяю вас, что я слышу даже страстное волнение развивающихся тем и голос артиста, который был также и композитором этого зрительного дуэта. Его жест горяч, как голос Тито Руффо или Амато. Ритм его движений вспыхивает с новой силой, истощается, нарастает, продолжается, продолжается… как второй акт „Тристана”. Шестром, поставив „Горного Эйвинда”, создал фильм с большой буквы. Играя в „Горном Эйвинде”, он прожил целую жизнь. Это настоящее кино”.

Тридцать лет спустя после выхода на экран „Горный Эйвинд” приобрел классическую чистоту античной трагедии — в этом шедевре нет изъянов. Картина разделяется по месту и действию на три неравные по продолжительности части: ферма, гора, хижина. Простота и сила воздействия везде достойны восхищения. И в игре и в постановке сдержанность сочетается с классической простотой. Драма, в которой есть что-то анархическое, мистическое, построена на едином глубоком, страстном дыхании, она противопоставляет всемогущество любви духовной глухоте людей.

„Вот без сомнения самый прекрасный фильм на свете, — писал Деллюк еще в 1921 году. — Виктор Шестром поставил его с широтой, которая не нуждается в комментариях. Он проявил в ней актерское мастерство, свою гуманность, как и его партнерша Эдит Эрастова и третий удивительно красноречивый актер — пейзаж”.

В „Горном Эйвинде” Шестром сознательно использует пейзаж и натурный фон как персонажа драмы. До него это делал Томас Инс, но чаще всего инстинктивно. Умение использовать декорацию, чаще всего — естественную обстановку, было одним из главных вкладов шведских мастеров в кинематографию. Леон Муссинак пишет, размышляя о „Горном Эйвинде”:

„С какой удивительной силой декорация подчеркивает характер сцены, раскрывает и дополняет жест или выражение, позволяет постигнуть психологическую сущность драмы. Итальянцы утомили нас изобилием блестящих, бесполезных, чудесных пейзажей. Мы сами некоторое время разделяли их ошибки. За американцами явились шведы, обладающие более безошибочным вкусом, явились вовремя, благодаря им восстановится равновесие, мастерство.

С великой тщательностью выбирая места для натурных съемок, а при павильонных съемках с редкостным умением используя световые эффекты, они ничего не делают случайно. Они заранее до мелочей разрабатывают будущий фильм… Строгая методичность в работе во время съемок не позволяет им поддаться искушению и неожиданно ввести какой-нибудь пейзаж или какую-нибудь эффектную деталь, великолепную саму по себе, но ненужную для произведения в целом. Таким образом, шведы дают нам полезный урок на тему о том, как надо работать. Они удерживают себя от опрометчивых поступков. А если увлекаются, то знают, где нужно остановиться”.

Павильонные съемки в „Горном Эйвинде” превосходно сочетаются с натурными. И это особенно поражает в первой части, которая является образцом драматической экспозиции и обнаженной простоты. С оголенного плоскогорья, откуда пришел неизвестный, мы попадаем в дом богатого крестьянина: за большим столом обедают работники и хозяйка. Режиссер не погнался за ненужной живописностью костюмов — костюм у него служит для характеристики персонажей. Объем, расположение, архитектура интерьера этого крестьянского дома — чудо декорационного искусства. Зритель проникает туда так, как ему никогда не проникнуть ни на одну театральную сцену. Он буквально попадает в патриархальную, чуть ли не средневековую среду, от которой нас отделяет столько времени и пространства.

Дальше монтаж и временной сдвиг расширяют стены дома — вы в деревне. Первая часть заканчивается удивительными танцами на сельском празднике, борьбой и суматохой на фоне ветхозаветного пейзажа. Во второй части фон — высокая, голая, безлюдная гора. Красота ее органично связана со счастьем влюбленных, дикий же горный пейзаж — с ужасной драмой, которая скоро произойдет. И в этой картине, как почти во всех фильмах той эпохи, но сознательно, систематически Шестром использует как художник глубинное построение кадра. Как на картинах художников эпохи, предшествовавшей Возрождению, фигуры героев проработаны не больше, чем пейзаж, в который они вписаны. Поток, скала, гейзер — постоянно присутствуют в кадрах этого волнующего кинопроизведения.

В третьей части — самой короткой, но самой сильной — декорация сводится к одной-единственной стене, сложенной из необтесанных камней и потонувшей в тумане, и двери, в которую врывается пурга. Оба героя до ужаса одиноки. Старость оторвала их от мира и восстановила друг против друга. Трагедия одиночества достигает кульминационной точки. Отказ от людей, от общества довел почти до звероподобного состояния этих одичавших людей, закутанных в шкуры. Понятно, какое глубокое впечатление произвел во Франции шедевр шведской кинематографии. Об этом свидетельствует критик той эпохи (Лионель Ландри, „Синеа”, 1921):

„Восхитительное и богатейшее произведение. Там есть все, что может утвердить искусство кино, чем оно может очаровать, взволновать. Прекрасная натура, необыкновенное освещение… Затем эта среда, такая живая… Среди персонажей словно нет ни одного актера, они органически связаны с фильмом… как и темнота, озеро, водопад. И, наконец, человеческая трагедия — нежная, страстная, душераздирающая. Досмотрев фильм до конца, зрители выходили молча, чуть стыдясь своих увлажненных глаз.

Все эти элементы мастерски сочетаются композиционно, как в музыкальном произведении — тема любви, переданная „скерцо”, и народное празднество, — развиваются, рисуя блаженное уединение в „аллегро”, живом, радостном, затем угасают в душераздирающем „адажио”, в монотонном ритме падающего снега. По правде сказать, мне уже не хочется упоминать ни о Шестроме, ни об Эдит Эрастовой. Актеров нет… Это Эйвинд и Эдна, живущие своей сагой, среди снегов, озер и гор…”

Во Франции приветствовали „Горного Эйвинда” как первый фильм, воплотивший идеал киноискусства. Шедевр заслуживал восторженного приема. Немного кинопроизведений, выпущенных в 1917 году, не считая картин с участием Чаплина, и сейчас в наших глазах сохраняют классическое совершенство. И сам Гриффит в „Нетерпимости”, более богатой и красочной, далек от строгой классической простоты.

Прежде чем поставить „Горного Эйвинда”, Шестром экранизировал роман Сельмы Лагерлеф „Девушка с торфяного болота”; в картине снимались Карин Мулландер и Лapc Гансон. В 1918 году он предпринял съемку серий фильмов, в которых экранизировалось произведение знаменитой романистки „Иерусалим”, напечатанное в 1901–1902 годах. В 1918 году вышли на экраны „Сыновья Ингмара”, затем в 1919 — „Карин, Ингмарова дочь”[168]. Шестром не завершил своего замысла; после 1920 года Густав Мулландер продолжил его дело, выпустив фильмы „На восток” и „Потомки Ингмара”. По этому поводу Туре Даглин пишет:

„Сыновья Ингмара” — экранизация двух первых глав романа — был одним из наименее удачных его фильмов. Пытаясь передать национальный характер шведов или даже жителей провинции Далекарлин, Шестром так преувеличил и исказил черты героев, придав им излишнюю грубость, что даже в Швеции его резко критиковали.

Шестрому, вероятно, больше удался фильм „Карин, Ингмарова дочь” — экранизация двух следующих глав „Иерусалима”. Вот что писал об этом Деллюк:

„Карин, Ингмарова дочь” — фильм, где главную роль исполняет река. Многоводная река заливает край — исполнено это с таким талантом, что он переполняет фильм”.

Однако успех картины в стране и на экранах мира далек от успеха фильма „Возница”[169], который Шестром поставил в следующем, 1920 году. В этом фильме Шестром предстает в полноте и зрелости своего таланта, — таким, каким мы воочию видим его в фильмах.

„Твердый и тонкий, как эти деревья севера, стволы которых река несет до городов и которые иногда разрушают мосты” (Деллюк).

Его произведение — типично национальное и все как бы сделано из одного куска.

В противоположность мужественному и мощному таланту великого трагика, Штиллер был женственнее, тоньше и, конечно, интеллектуальнее, но он был не так могуч и самобытен. Штиллер тоже мог быть драматичен, но ему ближе был комический жанр.

Его первый фильм, имевший успех на экранах всего мира, был „Прима-балерина”, действие которого происходило за кулисами крупного оперного театра. В отличие от первых фильмов Шестрома в этом произведении мало национальных черт и действие могло происходить в любом крупном театре любой столицы. Фильм появился во Франции в конце войны и имел некоторый успех, но Деллюк отзывался об этом фильме сдержаннее, чем о „Поцелуях смерти”:

„Шведский фильм „Прима-балерина” характерен большой склонностью к интеллектуальному и той трогательностью, которые несколько германизируют скандинавское кино. В фильме есть хорошие детали, передающие внутренний мир героев. Элегантно исполнена роль балерины (Женни Хассельквист. — Ж. С.). Известно, что танцовщицы очень легко привыкают к кино.

Здесь мы видим балет старинного стиля, в классической романтической манере „Жизели” или „Сильфид”, поставленный по-новому. Свет, оттенки и прозрачность воздуха, медленные движения танцующих фигур гармонично включены в картину. Каждая деталь напоминает Гаварни, а также модернистскую точность, которая присутствует только в набросках больших художников. Нужно посмотреть „Приму-балерину”.

В продолжение того же 1916 года Штиллер экранизировал роман „Михаэль”, принадлежащий перу датского писателя Германа Банга, последователя Ибсена, довольно вяло повествующий о дружбе великого скульптора и его любимого ученика[170], потом он поставил забавную комедию „Любовь и журналистика”; сюжет ее таков.

Известный полярный исследователь (Рихард Лунд), возвратившись из экспедиции, отказывается принимать журналистов, особенно ему противна толстая женщина, одетая в мужской костюм, старающаяся во что бы то ни стало получить от него интервью. Молодая, ловкая журналистка нанимается к нему под видом горничной; она без стеснения роется в его бумагах в поисках материалов для статьи. Тайна раскрывается, исследователь прощает журналистку и женится на ней.

Сюжет поразительно похож на сюжеты американских комедий 1930—1940-х годов. Возможно, что фильм был поставлен под влиянием первых комедий „Трайэнгла” Джона Эмерсона и Аниты Лyc с участием Дугласа Фербенкса. Но всего вероятнее, что тут не следует искать взаимных влияний, здесь один источник: классический бульварный водевиль.

Интрига бедна и условна. Но Штиллер ведет ее превосходно, он умеет режиссировать и игру актеров, правда, немного тяжеловесно, особенно когда стремится к карикатуре. Режиссура первоклассна. Ничего лишнего в монтаже или фотографии, повествование удивительно ясное, кадры, снятые на натуре или в павильоне, скомпонованы великолепно, появление и уход персонажей высокохудожественны. Черты классического шведского фильма „Горный Эйвинд” вновь проявляются, хотя и в иной тональности, в этом кинопроизведении — менее зрелом, но полном прелести и веселья.

Штиллер уже в 1913 году делал попытки снимать комедии (серия „Карлек” — „Современная суффражистка” и другие). Он сделал новую попытку в 1917 году, поставив две комедии, героя которых Томаса Грааля играл Шестром. Это „Лучший ребенок Томаса Грааля” и „Первый фильм Томаса Грааля”. Последняя картина, по мнению Туре Даглина, „может успешно конкурировать с лучшими американскими картинами этого жанра. Кроме того, она показывает, как многогранен и могуч талант Шестрома. Создав в этом году два больших трагических фильма, он превосходно сыграл комедийную роль в фильме Штиллера”.

Очевидно, Штиллер осознал урок „Горного Эйвинда”. Это способствовало тому, что он ориентировался на фильмы, окрашенные национальным духом, где главную роль играет природа.

В фильме „Песня о багрово-красном цветке”[171] снимались Ларе Гансон, Эдит Эрастова и очаронательная Лилебилль Ибсен. Действие происходило на сельском просторе, и, казалось, с экрана веяло ароматом скошенного сена и дремучих сосновых лесов. Идиллические сцены были полны удивительной прелести в этой сенсационной драме.


„Призрачная повозка”, 1920. Реж. Виктор Шестром. В главных ролях Виктор Шестром, Астрил Хольм.

„Призрачная повозка”.


„Сандомирский монастырь”, 1919. Реж. Виктор Шестром. В главных ролях Торе Свенберг, Тора Тейе.

„Песнь о багрово-красном цветке”, 1918. Реж. Морис Штиллер. В главной роли Ларс Гансон.

„Вдова пастора”, 1920. Реж. Карл Теодор Дрейер. В ролях Хильдур Карлберг, Эйнар Ред, Грета Алмрот.


Фильм „Деньги господина Арне” Штиллера[172] (1919) пользовался большим и заслуженным успехом во всем мире. Действие этого исторического фильма (экранизация романа Сельмы Лагерлеф) происходит в XVI веке.

Молодой шотландский капитан и его три товарища бегут из плена — из крепости. Сделавшись разбойниками, они убивают господина Арне, похищают сундук, где он хранил свои бесценные сокровища. Богатые, хорошо одетые убийцы ждут, что какой-нибудь корабль увезет их из здешних мрачных мест. Случай сталкивает капитана с Эльзалиль (Мари Йонсон); девушка влюбилась в убийцу своего отца. Она узнает правду и все же готова бежать с любимым человеком. Но ее терзает горе, и она гибнет.

Во всем произведении Штиллера чувствуется незаурядный дар создавать пластическую выразительность. Он умеет с таким же совершенством, как и Шестром в „Горном Эйвинде'”, гармонично сочетать прекрасные декорации в павильоне с естественной обстановкой. Его гибкая, богатая поэтика дает возможность очень успешно использовать движение аппарата. Вначале, в сцене в тюрьме, хитроумный „трэвеллинг” описывает круглую башню, где заключены пленники и расположена стража, которую они только что убили. Позже, когда угрызения совести тяготят капитана-убийцу, кинокамера идет впереди него, сопровождает его в заснеженной долине, которую он пересекает.

Наконец, заключительная сцена фильма, снятая с верхней точки (en plongée), поистине замечательна. В замерзшем фиорде стоит корабль. Он должен был отвезти влюбленных, но он — пленник. По льду, извиваясь, идет погребальное шествие. Шесть человек в белом несут на плечах труп девушки на носилках, задрапированных белым, а за ними тянутся вереницей черные фигуры. Это один из самых прекрасных кадров в кинематографии. В фильме чувствуется влияние театра, но точки зрения аппарата разрушают традиционную мизансцену; это произведение — творческую удачу режиссера — обогатили и съемки на натуре.

Произведение совершенно, напряжено, в нем все вибрирует, как клинок сабли. Но совершенство отточенной сабли, быть может, немного отдает холодком. И этой утонченности, эстетичности, пожалуй, предпочтешь картины Шестрома, более растянутые, не такие изысканные, но воздействующие сильнее… У Штиллера много острых положений, но ему не хватает человеческой теплоты. Однако в его фильмах есть обаяние. Его много у Эльзалиль, о которой Деллюк почти в стихах говорит так:

„Мэри Джонсон. День наступает. Заря позолотила деревья. Ей шестнадцать лет, и нам кажется, что нам становится восемнадцать. Это сокровище „Денег господина Арне”.

В „Иоганне”[173] Штиллер с виртуозным мастерством обыгрывает бурную реку, уносящую его героев. Ставить фильмы не всегда было легко, он рассказывает о трудностях в одном из интервью:

„Нужно было спуститься на лодке по стремнине Кальмуги. Лодкой управлял актер, а не испытанный рулевой. Дублирование было невозможно, пришлось положиться на рослого и сильного Уго Сомерсальми — финского актера. Женни Гасельквист — первая женщина, спустившаяся по стремнине в километр длиной лишь с двумя мужчинами на борту: обычно экипаж составлял семь гребцов.

В то время как полуразбитую лодку швыряло будто лист в бешеном потоке, Уго Сомерсальми упал в воду и его захлестнули волны. Женни с быстротой молнии прыгнула на корму, протянула руку актеру и помогла ему вскарабкаться в лодку. Мы были на плоту впереди и навели три кинокамеры на лодку. Два оператора, как и я, пришли в такой ужас, что выпустили из рук аппараты. Зато третий оператор, Богге, продолжал с невозмутимым видом крутить ручку, поэтому сцена вошла в фильм…”

Однако лучшим фильмом Штиллера в 1920 году был не „Иоганн”[174], а легкомысленная комедия „Эротикон”.

Вот ее содержание.

Профессор энтомологии (Андерс де Валь), человек богатый, так поглощен научными трудами, что не оказывает внимания жене (Тора Тейе), которая принимает ухаживания богача барона Феликса и отваживается лететь с ним на аэроплане, к ужасу молодого скульптора (Ларс Хансон), который ее искренне любит. Но мужа нисколько не беспокоит неверность жены, он поглощен жесткокрылыми и беседами с чудаковатым старым коллегой и прелестной молоденькой племянницей, наивной, нарядной девушкой, недавно приехавшей из провинции (Карин Мулландер). После экспозиции действие почти все время развивается в обширных гостиных роскошного профессорского особняка, кроме довольно произвольно вставленной интермедии (которая, однако, метафорически и иронически комментирует ход действия) — балета и шведского танца в исполнении Карин Ари, — действующие лица комедии аплодируют ей в стокгольмском Королевском театре. Частые посещения барона Феликса задевают скульптора, который осыпает упреками молодую женщину, и даже кажется, что они рассорились. Но барона вызывают на дуэль, а профессору жена говорит: „Я вас обманывала, мне у вас не нравится. Я ухожу, и мы разводимся”. Она берет элегантный чемоданчик, самое дорогое меховое манто и покидает семейный очаг; медленно идет по парку, оборачиваясь, и с задорным видом машет на прощание мужу, который глядит на нее из окна, нежно обнимая свою молоденькую племянницу. Влюбленный профессор откровенно радуется, когда увозят несметные чемоданы его жены, и спускается вниз верхом по перилам лестницы. Важный профессор помолодел и оживленно готовится к совместной жизни с молоденькой девушкой; он радуется, когда жена ему сообщает по телефону, что помирилась со скульптором, в дом которого и переезжает…”

Можно подумать, что эта типичная бульварная комедия была несовместима с моралью определенной части общества в стране нетерпимых лютеран. Но послевоенный период в Центральной Европе, Франции и англосаксонских странах ознаменовался распущенностью нравов и „терпимостью” буржуазной морали; в США об этом свидетельствовали салонные комедии Сесиля Блаунта де Милля[175]. Влияние этого режиссера на Штиллера было очевидным для французских критиков, когда фильм „Эротикон” появился на экранах Парижа; они признали также, что в нем есть общее с репертуаром парижского бульварного театра.

В некоторой мере комедия Штиллера (он сам написал сценарий) была продиктована коммерческими соображениями. В конце войны у „Свенски” появился конкурент — „Скандия”. Начало ее карьеры было блистательным. Общество выпустило фильм „Когда любовь приказывает” (по произведению норвежского драматурга Бьернстьерне Бьернсона) в постановке Руне Карльстена, а также „Кота в сапогах” и „Сюнневу из Сальбакена” по Бьернстьерне Бьернсону; оба последних фильма поставил актер Ион В. Бруниус[176].

Туре Даглин писал:

„Осенью 1919 года две крупные фирмы, „Свенска” и „Скандиа”, слились в анонимное общество „Свенск фильм индустри”; объединение художественных сил оказало благоприятное влияние на шведское кинопроизводство, экономическая мощь которого, само собой разумеется, возросла. Поэтому в 1920 году производство фильмов увеличилось. Было выпущено 15 больших картин”.

„Свенск фильм индустри” построила обширные студии с современным оборудованием, пригласила новых режиссеров: актера Ивана Хедвиста и Густава Мулландера. Пользуясь развалом датского кино, она привлекла в Стокгольм двух лучших датских кинорежиссеров — Бенджамена Христенсена и Карла Дрейера. Шведский кинотрест опирался на крупные капиталы, его деятельность стимулировала успех в Париже, Лондоне, Берлине и Нью-Йорке, кинопромышленники стремились занять одно из первых мест на мировом кинорынке и вытеснить фирму „Нордиск” (дела которой пришли в полное расстройство) как в области искусства, так и коммерции. В последующем томе мы увидим, чем завершилась эта попытка.

Руководители „Свенск фильм индустри”, очевидно, полагали, что слишком явно выраженный национальный характер кинопроизведений, например фильмов Шестрома, является препятствием для их широкого распространения. Они уговорили Штиллера снимать бульварные космополитические комедии, действие которых происходит в роскошных салонах, похожих на голливудские. Действие фильма „Эротикон” могло с таким же успехом происходить в Лонг-Айленде, в лондонском Уэст-Энде, в Нэйи или в окрестностях Курфюрстендама в Берлине. Во всех случаях это была бы среда „десяти тысяч привилегированных, которые изнывают и страдают от тунеядства”, от полной праздности. Резец в руках скульптора, отделывающего ногу статуи, несколько символичен, а работа профессора над жесткокрылыми — просто предлог для легкой и вычурной комедии на тему о полигамии. Эти „занятия” для двух героев имеют не больше значения, чем авиация или автомобиль для барона Феликса или скучающие позы героини, перебирающей с пресыщенным и усталым видом роскошные меха, которые ей предлагает портной. Герои скучают и флиртуют, для настоящей любви нет места.

Режиссерское мастерство Штиллера ошеломляет. Однако он допускает упрощенность в монтаже (сцена ссоры героини со скульптором) и в схематично-карикатурном плане дает характеристики комических персонажей, например старого профессора. Но построение кадра, раскадровка, монтаж и руководство игрой актеров просто удивляют. Среди исполнителей ролей выделяется блестящей игрой Тора Тейе, театральная актриса, снимавшаяся до того в двух фильмах Шестрома — „Карин, Ингмарова дочь” и „Сандомирский монастырь”[177]. Живая манера игры и ее ирония несравненны. Однако и ее трактовка образа и весь тон фильма — все служит лишь для того, чтобы рассмешить публику. Никакой сатирической направленности в картине нет. Беззубый, веселый юмор носит всепрощающий, не обвиняющий характер. Под внешней непринужденностью чувствуется ханжество и восхищение „высшим светом”. Это не Бомарше и даже не Мариво. Если бы не неоспоримый талант в построении кинорассказа, не пластическое мастерство, картина прониклась бы духом Марселя Прево или Абеля Эрмана.

Несмотря на блестящую режиссерскую технику, фильм „Эротикон” устарел, тем более что его темы с четверть века неустанно пережевывали Любич, Капра и их бездарные подражатели. Еще больше, чем некоторые фильмы школы Инса, в которых мы с натяжкой, но все же находим некоторое новаторство, поскольку они разрабатывают темы, в настоящее время снова перепеваемые в „вестернах”, эта легкая комедия стала теперь до того стереотипной, что нам непонятно, как она могла иметь прелесть новизны в 1920 году, ибо она „блестяще” суммировала бульварные комедии Вены, Парижа или Бродвея и салонные фильмы датского или голливудского производства. И во всем своем „ничтожестве” она действительно относится к другой эпохе: рассказывая об упадочных явлениях, нельзя долго сохранять бодрый, слащавый тон.

Условный (и, главное, коммерческий) космополитизм фильма „Эротикон” был тревожным сигналом для будущего шведского кино, достигшего тогда расцвета, о чем свидетельствовал огромный успех на мировом кинорынке картины „Возница”. Ее режиссер и актер Виктор Шестром, ненадолго оставив тематику скандинавских стран, экранизировал роман крупнейшего австрийского поэта-романтика Грильпарцера (1791–1872) „Сандомирский монастырь”; в этой костюмной драме снимались Тора Тейе и Рихард Лунд. Но он снова вернулся к творчеству Сельмы Лагерлеф, экранизировав ее произведение „Возница”. Действие происходило в современном ему Стокгольме. Романистка опубликовала книгу в 1912 году, в те дни, когда в Швеции еще не спала волна социального — крестьянского и рабочего — движения. Радикальная партия (соответствовавшая радикальной партии, которая вела тогда во Франции активную антиклерикальную пропаганду) яростно боролась против алкоголизма, считая, что он — причина бедствий пролетариата. Запретительная система была тогда в Швеции важным элементом внутренней политики. Фильм Шестрома — антиалькогольный фильм. Вот вкратце его содержание.

Молодая деятельница Армии спасения Эдит (Астрид Хольм) при смерти. Накануне Нового года она просит, чтобы к ее изголовью призвали Давида Хольма (Виктор Шестром), бродягу и пьяницу, к которому она проявляет интерес. Но Давида Хольма ничуть не трогает судьба девушки, и он, сидя на чьей-то могиле, на кладбище, со смехом рассказывает приятелю-бродяге легенду о „призрачной тележке”, которую ему как-то рассказывал один нищий. Таинственный экипаж якобы разъезжает по городу днем и ночью, а возница размахивает не кнутом, а косой и собирает души умерших. Каждый раз под Новый год, в полночь, возницу смерти заменяет другая душа грешника. И Давид Хольм думает, что душа его приятеля, рассказывавшего когда-то ему легенду и умершего в полночь, и стала кучером смерти.

Приятели выпили, затеяли ссору, и, когда пробило полночь, пьяница ударил Давида Хольма бутылкой по голове. Перед Давидом останавливается коляска смерти, возница, старинный приятель, читает наставление тени Давида и напоминает ему его прошлую жизнь. Он был старательным рабочим и жил счастливо с женой (Гильда Боргстрем)и дочуркой, пока не пристрастился к спиртному. Его посадили в тюрьму, из-за него осудили его брата. Давида освободили, он хотел исправиться, но не нашел ни жены, ни детей — они ушли из дому. Он стал посещать Армию спасения, где и встретил сердобольную Эдит. Но вскоре, снова пристрастившись к алкоголю, он разорвал одежду, только что починенную девушкой, и погряз в пороке и разврате.

Давид Хольм подавлен воспоминаниями; ему связали руки и ноги и положили в призрачную тележку. Он в комнатке умирающей Эдит. Ей хотелось перед смертью увериться в спасении души несчастного. И снова вспоминается прошлая жизнь грешника. Он стал атеистом, он не боится нарушить благочестивое собрание участников Армии спасения богохульными речами, к большому огорчению Эдит, влюбленной в грешника. Он встретил жену, и деятели Армии спасения, недоступные злопамятству, поселили их в уютной квартире. Но Давид опять запил. Он бьет жену, не дает спать детям, топором взламывает двери. Возница смерти говорит Эдит, что, по его мнению, Давид был неисправимым грешником.

Делая последнюю попытку, „призрачная тележка” привозит Давида в трущобы, где живет его семейство. Он видит, что жена кладет крысиный яд в чашку, собираясь отравить и себя и детей. Сердце грешника, наконец, дрогнуло. Возница смерти возвращает ему жизнь: оказывается, Давид был оглушен, а не убит. Он прибегает к жене в тот миг, когда она подносит к губам роковую чашку. Он навсегда отказывается от выпивки, и девушка из Армии спасения может умереть спокойно.

Когда фильм демонстрировался в 1950 году, зрители скучали, удивлялись, смеялись. Смысл повествования затемнен и прерывается многочисленными кадрами воспоминаний, возвращающих действие в прошлое, изображениями, наложенными одно на другое в стиле „Тысячи и одной ночи”. Но вариант картины, известный в наши дни, очевидно, в свое время был искажен цензурой; Туре Даглин пишет о нем:

„Нельзя представить себе мужа, который, выйдя из тюрьмы, испытывает злобное чувство к жене и тщетно ищет ее, чтобы отомстить. Жене удалось устроиться: она зарабатывает на жизнь себе и детям, познакомилась с участницей Армии спасения Эдит, которая ей помогла, не зная, кто она такая. Когда Эдит узнала правду, она стала убеждать женщину, что ее долг — вернуться к мужу… Но все ее усилия приводят лишь к тому, что толкают бедную женщину и ее детей на путь нищеты и бед. Угрызения совести терзают душу Эдит”.

Купюры, однако, не отражаются на концепции фильма: причина нищеты — в алкоголизме. Только Армия спасения или какая-нибудь другая форма религиозной благотворительности может здесь помочь. Как бы ни было сильно порой впечатление от показа жилья бедняков-шведов, наивность урока морали, который сознательно преподносится в „Вознице”, часто мешает оценить его достоинства и делает фильм почти гротескным. Поэтому в наше время трудно понять, почему критика 1920 года почти единодушно с восторгом приняла эту явную бессмыслицу в Швеции и за границей. Однако в отчете Деллюка чувствуется сдержанность:

„Скоро мы будем очень взыскательно относиться к шведским фильмам. Они так чужды посредственности, в них столько чувства меры… что они вне норм обык-повенных фильмов. С первых же кадров чувствуешь, как много вложено в фильм труда и раздумий, и творческая выдумка не направлена на то, чтобы повергать и изумление. В этом отношении киноработники — французы, американцы и итальянцы, чересчур увлекающиеся аттракционами, — дети по сравнению с этим художником.

В „Вознице” сливаются две тенденции в могучем ритме. Мрачная поэзия смерти звучит на фоне дерзкой и захватывающей темы. Таинственный неосязаемый экипаж, тень тени великолепны. Улица, море, кладбище поражают. И воскрешение мертвых превосходит все остальное. Какое мастерство и какое искусство…”

В ту эпоху восхищались очень умелым применением двойной экспозиции, которую осуществил в фильме замечательный оператор Ю. Юлиус. Но этот формалистический прием был вконец опошлен и стал пародией, а потом вышел из моды. Эти смелые находки в операторской технике недооценены в 1950 году; их особенная прелесть — в какой-то наивной неловкости, напоминающей трюки Мельеса. Но в исключительных случаях эти приемы потрясают, например в тех кадрах, когда тележка смерти неуверенно катится в море или возникает из тумана. Но в путаных сценах на кладбище никто не найдет повода для того, чтобы воскликнуть, как когда-то Лионель Ландри:

„Мы верим, что видим в глубине подземелья какого-то психолога Древнего Египта, заклинающего одну за другой души усопших”.

Мистицизм вызывания душ умерших — это такой же старый хлам, как блошиные ярмарки и вертящиеся столы. Он стал основной слабостью фильма, мешающей восторгаться его искусным почерком. Мастерство сказывается также в искусном „небрежном” ведении рассказа, который ломает хронологию с большим блеском, чем в голливудских картинах 1941–1946 годов, где используется призм „возвращения назад”, снова неожиданно ставший очень модным после того, как Орсон Уэллес возродил его в своем „Гражданине Кейне”.

Мистическая направленность „Возницы” устарела. Картины нищеты в фильме гораздо слабее, чем картины, созданные Эмилем Золя за 40 лет до этого в романе „Западня”. Натурализм фильма, уже вышедший из употребления, не всегда самобытен. Создается впечатление, что лачуги, показанные Шестромом, — результат изучения не нищих кварталов Стокгольма, а „Сломанных побегов” Гриффита. Влияние американского режиссера явно. Шестром нашел для Гильды Боргстрем, исполняющей роль г-жи Хольм, такие приемы игры, в которых замечается непосредственное влияние Лилиан Гиш. В лучшей сцене „Возницы”, где Давид взламывает дверь топором, явно чувствуется повторение приема знаменитой развязки „Сломанных побегов”. Нам трудно согласиться с рекламными статьями Гомона, прокатчика этой картины, которая во Франции пользовалась большим успехом, чем какой-либо другой шведский фильм:

„Сценарий, постановка, актерская игра — все элементы фильма говорят за себя. Это совершенство. Еще никогда ни один фильм в такой степени не заслуживал наименования шедевра…” Коммерческая карьера „Возницы” ограничилась изысканными столичными кинотеатрами, но она ознаменовала собой апогей шведской кинематографии.

Честолюбие, которым в те дни, очевидно, страдали шведские киноактеры и промышленники, помешало им учесть реальную обстановку. Шведское кино могло бы материально процветать во время войны, так как оно имело доступ в оба воинствующих лагеря, и потому, что американское кино, утвердившее тогда свою гегемонию, с пренебрежением относилось к конкуренту, не производившему и десяти фильмов в год, поставленных всего лишь двумя режиссерами.

Когда наступил мир, финансисты стали мечтать о том, что шведские фильмы завоюют мировой рынок, как завоевали его шведские спички, стальные изделия и телефоны. Они увеличили продукцию, воображая, что зрители во всех странах мира будут покорены, коль скоро сюжеты кинокартин и киноартисты утратят национальный дух. Мы увидим в одном из следующих томов, что после 1920 года эта тенденция усилилась и способствовала быстрому банкротству шведской кинематографии, которую, с другой стороны, подорвал мировой экономический кризис.

Шведское кино тем слабее сопротивлялось всем этим явлениям, что его художественная и экономическая база были незначительны. Кинотеатров в стране насчитывалось мало, скандинавские кинорынки были мало перспективны. С другой стороны, число кинорежиссеров и актеров сводилось к нескольким десяткам человек. Стоило пяти-шести человекам покинуть страну, и в студиях остались совсем неопытные режиссеры и посредственные актеры. Северный цветок, внезапно и чудесно распустившийся, мог так же внезапно завянуть, и новый плод не созреть.

Возможно, что киношкола была не столь глубоко национальной, как это казалось. Она внесла в киноискусство чувство природы, больших пространств, воды и лесов, поэтически воспела сельскую патриархальную жизнь, передала лиризм древних легенд, эпический смысл скандинавских саг. Продуманное мастерство потрясло знатоков. Но воссоздали ли художественные фильмы цельный образ Швеции, словно сведя народ к одним лишь богатым крестьянам, к нескольким деклассированным личностям или богачам-тунеядцам? Заслуга шведской киношколы состоит по крайней мере в том, что на экране появились лучшие образцы национальной культуры, литературы и театра, что отличало ее от датского кино, которое с первых же дней своего становления было отравлено космополитизмом светских драм.

„Шведские фильмы, — писал тогда Леон Муссинак, — остаются популярными произведениями, в которые режиссер внес часть своих личных эмоций и довольно много общечеловеческого, для того чтобы мы не оставались безучастными. Такая формула не отвечает утонченным идеалам киноискусства, но тем не менее это одна из первых „полных” формул. И, быть может, самый принцип черпания сюжетов в литературных произведениях отвлекает шведских кинодеятелей от достаточно упорных поисков подлинной кинематографичности своих фильмов, их независимости от литературных канонов”.

Пять-шесть шедевров шведской кинематографии в 1916–1920 годы — несравненный вклад в мировое киноискусство. Но эта формула не могла стать полной — слишком она ограниченна как в эстетическом, таки в социальном отношении. Поэтому (независимо от срыва проката за границей) шведское киноискусство за пределами Швеции стало достоянием лишь ограниченного круга интеллигенции — любителей утонченности и экзотики в лучшем смысле этих слов. До массового зрителя всех стран мира по-настоящему не доходили эти продуманные и сильные кинопроизведения, под влияние которых подпала главным образом интеллигенция Франции и Германии. Точный синтаксис и классическое совершенство трех-четырех шведских фильмов-шедевров делают их, пожалуй, достойными сравнения с иными стихами Жана Расина или Пушкина, до такой чистоты доведен в них киноязык.

Глава XXVIII СТУДИЯ МАК СЕННЕТТА (1915–1920)

Чаплин покинул Мак Сеннетта в конце 1914 года. Для Сеннетта это была огромная потеря. Но „Кистоун” продолжал существовать. Его вдохновитель Сеннетт никогда не был ни большим режиссером, ни тем более актером. Он несколько раз появлялся на экране, но успехом никогда не пользовался и, может быть, поэтому терпеть не мог знаменитых актеров. Великий открыватель кинозвезд не снимал ни одного актера, как только тот прославлялся.

Итак, Чаплин уехал, и в „Кистоуне” остались Фатти и Мэйбл Норман. Мэри Дресслер могла бы заменить Чэза Чаплина, партнершей которого она была в картине „Прерванный роман Тилли”. Но Сеннетт не отговорил знаменитую актрису от заключения контракта с фирмой „Любин”, где фильмы с ее участием ставил Хоуэлл Гансел. Не добившись успеха, обескураженная актриса вернулась в театр, где ее талант ценили больше.

Когда Чаплин подписывал контракт с фирмой „Эссеней”, „Кистоун” сообщил о новом приобретении — фирма заключила контракт с его братом, Сиднеем Чаплином. Печать трубила о его достоинствах: родился в Кейптауне, на юге Африки, в день св. Патрика в 1885 году, стал выступать на сцене совсем еще ребенком в эстрадном номере „Два маленьких барабанщика”, играл небольшую роль в пьесе „Шерлок Холмс”, с восьми лет играл в труппе Карно. У него почти такая же биография, как у его брата, быть может, и талант у него такой же?

К тому же к Сеннетту вернулся перебежчик, Форд Стерлинг, из фирмы „Трансатлантик” Карла Лемла. Кроме того, он пригласил Билли Уолша, который, однако, не имел успеха. Форд Стерлинг, грубый, несимпатичный, уже не снискал былой популярности. Сидней Чаплин не оправдал возложенных на него надежд, хотя и был отличным актером. Он начал работать над созданием смешного персонажа — джентльмена-ангдичанина; образ мог бы занять определенное место в истории американской кинокомедии, но этому помешало что-то неприятное в его внешности.

Накануне организации фирмы „Трайэнгл” в труппу Сеннетта входили Мэйбл Норман, Форд Стерлинг, Сидней Чаплин, Роско Арбэкл, Филлис Аллен, Алиса Давенпорт, Мак Суэйн, Гарри Мак Кой, Эл Ст. Джонс, Честер Конклин, Чарлз Муррей. Кроме Мэйбл Норман, ни одна артистка не выдвинулась, зато большая часть актеров уже фигурировала на афишах и их имена привлекали публику.

Фатти затмевал всех[178].

У толстяка-комика, которому еще не исполнилось и тридцати лет, не было недостатка ни в мастерстве, ни в самобытности. Его дородность оттеняла игру Роско Арбэкла. Толстяк Банни был первым американским комиком, прославившимся в Соединенных Штатах и во всем мире. Он перестал сниматься из-за болезни, от которой и умер в начале 1915 года. Общество „Вайтаграф” тщетно искало другого толстяка, который мог бы его заменить[179]. Слава Флоры Финч, оставшейся без партнера, меркла. „Вайтаграф” не обманывал публику, возвестив в 1915 году, что есть „Четыре великих комических актера” — Флора Финч, Кэт Прайс, У. Ши, Хьюг Мак.

Фатти напоминал Банни только своими габаритами. Старый комик был водевильным актером. Фатти же сформировался под влиянием мюзик-холла и играл явно в манере бурлеска. Тщательно обдуманный персонаж, созданный им, скоро завоевал славу: маленький серый котелок, лицо круглое, как полная луна, крохотный галстук бантиком еще больше подчеркивал его толщину. Чаще всего Фатти появлялся на экране в жилетке, он носил синюю блузу с бретелями, как одеваются американские рабочие. Из-под коротких штанов виднелись белые спадающие носки.

Смешная поношенная одежда должна была главным образом подчеркивать пышущее здоровьем лицо толстяка с томными глазами, подвижным, чувственным ртом и маленьким носом. Вот и все. На Фатти распространенная полурабочая, полукрестьянская одежда. Котелок — чисто внешняя деталь. Головной убор служил Фатти для того, чтобы рассмешить публику, а не для психологической характеристики образа.

Фатти не старался избегать кистоунских традиций или обновлять их. Он играл обжору, распутника, в него швыряли кремовыми тортами, он сам швырялся ими, попадал под струю воды на манер „Политого поливальщика”, его обсыпали мукой, он шлепался в корзины с яйцами, ввязывался в дикие погони. Все это он свободно импровизировал с несколькими партнерами, придерживаясь весьма неопределенной сюжетной канвы. Он был довольно способен и сам стал кинопостановщиком. За год до вступления в „Кистоун” в журнале „Аларм” сообщалось, что Фатти поставил фильм (осенью 1914 г.). Он играл в нем роль капитана кистоунской пожарной команды — новая модификация кистоунских полисменов.

В начале 1915 года погони и полицейские бурлески оставались главным жанром комедий, выпускавшихся студией Сеннетта. В особенности — погоня; во всех этих приемах было что-то почти бредовое, как подчеркивал „Биоскоп” (май 1914 года), разбирая фильм „Любовь и газолин”:

„Безумная погоня в автомобиле словно какой-то фантастический сон; автомобиль проникает через толстую кирпичную стену в полицейский комиссариат…

Поверить в возможность всех этих трюков можно, только увидев их на экране”.

Это было лишь началом. Автомашины уже не мчались, а взлетали, кувыркались, проносились по телеграфным проводам, словно по дорожке. Вереницей сногсшибательных трюков управляло замечательное чувство ритма, мастерство монтажа было заимствовано, вероятно, у Гриффита.

Пародия служила для обновления кистоунского стиля. „Спасенная беспроволочным телеграфом” с участием „Гарри Ковера”[180] или „Подводный пират”, одна из лучших картин с участием Сиднея Чаплина, высмеивали военные фильмы. Честер Конклин — французы называли его Жозеф — в широкополой шляпе и клетчатой рубахе пародировал ковбоя. „Кистоун” выпускал серийные фильмы, показывающие невероятные налеты и жестоких китайцев. Американская публика сходила с ума от этих грубых фарсов. Мак Сеннетт наживал огромные деньги и не очень сожалел об уходе Чаплина.

В середине 1915 года начал выдвигаться Мак Суэйн, конкурент Фатти; он был известен под именем Эмброса (во Франции Амбруаз). Характеры двух толстяков были разные: Фатти — славный малый, всегда готовый посмеяться, обжора и здоровяк, очень похожий на французского Толстяка Рене XVII века. Эмброс же человек пожилой, хорошо одетый, богатый, как Макс Линдер, но грубый, злобный, завистливый, вспыльчивый.

Психологически образ был лучше разработан, чем персонаж, созданный Фатти. Чаплин, постоянным партнером которого стал Эмброс, несомненно, оказал на него влияние. Но не надолго. Толстяк скоро исчерпал себя. Недостаточно создать комический тип и постараться завоевать ему некоторую популярность; для того чтобы он жил, надо его питать и обогащать.


„Своенравная тропа Гассла”, 1915. Реж. Мак Сеннет. В главной роли Сид Чаплин.

„Столкновение с Бродвеем”, 1920. В главной роли Гаролд Ллойд.


„Герой пустыни”, 1919. Реж. Роско Арбэкл. В главных ролях Роско Арбэкл, Бестер Китон.


Летом 1915 года у Сеннетта возникла богатая идея. Вдобавок к полисменам и пожарным он ввел в свои фильмы кордебалет — „кистоунских гёрлс в купальных костюмах”.

Еще и до Сеннетта конкурс на лучший купальный костюм был одной из приманок калифорнийского Лазурного берега. Это было прибыльное американское предприятие. Теперь же в Лос-Анжелос съехалось множество хорошеньких девушек, мечтавших в один прекрасный день появиться на экране; их присутствие сделало конкурс еще более блистательным и притягательным для публики.

„Любимицы публики, — писал Роб Вагнер в 1916 или 1917 году, — принимают участие в ежегодном параде „Купающихся гёрлс”, который представляет собой самый яркий дивертисмент ежегодного карнавала этого Кони-Айленда Тихого океана. Объявление, что прекрасные киноактрисы примут участие в этом конкурсе, вызывает огромное стечение публики”.

Конкурсы на купальные костюмы, разумеется, фигурировали в фильмах Сеннетта наряду с автомобильными гонками — другой важной приманкой побережья. Подписание соглашения с „Трайэнглом” предоставило Сеннетту средства, и он ангажировал целую армию хорошеньких девушек… Обворожительные девицы окружали на калифорнийском берегу Фатти и Мэйбл (с некоторых пор ставших неразлучной парой), толстяка Мак Суэйна (Эмброса) и незадачливого Честера Конклина (Джозефа). Теперь купальные костюмы поражают нас чудовищной экстравагантностью. И не потому, что с той поры прошло много лет и что они вышли из моды. Эти купальные костюмы, которые испортились бы от капли воды, всегда были гротескными, хотя к этому никто не стремился. Сеннетт и закройщики, работавшие у него, старались лишь сделать их элегантными. Не менее экстравагантны и пижамы, которые мы видим в других фильмах.

Плеяда актеров, приглашенных „Трайэнглом", позволяла Сеннетту вкрапить в толпу „купающихся гёрлс” несколько театральных „звезд”. Например, Вебера и Филда, получавших гонорар в 3,5 тыс. долл. в неделю, Раймонда Хичкока, получавшего 2 тыс. долл., и прочих. Но эти знаменитые мюзик-холльные артисты пользовались в Голливуде меньшим успехом, чем, например, семнадцатилетняя Глория Суэнсон, которая снималась на небольших ролях в начале 1915 года в „Эссенее” („Elvira Farina”, „The Meal Ticket”) и почти сразу же после этого стала и „бэтинг гёрл” (”The Nick of Time”, „Baby Teddy at the Throttle”, „Haystack” and Steeples” и другие). Сеннетт, плативший ей 65 долл. в неделю, поставил ее на ведущие роли в нескольких фильмах „Трайэнгла”, в которых она не раз была партнершей Эмброса Мак Суэйна, например в фильмах „Невеста из пульмановского вагона”, „Ее решение”, „Опасная девчонка”, „Секретный ход”, „Жена из деревни” и т. д. Она оказалась такой талантливой актрисой, что вскоре Сесиль Б. де Милль переманил ее в „Парамаунт”.

Другая „бэтинг гёрл”, Луиза Фазенда, получавшая 50 долл. в неделю, стала вместе с Мэйбл Норман лучшей комической актрисой Мак Сеннетта. Сделавшись „звездой”, хорошенькая актриса подурнела и создала образ „Филомены” — партнерши Эмброса. Труппа пополнилась превосходными комическими актерами — косоглазым Беном Тюрпином, которому быстро надоело быть партнером Чаплина в „Эссенее”, Слимом Саммервилом, которого в Париже называли „Вермишелью”, Хенком Меном, которого называли „Бильбоке”, и Полли Моран, бесподобной в роли женщины-шерифа.

За период деятельности „Трайэнгла” творчество Мак Сеннетта, так же как Томаса Инса и Гриффита, достигло апогея. Во французской синематеке сохранился фильм „Невеста из пульмановского вагона”, где с толстяком Эмбросом снимались Глория Суэнсон, Полли Моран и Честер Конклин. Качество фильма приближается к качеству картин, которые режиссировал в „Эссенее” Чаплин. В частности, сцена в поезде сделана с редкостным совершенством, особенно сцена в вагон-ресторане — сквозняк, превращающий в фонтан суп в тарелке, лица, почерневшие от паровозного дыма, разбитые тарелки, нелепая погоня, неистовство и тупое самодовольство Полли Моран, которую можно смело назвать „женской разновидностью Гарпо Маркса”. Ритм картины замечателен, монтаж необыкновенно точен. Фильм этот — веселая выдумка, бессмыслица, „бурлеск”, но в нем есть какая-то неприкрытая жестокость.

Уважение к человеческому достоинству характерно для творчества Чаплина. „Кистоун” же использует все средства для попрания достоинства. Деллюк был прав, сравнивая Сеннетта с Оффенбахом: Сеннетт смотрит на этот американский „парад”, так же как французский композитор смотрел на Наполеона III. Его абсолютное неуважение носит отрицающий характер, но никогда не переходит в критику. Но Сеннетт в меньшей степени шут короля, чем организатор гигантского маскарада. Этой церемонии он придает тот смысл, который она имела у примитивных племен и пережитки которого часто можно найти в некоторых современных карнавалах. Предохранительный клапан открыт в „Кистоуне”, все общественные и нравственные нормы отменены. Институт обманутых мужей разрешен так же, как самое резкое оскорбление магистратуры, разрешено бомбардировать тухлыми яйцами лорд-мэра, мазать клеем комиссара юстиции. Кистоунцы действуют так же на своих ритуальных церемониях, аналогичных церемониям „Потлача”, практикуемым туземцами американского Дальнего Севера: два племени провоцируют друг друга на столкновение, чтобы устроить большое побоище. Но вот маскарад окончен, все становится на свое место. „Праздник сумасшедших” — это отрицание всего, но каждый знает, что оно не серьезно и служит для утверждения установленного порядка. В кистоунских комедиях нет никакого иного смысла. Но это анархическое попирание всего уважаемого настолько было забавно, что выходило за пределы студии, и Сеннетт вел действие на улице; это и стало методом работы его актеров. Вот что вспоминает о тех добрых старых временах Робер Флоре, может быть, немного приукрашивая, — ведь это было полвека назад:

„Компании, выпускавшие комические фильмы, никогда не пользовались сценариями. Постановщики его, „гэгмены”, которые делали все: играли, рисовали, ассистировали и держали рефлекторы, — уезжали с 8 часов утра с оператором и некоторыми актерами, занятыми на ролях, неотъемлемых от американской кинокомедии, — первого любовника, героини, пьяницы, полисмена, усатого предателя, китайца, бродяги и седовласой матери. Собачка, ребенок и кошка являлись частью аксессуаров вместе с бутафорскими кирпичами и кремовыми тортами.

Киноработники использовали все, что происходило в этот день на улице, они снимали у китайской прачечной или во время бейсбольного матча. Или, если им везло, перед горящим домом. Сеннетт платил всем пожарным частям района, которые тотчас же звонили ему, если где-нибудь начинался пожар. Труппа выезжала немедленно на место происшествия и фотографировала красноносых комедийных актеров, прыгающих и падающих в повешенные пожарные сети.

Часто актеры принимали участие в масонских или патриотических процессиях и тут разыгрывали сцены погони. А оператор, спрятанный в повозку, развозящую стираное белье, снимал их нелепые трюки…”[181]

Фантазия сочеталась со строгой деловой постановкой предприятия. Сеннетт в продолжение первого года контракта с „Парамаунтом” получил 984 851 долл. за свои „кистоупские комедии”, которые не надоедали публике.

Успехи Сеннетта заставили его конкурентов мобилизовать силы. В „Эссенее” Уоллес Берри, переодетый служанкой-шведкой, не имел успеха и скоро перешел в „Кистоун”. Патэ Лерман остался верен фирме „Юниверсел”, несмотря на уход Форда Стерлинга, но не приобрел известности. В фирме „Любин”, которая так часто прибегала к плагиату, Билли Ривс, прежний партнер Чаплина у Карно, беззастенчиво копировал его одежду и его фильмы, но стать настоящим конкурентом Чаплина не мог. Фильмы „Кристи комеди” успеха не имели. У Патэ еврейские комики Поташ и Перльмуттер еще пользовались известностью в ограниченном кругу. Но французская фирма вдруг стала угрожать засилию „Кистоуна”, выпустив серию короткометражных комедий „Одинокого Люка” одновременно с „Вайтаграфом”, тоже выпустившим серию с участием Ларри Симона. Прокатчики Патэ во Франции называли „Одинокого Люка” — „Он”. Нового актера звали Гаролдом Ллойдом. Он родился в 1893 году в Небраске, с юных лет жил в Калифорнии. В двенадцать лет играл маленькие роли в Омахе; в 1912 году был статистом в фильмах общества Эдисона, снимавшихся в Сан-Диего. Закончив театральную школу, он стал заурядным артистом в „Кистоуне”, но получение наследства позволило ему основать собственное кинопроизводство вместе с другим кистоунским статистом, Хэлом Роучем, бывшим возчиком, который, неудачно попытав счастья на Аляске, пробовал свои способности в ковбойских фильмах „Юниверсела” Карла Лемла. Первый фильм компании „Роуч-Ллойд” был продан за 850 долл. Патэ не замедлил его выпустить, и предприниматели построили небольшую студию. Гаролд Ллойд тщательно изучал творчество Чаплина и стал подражать ему во всем, вплоть до костюма. Он был Чарли, „втиснутым” в куцый костюм, носил усики. Сначала он был всего лишь новым подражателем великого комика. Через несколько месяцев он вдруг преобразился. Он перестал быть „уменьшенным” Чаплином, завел себе соломенную шляпу, большие черепаховые очки, ходил тщательно выбритым и даже в слишком нарядном костюме. Созданный им образ эквивалентен персонажу, созданному Максом Линдером во Франции, — это „средний американец”, своего рода Калико, стремящийся чуть дальше, чем ему позволяет его состояние, и всегда одетый с иголочки. Вот что пишет о нем Деллюк в феврале 1919 года:

„Его умение синтезировать, его стиль замечательны. Постановка, режиссура, монтаж, фотографии в его фильмах превосходны. Неудачнике чаплинскими усиками превратился в элегантного безбородого молодого человека в модных очках, с безукоризненными манерами; он так меланхоличен и кроток, что нельзя не смеяться над его эксцентрическими выходками”.

После работы над серией „Одинокого Люка” Ллойд снимался с партнершей Бебе Дэниэлс, в черных больших глазах которой словно застыло удивление. Она была для Ллойда тем же, чем Мейбл Норман для Чаплина и Фатти. Для контраста ввели Снэба Полларда с большими усами, вечно попадающего впросак, персонажа, созданного в клоунском стиле второстепенных кистоунских актеров.

Ларри Симон дебютировал тоже в 1917 году под именем Лоренса Симмона. Его партнершей была Флоренс Кэрте. Их первые фильмы („Tough Zuck and Tin Lizzie” и другие) сразу же завоевали большой успех, и „Вайтаграф” переманил новую „звезду” выгодным контрактом. Симон был очень популярен, в частности, в странах Латинской Европы; во Франции его звали „Зигото”, а в Италии — „Ридолини”. Многосерийные фильмы с его участием вскоре стал режиссировать молодой Норман Таурог, который и в 1950 году оставался режиссером Голливуда.

Ларри Симон был не профессиональным актером, а карикатуристом. Он создал для себя чисто клоунский облик: котелок, серые штаны на суконных бретелях, рубашка с короткими рукавами, сильно напудренное лицо, большой приставной нос. Робер Флоре, приехавший в Голливуд в те дни, когда актер был на вершине славы, набросал в своей книге „Филм Лэнд” его живой портрет:

„Множество раз видел я, как Симон снимается в комических фильмах. Он просто удивителен. Симон накладывает на лицо почти белый грим. Когда он готов для съемок, у него лицо Пьеро. Только резко выделяется нижняя губа, ярко накрашенная кармином. Когда он стоит в полупрофиль перед прожектором, его нос как-то странно выделяется, словно черная тень на фоне молочно-белого лица. Он повторяет несколько раз сцену, каждый раз варьируя свою игру, и выбирает то, над чем больше смеются присутствующие”.

В 1930 году после смерти Ларри Симона Робер Флоре рассказал более подробно о методах работы этого интересного комика:

„Приходя в студию, вы никогда не могли с точностью сказать, кто же Ларри Симон. У него было четыре дублера, одетых совершенно так же, как и он, и у всех были такие же, как у него, носы из папье-маше.

… Ларри Симон всегда отказывался прыгать или падать. Его дублеры до такой степени походили на него, что зрители не подозревали о подмене. В нужную минуту лицо Симона показывали крупным планом, что помогало обмануть зрителей. Свои кадры он врезал в середину кадров, изображающих самые опасные прыжки. Он принимал с точностью позу акробатов, которые только что его дублировали, и поднимался в том же темпе, но на более крупном плане.

При монтаже доделывалось все остальное… Симон был почти гениален в постановке трюковых сцен и в разработке эпизодов, построенных на разной скорости съемки”.

Ларри Симон почти с точностью воспроизвел в Америке персонажа, созданного в Европе Андре Дидом. Его комизм, чисто механический и абсурдный, прибавлял к обычным мюзик-холльным „гэгам” бесчисленные кинотрюки. Симон ограничивался короткометражными картинами[182], и его слава почти конкурировала со славой Ллойда, Фатти и даже Чаплина. В конце концов в 20-х годах он стал получать, как и они, около миллиона долларов в год…

После того как прославились Сеннетт и Чаплин, Голливуд, конечно, должен был привлечь европейских актеров. Актер Перес, игравший Робине в фирме „Амброзио”, достигший зенита славы в Италии, соблазнился миражными благами Америки и снимался в Нью-Йорке с 1915 года в сотне комических короткометражек под именем „Твидел-дума”. Но как-то, еще не достигнув успеха, он, делая кульбит, упал на железные грабли и так искалечил ногу, что ее пришлось ампутировать[183]. Робине стал „гэгменом” в фирме Карла Лемла у Патэ Лермана, который старался компенсировать потерю Полли Моран и Хенка Мена, приглашенных в „Кистоун”. Робине так и не поправился и вскоре умер.

Менее трагичными, но тоже неудачными были дебюты Линдера в Соединенных Штатах. Раненный на войне, он лечился в Швейцарии, где снялся в нескольких короткометражных фильмах „Патэ”; в конце 1916 года он принял предложение „Эссенея”. Предприниматели „Эссенея” искали замену для Чаплина, только что от них ушедшего, и вспомнили (в августе 1916 г.), конечно, о несравненном комическом актере той эпохи, единственном, чей талант и слава могли в ту пору сравниться с чаплиновскими. Тогда упрекали Шарля Патэ за то, что он не удержал великого комика во Франции. Патэ ответил в печати:

„Я предложил Максу Линдеру за 130 тыс. фр. сняться в фильме вместе с Пирл Уайт во Франции. Он предпочел принять контракт, обеспечивающий ему миллион за восемь негативов в год. Кто виноват? Не я!”

Макс Линдер не ждал отъезда. Он начал работать в Женеве над картиной „Макс между двух огней”, которую должен был завершить в американских студиях. И на трансатлантическом пароходе, по пути в Нью-Йорк, он создал картину „Макс идет на все” („Мах Cornes Across”).

Великого комика торжественно приняли в Америке. Он начал работать в Калифорнии, где и встретился с Чаплином[184]. Но он плохо переносил южный климат, переехал в Чикаго и стал работать в той самой студии, где его соперник не пожелал остаться. В начале лета 1917 года Линдер заболел гнойным плевритом. Он смог завершить только три фильма. Несколько недель он пролежал в постели, его жизнь была в опасности. Когда в ноябре 1917 года ему разрешили двигаться, он уехал в санаторий в Лейзене (Швейцария), откуда вышел только в 1918 году.

Болезнь нанесла его карьере удар, от которого он так и не оправился. Три американских фильма с его участием (первый выпущен на экран 5 февраля 1917 г.) не составляли серии и не могли служить основой для массового выпуска фильмов с его именем. Эксперимент с Линдером, по словам Терри Ремси, дал „Эссенею” 87 тыс. долл. дефицита. Компания недолго просуществовала после этой неудачи, Линдер же вернулся в Соединенные Штаты только в 1919 году.

В „Трайэнгле” Мак Сеннетт достиг высшего расцвета в творческом, но не в деловом плане.

Как некогда Фердинанд Зекка был создателем комической французской школы, Сеннетт был отцом комической американской школы, он обладал тонким чутьем того, что нравилось массовому зрителю. Американский биограф Сеннетта, сценарист и автор многих популярных книг, Джин Фоулер, написал совершенно серьезно в книге „Папаша Гусь”[185] (Нью-Йорк, 1934):

„Он был Авраамом Линкольном комедии — комедии народной и для народа. Его вкус был барометром вкуса публики, самым непогрешимым, какой только существовал в истории кинобурлеска. Он никогда не ошибался. Ныть может, он обладал самым развитым чувством смешного, чем кто-либо из его современников”.

В его почти примитивной душе жил, как в каждом среднем человеке, инстинктивный страх перед судьбой и естественная склонность к мятежу. Для себя и для миллионов человеческих существ он создавал дикий рай буйного веселья. Он выработал способы эмоционального бегства от действительности, такого же нелепого, как восстание в тюрьме. Его великие жрецы пантомимы создавали карикатуры на актуальные мировые проблемы, они показывали их в смешном виде, но так, что они казались до странности реальными, несмотря на неправдоподобность действий актеров. Тирания величественных сановников разрушалась в бурлеске комедий Сеннетта. Власть, символизированная вездесущими полицейскими, всегда подвергалась избиению со стороны униженных и угнетенных, и все разрешалось смехом.

Критик Джилберт Селдес дал великолепный анализ комедии Мак Сеннетта: „Кистоунские комедии — это неприятные ситуации, мелкие жизненные неудобства, представленные в карикатурном виде, вовлеченные в бесконечный поток стремительных движений. Кистоунские комедии населены негодяями, мошенниками, фальшивомонетчиками, бродягами — словом, людьми деклассированными; для контраста показаны полицейские и хорошенькие девушки. Немного позже появились кельнеры, парикмахеры, продавщицы — все они жалки, их преследуют. Но в фильмах Сеннетта никогда не фигурировал воспитанный, элегантный американец…”

Действительно, комедии Сеннетта, как и комедии Жана Дюрана, которому он многим обязан, посвящены деклассированным и мошенникам. Однако, что бы ни говорил Джилберт Селдес, там показаны и „джентльмены”, правда, и ранний Чаплин, и Эмброс — Мак Суэйн изображают их в карикатурном виде, по крайней мере они так же смешны, как и „кистоунские полицейские”.

„В комедиях Сеннетта, — говорит Джилберт Селдес, — все становилось, конечно, гротеском. Какие-то люди — и непомерно толстые и непомерно худые — с нелепыми бородами, в смешной одежде преследовали на экране друг друга, перебрасывались кремовыми тортами, наносили друг другу удары молотком, проявляли невероятную жестокость, доходившую иногда до неистовых пароксизмов, когда они попирали все законы природы. Он прославил автомобиль, летящий в диком упоении скоростью, и, когда было необходимо, когда 20 кистоунских полицейских не могли продолжать свой путь пешком, они все неслись на одном „Форде”. Он прославил „людей вне закона” Дальнего Запада, которых оставалось уже мало, — их пистолеты появляются на каждом углу улицы, стреляют, как пулеметы, никогда никого не убивая.

Его фильмы игнорировали все законы вероятности и все человеческие условности. Они высмеивали романтическую любовь и успехи в делах — еще один американский фетиш. Вспоминаю об одном субтитре, резюмирующем эти „нападки”, являющемся как бы синтезом кистоунской комедии. Готовится свадьба, все дано в гротесковом плане; мать бросается к дочери-невесте и шепчет: „Давай смоемся: он разорен”.

В фильмах Сеннетта ни в малейшей степени нет „красивостей”, хотя в те времена „красивость” считалась непременным условием всякого хорошего зрелища. Кистоунские кинокомедии, пользовавшиеся шумным успехом, покончили с этим правилом, даже когда Сеннетт, стремясь к контрастности, ввел в свои фильмы, основанные на необузданности, „бэтинг гёрлс”, которые вскоре стали так же знамениты, как сами актеры”.

Полное отсутствие „красивости” и отличает Сеннетта и его школу от французов, с которых он брал пример, — от Макса Линдера и даже Жана Дюрана. Его вдохновляла какая-то бессмысленная, бешеная жестокость.

„В такой буффонаде, — писал тогда Деллюк, — есть все для того, чтобы не понравиться публике латинских стран. Она явно несовместима с формами нашей фантазии, которая имеет много общего с литературой. Но за решение всех этих невероятных задач взялся крупный мастер. У него превалирует точнейший и серьезнейший математический расчет, выполненный с большой изощренностью, которая говорит, что автор является в одинаковой мере и жонглером и стратегом или, чтобы не особенно напугать, — и поэтом… Такой „вдохновитель” стоит и Антуана и Рейнгардта…”

Математическое чутье, которое Деллюк обнаруживает у Сеннетта, идет главным образом от четкости его режиссерских сценариев и монтажа. Сначала в его студии царили импровизация и приемы „commedia dell’arte”, но выдающийся организатор Сеннетт мало-помалу заменил их почти индустриальными методами работы.

У Сеннетта не было почти никакого образования, он, возможно, не знал, кто такие Гомер и Мольер. Но он умел сплотить вокруг себя кадры хороших специалистов.

Наивысший гонорар в его студии в Эдендейле получал Хемптон дель Рут, ветеран Голливуда; он написал сценарий „Монте-Кристо” для первого фильма, поставленного в Лос-Анжелосе Франсисом Боггсом для „Селига”, затем сделал экранизацию „Пелеаса и Мелисанды” для „Юниверсела”. Хемптон дель Рут был приглашен для режиссерской разработки сценариев в „Кистоун” и стал в конце концов получать 1750 долл. в неделю, значительно больше, чем почти все актеры труппы. Он научил своей профессии сына (или брата), Роя дель Рута, позже ставшего режиссером фильмов с участием Бена Тюрпина (1917).

В „Кистоуне” стали практиковать покупку „гэгов”, и в Голливуде возникла новая профессия — „гэгмен”. Роб Вагнер, журналист и доверенный Чаплина, Олберт Гласмейер, Феликс Адлер, Рой и Хемптон дель Рут, бывший актер Чак Рейснер были самыми плодовитыми поставщиками „гэгов” на студии Сеннетта.

„Чак Рейснер, — рассказывает Джин Фоулер, — скоро прославился умением находить „гэги”. Лучшим источником его вдохновения был базар дешевых вещей — по 5 и 10 центов. По понедельникам он прохаживался перед витринами в тот час, когда их обновляли, и, записывая наименование каждой вещи, спрашивал себя: „Как можно обыграть перочинный нож? Катушку для ниток? Пожарную лопату? Салфетку? Зеркало? Куклу? Конфету?” И так до бесконечности. Найдя различное применение всем этим предметам, Рейснер их распределял в записной книжке по рубрикам: кухня, ванная, спальня, ферма и прочее. Таким образом, он стал настоящей энциклопедией „гэгов”.

Рейснер стал одним из режиссеров „Кистоуна”: вместе с ним режиссировали в разное время Джим Дэвис, Дик Джонс, Фред Фишбек, Уолтер Рит, Герман Реймейкер, Эдуард Сатерленд, Дел Гандерсон, Олфред Сантелл и другие.

Но самым важным лицом в студиях наравне с Хемптоном дель Рутом, который разрабатывал сценарии, был редактор-монтажер Эл Мак Нейл, первый помощник Сеннетта. Он так хорошо освоил свое дело, что создал превосходную кистоунскую комедию из фрагментов и кусков неиспользованных негативов. Таким образом, практика предвосхитила будущую „творческую роль монтажа”, теоретиком которой стал впоследствии советский режиссер Кулешов. Сеннетт, сформировавшийся под влиянием Гриффита, умел путем монтажа преображать фильмы, в которых, по его мнению, было мало смешного.

„Каждый вечер, — пишет Джин Фоулер, — Сеннетт и его „гэгмены” просматривали куски, „rush” — кадры, заснятые в течение дня. Режиссеры не имели права видеть свою продукцию. Если сцены были смешными, их оставляли без изменения, если же они не были достаточно забавными, Сеннетт прибавлял к ним „куски” — так он называл маленькие сценки, исполняемые каким-нибудь животным или статистом.

Если, например, сцена в кухне не была достаточно смешной, к ней добавляли какой-нибудь курьезный эпизод, не имеющий никакого отношения к действию, но содержащий элемент неожиданности, например кадр, где ребенок падает на блюдо с макаронами. Для съемки этих „кусков”-вставок в его распоряжении была вспомогательная бригада, составленная из случайных актеров. Актеров вызывали по телефону, если требовались, например, пьяный, вор, эксцентрик или еще какой-либо персонаж. „Дама-кухарка” с Луизой Фазендой была, например, спасена от коммерческого провала „зоовставкой”, сделанной Мак Сеннеттом. Вставили кадр: кошка гонится за канарейкой, кошка вошла в комнату, соседнюю с кухней, где лежала липкая бумага, совершенно не нужная по ходу действия. Кошка упала на липкую бумагу и т. д.”

„Вставки”, введенные в практику Сеннеттом и его бригадой, привели первых советских режиссеров, в особенности Эйзенштейна, к созданию теории „монтажа аттракционов”, основанного на том, что аттракцион производит впечатление вне зависимости от самого действия. У Эйзенштейна и Сеннетта был общий источник — мюзик-холл, который постоянно пользовался такой формой воздействия.

Эти методы стали тем более необходимы, что „Трайэнгл” больше не существовал и „Кистоун” распался. Роско Арбэкл Фатти работал в „Парамаунте”, но самостоятельно. Мейбл Норман долго была в очень близких отношениях с Сеннеттом, но, разочаровавшись якобы в нем из-за его неблаговидного поведения, стала драматической актрисой у Голдвина, а потом надолго уехала в Европу[186]. Луиза Фазенда и Бен Тюрпин считались кинозвездами, однако никогда не имели такого успеха, как их предшественники. Но строгие методы Сеннетта некоторое время спасали положение.

„Комедии „Кистоуна” никогда не бывают достаточно хороши для того, чтобы удовлетворить этого требовательного человека, — писал в октябре 1915 года „Санди Пикториэл”. — Решительное сокращение, после которого из 6—12 футов пленки остается один, — это то, что делает…

Сеннетта…..мастером, потому что тот один фут, который был отобран, содержит в себе все то, что первоначально содержалось в куске, в 12 раз более длинном…”[187] Лаконичность была главным качеством Сеннетта. Но эта лаконичность имела цену лишь тогда, когда у Сеннетта был большой выбор сценариев, которые он никогда не читал, как говорит Льюис Джекобс:

„У него была привычка заставлять своих „гэгменов” рассказывать ему сюжеты, чтобы зримо представить себе действие и досочинить продолжение фильма, пока они говорили. Часто, пока они рассказывали, Сеннет в сопровождении сценаристов отправлялся в ту часть студии, где к их услугам были всякие декорации — болота, комнаты, спасательные лестницы и прочее, — и на месте они начинали работать над планом фильма, а стенографистки под диктовку записывали [сценарий. На следующий день кто-нибудь из режиссеров-ассистентов Сеннетта снимал картину по этому сценарию. Таким образом, Сеннетт руководил одновременно производством 10–12 картин…”

Вначале, когда фантазия его сотрудников не была еще изощрена, „погоня”, как правило, была главной пружиной фильма.

„Комедии тех лет, — писал по этому поводу Роб Вагнер[188], — были композиционно еще менее организованны, чем драмы. Полицейский, придурковатый парень, вор, бродяга, девица, юноша, отец, крестьянин, китаец — вот персонажи девяти десятых всех комедий. Два или три актера — персонажи из этого списка — уходили с утра с оператором, не имея ясного представления, что они будут в течение дня делать.

Единственным „творческим устремлением” этих так называемых артистов было бегство от кого-нибудь, погоня за кем-нибудь. Все прыжки на протяжении первых 200 футов пленки были только прелюдией к преследованию вора, который вначале бежит с добычей, а потом как снежный ком увлекает всех: кормилиц, полицейских, угольщиков, служащих, — все бегут по улице с самым смешным видом. Если первый преследующий падает, все бегущие за ним не обегают его, а падают на него, как футболисты…

Компания, специализировавшаяся на смешном („Кис-тоун”. — Ж. С.), договорилась с пожарными командами, чтобы они ее предупреждали о каждой пожарной тревоге. Пожар мог послужить живописной декорацией для некоторых „диких” сцен. Актеры настолько вошли во вкус этих происшествий, что надевали каски и одежду пожарных. И, когда объявлялась тревога, они в этой форме прибывали на место происшествия, где уже работали настоящие пожарные… Один раз по телефону сообщили, что на нефтяных разработках близ Бокерсфильда начался пожар. На место, делая по 100 километров в час, примчались оператор и „злодей”, они сняли фильм, где предатель поджигает нефтяную вышку. Пожар опустошил край — выгорела площадь в шесть километров…

После „погонь” режиссеры выдохлись, но самый знаменитый фабрикант комических фильмов (Мак Сеннетт. — Ж.С.) изобрел новый прием — швыряние кремовыми тортами.

Тот же режиссер изобрел комических полицейских, которые причиняли настоящей полиции треволнений больше, чем какой-либо киноактер… Но за последние годы (1915–1917. — Ж. С.) хороших трюков было изобретено немного. Мы не можем вечно смеяться над погонями, кремовыми тортами и полицейскими. Поэтому под влиянием драматических фильмов студии, производящие комические фильмы, стали расходовать большие суммы на декорации…"

Чтобы выйти из тупика, в который завела Сеннетта эволюция его творчества, он вынужден был прибегать не к помпезным декорациям, играющим довольно ограниченную роль в его произведениях, а к тщательно выполненным и дорогостоящим трюкам. Он всегда использовал трюки, но начал с самых простых; он ввел, например, как писал Роб Вагнер, старый трюк с „обратной съемкой”, при котором, скажем, перья, разлетевшиеся в воздухе, снова влетают в подушку, а пловец как бы выскакивает из воды и прыгает на трамплин.

Но такие экономные и легковыполнимые трюки быстро истощили фантазию „гэгменов” и актеров. Чтобы найти нечто новое, нужно было найти приемы или стоящие дороже, или же более трудные для выполнения… В „Кистоуне” потратили, например, много долгих дней для того, чтобы заставить мышь залезть в часовой механизм, но все же были вынуждены от этого трюка отказаться…

Чтобы показать в комедии, как всадник спрыгнул на коне с вершины скалы и как он продолжает погоню в воде, пришлось построить в студии гигантский резервуар, куда долго втаскивали лошадь и всадника, прежде чем снять несколько кадров этой сцены. После полицейских, пожарников, купальщиц Сеннетт стал снимать животных: медведя, обезьяну, оставив своим конкурентам львов, — и попытался сделать из домашних животных — из кота Пеппера и пса Тедди — „кинозвезд”; они были постоянными партнерами Луизы Фазенды.

„В 1917 году, — писал Роб Вагнер, — пришлось многие месяцы дрессировать медведей и обезьян, которых можно было использовать только в одной-двух сценах. Оказалось, что декорации, которые позволяли бы нажимом кнопки создать „наводнение в гостинице”, стоили бы очень дорого и применять этот трюк постоянно нельзя. Расходы на создание впечатляющих картин разрушения иногда оказывались не такими большими, как расходы на создание одного более изысканного трюка. Комедии положений начали брать верх над комедиями, построенными на палочных ударах и кремовых тортах.

Труднее всего было найти сюжеты. У нас были студии и актеры, но куда делся наш национальный юмор? Нет более унылого и скучного занятия, чем чтение сценариев, присланных на студию, выпускающую комедии.

Трудно найти хорошие драмы… Потому что количество возможных ситуаций ограничено. Но еще и потому, что за пять лет (1912–1917. — Ж. С.) на них был большой спрос… Если трудно найти драмы, то найти комедии еще труднее. Всякую рукопись, полученную на студии, нужно провести через испытания, исследования, дабы обнаружить зародыши свежей комедийной ситуации. Если по счастью их нашли, автора будут поддерживать, осыпая его похвалами, посулами и деньгами.

Несмотря на все это, положение кажется почти безнадежным, так как наши писатели-юмористы не совсем хорошо понимают, что нужно для кинокомедии, и их юмор находит свое выражение не в тех формах. В конце концов все падает на плечи бедного переутомленного режиссера, который приходит к тому, что имитирует свои собственные картины, имевшие успех”.

Попав в этот тупик, Сеннетт стал думать о том, чтобы перейти от комических лент к комедии, интересные образцы которой создал Дуглас Фербенкс. В эту легкую комедию, которую 20 лет спустя Фрэнк Капра довел до совершенства, пытались превратить бурлеск. Но Сеннетт был неспособен „отработать” кинокомедию, несмотря на успех „Микки”, первого полнометражного фильма этого жанра, постановку которого он поручил режиссеру Джейсу Янгу в 1916 году (в фильме участвовала Мейбл Норман, вскоре оставившая „Кистоун”).

Переход от двухчастных комических лент к комедии в пять-шесть частей, вызванный и эволюцией жанра и новой организацией программ, при которой полнометражный фильм, став основой, делал теперь самые большие сборы, ставил трудные задачи. Однако Сеннетт, немного изменив свой стиль и уменьшив экстравагантность, добился успеха в этом жанре, выпустив военный фильм-бурлеск „Янки Дудл в Берлине”, „Down on the Fart” и „Married Life”.

Фатти, покидая Мак Сеннетта тотчас же после ликвидации „Трайэнгла” в июне 1917 года, пригласил в качестве „подручных” двух бывших кистоунцев — Эла Ст. Джона и Бестера Китона. Эл Ст. Джои, племянник Фатти, родился в Лос-Анжелосе в 1893 году. Служил юнгой и со дня основания „Кистоуна” стал актером, так как хорошо плавал и нырял. Он дублировал некоторых актеров в „водных” сценах и усовершенствовал свое мастерство акробата. Играл маленькие роли — чаще всего роли грумов в первых фильмах Чаплина и Фатти. Во времена „Трайэнгла” он стал сравнительно популярным актером и в некоторых короткометражках возглавлял список действующих лиц, но ему было далеко до кинозвезды и в то время, когда дядя пригласил его за низкую оплату в компанию по производству кинокартин, которую основал.

Бестер Китон родился в 1896 году в Канзасе. Его родители были акробатами и странствующими актерами. Китон с юных лет был их партнером в мюзик-холльном номере „Три Китона”. Здесь он овладел мастерством акробата. Едва достигнув двадцати лет, он стал „дублером” или снимался на третьих ролях в „Кистоуне”. Во Франции прокатчики окрестили его „Малеком”, а Эла Ст. Джона — „Пикратом”.

Роско Арбэкл поставил по своим сценариям 19 фильмов; он снимал их в течение двух лет для „Парамаунта”; это был апогей его славы.

После „бума” вокруг Чаплина финансисты Голливуда стали считать, что кинокомедии — „золотая жила”. Они „приставили” к Фатти[189] двух своих доверенных — Николаса и Джозефа Шенк. Братья родились в конце 70-х годов прошлого века в России и в 1900 году приехали с родителями в Нью-Йорк как бедные эмигранты. Они служили в аптекарских магазинах, затем вскоре стали собственниками этих полуаптек-полулавок, пока не открыли парк с аттракционами — „Парадайс парк” в нью-йоркском пригороде.

В 1912 году Лоев привлек братьев Шенк к своей большой прокатной сети, и они купили два „никель-одеона” и включили их в его предприятие. К 1915 году пути братьев Шенк несколько разошлись. Николас остался у Лоева и стал его правой рукой, а в 1919 году, когда было основано общество „Лоев инкорпорейтед,”— его вице-президентом и директором. Николас Шенк и после смерти Лоева остался на этом важном посту; занимал он его и в 1950 году.

Джозеф Шенк, оставаясь в орбите интересов финансистов, поддерживавших Лоева, стал выпускать фильмы в „Феймос Плейере Парамаунт”. Впервые он выпустил фильм, поставленный Роландом Уэстом с участием Хозе Коллинса. Промышленник впоследствии женился на Норме Толмедж, одной из самых знаменитых кинозвезд той эпохи. Она была не менее богата, чем Николас Шенк. Джозеф стал председателем „Юнайтед артисте” (1926), а затем вместе с Зельцником основал общество „Твентис сенчури” (1930). Это общество слилось с фирмой „Фокс"’, в которой Джозеф Шенк с 1935 года стал главным директором кинопроизводства. В современном Голливуде братья Шенк, занимая важнейшие посты в фирмах „Фокс” и „Лоев МГМ”, символизируют тесное слияние крупнейших фирм, находящихся под одной финансовой эгидой.

Джозеф Шенк начал с выпуска киносерии, состоявшей из 19 картин, поставленных Фатти в Нью-Йорке для „Парамаунта”. Предприятие дало почти такой же финансовый эффект, как серия фильмов Чаплина в „Мью-чуэле”. Фатти получал 15–20 тыс. долл. в неделю, то есть 800–900 тыс. долл. в год. Джозеф Шенк и „Парамаунт” получали еще больше…

Комический актер, успех которого достиг тогда апогея, остался верен кистоунским традициям slapstick’a — в его фильмах актеры запускали друг в друга кремовыми тортами, давали пинки ногой, гонялись друг за другом. Фатти сам хохотал над своими грубоватыми выходками, подмигивая зрителю. Чтобы подчеркнуть свою живость, несколько наигранную, Роско Арбэкл заставил партнеров — Пикрата и Малека — держаться с относительным бесстрастием, что увеличило их популярность[190].

Фатти, не изменивший примитивным кистоунским приемам, был прежде всего импровизатором. Приступая к работе над картиной, он, конечно, в основном представлял себе главную идею, но канва ее оставалась туманной и сводилась к определению декораций и состава актеров, исполняющих роли шерифа, повара, грума, жениха, гуляки, мясника, странствующего актера, крестьянина и т. п.

В комедиях Фатти той поры можно было бы найти классических персонажей комедии масок. Эл Ст. Джон был Пьерро, легко приходящий в волнение и всегда готовый рыдать как комедиант. Китон — новый Арлекин, быстрый и гибкий; он злее и хитрее, чем его туповатый патрон. Фатти — Полишинель — гнусный обжора, хвастун, вспыльчивый, распутный, более умный, чем можно судить по его внешности. Женские роли по кистоунскому обычаю раздавались хорошеньким девушкам.

Три комика импровизировали перед кинокамерой. Неважно, если сцены не имели никакого отношения к первичному замыслу. Единство всему придавали костюмы и декорации. Если такая импровизация была удовлетворительной, субтитры иди „короткие” вставные кадры делали фильм цельным.

Это был метод, близкий к методу, который приняли во французской и итальянской кинематографии до 1914 года. Но европейским кинодеятелям запрещалось „портить пленку”. В Соединенных Штатах в 1918 году, напротив, после экспериментов Сеннетта этот метод рекомендовался.

Фатти не достиг расточительности Чаплина и снимал 3–4 тыс. метров для двухчастного фильма; при монтаже из пяти-шести метров в негатив шел один метр. Но Фатти не повторял без конца одну и ту же сцену, как это делал Чаплин. Он отбрасывал ненужные куски, замедляющие темп его картин-импровизаций.

Фатти полагался на зрительный комизм, на самый обычный „слэпстик”; он никогда не прибегал к психологическим эффектам, часто пользуясь недоразумением как предлогом к „кремовым тортам”.

„Драма воздействует на всех, — заявлял он. — А вот в производстве кинокомедий руководствоваться нечем. То, над чем смеется один, не смешит другого.

И вот я стараюсь создавать комические фильмы, которые могли бы дойти до самых различных людей, включая и детей, ибо дети любят смешное в чисто вещественных проявлениях.

Кинодрама может основываться, если она одночастная, на одной-единственной ситуации. Комический фильм может понравиться, если в нем будет дюжина находок, тщательно подобранных и вставленных „гэгов”.

В „чисто вещественном проявлении” этих находок Фатти и его помощники доходили до предела возможного. Если вода брызнула в лицо водопроводчику, то это всего лишь скромное вступление: вода течет, разливается, перед вами поток, наводнение, океан. Крещендо в творчестве Фатти — правило.

Роско Арбэкл неразборчив в выборе средств. Он, конечно, вульгарен и вызывает явное отвращение. Только цензура пуританской цивилизованной страны мешала ему прибегать к традиционным непристойным шуткам commedia dell’arte… Даже самые неразборчивые люди задыхались бы в атмосфере его фильмов, если бы Пикрат и Малек не вносили в них свою воздушную грацию, контрастировавшую с грузным и неуклюжим образом Фатти. Потасовки, швыряние тортами с кремом стали благодаря им акробатическими танцами, балетом-бурлеском. Вскоре Элу Ст. Джону, более опытному актеру, Шенк стал поручать крупные роли (фильм „Любовь” и т. д.). В конце концов соперничество между актерами привело к тому, что „трио” распалось.

После двух лет совместной работы, в 1919 году, Фатти один подписал новый контракт на три года с „Парамаунтом”[191], который гарантировал ему миллион долларов в год. Это было больше, чем когда-либо предлагалось Чаплину, Пикфорд или Фербенксу. Джозеф Шенк предложил ему сниматься в полнометражных пятичастных фильмах, которые были или беспорядочным нагромождением различных скетчей, или экранизациями известных американских водевилей, таких, например, как „Миллионы Брюстера”. На клоуна работали теперь режиссеры, когда-то посвятившие себя высокому драматическому искусству, такие, как Норман Таурог; популярность Фатти в Америке все росла.

Для фильмов Арбэкла характерна неумеренность, и отличие от Чаплина, которому свойственно чувство меры. Арбэкл был таким и в жизни, любил красивых женщин, всякие увеселения и грандиозные попойки. Его беспутство и мотовство оттолкнули от него нежную и печальную Минту Дюрфи, а Джозеф Шенк тщетно старался обуздать Фатти. Эта монументальная „бомба” закончила свой путь катастрофически.

В июле 1921 года после разнузданной оргии, устроенной Фатти в большом отеле Сан-Франциско, умерла его случайная знакомая Вирджиния Рейп. Фатти, несправедливо обвиненный, был арестован. Пуритане ополчились (мы вернемся к этому в другой теме), и „волна” нравственной чистоты „чуть не захлестнула” новый Вавилон. Чтобы выжить, Голливуд безжалостно пожертвовал Фатти, которому уже не удалось больше появиться на американских экранах, а его прежние фильмы были сняты с проката. Под именем Вилли Б. Гуда Фатти стал ассистентом и „гэгменом” у Бестера Китона, затем у Мак Сеннетта. Турне с мюзик-холлом по Европе закончилось для него полным провалом. В Париже Фатти освистали. Он вернулся в Лос-Анжелос и умер в 1931 году.

Его племянник Эл Ст. Джон, покинув его, стал сам выпускать картины со своим участием. Публика была без ума от его клоунского обличья, от обсыпанного мукой лица, клетчатых панталон, галстука бантом. Его первый фильм „Вестерн Унион” был шедевром и пользовался огромным успехом, так как комик предстал здесь в новом виде в костюмах 1860-х годов и на фоне маленькой смешной железной дороги[192].

Но предоставим слово Роберу Флоре, некогда работавшему „гэгменом” Эла Ст. Джона, — вот что рассказывает он под прозрачным анонимом о печальной участи этого крупнейшего комического актера, в ту пору достигшего вершины своего творчества:

„Он легко нашел компаньона для своего общества, построил маленькую, отлично оборудованную студию, вложил все свои капиталы в дело и приступил к производству картин. Его первый фильм пользовался успехом. Он выпустил и второй… Его фильмы раскупались по хорошей цене, и доходы от каждого позволяли ему начинать новый.

Но произошел кризис. Фирма, которой он продавал свою продукцию, отказалась от его последнего фильма, как и многие „независимые” кинокомпании, из-за переизбытка картин. И вот комик из-за безденежья прекратил кинопроизводство. А его компаньон решил, что публике надоел актер и что ждать от него нечего.

Прошел месяц. Комик потратил все свои деньги на постройку студии. Он остался без средств. Его бывший компаньон предупредил капиталистов, которым Эл Ст. Джон предлагал вступить в дело, и они отказали ему в содействии.

Кризис продолжается. Актер продает студию, чтобы выйти из трудного положения… Проходит полгода. Дела начинают оживляться. Актер израсходовал все деньги, полученные от продажи студии. О нем забыли.

Некий крупный предприниматель узнает, что он близок к нищете, вызывает его… предлагает ему 500 долл. Актер раздумывает, спорит и уезжает. Предприниматель потирает руки. Он уверен в успехе дела.

Через месяц комик возвращается. Он принимает условия (но предприниматель требует, чтобы он подписал контракт на пять лет). Актер снова борется. Он женат, у него дети. Он подписывает контракт. Предприниматель создает широковещательную рекламу актеру. Комик возвращается к привычному образу жизни, вновь нанимает уволенных было слуг. Он зарабатывает 500 долл. в неделю, а расходует 600. Он в долгах.

Если по истечении пяти лет он надоест публике, его выбросят из студии и он останется без гроша”.

Последние слова были пророческими… Связанный контрактом, который он подписал тогда с „Фоксом”, Эл Ст. Джон не мог полностью раскрыться в своей новой серии и вскоре из „звезды” превратился в рядового актера, вынужденного бегать по урокам, а затем — в статиста.

И Фатти и Эл Ст. Джон были превосходными актерами. Жизнь менее выдающихся комических актеров складывалась еще трагичнее. Их манил блеск Голливуда, и они съезжались туда со всех сторон. Робер Флоре, приехавший в Голливуд в 1921 году, встречал в барах бывших кистоунцев, которые после временного успеха превратились к тридцати годам в опустившихся алкоголиков и почти в стариков. После 1920 года пятичастные фильмы вытеснили короткометражные кинокомедии. Короткометражки в духе commedia dell’arte больше не выпускались. У „молодых” больше не было шансов выдвинуться, а бывалые не могли стать кинозвездами.

Бестер Китон был одним из последних „новичков”, которые смогли выдвинуться. „Малек” стал популярным благодаря своему смешному наряду — плоской фетровой шляпе, пристежному крахмальному воротничку с помятыми уголками, дешевому галстуку. Когда в 1919 году он стал сам выпускать свои картины для фирмы „Фокс”, он выработал еще более бесстрастную манеру игры. „Комик, который никогда не смеется”, — так называли его в рекламах. Его персонаж взял за жизненное правило аксиому англичан: „Шутник никогда не смеется своим шуткам”. Попав в невероятно смешные обстоятельства, он не просто сохранял невозмутимость, а становился важным, почти печальным. Его блестящая карьера началась лишь в 1920 году, и он стал одним из серьезнейших соперников Чаплина. Мы исследуем его творчество в следующем томе, так же как и творчество его партнера — Гаролда Ллойда.

МакСеннетт, как никто другой, умел выдвигать таланты, но он почти не сопротивлялся „обескровливанию” своего коллектива — уходу из него кинозвезд. „Золотая жила”, открытая этим разведчиком талантов, истощалась, ибо к ней возвращались уже сотни раз. Он попытался сделать „кинозвезд” из черного кота Пеппера и собаки Тедди. Это были „партнеры” исключительно даровитой, остроумной актрисы Луизы Фазенды (Филомены); но ей не удалось стать исключением из правила, подсказанного опытом: женщинам не дано стать великими комиками…

Вместе с Фордом Стерлингом, давно вышедшим из моды, другой кистоунской звездой был тощий Бен Тюрпин — с длинной шеей, острым носом, в широченном костюме с крохотным галстуком и косыми глазами. Но этот комический актер, прозванный во Франции Андошем, даже в своих лучших полнометражных фильмах не добился популярности, равной, скажем, популярности Фатти. Еще менее заметным киноактером был Раймонд Гриффит. Зато он стал великолепным сценаристом и режиссером, создав творческий коллектив, в который входили Джонни Грей, мастерски писавший субтитры, и „гэгмен” Олберт Гласмейер.

В следующем томе мы расскажем об этом „короле комедии”. Помимо комедийных актеров, которых он воспитал и картины которых конкурировали с его картинами (Чаплин, Фатти, Китон, Ллойд, Джон и другие), выдвинулись и его соперники. Самый опасный его соперник и бывший союзник Патэ Лерман выпускал для фирмы „Фокс” „Комедии солнечного света” (Sunshines Comedies) — грандиозные фильмы-ревю, обозревающие различные фасоны пижам и хорошеньких девушек в купальных костюмах; режиссерами были бывшие кистоунцы Малколм Ст. Клер, Клайд Брукман, Эдди Клайн[193]. „Комедии Кристи” Эла Кристи также обязаны были успехом „выставке хорошеньких девушек”. Хэл Роуч, продюсер Гаролда Ллойда, продолжал в 1920 году свою блестящую карьеру, находясь в содружестве с Патэ; „звездами” в картинах Ллойда были Снэб Поллард и двое детей: крошка Мэри Осборн и негритенок по прозвищу „Африка”.

Сеннетт — основоположник всей американской школы кинокомедии. И его соперники и его ученики следовали его традициям, продолжая осуществлять в кинематографии „смесь” типично национального с элементами, взятыми Сеннеттом из различных иностранных образцов. Благодаря Сеннетту школа американской кинокомедии стала первой школой кинокомедии в мире и практически пользовалась абсолютной монополией до той поры, пока не был создан звуковой кинофильм.

Глава XXIX РУССКОЕ КИНО ПРИ КЕРЕНСКОМ (Февраль — октябрь 1917 г.)

В феврале 1917 года на афишах, расклеенных по стенам царской столицы, можно было видеть, как джентльмены с романтической внешностью душат роковых блондинок, а темноволосые женщины-вампиры, подражательницы Асты Нильсен, бросают загадочные взгляды сквозь тенета ядовитых пауков. Печать пестрела названиями последних кинобоевиков: „Слаще яда”, „В лапах Желтого дьявола”, „Если хочешь цепей и насилий, то полюби”, „Дама под черной вуалью”, „Что наша жизнь? Игра!”, „Молчите, проклятые струны”[194]. Анонсировалась премьера императорского Александринского театра — „Маскарад” в постановке Вс. Мейерхольда.

А на улицах в звуки „Марсельезы” вторгался „Интернационал” и повсюду появлялись красные знамена. Царь призвал войска стрелять в народ, но они братались с ним. Февральская революция началась. Царь в своей новгородской ставке, что ни час, узнавал о переходе все новых и новых военных частей на сторону восставших. Пока движение докатилось до Москвы, в Петербурге 27 февраля возникли Советы. 2 марта последний Романов отрекся от престола, уступив его своему брату великому князю Михаилу, который не процарствовал и двух суток. Россия перестала быть монархией.

Деятели кинематографии быстро откликнулись на политические события. 3 (16) марта 1917 года Всероссийское общество владельцев кинотеатров созвало общее собрание московских кинодеятелей под лозунгом всемерной поддержки Временного правительства. Кинопредприниматели, проявившие огромную политическую активность и немалые организаторские способности, сумели через три дня, 6 (19) марта, на общегородском митинге киноработников подчинить своему влиянию почти всю кинематографическую общественность. На митинге им удалось провести свое предложение о создании Временного комитета деятелей кинематографии, места в котором были равномерно поделены между кинофабрикантами, прокатчиками, владельцами кинотеатров, творческими работниками и рабочими. Рабочие — киномеханики, лаборанты, — естественно, вышли из этой организации, претендовавшей на руководство всей кинематографией, однако творческие работники продолжали ее поддерживать.

Только ненависть к царскому самодержавию объединяла в первые дни Февральской революции все классы общества. На стороне царя оставались лишь те, на кого непосредственно опирался монархический строй, — верхушка чиновничества, полиция, часть офицерства. Будущий эмигрант Николай Евреинов описывал восприятие революции театральной средой так:

„Не считая нескольких закоренелых монархистов, актерская братия открыто приняла Февральскую революцию 1917 года, направляемую князем Львовым, Керенским и другими политическими деятелями, популярными в театральном мире. Но призыв к насилию „товарищей”, возвратившихся из-за границы… вызывал одни только враждебные чувства в актерах, которые видели в большевиках лишь людей, чуждых утонченному и тем самым аристократическому по своей природе искусству”[195].

Это мнение белогвардейца, который четверть века провел за границей, далеко от того, что в действительности думали в феврале 1917 года русские театральные и кинематографические работники. Однако мелкобуржуазные иллюзии были очень сильны в среде творческих работников кино; это позволило кинематографической буржуазии повести их за собой.

Временное правительство, возглавляемое князем Львовым, немедленно признанное Соединенными Штатами, начало свою деятельность с преследования революционных крестьян и с заявления союзникам о том, что вместе с ними оно рассчитывает „вести войну до победного к о н ц а”. Это заверение было повторено министром Милюковым на следующий день по приезде Ленина в Петроград.

Заявление Милюкова вызвало бурные протесты, и в день 1 Мая в Петрограде 100 тыс. рабочих и солдат вышли на улицу с возгласами: „В отставку!” и „Долой войну!” Манифестации, которые наконец-то проходили в России легально, приняли такой размах, что Милюкову пришлось уйти в отставку. Ленин участвовал в манифестации. Митинг на Марсовом поле, проведенный большевиками, заснял А. Лемберг. Он заснял тогда и В. И. Ленина. Однако в сохранившемся фрагменте большевистская трибуна видна на очень дальнем плане и Ленина на ней разглядеть нельзя.

В основных вопросах внутренней и внешней политики Временное правительство продолжало ту же линию, которую вело самодержавие. Крестьянам отказали в земле, и 16 июня военный министр Керенский объявил о предпринятом большом наступлении на германском фронте; оно было начато по требованию французского и английского правительств, переданному через деятелей социалистических партий, приехавших в Россию.

Не менялась политика, не менялось и содержание большинства новых фильмов. На афишах появлялись такие названия: „Чем ночь темнее, тем ярче звезды” (реж. Г. Азагаров), „Скошенный сноп на жатве любви” (реж. М. Бонч-Томашевский), „Юность не простила страсти запоздалой” (реж. М. Доронин), „Жизнь, побежденная смертью” (реж.

В. Касьянов), „Невольники страстей и пороков” (реж. Н. Ларин), „Туман жизни” (реж. А. Уральский), „И тайну поглотили волны” (реж. Ч. Сабинский), „Сердце, брошенное волкам” (реж. А. Шифман), „Усни, беспокойное сердце” (реж. Б. Чайковский).

Несомненно, что некоторые из этих фильмов были поставлены или, по крайней мере, начаты постановкой до свержения самодержавия. Но так же несомненно, что кинопредприниматели, сохранившие весь свой состав постановщиков и сценаристов, не хотели изменять направление развития кинематографии.

Однако не следует думать, что кинопредприниматели хотели замолчать Февральскую революцию, как они впоследствии замолчали революцию Октябрьскую. Нет, так же как и вся буржуазия, они возлагали на события февраля 1917 года большие надежды, рассчитывая, что после свержения самодержавия власть перейдет непосредственно в руки эксплуататорских классов. Актуальные политические фильмы, которые выпускались ими в довольно большом количестве, выполняли определенное пропагандистское задание: убедить зрителей, что во всех бедах народных повинны исключительно царь и его семья, что свержение самодержавия объединило все классы общества, что истинными революционерами являются представители мелкобуржуазных реакционных партий — эсеры и меньшевики.

Царская цензура была уничтожена. Но по сути дела мало что изменилось. В Скобелевский комитет, по-прежнему сосредоточивавший у себя съемку всей актуальной политической хроники, было назначено новое руководство: меньшевик Иков и эсер офицер Дементьев. Непосредственный выпуск хроникальных фильмов и начавшего выходить после Февральской революции экранного журнала „Свободная Россия” был отдан в руки Г. Болтянского, человека честного и объективного, но в то время еще далекого от правильного понимания борьбы большевиков. События Февральской революции снимались также и операторами частных фирм. Владельцы этих фирм, в руках которых оказалась революционная хроника, сделали красивый жест — они подарили ее Советам рабочих и солдатских депутатов (находившимся в руках меньшевиков и эсеров) с тем, чтобы доходы от ее эксплуатации пошли на оказание материальной помощи революционерам, возвращавшимся из царской ссылки и с каторги. Поэтому 25 марта на экраны кинотеатров с маркой Московского Совета был выпущен короткометражный фильм „Праздник свободы”, а затем 26 апреля — фильм „Великие дни революции в Москве”. Оба эти фильма показывали революцию как „всенародную”, якобы сплотившую воедино эксплуататоров и эксплуатируемых. В то же время руководитель отдела социальной хроники Скобелевского комитета Болтянский посылал операторов на съемку многочисленных рабочих выступлений, что позволило запечатлеть июльские демонстрации в Петрограде, проведенные рабочими вместе с матросами и солдатами под лозунгом: „Вся власть Советам!”

Кинохроника отнюдь не ставила себе единственной целью разоблачение преступлений царского правительства или съемку манифестаций. Хроникальный журнал „Свободная Россия”, выпускавшийся Скобелевским комитетом, всячески агитировал за Временное правительство, занимал оборонческую позицию, заодно с болтуном Керенским ратовал за полный разгром врага и снимал важных французских и английских особ — преимущественно социалистов, приезжавших в Россию воодушевлять массы „на войну до победного конца”. Еще в 1916 году английский посол Бьюкенен вызвал в Петроград директора английского отделения фирмы „Гомон” полковника Бромхида и поручил ему объездить в течение полугода действующую армию с пропагандистскими картинами. Бромхид демонстрировал на фронте, в прифронтовых районах и воинских частях главным образом военные фильмы, заснятые на западном союзном фронте. Но вскоре, и особенно с 1917 года, фильмы эти стали производить действие обратное тому, на которое рассчитывали „союзники”. Солдаты, уставшие от войны, стали их освистывать. Однако английское посольство не отказалось от использования кино в своих целях. В декабре 1916 года оно снова послало на фронт несколько кинопередвижек, а с ними своих гражданских атташе — Джемса Барбера, Тернлоу, Коулинга и Хюга. Вместе с группой Бромхида по фронтам ездил Локкарт — опасный разведчик „Интеллидженс сервис”, который вскоре стал организатором контрреволюционных заговоров.

В активную милитаристскую и антибольшевистскую агитацию включились также некоторые кинопредприниматели. Однако популярность большевиков в стране была уже настолько велика, что попытки демонстрации антибольшевистских фильмов вызывали гневные протесты демократических зрителей и местных Советов рабочих и солдатских депутатов. Более крупные фирмы воздерживались от производства и выпуска подобных фальшивок, предпочитая производить картины, прославляющие деятельность мелкобуржуазных соглашательских партий — эсеров и меньшевиков.

Целому ряду кинематографических дельцов частная жизнь низвергнутой династии и ее окружения послужила материалом для постановки якобы разоблачительных, а на самом деле бульварных, рассчитанных на дешевую сенсацию и в конечном счете реакционных фильмов. Появилась серия кинокартин, посвященных Распутину. Дело дошло до того, что фильм „Омытые кровью” режиссера Б. Глаголина, поставленный по мотивам рассказа М. Горького „Коновалов”, фирма А. Дранкова путем незначительного перемонтажа и изменения части титров превратила в „Драму из жизни Григория Распутина”. В начале марта 1917 года в Москве демонстрировался новый фильм „Темные силы — Григорий Распутин и его сподвижники”, выпущенный фирмой Г. Либкена в постановке С. Веселовского. Коммерческий успех картины побудил Либкена в апреле 1917 года выпустить ее вторую серию.

Пример Дранкова и Либкена оказался заразительным, и вскоре на экранах появилась целая „распутиниада”: „Таинственное убийство в Петрограде 16 декабря” Н. Минервина, „Царские опричники”, фильм, в котором убийца Распутина, великий князь Дмитрий Павлович, изображался народным героем, „Люди греха и крови”, фильм, по-видимому, поставленный А. Чаргониным, и многие другие. Все эти „сенсационные” кинопроизведения, по существу, продолжали серию картин дореволюционного периода, изображавших похождения знаменитых преступников. Политический же их смысл состоял в том, чтобы возложить всю ответственность за преступления царского режима на узкий круг людей, близких царю, и таким образом снять ответственность с поддерживавших царизм реакционных партий.

События недавнего прошлого стали материалом для многих постановок. Еврейский вопрос, прежде запрещенный цензурой, подсказал Иванову-Гаю фильм „Желтый билет”, М. Бонч-Томашевский поставил по пьесе Е. Чирикова „Евреи” картину „В их крови мы повинны”, а Б.Светлов снял фильм „Государственный шантаж” о царском сановнике-шантажисте Батюшине; в то же время Г. Азагаров вместе с актером Николаем Римским сделал фильм „Сын Израиля” по пьесе Анри Бернштейна „Израиль”. Однако во всех этих фильмах еврейский вопрос был трактован с позиций буржуазного либерализма, а не пролетарского интернационализма.

После свержения самодержавия во все возрастающем количестве стали появляться фильмы из жизни революционеров, однако не Пролетарских, а буржуазных. Ни один из этих фильмов не показывал борьбу большевиков: сценаристы и режиссеры черпали свои сюжеты главным образом из деятельности эсеровских террористов. Так появились прославляющие эсеров фильмы: „Бабушка русской революции”, „Тайны охранки” и „В лапах Иуды” („Провокатор Азеф”), поставленные Б. Светловым, ”В цепких лапах двуглавого орла” Н. Салтыкова, „Карьера жандармского ротмистра Поземкова” Н. Туркина, „Вы жертвою пали в борьбе роковой” Я. Галицкого, „Софья Перовская” П. Чардынина и другие[196].

Один из фильмов, посвященных биографиям социалистов-революционеров, сохранился во французской синематеке. Его название и происхождение неизвестны, но, вероятно, он был поставлен в 1917–1918 годах, а затем завезен во Францию труппой Ермольева. Технически он очень наивен и, помимо патетической игры актрисы В. Барановской, которая впоследствии создала незабываемый образ матери в фильме Пудовкина, совершенно лишен художественной ценности. Герой представлен чистейшим индивидуалистом, бунтарем, которого произведения Толстого и Горького толкнули на борьбу с царским режимом. Герой арестован, сослан на поселение в Сибирь, он бежит, бросает бомбу в чиновника и в конце концов, к великому горю жены и детей, кончает жизнь самоубийством в тюрьме. В этой личной драме есть все же немало волнующих сцен, в ней видишь политических ссыльных в сибирских снегах, но в ней совершенно отсутствует народ.

Биографии революционеров вдохновили и лучших русских режиссеров тех лет — Е. Бауэра и Я. Протазанова.

В „Андрее Кожухове”по одноименной повести С. Степняка-Кравчинского, поставленном Протазановым, роль главного героя-революционера исполнял И. Мозжухин. Картина была значительным для своего времени художественным кинопроизведением и с успехом шла в советской России вплоть до 1925 года.

В то же время Евгений Бауэр поставил у Ханжонкова картину „Революционер”. Главную роль старого революционера играл в ней автор сценария — И. Перестиани. Очевидно, действие фильма развертывалось в среде социал-демократов, ибо в нем фигурирует Плеханов.

Еще накануне революции Евгений Бауэр стал искать выхода из элегантных будуаров, куда его завела эпоха самодержавия и где он запутался в кружевах и мехах. Еще в конце 1916 года Бауэр обратился к социальной теме, создав один из своих наиболее значительных фильмов „Набат'” — переделку романа Э. Вернера „Вольной дорогой”. В этом фильме, политически наивном, но честном, были показаны не только миллионеры, но и рабочие, боровшиеся за свои права. Фильм из-за своей социальной тенденции не смог увидеть экрана до Февральской революции. В „Набате” дебютировал молодой художник Лев Кулешов, который, подобно своему учителю Бауэру, начал свою деятельность декоратором. Кулешов, приобщивший впоследствии к кино В. Пудовкина, стал связующим звеном между старым русским кино и новой советской школой 20-х годов, одним из зачинателей которой он впоследствии стал. Кулешов постоянно воздавал должное яркой индивидуальности Бауэра. У Бауэра же он дебютировал и как киноактер в фильме „За счастьем” — светской драме, выпущенной в конце 1917 года.

Этот фильм Бауэру увидеть уже не пришлось. Летом 1917 года, находясь в Крыму, в Ялте, Бауэр попал в автомобильную катастрофу и получил перелом бедра. Осложнение болезни вызвало его смерть. Русское кино понесло значительную потерю, ибо Бауэра не стало как раз в ту пору, когда его талант под влиянием революционных событий получил возможность более здорового развития.

Именно Бауэр заставил молодого Кулешова поверить в огромное будущее киноискусства. И молодой Кулешов, мечтавший о самостоятельном творчестве, напечатал в „Вестнике кинематографии” свою первую теоретическую статью „Задачи художника в кино”, в которой впервые выдвинул одну из своих немного рискованных теорий, оказавших глубокое влияние на первое поколение советских кинорежиссеров.

Пожалуй, наиболее ценным в социальном отношении фильмом, навеянным событиями Февральской революции, была полудокументальная, полуигровая картина режиссеров А. Ивонина и Б. Михина „Царь Николай II, самодержец Всероссийский”. Постановщики, рисуя жизненный путь своего героя — студента из крестьян, — изображают последние годы царского режима и правдиво показывают, насколько тяжело жилось при нем рабочим и крестьянам. Этот фильм был просмотрен В. И. Лениным летом 1917 года и получил его одобрение. В начале 1918 года он предложил показать его за границей. В картину были вмонтированы документальные кадры жизни царской семьи, заснятые придворными фотографами и операторами фон Ганом и Ягельским. Игровые сцены фильма снимал превосходный оператор А. Левицкий. В фильме играли хорошие актеры — П. Бакшеев, В. Орлова, М. Кем-пер и другие.

Трудности, порожденные войной, тормозили выпуск картин. Все острее стал ощущаться недостаток пленки и всяких других материалов. Помимо фильмов „дьявольских страстей”, образцом которых был „Сатана ликующий” Протазанова с участием И. Мозжухина, и фильмов о революции, поставленных почти всегда наспех, ради наживы и с очень малыми затратами, продукция 1917 года, ограничивавшаяся всего 240 фильмами против 500 в 1916 году, содержала мало произведений настоящей художественной ценности.

Наиболее значительный фильм за этот год двух революций, „Отец Сергий”, был закончен Протазановым только в начале 1918 года. Фильм воспроизводил известную повесть Л. Толстого, которая подвергалась запрещениям царской цензуры. Мозжухин, замечательно сыгравший заглавную роль, впоследствии писал:

„Эта роль позволила мне создать весьма волнующую композицию, состоявшую из трех последовательных ступеней: сначала молодой офицер, занимающий блестящее положение в свете, затем монах, страданием побеждающий страсть, и, наконец, обломок, истерзанный скорбью старик — отец Сергий”.

Фильм обличал придворную аристократию XIX века и показывал молодого дворянина, принявшего постриг. Вершина фильма — сцена, где молодой монах, борясь с плотским искушением, отрубает себе топором палец. Картина, восторженно принятая во Франции, была превосходно смонтирована, декоративное оформление, монтаж и работа со светом заслуживали самой высокой оценки. Фильм „Отец Сергий” можно причислить к лучшим достижениям мирового кино 1917 и 1918 годов. Он свидетельствует о высоком художественном развитии русского кино, почти совершенно отрезанного от всего мира в канун Октябрьской революции. Это произведение представляет собой своего рода мост между тем ценным, что заключалось в дореволюционном кино, и тем новым советским киноискусством, которое народилось после Октябрьской революции.

Революция не только проникала в сюжеты фильмов — даже таких, как „Отец Сергий”, — она давала себя знать и в студиях, где нарастали волнения среди рабочих и техников. В июле 1917 г. бастовали многие служащие Скобелевского комитета. В период между Февральской и Октябрьской революциями в кинематографии — киностудиях, прокатных конторах, кинотеатрах — прошел ряд забастовок, в результате которых рабочим и служащим удалось добиться повышения оплаты труда…

Если рабочие и низшие служащие кинопредприятий создавали свои профессиональные союзы, то режиссеры, сценаристы, видные актеры также объединялись. Они создали Союз работников художественной кинематографии, враждебно относившийся к профсоюзам и поддерживавший предпринимателей. Союз работников художественной кинематографии помещался в Москве в модном кабачке „Десятая муза”.

Этот союз, так же как большинство посетителей „Десятой музы”,после Октябрьской революции занимал антибольшевистские позиции. Объединявшиеся там люди боролись за сохранение прежней мистико-символистской направленности кинотворчества и за интересы крупных предпринимателей, выплачивавших им высокие гонорары, а порой и предоставлявших участие в прибылях.

Однако политические события стремительно развивались, а классовая борьба разгоралась все сильнее. Время перехода кинематографа в руки подлинно народной власти приближалось. Вооруженное восстание революционного пролетариата свергло Временное правительство. Власть перешла к Советам.

В ночь на 25 октября (7 ноября) в Петрограде открылся II Всероссийский съезд Советов. Осуществился всенародный лозунг „Вся власть Советам!”. Ленин, избранный главой правительства, сразу же провел декреты о мире и земле. Октябрьская революция в столице свершилась. Она не замедлила восторжествовать на всем огромном пространстве бывшей царской империи.

Через двое суток после перехода власти в руки Советов новое Советское правительство организовало Государственную комиссию по просвещению и поставило во главе ее А. Луначарского. Затем в этой комиссии при отделе внешкольного образования, руководимом Н. К. Крупской, был создан фотокиноотдел. Советское кино сделало свои первые шаги…

Глава XXX ЧАРЛИ-БУНТАРЬ (ЧАПЛИН в 1917–1919 гг.)

„Quousque tandem, Catilina…" „Доколе, наконец, Каталина…” В „прекрасную эпоху” еще в моде был Цицерон и латинские изречения. Но в 1917 году на всех фронтах, во всех окопах, во всех гарнизонах раздавался безудержный могучий клич солдат: „Война надоела1”. В тот год он нашел отзвук в фильмах Чаплина, произведя разительную перемену в его творчестве. Если бы мы могли в течение нескольких дней беспрерывно смотреть фильм „Жизнь Чарли”, который начинается в 1914 году картиной „Зарабатывая на жизнь” и кончается в 1940 году „Великим диктатором”, охватывая две войны, мы были бы поражены тем, какой перелом произошел в этой жизни в 1917 году. Покончено со смехом, шутками, танцами как самоцелью. Свидетель превратился в судью, и он обвиняет. Сдержанность и осторожность делают обличение более грозным… „Спокойная улица”, „Иммигрант”, „Бродяга”, „Собачья жизнь”, „На плечо!", „Солнечная сторона”— шесть шедевров, созданных между 1917и 1919 годами, составляют единое творческое целое. Не важно, что контракт, заключенный в начале 1918 года, делит этот цикл надвое: шесть новых песен чаплиновской эпопеи невозможно разрознить…

„Спокойная улица” находится в Лондоне. Но, рассказывая о жизни обездоленных Англии, фильм на самом деле показывает жизнь обездоленных Америки. Ибо Чаплину приходится принимать некоторые меры предосторожности. В 1948 году действие картины „Мсье Верду”, этого антиамериканского фильма, происходило в Париже.

„Спокойная улица” от начала до конца — гениальное кинопроизведение, без единой погрешности, без единого спада. Сила сатиры маскируется острым юмором, которым Чаплин еще никогда не пользовался с таким успехом.

Сценарий высмеивает традиционную мораль американских фильмов, где „спасение в последнюю минуту”, благополучный конец, счастье, устанавливаемое полицией и пастором, торжествующее ханжество представлены как необходимые и достаточные условия человеческого братства. Гриффит на протяжении всей своей творческой карьеры принимал это мировоззрение без всякой критики.

Бродяга Чарли получает поручение от евангелистов. Он встречается с очаровательной Эдной из Армии спасения. Любовь возвращает его к добру: он отдает украденные им пожертвования и спешит в ближайший полицейский участок — он хочет стать полисменом. По сатирическому замыслу, завуалированному Чаплином, роли полицейского комиссара и его агентов исполняют артисты, которые играли евангелистов, проповедующих в трущобах.

Чарли — постовой полисмен на улице, иронически названной „Спокойной”. Какой-то исполин, сила которого безгранична (Эрик Кэмпбелл), расправляется с полицейскими, которые осмеливаются появиться на этой улице, и их приносят в полицейский участок на носилках. Чарли, простодушный и чистосердечный, испытывает на „Голиафе” силу своего мундира. Затем он вступает в неравную борьбу; он побеждает, скорее по воле случая, чем с помощью изворотливости, — его противник одурманен светильным газом. Закованного „Голиафа” доставляют в участок. Но вот он приходит в себя, разбивает ручные кандалы и бежит на „Спокойную улицу” отомстить „Давиду”.

Сострадательная Эдна посещает трущобы в сопровождении ухаживающего за ней галантного полисмена, ставшего начальником в этом квартале. Но возвращается „Голиаф”, и начинается погоня. Чарли укладывает противника, сбросив на него со второго этажа чугунную печку, и становится на время непобедимым атлетом, когда получает укол в ягодицу от морфиниста, который похищает Эдну и держит ее как пленницу в погребе, украшенном портретом Георга V. „Любовь взяла верх над силой. Сладость прощения принесла Мир и Надежду на „Спокойную улицу”, — возвещает с едкой иронией последний титр, открывающий панораму трущоб, отныне управляемых религией и полицией, уподобленных американскому городку в воскресное утро, когда святоши отправляются в храм.

Острая сатира, высмеивающая полицию, религию и гангстеров, подсказана глубокой любовью к бедным кварталам, в которых прошло детство братьев Чаплин. Чарли высмеивает некоторых „бедняков”, но при этом он обрушивается на богачей-благотворителей. Например, он показывает, как Чарли, прицепив на грудь жалкого, опустившегося отца многочисленного семейства полицейскую бляху вместо медали, кормит его отпрысков, бросая им, словно цыплятам, хлебные крошки.

„Иммигрант” далек от совершенства и содержательности „Спокойной улицы”. Правда, сатира здесь не маскируется иронией и приводит скорее к драме, чем к фарсу. В основе фильма — воспоминания Чаплина о приезде в Америку. Маленький комедиант приезжает туда на грузовом судне, нагруженном мулами и свиньями. Дальше изображается тягостное положение миллионов иммигрантов, которые приехали в Нью-Йорк между 1900 и 1914 годами в надежде на райскую жизнь, а попали в беду — их ждала либо безработица, либо самый низкооплачиваемый труд.

Почти не отмечалось, что персонаж, созданный Чаплином, не бродяга — с ним его отождествляют чаще всего, — а скорее высадившийся на берег иммигрант из Англии, Ирландии или Центральной Европы, которому приходится браться за любую работу: он то официант в кафе, то старьевщик, то портной, он — плотник, маляр, дворник, привратник, батрак. В отличие от бродяг, от людей опустившихся Чарли никогда не отказывается от труда и смело берется за любую работу, когда находит ее. Чарли, который во всех фильмах, во всех приключениях остается одним и тем же персонажем, порой бродяжничает по улицам и дорогам. Ибо безработица в Соединенных Штатах в первую очередь обрушивается на иммигрантов, отброшенных заодно с неграми на последнюю ступень общественной лестницы; порой Чарли ночует на улице, но мечтает о домашнем очаге, о любви. Каждый раз его уход — он уходит по большой дороге — еще не конец и не бегство (как у Рене Клера), а начало новых поисков счастья и работы после какого-нибудь неудачного приключения.

Чаплин — один из редких иммигрантов, который действительно нашел счастье в Соединенных Штатах. Но он не смешивает свою личную судьбу, свою удачу с печальным жребием миллионов собратьев. В его захватывающем фильме показана их участь.

Разрыв между пропагандируемой Америкой (свободной, цветущей, демократической, гостеприимной) и подлинной Америкой показан в „Иммигранте” выразительной, яркой кинометафорой. После трудного плавания на горизонте перед пассажирами вырисовывается рай. Иммигранты на берегу приветствуют статую Свободы. На них набрасываются полицейские и ударами дубинок загоняют, как скот, в полицию. Сцена настолько верная и позорная, что ее вырезали, когда во время последней войны некий делец снова выпустил шесть фильмов фирмы „Мьючуэл”.

Вслед за тем мы видим, как иммигрант и бедная Эдна бродят по улицам Нью-Йорка. Чарли находит на улице деньги, их хватит на еду, но, к счастью, Чарли теряет монету: на его глазах какой-то прохожий меняет ее — она оказывается фальшивой, и его ведут в тюрьму. „Иммигрант” — грустная и горькая картина, несмотря на ироническую слащавость счастливого конца; она предшествует „головокружительной” погоне в фильме „Искатель приключений”, который, пожалуй, превосходит „Спокойную улицу” благодаря совершенству формы, но не достигает глубины ее звучания.

Клевета служит движущей пружиной „забавнейшего из фильмов Чаплина”, как его характеризует Деллюк, прежде чем в телеграфном стиле резюмировать интригу:

„Шарло — беглец! Значит, он был в тюрьме? В смешной арестантской куртке он бежит на пляж. Полисмен. Два прохода между скалами. Нырянье. Бег. Преследование. Он спасает девушку. Его одевают, как светского франта. Завистник увидел фотографию беглеца в газетах. Бал. Музыка. Прохладительные напитки. Полиция. Лестница. Подъемное окно. Балкон, с которого можно лить воду на гостей. Флирт. И снова — скитания. Им не видно конца. Им не будет конца…”

Один из лучших „гэгов” этого удивительного фильма-погони, последнего из серии „Мьючуэл”, позволил Чаплину показать, что его комедийный стиль основан прежде всего на экономии средств. Поэтому он избегает излишних аксессуаров, которые утяжелили бы действие; только посредственные клоуны рассчитывают больше на эксцентричность аксессуаров и костюмов, чем на свою игру и талант.

„Я стараюсь всегда быть экономным. Я хочу сказать, что если какое-либо одно действие может вызвать само по себе два отдельных взрыва хохота, это куда лучше, чем два отдельных действия с тем же результатом.

В фильме „Искатель приключений” я весьма удачно посадил себя на балкон, где я вместе с молодой девушкой (Эдна Первиэнс) ем мороженое. Этажом ниже я поместил за столиком весьма почтенную и хорошо одетую даму.

И вот, когда я ем, я роняю кусок мороженого; проскользив по моим брюкам, оно падает с балкона на шею даме, которая начинает вопить и прыгать. Одно-единственное действие поставило в затруднительное положение двух людей”: Затем Чаплин анализирует причины, которые оказывают двойное комическое действие на широкую публику: „Как бы просто это ни казалось на первый взгляд, этот „гэг” "учитывает” два свойства человеческой при роды. Одно — удовольствие, которое испытывает публика, видя богатство и блеск в унижении. Другое — стремление публики переживать те же самые чувства, какие переживает актер на сцене или на экране.

Театр прежде всего усвоил, что народ, как правило, любит видеть богачей в затруднительном положении. Это происходит потому, что девять десятых людей бедны и в душе завидуют богатству одной десятой. Если бы я уронил мороженое на шею какой-нибудь бедной служанке, то, наоборот, вызвал бы симпатию к ней. К тому же домашней хозяйке нечего терять в смысле своего достоинства и, следовательно, ничего смешного не получилось бы. А когда мороженое падает на шею богачке, публика считает, что так, мол, и надо.

Утверждая, что человек испытывает эмоции, свидетелем которых он является, я хочу сказать, снова на примере мороженого, что, когда богатая дама вздрагивает, зал вздрагивает вместе с ней. Затруднительное положение исполнителей роли должно быть понятным публике, иначе до нее не дойдет смысл.

Зная, что мороженое холодное, зритель вздрагивает. Если бы я орудовал чем-нибудь таким, что публика не сразу бы узнала, она не дала бы себе мгновенного отчета в создавшейся ситуации. Именно на этом было основано швыряние пирожными с кремом в первых моих фильмах. Каждому известно, что пирожное легко раздавить, и, следовательно, каждому понятно, что чувствовал актер, в которого оно попадало”.


„Тихая улица”, 1917.


„Солнечная сторона”, 1919.

„Солнечная сторона".

„На плечо”, 1918.


В комических эффектах Чаплин ищет прежде всего доходчивости. Он считает, что его картины должны быть понятны всем, даже детям— и прежде всего детям. Он прибегает к аксессуарам и действиям, известным всему человечеству.

Человечество и вселенная для Чаплина не абстрактные понятия. Он знает, что общество делится на богатых и бедных. И что бедных — большинство. Он не льстит богачам, не потворствует их причудам, их лицемерию, не отстаивает интересы „праздного класса”[197], а передает чувства и стремления большинства человечества — тружеников. Такая цель тем более замечательна, что почти вся американская кинематография уже решительно примкнула к противной партии и послушно выполняет выраженные или подразумеваемые желания своих хозяев-финансистов. В этой целеустремленности и заключается секрет глубокого гуманизма, подлинного реализма Чаплина, неиссякаемости его творческих сил и его гениальности.

Серия картин фирмы „Мьючуэл” еще больше увеличила популярность Чаплина — такой популярности не знал ни один актер с самого возникновения кино.

„Он самый знаменитый человек в мире… он затмевает славу Жанны д’Арк, Людовика XIV и Клемансо. Только Христос и Наполеон могли бы соперничать с ним в известности”.

Это шутливое утверждение Деллюка выражает истину. В конце 1917 года весь мир (за исключением Центральной Европы) рукоплещет Чаплину. Его боготворят и арабы, и индусы, и китайцы, и сражающиеся на фронте солдаты. Его боготворят и интеллигенты. Особенно во Франции. В стране Мольера „этих двух гениальных комиков роднит не одна общая черта”.

„Чарли Чаплин, — отмечает Деллюк, — вызывает в памяти Мольера. Но Мольер становится весьма скучным в своих последних „придворных” произведениях, а Чарли Чаплин совершает головокружительный взлет, и кажется, что он никогда не прискучит. Больше того, следует ожидать что он создаст трагическое произведение”.

В этих строках, написанных в 1921 году, меньше пророческого, чем кажется. Уже в десятке фильмов под комической маской Чаплина чувствуется трагик. Бесспорно, Чаплин никогда не будет скучным или официальным, потому что, в отличие от Мольера, он творит ради народа, а не ради придворного этикета или предрассудков правящего класса… На протяжении всего его творчества вплоть до создания фильма „Мсье Верду”[198] гений Чаплина остается чисто народным. В конце концов стремление служить народу берет в нем верх над своей противоположностью — несколько пессимистичным индивидуализмом, от которого несвободна противоречивая натура Чаплина…

Итак, популярность Чаплина покорила и мыслителей и уличных мальчишек. Вернейший признак гения — способность одновременно выражать стремления большинства людей и всю сложность человеческой психики.

Передовые люди Франции первые приветствовали это чудо, предоставив снобам восхищаться фильмом „Вероломство”. Пикассо, Аполлинэр, Макс Жакоб, Блез Сандрар, Фернан Леже, Арагон восторгались маленьким человечком и ревностно рекламировали его. Самый известный критик и историк французского искусства, Эли Фор посвящает этому миму многие философские страницы и приветствует его как „подлинного гения”, сравнивая с Шекспиром[199].

„Лучше всего меня поняли во Франции”[200], — заявил позднее Чаплин. Ни в какой другой стране, не считая Советской России[201], ему в такой полной мере не воздавали должное. Характерно, что и в 1950 году две лучшие книги, посвященные Чаплину, изданы во Франции. Деллюк в 1921 году и Лепроон в 1935 и 1946 годах отстаивали тезис о гениальности Чаплина и анализировали его творчество с таким благоговением, словно изучали творчество Мольера.

В противоположность им, почти все американские работы — биографические книжки, подобные тем, какие посвящаются любому модному актеру, — это сплетни лакеев, которым отказали от места, или случайной знакомой[202]. Показательно также, что в замечательной истории кино, написанной с таким умом и знанием Льюисом Джекобсом, посвящается три больших главы, 60 страниц, Гриффиту, и неохотно, скороговоркой излагается на 12 страницах жизненный путь Чарли. А ведь чаплиновское творчество начиная с 1916 года воплощается в серию классических шедевров, выдержавших испытание временем. Зато мы далеко не уверены, останется ли потомству что-нибудь кроме трех фильмов от громадного, но полного мусора творческого наследства какого-нибудь Гриффита[203]. Итак, уже в 1917 году Чаплин — избранник простых людей и философов — достиг вершины славы. Его контракт в „Мьючуэле” истек. По мнению м-ра Ремси, контракт, подписанный с Фрейлером, был весьма выгодным делом:

„Двенадцать комедий из серии „Лоун стар”, включая гонорар Чаплина, обходились в 100 тыс. долл. золотом.

Сумма превышала среднюю стоимость фильмов в пять-шесть частей в тот период, но, по самым точным и скромным подсчетам, экраны всего мира заплатили 5 млн. долл. за прокат этих фильмов, что означает прибыль по крайней мере в 25 млн. долл., или вдвое больше того, что дал фильм „Рождение нации”.

Следовательно, Чаплин принес фирме „Мьючуэл” в четыре раза больше того, что он ей стоил, и Джон П. Фрейлер предложил актеру возобновить контракт. Хотя с тех пор, как „Трайэнгл” был ликвидирован, фирма „Мьючуэл” пришла в полный упадок и не финансировалась банкирами, ей нетрудно было найти крупную сумму для эксплуатации этой золотоносной жилы.

„Джон П. Фрейлер, — пишет Терри Ремси, — председатель „Мьючуэла”, подписавший с Чаплином соглашение на серию „Лоун стар”, предложил ему возобновить контракт на таких условиях: миллион за вторую серию из 12 комедий. Чаплин не соглашался и искал более заманчивых предложений.

Сидней Чаплин, уполномоченный своим братом, встретился в „Отеле Шерман” в Нью-Йорке с представителями „Ферст нэшнл”. Они предложили ему 1075 тыс. долл. только за восемь фильмов в двух частях…

Предложение Фрейлера было фактически выгоднее, потому что оно предусматривало лишь гонорар безучастия Чаплина в финансировании предприятия. Зато „Ферст нэшнл” давал Чаплину-режиссеру большую свободу творчества… Чаплин перешел в „Ферст нэшнл”.

Контракт был подписан в июне 1917 года, раньше чем „Мьючуэл” выпустил последний фильм из серии „Лоун стар” — „Искатель приключений”. Чаплин понял, что он будет свободнее, став продюсером своих картин.

Его первая забота — сооружение собственной студии в Голливуде, на Сансет-бульваре. Пока идут строительные работы, он уезжает с Эдной Первиэнс и своим другом и доверенным в те годы — журналистом Робом Вагнером[204]. Они проводят несколько недель в Гонолулу.

„Он возвращается раньше срока, — пишет Пьер Лепроон, — в свою заваленную щебнем, строящуюся студию. Ему не терпится взяться за работу у себя в студии. Он вступает во владение ею 31 января 1918 года.

В тот же день, надев грубые солдатские башмаки Чарли, он пробегает по аллее, ведущей в студию, и на влажном цементе остается след от его подошв. Затем он проставляет тросточкой подпись и дату… Так он показывает, что тут— владение его героя, меланхоличного бродяги…”

Он отливает в определенную форму и делает близким для всех образ меланхоличного бродяги (мы не думаем, как Лепроон, что в нем заключается сущность Шарло)[205] в первом же осуществленном в этой новой студии фильме „Собачья жизнь”.

Чарли-нищий ночует на пустыре со своим спутником, бездомным псом. Едва пробудившись, он должен мужественно отражать угрозы своего притеснителя — полисмена. Собака бродяги, говорит Деллюк, „возмущает полисмена, собирает толпу малышей, пугает важных дам и увязывается за разносчиком пирожных. Пес ворует пирожные; Чарли будет сыт. Небрежно прислонившись к лотку торговца, бродяга лакомится. Вкоре на тарелке ничего не остается. Торговец вне себя.

Новый номер программы… Чарли и его пес в дансинге, который можно с одинаковым успехом назвать кафе, мюзик-холлом, таверной и многими другими наименованиями…

Очень контрастные пары делают резкие движения. Спиртные напитки вливаются в души. Оркестр неистовствует! Счастливый Чарли, бедная собака. Люди преследуют эти два невинных существа. А на узкой сцене нежный и, может быть, тоскливый голос маленькой меланхоличной певицы — еще одна побитая собака — плачет… Поплачем же. Скрипач, который от всего сердца играет для Чарли, волнует его неустойчивой мелодией романса. И, согласно традиции, одинокий человек полюбит сильной любовью „звезду” кафешантана.

Теперь не очень важно, что хвост собаки бьет в барабан, что арестант — подлец, что у тромбониста — приступ эпилепсии, что тучные дамы находят удовольствие танцевать фокстрот в объятиях крошечных мужчин и что Чаплин нечаянно разыгрывает Петрушку с пьяницей, оглушенным ударами бутылки.

Без похищения нет идиллии. Эдна с Чарли и с собакой уходят. Начинается новая жизнь. Хуже прежней? Увидим. Пойдем за ними… Фильм может быть озаглавлен „Жалость”.

Этот рассказ, эта кинокартина, эта „жалость” — первое совершенное произведение кино. Это классика. Отныне она существует”.

В последних кадрах Чарли и Эдна купили маленькую ферму. В поле, которое тянется до самого горизонта, Чарли — ремесленник, садовник — сажает пшеницу по зернышку в ямку, выкапывая ее указательным пальцем. А вернувшись на ферму, он с любовью склоняется над колыбелью — колыбелью пса…

Источником комического гения Чаплина является контраст. Он подчеркивает это в своей известной статье как раз на примере предпоследней сцены „Собачьей жизни”.

„Нужно добиваться, — говорит он, — яркого контраста. Например, в конце „Собачьей жизни” я становлюсь фермером. Мне казалось, что будет смешно, если я в поле буду вынимать по одному зернышку из кармана и сажать их в ямку, выкопанную пальцем.

Я поручил одному из своих сотрудников найти какую-нибудь ферму, где можно было бы провести эту сцену. Он нашел, но я отказался от нее по той простой причине, что она была чересчур мала и не было бы должного контраста с моим нелепым способом сажать в землю по одному зерну. Это было бы довольно смешно и на маленькой ферме, но на большой, в 25 гектаров, одно только несоответствие между моим методом посева и обширностью фермы вызвало бы взрыв хохота”.

Заключительный кадр фильма „Собачья жизнь” — до известной степени метафора будущей судьбы Чаплина. В индустриализованном Голливуде маленький человечек в течение тридцати лет беспрерывно сеял свой гений по зернышку в поле, обработанном гигантскими тракторами. Это и определило его величие, но, может быть, также и ограничило его.

О глубоком смысле контрастов в своем творчестве Чаплин пишет еще и следующее:

„Я использую и другую человеческую склонность — любовь зрителя к контрастам. Все отлично знают, что публика любит борьбу между добром и злом, бедным и богатым, между счастливцем и неудачником, что она любит смеяться и плакать, и все это в какие-то несколько минут.

Контраст интересен зрителю. Вот почему я постоянно прибегаю к нему. Если меня преследует полицейский, он всегда у меня тяжеловесный и неуклюжий. А я сам ловок и подвижен. Если кто-нибудь мной помыкает, то это всегда человек громадного роста, и по контрасту симпатия публики на моей стороне…”

Контраст между маленькими и большими, между симпатией к маленьким и неприязнью к большим носит у Чаплина не только физический характер. Он всегда на стороне маленьких против больших, на стороне бедных против богатых.

Чтобы полнее изобличить врагов, он отказывается даже от оружия смеха. Полисмен в „Собачьей жизни” (Том Улсон) неповоротлив и неловок, но эти характерные черты обрисованы несколькими легкими штрихами. Блюститель порядка похож на своих собратьев, которые в Нью-Йорке встречаются на каждом углу. Он не гротескный „кистоунский полисмен”. Он — воплощение закона, а бедный, маленький Чарли — типичный нарушитель закона толстяков и богачей. Анархичное, индивидуалистическое отрицание насмехается над общепринятыми идеями, не предлагая решений, критикует, не давая ничего взамен, но анализ так силен, что все же доходит до сути вещей.

Деллюк, описывая „Собачью жизнь”, забыл об одном важном эпизоде — о посреднической конторе по найму прислуги. А между тем Чаплин писал по поводу „Собачьей жизни”: „Посредническая контора по найму прислуги натолкнула меня на главную сюжетную линию”. Она крайне важна для характеристики Чарли. Она-то и превращает бродягу в безработного. Это меняет характер всего произведения и оправдывает кражу, которая — в развязке — приносит Чарли богатство.

„Собачья жизнь”, — пишет по поводу этой сцены Пьер Лепроон, — начинается на глубоком внутреннем трагизме. Чарли, однако, не унывает, хотя весь свет против него. Он ищет места. Сцена в конторе по найму прислуги настолько горька, что смех замирает на устах.

После бесполезной и непрестанной беготни Чарли остается один посреди пустого зала. Его поза и жест выражают в одно и то же время и безразличие и отчаяние, которые так часто повторяются в его более поздних фильмах. Выражение этих чувств как бы сдерживается боязнью впасть в драматизм и поражает еще сильнее…

Почти сразу после этого показывается свора собак, подравшихся из-за кости. Понял ли кто-нибудь, что вложил автор в это смелое сопоставление? Беспощадный реализм выражает всю жестокость жизни, безжалостную борьбу тех, кто вынужден зарабатывать себе на пропитание: безработные люди и бездомные псы…”

Г-н Лепроон устанавливает известную ограниченность Чаплина. „Собачья жизнь”, безусловно (Деллюк не ошибся), — громкий крик жалости. Но эта жалость больше надеется на любовь, чем на солидарность. Чаплин принимает сторону большинства людей, но считает, что человек всегда будет человеку волк, хуже — собака!

Желчность, которую, однако, вовсе не следует смешивать с пессимизмом, отождествляется со злостью Чэза Чаплина, всегда живущего в Чарли и столь очевидного в Верду, — этого дрессированного волка с белыми, оскаленными зубами, с большой отвислой губой. Этот закоренелый индивидуалист видит счастье только в преступлении, а не в борьбе. В конце концов гениальный Чаплин, который сформировался в последние годы „мирного” развития капитализма, до начала эры войн и революций, никогда не сможет пойти дальше того, к чему он пришел в „Новых временах”, когда нес красное знамя впереди манифестации, но нес его так, словно попал случайно и по неловкости в затруднительное положение, из которого рассчитывает выпутаться только с помощью собственной изворотливости… Это скорее границы его индивидуализма, чем его гения[206]”. Глубокий смысл этого фильма в том, что Чарли из „Собачьей жизни” становится здесь в какой-то степени взрослым, окончательно выходит из юношеского возраста: перед нами не чародей, а скорее смышленый бродяга, люмпен-пролетарий, а не рабочий.

Вот так и определяет его Эли Фор, ссылаясь главным образом на „Собачью жизнь”:

„… Бедняк Шарло — пустой мечтатель, жуир, кутила и такой лентяй[207], что вынужден, изыскивая средства к жизни, бесконечно напрягать воображение и изобретательность; он так доверчив, что не замечает кулака, которым ему грозят, пока не получит по носу. Нищета — канва, и он без конца расшивает ее золотыми нитями своей чудесной и изменчивой фантазии…

… Подумайте, он умеет так обыграть и голод, что даже голод вызывает смех. Пирожки, которые он таскает с лотка торговца, его уловки, когда он старается скрыть кражу, разыграть рассеянность, безразличие, его отсутствующий вид, непринужденность, хотя в животе у него пусто, хотя ему дурно, хотя он бледнеет, замечая, что полисмен подходит все ближе и ближе, — все это черпает свою комическую силу (доверчивость мечтателя и самолюбие глупца здесь ни при чем) в тех человеческих страданиях, которые меньше всего должны вызывать смех.

Над чем же мы смеемся, даже когда мы, а тем более наши дети, голодны, — над подлостью, которая выкалывает нам глаза, чтобы мы не видели, засовывает нам кулак в горло, чтобы остановить спазму, конвульсивным ударом выбивает нам зубы? Я думаю, что в этом, и именно в этом самый ужасный из контрастов — победа духа над нашими собственными мучениями. Ибо, в сущности, ничто другое не утверждает человека в наших глазах, будь он клоун или поэт. Пессимизм, постоянно побеждающий самого себя, превращает маленького скомороха в светоч разума великого поколения…”

Да, „пессимизм, постоянно побеждающий самого себя”, но он неотделим от бодрого оптимизма, от вечной веры в человека и в жизнь… „Собачья жизнь” содержит в трех частях столько горечи и надежды, столько сострадания и гнева, ярости и нежности, криков и шепота, прозаизмов и поэзии, что наше исследование могло бы продолжаться до бесконечности. Оставим, однако, этот ключевой фильм и перейдем к фильму „На плечо!” — перенесенной в комическую плоскость драме об ужасах войны и о всеобщем бунте против всемирной резни.

Фильм был поставлен в разгар войны, в тот момент, когда в ней приняла участие американская армия, когда весь мир устал, когда народы всеми средствами хотели положить конец бойне — как поступили после Октябрьской революции 1917 года большевики.

Деллюк так вкратце излагает содержание фильма „На плечо!":

„Покорность рядового вызывает гнев унтер-офицера. Мы видим весь садизм ненужных парадов. Затем отдых. Чарли засыпает на своей кровати детским сном. Во сне он переносится на французский фронт.

Колючая проволока. Первый снаряд, первый героический порыв. Письмо, которое не доходит, — превосходный эпизод во вкусе фильмов „Бродяга” или „Собачья жизнь”; Чарли трогателен.

Ночь в наполненном водой окопе — смелая мизансцена. Бурлеск приобретает неслыханный стиль. Люди, лишенные истинной чувствительности, соскучатся, ибо сочтут, „что это не так уж смешно”. Обед, сигарета, упавшая фуражка, атака, боевое задание: Чарли маскируется стволом дерева — эпизоды большой силы.

Смешное превращается в клоунаду; Чарли берет в плен Вильгельма II, кронпринца, Гинденбурга и приводит их в расположение американских войск.

Этот фильм — доказательство беспредельных возможностей кино. Поистине мы находимся в сфере необъятного… Мы не смели бы мечтать о стольком… Чарли Чаплин — шекспировский актер…"

Правда, „На плечо!” превосходит своей смелостью „Собачью жизнь”. Смелостью, выраженной с чудесной сдержанностью. Сдержанностью, умышленно подчеркнутой Чаплином в фильме с таким в те годы опасным сюжетом — фильм был выпущен во время войны, за месяц до перемирия. Но Чаплин во всем и всегда соблюдает чувство меры и как бы делает его устоем своей жизни, законом своего творчества.

„Я больше всего остерегаюсь, — пишет он, — преувеличения или чересчур большого нажима на отдельные детали. Так же легко убить смех преувеличением, как и всяким другим способом…

Очень важно сдерживать себя не только актеру, но и кому угодно. Сдерживать свой темперамент, свои желания и все другое в себе необходимо”.

Пуританская черточка проскальзывает в последних словах, в них заключена и невольная ирония. Чаплин себя „сдерживает”, по всей вероятности, больше, чем кто-либо в Голливуде, но он не отказывается от радостей жизни и не проявляет пуританского лицемерия.

Сдержанность и чувство меры создают величие Чаплина. Как все великие классики, он всегда верен правде жизни. Иногда в его картинах подразумевается больше, чем сказано. Удивительно, что „подразумеваемое” в картинах Чаплина никогда не превращается в намек, но всегда понятно всем.

Ту же сдержанность, которая присуща его фильмам и созданному им персонажу, он советует воспринять своим сотрудникам: оператору, осветителю, декораторам, актерам. „Не играйте!" — его излюбленное выражение во время репетиций. Он хочет, „чтобы каждый был „как в жизни”. Это не исключает ни мастерства актера, ни средств выразительности, но предполагает безусловное чувство меры.

Итак, сдержанность господствует в фильме „На плечо!” Деллюк это хорошо знал, когда писал:

„Страдания американского солдатика… исследованы без романтизма и проповедей. В иронии больше силы, чем в проповеди. А юмор — это своего рода чудо, которое включает в себя и иронию и много других вещей.

Эта маленькая кинокартина — дерзкий выпад, подсказанный войной миролюбивому человеку. Дух буффонады, забавные подробности, сценарий в форме скетча еще больше заостряют сатиру в этой фантазии, в которой нигде нет декламации, даже против самой декламации”.

Пацифизм Чаплина — доминанта фильма „На плечо!”. Сдержанность усиливается в показе окопов, показе душераздирающем, несмотря на мягкую, ироническую манеру. Чарли и его брат Сидней утопают в окопной грязи, ее липкое месиво засасывает их — так некогда в детстве их засасывала лондонская нищета.

„Говорили, что „На плечо!” — фильм дурного вкуса, — замечает Деллюк. — А потом забавлялись им.

Ах, ничего нет забавного в войне, какой видел ее Чаплин… Час смеха, если угодно. Вернее же — час истязания плетью.

В Париже во время войны с удовольствием читали юмористический (sic!) листок, который назывался „Закованная утка”,— над ним действительно смеялись до упаду. Ибо что может быть смешнее умных людей, которые кусают себе руки, потому что им не дают укусить кого следует! Псы, тоскуя, воют на луну. Чаплиновский фильм о войне воет на луну. Посмеемся… Посмеемся…”

Деллюк, который в другом месте сравнивает „На плечо!” с „Огнем” Барбюса, еще раз разгадал самое существенное. „Закованная утка” увидела свет сразу же после восстания 1917 года и являлась своего рода „предохранительным клапаном”, допущенным французским правительством, — в ней находили место иронические высказывания противников войны. В „блистательный период” первых месяцев своего существования „Утка” была рупором — весьма анархичным — врагов войны, пацифистов, которых в те времена ставили к позорному столбу… „На плечо!” — чисто гуманный и сентиментальный протест против войны, и его автор осмотрительно остерегается принять какое-нибудь решение. Но его критика сокрушает. Описание окопов заходит в своей „сдержанности”, быть может, так же далеко, как „Огонь” в своем пылком лиризме; гротеск в последних кадрах делает смешной войну, а вместе с ней и американские фильмы той эпохи. И в первую очередь фильмы Мэри Пикфорд и Гриффита.

Но тут Чаплин не пошел так далеко, как ему хотелось бы. В первоначальном варианте фильма Чаплин, переодетый немецким офицером, а Первиэнс — шофером, взяли в плен кайзера, Гинденбурга и кронпринца. Затем Чарли чествуют на большом банкете за то, что он положил конец войне. На банкете присутствовали Пуанкаре, английский король, а может быть, и Вильсон. И рядовой Чарли отрезает у них пуговицы, на память. У сановных гостей падают брюки… Когда дело доходит до того, чтобы унизить сановников, великих мира сего, военную знать, Чаплин хорошо примеривается и сталкивает оба лагеря лбами.

Цензура восстала против последней сцены, и Чаплин согласился на купюру. „На плечо!” был, таким образом, первым его фильмом, подвергшимся цензуре в Америке и в других странах. Американский вариант фильма „На плечо!” всегда был под запретом. В Германии — потому, что он, во-первых, оскорблял кайзера, во-вторых — Гинденбурга и, как утверждали глупцы, весь немецкий народ в целом. А на деле он разоблачал войну. Когда же во время второй мировой войны фильм снова был выпущен, США в свою очередь вырезали кадры — карикатуры на высокопоставленных особ…

Во что превратился бы фильм „На плечо!”, если бы Чаплин из предосторожности не сократил его с пяти частей до трех! Но вполне вероятно, что сжатость фильма усилила взрывную силу этого обвинительного слова, направленного против войны. Вряд ли и Америка приняла бы фильм, если бы перед тем Чаплин не исколесил за три месяца все Штаты, продавая облигации государственного займа[208].

После картины „Собачья жизнь”, полной горечи и печали, и едкого сатирического фильма „На плечо!” появляется „Солнечная сторона” (июнь 1919 г.).

„Воскресный день в деревне, — пишет Деллюк, — господь бог разрешает… буржуа нарядиться в праздничные сюртуки, пастору сделать все возможное, чтобы паства приняла всерьез этот бесполезный день, работникам избавиться на часок от мытья посуды, чистки ботинок, от скобления полов, от пинков в зад.

В поле — нимфы.

Попробуйте растянуться под деревом и уснуть. Они тут же вас разбудят. Они кажутся нагими под колышущейся шелковой вуалью… гирлянды искусственных роз украшают их нагие тела… Легко допустить, что они — настоящие нимфы, к тому же это ясно видно.

Что касается Чарли… Но вы ведь знаете „Послеполуденный отдых фавна”…

Однако надо возвращаться в деревню. Нужно признаться себе, что этот сон был сном. Надо, чтобы пришла ночь в эту слишком людную деревушку. Нужно, черт возьми, нужно, чтобы любовь покончила со всем”.

И этот сон и эта развязка занимают не много места в фильме, состоящем из трех частей. Но без интермедии и счастливого конца он был бы еще тягостнее, еще мрачнее, чем „Собачья жизнь”. Первая часть — пробуждение батрака, поднятого с постели хозяином-фермером, — производит такое же тягостное впечатление, как окопы в фильме „На плечо!” или контора по найму прислуги в „Собачьей жизни”. Не найти идиллии среди полей: там, как на каторге, трудится батрак, обслуживая богатого крестьянина-пуританина.

Один и тот же актер — Том Уилсон — играет полицейского в „Собачьей жизни” и толстого фермера в „Солнечной стороне”. И тут он создает образ, не прибегая к шаржу: он хозяин, безжалостный, непреклонный, — батраки выбиваются из сил, работая от зари до зари… Как говорит Деллюк, Чаплин видит во сне нимф не потому, что он отдыхает в воскресный день, а потому, что он жертва переутомления и находит в своих снах защиту от слишком суровой действительности. Призыв к праздничному танцу встретится позже, в „Новых временах”. Фавн снова начнет танцевать танец Чарли, обезумевшего от работы на конвейере…

После интермедии, этого непродолжительного веселого дивертисмента, вставленного в трагедию, тон драмы становится более терпимым. Теперь речь идет не о людских горестях, а о простом любовном разочаровании. Из города в автомобиле приезжает какой-то щеголь в гетрах, с тростью, в рукоятку которой вделана зажигалка. Он прельщает деревенскую прелестницу, нежную и ветреную Эдну. Грозит непоправимая беда, но „дэнди” оказался мошенником, его разоблачают, и Чарли женится на своей красавице; он счастлив, у него много детей, и он кормит их (еще раз), как цыплят…

Развязка совпадает с переменой в личной жизни Чаплина. Для него, „человека застенчивого и окруженного кривотолками” (Деллюк), кинокартины являются своего рода метафорическим дневником, откровенным признанием, сделанным зрителю, тем более трогательным, что оно преподносится косвенным, окольным путем.

Чаплин женился, пока ставил „Солнечную сторону” и играл своего героя. Его женой стала актриса Гриффита, Милдред Гаррис. Он был несчастлив и не имел детей… Но развязка его супружеской драмы по-настоящему наступила после „Малыша” — фильма, который мы не будем рассматривать в этом томе…

Чаплину потребовалось не больше полутора лет для создания замечательной кинотрилогии. Его последний короткометражный фильм для „Ферст нэшнл”, „День развлечений”, — забавная сатира на воскресное времяпрепровождение в семейном кругу. Произведение средней руки, обычный дивертисмент. Фильм — разрядка; гений отдыхает и делает паузу перед тем, как приняться в начале 1921 года, после длительного пятнадцатимесячного молчания, за свой первый большой фильм „Малыш”. Секретарь Чаплина Элзи Кодд рассказывает, как в 1919 году артист в размышлениях и поисках вынашивал замысел этого большого кинопроизведения:

„Со всей серьезностью решая задачу, как развеселить' зрителя, он обеспокоен не отсутствием комических мыслей, а скорее обилием идей, теснящихся в его мозгу.

Пока он разрабатывает какую-нибудь часть будущего сценария, ему приходят на ум с полдюжины других сценариев. У него постоянное искушение бросить разрабатываемую тему и взяться за другую.

Пока я пишу эти строки, он уже, кажется, в порыве вдохновения увлекся новой комедией. Все послеполуденное время он как раз под моим окном придумывал этюды по новому варианту, и, очевидно, новая идея его очень увлекла, ибо я слышу, как он оживленно беседует со своими персонажами и говорит очень быстро, с тем легким, забавным заиканием, которое ему свойственно в минуты сильного волнения.

Впрочем, это ничего не значит. Мы только тогда бываем уверены, что Чарли готов перейти к воплощению своего замысла, когда он натягивает на себя старый костюм, в котором обычно снимается, и велит приготовиться операторам. Тогда приходится круто.

Чаплин не только твердо знает, чего он хочет, он знает также, что ему нужно от каждого. Он тратит довольно много времени, чтобы отработать каждую деталь с абсолютной точностью. Но на съемке он не теряет ни минуты. У него ясное представление о том, какого эффекта нужно достигнуть, и он заставляет переснимать сцену до тех пор, пока не увидит, что достиг цели…

Начав работу, он перевоплощается в своего героя. Он словно становится озорным мальчишкой и, кажется, готов „за свой счет” выкидывать фортели, лишь бы досадить важному старому господину, полисмену и другим, которые стали пугалом для маленьких ребят. В то же время наслаждение слушать, как он излагает свою точку зрения на каждого персонажа разыгрываемой маленькой драмы, как раскрывает перед своими партнерами смысл исполняемых ими ролей.

Взявшись за дело, Чаплин может проработать пять часов не отрываясь; он делает передышку, чтобы выкурить предложенную ему сигарету. Его выдержка и хорошее настроение неиссякаемы. И так продолжается, пока не подтаскивают большие белые экраны, которые восполняют меркнущий свет. Вот тогда он замечает бег часов и с улыбкой объявляет: „Отложим до завтра”.

… На другой день вы узнаете, что Чаплин собирается бросить ленту в корзину, что он одержим новой великой идеей и, захватив рыболовные снасти, отправился на остров де Каталина поразмыслить там в полном одиночестве. А несколько дней спустя технический отдел лихорадочно работает над планом новой картины”[209].

Вдохновенный творец, Чаплин выше „золотого века” американского кино. Он выше всей истории американской кинематографии. Маленький человечек принадлежит к тем гениям, которые в области искусства появляются не чаще, чем раз в столетие. Непритязательность его комедий не должна заслонять от нас их глубину и богатство. В сущности, они своего рода завершение величайшего реалистического направления, представленного именами Мольера, Вольтера, Диккенса, Бальзака, Толстого… Сравнение с Шекспиром более спорно из-за романтизма великого трагика, который смело объемлет все знания, все формы вселенной. Чаплин остерегается всего эпического, грандиозного. По крайней мере во внешнем проявлении.

Продолжатель великих писателей-реалистов, он как бы является и завершением и началом. Но этот художник переходного периода не переступает черту, отделяющую социальную критику от социального созидания. Его можно сравнивать с гениями прошлого века (например, с Пушкиным — ему так же свойственна сдержанность), потому что великий деятель кинематографии — искусства XX века — в конечном счете принадлежит XIX веку, ценности которого он порой доводит до предела завершенности и отрицания. Истинные проблемы XX века — века социализма — стали близки ему позже. Однако они не сыграли роли в формировании его персонажа. Быть может, Чаплин — последний из гениев-индивидуалистов, последний из „гуманистов”, наделенный всем тем благородством и всем тем скептицизмом, какие только заключены в этом слове…

Глава XXXI ИТАЛЬЯНСКАЯ КИНЕМАТОГРАФИЯ В ГОДЫ УПАДКА (1915–1920)

Когда итальянские кинопостановщики обратились к темам из жизни светского общества, представители части римской, миланской и туринской аристократии заинтересовались кинематографией и снабдили ее капиталами, актерами и статистами. Герцог Карачола Д’Аквана написал сценарий фильма „Величие и падение”[210]:

„В наше время любой человек, стоящий на последней ступени общественной лестницы, может претендовать на высокое положение. Брошенный в схватку, он быстро учится преодолевать препятствия, а необходимость заставляет его предельно развивать свои способности.

В отличие от него человек праздный, воспитанный в роскоши, совсем по-иному представляет себе борьбу за существование; в фильме ее ведет последний и благородный представитель древнего рода Виейо. Материальные невзгоды осложняются любовными терзаниями; человек чувствует, что стареет и что от него все ускользает.

Став киноактером, герцог де Виейо влюбился в молодую актрису; перед выходом на сцену он узнает, что она ему изменила. Сначала он сдерживает себя, потом теряет самообладание. Ярость сильней его, и, рассвирепев, как раненый лев, он выхватывает шпагу и пронзает неверную…”

Для француза 1913 года душещипательная романизированная автобиография синьора герцога Карачолы Д’Акваны представляется историей эпохи „блеска и нищеты куртизанок”.

Италия 1913 года немногим отличалась от луи-филипповской Франции. Еще в 1901 году страна насчитывала 56 % неграмотных. В 1921 году численность их упала до 27 %, но после войны большинство южан по-прежнему оставалось неграмотным и жило в нищете близ громадных латифундий, принадлежавших аристократам. В отличие от Французской революции 1789 года, Рисорджименто не повлекло за собой падения крупных феодалов-землевладельцев, и их рабов по-прежнему трясла лихорадка в заболоченных местностях. Эмиграция — одни уезжали на время, другие навсегда — приняла громадные размеры, особенно на юге. Между 1900 и 1913 годами около 4 млн. итальянцев навсегда переселилось за границу; число постоянных жителей колебалось лишь между 32–34 млн.

Однако промышленность Италии развивалась бурно. Между 1902 и 1912 годами капиталовложения в электростанции и текстильные фабрики возросли в четыре раза, в металлургию и машиностроение — в пять раз. Италия выходит на второе место в мире по производству искусственного шелка — отрасль промышленности столь же новая, как и кино. Быстро растет количество рабочих, но почти исключительно на севере страны, юг по-прежнему остается полуфеодальным-полуколониальным. Сразу же после войны в стране насчитывается 5 млн. человек, занятых в промышленности, 10 млн. занято в сельском хозяйстве (1921)…

После Рисорджименто появилась хищная, жадная буржуазия-победительница. Она воскрешает воспоминания о Римской империи и втягивает нищую страну в колониальные войны, подчас приносящие одни беды. Сытые великие державы выслушивают свысока итальянские требования и уступают самое большее крохи от своего стола. Часть аристократии разорена или разоряется. Но другая часть, идя в ногу со временем, не без успеха занялась финансовыми и коммерческими делами, заключив союз с крупной буржуазией, и образовала финансовую олигархию. В экономике страны вспышки чередуются с глубокой депрессией, все это скорее обостряет, чем сглаживает различия в уровне промышленного развития прежних независимых областей, собранных без малого за полвека в единую Италию.

Постоянно свирепствует безработица, ее последствия трагичны. Громадная резервная армия позволяет снизить уровень заработной платы в два-три раза по сравнению с Францией. И в самых передовых странах итальянские эмигранты получают за свой труд меньше других. В 1913–1914 годах умножаются забастовки, причем они нередко принимают политический и антимилитаристский характер. Но уже в 1912 году некоторые социалистические лидеры, такие, как Биссолати, поддерживают колониальную войну в Триполитании.

Золя описал Рим конца века как полуфеодальную столицу — она задыхается в миазмах болотистой равнины и обязана своим блеском королю и папе, духовенству и министрам, между тем как огромные недостроенные дома стали цитаделями безработных, простых людей, подобно Колизею времен падения империи.

Но вслед за этим для Рима наступает пора пробуждения, и он доказывает свою жизнеспособность, отобрав в 1914 году звание киностолицы у Турина — города банкиров, машиностроения и искусственного шелка. Неуверенность и алчность отличают богачей, наживших огромные состояния на вечной нищете полуострова, далеких от важного спокойствия буржуазии эпохи Луи-Филиппа. Они вкладывают капитал в новые отрасли промышленности в надежде опередить иностранных конкурентов и утвердить свое господство в производстве вискозы, в химии, электротехнике, автомобилестроении, в кинопромышленности… Это „дерзание” отражается на литературе и искусстве. В 1910 году в промышленных центрах Северной Италии — в Милане и Турине (где „просвещенная” буржуазия покровительствует искусствам) — рождается футуризм, который стремится завоевать мир…

Передовое развитие некоторых индустриальных районов, феодальные порядки, близкие к порядкам на Балканах и в Африке, в ряде сельских областей, — таковы противоречия, характерные для этой кипучей страны; они сказываются даже в ее внешней политике. Италия времен Криспи была в начале века основой в Тройственном союзе с Германией и Австрией. Затем, когда исход войны, казалось, определился, итальянская буржуазия сделала удачный ход. 24 мая 1915 года, после многих месяцев нейтралитета, хорошо рассчитав, Виктор-Эммануил объявил войну Германии и Австрии — своему старому исконному врагу…

На первых порах война мало затронула кинопромышленность. Бои на границах, в горных областях, разворачивались успешно. Римские студии могли спокойно изощряться в душещипательных драмах…

Итальянский романтизм по своей социальной природе был близок французскому, и итальянское киноискусство, встав на путь самого неистового романтизма, воспевало бодлеровский образ — роковую женщину, женщину-сфинкса, современного „вампира”. Из-за всех этих новых Ев фон Гобсек или Нана герцоги, офицеры в мундирах с нашивками, банкиры, промышленники осушали бокалы, наполненные ядом, пронзали друг друга шпагами, разорялись, кончали самоубийством…

Очевидно, жизнь „дивы” мало чем отличалась от жизни героинь, роли которых она играла. В 1919 году после самоубийства одного итальянского офицера, уроженца Египта, соперника какого-то архибогатого маркиза, римская газета опубликовала следующее письмо Дианы Каренн:

„То одна, то другая киноактриса, пользуясь моим молчанием, намекала, что она является причиной самоубийства этого офицера, поэтому я заявляю, что он покончил самоубийством из-за меня. Конечно, я не ответственна за его смерть. Тому виной лишь мой роковой взгляд, мои пленительные глаза…”

Письмо было менее достоверным, чем сама драма. Его сфабриковала редакция „Contrapelo” („Против шерсти”) — довольно низкопробного сатирического листка. Но „дива” не опубликовала опровержения. Фальшивка поддерживала ее известность. В письме не было правды, но оно было правдоподобным.

С 1914 года пристрастие к „дивам”, к „дивизму” в итальянском кино дошло до психоза. Американская „Стар систем” спекулирует на „секс-аппиле”, или американской красоте, в той мере, в какой это нужно, чтобы публика платила. Итальянские финансисты и герцоги рисковали своим состоянием ради красоты и благосклонности „дивы” или „donna muta” (немой женщины), как назывались тогда итальянские киноактрисы-„звезды”. Стремясь к прибыли, а еще больше к удовольствиям, эти новые бароны Нюсэнжены. вкладывали миллионы в акционерные кинообщества, где актриса — их кумир — пользовалась неограниченной властью. Продюсеры и режиссеры становились верными рабами ее обаяния и красоты. Полуфеодальный романтизм с римской пышностью превозносит каждую прославленную „диву”, которая, потрясая прекрасными руками и встряхивая роскошными распущенными волосами, ведет среди бурных страстей итальянское кино к упадку и гибели.

Однако гонорары „див” не были баснословными. В 1920 году заработок некоторых итальянских кинозвезд, получавших „40 или даже 50 тыс. лир в месяц”, вызывал негодование. Американские знаменитости получали в 10–20 раз больше. Но Италия — бедная страна, ее кинематография не получила большого развития. В 1915 году там не было таких больших и роскошных кинотеатров, как во Франции. Существовало 460 прокатчиков (noleggiatori, то есть фрахтовщиков), или в среднем один на три-четыре зала. Кинопромышленность в Италии была далеко не так богата финансами и фабриками, как во Франции. Кроме Рима и Турина киноцентрами являлись Неаполь, Милан, Венеция и Сицилия, но они почти не были связаны между собой.

В 1915 году вывоз кинокартин достиг высшей точки. Однако он ограничивался 40 млн. лир[211], или 7–8 млн. долл.[212] А вскоре война сократила его еще больше. Стало быть, итальянское процветание было основано на песке…

В 1913 году „дивы” на мгновение вышли из своих будуаров, чтобы извлечь выгоду из шовинистического бреда. Парижскому кинорынку были предложены следующие фильмы: „Триест, или Империя виселиц”, „Заря свободы”, „Всегда вперед, Савойя!”, „Складывайте оружие!”, „Прощай, красотка, армия уходит”.

В „Челио” (Рим) Франческа Бертини снимается в „Героизме любви”, Леда Жис — в фильме „Родина всегда в сердце”, Мари Клео Тарларини — в „Добровольце Красного Креста”, Лидия Куаранта появляется в фильме „Смерть на поле чести”, Эмилио Гионе режиссирует картину „Гильельмо Обердан — мученик Триеста” и снимается в ней, Джанна Терри били Гонзалес — в фильме „Умереть за родину („Чинес”). Выпускаются и комедии. Андре

Дид, вернувшись в Турин, ставит при содействии Пастроне „Боязнь вражеских аэропланов”, а Эральдо Джунки играет в фильме „Патриотический сон Чинессино”. Однако шовинистическое пламя быстро погасло в стране, где война всегда была малопопулярна[213]. Вскоре военная тематика свелась к немногим документальным фильмам, а иногда трюковым о войне в Далмации и к фантастическим кинокартинам типа „Мацист-альпинист” Гвидо Бриньоне[214].

Франция восторгалась фильмами своей новой союзницы — „Кабирией” и „Юлием Цезарем”.

Но, несмотря на успех в Париже, рынок явно сокращался. Отныне Америка сама стала производить постановочные картины. Ввоз в Центральную Европу был закрыт. Англия, Россия, Бразилия временно оставались лучшими клиентами.

Не легка война для страны, где не хватает продовольствия и сырья. Выдача черного хлеба нормирована. Ограничения все растут, и все меньше выпускается постановочных картин, да они и не пользуются прежним успехом. Жанр понемногу исчерпывает себя. Картины не производят прежнего эффекта. Тем не менее во время войны фильм графа Джули о Антаморе „Христос” продолжает пользоваться триумфальным успехом, а в Италии и за границей снова выпускают „Камо грядеши?” и „Кабирию”. Ватикан был заинтересован в успехе этих фильмов, пропагандирующих христианство. В разгаре войны Ватикан завязывает сношения с немецкими кинопрокатчиками и заставляет их провезти фильм „Христос” через нейтральную Швейцарию. В 1917 году Ватикан внушает и поддерживает замысел еще одного фильма — „Фабиола”, — позже проданного Германии и поставленного Энрико Гуаццони, ставшим мастером помпезных постановок После своего фильма „Камо грядеши?”

В течение всей войны Гуаццони останется главным руководителем постановочных фильмов. Кроме „Фабиолы” и нового варианта „Освобожденного Иерусалима” он как будто участвует в постановке „Преображения” и „Марии Магдалины” (режиссер Кармине Галлоне). В 1916 году появилось самое оригинальное кинопроизведение Гуаццони, — „Мадам Тальен”, с прекрасными декорациями и гармонирующими с ними костюмами; вполне вероятно, что этот фильм вдохновил Любича на его „Мадам дю Барри”. В том же году Гуаццони поставил „Ивана Грозного ” на средства автора сценария — француза барона Гинзбурга. А в 1918 году режиссер Галлоне в фильме „Мария-Антуанетта”, вероятно, продолжил творческую линию картины „Мадам Тальен”.

Однако апогей успеха помпезных итальянских картин остался позади. Когда талантливый актер Фебо Мари, став режиссером, закончил гигантскую постановку фильма „Аттила” (1917) и послал его в Париж, Деллюк писал: „Надо было бы показать эту картину в наших деревнях зрителям, которые никогда не видали карнавалов”.

А после „Иуды” (1918) того же режиссера, Фебо Мари, Деллюк вынужден был прибавить:

„Сколько людей! В итальянском фильме или три персонажа, или 100 тыс. статистов”.

Во время войны стали редко выходить итальянские постановочные фильмы. Рим потерял гегемонию в этом жанре; после окончания военных действий оказалось, что Италию вытеснили Голливуд и Берлин.

Возросшие требования кинозвезд и тяготы войны способствовали тому, что Италия снова вернулась от фильмов со „100 тыс. статистов” к фильмам с „тремя персонажами”.

Режиссер „Кабирии” Пастроне закрепил жанр, уже намеченный многими другими фильмами, выпустив картину „Пламя”, кинотрилогию „Искра, пламя и пепел”. Фильм „Пламя” — это „любовный дуэт” знатной владелицы замка, эксцентричной и взбалмошной, и молодого художника, роль которого исполнял Фебо Мари, актер, сценарист, а позже и режиссер. Героиню играла новая „дива” Пина Меникелли, законченный тип „роковой женщины”. М. Проло пишет о ней:

„У Пины Меникелли были неправильные черты лица, и она чем-то напоминала сову; она то появлялась, то пряталась и причудливом старинном замке, где развертывалось действие. Сходство Пины Меникелли со „старым герцогом” усиливалось шапочкой с перьями, которая тесно облегала светлую копну ее волос; это и было характерным в ее внешнем облике”.

В фильме столько чувственности, что его чуть не запретила цензура. А духовенство, организуя против фильма „Пламя” манифестацию в Ареццо, принудило Пастроне выпустить новый, значительно измененный вариант.

Во Франции итальянский фильм стал синонимом помпезной постановки, поэтому Пастроне с трудом нашел кинопрокатчика. Когда же летом 1916 года фильм появился на экранах, парижане приняли его с восхищением.

Критик „Эбдо-фильма” Андре де Ресс, который подписывался псевдонимом „Зритель” („Voyeur”) писал, например, в июле 1919 года:

„В этой трилогии, где разнообразные эффектные операторские приемы послужили созданию замечательных кадров, превосходно сыграли два вдохновенных и искренних исполнителя: Пина Меникелли и Фебо Мари.

Загадочная красота актрисы, ее дьявольские чары органично сочетаются с тем юным и безрассудным пылом, который они рождают в молодом, неистовом сердце, его тайны окутываются туманом и исчезают с первой набегающей чувственной дрожью.

Сцена обольщения со своей таинственной атмосферой имеет что-то общее с галлюцинацией, с миром Бодлера. Здесь, честно говоря, нет действия, едва намечены ситуации, но я не поверю, что зритель не был захвачен какой-то странной поэзией.

Во второй картине („Пламя”) сила страсти, едва еще показывающейся, является полной и смертельной для того, кто, как жалкая безвольная тряпка, подчиняется ее игу. И фильм заканчивается печальной развязкой: герой с опустошенным мозгом и измученным сердцем, разрушенный катастрофой, — жалкий обломок любви — кончает свое печальное существование в больнице для душевнобольных. И больше ничего — здесь прошел огонь.

Опыты, подобные „Огню”, должны как раз обнадеживать. Ибо они являются произведениями авангардистскими.

Кино находится на повороте своей истории. Оно на дороге к прекрасному. Не останавливайте его подъем. Есть люди, неспособные понять, что можно замирать от восхищения перед Венерой Милосской… Что же! Я думаю, что тем хуже для них”.

Эта драма с двумя персонажами требовала новой техники монтажа, и Пастроне был одним из первых режиссеров, впервые применившим необычные ракурсы съемки, вместо того чтобы ограничиться, как обычно, установкой аппарата на уровне человеческого роста.

„Пастроне — вдумчивый режиссер, — пишет М. Проло, — снимал актрису с нижней точки, и это дало небывалый эффект. Игра Пины Меникелли вознесла ее на Олимп „див”. А в те времена принято было начинать работу над фильмом, лишь заручившись у какой-нибудь знаменитой кинозвезды согласием сниматься, как будто только прославленные актеры могли выразить дух итальянского кино, — это и явилось одной из причин его упадка”.

„Пламя” — заглавие известного романа Габриеле Д’Аннунцио, с которым одноименный фильм не имеет ничего общего. Но исступленный „д’аннунцизм” пронизывает его, как и все кинокартины, созданные ради „див”.

Пина Меникелли, ставшая благодаря „Пламени” одной из самых знаменитых donna muta, расхваливалась в рекламе:

„Гибкая, гармоничная, чувственная, Пина Меникелли, наверное, самая волнующая среди любимых кинозвезд. Она красива, ее красота беспокоящая, вызывающая. Тонкая, высокая, роскошно одетая, импульсивная по манерам, с медлительными жестами, она рождена для фильмов о ненасытной и жестокой любви. Она рождена для того, чтобы быть обожаемой и не любить ничего, кроме своих удовольствий, она рождена для того, чтобы показать всю жестокость любящей женщины; ее появление вызывает волнение, желание, все восхитительные ужасы вечно неутолимой любви… ”[215]

Сама актриса заявляла:

„Женские образы, чуть загадочные, сложные, проникнутые непостижимым и мучительным очарованием, — вот что лучше всего подходит к моему характеру и внешности. Кем бы ни был автор сценария, он должен умело пользоваться этими данными, давая актрисе возможность показать себя”[216].

Актриса, свойство которой, по мнению Деллюка, заключалось в том, чтобы с самого начала фильма „пробуждать ненависть к себе”, вскоре снова появилась вместе с Фебо Мари в „Королевской тигрице” — экранизации раннего романа Джованни Верги. Известно, что зачинатель итальянского веризма нарисовал потрясающую картину крестьянской нужды в его родной Сицилии. Однако, обратившись к крупнейшему романисту современной Италии, верные прислужники „див” выбрали юношеское произведение Верги того периода, когда писателю, бывавшему в „высшем свете” Милана, нравились „надуманные психологические сложности, а вместе с ними по моде, введенной декадентами, бодлеровские позы и утрированный тон позднего романтизма”[217].

Фильм „Королевская тигрица”, в котором вместе с Фебо Мари и Пиной Меникелли снимались Валентине Фраскароли и Альберто Непоти, был ближе к Сарду или Жоржу Оне, чем к Бодлеру. Вот его краткое содержание.

Из-за графини Натаки между Жоржем ла Ферлита и каким-то майором произошла дуэль. Молодой человек ранен, но это не мешает ему с таким жаром исполнять фортепьянную пьесу, что графиня падает в его объятия. Страсть доводит ее до туберкулеза, и она ждет смерти… Но угроза миновала, и, выздоравливая, она рассказывает Жоржу историю своей жизни.

Натака любила революционера Дольского и решила поехать к нему в ссылку. Но, приехав, она узнала, что презренный изменил клятве. Оскорбленная, одинокая, на обратном пути она чуть не гибнет, упав с лошади в снег.

Графиня снова встречает Дольского, но она не верит ему, и он кончает самоубийством. Страшась погубить и Жоржа, графиня, которая поняла, что в ней таится роковая женщина, решила расстаться со своим новым возлюбленным. Но в опере во время третьего действия „Рюи Блаза”, упоенная и побежденная музыкой, которая поет в унисон с ее душой, она подставляет Жоржу свои искусанные губы. Однако, тотчас овладев собой, она проклинает свою слабость и расстается с тем, кого страшится любить.

На этот раз смерть неминуема, и роковая графиня призывает Жоржа к своему одру. Но отцовский долг удерживает его у постели больного сына. Жорж слишком поздно вернулся в замок графини. Он нашел там „мрачный катафалк, в котором увозят на далекое кладбище труп Натаки”.

До „Королевской тигрицы” Пина Меникелли играла в картинах, поставленных под художественным руководством иди „под наблюдением” Пастроне, — „Золотая прядь” и „Ошибка”. Затем она появилась в картинах „Сильнее ненависти и любви” (1916), „Воздушная женщина”, „Пассажирка”, „Сад сладострастия” и т. д. Ее соперница Эсперия непрерывно снимается в картинах, поставленных ее мужем, графом Бальдассаре Негрони: „Дама с камелиями”, „Тайна одной весенней ночи”, „Укус”, „Червонная дама”, „Дорога света”, „Покинутая женщина”, „Эгретка”, „Игрушка”, „Лик прошлого”, „Головокружение”, „Мадам Флирт”, „Женщина с мятежной душой”. Этот перечень названий (некоторые из них заимствованы у французских писателей) дает представление и о ролях, которые исполняла тогда Эсперия, чтобы понравиться публике. Точно так же можно судить о Марии Якобини по названиям фильмов с ее участием: „Когда возвращается весна”, „Подобно листьям”, „Мадемуазель Арлекин”, „Право на любовь”, „Женщина-сфинкс”, „Прощай, молодость”, „Целомудрие греха”, „Королева угля”, „Дева неразумная” и так далее; если бы подобное перечисление не было утомительно, мы определили бы так же и Лиду Борелли, и Франческу Берти ни, и Италу Адьмиранте Манзини, Джанну Террибиди-Гонзалес, Марию Карми, Берту Нельсон, русскую по происхождению, польку Соаву Галлоне и Диану Каренн, которая в конце концов начала самостоятельно ставить свои фильмы, чтобы подчеркнуть свое „роковое обаяние”…

Киноактеры Фебо Мари, Альберто Капоцци, Альберто Колло, Эмилио Гионе, а в особенности Мацист оспаривали друг у друга благосклонность публики.

Бартоломео Пагано, всемирно известный под именем Мациста по роли, созданной им в фильме „Кабирия”, был, как мы уже говорили, грузчиком в генуэзском порту. Он приводил в восторг толпы зрителей во всем мире. „Гитри Бицепс”, — говорит о нем Деллюк, пораженный его сходством с Люсьеном Гитри. Г-жа Колетт определяла его так:

„Этот великан, неспособный обидеть и муху, спасает женщин и детей, с корнем вырывает деревья, одной рукой опрокидывает лошадь, связывает четырех-пятерых австрийцев и уносит их в поле с озабоченным видом хозяйки, купившей пучок порея”.

Пастроне отлично умел использовать и открытого им актера и выдуманного им персонажа — прототип знаменитого американского Тарзана. Добряк-исполин, спокойный, чуть вялый, но боготворимый женщинами и уверенный в своей силе, играет роли полицейского, гипнотизера и победителя смерти. Гвидо Бриньоне поставил почти все фильмы с участием Мациста, популярность которого сохранилась и после упадка итальянского кино („Мацист в аду”, 1926).

Мацист пользовался огромным успехом, и вскоре у него появился соперник Марио Аузония, который впоследствии сам ставил свои фильмы. А позднее в УЧИ появился конкурент Мациста и Аузония — Лючио Альбертини (Самсон). Атлет впервые выступил в 1911 году в фильме „Спартак".

Один из знаменитых итальянских киноактеров того периода, бывший туринский часовщик Эмилио Гионе строго осудил звездоманию, порожденную войной:

„В грандиозном сооружении, возводимом итальянской кинематографией, внезапно обнаружились трещины. И первая из них — звездомания, если можно так выразиться: нездоровое увлечение кинозвездами.

Такие первоклассные актрисы, как Франческа Бертини, Эсперия, Пина Меникелли, зная себе цену на кинорынке, повысили требования. Постоянно держа кинопромышленников под угрозой более или менее продолжительной задержки выпуска кинокартин, они зачастую диктовали им свою волю.

Можно видеть, как кинозвезда спорит о сценарии, дает советы постановщикам, хнычет, если узнает, что афиша с именем соперницы висела две недели, тогда как афиша с ее именем — не больше десяти дней и т. д…”

Главное заключалось в том, что режиссеры стали послушными исполнителями, ассистентами звезд. Ничего нет хуже порабощенного постановщика, слепо послушного всем причудам и требованиям „роковых женщин”, которые пускают в ход свои чары и коммерческие способности во вред будущему итальянского кино.

Типична история творческого упадка режиссера Бальдассаре Негрони после его замечательного дебюта в „Истории одного Пьеро”. Он стал в „Тибер-фильме” слугой у своей властной супруги Эсперии, которая совсем распоясалась. В 1917 году французская критика отметила, что в одном из фильмов Негрони, „Червонная дама”, монтаж хорош, а постановка бедна, ибо все принесено в жертву „этой толстой истеричке, упрямо именуемой „прекрасной Эсперией” и смахивающей на разряженную кухарку. Весь этот фильм — оплошность…”

Итальянская „дива”, беспокойная, импульсивная, чарующая, обрисована в статье, рекламирующей фильм „Ассунта Спина”, поставленный в 1915 году Густаво Сереной для Франчески Бертини[218]:

„Ассунта Спина” живет инстинктом. Она наделена таким большим, таким таинственными невероятным инстинктом, что ее странности и безрассудство ее поступков необъяснимы. Ее жизнеспособность непомерна, и она живет в постоянной ненависти и возмущении против неведомой силы, которая толкает ее изнутри. В ней таится глухая скорбь, которая ее терзает и ранит.

Это одно из тех созданий, которых испепеляет страсть, которые бессознательно восстают против рока, сделавшего их такими слабыми и любящими. Она проходит сквозь жизнь, как душа без покаяния, как цыганка. Она всегда далека, неуловима, чужда всем и всему.

Основа ее жизни — любовь, в ней — ее благородство, ее достоинство, самый смысл ее существования… Это любовница и влюбленная. И только.

Она бессознательно причиняет зло, ибо оно поистине неведомо ей. Ослепленная, она послушна своему инстинкту, и кажется, что она всех увлекает за собой. А на самом деле увлекают ее… И наступает день, когда тот же инстинкт, что тревожил ее душу, возвышает ее. Зла нет, но добро таит в самом себе дух зла. Жизнь наделяет обреченные па гибель существа задатками добра… ”[219]

Можно и должно смеяться над этой наивной выставкой „порочных инстинктов” и таинственных сил, но не надо забывать, что после 1920 года голливудская женщина-вампир — это перевоплощение итальянской „дивы”, так как питает их один источник — низкопробная литература.

„Дивы” не довольствовались властью над зрителями и предпринимателями, они азартно вели яростную борьбу с соперницами, о чем свидетельствует Гионе:

„В Риме война кинозвезд принимает небывалые размеры. Наиболее памятен поединок между Франческой Бертини и Эсперией. Первая из них — „звезда” фирмы „Цезарь-фильм”, принадлежащей адвокату Джузеппе Бараттоло, вторая — „звезда” фирмы „Тибер-фильм”, принадлежащей адвокату Джоаккино Мекери.

Вначале то была глухая борьба, но вскоре она прорвалась наружу. Эсперия снимается в „Даме с камелиями” (вместе с Бальдассаре Негрони). Франческа Бертини тотчас же делает то же самое. Дурной пример передается „звездам” мужского пола.

Вопреки всему темп выпуска фильмов нарастает. Многие кинопромышленники начали работать с небольшими деньгами. За короткий срок они по-настоящему разбогатели. Особенно двое названных выше адвокатов — Мекери и Бараттоло. Оба пользуются кредитом крупных банков и, конкурируя друг с другом, выпускают фильм за фильмом. Соперничество двух дельцов поет отходную итальянской кинематографии”.

Франческа Бертини, бесспорно, талантливая актриса. Она была брюнетка, черты лица у нее были правильны, а выражение его чуть жестким; мимика и жесты отличались большей сдержанностью, чем у многих ее соперниц.

„Вот киноактриса, заслужившая свою славу, — восхищался Деллюк, хотя он и без снисхождения относился к итальянской кинематографии. — Я не берусь судить, есть ли у нее талант. Но в ней есть все, что нужно киноактрисе: сдержанность, пластичность, искренность. Кто может проявить эти качества в такой мере? Это благородство ее жестов — дар природы и, вероятно, также результат работы над собой.

Она любит выставлять напоказ платья, манто, шляпы, что должно было бы нас выводить из терпения, а кажется нам очень поэтичным, очень современным. В этом одна из сторон, восхищающих нас в таких актерах, как Сара Бернар или де Макс. Любопытно, что эта второстепенная нота или, если хотите, аккомпанемент доведен у Франчески Бертини до того, что подчиняет себе все остальное и в конечном итоге становится ее истинным характером. Ибо для кино Франческа Бертини в драматическом и пластическом плане — характер”.

Позднее Деллюк в „Кино и К0” уточняет свою мысль о выдающейся актрисе таким определением:

„Кто совершенен? Она же в совершенстве обобщает в кино пластическую красоту. „Федора” типична для этого периода в кинематографии и для расцвета Франчески Бертини. „В пучине жизни”, „Подружка Нелли”, „Цыганочка”, „Одетта”, „Дама с камелиями”, „Дело Клемансо”, „Соглашение”, „Тоска”, „Фруфру” стоят небольшой библиотеки. И только позднее поймут, что нужно изучать полное собрание произведений Франчески Бертини…”

В настоящее время от этого „полного собрания” остались только фрагменты. Лишь из статей Деллюка мы можем узнать, что внесла Бертини в экранизацию плохого романа Дюма-сына.

„Дело Клемансо”[220] удивительным образом синтезирует приемы итальянского кино. Здесь мы в полной мере находим уравновешенную смелость художественной манеры, настолько наивную, что она приобретает значительность и даже силу. Взяться за повествование о целой жизни, выбрать напряженную драму, стараться проникнуть в самое средоточие психологии героя, представить все сферы жизни с покоряющим зрителя единством выражения и тона. И все это показывать на фоне лунного сияния, лучей солнца или искусственного освещения, показывать с той непринужденностью человека, наделенного высокими доблестями, которая обычно считается качеством древних латинян, но на самом деле присуща только южанам. Убеждение, что ты делаешь чудеса… Итальянские фильмы мне часто нравятся, а в них есть все, что может коробить. Но меня ничуть не удивляют те, кто считает, что в этих фильмах есть все, чтобы нравиться…”

Во Франции Франческу Бертини знают по фильму „Скупость” из серии „Семь смертных грехов”[221], в котором она снималась в 1917–1918 годах (режиссер Камилло де Ризо). Постановка столь же посредственна, как и сценарий; вот краткое содержание картины:

„Франческу, римскую швею, любит один молодой человек, она отвечает взаимностью, но скупые родители разлучают их. Какой-то развращенный аристократ, чтобы соблазнить молодую работницу и разлучить влюбленных, убеждает жениха, что он любовник его невесты. Став после смерти тетки миллионершей, Франческа ведет разгульную, отчаянную жизнь; она возглавляет фирму модных платьев, выставляет сногсшибательные модели. Чтобы отомстить графу, она позволяет ему ухаживать за собой. Однажды ночью негодяй проникает к ней в комнату и пытается силой овладеть ею. Франческа убивает его. Она осуждена и заключена в тюрьму. Ее бывший жених, вернувшись из колоний, узнает о ее освобождении, а затем о ее невиновности и неизменной любви. Увы! Падшая Франческа живет в вертепе, она — жертва безумия и алкоголизма. Но молодой человек, разбогатев после смерти скопидома-отца, сделал все, чтобы вырвать Франческу из грязи и дать ей счастье…” Франческа Бертини, очевидно, требовала, чтобы сценаристы создавали для нее роли, играя которые она представала бы перед зрителями во всех видах, во всевозможной одежде и в различных общественных положениях. Она считала, что и блеск и нищета необходимы для оценки всесторонности ее таланта. Но независимо от того, имелось при этом в виду расширение репертуара или нет, она вкладывала свое мастерство в жалкие, глупые вещи. В 1950 году оказалось, что все итальянские элегантные актрисы плохо перенесли испытание временем, а Франческа Бертини по-прежнему очень хороша в черной блузе простой работницы. Она находила средства, чтобы стать великой трагической артисткой в мелодраме…

Один из ее режиссеров, бывший актер Густаво Серена, руководил игрой величайшей итальянской актрисы той эпохи — Дузе — в „Пепле”. Это единственная актриса, известность которой могла сравниться с известностью Сары Бернар; она прославилась во всем мире, играя в пьесах Дюма-сына и Ибсена. В 1909 году ее разрыв с Д’Аннунцио, который был ей обязан тем, что она создала ему славу как драматургу, глубоко огорчил ее, и она свыше десяти лет не выступала. Наконец, Дузе согласилась сниматься: она исполняла роль старухи, еще больше подчеркивая гримом морщины и одутловатость лица.

„Увы! Я слишком стара, — говорила она, готовясь к съемкам. — Если бы мне было лет на двадцать меньше, я начала бы все сначала и, несомненно, добилась бы громадных результатов, например в формировании нового вида искусства. Мне пришлось бы сначала совершенно забыть все, что относится к театру, и выражаться на языке еще не существующем, на киноязыке. Нужна новая, убедительная поэтическая форма, новые средства выразительности в искусстве… В кино мимика играет совсем иную роль, чем на сцене. Подумайте, например, как может быть выразительно на экране скрытое рукопожатие, решающее чью-нибудь судьбу, которое на сцене прошло бы незамеченным… ”[222]

Элеонора Дузе в пятьдесят семь лет выбрала роль в экранизированном произведении романистки Грации Деледды, родившейся в 1876 году и получившей в 1926 году Нобелевскую премию. Действие романа „Пепел” происходит в Сардинии — на родине писательницы; в основу сценария легла довольно простенькая история о недоразумении, навсегда разлучившем сына с матерью, умершей от горя. Крайнюю мелодраматичность сценария подчеркивала порывистая игра Фебо Мари.

„Дузе — это великая Дузе, но кино далекое ей искусство”, — писал Деллюк о „Пепле”, единственном фильме, в котором выступила гениальная актриса. Мы не поддерживаем ныне это суждение. В 1950 году нелегко составить себе представление о таланте Сары Бернар, когда видишь на экране ее страстную жестикуляцию в „Даме с камелиями” или в „Королеве Елизавете”. Зато гениальная игра Дузе поражает нас в „Пепле” своей простотой и поистине невероятным совершенством. Фильм снимали в Сардинии, и пейзаж является одним из „героев” драмы. Тонкое фотографическое мастерство местами изумительно и подчеркивает явную связь между фильмом и теми картинами, которые 40 лет спустя сняли в Мексике Эмилио Фернандес и Габриэль Фигероа. Но это кинопроизведение ничего не представляло бы собой, если бы не игра старой гениальной актрисы. Ей достаточно поднять руку, чтобы потрясти вас, а в ее игре движение выразительнее, чем увядшее лицо, которое она словно хочет спрятать.

Ее партнер Фебо Мари, на наш взгляд, такой слабый актер, в фильме, где он был и постановщиком и „звездой”, восхитил Деллюка.

„Фавна” некоторые зрители встретили насмешками, — писал критик. — Но подлинные художники им восторгались. Фебо Мари, Елена Маковская, символизм и импрессионизм итальянцев, воплощенные в постановке, в идее и в иных пейзажах, поданных как живопись, — все это создает цельное произведение, блестящее и редкостное… К нам из Италии будут присылать прекрасные кинокартины — короткие, интересные, хорошо сделанные литературно, которые, я думаю, будут нравиться больше, чем устарелые мелодрамы…”

Предельная рассудочность отличала тогда некоторые итальянские фильмы. Нигде в Европе не ставились до такой степени изысканные, упадочные и вычурные картины. В итальянскую кинематографию начал проникать футуризм[223]. И Брагалья, который позднее создал под влиянием футуристов художественную студию „Брагалья” и „Театр независимых”, поставил картину „Предательское очарование” с участием несравненной Лидии Борелли, с самыми тогда современными декорациями. Теперь эта гротескная мелодрама вызывает смех. „Футуристических” декораций недостаточно, чтобы создать стилизованный фильм, он мало чем отличается от остальной итальянской кинопродукции для „див”. Галлоне, очевидно, проявил больше „импрессионистической утонченности” в фильме „Преображение” (1915), о котором Деллюк писал:

„Преображение” — образец вкуса и ума. Суметь вдохнуть жизнь в филигранную сказку Теофиля Готье — своего рода фокус. Казалось, невозможно для итальянцев экранизировать столь смело и точно… парадоксальное, изящное приключение, тонкую игру ума. Редко итальянским постановщикам удается так образцово выполнить вещицу подобного жанра, где все — гармония, мера, отточенность”.

Но в своем увлечении „тонкой игрой ума” итальянская кинематография быстро теряла весь свой национальный дух, задыхаясь в будуарах „див”. Итальянские кинодеятели устремились к экранизации бульварных романов и французских театральных пьес, используя войну и пораженческую политику французских кинопромышленников. За скромное вознаграждение французские писатели охотно отступались от своих прав в пользу обществ ССАЖЛ и „Фильм д’ар”. Марк Марио в „Сине-журнале” предупреждал своих парижских собратьев об опасности:

„Можно ли спокойно видеть, как Италия на вес золота покупает такое множество известных произведений: творения Виктора Гюго, Флобера, Анри Батайля и другие возвратятся во Францию экранизированными во вкусе страны солнца… и будут демонстрироваться не только на экранах Франции, но и на экранах всего мира”.

Перечень не был исчерпывающим. Италия во время войны экранизировала произведения Мюссе („Лорензач-чо”), Эжена Сю („Тайны Парижа”, „Вечный жид”), Золя („Тереза Ракэн”, „Добыча”, „Нана”), де Флера и Кайавэ („Буриданов осел”, „Флоретт и Патапон”), Дюма-отца и Дюма-сына („Кин”, „Дело Клемансо”, „Дама с камелиями”), Анри Батайля („Обнаженная”, „Ночная бабочка” и т. д. и т. д.), Бальзака („Вотрен”, „Тридцатилетняя женщина”, „Покинутая женщина”, „История тринадцати”), Ксавье де Монтепэна („Фиакр номер 15”), Александра Биссона („Разносчица хлеба”), Поля Бурже („Космополис”), Анри Бернштейна („Израэль”), Поля Адама, Анри Кистемекерса, Жоржа Порто-Риша, Эжена Брие и других. Бульварная трагикомедия брала верх над романтическими пьесами и мрачными популярными мелодрамами. Она ввела в Италии моду на извечный треуголь-пик. Но адюльтер закрыл для итальянских фильмов доступ па англосаксонские рынки, не завоевали они и Парижа.

Расцвет итальянской кинематографии в 1916 году — только одна видимость. Кинорынки постепенно суживаются. Вне латинского мира страстные „дивы” оставляют зрителей равнодушными или вызывают смех. Даже во Франции, где привыкли к бурному выражению чувств, свойственному южанам, публику и критику начинает разбирать смех. С 1916 года американские фильмы вытесняют итальянские. И Деллюк пишет:

„Франческа Бертини, Амлето Новеллен, Диана Каренн, Леда Жис, Елена Маковская, Пина Меникелли, Лида Борелли и даже изумительный Альберто Капоцци не достигают такой глубокой и правдивой выразительности, как Дуглас Фербенкс, Уильям Харт и другие. Долгое время я объяснял это национальными особенностями. Однако думать так было бы нелепо…” (1918).

После 1916 года в Риме и Турине больше не выпускается значительных художественных фильмов. И в то же время кинопромышленники стремятся (насколько позволяет война) отовсюду привлечь кинозвезд и постановщиков; они едут или уже приехали из Польши (Соава Галлоне, Елена Маковская), из России (Диана Каренн), из Дании (Альфред Линд). Актеров по традиции приглашают из Франции. В Риме снимаются Наперковская, Лена Мильфлер, Мистингетт. Мюзидора играет в фильме „Бродяга” режиссера Эудженио Перрего. Александр Деваренн, Анри Краусс, Жорж Лакруа, Александр Буте, Гастон Равель и другие парижские постановщики сменяют друг друга в итальянских студиях.

В римской кинематографии в те годы было два выдающихся деятеля: Эмилио Гионе и Лючио Д’Амбра.

Эмилио Гионе, на редкость умный и одаренный человек, работал над созданием кинокартин детективного жанра. Очевидно, Фейад послужил ему образцом для многосерийного фильма „Серые мыши”, в котором, бесспорно, чувствуется самобытность. Гионе впервые занялся постановкой кинокартин в 1914 году и вскоре стал одним из ведущих режиссеров фирмы „Тибер-фильм”, принадлежащей адвокату Бараттоло. Он начал ставить кинодрамы из светской (и не светской) жизни Парижа — „Волшебница Диана”, „Мою жизнь за твою” (сценарий Матильды Серао), „Подружка Нелли”, „Последний долг” и т. п. „Звездой” в этих фильмах часто бывала Франческа Бертини, тогда начинающая актриса.

Гионе добился первого большого успеха как режиссер фильма „За-ла-мор”, где герой, парижский бандит во фраке, был новым воплощением Арсена Люпэна. Гионе сам играл его, у него глубокий взгляд, изящная фигура, тонкое лицо. До 1925 года он много раз снимался в этой роли. Насколько известно, Гионе не отказался от фильмов из великосветской жизни. Например, знаменитая Лина Кавальери дебютировала в его фильме „Невеста смерти” — сценарий ее мужа и партнера Люсьена Мураторе…

Помимо нашумевшего многосерийного фильма „Серые мыши” и нескольких картин „За-ла-мор” Гионе выпустил серию детективных фильмов, близких по манере к „Вампирам” Фейада или „Похождениям Элен” Гаснье („Желтый треугольник”, „Доллары против франков”, „Номер 121” и т. д.).

Лючио Д’Амбра[224] не такая яркая фигура, как Гионе, и хотя он очень хотел, чтобы его называли Гольдони итальянского кино, но стоит он где-то между Марселем Прево и Морисом Декобра. Этот блестящий журналист и писатель-делец (он написал „Историю французской литературы”) находился под влиянием французского искусства, веяний из германских стран и венской оперетты. Он — человек светский, остроумный, непринужденный и смотрит на мир в монокль сноба. Космополитизм Лючио Д’Амбры до некоторой степени чувствуется по названиям его романов и новелл: „Мираж”, „Оазис”, „Венская история”, „Любовь и Время” — и комедий „Революция в спальном вагоне”, „Сентябрьский пыл”, „Ангелы-хранители”, „Звезда театра Ла Скала”.

Лючио Д’Амбра, постановщик и продюсер, был прежде всего сценаристом. Его сорежиссером в некоторых фильмах был Кармине Галлоне, долгое время его неизменный сотрудник. Лючио Д’Амбра родился в Риме в 1880 году; в тридцать шесть лет, став довольно известным писателем, он дебютировал как сценарист — Галлоне режиссировал два его фильма: „Ее зовут малышкой” с участием Соавы

Галлоне и Эрмето Новелли, и „Мадемуазель Циклон” с участием Стаей Наперковской. Оба фильма выпустил „Фильм д’Арте Италиана”, филиал „Патэ” в Италии; но главе филиала стоял Уго Фалена, под художественным руководством которого выходило большинство постановок. „Малышка” — мрачная мелодрама, „Мадемуазель Циклон” — живая и увлекательная кинокомедия, жанр, тогда еще мало распространенный в Италии, — пользовалась большим успехом. Лючио Д’Амбра решил режиссировать фильм „Король” (1916).

В нем играла графиня Джоржина Дендиче ди Фрассо, маркиз Витторио Бурбон дель Монте, Луиджи Сервенти и Паоло Вильман. Фильм назывался „киноопереттой” и в 1916 году представлял собой весьма любопытную авангардистскую попытку стилизовать персонажей, костюмы и декорации. Дерзания постановщика были, очевидно, подсказаны ему мюзик-холлом и исканиями Макса Рейн-гардта. Сходство с некоторыми будущими фильмами Любича („Кукла”, 1919, „Горная кошка”, 1921) подчеркивается тем, что действие происходит при каком-то вымышленном королевском дворе Центральной Европы; в картине Лючио Д’Амбра использовал традиционные костюмы венской оперетты.

Режиссер писал в рекламе, что он внес в этот фильм „Выдумку, Фантазию, Взволнованность, Экстравагантность, Новизну, Сенсационность, Оригинальность, Карикатурность, Сказочность, Изящество, Причудливость”.

Его фильм, некоторые сцены которого решены как балет, со всеми своими световыми эффектами и поисками оригинальности — упадочное произведение. Подлинный Гольдони в блистательной, разложившейся Венеции черпал вдохновение в простом народе. Мнимый Гольдони итальянского кино ищет своих героев в развращенном аристократическом обществе и в дворцовом космополитизме.

Последующие фильмы Лючио Д’Амбры ставились либо им самим, либо Кармине Галлоне. К ним относятся „Женщина”, „Жена и апельсины”, „Эмир — цирковой конь”, „Наполеонетта”, „Балерина”, „Драма в Лилипутии”, „Голубой вальс”, „Пять Каинов”, „Поцелуй Сирано”, „История дамы с белым веером”, „Долг Барберины”, „Граф Столетие и виконт Юность” и т. д. Ко времени окончания войны Лючио Д’Амбра основал кинофирму и играл большую роль в итальянской кинематографии. Самое оригинальное его произведение, появившееся одновременно с фильмом „Король”, — „Карусель одиннадцати уланов”.

Творчество Лючио (Д’Амбры, как и творчество других режиссеров периода упадка итальянской кинематографии, окончательно лишило киноискусство национального характера. Утратив национальную окраску, оно приобрело карикатурность. Жестикуляция „див”, бесспорно, в итальянском духе, но жестикуляция не гармонирует с содержанием картины — надуманным, чуждым реальной жизни, космополитическим.

Почти утрачена реалистическая традиция „Затерянных во мраке”. Надуманные „салонные” кинокартины той поры наводят скуку. Исключением являются фильмы, действие которых протекает вне великосветского салона, замка, без эффектных пейзажей. Таким исключением, очевидно, был фильм „Эмигранты” по сценарию Фебо Мари с участием Цаккони, выпуск общества „Итала”.

„Низкое общественное положение героев, — писал тогда итальянский критик Эмилио Дондено, которого цитирует М. Проло, — показало нам, как может взволновать и какое эстетическое удовольствие может доставить фильм о скромных героях мрачных, социальных драм, о жизни обездоленных, страданиях обездоленных, достоинстве и гордости обездоленных. Подобный фильм наглядно доказывает, сколько духовной красоты может быть в картине, воссоздающей человечество таким, какое оно есть в действительности, а не таким, каким оно представляется воображению сценариста или постановщика.

Распахнулись двери в мир салонов, кавалькад, адюльтеров, и в него ворвалась свежая струя жизни, куда более широкой и искренней; таким образом, мастерство рождается в поисках сюжетов из быта простых людей, и такие картины, безусловно, смотрятся с большим интересом, чем фильмы о праздной аристократии и роскошных салонах.

Скромный дом труженика, жизнь эмигранта на пароходе, горечь и разочарование, ожидающие его на обетованной земле, возвращение, приносящее бесчестье, позор, нужду, простая и глубокая поэзия честного труда, скромный семейный стол, за которым светской женщине советуют оставить распутную жизнь, — сколько верных, точных, увлекательных кадров без отступлений и без поисков ненужных эффектов!

Эрмете Цаккони — великий мим, его жест сдержан и закончен, его лицо обладает огромной силой психологического воздействия, правдиво выражает боль, усталость, гнев, иронию. Вот, наконец, проявилось хоть отчасти мастерство, которого так не хватает всем прочим новичкам…”

Фильм „Иммигранты” был исключением, „Жизнь обездоленных” после 1915 года осталась за пределами итальянского кино, равно как американскогои английского.

Затянувшаяся война была крайне тяжела для Италии. В народе и в армии начало расти недовольство. Эти факторы сыграли роль в разгроме под Капоретто, что, очевидно, открыло в ноябре 1917 года австрийцам вход в долину реки По. Затем военное положение улучшается, династия Габсбургов падает. Первое перемирие между Италией и Австрией было подписано 4 ноября, от последней отошли Прага, Будапешт, Триест, Сараево… Римская печать вскоре напомнила союзникам об Албании и Малой Азии, обещанных Италии во время войны..

Итальянская кинематография еще до конца войны начала концентрировать силы, как бы готовясь к новым международным победам. Малая война в Риме между фирмами „Цезарь” и „Тибер” адвокатов Мекери и Барат-толо, вскоре перекинулась на весь полуостров и уже не ограничивалась соперничеством между Эсперией и Франческой Бертини. Гионе, директор „Тибер-фильма”, рассказывает:

„Адвокат Мекери покупает в Турине „Итала-фильм” (прежде во главе фирмы стоял Пастроне. — Ж. С.) и становится, таким образом, во главе 11 крупных киностудий. Могущественный банк, следивший наметанным глазом за гигантским развитием кинематографической промышленности, открывает большим производственным фирмам кредит в несколько миллионов ливров для создания треста „Итальянское кинематографическое объединение” (УЧИ).

Теперь оба адвоката ведут борьбу за пост директора влиятельного акционерного общества. Г-н Бараттоло одержал верх в тот день, когда г-н Мекери прекратил борьбу, заручившись обещанием своего соперника, что тот купит у него обе фирмы — „Итала-фильм” и „Тибер-фильм”. Сделка вскоре состоялась”.

Война закончилась в тот момент, когда оба адвоката давали за счет банков, чьим орудием они являлись, последнее сражение. В самом начале 1919 года, когда было учреждено УЧИ, одна французская газета писала:

„Война почти парализовала итальянскую кинопромышленность. Но она начала восстанавливаться после перемирия. Итальянская кинематография слабо развивалась в течение последних лет и осталась верной приемам, сданным за границей в архив”.

Банкиры, способствовавшие основанию УЧИ и снабжавшие капиталами адвоката Бараттоло, очевидно, плохо разбирались во вкусах, царящих за границей. Они думали, что вместе с миром вернутся возможности экспансии для итальянской кинематографии, подобной той, какая была в 1913–1915 годы. УЧИ, созданное с капиталом в 630 млн. лир, финансировалось крупнейшим банком „Коммерчале Италиана”, банком „Италиано ди Сконто” и „Кредите коммерчале ди Венеция”. Крупный картель объединял общества „Чинес”, „Амброзио”, „Тибер”, „Италия”, ФАИ (недавно снова откупленное у Патэ), „Цезарь”, „Бертини-фильм” и ряд небольших обществ, преимущественно римских, — „Челио”, „Талатино”, „Радиум” и других.

УЧИ не только владело этими обществами, производящими кинокартины, но также стремилось вовлечь в сферу своего влияния итальянский кинематограф и уже приобрело ряд крупных кинозалов — „Витторио”, „Руаяль”, „Модерниссимо” и т. п.

Турин и Рим заключили соглашение об организации картеля, но большинство других городов бойкотировали его. Миланская фирма „Савойя и Милано” не вошла в объединение, так же как и все неаполитанские фирмы, туринская „Паскуали” и многие другие незначительные фирмы — „Теслис”, „Медуза”, „Корона”, „Флегреа” и т. д. А картель стремился к полной монополии.

„Итальянское кинематографическое объединение”, — писал Гионе, — стремится стать общенациональным хозяином положения, скупив все или почти все итальянские студии, уплатив за них гораздо больше их фактической стоимости. Картель покупает за 13 млн. студию, которая годом раньше обошлась в 2 млн. Кинотеатр стоимостью в 600 тыс. лир продан за 1,8 млн. лир. В свою очередь, так сказать, скупаются и актеры. УЧИ за любую цену вербует всех под свои знамена…

Утратив идеалы и убеждения, актеры играют без того дивного вдохновения которое рождало прежде такие прекрасные фильмы. Впрочем, все актеры стали просто-напросто винтиками большой машины. Ибо многообразной деятельностью различных студий движет теперь воля адвоката Бараттоло. Если работают, то работают в полнейшей неразберихе, и мало-помалу атмосфера сомнения и недоверия обволакивает деятельность УЧИ”.

Так по крайней мере говорит о нем ФЕРТ — конкурирующее с ним общество, организованное в Турине Энрико Фиори. Он сплотил последних независимых: Эмилио Гионе, Марию Якобини (и ее бессменного постановщика Дженнаро Ригелли), Италу Альмиранте Манзини (и ее мужа — постановщика Марио Альмиранте), постановщика Аугусто Дженину и других. Эту группу, по-видимому, поддерживал владелец целой сети кинотеатров Стефано Питта-луга — до 1912года директор „Парижского кино” в Генуе, где он основал прокатное агентство — источник его богатства. Питталуга, прозванный „королем пленки”, вскоре взял под контроль 300 итальянских кинотеатров. Он не желал подчиняться законам, которые УЧИ стремилось навязать предпринимателям. Подражая методам, какими нажил состояние Цукор в Америке, итальянский трест ввел систему „блок букинг”, создав „программы” из десяти фильмов, продававшихся прокатчикам по 100 тыс. лир с правом проката в одной из пяти областей, на которые был разделен полуостров. Теоретически каждая „программа” должна была включать три фильма разряда А и семь фильмов разряда Б. В действительности, говоря языком современных владельцев кинотеатров — французов, один „паровоз” тащил „девять вагонов репы”.

Но для УЧИ гораздо важнее внешние кинорынки, чем внутренние. Однако, по мере того как исчезают барьеры между государствами, установленные войной, для фирмы становится ясно, что помпезные постановки перестали быть итальянской монополией. В частности, появление первых постановочных немецких картин вызвало у специалистов этого жанра восхищение перед техникой и ужас перед конкуренцией…

Однако УЧИ упорно продолжало выпускать постановочные фильмы, так как было уверено, что они привлекут в Рим, как в благословенные предвоенные годы, американцев, готовых купить фильмы-гиганты за любую сумму. Но Паскуали умер. Пастроне после „Гедды Габлер” (1919) внезапно оставляет кино и УЧИ. Артуро Амброзио, еще окруженный ореолом прежней славы, помогает Кавальери Карлучи поставить помпезный фильм „Теодора”, а ФЕРТ поручает постановку „Борджиа” некоему Карамбе, бывшему художнику-костюмеру… В другом томе мы расскажем, как рухнули все финансовые расчеты, построенные на этих боевиках 1921 года.

Все начинают понимать, что кино отнюдь не всегда прибыльное дело… Фирмы выдают множество векселей на банки, которые их поддерживают… Таким образом, они попадают в зависимость от малейшего колебания курса. В 1919–1920 годы в Италии разразился глубокий политический и экономический кризис. Трудящиеся громко напоминали о полученных ими во время войны обещаниях. Крестьяне делили латифундии, не спрашивая разрешения ни у правительства, ни у землевладельцев. Забастовки умножались, рабочие захватывали заводы, организовывали фабрично-заводские комитеты. Перепуганная буржуазия говорила о том, что скоро начнется советизация полуострова. Курс лиры на международных биржах падал. А „друзья порядка” с радостью приветствовали поджоги Биржи труда, организованные „чернорубашечниками”, которых начал вербовать Бенито Муссолини…

Была сделана попытка отвлечь население от требований социального характера, переключить внимание на внешнеполитические дела. Твердили, что Италия, обманутая союзниками (в первую очередь Францией), обделена… Д’Аннунцио в 1919 году водворился как кондотьер на „находящейся под чужим владычеством” земле, в городке Фиуме, где вместе с его личной диктатурой воцарились реакция, эстетство и свободная продажа наркотиков… Занятый всеми этими делами, „величайший” поэт не интересовался кино со времен „Крестового похода невинных” (1916) — единственного фильма, сценарий для которого он действительно написал сам.

И кинопромышленники воображали, что они — кондотьеры, готовые вновь завоевать весь мир. Но более дальновидные били тревогу. В 1919 году Артуро Амброзио заявил:

„Итальянская кинематография опьянела, как обычно пьянеет от успеха красивая девушка, она почивает на лаврах, собранных ею без всяких усилий… Пора чисто пластического очарования миновала. Отныне нужно рассчитывать и соразмерять движения. Следовательно, придется переобучить всех наших выдающихся киноактеров. Необходимы усовершенствования. И все это будет”.

Вопреки этому оптимистическому утверждению, ни усовершенствования, ни переобучения не удалось осуществить. Да и возможно ли было заставить неаполитанцев играть, как играют янки, не лишив их при этом национальной прелести? Вспомним актеров, которые делают пластическую операцию носа, считая, что он слишком длинен, и лица их теряют своеобразие.

Вместе с Амброзио целая группа кинопромышленников стала обвинять „див” и изобличать их чрезмерные требования. Газета „Кинематографическая жизнь” писала:

„В Италии следует копировать заатлантическую кинематографическую промышленность. Смотрите, американцы выпускают на экран настоящих актрис, а не истеричек, какими являются все наши актрисы. До сих пор итальянские фильмы снимались только ради „див ’, остальное не в счет. Даже сам сценарий подчинен требованиям прославленной комедиантки, которая, обезумев от гордости, командует и художественными руководителями и акционерами. Чаще всего она — хозяйка, полная хозяйка… Итак, мы предлагаем следующие меры:

а) соглашение о снижении гонораров;

б) производство в Италии пленки и необходимой киноаппаратуры;

в) вмешательство государства в кинопромышленность, уменьшение налогов, установление твердой пошлины на заграничные фильмы.

Не будем соперничать, а станем развивать киноиндустрию”[225].

УЧИ стрестировало промышленность без обновления своего производственного оборудования. Оно стремилось привлечь всех „звезд” и переманило их, предложив высокие гонорары. Правда, гонорары были сравнительно скромными. В 1922 году Гионе считал чрезмерным гонорар в 50 тыс. — ежемесячную оплату кинознаменитости. В Голливуде актер второй величины получал больше за неделю. Но Америка могла рассчитывать на огромный кинорынок.

УЧИ не только не предотвратило краха итальянского кино, но ускорило его. Адвокат Бараттоло с помощью банков собрал „ценности”, не имевшие больше хождения. Мария Якобини или Франческа Бертини сохранили еще некоторое международное значение, но „прекрасная Эсперия”, Диана Каренн или Лена Мильфлер были не в состоянии соперничать с Мэри Пикфорд или Кларой Кимбэлл Юнг… Частные компании так долго держали их под колпаком, что манера их игры устарела. Они уверены в том, что гениальны, и вызывают смех, когда хотят растрогать зрителя. Английский рынок закрыт для Италии с 1916 года, французский — с 1918 года; вся Центральная Европа монополизирована Германией. Россия отгорожена „санитарным кордоном” Клемансо… На какое же государство может рассчитывать УЧИ? Быть может, на Испанию или некоторые южноамериканские республики? Кинорынок Соединенных Штатов закрыт для УЧИ навсегда.

Итальянскому кино для возрождения следовало, как это произошло в 1945 году, снова вернуться к народу и истинно национальным традициям. А вместо этого кинематография впала в дешевый космополитизм, в Рим вызывали французов, выдававших себя за американцев, чтобы получать плату долларами и проматывать затем по 6 млн. лир. Находились и американцы, выдававшие себя за англичан. Вскоре обратились к Германии, где ученики стали мастерами, у них учились постановке кинофильмов, у них просили денег… Никто из чудо-докторов, оплачиваемых по баснословным ценам, не приносил исцеления. В Риме и Турине упрямо не желали расставаться с устаревшими рецептами. Векселя кинопромышленников были опротестованы или учтены по ростовщическому курсу… Итальянское кино агонизировало, рассчитывало на поддержку Германии и Франции, которым тоже угрожала Америка. Но эти планы кончались только непрочными соглашениями, совместным выпуском фильмов, в которых каждая сторона по своему выбору навязывала другой свою „звезду”. Появившиеся па свет космополитические чудовища не имели имени пи на одном языке. Ни зрителей…

Забегая вперед, скажем, что в 1923 году УЧИ и ФЕРТ, покинутые своими банкирами, потерпели крах. Питта-луга, оставшись единственной финансовой силой итальянского кино, ограничился кинопрокатом…

В конце октября 1922 года приехал в спальном вагоне Муссолини; он принял предложение короля Виктора-Эммануила и был назначен председателем Государственного совета. „Поход на Рим” — эта „Революция в спальном вагоне” — завершился. Невысокий жирный господин с выдающейся челюстью стал появляться в хроникальных фильмах как преемник Мациста, и фашизм, словно могильная плита, придавил итальянскую кинематографию.


* * *

Нельзя не сказать несколько слов о возникновении и развитии кинематографии в латинских странах Европы и Америки.

Из всех латинских стран Испания добилась наибольших успехов в области кино, однако не таких (далеко не таких), как Франция и Италия. Мы уже говорили в другом месте о дебютах Сегундо де Шомона. Вскоре после 1900 года в Барселоне впервые выступил Фруктуозо Джелаберт.

Фруктуозо Джелаберт, родившийся 15 января 1874 года, был краснодеревщиком, а стал конструктором фотографических аппаратов. В 1897 году, посмотрев несколько картин Люмьера, Джелаберт сконструировал киносъемочный аппарат и снял свои первые фильмы: „Ссора в кафе”, „Выход из церкви”, „Выход из завода” „Ла Эспанья индустриал”. Оператором его был Сантьяго Биоска, работавший на оптической фабрике Розелл. Это не были первые фильмы, снятые в Испании. С 1896 года Промио производил там многочисленные съемки для Люмьера, а Эдуардо Химено из Сарагосы купил за 2,5 тыс. фр. в Париже аппарат Люмьера, которым он в 1897–1898 годы снял и проецировал фильмы в Бургосе, Бильбао, Сантандере и Сарагосе.

В 1898 году Фруктуозо Джелаберт поставил первый испанский фильм, по правде говоря, весьма примитивный: снимались комические актеры из труппы братьев Онофри, ставившей пантомимы в „Театр Кондаль” в Барселоне. Джелаберт поставил также фильм по макетам „Столкновение двух трансатлантических пароходов”, но в последующие годы он снимал только хроникальные фильмы: „Посещение Барселоны королевой Марией-Христиной” (1898), „Визит английской эскадры” (1901), „Карнавал” (1902) и т. д.

В 1905 году Джелаберт снова начал ставить фильмы, выпустив кинокомедию „Любовники пастушки из парка” (Los Guapos de la Vaqueria del Parque”); вот ее содержание в изложении Карлоса Фернандеца Куэнки[226]:

„Следующее объявление привлекло множество молодых людей в кафе „Пастушка из парка”, расположенное на открытом воздухе: „Красивая, молодая девушка с миллионом пезет приданого желает познакомиться в надежде на брак с элегантным молодым человеком. С одиннадцати до полудня будет находиться в кафе „Пастушка из парка”. Отличительный признак — белая гардения в петлице”. Множество молодых людей приходят на свидание; в парке у крепости начинаются поиски”.

В фильме длиной в 250 метров снимались Кармен Витал (наследница), тенор Хозе Пинеда, декораторы Хуан Моралес и Хуан Аларма и многие другие актеры-любители. Скромные декорации были сооружены наспех в парке на открытом воздухе. Комический фильм, копировавший картину Патэ „Десять жен для одного мужа” (или же фильм, поставленный в Нью-Йорке для фирмы „Байограф” Мак Кетченом), имел громадный успех, и, как мы уже говорили, его сюжетом воспользовался Сегундо де Шомон… Мы знаем также, что Патэ в 1906 году учредил свой филиал в Барселоне, в дальнейшем он стал директором этой небольшой студии и кинопостановщиком.

Крепость, окруженная Барселонским парком, называется Монжюиш. Это название вскоре стало всемирно известным. Там ждал казни приговоренный к смерти Франческо Ферер. В октябре 1909 года в Париже и во всем мире громадные толпы манифестантов выступали в его защиту. Альфонс XIII, монарх, чью власть ограничивала военная и церковная клика, отказал в помиловании. Ферера казнили в крепости.

Тогда в ней находились сотни политических заключенных. В начале 1909 года правительство хотело мобилизовать солдат для отправки в Марокко, где военное положение усложнилось. К этому времени старая колониальная испанская держава распалась. В начале XIX века отпала от нее в результате движения за независимость Латинская Америка. Война 1897 года привела к тому, что американцы отняли Кубу и Филиппины у тех, кто принес цивилизацию в Калифорнию и основал Лос-Анжелос. Теперь самодержавная и феодальная Испания старалась отвоевать колонии в Африке, основательно урезанные ненасытным французским империализмом.

В земледельческой стране, где крупные феодалы-помещики, особенно на юге, нещадно эксплуатировали безземельных крестьян-батраков, вынужденных работать за несколько сентаво от зари до зари, промышленность все же получила некоторое развитие (правда, она находилась по большей части в руках иностранного капитала). Мадрид, раскинувшийся среди полупустыни, на Кастильском плоскогорье, оставался преимущественно административным центром, зато Барселона бурно развивалась, и ее население за период с 1880 до 1914 года увеличилось вдвое. Большой средиземноморский порт стал главным промышленным центром страны (не считая угольного бассейна Астурии) с множеством текстильных, обувных, машиностроительных и электротехнических предприятий. Повсюду вырастали большие здания в ярко выраженном модернистском стиле. Такой город, естественно, должен был занять господствующее положение в кинематографической промышленности страны.

В этом пролетарском центре непрестанно росло брожение в массах. Анархисты и социал-демократы оказывали на них большое влияние. В 1902 году в древней столице Каталонии была объявлена всеобщая забастовка. В июле 1908 года Барселона в знак протеста против мобилизации солдат для войны в Марокко снова объявила всеобщую забастовку; революционное движение охватило всю Каталонию, и столица ощетинилась такими баррикадами, что только после трех дней уличных боев они были сметены. Монархии все же удалось восстановить положение.

Между 1908 и 1914 годами испанская кинематография развивалась почти исключительно в Барселоне. В „Испано-фильме” главным постановщиком был Рикардо де Баньос; начав работать в кино в 1904 году, он поставил для Гомона несколько испанских фильмов, которые демонстрировались под аккомпанемент граммофона. После 1906 года он поставил два фильма, пользовавшихся успехом, — „Тайну исповеди” для „Испано-фильма” (отделение „Патэ”) и первую постановочную картину „Дон Хуан Тенорио” — экранизацию драмы Хозе Зорилла. Этот фильм длиной 330 метров состоял из следующих семи частей: 1) „Разврат и грехопадение”; 2) „Скорбь”; 3) „Осквернение”; 4) „Черт у врат небесных”; 5) „Призрак Донны Инессы”; 6) „Статуя командора Дона Гонзало”;

7) „Милосердие божие и апофеоз любви”.

Затем в 1909 году Рикардо де Баньос испытал свои силы в жанре „патриотического фильма” и снял „Меллильскую кампанию”, документальную хронику о военных действиях в Марокко, которая обошла весь свет. В дальнейшем он специализировался в постановке мелодрам, если не считать нескольких комедий. Его первой удачей в этом жанре (1911) был „Дон Хуан де Сарралонга” — фильм о жизни знаменитого разбойника XVII века, героя мелодрамы, написанной в 1858 году Виктором Баллагером и долгое время пользовавшейся большим успехом. Он поставил также картины „Кровавая свадьба”, „Дон Педро Жестокий”, „Андалузские любовники” (по Гарценбуху), „Жертвоприношение” и, конечно, „Кармен” (1910–1914). Насколько можно судить по фотографиям, фильмы Рикардо де Баньоса напоминали фильмы Патэ начала века и носили подчеркнуто театрализованный характер.

Кинопроизводство начинало развиваться и в Валенсии, где в 1905 году Анхел Хуэрта снял первые фильмы на открытом воздухе. Он стал продюсером и специализировался на фильмах о бое быков; некоторые из них были довольно длинные и шли под аккомпанемент граммофона. В Барселоне продолжал выпускать свои фильмы Джелаберт, выстроивший в 1909 году крохотную студию размером 6x9 метров (кинокартины „Долорес”, „Гузман Добрый”, „Любовь, которая убивает”, „Черные тучи”, „Красный доктор” и так далее; 1909–1914).

Кинематограф быстро получил распространение по всему полуострову. Накануне 1914 года в Испании существовало, по некоторым статистическим данным, 900 передвижных и стационарных кино, из них около 300 — в Барселоне и Каталонии, более 200 — в Севилье и Андалузии и только 120 — в самом Мадриде и в его окрестностях. Барселона оставалась промышленным и производственным центром с несколькими акционерными кинообществами: „Испано”, „Кабот”[227], „Альгамбра”, „Соле и Пенья”, „Барсинографо”, „Тибидабо”, „Барселона”, „Сегре” и „Эспанья”.

Мадрид довольствовался тремя обществами (в том числе „Чапало” и „Иберика”) и с трудом опережал Валенсию и Сарагосу, в которых насчитывалось по две фирмы. Следует упомянуть также и о фирме „Испанский художественный фильм”, филиале итальянского общества „Чинес”, которая быстро была ликвидирована.

По мнению покойного Хуана Пикераса — испанского Деллюка, подло убитого франкистами на одре болезни 16 июля 1936 года, — только погоня за наживой определяла тематику кинопродукции этого периода, совершенно лишенную национального характера и глубины содержания… В лучшем случае промышленники и постановщики стремились воплотить только внешний живописный и фольклорный облик Испании. Испанские фильмы почти не имели успеха в Америке и Европе. Тем не менее, пытаясь создать „серию художественных фильмов”, фирма „Сегре” пригласила самых известных испанских актеров для участия в картине „Одинокое сердце, или Живые мертвецы”, снятой в самых живописных местах Севильи.

Война не принесла Испании, оставшейся нейтральной, социального мира. Забастовки между 1916 и 1918 годами усилились. Несмотря на германскую подводную войну, кинематографические связи с Латинской Америкой развивались, так как Барселона стала центром международного кинопроката.

В 1917 году первое место в кинопроизводстве Барселоны занимали фирмы „Испано-фильм”, по-прежнему связанная с Патэ, „Студио-фильм” и „Барсинографо”, которая в ту эпоху, по-видимому, была лучшей испанской фирмой. Ее основал в течение лета 1914 года промышленник Лоренцо Мата. Главный режиссер фирмы, драматург Андриан Гуаль создал себе известность фильмом „Тайна скорби” с участием Кабдевиллы, Авроры и Эмилии Баро. Вот как излагает Фернандец Куэнка содержание фильма:

„Жительница Каталонских гор, молодая вдова Мариана полюбила пастуха Сильвестра и стала его женой. Но пастух влюбляется в дочь вдовы; ни он, ни она не могут противостоять овладевшей ими страсти. Мариана застает их, когда они обмениваются первым поцелуем, и в отчаянии бросается в текущий поблизости поток. Сильвестр и молодая девушка понимают теперь, как безмерна их вина”.

Фильм, очевидно, был замечательно поставлен, с чисто испанской суровостью и силой, и действие его развивалось на живописном фоне Пиренейских гор. Возможно, что это был, если верить К. Фернандецу Куэнке, первый испанский фильм, достойный названия фильма, несмотря на весьма несложную мелодраматическую интригу. „Звездой” в „Барсинографо” была Тииа Ксерго (Маргарита Ксиргу).

Но этих усилий оказалось недостаточно для того, чтобы вывести испанское кино из глубокой колеи мелодрамы.

Об этом свидетельствует и содержание двух сценариев, реализованных в 1916 году фирмой „Испано-фильм”, которая как раз тогда анонсировала большую психологическую и социальную драму „Человечество”:

1. „Контрабандист Диего”. — Диего, погонщик быков, ранив в драке товарища, уходит к разбойникам и женится на Кончите, дочери атамана, чьим преемником он затем становится. Диего нанимается шофером к графу де Санта Круц. Он похищает его жену и сына и возвращает их за выкуп в 50 тыс. пезет. Преследуемый карабинерами, он взрывает динамитом свой притон.

Прошло 12 лет. Диего живет богато под вымышленным именем и возлагает большие надежды на свою дочь

Регину, чьей руки просит виконт. Но во время первой встречи родителей жениха и невесты граф де Санта Круц узнает в Диего бандита, когда-то похитившего его сына. Диего, поняв, что прошлое — помеха счастью его дочери, терзается раскаянием и исчезает навсегда”.

2. „Трагическая судьба”. — Альваро Кастилло, капитан дальнего плавания, вернувшись на родину, узнает, что его невеста, красавица Розалия, вышла замуж за богача Матиаса. Между двумя соперниками вспыхивает драка. Альваро ранен ревнивым супругом. Много лет спустя Альваро встречает Розалию, которая „низко пала” и погрязла в пороке; но, как и раньше, ее необъяснимое очарование так велико, что он, „увлеченный, вступает в преступную связь с ней”. Альваро тоже женат. Его жена Кармен моложе его; она изменяет ему с Анри де Сандовалем. У Альваро апоплексический удар, умирая, он прощает Карменситу и соединяет ее с молодым возлюбленным…”

Оставим испанское кино в тот 1917 год, когда фирма „Испано” снимала многометражный детективный фильм „Секта таинственных людей”, а французский режиссер Жерар Буржуа в Севилье и Кадиксе только что закончил съемки боевика „Христофор Колумб и открытие Америки” на средства одного американского продюсера. В конце войны в Испании снова появились французские постановщики, как перед войной появился здесь Фейад[228], Английские, а затем и американские кинопредприниматели тоже обосновались на полуострове. Испанское кино, даже используя в годы войны относительно благоприятные обстоятельства, не добилось признания на мировом кинорынке, за исключением рынка Латинской Америки. Ракель Меллер, „звезду” с мировой известностью, переманили так быстро, что испанская кинематография не успела воспользоваться ее славой[229].

Кинопрокат в Испании имел известные перспективы развития (говорят, что в 1915 г. там было 1,5 тыс. кинотеатров), кинорынки Латинской Америки открывали некоторые возможности, но экраны, как и многие другие отрасли национальной экономики, были захвачены иностранцами. Реакционная и жестокая монархическая власть, строжайшая цензура, обскурантизм не способствовали расцвету нового искусства.


* * *

В Португалии начало кинематографии положил в июне 1896 года француз по фамилии Русби, который показал там свой „знаменитый аниматограф”. Перед Новым годом Орелио да Паз дос Рейс, фотограф-любитель, выпустил первые португальские фильмы, снятые на открытом воздухе: „Feira da Corujeira”, „Chegada de um americano a Foz do Douro”, Jogo de Pau”, „Fandango”. A с 1899 no 1907 год Мануэль де Коста Вейга снял несколько документальных картин; став скромным продюсером, он выпустил в 1900 году первую португальскую кинопостановку „Похищение актрисы”, в которой участвовали Карлос Леаль, Луц Велосо и другие; оператором картины был Коррейа; фильм был включен в программу мюзик-холла. В 1908году фирма „Португалия-фильм”, основанная Кардосом и Коррейей, выпустила хроникальные и документальные фильмы. Один из них, „Землетрясение в Бенавенте”, пользовался, судя по всему, значительным успехом — 22 фильмокопии были проданы за границу. Фирма, ободренная удачей, выпустила в 1909 году „Преступления Диего Альвеса” — фильм об известном разбойнике, жившем в первой половине XIX века. Сценаристом и режиссером фильма был драматург Барбоза-младший, а исполнителями — „звезды" первого португальского фильма Карлос Леаль и Луц Велосо, оператором, вероятно, был все тот же Коррейа, ставший одним из владельцев фирмы „Португалия”.

Фильм „Преступления Диего Альвеса” пользовался таким успехом, особенно в Бразилии, что Коррейа, соорудив маленькую студию в Лисабоне, снял в 1912 году новый вариант этого фильма, поставленного Хоайо Товаресом, который исполнял небольшую роль в первом варианте фильма. Владелец же большого городского кинотеатра „Салао идеал” Хулио Коста в 1910 году построил другую маленькую студию и поставил картину „Мертвая королева”, героиней которой была Инеса де Кастро. Но в следующем году студия сгорела и новая фирма перестала выпускать фильмы.

Положение в стране мало благоприятствовало развитию кинопроизводства. Попытка установить диктатуру окончилась к 1906 году убийством короля; затем произошла революция — была изгнана браганская династия, установлена республика — и начала проводиться антиклерикальная политика. Но роялисты взялись за оружие и долгие месяцы вели гражданскую войну.

Португалия, зависящая от Англии, в августе 1914 года вступила в войну и выставила 60-тысячную армию; внутриполитическое положение в стране становилось все тревожнее. В конце 1917 года реакционеры совершили государственный переворот и захватили власть. Демократически настроенные матросы восстали. Но они потерпели поражение; их сослали, и в стране подготовлялись новые „пронунсиаментос” (мятежи). За весь этот период в области кино следует отметить лишь один комический фильм „Пратас конквистадор” (1917)[230], в котором комический актер Пратас пытается подражать Чарли Чаплину; впрочем, этот фильм не сыграл никакой роли в истории кинематографии. Португальское кино стало по-настоящему развиваться только после 1918 года.


* * *

В 1912 году в Бразилии, в Сао-Пауло, возникла крупная „Бразильская кинематографическая компания” (ССВ) с капиталом в 5 млн. пезо. Общество владело 18 кинотеатрами в Сао-Пауло, Сантосе, Рио, Минасе и пускало в прокат по Бразилии фильмы производства кинофирм „Патэ”, „Гомон”, „Эклер”, „Чинес”, „Паскуали”, „Савойя”, „Милано”, „Вайтаграф”, „Любин”, Эссеней” и других.

Главный конкурент общества Стаффа де Рио был агентом „Нордиска” и „Италы”. Большая часть программ состояла из французских и американских фильмов, на втором месте стояли итальянские и датские…

Годом позднее Гектор де Суза писал в „Сине-журнале” о положении бразильского кинопроката:

„За исключением нескольких больших городов, нигде нет театров, достойных этого названия. Вот почему бразильский народ, живой, любознательный, восторженный, увлекся кинематографом — это развлечение в его характере. Итак, никакого соперничества между театром и кино. В таких больших городах, как Рио и Сао-Пауло, есть первоклассные кинозалы, переполненные богатой, элегантной публикой, кинематографы есть также почти во всех менее значительных городах и во множестве деревень по берегам океана в районе Амазонки”[231].

Сао-Пауло, главный центр кинопроката, был в 1915 году городом, где вышел первый бразильский фильм „Неведение” режиссера Капелларо.


* * *

В Аргентине кинопрокат развивался тоже стремительно; первая аргентинская картина была поставлена итальянцем Марио Галло в 1908 году[232]; это мелодрама („Расстрел Доррего”), в основе которой лежит эпизод из гражданской войны 1860 года; ее постановщик, бывший ресторанный тапер, снял несколько картин. Первый фильм пользовался таким успехом, что кинопрокатчик Хулио Альсина выпустил три фильма по сюжетам, взятым из историиБразилии[233], а под руководством Марио Галло — режиссера, сценариста, оператора, декоратора — снимались картины в патриотическом духе: „Камилла ОТорман”, „Хуан Морейра”, „Низина” („Tierra baja”), „Битва при Майпо”, „Сражение при Сан-Лоренцо”, „Национальный гимн”.В таких фильмах („Гражданская смерть” по Джакометти и „Сельская кавалерия”) дебютировал итальянский актер, совершавший турне, неаполитанец Джованни Грассо (позже исполнитель одной из главных ролей в итальянском фильме „Затерянные во мраке”).

В 1912 году другой итальянец, Эмилио Перуцци, выпустил „характерную” картину с живописными костюмами — „Под солнцем пампасов”, а в 1913 году третий итальянец, бывший оператор Аттилио Липицци, экранизировал нашумевшую пьесу „Прибой”, затем режиссировал многометражный патриотический фильм „Федерация или смерть”, который обошелся в значительную сумму — 17 тыс. пезо, зато дал 200 тыс. пезо прибыли. Аргентинская кинематография в дальнейшем, очевидно, продолжала обращаться к сюжетам из национальной истории, тогда как Соединенные Штаты, вытесняя французские фильмы, захватывали экраны страны.


* * *

В Перу „Международная кинематографическая компания”, основанная в 1899 году X. Арменгелом, собиралась в 1913 году открыть большой роскошный кинотеатр в Лиме и, очевидно, трестировала и производство и прокат. В Чили в 1917 году кинопрокат был в расцвете, американские комические фильмы пользовались там большим успехом. На Кубе в 1907 году еще до появления американских фильмов, в пору, когда французская кинематография монополизировала все программы, пытались организовать трест кинопроката. Но ни в одном из этих испано-американских государств не было, по-видимому, национальной кинопродукции, как и в Мексике, в которой происходили глубокие социальные сдвиги. Ни в одной из стран Америки, за исключением Аргентины, кинопроизводство до конца мировой войны не получило настоящего развития, не считая, разумеется, Соединенных Штатов. Кинематография, как и многие другие отрасли промышленности, осталась монополией США и некоторых европейских государств.

Глава XXXII АМЕРИКА ВСТУПАЕТ В ВОЙНУ

В течение всего XIX столетия политика Соединенных Штатов основывалась главным образом на доктрине Монро, изложенной в 1823 году пятым президентом и сформулированной в словах: „Америка — для американцев”, и запрещавшей европейцам вмешиваться в дела Нового света и в то же время ограничивавшей американскую внешнеполитическую активность на других континентах.

Как уже было сказано, в 1896 году могущественный американский капитализм на выборах в президенты Мак Кинли продемонстрировал свою решимость впредь вторгаться в дела всего мира.

„Экспансия развивалась быстро после удачной войны с Испанией (1898). США последовательно захватили Гавайские острова (1898), Порто-Рико, Филиппины и Гуам, два острова Самоа… и земли вдоль Панамского канала (1903); затем был фактически установлен протекторат над Кубой (1904), Гаити (1915) и Никарагуа (1916); наконец… проводилась политика экономического захвата Южной Америки.

Одновременно Соединенные Штаты помогли Европе подавить в Китае восстание боксеров (1900)… Во время русско-японской войны Рузвельт вмешался, чтобы остановить внешнеполитический прогресс Японии. И, наконец, США, не без колебаний, вмешались в европейские политические дела и согласились участвовать в конференции в Алхесирасе, посвященной вопросу о Марокко (1906)”[234].

Итак, XX век отмечен вступлением Соединенных Штатов в политические дела мира. Но раздавались голоса против этой политики экспансии. И даже среди „интервенционистов” наметилось два течения: одни устремляли свои взоры в сторону Атлантики, другие — в район Тихого океана. Первые стояли за активное вмешательство в европейские дела, вторые стремились к экспансиям на Дальнем Востоке и к колониальным экспедициям.

2 августа 1914 года сразу же поставило Америку перед проблемами мира и войны. Со времени окончания гражданской войны американцы не воевали и предприняли гораздо меньше экспедиций в колонии, чем французы или итальянцы за этот же период. Америка любила разыгрывать роль поборницы мира. Владелец крупных заводов, изготовляющих пушки, Корнеджи из стального треста в 1908 году вложил 10 млн. долл. в американское общество мира…

В начале европейской войны „американцы были встревожены и ошеломлены. Когда президент Вильсон официально объявлял об американском нейтралитете, он обращался ко всей нации, а когда он советовал сохранять не только нейтралитет в действии, но и нейтралитет в мыслях, он выражал чувства большинства американцев”[235].

Но движение за участие в войне мало-помалу росло. Шла речь об угрозе немецкого вторжения в Америку и в район Тихого океана в случае, если Германия одержит победу и укрепит свои позиции с помощью подводной войны, самым трагическим эпизодом которой явилось торпедирование „Лузитании”. Впрочем, официальное объявление нейтралитета не помешало Америке вести с союзниками крупную торговлю оружием.

„Американский народ ссудил Англию и Францию громадными суммами. Американская промышленность быстро приспособилась к франко-английским военным нуждам и поставляла огромное количество винтовок, снарядов и других боеприпасов, получая огромные прибыли. Американские банки финансировали союзные державы, устраивали для них займы и предоставляли им американские кредиты. Сельское хозяйство США, выйдя из острого кризиса, перенесенного им перед войной, нашло во Франции и Англии готовые и очень выгодные рынки для сбыта хлопка, пшеницы и свиней. Зато торговля с Центральной Европой сводилась к нулю”[236].

Колоссальные прибыли, полученные от войны без участия в ней, усилили „пацифизм” некоторых американских промышленников и банкиров, которые, как всегда, хотели загребать жар чужими руками и осуществлять твердую панамериканскую и паназиатскую политику.

Такое стремление особенно наглядно продемонстрировал Генри Форд— владелец автомобильного завода в Детройте, предпринявший в 1915 году нашумевший крестовый поход за мир[237], который привел его в Норвегию. И мы видели, как финансовые круги, поддерживавшие фирму „Трайэнгл”, поощряли пацифизм в некоторых кинокартинах, например в „Цивилизации” и „Нетерпимости”.

Сторонники такого „изоляционизма” считали естественным и обычным делом вооруженное или невооруженное вмешательство США в дела Латинской Америки. Больше всего славе Дугласа Фербенкса послужила последняя кинокартина производства „Трайэнгла” — „Американец”, где он с присущим ему благодушием подавляет вооруженное восстание в Южной Америке. Еще в 1915 году Дуглас в фильме „Ягненок”, который принес первый большой успех фирме „Трайэнгл”, вразумлял мексиканских революционеров. Знаменательно, что „Ягненок” вышел в свет за несколько месяцев до военного рейда по мексиканской земле, совершенного генералом Першингом против партизан Панчо Вильи. В картинах других фирм вмешательство интервентов носило уже более явный характер, свидетельство тому — фильм выпуска фирмы „Любин” „Восстание” (1916):

„Американский флот получил приказ подавить восстание, только что вспыхнувшее в Южной Америке. Экспедицией командует лейтенант Хеббард… Все революционеры уничтожены бомбардировкой, город превращен в громадный пылающий костер…”

Если доктрина Монро разрешает подобные вмешательства в американские дела, то тем более она не запрещает „изоляционистам” обратиться к Тихому океану. Среди фильмов, которые ставятся под художественным руководством Гриффита в „Трайэнгле” (в то время, когда он начинает готовить „Нетерпимость”), „Летающая торпеда” с участием Бесси Лав и Джона Эмерсона рисует вторже-иие в Калифорнию японцев, вооруженных торпедами — предшественницами Фау-2, — и снарядами-роботами, предвосхищающими бомбы, управляемые по радио. Фильм пользовался большим успехом. Сценарий принадлежал перу самого Гриффита…

Знаменательно и то, что в 1916 году У.-Р. Херст вместе с Патэ предпринял постановку большого многосерийного фильма[238] сверхшовинистического содержания —„Родина”; и нем играла Ирэн Вернон Кэстл.

Фильм демонстрировался осенью 1916 года, при этом были пущены в ход все средства, какими располагала пресса Херста. Ирэн Вернон Кэстл исполняла роль американской Жанны д’Арк, героини грядущей войны, начатой Мексикой в союзе с Японией против Соединенных Штатов. Сценарий фильма был подсказан его авторам Ж.-Б. Клаймеру, Ч. Годдару и Л. Дж. Вансу директором кинематографической службы Херста Эдуардом А. Мак Манусом. „Жанна д’Арк” была дочерью крупнейшего поставщика провианта для армии; нетрудно было угадать, что ее семья — это семья Дюпона де Немура, один из членов которой, Коулмен Т. Дюпон, мечтал тогда войти в Белый Дом. Известные поставщики были связаны с Патэ и предоставляли капиталы фабрике пленки, которую он оборудовал в то время в Соединенных Штатах. С тех пор она стала фабрикой Дюпона де Немура, главного конкурента Истмена в США. Роль командира японской армии в фильме „Родина” исполнял Уорнер Оланд, прославившийся исполнением роли бандита-китайца в многосерийной кинокартине „Похождения Элен”, использованной прессой Херста для изобличения „желтой опасности”. Новая „Девственница” Дюпона де Немура отвратила угрозу — отбросила в море мексикано-японцев.

„Родина” была выпущена на экраны в самом конце 1916 года, когда широкая кампания в печати подготовила вступление Америки в войну. Япония была с союзе с Англией, следовательно, принадлежала к „демократическому” лагерю, куда вскоре предстояло войти и Америке. Президент Вильсон после переговоров с японским послом Ханрихара самолично написал письмо в незадолго до того основанное Херстом кинопромышленное общество „Интернэшнл филм сервис”, выпустившее фильм:

„Должен сказать вам, что характер сценария „Родина” очень обеспокоил меня. Фильм крайне недружествен к Японии, и, боюсь, не вызовет ли он вражды к нам, что было бы при нынешних обстоятельствах невыгодно нашей стране. Итак, беру на себя смелость просить ваше общество, если это возможно, снять фильм с экрана…”

Письмо Вильсона У.-Р. Херсту составлено в крайне дипломатическом и осторожном тоне. Не следовало полностью отвращать от себя основателя газетного треста в разгар президентской выборной кампании. Однако дело „Родины” было связано с важными международными делами.

„В начале 1917 года… народ с возмущением узнал о существовании заговора, ставившего перед собой цель втянуть Соединенные Штаты в войну против Мексики и Японии… ”[239]

Херст был главой заговора. В начале 1916 года во время рейда Панчо Вильи на Колумбус (Новая Мексика) он расшумелся, требуя объявления войны Мексике. Но Вильсон свел все военные действия к посылке карательной экспедиции под командой генерала Першинга на мексиканскую территорию. А немного позднее пресса Херста подняла шумиху по поводу скрытой морской базы, устроенной Японией в мексиканских водах в Калифорнийском заливе, в Магдалена Бэй. Херст перестал вопить о „желтой опасности” лишь за месяц до объявления войны; тогда же он послал своей нью-йоркской газете следующую телеграмму, получившую огласку:

„Уиндзор Мак Кей мог бы сделать рисунок на восьми колонках шириной в две трети передовой с изображением двух фигурок — дяди Сэма и Германии, — грозящих друг другу кулаками, а направо от них он поместил бы большую голову и плечи японца с ножом в руке; очевидно, он выжидает удобного момента, чтобы всадить нож в спину дяде Сэму. Заголовок: „Настороженное ожидание. Берегись, дядя Сэм, твой сосед-японец с нетерпением ждет случая всадить тебе в спину кинжал…”[240]

Япония была тогда союзником Франции и Англии. Что касается Мак Кея, то этот рисовальщик создал очаровательного и безобидного „Джерти-динозавра”. Великие битвы современных мастодонтов принимали сложную форму, а телеграмма, так же как и „Родина”, чуть не привела Херста в момент объявления войны в трибунал. Его германофильские симпатии были общеизвестны, а его германский корреспондент Хейл был подкупленным агентом немецкой пропагандистской службы. Еще до объявления войны „самые тяжелые обвинения падали на голову Херста, агенты американской разведки следили за каждым его движением, тысячи людей бойкотировали и сжигали его газеты, но никто никогда не мог представить доказательств его измены.

Херст твердил с самого начала конфликта… что для американского нейтралитета Англия и Япония опаснее Германии, что мы будем наивными простофилями, если допустим, чтобы хоть одна капля американской крови пролилась на чужой земле.

Естественно, что такое поведение навлекло на Херста недоброжелательное отношение союзников… В октябре 1916 года… британское правительство решило запретить его агентству „Интернэшнл ньюз сервис”, которое снабжало информацией 600 американских газет, пользоваться почтой и телеграфом, пока Херст не возьмет на себя лично обязательство опубликовывать все телеграммы в том виде, в каком они выходили из рук британской цензуры”[241].

Херст с возмущением отверг этот ультиматум и тотчас же начал яростную кампанию против британского правительства и его цензуры. Фирма „Интернэшнл филм сервис”, выпустившая кинокартину „Родина”, в области кинематографии вполне соответствовала тому, чем была „Интернэшнл ньюз сервис” в области газетной информации, и выпускала, кроме того, киножурнал „Международная хроника” той же антисоюзнической направленности.

„Родина” не сходила с экранов. Но после письма Вильсона Херст все же решился превратить Японию и Мексику в весьма неопределенные восточные державы[242].

Однако не все общественное мнение США 1914–1916 годов разделяло пацифистские или изоляционистские взгляды. Бывший президент Соединенных Штатов, участник войны на Кубе, Теодор Рузвельт вел активную кампанию за посылку войск в Европу. Он решил использовать средства кино и вошел в переговоры с англичанином Стюартом Блэктоном из фирмы „Вайтаграф”.

В 1915 году Стюарт Блэктон сам предпринял постановку фильма „Боевой клич мира”. Позже, в 1929 году, Блэктон публично объявил во время конференции (цитируется в книге Льюиса Джекобса):

„Боевой клич мира” пропагандировал вступление Соединенных Штатов в войну. Правительство встретило фильм враждебно, так как в это время Вильсон опирался на сторонников нейтралитета и мира, твердивших, что американцы слишком благородны, чтобы воевать. Но, вопреки всем этим препятствиям, „Боевой клич мира” прозвучал как призыв к оружию. Кинокартина была подготовлена в тесном сотрудничестве с Теодором Рузвельтом. Он был тогда моим соседом — мы жили в Ойстэр Бэй, близ Нью-Йорка… и нас связывала большая дружба. Мы вместе разрабатывали идею этого великолепного фильма. Главная роль принадлежала Армии, Флоту, Церкви и Государству… И Рузвельт мне сказал: „Чего еще желать, когда имеешь Армию, Флот, Церковь и Государство!”…

Тем не менее сам Рузвельт не снимался в фильме”.

Норма Толмэдж была „звездой” этого явно антигерманского фильма. Его тема — „Вторжение в Соединенные Штаты” (так он назывался во Франции). Французский финансист Октав Онбер, который видел фильм Блэктона в Соединенных Штатах в канун вступления Америки в нойну, писал о нем в своей работе „Американский империализм”:

„Фильм, предвосхищая события, показывал, как германский флот бросает якорь перед Нью-Йорком, чтобы заставить союзников отдать золото, и как под огнем немецких пушек небоскребы падают, словно гигантские карточные домики…”

Появление картины „Боевой клич мира” сопровождалось сенсационной рекламой, самолеты бороздили небо Соединенных Штатов, наводняя города листовками. Фильм в некоторой мере был вдохновлен пропагандистской брошюрой, изданной Хедзоном Максимом[243], „Беззащитная Америка”. В начале 1916 года пропаганда войны, которой был насыщен фильм Блэктона, оказала такое воздействие на американское общественное мнение, что Генри Форд откупил в некоторых больших американских газетах страницы, где печаталась реклама „Боевого клича мира”, для борьбы с ним и разоблачения — несомненно, справедливого — махинации знаменитой фирмы „Максим”, производившей оружие и взрывчатые вещества.

В успехе „Боевого клича мира” накануне перевыборов Вильсона сыграла роль пацифистская контр-пропаганда „Цивилизации” и „Нетерпимости”. Герберт Бреннон, „независимый” кинопромышленник, связанный с фирмой Лоева и Зельцника, поставил в начале 1916 года картину „Невесты войны”, которая была проникнута тем же духом, имела огромный успех и принесла продюсерам свыше 300 тыс. долл. дохода. Это была экранизация театральной пьесы, обошедшей американские сцены с огромнейшим успехом благодаря игре выдающейся актрисы — русской по происхождению — Аллы Назимовой. Зельцник пригласил ее для участия в картине, поставленной по мотивам пьесы, с гонораром в тысяча долларов в день.

Л. Дж. Зельцник, выходец из России, безуспешно испробовав ремесло ювелира, обратился к кинематографии и объединился с Поуэрсом в героическую эпоху борьбы „независимых” против треста. В 1915 году он вышел из общества „Юниверсел” Карла Лемла и основал кинопроизводственную компанию „Уорд филм”, поддерживаемую влиятельной фирмой, занимавшейся сбытом товаров по письменным заказам[244], „Спигл, Мэй, Стерн энд К0”, а также компанией „Ладденбург Тальман К0”. Располагая крупными финансовыми средствами, предприимчивый Л. Дж. Зельцник пригласил „звезду” — самую известную киноактрису „Вайтаграфа” Клару Кимбэлл Янг. Фильмы с ее участием режиссировал француз, бывший режиссер американского филиала „Эклер” Морис Турнер. В 1915 году их первый фильм „The Wishing Ring” получил шумное признание. Фирма „Уорд” быстро расцвела, успех ее фильмов тревожил деятелей „Парамаунта”. Триумф „Невест войны” значительно упрочил положение Зельцника. Его пацифизм, как и пацифизм „Нетерпимости”, сопровождался известной апологетикой социального прогресса. Вот что пишет об этом Льюис Джекобе:

„Фильм, направленный против войны, хотя в нем не шла прямо речь о Германии, должен был наглядно показать, что немецкий народ не хотел войны. Задуман и выполнен фильм был умело. Жоана (Алла Назимова), отважная молодая женщина, задается вопросом, ради чего страдают ее товарищи по работе, которых дирекция большого завода заваливает работой и плохо оплачивает. Она призывает их к забастовке, ведет к победе и заслуживает этим доверие всего города, в котором она становится самым видным человеком. Она влюбляется в крестьянина и выходит за него замуж. Грянула война. Ее муж ушел на фронт, где и был убит вместе со своими тремя братьями. Король приказывает всем одиноким женщинам немедленно выйти замуж — эти „невесты войны” должны дать родине детей.

Жоана, предвидя судьбу своих детей в будущих войнах, решает сплотить женщин и убедить их немедленно остановить продолжающуюся войну. Усилия Жоаны не пропадают понапрасну, однако ее арестовывают и приговаривают к смерти, но казнь откладывают, так как героиня готовится стать матерью будущего солдата. Ей удается бежать из тюрьмы и организовать демонстрации женщин против короля в тот момент, когда, возвратившись с фронта, он въезжает во дворец. Женщины, одетые вопреки закону в черное, встречают короля антивоенными песнями.

Король велит позвать Жоану и объявляет ей, что намерен продолжать войну. Тогда Жоана убивает себя, она умирает с возгласом: „Ни одного ребенка войне”. Женщины уносят ее труп как символ и черпают в ее смерти отвагу для борьбы против войны”.

Однако в это же время появлялось все больше милитаристских фильмов. Пока Гриффит снимал „Нетерпимость”, преподобный Томас Диксон — сценарист „Рождения нации” — подготовлял сценарий колоссального боевика „Падение нации”. „Парамаунт” делегировал Лески председательствовать в Комитете национальной обороны, организованном мэрией Нью-Йорка.

В течение нескольких недель яростная пропагандистская кампания в печати и в кино привела к тому, что б апреля 1917 года Америка объявила войну Германии. А руководители общества „За мир”, основанного Карнеджи, заявили:

„Лучший способ служить идее наших учредителей — это всем приняться за дело, чтобы продолжать вооруженные действия до победного завершения… ”1

Как только война была объявлена, пацифистские фильмы исчезли с афиш или шли с иными субтитрами. Военные власти запретили фильм „Невесты войны” в разгар его успеха:

„Философия этого фильма легко могла быть дурно истолкована людьми нерассудительными, поэтому предпочтительнее снять его с экранов на все время войны”[245].

Вступление США в войну нисколько не помешало гигантской экспансии американского кино. Свыше тысячи полнометражных фильмов было произведено в 1917 и 1918 годах. Несомненно, это был рекорд американской кинопромышленности, впоследствии цифра выпуска колебалась между 400 и 800 полнометражными фильмами в год. Терри Ремси пишет в „Миллионе и одной ночи”, вспоминая о вступлении Соединенных Штатов в войну:

,Поистине то была великая война. Но она шла за морями. Она была в одно и то же время и чудовищно большой и чудовищно далекой. Эта война лично никого из нас глубоко не задевала, по крайней мере если никто из нас не был мобилизован. Публика и в самом деле не думала обращать на нее большого внимания…

… Мы вторично избрали Вудро Вильсона, потому что он „уберег нас от войны”. Но 17 апреля мы оказались замешанными в это дело, столь достойное порицания. Мы отправились на массовый митинг и очень долго аплодировали оркестру. Но мы не пошли массово в добровольцы.

По этой или по иной причине, перелистывая кинематографические журналы за апрель и май 1917 года, мы с трудом найдем несколько строчек о войне”.

Вильсон, не ожидая официального начала военных действий, мобилизовал кинематографию. Для этой цели он наметил Уильяма Бреди, председателя „Ассошиэйшн оф Моушн Пикчер индастри”. Этот ветеран „независимых” был председателем „Уорд филма”, вицепредседателем был директор Зельцник, на средства которого был поставлен фильм „Невесты войны”. Это обстоятельство не помешало Бреди организовать выпуск военных фильмов. 14 апреля 1917 года — за три дня до объявления войны — Джордж Крил был поставлен во главе Комитета общественной информации, намеревавшегося широко использовать кино как средство милитаристской пропаганды. Так возникла Кинематографическая служба американской армии. Со своей стороны, компания „Оффишл уор филм” при посредстве „Дженерал филм К0” распространяла с начала 1917 года фильмы о войне. Всеми делами „Оффишл уор филма” руководил пионер американского кино Чарлз Урбан. Председателем общества был миллиардер У.-К. Вандербилт, казначеем — Г.-П. Дэвидсон из банка Моргана. Обе компании слились после объявления войны. Джордж Крил, весьма предприимчивый человек, специалист по рекламе, сумел заинтересовать своими делами банки, государственные органы и прессу Херста. Несмотря на недоверие армии к кино, Кинематографическая служба под руководством Крила и Чарлза Урбана быстро развила деятельность, и вскоре доход от проката достиг миллиона долларов. Она выпускала военнохроникальные картины — режиссировал их Урбан, опытный мастер-документалист („Оффишл ньюз уор сервис”), — и полнометражные в духе фильмов „Крестоносцы Першинга”, „Америка отвечает”, „Под четырьмя знаменами”… Как только закончилась война, промышленность, которая косилась на государственную киноорганизацию за то, что она отняла у нее часть доходов, предприняла кампанию, приведшую к тому, что 30 июня 1919 года конгресс ликвидировал кинематографическую организацию Крила. Ликвидация Кинематографической службы была сопряжена с большими трудностями и дала множество поводов для нападок на президента Вильсона[246].

Многое сделал для выпуска военных фильмов Красный Крест. Секретарь государственного казначейства — шурин самого Вильсона Уильям Д. Мак Аду[247] — поручил Оскару Прейсу, своему пресс-агенту, вовлечь самых крупных кинознаменитостей в распространение облигаций государственного „займа свободы”[248]. Сесиль Б. де Милль, Денстин Фарнам, Уильям С. Харт, толстяк Фатти Арбэкл — все короли экрана участвовали в этой кампании и собственноручно продавали облигации. Но наибольший успех выпал на долю Мэри Пикфорд, Дугласа Фербенкса и Чарлза Чаплина; они объехали всю Америку и осаждались десятками тысяч фанатиков. Чаплин, англичанин по национальности, в начале войны подвергался ядовитым нападкам: его упрекали в том, что он „окопался” в тылу на берегу Тихого океана, а не отправился в Европу на защиту своего отечества…

Американское кино мобилизовало все свои силы. К самым выдающимся военным фильмам относятся „Мои четыре года в Германии”, „Кайзер — берлинский хищник”, „Возмездие”, „Американочка”, „Жанна-женщина” (о Жанне д’Арк), „Сердца мира” и „Четыре всадника Апокалипсиса”.

„Мои четыре года в Германии” — экранизация мемуаров дипломата Джемса Джерарда, бывшего посла Соединенных Штатов в Берлине. Этот откровенно пропагандистский фильм, направленный против кайзера и его клики, создал режиссер „независимых” Динтенфасс за счет братьев Уорнер — кинопрокатчиков и владельцев целой сети кинозалов; выпустив этот фильм, коммерчески очень удачный, они начали производство картин, которые не получили большого успеха.

Фильм „Кайзер — берлинский хищник” выпустила компания „Юниверсел”. Ее директор Карл Лемл построил возле Лос-Анжелоса, в Сан-Фернандо, „Юниверсел-сити” — громадную студию, ныне одну из самых старых в Голливуде. Но отсутствие крупных капиталов мешало ему расширить кинопроизводство. „Юниверсел” так и осталась мелкой фирмой… „Берлинского хищника” поставил Руперт Джулиан, сделавший карьеру в Австралии как актер, декоратор и дамский парикмахер. Ни в одном фильме, выпущенном Голливудом, не чувствуется такой яростной антигерманской направленности, как в этом.

Самые значительные военные фильмы выпустило общество „Парамаунт” и его фирмы, — это „Возмездие”, „Американочка”, „Жанна-женщина” и „Сердца мира”. „Парамаунт” в течение двух лет финансировался банком Моргана, который с 1915 года стал основным финансистом союзных правительств[249].

Фильм „Возмездие”, поставленный под художественным руководством Томаса Инса, вышел на экраны перед вступлением Соединенных Штатов в войну. Г-жа Колетт так кратко пересказывает сюжет этого шовинистического и мелодраматического фильма:

„Один немецкий полковник (черт возьми1) отдает на разграбление (смею так выразиться) отряду турецких солдат женский католический монастырь. Но случилось так, что в этом монастыре очутилась его единственная дочь (вы уже догадались). Турецкий офицер совершает насилие над ней. Она убивает его. Полковник — ее отец — приезжает в монастырь, разграбленный турками, и спрашивает: „Кто убил моего верного турка?” Она, закрыв лицо покрывалом, признается в убийстве; отец, не узнав ее, кричит: „Расстрелять эту женщину!" Приговор приведен в исполнение, и титры утверждают, что это — возмездие отцу”[250].

После „Возмездия” Томас Инс был художественным руководителем (для „Парамаунта”) фильма „Последний рейд цеппелинов”, в котором участвовали актеры, игравшие в картине „Цивилизация”. Фильм показывал войну со всеми ее „ужасами”, бедами и героизмом…” (конец 1917 года). Томасу Инсу пришлось также быть руководителем (superviser) фильма „Да здравствует Франция!”.

В „Американочке” Сесиль Б. де Милль поставил талант Мэри Пикфорд на службу делу союзников. Белокурая „любимица Америки” в деревянных башмаках исполняла роль невинной молодой девушки, спасенной в последнюю минуту от насилия немцев.

Исполинский фильм „Жанна-женщина”, который появился в 1917 году и шел на нью-йоркских экранах за несколько недель до высадки американцев в Европе, представлял собой высшее достижение „Парамаунта” и Сесиля Б. де Милля; Джеральдина Фаррар, исполнительница роли Кармен, играла здесь главную героиню.

Религия, сексапил, феодализм, колоссальные декорации, дефилирование войск, пожары, любовные сцены — все это объединилось и стало как бы огромной защитительной речью в пользу дела союзников и их героизма. И так же, как в „Американочке”, эротика с налетом садизма служила приправой к фильму в целом. Стиль Сесиля Б. де Милля впервые проявился во всем своем блеске. Впрочем, этот большой фильм был сделан с таким искусством, что взыскательный Деллюк сумел найти в нем некоторые достоинства.

Успех „Жанны-женщины” затмил не только такой фильм, как „Вероломство”, но даже и „Цивилизацию”, а американская реклама называла Сесиля Б. де Милля „Микельанджело киноискусства”. Его достижения военного периода завершились в 1918 году картиной „Шепчущий хор”[251] — более тонкой и не такой помпезной.

Д.-У. Гриффит поставил во Франции и в Англии фильм „Сердца мира”. Выдающийся кинорежиссер приехал в Англию в марте 1917 года, незадолго до вступления Соединенных Штатов в войну. Гриффита, в прошлом мелкого актера, приняли как посланника страны, которая вскоре станет союзной; на премьере „Нетерпимости” он сидел в ложе королевы-матери. Граф де Дерби, лорд Асквит, Уинстон Черчилль, Ллойд Джорж присутствовали на приеме, устроенном в его честь герцогиней Девонширской. Наконец, он получил аудиенцию у королевы Александры в Виндзорском дворце. Ллойд Джорж горячо поддержал постановку его нового фильма „Сердца мира”, для съемки некоторых кадров которого Гриффит отправился на франко-немецкий фронт. Военный министр содействовал его поездке; Гриффит и его труппа[252] на военном корабле пересекли Па-де-Кале. Банк Моргана умел заставить тех, кого финансировал, принять того, кто на него работал.

В фильме „Сердца мира” было 12 частей, он проецировался на экран в течение двух с половиной часов; Гриффит ввел в него несколько довольно посредственных документальных кадров, заснятых Билли Битцером на французском фронте. Сам режиссер написал под псевдонимом Гастона де Толиньяка предельно условный сценарий:

„В одной идиллической французской деревне молодая влюбленная пара (Лилиан Гиш и Роберт Харрон) вкушают радости мирной жизни вместе со своими престарелыми родителями, слепым и глухим музыкантом и плотником — человеком большого сердца и т. д. Война разражается в тот момент, когда письмо, подписанное Люсьеном Декавом, извещает молодого человека, что ему присуждена Гонкуровская премия за его первый роман. Он отправляется на фронт. Начинается немецкое вторжение, повсюду убийства. Юноша-солдат сражается в нескольких шагах от своей деревни и приходит туда на разведку, переодетый немцем. Какой-то мрачный юнкер собирается совершить насилие над его невестой. Юноша спасает ее в последнюю минуту; деревня освобождена”.

Концовка фильма так описана в газете „Нью-Йорк тайме” (апрель 1918 г.):

„Эпилог показывает главных героев фильма — влюбленных, собравшихся отпраздновать радостное событие в тот миг, когда по улице проходят американские войска. Реют знамена, и последняя сцена символически возвещает нам близкую победу союзников”[253].

„Сердца мира” — плохой, очень скучный военный фильм. Французская деревня из папье-маше нелепа. Мелодраматичная, утомительная история не трогает. В картине заслуживает внимания лишь сцена спасения Лилиан Гиш — в игре молодой актрисы уже чувствуется та патетика, которая стала присуща ее игре в „Сломанных побегах”. Кроме того, „Сердца мира” сыграли роль в создании фильма „На плечо!”. Неопровержимо, что Чаплин дал жестокую пародию на все нелепости этой растянутой шовинистической картины. Однако „Сердца мира” принесли фирме „Парамаунт” свыше 5 млн. долл.

Часть негатива документальных съемок, сделанных во Франции Билли Битцером, длиной в 20 тыс. метров, была использована Гриффитом в других фильмах[254]. Лучший из них, „Величайший вопрос в жизни”[255], представлял собой мелодраму в стиле „Сердец мира”, но его заслуга в том, что в нем проявил себя молодой актер Эрих фон Штрогейм, который в предыдущем фильме играл второстепенную роль немецкого офицера. Здесь он создал слегка шаржированный образ человека, подверженного галлюцинациям. Бывший австрийский офицер день ото дня шел к своей славе. Запоминается созданный им тип юнкера с моноклем, его грубость, похотливость, в особенности его скотский затылок (искусно освещенный Билли Битцером), когда он наклоняется над Лилиан Гиш, стремясь насильно овладеть ею. Садистская эротика этой сцены, постоянно присутствующая в произведениях Гриффита, способствовала популярности фильма.

Несмотря на коммерческий успех американских военных фильмов 1917–1918 годов, вся эта продукция в целом была очень посредственной. Оставляя в стороне Чаплина и Дугласа Фербенкса, нужно особо отметить творчество Альбера Капеллани, фильмы с участием Назимовой (выпуск фирмы „Метро”) и искания Мориса Турнера.

Фирма „Метро” была основана в январе 1915 года Ричардом Роулендом, перебежчиком из треста Эдисона, и Льюисом Б. Мейером, который вместе с предприимчивым Зельцником из „Уорд филм” был владельцем бостонской киносети.

Алле Назимовой, родившейся в 1879 году в Ялте, исполнилось сорок лет — возраст, редкий для киноактрисы в ту эпоху, когда Голливуд еще населяли молодые „звезды”. Назимова, владевшая четырьмя языками, сделала карьеру на русской и немецкой сценах, пока не переехала в 1908 году в Соединенные Штаты. Там она вышла замуж за актера Чарлза Брайанта и завоевала известность в драмах Ибсена.

Она дебютировала в фильмах „Разоблачение” и „Игрушка судьбы” (фирма „Метро”); режиссером был Джордж Б. Бэкер, прежде работавший в фирме „Вай-таграф”; но по-настоящему индивидуальность актрисы проявилась в фильмах „Око за око”, „Из тумана” и „Красный фонарь”; все три картины режиссировал Альбер Капеллани[256]. Назимова создала в Америке новый тип кинозвезды; Льюис Джекобе описывал ее так:

„Алла Назимова была актрисой, которая, несомненно, лучше всего олицетворяла новый идеал (получивший признание во время войны. — Ж. С.). Образ, созданный ею в кинематографии, позже стал пользоваться известностью. У этой актрисы, рекламированной как „чудо экрана”, было бледное лицо, черные волосы, большой и выразительный рот и глубокие глаза. Она была „вместилищем эмоций и восприимчивости’’, воплощенных на сцене Сарой Бернар десятью годами раньше.

Говорили, что Назимова особенно нравилась женщинам и была первой, кому удалось показать в женщине глубоко чувствующую личность, сильную не только страстью, но и творческим интеллектом, который обычно приписывается лишь мужчинам.

Она стала одной из самых выдающихся киноактрис благодаря тому, что обладает качеством, которое определяется французским словом „bizarre”[257] и которое стало характеризовать впоследствии Глорию Суэнсон, Полу Негри, Грету Гарбо — ее соперниц или преемниц”.

Альбер Капеллани, талант которого в ту пору достиг апогея, привнес в эти фильмы долголетний опыт работы в ССАЖЛ, а главное, необыкновенную утонченность, которая была совершенно в духе актрисы.

„Действие фильма „Из тумана”, — писал один критик в „Фильме”, — развертывается на маяке в пустынной местности Флориды. Одна сцена драматичнее и напряженнее другой, и в особенности первая сцена, когда Ева под влиянием галлюцинаций тушит фонарь маяка, и вторая, когда она борется с озверевшим насильником; они потрясают нервы зрителя, и без того напряженные после множества захватывающих сцен”.

Тем не менее в Европе люди со вкусом, восхищаясь бесспорной самобытностью актрисы, делали оговорку о качестве декораций, которые окружали ее и которых она требовала от французского декоратора Менессье. По поводу фильма „Красный фонарь” Деллюк писал:

„Все было сделано, чтобы фильм был прекрасен. Забыли только про обстановку. Поэтому сложилось впечатление, что дело происходит в музее Трокадеро или на Всемирной выставке 1900 года”.

Капеллани после провала своего фильма „Око за око” — экранизации пьесы Анри Кистемекерса — оставил Назимову, постановки и Соединенные Штаты. С тех пор „звезда”, о самобытном таланте которой мы расскажем в другом томе, поручает постановку фильмов, в которых она снималась, своему мужу Чарлзу Брайанту.

Морис Турнер родился в Париже 2 февраля 1873 года; был художником декоратором, время от времени работал у Пювиса де Шаванна и Родена[258]. Став актером, он поступил в „Одеон”; в 1903–1910 годах был режиссером у Андре Антуана, своего учителя, у которого он изучал принципы режиссуры.

Поссорившись с этим выдающимся человеком, славившимся отвратительным характером, Турнер поступил в „Ренессанс”, где работал в содружестве с Эмилем Шотаром, Леонсом Перре, Анри Русселем. В кино, в „Фильм д’ар” и в „Эклер”, Турнер был на второстепенных ролях („Дама от Максима”, „Джим Блеквуд”, „Жокей”, „Займись Амелией”, „Веселая вдова” и т. д.). Став ассистентом и режиссером у Шотара, он поставил фильмы „Метод профессора Гудрона”, „Сестричка”, „Духи дамы в черном”, „Тайна желтой комнаты” и т. д. (,Эклер”). В мае 1914 года Турнер уехал в Соединенные Штаты как художественный руководитель американского филиала „Эклер” в Форт-Ли, близ Нью-Йорка. Вспыхнула война, и постановщик остался в Америке, перейдя в „Уорд филм”. Во Франции его несправедливо обвинили в том, что он якобы не подчинился приказу о мобилизации. Впоследствии он легко оправдался.

„Гриффит — крупнейший кинопостановщик, но Турнер, по-моему, очень приближается к нему. Он идет непосредственно за ним, занимая второе место”, — заявила в августе 1919 года „звезда” кинокартины „Вероломство” Фанни Уорд, приехавшая во Францию, чтобы участвовать в каком-то фильме. За несколько лет Морис Турнер стал почти вровень с самыми знаменитыми кинопостановщиками, работавшими в Соединенных Штатах.

В молниеносной карьере Турнера сослужила службу его тройственная роль — актера, режиссера и художника. В интервью, которые он тогда давал, он заявлял, что его учитель — Андре Антуан и что он знает всех новаторов передовых театров — Макса Рейнгардта, Гордона Крэга, Станиславского, Жака Копо. Он перенял их сценическое мастерство и ввел его на киностудиях.

После „Уорда”[259] Турнер работал в обществе „Арт-крафт”, уже попавшем в орбиту интересов „Парамаунта”; там проявились его мастерство и талант; он режиссировал картины с участием Мэри Пикфорд[260] („Гордость клана” и „Бедная богатая девочка”) и, наконец, поставил свой первый большой фильм „Покинутая” („Barbary Sheep”). Изысканны и утонченны были его постановки „Синей птицы” по Метерлинку, „Прунеллы” по Гранвилю Баркеру, „Кукольного дома” по Ибсену.

Первые картины Турнера в „Уорд” были далеко не блестящи. „Трильби” по Джералду дю Морье (автору „Петера Иббетсона”) расхваливали в Америке, но во Франции Деллюк дал картине очень суровую оценку:

„Можно поклясться, что эта скучная и нелепая картина — дебют незначительного, неумелого кинопостановщика. Она несуразна, тяжеловесна и, как говорится, ужасна. А ведь сценарий сделан по произведению Джералда дю Морье, пользующемуся огромным успехом; в распоряжении режиссера было множество декораций и статистов. Удачных деталей слишком мало, чтобы скрасить вульгарность остальных. Публика недовольна. Ее дурное настроение рассеивается только благодаря Кларе Кимбэлл Янг, выступающей в роли натурщицы, очень трогательной в трагические минуты. Ее нагота, красивая фигура и весьма артистические позы произвели сенсацию”.

В банальном детективном романе „Опасные руки” (1916) Турнер, применив театральные новинки, показал на экране одновременно девять комнат, в которых и развертывается действие. В „Покинутой” он сделал пустыню Сахару настоящим действующим лицом. Американская критика восхищалась:

„Вот поэзия, вот тайна, вот производящая впечатление галлюцинации игра теней и света, которые придают законченность этой заколдованной атмосфере пустыни, этой мистической песни Сахары, очаровывающей до такой степени”[261].

В „Синей птице”[262] действие развивается в воображаемом мире, и Турнер воспользовался этой феерией, чтобы ввести предельно стилизованные декорации, выполненные французским художником Андре Ибельсом, сотрудником Антуана в героические дни „Свободного театра”.[263]

Некоторые приемы, взятые у театральных авангардистов, нызвали сенсацию, такие, например, как бесконечная лестница, которая заимствована у театров, но тем не менее стала провозвестницей знаменитой лестницы на экране — в „Усталой смерти” Фрица Ланга. Непрерывные искания Турнера в области стилизации, искусственность явились предтечей немецкого экспрессионизма; и то и другое опиралось на искания наиболее передовых театральных деятелей.

С другой стороны, для Турнера характерно употребление в высшей степени изысканной фотографии с использованием контрастов, теней, полутонов для создания „атмосферы”. В „Бедной богатой девочке”, — писал в те годы один американский критик, — настоящей „звездой” фильма была кинокамера, а не Мэри Пикфорд”. При экранизации мелодрамы „Спортивная жизнь” (1918), взятой из репертуара лондонского театра „Друри Лэйн”, Морис Турнер сумел использовать приемы съемки, неизвестные до него в Америке; критик Джулиан Джонсон написал хвалебную статью о „той несравненной виртуозности, с какой показан глубокий мрак ночи, а настоящий лондонский туман при этом усиливал драматическое напряжение”.

Спустя год Д.-У. Гриффит начал работать над своим известным фильмом „Сломанные побеги”[264], декорации которого, изображающие ночной Лондон в тумане, прославились. До той поры для „Нетерпимости”, „Рождения нации” и „Сердец мира” были характерны главным образом чистота снимков, совершенство фотографического стиля. Но не способствовал ли Морис Турнер своими исканиями и необычайно утонченной передачей атмосферы, освещения тому, что Гриффит вступил на новый путь?

Турнер был в долгу перед Гриффитом. Тема фильма „Женщины”[265], который он поставил в 1919 году, — женское непостоянство; кинорассказ захватывает несколько веков, и приемы в фильме бесспорно напоминают приемы „Нетерпимости”. Во время съемки „Женщин” утонул оператор Джон Уэнден Бруд. С этим верным и ценным сотрудником Мориса Турнера связывала большая дружба; режиссер был многим ему обязан.

„Важнейшее лицо в фильме, — заявил Турнер Роберу Флоре вскоре после 1920 года, — это оператор. Он — друг, советчик, брат… он разделяет с вами треволнения, горести, надежды, разочарования… он всегда готов среди ночи отправиться в путь, чтобы уловить какой-нибудь эффект и подарить зрителю, который никогда не узнает его имени, миг радости или восхищения. Оператор — это поэт и в то же время поклонник природы. И только богу известно, как он любит свое ремесло!

Один из моих операторов погиб у меня на глазах, и я ничего не мог сделать для его спасения; он пал жертвой самоотверженного труда. Никогда не забуду его…”

Двадцать пять лет спустя Морис Турнер со слезами на глазах рассказывал об этом несчастном случае „Комиссии исторических изысканий при французской синематеке”; он не мог забыть о нем.

Бесспорно, для Турнера оператор был главным лицом в фильме. Если монтаж — главное в стиле Гриффита, то у Турнера первостепенная роль принадлежит фотографии, потому что она для него лучшее средство передать „атмосферу”. Его указания были очень важны для целой плеяды американских кинопостановщиков 1920—1930-х годов. Он научил их изысканному киносинтаксису, которого не могла им дать школа Томаса Инса, Сеннетта и даже Гриффита.

Американский историк Льюис Джекобе обоснованно воздал должное этому французу, незаслуженно забытому в Голливуде, как и в Париже (где он еще работал в 1950 г.):

„Морис Турнер, смелый постановщик, одаренный богатым воображением, прежде всего принес в кино живописный стиль. Фильмы Турнера отличаются декоративными достоинствами и значением, какое придается в его кинопроизведениях атмосфере и подбору экзотических типов.

Немногие постановщики обладают его мастерством; его чутье в этих областях, его искусство композиции освещения и его яркая индивидуальность научили других режиссеров более внимательно учитывать в своих работах все эти разнообразные факторы. Зато Турнер, подобно Гриффиту, был награжден прозвищем „Дэвида Беласко экрана”. Эта замечательная оценка стала общим местом, и она недостаточно подчеркивала важный вклад Турнера в кинематографию”.

Его манера была так определена в „Who’s Who” за 1916 год: „Турнера отличают изысканность и сила. Фотографии, декорации, освещение и живописная композиция в его фильмах всегда выполнены с удивительным художественным мастерством”.

.. „Прунелла” и „Синяя птица” — два фильма, имеющие важное значение. Их сюжеты полны тонкости и философской глубины, несмотря на условность ситуаций, а само выполнение явилось новшеством в кинематографии. Декорации вырисовывались на черном фоне, костюмы были чрезвычайно эффектны, постановка нарочито театрализована, все проникнуто подчеркнутой условностью. Эти искания предвещали новый этап в кинематографическом искусстве”.

Турнер воспитал своего ассистента — Клэренса Броуна — и актера Джона Джилберта. Он повлиял на Рекса Ингрема и предвосхитил многие особенности Джозефа фон Штернберга. Он режиссировал фильмы с крупнейшими „звездами” своего времени и глубоко ненавидел их. Он внес в американскую кинематографию такую изысканность, какой она еще не знала, но упорно заявлял, что кино не является искусством. Он придавал исключительное значение форме, как бы возмещая недостатки весьма посредственных произведений, над которыми ему приходилось работать. Скептицизм, возможно, был главным недостатком человека, который, пожалуй, по уму превосходил Гриффита. Гениальный режиссер, подаривший нам фильм „Нетерпимость”, никогда не высказывал таких мыслей, как Турнер, который в 1921 году заявил Роберу Флоре:

„Кино уже больше не искусство, так же как печатный станок, алфавит или палитра художника. Это инструмент, с помощью которого можно получить и прекрасные и отвратительные произведения. Это различные средства выражения человеческой мысли иероглифическим способом — образами, а не словами[266], с яркостью, на какую ни одно другое выразительное средство неспособно. Некоторые короткие кадры действуют, как удар кулаком между глаз… Кино является также самым могучим орудием объединения народов и классов, ибо оно показывает нам быстрее и убедительнее всего, что все человеческие существа сходны между собой, что цвет кожи или форма черепа, язык или общественное положение не мешают их сердцам биться одинаково… Кино скорее, чем дипломаты, поможет людям осуществить свои стремления, свои чаяния, оно поможет им познать одни и те же радости и не считать друг друга чужими…”

Анархизм Турнера имеет две стороны: скептицизм и совершенно утопическое благородство, не признающее ни наций, ни классов. Но этот француз, который воздавал честь кино как средству, способному объединить в сентиментальном согласии абстрактное человечество, слишком часто забывал о самом человеке. Гриффит же занимал противоположную позицию:

„Безусловно, фильмы когда-нибудь достигнут высот подлинной драмы. И потомство сохранит память лишь о тех, кто сейчас стремится к этой цели. Истинная драма — жизнь. Драматические эффекты — не жизнь. Это условности, изолированные от жизни. Истинная драма — жизнь, а жизнь — это мы с вами.

Истинная драма — это вы, я, то, что нас окружает и занимает. Только один сюжет по-настоящему интересует человека — это он сам. Мы проводим нашу жизнь в страхе и в надежде, и эта борьба поглощает все наши силы.

Когда мы читаем книгу или смотрим спектакль, мы глядим на себя в зеркало. Характеры занимают нас только в той мере, в какой они отражают наш характер… Единственные, по-настоящему правдивые кинодрамы — это произведения, лишенные современной нарочитой условности. Истинная драма — это внутренняя драма человека, реальная, а не вымышленная… ”[267]

Страстные, искренние искания человека характеризуют Д.-У. Гриффита в период его творческого расцвета. По крайней мере, в его больших фильмах, оставляя в стороне коммерческую кинопродукцию, вроде картины „Сердца мира”. Турнер, напротив — и в этом его ошибка, — терялся в изощренных поисках фотографии. Опьяненный открытыми им возможностями нового средства выражения человеческой мысли, он часто забывал о самой мысли, о человеке. Во всяком случае, он предпочитал им форму. И именно из-за формализма его творения устарели, несмотря на большое значение, какое придавали им в Америке в 1916–1920 годах. Приведем еще раз высказывание Льюиса Джекобса:

„Хотя в. годы войны Турнер проявил себя как весьма талантливый постановщик и замечательный мастер пластической выразительности, его фильмы не выдержали испытания временем. Фильмы Гриффита, несмотря на их сентиментальность, остаются ценными кинематографическими произведениями, долгое время сохраняют свое значение и пользуются признанием. Содержание его фильмов прежде всего взято из жизни. Гриффит трактует проблемы действительности.

И напротив, хотя зрительная красота кадров Турнера нередко и возмещает слабость кинематографической структуры, ей не удается скрыть пустоту и напыщенность его произведений. Его фильмам, поражающим световыми эффектами, тенями, композицией, в то же время не хватает чистоты и стоящего содержания… Значение Турнера, как и прочих пионеров в истории американской кинематографии, заключается не столько в его творчестве, сколько во влиянии, какое оно оказало на кинопромышленность. Прелесть некоторых современных фильмов, вся их атмосфера, декорации, живописность косвенно обязаны влиянию Турнера…”

Турнер стоит выше всех французских кинодеятелей, основавших целую многочисленную колонию в Америке в 1917–1918 годах, насчитывавшую в своих рядах постановщиков Леонса Перре, Эмиля Шотара, Марселя Ле Пикара, Плезетти и других.

Леонс Перре работал главным образом в Нью-Йорке в студиях Патэ. После вступления США в войну он увеличил выпуск фильмов патриотического содержания („Мы здесь, Лафайет!", „Никогда не забудем” и т. д.). Он был, по мнению Деллюка, наиболее характерной фигурой среди кинодеятелей-французов, поселившихся в Нью-Йорке, которым довелось увидеть слишком много итальянских фильмов и которые пытались в Америке подражать им. Его излюбленной „звездой” была Долорес Казинелли, но он снял несколько фильмов и с участием Риты Жолливе („Спасение Лузитании” и другие). Леонс Перре был „самым неровным из франко-американских мастеров” (Деллюк), и творчество его мало запоминается, ибо в его картинах обычно слишком много грубых эффектов и дурного вкуса. Эмиль Шотар заслуживает место непосредственно за Турнером и Капеллани. Благодаря своему опыту и уму этот пионер французского кино в Америке занял такое место, что несколько крупных знаменитостей захотели сниматься в его картинах — Норма Толмэдж в фильме „Мак”, Лина Кавальери в „Вечной искусительнице”, Алиса Бреди („Женщина-супруга”), Клара Кимбэлл Янг („Марионетки”). Под влиянием Шотара у режиссеров „Парамаунта” появился вкус к роскошным и в то же время изысканным постановкам[268].

„Звезды” затмевали Шотара. Одно из зол рождающегося Голливуда заключалось в том, что „звездам” отводилось там все большее и большее место. В 1917–1918 годах Инс и Гриффит уже не считались больше самыми выдающимися деятелями американского кино. Постановщиков вытесняли актеры, и в первую очередь Дуглас Фербенкс и Мэри Пикфорд. Постановщик склонен стать послушным и верным слугой кинозвезды. В системе „звезд” кроется, например, глубокая причина слабости Мориса Турнера.

В крахе „Трайэнгла” в 1917 году и в его поглощении „Парамаунтом” сказалась замена „системы режиссеров” (Инс — Гриффит — Сеннетт) „системой звезд” — системой современного американского кино.

Острый ум позволил Турнеру понять опасность еще в 1921 году, когда он заявил Роберу Флоре:

„Антуан — мой учитель и друг — имел обыкновение говорить, что „звезды — смерть пьесы”. То, что применимо к театру, верно и для кино; как только „звезда” начинает пользоваться успехом, она тотчас же начинает влиять на постановку. С ней консультируются в выборе сценария, она не терпит рядом с собой других актрис, которые могут затмить ее.

Приведем только один пример: в контракте Ольги Петровой была любопытная оговорка. Актриса соглашалась предоставить циклопическому глазу оператора только правую сторону своего лица. Только так она соглашалась появиться на экране!..

На одобрение „звезды” представляется и постановщик. Она контролирует монтаж ленты, она вправе вырезать неугодные ей кадры. Она регулирует освещение, нисколько не считаясь ни с декорациями, ни с другими исполнителями. Чего же при таких условиях добьешься?

Когда я вижу фамилию „звезды”, участвующей в картине, то знаю, что произойдет. Если это Уильям Фарнум, в последней части фильма произойдет ужасный бой и третьестепенный персонаж будет наказан по заслугам. Если это Уоллес Рейд, я знаю, что он получит приз на автомобильных гонках и что за его спиной будет кривляться его брат Теодор Робертс. Зачем же мне до конца смотреть фильм, если я за 20 минут вперед знаю, что произойдет в каждой сцене…”

Молодая американская кинематография, едва возникнув как искусство, сразу же стала впадать, особенно по вине „системы звезд”, в рутину.

„Система звезд” стала правилом в „Парамаунте”, у Зельцника, в „Метро”, в фирме Голдвина. Эта система во многом помогла бурной экспансии американского кино, которая с рекордной скоростью распространялась по союзным странам. Вступление Америки в войну выдвинуло ее в первый ряд великих держав. Естественно, что экспансия ее кино следовала теми же путями, как и ее военная, экономическая и политическая экспансия… Когда в 1918 году прозвучала труба мира, гегемония американской кинематографии была утверждена на экранах всего света, за исключением России, Центральной Европы и Германии, которая только что основала свою мощную кинопромышленность.

Глава XXXIII ДЕБЮТЫ ГАНСА И ДЕЛЛЮКА (ФРАНЦИЯ, 1915–1919)

29 марта 1911 года Ричотто Канудо, итальянский журналист, поселившийся в Париже[269], показал в „École des Hautes études” кинокартину „Божественная комедия” режиссера Джузеппе де Лигуоро; стихи Данте читали Ромюаль Жубе из театра „Одеон” и Мария Марселли из театра „Водевиль”. Во время сеанса выступил Канудо, назвав кино „шестым искусством”. Эту формулу услышал и повторил один из его молодых друзей, Абель Ганс, который спустя год опубликовал в „Сине-журнале” манифест, отвечающий на вопрос: „Что такое кинематография?”

„Кинематограф — это, как говорит мой друг Канудо, шестое искусство, которое делает еще только свои первые неуверенные шаги.

Сейчас шестое искусство, так же как французская трагедия во времена Арди ждала своего Корнеля, ждет классика, который положил бы в его основу твердые законы.

Шестое искусство — это искусство, показывающее, как трепещут крылья Самофракийской победы, как из зарослей кустарника, пригрезившегося Гужону, выходит Диана-охотница.

Шестое искусство позволяет нам в несколько минут увидеть прошлое, все великие исторические катастрофы, и непосредственно извлечь из них объективный урок.

Шестое искусство — такое искусство, которое в один и тот же миг вызывает слезы на глазах араба и эскимоса и в один и тот же час научит их отваге и доброте.

Шестое искусство, наконец, — такое искусство, которое лучше театра и книги распространит убеждения того гениального художника, который в один прекрасный день захочет увидеть в нем нечто большее, чем легкую забаву”.

И этот двадцатитрехлетний юноша, определив „шестое искусство”, начертал такую программу:

„Вводить новшества… главное не воспроизводить театральных постановок; надо создавать аллегорию, символ; черпать из любой цивилизации, объять все вехи всех эпох, чтобы, повторяю, иметь классическое киноискусство, которое направит его к новой эре, — вот о чем я мечтаю.

Пожалуй, следует сразу сказать вам, что для того, чтобы прийти к этому чудесному результату, который можно ясно предвидеть, я буду вынужден стать, как все, коммерсантом и иметь коммерческую хватку… Недалек тот день, когда мои бредни, став осязаемыми, покажут, какие надежды можно возлагать на этот восхитительный синтез движения, пространства и времени…

Абель Ганс, который любил окутывать свое рождение тайной, появился на свет в Париже 28 октября 1889 года. Детство и отрочество были у него тяжелые. Он воспитывался в приходской школе, затем был стипендиатом. Он стремился изучить все культуры и философские системы: Спинозу и Лao Тзе, Ницще и Талмуд, Данте и Конфуция. Сара Бернар не приняла его трагедию „Самофракийская победа”; он выступал как статист в маленьких театрах и снимался в киностудии Венсенна. Патэ взял его сценарии: сначала „Паганини”, затем „Лунный свет при Ришелье”, „Трагическая любовь Монны Лизы” и другие. Постановщиком или художественным руководителем его „исторических кинодрам” был Капеллани (для общества ССАЖЛ).

Любовь к кино помогла молодому человеку скопить деньги и выпустить фильм — он поставил „Маску ужаса” с участием де Макса. Врата славы открывались перед ним. Но позднее он признавался в прессе:

„Мы были уверены, что фильм удался. Позаботились об освещении, у нас была тысяча находок, и де Макс старался изо всех сил. Но когда мы начали проецировать негативы (sic!), то нам показалось, что мы в царстве змей или во владении ежей. Пленку испещряли пятна, полосы, буйная листва, и наш бедный фильм исчезал под путаницей хаотичных и беспорядочных линий. Как было обидно…

Неудача отдалила успех Абеля Ганса — постановщика и автора „Маски ужаса”[270].

По милости неопытного оператора молодому человеку пришлось снова взяться за ремесло статиста и за безыменные сценарии. Но в 1915 году, когда Вандаль ушел на фронт, Нальпа, став директором-распорядителем „Фильм д’ар”, дал Гансу возможность попытать счастье в качестве сценариста. „Сиделка” — военный фильм, поставленный Анри Пукталем, — имела успех. Тогда Нальпа доверил Гансу постановку фильма „Драма в замке д’Акр”. Эта кинокартина принесла доход. Молодой режиссер продолжал начатую карьеру.

„Молодой незнакомец, Абель Ганс, которому оказали доверие и предоставили кредит, — писали позднее в рекламной статье „Фильм д’ар”, — шел ощупью, и его первые картины были еще несовершенны, но в них уже угадывался талант. Фильмы выходили друг за другом: „Героизм Падди ”, „Штрасс и К0”, „Бизнес”, „Источник красоты” и т. д. С каждым днем все полнее утверждались прекрасные качества постановщика”[271].

„Героизм Падди” был в 1915 году его лучшим фильмом. Но все эти киноленты принадлежали к числу „доходных”. Однако помимо этих работ Гансу удалось в 1915–1916 годах заняться постановкой фильма „Безумие доктора Тюба”, очевидно, носившего экспериментальный характер. Доктор изобрел порошок, который искажает зрение. Декорации и персонажи отражались в кривых зеркалах.

Фильм, который Нальпа считал весьма посредственным, поставили с очень небольшими затратами, и негатив остался в архиве „Фильм д’ар”. Десять лет спустя Абель Ганс извлек его оттуда как доказательство того, что он первый изобрел „субъективное видение”, характерное в ту пору для многих фильмов новой французской школы. Фильм „Безумие доктора Тюба” являлся главным образом разработкой элементарного кинотрюка. Эмиль Коль и Жан Дюран сделали с десяток подобных фильмов, в которых можно было бы открыть (стоило только захотеть) такие же „субъективистские устремления”. „Доктор Тюб” гораздо ближе к довоенной кинематографии, чем к „авангарду”. Он имеет ценность только лишь в связи с личностью его автора. Фильм так и не вышел на экран и не мог оказать влияния на новую французскую школу.


„Граф Монте-Кристо”, 1917. Реж. Анри Пукталь. В главной роли Леон Мато.


„Земля”, 1921. Реж. Андре Антуан.


„Десятая симфония”, 1918 Реж. Абель Ганс. В главных ролях Северен Марс, Эмми Линн.


В 1916 году Ганс, следуя программе, которую наметил еще в 1912 году, начал освобождать свои фильмы от коммерческой направленности. Близость к Пукталю и Фейаду, к лучшим кинодеятелям того времени должна была пойти ему на пользу.

После фильма „Смертоносные газы”[272] и довольно интересной кинокартины „Барбаросса”, после „Цветка развалин” и „Штрасс и К0” Ганс в конце 1916 года закончил фильм „Право на жизнь”, содержание которого в рекламной статье излагается в таких выражениях:

„Не умру, пока не съем все до крошки на пиршестве”. Вот мысль Шекспира, вдохновившая автора на сценарий, основная мысль которого увлекательна, оригинальна, а драматические эффекты достигают предельной силы”.

А вот начало сценария:

„Пьер Вейраль, один из самых молодых и предприимчивых парижских финансистов, с помощью двух своих секретарей — Жана Альтери и Марка Толена — держит благодаря финансовым операциям в лихорадочном состоянии Парижскую биржу. Снедаемый неисцелимым недугом… этот человек, ненасытный эгоист, до безумия любит свою подопечную Андре Маэль, восемнадцатилетнюю девушку с белокурыми локонами, красота которой могла бы вдохновить Леонардо да Винчи.

Старший секретарь Вейраля Жак тоже пленен нежной красотой девушки, которая знает о его чувстве и которой он небезразличен. Но есть одно непреодолимое препятствие: Жак беден…”

Белокурая Андре не колеблется: чтобы разбогатеть, она выходит замуж за своего опекуна — это „самопожертвование” облегчается поспешным отъездом Жака в Америку. Но Андре наказана за свою расчетливость.

„Не оцененная своим эгоистом-мужем, чересчур увлеченным делами, она, одинокая и жалкая, бродит по обширному дому, который кажется ей мрачнее тюрьмы.

Жак, нажив огромное состояние, скоро возвратился из Америки. Увы! Его любимая уже несвободна! Но Жак и Андре любят друг друга, они встречаются, и этим подло пользуется второй секретарь Вейраля Марк, обкрадывающий своего патрона. На маскараде он убивает Вейраля и обвиняет Жака в преступлении, внушенном страстью.

К великому счастью, крупнейший финансист умирает не сразу. Перед смертью он успевает оправдать Жака… влюбленные счастливы”.

Андре де Ресс следующим образом критиковал тогда „Право на жизнь”:

„Нелегко было трактовать сюжет так, чтобы не сделать его гротескным, скучным. Однако он занимателен и не утомляет.

Некоторые технические детали очень любопытны. Я отмечаю очень удачное использование теней на прозрачном экране, что, конечно, не является большим новшеством и уже имело место в фильме „Вероломство”. Зрелище Биржи и ее „муравейника” вносит какую-то небывалую ноту в кинематографию. Сцена бреда и смерти финансиста хорошо поставлена и дивно сыграна”.

Сквозь призму сценария и критики перед нами встает личность Абеля Ганса. Он автор сценария, а это дешевая мелодрама, в ней нет чувства меры, нет правдоподобия, она написана в традициях светских драм, которые накануне 1914 года не сходили со сцен бульварных театров и экранов. Вместе с преувеличением в ней находишь и другую неизменную черту — тему любви; это ведущая тема фильма Ганса „Колесо”. Правда, в драме хорошо показана и среда биржевиков.

В то же время Ганс проявляет интерес к техническим эффектам. „Вероломство” появилось на экранах в июле 1916 года в Париже. Абеля Ганса фильм вдохновил, и в этом заслуга его великолепного оператора Бюреля. Постановщик пошел дальше в своих исканиях. „Правом на жизнь” он привлек к себе внимание и очутился в первом ряду кинодеятелей. Вскоре он возвестил о своем новом фильме „Матерь скорбящая”:

„Абель Ганс — один из лучших французских кинорежиссеров. Эта картина, его творение, выше обычных фильмов. Благодаря новой формуле искусства он создал психологический этюд, тщательно отделанный и напряженный. Марта Берлиак устала от несколько сурового образа жизни, который она ведет в угоду мужу, выдающемуся ученому…”

У Марты есть любовник, который отказывается ее увезти. Она хочет покончить самоубийством. Возлюбленный пытается отнять у нее оружие. Он смертельно ранен, но успевает написать письмо о том, что покончил самоубийством, и женщина дает ему слово хранить тайну. Проходит время. У неверной жены рождается ребенок. Муж, роясь в ящике, обнаруживает письмо умершего любовника. Из мести он отнимает у жены ребенка и выгоняет ее. Связанная обещанием, данным умершему, она не говорит того, что могло бы оправдать ее. Ребенок болен крупом, он при смерти, быть может, он уже умер. Несчастная мать бросается к ногам мужа. „Только бы мне узнать, жив он или умер, и я все расскажу”.

Муж говорит, что ребенок жив, и она открывает ему свою тайну. Прощение, примирение, счастье и т. д.

Фирмен Жемье, лучший ученик Андре Антуана, прекрасно играл в этом фильме. Эмми Линн была в нем замечательной „матерью скорбящей”. Интрига, которая может показаться нам смешной, была в ту эпоху во вкусе завсегдатаев бульваров, как и „Вероломство”. Фильм Абеля Ганса имел ошеломляющий успех и в течение сезона привлекал толпу нарядных бездельников. Ни один американский фильм не сделал большего сбора. Кроме того, „Матерь скорбящая” принесла много денег и в Нью-Йорке и как бы снова открыла для французской кинопродукции рынок Соединенных Штатов. Прекрасная режиссура и „эффекты светотени, подчеркивающие мимику”, способствовали этому сногсшибательному успеху. Ганс внезапно стал первым французским кинопостановщиком.

В фильме „Зона смерти”, вышедшем вслед за „Матерью скорбящей”, показан старый опекун, влюбленный в свою подопечную; ее стремится похитить выдающийся астроном, которому покровительствует колдунья Сизин; время от времени у нее бывают приступы безумия, вызывающие нечто вроде космической катастрофы. Что-то ребяческое и напыщенное в картине разочаровало поклонников „светской драмы”, какой была „Матерь скорбящая”, и фильм не имел большого коммерческого успеха. Но Деллюк пришел в восторг и отправил Гансу свое знаменитое послание, зачастую передаваемое неполно:

„Зона смерти” — событие в анналах французского кино. Публика алчна, любопытна и ненасытна. Смотря первые кадры фильма, я думал, что она будет удовлетворена. И вдруг ее удовольствие прервали, забросав как попало смелыми, своевольными, неожиданными, неравнозначащими, почти непонятными кадрами[273]. И очарование, которое обволакивало зал в течение первых 20 минут, едва не рассеялось.

Значение автора — я говорю о его будущем значении в кинематографии больше, чем о его настоящем таланте, — нам известно. Итак, этот небольшой промах „концессионера” не имеет уж такого большого значения. Однако не забывайте, что отныне все ждут ваших новых произведений. И каждый раз уготовлен пышный прием… После „Зоны смерти” один из таких неизвестных, который внимательно следит за вами, сказал мне с неудовольствием: „Решительно этот Ганс видит слишком далеко1” Он был, как и другие, обманут хаотичностью сказки… Вы могли бы работать в обстановке доверия, с удобствами. И, если вы когда-нибудь услышите, что вы видите слишком далеко, я думаю, что вы просто рассмеетесь. Никогда нельзя видеть слишком далеко. Уверяю вас, вы создадите большие произведения: от правды детали вы придете к правде мысли… Иметь что сказать — какая это глупость, какая странность, но и какая радость…

Вы вели нас по таким живым садам, что их принимали за сказочные. Это был прекрасный праздник, скажу я вам. Террасы были теплые, тени свежие, листва живая в этих далеких местах, окутанных острой до тоски страстью. Там перед нами прошло поэтическое мгновение, очаровательное и слишком короткое. Это не была одна из тех красивых экзотических фотографий, которые нагоняют на нас ужасную тоску. Это был настоящий, захватывающий пейзаж, в котором мы сами блуждали. Спасибо, Ганс, никогда не переставайте „видеть слишком далеко”[274].

Итак, Деллюк советует Гансу сохранить величие поэтического видения, но не напыщенность в сценарии и в идеях. Эти недостатки преобладают в „Десятой симфонии”, поставленной сразу же после перемирия; музыку к нему специально написал молодой композитор Мишель Морис Леви, позднее известный в мюзик-холле под претенциозным псевдонимом — Бетов.

Фильм был перегружен отрывками из произведений Шопена, Эдмона Ростана, Шарля Герена, которые так же мало нравились Деллюку, как, и символические пляски, включенные в драму, — тяжеловесный символ извечной Самофракийской победы — и хор слуг, рыдающих под музыку. Критик выдвигал упреки посерьезнее: „Надуманный беспорядок, тенденция подменить существо деталью, избыток извращенной чувствительности, порой заменяющей человеческие чувства и лиричность”. Если бы он добавил: „Заслугой Абеля Ганса среди сотни других его заслуг является то, что он первый стал искать в кинематографии художественную формулу”, — то он показал бы, насколько эта формула являлась порочной и устарелой.

„Мне знаком этот его недостаток. Но я знаю, что он смягчится или превратится в достоинство, быть может, даже в главное достоинство Ганса. Вот он. Он не прост. Он всегда готов к напыщенности. Отнюдь не много слов, но много мыслей. Он обряжает самые богатые вещи самыми плоскими мыслями. Итак, пылкий талант Д’Аннунцио — это прежде всего киноталант”[275].

Деллюк заключил свою суровую критику советами, но Абель Ганс не прислушался к ним.

„Я нарочно говорю строго. Чем я рискую? Тем, что Ганс научится в совершенстве владеть собой и не поддастся влечению своей натуры? Это не исключено. Но, неотрекаясь от нее, он может дисциплинировать ее, и она станет только сильнее.

Он дает нам пример этого в одной и той же сцене. Мне хочется поговорить о третьей части фильма. Это кульминация фильма; крупный композитор исполняет свою новую симфонию. Она вызывает одновременно множество внутренних драм в душах слушателей.

Итак, мы видим Северена Марса за пианино; пианино, руки композитора, партитура, гости, слушающие его игру: женщины — мечтательно, мужчины — задумчиво, — все это замечательно, и я ручаюсь, что зрителя глубоко взволнует эта сцена.

В это же время слушает и Эмми Линн. Она сосредоточенно слушает в течение первой части сцены, и ее душевное оцепенение нас потрясает. Затем „демон пластичности” коснулся ее, а может быть, Абеля Ганса? Она расправляет крылья, взмах рук, вуалей, большая белая птица, накидка, колышащаяся на ветру… что-то в этом роде. Ганс увидел какой-то призрак. А я ничего не увидел. Потому что возникновение этого видения несколько искусственно или по меньшей мере сделано в традициях литературы, и, следовательно, мешает мне ощутить правду. Возможно, что этот кадр понравится зрителям. Но он не нужен. Вы подумали о Самофракийской победе. Но для меня Само-фракийская победа живет сама по себе. Оставьте ее там, где она есть…”

Когда „Десятая симфония” появилась на экранах, Абель Ганс начал работать (с лета 1917 г.) над кинокартиной „Я обвиняю” — большим военным фильмом, который финансировался Патэ (миллион франков) и Кинематографической службой армии. Но различные события прервали съемки. Фильм „Я обвиняю” вышел на экран в Париже только в марте 1919 года. Деллюк высказал весьма умеренный восторг.

„Итак, я поздравляю Абеля Ганса, — писал он в „Пари-миди”.— С чем? — спрашиваю я себя. У него есть идеи или место для многих идей. Отсюда некоторый беспорядок… Этим беспорядком он когда-то подкупил меня и, я думаю, снова подкупит… Но… достигнет ли Ганс цели, о которой мы мечтаем?… Истинная гуманность не признает, особенно в кино, декламации, театральной позы, литературности… Даже если речь идет о высокой литературности… Не думаю, что Ганс будет продолжать работать в этой области… „пророческих фильмов”. Он стоит большего. Пусть он не ждет… Чтобы творить в восхитительном хаосе киноискусства, недостаточно вызывать в памяти Гомера, Альбрехта Дюрера, Руже де Лилля и нагромождать, впадая в парадокс, „красивые фотографии” или хорошо сделанные кадры, то есть „чересчур сделанные”. Говорят, что все дороги ведут в Рим. Но в Риме хороших фильмов не делают..

Абель Ганс, готовясь к съемкам фильма „Я обвиняю”, „смиренно” заявлял в газетах:

„Так как кровавая трагедия не имела своего Гомера и своего Руже де Лилля, так как ужасы, кровь и страдания были разлиты повсюду, движения героев и глаза мертвецов не нашли еще ни скульпторов, ни художников, мы сделали скромную попытку создать лирику глаз и заставить образы петь…”

Большая кровавая трагедия вдохновила Абеля Ганса на создание сценария, краткое содержание которого мы излагаем ниже[276]:

„Эдит, дочь сурового Марио Лазаре, вышла замуж за Франсуа Дельфина, тупого, грубого и ревнивого, но она любит Жана Диаза, и молодой поэт отвечает ей взаимностью. Вспыхивает война. Прочитав объявление о войне, Франсуа Дельфин восклицает: „Наконец-то!.. ” Освобожденный от военной службы Жан Диаз рвет сборник своих поэм „Пацифисты”, которые говорили о человеколюбии…

Неприятель захватил деревню, куда Франсуа отправил свою жену Эдит. Женщины насильно уведены. Жан уходит добровольцем на фронт со словами: „Я обвиняю”; на фронте он становится помощником Франсуа. Известный своей храбростью Франсуа получает задание, его выполнение должно стоить ему жизни. Жан рвет приказ, идет на задание вместо него и с триумфом возвращается, он весь в грязи и крови, но задание выполнено… Соперники становятся друзьями…

Жан, снова освобожденный от службы, возвращается домой и застает мать тяжелобольной. Она умирает. Жан восклицает: „Я обвиняю… война убивает матерей, так же как и сыновей…” Глубокой ночью под дождем Эдит возвращается в отчий дом, где встречает Жана Диаза. Она рассказывает:

„Там, в Арденнах, она спряталась в риге, тени в касках искали и нашли ее. Она видит, как тени наклоняются над ней”. Жан закрывает ей рот. У нее родился ребенок, она принесла его с собой. Провидцу-поэту мерещится трагедия Эдит, жалкое шествие репатриированных, раненые дети, калеки, смерть, витающая позади, впереди, вокруг них. „Я обвиняю”, — вот все, что говорит Жан… Дед Марио Лазаре записывается в добровольцы. Жан Диаз берет на себя заботу о ребенке, он учит его французскому языку и заставляет писать: „Я обвиняю”.

Франсуа, муж Эдит, тоже приезжает в отпуск, он подозревает в Жане соперника, потом узнает правду. Он снова уезжает на фронт; теперь Жан, став простым солдатом, служит под его началом”.

На этом месте Абель Ганс дошел только до половины фильма, это лишь подготовка к большому лирическому взлету… Теперь мы дословно приводим сценарий 1918 года:

„Каждый день Жан узнает о новых смертях, о гибели своих друзей, художников, скошенных войной. Возмущение его растет, его поэтическое дарование, его дар провидения с каждым днем возрастают, они поставлены на службу великому делу, и это проявляется только в словах: „Я обвиняю”.

Люди собираются вокруг него и благоговейно слушают. Он — своего рода Христос, но Христос священной войны. Однажды на фронт приезжает какой-то генерал: „Как его зовут?” — спросил он у солдат. Они смущенно ответили: „Я обвиняю”. Генерал поцеловал его…

Чтобы скоротать то страшное время, когда солдаты часами вязли в грязи на полях Фландрии, где люди, по прекрасному выражению Барбюса, „превратились в вещи”, провидец рассказывает:

„Есть такой призрак, который по ночам встает в окопах там, где могли бы проявиться отчаяние, страх и уныние. Это призрак древнего Галла… Откуда он? Он взывает к своему племени, к мощи своих предков… И когда перепуганные враги видят его, они как стадо бегут прочь под хмурым, нависшим небом. В каждом человеке живет такой предок, — говорит Жан. — Это ангел-хранитель французов. Иные говорят: „Он безумец”, иные отвечают: „Но безумие его прекрасно”.

Жан Диаз ранен, и его уносят в госпиталь. Рядом с ним умирает Франсуа, а видение продолжается. Тот самый Галл, в длинных полосатых штанах, которого он видел прогуливавшимся по „ничейной” земле, теперь уже генеральный прокурор трибунала Истории, и его „я обвиняю” повторяют двое бельгийских детей с обрубленными руками и все союзные державы. Теперь трибунал выносит бошам приговор, подписанный от имени французского военного министра Пэнлеве…

Победа приводит приговор в исполнение, и поэт, провидящий яснее, чем когда-либо, возвращается в свою деревню, он созывает матерей, носящих траур, вдов и сирот и говорит им:

„Вечером после сражения я был в карауле на поле боя. Там лежали усопшие, дорогие вам усопшие. И тут произошло чудо: при лунном свете рядом со мной медленно поднялся один солдат. В ужасе я бросился бежать, но мертвый заговорил. Я услыхал его слова:

„Друзья мои, теперь пора узнать, к чему привело самопожертвование. Пойдемте узнаем, достойна ли наша страна нашей жертвы. Вставайте! Вставайте!”

И все мертвецы повиновались. Я бегом опередил их, чтобы предупредить вас. Они маршируют. Они идут. Они сейчас будут здесь. И вам придется дать им отчет. И они вернутся радостно и найдут покой, если жертвы их не остались напрасными”.

И Жан Диаз продолжает:

„Цветочница Люси, ты сбилась с честного пути. Смотри!” Видение Жана ведет нас к Люси, и внезапно все застывают. В дверях стоит ее покойный муж. „А ведь ты лентяй, Адриен, не разжигал кузнечного горна с той поры, как умер твой отец. Смотри!” Покойный отец входит в кузницу и высекает искры на глазах у пораженного ужасом сына.

„Слушай, Данжис!” — Жан Диаз указывает на пузатого толстяка. Он директор многих предприятий и умножает свой капитал преступными путями. Появляется его убитый сын. Он хватает нечестно нажитое золото и швыряет его за окно!”

После этого вызывания духов мертвецы возвращаются на поле брани, и Жан Диаз в свою очередь умирает.

Суть своего фильма Ганс определил тогда в печати так:

„Все то, что волнует нас в этом фильме, взято из самих событий, и когда какой-нибудь солдат в нем плакал, обвинял или пел, то это были рыдания, проклятия и смех солдата в окопах. „Я обвиняю” — возглас человека, восстающего против воинственного бряцанья оружием, „объективный” клич, направленный против немецкого милитаризма, против убийства цивилизованной Европы”.

Смешная напыщенность фильма очевидна и в наши дни поражает больше всего. Но мы были бы неправы, если бы не видели, что в нем, пусть беспорядочно, смутно и напыщенно, отразились самые различные течения, волновавшие Францию той эпохи. Томас Инс, очевидно, оказавший влияние на Ганса, в не менее ходульной форме отразил в своих фильмах некоторые вопросы и течения, волновавшие вильсоновскую Америку.

„Я обвиняю” с первых же сеансов в марте 1919 года вызвал яростные протесты шовинистических кругов. Фильм обвиняли в том, что он антимилитаристский и пораженческий. Например, „Синематографи Франсэз” писала в июне 1919 года: „Не скоро затянутся раны, нанесенные пораженческим фильмом „Я обвиняю”, и появятся шрамы” — намек на фильм „Шрамы”, который Абель Ганс собирался поставить как продолжение „Я обвиняю”. Чтобы хорошо понять туманную идею, громкие фразы фильма „Я обвиняю”, нам кажется необходимым пояснить кое-какие течения во французском общественном мнении во время войны 1914–1918 годов.

В 1915 году можно было умножать число патриотических фильмов, потому что французская буржуазия успела в августе 1914 года объединить вокруг себя „в священном союзе” Морраса с социалистами Вайяном и Гедом — друзьями Жореса; Мориса Барреса, Альбера де Мюна из „Лиги патриотов” с анархистом Эрве и синдикалистом Жуо. Мобилизация рассеяла членов профсоюзных и политических организаций, прежде выступавших против войны. Неприятельское вторжение, пропаганда, изображавшая кайзера как единственного врага прогресса и демократии, рассказы о зверствах немцев, действительных и выдуманных, способствовали тому, что сопротивление войне во Франции захлебнулось: волна шовинизма захлестнула общественное мнение.

В конце 1915 года почти все кинофирмы отказались от производства „патриотических” фильмов, потому что общественное мнение их отвергало. Кровавая война затянулась, почти все французские семьи облеклись в траур, никто больше не верил в победу, в то, что французские войска скоро войдут в Берлин. Противник захватил шестую часть территории страны.

Жизнь беспрерывно дорожала. Женщины и временно освобожденные от призыва, которых упрекали в том, что они работают в тылу, а не сражаются на фронте, на заводах зарабатывали гораздо меньше, чем в 1913 году. Тем не менее в пригороде Парижа возникали гигантские предприятия, дельцы, обогащенные войной, новоиспеченные богачи посещали увеселительные заведения вместе с элегантными господами, уклонившимися от армии. Гул возмущения начал нарастать и среди солдат и среди рабочих.

В течение первых недель 1915 года первый негласный протест против войны раздался в Париже среди членов профсоюза металлургов, в Лиможе, в Эне и Лионском округе, в шахтах Луарского бассейна. В сентябре 1915 года в Швейцарии, в Циммервальде, состоялась международная конференция с участием Ленина. Францию на ней представляли синдикалисты, а именно Мерргейм от металлургов и Бурдерон от бочаров.

Французская делегация была самой умеренной на конференции, где Ленину не удалось провести лозунг о превращении войны империалистической в гражданскую. Но зато под влиянием Циммервальдской конференции во Франции оформилась борьба против войны. Вожди социалистической партии в августе 1914 года стали ярыми шовинистами. На ее конгрессе в декабре 1915 года на трибунах внезапно раздалось могучее пение „Интернационала”, хотя циммервальдцы представляли значительное меньшинство в рядах социалистов…

1916 год был годом Верденской битвы. За четыре месяца 275 тыс. французов пали на холмах Мааса. И тогда печать снова бросила клич, который был в ходу у солдат: „Мертвые, вставайте!” — придав ему шовинистический смысл. Эти слова использовал Андре Эзе при экранизации „Четырех всадников Апокалипсиса”. Метафора стала в 1917 году основой фильма Ганса „Я обвиняю”.

Характерно, что в этом фильме мертвые встают не для того, чтобы вновь пойти на фронт, а чтобы потребовать отчета у тыла…

В последние недели Вердена международная конференция в Кинтале продолжала дело Циммервальда. Три французских депутата — участники конференции, происходившей в Швейцарии, — отказались голосовать за военные кредиты и выступали с кинтальскими лозунгами с трибуны палаты… Во Франции началось брожение, и президент Пуанкаре отметил в своем личном дневнике:

„4 ноября 1916 года. Повсюду, в парижском народе и в палатах, царит волнение. „Пораженцы” всюду добиваются успеха. Возникают забастовки… В воздухе носятся подозрительные миазмы…”[277]

В августе 1916 года „Эвр”, руководимый демагогом Гюставом Тери, напечатал „Огонь, Дневник одного взвода” Анри Барбюса, который добровольцем провел всю войну в окопах как простой солдат. Вскоре, выпущенный книгой, роман получил Гонкуровскую премию и быстро разошелся более чем в ста тысячах экземпляров. Впервые со страниц книги Анри Барбюса раздался голос настоящего „пуалю”, голос его звучал совсем не так, как в шовинистических речах; „Огонь” приветствовал Карла Либкнехта, заточенного в Германии за антимилитаристскую деятельность, разоблачал ужасы бойни, призывал к борьбе против войны… Эта великая книга стала событием, далеко шагнувшим за пределы литературы. Она оказала глубокое влияние на Абеля Ганса, который к фильму „Я обвиняю” поставил три эпиграфа, взятых из произведений латинского поэта Горация и Анри Барбюса…

Почти все изобличительные кадры, рисующие ужасы войны в его фильме, созданы под прямым воздействием „Огня”, так как сам Абель Ганс не бывал в окопах.

Не один Барбюс среди интеллигентов сделал свой выбор. Ромена Роллана, который жил тогда в Швейцарии, еще раньше, чем Барбюса, публично объявили „предателем”, хотя повсюду тайно восхищались его смелой книгой „Над схваткой”, опубликованной в 1915 году. Под эгидой Роллана журнал „Завтра” в Швейцарии формировал писателей и поэтов. Пацифизм Анатоля Франса возмущал Пуанкаре…

В первые месяцы 1917 года русская революция свергла царя, и это событие потрясло французское общественное мнение. Шовинистическая печать, и в частности „Матэн”, печатая сообщения специальных корреспондентов, выставляла в смешном виде Советы рабочих и солдатских депутатов, которые организовывались повсюду в России. Цензура считала эти репортажи отличной контрреволюционной пропагандой. Французские рабочие и солдаты извлекали из них совсем другие уроки. Русская революция сыграла решительную роль в майско-июньских событиях 1917 года во Франции.

В апреле было предпринято крупное франко-английское наступление — предполагалось, что оно должно положить конец войне. 16 и 17 апреля в снегу и в грязи на Краонском плато и на Шемэн де Дам пало 25 тыс. человек. Кровавая бойня закончилась полным провалом всего наступления. Разразился острейший кризис военного руководства. Генерал Петэн сменил Нивелля на посту главнокомандующего…

Лишения и низкая заработная плата способствовали забастовкам во всей Франции. Швеи, работавшие в модных парижских мастерских, стали принимать участие в демонстрациях.

„Эта забастовка была смеющейся и даже цветущей, — отмечала актриса из „Комеди Франсэз”[278]. — Сначала я боялась ее, но увидела весело распевавших молоденьких мастериц. Они требовали свои 20 су. Они были правы. И они их получили… Никаких стычек с полицией. Полицейские, обрамлявшие, как в Англии, шествие забастовщиков, подымали упавшую шляпку, останавливали коляски, чтобы все шло хорошо.

Как сказала мне одна женщина, ремесло которой мне неизвестно: „Появляется желание бастовать”. При этом она убежденно добавила: „Забастовки будут”.

Действительно, ждать долго не пришлось. Несколько дней спустя Пуанкаре записал в дневнике о манифестации стачечниц — работниц парижских металлургических предприятий:

„Суббота 2 июня. Вернувшись в Елисейский дворец, я услыхал шум, доносившийся со стороны Большого дворца и длившийся почти два часа. Стало известно, что две или три тысячи бастующих женщин направились к министерству вооружения, куда они послали делегации. Они несли знамена и оглушительно кричали…

Понедельник 4 июня… Меня уведомили, что аннамиты в Сен-Уане только что стреляли в толпу. Неужели это начало полного развала?”[279].

Фронтовики были осведомлены еще раньше, чем президент республики, о парижских стачках и о том, что правительство отдало приказ колониальным войскам стрелять в женщин. Несмотря на почтовую цензуру, новости в накаленной атмосфере разносились с быстротой молнии. После резни в Краонне по всему фронту распевали на мотив сентиментального печального вальса:

Не глядеть бы на них,

На тех крыс тыловых —

Толстосумов с Бульваров больших.

Пусть бы все толстяки,

С фронта что утекли,

Посидели в траншеях, как мы.

Не унес еще шкуры никто

Из Краонны, с плато —

Жирным барам есть место зато:

Их черед — на плато.

Вы стоите горой за войну,

Отдавайте же шкуру свою.

Правительство встревожилось, видя, что парижские профсоюзы распространяют на фронте „пораженческие” листовки и что 1 Мая 10 тыс. манифестантов приветствуют русскую революцию. Весть о том, что цветные войска стреляли в женщин и стачечников, потрясла солдат. На фронте восстало несколько дивизий, в основном отборных, измученных войной и солдатчиной.

„Солдаты отправляют делегации к корпусным командирам и заявляют, что они не пойдут в наступление. Оркестр играет „Интернационал”, офицеры баррикадируют свои квартиры. В Суассоне два полка хотят уйти в Париж… Сто семь полков бунтуют… ”[280]

Поднялась мощная волна возмущения, рабочие и солдаты объединились. Но у них не было руководителя, не было точно намеченных целей, они были в смятении, и неведении того, что подобные события одновременно развертывались и в Германии. Главнокомандующий Петэн, человек властный, вводит расстрелы с жестокостью, которая беспокоит даже самого Пуанкаре, и умеет ловко давать кое-какие поблажки в некоторых несущественных деталях солдатской муштры. Волна медленно спадает и течение всего „тревожного года”, в то время как Клемансо, придя к власти, устраивает процесс „пораженцев”, замешивая в различные процессы шпионов типа Боло Паша, участников „Красного колпака” и своего политического врага — министра Мальви… Но пацифизм возрождается под другими формами, ему пытаются дать направление путем репрессий и провокаций. В разгар войны Барбюс, Раймон Лефевр, Вайян-Кутюрье организуют „Республиканскую ассоциацию бывших бойцов”. Пацифистская газета „неопределенного направления” кин-тальца Бризона „La Vague” вскоре насчитывает своих читателей сотнями тысяч, потому что публикует письма солдат. Другая газета, „Pays”, в которой отдел кинокритики ведет Андре Эзе, объявляется пацифистской и пораженческой…

Под влиянием этих глубоких течений во французской общественной мысли Абель Ганс начал писать сценарий фильма „Я обвиняю” в июле 1917 года, в тот момент, когда восстания и забастовки пошли на убыль. Творчество кинорежиссера стало гулким эхом, которое и повторяло все то, что утверждала самая отъявленная шовинистическая пропаганда, и искажало своей напыщенной громогласностью гневные вопли, смутно доносившиеся из окопов. Можно представить себе этого метущегося человека, которого увлекала волна народного протеста против ужасов войны, но которому было необходимо получить капиталы от Патэ и официальную поддержку военного командования. Превратить „четыре тысячи коленопреклоненных солдат в живые, неумолимые буквы слова „Я обвиняю” — замысел действительно грандиозный; Ганс надеялся, осуществив его, стать равным Томасу Инсу. Но присутствие военных властей мешало режиссеру воссоздать со всей полнотой, как это сделал Барбюс, голос окопов.

Впрочем, Ганс испугался собственной смелости, увидев, что его фильм обвиняют в пораженчестве. Став цензором своего произведения, он вырезал из него те кадры, в которых все доведено до крайности, до издевки, а главное, в которых слышатся отзвуки, как бы они ни были искажены, возмущения французского солдата. Очень показательно сравнение между сценарием, опубликованным в 1918 году, и новым вариантом фильма, выпущенным в 1922 году. Картина „Я обвиняю” отдалилась от книги Барбюса, которая вначале была образцом для Абеля Ганса.

Ганс мог бы в первом варианте „Я обвиняю” отразить возмущение народа дельцами-спекулянтами, но ясно, что намек на требования населения в тылу лишил бы его миллиона, выданного ему Патэ. Рост забастовок тревожил кинопромышленника, который отмечает в своих мемуарах:

„В конце войны[281] на нашем заводе в Венсенне имела место рабочая манифестация. Ее организаторами были рабочие, изготовлявшие пленку и набранные из людей, непригодных к военной службе и освобожденных от нее, взамен тех, кто был призван в армию.

Вожаки забастовки, очевидно, знали, что на следующий день я уезжаю в Нью-Йорк.

Двое рабочих из этого цеха добились, чтобы я принял их, и предъявили мне целый список требований.

… Я согласился на некоторые их требования, но уточнил, что если, допустим, соглашения будут нарушены по вине рабочих до моего возвращения во Францию, то мастерские будут немедленно закрыты и я буду ввозить из Америки пленку и негативы.

Мой коллега директор завода Мадие телеграфировал мне несколько дней спустя после моего приезда в Нью-Йорк, что те же рабочие выдвинули новые требования, и я отдал телеграфный приказ немедленно закрыть мастерские и перечислить мне по телеграфу, какие фильмы и какая пленка нужны французскому кинорынку, чтобы я мог все это постепенно пересылать.

Я не принял на работу ни одного участника манифестации, несмотря на вмешательство г-на Альбера Тома, в то время министра вооружения. Происшествие… оказало мне большую услугу. Мне удалось, как только кончились военные действия, возобновить работу на предприятии с прежним персоналом, призванным под знамена, ведь приличие требовало без единого дня промедления устроить его снова на работу”.


„Матерь скорбящая”, 1917. Реж. Абель Ганс. В главных ролях Фирмен Жемье, Эмми Линн.


„Лихорадка”, 1921. Реж. Луи Деллюк. В главных ролях Ева Франсис, Эдмон Ван Дэль.

„Улыбающаяся мадам Беде”, 1922. Реж. Жермен Дюлак.


Итак, тысячи рабочих Венсенна были выброшены на улицу в 1917 году, в то время как Шарль Патэ развивал свою деятельность и расширял производство пленки в Америке. Венсеннский локаут совпал с решением приостановить производство, принятым вскоре фирмой. „Я обвиняю” был одним из последних фильмов, производство которого фирма Патэ финансировала. Это важное решение, благодаря которому французские экраны были отданы Голливуду, было частично продиктовано Патэ и его банкирам страхом перед французским пролетариатом и перед „красной угрозой”. Предпочитали закрыть предприятие, лишь бы не уступать требованиям рабочих, предпочитали передать его за границу, лишь бы оно не попало рабочим, „сбившимся с пути”.

Поэтому-то в кинокартинах, финансируемых Патэ, не показывались ни стачечники, ни манифестации против войны. Даже в первом варианте фильма „Я обвиняю” протест против некоторых „ужасов войны” ходулен и направлен главным образом против „немецкого варварства”. В стране, обескровленной войной, Абель Ганс заходил не так далеко, как Томас Инс, а тем более Чарли Чаплин. Самое большее, что он уловил в настроении „фронтовика” (вскоре „бывшего фронтовика”), был смутный, темный гнев, который то приводил к Барбюсу и Вайяну-Кутюрье, то к Муссолини и Гитлеру.

Радостно-яркое пламя перемирия не успокоило французское общественное мнение. Когда Клемансо оправдал убийцу Жореса, 300 тыс. манифестантов прошли перед памятником, воздвигнутым социалисту-трибуну, бросая в знак почитания сорванные с себя военные кресты и ордена. Это близко по духу лучшим кадрам фильма „Я обвиняю”. В день бурного 1 Мая 1919 года убит демонстрант — 300 тыс. парижан следуют за его гробом. Снова вспыхивают забастовки — бастуют рабочие и служащие метро, текстильной промышленности, печати, банков, больших магазинов, шахт, химических заводов. На митингах рабочие громко приветствуют русскую революцию и Ленина, а в это время Клемансо намеревается продолжать войну против Москвы и посылает армию и флот в Черное море. Весной 1919 года в Одессе и Севастополе восстали войска и моряки. Судьи, которые оправдали убийцу Жореса, приговорили к смерти капитана Садуля, члена французской делегации в России, примкнувшего к Ленину[282].

В конце 1919 года волна забастовок докатилась до зрелищных предприятий. Парижские театры и кино закрылись. Многие режиссеры и актеры открыто примкнули к стачечникам: г-жа Лара из „Комеди Франсэз”, Гарри Баур, Сатюрнэн Фабр, Дюбоск, Рене Фошуа. В основанной незадолго до того корпоративной газете „Синематографи Франсэз” П. Симоно возглашал:

„Пусть служащие перестанут требовать иллюзорного повышения заработной платы, которое приводит лишь к тому, что жизнь становится более дорогой и деньги обесцениваются. И пусть виновных в беспорядке манифестантов, кричащих: „Да здравствует Садуль! Долой Францию!” — жандармы хватают за шиворот”[283].

В эти смутные времена 16 ноября к власти пришел Национальный блок. Повсюду кричали об угрозе большевизма, стены были покрыты плакатами Баррера (рисовальщика афиш у Патэ), на которых изображался забрызганный кровью, косматый, разъяренный „человек с ножом в зубах”…

Версальский договор был подписан, когда всюду вспыхивали забастовки (июнь 1919 г.). Их стало еще больше в начале 1920 года. 250 тыс. железнодорожников прервали работу, шахтеры на севере страны сделали это одновременно с шахтерами Рура. Первое мая 1920 года, когда погибло три человека, было апогеем движения, которое из-за предательства социалистов и Жуо быстро схлынуло. Мильеран и Дешанель сменили Клемансо и Пуанкаре, но продолжали их политику. Разгром немецкой революции способствовал спаду революционного движения во Франции. В Москве в июле 1920 года собрался Второй кон-гpecc III Коммунистического Интернационала, к которому впоследствии на конгрессе в Туре в конце декабря 1920 года присоединилось большинство Французской социалистической партии.

Национальный блок заявил, что он действует якобы во имя 1,5 млн. убитых на войне, и повторял свой лозунг: „Германия заплатит”. Кинопрокат был монополизирован Патэ и Гомоном, что мешало французским кинодеятелям создавать картины, в которых отражалась бы жизнь народа. События, всколыхнувшие страну в дни войны и перемирия, ничуть не отразились на творчестве таких благородных деятелей искусства, как Жермен Дюлак и Луи Деллюк, которым, как оказалось, было ближе „искусство для искусства”, чем социальные проблемы.

Луи Деллюк, на которого мы часто ссылались, родился в Кадуэне (департамент Дордонь) в 1890 году. Его отец, аптекарь из Бордо, вскоре переселился в Париж, где молодой Деллюк учился в лицее Карла Великого вместе с Леоном Муссинаком. Став баккалаврами, молодые люди напечатали свои первые искусствоведческие и театроведческие статьи в „Ревю Франсэз” — еженедельном католическом журнале; принял их ответственный редактор журнала Рауль Дюваль.

Слабое здоровье избавило Луи Деллюка от военной службы. Он стал журналистом, а вскоре и главным редактором роскошно издаваемого журнала „Комедиа иллюстре”. Молодой человек увлекался театром; в зеленом театре в Марн-ла-Кокетт, а затем в Пре-Катлан шла первая его пьеса — „Франческа”. Он восхищался русским балетом и театром Клоделя, влюбился в ведущую актрису театра Еву Франсис, свою будущую жену…

Он удачно начал карьеру, быстро добился успеха; искусство интересовало Деллюка больше всего на свете. Но кино он презирал. Братья Муне, как и он, уроженцы Пери гора, ввели его в театральную среду, он сблизился с выдающимся трагиком де Максом; блеск Бульваров его немного одурманил.

29 июля 1914 года Луи Деллюк сопровождал Еву Франсис на гастроли в Брюссель. В „Сирк Ройаль”, где представители II Интернационала выступали против войны, Деллюк приветствовал Вандервельде, немца Хааса, итальянца Моргари, англичанина Харди и особенно Жореса, над которым витала смерть. Деллюк пел „Интернационал”, он возглашал: „Да здравствует мир!"; он надеялся, что социализм помешает войне, но война вспыхнула три дня спустя[284]. Деллюка не мобилизовали. Он становится журналистом в „Энтрансижан”. Под влиянием шовинистических настроений Деллюк пишет памфлет, направленный против кайзера, — „Господин из Берлина”[285] — и либретто оперы-балета „Принцесса больше не смеется”, вскоре поставленной в Оперном театре.

С 1915 года Луи Деллюк увлекается кино, которым Ева Франсис безуспешно пыталась его заинтересовать еще до войны.

„Я ненавидел кино, ах, как я его ненавидел! — писал он в „Синема и К0”. — До войны я ходил туда только по принуждению и поневоле. А в те далекие времена мы не переносили ни того, ни другого… Одна-две ковбойские картины меня очаровали, но я видел слишком много плохих фильмов, чтобы относиться снисходительно и нежно к этой „скучной механике”. Состязания в „catch as catch саn”[286], матчи по танго, эксцентрики из „Альгамбры”, танцовщицы из „Сигаль”, русский балет, Парсифаль и Ида Рубинштейн — всех этих разнообразнейших чудес, собранных Парижем, было довольно, чтобы доставить мне эстетическое наслаждение. И я, как все, презирал кинематограф…

Много месяцев спустя я снова пошел в кино. Произошло это оттого, что в первые месяцы войны не было хороших спектаклей и совсем не было концертов. Чарли Чаплин привел меня в восхищение. Я еще сопротивлялся. Но „Вероломство” уничтожило все сомнения”.

Деллюк увлекся киноискусством — теперь он не выходил из кинематографа. В 1917 году он становится главным редактором роскошного киножурнала „Фильм”, руководимого тогда Анри Диаман-Берже. Оба кинодеятеля собрали вокруг журнала первоклассных сотрудников, и „Фильм” стал лучшим периодическим киножурналом в мире.

В статьях Деллюка (частично собранных позже в „Синема и К0”) нельзя найти и намека на шовинистическую лихорадку, которая охватила тогда официальную печать. Он далек от политики, но он глубоко ненавидит войну[287]. Он снова встречает Рауля Дюваля, который поддерживал его в начале карьеры, — теперь он ответственный редактор „Красного колпака”. Деллюк охотно сотрудничает в газете, субсидируемой из секретных фондов министра Мальви и из источников, вероятно, еще более темных, но позволяющей легально формировать партию противников войны. Он знакомится с приятелем Дюваля — Альмерейда-Виго, бывшим анархистом, который живет на широкую ногу, а его сын, маленький Жан Виго, будущий постановщик „Аталанты”, учится где-то в колледже.

В это время с „Красным колпаком” случилась история, получившая широкую огласку. Альмерейда, наркоман, не то покончил жизнь самоубийством в тюрьме, не то был убит полицией; загадочный Дюваль был арестован и вскоре расстрелян. О Деллюке тревожились, его посылали в Клермон-Ферран. А вскоре, несмотря на подорванное здоровье, седьмая комиссия признала его годным к военной службе, он был мобилизован и направлен как военный писарь в Париж… Покинув в 1918 году „Фильм”, он стал кинематографическим критиком в „Пари-миди”, бульварно-биржевой газете.

Деллюк решил отныне работать для кино. Он мечтал о создании французской школы кино. В своих статьях в „Пари-миди” он перечисляет кинопостановщиков, подающих, по его мнению, большие надежды. Он призывает их сплотиться, действовать.

До войны 1914 года Деллюк видел в кино только лишь источник существования. Он написал сценарий, который не был принят, впрочем, вполне возможно, что фильм был поставлен, но под другим названием. Драматург и романист начинает работать как киносценарист, убедившись, что основной слабостью французских фильмов была бедность сюжетов. Ева Франсис, его жена, играла тогда в фильме режиссера Жермен Дюлак, которую Деллюк уговорил поставить „Испанский праздник”.

Жермен Дюлак была дочерью генерала Сэссе-Шнейдера. Эта смелая, энергичная, увлекающаяся, умная, очень образованная женщина — жена романиста Альбера Дюлака — была воинствующей „суффражисткой” и сотрудничала в женском журнале Маргариты Дюран „Фронда”. Она, как и Деллюк, была театральным критиком; во время войны заинтересовалась кино. В 1916 году вложила несколько десятков тысяч франков в маленькую кинокомпанию „Делиа-фильм”, которой руководил ее муж. Таким образом, она является первой французской „кинопостановщицей”. В ноябре 1917 года она писала в журнале Деллюка „Фильм”:

„Итак, многие просвещенные и тонкие ценители искусства уже не считают кино „бедным родственником” театра. Довольно обращаться с нами, как с бедными родственниками, или, глядя на нас, презрительно пожимать плечами. Мы хотим, чтобы нас принимали всерьез. Беда кинематографа отнюдь не в его несовершенстве, беспомощности, дурном вкусе — во всем, что связано с его индустриальным возникновением. Беда в том, что избранная публика принимает его со смехом и снисходительна к нему, ибо не ждет от него ничего хорошего. Так обстоит дело с публикой.

Когда мы поймем, что кинематограф — искусство, что оно не только в силах вплести новые цветы в венок культуры нашей страны, но распространить и утвердить в мире высокое превосходство нашего вкуса, отстоять нашу культуру, тогда мы достигнем подобающего уровня. И это зависит от нас…”

Жермен Альбер-Дюлак впервые выступила как кинорежиссер в 1916 году в „Делиа-фильм” в „Сестрах-врагах” по сценарию Жермен Илель Эрланже; главную роль исполняла Сюзанна Депре, жена Люнье-По, издателя „Эвр”. Затем в 1917 году она сняла „Венеру-победительницу” с участием Стаси Наперковской и „Истинное богатство” с участием Жанны Маркен, Гретийа, Растелли и других. В кинопрокате титры фильмов были из коммерческих соображений заменены на „Вихри жизни” и „Загадочный Жео”.

Первый из этих фильмов привлек внимание Деллюка, который похвалил в нем „живописность” постановки.

„Все аксессуары, костюмы, мебель тщательно обдуманы. Интерьеры, должно быть, нравятся постановщику. Известно, что в искусстве освещения мадам Дюлак с первых же своих картин заняла первое место среди мастеров этого дела. Сценарий очень понравился, он сделан в манере Батайля. Кино скоро отвыкнет от пристрастия к внешнему блеску”.

С такой же сдержанностью говорит Деллюк и о сценарии фильма „Загадочный Жео” („это всего лишь забавная выдумка”), но постановка вызвала у него восторг:

„Загадочный Жео” поставил г-жу Дюлак в один ряд с нашими двумя-тремя поистине выдающимися постановщиками. Откровенно скажу на днях Гансу, что я с не меньшей симпатией и интересом слежу за ее творчеством. У г-жи Дюлак нет той широты видения, что у Ганса… Зато она менее рассудочна и чуть более человечна. У нее совершенно безошибочное чувство интимного, внутренней гармонии, глубокой правды жизни. И она художник высокого стиля. Ее культура и утонченность придают ей, как постановщику, особенную ценность”.

Фильм „Души безумцев” (1918) был из коммерческих соображений разделен на восемь серий, тем не менее он не являлся „серийным” фильмом. „Души безумцев”,— писал Деллюк, — по сравнению с другими кинороманами — то же, что изысканный коктейль самого высокого сорта по сравнению с шипучкой”.

„Этот фильм заставил меня понять, — говорила позже Жермен Дюлак[288], что помимо точных фактов и событий сама атмосфера фильма является эмоциональным фактором, что достоинство фильма заключается не столько в действии, сколько в тончайших оттенках, порождаемых им, и что если даже выразительность игры актера ценна сама по себе, то все же достигнуть полной силы можно лишь благодаря воздействию ряда дополнительных элементов.

Я пришла к заключению, что свет, точка зрения киноаппарата, монтаж являются гораздо более важными элементами, чем работа над построением сцены с учетом лишь законов драматургии.

Этот фильм, который позволил мне привести в систему свои мысли, оценили как драматическое произведение, но не оценили саму его технику. И все же я задаю себе вопрос: а не зависит ли его успех от методов, углубляющих действие, к которым я прибегала, причем публика подпала под их чары, даже не отдавая себе в этом отчета”.

Ведущую роль в фильме „Души безумцев”, который, по мнению Леона Муссинака, позволил Жермен Дюлак полностью проявить свою индивидуальность, исполнила Ева Франсис; это было поводом для встречи Жермен Дюлак с Луи Деллюком.

„Как-то в воскресенье, — писала Дюлак, — актриса Ева Франсис попросила разрешения привести в студию своего жениха. И вот в студию вошел высокий молодой человек с угловатыми манерами, одетый в более чем оригинальную военную форму: это был Луи Деллюк…

Я вспоминаю, как однажды вечером, после просмотра „Душ безумцев” Луи Деллюк повел меня в „Кафе де ла Режанс”. „Я написал это, — сказал он мне, — за спиной интенданта в военной канцелярии”. И под аккомпанемент глухих ударов „Берты” за бокалом портвейна Луи Деллюк прочел мне „Испанский праздник”… Год спустя мне удалось настоять, чтобы этот сценарий был принят”[289].

Вот вкратце содержание сценария Деллюка, изложенное журналистом из газеты „Эклер”:

„У красавицы Соледад два пожилых и богатых поклонника (Реаль и Мигелан), но они ее не интересуют и она отказывается сделать выбор между ними. „Пусть придет только один из вас…” И двое друзей перерезают друг другу горло у ее дверей… А она, замирая от удовольствия, танцует в объятиях одного юноши… Она даже не видит трупов, через которые переступает ее возлюбленный, внося ее на руках в дом”.

В сценарии чувствуются самобытные черты и стремление к острым, трагическим ситуациям, которыми Деллюк так восхищался в те времена в фильмах Томаса Инса. В американских фильмах чувствовались старинные национальные традиции. Особенно Деллюка поразила их экзотика. Он пытался найти для нее эквивалент в несколько условной

Испании. Ева Франсис со своей „удивительной улыбкой испанской Джоконды”, в сущности, была новой Кармен. Чтобы лучше раскрыть ее трагедию, Деллюк решил показать ее вне нации и эпохи. Это основной недостаток сценария, который и сейчас читаешь с интересом, так как он свидетельствует о большой одаренности автора. Вот режиссерский сценарий, концовка, построенная на параллельном монтаже:

193. Хуанито, Соледад… Страсть, танец; обстановка здесь самая характерная, самая живописная, какую только можно вообразить; в этом кадре, изображающем праздник, должны чувствоваться и вспотевшие тела танцующих, и любовь, и раздавленные цветы.

194. Ночная схватка Реаля с Мигеланом.

195. Танец Хуанито и Соледад.

196. Ночная схватка Реаля с Мигеланом.

197. Танец Хуанито и Соледад.

198. Реаль тяжело ранен в схватке… Он лежит без сил в пыли…

200. Старая Паргиен с идиотской улыбкой смотрит на поединок.

201. Старуха… идет к фонтану. приближается к Реалю и пьет воду. Затем, смеясь, бросает миску.

203. Реаль бездыханен.

204. Танец Хуанито и Соледад… безмерность их радости.

205. Трупы Реаля и Мигелана…

В этой борьбе, в этом контрасте, в этом чередовании кадров узнаешь сумбурность „Волков”[290], сочетающуюся с праздничностью „Кармен из Клондайка”. Убогие декорации студии портят картину Жермен Дюлак „Испанский праздник”, состоящую из коротких фрагментов. Постановка менее удачна, чем сценарий.

„Луи Деллюк, — писал Муссинак в разделе, введенном им в „Меркюр де Франс”, — создал почти совершенный тип сценария. Действительно, я думаю, что у нас никогда не писали ничего более фотогеничного, чем эта сказка о крови, любви, смерти.

Но режиссеру… пожалуй, не удалось сделать эту импрессионистическую картину с тем мастерством, которое от него требовалось. Постановка явно беднее первоначального замысла… Этот солнечный день весь овеян праздничностью. Но этого мы не найдем в фильме г-жи Жермен Дюлак. Нам кажется, что акценты в нем часто перемещены и кадры оказываются совсем не на своих местах. Но все же фильм очень хорош, и мы теперь видим гораздо лучше и гораздо шире, чем прежде, возможности кино…

После таких доказательств жизнедеятельности и совершенства кинематографии нельзя говорить, что французской кинематографии не существует. Она была такой пошлой и жалкой, что мы не смели надеяться… Ей предстоит упорная борьба с американскими и итальянскими фирмами, только что связавшими свою судьбу с немецкой кинопромышленностью. Но мы узнали ее возможности и отныне верим в нее…”

Луи Деллюк, объединившись с Жермен Дюлак, в этом первом сценарии доказал на деле больше, чем своими критическими и теоретическими статьями. Он открыл путь французской школе, которая после войны возлагала все свои надежды на киноискусство, а не на одну лишь кинокоммерцию, как это было перед войной 1914 года.

Глава XXXIV ПЕРВЫЕ ШАГИ СОВЕТСКОГО КИНО (1918–1920)

После провозглашения в России Советской Социалистической Республики меньшевики, эсеры, кадеты и сторонники других реакционных партий сделали попытку уничтожения Советской власти путем саботажа. Опираясь на профессиональные союзы работников умственного труда и другие профсоюзы, в руководстве которых соглашательские партии имели большинство, они организовали забастовку служащих министерств, банков и крупных учреждений. К участию в саботаже мероприятий Советской власти им удалось привлечь и часть работников театра и кино.

„Саботаж Советской власти, — писал театральный критик белоэмигрант Николай Евреинов, — был организован [в Петрограде. — Ж. С.] артистами бывших императорских театров, которые задавали тон всем остальным. „Именно Александринский театр первым бросился в битву, — писал Беспалов, бывший уполномоченный Временного правительства при театрах. — На общем собрании 28 октября труппа решила прервать спектакли. На другой день в знак протеста против назначения новым правительством комиссара закрылся и Мариинский театр… Театральная машина остановилась. Каждый день ожидали падения большевиков…"[291]

В области кино в Петрограде фактов саботажа было гораздо меньше, чем в театре. Объяснялось это, в частности, тем, что „Петроград, в сущности, не имел никакой кинематографической промышленности, если не считать прокатных контор. Правда, в нем насчитывалось около 300 кинотеатров. Но в них Советы и Кинокомитет сумели установить строгий порядок”[292].

Сложнее обстояло дело в Москве, где контрреволюция была сильнее и где юнкера с оружием в руках значительно дольше сопротивлялись установлению Советской власти. Влияние контрреволюции не могло не сказаться на настроениях части московских киноработников — режиссеров и известных актеров, тесно связанных с предпринимателями. Эта привилегированная верхушка, собиравшаяся в кафе „Десятая муза”, организовала Союз работников художественной кинематографии (СРХК). Тон в Союзе задавали „короли” и „королевы” экрана, реакционно настроенные режиссеры и сценаристы, сотрудничавшие в буржуазной печати.

Противопоставляя себя рабочим и низкооплачиваемым служащим кинопредприятий, объединенным в профессиональный союз, СРХК занял антисоветские позиции в вопросах экономики и политики, блокировался с промышленниками и предпринимателями, яростно защищал их интересы. И именно благодаря помощи этого реакционного союза владельцы кинопредприятий могли в течение некоторого времени сохранять свои позиции.

Не довольствуясь обороной, кинокапиталисты, подбодренные поддержкой „умственной аристократии”, перешли в наступление. Московские кинопредприниматели, создавшие Всероссийское объединение кинематографических обществ (ОКО), решительно подняли голову и „начали открытую борьбу как против экономических требований рабочих и мелких служащих, так и против попыток новых государственных органов вмешиваться в их деятельность”[293].

Захват власти трудящимися отнюдь не положил конец классовой борьбе. Русская буржуазия вовсе не признала себя побежденной, она усилила враждебную деятельность и подготавливала гражданскую войну.

В некоторых городах местные Советы в 1918 году вынуждены были национализировать кинотеатры и прокатные конторы, закрытые их владельцами-саботажниками. Об этом говорят многочисленные сообщения, опубликованные „Киногазетой”, выражавшей в те годы взгляды главарей СРХК и активно защищавшей интересы кинопредпринимателей. „Киногазета”, однако, не только сообщала об этих фактах, но и предлагала организовать бойкот ставших государственными кинотеатров и киноконтор. Объединение кинематографических обществ в конце 1918 года приняло развернутый план борьбы с национализацией, угрожая не только прекращением проката фильмов, но и полной изоляцией тем предпринимателям, которые не примут участия в бойкоте. Так отдельные факты саботажа превратились в организованную борьбу против национализации кинотеатров, возглавляемую объединением кинопредпринимателей и активно поддерживаемую СРКХ.

Советская власть боролась с саботажем путем разъяснительной работы. В конце 1917 года народный комиссар по просвещению А. В. Луначарский начал свои выступления перед артистами, разъясняя им, какие огромные перспективы перед искусством открывает социалистическая революция. Во время одного из таких собраний, проводившегося в Мариинском театре, он, по свидетельству того же Н. Евреинова, заявил, „что новая власть… нуждается в науке, искусстве, театрах, что государственные театры должны продолжать свою деятельность на основе самой широкой автономии, что правительство отпустит им необходимые финансовые средства…”

Пламенная речь, длившаяся полтора часа, закончилась под бурные аплодисменты. Персонал театров почти полностью присоединился к правительству. В одиночестве осталось несколько непримиримых. В ходе гражданской войны (1918–1920) лишь немногие из знаменитостей эмигрировали за границу.

В марте 1918 года Советское правительство переехало в Москву. 28 мая в Народном комиссариате по просвещению начал действовать Всероссийский фотокиноотдел (комитет). Известную организационную работу до его учреждения сумели провести фотокиноподотдел Государственной комиссии по просвещению и городские — Петроградский и Московский — фотокинокомитеты. Возглавляемый профессором Д. Лещенко, Петроградский фотокинокомитет по согласованию с Петроградским Советом национализировал несколько больших кинотеатров (таких, как „Сплендид” и „Пикадилли”) и кинопредприятия Скобелевского комитета (находившегося ранее в ведении Временного правительства, но не пожелавшего подчиняться новой власти), а также открыл школу киномехаников.

В Москве в это время рабочие организации тоже не бездействовали — 4 марта Московский Совет принял постановление о введении рабочего контроля за работой кинопредприятий. Это постановление сыграло огромную роль в борьбе с саботажем и помогло сохранить имущество кинопредприятий от расхищения. Вместе с тем рабочий контроль был необходимым первым этапом, без которого не могла быть успешно проведена национализация кинофотопромышленности.

Однако и введение рабочего контроля не сломило сопротивления кинокапиталистов и близкой к ним части режиссеров и актеров. Крайне скудные запасы остро дефицитной негативной и позитивной пленки припрятывались. Законченные производством фильмы закапывались в землю. Наконец, традиционные летние экспедиционные поездки в Крым были использованы для того, чтобы вывезти из Москвы ведущих творческих работников, аппаратуру и пленку. Летом 1918 года в Крым выехали Ермольев и Ханжонков со своими штатными режиссерами, актерами и операторами, с аппаратурой и кинопленкой. Из этой экспедиции мало кто вернулся в Москву. Юг России был захвачен белогвардейцами и интервентами, а когда Красная Армия вновь заняла Крым, участники киноэкспедиций отправились в эмиграцию, из которой возвратились только немногие: режиссеры Протазанов и Чардынин, предприниматель Ханжонков и некоторые другие.

В то время как частные кинопредприятия сворачивали свою деятельность или пытались перенести ее на юг России, новые государственные советские киноорганизации приступили к первым съемкам. Основное внимание они уделяли кинохронике, которая в то время имела наибольшее значение.

Одной из самых ранних советских документальных съемок была съемка празднования 1 Мая 1918 года в Москве. Короткометражный документальный фильм „Пролетарский праздник Первое мая” показывался в тот же день в шести московских кинотеатрах и на некоторых московских площадях. Технический персонал лабораторий, работавший в невероятно трудных условиях, совершил чудо, смонтировав и выпустив фильм за несколько часов. Однако количество копий этого фильма было крайне ограниченным из-за острого недостатка пленки.

Молодой оператор Тиссэ, позднее прославившийся как постоянный сотрудник Эйзенштейна, заснял другое выступление В. И. Ленина перед участниками демонстрации. В своих воспоминаниях Тиссэ рассказывает, что Ленин попросил поменьше расходовать пленки на него и побольше на слушавших его людей — отправляющихся на фронт бойцов Красной Армии.

Экономическое положение русской кинематографии было чрезвычайно тяжелым уже к моменту Октябрьской революции. Русская химическая промышленность не выпускала ни пленки, ни химикалиев для ее обработки, оптико-механическая промышленность не в состоянии была снабжать кинематографию никакими видами киноаппаратуры. В части технического оснащения русская кинематография целиком зависела от иностранных монополий. Еще в начале первой мировой войны в русской кинематографии возникли серьезные трудности, так как получение пленки из Франции от фирмы „Патэ” оказалось невозможным. Потребовались многие месяцы для того, чтобы утолить пленочный голод негативными и позитивными материалами, начавшими поступать из Соединенных Штатов морем во Владивосток и затем по транссибирской магистрали, почти выведенной из строя из-за крайней перегрузки. К началу Великой Октябрьской революции запасы американской пленки почти полностью иссякли. Чистую пленку — негативную и позитивную — можно было купить только на черной бирже у спекулянтов или у предпринимателей, сумевших скрыть свои запасы от рабочего контроля.

В результате в 1918 году „в кинематографической промышленности возник беспримерный кризис, запасы пленки, существовавшие в России, уничтожались вследствие злостных махинаций, а политическая ситуация исключала ввоз пленки из-за границы”[294].

Кинокомитет сделал попытку получения пленки из США. Московскому представителю американской фирмы „Юниверсел” и некоторых итальянских кинокомпаний Роберто Чибрарио де Годену было поручено закупить пленку у американских кинофирм. С этой целью на его имя в „Нэшнл сити бэнке” был открыт кредит в миллион долларов. Чибрарио оказался мошенником и присвоил положенные на его имя суммы, а американский суд отказался взыскать с него деньги.

Вскоре вокруг Советской России сомкнулось кольцо блокады. Через границу не проникали никакие товары. Почти полное отсутствие пленки привело к резкому сокращению производства фильмов в течение всего периода гражданской войны.

Но пока выпуск кинопродукции все еще продолжался. И в январе 1918 года фирма „Нептун” предложила молодому Маяковскому написать для нее серию сценариев.

Маяковский еще в 1913 году посвятил кинематографу несколько статей. Поэт, написавший 11 сценариев, так рассказывает об участи своих первых четырех кинематографических произведений:

„Первый сценарий — „Погоня за славой” — написан в 1913 году для Перского. Один из фирмы внимательнейше прослушал сценарий в моем чтении и безнадежно сказал: „Ерунда”. Я ушел домой. Пристыженный. Сценарий порвал. Впоследствии картину, по содержанию сходную с моим сценарием, видели ходящей по Волге[295]. Очевидно, сценарий был прослушан внимательнее, чем я думал.

Второй и третий сценарий — „Барышня и хулиган” и „Не для денег родившийся” — сентиментальная заказная ерунда, переделка с „Учительницы рабочих”[296] и „Мартина Идена”[297]. Ерунда не потому, что хуже других, а что не лучше. Ставилась в 18 году фирмой „Нептун”. Режиссер, декоратор, артисты и все другие делали все, чтобы лишить вещь какого бы то ни было интереса.

Четвертый сценарий — „Закованная фильмой”. Ознакомившись с техникой кино, я сделал сценарий, стоявший в ряду с нашей литературной новаторской работой. Постановка того же „Нептуна” обезобразила сценарий до полного стыда”[298].


На празднике Всевобуча, май 1919 г.


ДОКУМЕНТАЛЬНЫЕ КАДРЫ В. И. ЛЕНИНА


На закладке памятника „Освобожденному труду”, 1 Мая 1920 г.

ХРОНИКА

Демонстрация на Невском, 1917.

Войска у здания Зимнего дворца, 1917.


Уход с фронтов империалистической войны, 1917.

Первомайский парад, 1918.


1917–1920 гг.

Поезд с мешочниками, 1919.


Коммунистический субботник в Петрограде, 1919.


Демонстрация в Москве против „ноты Керзона", 1920.


„Сказка о попе Панкрате”, 1918. Реж. Н. Преображенский.


„Уплотнение”, 1918. Реж. А. Пантелеев, Д. Пашковский, А. Долинов.

„Пролетарии всех стран, соединяйтесь!”, 1919. Реж. Б. Добровольский.


„Все под ружье”, 1919. Реж. Б. Светлов.

"3а красное знамя”, 1919. Реж. В. Касьянов.


„Мать”, 1920. Реж. А. Разумный.


ФИЛЬМЫ С УЧАСТИЕМ В. В. МАЯКОВСКОГО


„Закованная фильмой”, 1920.


"Барышня и хулиган”, 1918.

„Отец Сергий”, 1917–1918. Реж. Я. Протазанов.


„Анна Каренина”, 1918. В главных ролях Елена Варсани (Анна), Дежё Кертес (Вронский).


Фильм „Барышня и хулиган” был поставлен Е. Славинским, хорошим оператором, но не имевшим никаких данных для режиссерской работы. Главную роль в фильме играл Маяковский. Большой, красивый, мощно сложенный, он, когда читал свои стихи „во весь голос”, производил огромное впечатление на зрителей. Фильм был снят за несколько дней и впервые показан в Москве 20 декабря 1918 года.

Два других фильма Маяковского поставил Н. Туркин, неопытный постановщик, работавший ранее как сценарист и киножурналист. Маяковский играл и в этих двух фильмах, которые, в отличие от первого, не сохранились. Но Эльза Триоле сохранила фотографию из „Закованной фильмой”, где главную роль танцовщицы исполняла ее сестра J1. Брик. В этом кадре в контрастном романтическом освещении изображен Маяковский в цилиндре, дразнящий скелет. Снимок по своему характеру заставляет вспомнить фильмы немецкого экспрессионизма, но содержание картины было не экспрессионистским, а футуристским. Маяковский хотел создать продолжение „Закованной фильмой”, показав в нем сон танцовщицы, развертывающийся по ту сторону экрана (наподобие того, как Льюис Керолл показал свою Алису по ту сторону зеркала). Однако этот замысел остался неосуществленным.

Летом 1918 года Кинокомитет приступил к первой своей постановке — фильму „Сигнал” по рассказу В. Гаршина. Тогда же был объявлен конкурс на сценарий по произведениям И. Тургенева в связи с приближающейся столетней годовщиной со дня рождения писателя. Однако удалось поставить только три фильма; „Герасим и Муму”, „Пунин и Бабурин” и „Три портрета”. Выпуск двух последних фильмов из-за недостатка позитивной пленки удалось осуществить только в 1920 году.

В 1918 году киноорганизациями были созданы два высших кинематографических учебных заведения — „Высший институт фотографии и фототехники” (в Петрограде), ставший питомником технических кадров кино, и Государственная киношкола (в Москве). Позднее они были преобразованы в Государственный кинотехникум и Всесоюзный государственный институт кинематографии. Государственная киношкола — первое в мире государственное учебное заведение по подготовке творческих кадров кино — дало советской кинематографии многих выдающихся ее мастеров.

Однако главные усилия Кинокомитета были направлены на производство документальных съемок, дававших правдивую информацию о борьбе Советского государства против своих врагов и о мирном хозяйственном и культурном строительстве в тылу. В системе агитационной работы Советской власти кино занимало важное место.

В августе 1918 года из Москвы отправился в рейс агитационный поезд имени Ленина. Вагоны этого агитпоезда были расписаны яркими фресками, изображающими солдат, рабочих, революционные сцены. Поезд состоял из зала для собраний, читальни с большим количеством книг и целой кинематографической установки: оборудования для съемок на натуре, лаборатории, монтажной. Оператором в кинопоезде был Э. Тиссэ.

Первый рейс этого поезда дал хорошие результаты. Кроме него были созданы также новый агитпоезд имени Октябрьской революции и агитпароход „Красная звезда”, совершавший рейсы по Волге; среди их персонала были и киномеханики, демонстрировавшие населению фильмы, и кинооператоры, производившие документальные съемки.

Ленин относился с большим вниманием к работе агитпоездов и агитпароходов. Приведем некоторые относящиеся к киноработе пункты указаний Ленина Я. Бурову — руководителю агитпоезда „Красный Туркестан”, отправлявшегося в рейс в январе 1920 года:

„1) Усилить экономическую и практическую части работ поездов и пароходов включением в политотделы их агрономов, техников, отбором технической литературы, соответствующего содержания кинолент и пр.

2) Изготовить через кинокомитет производственные (показывающие разные отрасли производства), сельскохозяйственные, промышленные, антирелигиозные и научные киноленты, заказать такие немедленно за границей…

3) Обратить внимание на необходимость тщательного подбора кинолент и учет действия каждой киноленты на население во время демонстрирования ее…

4) Организовать за границей представительство для закупки и транспортирования кинолент, пленок и всякого рода кинематографического материала”[299].

Кадры советского кино пополнялись и воспитывались и практической работе на фронтах гражданской войны и в тылу. Присутствуя на самых важных участках строительства новой жизни, операторы кинохроники проникались пафосом борьбы революционного народа и из пассивных свидетелей событий превращались в активных участников революционной борьбы и строительства.

Революционный дух кинохроники подготовил новые пути развития киноискусства. Мы уже говорили, что постоянный оператор Эйзенштейна Тиссэ сформировался как художник на фронтах гражданской войны. Впрочем, и сам Эйзенштейн, и Александров, и будущий постановщик „Чапаева” С. Васильев также были участниками гражданской войны. Другой выдающийся мастер советского кино, Кулешов, в годы гражданской войны руководил фронтовыми документальными съемками и во фронтовой обстановке поставил один из первых своих агитационных фильмов.

Наряду с хроникальными съемками молодая советская кинематография уделяла значительное внимание и художественно-агитационным фильмам. Эти короткометражные фильмы нередко снимались вне киностудий. К первой годовщине Октябрьской революции было выпущено пять таких фильмов: „Восстание”, посвященный событиям Октябрьской революции и включавший большой документальный материал, „Подполье” по сценарию революционного писателя А. Серафимовича, антирелигиозный фильм по стихотворению Демьяна Бедного „Сказка о попе Панкрате”, комедия А. Луначарского „Уплотнение” и драма „Хлеб”, по-видимому, навеянная выступлениями русских контрреволюционеров, грозивших задушить революцию костлявой рукой голода. Все эти фильмы были сняты в Москве, за исключением „Уплотнения”, который снимался в Петрограде в помещении театра „Аквариум”. Любопытно, что именно в этом помещении в 1896 году впервые в России демонстрировался кинематограф Люмьера, а в 1897 году Месгишем была снята „Красавица Отеро”.

Зимой 1918/19 года, несмотря на исключительно тяжелые экономические условия, советским киноорганизациям удалось несколько расширить свою производственную деятельность. Из-за недостатка средств ВФКО не имел возможности сразу после национализации частных кинофабрик зачислить на государственную службу их персонал. Поэтому он разрешил организацию на этих фабриках трудовых коллективов, которым он по договорам поручал постановку фильмов. Так, в декабре 1918 и феврале 1919 годов в Москве были подписаны соглашения с коллективом „Слон-фильм” на постановку фильма „Савва” по антирелигиозному рассказу J1. Андреева (режиссер Ч. Сабинский), с коллективом „Русь” на постановку „Девочки со спичками” и „Нового платья короля” по Андерсену (режиссер Ю. Желябужский), с фабрикой „Нептун”, перешедшей в ведение Московского центрального рабочего кооператива, на постановку фильма „Трое” по рассказу М. Горького. Несколько позднее политические управления воинских соединений, освобождавших Украину от белогвардейцев и интервентов, занялись постановкой целой серии агитационных фильмов.

В дни первой годовщины Красной Армии молодое советское кино могло показать 13 новых постановок. Вот их перечень:

Постановщики Сценаристы

„Смельчак” М. Нароков А. Луначарский

„Беглец” Б. Чайковский Г. Николаев

„Глаза открылись” Ч. Сабинский Ф. Шипулинский

„Товарищ Абрам” А. Разумный Ф. Шипулинский

„Отец и сын” И. Перестиани А. Рублев

„Последний патрон” Н. Туркин А. Смолдовский

„Мы выше мести” Н. Туркин

„За красное знамя” В. Касьянов А. Смолдовский

„Чем ты был” Ю. Желябужский В. Добровольский

(Федорович)

„Сон Тараса” Ю. Желябужский Зорин (М. Алейников)

"Дезертир” Е. Славинский

"Красная звезда” Павлович

Почти все перечисленные фильмы были короткометражными, поставленными по довольно схематичным сценариям. В фильме „Мы выше мести” арестованная большевиками дочь белого генерала примыкает к революции и становится санитаркой в Красной Армии. В фильме „Отец и сын” красноармейца, попавшего в плен к белогвардейцам, караулит его отец, служащий в белой армии. „Товарищ Абрам” показывал жизненный путь человека, бывшего жертвой еврейских погромов и вступившего в Красную Армию. В „Смельчаке” героем был цирковой акробат, который служит в Красной Армии и благодаря своей физической натренированности помогает громить белых.

В постановочном отношении большинство агитфильмов было очень примитивно. Но не следует забывать, что как режиссеры, так и актеры впервые брались за темы и образы, никогда не освещавшиеся в киноискусстве, что при этом они стремились добиваться предельной ясности киноповествования, для того чтобы фильмы были понятны миллионам в значительной части неграмотных солдат.

Несколько позднее приступили к разработке планов создания научно-популярных фильмов. М. Горький предложил целую программу инсценировок по истории культуры. Намеченные темы должны были дать на экране широкую панораму основных периодов развития человечества от каменного века до современности. Осуществить эту программу в условиях экономической разрухи было, к сожалению, невозможно. Тем не менее план Горького сыграл свою роль в определении дальнейших путей развития научно-популярного кино в СССР.

В 1919 году создалось критическое положение для молодой Советской республики: силы контрреволюции заняли большую часть страны, они находились на подступах к Петрограду, угрожали Москве. Однако революционным войскам удалось остановить врага и самим перейти в наступление. Осенью 1920 года советские войска прорвали фронт на Перекопском перешейке и ликвидировали врангелевскую армию — последний оплот третьего похода Антанты. Русские белогвардейцы бежали из Крыма в эмиграцию, и вместе с ними — большая группа находившихся в Крыму киноработников.

„Одним утром, — писал И. Мозжухин, — мы сели на пароход, отчаливший в неизвестном направлении. Все равно куда ехать, лишь бы покинуть этот ад. В нашу группу входили И. Ермольев, хозяин предприятия, режиссеры А. Волков и Я. Протазанов[300], художник-декоратор А. Лошаков, операторы М. Торпоков[301] и Ф. Бургасов, главный постановщик князь Святополк-Мирский[302], наконец, Наталия Кованько, Николай Римский и я… В последние дни, проведенные в Ялте, мы узнали, что такое настоящий голод. Ничего нельзя было достать… Наше бегство из Крыма было чревато множеством перипетий… Нам пришлось спрятать свои деньги в каблуки башмаков. Мы боялись, что нас узнают, арестуют, обыщут, посадят в тюрьму. Но каким-то чудом нам удалось предприятие, казалось, обреченное на провал.

Мы высадились в Константинополе, где немедленно взялись за очередной фильм „Волнующее приключение”, я играл в нем очень драматическую роль… Но мы не могли засиживаться… в городе, в котором не было ни одной пригодной для работы кинематографической студии… Было решено закончить „Волнующее приключение” в Париже. И вот снова пароход, море, свобода, солнце и, наконец, Марсель — Франция. Мы сняли несколько сцен в этом большом порту до того, как приехали в Париж. И, наконец, мы расположились в маленькой студии в Монтрей-сюр-Буа. Так было основано общество „Ермольев — Франция”.

Отъезд компании Ермольева был не таким романтическим, как его описывает Мозжухин. Ее багаж не ограничивался золотом, спрятанным в каблуки, и родной землей, которую эмигранты уносили на своих подошвах. Компания сумела увезти из Ялты десяток фильмов, в том числе „Отец Сергий”, шедший впоследствии во Франции, и полнометражный фильм, поставленный при участии контрреволюционной организации Красного Креста для пропаганды в белогвардейских частях, — „Жизнь — родине, честь — никому”. Последний не демонстрировался во Франции, так как вызвал бурные протесты зрителей, однако он сохранился в довольно посредственном контратипе во Французской синематеке.

Этот фильм, постановщика которого нам не удалось выяснить, снимался на открытом воздухе и в декорациях и Ялте и в Ростове-на-Дону. Это было произведение, яростное по своей контрреволюционной устремленности, напыщенное и вместе с тем наивное. Передадим вкратце его содержание.

Группа немецких шпионов под командой прусского офицера с моноклем организует саботаж на одном из русских заводов. Шпионы имеют на жалованье всклокоченного буйного большевика с биноклем и бородкой. Раненый молодой офицер возвращается с фронта, разоблачает шпионов и велит их арестовать. Но агитатор вызывает на заводе мятеж.

Владелец остановленного рабочими завода и офицер, едва избежавший гибели, спасаются бегством. После целого ряда перипетий промышленник с семьей, спрятанные богатым крестьянином, бывшим солдатом, попадают в руки красных. Промышленник расстрелян, а его жена изнасилована рядом с трупом попа, убитого в священном облачении. Но энергичный молодой офицер организует белую армию и уезжает в Ростов готовить победу под Царицыном, а затем под Москвой. Он летит от победы к победе, убивает перепуганных большевиков и, дойдя до Москвы, увидев из своих окон Кремль, наконец, сочетается браком с многократно изнасилованной вдовой, которую он давно уже тайно любил.

Кроме этого фильма белые армии выпустили другие пропагандистские фильмы подобного же рода и демонстрировали на захваченных ими территориях. Они имели также свою кинематографическую службу и снимали многочисленные хроники, которые распространялись в Америке, Франции, Англии и других странах, участвовавших в интервенции.

„Жизнь — родине, честь — никому” — фильм, довольно умело скроенный и смонтированный, свидетельствующий о неплохом техническом уровне, достигнутом белогвардейской кинематографией. Но сценарий, явно навеянный полицейскими фильмами типа „Фантомас”, отличается исключительной пошлостью, а его неправдоподобность подчеркивается весьма посредственной игрой актеров. Политическая направленность этой картины определила тематику множества антисоветских фильмов, внушенных общей политикой белогвардейцев, а затем белоэмигрантов. Надо упомянуть о поразительном сходстве с этими фильмами „Рыцаря без доспехов”, поставленного в 1937 году в Лондоне Александром Кордой при „технической консультации” русских белогвардейцев.

Однако вернемся к советской кинематографии, делавшей свои первые шаги в обстановке гражданской войны и экономической разрухи.

В один из наиболее трудных моментов гражданской войны 27 августа 1919 года В. И. Ленин подписал исторический декрет о подчинении всей кинематографии Народному комиссариату по просвещению.

Приводим текст этого документа:

Декрет

о переходе фотографической и кинематографической торговли и промышленности в ведение Народного комиссариата по просвещению.

1. Вся фотографическая и кинематографическая торговля и промышленность, как в отношении своей организации, так и для снабжения и распределения относящихся сюда технических средств и материалов, передается на всей территории Р. С. Ф. С. Р. в ведение Народного комиссариата по просвещению.

2. Для этой цели Народному комиссариату по просвещению предоставляется право: а) национализации по соглашению с Высшим Советом Народного Хозяйства как отдельных фотокинопредприятий, так и всей фотокинопромышленности; б) реквизиции предприятий и фотокинотоваров, материалов и инструментов; в) установления твердых и предельных цен на фотокиносырье и фабрикаты; г) производства учета и контроля фотокиноторговли и промышленности и д) регулирования всей фотокиноторговли и промышленности путем издания всякого рода постановлений, обязательных для предприятий и частных лиц, а равно и для советских учреждений, поскольку они имеют отношение к фотокиноделу.

Председатель Совета

Народных Комиссаров: В. Ульянов (Ленин)

Управляющий делами

Совета Народных Комиссаров: Влад. Бонч-Бруевич

Москва, Кремль Августа 27 дня 1919 г.”

Крайняя острота гражданской войны помешала по-настоящему быстро претворить в жизнь этот декрет. Как и другие меры национализации, предпринятые в 1918–1919 годах Советским правительством, декрет о кино был частично вызван саботажем и сознательной дезорганизацией, проводимой руководителями предприятий и фирм.

„В этот критический час, — пишут Маршан и Вейнштейн, — развали распыление кинематографической промышленности, вызванные саботажем, достигли своей кульминационной точки. Самые значительные московские фирмы беспорядочно отправляли наиболее ценное свое имущество на юг, где оно было обречено на незамедлительное и бессмысленное разрушение в обстановке разгрома, который сопутствовал и наступлению и отступлению белой армии.

Положение кинопредприятий было исключительно неустойчивым. Петроград благодаря своей смелой инициативе и революционной дисциплине сумел совершить чудо, несмотря на удары Юденича и постоянную угрозу со стороны Финляндии. Пятьдесят из ста петроградских кинотеатров продолжали действовать. И это воспоминание никогда не изгладится из памяти свидетелей тех трагических дней, когда кинематографы, открытые вопреки всему, продолжали поочередно работать в течение двух часов — с 8 до 10 вечера в рабочих районах и с 10 до 12 — в буржуазных. Электрической энергии хватало лишь на короткие промежутки времени и не больше чем на два квартала одновременно… ”[303]

В 50 других кинотеатрах Петрограда, закрытых и бездействующих, киноаппараты были реквизированы и посланы в армию, где увеличилось число стационарных и передвижных установок.

По всей стране в результате военных действий и экономической разрухи сеть действующих кинотеатров катастрофически уменьшилась, проекционное оборудование приходило в негодность.

Только в Москве кинотеатры еще действовали.

Когда в январе 1920 года закончилась национализация кинопредприятий, продолжала действовать только „Русь”, превратившаяся из торгового дома в трудовой коллектив. Здесь были поставлены „Поликушка” с Москвиным, „Царевич Алексей” с Леонидовым и некоторые другие фильмы. Режиссер Желябужский, входивший в „Русь”, приступил к экранизации рассказа Джека Лондона „По ту сторону цели” и русской народной сказки „Мороз-ко”. Вторая годовщина Октябрьской революции была в кинематографе ознаменована только съемкой фрагментов из романа „Железная пята” Джека Лондона, включавшихся в одноименную театральную постановку. Однако к 1 Мая 1920 года было поставлено несколько новых художественных фильмов, и в их числе первая экранизация повести Горького „Мать”, осуществленная режиссером Разумным.

В начале 1920 года в гражданской войне наступила передышка. Но накануне 1 Мая правители польской республики приняли решение овладеть Украиной. 8 мая войска Пилсудского вошли в Киев. Все силы страны были брошены на борьбу с белополяками. В эту борьбу включилась и кинематография. Кулешов, дебютировавший в 1918 году фильмом „Проект инженера Прайта”, в действующей армии вместе с оператором Ермольевым поставил картину „На красном фронте”. Тогда же был поставлен ряд других картин — „Да здравствует рабоче-крестьянская Польша!”, „Паны-налетчики” и другие. По свидетельству Маяковского, по его сценарию был также поставлен агитационный художественный фильм „На фронт”.

Красной Армии удалось остановить наступление Пилсудского, обратить его в бегство и преследовать вплоть до самой Варшавы. 18 сентября 1920 года был подписан мир с Польшей, а к третьей годовщине Октябрьской революции войска Красной Армии под командованием Фрунзе ликвидировали очаг контрреволюции в Крыму.

Оккупанты-японцы оставались еще на Дальнем Востоке. Они были окончательно разбиты и изгнаны только в октябре 1922 года.

Гражданская война принесла огромные разрушения всему народному хозяйству. Почти полностью была разрушена и кинематографическая промышленность.

В такой ситуации количество кинопостановок было сведено до минимума. И хотя в отдельных картинах были достигнуты значительные художественные успехи, условия производственной работы оставались исключительно тяжелыми. Достаточно сказать, что на один из самых значительных фильмов этих лет — „Поликушку” по Толстому в постановке Санина и Желябужского — было израсходовано 2 тыс. метров бракованной негативной пленки при окончательном метраже в 1,8 тыс. метров. Из-за отсутствия позитивной пленки этот фильм в течение некоторого времени оставался нетиражированным.

Приведенный факт не является единичным. Нередко документальные съемки производились на обрезках негативной пленки длиной от 5 до 10 метров. Для того чтобы как-нибудь смягчить пленочный голод, смывали эмульсию со старых фильмокопий и поливали основу новым светочувствительным слоем…[304]

Первый советский фильм, показанный во Франции, „Поликушка”, сохранен Французской синематекой. Последние его части, рисующие отчаяние и смерть героя, восхитительны по красоте снимков и монтажа, но особенно по обнаженной, потрясающей игре Москвина. Благодаря этому фильму видишь, как много дали советскому кино Станиславский и Художественный театр. „Поликушка” — достойный предтеча фильма „Мать”.

В 1920 году советские киноорганизации приступили к восстановлению кинематографического хозяйства и расширению производства фильмов. Программой этой работы явилось знаменитое высказывание Ленина о кино, сохраненное нам Луначарским.

В беседе с Луначарским Ленин сказал:

„По мере того, как вы встанете на ноги, благодаря правильному хозяйству, а может быть, и получите при общем улучшении положения страны известную ссуду на это дело, вы должны будете развернуть производство шире, а в особенности продвинуть здоровое кино в массы в городе, а еще более того в деревне. — Затем, улыбаясь, Владимир Ильич прибавил: — Вы у нас слывете покровителем искусства, так вы должны твердо помнить, что из всех искусств для нас важнейшим является кино”[305].


* * *

В Венгрии в 1919 году в течение полугода выпускалась кинопродукция, аналогичная кинопродукции Советской России.

С начала войны в силу изолированности от центральных держав в венгерской кинопромышленности наблюдался (как в меньшей степени и в австрийской) явный подъем и увеличилось число кинофирм.

Янович после своего первого удачного фильма „Тайна слепого” основал собственное кинообщество „Прожа”, связанное с фирмой „Прожектограф”. „Прожа” в Колозваре стала выпускать довольно много художественных фильмов-мелодрам и комедий — экранизаций пьес из репертуара венгерского[306] театра и театров других стран[307]. Самой большой удачей Яновича была экранизация великих венгерских романтических поэм Яноша Арани („Испытание смертью”) и Шандора Петефи („Харчевня”, „Благородный венгр”).

Накануне войны Одон Угер, знаменитый будапештский фотограф, сняв несколько фильмов в своем ателье, поставил кинопроизводство на более широкую ногу, открыв киностудию. По словам г-на Лайты, „первый крупный фильм выпуска „Угер-фильма” и одновременно первый крупный венгерский фильм, достойный этого названия, — „Сестры” с участием двух братьев Аладара и Эмиля Феньо и двух сестер — Елизаветы и Иды Матрай (все четверо в то время учились в венгерской консерватории). Сценарий написал Андре Гавай, журналист „Ujsâg”. Картину поставил сам Одон Угер.

В тот же период был снят фильм „Сегодня и завтра” по сценарию Яноша Сиклоши с участием Артура Зомлая[308]. Позже Угер экранизировал пьесу Имре Фелдеша "Души рабов”; в фильме снималась Сара Федак. Это была первая большая удача режиссера Микеля Кертеша.

Микель Кертеш, продолжавший в 1950 году свою карьеру в Соединенных Штатах под именем Майкла Картица, родился в 1888 году в Будапеште. Он начал артистическую деятельность в труппе Венгерского королевского театра, равноценного бульварному эстрадному театру. Увлекшись кино, он некоторое время работал в знаменитой датской фирме „Нордиск”. Картины, выпускавшиеся ею, считались во всей Центральной Европе верхом искусства. В начале войны Кертеш служил в австрийской армии, затем вернулся в Будапешт и стал кинопостановщиком. После успеха фильма „Душирабов”новаяфирма „Феникс”[309] (тоже филиал „Прожектографа”, руководимый пионерами будапештской кинематографии Мором Игерлидером и Йожефом Неманом) предложила ему стать художественным руководителем фирмы.

Фильмы „Феникса”, режиссируемые Микелем Кертешем[310] или выпускаемые под его художественным руководством, стояли выше всех венгерских картин того периода и до какой-то степени являлись произведениями искусства. Снимались в них блестящие актеры: Елизавета Мартон, Михай Варкони и Бела Лугози.

Венгерская кинопродукция стала соперничать в Центральной Европе с германской, и в 1917 году ее прогресс был ознаменован организацией и упрочением нескольких крупных кинофирм: „Стар"’, „Корвин”, „Кино Рипор”, „Астра”, „Унгария” и т. д.

Под активным руководством Ричарда Гейгера „Стар”[311] построила большие студии в Пазаре, близ Будапешта. Художественным руководителем новой фирмы был Йожеф Пакот, главными постановщиками — Андре Дези, а затем и бывший актер Геза Болвари. Блестящие актеры принимали участие только в светских драмах, которые иногда снимались в Далмации на Лазурномберегу Австро-Венгрии[312]. В труппе киноактеров „Стар” выдвинулись две „звезды”, получившие мировую известность, — серб Иван Петрович и венгерка Вильма Банки.

Когда была организована фирма, Корвин”[313], Эжен Янович, постановщик фильма „Тайна слепого”, вошел в художественный совет. Но вскоре его затмили Никола Пачтори и очень предприимчивый молодой человек Александр Корда. Режиссер Корда, выпустивший целое множество фильмов, начал свою карьеру с того, что придал продукции фирмы космополитическую направленность.

Кинематографией стали интересоваться самые знаменитые венгерские драматурги; в частности, Ференц Мольнар, автор пьесы „Лилиом”, специализируется в особом жанре, получившем распространение в Венгрии и не выходившем из моды до 1940 года, в „фильме-скетче”, сочетавшем в себе театр и кино[314]. Начало ему положено „Искателем золота” с участием Аранки Мольнара и Антона Ниарая. Мольнар писал также комические сценарии, например „У дантиста” и „Пуфи примеряет башмаки”.

Видя такой успех кинематографии, венгерские аристократы — представители великосветских семей Андрасси, Эстергази, Баттичани, Чаки и Менкгейм — снялись в одной из картин Шандора Броди и Андре Надя — в фильме „Трехсотлетний человек”.

Нигде в Европе не существовало более всесильных феодалов, чем Андрасси и Эстергази. Их земельные владения исчислялись в сотнях тысяч гектаров, на них работали тысячи сельскохозяйственных рабочих, настоящих крепостных. Из 10 млн. венгров 3 млн. нищенствовали потому, что не имели земли. Головокружительная роскошь Будапешта, тяжелое великолепие замков, избитые напевы цыганских оперетт, поездки на охоту — все основывалось на сверхэксплуатации обездоленных крестьян, рабочих текстильных и металлургических заводов и тысяч ремесленников, гнувших спину в мастерских.

Начиная с революции 1848 года и разгрома армий Кошута и Петефи, с тех пор как ювелир Френкель внес в Будапешт пламя Парижской коммуны, венгерский народ понял и то, как он беден, и то, как он силен. В начале XIX века усилились забастовки в Будапеште, а также в сельскохозяйственном районе бассейна Тиссы. Бедствия войны удесятерили силу этого движения.

Вскоре, несмотря на расстрелы по приказу офицеров — представителей помещиков, в армии началось восстание. В октябре 1918 года в Венгрии разразилась революция; революция в Будапеште предвосхитила революцию в Берлине. Весной 1919 года граф Микель Кароли должен был оставить пост председателя Совета. Коалиция коммунистов и социал-демократов образовала народное правительство. Рождалась Венгерская коммуна. Ей довелось прожить не больше полугода.

Мы не думаем, что народное правительство намеревалось национализировать кинопромышленность. Но оно поддерживало хроникальный киножурнал „Красный репортер”, который выходил на экраны в течение шести с половиной недель[315]. Социал-демократические элементы, очевидно, играли в нем руководящую роль, судя по тому, какое место отводилось в киножурнале военному министру социалисту Бему, предательство которого вскоре привело к падению Венгерской коммуны.

Нам удалось увидеть в Будапеште целый ряд этих кинохроник. Фильмы хранились в течение 25 лет в архивах и делах полиции Хорти; теперь они являются одним из сокровищ Венгерской фильмотеки. Кроме военных смотров, проведенных министром-изменником, в них видишь волнующий будничный облик Венгерской коммуны: отъезд трудящихся в отпуск, их отдых в больших особняках, некогда принадлежавших аристократии; видишь заботу о счастье детей, об их развлечениях, хорошем питании; торжественные похороны героев, большие народные демонстрации.

В 1919 году в Венгрию попали первые советские фильмы, которые никогда не были, как мы полагаем, показаны за пределами России. Специальная афиша объявила венгерскому населению о программе фильмов, составленной главным образом из хроникальных картин.

Венгерская коммуна не ограничилась созданием 26 номеров кинохроники „Красный репортер”. В Музее рабочего движения в Будапеште хранится одночастный фильм. Нам думается, что другой такой фильм той же эпохи, такого же жанра можно найти лишь в Советском Союзе. В фильме множество цветных виражей, сделанных согласно технике той эпохи. Герой-рабочий стал безработным. Объявлена война, его мобилизуют. Его полк восстает. Дворяне зверски расстреливают солдат. Начинается революция, повсюду развеваются красные знамена, установлена свобода, царит мир…

Иностранная интервенция принесла Венгерской коммуне менее идиллическую развязку. Три группы армий перешли границы страны.

Румынские и чешские войска в союзе с французским генералом Франше д’Эспре, обосновавшимся в Вене, обрушились на Венгерскую коммуну. В конце лета 1919 года иностранные армии установили в Будапеште диктатуру Хорти.

Этот адмирал начал свою политическую карьеру тем, что подавил (как это сделал Петэн в Шампани) восстание венгерских моряков, стоявших в Фиуме. Он пришел к власти благодаря тому, что были уничтожены и заключены в тюрьму десятки тысяч венгерских трудящихся. Аристократы и монополисты добились восстановления и значительного увеличения своих огромнейших привилегий. Поддержка иностранных капиталистов и свирепые полицейские репрессии позволили фашизму Хорти в течение четверти века господствовать в стране, вновь превращенной в полуколонию, в классический край нищеты.

Нищета и политические преследования вызвали эмиграцию сотен тысяч венгров. Движение это не миновало и киностудии. Почти все постановщики и актеры с мировым именем, талант которых проявился в дни войны в Будапеште, поспешили перекочевать в Берлин, Париж, Вену и Голливуд.

Глава XXXV СУМЕРКИ, ОКУТАВШИЕ ДАТСКУЮ КИНЕМАТОГРАФИЮ

К началу войны 1914 года датская кинематография переживала пору полного расцвета. Она завоевала широкий кинорынок во всей Центральной Европе, в северных странах и в Соединенных Штатах. Америка, как мы это видели, пыталась переманить ее „звезд” (например, Бетти Нансен), а американские кинопостановщики тем временем перенимали „рискованные” темы датских фильмов.

Война отрезала Данию от ее некоторых самых обширных кинорынков — русского, а потом и американского. Во Франции, где датские фильмы начинали пользоваться большой популярностью, министр Клемантель велел внести фирму „Нордиск” и других кинопромышленников Копенгагена в „черные списки” предприятий, работавших на немецких капиталах. Аналогичные меры были приняты в России около 1915 года. В Великобритании, сохранявшей традиционные отношения со скандинавскими странами, ограничительная политика проводилась не так полно и не так стремительно. Но после 1914 года экспорт сильно сократился и за весь военный период свелся к нескольким фильмам. Итак, из-за военных действий копенгагенская кинопродукция направлялась главным образом в государства Центральной Европы. Германия стала для фирмы Оле Ольсена „Нордиск” жизненно важным рынком.

Хотя и с известной сдержанностью, Дания стала выпускать военные фильмы с прогерманской тенденцией, ибо судьба картин зависела в конечном счете от берлинских кинопрокатчиков. Герои переоделись в форму защитного цвета и опять стали жертвами привычных сердечных драм. Ветеран Август Блом снял фильмы „За родину” (1914) с участием Вальдемара Псиландера и „Ангел любви”. Роберт Динезен поставил картины „За отечество”, „Моя любовь” и „В миг опасности”. Хольгер Мадсен снял фильм „Война и милосердие”. Насколько было возможно, упор делался на лирические, а не на батальные сцены. Сестры милосердия и раненые играли большую роль в датских фильмах тех лет.

В этот период в Копенгагене достиг вершины своей славы постановщик Хольгер Мадсен. Картины ветеранов — Августа Блома, Роберта Динезена и других — пользовались все меньшим и меньшим успехом, их корректный и сдержанный стиль закостенел и прискучил.

Хольгер Мадсен, несколько отойдя от стиля картин, показывавших декадентов, наркоманов и спиритов, но сохранив изысканное освещение и смелые приемы, в 1916 году начал ставить фильмы с неопределенной пацифистской направленностью. „Нордиск” вложил в 1916 году много средств в постановку фильма „Вечный мир”; он появился почти одновременно с „Цивилизацией” и, казалось, имел нечто общее с известным произведением Томаса Инса, в котором действующими лицами были монархи, увешанные регалиями и снедаемые заботами, благородные принцы и сестры милосердия, проповедующие мир дипломатам и генералам…

Фильм был показан в начале 1917 года, а вскоре за ним Хольгер Мадсен поставил „Долой оружие!”, экранизировав роман Берты фон Зутнер[316]. Ове Брусендорф опубликовал несколько прекрасных кадров из этого фильма-отправка германских солдат на фронт контрастирует с прибытием поездов, наполненных ранеными. Но, с другой стороны, интрига фильма, очевидно, была пошловатой. Олаф Фенсс, ставший после смерти Псиландера самым известным датским актером, был „звездой” этого фильма. „Долой оружие!” с большим успехом демонстрировался в Берлине. Это позволяет предположить, что „пацифизм” фильма был основательно смягчен, потому что его премьера совпала с русской Февральской революцией 1917 года, которая, как известно, через несколько месяцев привела к восстанию солдат, требовавших мира. Берлинская критика восхищалась размахом постановки, мастерством постановщика, великолепными массовыми сценами и заговорила о фильме как о произведении высокого искусства… Наконец, она соизволила объявить, что в Германии не видели ничего более значительного со времени „Атлантиды” Августа Блома по Гергардту Гауптману… Правда, в этих похвалах, как правило, не упоминалось имя автора сценария — молодого театрального критика и журналиста Карла Дрейера. Но успех фильма способствовал тому, что он занял ведущее место в датском кино…

Хольгер Мадсен продолжал выпускать картину за картиной. В частности ему пришлось режиссировать один из последних датских фильмов с участием Асты Нильсен, которая впервые изменила своему обыкновению играть лишь в фильмах, поставленных ее мужем Урбаном Гадом. Самым удачным фильмом Мадсена был „Небесный корабль”[317], который, несомненно, является последним постановочным датским фильмом. Французский критик Лионель Ландри находил, что в фильме есть что-то от саг:

„Правда, драконы, о которых повествуют старинные легенды, превратились в аэропланы и пересекают эфир; они достигают сказочного берега, этот берег — планета Марс, где живут тихие и мирные люди, вегетарианцы и трезвенники, там есть и белокурые Гретхен, одна из них улетает с героем на Землю. Фотографии хороши. Особенно удался великан-людоед”.

Постановку этого фильма — экранизацию романа Софуса Микаэлиса — субсидировал продюсер Оле Ольсен; в картине снимались актеры Гуннар Тольнесс, Лили Якобсон, Альфред Блюхетер и Занни Петерсен. В фильме было много остроумных трюков и удачных световых эффектов. Гвоздем фильма была высадка пассажиров воздушного корабля на Марсе, где об их прибытии возвещали, трубя в трубу, какие-то чернокожие ангелы. Фотография и постановка этого эпизода говорят о тонком чувстве композиции, режиссерских способностях, как бы возвещая о будущих успехах Фрица Ланга; Ольсен затратил на фильм „Небесный корабль” огромные средства. Гонорары артистам превысили 100 тыс. крон. Но коммерческий успех не соответствовал затратам. Взлет этого „Небесного корабля” совпал с началом деятельности крупного треста УФА, который отнял у „Нордиска” немецкий кинорынок — основу его могущества.

Славные дни датского кино кончались… Производство Хольгера Мадсена на протяжении нескольких лет, начиная с 1920 года, сокращалось и в конце концов совсем прекратилось.

Во время „золотого века” датского кино, в начале войны, появились новые кинопостановщики. В частности, Георг Шнеевойгт и Мартиниус Нильсен.

Георг Шнеевойгт, финн по происхождению, родился в 1893 году. В 1914–1916 годах он дебютировал как кинопостановщик, выпустив ряд детективных фильмов („Таинственное Z”, „Смерть”, „Железный рудник” и другие). Затем он оставил на несколько лет режиссерскую деятельность и стал работать оператором. В одном из следующих томов мы расскажем о его активном участии в создании норвежских картин, представлявших весьма большой интерес в те времена, когда кончилось царство немого кино. Но, вероятно, в годы своего ученичества в Дании, куда он снова вернулся после 1930 года для постановки фильмов, он овладел мастерством композиции кадра и освещения („Руки скелета”, „Fystindens Skaelness”, 1915, и т. д.).

Мартиниус Нильсен, которому в те годы шел шестой десяток, режиссировал главным образом светские, детективные и военные кинодрамы, придерживаясь „датской” традиции. Он воспользовался исканиями Хольгера Мадсена, относившимися к довоенному периоду, и искусно применял световые эффекты, особенно в фильме „Черный шар” (1916). Так и не добившись выдающегося успеха, Мартиниус Нильсен продолжал свою деятельность до 1917 года; в дальнейшем он поставил всего лишь один-два фильма. В его картинах чувствуется вдумчивая режиссерская работа; удачное использование света придает им эффектность, во всем сказывается многолетный опыт режиссерской работы в театре. Фон отличается пышностью и в какой-то мере напоминает атмосферу светских кинодрам Голливуда. В этих довольно „помпезных” кинопроизведениях наихудшая тенденция датской кинематографии — тенденция „светской кинодрамы” — достигает крайности и приходит к своему концу („Влюбленные актеры”, „Влюбленные принцы” и другие фильмы с участием Псиландера). Как писал Ове Брусендорф, стиль фильмов Нильсена характеризуют „ящики с сигарами по три марки за штуку, мужчины в черных фраках, мраморные статуи, пальмы в кадках; расхаживающие среди них известные актеры, министры, бароны, графы и их лакеи; мелькающие монокли, холеные усики по традиции лучших театров…”

Карьера Мартиниуса Нильсена закончилась быстро, зато Августа Сандберга, который дебютировал в 1914 году, когда ему было двадцать три года, ожидала долгая и успешная деятельность. Начинал ее Сандберг в газете; обязанности фоторепортера привели его однажды к Бенджамену Христенсену, который направил его в „Нордиск”, где он в 1914 году дебютировал короткометражной комедией „Трубочист”. Через год молодой режиссер настолько овладел мастерством, что руководители „Нордиска” поручили ему режиссировать картины с участием крупнейших „звезд” — Олафа Фенсса и Вальдемара Псиландера. Сандберг поставил „Клоуна” (1916), последний фильм с участием Вальдемара Псиландера, умершего несколько месяцев спустя. В Датской фильмотеке сохранился этот фильм — образец добросовестного труда, где все направлено к тому, чтобы оттенить игру замечательного актера, тогда такой же знаменитости в Центральной Европе, как Дуглас Фербенкс в Соединенных Штатах. Монтаж, сделанный в „классической” манере, подчеркивает все богатство мимики большого актера, так же как скупые световые эффекты и отличные костюмы.

Но в наши дни игра Псиландера — строгая и умная — нас не увлекает. И нас просто раздражает скудоумный сценарий; все время невольно размышляешь об академизме режиссера Сандберга — честного ремесленника, владевшего техникой, но не ведавшего вдохновения. Его картины, раньше пользовавшиеся успехом, наводят на нас непробудную скуку. „Клоун” имел значительный коммерческий успех, и Сандберг выдвинулся в ряды постановщиков с мировым именем. После ряда светских и полицейских фильмов Сандберг в 1920 году поставил фильм „Наш общий друг” по роману Диккенса, где „звездами” были Карен Касперсен и молоденькая девушка Катэ Риизе, которую режиссер случайно встретил в трамвае и сделал актрисой. Постановка фильма, судя по фотографиям, опубликованным Ове Брусендорфом, сделана чрезвычайно тщательно, костюмы эпохи королевы Виктории были кропотливо изучены и превосходно согласованы с декорациями и экстерье-рами, хорошо подобранными в старых кварталах. Трудно было бы найти лучшую иллюстрацию к произведению Диккенса, выполненную в традиционном духе; фильм тотчас же завоевал огромный успех в Англии: британская кинематография, пребывая в полном упадке, совершенно не способна была создать фильм из столь далекой эпохи, а попытки американцев экранизировать Диккенса, в которых проявлялись отсутствие уважения к писателю и грубость в воспроизведении эпохи, возмущали англичан.

Успех „Нашего общего друга” дал датскому кино возможность еще немного продержаться: после 1920 года Сандберг продолжал со вкусом, тактом и в академической манере экранизировать известные произведения Диккенса („Большие ожидания”, 1921; „Дэвид Коперфильд”, 1922, „Крошка Доррит” и т. д.).

В течение того же 1920 года пользовался коммерческим успехом еще один фильм А.-В. Сандберга, „Бенефис четырех чертей”, — новая экранизация романа Германа Бан-га, который, как отмечалось выше, в постановке Роберта Динезена уже появлялся на экране и имел огромный успех.

Новый вариант „Бенефиса четырех чертей” был снят в Берлине на средства большой американской фирмы „Ферст нэшнл” и распространялся почти исключительно немцами. Однако сюжет и имя постановщика позволили в период, когда немецкие картины еще почти повсюду бойкотировались, выдавать этот фильм в некоторых странах за датский. Мощное коммерческое предприятие „Ферст нэшнл” обеспечило ему довольно широкое распространение. Во Франции, где восхищение шведскими фильмами дошло до апогея, картина имела успех.

„Бенефис четырех чертей” — итог и конец определенного направления в датской кинематографии. После этого фильма мир герцогинь и акробатов перенесся далеко от своей „родины” — в Голливуд. Во время войны этот фантастический, сумасшедший, немного скучноватый мир в силу условий, в которых оказалось датское кино, продолжал проявлять себя, долгое время обыгрывая дуэли при свете луны, адюльтеры и катастрофы. Затем датское кино обновляется, но за счет обращения к еще более искусственной среде — среде героев детективных романов. Бенджамен Христенсен ставит „Ночь мести”, детективную, полную тайн драму, в которой некоторые юмористические моменты служат для разрядки атмосферы. Вызывает восхищение работа оператора Иоганна Анкерстьерне.

Детективные фильмы занимали в датском кино в течение этого периода самое важное место. Наибольшим успехом в 1916 году пользовался мрачный „ориентальный” и детективный фильм „Фаворитка магараджи”, поставленный Робертом Динезеном; в картине весьма роскошные интерьеры явно противоречили натурным кадрам, снятым в предместье Копенгагена.

Под влиянием американских фильмов, которые по-прежнему наводняли Данию и „душили” датскую кинематографию, лишая ее отечественного рынка, молодой кинорежиссер Киеруф специализировался на ковбойских и приключенческих фильмах, которые напоминали „Похождения Элен” и другие серийные картины… Вступив на этот путь, датская кинематография, конечно, не могла обновиться… Она быстро отрешилась от национального содержания, тем более что с самого дня своего возникновения она, раньше чем другие, проявила космополитическую направленность. Ее немалый мировой успех объяснялся „дерзновенностью”. Но этот жанр распространялся, его везде перенимали, Голливуд, Берлин и Рим превзошли оригинал, но самый жанр начинал надоедать широкой публике… В Дании, как и во Франции, Италии и Соединенных Штатах, простые люди и представители низших слоев общества исчезли с экранов — их вытеснила жизнь светских салонов, которые в несколько наивной манере воссоздавал в своих произведениях Карл Манциус.

Такую направленность датского кино поощрял коммерческий успех. Чтобы угодить клиентуре во всех странах, деятели датской кинематографии все чаще и чаще выпускали картины, лишенные национального духа и самобытности. Упадок датского киноискусства напоминает упадок итальянской кинематографии, с той лишь разницей, что тут не было итальянской горячности и что со времен Асты Нильсен, которую быстро сманил Берлин, в Дании не появилось ни одной крупной кинозвезды.

Когда Германия начиная с 1917 года организовала на весьма широкую ногу национальное кинопроизводство и стала завоевывать кинорынки, которые до тех пор питал Копенгаген, датской кинематографии осталось лишь одно: исчезнуть. Постановочные фильмы Любича или Джоэ Мая были для датских фильмов еще убийственнее, чем для помпезных итальянских картин. Что касается светских комедий, любовных кинодрам, фильмов с роскошными интерьерами, салонами, то Голливуд и Берлин делали их теперь гораздо лучше, к тому же в их картинах снимались актеры, пользовавшиеся большой известностью. Фильмам, проникнутым национальным своеобразием, нельзя подражать за пределами данной страны, космополитическим же — можно.


„Клоун”, 1916. Реж. Вильям Сандберг. В главной роли Вольдемар Пснландер.


„Листки из книги сатаны”, 1919. Реж. Карл Теодор Дрейер.

„Небесный корабль", 1918. Реж. Хольгер Мадсен.

В главной роли Гуннар Тольнес.


„Председатель суда”, 1918. Реж. Карл Теодор Дрейер. В ролях Занни Петерсен, Карл Мейер.

„Роза Бернд”, 1919. Реж. Альфред Хальм. В главных ролях Генни Портен, Эмиль Яннингс.


„Хоровод”, 1920. Реж. Рихард Освальд. В ролях Аста Нильсен, Конрад Вейдт, Теодор Лоос.


Датское кино (если не считать фильмов Сандберга) погрузилось в небытие с удивительной быстротой. Итальянская кинематография, перед тем как заснуть на долгие годы, делала больше „скачков” и экстравагантных вывертов… В Дании киноискусство, казалось, перестало существовать, как только кончилась война. Режиссеры и актеры вернулись к своему ремеслу (чаще всего в театр). Зарубежные киностудии, которые могли бы их привлечь, смотрели на датское кино так же пренебрежительно, как в те же дни во Франции пришедшие в кино новички смотрели на Фейада или Пукталя… Как будто ничто или почти ничто не уцелело после 1920 года от киноискусства, которое считалось одним из первых в мире. Очевидно, его предали полному забвению, потому что в 1946 году г-н Эрик Джонстон, председатель всемогущей МППА — ассоциации крупных промышленников Голливуда, — забывая о контрактах, некогда подписанных Фоксом с Бетти Нансен, считал курьезным, что такая маленькая страна, как Дания, уверяет, будто имела свою кинематографию…

Тем не менее два выдающихся режиссера — Христенсен и Дрейер, — воспитанные датской кинематографией, создали за границей свои лучшие кинопроизведения.

Г-н Карл Венсан так коротко рассказал о формировании самого выдающегося из этих двух режиссеров:

„Карл Теодор Дрейер родился в Копенгагене 3 февраля 1889 года. Мать его была шведкой. Он рано осиротел, его приютила и воспитала семья датчан, в которой он познакомился с довольно суровой жизнью. Ему пришлось заниматься музыкой — играть на пианино; это было первое, что его заставили делать. Подготовляли мальчика к такому будущему не из-за его природных наклонностей, а оттого, что уроки не влекли за собой расходов, ибо их давал муж названной сестры. Подобная деталь хорошо характеризует среду, в которой прошло детство Дрейера.

Он упорно занимался самообразованием; с самых юных лет ему пришлось зарабатывать себе на жизнь. Сначала он был тапером в небольшом копенгагенском кафе. Потом служил в муниципальном управлении и в управлении государственных монополий; служба не подходила к складу его характера. Затем он поступил на работу в Электротехническое общество, а позже — в телеграфную компанию. Ему хотелось познакомиться с жизнью всех стран мира, и он всячески старался, чтобы компания послала его за границу, но этого не случилось.

В те годы он стал интересоваться историей искусства и посещать в свободные часы курсы и публичные лекции, стремясь повысить свой культурный уровень и получить познания в области искусства. Незадолго до начала первой мировой войны Дрейер начал писать театральные рецензии в провинциальных газетах радикального направления, которое чувствуется и в некоторых его фильмах. Благодаря этим статьям у него завязались знакомства с редакциями больших ежедневных копенгагенских газет, например с „Berlingske Tidende”. Он увлекся проблемой воздухоплавания, посещал курсы пилотажа на воздушных шарах и участвовал в 13 полетах. Конечно, ему хотелось посвятить себя авиации, которая тогда совершала первые свои шаги. Но ему пришлось отказаться и от этого.

Кончилось тем, что журналистика, репортерство, театральные рецензии стали поглощать всю его энергию. Он писал тогда под псевдонимом „Tommen” („Большой палец”)… остроумные, сатирические и воинственные заметки о „псевдобогеме”, которую он мог наблюдать и изучать в исправительном суде, ведя юридическую хронику. Он вошел в театральный мир, связанный с киностудиями, и таким образом — в мир киноискусства. В 1912 году он стал работать в „Нордиске”…

Вначале он писал субтитры и титры фильмов… Затем он редактировал сценарии, написанные другими авторами, и в то же время сам писал сценарии”[318].

Молодой Карл Дрейер начал свою деятельность как сценарист в 1911 году, когда он дал актеру Расмусу Оттезену сюжет для фильма „Дочь пивовара”, в котором играли Олаф Фенсс, Эмилия Санном и сам постановщик. После этого Карл Дрейер, не бросая журналистики и выполняя в „Нордиске” различную работу по редактированию, продолжал писать. Так, он написал сценарии пацифистской картины „Долой оружие!”, поставленной Хольгером Мадсеном, фильмов „Отель Парадиз” (1917), снятого Робертом Динезеном по нашумевшему роману Эйнара Русти, и „Индийская гробница” (1919), поставленного Аугустом Бломом по роману Пауля Линдауса, впоследствии вновь экранизированному в Германии Фрицем Лангом.

В связи с этими работами Карла Дрейера привлекли к работе по монтажу и разработке режиссерских сценариев. В те годы техника кинематографических приемов в датском кино была отработана гораздо лучше, чем в кинематографии других стран континентальной Европы. За четыре года ученичества Дрейер овладел всеми средствами киноязыка. В Копенгагене демонстрировали также некоторые крупные фильмы американского производства. „Нетерпимость” произвела на Дрейера глубокое впечатление. Карл Венсан пишет по этому поводу:

„В 1918 году Фред Скааруп пригласил Дрейера на просмотр „Нетерпимости”, и после долгих прогулок по ночным улицам Копенгагена у Дрейера зародилась идея произведения на ту же тему, но развертывающегося в параллельных эпизодах, в смежные эпохи…”

Нельзя отрицать влияния Гриффита на Дрейера. Однако, по нашему мнению, оно отступает на второй план перед непосредственным влиянием датской школы. Синтаксис Дрейера лучше разработан, чем у Гриффита в ту же эпоху, и это богатство идет от опыта датских операторов 1912–1918 годов.

Карл Дрейер дебютировал в качестве кинорежиссера в „Нордиске” в 1918 году фильмом „Председатель суда” — экранизацией нашумевшего романа Карла Эмиля Францоса. Писатель (1848–1904), венгр по происхождению, писал на немецком языке преимущественно путевые рассказы и романы из еврейской жизни. „Председатель суда”, напечатанный в 1884 году, к тому времени, когда Карл Дрейер его экранизировал, в германских странах считался чуть ли не классическим произведением.

Копия фильма „Председатель суда”, сохранившаяся в Датской фильмотеке, лишена субтитров, и это делает ее совершенно непонятной для зрителей, незнакомых с романом Францоса. Для Дрейера же во все периоды его работы в немом кино субтитры стали необходимым средством выразительности, без которого его фильмы не могут обойтись. То, что Дрейер придавал им такое важное значение, может быть, частично объясняется тем, что он формировался как театральный критик и составитель субтитров в „Нордиске”.

Фильм Дрейера для нас непонятен еще и потому, что в нем очень широко применен прием возвращения в прошлое — в сюжет врезаются воспоминания героев. И сам пролог, содержащий рассказ с возвращением сюжетного действия в прошлое, никак не способствует ясности языка фильма…

Сюжет „Председателя суда” весьма посредствен, пропитан сентиментальностью 80-х годов прошлого века, с фальшивыми „вопросами совести” в стиле Дюма-сына. Карл Венсан так вкратце излагает содержание картины: „Молодой аристократ соблазняет бедную девушку и бросает ее. Двадцать лет спустя, став магистром, он председательствует на суде присяжных, перед которым предстает молодая женщина, обвиненная в детоубийстве. Во время прений сторон он выясняет, что обвиняемая не кто иная, как его собственная дочь.

Поняв, что в свое время у него не хватило мужества ответить за свой проступок, он помогает девушке освободиться, выдает ее замуж и карает себя, покончив самоубийством…”

Уже в „Председателе суда” хорошо видны все достоинства и недостатки сильной натуры режиссера, а также характерные черты, определившие творческий путь Дрейера[319]. Прежде всего Карл Дрейер — мастер пластики в кино и первоклассный мастер монтажа.

Художественное чутье Дрейера уже в этом первом фильме бесподобно. Прекрасные кадры, их композицию, зрелищную выразительность в большей мере нужно приписать самому Дрейеру, чем Гансу Ваажу, оператору этого фильма. Ведь фильмы Дрейера снимались операторами разных талантов и национальностей. Но между кадрами всех дрейеровских фильмов существует глубокое родство.

Строгий вкус, присущий большинству кадров, характерен и для студийных декораций, в которых явно чувствуется влияние передовой немецкой театральной школы. Карл Дрейер сам руководит созданием декораций, он любит строгие плоскости, на фоне которых какая-нибудь незамысловатая деталь, какой-нибудь предмет, аксессуар и сами актеры приобретают большую выразительность. В декорациях он решает различные зрелищно-пластические темы. Таковы, например, параллельные узоры на коврах в декорациях первой сцены, портреты, постоянно появляющиеся в различных сценах. Детали придается символическое значение либо прямолинейно и несколько грубовато (например, песочные часы, которые отмечают течение жизни председателя), либо более тонко, намеком (например, тема портретов, напоминающих о том, что герой имеет предков и является рабом социальных предрассудков, — это главная пружина всей мелодрамы).

Режиссер придает декорациям и композиции кадров большое значение, и это вносит известную театральность в массовые сцены — кадры идентичны снимкам сцен из немецкой театральной постановки. Чтобы избежать этой театральности, Карл Дрейер пользовался приемами киноязыка, дробя (часто утрачивая чувство меры) большинство сцен, чередуя крупный план с кадрами, где обыграны детали. Особенно характерна в этом отношении первая сцена — свадьба (в фильме две свадьбы). Молодой, романтически настроенный человек женится против воли…

Обстановка часовни чрезвычайно проста: белая стена, другая стена со сводчатой дверью, свет, играющий на грубой штукатурке. Благодаря такой скудости декораций, напоминающих современные театральные постановки Рейнгардта, Жака Копо или Станиславского, каждый предмет приобретает изумительную выразительность; аксессуаров мало, зато они подобраны с безошибочным вкусом. Зритель как бы стоит перед крестом, двумя медными подсвечниками и библией; жених и невеста Преклонили колени перед алтарем, покрытым темным ковром. Священник благословляет их. Сцена предельно фрагментарна; крупным планом показано лицо, потом опять крупным планом лицо. Затем следуют детали, снятые сверху. Протягивается вперед рука, за ней другая. Священник покрывает руки супругов епитрахилью по брачному ритуалу датчан-протестантов… Все захватывает, поражает, все чудесно снято и кадрировано.

Чувство пластичности, чрезвычайно обостренное у Карла Дрейера, проявляется в композиции сцен, снятых не только в студии, но и на натуре. Трава, луга в цвету, листва, трепещущая на воде в жаркий августовский день, воссозданы с превосходным чувством природы. Фотографии отчетливы, точны, великолепны, почти блистательны; если можно так выразиться, на них „наведен лоск”.

Все кадры великолепно увязаны один с другим и усиливают впечатление хорошо смазанного, блестящего механизма. Неуловимое движение придает жизнь композиции каждого кадра. И это движение тоже не лишено театральности. Актеры еще находятся в плену сценических традиций. И приступы отчаяния, охватывающие „председателя” всякий раз, когда он распечатывает письмо, извещающее его о новой катастрофе, — в наши дни забавны и вызывают смех у внимательных зрителей в просмотровом зале фильмотеки. Театральность проявляется и в гриме. Дрейер дает ряд сцен в очень крупном плане: накладки, морщины, наведенные карандашом гримера, румяна видны с беспощадной отчетливостью в фильме, где один и тот же актер снимается в роли цветущего юноши и дряхлого старика. Все эти промахи впоследствии послужили для Дрейера хорошим уроком.

В картинах Дрейера примечательно движение камеры. В отличие от фильмов Гриффита, где фрагментарность планов никогда не сопровождается движением камеры (которое применяется лишь при длинных общих планах), панорамирование и „трэвеллинг” применяются Дрейером постоянно. В „Листках из книги сатаны” этот прием еще более отчетлив.

Итак, почерк начинающего Дрейера восхитителен. Но недостаток этого почерка в том, что он почти всегда остается каллиграфическим, что рисуются им персонажи без характеров, без человеческой теплоты. Грустная мелодрама Францоса скучна и вызывает зевоту, хотя сначала вас восхищает пластичность, неуловимость движения аппарата и актеров, тонкое обыгрывание деталей, доведенное, правда, до чрезмерности. В наши дни „Председатель” — забавное явление в области киноязыка, которое интересует нас в связи с дальнейшим творчеством Дрейера, а не само по себе. Фильм этот — „лакомство” для знатоков и исследователей, а отнюдь не выдающееся кинопроизведение. Поменьше бы ледяного совершенства, побольше эмоций…

Тем не менее сцена суда была бы шедевром, если бы ее не рассекали два-три злополучных „возвращения в прошлое”.

Огромный зал сначала дан панорамой, довольно неуклюжей, но похожей на ту, которая позднее покажет зрителю другой судебный зал в „Страстях Жанны д’Арк”. Обвиняемая, одетая в черное, с белой вуалью на голове, похожа на девушку XIV века. На белых стенах— фестоны в стиле модерн. В „Председателе” они — постоянная тема в декорациях официальных мест. Одного из судей — того, который яростно выступает против обвиняемой, — характеризует пенсне в железной оправе. И такими же характерными черточками (разными) наделены старые присяжные заседатели и публика. Урок, полученный при просмотре американских фильмов, не забыт, в частности урок, преподанный в „Нетерпимости” сценой суда, данной крупными планами. Этот фильм, поставленный в одно время со „Сломанными побегами”, превосходит картину Гриффита новизной стиля, своим „ледяным” совершенством… Но не эмоциональным воздействием.

Сценарий „Председателя” посредствен, мелодраматичен. А как квалифицировать яростную тенденциозность, вдохновлявшую режиссера на создание фильма „Листки из книги сатаны” (1919–1921)? Это экранизация романа (сценарист Эдгар Хойер) весьма посредственной английской писательницы Мэри Корелли, написанного на основе путевых заметок. Эта модная писательница находилась в России во время революции и вернулась на родину через Финляндию. Впрочем, Корелли, сочтя экранизацию Хойера и Дрейера извращением своего романа, даже собиралась возбудить против них процесс.

Премьера фильма, пышно обставленная, была назначена на 24 января 1921 года в копенгагенском „Паластеатрет”.

Вот краткий рассказ о четырех эпохах, где сатана принимает различные облики:

„Первая часть рассказывает по евангелию о том, как Иуда, подкупленный сатаной (Хельге Ниссен), воплотившимся в фарисея, предал Христа. Главные эпизоды этой части: Иисус и Мария Магдалина, Тайная вечеря, Иуда и Фарисей, Масличная гора.

Вторая часть — в Испании во времена инквизиции — показывает монаха, влюбленного в девушку-аристократку, отец которой занимается астрологией. Сатана, воплощаясь в кардинала, узнает от служителя-соглядатая, что старика можно выдать за еретика. По его внушению монах арестовывает старика, насилует девушку, предает отца ужасающим мучительным пыткам, которые убивают его, и отдает останки своих жертв на сожжение кардиналу — сатане.

Третья часть развертывается во время Французской революции; мы видим графа де Шамбора, — он мирно играет на виолончели в кругу семьи, не замечая, что во дворе санкюлоты устанавливают гильотину; старик гильотинирован, перед смертью он успел поручить свою жену и дочь верному слуге, которого сатана только что совратил в кабачке, где поют „Марсельезу”. Графиня с дочерью стараются спасти Марию-Антуанетту, заключенную в Консьержери. Но сатана, сменив облик революционера на облик бородатого глухонемого, сообщает о них Комитету общественного спасения. Верный слуга, став по наущению сатаны опасным якобинцем, не делает никаких попыток спасти от гильотины своих хозяек и королеву.

Последний эпизод — „За Финляндию” — развертывается в Финляндии в дни гражданской войны 1918 года. Семья одного телеграфиста (Карло Вит) счастливо живет в уединенном доме. Но за женой (Клара Понтоппидан) ухаживает друг дома (Карл Гильдебран), он слишком предприимчив, и муж выставляет его за дверь. Поклонник, вероятно, услышав, что у коммунистов якобы общие жены, становится опасным большевиком. Финны — члены компартии узнают друг друга по нарукавной повязке с буквами РРК; на них темная одежда, лица у них зловещие. Враги большевиков (повязка IKK), напротив, одеты в белое, и лица у них ангельские. Вождь революционеров — сам сатана — уподоблен Распутину, он читает им наставление, гласящее: „Ты будешь послушен только одному закону, закону, который ты написал кровью богачей”.

Красные захватывают ночью домик телеграфиста. Они отправляют его на расстрел, они бы изнасиловали его жену, но она предпочла заколоть себя кинжалом. Белые, предупрежденные по телефону, прибывают вовремя, они нападают на красных и спасают мужа. Но не жену”.

Вспомним исторические события, которые Дрейер якобы освещает в этом последнем эпизоде, где „добро” наконец восторжествовало после двадцати веков бессилия. Вскоре после Октябрьской революции в Финляндии, в январе 1918 года, была провозглашена Советская республика и почти все фракции социал-демократической партии вошли в правительство. После Брест-Литовского договора, в апреле 1918 года белые армии Маннер-гейма перешли в наступление, согласовав свои действия с действиями десантных немецких войск генерала фон дер Гольтца, которые высадились на побережье. В то же время начались контрреволюционные выступления внутри страны. По данным, опубликованным впоследствии в пропагандистских целях маршалом Маннергеймом — прибалтийским бароном немецкого происхождения, который жил при дворе царя и не знал финского языка, — „красный террор” против мятежников унес 624 жертвы… Согласно Британской энциклопедии „в ответ на жестокости красных инсургентов начались террористические выступления белых. Около 15 тыс. женщин и детей было убито. К 27 июня 73 915 красных, в их числе 4 тыс. женщин, были захвачены как военнопленные”.

Убийства долго продолжались в концентрационных лагерях, созданных фон дер Гольтцем и Маннергеймом, которые решили оставшихся в живых сослать на принудительные работы и посадить на финляндский трон принца Карла Гессенского, связанного с родом Гогенцоллернов. Только падение кайзера помешало им привести этот замысел в исполнение, но террор белофиннов оставил далеко позади самые ужасные контрреволюционные бойни, даже знаменитую кровавую неделю 1871 года, когда Версаль победил Коммуну. В стране, где было 3,5 млн. жителей, число убитых „красных” составляло, очевидно, 50 тыс.: больше четверти пролетариата было казнено или заточено в тюрьмы на многие годы…

Карл Дрейер, очевидно, избрал образцом для своего фильма „Нетерпимость”, но направил свое повествование сквозь века по следу еще более кровавому, чем „Рождение нации”. Его фильм действительно субсидировало финское белое правительство и поддерживала датская радикальная партия, которая совместно с социал-демократическим большинством страны проводила в те годы яростную антибольшевистскую кампанию. Демонстрация этого фильма в Берлине и в Центральной Европе имела целью активизировать борьбу против Советской России.

Этот гнусный памфлет, такой же оскорбительный для Франции, как и для России, был выписан Карлом Дрейером каллиграфически, с безупречным мастерством. Мы говорили выше о форме киномелодрамы „Председатель суда”. Исследование же оригинального стиля Дрейера мы приберегаем для следующего тома. Там мы будем говорить о фильмах, поставленных им после 1920 года за границей и действительно оказавших влияние на мировую кинематографию. Первые же два его фильма демонстрировались только в нескольких скандинавских и германских странах.

Датская кинематографическая школа, роль и влияние которой после 1920 года свелись к нулю, в течение 10 лет занимала одно из первых мест в мире. Датское киноискусство быстро погрязло в болоте светских салонов, и создавало фильмы, предвещавшие Голливуд. Рутина быстро стала прибежищем для датских кинорежиссеров, вынужденных без веры и убеждения ставить пошлые фильмы.

Глава XXXVI ВОЙНА И РЕВОЛЮЦИЯ В БЕРЛИНЕ (1914–1920)

Объявление войны нанесло удар по берлинским киностудиям так же, как и по парижским. Мобилизация опустошила их, лишила актеров и постановщиков; кличу французских Бульваров — „На Берлин!” — вторила немецкая Унтер ден Линден: „На Париж!” В течение первых недель войны победа следовала за победой. Армии кайзера стояли лагерем в двух переходах от Триумфальной арки. На горизонте Иль-де-Франса уланы могли различить Эйфелеву башню.

Волна шовинизма смела все, вплоть до пацифистских резолюций мощных социал-демократических организаций. Но в те дни, когда во Франции все парламентарии продолжали свое „священное объединение”, депутат-социалист Карл Либкнехт героически, в одиночестве, 2 декабря 1914 года голосовал против военных кредитов, испрашиваемых у рейхстага…

Милитаристская горячка охватила во время мобилизации всех, вплоть до иностранцев, живущих в Германии. Кайзеровская цензура запретила в июле 1914 года фильм „Его высочество танцует танго”, как оскорбление его величества, однако постановщик этой сатирической комедии датчанин Стеллан Рийе несколько недель спустя добровольно вступил в армию офицером и был немедленно отправлен на фронт. В ноябре 1914 года он участвовал в битве при Ипре и был тяжело ранен. Он попал в плен и умер 14 ноября во французском госпитале. Немецкое кино потеряло со смертью этого тонкого мастера, датчанина по происхождению, одного из тех деятелей кинематографии, которые способствовали развитию ее национального духа.

Когда умирал Стеллан Рийе, Германии пришлось признать, что война не принесет молниеносной победы.

Фронт стабилизировался. На западном фронте позиционная война сменила маневренную. Угроза русских Берлину была отражена, но не отпала. После перехода Италии в лагерь противника Германия осталась с союзниками — Австро-Венгрией, а затем Болгарией и Турцией, не располагавшими всем тем сырьем, которое было необходимо для ведения затяжной войны. Ограниченность сельскохозяйственной базы привела вскоре к крайним лишениям. Стало очевидным, что час победы отдаляется. Началось недоедание, царство „эрзаца”. Первая военная зима оказалась более тяжкой для немецкого народа, чем для любой другой воюющей страны…

Благодаря своей сверхдисциплинированности масса населения переносила испытания почти безропотно. Но кино стало необходимым средством увещевания. Тогда в стране имелось около 2 тыс. кинотеатров. Возникала настоятельная задача — снабжать их фильмами.

До 1914 года французские фильмы продолжали удерживать первое место в немецких программах. В течение первого триместра 1913 года число французских фильмов, ввозимых в Германию, доходило до 225 из общего числа 580, тогда как за весь соответствующий период 1912 года их было только 141 на 606. Следовательно, парижская кинопродукция на немецких экранах занимала преобладающее место, проявляя тенденцию к увеличению, несмотря на приближение войны. В 1913 году фирма „Патэ” внесла 50 тыс. марок немецкой цензуре — плату за проверку. Комиссия взимала пошлину в 5 пфеннигов за метр пленки, и, следовательно, французская фирма снабжала Германию 20 тыс. метрами фильма в неделю, а выпуск фирмы „Гомон” значительно превышал 5 тыс. метров еженедельно. Но не все фильмы, выпущенные этими двумя фирмами, были французскими. Большую часть среди них составляли американские, английские, русские, шведские и даже немецкие картины.

В программах немецких кинематографов французские фильмы имели такое значение, что их нельзя было запретить и после объявления войны, хотя во Франции сразу же наложили строжайший запрет на немецкие (и даже датские) фильмы. Однако в течение 1915 года французские фильмы исчезли с берлинских экранов, вскоре за ними последовали и итальянские, все реже демонстрировались и американские кинокартины; отсутствие золота и иностранной валюты вынуждало самым жестоким образом ограничивать импорт. Оставалась лишь датская кинематография, ибо скандинавские страны экономически тяготели к Германии. Копенгаген стал поставщиком Германии.

Вскоре хозяева немецкой „Шверин индустри” (крупная фирма в тяжелой промышленности) увидели, что кинопродукция может стать превосходным делом и что война не только не застопорит, но даже будет стимулировать ее развитие. Нехватка сырья не угрожала фирме. Гигантские заводы АГФА производили столько пленки, сколько ее требовалось; не ощущалось недостатка ни в проекционных, ни в съемочных аппаратах, ни в киностудиях. Кинорынок всей Центральной Европы стал немецкой монополией. Начиная с 1915/16 года кинопромышленность начала перестраиваться и немецкие фильмы стали соперничать в программах с датскими, в первую очередь с продукцией „Нордиска”.

Германия начала с массового выпуска шовинистических фильмов, „Feldgrauer Filmkitsch”, как их называет доктор Оскар Кальбус, что соответствует французским „Лазурно-голубым фильмам в четыре су”[320]. Промышленники тем охотнее размножали эти фильмы, что в течение зимы 1914/15 года с помощью „Театра маленьких людей” („Theater der kleinen Menschen”), как называли тогда в Германии кино, правительство пыталось воздействовать на общественную мораль.

Самые известные актеры были мобилизованы для этих кинематографических сражений. Немка Генни Портен в фильме „Рейд во вражескую страну” играла французскую аристократку, покровительницу немецкого офицера, в которого она влюбилась. Датчанин Вигго Ларсен и полька Ванда Тройман снимались в „Страже на Рейне”. Эльзасцы, столь частые персонажи французских фильмов того времени, появились также и в немецких фильмах с участием Ганни Вайссе, в которых они должны были провозглашать полнейшую верность Германии. Гедда Вернон играла сиделку в фильме „Красный Крест”; Пола Негри к концу войны исполняла ту же роль в фильме „Вендетта”. На полях Восточной Пруссии, где шли бои с русской армией, снимался фильм „Немецкие женщины, немецкая верность”. Самопожертвование матерей превозносилось в кинокартине „За родину”, офицеров восхваляли в картине „Клич родины”, простых солдат — в фильме „На поле чести”. Фельдфебели, школьники и учителя не были забыты в этом шествии немецких „патриотических” добродетелей. „За родину” и „Защита Германии — его долг”, пожалуй, наименее скверные кинотворения в сравнении со всей этой неиссякаемой „героической киносюитой”.

К середине 1915 года публике надоел этот переизбыток прекрасных чувств. Во Франции, как и в России, зрители хотели в темных кинозалах прежде всего забыть свои заботы. По величине и числу кинотеатров Германия опережала Францию. Правда, война затормозила постройку кинопаласов.

Американские детективные серийные фильмы не поступали в Германию и не играли в ней той роли, какую сыграла картина „Похождения Элен” во Франции, зато приключенческие фильмы имели некоторый успех.

В 1916 году с триумфом шел фильм „Гомункулус”, поставленный для „Дойчес мутоскоп” Альбертом Нойссом и Отто Риппертом с известным датским актером Олафом Фенссом в главной роли. Этот многосерийный фильм — не детективный, а фантастический; в сценарии Роберта Райнерта изображен своего рода сверхчеловек, наделенный магической силой и управляющий тысячами рабов… В другом приключенческом фильме брюнетка Ферн Андра стала, так сказать, немецкой Пирл Уайт; эта ловкая спортсменка и акробатка играла в традициях датского кино („Неизведанные радости жизни”).

Немецкий полицейский жанр принял главным образом форму серий. Но речь идет не о фильмах с продолжениями, а о ряде самостоятельных фильмов с одним и тем же сыщиком в главной роли.

После различных попыток (во многих из них участвовал Ник Картер) постановщик Джоэ Май нашел решение, наиболее приемлемое для германской публики, создав накануне войны в фильме „Таинственная вилла” нового персонажа —. Стюарта Веббса, которого играл Эрнст Райшер. Актер немало времени жил в Лондоне, поэтому ему удавалось „перевоплощаться” в англичанина. Отдельные фильмы серии Стюарта Веббса следовали друг за другом в течение нескольких лет и пользовались необыкновенным успехом. Эрнст Райшер играл эту роль фильмах в пятидесяти. В 1915 году в фильме „Пагода”, сделанном по восточным мотивам, входившем в серию Стюарта Веббса, дебютировали два актера, еще неизвестные в кинематографии: Лупу Пик и Вернер Краусс.

В 1915 году Джоэ Май считался лучшим немецким режиссером. Он расстался с Райшером, который продолжал сниматься в роли Стюарта Веббса, а его бывший режиссер в фильме „Закон шахты” создал новый тип сыщика — Джоэ Деббса, которого играл Макс Ланда. Но не только Ланда исполнял эту роль, в ней выступал также Карл Ауэр. Популярный актер Лидтке дебютировал в одном из фильмов этой сериии. Другими соперниками Стюарта Веббса были Гарри Хиггс (в исполнении Ганса Мирендорфа), Том Шарк и Шерлок Холмс (в исполнении Альберта Нойсса). Молодой Фриц Ланг, как мы увидим дальше, дебютировал как сценарист некоторых фильмов из серии Джоэ Деббса.

Картины, уводившие зрителя в псевдоанглийскую или космополитическую среду, имели продолжительный успех. Происходя непосредственно от англосаксонского детектива (détectives stories), полицейские фильмы[321] оказали глубокое влияние на немецкое кино. Таинственные убийства и светские сыщики — смельчаки и чародеи — подвизались на экране весь послевоенный период, а при Гитлере их популярность снова возродилась.

Одной из неотложнейших задач, ставших перед молодой немецкой кинематографией, была вербовка кинозвезд. Еще почти все знаменитые актеры были иностранцами, в первую очередь датчанами. В 1917 году смерть актера Псиландера, деятельность которого протекла в Копенгагене и который не снялся ни в одном фильме в Берлине, была для любителей кино своего рода национальным трауром.

Аста Нильсен продолжала сниматься в Германии, как и ее соотечественники Вигго Ларсен и Олаф Фенсс. К ним присоединилась в 1917 году Пола Негри, приехавшая из Варшавы, — юная актриса вскоре прославилась…

В начале же войны единственной крупной и знаменитой немецкой актрисой была Генни Портен, которая всю войну работала в фирме Оскара Месстера „Ауторенфильм”. Первые фильмы серии с ее участием были довольно посредственны („Александра'”, „Нордландская роза” и т. д.). Их режиссировал актер Рудольф Бибрах, иногда снимавшийся как партнер Генни Портен. В 1916 году он добился значительного успеха в фильме „Замужество Луизы Рорбах”, где Эмиль Яннингс впервые исполнил крупную роль. Генни Портен в 1917 году с успехом играла в фильме „Кулак гиганта” (экранизация одноименного романа Рудольфа Штратца). В 1918 году некоторые фильмы с участием Портен, в частности „Дочь миллионера”, режиссировал Роберт Вине.

Генни Портен в то время нашла свой образ, образ сильной немецкой женщины с белокурыми волосами, заплетенными в тяжелые косы. Она стала идеалом для многих тысяч солдат: фронтовые землянки украшались ее фотографиями, она получила сотни солдатских писем, многие юноши пали с ее портретом на груди. Эта актриса, игравшая комические и трагические роли, не была лишена таланта, но ее внешность не нравилась французам, сердца которых бились тогда для Мюзидоры и Пирл Уайт…

„Генни Портен, идол всей Германии, — красавица, — отмечал Луи Деллюк на другой день после объявления войны. — Она была бы приторна и холодна, как статуя Первой империи, если бы в ее безмятежном лице не чувствовалось чего-то сурового. Она часто напоминает Лиду Борелли манерой держаться, плавностью движений, своей спокойной осанкой, исполненной достоинства и самообладания. Но гордость Лиды Борелли говорит лишь об изощренной чувственности. Гордость Генни Портен — подлинная гордость. И иногда в ней есть большая сила”.

Эта статная, хорошо сложенная женщина напоминает валькирий и бронзовые статуи Германии, воздвигнутые на площадях прусских и баварских городов. Генни Портен обладала темпераментом трагической актрисы. Но она, несомненно, была наделена дарованием комической актрисы и потешала публику, представляя какую-нибудь смешную кухарку или кокотку. Когда она переодевалась в офицера-улана и мундир несколько облегал ее пышные формы, в ее внешности чувствовался грубоватый сексаппил, весьма чуждый вкусам зрителя латинских стран. Популярность Генни Портен носила слишком „германский характер” и не переступала за пределы тех стран, где господствовал немецкий язык.

Другие знаменитости вытеснили ее из сердца немцев: Миа Май, жена Джоэ Мая, игравшая благородных героинь и вдохновленная итальянскими актрисами; Ферп Андра, „женщина-вамп”, и Доррит Вайцлер, девушка-подросток, почти такая же, как Мэри Пикфорд в Соединенных Штатах. Осси Освальд играла девушек-проказниц в легких комедиях, которые начинали входить в моду.

На экранах начал появляться грузный силуэт Эмиля Яннингса. Актер родился в 1886 году в Нью-Йорке; родители его были немцами, а воспитывался он в Швейцарии. Вот что он рассказывал о своих дебютах:

„Весна 1914 года. Я вернулся в Берлин после короткого турне в Тильзит, Пикален и Инсбург и сидел за столиком в „Кафе де Вестерн”, размышляя над такой жизненной проблемой: „Как я расплачусь за кофе?” „Хочу вам предложить небольшую роль”, — сказал мне Роберт Вине… "Я ограничился тем, что произнес: „Гм”, — стараясь придумать, как бы увильнуть от этого предложения… Кино в ту пору считалось занятием, недостойным актера. Но я принял аванс в 40 марок в счет гонорара…

Как-то утром в начале мая 1914 года часы пробили восемь, и я очутился в студии Месстера на Блюхерштрассе. Моей партнершей оказалась Эрна Морена… Фильм назывался „Бедная Ева”. Для начала я сыграл любовную сцену…”

Первую большую роль Эмилю Яннингсу доверили, насколько известно, в 1915 году в фильме „Ночи ужасов” — детективном фильме из серии Гарри Хиггса, поставленном режиссером Артуром Робизоном. Затем Роберт Вине поручил ему главную роль в довольно посредственном фильме по роману Альфонса Додэ „Фромон-младший и Рислер-старший”. А снявшись в фильме „Замужество Луизы Рорбах”, он стал „звездой” первой величины.

Почти все крупные актеры, появлявшиеся в те годы на немецких экранах, побывали на выучке у знаменитого Макса Рейнгардта, который повсюду открыл драматические школы. Конрад Вейдт, родившийся в 1893 году в Берлине, дебютировал на сцене в 1913 году под его руководством. Как унтер-офицер, Вейдт был мобилизован в армию и в 1914 году ранен на прибалтийском фронте. Он стал актером армейской труппы, режиссером которой был Эдмонд Рейнгардт, брат Макса. В 1915 году Конрад Вейдт играл таинственного индуса в фильме „Загадка Бангалоры”, затем вошел в труппу Рихарда Освальда, который поручал ему в 1917 году ответственные роли, в частности в фильмах „Да будет свет!" и „Иначе, чем другие”[322].

Вернер Краусс, родившийся в 1884 году в провинции Кобург, уже снискал громкую славу на сцене, особенно как исполнитель ролей в пьесах драматурга Ведекинда, когда дебютировал в кино в картине режиссера Освальда „Сказки Гофмана”. Затем он снимался в полицейских фильмах Робизона („Ночи ужасов”) и в фильме Джоэ Мая „Пагода”. Крауссу и Вейдту было далеко еще до славы Яннингса. Самой громкой популярностью во время войны пользовался посредственный, но обаятельный актер Эрих Кайзер-Тиц, снявшийся почти в 300 фильмах.

В конце 1916 года немецкая кинематография уже приобрела необходимые кадры постановщиков и актеров. Дельцы приняли свои контрмеры против нашествия датских фильмов, готовясь монополизировать немецкий кинорынок, и мечтали после войны захватить мировой рынок.

Число производственных кинофирм во время войны резко возросло. В 1911 году их насчитывалась дюжина. Эту цифру предприниматели удесятерили к 1918 году (131 общество). Вскоре фирмы были втянуты в орбиту гигантских картелей, поддерживаемых правительством.

В 1916 году немецкое правительство покровительствовало созданию нового общества „Делиг” („Дойчес Лихтбильд Гезельшафт”), финансируемого магнатами немецкой тяжелой индустрии, и в первую очередь Круппом. Во главе „Делига” был поставлен Людвиг Клич — накануне войны 1914 года правая рука Гугенберга, начальника пропагандистской службы стального и пушечного магната Круппа фон Болена. В дальнейшем Гугенберг стал лидером нацистской организации „Стальные шлемы” и проложил дорогу к власти Адольфу Гитлеру, вице-канцлером которого он стал после пожара рейхстага. В 1915 году Гугенберг был поставлен магнатами тяжелой немецкой индустрии во главе очень важного консорциума печати и издательств, принадлежавшего Августу Шерлу и руководимого от его имени Людвигом Кличем, который являлся и одним из директоров общества „Делиг”, основанного Гугенбергом.

Немецкий главный штаб, со своей стороны, придавал огромное значение кино как средству поддержания морального духа своих войск. Во Франции в 1917 году, тотчас же после июльского восстания, Петэн организовал большое число кинотеатров в армиях, а немецкий главный штаб к тем же мерам прибегнул по другую сторону фронта.

Протест против войны носил в Германии более глубокий и организованный характер, чем во Франции. В конце мая 1916 года, когда судили Либкнехта, манифестации, проходившие, несмотря на полицейский запрет, в Берлине, Бреме, Штутгарте, Брунсвике, сплотили на улицах почти 20 тыс. человек, бастовало 55 тыс. металлургов. В декабре 1915 года к депутату, голосовавшему в рейхстаге против военных кредитов, присоединилось 19 других социалистов, а 24 депутата воздержались от голосования.

Зима 1916/17 года — „зима на кольраби” — была в продовольственном отношении самой ужасной зимой за все время войны. Повсюду царил голод; в текстильном производстве бумаги потреблялось больше, чем шерсти и хлопка; скудно выдаваемый эрзац царил повсюду. Под влиянием русского примера обострились волнения. Весной в Лейпциге и в Берлине 250 тыс. рабочих одновременно объявили забастовку на заводах боеприпасов — они послали правительству резолюции с требованием немедленно подписать мир…

Социал-демократические вожди, чтобы свернуть рабочих с революционного пути, сделали вид, что идут им на уступки. Они выдвинули лозунг „Всеобщий мир без аннексий и контрибуций” и согласились участвовать в международной конференции, которая состоялась в Стокгольме в начале июля 1917 года. Но руководители делегации Эберт и Шейдеман, правые социалисты, встретили там только делегатов, прибывших из малых стран: из Бельгии, Дании, Голландии, скандинавских государств. Франция отказала делегатам в визах.

К моменту открытия Стокгольмской конференции армию охватило брожение. Флот, блокировавший порты со времени ютландской битвы 1916 года, был деморализован. В течение всей „зимы на кольраби” распространялись листовки с призывом к миру, составленные левыми социал-демократами. 6 июня 1917 года в Вильгельмсхафене на борту корабля „Принц регент Луитпольд” вспыхнуло первое восстание. Летом восстание ширилось, а в июле — августе достигло кульминационной точки. Оно охватило 15 кораблей, и в частности флагманский корабль „Фридрих Великий”. „Хозяйственные комиссии” — легальные организации, созданные для наблюдения за порядком, — стали своего рода Советами… 26 августа 1917 года военные трибуналы, учрежденные для подавления восстаний, приговорили к смерти Заксе, Вебера, Райхпича, Бекерса и Кебиса, обвиненных в „подстрекательстве к мятежу”.

В восстании моряков выразилось недовольство, охватившее всю армию. 6 июля 1917 года генерал фон Люден-дорф послал в военное министерство срочное донесение, в котором он, в частности, рекомендовал перестроить систему рассредоточенных немецких киноустановок. Его донесение поддержал Гинденбург. Тотчас было основано БУФА, игравшее роль, аналогичную Кинематографической службе армии во Франции. Оно производило документальные фильмы и открыло для солдат 500 зрительных залов на французском фронте и 300 — на русском.

Немецкая тяжелая индустрия, со своей стороны, основала в ноябре 1917 года общество „Универзум-фильм А.Г.”. Руководящий банк („Дойче банк”), химическая промышленность (в будущем И. Г. Фарбен), сталелитейные

Заводы (Крупп), электротехнические предприятия (А. Е.Г.) вложили в 1918году в „Универзум-фильм” капитал в 12 млн. марок. К этой сумме правительство добавило 8 млн. из государственных средств. Перед тем с трибуны рейхстага депутат-либерал д-р Мюллер Мейнинген требовал „национализации” немецких кинотеатров. Речь шла о передаче главных кинотеатров под контроль тяжелой промышленности и об устранении датского общества „Нордиск”, обладавшего значительной киносетью.

Мощный финансовый картель, поддерживаемый правительством, сплотил в своем лоне некоторые из самых мощных производственных кинофирм, в первую очередь „Месстер” и ПАГУ.

Общество УФА стало контролировать кинотеатры „Нордиска” и втянуло в свою орбиту ведущую венскую кинопроизводственную фирму „Саша”. Общество УФА поглотило БУФА, когда эта военная организация распалась.

Однако кроме „Делига” Гугенберга сохраняли независимость еще различные предприниматели. Филиал общества „Эклер”, превратившись в ДЕКЛА, процветал под руководством Эри ха Поммера, умного и весьма предприимчивого промышленника. Филиал „Эклера” поглотил в 1919 году „Биоскоп”, зато после 1920 года сам слился с обществом УФА.

Вскоре же после своего основания УФА стала играть такую же значительную роль в Германии, как фирма „Патэ” во Франции. У фирмы УФА было преимущество: ею руководили не ростовщики, ослепленные возможностью быстро получить барыши, а предприимчивые и дальновидные финансисты, которые делали ставку на лучших деятелей кино, чтобы завоевать, как только снова наступит мир, гегемонию на кинорынке Европы.

УФА тотчас построила в Берлине самые современные в Европе киностудии. Руководители новой фирмы утвердили план выпуска крупных и очень дорогих кинопроизведений в итальянском духе; одновременно они открыли по всей Германии огромные роскошные зрительные залы. После перемирия Леон Муссинак, публикуя свою первую статью о кино[323], установил, изучив положение дел в Страсбурге, что „из независимого коммерческого предприятия, каким оно было до войны, [немецкое кино] стало мало-помалу чем-то вроде государственного управления, которым руководят видные политические и военные деятели Германии ”.

Пожалуй, никто не фабриковал так ловко постановочных картин для общества УФА, как Эрнст Любич. Он родился 28 января 1892 года в Берлине и начал свою карьеру как рассыльный в лавке своего отца — мелкого торговца платьем. По вечерам он учился в драматической школе у одного из актеров Макса Рейнгардта — Виктора Арнольда. Девятнадцатилетного юношу приняли в труппу великого Макса Рейнгардта. Молодой актер не был лишен таланта. Он выступал на второстепенных ролях в постановочной восточной пантомиме „Сумурум”, играл второго могильщика в „Гамлете”, был Вагнером в „Фаусте” и играл в „Чуде”, когда эту тоже помпезную пантомиму поставил в Вене Мишель Карре. Друзьями Эрнеста Лю-бича были будущие выдающиеся киноактеры Пауль Вегенер и в первую очередь Вернер Краусс. Очевидно, в 1913 году он снимался в полнометражном детективном фильме „Клуб невидимок”, поставленном не то в Вене, не то в Берлине Эрихом Поммером.

Путь молодого актера труппы Рейнгардта в берлинской киностудии был скромен. В начале 1914 года он за небольшой гонорар играл в студии ПАГУ комическую роль мелкого торговца, выходца из славянских стран на Балканах, по прозвищу Мориц Абрамовский. Сам Любич был славянином по происхождению, возможно, поляк. Его семья незадолго до его рождения переселилась в Берлин.

Первые два фильма с участием Любича — „Свадьба фирм”[324] и „Гордость фирмы” — режиссировал Карл Вильгельм. Самому Любичу они принесли некоторый успех. Но война прервала выпуск серийной картины „Фирма”.

Когда немецкое производство восстановилось, в большой чести были комические актеры. Следовало восполнить отсутствие популярного актера Макса Линдера, а Чаплин был неизвестен в Центральной Европе до 1920 года…

Чтобы рассмешить толпу, немецкие промышленники выпускали грубые фарсы „Кламауки”, в которых обыгрывались словечки профессиональных жаргонов. Немецкий комизм глубоко отличен от французского и от американских „slapsticks”. И из-за характерных особенностей немецкого комизма его всюду вне германских стран находят тяжеловесным и скучным.

Среди немецких комедий времен войны следует упомянуть фильмы с участием Оскара Сабо („Киневилльский цирюльник”, 1915), Анны Мюллер Линкетриб (Женщины-фельдфебели”, 1915); надо отметить Гвидо Герцфельда, игравшего варшавского дельца в „Консервной невесте”, Мартина Бендикса и Гвидо Тильфшера, которые снимались в картине „Тетка Флориана”, фильмы-клоунады с участием Пауля Вестермейера и картины Арнольда Рика, олицетворявшего, как француз Ригаден, мелких трусливых буржуа и т. д.

В середине 1915 года Карл Вильгельм пригласил Любича в студию ПАГУ сниматься в фильме „Бедная Мария” по сценарию, написанному его обычными авторами Вальтером Турчинским и Робертом Вине, будущим режиссером „Калигари”. Любич стал постоянно сниматься в комедиях ПАГУ, а затем и ставить фильмы со своим участием[325].

К этому времени относятся и два фильма, принесших ему большой успех, — „Обувной магазин Пинкуса” (1916) и „Король дамских блуз” (1917). В первом он блестяще сыграл роль еврея-лавочника — ему помогли воспоминания об отцовской лавочке. Впрочем, как комический киноактер Любич снимался не больше, чем в 20 фильмах. Работа в кино давала ему побочный заработок. Главным для него была работа в театре, он оставил сцену только в ноябре 1918 года, после поражения Германии.

Основание общества УФА открыло перед Любичем новые перспективы. УФА (в которое тогда вошло и общество ПАГУ), больше полагаясь на его имя в театре, чем на еще весьма небольшие успехи в кинематографии, доверило ему режиссуру трагикомедии „Глаза мумии Ma”.

Сценарий этого приключенческого фильма написал Ганс Крали, в будущем один из лучших немецких сценаристов и самый верный сотрудник Любича (они вместе работали над созданием своего первого удачного фильма „Обувной магазин Пинкуса”). В фильме играли Эмиль Яннингс, Гарри Лидтке и Пола Негри. Лидтке и Яннингс уже до этого сотрудничали с Любичем, исполняя роли в его фильме „Летучая мышь” (1917) по оперетте Штрауса с участием Осси Освальд — „немецкой Мэри Пикфорд”. Пола Негри, успешно выступавшая в Варшавском театре, была ангажирована Максом Рейнгардтом в 1915 году, после оккупации немцами польской столицы, и пользовалась огромным успехом в Берлине.

„Глаза мумии Ma” — мрачная детективная мелодрама. Египетская танцовщица из любви к красивому художнику-немцу, посетившему долину Нила, покидает религиозную фанатическую секту. Отступницу по всему свету преследует Раду, мститель секты, члены которой считают, что их предали. Роль Раду, своего рода восточного Отелло из провинциального театра, с черным лицом и свирепо вращающимися глазами, играл Эмиль Яннингс, играл с обычной несдержанностью, характерной для этого знаменитого актера, о таланте которого можно спорить. Декораций было множество, но весьма посредственных. УФА только что отстроила огромные студии, но из-за войны не хватало материалов.

Не только режиссер Любич создавал в Германии постановочные картины. Финансисты шли на все, лишь бы вступить в соревнование с крупными итальянскими и американским фирмами, как только наступит конец войны, которого ждали в ближайшем будущем. Мир с русскими, подписанный в Брест-Литовске 3 марта 1918 года, поначалу показался генеральному штабу триумфом: его условия были для русских чрезвычайно суровыми. Сепаратный договор, подписанный с Украинской радой, на время сделал райх хозяином богатейших в Европе запасов пшеницы. Немецкие войска достигли Тбилиси и Баку, и нефть словно сама шла в германские руки.

Но все эти победы вскоре обернулись гибелью. Соприкасаясь с русским населением в разгар революции, солдаты оккупационных армий начали говорить о создании Советов, стали выступать против офицеров.

В наказание за недисциплинированность эти части были переведены на французский фронт. Там они „заразили” своих товарищей, войска же, сменившие их в России, в свою очередь попали под влияние „красной чумы”. Вся изголодавшаяся Германия кипела. Тем более что крупное июльское наступление на французском фронте после частичных успехов вдруг сменилось отступлением. Близился крах.


„Глаза мумии Ma”, 1918. Реж. Эрнст Любич. В главных ролях Эмиль Яннингс, Пола Негри.


„Правда побеждает”, 1918. Реж. Джо Мэй: В главной роли Миа Мэй.

„Кармен”, 1918. Реж. Любич. В главных ролях Пола Негри, Гаррн Лидтке.

„Кармен”.

„Мадам дю Барри”, 1919. Реж. Любич. В главной роли Пола Негри.


„Принцесса устриц”, 1918. Реж. Э. Любич. В главных ролях: Гарри Лидтке, Осси Освальд.

„Анна де Болейн", 1921. Реж. Любич. В главной роли Генни Портеи.

„Голем”, 1920. Реж. Пауль Вегенер. В главной роли Пауль Вегенер.

"Голем”.


„Братья Карамазовы”, 1920. Реж. Карл Фрелих.

„Дочери Колхизеля”, 1920. Реж. Любич. В главных ролях Генни Портен (две роли), Эмиль Яннингс.


„Сумурун”, 1920. Реж. Любич. В главных ролях Пола Негри, Пауль Вегенер.


Немецкие промышленники невозмутимо расширяли производство гигантских кинокартин. Летом 1918 года УФА поручила Любичу режиссировать помпезный фильм „Кармен” с участием Полы Негри, одновременно Джоэ Май режиссировал для „Декла-Биоскоп” постановочный фильм из римской жизни „Правда побеждает”, который обошелся в 750 тыс. марок — такую сумму ни одна немецкая фирма еще никогда не затрачивала на производство кинокартин.

Декораторы целый месяц сооружали колоссальные декорации, воскрешавшие Древний Рим. Они были задуманы молодым художником Паулем Лени (он родился в 1881 г.), который оформил несколько театральных постановок Макса Рейнгардта. Работа по фильму „Правда побеждает” была его настоящим дебютом в кино. В выполнении его декораций, объемных и умело развернутых в нескольких планах, немного не хватало тонкости.

Фильм воспроизводил в нескольких грандиозных сценах один эпизод из жизни христиан, отданных на растерзание львам. Львы были в достаточной мере цивилизованны: они лежали у ног кинозвезды Миа Май, которая ласкала их, как собачонок, и обращала таким образом в христианскую веру римский народ, пораженный чудом… По моде того времени (было бы ошибочным искать в Германии влияния „Нетерпимости”) фильм разворачивался в четырех исторических эпохах, истина торжествовала только в эпохе современной. Этот образец предвещал фильм „Усталая смерть” Фрица Ланга.

Едва был закончен фильм „Правда побеждает”, как „Декла-Биоскоп” приступил к созданию еще более грандиозного фильма Отто Рипперта — одного из режиссером крупного постановочного фильма „Гомункулус”. Декорации к фильму „Чума во Флоренции” построил берлинский архитектор Яффе в сотрудничестве с художником-экспрессионистом Германом Вармом, позднее одним из декораторов „Калигари”. В берлинской студии были воссозданы Палаццо Веккио, флорентийский музей, площадь де Сенье-рери, Лоджа Ланци; в некоторых сценах было занято 15 тыс. статистов. Кроме того, были воссозданы великолепные дворцовые залы, а костюмы были необыкновенно роскошны. Теодор Бекер играл ученика Савонаролы, соблазненного обольстительной флорентинкой (Марга Кирская). Действие в основном развертывалось во дворце, за стенами которого свирепствовала „красная чума”.

Автором сценария, вдохновленного Боккаччо и Эдгаром По, был Фриц Ланг. Сын венского архитектора, он родился в 1890 году, учился архитектуре — сначала в Вене, потом в Париже. В двадцать лет бросил учение и отправился в кругосветное путешествие; средства на существование добывал, разрисовывая и продавая почтовые открытки, делая модели для костюмеров, рисуя карикатуры для газет. Он объездил весь Старый свет — европейский и азиатский материки; война застигла его в Париже. Он отправился в Вену как офицер запаса; попав на фронт, был ранен и награжден.

На досуге, которым он располагал, пока шло выздоровление, Фриц Ланг решил писать сценарии. По его сценариям Джоэ Май поставил в серии „Джоэ Деббс” фильм „Свадьба в Эксцентрик-клубе”, а затем фантастическую картину „Гильда Варрен и смерть”.

Фриц Ланг стал постоянным сценаристом в „Декле”, которой руководил Эрих Поммер; многие фильмы по сценарию Ланга были поставлены Отто Риппертом и Альбертом Нойесом, режиссерами „Гомункулуса”. Их оператор Карл Гофман, редкий мастер своего дела, снимал для Рип-перта „Чуму во Флоренции”. Когда приступили к постановке этого грандиозного фильма, успех которого, однако, на мировом кинорынке был невелик, его сценарист Фриц Ланг дебютировал как кинорежиссер в „Декле” постановкой фильма „Полукровка” (1919) — банальной истории с участием „женщины-вампа”.

Сценарий „Чума во Флоренции” свидетельствовал о вкусе к социальным метафорам, которые были отличительным признаком таланта Фрица Ланга. В то время как возводили монументальные декорации в огромных, отрезанных от мира студиях, „красная чума” охватила всю Германию. В октябре внезапно — хотя сначала продвижение союзников во Франции было не очень значительным — немецкий боевой дух ослаб. Сателлиты разбежались.

В октябре Австрия запросила мира, в ноябре Карл Габсбургский, изгнанный республикой, укрылся в Швейцарии; Чехословакия и Венгрия объявили себя независимыми, а Балканы сбросили иго немецкого генерального штаба…

Германия дошла до предела обнищания, была обескровлена. Вся молодежь страны, миллионы мужчин погибли на полях сражений. В начале ноября снова вспыхнул пожар восстаний во флоте. Революция началась с Киля. Моряки и солдаты, наученные примером русских, повторяли: „Теперь мы возьмем свою судьбу в собственные руки”. Они начали образовывать Сонеты и водружать красные знамена на крейсерах и казармах. За Килем Аль-тона, Бремен, Гамбург, Любек, Кёльн, Франкфурт, Лейпциг перешли на сторону революции. Прусские офицеры, потеряв всю свою спесь, ложились под розги или самым жалким образом удирали. Кайзер сделал то же, поселившись в Спа, затем в Голландии.

Размах революционной волны, идущей из самых глубин, встревожил союзников не меньше, чем владельцев немецкой тяжелой промышленности. Французские генералы поклялись кончить войну в Берлине, а еще не достигли и бельгийских границ. Но повсюду, до самого Эльзаса, формировались Советы. Французские войска во время тысячекилометрового перехода по революционной Германии могли попасть под влияние революционных идей. Чтобы не подвергаться подобному риску, Фош и Клемансо предпочли пойти на перемирие. Оно было подписано 11 ноября в Компьене, а не в Берлине, где разразилась всеобщая забастовка.

Была провозглашена республика. Председателя временного правительства социалиста Эберта тревожил рост роли солдатских комитетов, тождественных русским Советам. Он вступил в сношения с главным немецким штабом через посредника— прусского дворянина фон Гарбоу[326]. Влияние „спартаковцев”, вождями которых были Карл Либкнехт и Роза Люксембург, непрестанно возрастало. Демонстрация 6 декабря, руководимая ими, поколебала буржуазную республику. Накануне рождества красные моряки и „спартаковцы” заняли императорский дворец в Берлине и оказали победоносное сопротивление пушкам генерального штаба и Эберта. Торжество немецкой революции, казалось, было обеспечено. Сотни тысяч вооруженных берлинцев наводнили улицы, тщетно ожидая, что „Спартак” возьмет власть в свои руки.

Но проходят часы, затем дни, и ток идет в обратном направлении. Прусские дворяне, юнкера, образовывают добровольческие части. Социалист Носке, который уже в ноябре „установил порядок” в Киле, призван Эбертом в Берлин и облечен всеми полномочиями. Носке опирается на добровольческие отряды и бросает их в тяжелые уличные бои, которые длятся неделю (с 5 по 12 января). Юнкера бросают бомбы, производят массовые расстрелы, постепенно занимают ключевые позиции Берлина. 15 января 1919 года они захватывают и убивают Карла Либкнехта и Розу Люксембург…

Немецкую революцию, оставшуюся без вождей, постигла судьба, сходная с судьбой Парижской коммуны 1871 года. Тогда Бисмарк снабдил Версаль оружием. Клемансо тоже дает пулеметы и пушки юнкерам, сведенным в добровольческие отряды, — из них впоследствии был сформирован гитлеровский вермахт. В феврале Носке и отряды добровольцев уничтожили спартаковское правительство, обосновавшееся в Руре, затем в марте они проводят такие же операции в Гамбурге, Бремене, Галле, Брауншвейге, а в апреле уничтожают баварские Советы. Среди этих бурь обсуждается и голосуется веймарская конституция. Версальские переговоры заканчиваются мирным договором, а немецкий флот топит себя в Скапа-Флоу.

В начале осени 1919 года Носке, казалось, окончательно „установил порядок”. Адольф Гитлер, фельдфебель не у дел, берется руководить крошечной „немецкой рабочей партией” и немедленно дебютирует как оратор. В это же время в честь торжественного открытия великолепного берлинского кинотеатра „Палас”, принадлежавшего фирме УФА, самого роскошного из всех больших немецких театров, демонстрируется новый боевик выпуска УФА — „Мадам дю Барри” (19 сентября 1919 г.).

Успех нового постановочного фильма Любича открыл для немецкого кино мировой кинорынок. Трудно понять все это, если не знать событий, театром которых только что была вся Германия. Зигфрид Кракауэр так вкратце излагает сценарий, который Ганс Крали написал для Любича:

„Став всемогущей любовницей Людовика XV, графиня дю Барри, бывшая служанка модистки, освобождает своего возлюбленного Армана де Фуа, заключенного в тюрьму из-за дуэли, и добивается назначения его начальником королевской стражи. Не мирясь со своим новым положением, Арман составляет заговор и доверяет сапожнику Пэйе исполнение своих революционных планом. Пэйе ведет депутацию во дворец в тот день, когда король чуть не умер от оспы. Встретив сапожника, дю Барри велит отправить его в Бастилию. Дальше сценарист вольно распоряжается историческим материалом. Арман призывает массы восстать против такого произвола абсолютной монархии. Людовик XV умирает, а его любовница, изгнанная из дворца, предстает перед революционным трибуналом, где председательствует Арман. Он пытается ее спасти. Но Пэйе противится его любовным планам, убивает Армана и выносит смертный приговор г-же дю Барри. В заключительных кадрах мы видим ее в окружении толпы фанатиков, жаждущих мести; неистовствующая чернь спешит увидеть, как из-под ножа гильотины упадет ее прекрасная головка”.

Сооружение грандиозных декораций для фильма УФА поручила Карлу Махусу — крупнейшему мастеру, работа которого легко выдержала сравнение с лучшими итальянскими и немецкими постановками, в частности с фильмом „Мадам Талльен” Гуаццони, который, по-видимому, вдохновил Любича и своим сюжетом и постановкой.

Образ г-жи дю Барри создала Пола Негри, достигшая тогда вершины своей славы; она покоряла сердца и была своего рода „историческим вампиром”; ради ее прекрасных глаз и печального конца прощались ошибки, вкравшиеся в фильм. Яннингс играл Людовика XV, а Гарри Лидтке — несчастного красавца Армана. Не жалели средств ни на декорации, ни на статистов. С особенной тщательностью сделали концовку фильма: гильотину окружали революционеры, жаждущие крови и представленные грубо и карикатурно. По их красным колпакам элегантная толпа, создавшая успех картине „Мадам дю Барри” в кинотеатре „УФА-Палас”, поняла, что постановщик от ее лица сводил счеты с побежденными в начале года „спартаковцами”. Элегантная публика радовалась, усматривая в фильме сатиру на упадничество, царившее во Франции после Версальского диктата. Итак, внутриполитические задачи взяли верх в этом мастерском произведении, где в замечательных массовых сценах угадывалось влияние Макса Рейнгардта. Фильм пользовался огромным успехом; это было начало блистательного берлинского сезона, проходившего под знаком „гражданского мира”. „Красную чуму” отстранили. Богачи из „Herrenclubs” могли выходить из своих салонов и свободно прохаживаться по улицам, откуда только что убрали трупы. После войны и угрозы революции для них, наконец, наступил праздник. Заточению, похожему на то, что они видели в „Чуме во Флоренции”, приходил конец.

В этот особенно бурный период Эрнст Любич создал множество кинокартин. До „Дю Барри” он снял два боевика — „Кармен” (декабрь 1918 г.) и „Принцесса устриц” (июнь 1919 г.), — трагикомедию „Дурман” (август 1919 г.) и несколько легких комедий с участием Осси Освальд и Гарри Лидтке („Звезда балета”, „Моя жена — кинозвезда”, „Дочь шваба” и т. д.).

Картина „Дурман” была экранизацией пьесы Августа Стриндберга „Есть преступления и преступления”. Хотя в фильме играла Аста Нильсен, большим успехом он не пользовался. Любич не обладал особенным даром к драматическим постановкам. Зато в „Принцессе устриц” (и в короткометражках с участием Осси Освальд) он проявил свою одаренность в области легкой комедии.

Действие фильма „Принцесса устриц” протекало в Соединенных Штатах, и в нем нетрудно увидеть сатиру на ту Америку, с которой общество УФА собиралось вступить в борьбу. Некоторые считают, что каждый из трех больших фильмов, сразу же после войны поставленных Любичем, направлен против одной из трех великих союзных держав: „Принцесса устриц” — против Соединенных Штатов, „Мадам дю Барри” — против Франции, „Анна де Болейн” (1921) — против Великобритании…

Но не этим все объясняется. Хозяева общества УФА преследовали не только пропагандистские цели, но прежде всего демагогические, и широкая публика считала, что „Принцесса устриц” высмеивает не столько американцев, сколько выскочек — „нуворишей”. Так отвлекали гнев народа, направленный против „Шверин индустри” и бывших богачей.

Любич и его сценарист Ганс Крали издевались над теми, кто, быстро разбогатев, гнался за роскошью и стремился породниться браком с аристократией. Авторы следовали традициям, типичным для венской оперетты[327]. Грубый водевиль увлекателен, в нем чувствуется наблюдательность, и он построен почти на военном ритме, который позднее стал присущ киноопереттам фирмы УФА. Но грубость Любича немного снизила эти качества.

„Грубости в фильме ужасно много… — писал Деллюк. — Нам рассказывали о таких, например, „тонких” деталях: „Нувориш” показывает зрителю зад, секретаря принца рвет в ведро, в брачную ночь отец подглядывает в замочную скважину за дочерью и зятем. Понятно, что в таких „утонченных” деталях вес „изрядный”.

Кинематографисты только это и увидят в „Принцессе устриц”. Но там видишь один из любопытнейших образчиков исканий немецких художников-декораторов… Кадр построен изящно, обстоятельно продуман, в фильме немало остроумных находок. Но из-за недостаточного освещения он иногда похож на сфотографированную декорацию. Вам понравятся некоторые кадры, например, зал ожидания — просто шедевр. Вас восхитят также и те кадры, где ритм массовых сцен (а создать его еще никому не удавалось) дан с могучей силой. Однообразное, покорное движение человеческой толпы, напоминающее движения послушных войск, создает в конце какую-то тревожную атмосферу”.

Фильм „Кармен” создал триумф Поле Негри. Сценарист Крали больше вдохновился новеллой Мериме, чем оперой Бизе; было сделано все, чтобы выгодно подчеркнуть данные Полы Негри, ее своеобразное лицо — четырехугольником, с довольно тяжелой челюстью и с необыкновенными глазами, горящими как угли. Оригинальный тип ее несколько грубоватой красоты подходил к традициям трагических ролей, созданных в кино Астой Нильсен.

Самобытная личность выдающейся актрисы сыграла большую роль в успехе фильма „Мадам дю Барри”, демонстрировавшегося под этим же названием в 1920 году в Нью-Йорке. Таким образом, фильм Любича первый прорвал кольцо блокады, созданной союзниками вокруг немецкой кинопродукции, и одержал победу в Соединенных Штатах, несмотря на протесты „Американского легиона”— шовинистической организации бывших фронтовиков. За этими инцидентами не без удовольствия наблюдали американские финансисты, в те дни начинавшие борьбу с Германией за гегемонию на экранах мира. Картина „Мадам дю Барри” доказала монополисту — Голливуду, — что у него есть в Европе соперник, равный ему по всем статьям. Немецкий „боевик” пришел на смену изжившим себя помпезным итальянским кинокартинам.

Это было только началом международной экспансии. Фильм „Калигари” вскоре оказал совсем в ином плане немалую поддержку экспансии немецкой кинематографии, которая с тех пор стала занимать одно из самых первых мест на мировом кинорынке[328].

Глава XXXVII МАРСЕЛЬ Л’ЭРБЬЕ И ФРАНЦУЗСКОЕ КИНО В 1919 ГОДУ

Представители новой школы киноискусства, образовавшейся к 1920 году, вскоре заявили, что она принадлежит к „киноимпрессионизму”[329]. Самым блестящим представителем этой школы наряду с Гансом, Деллюком и Жермен Дюлак был Марсель Л’Эрбье, который, как и они, начал увлекаться киноискусством во время войны.

Марсель Л’Эрбье родился в Париже в 1890 году в семье архитектора. Накануне войны он, лиценциат права, восхищался Лойе Фюллер, русским балетом, Метерлинком, Айседорой Дункан, Клоделем, а особенно Оскаром Уайлдом; напечатал несколько статей и рассказов, а затем в июле 1914 года — „В саду секретных игр”. У него была утонченная художественная натура, и вокруг него образовался кружок из светских молодых людей, любителей искусства. Жан Катлен, познакомившийся с ним в ту пору и позже игравший в его фильмах, так описывает свое первое посещение Л’Эрбье накануне войны 1914 года. Он вошел в нижний этаж дома на Бульваре инвалидов — дверь так и осталась открытой — и услыхал, как кто-то вдали играет „Пеллеаса и Мелисанду” Дебюсси.

„Музыка все продолжается… В полутьме виден свет… Перед нами — фонтан. На полу — пушистый ковер в черную и белую клетку. Плющи, тоже черные и белые, взбираются по уступам трельяжей вдоль стен. Из застекленного проема падает лунный свет, он создает вокруг нас призрачную атмосферу. Мы стоим, затаив дыхание… Пианино умолкает. Бархатная портьера раздвигается. Появляется Марсель Л’Эрбье.

Черный галстук с двойным узлом, темно-синяя бархатная куртка подчеркивают его бледность. Может быть, перед нами романтический призрак, тень Байрона?.. Мы поражены. С высокого дерева, усеянного блестящими искусственными апельсинами — розовыми и голубыми, — льется мерцающий свет… и я натыкаюсь на причудливую мебель, на разноцветные пуфы… Подняв глаза к сияющему потолку, я вижу ужасного стеклянного паука; его поддерживают невидимые нити, и он медленно шевелится… Просто театральная постановка…”

Молодой Л’Эрбье начал в 1914 году зарабатывать себе на жизнь на фабрике солдатского сукна в Шаронне, а в 1916 году его мобилизовали. Реальная действительность, до сих пор чуждая этому утонченному эстету, породила в нем новые чувства.

„Ум Марселя стал лишь еще непримиримее, — писал Жан Катлен. — С горячностью прочел он мне как-то вечером отрывки из настоящего обвинительного акта, направленного против войны, где выражаются его идеи об объективности сознания, о невозможности оправдать человеческими законами организованное истребление людей, об эстетическом чувстве, единственном прибежище и единственной силе, движущей борцом. И все это высказано так резко, что вряд ли этот вопль возмущения будет напечатан…

Новое противоречие. В ту пору, когда я считал, что мой друг стал сторонником воинствующего антимилитаризма, он в один прекрасный день объявил мне, что отказался от штатского костюма, что он тяготит его. Он записался туда, куда его могли зачислить при его физическом состоянии. Военное начальство давало ему то одно, то другое назначение. Наконец, позднее его совершенно случайно зачислили в Кинематографическую службу армии…

Марсель Л’Эрбье интересовался кино и до этого случайного назначения военными властями. Вначале честолюбие его влекло к драматургии, и он написал странную пьесу „Зарождение смерти”[330], затем внезапно увлекся киноискусством, подружился с Мюзидорой, написал для журнала „Меркюр де Франс” манифест „Гермеси Безмолвие”, опубликованный Луи Деллюком в журнале „Фильм”. Его мысли, выраженные метафорически, говорили о пылкой вере в будущее „пятого искусства” — этот порядковый номер в те дни присвоил киноискусству критик из газеты „Тан” Эмиль Вийермоз.

Для Л’Эрбье, ученика Оскара Уайлда, всякое искусство — ложь. Приводя слова своего учителя, он писал:

„Искусство, по сути дела, — форма преувеличения, приподнятости, возвышенная игра, в которой „ложь, то есть выражение искусственной красоты, есть цель, хотя это лишь подразумевается”; следовательно, „искусство умирает, как только перестает быть одним лишь вымыслом”.

Этому Гермесу, которому „цепи, спадающие с уст, служат лишь для того, чтобы обвить своих прозелитов золотыми узами”, поэт противопоставляет „пятое искусство” — новое воплощение Протея. По его мнению, сущность киноискусства — всегда говорить правду, „ибо разве не бросается всем в глаза, что кинематография — искусство реальности — преследует совсем иную цель, стремясь, насколько возможно, точно, правдиво, без всяких отклонений и стилизаций и всеми присущими ему точными средствами показать правду?

… И в противовес Гермесу, который мечтает дать человечеству бальзам благотворной лжи, перед вашим взором возникает „Молчание”, а в нем с кинематографической точностью заключена иная ложь… Новая ложь? Чистая правда.

… Мы ускоряем ее расцвет… и вот отвергнутое высшее искусство слова и мужественный дух отвлеченного мышления станут постепенно исключительным достоянием все более и более ограниченного избранного круга… Точно так же, когда стало расцветать искусство фотографии, живопись ловко укрылась в субъективизме и абстракции.

… Итак, слава киноискусству — всемирному языку масс. Поможем этой молодой силе раздвинуть границы ее владений до пределов всей планеты, и пусть ее победа докажет, что этот мир не мертв.

Пусть Гермес преклонит колени перед безмолвным Протеем”.

Если отважиться убрать все эти „герметические” заслоны, можно увидеть, что текст дышит благородной искренностью. Исходя из мыслей Уитмена, Л’Эрбье считает киноискусство по своей сущности народным и созданным для народных масс. Он хочет, чтобы искусство, которое, по его мнению, исчерпало себя, было разрушено новой формой изобразительных средств, объединяющей людей „за всеми границами ”и созданной для демократического общества. Здесь находишь влияние благородных идей, возвысивших Л’Эрбье в начале войны. Но поняли ли массы, которым он мечтал служить, его изощренную речь, необыкновенные обороты его фраз и мыслей, расцвеченных мифологическими и философскими ссылками?

Марсель Л’Эрбье дебютировал в кино как сценарист, написав сценарий фильма „Поток”.

„Что такое киноискусство, я понял в дни войны, работая в Кинематографической службе армии, — заявил он 6 1923 году Андре Лангу. — Там я почувствовал цену правде — правде падающего дерева, рассеивающегося дыма, пылающей деревни, взрыва.

Это и навело меня на мысль о первом моем фильме — главным действующим лицом стал поток. Я хотел в первую очередь выразить волшебную силу потока и показать, как все, мимо чего он пробегает, дрожит, соприкасаясь с ним. Вещь это самая простая — игра теней и планов. В фильме всего один человек — второстепенная роль; ее охотно согласился взять Синьоре.

Когда фильм вышел, я увидел на экране великого Синьоре на первом плане, а мой поток стал маленьким ручейком… Вот это, вероятно, и определило мое решение — бороться, самому воплощать свой замысел…"[331]

Меркантон и Эрвиль приняли сценарий Л’Эрбье и поставили по нему в 1917 году фильм с участием Луизы Лагранж, Анри Русселя, Синьоре и новичка Жана Катлена. Луи Деллюк приветствовал фильм как очень большой шаг вперед для постановщиков и французского кино. Он приписывал всю заслугу сценаристу.

„Г-н Марсель Л’Эрбье, — писал он тогда, — с которым я незнаком лично, поэт чувствительный, строгий, тонкий, взыскательный, не знающий меры и кропотливый, гордый, изысканный, блестящий, искренний… Сначала думаешь, что ради „Потока” он забыл о своей личности. А потом: не забыли ли о ней другие? Между постановщиками и им существует несходство характеров. Их различные таланты не гармонируют. Автор жертвует собой”.

Тем не менее сотрудничество с Меркантоном и Эрвилем продолжалось. Сценарий „Полуночного ангела” (фильм выпущен под „более коммерческим” названием — „Колечко”) был, очевидно, написан Л’Эрбье специально для знаменитой танцовщицы Габи Делис и ее партнера Гарри Пилсера. Сюжет банален: бедная талантливая девушка становится „звездой” и благодаря своей честности расстраивает тысячу махинаций. В субтитрах сценария много литературщины — например:

Колечко, сетуя на свою печальную участь

и чувствуя, как душу ее наполняет гнев,

идет куда глаза глядят с одною целью —

опоздать к началу спектакля и побыть одной,

но вдобавок ко всему ее терзают новые муки —

муки холода…[332]

Символическая роза воплощала в фильме образ героини, ее красоту. В сцене, где Колечку угрожает предатель, после субтитра:

И, как к розе, прибитой дождем, подползает отвратительное насекомое — показывается, как гусеница нападает на белую розу, которую сменяет наплывом лицо Колечка… По крайней мере так было в сценарии, который Л’Эрбье опубликовал в „Фильме”, выразив неудовольствие постановкой Меркантона и Эрвиля и заявив:

„Тот, кто пишет для экрана, если он не хочет, чтобы его предали даже горячие ценители его сценария, имеет одно средство — он должен сам предпринять постановку по своим сюжетам, сам руководить съемками, стать, так сказать, абсолютным творцом своего произведения”.

Л’Эрбье дебютировал как режиссер, поставив фильм „Призраки” (1918) — своего рода „экспериментальную короткометражку”, как сказали бы в 1950 году; фильм рекламировался в печати как „драма, пережитая и воссозданная Марселем Л’Эрбье, исполненная участниками драмы и Андре Иеро”.

„Призраки” был первым во Франции фильмом, в котором применялась мягкая съемка кадров до того, как Гриффит ввел ее в употребление. В тот период Деллюк пропагандировал в своих статьях этот метод. Но фильм не удалось доснять, и он так и не вышел на экран.

Ставя свой первый крупный фильм „Роза-Франция”, Л’Эрбье, что редко удается начинающим, избежал слишком деспотической опеки продюсера. Он получил заказ от службы французской пропаганды в Соединенных Штатах. Война только что кончилась. Речь уже не шла о патриотических декламациях. Постановщик мог свободно следовать по пути, подсказанному вдохновением.

На Лазурном берегу молодой американец, больной туберкулезом, Лоре (Жан Катлен) медленно поправляется после ран, полученных на войне. Он любит молоденькую девушку Франсиан Рой (Клод Франс-Эссе) и преподносит ей розу:

„В галлерее, увитой листвой растений, переплетающихся как судьбы, искалеченная рука, принадлежащая, несомненно, герою, скромно протягивает другой руке — женской — пышную розу, прекрасную и чистую. И рука берет розу, и чистота девушки сливается с чистотой цветка, а солнце продолжает кружить вокруг них, как пчела с золотым медом..

Лорс любил Франсиан возвышенной любовью, почтительной и глубокой. Однажды девушка под псевдонимом Фелиз напечатала новеллу „Странная избранница”, которая наводит его на мысль, что Фелиз утратила свою чистоту. Он начинает следить за любимой девушкой и понимает, что ошибся:

„Она славила словами любви нечто бесплотное — мысль, искусство, поэзию и воздух, даже воздух, дух Франции”.

И молодой американец, посвятив себя служению этой непреодолимой любви, связывает свою судьбу с Францией. Кадры фильма точно соответствовали сценарию. Однако тонкие световые эффекты не компенсировали отсутствия драматического действия.

Премьера фильма в „Гомон-паласе” с треском провалилась. Деллюк похвалил его достоинства:

„… Фильм этот — искусство с начала до конца. Техника превосходна. Ее даже не заметно. Изящество, хороший тон и даже красота заслоняют приемы и технику, сливают в нечто превосходное и гармоничное все технические ухищрения. Это кинопроизведение редкой ценности. На мой взгляд, во Франции оно уникально”.

Однако он осыпает сценариста обоснованными упреками:

„С точки зрения публики, недостаток фильма „Роза-Франция” — в отсутствии действия. Эта импрессионистическая поэма сделана виртуозно. Но для виртуозного выполнения нужно иметь четкие сюжеты. Сюжет этой картины слишком утончен. А техническое совершенство исполнения подчеркивает его слабость. Кино… плохо сочетается с неопределенностью. А эта драма „неопределенна”.

Еще беспощаднее была критика Рене Белле в „Фильме” (Деллюк уже не был там главным редактором):

„Почти всех зрителей коробило явное отсутствие стройности. Не в обиду Марселю Л’Эрбье будь сказано, его произведение хотя и говорит о стремлении к утонченности, но в то же время все-таки смутно ощущаешь отсутствие вкуса, что неприятно поражает в столь изысканном художнике.

… Быть может, автор восхищен тем, что атмосфера нездоровой изысканности отвратила от него широкую публику… Слишком много литературщины во всем этом, слишком много утонченности, слишком много эстетства. „Роза-Франция” полна намеков, и, чтобы все понять до конца, нужна художественная культура, которую лишь изредка случайно встречаешь у зрителей. Тут смешаны два разнородных явления — „искусство” и „эстетство”.

Неизвестный критик отметил самую слабую сторону умного и одаренного человека. Но неудача и общее непонимание не переубедили Л’Эрбье, а вызвали у него раздражение. И он согласился экранизировать для „Гомона” „Семейный очаг” — одну из самых плохих пьес Бернштейна. Было бы ошибочным, однако, видеть в этом жесте отказ от своих взглядов. Бернштейн в глазах многих выглядел тогда большим писателем.

Л’Эрбье понял, что заказ — коммерческая сделка, и сделал на него ставку. Фильм принес много денег, Деллюк же удовольствовался тем, что написал о фильме: „Изящное и тонкое произведение… но полно условностей”.

Материальный успех сослужил службу постановщику. Гомон, в отличие от Патэ, не оставил (еще не оставил) в 1919 году отечественное производство. Он понял, что для французского кино началась новая эра. Художественное руководство студиями ускользнуло от Фейада, который отныне принужден был заниматься экранизацией романов. Его заменил Леон Пуарье, человек просвещенный и очень уважаемый в парижских театральных кругах. Л’Эрбье были предоставлены кредиты для новых кинопроизведений.

Сразу же после фильма „Роза-Франция” Л’Эрбье в 1919 году приступил к постановке „реалистической феерии” „Карнавал Истин”; в ней играли Поль Капеллани, Сюзанна Депре, Жан Катлен, Марсель Прадо. Г-н Рене Жанн пишет по поводу этого фильма:

„Название ясно говорило о притязаниях на символизм, но эти притязания довольно плохо увязывались с интригой, скорее мелодраматического характера. А это несочетаемо. Те зрители, которых могли прельстить притязания на символизм, нашли мелодраму недостойной себя, а толпа была не настолько покорена мелодрамой, чтобы принять новшества в картине…”[333]

Это суждение историка. Но современники видят в „Карнавале Истин” любопытную попытку ввести новшества, особенно в декорациях. В картине Л’Эрбье дебютировал семнадцати летний юноша, учившийся в Академии художеств, — Клод Отан-Лара. Деллюк писал: „Я восхищаюсь фильмом „Карнавал Истин”, ибо в нем вновь находишь изящную, утонченную атмосферу, присущую нашей стране. Сложное, легкое и глубокое очарование этой современной фрески дает мне такую же полную радость, как та, которую испытываешь, любуясь портретом Клуе или же интерьером Вюйара”.

Заслуга Л’Эрбье заключалась именно в поисках подлинно национального французского стиля. И он следовал программе, изложенной им на эзоповски завуалированном языке в „Гермесе и Безмолвии”:

„Чтобы освободиться от рутины и от вторжения комедии масок, мы некогда организовали двойную оборону, и она принесла нам двойную победу, воплощенную в именах Корнеля и Мольера.

… И вот снова, чтобы освободиться от вторжения искусства двух родственных нам наций… [Италия и Соединенные Штаты. — Ж. С.] мы организуем новое сопротивление, и его вскоре увенчает победа”.

Чтобы устоять перед вторжением итальянского искусства, Мольер нашел опору в зорком наблюдении современной жизни и следовании французской народной традиции „ярмарочного театра”. Л’Эрбье вообразил, что грубые мелодрамы могут служить опорой его утонченным постановкам. Итак, к нему хорошо подходит определение, которое он вынужден дать самому себе: „Один из интереснейших новаторов, из-за фильмов которого уже пролито много чернил, настоящий художник с глубоким воображением, высокообразованный писатель, благодаря своим достоинствам он доступен не для всех…” Фильмами „Человек открытого моря” и особенно „Эльдорадо” Л’Эрбье дал импрессионистической школе первые кинопроизведения-манифесты. С 1919 года его ангажировал Деллюк, который возлагал также большие надежды на Баронселли, Пуарье, Бюрге, Анри Русселя, Раймона Бернара.

Жак де Баронселли, родившийся в 1881 году, принадлежал к известнейшему и самому старинному Авиньонскому роду. В 1908 году после смерти отца он поселился в Париже, где зарабатывал себе на жизнь журналистикой. Его старший брат, маркиз Жавон де Баронселли, принимал тогда в своей вилле Жана Дюрана и Джоэ Гаммана, но молодой журналист, став ответственным редактором журнала „Эклер” (во главе его стоял Эмиль Жюде), не переступал порога кино, которое он не знал и презирал.

Как-то в начале войны у него не состоялось свидание и ему пришлось зайти в кино на Бульварах; демонстрировался фильм „Тоска” с участием Франчески Бертини. Баронселли внезапно обратился в новую веру. Он публикует (в „Опиньоне”) восторженные остроумные статьи о кино и принимает предложение сделать сценарий из „Дома шпиона”, патриотического рассказа, который он опубликовал в „Эклере”:

„Эдмон Бенуа-Леви послал меня в Жуанвиль-ле-Пон. Я был принят в дверях какого-то сарая кем-то вроде привратника в синем фартуке, с метлой в руке, он счел меня за статиста и хотел выпроводить. То был постановщик При ер, преподавший мне начала моего ремесла”[334].

Став своим собственным продюсером и основав фирму „Люмина”, Баронселли отказался от журналистики и так увлекся новым ремеслом, что не проявил взыскательности к своим довольно пошлым сценариям, к мелодрамам и грубым водевилям[335].

„Его единственный недостаток в том, что у него нет недостатков”, — повторял Деллюк каждый раз, когда говорил о своем друге Баронселли. Он считал, например, что „Король моря” замечательный фильм, но при одном условии, что кто-нибудь его доработает”. Затем он очень похвалил в „Рамунчо” (1919) чувство природы и пейзажа — это лучшее достоинство де Баронселли, прибавив: „Мы приближаемся к одухотворенному импрессионизму, и, я думаю, он будет присущ французскому кино в тот день, когда оно заслужит право называться французским. После эпохи Писарро, Сезанна, Вийара в эпоху кинематографии развивается потребность расширять вйдение”.

Только после 1920 года Баронселли создал кинопроизведения, действительно достойные его одаренной натуры, и выработал свой выразительный киноязык.

Леон Пуарье, родившийся в 1884 году, принадлежит к семье художницы-импрессионистки Берты Моризо, другу и ученице Манэ. Он увлекся театром и создал в 1913 году труппу, которая носила его имя и играла в театре „Комедии” на Елисейских полях, только что построенном братьями Перре. Незадолго до войны 1914 года он поставил для Гомона несколько фильмов; очевидно, он считал их главным образом средством заработка („Барышни Перотэн”, „Младшая”, „Мсье Шарлемань” и т. д.). В 1919 году после демобилизации Пуарье стал художественным руководителем фирмы „Гомон”. Он начал тогда осуществлять широкую программу, работая над рядом фильмов, что позволило ему поддержать искания Л’Эрбье. Его первый послевоенный фильм „Души Востока” задуман и выполнен тонким образованным художником — кадры словно нарисованы акварелью в экзотическом вкусе; Муссинак считал фильм „весьма несовершенным, но создающим настроение”.

„Мыслитель” Родена в 1920 году считался целым событием в искусстве.

Сценарий Эдмона Флега был первым сценарием, написанным представителем наиболее передовых в ту пору литературных кругов, сосредоточившихся в „Нувель ревю Франсэз”. Но романист, очевидно, еще раньше задумывался над предупреждением, сделанным в предшествующем году критиком Рене Белле в журнале „Фильм” в статье о „Десятой симфонии” Абеля Ганса:

„Самофракийская победа”, этот юношеский порыв, контрастирует здесь с Буддой: безразличие к людским страстям, тайны судьбы.

Уж не думаете ли вы, что при показе на экране человека, погруженного в глубокие раздумья, можно лучше выразить его мысль, если в ряд живых, движущихся образов будет вставлен роденовский „Мыслитель”.

Герой фантастической сказки, выдуманной Эдмоном Флегом, наделен способностью читать чужие мысли, когда он неподвижно застывает в позе роденовского „Мыслителя”, фигуры скульптурной, но совершенно не фотогеничной. Из-за этого картина ныне вызывает смех. Но в фильме есть качества, свойственные режиссуре Пуарье: тонкое чувство кадра, поэтичность, живописность. Оператор Спеш создал пленительную игру светотени. Но этого недостаточно для создания фильма; так, несмотря на живописные кадры, не получился фильм „Нарайяна” — экранизация „Шагреневой кожи” Бальзака. Пуарье, как и Баронселли, создал лучшие кинопроизведения после 1920 года, когда распростился с восточным стилем, навеянным русским балетом, и с замысловатыми сценариями.

Французское кино начало черпать сюжеты из „Тысячи и одной ночи” после некоторого коммерческого успеха фильма „Султанша любви” — экранизации сказки Франца Туссэна, сделанной Лe Сонтье и Бюрге, бывшим режиссером Габриэль Режан для Нальпа. Ле Сонтье, в прошлом журналист и политический деятель, пришел в кино случайно и сформировался в „Гомоне”, в школе Фейада. Нальпа, пришедший из „Фильм д’ар” и работавший с того времени для Шарля Патэ, мечтал стать продюсером типа Томаса Инса… В сказке из „Тысячи и одной ночи”, поставленной на Лазурном берегу и снятой по методу „Патэколор”, играл превосходный актерский коллектив; Левек с блеском исполнил комическую роль. Картина и в наши дни смотрится без скуки. Но это было только честное, коммерчески удачное произведение. Бюрге режиссировал превосходные комедии с участием Габи Морлей: „Медведь”, „Кавалер Габи”. Но Ле Сонтье впал в смешные крайности в „Подъеме к Акрополю'”, а Нальпа выпустил жалкий фильм „Тристан и Изольда”, поставленный Марио…

Деллюк с восторгом приветствовал „Бронзовую душу”, поставленную в 1917 году бывшим комиком Бернштейна Анри Русселем.

„Самый увлекательный артист в „Бронзовой душе” не комик, а завод. Великолепные фотографии раскрывают перед нами современную феерию металлургии. Это прекрасно, как страница Верхарна. Вот истинная поэзия: самая высокая, на которую может рассчитывать кино, если не считать возможностей стилизации. Кино современно и должно видеть то, что современно. Поэты… от Бодлера до Верхарна чувствовали гармонию человеческого труда…

.. Кто устоит перед горькой прелестью заводских пейзажей! Тощие трубы вдали, на их фоне — отчаявшийся Гарри Баур, движущиеся краны с причудливо переплетенными проводами, огонь, золото, расплавленный чугун в отблесках и брызгах, чарующая полутьма, весь этот свет, такой „придуманный человеком”, такой „научный”, хранит в себе тайну, перед которой блекнут все легенды поэтических времен…”[336]

Заслуга фильма „Бронзовая душа” в том, что он изображает мир тружеников, о котором вечно забывали французские кинодеятели со времени показа дворцового переворота в „Убийстве герцога Гиза”.

Но, с другой стороны, „Бронзовая душа” — отвратительная шовинистическая мелодрама. Из ревности некий инженер бросает своего соперника-капитана в расплавленную сталь. Начинается война: у инженера, теперь капитана, в распоряжении пушка, отлитая из этой стали. Его мучит совесть, он теряет мужество и не может уничтожать „бошей”. Он умирает в последнем бою рядом со своим разбитым орудием; из обломков появляется душа жертвы и прощает убийцу!..

Впоследствии Анри Руссель перешел к постановке светских кинодрам, начав с „Ошибки Одетты Маршаль”. Эта картина не привела Деллюка в восторг:

„Драма вызывает смех. Она так же наивна, как и ее название, так же болтлива, как ее субтитры, — словом, ее трудно определить. В чем же дело? Я получил от неизвестных авторов замечательные сценарии. Их никогда не ставили. А между тем студии в них остро нуждаются…” После „Бронзовой души” Анри Руссель больше не знал такой удачи. А ведь он был умелым постановщиком и после 1920 года добился заслуженного коммерческого успеха фильмом „Императорские фиалки”.

Раймон Бернар, актер, выступавший с великой Сарой, был сыном драматурга Тристана Бернара. В качестве актера он дебютировал в кино вместе со знаменитой актрисой.

„Кино явилось для меня откровением, — писал он в 1919 году. — Я был увлечен этим необычайным средством выразительности. С той поры я посвятил большую часть своего времени кинопостановкам. Я поставил для Гомона несколько комедий, автор (он же „автор дней моих”) написал их специально для экрана. Недавно я поставил „Маленькое кафе” для фирмы „Диаман”.

Ведущим актером „Маленького кафе”, экранизации самой известной пьесы Тристана Бернара, был Макс Линдер, оправившийся после долгой болезни. Актер блестяще исполнил свою роль официанта в кафе; он связан контрактом со своим „бистро” и, став миллионером, ночью кутит, а днем работает как официант. По сюжету великий комик должен был играть двойную роль, причем обе были в его вкусе. Постановка Раймона Бернара тщательна, продуманна, но ей не хватало самобытности. И все же, хотя картину испортило обилие субтитров, она пользовалась значительным и вполне заслуженным успехом на мировом кинорынке.

Анри Диаман-Берже мечтал стать, как Нальпа, продюсером на американский лад. Главный редактор журнала „Фильм”, автор очень умной книги о кино (1919), Диаман-Берже понял, что ждет французскую кинематографию после окончания войны, и стал продюсером, субсидируемым Патэ. Фильм „Маленькое кафе” создавался с прицелом на мировой экспорт, делалась ставка на популярность Линдера. С 1920 года продюсер начал постановку приключенческого боевика „Три мушкетера”; как и прежде, его субсидировал Патэ.

Раймон Бернар в 1920 году создал лучший свой фильм „Секрет Розетты Ламбер”; он имел смелость пригласить декоратора-модерниста — архитектора Малле-Стивенса. Деллюк восхищался:

„Прекрасно проведен час — час с лишним. Световые эффекты, ритм — все удалось… Вот французский фильм, который можно сравнить с произведениями Турнеров, Сесилей де Миллей, Инсов…”

Достойный и честный творческий путь закономерно привел Раймона Бернара в 1924 году к созданию фильма „Чудо волков”, но он не вполне оправдал восторг Деллюка. Постановщик как бы замкнулся и жил в экранизациях произведений своего отца периода до 1920 года.

Никто не помнил имени молодого, скромного человека, который ставил картины вместе с Раймоном Бернаром, начиная с первой экранизации пьесы Тристана Бернара, выпущенной еще во время войны фирмой „Гомон”. Это был бельгийский актер, подающий надежды постановщик Жак Фейдер.

Откладываем исследование его безвестных дебютов до одного из ближайших томов. Не будем говорить и о совсем молодом человеке Рене Клере, который появился тогда в труппе Фейада и стал впоследствии ассистентом Жака де Баронселли. Мы не коснемся и творчества некоего Жюльена Дювивье, который поставил в 1919 году в Керси на средства одного бордосского фабриканта горчицы фильм „Асельдама, или Цена крови” с участием Северена Марса.

В 1920 году список имен новых деятелей французской кинематографии еще невелик и ограничивается главным образом именами известных деятелей — Ганс, Деллюк, Л’Эрбье, Дюлак, за ними следуют Пуарье, Баронселли, Раймон Бернар; старые мастера — Фейад, Пукталь, Меркантон и Эрвиль, Жерар Буржуа, Жан Дюран и другие — так и не смогли приспособиться к послевоенным временам. „Актив” Франции был невелик, но победа внесла во французскую кинематографию много оптимизма.

Рождественский номер „Фильма” за 1919 год (главным редактором журнала был Деллюк) открывали такие самонадеянные строки, подписанные Лионелем Робером:

„Еще несколько месяцев тому назад было принято говорить о „кризисе французского кино”. Мода прошла, и не без причин. Разумеется, кризис кино существовал, как и кризис во многих областях, в течение пяти лет. Сахара, табака, угля не хватало и не хватает до сих пор… французской кинематографии нелегко было… снова пуститься в путь. В ожидании, пока она восстановится, пришлось снабжать наши зрительные залы… главным образом американскими фильмами.

Но вот мало-помалу открываются долго пустовавшие киностудии, в них возвращаются опытные мастера… Мы присутствуем при цветении, исполненном обещаний. Французское кино возродилось очищенным, утонченным, более сильным, чем прежде… Мысль и искусство стали неотъемлемы от кинематографии, и все меньше становится отсталых людей, не усматривающих (в кино) подлинного искусства…

И вот тут-то Франция должна определить свое место. Только на этой почве мы в силах бороться и соперничать с иностранцами, которые располагают более мощными средствами производства и проката… Мы дадим произведения, великие и прекрасные по мысли, притягательные благодаря своему такту и чувству меры, привлекающие тонкостью игры исполнителей, доступные всем простотой и ясностью, в которых воплощен французский гений”.

В общем, программа представляла собой повторение того, что высказывал ряд журналов в период между двумя войнами. „Французское качество” противопоставлялось количеству фильмов, а преимущество в количестве могло принадлежать лишь одной из самых крупных стран мира.

Деллюк, который тогда активно боролся за художественное качество французских фильмов, не дал себя убаюкать несбыточными мечтами. В 1917 году он напечатал в „Фильме” „Признания зрителя”; впоследствии он их переработал и развил и они легли в основу его первого теоретического труда „Кино и К0”, изданного в 1919 году.

Деллюк проник за кулисы французской кинематографии и вынес оттуда насмешливые характеристики, носящие следы бульварного остроумия.

„Фильм. — Ребяческая и пустая история, обычно экранизация смелой, яркой и живой театральной пьесы. Смысл в фильме ничего не значит. Продажа фильма должна обогатить того, кто его сделал.

Съемочный павильон. — Застекленный зал, в котором есть мощные лампы, декорации, мебель, черный бархат, есть механики, декораторы, монтеры, сквозняки и нет ни одного ватер-клозета…”

Таковы невеселые, убогие детали, присущие французской кинематографии. За время войны устарели студии, считавшиеся до 1910 года самыми современными и большими в мире. Старые кинодеятели и их техника отстали от развития киноискусства и промышленности. Старые фильмы, основанные главным образом на вечном треугольнике, вышли из моды, потеряли всякую ценность… Предстояло все сделать — хуже того, все переделать.

Несомненно, условия проката во Франции были неблагоприятными. В стране действовало в 1918 году только 1444 кинотеатра. С окончанием войны, с освобождением всей территории, когда вновь открылись некоторые кинозалы, это число дошло в 1919 году до 1602 (против 367 театров и 197 кафешантанов и мюзик-холлов). В 1920 году доход с одного фильма во Франции, Бельгии и Швейцарии не превышал 50 тыс. фр. Насыщенность зрительными залами удалось относительно поднять в департаментах Сены (242 на 4 млн. жителей в 1919 году, то есть 6 кинозалов на 100 тыс. жителей). Но департамент Юра довольствовался 9 кинотеатрами на 250 тыс. жителей, Ланд — 4, а Майенн — 6 залами на 300 тыс. жителей. Кино проникло даже не во все супрефектуры… В стране, где половина населения занималась сельским хозяйством, где капиталы, которые могли бы служить индустриализации, использовались безвозвратно для ростовщических операций, сеть кинотеатров развивалась еще очень медленно. Шарль Патэ в 1917 году сделал такой вывод о состоянии национального кинорынка:

„Показ англо-американских фильмов дает годовой доход более чем в миллиард франков… Доходы от кино-проката во Франции составляют 60 млн. фр. Я надеюсь, что они достигнут после войны 100 млн. В противовес одному миллиарду. Эти цифры не нуждаются в комментариях.

Французские продюсеры ведут себя очень осторожно. Итак, я думаю, что до конца войны французская программа будет в основном состоять из американских картин”.

Когда война окончилась, тот же кинопромышленник утверждал, что начался период нововведений, „новой революции”:

„В сентябре 1920 года в отчете акционеров я обоснованно указывал мотивы, которые привели к этому решению. Я показал, что оно содержит три раздела:

1) производство негативов;

2) выпуск и прокат (два бедных родственника кинематографии во Франции);

3) показ фильмов — единственно доходная операция, потому что владельцы зрительных залов извлекают выгоду из борьбы между продюсерами, руководителями производственных фирм и особенно импортерами заграничных фильмов.

Я доложил, что производство фильмов может постепенно превратиться в дело независимых продюсеров, которые не будут бояться рисковать, особенно чужими безвозвратными капиталами.

Мне неизвестно, добавил я, за пределами Северной Америки ни одного общества, занятого только производством негативов и способного выдать хотя бы скромные дивиденды с доверенных ему капиталов.

… Наши прибыли по большей части проистекали от использования чистой пленки; ее производство стало основной частью нашего дела, потому что ее себестоимость была более чем наполовину ниже, чем себестоимость пленки у „Истмена-Кодака”.

Основываясь на этих данных, мы реорганизуем производство; образовалось новое общество „Патэ-консортиум-синема” с капиталом в 20 млн.

Мы уступаем ему выпуск, то есть производство и прокат фильмов. Кроме того, общество хочет заняться эксплуатацией, контролем кинотеатров…

„Патэ-консортиум” обязалось пользоваться исключительно нашей светочувствительной продукцией в течение 73 лет. Образованная, таким образом, прибыль добавлялась бы к общей сумме погашаемого обязательства, составляющего 10 % от общего оборота, при условии, что за первые 10 лет будет погашено обязательств не меньше чем на 2 млн.

Сверх того, и сообразно с нашим новым стремлением специализироваться главным образом на производстве чистой пленки, что дает надежные и крупные прибыли, мы решили также закрыть все наши отделения по прокату фильмов в Европе, Азии и Америке…”

Пришлось пожертвовать не только прокатом. Производственные фирмы Патэ были уже потеряны.

„В соответствии с решением чрезвычайной генеральной ассамблеи 1918 года мы ликвидировали наши второстепенные кинематографические агентства, затем Кинематографическое общество авторов, сценаристов и литераторов (ССАЖЛ) в Париже, „Фильм д’Арте Италиана” (ФАИ) в Риме, общество „Литерариа” в Берлине.

В 1920 году наступила очередь „Патэ-эксчейндж” в Нью-Йорке. Эта уступка обошлась нам в 26 млн. по курсу того времени. По этому поводу скажем, что „Патэ-эксчейндж” все же существует, в 1940 году ее положение не так уж бедственно…

Немного позднее мы сбыли наше лондонское предприятие „Патэ-лимщгед” за 3,4 млн. фр.

… „Патэ-синема” держалось устойчиво оттого, что приняло линию поведения, рекомендованную мной… Курс дивидендов не только восстановился… но с 1921 по 1923 год нам удалось погасить 30 млн. капитала…”

В своих „Мемуарах”[337] крупнейший кинопромышленник так объясняет смысл „революции”, которую он произвел в 1918–1920 годах. Перед войной общество получило, особенно от производства, огромные прибыли и распределило колоссальные дивиденды. Оно постепенно вложило их в свои предприятия, создало гигантский трест с сетью филиалов во всем мире, у него были огромнейшие предприятия во Франции и во многих странах: копировальные фабрики, киностудии, заводы чистой пленки и т. д.

С окончанием войны акционеры, или, точнее, финансисты, которые контролировали административный совет, потребовали, чтобы их колоссальные дивиденды были любой ценой сохранены за ними. От производства фильмов отказались, как от дела очень рискованного.

Прибыли от продажи чистой пленки не удовлетворяли финансистов, и вот они решили пожертвовать всем, что составляло могущество кинообщества, раздробить мировое господство, продать с молотка все филиалы и, разгромив все, разделить между собой доход. Они решительно отказались от громадного промышленного аппарата, чтобы сохранить прибыли. Общество уподобилось чудовищу из старинных легенд, Катоблепасу, пожиравшему собственные лапы, или Уголину из произведения Жюля Ляфорга, поедающего своих детей для того, чтобы сохранить им отца.

„Вывод в отношении Франции, — добавляет Шарль Патэ, — можно обобщить. В промышленном прогрессе Франция никогда не отставала. Но что же происходит с киноиндустрией? Когда она расширяется, когда нормально работает, борьба становится все труднее…”

Борьба была трудной, поэтому лучше было отойти от стола — так поступают игроки, которые после выигрыша прекращают игру и обменивают свои жетоны у крупье…

„Меня обвинили в том, что я потопил французскую кинематографию, — продолжает кинопромышленник. — Могли бы сказать мне что-нибудь более дельное… Почему бы вашей нью-йоркской фирме „Патэ-эксчейндж” не стать чисто американской? Я думал об этом проекте… но из-за такой перестройки пришлось бы навсегда перевести дело из Франции в Америку и переехать в эту страну. Я был слишком стар для осуществления этого плана…” Перекочевать с полным вооружением и обозом в Америку или же опустить флаг перед ней — вот какая альтернатива встала перед Шарлем Патэ. И, сделав вскоре выбор, он принялся расчленять французскую кинематографическую державу… Сентябрьский отчет 1920 года открывал перед французским кино мрачные перспективы, которые легко было предвидеть с 1916 года, со времени первых заявлений Патэ. Вполне естественно, что уныние охватило здравомыслящих людей, ясно видевших судьбу, уготовленную кинопромышленности. И Луи Деллюк словами, полными разочарования, завершает „Признания зрителя”, а затем свою книгу „Кино и К0”:

„Мне хочется верить, что у нас появятся хорошие фильмы. И это будет исключением из правил. Ибо кинематография не в духе французов. Все народы не могут любить все области искусства, не правда ли? Что ж, Франция любит поэзию, роман, танец, живопись, не чувствует музыки, не любит музыку, не знает музыки. Несмотря на гений Дебюсси и Дюка, ум и изощренное богатство Форе и Равеля, идеал в стране — Гуно.

Говорю вам — и будущее, очевидно, это покажет, — что во Франции нет „чувства” киноискусства, как и музыки”.

Этим словам придали весьма мрачное толкование. Но Деллюк, если читать его внимательно, не говорит, что во Франции никогда не было великих музыкантов. Он утверждает обратное, приводя четыре имени. Он жалеет, что Франция мало ценит своих музыкантов и свою музыку. Так же нет у нее (в 1917–1919 гг.) „чувства кино”.

Деллюка огорчает, что „чувством кино”почти не обладает „избранная публика”, как он говорил в июле 1918 года: „Пятое искусство… доходит до широких масс, не требуя умственной подготовки, которую дают книги и теории. Вот почему „избранные” Франции не желают любить кино, не хотят восхищаться реальностью, в которой нет классической красоты. Но почему не помечтать о поступлении в Политехнический институт без экзамена?”

И он писал еще, чтобы уточнить свою мысль, что у „избранных” нет „чувства кино”, зато оно есть у толпы: „В „Олимпик-палас” на захолустной улице де Ванв высокий и благородный фильм Томаса Инса „Несчастливая звезда” принят зрителями с таким благоговением, как будто в нем видели апостольскую истину, его приветствовали овациями… В публике — мужчины в каскетках, женщины с непокрытыми головами.

„Избранные”… вполне могли бы не замечать важного значения кинематографии. У нас возникло истинное народное искусство, у нас, у французов, у которых оно всегда было облечено в показную, особую, дидактическую форму и насыщено церковным красноречием”.

Деллюка приводили в отчаяние „избранные”, а не массовый зритель, не творческие работники кино. Французское кино „будет существовать”, упрямо твердил он и так определял школу, о которой мечтал: „Лишь те, кто обращается ко всему народу, — властители экрана”.

В 1917–1918 годах мысль Деллюка приоткрывает основную истину: кино должно жить главным образом при поддержке народа… Но как это ни парадоксально, импрессионистская киношкола, чьей душой он стал после 1920 года, в своих исканиях все более и более ориентируется лишь на „избранных”.

К ним обращается эта школа (не „к массам”, о чем мечтал сам Л’Эрбье) на основе учета экономических, общественных и политических обстоятельств послевоенной Франции, отвративших ее от еще смутных и плохо сформулированных идеалов. В то время, когда финансисты приказали Шарлю Патэ ликвидировать свои предприятия и прекратить производство, „небесно-голубая палата” сформировала свое ультрареакционное правительство. Франция стала жандармом континентальной Европы. Она устраивала „санитарный кордон” против большевизма. Мертвые поднялись на поле брани не как в фильме „Я обвиняю”, где они восстали, чтобы покарать людей, „нажившихся на войне”, а в еженедельных речах Раймона Пуанкаре, который якобы от их имени требовал новых армий и новых империалистических авантюр. Силы французского пролетариата были еще слишком слабо организованы и не могли прямо влиять на деятелей кинематографии. Творческие работники кино были одиноки, и продюсеры навязывали им свои условия.

Понятно, что такое положение породило увлечение формальными, недолговечными, бесплодными исканиями. Безверие вызвало чрезмерное восхищение заграничными кинокартинами, нелепое преклонение перед американской, шведской и немецкой кинематографией; ей скорее подражали, а не усваивали ее опыт. 1924 год, год смерти Деллюка, был годом банкротства того направления в кинематографии, которому он посвятил свои силы, деятельность и почти всю свою жизнь…

Глава XXXVIII ГОЛЛИВУД „ДЕСПОТИЧНЕЕ ЦЕЗАРЕЙ” (АМЕРИКА, 1918–1920)

В 1929 году один американец писал:

„Англичане говорят, что война нас обогатила. Весь мир считает, что они правы. Это неверно… мы были бы теперь богаче, имели бы больше денег, если бы предоставили Англии и другим народам воевать самостоятельно… Казначейство определяет сумму наших военных расходов в 35 млрд. долл. И невозможно исчислить убытки, причиненные нам смертью и увечьем многих тысяч молодых людей, моральный убыток, понесенный молодежью, обреченной на войну и ненависть, убыток, вызванный пруссификацией нашей армии… Больше того, из-за войны на нас смотрят с неприязнью — положение мало завидное…"[338]

Америка действительно потеряла „тысячи молодых людей”, героически павших в 1918 году на некоторых участках французского фронта. Но во Франции, в Германии, в России погибли миллионы молодых людей, мирных жителей — мужчин и женщин всех возрастов. Обесценение капитала сопровождало убийства и разрушения, и если в Соединенных Штатах „стоимость предметов производства и потребления… исчисленная в 1914 году департаментом торговли в 192 млрд., достигла 488 млрд. в 1920 году, то национальное богатство Германии упало с 310 млрд. марок в 1913 году до 150 млрд. в 1924, а Франция потеряла от 20 до 30 % своего капитала… Для финансирования военных расходов Великобритания продала 25 % своих зарубежных капиталовложений в сумме около 25 млрд. золотых франков”[339].

В конце войны в Соединенных Штатах насчитывалось на 17 тыс. миллионеров больше, чем до войны 1914 года. Официальные прибыли акционерных обществ утроились (2684 млн. в 1914 году, 6240 млн. в 1919). Прибыли одного только Дюпона де Немура с 1913 по 1918 год выросли с 5 до 43 млн. долл. Этому баснословному обогащению не сопутствовали катастрофы на американской земле. Пророчество Стюарта Блэктона не оправдалось. Немецкие подводные лодки не разрушили Нью-Йорк, где небоскребов стало еще больше… США, вчера еще должники иностранных государств, стали банкиром Европы и Америки[340]. Морган вытеснил Ротшильда и поддерживал правительства своим золотом. Великие европейские державы с мольбой обращались к щедрому дядюшке Сэму, которого вскоре стали называть Шейлоком.

Уолл-стрит вытеснил Парижскую биржу и победоносно соперничал с Лондонским Сити, этим краеугольным камнем капитализма. Соединенные Штаты производили больше хлеба, нефти, угля, стали, хлопка, ткани, автомобилей, меди, электрической аппаратуры и т. д. и т. п., чем какая-либо другая великая мировая держава вместе с колониями. Во многих областях продукция США превосходила общую продукцию всей Европы 1918 года. Колоссальная держава вступила в круг европейских держав и управляла ими…

В этих условиях Франции нечего было надеяться, что она когда-нибудь восстановит свою прежнюю кинематографическую гегемонию. Одна Америка производила больше фильмов, чем весь мир. Она вложила больше капиталов в свои кинопромышленность, кинопроизводство и прокат, чем весь земной шар в целом. Печать публиковала тогда статистические данные, позволяющие судить о ситуации в 1918 году:

Эти отнюдь не бесспорные данные[341] содержат, однако, правильное соотношение. В Америке 20 тыс. кинозалов, и ее киносеть равна киносети всей континентальной Европы, а ее доход по крайней мере в 20 раз выше, чем доход Франции[342]. В кинопромышленности Америка выиграла войну. Она монополизирует почти во всех странах по крайней мере половину программ. В Англии (второй мировой кинорынок) 90 % демонстрируемых фильмов — американские.

В 1920 году только несколько специалистов знали название пригорода Лос-Анжелоса, ставшего столицей невидимой империи и центром, где зародилась новая концепция кино. Борьба за фильм породила Голливуд — город-чемпион, так же как борьба за золото — Сан-Франциско.

Можно было подумать, что успех Голливуда мимолетен. Как только закончилась война, некоторые киностудии, в частности Гриффита и Фатти, снова обосновались возле Нью-Йорка. Но это было бесперспективно. В маленьком калифорнийском городке студии на открытом воздухе вытесняют внушительные постройки. В 1920 году Голливуд окончательно развенчал Нью-Йорк как центр американской продукции. Робер Флоре, приехав в 1921 году на калифорнийский берег, отмечает:

„В Лос-Анжелосе и его окрестностях около 25 тыс. киноработников. Сумма, которую выплатили студии в течение 1920 года, поднялась до 40 млн. долл. До 1920 года расходы по постройке и оборудованию студий возросли в целом на 20 млн. долл. Наконец, надо иметь в виду, что суммы, вложенные акционерами в американскую кинопромышленность, доходят до нескольких сотен миллионов долларов. Кинопромышленность — одна из самых важных отраслей индустрии Соединенных Штатов”.

Голливуд насчитывал тогда около 50 действующих студий. Некоторые из них — мы вернемся к ним — были крупными предприятиями. Таковы студии Уильяма Фокса, которые обошлись в 1,5 млн. долл. и включали 78 построек, в том числе б обширных крытых павильонов. Там могло работать одновременно от 25 до 30 съемочных групп. Тогда на съемке было занято, включая статистов, свыше 5 тыс. человек.

Не только Голливуд, но и Лос-Анжелос достиг известности благодаря кино. Во время постройки Эйфелевой башни в городе насчитывалось несколько десятков тысяч жителей. В 1900 году их число превысило 100 тыс. За период с 1910 по 1920 год его население возросло с 300 тыс. до 576 тыс., за послевоенное десятилетие оно утроилось. Нефть еще оставалась главным его богатством, но по ценностному объему продукции кино следовало очень близко за ней, обгоняя машиностроение. В городе возникли крупные колонии мексиканцев, японцев, китайцев, но большинство населения состояло из англосаксов.

Незадолго до войны между Лос-Анжелосом и Голливудом провели трамвайное сообщение. Благодаря кино большой город уже не был тем проклятым местом, где скитались мелкие актеры после неудачного турне, не имея средств пересечь континент и добраться до Нью-Йорка. Актеры и актрисы со всего света съезжались в Калифорнию. Сухой закон, установленный в 1919 году на основании 18-й поправки к конституции, господствовал в Голливуде, как и по всей Америке. С наступлением ночи закрывались все лавочки маленького городка. Открытыми оставались только несколько „аптек” — там продавалось мороженое или кока-кола. Невозможно было „убить время” в кинотеатре: в Голливуде было всего четыре захудалых зрительных зала. В Лос-Анжелосе развлечений было больше, но город был в десяти километрах… Вот почему для всех было таким развлечением в воскресенье несколько часов трястись по пыльной, ухабистой дороге, добираясь до пограничного мексиканского городка Тиа Хуана, где можно было пить и играть…

Вокруг Голливуда строились многочисленные бунгало — деревянные оштукатуренные постройки, окрашенные в яркие цвета, в псевдомексиканском стиле; их воздвигали в две недели из стандартных деталей; они переставлялись с места на место без больших затрат. В роскошных бунгало жили кинозвезды, которые начинали уже строить огромные пышные виллы в парках; бассейн для плавания свидетельствовал о преуспевании. Самый красивый бассейн был в вилле „Пикфер” — там поселились Дуглас Фербенкс и Мэри Пикфорд после свадьбы, состоявшейся 28 марта 1920 года и наделавшей столько шума.

Дуглас, Мэри вместе с Чарли Чаплином были королями Голливуда, и самой громкой финансовой операцией в кинематографии было основание (сразу же после перемирия) новой кинофирмы „Юнайтед артистс”, объединившей имена трех „звезд” с именем Д.-У. Гриффита.

Мы уже говорили, что Мэри Пикфорд, Чарли Чаплин и Дуглас Фербенкс в 1918 году оказались лучшими распространителями „Займа Свободы”. Кампания по распространению займа связала их с министром финансов Мак Аду, зятем Вильсона. Но политический деятель не мог разместить на 18 млн. долл. облигаций, не войдя в тесные сношения с Уолл-стритом.

Сразу же после перемирия Уильям Мак Аду, тогда одна из самых видных политических фигур в Соединенных Штатах, подал в отставку с поста министра финансов и генерального директора железных дорог. Однако он не отказался от политики. В 1920 году демократическая партия чуть было не выдвинула Мак Аду на пост президента Соединенных Штатов.

В январе 1919 года Уильям Мак Аду поселился в своей вилле в Санта Барбара, возле Лос-Анжелоса; он часто встречался с Мэри Пикфорд, Чарли Чаплином, Гриффитом, Дугласом Фербенксом. Начали поговаривать об организации этими четырьмя голливудскими знаменитостями нового общества „Большая четверка”. Задачи нового кинокомбината не ограничивались производством. В те дни французские киногазеты писали:

„Колоссальные капиталы, вложенные моргановским банком, Дюпоном де Немуром и Фордом, объединят вокруг четырех киноартистов множество других знаменитостей и гигантскую сеть кинотеатров”[343].

Окончательное название новой компании было „Юнайтед артистс” („Объединившиеся артисты”). Ее возглавлял Оскар Прайс, доверенное лицо Мак Аду в кампании по распространению „Займа Свободы”. Прайс служил чиновником у фабриканта пороха Дюпона де Немура, стремившегося господствовать в американском кино при помощи организации огромной сети кинотеатров.

Генеральным директором „Юнайтед артистс” был Хирам Абрамс, поверенный в делах „Парамаунта”, контролируемого банком Моргана. Внезапно интересы Моргана резко столкнулись с интересами Дюпона де Немура, причем борьба проявилась в личной ссоре между Хирамом Абрамсом и Оскаром Прайсом. Дуглас Фербенкс принял сторону первого и грозил, что уйдет из общества вместе с Мэри Пикфорд и Чаплином. Прайс, Мак Аду вышли из предприятия вместе с капиталами Дюпона. Хирам Абрамс остался полным хозяином. Тем временем Лоев со своей сетью кинотеатров отделился от „Парамаунта”, купил кинофирму „Метро”, вошел в контакт с фирмой „Голдвин”, отказавшейся от участия в „Юнайтед артисте" и тем самым помешавшей этому обществу стать ведущим, ибо сеть его зрительных залов была весьма ограниченна.

Дуглас Фербенкс, Мэри Пикфорд и Гриффит стали продюсерами в рамках „Большой четверки”, а Чарли Чаплин, связанный прежними контрактами, не мог по-настоящему участвовать в этом предприятии до конца 1923 года.

Доходы Мэри Пикфорд достигли в ту пору апогея. Став „возлюбленной всего мира”, молодая женщина с белокурыми локонами пленяла воображение любителей английских романов и рождественских открыток. И она оставалась деловой женщиной первого ранга,

В течение лета 1918 года истекал срок ее контракта с Цукором, и она отказалась возобновить его. Она вступила в переговоры с мощным прокатным концерном „Ферст нэшнл”, который уже заключил контракты с Чаплином и Гриффитом. 11 ноября 1918 года — в день перемирия — Мэри Пикфорд в свою очередь подписала контракт и получила миллион долларов.

Первым фильмом с ее участием в „Ферст нэшнл” была постановка по популярному роману английской писательницы Джин Уэбстер „Длинноногий дядюшка”, за право экранизации которого Мэри Пикфорд заплатила 40 тыс. долл. Но Пикфорд недолго пробыла в „Ферст нэшнл”[344] и дебютировала в „Юнайтед артистс” в фильме „Полианна” по сценарию Эдвина Портера; она исполняла роль девочки-подростка, своенравной проказницы, хохотушки, играющей с котятами… Ее фильмы были великолепно смонтированы, весьма доходны и повсюду привлекали многочисленную публику, особенно когда дело дошло до другого популярного английского романа — „Маленький лорд Фаунтлерой”. Дуглас Фербенкс в феврале 1917 года после своего контракта с „Парамаунтом” стал своим собственным продюсером. Тринадцать фильмов, поставленных им для этого крупного кинообщества, принесли ему за два года 1,5 млн. долл. Его фильмы режиссировали Джон Эмерсон, Аллен Дуэн, Джозеф Хиннаберри и Олберт Паркер[345].

Персонаж, созданный для него Анитой Лус и Джоном Эмерсоном, мало-помалу обогащался. Дуглас, стопроцентный американец, принимал самые разнообразные облики. Ковбойские фильмы („Человек из Пейнтед-пост”, „Денди в трусах”, „Аризона”, „Дикий и лохматый”) занимали все меньше и меньше места в его творчестве; в его фильмах начала развиваться тенденция к сатире. Он высмеивает журналистов („Скажите, молодой человек”), мнимых больных („На землю”), высшее американское общество („Мистер Устройте”), спиритов („Когда проходят облака”). Но эти сатирические фильмы не содержали ничего опасного, они задевали еще меньше, чем европейские бульварные пьесы. Дуглас с помощью репертуара бродвейских театров ввел в Голливуд легкую европейскую комедию.

Этот американец все чаще и чаще покидал границы своей страны. Например, в фильме „Путешествие на луну”:

„Дугласу, мелкому служащему, приснилось, что он король Вулгарии. Тысяча забавнейших приключений быстро отвратили его от трона… Почести и богатство не составляют счастья. Вот что Дуглас узнал во сне. Проснувшись, он побежал к своему хозяину и тут же получил значительное повышение. И наш герой женится на очаровательной машинистке”[346].

Речь пока идет о сказке, о сне. Но Дуглас вмешивается в дела всего света, и эта тенденция вскоре усилилась и стала преобладать в его фильмах для „Юнайтед артистс”; он играл мексиканца в „Знаке Зорро”, француза в „Трех мушкетерах”, англичанина в „Робине Гуде”, перса в „Багдадском воре” и т. д.

Дуглас в интересующий нас период, несмотря на свой невинно-добродушный вид, в известной мере является пропагандистом американской политики. В первом же фильме серии „Парамаунта”, „То туда, то сюда”, он дает накануне вступления Соединенных Штатов в войну резкую сатиру на пацифистов. Его первый восточный фильм „В Марокко” вел в одну из тех стран Северной Африки, где происходит действие большинства голливудских фильмов и где Америка вот уже 30 лет распространяет свое влияние. В своем первом фильме для „Юнайтед артистс”, „Его Величество Американец”, выпущенном в момент подписания мирного договора и изоляционистской кампании против Вильсона, актер играл развязного американца, который прибывает к европейскому двору, где живут смешные персонажи. Дуглас волочит за ноги министров в рединготах. Этот силач-спортсмен, непобедимый и очень демократичный по своим манерам, высмеивал европейский упадок и внушал зрителям, что довольно обращать внимание на чудаков, выходцев из прошлого, — пусть они погрязнут в своих византийских распрях. Или надо научить их жить „по-американски”, „цивилизовать их”. Дуглас воплощал Голливуд (и империалистическую Америку), который понял свою силу и читал наставление старому миру, приходящему в упадок.

В те годы существовала американская патриотическая ассоциация „Рыцари Колумба”. Дуглас был современным рыцарем-паладином. Его прежняя робость мало-помалу исчезала. Она была помехой для юноши д’Артаньяна — провинциала, приехавшего в Париж на рыжей лошадке. Но уже давно „Современный мушкетер” и „Новый д’Артаньян” (американское и французское названия одного из его фильмов 1918 г.) хорошо держал шпагу в руке и гордо бился за честь своей королевы[347]. Америка, управляемая Уолл-стритом, финансирует фильмы Фербенкса. Робость окончательно исчезает после „Знака Зорро” — там нерешительность и мягкость уже больше не недостатки, а военная хитрость.

„Знак Зорро” — шедевр, вершина творчества и Фербенкса и Дугласа. После этого фильма актер, которому уже было под сорок, не мог воплощать собой юность мира. Хотя он и не обрастал жиром и по-прежнему был спортсменом, совершал подвиги, но чувствовалось, что он вступает в зрелый возраст. Он начинает окружать себя пышностью, он уходит в историю, хочет перевоплотиться в барона де Крака, Транш Монтаня или Матамора. В „Зорро” он еще настоящий Дуглас.

Свирепый губернатор, кровавый деспот, царит в одной из мексиканских провинций. В прекрасной гасиенде живет молодой аристократ, жеманный и изнеженный, не желающий заниматься никаким делом, к большому огорчению его невесты и старого отца. С наступлением ночи некто — разбойник в маске — спускается с гор: он мстит за слабых и преследует тиранов, оставляя свою подпись — прописное Z, инициал своего имени — Зорро. Жеманный аристократ и благородный разбойник — одно и то же лицо, и Дуглас торжествует над тиранией, устанавливая справедливый и демократический режим.

„Мушкетерская” сторона ослепительна, но и линия „истомы и пресыщения” вызывает восторг, — писал тогда Деллюк… — Дуглас в роли молодого андалузца, напичканного лекарствами, женственного, изнеженного, пресыщенного, — величайший комический актер”.

„Знака Зорро” было достаточно для создания образа разбойника, ратующего за справедливость, который обретал жизнь независимо от актера и своих предшественников. Образ Дугласа жив и в наши дни, его воплощают актеры определенного типа (Эролл Флинн, Дуглас Фербенкс-младший, Тирон Пауэр и другие) в картинах определенного жанра. „Зорро”, как и „Тарзан”, до сих пор дает режиссерам детских, многосерийных фильмов и боевиков образец героя — образ благородного разбойника Робина Гуда Дальнего Запада.

Успех „Знака Зорро” был вполне заслужен. Фербенкс работал в тесном сотрудничестве со своим режиссером Фрэдом Нибло, бывшим водевильным актером[348]; Фрэд Нибло был режиссером в театре, а в 1918 году начал работать под руководством Томаса Ииса, где встретился с Алленом Дуэном. Другие постоянные режиссеры Фербенкса в тот период — Эмерсон, Хеннаберри, Флеминг — прошли школу Гриффита.

„Знак Зорро” означает перелом в творчестве Фербенкса; великолепные костюмы, роскошные, хорошо выполненные докорации, красивые головные уборы, расшитые куртки характерны для фильмов этого этапа его деятельности.

В фильмах этого, введенного Фербенксом жанра непременно видишь дуэли на шпагах, кавалькады; герои прыгают с высоты третьего этажа прямо на спину своих верных скакунов или проносятся через высокий зал замка, ухватившись за веревку, на которой висит люстра. Эти приемы, ставшие шаблонными, забавляют ныне одних лишь ребят. Но с этими новыми полуатлетическими, полуакробатическими подвигами на экране Зорро стал дедушкой „Супермена” и „Пучеглазого морячка”[349]. Благодаря Зорро Голливуд осознавал все свое могущество.

В те годы оптимизм стал правилом жизни Америки. Вся страна повторяла каждое утро магическую формулу „профессора Куэ”, аптекаря из Нанси: „Каждый день мне все лучше и лучше во всех отношениях”.

Едва закончилась война, как в 1920 году короткий, но жестокий экономический кризис (его можно сравнить с паникой, охватившей страну в 1907 г.) потряс Америку в разгар ее экспансии. Крупные голливудские кинофирмы прекратили на время производство, „независимые” обанкротились, на кинорынке, перенасыщенном фильмами, не шли новинки.

Кризис 1920–1921 годов, который мы рассмотрим в другом томе, не нашел отражения в американских фильмах, так же как и новый мощный подъем забастовочного движения, начавшийся сразу после перемирия (более 4 млн. забастовщиков в 1919 г.). Голливуд по воле Уолл-стрита не касался тем, которые могли нарушить спокойную, блаженную жизнь этого роскошного бальнеологического курорта… Нужда и американские трущобы стали практически запретной зоной для сценаристов и режиссеров в стране, где в 1921 году насчитывалось более 4 млн. безработных. И, как отмечает Льюис Джекобс:

„После 1919 года фильмы выпускались, за некоторым исключением (в частности, фильмов Чарли Чаплина), в расчете на вкусы средней буржуазии. Труженики исчезли из фильмов сразу же после окончания войны… Хорошее общество (класс, имеющий досуг) стало центром притяжения для кинематографии, в фильмах с восхищением и симпатией освещалась его жизнь.

Но в Европе воплотился в жизнь призрак, который преследовал по ночам американских финансистов. „Красная паника” распространилась в их кругах в конце войны, ее разжигали новости, которые доходили из России и Центральной Европы. „Большевизм хуже войны”, — заявлял калифорнийский капиталист Герберт Гувер, специалист по американской помощи странам, пораженным войной, и будущий президент Соединенных Штатов. „Вся американская политика после перемирия, — писал он позднее, — подчинялась одной цели: делать все возможное, чтобы помешать Европе стать большевистской”.

С началом кризиса рост забастовок вызвал крайнюю тревогу Уолл-стрита, прибегнувшего к насилию и коррупции, чтобы устранить „красную угрозу”. Кино было поставлено на службу замыслам Уолл-стрита. Кинематография отказалась от вильсоновского либерализма (либерализма „Нетерпимости”) в ту эпоху, когда влияние президента падало под натиском яростной кампании, в которой особенно отличился У.-Р. Херст.

„Реакция против прогресса, — писал Льюис Джекобс, — яростно проявлялась в фильмах, нападающих на большевиков, свободомыслие и трудящихся. Вместе со страхом, вызванным торжеством русской революции, нетерпимость снова взяла верх. Деловые круги привлекали на свою сторону кино, благо оно выполнило свои задачи в дни войны, поддерживая капиталистический строй. Правительство ободрило своим замалчиванием расистские погромы, террористические налеты на рабочие организации („пальмеровские облавы”), экспедиции против красных и исключение депутатов-социалистов из ассамблеи штата Нью-Йорк. Оно изыскивало средства, стремясь положить конец послевоенным забастовкам на стройках, во флоте, торговле, судостроении, метро, обувном производстве, на транспорте, в шахтах, на железных дорогах. И оно стремилось также восстановить „моральный дух” демобилизованных, вернувшихся из Франции”.

„Красная паника” отразилась в целой серии антибольшевистских фильмов.

Февральская революция 1917 года в России нашла сочувственный прием в Голливуде. У многих продюсеров, приехавших из России или из Центральной Европы, были родственники — свидетели или жертвы кровавых погромов, организованных царским правительством. И когда было объявлено о падении последнего Романова, Лыоис Зельцник, уроженец России, на потеху всему Голливуду отправил или утверждал, что отправил, царю следующую телеграмму:

«Николаю Романову

Петроград (Россия)

Был бедным мальчиком, жил Киеве, некоторые ваши полицейские не очень любезно обошлись со мной и моим народом. Точка. Приехав в Америку, нажил состояние. Точка. Говорят, вы потеряли службу. Точка. Не обижаюсь на дурное обращение ваших полицейских. Точка. Если согласны приехать в Нью-Йорк, предлагаю работу артиста в моих фильмах. Точка. Приму ваши условия гонорара. Точка. Ответ оплачен. Точка. Мое почтение вашей семье, Зельцник. Нью-Йорк».

Николаю II не пришлось играть самого себя в помпезном фильме „Падение дома Романовых”[350], поставленном в 1917 году Бренноном, режиссером фильма „Невесты войны”, который, по мнению Льюиса Джекобса, „открыто обвинял кайзера, поддерживал Керенского[351]”, чернил большевиков и пытался доказать, что царь стал жертвой сумасшедшего, именуемого Распутиным. Благодаря этому фильму Бреннон получил официальное предложение британского правительства поставить фильм для английской пропагандистской службы”.

Октябрьская революция 1917 года сначала, казалось, не заинтересовала голливудских сценаристов. Но в начале января 1920 года американское правительство призвало Голливуд включиться в антибольшевистский „крестовый поход”.

Как известно, в 1919 году французская, английская, японская и прочие армии вторглись в Россию и сражались бок о бок с белыми войсками против правительства, руководимого Лениным. Американский экспедиционный корпус, посланный Вильсоном, участвовал в интервенции, провозглашенной Пуанкаре и Черчиллем. Американский министр внутренних дел Лан призвал кино участвовать в этом походе.

„Кино должно служить для опровержения большевистской пропаганды. Такова тема состоявшейся вчера конференции, — писала „Нью-Йорк таймс” 11 января 1920 года. — М-р Лан настаивал в своей речи на необходимости показывать фильмы, которые бы описывали, какие большие льготы дает наша страна трудолюбивым иммигрантам и как высоко могут подняться в ней неимущие люди… ”[352]

А Луи Деллюк отмечал под видом справки в рубрике, посвященной кино, в „Пари-миди” (4 марта 1920 г.): „Чтобы опровергнуть социалистическую доктрину, американские режиссеры предприняли постановку серии фильмов, их герои — люди, рожденные в нищете, — становятся миллиардерами или выдающимися людьми..

Еще до призыва министра внутренних дел Томас Инс взялся за постановку фильма, который он сначала назвал „Американизм против большевизма”, а затем (и это было название фильма) „Опасные часы”. Фильм обошелся в 150 тыс. долл., в нем было занято множество статистов. Он изображал большевиков, уничтожающих все и всех — мечтателей, фанатиков, подлецов, благонамеренных простофилей, уличных девиц, трусов и старых дам. Льюис Джекобс дает другой пример „антикрасных” фильмов:

„Молодой месяц” показывает в карикатурном виде большевика, представляя его лентяем, сластолюбцем, жестоким, неприятным человеком. „Мечтатели” („The Uplifters”) — экранизация книги Уоллеса Ирвина — с издевкой выводили каких-то „салонных” большевиков. В „Подводном течении” демобилизованный, „заблудший” солдат „вовлекся в красный заговор”, но, „прозрев”, в последнюю минуту пошел против „разрушительных сил”. Фильм „Право на счастье” ставил вопрос: „Что вы предпочитаете: видеть, как эта страна разрушается под красным флагом или восстанавливается общими усилиями под американским флагом?”

Со своей стороны, его преподобие Томас Диксон, сценарист „Рождения нации”, а затем военного фильма „Падение нации”, опубликовал новый роман „Товарищи”, экранизированный под названием „Большевизм перед судом”. Его исступленные клеветнические нападки преподносились в фильме под видом „беспристрастных суждений” „об эгоизме, присущем человеческой натуре, о совершенно неосуществимых идеалах”. Леонс Перре, не желая отставать от своих американских собратьев, режиссировал для Патэ в Нью-Йорке „Объятия прошлого”, охарактеризованные Деллюком так:

„Авторам не всегда удаются пропагандистские фильмы. Это антибольшевистский фильм…”

В своей борьбе с „красной опасностью” Голливуд отвернулся от трудящихся классов. Ведь изображать их нужды значило содействовать „большевистской пропаганде”.

Иногда некоторые продюсеры, верные воспоминаниям юности, еще соглашались воскрешать родное гетто. Но и такие фильмы претерпели изменения. В 1917 году в фильме „Пустые карманы” Герберта Бреннона в первую очередь подчеркивалась бедность еврейского населения. А в 1920 году в фильме „Юмореска”[353], принесшем успех Фрэнку Борзеджу, внимание уделялось трогательной, сентиментальной интриге, а не нищете гетто.

Права гражданства, в которых Голливуд постепенно отказывал в своих фильмах труженикам городов, продолжали, однако, существовать для крестьян и сельских жителей. Но главным образом изображались деревенские девушки, замарашки, со смешными косичками; эти девушки уезжали в большие города, где все над ними потешались, пока куколки не превращались в великолепных бабочек. Мэри Пикфорд — создательница этого образа — сформировалась под влиянием романов из жизни старой Америки, которые оказали глубокое влияние и на других актеров, особенно на Чарлза Рэя и Лилиан Гиш.

Чарлз Рэй после распада „Трайэнгла” перестал сниматься в ролях „балованного юноши” и основал кино-производственную компанию. Эмоциональный и одаренный артист снимался в трагикомедиях, и его довольно рафинированная игра завоевала признание любителей киноискусства. Чаще всего он играл деревенского паренька, простодушного, робкого, но стремящегося стать героем, что по большей части ему удавалось. Его популярность, значительная в 1919 году, быстро идет на убыль. Чарлза Рэя, как и Эла Ст. Джона (кое-какие черты делали образ Пикрата грубой карикатурой на Рэя), погубил кризис 1920 года. Он превратился в статиста и умер в 1944 году в нищете.

Гриффит создал образ для Лилиан Гиш, самой крупной американской актрисы „немого киноискусства”, так же как он когда-то помог созданию образа „Маленькой Мэри”. Многим запал в душу образ, созданный Лилиан Гиш в картине Гриффита „Верное сердце Сузи”. Вот вкратце сюжет фильма:

„Скромная, плохо одетая девушка-крестьянка, нескладная и безумно застенчивая (Лилиан Гиш) любит красивого парня — соседа. Элегантная горожанка, приехавшая в автомобиле, презрительно относится к девушке и обольщает ее возлюбленного. Но вскоре эта сельская „женщина-вамп” показывает свое истинное лицо. Честный Роберт возвращен бедной Сузи”.

Когда сейчас смотришь этот фильм[354], то обнаруживаешь самобытный талант выдающейся актрисы, которая никогда не впадала в жеманство, хотя и была близка к нему, и, несомненно, создала реальный образ. Но наивная роль, выкроенная Гриффитом для Лилиан Гиш из „обносков” Мэри Пикфорд, подчеркивает всю невыносимую условность маленького города, созданного в фильме и словно снятого для почтовых открыток. И напрашивается сравнение с „Солнечной стороной” Чаплина — интрига в фильме Чаплина тождественна[355], но среда реальна.

Гриффит приступал к созданию „черной серии”. Как бы ни было велико обаяние Лилиан Гиш в „Верном сердце Сузи”, эта мило сфотографированная „хромолитография” не искупала плоские мелодрамы, сфабрикованные Гриффитом для „Парамаунта”, а затем для „Ферст нэшнл”,— „Величайший вопрос в жизни”, „Танцовщица-кумир” и „Цветок любви”.

В тяжелых 1919–1920 годах Гриффит создает блистательный фильм, свое превосходное творение — „Сломанные побеги”.

Гриффит собирался в то время работать в студиях, построенных им в Мамаронеке, вблизи Нью-Йорка. Робер Флоре, встретившийся с Гриффитом несколько месяцев спустя, дал такой беспощадный его портрет:

„Д.-У. Гриффит был эгоистом. В течение всей своей карьеры он всегда любил играть роль режиссера. Он любил порисоваться, напустить на себя важность, поражать людей, он говорил низким голосом, как шекспировский актер.

По каждому случаю он выставлял напоказ свою физическую силу. В перерыве между сценами он боксировал или же без конца танцевал со своими артистками, особенно с Мэй Марш… Порой он проявлял странную жестокость… он заставил на самом деле нещадно избить Лилиан Гиш в „Сломанных побегах”.

Он никогда не пользовался сценарием, ибо заранее репетировал свои фильмы как театральные пьесы. Это ему помогло развивать и улучшать сюжеты и разъяснять актерам нюансы их ролей, знакомить своих операторов и всех других с фильмом… Вся труппа обязана была присутствовать на этих опытах… Гриффит сидел, скрестив руки на затылке, в соломенной шляпе, с очень высоким пристежным воротничком, и громко кричал в рупор. Сесиль Б. де Милль, самый большой „актер” среди постановщиков, ему в подметки не годился…

…Мысль о встрече с ним меня слегка нервировала… В 1922 году… мы отправились в студию… в Мамаронек. Гриффиту было сорок лет, но он казался старше[356]. Я сразу же обратил внимание на его большой орлиный нос, маленькие живые глаза, сильно развитую челюсть, тонкие губы, редеющие волосы, посеребренные виски, башмаки с длинными, остроконечными носками, галстук, плохо прикрепленный к слишком высокому пристежному воротничку, костюм плохого покроя и пресловутую широкополую шляпу”.

Существуют фотографии студии Мамаронек во время съемок того периода; Гриффит снят в своей большой соломенной шляпе, он сидит, скрестив свои длинные ноги; похож он на протестантского пастора. Режиссируя драматическую сцену, он заставлял небольшой оркестр исполнять произведения, соответствующие тому настроению, которое должны были выражать лица его актеров. Нововведение скопировали повсюду в крупных американских студиях и прибегали к нему до тех пор, пока существовало немое кино. Режиссер перед каждой съемкой произносил ритуальные слова: „ready” (готово), обращаясь к актерам, „light” (свет), обращаясь к осветителям, „музыка”, обращаясь к небольшому оркестру, и „камера” (сигнал оператору).

Фильмы Гриффита 1918–1920 годов плохо перенесли испытание временем. Но „Сломанные побеги” и в наши дни можно назвать превосходным фильмом.

„Трущобы Уайт Чепла в Лондоне. Грубый боксер (Доналд Крипс) после каждой спортивной неудачи избивает свою пятнадцатилетнюю дочь (Лилиан Гиш). Она встречает мелкого торговца-китайца, мечтающего распространить на Западе учение Конфуция (Ричард Бартлемесс).

Китаец берет девочку под свою защиту. Она прячется у китайца; он помещает ее, как божество, в своего рода азиатский храм. Боксер после неудачного боя находит свою дочку, уничтожает ее прибежище, снова уводит несчастную в трущобы и там ее убивает. Китаец убивает зверя и, вернувшись в свой разрушенный рай, закалывает себя кинжалом”.

Фильм — экранизация новеллы популярного английского романиста Томаса Берке, напечатанной в его книге „Ночи Лаймхауза”. Фильм поставили — съемки шли только в павильонах — за три недели (6—25 февраля 1919 г.). Это было первое произведение Гриффита для фирмы „Юнайтед артистс”; картина вышла на экраны 18 мая 1919 года в Нью-Йорке. Только два года спустя фильм выпустили во Франции, где он произвел глубокое впечатление на зрителей.

„Сломанные побеги” по своему замыслу противопоставляются „Нетерпимости”. Гриффит не пытается здесь объять мир и историю. Прежде он доводил до высшей степени отрицание трех единств, теперь же, напротив, он почти стал подчиняться этому правилу. Действие так просто, что его можно пересказать в пяти словах, как пять актов „Береники”. Драма разыгрывается в течение одних суток, и место действия остается, выражаясь кинематографическим языком, единым: улица и два выходящих на нее помещения: лачуга боксера и лавка китайца.

Гриффит тщательно продумал сравнительно скупые декорации и отшлифовал игру актеров. Для развития сюжета в фильме, на который прежде в „Байографе” пошло бы 300 метров, следовало ввести психологические детали. Гриффит в совершенстве разработал характеристику трех героев и дополнил ее характеристикой окружающей среды. Китаец живет в маленьком двухэтажном домике. В нижнем помещении — лавка. В верхнем — маленькая комната, она прелестна, в ней все — экзотика: тут и бронзовый Будда, и курильница для благовоний, и цветы из золоченой бумаги, тяжелые вышитые шелка, лаковые ширмы. И как контраст — лачуга боксера и его дочери: мерзкая обнаженная нищета, каждый предмет имеет важное и почти символическое значение: метла, колченогий стол, убогое ложе, соломенный стул, бутылка водки и зловещий стенной шкаф, где умрет Лилиан Гиш. Для героини и для зрителя, который будет жить ее жизнью, две комнаты— добро и зло, рай и ад, сон и действительность. Леон Муссинак пишет по этому поводу:

„Гриффит не боится некоторых преувеличений. Он явно стремится к тому, чтобы не допустить никакой двусмысленности. Он помнил, кому адресован фильм и кого, так сказать, он испытывал; это прежде всего зритель — его соотечественник.

Так, мимика боксера из „Сломанных побегов”… кажется шаржированной, но такое преувеличение необходимо, чтобы более резко противопоставить этого персонажа остальным персонажам драмы, страстная и мистическая нежность которой подавляется только в тот момент, когда драма достигает кульминационной точки.

Фильм построен на извечном и простом контрасте, на борьбе красоты и уродства, добра и зла, контрасте, лежащем в основе каждого произведения искусства, восхищающего толпу”.

Внешняя характеристика двух героев устарела. Ричард Бартлемесс создает избитый образ китайца: у него черное шелковое одеяние, коса, неестественный разрез глаз, он всегда зябнет, горбится, прячет руки в широкие рукава; теперь он невольно вызывает смех и смахивает на заговорщика из кинокартины „Похождения Элен”. Он напоминает мнимых негров из „Рождения нации”. Образ, созданный Доналдом Крипсом, еще более спорен. Актер выпячивает грудь, втягивает живот, высоко поднимает плечи, сжимает кулаки и всем своим видом старается показать, что он боксер и „тяжеловес” — гроза квартала. Чтобы выразить ярость, он вращает глазами, кривит рот… „обыгрывает” деталь своей внешности — ухо „розеткой”.

Быть может, нужно видеть в этой, несколько утрированной детали влияние Сеннетта в ту эпоху, когда Чаплин, напротив, стремился к сдержанности в характеристиках персонажей.

Но, быть может, недавний успех „Солнечной стороны” и „Собачьей жизни” навел Гриффита на мысль о фильме из жизни лондонских трущоб.

Правда, Гриффит был одним из первых американских кинорежиссеров, изобразивших трущобы. Но декорации улицы в фильме „Мушкетеры” еще весьма неопределенны. А в „Солнечной стороне” декорация, как и в „Сломанных побегах” — персонаж драмы.


"Сломанные побеги”, 1919. Реж. Д.-У. Гриффит. В главных ролях Лилиан Гиш, Ричард Бартлемесс, Доналд Крисп.

„Сломанные побеги”.


„Мокрая курица”. 1920. Реж. Виктор Флеминг.

В главных ролях Дуглас Фэрбенкс, Уоллес Бирн.

„Дом ненависти, II серия, 1918. Реж. Артур Ривс, Чарлз Лог. В главной роли Пирл Уайт.


„Хулиганка”, 1919. Реж. Сидней Франклин.

В главной роли Мэри Пикфорд.

„Поллианна”, 1920. Реж. Пол Поуэлл. В главной роли Мэри Пикфорд.

„Знак Зорро”, 1920. Реж. Фред Нибло. В главной роли Дуглас Фэрбенкс.

„С хлеба на воду”, 1919. В главных ролях Гаролд Ллойд, Линда Гаррис.

„Его Величество Американец”, 1919. Реж. Джозеф Хенннаберри. В главной роли Дуглас Фэрбенкс.


„Мой кузен”, 1918. Реж. Эдуард Хозе. В главной роли Энрико Карузо

„Красный фонарь”, 1919. Реж. Альбер Капеллани. В главной роли Алла Назимова.


„Деревенский сыщик”, 1920. Реж. Томас Инс, Джером Сторм. В главной роли Чарлз Рэй.


И вот снова, тщательно отработав внешние характеристики героев, после успеха, достигнутого Штрогеймом, Гриффит доказал, что у него нет чувства меры в обыгрывании деталей. Об этом свидетельствует ухо „розеткой” у Доналда Крипса или смехотворный разрез глаз Ричарда Бартлемесса.

Зато девочка, созданная Лилиан Гиш, безупречна. Этот созданный Гриффитом образ превосходит — в трагедийном плане — „Маленькую Мэри”. Поношенное платьице, косы, вязаная шаль, худые башмаки, усталая походка, узкая грудь, маленькая круглая шляпка; нет ничего шаловливого у этой девочки — „лилии предместий”. Она исполнена чаплиновской грусти, и ее символизирует особенный жест — двумя пальчиками, сложенными буквой V, девочка приподнимает уголки своего рта и так пытается выразить невозможную для нее улыбку. Такая героиня явно обречена на смерть до того, как она перестанет играть в куклы.

Драма построена на обычных приемах Гриффита. Параллельный монтаж, ведущий к кульминационной точке, — прием, который основан на контрасте добра и зла, как это отмечает Муссинак:

„Этот контраст, естественно, определяет выбор самого ритма фильма. Медленный ритм противопоставляется быстрому: спокойный, гармоничный кадр и кадр быстрый, сжатый, сильный. Таким образом, разнузданная грубая сила и преступление глубже потрясают на фоне гармоничной красоты, счастливой любви и мечты. Вспомним такие превосходные сцены, как немое восхищение китайца ребенком, которого он спас и нарядил как божка”.

Китаец оставляет девочку одну, он идет за цветами. Предатель предупреждает боксера и двух его приятелей. Пока китаец тщательно выбирает цветы для девочки, в его доме происходит разгром. С Лилиан Гиш сорвали роскошный наряд, уволокли ее в трущобы, и она снова становится бедной девочкой, обреченной на заклание. Желтолицый человек видит, что его рай разрушен. А в это время в трущобах боксер стегает девочку кнутом. Она вырывается и прячется в стенной шкаф.

Следующий короткий эпизод достигает исключительной силы. Обстановка играет в нем существенную роль. Девочка — зверек, попавший в западню, она плачет, подняв голову к небу. Отец хватает топор и собирается взломать дверцу. Он вонзает топор в дверцу, она разлетается в щепки, и пьяница вытаскивает несчастную девочку из убежища. Он пробует, как сидит в его руке рукоятка кнута, которой он собирается ее убить. Гриффит здесь близок к Гиньолю, хотя и не отождествляется с ним. Но он достигает вершины жестокости и садизма.

В „Сломанных побегах” есть что-то жестокое и нечистое, особенно в сцене убийства и в какой-то странной любви желтолицого человека к девочке. Жестокость колонизаторов-рабовладельцев — прямых предков Гриффита — постоянно ощущается в его крупных фильмах, где пуританство и красивые фразы смешиваются, как это бывает в некоторых сектах, с кровавыми эпизодами, где убийство, быть может, — проявление скрытой эротомании. „Сломанные побеги” — ключевой фильм, его успех положил начало целому периоду, охватывающему годы между двумя войнами, открыл путь в этой несколько специфической области некоторым американским натуралистическим картинам, и в первую очередь картинам Штрогейма.

Не говоря об образе, созданном Лилиан Гиш, вкладом фильма „Сломанные побеги” в киноискусство является его удивительная „атмосфера”, созданная благодаря на редкость удачному воспроизведению кварталов лондонских бедняков, в которых Гриффит побывал за два года перед съемками; это улицы с кирпичными домами, туман, ночь и сумерки, стоячие воды доков. Послушаем Муссинака:

„В Сломанных побегах” композиция продуманна и восхищает своей выразительностью… Разнообразные кадры свидетельствуют об острой наблюдательности и тщательной работе над композицией. Д.-У. Гриффит кое-где проявляет дурной вкус, но тем не менее восторгаешься его работой над деталями, доведенными до совершенства, правда, иногда, по-моему, до какой-то мелочности, что, однако, не нарушает целостность впечатления.

В этом — стиль Д.-У. Гриффита…

„Декорации создают атмосферу реальной действительности. Немногочисленные простые декорации, но с каким искусством, как продуманно они осуществлены! Нет ни красивостей, ни пышных и бесполезных ухищрений: художник переносит на экран самое жизнь. Он где хочет, как ему нравится, с несравненной и спокойной уверенностью окружает мир своих образов декорациями, доведенными до совершенства, в которых для нас столько же правды, как в самой действительности..

„Окружает мир своих образов декорациями, доведенными до совершенства” — вот самый важный урок, извлеченный кинодеятелями Европы из фильма „Сломанные побеги”. Германия, в частности, усвоила этот урок и то, что композиция произведения должна быть продуманной и выразительной. Часто крайности в поисках выразительности, так же как и чрезмерная забота о композиции, переходят в искания экспрессионистского толка. Тяга к трем единствам, ограничение числа действующих лиц, главенствующая роль, отводимая декорациям и атмосфере, преувеличенное и почти символическое значение аксессуаров стали доминирующими чертами „камерного стиля” („Kammerspiel”), в котором Лупу Пик, Мурнау и Карл Майер объединили уроки, преподанные Гриффитом в „Сломанных побегах”[357], и метод Рейнгардта.

Чтобы образ Лилиан Гиш гармонировал с рассеянным светом, с туманом, обволакивающим все вокруг, а также чтобы придать ему одухотворенность, Гриффит прибег в некоторых крупных планах к мягкофокусной съемке, давно излюбленной художниками-фотографами, но еще не освоенной в те годы американской кинематографией, не считая, может быть, Турнера. Эти поиски, как и большая роль, придаваемая искусственному освещению, контрастируют с „объективным”, „простым” стилем, который до тех пор был характерен для Гриффита и его оператора Билли Битцера. Постановщик дал ему в помощники для работы над фильмом новичка Хендрика Сартова, который вытеснил Битцера во время съемок многих последующих фильмов Гриффита. Применение мягкой съемки совпало с некоторыми новшествами французских режиссеров. В 1918–1919 годах Деллюк рекомендовал ее применять, а Л’Эрбье ввел. Два года спустя „Сломанные побеги” ободрили французских режиссеров в их исканиях и способствовали утверждению субъективизма, ставшего отличительной чертой их школы.

Коммерческий успех „Сломанных побегов” в Соединенных Штатах оказался весьма скромным, но вся печать приветствовала фильм как шедевр. Под воздействием целого хора похвал Гриффит вложил огромные средства в постановку „Пути на Восток”. Хотя успех его фильмов в 1918–1919 годах был весьма относительным, он продолжал считаться самым крупным кинорежиссером Соединенных Штатов. В декабре 1919 года прошел слух, что яхта, на которой Гриффит со своими сотрудниками отправился снимать фильм на Багамские острова, погибла. Все газеты под жирными заголовками трубили о его гибели, а когда режиссер вернулся, обвинили его в том, что он пустил слух для саморекламы.

Жермен Дюлак в начале 1920 года была проездом в Нью-Йорке и встретилась с Гриффитом в студии Мамаронек, когда он ставил „Путь на Восток” (мы рассмотрим этот фильм в следующем томе). Дюлак так излагала свои впечатления:

„Он был как бы во власти одной философской мысли, мысли о прогрессе человечества, который всегда тормозят грубые силы реакции. Это тема „Нетерпимости” и ее варианта — „Сломанных побегов”. Китайца и бедную девочку-англичанку, представителей различных рас, роднит духовная близость. Но силы обскурантизма, подкрепленные традицией и воплощенные в боксере, подымаются против такого союза, чтобы уничтожить его, подобно тому как в „Нетерпимости” варвар Кир разрушает цивилизованный Вавилон”[358].

Но Жермен Дюлак, пожалуй, приписывает постановщику душевное благородство, свойственное ей самой. „Сломанные побеги” обличали лишь внешнюю сторону трущоб и алкоголизм и, в отличие от „Нетерпимости”, оставляли в тени истинных виновников социального зла. Эта „драма нужды” клеймила пороки родителей, словно хроника происшествий в газете.

И позднее все попытки Гриффита выступить с социальными протестами были просто смехотворны. Такова сцена, в которой сборщика податей судят как самую опасную силу извечной „Нетерпимости”.

„Подоходный налог… одна из несправедливейших систем, изобретенных современной цивилизацией… Налог этот всей своей тяжестью падает не на богачей, а только на трудящихся и на созидателей… В те дни, когда перед угрозой большевизма распадаются нации, мы думаем, что пришел час остановиться и серьезно подумать над этой проблемой. У большевизма будет мало шансов на успех в Америке, пока американский рабочий… знает, что богачи здесь начали с того, с чего начал он… но мы думаем, что подоходный налог помешает ему рассуждать так в будущем и будет сильно способствовать разжиганию недовольства…”[359] („Лос-Анжелос Таймс”, 6 октября 1919 года).

Творческое начало у Гриффита было велико. Но скудость его мысли составляет контраст с мыслью Чаплина, ограниченной лишь его индивидуализмом. Гриффита вводили в заблуждение предрассудки, свойственные выходцу из южных штатов, миф об „американизме”, приспособленчество Уолл-стрита и отсутствие своего собственного критического взгляда.

В 1920 году в последний раз вспыхнул талант Гриффита. Томас Инс уже выдохся, он не создал ничего значительного до самой смерти (умер в 1924 г.). Мак Сеннетт уже спускался по наклонной плоскости. Фербенкс и Пикфорд тоже. А величие и гений обрекли Чаплина на одиночество.

Среди „мэтров”, блестяще начавших карьеру в 1914–1916 годах, наибольших успехов после 1920 года в Голливуде добился ловкий продюсер Сесиль Б. де Милль[360].

Выскочки, упоенные просперити и легкой наживой, потопили в роскоши городок с 25 тыс. жителей, в 1920 году еще провинциальный глухой уголок. Гриффит видел, как уплывает его мечта о гегемонии в создании художественных фильмов и рассыпаются под вешними ливнями вавилонские декорации „Нетерпимости”.

Кинозвезда властвует в Голливуде только в представлении обывателя. Финансисты же „кинодержавы” не позволяют своим „роботам” управлять судьбами королевства теней. Король Голливуда тот, кого до сих пор обозначают несколько смешным термином „superviser” — старший приказчик, исполнитель предписаний Уоллстрита. Промышленность перенеслась под колпаком с одного конца страны в другой, в райский климат. Но рычаги управления остались в крупных банках Нью-Йорка… они-то и пускают в ход громадную „фабрику грез”, „фабрику опиума для народа”, где нет больше места артистам, а только исполнителям. В этом „искусстве” империалистической эпохи, в этой „рационализации” народных развлечений вопреки борьбе интересов к 1933 году завершился процесс монополизации.

С 1920 года американская кинематография приобрела характерные черты, свойственные ей и в 1950 году, — это крупное производство, находящееся в полной зависимости от Уолл-стрита, который пользуется им не только как средством огромной наживы, но также как мощным орудием пропаганды.

Промышленный характер Голливуда был уже ярко выражен в 1920 году.

„Пятьдесят компаний… расходуют в Голливуде ежегодно 45 млн. Только на жалованье обслуживающему персоналу и артистам идет около 30 млн. долл.

Полнометражный фильм (например, с участием Клары Кимбэлл Юнг) обходится в 150 тыс. долл. и дает полмиллиона сбора. Что касается простых комедий, на которые затрачивается приблизительно 20 тыс. долл., то прокат их дает обычно 100 тыс. долл. Нетрудно понять, что среди продюсеров нет больше миллионеров. Из общего дохода „Феймос Плейере Ласки” чистой прибыли остается 36786 тыс. ФР.”[361]

Голливуд к тому же играл большую роль в экспансии мощного империалистического государства, которое возводит в идеал древнюю Римскую империю и мечтает превратить в „Маге Nostrum” не Средиземное море, а два океана — Тихий, омывающий Лос-Анжелос, и Атлантический, которым распоряжается Нью-Йорк. Это стремление сквозит в скверной поэме Элен Карлисл, воспевающей Голливуд:

Рим знал дни расцвета.

Но ныне я — соперник Рима.

Его великолепные дороги были знакомы лишь жителям Семи

Холмов,

А по моим улицам могут шествовать армии всех эпох.

И мои холмы видели, как возводятся стены Вавилона,

Видели невозмутимых сфинксов,

Королевские дворцы;

Я — зеркало Созидания.

.. Меня украшает венок из цветов,

Надо мной всегда безоблачно небо,

Мое дыхание напоено ароматом цветущих апельсиновых деревьев.

Не нарушайте порядка,

Ибо я деспотичнее Цезарей.

Не забывайте, что мне послушна Фортуна.

Смотрите на меня:

Я — Голливуд!

„Деспотичнее Цезарей…”. Голливуд стремился к деспотизму, стремился содействовать основанию новой империи. Рождение кино совпало с началом эпохи империализма, с веком войн и революций. А создание Голливуда — мощного концерна империалистической пропаганды— совпало с концом первой мировой войны, а также с победой первой пролетарской революции в России.

Заключение ОТ „ХУДОЖЕСТВЕННОГО ФИЛЬМА" К КИНОИСКУССТВУ (1908–1920)

Итак, между 1908 и 1920 годами кино стало искусством; только ретрограды все еще оспаривают у кино это качество. Но отнюдь не все фильмы являются произведениями искусства; лишь при создании немногих из них стремились достигнуть этого и достигали. В подавляющем же большинстве кинопродукция по-прежнему носит спекулятивно-коммерческий характер; ее главная цель — нажива.

Значительное увеличение издержек производства не помешало кинопромышленникам добиваться доходности. Когда потребовались капиталы, исчисляемые уже не в тысячах, а в миллионах франков, стали обращать больше внимания на художественную сторону фильмов. Впрочем, это означало, что деятели кино, рассчитывая на более крупные барыши, стремились поразить самую состоятельную публику — буржуазию.

Первоначально продукция „Фильм д’ар” предназначалась для буржуазного зрителя. Для постановки фильма „Убийство герцога Гиза” были привлечены члены Академии художеств, актеры театра „Комеди Франсэз”, музыканты, писатели-академики, художники-декораторы, служившие в театрах, получавших дотацию, — словом, представители искусства, признанные буржуазным обществом. Все эти знаменитости и любимцы буржуазной публики участвовали в экранизации „благородного сюжета”, который был предметом изучения в университетах и служил темой для художников, увенчанных наградами на выставках.

В фильме „Убийство герцога Гиза” исторический факт низвели до случая из отдела происшествий, трактуя его как „историю преступления”. В Италии „художественная серия”, развиваясь в монументальных фильмах, приобрела более четкую направленность, соответственно интересам некоторых слоев и групп правящих классов. Сквозь ветошь исторических трафаретов обнаруживается определенная пропагандистская линия. Например, фильмы „Последние дни Помпей”, „Камо грядеши?”, „Христос”, „Фабиола” служили интересам католических кругов, с которыми в 900-х годах вели борьбу антиклерикалы. А „Кабирия” — вершина итальянского монументального киноискусства, — прикрывшись именем Д’Аннун-цио, воспевала колониальные устремления римских и миланских банков.

„Художественная серия” следовала не только по пути исторического фильма, но подошла и к современным темам. Она стремилась увести кино от „популизма”, порожденного литературным натурализмом и требованиями широкой публики; „художественная серия” перенесла действие фильмов в замки и салоны. Датчанка Аста Нильсен, первая выдающаяся актриса, посвятившая себя киноискусству, ввела элегантную публику (в Копенгагене, Берлине, Вене, Петербурге, Лондоне, а вскоре и в Нью-Йорке) в среду, похожую на ту, в какой развивалось действие романов и драм, предназначенных для „избранных”. Таким образом, Дания открыла золотоносную жилу, впоследствии разработанную в промышленном масштабе рождающимся Голливудом: мир женщин-вамп и миллиардеров.

С тех пор в роскошных салонах среди драгоценностей и мехов стали разгуливать бесплотные создания. Мы хотим сказать, что им не приходилось заботиться о материальной стороне жизни, толпа слуг освобождала их от будничных дел, они не знали житейских забот и потому могли посвятить себя удовольствиям и сердечным драмам. К тому времени, когда разразилась война 1914 года, кино стало превращаться в фабрику грез, в опиум, перенося элегантную публику, а также — и главным образом — широкие трудящиеся массы в мир роскоши, увлекательный и увлекающий, сознательно уводя от „низших классов”, от их труда и от их борьбы.

Вступление кино в „высший свет” было связано с теми надеждами, которые лелеяли некоторые финансовые круги. На заре XIX столетия их теоретики думали о некоем гармоничном союзе великих держав, о создании „ультраимпериализма”, о превращении нескольких привилегированных районов мира в земной рай; чтобы утопия стала действительностью, предполагалось порабощение пяти континентов и сверхэксплуатация полуколониальных народов.

Экономист Гобсон, живший в самом старом колониальном капиталистическом государстве — Англии, описывал, вероятно, грезы некоторых финансовых кругов, а именно тех, которые прямо или косвенно контролировали кино, извлекали из него прибыль и начинали диктовать темы для сценариев. Гобсон писал:

„Большая часть западной Европы могла бы тогда принять вид и характер, который теперь имеют части этих стран: юг Англии, Ривьера, наиболее посещаемые туристами и населенные богачами места Италии и Швейцарии, именно: маленькая кучка богатых аристократов, получающих дивиденды и пенсии с далекого Востока, с несколько более значительной группой профессиональных служащих и торговцев и с более крупным числом домашних слуг и рабочих в перевозочной промышленности и промышленности, занятой окончательной отделкой фабрикатов. Главные же отрасли промышленности исчезли бы, и массовые продукты питания, массовые полуфабрикаты притекали бы, как дань, из Азии и из Африки”[362].

Так Ж.-А. Гобсон показывал, как выкристаллизовывается миф о „западной цивилизации”, планировавшейся лишь для избранного аристократического общества, миллиардеров, „художественных натур”, „роковых” женщин, для которых роскошь дворцов и спальных вагонов должны были, как во времена Римской империи, обеспечивать „восточные варвары”.

Мы заимствовали эту выдержку из классического труда „Империализм, как высшая стадия капитализма”. В. И. Ленин написал этот „популярный очерк” в 1916 году в Цюрихе; чтобы легально напечатать его в царской России, он был вынужден прибегнуть к тому „проклятому эзоповскому языку”, который заставляет выражать смелую мысль намеками или ссылками. Высказывания английского экономиста послужили Ленину для изобличения утопической мечты, поддерживаемой также и Каутским. В 1915 году социал-демократический теоретик выражал, по мнению Ленина, такую надежду:

„С чисто экономической точки зрения — пишет Каутский — не невозможно, что капитализм переживет еще одну новую фазу, перенесение политики картелей на внешнюю политику, фазу ультраимпериализма”, т. е. сверхъимпериализма, объединения империализмов всего мира, а не борьбы их, фазу прекращения войн при капитализме, фазу „общей эксплуатации мира интернационально-объединенным финансовым капиталом”[363].

Но это объединение империалистических государств для создания космополитической сверхривьеры, роскошь которой вечно питали бы миллиарды голодных, нищих рабов, было неосуществимо. Изобретение и распространение кино совпало с историческим моментом, когда империализм „докончил раздел мира горсткой государств, из которых каждое эксплуатирует теперь (в смысле извлечения сверхприбыли) немногим меньшую часть „всего мира”, чем Англия в 1858 году; каждое занимает монопольное положение на всемирном рынке благодаря трестам, картелям, финансовому капиталу, отношениям кредитора к должнику; каждое имеет до известной степени колониальную монополию (мы видели, что из 75 милл. кв. килом, всех колоний мира 65 милл., т. е. 86 % сосредоточено в руках шести держав; 61 милл., т. е. 81 % сосредоточено в руках 3-х держав)”[364].

Раздел мира закончился, но не мог быть прочным и окончательным. Империалистические державы развивались неравномерно, и эта неравномерность развития все усиливалась. Соотношение сил беспрестанно изменялось, что неизбежно вело к новым разделам мира. Ленин показывал это (в предисловии, которое он написал в 1920 году для английского и французского изданий „Империализма”), беря в качестве примера железные дороги, связанные с крупным производством, с монополиями, с синдикатами, картелями, трестами, банками, с финансовой олигархией.

„Распределение желдорожной сети, неравномерность его, неравномерность ее развития, это — итоги современного, монополистического капитализма во всемирном масштабе. И эти итоги показывают абсолютную неизбежность империалистических войн на такой хозяйственной основе, пока существует частная собственность на средства производства”[365].

Тенденции, характерные в 1920 году для железнодорожной индустрии, проявлялись также и в других отраслях промышленности, особенно в кино. Углубленное исследование кинопроизводства, а также проката неизбежно привело бы к заключениям, сходным с заключениями Ленина. Вполне применимы к кинопромышленности и другие слова Ленина:

„Постройка желдорог кажется простым, естественным, демократическим, культурным, цивилизаторским предприятием: такова она в глазах буржуазных профессоров, которым платят за подкрашивание капиталистического рабства, и в глазах мелкобуржуазных филистеров. На деле капиталистические нити, тысячами сетей связывающие эти предприятия с частной собственностью на средства производства вообще, превратили эту постройку в орудие угнетения миллиарда людей (колонии плюс полуколонии), т. е. больше половины населения земли в зависимых странах и наемных рабов капитала в „цивилизованных” странах”[366].

В эпоху первой мировой империалистической войны железнодорожная индустрия уже достигла полного развития, но киноиндустрия переживала пору ранней юности. Кино, связанное бесчисленными узами с империализмом, в колониальных и полуколониальных странах развивалось еще слабо. В цивилизованных странах в годы первой мировой войны при его помощи подавляли сознание наемных рабов капитала, — империализм начинал использовать кино для „маскировки гнусности капиталистического рабства”. Так, в некоторых фильмах отодвигалась на задний план религия в тех областях, где она переставала воздействовать на массы; вытесняя ее, кино тоже ставило перед собой задачу „скрыть цепи под вымышленными цветами”, оно превратилось в „опиум для народа”. И этот „опиум” не удовлетворялся тем, что навевал мечты, он изливал еще и яд пропаганды.

К тому моменту, когда разразилась война 1914 года, кино, отвечающее идеалу финансистов, было еще „в эскизе” в Лондоне, Берлине и Париже. Но этот „эскиз” стал основанием для солидного сооружения, как только банковские магнаты отвернулись от Сити ради Уоллстрита. Прототипом „западной цивилизации” тогда стала не столько средиземноморская Ривьера, сколько новая, калифорнийская, где соорудили Голливуд.

Парижский бульвар оставался до 1914 года главным „законодателем мод” в развлечениях „западной цивилизации”. В 1916 году после успеха фильма „Вероломство” Парижский бульвар одновременно признал и киноискусство и первенство американской кинематографии. Хотя фильм Сесиля Б. де Милля прошел за пределами Франции почти незамеченным, сила воздействия того „мифа”, который в нем содержался, придала ему значимость, всеобщую и для того времени и для всех „избранных”. Чета миллиардеров, ведущих новый „идеальный” образ жизни (балы, приемы на открытом воздухе, благотворительность, светский адюльтер, элегантность, занятия спортом в парках, роскошные салоны, обслуживаемые многочисленной челядью), подвергается опасности в связи с появлением „восточного человека”, принадлежащего к расе, заклейменной проклятием и несущей порок и преступление. Миллиардер, хранитель своей чести и своего благополучия, убивает желтокожего человека. Под рукоплескания элегантной публики суд оправдал и поздравил подсудимого…

Тема „Рождения нации” немногим отличалась от „Вероломства”. Над семьей колонистов-плантаторов, ведущих „идеальную” жизнь (приемы на открытом воздухе, благотворительность, светские идиллии, элегантность, прогулки в парках, роскошные салоны, обслуживаемые многочисленными рабами), нависла опасность — восстание цветных людей — носителей порока и преступления. Сын плантатора, хранитель чести и благополучия белой расы, основал ку-клукс-клан и террором, кнутом, револьвером, расстрелами снова поставил на место грязных негров, восстановил былую мощь богачей колонистов и объединил их с янки — представителями промышленного Севера.

„Рождение нации” — фильм, который заставил американскую буржуазную публику признать кино как искусство. Доказательством этому служит то, что его успех позволил заменить пятицентовые места в „никель-одеонах” на двухдолларовые кресла в кинотеатрах, пользующихся правом исключительного проката. Кино по-прежнему получало основные доходы от народных масс, но теперь его признала буржуазия, и Вэчел Линдсей — поэт-лауреат — имел основания назвать свою книгу „Искусство кино”.

Итак, можно установить в самом начале мировой войны момент, когда кино как искусство было признано и избранной публикой и частью передовой интеллигенции, которая стала провозглашать кино искусством нового века. Но именно это и было тем моментом, когда крупные финансисты, хозяева кинопромышленности, поняли, что кино само по себе представляет не только машину для умножения сверхприбылей, но также могущественное орудие их политической и социальной пропаганды. Поэтому в кино, как и в газете, завоевание прибыли сочеталось с завоеванием умов. Знаменательно, что схожесть задач сблизила приключенческие фильмы с сенсационными газетными фельетонами.

„Серийные” фильмы обращались, несомненно, скорее к широким народным массам, чем к избранному обществу. Впрочем, оно тоже было увлечено фильмом „Похождения Элен”. В этом киноромане-фельетоне, как и в фильмах „художественной серии”, какими были „Вероломство” и „Рождение нации”, миллиардер защищает свой образ жизни (приемы на открытом воздухе, благотворительность, светская идиллия, занятия спортом в парках, роскошные салоны, обслуживаемые многочисленной челядью) от посягательства цветных людей, восточных заговорщиков (разумеется, связанных с подонками общества). Отсюда намерение американского изоляционизма бросить на Азию армии США. Фильм „Похождения Элен” пропагандировал более „обобщенный” миф о „западном” завоевателе: богатом, красивом, благородном, непобедимом спортсмене, ударом кулака сбивающем с ног заговорщиков, усмиряющем революции и мятежи, покорителе сердец, побеждающем все трагическое при помощи своего оптимизма и идиллического настроения. Дугласу Фербенксу предстояло как можно скорее отработать идеал, набросок которого в виде эксперимента сделала Пирл Уайт.

Серийный фильм способствовал также отказу (в основных чертах) „художественных серий” от их прежней направленности, от „популизма”. Следуя одновременно и литературному натурализму и так называемой „популярной литературе”, издаваемой большими тиражами, этот „популизм” переносил действие кинодрам и комедий на улицы и в предместья и этим как будто удовлетворял желания широкой публики. Но в первых же фильмах этого направления герои в кепках были скорее люмпен-пролетариями, чем пролетариями. А кинофельетоны, подобно газетам, делали акцент на самих преступлениях, чтобы лучше затушевать социальные конфликты.

До 1914 года кино удавалось затронуть проблемы забастовок, алкоголизма, жизни в трущобах, но оно почти всегда разрешало их в соглашательском духе. Иногда правило подтверждалось весьма редкими исключениями; знаменательно, что они оставались единичными и не давали непосредственных результатов.

Хотя перед 1914 годом массы и влияли на кино, однако не в такой степени, чтобы можно было говорить о настоящем народном течении. Борьба рабочего класса, рабочее движение эпизодически оказывали воздействие на деятелей кино. Но наряду с ними влияли и идеологические концепции, искажавшие суть дела и служившие в конечном счете на пользу господствующим классам: ярый анархизм, анархо-синдикализм, реформизм, исполненный веры в буржуазную демократию, в растленный и растлевающий оппортунизм II Интернационала. В фильмах также повторяли унылые пессимистические схемы литературного натурализма чуть ли не образца 1880 года; сентиментально противопоставлялись друг другу трущоба и салон, дикая нищета и испорченность аристократов.

Война 1914 года сокрушила иллюзии, с помощью которых пытались одурачить широкие массы: высшее благодеяние буржуазной демократии, добродетели реформистской эволюции, могущество личной анархической предприимчивости, подвиги „сверхчеловека”, вооруженного высшей философией и культом своего „я”. Отсюда не следует, что эти иллюзии исчезли и что они не дожили в других формах до наших дней.

Война сопровождалась усилением всемирного социального брожения. Империализм хотел усмирить борьбу классов и потопить ее в волнах шовинизма. Частично и на очень короткое время ему удалось добиться этого путем объединения в священный союз основателей трестов и социалистов-реформистов, военных и анархистов, феодалов и синдикалистов. Но этот „happy end”, дополнявший соглашательство предвоенных „социальных” фильмов, не означал финала. Народный вал ударил в заграждение, воздвигнутое предателями-бонзами. За волной шовинизма с внезапной силой нахлынул бунт против бедствий войны. Гениальный Ленин предвидел стремительное пробуждение масс, он сформулировал и изложил свои выводы и, идя „против течения”, разоблачал соглашательство оппортунистов и реформистов.

Огромные потрясения, поколебавшие тогда весь мир, длительное время ощущались лишь в недрах. Они не были заметны на поверхности в большинстве стран, лишенных идеологического светоча, необходимого для быстрой победы. Но потрясения эти были настолько глубокими, что поколебали сознание некоторых деятелей кино, изменив их судьбу, хотя и на время, как изменили и преобразили судьбу некоторых писателей военные события. Сознательно или бессознательно многие кинематографисты, одни лучше, другие хуже, стали служить народу и своим, подчас неопределенным чаяниям. Другие, поняв обреченность господствующего класса, продолжали служить ему, но превратили свои идиллии в танец смерти, воспевали извращенность, сластолюбие, преступление, отчаяние в стиле до предела упадническом и утонченном.

Это отрицательное течение преобладало в продолжение всей войны в континентальной Европе и как будто вначале не захватило Америку, державшуюся вдали от военных действий, послуживших ее необыкновенному обогащению. В тот период Томас Инс, его последователи и противники распространяли и превозносили миф об американских пионерах. Наряду с салонами, посещаемыми миллиардерами, они прославляли салуны, посещаемые ковбоями. Они предложили выход для энергии в виде романтического бегства за пределы цивилизованных городов, на Дальний

Запад, на нетронутые земли, где царили „поборники справедливости”, в кузницу, где закалялись голубоглазые арийские атлеты, которые призваны спасти свою расу, уничтожив последних краснокожих.

Однако социальное брожение в Соединенных Штатах Америки оказалось достаточно сильным, чтобы стимулировать творчество Чаплина, единственного деятеля кино, который в то время понимал, в чем заключается его долг. Он воспользовался теми преимуществами, которые давала комедия. Французская школа, исключая Макса Линдера и некоторые синдикалистские искания, была в упадке и шла по кривой анархического абсурда, в то время как детективный жанр завершался фантастическими серийными фильмами.

Мак Сеннетт, учитель Чаплина, перенял у французов вкус к „нонсенсу”, „зрительным каламбурам”, острым развязкам. Он разрабатывал комические приемы, придавал им чуть ли не обличительный характер и способствовал рождению Голливуда — этого Нового Шута Его Величества, наглядно показав, что можно без опаски вышучивать власть имущих, учреждения и сановников. В глазах романтиков скоморох, пользуясь глупостью монарха и его придворных, высказывает народную правду. Чаплин был таким романтиком-индивидуалистом.

Чарли получил признание всего мира, когда перестал быть только комиком, показывающим абсурдность явлений, достойных издевки и отрицания, когда поднялся до трагедии, открыто заявив о своей любви к большей части человечества. Его гений создавал подлинно народную, вклинившуюся в Голливуд область, где можно было увидеть, как бедняки-переселенцы, жители предместий, ремесленники, безработные и рабочие осуждают и уничтожают оружием смеха сановников всех мастей. Выпуская фильм за фильмом, находя поддержку во всем мире, а защиту в своем комическом простодушии, Чаплин направляет свой боевой арсенал против богатства, мнимой американской демократии, всемогущего полицейского, религиозного лицемерия, городской и деревенской буржуазии и, наконец, благодаря своей беспредельной смелости — даже против войны, против ее ужасов и порожденного ею шовинизма. Ничей голос тогда в кино не звучал так громко, не разносился так далеко, никто не имел такой широкой аудитории.

Но когда война закончилась, собственная отвага начала его тревожить. Он стал колебаться, умолк, а затем прибегнул к более пространным речам, начал осторожно снижать тон, давая перевес сентиментальности над обличением. Безоговорочно выразив в начале 1919 года свое восхищение русской революцией, он не решился сделать шаг, который отделяет пылкого борца от большинства людей. Его гуманистический индивидуализм остался в основном критическим.

Можно с полной уверенностью сказать, что только с появлением фильмов Чаплина кино стало искусством. Его первые шедевры отличаются чистотой синтаксиса и простотой, понятной всем и характерной во всех странах для первых великих классиков литературного языка, представлявшего собой до их прихода кипящую и бесформенную смесь.

Гриффит, современник Чаплина, не обладал тем постоянством, которое свойственно гению. Его искусство нестройно, творчество неустойчиво, неровно, то прекрасно, то отвратительно, то великолепно, то посредственно. Вопреки видимости и декларациям, он менее богат и менее разнообразен, чем его соперник. Он заимствует у всех, и в потоке его творчества есть и хорошее и дурное. Это и дает некоторым возможность утверждать, что Гриффит совершил и изобрел больше остальных. Исследование его творчества, сравнение его с современной ему мировой кинопродукцией показывает, что роль его очень значительна, ибо он вывел многих кинодеятелей на дороги, правда, проложенные не им. Его заслуга также и в том, что он довел до совершенства свою концепцию и свой метод монтажа. Но подлинная слава Гриффита в другом: он был первым кинематографистом, который использовал различные средства киновыразительности, посвятил свой большой талант изображению социального конфликта и открыто принял сторону угнетенных, а не угнетателей. Смелость в его творчестве не привела к значительным последствиям, но, поднявшись над разглагольствованиями и мишурой „Нетерпимости”, она опередила со скоростью вспышки молнии методическую, сдержанную смелость Чарли Чаплина. В мире, который потрясла война, ни один кинематографист 1916 года не выразил сильнее Гриффита могучего возмущения масс.

Возмущение это всколыхнуло и рождающееся киноискусство. Во французском кино произошел резкий и весьма постыдный сдвиг. Кинематографисты, составлявшие „авангард”, сознательно или несознательно подчинились буржуазной цензуре, имевшей совершенно определенную направленность. В выборе сюжетов они фактически подчинились законам, диктовавшимся капиталом; не находя выхода, они обратились к формалистическим, эстетским изыскам, последовали не за политическим авангардом, а за „авангардом” эстетствующих представителей литературы и искусства. Они пустились в туманные искания, отгородившись от мира, замкнувшись в узком кругу.

Революция потрясла Германию больше, чем любую другую страну Центральной Европы. Немецкое кино, строго контролировавшееся крупным финансовым капиталом, застыло в тупом самодовольстве вильгельмовского империализма. Колоссальные масштабы стали идеалом и законом, с ними уживались погребальные мотивы старых средневековых легенд. Однако тревога возникла очень скоро. Она вылилась в фантастический и упадочнический фильм, полный смятения, — в „Калигари”, когда схлынула волна спартаковского движения, которая чуть не затопила II райх. Но индустриальная мощь немецкого кино позволила ему вытеснить из Европы датские и итальянские фильмы, увязнувшие в нереальной напыщенности светских драм и помпезных постановок.

Несмотря на поражение 1918 года, немецкий фильм господствовал в Европе, где от гегемонии французского кино осталось лишь одно воспоминание. Стокгольм никогда не мог стать серьезным соперником Берлина. Шведское кино могло благодаря хаосу войны создать миролюбивое и близкое к природе искусство, горную и лесную буколику, полную какой-то поэтичности, но оторванную от коренных задач человечества. Идиллия уже устарела. В эпоху больших потрясений она могла завоевать лишь ограниченную аудиторию. А когда шведская школа решила выстоять в борьбе с конкурентами, она, теряя свою национальную оригинальность, отвратила от себя и эту аудиторию, не сумев завоевать широкую публику. Уход от современности завел ее в тупик.

После заключения мира Голливуд, где кончилась пора свободы творческой инициативы, мог торжествовать, видя, как исчезают все его соперники, кроме Германии. Хозяин мировых экранов утвердился на них в тяжеловесной роскоши, которую любили „нувориши”. Американское кино, распространяя свою пропаганду, возглавляло антибольшевистский крестовый поход. Ибо единственная во всем мире страна, которая никогда не позволила бы колонизировать свои кинозалы и своих зрителей, была Советская Россия, где Ленин только что подписал декрет о национализации кинопромышленности.

В 1920 году Голливуд мог не принимать в расчет советскую кинопродукцию, пренебрегать ею, видеть в ней какие-то бесформенные эксперименты. Картины и хроникальные фильмы снимались или в разрушенных студиях, или, хуже того, на улице и на фронте в ходе войны против белых генералов и интервенционных армий, посланных четырнадцатью иностранными государствами на завоевание русской земли. Но кто, находясь за пределами Советской страны, мог понять, что Ленин вызвал к жизни кино нового типа в тот день, когда, подписывая в Москве декрет о национализации, отдал киноискусство народу!

Мы вовсе не умалим больших заслуг творческих работников, если скажем, что кино со всеми его бесконечными жанрами и качествами не превратилось бы за 25 лет во всеобщее средство выражения, если бы широкие народные массы не воодушевились им.

Кино могло бы (по мнению Марея) остаться одним из средств научных исследований или хроникой (по мнению Люмьера). Но только благодаря народу оно могло стать газетой, школой и театром для народов. Без трудовых копеек, вносимых народными массами, не было бы кинопромышленности, а стало быть, ни фильмов, ни „художественных серий”, ни киноискусства. Экспроприируя промышленность, основу, необходимую для искусства, русский народ вернул себе свое достояние: студии, лаборатории и зрительные залы — все, что было построено и оборудовано на его копейки.

Всеобщий закон прибыли господствовал в зпоху рождения и младенчества кино, и, став промышленностью, оно подчинилось этому закону. Декрет Ленина, возвращая кино трудящимся массам, одновременно лишал его меркантильного характера. До 1919 года оно неминуемо наступало на культуру. Отныне в Советской России понятие прибыли было изжито, даже понятие о рентабельности, отступив на второй план, принимало другой смысл. Так фильм на службе у рабочих и крестьян, по существу, становился средством подъема культуры масс.

Когда первые советские фильмы демонстрировались за рубежом, когда уже нельзя было отрицать мастерства, с которым они были сделаны, кое-кто, стремясь умалить их значение, твердил, что они служат пропаганде. Советская кинематография действительно была поставлена на службу пролетариату.

Но можно ли было после первой мировой войны еще верить, как в прошлом веке, в искусство для искусства, существующее вне общественных классов, вне народов? Те кинодеятели, которые погнались за этой химерой, попали в безвыходное положение и невольно стали служить правящему буржуазному классу…

Судьба той или иной формы культуры связана с судьбой класса, которому она служит… Таким образом, в момент, когда кино стремилось стать искусством, оно еще теснее связывало свою участь с участью буржуазии: „художественная серия” адресовалась к „избранникам” правящих классов. Финансовые тузы, хозяева киноиндустрии, запрещали деятелям кино поддерживать народные требования средствами кино, изгоняя их за ослушание. До русской революции наивным было думать, что при капиталистическом режиме пролетариат может в кино последовательно выражать свои стремления; хозяева промышленности в зародыше подавляли робкие попытки, будь они даже реформистского или синдикалистского толка.

Советская власть впервые связала кино с делом пролетариата, этого носителя культуры грядущего. Пока буржуазное искусство колебалось, пятилось, погружалось в горькое смакование яда и смерти, первые скромные опыты советского кино закладывали фундамент кино нового типа, где художник, вместо того чтобы, сознательно или несознательно, служить капиталу, служил народу. Без Октябрьской революции 1917 года кино, рожденное вместе с империализмом, стало бы исключительно лишь его оружием. Гигантский завод грез за ширмами искусственного рая пропагандировал бы подчинение широких народных масс финансовой олигархии. Подобно тому как в немецкой легенде деревенский музыкант увлек за собой стаю крыс и потопил их, так и кино под свою „зримую музыку” повело бы за собой целые толпы людей на войну и на смерть.

Кроме того, в рамках киноиндустрии финансовые тузы могли бы потерпеть разве только экспериментальное кино, и то при условии, что оно ограничило бы свои стремления совершенствованием формы, а свою публику превратило бы при помощи тщательного отсева в „избранницу”. Но вне подобного художественного обрамления кинодеятели, даже сформировавшиеся в студии „Авангарда”, должны были бы применять кино в качестве хлороформа, чтобы им позволили добиться известности среди широких масс.

Совершенно противоположное явление наблюдается в кино, возвращенном рабочим и крестьянам Советской властью; здесь исчез антагонизм между киноискусством и кинопроизводством. Сталин так определил особые условия советской промышленности:

„… Фабрики и заводы принадлежат у нас всему народу, а не капиталистам… Сознание того, что рабочие работают не на капиталиста, а на свое собственное государство, на свой собственный класс, — это сознание является громадной двигательной силой в деле развития и усовершенствования нашей промышленности.

… Доходы от промышленности идут у нас не на обогащение отдельных лиц, а на дальнейшее расширение промышленности, на улучшение материального и культурного положения рабочего класса, на удешевление промышленных товаров, необходимых как для рабочих, так и для крестьян, т. е. опять-таки на улучшение материального положения трудящихся масс”[367].

Только прибыль могла противопоставить промышленность культуре; с исчезновением прибыли кино могло стать индустрией культуры. Ее творцы, сознательно связанные с широкими народными массами, преданные их делу, отныне могли служить киноискусству без принуждения и обманчивых иллюзий. Их искусство не стремилось быть искусством в себе: оно стало искусством тех, кто носит в себе будущее культуры; оно было в одно и то же время национальным и интернациональным, итогом прошедшего и планами на будущее, наследником прошлого и носителем грядущего. Одним своим существованием молодое советское кино собиралось доказать, что лежащая в его основе концепция киноискусства далека от того, чтобы подавлять индивидуальность, присущую каждому творцу, и дает ему возможность наиболее полного самовыражения. В то же время в Голливуде, порабощенном законами прибылей, происходит постоянная нивелировка личности.

После 1917 года мир вступил в новую эру своей истории. Работая над книгой, мы видели, как, приблизившись к этому решающему моменту, кино выплыло из тьмы своего средневековья. Наступило просветление. В успехах и в неудачах кино выходило из первобытного хаоса, оно создавало свое искусство и свою идеологию. Среди распада и кровавых империалистических столкновений появилось организованное социалистическое сознание и удивительно ясно представило их в истинном свете. Финансовой олигархии приходилось „усиливать” свою кинематографию, так же как и другие области искусства, за счет „общекультурных ценностей”. В это время (в 1920 г.) Ленин писал:

„Империализм есть канун социальной революции пролетариата. Это подтвердилось с 1917-го года в всемирном масштабе”[368].

А Сталин, определяя в десятую годовщину Октябрьской революции ее интернациональный характер, сказал в 1927 году:

„…Если стихийное развитие капитализма в условиях империализма переросло, — ввиду его неравномерности, ввиду неизбежности конфликтов и военных столкновений, ввиду, наконец небывалой империалистической бойни, — в процесс загнивания и умирания капитализма, то Октябрьская революция и связанное с ней отпадение огромной страны от мировой системы капитализма не могли не ускорить этого процесса, подмывая шаг за шагом самые основы мирового империализма.

… Это значит, прежде всего, что Октябрьская революция нанесла мировому капитализму смертельную рану, от которой он никогда не оправится больше. Именно поэтому капитализм никогда больше не вернет себе того „равновесия” и той „устойчивости”, которыми он обладал до Октября.

… Это значит, во-вторых… что теперь уже нельзя рассматривать трудящиеся массы мира как „слепую толпу”, бродящую в потемках и лишенную перспектив, ибо Октябрьская революция создала для них маяк, освещающий им дорогу и дающий перспективы. Если не было раньше всесветного открытого форума, откуда можно было бы демонстрировать и оформлять чаяния и стремления угнетенных классов, то теперь такой форум имеется в лице первой пролетарской диктатуры”[369].

Искусство кино в конечном счете обязано своим возникновением трудящимся массам всего мира. Когда уже больше нельзя было считать их слепой толпой, капиталисты захотели присвоить рождающееся искусство, лишить народ голоса в этой области культуры и жизни. Но на шестой части земного шара массы взяли в свои руки и киноискусство, и его развитие, и его будущее, они дали ему „форум”, где голос его мог прозвучать громко и ясно.

До сих пор застой и разложение киноискусства почти непосредственно следовали за его расцветом, поскольку неустойчивость национальных школ удесятерилась промышленным соперничеством между империалистами; кинопромышленники поступались качеством фильмов в погоне за количеством. Но революция сплавила в своем горниле промышленность и искусство, и это привело к созданию кино нового типа — самого важного из искусств.

Таким было это замечательное явление, ярко знаменовавшее собой переход от довоенного кино к послевоенному.


Тулуза — Париж — Руан.

Июнь 1941 г. — 7 ноября 1951 г.

Загрузка...