Комментарии

Произведения данного тома печатаются по Собранию сочинений И. А. Бунина в девяти томах (т. 3, 4. М., Художественная литература, 1965–1966), в основу которого были положены издания: Бунин И. А. Собрание сочинений, т. I–XI. Берлин, Петрополис, 1934–1936; сборники «Весной, в Иудее. Роза Иерихона». Нью-Йорк, 1953; «Митина любовь. Солнечный удар». Нью-Йорк, 1953; «Петлистые уши и другие рассказы», Нью-Йорк, 1954 — с позднейшей авторской правкой. Произведения, вошедшие в настоящий том, вновь сверены по прижизненным изданиям, в результате чего внесены необходимые исправления.

Рассказ «В стране пращуров», не входивший в Собрание сочинений И. А. Бунина в девяти томах, печатается по «Литературному наследству» (т. 84, кн. 1. М., Наука, 1973).

Список условных сокращений

Бунин — Бунин И. А. Собр. соч. в 9-ти томах. М., Художественная литература, 1965–1967.

«Весной, в Иудее» — Бунин И. А. Весной, в Иудее. — Роза Иерихона. Нью-Йорк, изд-во имени Чехова, 1953.

ГБЛ — Отдел рукописей Государственной библиотеки СССР имени В. И. Ленина.

«Горьковские чтения» — Горьковские чтения 1958–1959. М., Изд-во ЛН СССР, 1961.

«Жизнь Бунина» — Myромцева-Бунина В. Н. Жизнь Бунина 1870–1906. Париж, 1958.

ЛН — Литературное наследство, т. 84, кн. 1–2. М., Наука, 1973.

«Материалы» — Бабореко А. И. А. Бунин. Материалы для биографии. Изд. 2. М., Художественная литература, 1983.

«Митина любовь» — Бунин И. А. Митина любовь. Солнечный удар. Нью-Йорк, изд-во имени Чехова, 1953.

Музей Тургенева — Государственный музей И. С. Тургенева в Орле.

«Петлистые уши» — Бунин И. А. Петлистые уши и другие рассказы. Нью-Йорк, изд-во имени Чехова, 1954.

Полное собрание сочинений — Бунин И. А. Полн. собр. соч., т. 1–6. Пг., изд. т-ва А. Ф. Маркса, 1915 (Приложение к журналу «Нива»).

«Последнее свидание» — Бунин И. А. Последнее свидание. Париж, изд-во Н. П. Карбасникова, 1927.

Собрание сочинений — Бунин И. А. Собр. соч., т. I–XI. Берлин, Петрополис, 1934–1936.

ЦГАЛИ — Центральный государственный архив литературы и искусства СССР.


Деревня*

Журн. «Современный мир», СПб., 1910, № 3 (март), 10–11 (октябрь-ноябрь), с подзаголовком: «Повесть». Ранее в газ. «Утро России» (М., 1909, № 34 — 1, 15 ноября) появился отрывок, озаглавленный «Утро».

Бунин «задумал писать „Деревню“, — писала В. Н. Муромцева-Бунина 9 июля 1959 года, — …еще в 1908 году».

Первую часть повести Бунин завершил в сентябре 1909 года, в Москве, работая с большим напряжением. Он писал 22 сентября Горькому, что готово «около трех журнальных листов (всего, верно, будет семь), и так устал, что не спал почти всю ночь и руки трясутся» («Горьковские чтения», с. 44). Работа подвигалась быстро. По словам В. Н. Муромцевой-Буниной, «в три дня Ян написал начерно первую часть „Деревни“. Иногда прибегал к маме, говорил: „Труть, жуть“, — и опять возвращался к себе и писал».

Написанные главы Бунин читал осенью 1909 года в кругу друзей. Вера Николаевна говорит в «Беседах с памятью»: «Ян позвонил к нам по телефону и сказал, чтобы я приезжала с Колей (Пушешниковым. — А. Б.) в Большой Московский и захватила рукопись, он там будет читать „Деревню“. Когда мы вошли в отдельный кабинет, то увидали Карзинкина (брата жены Телешова. — А. Б.), Телешова, Белоусова и еще кого-то… Ян приступил к чтению и прочел всю первую часть. Читал он хорошо, изображая людей в лицах. Впечатление было большое, сильное. Даже мало говорили» («Материалы», 1967, с. 135).

Бунин также читал «Деревню» в литературном кружке, в Москве. В газетах сообщалось, что новое произведение «выразительно окрашено с идейной стороны и, вероятно, вызовет разговоры и полемику справа и слева» (газ. «Биржевые ведомости», веч. вып., СПб., 1909, № 11348, 6 октября). 10 февраля 1910 года Бунин отослал первую часть в «Современный мир» для мартовской книги, рассчитывая дать вторую на апрель и май. Но продолжение повести в этих номерах не появилось: в конце апреля Бунин выехал за границу, в Северную Африку и Италию, на Капри. В четвертом номере «Современного мира» редакция извещала читателей: «По желанию автора печатание повести И. А. Бунина „Деревня“ переносится на осень». Вернувшись из поездки, он сказал корреспонденту газеты «Одесские новости» (1910, № 8117, 16 мая): «Сейчас я всецело занят мыслью об окончании повести „Деревня“, начало которой напечатано в „Современном мире“. Отсюда еду на два дня в Москву, а оттуда — в Орловскую губернию — в деревню. Там я и займусь энергично окончанием „Деревни“». Болезнь, а затем смерть матери прервали работу Бунина над повестью, он продолжал писать уже в Москве. 20 августа 1910 года он сообщал Горькому: «В Москве я писал часов по пятнадцати в сутки, боясь оторваться даже на минуту, боясь, что вдруг потухнет во мне электрическая лампочка и сразу возьмет надо мной полную силу тоска, которой я не давал ходу только работой. А потом это напряжение привело меня к смертельной усталости и сердечным припадкам до ледяного пота, почти до потери сознания… Повесть я кончил (считаю, что погубил, ибо сначала взял слишком тесные рамки, а последнее время было чересчур тяжко работать)» («Горьковские чтения», с. 48). Лишь второго сентября 1910 года рукопись была отправлена в «Современный мир», для 10-го и 11-го номеров. В Москве, в литературном кружке «Среда», Бунин читал вторую часть «Деревни», которая, как информировал «Наш журнал» 19 сентября 1910 года, «произвела на слушателей сильное впечатление. Несомненно, это новый большой вклад в сокровищницу русской литературы»[9].

В ноябре 1910 года «Деревня» вышла отдельным изданием в «Московском книгоиздательстве» — сразу же после опубликования в журнале. Она была напечатана также в следующем году и имела большой успех.

При переизданиях Бунин сделал значительные сокращения текста и стилистические поправки: для Полного собрания сочинений 1915 года, а затем — для Собрания сочинений (т. 2, 1934), по тексту которого в последние годы жизни он снова многое исправлял.

Горький говорил о «Деревне», что слишком «густо» написано — «каждая страница — музей! Перегружено знанием быта, порою — этнографично» («Горьковские чтения», с. 50).

Бунин признавал справедливость такой оценки, сам повторял это определение позднее в беседах с друзьями. Он вычеркнул многие бытовые подробности и сократил отдельные эпизоды, в частности некоторые из тех, которые касались прошлого Кузьмы Красова, — придав повествованию большую стройность и динамичность. Кузьма рос в Черной Слободе захолустного уездного города, в Ельце, «он видел в детстве грязь и пьянство, лень и скуку… Детство дало только одно поэтическое впечатление: была темная кладбищенская роща да выгон на горе за Слободой, а за ним — простор, жаркое марево степи…» (Полн. собр. соч., т. V, с. 61).

Обдумывая свою жизнь, Кузьма вспоминал: «На базаре воспринял он много постыдного. Там их с братом научили высмеивать нищету матери, то, что она стала запивать, брошенная подросшими сыновьями» (там же, с. 62).

Прототипом Кузьмы Красова послужил поэт-самоучка Е. И. Назаров. «Озерский кабатчик как-то сказал мне, — пишет Бунин, — что в Ельце появился „автор“. И я тотчас же поехал в Елец и с восторгом познакомился в базарном трактире с этим Назаровым, самоучкой-стихотворцем из мещан (с которого списан отчасти Кузьма в моей „Деревне“)».

В деревне Глотово Орловской губернии, где обычно Бунин проводил лето у двоюродной сестры С. Н. Пушешниковой, и в окрестных деревнях он знал крестьян, которые стали персонажами его повестей и рассказов. 26 мая 1909 года он записал в дневнике: брат Евгений Алексеевич «чудесно рассказывал о Доньке Симановой и о ее муже. Худой, сильный, как обезьяна, жестокий, спокойный. „Вы что говорите?“ И кнутом так перевьет, что она вся винтом изовьется. Спит на спине, лицо важное и мрачное».

В этих лицах нетрудно узнать персонажей повести «Деревня» — Молодую и ее мужа Родьку.

«Много было разговоров у Яна с родными, — пишет Вера Николаевна Муромцева-Бунина, — что ему хочется написать длинную вещь, все этому очень сочувствовали, и они с Евгением и братьями Пушешниковыми вспоминали мужиков, разные случаи из деревенской жизни. Особенно хорошо знал жизнь деревни Евгений Алексеевич, много рассказывал жутких историй. Он делился с Яном своими впечатлениями о жизни в Огневке, вспоминал мужиков, их жестокое обращение с женщинами. У Евгения Алексеевича был огромный запас всяких наблюдений. Рассказывал он образно, порой с юмором» («Материалы», с. 137).

Н. А. Пушешников отметил в дневнике имена крестьян, которых Бунин, по его выражению, «изучал»: «Яков Никитич предмет изучения. В „Деревне“. Лысый, необычайно жадный, кривоносый, богатый мужик. Никогда не отвечал на вопросы прямо, все шутил. Любимая его фраза: „Как сказать?“ Он не мог ни о чем говорить и ни о чем не думал, кроме хозяйственных расчетов. Одет всегда был: в армяк-поддевку и белую, длинную, из мужицкого холста рубаху. На бледном лице кривой, розовый нос. Николай Мурогий. Тоже в „Деревне“. Высокий, нескладный. Что-то забавно-детское поблескивало в лице. Сашка Копченка. Нежный овал лица, сероглазая» (Музей Тургенева).

Яков Никитич — прототип Якова Микитича, богатого и жадного мужика из Дурновки. Двое других, наряду с упомянутыми выше Донькой Симановой и ее мужем, дали Бунину некоторые характерные черты для Родьки и Молодой.

О создании образа Тихона Бунин говорил: «…захотелось написать одного лавочника, был такой, жил у большой дороги. Но по лени хотел написать сначала ряд портретов: его, разных мужиков, баб. А потом как-то так само собой вышло, что сел и написал первую часть в четыре дня. И на год бросил» (ЛН, кн. 2, с. 274). Имя этого лавочника, возможно, и было Тихон Ильич. Оно часто упоминается в дневниковых записях Бунина о крестьянах.

Относится к «Деревне» и следующая запись в дневнике: «Люди, наиболее живыми и по-новому написанные, наиболее значительные, разнообразные и в большинстве своем новые в русской литературе: Деревня. Тихон и Кузьма Красовы, старая жена Тихона, кривой солдат Родька и его жена, по прозвищу Молодая, мужик Николка Серый и его сын сапожник Дениска, девки и бабы, „величавшие“ Молодую накануне ее свадьбы с Дениской».

«Деревня» вызвала большие споры и была началом огромной популярности Бунина. За этой первой крупной вещью последовали другие повести и рассказы, как писал Бунин, «резко рисовавшие русскую душу, ее светлые и темные, часто трагические основы. В русской критике и среди русской интеллигенции, где, по причине незнания народа или политических соображений, народ почти всегда идеализировался, эти „беспощадные“ произведения мои вызвали страстные враждебные отклики. В эти годы я чувствовал, как с каждым днем все более крепнут мои литературные силы» (Бунин И. А. Собр. соч., т. 2. М., 1956, с. 403).

В «Деревне», как в «Мужиках» Чехова, ничего не было от народнической идеализации русской деревни. И это дало повод критикам упрекать Бунина в пессимизме, в незнании народа.

Многим казалось, что «деревня в восприятии Бунина — сплошной кошмар, „ужас и безумие“» (Утро России, 1912, № 17, 21 января), что он зарисовывает ее «сплошь черным-черно» (Запросы жизни, 1912, № 38). Рецензенту газеты «Россия» (1910, № 1546, 1 декабря) «Деревня» Бунина, в которой, по его мнению, воспроизводится «только грязь, грубость, озлобленность», представлялась «чудовищной». Критик газеты «Киевская мысль» (1912, № 272, 1 октября) называл «Деревню» «возмутительной, насквозь лживой книгой».

Автора упрекали в незнании изображаемой среды, писали, что он «горожанин, живущий кабинетной жизнью» (Колосов А. Литературные наброски. — Мысль, 1913, № 4), обвиняли в барской точке зрения на народ (Гизетти А. Возрождение или вырождение? — Ежемесячный журнал, 1916, № 4).

Бунин писал брату Ю. А. Бунину 17 августа 1911 года: «Есть обо мне фельетон в „Речи“ (на днях) г-жи Колтоновской. Говорит, между прочим, что таких книг, как „Деревня“, немного во всей русской литературе. Но что все-таки я — „может быть, не подслушал биения сердца деревни“, ибо я „пришлый интеллигент“ в ней».

Горькому Бунин писал 20 апреля 1911 года, что некоторые критики говорят о его «страхах мужицких бунтов». У Бунина, писал А. В. Амфитеатров, «городской господский перепуг его пред новым мужиком» (Современник, 1911, кн. 2). Писатель В. Муйжель также упрекал Бунина в незнании деревни и в помещичьей точке зрения на мужика: «Из окна вагона-ресторана скорого поезда так же, как из просторного помещичьего тарантаса (…) видел автор деревню с ее пьяными, больными, купающимися, возвращающимися с базара мужиками (…) Он не был в деревне» (статья «На господском положении». — Живое слово, 1911, № 9, 2 мая; № 10, 9 мая; № 11, 16 мая).

Бунин говорил корреспонденту одной из газет: «Большинство критиков совершенно не поняли моей точки зрения. Меня обвиняли в том, что я будто озлоблен на русский народ, упрекали меня за мое дворянское отношение к народу и т. д. И все это за то, что я смотрю на положение русского народа довольно безотрадно. Но что же делать, если современная русская деревня не дает повода к оптимизму…» (Музей Тургенева).

На одном из собраний литературного кружка «Среда» в 1912 году Бунин «взволнованно отвечал критикам, — вспоминает П. Мурашев, — указав на то, что он полжизни прожил в деревне; в детстве товарищами его были крестьянские дети; позднее он не порывал с ними связи и до последнего времени ежегодно и подолгу живет в деревне, погружаясь в самую гущу деревенской жизни, живя ее интересами, радостями и горем» (Музей Тургенева).

О знании деревни Бунин говорит также в письме к Н. С. Клестову: «И деревню воспринимаю я по-своему. Но ведь и Толстой, и Гл. Успенский, и Эртель, — только их изображения деревни считаю я ценными, — воспринимали по-своему. Важно прежде всего — знать. А я — знаю. И, быть может, как никто из теперь пишущих. Важно и восприятие иметь настоящее. Есть у меня и этого доля» (Новый мир, 1956, № 10, с. 210).

Множеству резко критических оценок «Деревни» противостояло немало статей, в которых отвергались несправедливые нападки на ее автора. П. Н. Сакулин писал, что нельзя противопоставлять повесть литературе 40-х годов — «Запискам охотника», «Деревне» Григоровича — и старым народникам и на этом основании относиться с осуждением к ней, говорить о неверном изображении народа. Эпоха, в которую выступил Бунин, совсем иная, с иными общественными задачами, нежели время Тургенева, и литература отображает исторически изменившуюся действительность. Но и тогда, в ту отдаленную пору русской жизни, «Чернышевский приветствовал рассказы Н. Успенского», в которых деревня изображается едва ли не в более мрачных тонах, чем у Бунина. «И. А. Бунин глубоко вскрыл процесс деревенской жизни, взбудораженной революционным движением. Как тонкий наблюдатель… он заглянул в самые глубины коллективной психологии… Читатель чувствует, что в народной жизни произошел большой сдвиг» («Вестник воспитания», M., 1916, с. 82–83).

Писательница Л. Я. Гуревич восхищалась описаниями в «Деревне», которые «по своей свежей и выразительной красоте, волнующей воображение, по своему чудесному, простому, сдержанно-красочному языку, напоминающему порою язык Чехова, могут быть названы „классическими“… Великолепно выписана и центральная фигура повести — этот выбившийся в люди своей сметливой энергией деревенский делец, умный и властный Тихон Ильич Красов» (Русская мысль, 1910, кн. 5).

Художник и писатель П. А. Нилус говорил Бунину в октябре 1910 года о его «Деревне» как о большой творческой удаче, в ней главное — «дух земли, крепкий, настоящий (…) Отдельные места из странствий Кузьмы превосходны, особенно меня поразили соловьиная ночь и слякоть, тасканье по постоялым дворам, трактирам, грязь, мерзость, ночевки не раздеваясь, старчество Кузьмы, все эти чудесные штрихи» (ЦГАЛИ).

Горький писал М. К. Куприной-Иорданской в 1910 году: «Это — произведение исторического характера, так о деревне у нас еще не писали» (Бунин И. А. Собр. соч., т. 2. М., 1956, с. 403–404). Бунину Горький писал 7-13 ноября 1910 года: «Так еще не писали. Превосходна смерть нищего, у нас бледнеют и ревут, читая ее (…) Я почти уверен, что московские и петербургские всех партий и окрасок Иваны Непомнящие и Незнающие, кои делают критические статьи для журналов — не оценят „Деревни“, не поймут ни существа, ни формы ее… Но я знаю, что когда пройдет ошеломленность и растерянность, когда мы излечимся от хамской распущенности — это должно быть или — мы пропали! — тогда серьезные люди скажут: „Помимо первостепенной художественной ценности своей, „Деревня“ Бунина была толчком, который заставил разбитое и расшатанное русское общество серьезно задуматься уже не о мужике, не о народе, а над строгим вопросом — быть или не быть России? Мы еще не думали о России, как о целом — это произведение указало нам необходимость мыслить именно обо всей стране, мыслить исторически“» («Горьковские чтения», с. 52–53).

За неверие в народ, писал Горький в 1918 году, ругали и Чехова, который показал «Мужиков» в мрачном освещении. «Иван Бунин мужественно сгустил темные краски — Бунину сказали, что он помещик и ослеплен классовой враждой к мужику. И, конечно, не заметили, что писатели-крестьяне — Ив. Вольное, Семен Подьячев и др. — изображают мужика мрачнее Чехова, Бунина».

Горький также писал о Бунине: «Его „Ночной разговор“ и другая превосходная по красоте языка и суровой правдивости повесть „Деревня“ утвердили новое, критическое отношение к русскому крестьянству» (Горький М. О русском крестьянстве. Берлин, изд-во И. П. Ладыжникова, 1922, с. 25).

Андре Жид записал в дневнике о Бунине:

«Его „Деревня“ удивительна» (ЛН, кн. 2, с. 384).

О французском издании «Деревни» («Le Village», Paris, 1923) Анри де Ренье писал: «…Тихон, Кузьма! — г. Бунин так нарисовал портреты этих двух персонажей своего удивительного и ужасающего романа, что забыть их уже невозможно, — столь живо врезываются они в нашу память. Кузьма, Тихон — вокруг них вращается жизнь всей деревни, в ее мрачной и убогой обыденности, а вокруг деревни чередуются, сменяя друг друга, времена года: ледяная зима, знойное лето, пьянящая весна, задумчивая осень!» (ЛН, кн. 2, с. 377).

Томас Манн читал «Деревню» по-французски, и в переводе; по его словам, она «сохранила полностью свою захватывающую силу», «это необычайно скорбный роман из крестьянской жизни» (ЛН, кн. 2, с. 380).

Бунин отметил в дневнике 8 октября 1917 года: «Думал о своей „Деревне“. Как верно там все! Надо написать предисловие: будущему историку — верь мне, я взял типическое» («Подъем», Воронеж, 1979, № 1, с. 113).

2 сентября 1947 года Бунин писал М. А. Алданову: «Поражен „Деревней“ — совсем было возненавидел ее (и сто лет не перечитывал) — теперь вдруг увидал, что она на редкость сильна, жестока, своеобразна» (Литературная газета, 1984, № 31, 1 августа, с. 5).


Шибай — мелкий торговец, скупщик.

…опойковые сапоги… — Опоек — телячья кожа, выделанная на сапожный товар.

Подрукавный хлеб — из муки «второго разбора, из-под рукава (на мельнице)» (Вл. Даль).

Замашка — холст из пыльниковой конопли.

…толпа… повалила… к усадьбе… прижала его к двеpu. — Бунин, изображая бунт крестьян, основывался на реальных фактах, которые он наблюдал в Огневке, в имении брата Евгения Алексеевича. Он писал М. П. Чеховой из Огневки 7 июня 1906 г., что крестьяне сожгли скотный двор, погорели лошади, свиньи, птица и, «вероятно, запалят еще разок, ибо волнуются у нас мужики» (об этих событиях см.: сб. «Время», Смоленск, 1962, с. 101–102).

О Доньке Бунин пишет в дневниках: в Глотове, Орловской губернии, «заглянули в избу Донькиной старухи — настоящий ужас! И чего тут выдумывать рассказы — достаточно написать хоть одну нашу прогулку» (запись 3 июля 1911 г.).

Строки из былин и народных песен, которые приводит Кузьма, Бунин взял из своих фольклорных записей. Опубликованы в ЛН, кн. 1, с. 405, 417.

…отец наш, воин смелый, Сулейман-пашу разбил… — Генерал-фельдмаршал О. В. Гурко (1828–1901) в русско-турецкую войну (1877–1878) совершил переход со своим отрядом через Балканы, занял Софию и разбил под Филиппополем турецкого генерала Сулейман-пашу.

Трегубый мужик. — Упоминается в дневниковых записях Бунина 15 июля 1911 г. о деревне Глотово.

Жан-Поль Рихтер — псевдоним немецкого писателя Иоганна Пауля Фридриха (1763–1825).

…торгующего… халуем… — отрубями, кормом для скота.

Рассказ Оськи о похоронах собаки — народная сказка (см.: ЛН, кн. 2, с. 148).

Он рос в Черной Слободе… — Черная Слобода, Бабий базар, Пушкарная Слобода, Торговая улица, упоминаемые в повести, — реальные наименования в городе Ельце Орловской губ.

«Под сим памятником…» — О надписи на памятнике А. В. Кольцову сообщалось в «Москвитянине» (1853, № 19, с. 93–94) и в «Воронежских губернских ведомостях» (1853, № 46); о ней много писали в 1892 г., в пятидесятилетие со дня смерти поэта; см. также: Литературная Россия, 1976, № 36, 3 сентября, с. 10. Бунин стилистически изменил надпись. Ее текст был такой:

«Просвещеной безнаукъ Природою награжденъ Монаршою миластию скончался 33 годовъ и 26 дней в 12 часу брака неимелъ»

Персидский марш — австрийского композитора Иоганна Штрауса-сына (1825–1899), автора нескольких музыкальных произведений этого названия. В данном случае, по-видимому, речь идет о «Персидском военном марше».

Муромцев Сергей Андреевич (1850–1910) — председатель Первой государственной думы, дядя В. Н. Буниной.

…стражники играли «Тореадора»… «Матчиш»… — Имеется в виду ария тореадора Эскамильо из оперы французского композитора Жоржа Бизе (1838–1875) «Кармен». «Матчиш» — мелодия популярной песни по мотивам известного «Испанского марша».

Дурново Петр Николаевич (1844–1915) — министр внутренних дел, известный своей расправой над участниками революции 1905–1907 гг.

«Витя» — Витте Сергей Юльевич (1849–1915), глава царского правительства в 1905–1906, гг.

Макаров Степан Осипович (1848–1904) — в русско-японскую войну командовал Тихоокеанской эскадрой в Порт-Артуре; погиб на броненосце, подорвавшемся на мине.

Велик День — день Пасхи.

Нонче ты, завтра я… — искаженные слова арии Гер-манна из «Пиковой дамы» Чайковского («Сегодня ты, а завтра я…»).

…Митрофана… босяка. — Бунин писал в дневнике 21 июня 1912 г., будучи в д. Глотово: «Пришел Алексей (прообраз моего Митрофана в „Деревне“). Жалкий, мокрый, рваный, темный, глаза слабые, усталые. Все возмущается, про что-нибудь рассказывает и — „вот бы что в газетах-то пронесть!“. Жил зимой в Липецке, в рабочем доме, лежал больной…» («Подъем», Воронеж, 1979, № 1, 118–119).

Ты, коровья смерть… — Картина «дикой оргии», которую разыгрывали, чтобы прекратить падеж скота, написана Буниным со слов его брата Евгения Алексеевича. В воспоминаниях Е. А. Бунина, написанных «исключительно для брата своего Вани», читаем: «…за амбарами, в поле идет целая процессия с песнями, свистом, гиканьем, хлопаньем бичами, звоня в косу. Впереди, со свечами и образами, идет много народу, несколько женщин запряжены в соху. Нас предупредили, чтобы близко не подходили, иначе они могут и имеют право кого попало встречного убить или застегать кнутами до полусмерти и не будут отвечать — будто бы по закону старых древних обычаев. И вот видим: они, приплясывая, в одних рубашках, с растрепанными волосами, выкрикивают: „Нас восемь девок, восемь баб, девятая удова, мы опахиваем, обмахиваем, ты, коровья смерть, не ходи в наше село“. И еще пели и опять повторяли: „Ты, коровья смерть, не ходи в наше село…“ В это время была какая-то эпидемия на скотину, дохли коровы, и бабы, собравшись, решили предупредить или прекратить падеж. Во многих деревнях и селах бывали подобные дикие оргии, доходившие до экстаза и изуверства, — верили и рассказывали повсюду, что там, где подобное проделывалось, падеж быстро прекращался» (ЛН, кн. 2, с. 229).

Падрина — подстилка под стог или скирд.

Кузьма называл себя Дрейфусом на Чертовом острове. — Французский офицер А. Дрейфус был осужден в 1894 г. по сфабрикованному обвинению в шпионаже на пожизненную каторгу на Чертовом острове близ Гвианы. Под давлением общественного мнения он был помилован и в 1906 г. реабилитирован.

…продажа братьями Иосифа. — Здесь говорится о картине на библейский сюжет. Иосиф, сын Иакова и Рахили, был продан братьями в рабство.

Козырьки — маленькие санки.

«Хаз-Булат удалой…» — романс А. Н. Аммосова.

«Прикрасна, как андел небесный, как деман, коварна и зла…» — Искаженные строки из стихотворения Лермонтова «Тамара», ставшего народной песней; музыка Э. Ф. Направника.

Маленькое зеленое деревцо… стояло на столе… — Обряд свадьбы Бунин описал таким, каким он должен быть при выдаче замуж девушки, а не вдовы (см.: ЛН, кн. 2, с. 146). В песнях и причетах этого обряда много грусти и скорби, что гармонировало с тем, чего могла ждать Молодая в ее будущей нелегкой жизни с Дениской. «Чужая сторонушка» для невесты «горем населена, слезами поливана, тоской покрывана и печалью горожена». Свадебные народные песни Бунин изучал по сборнику «Песни, собранные П. В. Киреевским».


Суходол*

«Вестник Европы», СПб., 1912, № 4, апрель.

Бунин начал писать повесть летом 1911 года в деревне Гло-тово, в имении двоюродной сестры С. Н. Пушешниковой Васильевском. Он говорил корреспонденту газеты «Московская весть» (1911, № 3, 12 сентября): «…мною написана первая часть большой повести-романа под заглавием „Суходол“».

Закончил в декабре 1911 года на Капри. В заметках для автобиографии Бунин записал: «Суходол — Глотово, VII. 1911 г. Капри, XII. 1911 г.» (Музей И. С. Тургенева).

Первоначально он намерен был отдать повесть в альманах символистов «Шиповник». «Сговорился с „Шиповником“, — писал он с Капри Н. С. Клестову 6 декабря 1911 года, — обещал дать ему в январе повесть „Суходол“» (Бунин И. А. Собр. соч., т. 2. М., 1956, с. 405). От этого намерения он затем отказался.

На Капри, у Горького, Бунин прочитал рукопись, с большим успехом, 8/21 февраля 1912 года. По свидетельству Н. А. Пушешникова, повесть очень понравилась Горькому и присутствовавшему при чтении M. М. Коцюбинскому, сравнившему ее со «старинным гобеленом» (сб. «В большой семье», Смоленск, 1960, с. 242).

При переизданиях Бунин сделал стилистические исправления и сокращения (см.: Бунин И. А. Собр. соч., т. 2. М., 1956, с. 405–406).

Семейная хроника обитателей Суходола создавалась по преданиям, сохранившимся в семье Буниных. В ней отражены черты различных лиц из их рода. В. Н. Муромцева-Бунина писала 3 апреля 1958 года: «Совершенно верно, что Суходол взят с Каменки, родового имения Буниных. От Глотова верст двенадцать, но от Озерок версты две, если я не ошибаюсь, их разделяет большая дорога, идущая в Елец… Я была в Каменке… От имения ничего не осталось… Вы правы, что и „Суходол“ и „Жизнь Арсеньева“ не хроника, не автобиография и не биография, а художественные произведения, основанные на биографическом материале».

Дед И. А. Бунина, Николай Дмитриевич, получил при разделе имущества в 1818 году имение «Елецкой округи в сельцах Семеновском, Каменка тож, и в Озерках (…) 300 десятин с лесы, с сенными покосы и со всеми угодьями» (Гончаров Ю. Предки И. А. Бунина. — «Подъем», Воронеж, 1971, № 1, с 137).

У деда, Николая Дмитриевича Бунина, было трое детей: Николай, Алексей и Варвара. Все они были людьми незаурядными. Некоторые черты деда Бунин придал Петру Кириллычу («Суходол») и помещику Хвощинскому («Грамматика любви»). Дети Николая Дмитриевича также являются прототипами изображенных в «Суходоле» лиц. В. Н. Муромцева-Бунина вспоминала: Алексей Николаевич Бунин рассказывал, что мать его (рожденная Уварова) была красавицей; «она рано умерла, и отец так тосковал, что даже тронулся, впрочем, говорят, что во время Севастопольской кампании, когда мы были на войне, он как-то лег спать после обеда под яблоней, поднялся вихрь, и крупные яблоки посыпались на его голову… После чего он и стал не вполне нормальным» (ср. гл. IV «Суходола»).

Алексей Николаевич, отец писателя, был участником Крымской войны, куда отправился добровольцем вместе с братом Николаем со своим ополчением. Там встретился с Л. Н. Толстым. В «Суходоле» тоже братья «охотниками» пошли на войну.

Смерть Ивана Чубарова, брата матери Бунина, как писала В. Н. Муромцева-Бунина, перенесена в «Суходол» — смерть Петра Петровича, — «лошадь, шедшая сзади розвальней, убила его копытом».

В то время, когда Иван Алексеевич, подростком, бывал в Каменке, Бунины жили в Озерках, а Каменка принадлежала уже семье покойного брата отца, Николая Николаевича. Однажды, после долгой ссоры, когда они не встречались, Бунины нанесли визит владельцам Каменки, «и там Ваня с Машей, — пишет В. Н. Муромцева-Бунина, — впервые увидели свою родную тетку, Варвару Николаевну Бунину, жившую рядом с барским домом во флигеле, вернее в просторной избе. Тетя Варя была не совсем нормальна: заболела после того, как отказала товарищу брата Николая жениху-офицеру, которому все играла полонез Огинского. А отказав, после его отъезда, заболела нервно. Она прототип тети Тони в „Суходоле“» («Жизнь Бунина», с. 22).

О «Суходоле» Бунин говорил: «Это произведение находится в прямой связи с моею предыдущей повестью „Деревня“. Там в мои задачи входило изображение жизни мужиков и мещан, а здесь…

Я должен заметить, что меня интересуют не мужики сами по себе, а душа русских людей вообще.

Некоторые критики упрекали меня, будто я не знаю деревни, что я не касаюсь взаимоотношений мужика и барина и т. д.

В деревне прошла моя жизнь, следовательно, я имел возможность видеть ее своими глазами на месте, а не из окна экспресса… Дело в том, что я не стремлюсь описывать деревню в ее пестрой и текущей повседневности. Меня занимает главным образом душа русского человека в глубоком смысле, изображение черт психики славянина.

В моем новом произведении „Суходол“ рисуется картина жизни следующего (после мужиков и мещан „Деревни“) представителя русского народа — дворянства. Книга о русском дворянстве, как это ни странно, далеко не дописана, работа исследования этой среды не вполне закончена. Мы знаем дворян Тургенева, Толстого. По ним нельзя судить о русском дворянстве в массе, так как и Тургенев и Толстой изображают верхний слой, редкие оазисы культуры. Мне думается, что жизнь большинства дворян России была гораздо проще, и душа их была более типична для русского, чем ее описывают Толстой и Тургенев (…) Мне кажется, что быт и душа русских дворян те же, что и у мужика; все различие обусловливается лишь материальным превосходством дворянского сословия. Нигде в иной стране жизнь дворян и мужиков так тесно, близко не связана, как у нас. Душа у тех и других, я считаю, одинаково русская. Выявить вот эти черты дворянской мужицкой жизни, как доминирующие в картине русского поместного сословия, я и ставлю своей задачей в своих произведениях. На фоне романа я стремлюсь дать художественное изображение развития дворянства в связи с мужиком и при малом различии в их психике» (Московская весть, 1911, № 3, 12 сентября).

Появление «Суходола» оживило давнишние суждения некоторых критиков о Бунине как певце старой усадебной России, грустящем о разоряющихся дворянских гнездах и оплакивающем вырубленные вишневые сады. Наиболее прямолинейно писал в начале 1900-х годов о Бунине как о меланхолическом лирике, писателе-пейзажисте народник П. Ф. Якубович в «Русском богатстве».

И теперь многим казалось таким несомненным, что Бунин «вздыхает по умершей жуткой душе Суходола» (Григорьев Р. «Новые книги. И. А. Бунин. „Суходол“…» — Современник, 1913, № 3), что он, подобно Тургеневу, отразил «грустную поэзию разоряющихся дворянских гнезд» (А. Л. И. А. Бунин. К 25-летию литературной деятельности. — Россия, 1912, № 2136, 28 октября), и генеалогию его творчества надо будто бы вести от Тургенева (Колтоновская Е. Бунин как художник-повествователь. — Вестник Европы, 1914, кн. 5). Вместе с тем Колтоновская с восхищением говорит о том, что «Суходол» так «лиричен, так глубоко пропитан интенсивными авторскими настроениями, что к нему гораздо больше подходит название поэмы, чем повести» (с. 340). У Бунина, пишет она, «постепенно реалистические приемы сильно преобразились… Самое понятие реализма можно применять теперь в отношении к Бунину только с оговорками. В своем реализме он является в большей степени импрессионистом» (с. 341).

В критике отмечалось, что «Бунин как художник проявил в „Суходоле“ силу и чистоту таланта, превосходящие все прежде им написанное. Повесть чисто бытовая, „Суходол“ местами обращается в яркий и громадный символ: из-за помещичьей усадьбы Хрущевых вдруг выступает вся Россия, проглядывает лицо всего русского народа» (Петров Гр. С. Суходолия. — Кругозор, № 1913, № 2).

На суждения критиков о том, что Бунин в таких произведениях как «Божье древо» или «Суходол» пишет о жизни, которая канула в вечность, он возражал: «Я пишу о душе русского человека, при чем здесь старое, новое. Вероятно, и теперь какой-нибудь Яков Ефимыч трясет портками и говорит теми же присказками. А они: все это картины старой жизни, — да не в этом дело» (запись в дневнике 2 января 1928 г.).

Критики, которые обращали Бунина в прошлое, полагая, что он следовал за Тургеневым в своем мастерстве пейзажиста, не постигали его как художника. Ф. Степун писал: «Бунин, как художник, гораздо чувственнее Тургенева; эта чувственность определенно роднит его с Толстым. Бунинский мартовский вечер не только стоит перед глазами, но проливается в легкие; его весну чувствуешь на зубу, как клейкую почку. У Тургенева (…) Ирина скачет верхом по Лихтентальской аллее; Паншин въезжает верхом на двор калитинской усадьбы, в „Вешних водах“ — опять верховые лошади. Во всех трех случаях мы представляем себе прекрасных лошадей, но лошадей вообще. У Бунина же таких лошадей вообще нет. Лошади в „При дороге“, лошади в „Деревне“, лошадь в „Звезде любви“ все совсем разные, до конца конкретные лошади. И это относится, конечно, не только к лошадям, а ко всему, что описывает Бунин». «Природа Бунина, — продолжает критик, — при всей реалистической точности его письма все же совершенно иная, чем у двух величайших наших реалистов — у Толстого и Тургенева. Природа Бунина зыблемее, музыкальнее, психичнее и, быть может, даже мистичнее природы Толстого и Тургенева».

У Бунина, в сравнении с Толстым, «все картинней, „безумней“, как выразился о себе он сам», — пишет в «Грасском дневнике» поэтесса Г. Н. Кузнецова.

По мнению Горького, «Суходол» — «это одна из самых жутких русских книг» («Горьковские чтения», с. 92).

В этот период в замыслах Бунина было также написать роман об интеллигенции «обеих столиц», под заглавием «Зима», но планы эти не осуществились. Он позднее говорил В. Н. Муромцевой-Буниной, что «в Москве остался неоконченный роман листов в шесть или повесть» (ЛН, кн. 1, с. 371). Он предполагал также написать в 1912 году драму, «где будут затронуты и город, и деревня» (там же).

«Деревня», «Суходол», «Зима», драма должны были охватить все слои русского общества. В интервью, в речах, дневниках и письмах этих лет Бунин затрагивал важнейшие проблемы: о национальном русском характере, о судьбах современной литературы, о языке — о том, что касалось России в целом.

«Суходол» Бунин называл романом, — в некоторой мере это автобиографический роман-хроника, предшествующий совершеннейшему образцу этого жанра — «Жизни Арсеньева». Г. Н. Кузнецова под впечатлением разговора с Буниным записала в дневнике: «Читала „Суходол“ и потом долго говорила о нем с Иваном Алексеевичем… Несомненно, вещь эта будет впоследствии одной из главноопределяющих и все творчество, и духовную структуру И. А. Он сам не знает, до какой степени раскрыл в „Суходоле“ „тайну Буниных“ (по Мориаку)» (ЛН, кн. 2, с. 292).

В Суходоле, писал Бунин, «жизнь семьи, рода, клана глубока, узловата, таинственна, зачастую страшна». Вероятно, именно в этом смысле следует понимать слова, что в повести он раскрыл «тайну Буниных» по Мориаку.

В повести — истоки нового письма, элементы стиля той прозы, в которой на переднем плане не историческая Россия, с ее жизненным укладом, как в прозе начала 1910-х годов, в «Деревне» например, а душевная жизнь людей, — прозы лирической.

Развитию этого рода прозы предшествовал опыт «прозаических поэм» странствий Бунина по Востоку — «Тень Птицы» (1907–1911), и дневников 1911 года о плавании по Индийскому океану, изданных почти без изменений в 1925–1926 годы под заглавием «Воды многие».

Бунин исследует человеческую природу особенно глубоко в прозе 1920-1940-х годов («Митина любовь», «Жизнь Арсеньева», «Темные аллеи» и др.). Но и «Суходол» — уже пример прозы психологической, с ее захватывающими страстями и с ее тайнами. Здесь не только «жизнь семьи, рода» таинственна и страшна. Таинственна и страшна своей непреоборимостью, непостижимостью и любовь, из-за которой трагически ломались судьбы суходольцев, от которой сходили с ума, как сошла тетя Тоня.

Что-то есть почти фантастическое в том, как в «Суходоле» филин ночью, томимый любовью, «ухал и плакал. Он неслышно носился вкруг риги, по саду, прилетал к избе тети Тони, легко опускался на крышу — и болезненно вскрикивал… Тетя просыпалась на лавке у печки», шептала молитву. «…Выйдя на порог, наугад запускала вверх, в звездное небо скалку»; филин перелетал на ригу, «внезапно принимался истерически ухать, хохотать и взвизгивать; опять смолкал — и разражался стонами, всхлипываниями, рыданиями».

В «Митиной любви» этот большой ушастый филин, пугач, с еще большей силой, чем тетю Тоню и Наталью, потрясал своим криком Митю (см. гл. X). «Митина любовь» — шедевр прозы лирической, которой предшествовал «Суходол».

Польский писатель Ярослав Ивашкевич полагал, что «Суходол» «не только формой своей предвосхищает современную американскую литературу, но и по содержанию как бы близок целому ряду фолкнеровских рассказов об упадке зажиточных некогда семей…» (Предисловие Ивашкевича к его переводу «Суходола». — «Twôrczosc», Warszawa, 1968, № 8, с. 11–12).


…без усадьбы-то этой и не могла жить Наталья. — Прототипом Натальи, несомненно, в какой-то мере послужила крестьянка, с которой Бунин, живя в имении Васильевском, в д. Глотово, встречался и беседовал в те дни, когда писал «Суходол». Он отметил в дневнике 20 июня 1911 г.: «…катались на Жадовку. Долгий разговор с Натахой о крепостной, старинной жизни. Восхищается».

Шестая книга — родословная книга, в которую были внесены Бунины, принадлежавшие к дворянам древнего рода.

Комолая корова — безрогая.

Меркурий Смоленский. — Легенда о Меркурии Смоленском, древнее народное предание, содержится в русской житийной литературе; икона безглавого Меркурия, как пишет В. Н. Муромцева-Бунина, хранилась у Буниных с дедовских времен.

Трошин лес действительно был в ближайших к Глотову местах.

Огинский — М. К. Огинский (1765–1833), польский композитор.

«Людмила» — баллада В. А. Жуковского.

«Ты мертвецу святыней слова обручена…» — Неточная цитата из стихотворения Лермонтова «Любовь мертвеца».

Будылястый — от слова «будыль»: голень, кость, то есть костистый.

Парс. — Парсы — огнепоклонники, выходцы из Персии, ныне живущие в Индии, последователи пророка Зороастра (не позднее 1000 г. до н. э.); в его учении — противопоставление двух вечных начал: добра и зла. Бунин, говоря о парсах, подчеркивает этим приверженность Герваськи всему злому, что было в жизни.

Мартын Задека. — Имеется в виду, вероятно, толкователь снов «Гадательный, древний и новый оракул…».

На море, на окияне… — Заклинание, схожее с заклинанием Клима Ерохина, есть среди фольклорных записей Бунина (опубликовано в ЛН, кн. 1, с. 402). Блок писал: «…Заговоры, а с ними вся область народной магии и обрядности, оказались той рудой, где блещет золото неподдельной поэзии»; тут, по его словам, непонятная для нас «древней души вера в слово» (Блок А. А. Поэзия заговоров и заклинаний. — Собр. соч., т. 11. Л., 1934, с. 134, 144).

Юшка, «провиненный монах»… — Лицо реальное. Бунин записал в дневнике 20 мая 1911 г., будучи в д. Глотово: «Был довольно молодой мужик из Домовин. Говорит, был четырнадцать лет в Киеве, в Лавре, и хвастается: „выгнали… Я провиненный монах, значит“. Почему хвастается? Думаю, что отчасти затем, чтобы нам угодить, уверен, что это должно нам очень нравиться. Вообще усвоил себе (кому-то на потеху или еще почему-то?) манеру самой цинической откровенности. „Что же, значит, ты теперь так и ходишь, не работаешь?“ — „Черт меня теперь заставит работать!“ — В подряснике, в разбитых рыжих сапогах, женский вид, — с длинными жидкими волосами, — и моложавость от бритого подбородка (одни русые усы). Узкоплеч и что-то в груди — не то чахоточный, не то слегка горбатый. „Нет ли, господа, старенькой рубашечки, брючишек каких-нибудь?“ Я подарил ему синюю косоворотку. Преувеличенный восторг. „Ну, я теперь надолго житель!“» («Подъем», Воронеж, 1979, № 1, с. 114).


Крик*

Газ. «Русское слово», М, 1911, № 225, 1 октября. Печатается по кн. «Петлистые уши». Датируется по Собр. соч., т. III, 1934.

В автографе рассказ озаглавлен «Атанас», а дата указывает на начало и конец работы над произведением: «26–28 июня 1911 г.» (ЦГАЛИ). В основе сюжета рассказа, как видно из черновой записи, сделанной Буниным, лежит действительный факт: во время плаванья матросы напоили для забавы пассажира-грека (Бунин И. А. Собр. соч., т. 2. М, 1956, с. 406).


Смерть пророка*

Газ. «Русское слово», М., 1911, № 298, 28 декабря, под заглавием «Смерть Моисея».

Рассказ написан на библейский сюжет — о пророке Моисее, освободившем еврейский народ «от рабства и идолопоклонства».

Повествуя о смерти пророка, Бунин развивает идею: стремление к нравственному идеалу побеждает страх смерти и в конце концов, в своей деятельности, человек обретает бессмертие. Таков в своих стремлениях, для Бунина, Толстой (см.: Бунин, т. 9, с. 18–19).

Бунин говорил: «Ведь я не верю в смерть» (запись в дневнике В. Н. Муромцевой-Буниной 18 марта 1925 г.).


Искандер Двурогий, или Искандер Зулькарнайн («двурогий») — прозвание Александра Македонского (356–323 до н. э.), царя Македонии, завоевавшего Малую Азию, Палестину, Египет, Персию и часть Индии, запад и восток — оба рога вселенной.

Вода вечной жизни. — Согласно персидским легендам, Искандер мечтал найти «воду жизни». Вода жизни — символ бессмертия для посвятивших себя тому, чтобы творить благие дела, для душ чистых и праведных, — как пророк Моисей в рассказе Бунина или Левий Матвей в «Мастере и Маргарите» М. А. Булгакова. Левин принес пергамент — хартию, где записаны слова Иешуа, которые прокуратор Иудеи Пилат прочитал: «Смерти нет (…) Мы увидим чистую реку воды жизни» (Булгаков Михаил. Белая гвардия. Театральный роман. Мастер и Маргарита. М., Художественная литература, 1973, с. 744). Далее были слова о том, что нет большего порока, чем трусость. Из трусости перед чернью Пилат обрек на смертные муки безвинного Иешуа. Через это обессмертил себя. Но он «более всего в мире ненавидел свое бессмертие и неслыханную славу» (там же, с. 797).

Атабек-Абубекр, или Абу-Бакр — правитель Фарса (Фаристана, в 1226–1258), области на юге Ирана, которая была самостоятельной и подчинила себе значительную часть Ирана. Благодаря мудрой политике Абу-Бакра Фарс не был разорен монголами, от которых он откупился золотом. За это Саади превозносил Абу-Бакра и посвятил ему свои книги «Бустан» и «Гулистан».

Древо Заккум. — По корану, плоды этого древа будут причинять мучения отверженным в аду — «таков будет пир у них в день возмездия»: «Древо это растет на дне ада. Вершины его уподобляются главам демонов» (Коран. М., 1901, сура 37).

Сура о Великой Вести — 78-я. К ней по сюжету примыкает 81-я, отрывок из которой пересказывает Бунин.

Я Син — эти буквы, смысл которых остается неясным, дали название 36-й главе Корана; ее читают как отходную молитву.

Книга вечная — Галльюн — согласно Корану, «книга, находящаяся на небе и заключающая в себе описание деяний всех людей» (Коран. М., 1901, с. 208). О человеке, опьяненном запахом роз, говорится во вступлении к «Гулистану» Саади.


Снежный бык*

Журн. «Путь», М., 1911, № 1, ноябрь, под названием «Из рассказов без заглавия». Черновой автограф озаглавлен «Бессонница» и имеет дату: «29 июня — 2 июля 1911 г.». В сб. «Иоанн Рыдалец» (М., 1913) и в Полн. собр. соч. рассказ помещен под названием «Без заглавия». В дальнейшем Бунин искал новые заглавия: «Снегур» (газ. «Возрождение», Париж, 1926, № 534, 18 ноября; сб. «Последнее свидание», Париж, 1927) и наконец — «Снежный бык» (Собр. соч.).


Древний человек*

Газ. «Русское слово», М., 1911, № 187, 14 августа, под заглавием «Сто восемь». Новое название рассказ получил в газете «Последние новости» (Париж, 1930, № 3441, 24 августа), датирован: «1911–1930». Дата в автографе: «3–8 июля 1911 г., Глотово» (ЦГАЛИ).

Таганок — крестьянин д. Глотово, которого хорошо знал Бунин. В дневнике в июле 1911 года он пометил: «Из жизни долголетнего человека можно написать настоящую трагедию» (см.: «Подъем», Воронеж, 1979, № 1, с. 115, 116).


Сила*

Газ. «Русское слово», М, 1911, № 214, 18 сентября. Рассказ датирован Буниным: «16. VIII. 1911». Но в заметках для автобиографии он написал: «Сила — под Одессой у Буковецкого на даче Климовича 16 авг. 1911, кончено в Москве 1 сентября 1911» (Музей Тургенева).

История, которую рассказывает Буравчик, основана на народной — солдатской сказке; ее по-своему передает бунинскии герой (см.: Атанов Г. М. Проза Бунина и фольклор. — Русская литература, 1981, № 3).


Хорошая жизнь*

Журн. «Современный мир», СПб., 1912, № 1, январь. Датируется по Собр. соч. ноябрем 1911 года.

Бунин писал 8 (21) декабря 1911 года Н. Д. Телешову о своих встречах с Горьким на Капри: «Бываем у него через день, через два, по вечерам. Сидим, поругиваем современную литературу и нравы писательские. По целым дням пишу. Написал два рассказа, отослал в „Современный мир“ и „Всеобщий ежемесячник“» (ЛН, кн. 1, с. 601). Рассказы «Хорошая жизнь», «Сверчок», о которых говорится в письме, Бунин читал у Горького. «Имею очень большой успех», — сообщал он Ю. А. Бунину в ноябре 1911 года. В письме 23 января / 5 февраля 1912 года он спрашивал брата: «Читал ли „Хорошую жизнь“? Что скажешь? Мне кажется, много здорово я завернул!» (сб. «Время», Смоленск, 1962, с. 106).

М. А. Алданов, прочитав два последних тома Полн. собр. соч. Бунина; писал ему 22 августа 1947 года: «Почти все изумительно. Самое изумительное, по-моему: „Хорошая жизнь“ и „Игнат“. Но какой вы (по крайней мере тогда были) мрачный писатель! Я ничего безотраднее этой „Хорошей жизни“ не помню в русской литературе (…) Это никак не мешает тому разнообразию, о котором вы мне совершенно справедливо писали. Да, дорогой друг, не много есть в русской классической литературе писателей, равных вам по силе. А по знанию того, о чем вы пишете, и вообще нет равных; конечно, язык „Записок охотника“ или чеховских „Мужиков“ не так хорош, как ваш народный язык (…) Нет ничего правдивее того, что вами описано. Как вы все это писали по памяти иногда на Капри, я просто не понимаю. По-моему, сад, усадьбу, двор в „Древнем человеке“ можно было написать только на месте. Были ли у вас записные книжки? Записывали ли. вы отдельные народные выражения (есть истинно чудесные, отчасти и по неожиданности, которой нет ни у Тургенева, ни у Лескова в его правдивых, а не вымученных со всякими „мелкоскопами“ вещах)».

Бунин ответил 23 августа 1947 года: «Что иногда, да даже и частенько, я „мрачен“, это правда, но ведь не всегда, не всегда (…) Наряду с „мрачным“ сколько я написал доброго, самого меня порой до слез трогающего! Впрочем, вы и сами соглашаетесь, что я разнообразен. Насчет народного языка: хоть вы и жили только в Волынской деревне, — и как жили, бог мой! — такой писатель, как вы, с таким удивительным чутьем, умом, талантом, конечно, не может не чувствовать правды и языка великорусского, и пейзажа, и всего прочего. И опять я рад вашим словам об этом. Только я не понимаю, чему вы дивитесь. Как я все это помню? Да это не память. Разве это память у вас, когда вам приходится говорить, напр., по-французски? Это в вашем естестве. Так и это в моем естестве — и пейзаж, и язык, и все прочее — язык и мужицкий, и мещанский, и дворянский, и охотницкий, и дурачков, и юродов, и нищих — как в вас русский (и теперешний, и разных старинных людей ваших романов, и французский, и английский). И клянусь вам — никогда я ничего не записывал; последние годы не мало записал кое-чего в записных книжках, но не для себя, а „для потомства“ — жаль, что многое из народного и вообще прежнего языка и быта уже забыто, забывается; есть у меня и много других записей — лица, пейзажи, девочки, женщины, погода, сюжеты и черты рассказов, которые, конечно, уже никогда не будут написаны (…) Клянусь, что девять десятых этого не с натуры, а из вымыслов: лежишь, например, читаешь — и вдруг ни с того ни с сего представишь себе что-нибудь, до дикости не связанное с тем, что читаешь, и вообще со всем, что кругом. И опять, опять твержу (бесстыдно хвастаясь и, верно, уже будучи тем противен вам): как девять десятых всего написанного мною на девяносто девять процентов выдумано, так и „Игнат“ и „Хорошая жизнь“ выдуманы (…) Ходила к нам, „на барский двор“, одна баба, жена мелкого деревенского торгаша (вся его лавка была в большом сундуке), женщина бойкая, пронзительная, говорливая, соединил я ее не то с Ельцом, не то с Ефремовым — отсюда и пошла „Хорошая жизнь“. (Письма Бунина Алданову цитирую по публикации проф. А. Звеерса.)

О правде вымысла Бунин писал (запись не датирована): „Какая у Бунина память! Как живо помнит он всякие события, послужившие ему темой для какого-нибудь рассказа, лица, обстановки, картины природы, цвета, запахи!“

Это так, да не так. Память у меня на что-нибудь более ли менее обыденное, простое, бывшее со мной или при мне, на дни, на годы, на лица — словом, на все то, что порой перечисляется моими критиками, даже ниже средней. Зато в меня сильно входит и без конца тайно живет во мне то общее, что было воспринято мной само собою, для меня вполне бессознательно, в тот или иной период моей жизни, в той или иной стране, в той или иной природе, в той или иной человеческой среде, в том или ином быту, в том или ином бытовом языке». (Дневники Бунина периода эмиграции цитируются по публикациям М. Грин, а дневники 1911–1920 гг. — по фотокопиям, полученным от М. Грин.)

Бунин также говорил: «…мое существо сильно воспринимает, запоминает не частности, а нечто общее, а из этого создает вымысел», и так убедительно, что «чуть не все любовные истории, написанные мною, не только мои читатели, но даже и критики считали и считают мною самим пережитыми» (см.: Бабореко А. Поэзия и правда Бунина. — «Подъем», Воронеж, 1980, № 1, с. 136).


Сверчок*

Журн. «Всеобщий ежемесячник», СПб., 1911, № 12, декабрь. В заметках для автобиографии Бунин указал двойную дату: «Капри 28–30 ноября 1911 г.» (Музей Тургенева). Печатается по кн. «Петлистые уши».

П. А. Нилус писал Бунину 7 января 1912 года: «…читал (…) „Сверчка“ в „Ежемесячнике“. И воистину прочел с удовольствием. Ах, молодец, чудесно написано и до такой степени не похоже на наших любезных писателей, точно ты из другого теста слеплен. Ах, хорошо!» (ЦГАЛИ. Письма Бунина Нилусу цитируются по фотокопиям с автографов из парижского архива Бунина. Получено от М. Грин).

В иностранной критике сравнивали «Сверчка» с рассказами Толстого. Писательница Зинаида Тулу б сообщала Бунину 10 октября 1914 года, что профессор Краковского университета Яновский, который намерен был посвятить ряд лекций его творчеству, прилагал усилия к тому, чтобы Бунин был переведен на польский, немецкий и французский языки. Он восхищался прозой Бунина, говорил, что с рассказом «Сверчок» можно сопоставить только «рассказы Толстого — например, „Хозяин и работник“». По его словам, «Бунин — писатель мирового калибра, быть может — лучший в России» (Музей Тургенева).

Андре Жид писал Бунину 23 октября 1950 года: «Я не знаю писателей, у которых внешний мир находился бы в более тесном соприкосновении с другим миром, с миром внутренним, чем у вас, у которых ощущения были бы более точны и незаменимы, слова более естественны и в то же время неожиданны. Вы с одинаковой уверенностью изображаете нищету и убожество, с одной стороны, и благополучие, с другой, отдавая все же некоторое предпочтение самым обездоленным людям на свете (…)

В одном из самых захватывающих ваших рассказов („Туман“) вы описываете страшную смерть несчастного человека: отец, сам полумертвый от холода, затерянный в тумане, в кромешной тьме, еле тащит его на спине. Эту историю рассказывает отец кухарке. „Дивное дело, — сказала кухарка, когда он кончил, — не пойму я того, как ты сам-то в такую страсть не замерз?“ А рассказчик рассеянно отвечает:

— Не до того было» (ЛН, кн. 2, с. 385–386. Перевод H. М. Любимова). «Пусть в вашем изгнании, пусть в тумане, — продолжает Андре Жид, — который окутывает нас со всех сторон, нет-нет да и мелькнет луч света; не приходите же в отчаяние от того, что творится вокруг, — пусть этот луч света вызовет у вас, пусть он все еще вызывает у вас улыбку при взгляде на жизнь» (там же).


Ночной разговор*

«Сборник первый», СПб., Издательское товарищество писателей, 1912. Написан на Капри в пять дней (19–23 декабря 1911 г.). «Рассказ для вас готов, — сообщил Бунин Н. С. Клестову 24 декабря. — Он о мужиках, называется „Ночной разговор“. Позавчера я читал его у Горького (был Коцюбинский и еще кое-кто) и теперь спокоен — рассказ имел большой успех, — хоть знаю, что вызову большое озлобление (и опять дурацкое) — у господ критиков» (Бунин И. А. Собр. соч., т. II. М., 1956, с. 407). Об успехе своего произведения в кругу литераторов, собиравшихся у Горького, он говорит в письме к Ю. А. Бунину 28 декабря 1911 года: «Клестову даю рассказ „Ночной разговор“… Читал его у Горького — и снова с огромным успехом» (там же).

«Большое озлобление», говоря словами Бунина, рассказ вызвал в правой печати. А. Бурнакин писал в «Новом времени» (1912, № 12928, 9 марта): «…как в „Деревне“, опачкивание народа и опять соответствующее выполнение: поэзия дурных запахов, загаженные проходы, миллионы блох и вшей, портянки и портянки». Обвинение в безмерном сгущении красок прозвучало и на страницах газет «Столичная молва», «Запросы жизни», «Русские ведомости» и т. д. Напротив, Любовь Гуревич видела в Бунине хранителя великих заветов Толстого. Истекший литературный год, замечала она, значителен тем, что вышел том посмертных произведений Толстого с «Хаджи Муратом» — «перед нашим растерянным литературным поколением (…) встал образец строгого, гениально простого и могучего художественного письма». Бунин относится к тем писателям, которые, пишет Гуревич, «являются как бы живыми звеньями, соединяющими наших, уже ушедших из жизни классиков с тою классическою литературою будущего, которая должна же вновь народиться». Его «Ночной разговор» и «Веселый двор» представляют собою «настоящее художественное очарование (…) И, читая его, все время упиваешься его дивным, правдивым, метким языком, вылепляющим при посредстве нескольких слов живые характерные фигуры, передающим в диалоге мужиков всю первобытную наивность и свежесть крестьянской психологии вообще и тембр каждой представленной нам индивидуальности» («Ежегодник газеты Речь на 1913 год», СПб., изд. редакции газеты «Речь», с. 372, 388, 389).

Французский писатель Анри де Ренье писал, что рассказ «Ночной разговор» «преисполнен трагической и своеобразной красоты» (ЛН, кн. 2, с. 376).


Ливингстон Давид (1813–1873) — английский путешественник. Беккер Самуэль Байт (1821–1893) — английский путешественник и исследователь, открывший один из истоков Нила.

Рассказ Пашки об убийстве арестанта очень близок по содержанию записи Бунина в дневнике 29 июля 1911 г. о глотовском крестьянине Илюшке: «Поразительно рассказывал на днях Илюшка, как он убил человека. Умывался у водовозки — пошла кровь носом, косил на солнце. Возле него малый… Малый Илюшке: „Полей мне“. Илюшка: „Ай я тебе прачка?“ Милый смех, умное лицо. Заговорили о его молодой бабе. Спокойно, громко говорит при всех… Потом о том, как убил — и все так же весело, бодро, легко. „Неужели правда убил?“ — „Ей-богу, правда, об этом даже в газетах писали и в приказе по полку. Нас с Козловым дивизии начальник за это убийство арестанта, во время препровождения, к медали хотел представить, да нас в Киев перевели. На смотру по рублю дали“. А убили так. Три солдата препровождали несколько арестантов из Ново-Сенак в Зухдены. По дороге ночевка, припоздали. Один арестант лежал в телеге, больным прикинулся. Привели в пересыльную казарму. Сторож пошел с солдатом пробовать окна — крепки ли решетки. Арестант сидел на крыльце. Вдруг вскочил и за угол. „Козлов за ним, я наперерез“. Стреляли на звон кандалов. По пяти зарядов выпустили. „Я еще зарядил — раз! — слышу, потишал звук. Я еще раз. Слышу — стихло, упал. Я подбежал — он сел на ж…, на руки: добей меня, ради бога! Я приложил штык и вот в это место, где бронхит бывает — так штык в спину и выскочил… А он как бежал? Разрезал кандальный пояс и деру, на бегу его рукой держал. Мы в него попадали, — два зуба выбило, в десны и в сустав, в пальцы попали. А тут подбежал Козлов, взяли за кандалы и поволокли…“ — „И тебе не грех?“ — „Какой же тут грех? Мне за него год пришлось бы сидеть“. — „Да лучше год…“» («Подъем», Воронеж, 1979, № 1, с. 116).


Веселый двор*

Журн. «Заветы», СПб., 1912, № 1, апрель, с подзаголовком: «Повесть».

Бунин начал писать повесть не позднее июля 1911 года в Глотове: этим временем датирована черновая рукопись, первоначальное заглавие которой — «Мать и сын» (ЦГАЛИ). Начало Бунин читал летом жене Вере Николаевне и другим лицам в Глотове. Работа над произведением была завершена в конце 1911 года. В письме к Ю. А. Бунину 28 декабря 1911 года Бунин сообщал: «Про печника и старуху рассказ еще никуда не давал: хотел было Овсянику (Овсянико-Куликовскому. — А. Б.) в „Вестник Европы“… да приехал Миролюбов и Чернов — сотрудники какого-то нового, имеющего выйти в январе в Петербурге журнала — и просили этот рассказ дать им. Почти согласился» (Бунин И. А. Собр. соч., т. II. М., 1956, с. 407). На Капри, под Новый, 1912 год, Бунин читал рассказ у Горького, который сообщал Е. П. Пешковой: «С восьми часов Бунин читал превосходно написанный рассказ о матери и сыне: мать умирает с голода, а сын ее, лентяй и бездельник, пьет, пьяный пляшет на ее могиле, а потом ложится под поезд, и ему отрезает ноги. Все это в высшей степени красиво сделано, но — производит угнетающее впечатление. Слушали: Коцюбинский, у которого больное сердце, Черемнов — туберкулезный, Золотарев — человек, который не может найти себя, и я, — у меня болит мозг и в голове, и во всех костях. Потом долго спорили о русском народе и судьбах его». (Письмо 3/16 января 1912 г. Архив А. М. Горького, вып. 9. М., 1966, с. 131.)

4 января 1912 года Бунин писал Ю. А. Бунину: «Кончил и расширил рассказ про Егорку-печника и его мать, назвал так: „Мать и сын, будничная повесть“. Под Новый год читал у Горького. Все очень хвалили, сам Горький — сдержанно, намекнул, что России я не знаю, ибо наши места — не типичны, „гиблые места“… Думаю, что Горький полагает, что касаться матерей, души русского народа — это его специальность, он даже Гоголя постоянно толчет с… за „Мертвые души“ — писал Гоголь Ноздревых да Собакевичей, а Киреевского, Хомякова, Бакунина — проглядел» (Музей Тургенева).

Бунин знал не только «гиблые места», он изъездил и исходил пешком многие украинские хутора и села. «Прекраснее Малороссии нет страны в мире» (Бунин, т. 6, с. 260), — восклицает он, и далее — словами Гоголя: «Ты, древний корень Руси, где сердечней чувство и нежней славянская природа!» (там же, с. 261).

Жил Бунин и в Витебской губернии, очень много ходил здесь пешком, присматривался к нравам крестьян, изучал белорусский язык. «У крестьян этой полосы, — говорил он корреспонденту „Московской газеты“ (1912, № 217, 22 октября), — по моему мнению, в наиболее чистом виде сохранились неиспорченные черты славянской расы. В них видна порода. Да и живут они хорошо, далеко не в тех ужасных некультурных условиях, как наш мужик в средней России».

Крестьян, как говорил Бунин, — «совершеннейших аристократов», умных, талантливых, он наблюдал и в его родных местах — орловских деревнях. В Осиновых Дворах он однажды восхищался мужиком с ласково-лучистым взором, который напоминал своим видом профессора; «другой поразил, — писал он, — XVI век, Борис Годунов». На Прилепах один крестьянин казался ему «великим удельным князем» — умный, с «чудесной доброй улыбкой. Вот кем Русь-то строилась», — пишет Бунин в дневнике («Неман», Минск, 1980, № 6, с. 153).

И произведения Бунин писал не только, по его определению, «жестокие», но и «благостные», такие как «Захар Воробьев» и «Лирник Родион». А повести и рассказы «мрачные» не внушают чувства безнадежности. «В повести „Веселый двор“, — писала Л. Гуревич, — сквозь обычную уравновешенность Бунина проступает теплота авторского чувства и глубокая серьезность его основного настроения. У другого писателя самая тема вызвала бы читательскую слезу (…) Благородная сдержанность бунинского письма придала его повествованию величавую красоту и поэзию» («Ежегодник газеты Речь на 1913 год», СПб., с. 389).

Весной 1912 года Бунин читал не опубликованный тогда еще рассказ на собрании телешовской «Среды», он произвел сильное впечатление. По опубликовании рассказа в критике указывалось на подспудную, глубоко скрытую, но ощутимую во всем контексте произведения любовь и сострадание писателя к деревенскому человеку, к его тяжелой и сумрачной доле. Пересказав содержание рассказа, Ю. Айхенвальд продолжал: «И вот, когда про все это читаешь у Бунина, то не только беспредельную жалость чувствуешь и болит сердце, болит совесть, но и бесспорным становится, что пусть сколько угодно свидетельствует о себе автор: „Я не люблю, о Русь, твоей несмелой, тысячелетней рабской нищеты“, — он все-таки не может не любить Анисьи, он не может не испытывать к ней самой жалостливой нежности, и невольно в свою как будто бесстрастную манеру, в свое эпически невозмутимое повествование, в эти безжалостные подробности объективного рассказа он вплетает нити-нервы своего острого чувства, быть может даже — заглушённое отчаянье» (Речь, СПб., 1912, № 305, 6 ноября).


Игнат*

Газ. «Русское слово», М., 1912, № 162, 164–167, 17–20 июля. Печатается по кн. «Петлистые уши».

Рассказ написан в конце февраля 1912 года. Бунин сообщал П. А. Нилусу 20 февраля 1912 года: «Я написал еще рассказ — развратный». В заметках для автобиографии отметил: «Игнат — конец февраля 1912 г. Капри». В. Н. Муромцева-Бунина писала Юлию Бунину 1/14 февраля 1912 года о работе Ивана Алексеевича над «Игнатом»: «Он увлечен своим рассказом и пишет его в запале. Рассказ „с щекоткой!“» («Материалы», с. 180).

О том, как был «выдуман» «Игнат», Бунин писал М. А. Алданову 23 августа 1947 года: «…Был… у нас на деревне подросток пастух, про которого говорили», что он порочных склонностей, «вот почти и вся правда, от которой пошла выдумка „Игната“».

Посылая рассказ Ф. И. Благову, Бунин писал 18 июня 1912 года: «Многоуважаемый Федор Иванович, посылаю вам рассказ, о печатанье которого мы с вами уговорились в мае перед моим отъездом. Называется он действительно „Игнат“ и настолько сильно сокращен, что думаю, вы сможете напечатать его в 2–3 фельетонах. Делите его как хотите — это, в конце концов, неважно. Будьте добры известить меня о получении его, а также и о том, когда (приблизительно) начнете его печатать» (Бунин И. А. Собр. соч., т. II. М., 1956, с. 407). Публикация рассказа откладывалась еще почти на месяц из-за того, что Благов находил в нем «некоторую рискованность положений и описаний» (там же) для газеты, имеющей широкую аудиторию (письмо к Бунину 29 июня 1912 г.), и требовал переделок.

В автографах (три рукописи, ЦГАЛИ) рассказ имел заглавия «Грушка», «Любовь». Бунин сделал многие сокращения рукописно-го текста в ранних изданиях и потом — по тексту последнего прижизненного Собрания сочинений 1934 года, а также готовя рассказ для сборника «Петлистые уши». Он вычеркнул в авторском повествовании о персонажах многие фразы и эпизоды, которые должны были, по первоначальному замыслу, яснее высветлить личность Грушки (Любки) и Игната. Вот некоторые вычеркнутые строки, в которых говорится о Любке: «Чувствовалось, что ей ничего не стоит признаться в каком угодно стыдном деле», «Она и все позволила бы, если бы нашла это выгодным, возможным, и была бы с любовником проста, деловита, придавая таинственность своим отношениям с ним лишь из хитрости, из желания одурманить…» Вычеркнут эпизод, в котором Любка выглядит крайне бесстыжей в своей связи с барчуком. Лаконичнее после сокращения стал рассказ о раздумьях Игната, как склонить Любку к взаимности: «У, будь деньги, была бы она его: смертным боем бил бы он ее, увел бы в город, нанялся к купцу или лавку открыл, и за все за это полюбила бы она его! Но мало было дворов в Извалах беднее Игнатова, жалованья Игнат получал четыре рубля… Бродили в голове нелепые мысли — убить барыню, убить монопольщика… Казалось порою, что даже церковь мог бы он обокрасть, лишь бы достигнуть своего… Но мысли эти были случайны, оне не касались сердца. Он только все молчаливее становился, все чаще напивался, тратя последнюю копейку, и ходил оборванный, с голыми коленками, в разбитых, сопревших лаптях: сапоги он выменял, но хранил их, на какой-то случай, как зеницу ока». А вот как выглядит в рукописи эпизод, когда перед Любкой неожиданно вырос Игнат с топором:

«— Мой грех, Игнат, — сказала она. — В последний раз прости. До веку буду любить тебя. Скорей добей его. Богаты будем. Тебе ничего не будет. Скажем — захватил меня, из ревности убил… Скорее».

Бунин говорил, что «его всегда влекло изображение женщины, доведенной до предела своей „утробной сущности“».

Любка — личность примитивная. И Игнат под стать ей. Атмосфера, изображенная в рассказе, оттеняет его личность: «женственно красивая Стрелка», собачья свадьба и т. д. — фон, на котором вырисовывается Игнат, раскрываются его любовные страсти. В Любке есть что-то влекущее, непреоборимое, чему Игнат не в силах противиться. Уже в рассказе «Игнат» зарождаются замыслы Бунина, которые он развил в книге «Темные аллеи» «Таинство любви» Мити («Митина любовь») являло собой, говоря словами поэтессы М. В. Карамзиной, «чудо благодатное». Но им владел, как говорил Бунин, не только идеал Мадонны, но и идеал содомский. Митя, с его потребностью прекрасного, в чем-то не совсем ушел в своих сокровенных побуждениях от Игната и после случайной связи с женщиной застрелился: жизненный тупик для него оказался неизбежным, как и для героя рассказа «Игнат».


Глухарь — большой бубенчик, в отличие от колокольчика, открытого снизу.

Поярковые валенки — сделанные из шерсти, «руна с ярки, с овцы по первой осени, первой стрижки» (Вл. Даль).


Захар Воробьев*

«Сборник товарищества „Знание“ за 1912 год», кн. 38, СПб., 1912.

Дата написания в заметках для биографии указана: «Средина февраля 1912 г. Капри».

Об этом рассказе Бунин писал Н. Д. Телешову из Одессы 10 марта 1912 года: «Вот в следующем сборнике „Знания“ (верно, он уже вышел) будет мой Захар — он меня защитит. Почитай. Хвалят» (ЛН, кн. 1, с. 610). Рассказ имел большой успех. 22 марта 1912 года Бунин писал Н. С. Клестову из Одессы: «Тут „Ночной разговор“ и „Захар Воробьев“ сделали некий шум» (Бунин И. А. Собр. соч., т. II. М., 1956, с. 407).

Шум был и в прессе. В. Н. Муромцева-Бунина писала Ивану Алексеевичу 11 апреля 1912 года: «Сейчас я получила вырезки из газет. Очень ругает тебя „Новое время“. Кончается так: „От писаний наших венчанных лаврами изящных словесников становится не по себе“. Это по поводу „Захара Воробьева“». Реакционная газета увидела в этом рассказе Бунина пасквиль на Россию. (См.: «Новое время», 1912, № 12928, 9 марта.)

О чтении рассказа на Капри сообщал племянник Бунина, переводчик Джека Лондона, Голсуорси, Тагора — Н. А. Пушешников в письме к Ю. А. Бунину в 1912 году: «По прочтении его Горький сказал: „Об этом ни слова никому не говорите. Это пойдет ко мне“. Чтение было вчера, когда к нам неожиданно вечером пришли гости: Г(орький), В. С. М(иролюбов), M. М. К(оцюбинский) и М. Ф. (Андреева). В. Н. (Бунина) и М. Ф. ушли в номер к Чер., а мы остались одни. Сначала разговор не вязался — молчали, мычали — и (Бунин) предложил гостям прослушать его новый небольшой, на полчаса, рассказ. После двух первых страниц Горький сказал: „Это что-то хорошо! Постойте, дайте дух перевести“. Горький был захвачен — „это великолепно! Какие люди у нас бывают!“ Мих. М. (Коцюбинский) сказал, что рассказ прекрасный, „он словно пропитан ржаным запахом“. В. С. тоже хвалил, но особенно много и долго, несколько раз возвращаясь к теме, хвалил Горький. Даже дорогой, пока мы провожали его до дома, он продолжал о рассказе. Он шел отдельно с Иваном Алексеевичем и был как-то особенно нежен, ласков и интимно мягок с ним. Он очень любит, когда говорят о больших людях, героях» («На родной земле», Орел, 1958, с. 307).


Захар Воробьев из Осиновых Дворов. — Название деревни не вымышленное. Здесь бывал Бунин, приезжая в Глото-во, он сделал записи в дневнике о встречах с крестьянами этой деревни.

…пыль на дороге как пыс. — Как пысняк, поросль.

…осты вешать. — Ость — щетинистый усик на зернах ячменя, ржи, пшеницы; в данном случае — в мякине, в отходах после обмолота колосьев и отвеиванья зерна; речь идет о корме для скота.

…церковный титор… — Правильно: ктитор — церковный староста.

Шат — нечистый дух, черт, шайтан.


Ермил*

Журн. «Современник», СПб., 1913, № 1, январь, под заглавием «Преступление». Заглавие «Ермил» дано рассказу в сб. «Последнее свидание». Печатается по кн. «Петлистые уши».

Бунин записал в дневнике 9 мая 1912 года: «Юлий, Митя и я ездили в Симонов монастырь. Потом в пятом часу были у Тестова (ресторатора. — А. Б.). Говорили о Тимковском (о писателе Н. И. Тимковском. — А. Б.), о его вечной молчаливой неприязни к жизни. Об этом стоит подумать для рассказа».

В рассказе «Ермил» неприязнь к жизни анализируется Буниным как один из существенных элементов психологии преступности.


Он внушил себе, что все ему лиходеи… — Озлобленность, вечное недовольство всем претили Бунину, в ком бы это ни проявлялось — в интеллигентах или в темных деревенских людях. В рассказе «Пыль», увидев мужиков с «замученными» скукой лицами, рассказчик спрашивает: «Откуда эта мука скуки, недовольство всем? На всем земном шаре нигде нет этого».

Удавили же когда-то мужики лесника в Дехтярном, чтобы натопить из покойника каких-то свечек колдовских. — По-видимому, убийство с ритуальной целью факт не вымышленный. В журнальной редакции «Деревни» упоминается аналогичное преступление: «Мужики из Колодезей удавили в Курасовском лесу караульщика — с тем, чтобы разделить для каких-то колдовских целей веревку, снятую с мертвого».


Князь во князьях*

Журн. «Вестник Европы», СПб., 1913, № 3, март. Заглавие в черновом автографе — «Лукьян Степанов» (ЦГАЛИ), и дата: «Вечер 30, утро 31 декабря 1912 г. Капри».

Сева открыл пианино… что-то начал. — В Собр. соч., 1935, зачеркнуто: «Лунную сонату, из которой знал только первую страницу».

«Осень, осыпается весь мой бедный сад!» — Романс на слова А. К. Толстого; известна музыка Кюи, Бюцова и О. Клема.

С паголенком — с голенищем чулка.

…стадо овец… на ходу подкармливаясь, с шумом дыхания. — Деталь, которая повторяется в прозе Бунина. Есть запись в дневнике 16 июня 1912 г.: «Шла отара, — шум от дыхания щиплющих траву овец» («Подъем», 1979, № 1, с. 118).


Последнее свидание*

Журн. «Вестник Европы», СПб., 1913, № 3, март, под заглавием «Вера». Новое заглавие дано в кн. «Последнее свидание». Печатается по сб. «Митина любовь».

При переизданиях Бунин правил стиль и сделал сокращения. Исключил, в частности, некоторые фразы Стрешнева, говорившего о дворянстве, которые были в Полн. собр. соч., например: «Любовь огаревских дней, когда „шиповник алый цвел, стояла темных лип аллея…“», — строки из стихотворения Н. Огарева, которые десятилетия спустя, слегка измененные, приводятся в рассказе «Темные аллеи». И далее: «— Зачем ты ушла — и за кем! — из своего рода, из своего племени? Мы должны умереть в нем. Будь мы трижды прокляты, но это так! Сколько сумасшедших от любви в наших, дворянских, летописях! Но это лучше, лучше, — мы для теперешних распутных романов не годимся».


Жертва*

Журн. «Современный мир», СПб., 1913, № 3, март, под заглавием «Илья Пророк». Новое заглавие дано в кн. «Последнее свидание». В рукописи (машинопись с правкой автора) дата: «17/30 янв. 1913 г. Капри» (Музей Тургенева). Печатается по сб. «Весной, в Иудее».

В. Н. Муромцева-Бунина пишет в дневнике 9 июня 1923 года о возникновении замысла рассказа: «Ян (…) говорил о своем творчестве, как созидался у него „Илья Пророк“. Ехал в Елец и увидел — на большой дороге изба строится и стружки блестят на лунном свете».

В рассказе отразились другие реальные впечатления Бунина. В дневнике он записал 17 июня 1912 года: «Вечером были на выезде из Глотова, в крохотной избушке, где молнией убило малого лет пятнадцати и девочке-ребенку голову опалило» («Подъем», Воронеж, 1979, № 1. с. 118).

Сюжет рассказа отчасти основан на народной сказке «Илья Пророк и Миколай Угодник», записанной Д. Н. Садовииковым со слов крестьянина Ставропольского уезда Самарской губернии Абрама Новосельцева (Сказки и предания Самарского края. Собраны и записаны Д. Н. Садовииковым. — В кн.: «Записки императорского русского географического общества по отделению этнографии», т. 12. СПб., 1884, с. 270–272. См. также «Русская литература», 1981, № 3, с 14–31).


Петровки — пост перед Петровым днем 29 июня ст. ст.

Бог-Саваоф — одно из ветхозаветных именований бога, бог сил.


Забота*

Газ. «Русское слово», М., 1913, № 55, 7 марта.

Старновка — идущие на крышу снопы.

Хрептуг — веретье, вроде простыни; подвязывалось к приподнятым оглоблям для корма коней овсом.


Будни*

Газ. «Русское слово», М., 1913, № 34, 10 февраля. В газете «Возрождение», Париж, 1926, № 544, 28 ноября, — под заглавием «На погосте. Рассказ». Дата в рукописи (машинопись с правкой автора): «25–26 января — 7–8 февраля 1913 г. Капри» (ЦГАЛИ).

В тексте 4-го тома Собр. соч. (1935) Бунин вычеркнул (после слов: «…Несешь и с Дона и с моря») в апреле 1953 года следующий диалог семинариста и мужика:

«Ну, а скажи, пожалуйста: как относятся к тебе твои односельчане? За кого они считают тебя?

— Никак они ко мне не могут относиться».

Эти фразы Бунин перенес в статью «Думая о Пушкине», напечатанную в 1926 году:

«Дивлюсь и сейчас, глядя на этот анкетный листок. А потом — какой характерный вопрос: „Каково ваше отношение к Пушкину?“

В одном моем рассказе семинарист спрашивает мужика:

— Ну, а скажи, пожалуйста, как относятся твои односельчане к тебе?

И мужик отвечает:

— Никак они не смеют относиться ко мне. Вот вроде этого и я мог бы ответить:

— Никак я не смею относиться к нему» (Бунин, т. 9, с. 454).

Некоторых лиц, изображенных в рассказе, Бунин наблюдал в деревне Глотово. Он записал в дневнике 23 мая 1912 года: «Ездили через Знаменье к Осиновым Дворам. Дьяконов сын. Отец без подрясника, в помочах, роет вилами навоз, а сын: „Ах, как бы я хотел прочитать „Лунный камень“ Бальмонта!“» («Подъем», Воронеж, 1979, № 1, с. 118).


…лошадь с палевой гривой. — Грива соломенного цвета, бело-желтоватого.

…каких бы я корней наворочал! — Фраза из обиходной речи самого Бунина. В 1911 г., будучи в Нюрнберге, он восхищался готическими соборами с их «порталами, цветными стеклами и органом» и говорил, что жизнь устроена так, что многие изумительные создания искусства никогда не услышишь и не узнаешь, «а каких можно было бы корней наворочать!» («Материалы», с. 176).


Личарда*

Газ. «Русское слово», М., 1913, № 61, 14 марта.

Личарда — персонаж популярной русской народной сказки о Бове Королевиче; верный слуга Бовы.

Яруга — овраг, ручей в овраге.


Последний день*

Газ. «Речь», СПб., 1913, № 47, 17 февраля. Дата авторизованного машинописного текста — «1/15 февраля 1913 г.» (ЦГАЛИ).

Бунин знал людей, подобных персонажам рассказа Петру, Сашке и Андрею, безжалостных к животным, обрисованных в параллель тем, кто «людей, какие позамечательнее», вешают. Андрей говорит: «— А я тоже недавно собачонку удавил. Пристряла чья-то, живет неделю, другую, брехать не брешет… Я подумал, подумал, взял да и удавил».

В дневнике Бунин, будучи в Глотове, записал 7 июня 1912 года: «К Андрею Сенину приблудилась собака. „Пожила, пожила, вижу — без надобности, брехать не брешет, ну я ее и удавил“».


Всходы новые*

Газ. «Речь», СПб., 1913, № 102, 14 апреля, под заглавием «Весна». Новое заглавие дано рассказу в сб. «Последнее свидание». Авторизованный машинописный текст датирован: «2 февраля 1913 г. Капри» (ЦГАЛИ).

Запись Бунина в дневнике 20 мая 1911 года — в тон рассказу, в котором изображены люди больные, отживающие, и в то же время Бунин рисует — весну, «вечно юную землю», колокольный звон и пение о том, что родится жизнь «юная и чистая»: «Молились о дожде мужики (…) было отдание Пасхи, Вознесение — по целым дням трезвон на колокольне. Так и свяжется в воспоминании эта весна с этим трезвоном. И станет все милым, грустным, далеким, невозвратным».


Караковый жеребец — «темно-гнедой, почти вороной, с подпалинами, желтизною на морде и в пахах» (Вл. Даль).

Осека — огороженное место.


Копье господне*

Газ. «Русская молва», СПб., 1913, № 88, 10 марта, под заглавием «Рана от копья». В рукописи (машинопись. с поправками Бунина — Музей Тургенева) рассказ озаглавлен «В Красном море».


Хамсин — сухой и жаркий ветер в Африке, несущий пыль и песок. Бунин писал об этом по живым впечатлениям своих путешествий по Алжиру и в глубь Сахары.


Иоанн Рыдалец*

Журн. «Вестник Европы», СПб., 1913, № 4, апрель. Печатается по кн. «Петлистые уши». Черновой автограф датирован: «3 марта/18 февраля 1913 г. Капри» (Музей Тургенева). Фотокопия листа первого и последнего — в ЛН, кн. 2, с. 473.

В. Н. Муромцева-Бунина сообщала с Анакапри Ю. А. Бунину 28 февраля/13 марта 1913 года, что Иван Алексеевич написал «рассказ про святого „Иоанна Рыдальца“. Горький с Золотаревым обалдели от этого рассказа» (сб. «В большой семье», Смоленск, 1960, с. 251).

Критик А. А. Измайлов писал в газете «Биржевые ведомости» (1913, № 13582, 6 июня) о «Иоанне Рыдальце», что здесь не вымысел — «это жизнь, это правда. Так не сочинить».

Бунин на вырезке из газеты сделал помету к этим словам: «А именно весь „Иоанн“ сочинен мною от слова до слова» (Музей Тургенева).

В письме (4 октября, без указания года) А. А. Измайлову Бунин говорит: «Не раз… слышал я от критиков, что я что-то „записываю“, собираю, рассказываю свои семейные предания и т. д…Когда будете писать обо мне, не говорите, пожалуйста, о моих „записях“, можно ошибиться. „Иоанн“ весь выдуман. А вы целый фельетон построили на контрасте выдумки и были» (ИРЛН, ф. 115, оп. 3, № 47).

По словам критика В. П. Кранихфельда, книга «Иоанн Рыдалец» «так богата содержанием, так полна интереса, что просто теряешься, как и подойти к ней». Удивителен «мощный язык Бунина, достигшего в последних его произведениях неподражаемой красоты и чистоты… его чудодейственная способность поднимать в мир поэзии самые, так сказать, будничные явления жизни… Среди наших современных художников, оторвавшихся от жизни и населивших мир своей фантазии какими-то отвлеченными категориями и бесплотными призраками, Бунин представляет одно из редких и счастливейших исключений. Он цепко держится за корни жизни и, питаясь их целебными соками, продолжает неизменно расти в своем здоровом творчестве, сближающем его чеканные произведения с лучшим наследием наших классиков» (Современный мир, 1913, № 11, с. 278).


Юродивый, Иоанн Рыдалец. — Бунин писал в дневнике 8 июня 1911 г.: «…Умер ефремовский дурачок Васька. Похороны устроили ему ефремовские купцы прямо великолепные. Всю жизнь над ним потешались (…) а похоронили так, что весь город дивился: великолепный гроб, певчие… Тоже „сюжет“». Этим «сюжетом», по-видимому, и стал рассказ «Иоанн Рыдалец».

Бунина интересовали люди, обрекшие себя на подвижничество, и те, что по своей доброй воле надевали на себя личину безумия — юродивые. Он отметил в дневнике в июле 1915 г., что «читал о персидских мучениках» (1.VII), «житие Серафима Саровского» (3.VII), «житие юродивых» (4.VII).

Были на Руси юродивые «Христа ради», как юродивый Федор, о котором повествует в своем «Житии» протопоп Аввакум, или у Пушкина Николка («Борис Годунов»), у которого под личиной глупости скрывалась святость и мудрость, Василий Блаженный, — в их странных поступках не было «греховной гордыни». В отличие от всех них Иван Рябинин, Корейша (в «Чаше жизни») и многие другие в рассказе Бунина «Слава» — лжеюродивые и лжепророки. В них подмечена характерная черта русской жизни того времени: «…Мы, русичи, исконные поклонники плутов и выродков и… эта наша истинно замечательная особенность, наша „бабская охота ко пророкам лживым“ есть предмет, достойный величайшего внимания» (Бунин, т. 5, с. 168). О «своекорыстных пророках» и лже-Мессиях Бунин писал в стихах («На исходе»).

На Афон сбирается. — Новый Афон на Черноморском побережье Кавказа, где был монастырь.


Худая трава*

Журн. «Современник», СПб., 1913, № 4, апрель. В сб. «Последнее свидание» и в Собр. соч. рассказ печатался под заглавием «Оброк». К прежнему названию Бунин возвратился, готовя рассказ для кн. «Петлистые уши», по тексту которой он печатается.

В. Н. Муромцева-Бунина писала Ю. А. Бунину 28 февраля/13 марта 1913 года: «Ян еще рассказ посылает в „Современник“, по-моему, очень хороший, о больном мужике. Как он умирает. Описана там и Анюта-дурочка» (сб. «В большой семье», Смоленск, 1960, с. 251).

В рассказе нашел отражение также эпизод из жизни отца Бунина. Он записал в дневнике 28 мая 1912 года: «Потом о последнем дне нашего отца. Исповедуясь, он лежал. После исповеди встал, сел, спросил: „Ну, как по-вашему, батюшка, — вы это знаете, — есть во мне она?“ Робко и виновато. А священник резко, грубо: „Да, да, пора, пора собираться“» («Подъем», Воронеж, 1979, № 1, с. 118).

В письме к Н. С. Клестову 19 мая 1913 года Бунин назвал рассказ «Худая трава» — «Мужицкий Иван Ильич», по сходству со «Смертью Ивана Ильича» Толстого, в котором повествуется о раздумьях героя рассказа перед смертью. Общее того и другого рассказов состоит только в тематическом сходстве. Иван Ильич, в отличие от Аверкия, в болезни и в страхе смерти, мучительно сознавал, «что он прожил свою жизнь не так, как должно было», что она была «ужасная», — только об этом и думал теперь; у него — полное одиночество и злоба на жену, на дочь; в настоящем — ничего, что могло бы его утешить, а воспоминания — «ничтожны и гадки».

Аверкий не цепляется за жизнь, как Иван Ильич, он, зная безнадежность своего положения, равнодушен к житейским заботам и находит великую отраду в воспоминаниях о счастье любви к той, которая и теперь с ним. Он все забыл, «только далекие сумерки на реке, далекую встречу свою с той молодой, милой (…) ощутительно помнил». И вокруг себя замечает он больше всего то, чем наполняют его душу воспоминания, — с вниманием слушает, как под «мягко и приятно рычавшую гармонию» зять и солдатка «звали друг друга взглядами, словами, бесконечной „страдательной“». В его жизни было это прекрасное, неумирающее, — только это и остается, только то, что возвышает душу, а все ничтожное, низменное исчезает, предается забвению.

Бунин говорил, что «ничто не определяет нас так, как род наших воспоминаний». В Аверкий, несомненно, выразилось то, чем в немалой мере жил сам Бунин, когда жизнь обращала его мечтой к прошлому. В. Н. Муромцева-Бунина пишет в дневнике 23 декабря/5 января 1918 года: «У Яна был жар один день, и в этот день он был очень трогательный. Говорил все из „Худой травы“, уверял, что он похож на Аверкия».

Аверкий, как определил Бунин, «персонаж небытийный», живет отрешенно от всего, чем живут другие, «живет в пустоте».


Все цветы от слез пожглись… один табак остался. — Эту легенду Бунин слышал от странника, посетившего его в Глотове. Бунин записал с его слов 19 мая 1912 г.: «…шла Богородица от Креста и плакала, и все цветы от слез ее сохли, один табак остался; вот бог и сказал — жгите его» («Подъем», Воронеж, 1979, № 1, с. 117).


Пыль*

Журн. «Заря», 1914, № 5, 2 февраля.

Некоторые впечатления, по-видимому, дал Бунину для рассказа Орел, где он жил в молодости, и, возможно, Елец. В дневнике он писал: «19 мая (1912) Глотово (Васильевское). Приехали позавчера. Пробыли по пути пять часов в Орле у Маши (…) Орел поразил убожеством, заброшенностью. Везде засохшая грязь, теплый ветер несет ужасную пыль. Конка — нечто совершенно восточное. Скучная жара».


Лирник Родион*

Газ. «Русское слово», М., 1913, № 87, 14 апреля, под названием «Псальма», вместе с рассказом «Сказка», под общим заглавием «Псальма и сказка». Заглавие «Лирник Родион» дано рассказу в кн. «Последнее свидание». Дата в Собрании сочинений: «Капри. 28.2.1913».

Черновой автограф озаглавлен «Псальма про сироту» и датирован: «28 февраля/13 марта 1913 г. Анакапри» (Музей Тургенева). Рукопись начинается: «Я эту псальму, этот южнорусский сказ слышал в херсонских плавнях, в низовьях Днепра, в теплый и темный весенний вечер — давно, в молодости…» Печатается по сб. «Весной, в Иудее».

Бунин записал «Псальму про сироту» во время путешествия по Днепру в 1896 году. Бунинский вариант этой широко известной «псальмы» не вошел ни в один из сборников украинского фольклора; опубликован в ЛН, кн. 1, с. 400–401; автограф — в Музее Тургенева. Лирник Родион — лицо реальное: в конце записи «псальмы» Бунин указал: «Киевская губ., Васильковский у., Рокитянского стану, с. Ромашек. Родион Кучеренко. Записано на Днепре, 1896 г.».

По свидетельству Н. А. Пушешникова, Бунин читал рассказ Горькому в марте 1913 года и. ст. и «довел его до слез. Во время чтения вставного четверостишия Горький заплакал, встал и стал ходить:

— Вот, черт его дери! — и как бы стыдясь: — Вот и Тургенева не могу читать — реву» (сб. «В большой семье», Смоленск, 1960, с. 251).

В. Н. Муромцева-Бунина приводит в дневнике (30 марта 1949 г.) слова Бунина: «Вот рассказ замечательный, — сказал неожиданно Ян, — это „Лирник Родион“».


Сермяжная свитка. — Сермяга — от мордовского «сермяг»; одежда из грубого некрашеного сукна.


Сказка*

Газ. «Русское слово», М., 1913, № 87, 14 апреля. Рукопись (ЦГАЛИ) датирована: «12–15 марта 1913 г. Анакапри».

В рассказе Никифор пересказывает по-своему народную сказку «Барин и мужик», которая была опубликована незадолго до написания «Сказки» Бунина (см.: ЛН, кн. 2, с. 140 и 152, сноска 13); она бытовала и в Орловской губернии.


Гарусный платок — из гаруса, мягкой крученой шерстяной пряжи.

Кутузка — арапник, длинная охотничья плеть.


Хороших кровей*

Газ. «Русское слово», М., 1913, № 174, 28 июля.


…семь штук ужасных собак… на клоки разорвали нищенку… — Здесь отобразились впечатления тех глухих мест, которые хорошо знал Бунин, живя в Глотове. В дневнике он записал 16 июня 1912 г.: «В лесу усадьба, полумужицкая. Запах елей, цветы, глушь. Огромные собаки во дворе. Говорят, как-то разорвали человека» («Подъем», Воронеж, 1979, № 1, с. 118).

Объестся корова веху. — Веха — пустырник.


При дороге*

Сб. «Слово», М., 1913, № 1. Заглавие в черновой рукописи — «Большая дорога». В беловой рукописи был эпиграф — видоизмененные строки из собрания П. Киреевского (см.: ЛН, кн. 1, с. 411, № 139):

Жарко каменю самоцветному

На крутой горе против солнушка.

Жарко в тереме свеча горит —

Жарче сердце воску ярого.

В рукописи рассказ заканчивается словами о том, что Парашку мужики до обморока били «сапогами и повезли в Елец, в больницу».

Печатается по сб. «Петлистые уши».

Много позднее у Бунина были планы сделать из рассказа драму. В. Н. Муромцева-Бунина записала в дневнике 25 июля / 7 августа 1921 года: 3. Н. Гиппиус «занята тем, как из рассказа „При дороге“ сделать пьесу. Все уговаривает Яна (…) Вечером, после обеда, они около часу разговаривали на эту тему (…) 3. Н. советует вывести на сцену и любовницу отца Параши. Ян стал выдумывать, какая она должна быть, какой у нее муж. „Она может быть лавочницей, мало говорящей, но властной, с густыми волосами и прекрасной шеей. Муж у нее маленький, чахленький старикашка. Сидит на полу вечером, разувается, стучит сапогом и говорит: „Да, нонче все можно“ (намекая на связь жены)“. „Да, — повторяет она спокойно, — все можно. Только бы лучше об делу подумай!..“ Она уже лежит в постели. З. Н. не понимает, что в деревне есть свой бон-тон, что женщине заехать к любовнику почти невозможно».

Некоторые лица и обстоятельства, изображенные в рассказе, Бунин уяснил из разговоров с Н. А. Пушешниковым; в этом разговоре и зародилась у него мысль написать рассказ. Он отметил в дневнике 28 мая 1912 года: «Коля говорил о босяках, которые перегоняют скотину, покупаемую мещанами на ярмарках. Я подумал: хорошо написать вечер, большую дорогу, одинокую мужицкую избу; босяк — знаменитый писатель (Н. Успенский или Левитов)…»

В рассказе «При дороге» Бунин сумел извлечь правду жизни из самых будничных ее явлений, обнажить таившийся в ней ужас серых и однообразных будней. И. С. Шмелев писал Бунину 21 сентября 1913 года: «…прочел я рассказ ваш „При дороге“, не дотерпел. Чудесно, любовно, чисто, целомудренно…» Осквернили тело девушки, но она «чиста, как чист остается бегущий ключ, в который проходом сплюнул пьяный похабный солдат. И немая безвольность, и любовный восторг оскверняемой, не сознающей себя чистоты, небо, которое не заплюешь, и стихийное чувство сопротивления, и ужас полусознания… Чудесно. И мучительно, и славно. Радостно, что протест, и протест бессознательный» (Музей Тургенева).

В. Л. Львов-Рогачевский в отзыве на рассказ особо подчеркивал, что художник заставляет читателя любить жизнь, хотя повествуется в нем о событиях столь грустных. Это, писал он, «трепещущий поэзией очерк… Он написан со строгой сдержанностью, недосказанностью, его не читаешь, а жадно пьешь строка за строкой и, кончив, долго не можешь успокоиться, долго сидишь, как очарованный» (журнал «За семь дней», 1913, № 39).

Ф. Степун считал, что «При дороге» — вещь более совершенная и более значительная, чем очень близкая по теме повесть «Митина любовь». Он писал: «В „При дороге“ Буниным рассказано, как в душе и крови деревенской девушки Парашки сначала дремотно-растительно, нежно („ночным перепелиным трюканьем“), потом острее и томительнее („тоскою горизонтов, дорог, видом и песнею цыганского табора“) постепенно нарастает любовь; как эта безликая любовь постепенно распаляет душу и, слепая, мечется во все стороны, охлестывая задумчивое и страстно-мечтательное сердце Парашки глухими, грешными порывами то к собственному отцу, то к городскому мещанину, то к глупому и страшному работнику Володе; как, наконец, эта любовь, — такая прекрасная в природе и в предчувствии и такая оскорбительная и смрадно-душная между людьми, — доводит ни в чем не повинную Парашку до преступления и безумия».

Чубарые… волосы — пестрые; примесь рыжих к серым или к черным и белым.

«Уснул, уснул мой любезный, у девушке на руке, на кисейном рукаве…» — Строки народной песни, записанные Буниным (см.: ЯН, кн. 1, с. 410, и примеч., с. 414).

«Энтих нет уж ден…» — искаженные строки из «Русской песни» («Не скажу никому…») А. В. Кольцова:

И тех нет уж и дней,

Что летели стрелой,

Что любовью нас жгли,

Что палили огнем!

Чаша жизни*

Журн. «Вестник Европы», СПб., 1913, № 12, декабрь. Отрывок из рассказа под заглавием «О. Кир» напечатан в газете «Русское слово» (1913, № 120, 26 мая). В автографе этот фрагмент первоначально был озаглавлен «Портрет» (Музей Тургенева). Не сразу нашел Бунин название и для всего рассказа: сперва озаглавил «Дом» (автограф, с датой «31 августа 1913», ЦГАЛИ), потом — «В Стрелецке» (машинопись, датирована: «2 сентября 1913 г.», ЦГАЛИ). Наконец, и это заглавие в машинописном тексте переменил на «Чаша жизни», заимствовав его у Лермонтова, из стихотворения «Чаша жизни»:

Мы пьем из чаши бытия

С закрытыми очами,

Златые омочив края

Своими же слезами…

В автографе Горизонтов именовался Высоцким. Печатается по кн. «Митина любовь». Бунин начал писать рассказ в марте 1913 года. В эти дни В. Н. Муромцева-Бунина сообщает в дневнике: «Ян пишет „Чашу жизни“. Нервен, раздражителен, придирчив».

Бунин рассказывает, из чего создалась у него «Чаша жизни»: «То, что у каждой девушки бывает счастливое лето, — это, между прочим, вспомнилась сестра Машенька. Перед замужеством она все выходила в сад, повязывала ленточку, напевала лезгинку. А после замужества, когда на год оставила мужа, помощника машиниста, то тоже как-то повеселела, часто ездила на заводы в соседнее имение Колонтаевку, там была сосновая аллея, как-то особенно пахло жасмином в то лето… Эту аллею я взял потом в „Митину любовь“, и так все это было жалко и горестно! А мордовские костюмы носили барышни Туббе (винокура у помещика-соседа Бахтеярова в Глотове. — А. Б.), и там же был аристон, и опять эта лезгинка… Отец Кир? Отец Кир… это от Леонида Андреева. Ведь он мог быть таким, синеволосый, темнозубый… А кое-что в Селихове — от брата Евгения. И он тоже купил себе граммофон, и в гостиной у него стояла какая-то пальма. А главное, отчего написалось все это, было впечатление от улицы в Ефремове. Представь песчаную широкую улицу, на полугоре, мещанские дома, жара, томление и безнадежность… От одного этого ощущения, мне кажется, и вышла „Чаша жизни“. А юродивого я взял от Ивана Яковлевича Корсйши…

Его вся Россия знала. Был такой в Москве. Лежал в больнице и дробил кирпичом стекло. И день и ночь, так что сторожа с ума сходили. И когда он спал, неизвестно! И вот валил туда палом народ, поклонницы заваливали его апельсинами… Когда он умер, вез./$1 его через весь город, он долго стоял в кладбищенской церкви… И дурак я, что не написал жития этого „святого“. У меня и материалы все были… Там стихи его были» («Материалы», с. 209–210).

Прототипом Горизонтова, с его исключительной заботой о зоологическом существовании, послужил, по устному свидетельству писателя С. М. Малашкина, преподаватель духовного училища в городе Ефремове Орловской губернии. Подобно герою рассказа он постоянно ходил с парусиновым зонтом и в калошах, купался летом и зимой в Красной Мечи и продал свой скелет для анатомических целей.

Бунинскому герою близок Ипполит в романе Достоевского «Идиот», эта «ничтожная, самодовольная посредственность»; он говорил: «Завещаю мой скелет в Медицинскую академию для научной пользы» (Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч., т. 8. Л., 1973, с. 392). В «Бесах» Достоевского Лебядкин разъяснял свои намерения: «Хочу завещать мой скелет в академию…» (там же, т. 10, с. 209). Такое же завещательное распоряжение сделал и аптекарь Оме в романе Флобера «Мадам Бовари» (М., 1958, с 334–335).

О персонажах «Чаши жизни» газета «Волжское слово» (Самара, 1913, № 271, 11 декабря) писала: «…люди, судьба которых предопределена от рождения, которые не будут бороться с судьбой, ничего не ищут, никуда не стремятся, ничего не преодолевают. Казалось бы, что может быть интересного для читателя в мире их переживаний? Но могучая сила таланта заставляет читателя проникнуться интересами их незаметной жизни, пережить вместе с ними и трагедии, незаметные трагедии этой насквозь трагической, хоть и незаметной жизни, скорбеть хоть на минуту об их смерти…»

Рецензент журнала «Современный мир» (1915, № 2) говорит: «„Чаша жизни“ — это чаша испытаний жизни. В этой чаше много сладкого яда любви (…) Мудрость видит в этой чаше малую чашу жизни, большой, страшной русской обывательской жизни»; «…тоскуя над любовью, автор точно мудро говорит: „все равно, все равно… счастья не было бы у девушки и с тем первым (…) И от этого чаша жизни становится еще страшней“».

Критик Г. Кипен писал о произведениях, вошедших в книгу Бунина «Чаша жизни. Рассказы 1913–1914 гг.» (М., 1915), что в его эпосе «нет так называемых чисто объективных образов; все они связаны с личным настроением автора, проникнуты лиризмом. В свой эпос Бунин все более вносит (…) элемент субъективности (…) Эпик и лирик все более сливаются у Бунина в одно целое (…) Лиризм Бунина, слитый с эпически мощной формой, уже есть источник драматизма» («Северные записки», 1915, июль — август).

Отзывы иностранной критики — свидетельство прочно завоеванного Буниным мирового признания. Анри де Ренье писал в газете «Фигаро» (1924, 8 января): чувство природы у Ивана Бунина «сквозит в его рассказах, которые он предлагает нашему вниманию в сборнике „Чаша жизни“; то же заглавие носит первая повесть сборника, одна из самых захватывающих своей беспощадной суровостью. В этот сборник входит „Пастух“ („Игнат“. — А. Б.) и удивительный рассказ, который называется „В стране мертвых“ („Тень Птицы“. — А. Б.), где искусство г-на Бунина, с его глубиной, с его изобразительной силой, искусство таинственное, тонкое и могучее, предстает во всей своей зрелости. У г-на Бунина воображение пессимистическое; он наблюдает живые существа со всепонимающей иронией, с такой именно иронией он показывает в „Чаше жизни“ молчаливое соперничество священника Иорданского и купца Селихова — соперничество, в котором сгорают их жизни. Мрачная, цепкая, безмолвная ненависть — это все, что у них осталось от жизни, жалкий гнилой плод, который она им оставила! Конечно, люди не прекрасны и не добры, но разве вокруг них нет красоты? Есть деревья и цветы, небо и свет, текущие воды, плывущие облака; есть времена года: весна — время обновления, осень — время увядания, лето, с его полнотой бытия, зима с бесконечными снегами, с судорожными объятиями морозов, с короткими днями и долгими ночами, усыпанными ледяными звездами, с темными алмазными ночами, с холодом, который представляет собой и живое существо и в то же время аромат; обо всем этом г-н Бунин дает точное представление, дает нам почувствовать это физически. Г-н Бунин глубоко понимает язык вещей (…) У г-на Бунина понимание природы сочетается с проникнутой горьким чувством проницательностью, какою отмечено его знание человека» (перевод Н. М. Любимова; фр. текст — ЛН, кн. 2, с. 378).

Французский писатель, поэт и литературный критик Рене Гиль писал Бунину в 1921 году: «Высокочтимый собрат, я даже смущен, — так велика моя благодарность за вашу книгу „Le calice de la vie“ („Чаша жизни“. — A. Б.) о глубинах жизни с ее телесными основами и изначальными тайнами человеческого существа.

Вы говорите в предисловии к своему первому сборнику, что некоторые упрекают вгс в пессимизме; нельзя себе представить ничего более ошибочного, чем этот упрек, ибо вы всюду даете действенное ощущение того, как глубоко охватываете вы жизнь — всю, во всей ее сложности, со всеми силами, связующими ее в те моменты, когда человек уже не находится или еще не находится под влиянием законов человеческой относительности, когда он действует и противодействует первобытно…

Как все сложно психологически! А вместе с тем, — в этом и есть ваш гений, — все рождается из простоты и из самого точного наблюдения действительности: создается атмосфера, где дышишь чем-то странным и тревожным, исходящим из самого акта жизни! Этого рода внушение, внушение того тайного, что окружает действие, мы знаем и у Достоевского; но у него оно исходит из ненормальности, неуравновешенности действующих лиц, из-за его нервной страстности, которая витает, как некая возбуждающая аура, вокруг некоторых случаев сумасшествия. У вас наоборот: все есть излучение жизни, полной сил, и тревожит именно своими силами, силами первобытными, где под видимым единством таится сложность, нечто неизбывное, нарушающее привычную нам ясную норму.

Скажу еще об одной характерной вашей черте, — о вашем даре построения, о гармонии построения, присущей каждому вашему рассказу. Ваш разнообразный и живописующий анализ не разбрасывает подробностей, а собирает их в центре действия — и с каким неуловимым и восхитительным искусством! Этот дар построения, ритма и синтеза как будто не присущ русскому гению: он, кажется, — позвольте мне это сказать, — присущ гению французскому, и когда он с такой ясностью выступает у вас, мне (эгоистически) хочется в ваших произведениях почтить французскую литературу. И, однако, вы ей ничем не обязаны. Это общий дар великих талантов.

Что до вашего широкого и тонкого чувства природы в ее нежности, в ее радостном и печальном великолепии, то я не говорю о нем: я выше пытался определить ваше страстное отношение к бытию, к жизни, и в этом анализе уже заключено то, что я думаю о вашем чутком общении со всем вещественным» («Материалы», с. 228–229).


Осыплю лицо могильной перстью — то есть горстью земли.


Я все молчу*

Газ. «Русское слово», М., 1913, № 231, 8 октября. Печатается по кн. «Петлистые уши».

Машинописный текст с правкой автора, представляющий собой окончание рассказа, датирован: «1913, 14 сентября, г. Одесса» (Музей Тургенева). Эта дата стоит под окончательным текстом рассказа. Но, по-видимому, в основном он был написан уже в июле: Бунин читал его в это время на даче Ковалевского под Одессой Д. Н. Овсянико-Куликовскому и художнику В. П. Куровскому, а несколько позднее — в Москве на «Среде» Телешова.

Известно реальное лицо, послужившее прототипом Шаши, — это крестьянин из тех мест, которые Бунин знал, живя в Глотове. Он был женат на падчерице винокура помещиков Бахтеяровых в селе Глотове, немца Отто Карловича Туббе — Дуне, в которую был влюблен гимназист Бунин. В. Н. Муромцева-Бунина пишет: «Зимой сыграли свадьбу младшей падчерицы Отто Карловича, той Дуни, которая некогда пленяла Ваню. Выдали ее за сына Вукола Иванова, Александра, в будущем послужившего Бунину прототипом для рассказа „Я все молчу“. Он в молодости играл роль мрачного человека, никем не понятого, делал вид, что он что-то знает, и это его слова: „Прах моей могилы все узнает“ и „я все молчу“… Свадьба была пышная, свадебный пир происходил в помещичьем доме Бахтеяровых, которые все зимы проводили в городе. На пиру „молодой“, сделав вид, что приревновал „молодую“, оборвал ей шлейф, нарочно наступив на него, мучил он ее и в замужестве, иногда очень гадко, в конце концов она не выдержала и бросила его, а он понемногу дошел почти до нищеты.

Когда рассказ „Я все молчу“ был напечатан в газете „Русское слово“, кто-то показал его „Шаше“. Тот прочитал и с возмущением сказал: „Уж если писать, так должен был писать всю правду, а не выдумывать…“ (Видимо, он все же был доволен, что о нем напечатано в газете…)» («Жизнь Бунина», с. 46).

Бунин говорил, возражая своим оппонентам, не видевшим в персонажах его рассказов символического значения, утверждавшим, будто бы у него, в отличие от произведений писателей-модернистов, нет «безумия, невнятицы», что он «о безумии, о невнятице говорит внятно, разумно…

— Как! Как! А Иоанн Рыдалец, а Шаша, раздирающий собственную печенку…»

Это и есть, как говорил Достоевский, «реализм (…) доходящий до фантастического».

Бунин, по его признанию, в ту пору «искал» новые формы творчества; «я нашел, — говорит он, — через некоторое время себя, свою музыку (…) „Деревня“ — реализм. „Господин из Сан-Франциско“ — симфоничен».


…на престольный праздник, называемый Кириками, в селе бывает ярмарка. — Ярмарка изображена Буниным по впечатлениям от ежегодных ярмарок в д. Глотово, где он обычно проводил лето у двоюродной сестры. Некоторые подробности из дневниковых записей о Глотове перенесены им в рассказ «Я все молчу». 15 июля 1911 г. он записал: «Нынче Кирики (день Кирика и Иулиты— 15 июля ст. ст. — А. Б.), престольный праздник, ярмарка. Выходил. Две ужасных шеренги нищих у церковных ворот. Особенно замечателен один калека. Оглобли и пара колес. Оглобли наполовину заплетены веревкой, на оси — деревянный щиток. Под концами оглобель укороченная, с отпиленными концами дуга, чтобы оглобли могли стоять на уровне оси. И на всем этом лежит в страшной рвани калека, по-женски повязанный платком, с молочно-голубыми, почти белыми, какими-то нечеловеческими глазами. Лежит весь изломанный, скрюченный, одна нога, тончайшая, фиолетовая, нарочно (для возбуждения жалости, внимания толпы) высунута. Вокруг него прочая нищая братия, и почти все тоже повязаны платками.

Еще: худой, весь изломанный, без задницы, один кострец высоко поднят, разлапые ноги в сгнивших лаптях. Невероятно мерзки и грязны рубаха и мешок, и то и другое в запекшейся крови. В мешке куски сального недоваренного мяса, куски хлеба, сырые бараньи ребра. Возле него худой мальчишка, остроухий, рябой, узкие глазки. Весело: „Подайте, папашечки!“ Еще: малый, лет двадцати пяти, тоже рябой и веселый. Сказал про одного нищего, сидевшего на земле, у которого ноги в известковых ранах, залепленных подорожником, и в лиловых пятнах: „Ето считается по старинному заведению проказа“. Потом все нищие деловито двинулись на ярмарку. Прокаженный поехал, заерзал задницей по земле…

Мужик на ярмарке, держа елозившего у него под мышкой в мешке поросенка, целый час пробовал губные гармонии и ни одной не купил. Веселый, ничуть не смутился, когда торгаш обругал его» («Подъем», Воронеж, 1979, № 1, с. 115).

В. Н. Муромцева-Бунина также вспоминала о Глотове: церковь «стояла в двух шагах от нашего дома, рядом с нашим фруктовым садом. Перед ней был большой выгон, а вокруг нее шла каменная ограда. В ограде находились могилы помещиков, сзади церкви — часовня, где образа писались с покойных Глотовых».

«В церковной ограде стояли два ряда нищих, кончалась обедня, и они все приняли надлежащие позы в ожидании подаяний. Такого количества уродов, калек мы не видели и на Востоке! Описывать их я не стану. Они даны в рассказе у Ивана Алексеевича „Я все молчу“… Ян, пока слепые пели, внимательно всматривался в каждого…» Одного из калек Бунин заставил «рассказывать свою биографию, иногда шутил с бабами, девками, давал пятаки мальчишкам, чтобы они погарцевали на деревянных конях».

На ярмарке «уже много пьяных, мне показывают высокого солдата в щегольских блестящих сапогах, ежегодно в этот день бьющего смертным боем лохматого мельника, который отбил у него жену. Солдат уже выпивши, хорохорится, готовясь к драке» («Материалы», с. 117–118).


Древнецерковный распев — знаменитый распев, он восходит к XII в.

…вопит о… Лазаре, об Алексее Божьем человеке… — Наиболее распространенный духовный стих, прототип которого — евангельская притча о богатом Лазаре.

…калеки… Вот одна из этих тележек… — Бунин сфотографирован с одним из таких калек, рядом с тележкой; см.: ЛН, кн. 2, с. 233.

«Три сестры жили…» — Этот стих и следующие Бунин записал в Глотове 19 мая 1912 г. со слов странника Ивана, который рассказал ему приведенную в «Худой траве» легенду о табаке. Текст духовного стиха дан в рассказе, по сравнению с записью в дневнике, в немного измененном виде.


Святые*

Журн. «Вестник Европы», СПб., 1914, № 4, апрель. Заглавие в машинописном тексте, датированном «23 января / 6 февраля 1914 г. Капри», было: «Блудница Алина» (ЦГАЛИ). Печатается по кн. «Митина любовь».

Газета «Голос Москвы» писала: «Прекрасна крохотная, в девять страничек картина Ив. Бунина „Святые“ в „Вестнике Европы“. Образный язык, красивая фигура старика, — рассказ его о мученице Елене, о горькой судьбе которой проливал он слезы умиления, — все это очень хорошо и проникнуто той особой теплотой и ласковым юмором, который так удается Бунину».

Бунин записал в дневнике: из наиболее «любимого, ценного» для него — «„Святые“ больше всего». Это рассказ — во хвалу жизни и любви. Блудница Елена, претерпев жестокие гонения за свою любовь, которую в конце концов дано было ей познать, стала святой. «…Великое, несметное множество грехов прикрывает любовь!»


Арсенич. — Бунин писал Б. К. Зайцеву 12 сентября 1943 г.: «…Весь этот Арсенич сплошь выдуман, — никакого такого, даже подобного я никогда не видал, — как выдумано девять десятых всего мною написанного».

Ниоба — в греческой мифологии — дочь Тантала. Она оскорбила, хвастаясь своими многочисленными детьми, богиню Лето, мать Аполлона и Артемиды, за что были убиты все ее дети, а Нисба от горя окаменела.

Mальтротировать — от фр. maltraiter — грубо обращаться, издеваться.

Шелка шамаханские — из Шамахи (на Кавказе).


Весенний вечер*

Сб. «Слово», Книгоиздательство писателей в Москве, 1915, № 4. Печатается по кн. «Петлистые уши». Рукопись (машинопись) датирована: «31 января / 12 февраля 1914 г. Капри». Наборная рукопись (машинопись с исправлениями Бунина) — в собрании рукописей Марии Федотовны Муромцевой; на первой странице Бунин написал: «Прошу как можно тщательнее воспроизвести оригинал. Есть умышленные ошибки, ударения на словах и т. д. — все это надо сохранить. Ив. Бунин». Сохранилась у М. Ф. Муромцевой и корректура рассказа — верстка, с надписью автора: «Исправить и дать мне в 2-х экз. Для подписи. Ив. Бунин. 2 дек. 14». Корректура «Весеннего вечера» (без даты) имеется также в Институте мировой литературы ЛН СССР.

Бунин читал рассказ, как сообщал И. Игнатов в газете «Русские ведомости» (1915, № 19, 24 января), в Обществе любителей российской словесности.

О Бунине писали, что он «принадлежит к числу тех редких писателей, каждое произведение которого представляет шаг вперед по сравнению с предшествующим» (Музей Тургенева).

В отзывах на «Весенний вечер» говорилось о психологической сложности изображенных персонажей. «Рисуя преимущественно темные проявления души деревенского человека, Бунин, однако, умеет дать почувствовать в ней и великую тоску по иной, светлой и праведной жизни (…) Полон тоски и этот спившийся, одуревший от пьянства мужик» (Джонсон И. Новые книги. Слово, сборник четвертый. — Утро России, М., 1915, № 44, 14 февраля).

Е. Колтоновская писала: «Как отточенный кинжал, ранят бунинские слова, тоже отточенные, холодноватые и прозрачные — колющие и жгущие, как ледяные кристаллы» (Вестник Европы, 1915, кн. 3).

Писательница Л. А. Авилова поражалась лаконичностью языка Бунина, жанровым своеобразием его произведений. «Вот у вас: „брат! отдай!“ — говорит она о рассказе „Весенний вечер“, — и одним словом „брат“ выдвигается целый характер. И как только он крикнул: брат! — так можно было предчувствовать, что он и убьет, и деньги бросит. Очень сложно, а ясно» (ЦГАЛИ).

Бунин, по словам Авиловой, разрушил многие литературные условности, которые до него никто не замечал. «Анекдота, — писала она, — вы никогда не пускали к себе на порог. Но вы изгнали и фабулу, и определенную мелодию со всеми ее нежностями, теноровыми нотками и веянием теплоты. Вместо мелодии стало то, чего шарманки играть не могут» (там же).

Куприн так определил творческие достижения Бунина того времени: «Бунин тонкий стилист, у него громадный багаж хороших, здоровых, метких, настояще-русских слов; он владеет тайной изображать, как никто, малейшие настроения и оттенки природы, звуки, запахи, цвета, лица; архитектура его фраз необычайно разнообразна и оригинальна; богатство определений, уподоблений и эпитетов умеряется у него строгим выбором, подчиненным вкусу и логической необходимости; рассказ его строен, жив и насыщен; художественные трудности кажутся достигнутыми непостижимо легко… И многое, многое другое» (Куприн А. Чтение мыслей. — Журнал журналов, 1916, № 20).

…притынная деревушка… — «Притынный, место притынное, куда охотно сходятся» (Вл. Даль).


Тень Птицы*

В Полном собрании сочинений 1915 года рассказы печатались под заглавием «Храм Солнца». В 1917 году изданы, вместе со стихами на темы Востока, под этим же названием, а в 1931 году в Париже — отдельной книгой, озаглавленной «Тень Птицы», в которую вошел также рассказ о древней столице Цейлона, Анарадхапуре, «Город Царя Царей». В первом томе Собрания сочинений (1936) Бунин восстановил прежнее название, «Храм Солнца», но, готовя том для нового издания в июле 1953 года, зачеркнул это заглавие и написал: «Тень Птицы».

Это — цикл рассказов о путешествии по странам Востока. Они своеобразны по жанру, сочетают в себе дневниковые записи — описания городов, древних развалин, памятников искусства, пирамид, гробниц — и легенды древних народов, экскурсы в историю их культуры, в историю расцвета и гибели царств. Не ускользает от внимания Бунина и то, что «нищета разрушает кварталы Скутари, Стамбула, Галаты, Фанара и превращает их в вертепы и трущобы».

Бунин писал: «„…Страсть к обозрению мира“, говоря словами Саади, всегда была и есть у меня в очень большой, даже редкой мере» («Подъем», Воронеж, 1977, № 1, с. 134).

Он не только изъездил Россию и Европу, но странствовал по Африке, в Палестину, на Цейлон. В Константинополе побывал тринадцать раз! В письме к издателю Боссару 21 июня 1921 года он говорит о своих путешествиях: «…меня занимали вопросы философские, религиозные, нравственные, исторические». Книгу о своих странствиях Бунин хотел назвать «Поля мертвых».

Поэтесса Г. Н. Кузнецова пишет о своей беседе с Буниным в ноябре 1932 года: «Как странно, что, путешествуя, вы выбирали все места дикие, окраины мира, — сказала я.

— Да, вот дикие! Заметь, что меня влекли все Некрополи, кладбища мира! Это надо заметить и распутать!» (ЛН, кн. 2, с. 291).

Это влечение ко всем Некрополям мира — от «жажды жить (…) не только своим настоящим, но и (…) тысячами чужих жизней, — говорил Бунин, — современным мне и прошлым, всей историей всего человечества со всеми странами его» (ЛН, кн. 1, с. 386).

Оттого все его «самые заветные странствия — там, в этих погибших царствах Востока и Юга, в области мертвых, забытых стран, их руин и некрополей», — Стамбул, Египет, Палестина, все то, о чем он повествует в «Тени Птицы». Потом будет Цейлон — и «Братья». Он также скажет о себе:

«Жизнь моя — трепетное и радостное причастие вечному и временному, близкому и далекому, всем векам и странам, жизни всего бывшего и сущего на этой земле, столь любимой мною».

Стремление — раствориться в неизведанном в путешествии, «с наслаждением» затеряться в толпе древнего города, «в той возбуждающей атмосфере толпы, которая охватывает душу и тело горячим веянием жизни и тянет к слиянию с жизнью всего мира». И текут «все новые и новые толпы, полные страстного и волнующего зноя жизни. И когда в этот зной врывается свежее дыхание ночи и моря, я пьянею от сладкого сознания, что и я в этом новом Содоме и свободен…» (Полн. собр. соч., т. IV, с. 113, 114).

В этом приобщении к неизведанному прекрасному — путь к обновлению себя и к обновлению жизни, — по Достоевскому: красота спасет мир. Приобретенный опыт убеждал: «Всякое путешествие очень меняет человека». Приходило сознание преемственности бытия, и укреплялась мысль, что не может погибнуть что-то «непостижимо божественное в человеке», — то, что и есть жизнь.

Идея бессмертия проникает рассказы «Тень Птицы» и придает им универсальный смысл. Бунин «верил в бессмертие сознания, но не своего я», — пишет В. Н. Муромцева-Бунина, говоря о своей беседе с ним 9 февраля 1923 года.

В «Тени Птицы» в высочайшей художественной форме выразилась та особенность русской литературы, о которой говорил Достоевский, — явленная миру столь удивительно в Пушкине, — это «способность всемирности, всечеловечности, всеотклика».

Бунин писал: «Я ведь чуть где побывал, нюхнул — сейчас дух страны, народа почуял». Рассказы «Тень Птицы» написаны так, как бы он сам был, говоря словами Достоевского, «гражданин древнего мира».

В этих рассказах не только чувство истории и беспримерная зоркость художника, обозревающего все «царства и славу их», но и великий дар постижения прошлого. В этом ему близок Толстой не только как исторический романист, но и как глубокий мыслитель с его постоянным интересом к Востоку, к воззрениям древних учителей жизни и философов — Индии, Китая, Японии. Именно у Толстого, как сказал Бунин, «обостренное ощущение Всебытия» (Бунин, т. 9, с. 47).

Сам Бунин связывал идеи, которыми он проникся в путешествиях, с его пониманием Толстого: «Вскоре после смерти Толстого я был в индийских тропиках. Возвратясь в Россию, проводил лето на степных берегах Черного моря. И кое-что из того, что думал и чувствовал и в индийских тропиках, и в летние ночи на этих берегах, под немолчный звон ночных степных цикад, впоследствии написал» (Бунин, т. 9, с. 47).

А писал он о людях, обладающих способностью особенно сильно чувствовать время чужое, прошлое и чужие страны, — это «поэты, художники, святые, мудрецы, Будда, Соломон, Толстой (…) Все они (…) отличаются все возрастающим с годами чувством Всебытия…» (Бунин, т. 9, с. 48). Почуять «темный след // Того, что пращур мой воспринял в древнем детстве», — как говорит Бунин в стихотворении «В горах», — значит в некой мере ощутить Всебытие.

Об изображении Востока у Бунина писал Ю. Айхенвальд: «Его пленяет Восток, „светоносные страны“, про которые он с необычайной красотою лирического слова вспоминает теперь (…) Для Востока, библейского и современного, умеет Бунин находить соответственный стиль, торжественный и порою как бы залитый знойными волнами солнца, украшенный драгоценными инкрустациями и арабесками образности; и когда речь идет при этом о седой старине, теряющейся в далях религии и мифологии, то испытываешь такое впечатление, словно движется перед нами какая-то величавая колесница человечества» (ЦГАЛИ).


Тень Птицы*

Альманах «Земля», сб. 1, М., 1908.

Рассказ написан, как говорит В. Н. Муромцева-Бунина, «после нашего первого путешествия на Ближний Восток в 1907 году, но там все из впечатлений его пребывания в Константинополе в 1903 году, в ту „незабвенную весну“» («Жизнь Бунина», с. 148).

В письме брату Юлию Алексеевичу 12 апреля 1903 года Бунин сообщал, что отправился он в путешествие на пароходе «Нахимов» из Одессы 9 апреля. В пути — «чувство одиночества, пустынности и отдаленности от всех близких». При приближении к Босфору «открыл глаза — взглянул в окно — и вздрогнул от радости: налево, очень близко, гористые берега (…) Солнце стало пригревать, и мы медленно стали входить в Босфор». 13 апреля Бунин продолжил письмо: «Вход в Босфор показался мне диковатым, но красивым. Гористые пустынные берега, зеленоватые, сухого тона, довольно резких очертаний. Во всем что-то новое глазу. Кое-где, почти у воды, маленькие крепости, с минаретами. Затем пошли селения, дачи. Когда пароход, следуя изгибам пролива, раза два повернул, было похоже на то, что мы плывем по озерам. Похоже на Швейцарию… Босфор поразил меня красотой. Константинополь. Часов в десять мы стали на якорь, и я отправился с монахом и греком Герасимом в Андреевское подворье… В подворье занял большую комнату. Полежав, отправился на Галатскую башню» («Жизнь Бунина», с. 144–145). Это типично для Бунина: путешествуя, в незнакомом городе он обычно поднимался на самую высокую точку, чтобы осмотреть все в целом.

«Кроме обычных мест, посещаемых туристами, (проводник) Герасим водил его в частные дома (…) Византия мало тронула в те дни Бунина, он не почувствовал ее, зато ислам вошел глубоко в его душу (…) Он взял с собою книгу персидского поэта Саади „Тезкират“, он всегда, когда отправлялся на Восток, возил ее с собой» (там же, с. 146). «Он в первый раз целиком прочел Коран, который очаровал его, и ему хотелось непременно побывать в городе, завоеванном магометанами, полном исторических воспоминаний, сыгравшем такую роль в православной России, особенно в Московском царстве» (там же, с. 143).

В. Н. Муромцева-Бунина, совершившая вместе с Буниным путешествие на Восток в 1907 году, вспоминает: «Ян называет мне дворцы, мимо которых мы проходим, сады, посольство, кладбище… Он знает Константинополь не хуже Москвы (…)

Ян говорит о ветхости и запустении этого, по его словам, самого лучшего города в мире. Сообщает мне разные исторические сведения, упоминает о прежних великих султанах».

Взяв комнаты в Афонском подворье, — продолжает Вера Николаевна, — «спешим по темному коридору, освещенному тусклой лампочкой, обратно в город. Спускаемся к Золотому Рогу, к мосту Валидэ. Темнеет. Стамбул силуэтом вырисовывается на зеленоватом небе. Скутари зажигается огнями… Из шумной и освещенной Галаты мы попадаем через мост Валидэ, за проход по которому берут какую-то мелкую монету, в тихий и темный Стамбул.

Да, здесь смесь Византии и Востока». (Здесь и в дальнейшем цитирую воспоминания В. Н. Муромцевой-Буниной о путешествии Бунина по Востоку, по рукописи, которую она любезно прислала мне.)


«Quocumque adspicas nihil est nisi pontus et aer». — «Взоры куда ни направь, повсюду лишь море и небо». Овидий. Скорби, кн. 1, элегия 2, стих 23.

Святая София — Айя-София, храм святой Софии, превращенный турками, завоевавшими Константинополь в XV веке, в мечеть.


Море богов*

Журн. «Северное сияние», СПб., 1908, № 1, ноябрь.


В Пирее… мы бросили якорь… — Бунин с женой, Верой Николаевной, отправились из Константинополя 17 апреля 1907 г. Иван Алексеевич, — вспоминает Вера Николаевна, — «говорил об „алтарях“ солнца, то, что он потом развил в своей книге „Храм Солнца“, высказывал пожелание уехать на несколько лет из России, совершить кругосветное путешествие, побывать в Африке, Южной Америке, на островах Таити».

Из Пирея в Афины прибыли поездом. «Когда мы выезжаем из города, — пишет Вера Николаевна, — в глаза нам ударяет выжженный холм с золотисто-желтыми храмами, которые так прекрасны на густо-синем фоне неба… Ян выскакивает из экипажа, бежит к входу, пробитому в гранитной стене, окружающей Акрополь внизу, и быстро поднимается по широкой мраморной лестнице к Пропилеям». «Вот мы входим по мраморным плитам в Парфенон… Садимся на скользкую ступень лестницы и некоторое время сидим молча-.. Ян поднимает небольшой кусок мрамора и говорит, что ни за что не расстанется с ним, тайком унесет с собой».

Опять в море. В ранних вариантах рассказа читаем: «Вот и Хаос Гезиода, то первобытное и безликое, из чего возник мир! Сколько богов рождалось на берегах этого моря и сколько их поглотил этот Хаос, подобно титану Кроносу, поглощавшему всех чад своих от Реи! Первый бог, почувствованный человеком, был столь страшен, что человек даже в молитве не дерзал произносить его имя, — как это было в Халдее, в Египте, у племен семитических и даже у греческих — в диких горах и лесах Аркадии, где долго поклонялись только Волчьему Зевсу, требовавшему жертв человеческих… Человеческих жертв требовало и Солнце, воплощавшееся в капищах по берегам этого моря то в Бэла, то в Молоха, то в Илу-Самаса, то в Иегову — „огонь поедающий“… А Время все поглощало и поглощало его образы. Поглотило оно и Озириса и Зевса… Поглотило и Гора и Аполлона, „детей Солнца“… Затмевает своим дыханием и лик Иисуса… Но Солнце все же существует! На Крит мы не заходили, — продолжает Бунин. — Проснувшись на рассвете, я увидел волнистый силуэт высокого мыса, голубевшего в утреннем паре. Родина Зевса Олимпийского! Пусть Кронос поглотил-таки его — легенда его детства так трогательна! Рея укрывалась от Кроноса в гроте, озаряемом золотым отблеском от хрустально-кобальтовой влаги; пчелы кормили его янтарным медом, коза давала ему свои лиловые сосцы. А когда ребенок плакал, воины били копьями в медные щиты — и ребенок смолкал, тараща на них светлые глазки, и Кронос ничего не слыхал за веселым трезвоном» (Бунин, т. 3, с. 436–437).


Дельта*

Газ. «Последние новости», Париж, 1932, № 4085, 29 мая. В Полн. собр. соч. этот рассказ частично входил в текст рассказа «Зодиакальный свет».

Двадцатого апреля 1907 года Бунин и Вера Николаевна прибыли в Александрию. «Здесь, — пишет Вера Николаевна, — гораздо больше, чем в Константинополе, бросается в глаза смешение туземных кварталов с европейскими домами и отелями на широких улицах и просторных площадях. Кроме того, в этом смешении есть и нечто африканское, первобытное».

В отрывках, исключенных Буниным из последней редакции текста, об Александрии читаем: сюда «когда-то стеклись чуть не все древние религии и цивилизации, которые уже свершили свои пути и, воздвигнув им памятники, искали спасения в космополитизме, готовые возвратиться к первобытному братству и к первобытному Безыменному Богу». Александрия стала «городом, блистающем мраморными театрами, храмами, портиками, библиотеками, Серапеумом — „храмом погребенного Солнца“, — и вот в нем сошлись жрецы, философы, грамматики, софисты, поэты и ученые всех стран, дабы Солнце возродилось…»

Походы Александра «изумили, раздвинули грани земли до сказочного, породили тысячи сказаний, покрыли тысячи свитков рассказами о неведомых прежде богах и странах… Заложив город и гавань в Дельте, в Месопотамии Египта, он как бы снова созвал человечество на равнину Сенаарскую — к построению новой Вавилонской башни. Пусть снова смешаются языки! Даже одна попытка достигнуть неба перерождает мир!»

Александр, «стерший грани почти всех царств земли, совершивший жертвы во всех ее капищах, но поклонявшийся, может быть, только Неведомому богу Сократа и Платона, родился для того, чтоб, соединив царства востока и запада, построить первый международный город и заложить первые основания какого-то нового храма, взамен опустевших храмов Греции, Иудеи и Египта. И на его город выпала беспримерная в истории роль — стать центром всех религий и всех знаний древности, стать предшественником Назарета… а потом и „великим полем битвы за имя Христово“, — полем печальным, впрочем… Разве есть место, которого не могли бы осквернить жрецы и схоласты?» (Бунин, т. 3, с. 440–441).

Жизнь Египта «текла во тьме и рабстве, стала подобна „палке, изъеденной червями“… А был ли на земле народ более славный? В темные и жестокие времена варварства он первый восстал среди народов в беспримерной цельности и законченности своего облика — и на первобытной земле, каждая пядь которой оплачивалась кровью, сумел сохранить этот облик пять тысячелетий. Он не знал себе равных ни в труде, ни в созидании памятников, ни в знаниях, ни в морали, ни в отваге, уживавшейся рядом с изумительной для того времени кротостью. Он был наставником всего древнего мира: это на основах его культуры, его религии выросли Ассирия, Финикия, Иудея, Греция — и христианство. За четыре тысячелетия до Греции он создал беспримерное по силе резца ваяние, создал беспримерную по тонкости, чистоте, яркости и простоте живопись; создал поэзию гимнов, беспримерную по вдохновению; создал религию — беспримерную уже по одному тому, что она одна не потребовала человеческих жертвоприношений!

Он никогда не знал судр и париев. Никогда на знал рабства женщин. Он всегда был человечен, опрятен, мягок в обращении, благоговейно чтил жизнь во всех ее проявлениях; об этом свидетельствует прежде всего обоготворение животных — обоготворение земных проявлений божественной творческой силы. Он не раз властвовал над всем Востоком, но даже и в эти дни никогда не уподоблялся в свирепости другим народам, обивавшим городские стены кожей пленных.

„Добро ярче изумруда в черной руке невольника“, — начертал он на папирусе, — и добро стало краеугольным камнем и веры его, и всех житейских установлений.

Вера была величественна и грандиозна, как величественны и грандиозны все труды и все искусства Египта. Первобытная, космическая широта мысли сочеталась в Египте с величайшей изощренностью и тонкостью. Вера Египта в основе своей, в первоисточниках признала единого бога и множество светозарных форм его. Она была, по чудесному выражению Шамполиона, пантеистическим единобожием(…) Радость бытия, где смерть лишь ступень к совершенству, радость сыновней близости к Отцу и братской близости ко всему живому, участие в красоте и гармонии светозарного космоса — вот что было основой египетского пантеизма, столь близкого к пантеизму христианства. Но, придя в Мемфис и воздвигнув пирамиды, Египет точно схоронил под ними свою веру. Замкнутый, мистически строгий, он становился все мрачнее и мрачнее. Он уже вступил в те великие битвы народов, что затянулись на тысячелетия и, затопив землю кровью, породили грозные и страшные глаголы еврейских пророков. „И предал его господь в руки властелина жестокого. И стали сражаться брат против брата и друг против друга, город с городом, царство с царством. И оскудели реки и каналы египетские. И дух Египта изнемог в нем… И прибег он к идолам и чародеям и к вызывающим мертвых…“» (Бунин, т. 3, с. 442–444).


Свет Зодиака*

Газ. «Последние новости», Париж, 1929, № 3000, 9 июня. В Полн. собр. соч. рассказ частично входил в текст рассказа «Зодиакальный свет».


Каир шумен… — О пребывании в Каире В. Н. Муромцева-Бунина пишет: «Едем по прекрасной аллее, прямой и обсаженной высокими деревьями… Уже в конце аллеи различаем пирамиды. Ян сравнивает их с деревенскими ригами. Издали они не кажутся грандиозными… Наконец, останавливаемся. Идем мимо английского отеля.

— Вот где пожить бы зимой! — роняет он как бы про себя.

Мы с ним быстро идем вперед. Но тут нас обступают проводники, хозяева верблюдов, предлагающие прокатиться вокруг пирамид… Мы всеми правдами и неправдами отбились от всех этих докучливых, развращенных туристами людей.

И вот мы одни у подножья Хеопса, и только тут, подойдя вплотную к пирамиде, я ощущаю ее величину. Но ни взбираться на нее, ни осматривать внутри мы не решаемся — слишком жарко! Мы обходим вокруг все пирамиды, удивляемся высоте каждого уступа и всем существом понимаем, что значит „египетская“ работа… Затем долго стоим перед Сфинксом, очень засыпанным песками… Потом идем дальше по пустыне, по слоистым пескам. Становится жарко, песок начинает нагреваться. Ян опасается солнечного удара, но все же идет и идет вперед. Доходим до какого-то могильника. Ян устремляется в него». «Довольно долго стоим около террариума (в зоологическом саду) с маленькими очень ядовитыми африканскими змейками. Лицо Яна искажается, — у него мистический ужас перед змеями, но его всегда к ним тянет, и он долго не может оторваться от них, следя с какой-то мукой в глазах за их извилистыми движениями». В старом Каире поднимались «на Цитадель, где находятся колодезь Иосифа, мечеть и дворец вице-короля…

Как во всех восточных городах, жизнь протекает здесь на улице. Тут и бреют, и стряпают, и производят всякие ручные работы. Конечно, масса полуголых, чумазых детей, пристающих с бакшишем… На Цитадель мы поднялись как раз вовремя, за четверть часа до заката. Колодезь Иосифа волнует нас своей древней простотой. В мечеть мы только заглядываем, она в стиле Айя-Софии. Двор ее большой, чистый, выложен мрамором, обнесен высокими стенами, с фонтаном впереди. Цитадель построена Саладином в XII веке, на нее пошли камни с малых пирамид.

Нас тянет западная сторона, откуда открывается вид на весь Каир-, сначала мы видим Старый Каир с лесом минарет, затем Новый, далее пирамиды, пустыню».

О пирамидах Бунин писал: «Я обошел Великую пирамиду и с запада. Я прошел между Хуфу и Хафри по широкой волнистой долине. Хафри был близко-близко… Но показалась вдали кучка людей: три бедуина, два европейца в кремовой фланели и розовое платье под белым зонтиком, блестевшим на солнце. И по тому, как четки, но малы были их фигурки среди песчаных бугров, сразу стало видно, как обманчиво, как громадно пространство между мной и пирамидой, между небом и песками. И долго, долго шел я, спотыкаясь на блестящие черные камни, увязая в шелковистых рассыпчатых наносах.

В глубине долины Хафри скрылся. Стало почти страшно — так светло, так тихо и жарко было в ней. Впереди тянулась гряда скал, заметенная сверху серым золотом, с пробитыми в ней входами в могильники. Я заглянул в один и увидел в душном полусвете звериный помет, похожий на зерна кофе. Одна стена была закопчена дымом, — верно, пастухи ночевали. Но здесь могли быть и гиены… И я поспешил выбраться на солнце. Гиен не оказалось, зато мои руки и вся одежда мгновенно покрылись живой, жгучей сеткой блох… А когда я достиг наконец Великой пирамиды, то увидел жалкую сцену: бедуины проделывали с европейцами комедию езды на верблюде. Верблюд с глухим внутренним ревом и клокотаньем поднимался с колен, и толстая женщина, боком сидевшая на нем, вытаращив глаза и исказив красное, потное лицо ужасом, отчаянно визжала и хваталась за черные руки бедуина.

Голос ее прозвучал в знойном пространстве между небом и пустыней, как писк. В голове моей, одурманенной жарой и усталостью, тяжко отдавался стук сердца. Шлем был мокр, руки горели от укусов» (Полное собрание сочинений, т. IV, с. 163–164).


Иудея*

Сб. «Друкарь», М., 1910. Эта публикация включает также тексты, позднее выделенные в самостоятельные рассказы «Камень» и «Шеол».

Предлагая H. Д. Телешову свой рассказ, Бунин писал ему 1 августа 1909 года: «Это последний мой рассказ о поездке, и придаю я ему довольно большое значение, пишу его давно, отношусь к нему так серьезно, что не печатаю его уже года полтора» (ЛН, кн. 1, с. 586).

Бунин писал рассказ в Васильевском, Орловской губ., весной и летом 1908 года. В. Н. Муромцева-Бунина, вспоминая о пребывании Бунина в это время в Васильевском, говорит: «Он писал „Иудею“, просматривал „Море богов“, „Зодиакальный свет“».

О пребывании в Иерусалиме Вера Николаевна пишет: мы идем «к Западным Воротам, с грубой средневековой башней. По дороге рассматриваем при дневном свете сарацинскую зубчатую стену, которая скрывает древний город, спускающийся с запада на восток.

Пройдя сквозь темные ворота, мы останавливаемся на крохотной площади и смотрим на Цитадель Давида, окруженную рвами и бойницами. Потом спускаемся по странной узкой улице со сводами, а местами с холщовыми навесами, делающими ее сумрачной. Сразу охватывает трепет: одно название чего стоит — улица Царя Давида!» Затем уехали «фаэтоном» на Елеонскую гору. «Ян указывает мне Иосафатову долину и говорит:

— Это место Страшного Суда. И евреи и мусульмане считают великим счастьем быть похороненными здесь. — И он привел слова пророка Иоиля о Долине Иосафата». Об этом — стихи Бунина «Долина Иосафата». Потом поднялись по склону Елеоиской горы. На горе — православный храм, «он очень не вяжется с угрюмой пустынностью Иудеи; к тому же, словно нарочно, купола его выкрашены в густой синий цвет. Мы поднялись на колокольню… На обратном пути остановились в Гефсиманском саду». Есть стихотворение Бунина «В Гефсиманском саду» (1894).


Мечеть Омара — мечеть, именуемая Куббат ас-Сахра, конец VII в. Омар — арабский халиф, завоеватель Иерусалима. В. Н. Муромцева-Бунина пишет: «Пройдя мимо Судилища Соломона, мы вступаем на ослепительно белый двор. Не буду описывать Мечети Омара, скажу лишь то, что навеки сроднилось с моей душой: сверкающая белизна ее двора с темными кипарисами (напоминавшими мне картины Беклина), массивное великолепие храма, стоящего на мраморном возвышении и отливающего светло-желтым кафелем и голубым фаянсом, а внутри мечети — огромный, черный, шершавый камень под зеленым балдахином, — скала Мориа, — яшмовые и порфировые колонны, сохранившиеся со времен Храма Соломона, мозаики, похожие на парчу, и запах „кипариса с запахом розовой воды…“»


Камень*

Газ. «Последние новости», Париж, 1929, № 2930, 31 марта. В Полн. собр. соч. рассказ «Камень» соответствует главам 4-й и 5-й рассказа «Иудея» (см. также примеч. к рассказу «Иудея»).


Стена Плача. — Вера Николаевна вспоминает: «Пройдя по улице Давида несколько дальше той улочки, которая ведет к Храму Господню, мы свертываем вправо и, спускаясь по уступам, попадаем в узкое замкнутое пространство. Восточная сторона его — высокая каменная стена; это и есть „Стена Плача“, главное святилище евреев; некогда она была частью укреплений, окружавших Храм Соломона, ныне же — часть внешней — стены, идущей вокруг Мечети Омара».


Камень Мориа. — К словам Талмуда: «Камень Мориа, скала» — Бунин сделал примечание, приписав от руки на полях первого тома изд. «Петрополиса»: «Имя Скалы — Эвенгашетия, то есть в переводе: Камень Основы». С Камнем Мориа связаны различные легенды. Бунин цитирует Коран и говорит, каким символом, по Корану, является Камень Мориа для мусульман:

«…Камень Мориа, „непрестанно размахивающийся между небом и землей“, как бы смешивающий землю с небом, преходящее с вечным» (Бунин, т. 9, с. 48).

О Камне Мориа говорится в поэме В. А. Жуковского «Агасфер».


Шеол*

Бунин. Ив. Тень Птицы. Париж, 1931. В Полн. собр. соч. рассказ соответствует главе шестой рассказа «Иудея» (см. также примеч. к рассказу «Иудея»).


Астарта (Истара, Иштар) — богиня древних вавилонян, олицетворение звезды Венеры. Ее культ носил сладострастный характер. О ней — стихотворение Бунина «Истара» (см. т. 1 наст. изд.).


Тир и Сидон — города-государства древних финикиян (соврем. Сур и Сайда).


Пустыня дьявола*

Газ. «Русское слово», М., 1909, № 296, 25 декабря.

Бунин пишет: «В забвении почиет святая земля, возвратившаяся к первобытной нищете и безлюдности. Но незабвенна ее летопись. И великой меланхолии исполнены ее дремотные дали» (Полн. собр. соч., т. IV, с. 192).


Страна содомская*

Газ. «Русское слово», М., 1911, № 158, 10 июля, под заглавием «Мертвое море».


Храм Cолнца*

Журн. «Современный мир», СПб., 1909, № 12, декабрь.

В. Н. Муромцева-Бунина пишет: из Бейрута к Баальбеку отправились поездом. «Едем мы в третьем классе, — на востоке мы ездили днем всегда в третьем классе, — всегда увидишь что-нибудь интересное… познакомишься с некоторыми нравами… После перевала длинный туннель, — прорезываем насквозь Ливан. За ним много распаханной земли. Далее цепь Антиливака со своим знаменитым Гермоном… Едем по долине, которая слева от нас замыкается Ливаном, а справа Антиливак.

Баальбек — развалины огромного храма, вернее храмов, самых древних и самых огромных из всех, когда-либо созданных рукой человеческой. Как показывает само название, они были посвящены Ваалу, богу Солнца.

За Баальбеком — пустыня, хотя и плодородная. От огромного города, который на своем веку претерпел так много и от людей и от землетрясений, осталось маленькое селение, а от храма — шесть исполинских колонн… Мы долго бродим среди этих циклопических развалин, с каким-то недоумением взираем на колонны, которые вблизи кажутся еще более исполинскими… Мы оставались среди руин до самого заката, то есть до того времени, когда вход в них запирают… Ян, отвоевывая лишние полчаса у нетерпеливо ожидавшего сторожа, ждавшего нашего ухода, взбирается к подножию колонн, и мы долго не можем его дозваться». О Баальбеке см. комментарий к стихотворению «Храм Солнца», написанному во время пребывания Бунина в этом селении — 6 мая 1907 г., — в т. 1 наст. изд.

Во время вечерней прогулки, продолжает Вера Николаевна, «на окраине селения мы остановились. Тут Ян неожиданно стал читать стихи. Он читал (все восточные) как-то особенно, я никогда раньше, да, пожалуй, и потом не слыхала такого его чтения».

Бунин взял с собой в поездку бейрутское издание «History of Baalbek by Michel M. Alouf», 1905.


Геннисарет*

Газ. «Русское слово», М., 1912, № 297, 25 декабря. В Полн. собр. соч. указано, что рассказ написан 9 декабря 1911 года на Капри. В газете «Возрождение» (Париж, 1927, № 691, 24 апреля), где текст напечатан со стилистическими изменениями и сокращениями, начало и окончание работы над рассказом отмечено двойной датой: «1907–1927».

Бунин писал: «Но надо видеть страну Геннисаретскую: теперь она, молчаливая, пустынная, делит участь всей Палестины» (Полн. собр. соч., т. IV, с. 217).

В. Н. Муромцева-Бунина рассказывает в своих воспоминаниях о поездке в Вифлеем, город в Палестине (соврем. Бейт-Лахм), где, согласно Библии, родился Иисус Христос: «Это небольшой городок, окруженный возделанными полями, с возвышающимся над ним храмом Рождества Христова, перед которым мы остановились. Церковь двухэтажная, тоже какая-то радостная. На полу в нижнем храме — звезда, место, где находились ясли. Мы долго стояли на белой лестнице храма, под сводчатым каменным навесом… Не помню, о чем шел разговор, но помню, что Ян неожиданно прочел: „Был Авраам в пустыне темной ночью…“» («Авраам»).


Hic de Virgine Maria Jesus Christ us natus est. — Здесь родился от девы Марии Иисус Христос (лат.).

Назарет — город в Палестине; согласно библейскому рассказу, здесь прошло детство Христа.

Тивериада — город Галилеи на берегу Тивериадского (Геннисаретского) озера.


В стране пращуров*

ЛН, кн. 1, с. 76–78. Печатается по этому тексту.

Путешествие, о котором говорится в рассказе, Бунин совершил вместе с женой в 1911 году. В Коломбо они прибыли 2 марта, на Цейлоне жили около полумесяца. Вера Николаевна писала 7/20 марта родным в Москву: «Сейчас мы в Кэнди, в гористой местности Цейлона. Здесь очень красиво. Священное искусственное озеро. Очень интересный Буддийский храм. Сегодня мы уезжаем отсюда в горы(…) Поразило меня буддийское богослужение. Мы вошли первый раз в храм их вечером. В полумраке грохот бубен, бой в барабан, игра на флейтах, много цветов с одуряющим запахом, и бонзы в желтых мантиях (…) Мне очень нравится, что здесь приносятся в жертву цветы» («Материалы», с. 162–163).

8/21 марта. «Нурильо, где мы находимся, горное местечко, здесь прохладно, ночью даже холодно. Немного отдохнули от жары. Ян очень истомлен. Мне кажется, что ему вредно потеть при его худобе. Пища здесь ужасная, почти все с перцем. Но зато так хорошо, красиво, интересно, что редко бывает подобное сочетание: и древности, и чудесная растительность, — здоровый климат. Много увидели нового, например, здешние туземцы мужчины не стригут волос, и делают прически, и все носят гребень, панталон, так же, как в Египте, нет, а все в юбках и босиком. Ездят здесь на людях, как в Японии. Легонький на резиновых шинах двухколесный экипаж везет на себе вместе с толстым англичанином худой черный голый сингалезец, сильно обливающийся петом под отвесными лучами солнца.

Сегодня утром мы поднялись на одну из здешних вершин. Поднимались три часа, спускались полтора часа. Все время шли по хорошей искусственной дорожке, вьющейся среди леса. Растительность здесь какая-то необыкновенная: деревья покрыты мхом, какие-то гелиотроповые цветы. Сухо было поразительно, что-то по временам шуршало в сухих листьях, может быть и змеи. Когда мы взошли на вершины, то увидали целый океан гор, идущих кольцами, а на горизонте серебряная гирлянда облаков, — это было на 8300 футов над уровнем моря. Тянуло свежестью, может быть, с океана. Здесь горы конусообразные, только Адамов пик имеет иную форму».

В тот же день Вера Николаевна сообщала брату:

«Мы теперь в Англии, но не в той, дождливой, со сплином, в которой вы были в прошлом году, а в цветущей, экзотической, где чувствуется нега Азии, с удушающе-сладкими запахами и красной почвой (…)

После восемнадцатидневного перехода по Красному морю и океану, где мы пережили совершенно новые ощущения, видели очаровательные закаты, необыкновенно красивые лунные ночи, обливались потом и практиковались во французском языке, мы, наконец, попали в Коломбо.

И с первого же шага изумление и восхищение попеременно охватывают нас. Прежде всего меня поразила мостовая терракотового цвета, затем рикши — люди-лошади с их элегантными легкими колясочками, потом необычная растительность, тут все есть…

В Коломбо мы прожили два дня, жили за городом в одноэтажном доме-бунгалове, в саду, комнаты без потолка, всю ночь электрический вентилятор производил ветер, — жара была неугасимая. Ездили мы на рикшах за несколько верст к отелю, стоящему на океане за городом. Возвращались при лунном свете, казалось, что едешь по какой-то волшебной стране.

Из Коломбо мы поехали по железной дороге в Кэнди, путь очень интересный, идет среди гор мимо плантации чая… проходит через рощи кокосовых пальм, по временам поезд несется над пропастями…

В Кэнди тоже были два дня. Ездили в лунную ночь в горы, видели летающие огоньки. Бездна, освещенная лунным светом, блестела. Несколько раз были в Буддийском храме. Видели танцы диазола: их танцуют с факелами в руках под бой бубен, грохот барабанов и пение туземцев. Зрелище интересное, но утомительное. Теперь мы поднялись еще выше, в местечко Nuwarn Eliya, выговаривают ее Нурилья.

Едим здесь ананасы, бананы, но виски не пьем, хотя и видим, как пьют их спокойные англичане» (там же, с. 163–164).

«На Цейлоне мы пробыли с полмесяца, — пишет Вера Николаевна Муромцева-Бунина автору данного комментария 15 мая 1957 года, — он там почти заболел. Не мог видеть рикш с окровавленными губами от бетеля. То, что чувствовал его англичанин в „Братьях“, автобиографично. Идти в Японию нам было уже нельзя из-за отсутствия средств, — много стоил Египет, кроме того, он уже не мог лишнего дня оставаться, а парохода в Японию нужно было ждать».

11/24 марта 1911 года Бунин писал Юлию Алексеевичу: «Были на севере острова — в Анарадхапуре, видели поистине чудеса, о которых — при свидании. Теперь сидим в Коломбо. Ждем парохода — он придет из Сингапура 31 марта (нового стиля) и, надеемся, доставит нас в Одессу не позднее 10–15 апреля (старого стиля). Очень изнурила жара» (там же).


А. Бабореко

Загрузка...