Он был похож на Бога из Ветхого Завета, только без бороды. Когда девочка его заметила, он сидел на каменной кладке, ограждающей от осыпей дорогу, поднимающуюся по ущелью вверх, к пансионату. Девочка окликом остановила пса. Ее собака — огромный пес больше сенбернара, короткошерстый, черной масти с белой грудью — тащила вверх по дороге тележку с молочным бидоном, позади которого и стояла девочка. Ей было четырнадцать лет. Она сняла с бидона крышку, зачерпнула половником молока и направилась к нему. Сама не зная зачем. Безбородый Бог взял половник и выпил молоко. Вдруг девочка перепугалась. Закрыв бидон, она повесила на его край половник, махнула рукой Мани, и тот помчался к пансионату, таща тележку с бидоном и девочкой с такой скоростью, словно тоже перепугался.
Безбородый Бог обладал чувством юмора. Выслушав просьбу Моисея Мелькера, он разразился таким хохотом, что гости пансионата, все еще танцевавшие, сбились с такта, а трое чехов-музыкантов — пианист, скрипач и виолончелист — прекратили играть. Правда, расхохотался он лишь после того, как Мелькер удалился — в полной уверенности, что получил отказ. Безбородый Бог и глазом не моргнул. А хохотал он задним числом главным образом потому, что Мелькер говорил о Великом Старце, и Безбородый Бог решил, что Мелькер имеет в виду его самого, лишь потом он уразумел, что Мелькер называет Великим Старцем истинного Бога. Того, что с бородой. Недоразумение это имело вполне понятную причину. Моисей Мелькер побаивался произнести слово «Бог» и поэтому всегда называл его Великим Старцем, ибо представлял его себе не иначе, как могучим стариком с окладистой бородой, а что обычный человек в состоянии представить себе Бога, для Мелькера было «просто постулатом христианской веры». Враждебной вере и ее разлагающей была, наоборот, абстракция, верить можно было только в конкретное существо, а существо не может быть абстрактным, потому он и побаивался самого слова «Бог», оно было затаскано, в большинстве своем люди понимали под этим словом нечто неопределенное, расплывчатое, а для Мелькера он был, напротив, Великим Старцем. Поэтому неудивительно, что Безбородый Бог смешался, когда Моисей спросил его, сознает ли он, что пользуется благоволением Великого Старца, и не хочет ли из благодарности к Великому Старцу помочь устроить «Приют Отдохновения» для миллионеров, также пользующихся Его благоволением. Лишь по ходу дальнейшей беседы смущение Безбородого Бога уступило место веселому изумлению — как же, он, оказывается, могущественнее самого Бога! Нет, он не создал весь мир за шесть дней и не нашел, что это хорошо, как сделал Бородатый Бог, он создал его за несколько минут, даже секунд, лучше сказать — за долю секунды, точнее — за доли долей секунды, одним словом — сразу, не сходя с места, в один миг — и нашел, что получилась хорошая шутка. Да и вообще — если выйти за рамки теологии — Безбородый Бог могущественнее Бородатого, ведь по отношению к нему никому не придет в голову задаться вопросом, может ли он, всемогущий, создать камень, который не сможет поднять, или может ли он отменить уже свершившееся: о его могуществе не задумываются теологи, а выражается оно в его неуловимости. Никакое правительство, никакая полиция не пытались его схватить, слишком много нитей сходилось к нему. Кому только банки, принадлежащие ему, равно как и банки, связанные с ним, не открывали номерных счетов, в каких только транснациональных компаниях он не владел контрольным пакетом акций и в каких только крупномасштабных спекуляциях оружием не принимал участия, какое правительство не подкупал и какой папа римский не просил у него аудиенции? Его происхождение терялось во мраке неизвестности. О нем ходили легенды. Согласно одной из них, он прибыл в Нью-Йорк в 1910 или 1911 году из Риги или Таллинна без гроша в кармане и «в течение десяти лет спал в Бруклине на голом полу». Потом стал портняжничать и вскоре подмял под себя текстильную промышленность, однако сказочное его состояние родилось в результате краха нью-йоркской биржи в октябре 1929 года — он скупил акции всех обанкротившихся фирм. Никто не знал его истинного имени, а те, кто знал о его существовании, называли его Великим Старцем. Он изъяснялся только на идиш, но, видимо, понимал говорящих на всех языках, равно как и его секретарь Габриэль, альбинос с голыми веками, всегда в смокинге, всегда с ниспадающими на плечи седыми волосами, всегда в возрасте около тридцати или тридцати с гаком, который владел всеми языками и переводил краткие указания своего шефа, даваемые на идиш, на язык тех, кто просил совета у Великого Старца. При этом просители дрожали от страха. И не без основания. Ибо его совет мог быть доброжелательным, а мог быть и коварным. Великий Старец был непредсказуем и ни на кого не похож. Многие предполагали, что он, помимо всего прочего, владычествует над Восточным и Западным побережьем Америки. Это помимо всего прочего. Правда, доказательств ни у кого не было. Некоторые считали Иеремию Велиала, торговца коврами, просочившегося в Штаты из Бухары через Берингов пролив, его ближайшим сподвижником. Другие же полагали, что оба — одно и то же лицо, но были и сведущие люди, утверждавшие, что на самом деле нет ни того, ни другого, так что оставалось сомнительным, знал ли кто-нибудь, что за молчаливый старик поселился со своим секретарем в огромном пансионате с островерхой крышей, построенном в нижней части ущелья Вверхтормашки в середине прошлого века, и занял весь верхний этаж в Восточной башне. Он и появился в здешних краях как-то странно. Просто вдруг оказался тут. Официанты автоматически принялись обслуживать его и Габриэля. Они решили, что он — один из обычных постояльцев, то же самое подумали и портье, и директор Гебели, которому принадлежал пансионат. На старика никто не обратил особого внимания, и, когда он вновь исчез, все тут же забыли о нем. Он был для них просто одним из гостей. Не в лучшей форме: какие-то нелады с пищеварением, сердце тоже не тянет, да и возрастной диабет дает о себе знать. Ему явно пошли на пользу здешние тихие леса, пешие прогулки к целебному источнику — всегда в сопровождении Габриэля — и три стакана целебной воды каждое утро, равно как и ежедневный концерт преимущественно классической музыки в четыре часа пополудни.
Если уж в пансионате никто не подозревал, что среди постояльцев находится Великий Старец, то в деревне, расположенной в том же ущелье, — горстке старых, полуразвалившихся домишек — и подавно никто не мог знать о его пребывании. А то бы вновь несколько оживилась вера в его существование. В настоящее же время лишь несколько старушенций время от времени посылали свои многостраничные домыслы в центры общественного мнения, однако неизвестно, попадали ли их послания в Южную Калифорнию, Западную Австралию, а тем более — в Антарктиду, на плато короля Хаакона, куда они были адресованы: их не отсылали обратно, но на них и не отвечали. Вот и старуха — вдова Хунгербюлера — только потому могла поддерживать эту одностороннюю ежедневную переписку, что была единственной состоятельной, можно даже сказать, богатой женщиной в деревне. Ее супруг, Иво Хунгербюлер, сорок лет назад продал свою обувную фабрику неподалеку от Санкт-Галлена и был единственным человеком, построившим себе тут виллу, никак не вписывавшуюся в общий облик ущелья. Фабриканта этого все считали помешанным, ибо кому еще могло прийти в голову поселиться в этой деревне и выстроить тут виллу. Что он и впрямь был не в своем уме, выяснилось после торжественного освящения виллы, протекавшего весьма пристойно, если не считать того факта, что фрау Бабетта Хунгербюлер устроила своему мужу сцену, когда он прожег сигарой дыру в старинном персидском ковре. Она при гостях сказала ему: «Ну что ты, что ты, папочка». Едва последние гости ушли, он повесил сперва жену, а потом и себя самого на притолоке двери, которая вела из гостиной в сад. Один из гостей, забывший в доме ключи от машины, вернулся и обрезал обе веревки. Обувщик был мертв — правда, врач счел, что Иво Хунгербюлер сломал шею уже при падении, а его вдова хоть и осталась жива, но утратила дар речи. С тех пор она и писала письма Великому Старцу. Сама же деревня, насчитывавшая восемьдесят семей, была расположена прямо напротив пансионата на другой стороне ущелья, прорытого рекой в горе. Ущелье это имело весьма странную форму. Солнечный склон его был сплошь покрыт лесом, выкорчеванным лишь на плато с пансионатом, парком, плавательным бассейном и теннисными кортами. Лес поднимался круто вверх по склону, внизу — чистый ельник, выше — лиственницы, и завершалась гора отвесной каменной стеной Шпиц Бондер — местом тренировок скалолазов. А теневая сторона, где была расположена деревня, наоборот, была безлесной, крестьянские домишки лепились по ее склону без всякого плана и смысла, склон тут был слишком отвесный, чтобы его обрабатывать, а место слишком низкое, чтобы привлечь горнолыжников. Из деревенских жителей лишь семьи Претандер и Цаванетти пользовались некоторой известностью в округе. Один из Претандеров был некогда членом Национального совета, а один из Цаванетти — кантональным ветеринаром. Теперь же только деревенский староста носил фамилию Претандер, а много лет назад Претандером звался и местный священник, тихим голосом вещавший Слово Божие. Да кто же поймет это слово, если даже церковный попечитель кантона не понял бормотанья Претандера, со вздохом пожал плечами, но оставил священника на его посту. Однако после кончины старого Претандера не нашлось претендентов на его место, так что теперь раз в месяц присылаемые из кантона священники, сменяя друг друга, читали здесь проповеди перед пустыми скамьями, на которых лишь иногда оказывался кто-нибудь из курортников. Старенькая, покосившаяся церквушка с протекающей крышей была слишком заурядна, чтобы попасть под охрану памятников старины, и слишком мало посещаема, чтобы удостоиться ремонта. В то же время епископ в столице кантона подумывал о том, чтобы построить возле целебного источника часовню для паломников, хотя вся округа здесь была сугубо протестантской. Директор и владелец пансионата Гебели заверял, что чудеса не заставят себя ждать, вот и дочь его уже начинает кое-как передвигаться, однако Рим отказал. Так что строить католическую часовню не стали, а протестантскую церковку начали мало-помалу растаскивать, так как жителям очень была нужна древесина. А нужна она была потому, что многие зарабатывали на жизнь, изготавливая крестьянские комоды, шкафы и стулья «под старину», а также трости и фигурки оленей — большие, используемые в качестве подставок для зонтов, и маленькие — для пепельниц. На рога больших оленей вешали шляпы, а об рога маленьких стряхивали пепел. К церкви лепился обветшавший домик священника, а к нему — деревенские кабаки «У Шпиц Бондера», «У швейцарца», «Битва под Моргартеном», «Генерал Квизан» и «Олень». Среди горстки домишек лишь кондитерские, гараж, подворье старосты и склад пожарной охраны выделялись своим благополучным видом. Кондитерские содержались в хорошем состоянии потому, что поставляли в пансионат хлеб и булочки, плюшки и рогалики и давали возможность диабетикам, с давних пор составлявшим значительную часть летних постояльцев, объедаться сладостями в своих залах, что было бы неуместно в самом пансионате. Гараж — потому, что отдаленность пансионата вызывала необходимость иметь поблизости стоянку такси, а подворье старосты потому, что он поставлял в пансионат молоко: летом — на тележке, зимой — на санках, в которые запрягался огромный короткошерстый и крупноголовый пес черной масти с белой грудью. Староста и сам не знал, откуда тот взялся. Этого вообще никто не знал, да такого пса никто никогда и в глаза не видел. Просто он вдруг оказался в хлеву у Претандера, и, когда тот вошел, пес так бурно обрадовался, что свалил старосту с ног. Поначалу Претандер побаивался пса, но потом привык к нему и в конце концов просто не мог без него жить. И наконец, склад пожарной охраны был все еще в приличном состоянии потому, что в нем хранился подаренный кантональными властями современный пожарный насос с механическим приводом. Подарен он был не для того, чтобы оградить от пожаров саму деревню, для этого, по мнению пожарной охраны кантона, вполне хватило бы старого ручного насоса, а ради сохранности пансионата, для чего кантональная служба подземных сооружений установила гидранты вокруг главного здания и его двух флигелей с башенками. Деревня жила за счет пансионата, поставляя туда летом необходимый персонал — прачек, горничных, рассыльных, садовников, кучеров для прогулок в коляске и поездок на праздник Первого августа (пирамида гимнастов из местного спортивного общества). Курортники буквально опустошали деревню, увозя с собой все поделки местных мастеров, видя в них изделия народных промыслов. Зимой, когда пансионат пустел, деревня вновь погружалась в болото нищенского прозябания.
Моисей Мелькер обратился со своей просьбой к Безбородому Богу вечером того дня, который предшествовал исчезновению того из пансионата. Точнее — около полуночи. Великий Старец сидел рядом со своим секретарем и разглядывал собравшееся здесь общество: люди не слишком богатые, но состоятельные, у всех нелады со здоровьем, были тут и хромоногие храбрецы — жертвы горнолыжного спорта, а также пожилые супружеские пары. Некоторые кружились в танце, другие устало покоились в мягких креслах, в то время как трое чехов, приезжавших сюда каждое лето, которым давно здесь все обрыдло — и пансионат, и деревня с этим дурацким ущельем и торчащей в небо голой горой, — играли и играли, машинально, словно сквозь сон, и после последних танго и даже буги-вуги принялись за попурри из Шуберта — «Форель», «Песнь моя, лети с мольбою», «В путь» и «Ave Maria». Мелькер смахивал на светлокожего дикого негра — приземистый, с толстыми губами и коротко подстриженной курчавой черной бородкой. Возможно, Великий Старец разразился несколько запоздалым хохотом именно из-за теологических рассуждений Мелькера, поскольку Безбородого вообще забавляли всякие теории насчет Бородатого, но возможно также, что опытного знатока человеческих душ рассмешила психологическая причина теории, зародившейся в голове Мелькера. Незаконный сын батрачки протестантского вероисповедания и батрака-католика, Мелькер вырос в Эмментале. Его приемные родители, которых он, сирота, долгое время считал родными отцом и матерью, любили выпить, но мальчишку ни разу даже пальцем не тронули, поскольку друг друга лупили так отчаянно, что у них уже не было сил приниматься еще и за него. Никогда потом он не был так счастлив, как в те ночи, когда они колотили друг друга до крови: хоть у него ничего за душой не было и сам он был никем, но чувствовал себя в безопасности. Потом к нему проявил участие деревенский священник. Моисей был единственным учеником, который не шалил и не засыпал на уроках Закона Божьего для малышей и потом, на занятиях с будущими конфирмантами. Священник послал его в Базель продолжать образование. Он обучился на миссионера в миссионерской школе Святого Кришны, но его все же не послали обращать язычников в христианство, убоявшись, что их отпугнет его внешность. Однако мысли Моисея были направлены не на тех язычников, которых имели в виду миссионеры. Его вдохновил вывод, который он извлек из библейских слов: «Блаженны нищие духом, ибо их есть Царство Небесное». Это означает, что счастлив лишь тот, кто беден, ибо бедность его предначертана ему Великим Старцем (так Мелькер именовал Бога с бородой), а богатому, чтобы стать счастливым, нужно снискать Господне благоволение. И Моисей Мелькер решил наставлять на путь истины людей богатых. Его книги «Таинственный назарянин», «Небесный ад», «Позитивная смерть», «Смелый грех» и прежде всего его «Теология богатства» произвели фурор. В то время как Барт отверг его теорию, а Бультман написал, что ему абсолютно безразлично, на каком основании он попадет в рай, лишь бы туда попасть, некоторые обнаружили в его теологии богатства теологию бедности, а именно ее неотвратимости, и состоит эта неотвратимость в выводе автора, что благоволение Господа ничем не может быть обосновано. Лишь самые отверженные могут ее удостоиться в полной мере (Кайетан Зенземан сделал из этого самые неожиданные заключения об образе жизни Девы Марии до Благовещения и был за это отлучен от церкви), тем, что Мелькер изымает бедность из сферы Господнего благоволения, переводит ее из области непредсказуемого в область предсказуемого, предначертанного, бедность сама по себе становится благом, даруемым Небесами, а бедняк провозглашается спасенным и тем самым только за ним признается верность суждений и право на революцию, так что теология Мелькера, подобно философии Гегеля, раскололась на правое и левое крыло. Сам Мелькер никак на эти мнения не отреагировал. Его теология представлялась автору узкими мостками над пропастью. Но поскольку из пропасти доносился запах пота, вызванный борьбой между его необычайным уродством и его же чудовищной чувственностью, ему понадобились еще одни мостки: обожествление двух покойных жен — Эмилии Лаубер и Оттилии Ройхлин, а также ныне живущей супруги Цецилии Ройхлин, сестры покойной Оттилии — обожествление, напоминающее почитание Девы Марии римскими папами. Трем своим женам он обязан роскошной виллой, в которой он обитал на Гринвиле в Эмментале. Покойные жены были столь же богаты, сколь уродливы, а третья — богаче и уродливее своих предшественниц. Первая имела фабрику резиновых изделий, вторая была совладелицей сигарного концерна, третья — после смерти сестры — единственной владелицей этого концерна. Первая сломала шею, когда залезла на дуб, утверждая, что она — архангел Михаил, вторая утонула в Ниле во время свадебного путешествия. Однако Моисей Мелькер не радовался свалившемуся на него богатству, да разве кто-нибудь лишь по любви женится на трех сказочно богатых, влиятельных, но уродливых женщинах. Он чувствовал, с каким недоверчивым прищуром глядели на него люди, когда он подкатывал на своем «роллс-ройсе», и, чтобы опровергнуть это недоверие, Моисей всюду заявлял, что он гол как сокол, и называл себя Моисей-бедняк. А мнимое его богатство на самом деле, мол, все еще принадлежит частично двум его покойным вдовам, как он выразился, ибо обе покойницы на Небесах как бы являются его вдовами, а оставшаяся часть — его не менее любимой ныне живой Цецилии. Даже деньги, полученные за опубликованные им книги, принадлежат его супругам, поскольку без их капиталов он ни за что не мог бы написать свои пухлые тома. Великий Старец понял все до конца. И мостки над пропастью рухнули. Моисей Мелькер просто не мог себе представить, что как раз уродливые мужчины могут эротически возбуждать даже самых красивых женщин. Его чувство собственной сексуальной неполноценности было так велико, что на него угнетающе подействовало даже покорение им сразу двух миллионерш, правда, таких же уродливых, как он сам, которые, однако, легко могли бы найти себе красавчиков. Ибо едва он покорил первую, как в пропасти опять началось брожение. У него возникло мрачное подозрение, что Эмилия Лаубер вышла за него не из-за его мужских достоинств, не из-за бушевавшей в нем сексуальной неутоленности, а соблазненная его религиозными теориями, с помощью которых он пытался выбраться из болота своих комплексов. И то, что она впоследствии вообразила себя архангелом Михаилом, неминуемо должна было привести его в бешенство. Если Великий Старец считал вполне вероятным, что Моисей Мелькер помог своей первой супруге свалиться с дуба — то ли вскарабкавшись вслед за ней наверх, то ли подпилив сук, на котором она имела обыкновение сидеть (кто стал бы расследовать случившееся в семье такого богобоязненного человека?), то уж в том, что вторую супругу Мелькер своими руками столкнул в Нил, Великий Старец был просто уверен. Лишь Оттилии Ройхлин мог прийти в голову такой маршрут свадебного путешествия — посещение Абу-Заабаля, затем из Ассуана в Луксор. Перед монументальными статуями Рамзеса Второго Моисей Мелькер наверняка производил впечатление выродка шимпанзе. Великий Старец мысленно представил себе Оттилию Ройхлин. Это была уродка с возвышенным складом души и сильной волей. Великий Старец уважал ее в той же степени, в какой презирал Моисея. Ему импонировала ее самостоятельность, она могла выбирать себе мужчин по вкусу и настроению — кто бы отказался начать более приятную жизнь с помощью ее миллионов. Однако рядом с красавцем супругом ее уродливость сильнее бросалась бы в глаза, а выйдя за Моисея, она показала, что не придает внешности никакого значения. Этого унижения Мелькер вынести не смог. Где-то под Идфу, в лунную ночь, Моисей и Оттилия Ройхлин были одни на палубе. Моисей, злобно ощерившись, разбежался и едва не свалился за борт вслед за ней. Никто не услышал громкого всплеска. От неожиданности она даже не вскрикнула. Под тяжестью драгоценностей она камнем пошла ко дну. А Моисей в ту же минуту начисто забыл о содеянном. Мостки теологии моментально перекрыли пропасть, едва он решился на поступок. Он вернулся в каюту и начал писать свой бестселлер «Ведомый двумя ангелами» — хвалебную песнь двум убиенным им женам и посвященную им, — который впоследствии был переведен на три десятка языков. Лишь на следующее утро, ближе к полудню, он смятенно сообщил капитану, что его супруга исчезла из своей каюты. Начавшиеся тут же поиски ничего не дали, никакого подозрения не возникло. Его печаль была искренней. Он ничего не помнил. Но когда он вернулся в свою виллу на Гринвиле и вошел в спальню, он вдруг все вспомнил. На супружеском ложе возлежала в прозрачной шелковой сорочке Цецилия Ройхлин, его пышногрудая свояченица с тремя подбородками. На жирных складках ее живота покоилось несколько коробок шоколадных конфет, она курила сигару и читала криминальный роман. Цецилия Ройхлин взглянула на Моисея, но не прервала своих занятий. По ее взгляду Мелькер понял, что она все знает. Он нырнул к ней в постель и в свой третий брак.
Это, естественно, всего лишь гипотезы, пытающиеся объяснить смех Великого Старца, равно как и два трупа в глубине подсознания теолога — тоже гипотезы, мир не так ужасен, как его представлял себе Великий Старец, хотя чаще всего — еще ужаснее. Однако если допустить, что история, которая здесь рассказывается, представляет собой переплетение и взаимопроникновение нескольких историй, когда одно проистекает из другого и возникает благодаря ему, а не является просто набором никак не связанных между собой историй, то и причину этого смеха нужно искать в некой задней мысли, пришедшей в голову Великому Старцу — то ли благодаря личности самого Мелькера, то ли благодаря его трем бракам или же его теологии. Все может быть. Во всяком случае, на место действия был вызван один из совладельцев адвокатской конторы «Рафаэль, Рафаэль и Рафаэль» — правда, так и не удалось выяснить, кем именно он был вызван. Известно было только, что вызван был один из трех Рафаэлей, причем никто не мог сказать, который — старший, средний или младший, — даже в их адвокатской конторе на Минерваштрассе, 33а, в Цюрихе никто этого не знал, некоторые утверждали, что существует лишь один адвокат с такой фамилией, другие — что старший и средний Рафаэли — неотличимые друг от друга близнецы, а младший шеф вообще умер, были и другие версии. И если никто не знал, кто именно вылетел на место, то и тот, кто летел, тоже не знал, куда летит, ибо место назначения то и дело менялось, а к кому летит, выяснить было тоже невозможно. Окон в самолете не оказалось, попасть в кабину пилота тоже было нереально, к тому же при наборе высоты к шампанскому было подмешано снотворное, хотя стюард не появлялся. Ухабистая взлетно-посадочная полоса, на которую самолет в этот раз сел, граничила с площадкой для гольфа. Выйдя из самолета, адвокат оказался на зеленой лужайке. Кругом валялись биты для гольфа, многие уже покрытые ржавчиной, а также шары. Солнце стояло низко над горизонтом, очевидно, день клонился к вечеру. В конце лужайки виднелось белое длинное здание, которое благодаря куполу, возвышавшемуся над одним из его флигелей, слегка смахивало на нечто ватиканообразное. Стояло оно на самом краю крутого обрыва, и вид у него был необычайно заброшенный, все окна выбиты. Видимо, здание это некогда служило гостиницей, но, очевидно, очень давно, ибо пустые помещения были густо оплетены паутиной, а из гнезд, прилепившихся над оконными и дверными проемами, вылетали птицы. В одном из коридоров по полу бродил огромный паук величиной с ладонь. Туалет носил следы былой роскошной отделки, но был загажен до предела. Под куполом располагался парадный зал с огромной буфетной стойкой, очевидно не использовавшейся в течение многих месяцев: вся она была покрыта плесенью и засижена мухами. Вода в Тихом (или Атлантическом) океане ближе к горизонту казалась более светлой. По фуникулеру к кромке воды со скрипом и скрежетом спускалась кабина, навстречу ей с таким же скрипом и скрежетом двигалась другая, пустая, а на пляже лежал босой мужчина с голой грудью, заросшей густой седой шерстью, облаченный лишь в поношенные брюки от вечернего костюма. Лицо мужчины прикрывала широкополая соломенная шляпа. Возможно, то был Великий Старец, а возможно, и кто-то другой. Он спал на тюфяке, сквозь дыры которого вываливался конский волос. Худощавый человек в накинутом на голое тело врачебном халате, абсолютно лысый, с глазами необычайно глубокой синевы, глядевшими из-за стекол золотых очков без оправы и придававшими ему сходство с портретами кисти Эль Греко, стоял рядом со спящим и набирал шприц. Ближе к крутому обрыву на берегу валялись намокшие порнографические журналы, «Краткий атлас Штилера о частях Земли и строении Вселенной», изданный Юстусом Пертесом в 1890 году, «Словарь разговорного языка Майера в восемнадцати томах 1893–1898», «Философия в будуаре» маркиза де Сада, бесчисленное множество телефонных справочников, третий том церковной догматики Карла Барта «Учение о сотворении мира: о Божественном Промысле», пачки биржевых отчетов, журнал «Шпигель», том «Biblia Hebraica ad optimas editiones imprimis Everardi Van der Hooght»[43], другие брошюры и книжонки, а также кучи нераспечатанных писем. Весь пляж был завален этими бумагами, то и дело слизываемыми приливной волной. Меж бумагами повсюду поблескивали бесчисленные карманные и наручные часы из цветных сплавов, серебра, золота и платины. Солнце поднялось выше. Значит, был не вечер, а утро. Скрипучий фуникулер вновь заработал, из спустившейся на пляж кабины вышел альбинос с длинными седыми прядями, ниспадающими на воротник смокинга, и вывалил из корзины для бумаг новую порцию нераспечатанных писем. Фуникулер опять заскрежетал. Человек, лицо которого было скрыто соломенной шляпой, проснулся и начал смеяться. Тогда худощавый лысатик всадил ему шприц, и тот вновь заснул. Адвокат вошел в кабину фуникулера и поехал вверх.
Только вернувшись к себе в офис на Минерваштрассе, адвокат сообразил, почему Великий Старец вызвал его к себе (если, конечно, это был он): Великий Старец поручил ему купить пансионат вместе со всем инвентарем, хотя адвокат не знал, для чего он ему понадобился и откуда взялись деньги, которые внезапно оказались в его распоряжении. Директор пансионата Гибели тоже не знал, с какой стати он должен вдруг продать пансионат — ведь его дед основал его, отец унаследовал и сам он продолжал вести дело, причем пансионат приносил теперь невиданные прежде доходы, да и по отношению к деревне Гибели ощущал некоторые обязательства. Но сумма, предложенная ему нотариусом в столице кантона по поручению адвокатов с Минерваштрассе, была до такой степени сказочная, что он даже согласился на условие по окончании летнего сезона тут же выехать из пансионата, несмотря на то, что сам там проживал. Гибели разузнал, где налоги поменьше, и перебрался в Цуг, а у адвоката после покупки пансионата вновь словно пелена упала с глаз: барон фон Кюксен провернул выгодную сделку. Хотя для адвоката оставалось загадкой, как он об этой сделке узнал и каким образом она удалась. Однако самым загадочным для адвоката было то, что он вообще знал о существовании этого барона, ведь тот был лихтенштейнцем, жителем карликового государства размером в 169 квадратных километров, где налоги были до того низкими, что оно как магнит притягивало капиталы богатых особ. Этот барон фон Кюксен, уже под семьдесят, возводил свой род к Пипину Среднему, прадеду Карла Великого, а про князей, правящих Лихтенштейном, говорил: «Ну что ж, их худо-бедно еще можно отнести к родовой аристократии». Барон был мужчина дородный и видный, не по-современному элегантный, носил монокль и шиньон соломенного цвета, причем каким-то непонятным образом никогда не казался смешным. Его приемный сын Оскар был не менее элегантен, хотя и на современный лад. Он принадлежал к тем безликим молодым людям, которых вечно путают с другими, столь же безликими; наш мир, по всей видимости, просто кишмя кишит неизменно гладко выбритыми и причесанными на пробор, стройными, в меру надушенными оскарами, всегда в темном костюме и при галстуке. В Вадуце он работал в антикварной лавке фон Кюксенов, где продавал мебель обедневших австрийских аристократов, а также фальшивые лихтенштейнские почтовые марки с изъяном. Если же кто-то из покупателей интересовался еще и другими редкостями, шофер вез его в замок «Под Тремя Сестрами» (разве кто-нибудь знает географию этого карликового государства?), где барон фон Кюксен жил в окружении своих знаменитых сокровищ. Здесь приезжий мог сколько угодно восхищаться полотнами Тициана, Рубенса, Рембрандта, Брейгеля, Гойи и Эль Греко — все поддельные, но имеющие свидетельства всемирно известных экспертов о том, что они, вероятно, могут оказаться и подлинными. Потрясенные возможностью заключить чрезвычайно выгодную сделку, посетители бродили по галерее барона. Цены на поддельные шедевры были высокие, но ведь те могли оказаться и подлинными, и посетители погружались в такое глубокое раздумье, что не слышали собачьего лая, доносившегося из парка: барон держал знаменитый собачий питомник, и его доберман-пинчеры пользовались такой же известностью, как и его поддельные полотна. Что же касается стычки между бароном и его приемным сыном, по ходу которой барон ударил того по голове фальшивым полотном Франца Гальса — портретом черноволосого меннонитского священника с толстыми губами и короткой курчавой бородкой, — то случилась эта стычка из-за выходца из Зарганса по имени Эдгар, который все чаще вместо Оскара встречал посетителей антикварной лавки любезной улыбкой, а те всякий раз принимали одного за другого. Не слишком уж важная причина, особенно по сравнению с последствиями инцидента: благодаря реставрации картина получила свидетельство, удостоверяющее подлинность шедевра Франца Гальса, после чего фонд Гульбенкяна приобрел его за 4 миллиона долларов, а Эдгар стал вторым приемным сыном барона.
Торжество барона, возомнившего себя одним из самых удачливых дельцов в своей сфере, длилось лишь до конца ноября. В одном из пентхаузов на берегу Гудзона его принял какой-то невзрачный азиат неопределенной расы: черные как смоль пряди липли к лысине и казались нарисованными углем, сюртук был застегнут на все пуговицы, а под ногтями сажа, словно он только что вылез из камина, возле которого сидел. Этому сказочно богатому киргизу, самоеду, тунгусу или якуту — кто бы ни был этот трубочист по национальности — фон Кюксен попытался выдать мастерскую подделку «Шабаша ведьм» за подлинного Гойю. Он впервые проявил такую неосторожность, ибо поверил намеку адвокатской конторы «Рафаэль, Рафаэль и Рафаэль» на Минерваштрассе, 33а, в Цюрихе, где ему дали понять, что один из клиентов их конторы проявил интерес к этой картине. Урок ему был дан сокрушительный. Трубочист оказался настолько информированным не только о самом бароне, но обо всем Лихтенштейне, что фон Кюксен уже ждал в любую минуту появления полиции. После чего те четыре миллиона, которые барон заполучил у фонда Гульбенкяна, перекочевали в карман трубочиста, а фальшивый Гойя стал его собственностью. В Клотене багровый от бешенства барон взял такси и помчался на Минерваштрассе. Дом под номером 33а оказался старым, окруженным высокими елями особняком, обветшавшим до такой степени, что казалось, он вот-вот рухнет. Монокль барона угрожающе заблестел. Дверь открыл рыжеволосый юнец, и барон оказался в какой-то полуразрушенной комнате, стены которой были обшиты панелями, перед лицом сразу трех адвокатов, похожих на Зевса и отличавшихся друг от друга только цветом волос — один был рыж, второй сер, третий сед — и представившихся Рафаэлем, Рафаэлем и Рафаэлем. Младший Рафаэль шепелявил, средний хрипел, а старший то и дело ковырялся в своем слуховом аппарате — тот непрерывно свистел. Барон опустился на стул. Шепелявый открыл совещание. Он поблагодарил барона. Его Гойя, переданный доверенному лицу их клиента в Нью-Йорке, оказался подлинником и был только что продан на аукционе Кристи за 12 миллионов долларов. Затем второй адвокат заявил надтреснутым голосом, что фон Кюксен за эту мастерскую подделку принят в постоянные члены первого — м-м-м — синдиката Соединенных Штатов, распоряжениям которого, передаваемым через их контору, он, барон, не должен оказывать противодействия. После этого старший Рафаэль прошептал едва слышно, поскольку ему мешала говорить выпадающая челюсть, что теперь фон Кюксен может удалиться.
Адвокатская контора «Рафаэль, Рафаэль и Рафаэль» и в дальнейшем не сидела сложа руки. Она завязала доверительные отношения с другими адвокатами, а те побеседовали с членами Национального совета и Совета кантонов. Доверительные беседы множились, один из членов Национального совета получил официальный запрос, из Национального совета пожелание просочилось в исполнительные органы. И если «Рафаэль, Рафаэль и Рафаэль» еще в какой-то степени представляли себе, кто такой Великий Старец, то уж адвокатам, с которыми они наладили связь, они расписывали Старца как человека хоть и не совсем свободного от криминальных пятен, но все же полного добродетелей, и этот образ, согласно последовавшим затем рекомендациям, вскоре облагородился до такой степени, что вообще переместился в область благотворительности, так что речь уже не шла о какой-то конкретной личности, а всего лишь о крайне туманной идее некоего неформального объединения мультимиллионеров филантропического толка, основавших в Америке «Бостонское общество морали», альтернативное известному «Обществу морального возрождения» в Ко, Нормандия. После этой как бы гомеопатической подготовки был образован почетный комитет во главе с бывшим членом Национального совета, в состав которого вошли действующие члены Национального совета и Совета кантонов, банкиры, видные общественные деятели и даже один профессор теологии, не имевшие ни малейшего представления о том, для чего они понадобились. «Бостонское общество морали» было столь же туманным образованием, как и большинство объединений с добрыми целями. Все эти господа, явившись на Учредительное собрание, растерянно жались к стенам, прежде чем приступить к основанию европейского филиала американского «Общества морали», не подозревая, что в самой Америке такого общества и в помине не было. Потом бывший член Национального совета подписал Учредительный акт, в котором он сам именовался председателем правления, и в своей застольной речи подчеркнул, что главное — это основать «Общество морали» также и на Европейском континенте, а уж цель этого общества потом найдется.
Моисей Мелькер давно позабыл о своем разговоре с Великим Старцем, хотя и не мог избавиться от смутного ощущения, что никак не вспомнит чего-то очень важного. Надежду устроить приют отдохновения для миллионеров он оставил. Когда земля сотрясается, реки выходят из берегов, лавины низвергаются, склоны гор осыпаются, вулканы исторгают магму, людей охватывает страсть вспомоществования и жажда благотворительности. Повсюду собирают и жертвуют деньги, радио подливает масла в огонь, передавая победные сообщения о собранных средствах — один миллион, два миллиона, два с половиной, три миллиона, — персонал фирм и школьники вносят свою лепту, певцы и певицы жертвуют гонорары за концерты, писатели устраивают публичные чтения, художники пишут картины, композиторы сочиняют траурные кантаты, мир источает жалость. Но если в беду попадает миллионер, то с богачом Великий Старец (с бородой) расправляется безжалостно. Однако Великий Старец (без бороды) не обманывался на его счет. Моисей Мелькер жалел самого себя. Он тоже нес свой крест, он тоже был миллионером. Благодаря трем женам, из которых третья, еще живая, тиранила его больше покойниц, причем Моисей Мелькер изо всех сил избегал применять этот глагол к своей семейной жизни. Он просто растворился в ней. Из любви, как он себя уверял, на самом же деле из страха. Потому что Цецилия Мелькер-Ройхлин знала о нем все. Знала и о том, как он поступил с Лизи Блаттер, официанткой в «Медведе», неделю спустя после его визита в пансионат. Как-то в субботний вечер Моисей Мелькер, видимо, потерял контроль над собой. Мостки над пропастью зашатались, и бездна вновь забурлила. Да разве кому-нибудь придет в голову изнасиловать официантку и потом бросить ее мертвое тело в Грин, прозрачную горную речушку, которая извивается мимо Гринвиля и Маттена и впадает в Эмму. На закате ему просто захотелось прогуляться. Да и не насиловал он ее. Лизи была ненасытна. Но потом сказала: неудивительно, что он никак не насытится, при его-то старухе. Сразу видать, что изголодался. Только после этих слов он на нее набросился и задушил. А вот бросать ее в речку не стоило. «Не видать тебе меня как своих ушей», — расхохоталась она в лицо Эгглерову батраку Зэму, когда они повстречались с ним на мостике, и потащила Моисея по берегу вверх по течению реки, под ивы. Он долго смотрел на ее труп в воде. Начали звонить колокола в Гринвиле, потом в Маттене, немного погодя — и в Бубендорфе. В Бубендорфе всегда немного запаздывали. А уж после донесся колокольный звон и из Нидеральмена. Словно хоронили кого. Слезы текли по лицу Моисея Мелькера. А Грин все текла себе и текла, не торопясь. Речка была мелкая, тело Лизи лежало в небольшой котловине. Иногда к нему подплывали форели, и оно слегка покачивалось в воде. Колокола в Гринвиле умолкли, за ними и остальные. Теперь звонили только в Нидеральмене. Там у них исповедовали экуменистическую религию. Когда Мелькер подошел к мостику, Зэму все еще стоял там. Моисей остановился рядом. И оба стали смотреть на воду. Солнце уже зашло за Хубель. Труп Лизи приплыл вниз по течению. Зэму сказал: «Господи, помилуй». Теперь уж и колокола в Нидеральмене умолкли. Экуменистическая служба началась. На Моисея Мелькера тяжко давило его богатство. Ведь он женился на Эмилии Лаубер, Оттилии Ройхлин и Цецилии Ройхлин, а не на такой ненасытной бабенке, как Лизи Блаттер, чей труп с открытыми глазами спокойно скрылся под мостиком, вновь появился и поплыл дальше, к впадению в Эмме. В нем было что-то торжествующее. Зэму пробормотал: «Боже милостивый» — и побрел по воде за трупом. Моисею Мелькеру вдруг пришел на память старик, с которым он заговорил в пансионате. Он пошел домой, разделся и полез в постель к Цецилии. Она вставала с кровати всего один раз за то время, что прошло после его возвращения из Египта. Ради венчания в церкви надела подвенечное платье своей сестры Оттилии. Потом опять улеглась, курила сигары, ела шоколадные конфеты и читала. С криминальных романов она переключилась на научную фантастику. А расплылась она до такой степени, что для него почти не оставалось места в супружеской постели. И по-прежнему облачалась в шелковые ночные сорочки. Моисей знал, что она уже обо всем знает. Он лежал рядом с ней и ждал, когда заявится полиция. Но полиция не заявилась. И на второй, и на третий день тоже. Вообще не пришла. Через неделю у Цецилии кончились конфеты. Почта не привезла их вовремя из Берна. Моисею пришлось вылезти из кровати и спуститься в деревню. Он купил в кондитерской Беглера два килограмма шоколадных конфет и проронил как бы невзначай, что в деревне, слава Богу, все спокойно. Вовсе нет, господин миссионер, возразила фрау Беглер и рассказала, что неделю назад был арестован батрак Эгглера. Зэму во всем сознался. Мол, Лизи Блаттер сказала ему: «Не видать тебе меня как своих ушей», — и тогда он взял ее силой, потом задушил и бросил тело в речку. Когда полицейский повез его в Берн, чтобы сдать в следственный изолятор, Зэму на станции спрыгнул под поезд «Берн — Люцерн» и помер на месте. Растяпа полицейский не пристегнул его к себе наручниками, потому как Зэму вел себя смирно и сам во всем признался. И слава Богу, а то этот растяпа тоже попал бы под поезд. Мелькер купил еще два килограмма шоколадных конфет, отправился в трактир «Медведь» и заказал мясное ассорти по-бернски. Теперь он понял, почему на него свалилось богатство. Потому что спасти его могло только благоволение Великого Старца (с бородой). Признание Зэму было для него знамением. Значит, он жил под знаком Господней милости, и тут уж не играло роли — грехом больше, грехом меньше, пусть даже смертным. Он с аппетитом покушал. Потом вернулся на виллу и вручил Цецилии четыре килограмма конфет. Добавив, что завтра наверняка привезут еще из Берна. Она взяла одну конфету, сказала, что бернские лучше, открыла новый научно-фантастический опус под названием «В пузыре времени» и заметила, что Мелькер вполне мог бы принести ей конфеты до того, как отправился лопать свое ассорти.
Ванценрид был чемпионом Швейцарии в тяжелом весе среди боксеров-любителей, однако нет нужды останавливаться на его биографии более подробно. Уже его первая попытка выступить в качестве профессионала окончилась нокаутом в первом же раунде, от которого он пришел в себя после комы лишь спустя месяц. Вероятно, его умственные способности от этого уменьшились, но, если исходить из их уровня до комы, это представляется едва ли возможным. Его попытка стать вышибалой в веселом доме провалилась из-за того, что он боялся отпора со стороны тех, кого должен был вышибать. Поэтому он никого и не вышибал. Не удалась и третья его попытка найти свое место в жизни. Правда, в течение года дела его шли неплохо, но потом у него переманили сразу трех шлюх. В течение двух недель. Полиция к нему прицепилась, и больше никто не захотел с ним работать. Тогда Ванценрид попробовал заняться мелким уголовным бизнесом, для чего сколотил группу приблатненных парней — настоящих профессионалов-уголовников привлечь в свою банду было ему не под силу. Однако совершенные ими взломы банковских сейфов и разбойные нападения свалили на него, и хотя доказать ничего не смогли, но подозрение осталось. Приблатненные парни зарабатывали у него меньше, чем получали в отделе социальной помощи, так что предпочли честную жизнь. Полиция насела на него пуще прежнего. В Цюрихе земля горела у него под ногами. Подавленный сидел он перед тремя адвокатами Рафаэлем, Рафаэлем и Рафаэлем в их конторе. Все трое были похожи друг на друга как однояйцевые близнецы. Лет тридцати с гаком. Слегка разжиревшие, покрытые горным загаром, с расстегнутыми воротничками и золотыми цепочками на шее, но приведенные ими доказательства того, что именно им совершены еще не расследованные до конца взломы банковских сейфов и разбойные нападения, были неоспоримы, хотя на самом деле он не был к ним причастен. Кто-то его заложил. Их долг — выдать его полиции, сказал первый Рафаэль. Двенадцать лет тюрьмы, заявил второй, и есть всего один выход — добавил третий. Должность вполне солидная, уточнил первый. Ночным портье — второй. В одном из пансионатов — третий. Ванценрид кивнул. Все три Рафаэля закурили длинные толстые сигары. Впредь держать язык за зубами, сказал первый. Никому ни слова — второй и выдохнул колечко дыма. Не то, добавил третий и задул спичку. Ванценрид опять кивнул. И сразу согласился с тем, что до этого ему придется лечь в частную клинику в Тессине. Несмотря на кому. Его физиономия была слишком известна полиции.
Моисей Мелькер прилетел за океан самолетом авиакомпании «Свиссэр» по приглашению с неразборчивой подписью и приложенным чеком одного из нью-йоркских банков и выступил с докладом — вернее, проповедью — о горестной роскоши богачей и благостной нищете бедняков перед избранным обществом, состоявшим главным образом из вдов. Успех превзошел все ожидания. После доклада в его честь был дан роскошный обед, а сам он оживленно поболтал с дамами. После этого облетел вдоль и поперек весь континент, останавливаясь то в одном, то в другом городе, то в одном медвежьем углу, то в другом. Он все еще не знал, кто его пригласил. Окон в самолете не было. Стюарда тоже ни разу не видел, но, когда входил в самолет, бокал шампанского всегда стоял наготове. Он стоя выпивал его, усаживался, пристегивал ремни и засыпал. А когда просыпался, его встречала очередная провожатая, которая и доставляла его прямо с аэродрома в зал, где он делал свой доклад, затем в отель и на следующее утро — к трапу самолета. Он перевидал множество этих провожатых. И никак не мог запомнить их лица. В каком-то отеле Санта-Моники (если этот город и впрямь назывался Санта-Моника) он, утомленный обедом, разулся, сидя на кровати. Когда он поднял голову, на кожаном диване прямо перед ним сидел мужчина, весь в белом, чьи черные как смоль волосы никак не вязались со старым лицом. Все в нем не вязалось с этим лицом — ни его молодые руки, ни его стройная фигура — ее стройная фигура, как вдруг понял Мелькер, ибо сидела на диване женщина. Да и лицо ее вовсе было не старым, а скорее красивым и как бы вне возраста: это была та самая провожатая, с которой он попрощался перед отелем, и роль всех предыдущих играла она же. Меня зовут Уриэль, сказала она и протянула Мелькеру карманные часы. От моего клиента, добавила она. Мелькер поглядел на часы. У них была одна стрелка и шестьдесят одна цифра. Стрелка стояла чуть выше пятидесяти восьми.
— Эти часы для тебя, Моисей, — сказала она.
Мелькер задумался.
— Мне как раз чуть больше пятидесяти восьми, — сказал он.
— Вот видишь, — засмеялась она. — Это твои часы.
Моисей заметил, что если уж он получает в подарок такие странные часы, то хотел бы знать, кто же такой этот ее клиент, который их ему дарит. У нее только один клиент, ответила она, тот, которому принадлежит самолет. Иногда он заказывает ей часы на сто часов, в каждом часе сто минут, а в минуте сто секунд, в другой раз — только на пятнадцать часов, причем в каждом часе триста минут, и каждая минута должна длиться сорок пять секунд, но и секунды не одинаковы, некоторые длятся три с четвертью секунды, другие — семь минут, а однажды она изготовила для него такие часы, у которых один день длился тысячу лет, и она не знает, есть ли у ее клиента нормальные часы, да это и неважно, клиент — он и есть клиент, он у нее один-единственный. И вновь Мелькеру показалось, будто перед ним сидит мужчина с молодым телом и старческим лицом. И когда рано утром провожатая заехала за ним, чтобы доставить его к самолету, он уже позабыл о случившемся вечером, равно как и о часах, тикавших где-то в его багаже. Ему лишь померещилось, что эту даму он уже где-то видел.
У Крэенбюля все дела покатились под гору. Даже «Гранд-отель» в Хабкерне обанкротился, но это был сущий пустяк по сравнению с крахом, который постиг его в Карибском море. Один соотечественник, занимавшийся там строительством, уговорил его взять в свои руки отель «Сто бунгало» на одном из необжитых островов — мол, отелю до зарезу нужен директор. Причем Крэенбюль так и не узнал, кому именно понадобился директор, и согласился просто потому, что у него не было другого выхода. Однако «Санчо Пансо» на Ямайке тоже обанкротился, не говоря уже об отеле «Генерал Саттер» в Сан-Франциско. Так Крэенбюль оказался заперт в Карибском море, как в мышеловке. Обещанные постояльцы из Америки не появились, да и кому захочется ехать на этот остров, где черные наглеют день ото дня. За время, прошедшее после визита последней группы туристов, больше никто такого желания не изъявлял. С директором банка из Майами произошел, вероятно, просто несчастный случай: когда он отдыхал под кокосовой пальмой возле плавательного бассейна, кокосовый орех свалился ему на голову. Парень, который влез на пальму, хоть и срубил орех своим мачете, но вряд ли собирался попасть в голову директора банка. Тем не менее Крэенбюль приехал в Майами на похороны, но вдова покойного отказалась выслушать от него слова соболезнования в присутствии крупнейших банкиров Соединенных Штатов, и с тех пор бунгало стояли пустые, лишь огромные жабы, словно завороженные светом, собирались по ночам вокруг низеньких фонарей перед дверью бунгало, штук по десять вокруг каждого. Потом из Манхэттена пришло известие о возможном приезде владельца отеля. Однако лишь при условии, что в одном из бунгало к его приезду будет встроен камин. Приехал он ночью в сопровождении целой свиты. Парни, приехавшие с ним, плескались в плавательном бассейне, побросав туда предварительно всех жаб. Наконец его допустили к хозяину. У потрескивающего камина сидел едва различимый сквозь клубы дыма, заполнившего бунгало, широкоскулый человек с раскосыми глазами, лицом, сплошь покрытым сажей, и черными как смоль прядями волос поперек лысины. Одет он был в выпачканный сажей некогда белый купальный халат, на котором его руки оставили черные отпечатки. Крэенбюлю дали прочесть какую-то бумагу. В ней тот парень, что залез на пальму, признавался, что убийство банкира он совершил по заказу Крэенбюля. Потом «трубочист» указал пальцем на стол у закопченного окна, на котором высилась куча белых холщовых мешочков, тоже покрытых сажей. Другие мешочки валялись на полу по всей комнате.
— Кокаин, — сказал «трубочист», — обнаружен в твоем бунгало.
Крэенбюль сказал, что он невиновен. «Трубочист», почти невидимый из-за дыма, заметил, что он это знает, но его невиновность невозможно доказать, тот парень сознается в чем угодно, а если откажется от своих показаний, то станет на голову короче. Не везет Крэенбюлю, вечно не везет. Всю жизнь. «Трубочист» умолк, Крэенбюль понял, что выхода нет, и принял его предложение.
В конце марта Моисей Мелькер вернулся рейсом авиакомпании «Свиссэр» на четырехмоторном винтовом самолете. Летел он опять первым классом. Сидел у окна, дремал после обильного ужина и поглядывал в окно. Вдали виднелась Гренландия. Между айсбергами мелькало какое-то судно, казавшееся игрушечным. И вдруг Мелькер заметил, что рядом с ним в кресле с откинутой назад спинкой скорее лежал, чем сидел какой-то долговязый тощий субъект в костюме английского покроя, совершенно лысый, в очках с золотыми дужками, но без оправы и записывал что-то в блокнот справа налево.
— Ваше лицо бросилось мне в глаза, — сказал субъект. — В нем все так восхитительно несовместимо. Я просто очарован вашим лицом. На женщин вы наверняка производите колоссальное эротическое впечатление. Не поменяться ли нам лицами в моей клинике на улице делла Коллина в Асконе? У меня же лицо самое заурядное. Из-за него ни одной женщине не придет в голову сбиться с пути, как при виде вашего, господин Мелькер.
— Вы меня знаете? — изумился Мелькер.
— А как же! — осклабился субъект. — Ведь ваши доклады имели такой успех по всей Америке. Хотя ваш английский звучит весьма старомодно. Где же вы ему выучились?
Моисей Мелькер гордо объявил, что знает наизусть «Путь паломника» Беньяна[44].
— Наизусть! Черт меня побери! — изумился субъект. — «Путь паломника» Беньяна? Я бы порекомендовал вам почитать Хайсмит[45]. А также Эмблера[46] и Хэммита[47]. Или же полистать научно-фантастические книжонки вашей Цецилии.
— Она читает только по-немецки, — заметил Мелькер, удивившись, что этот типчик знает имя его супруги.
— Ну так как насчет обмена? — спросил тот. — Предлагаю за ваше лицо сто тысяч долларов. Сама операция не будет ничего стоить. Я сделаю ее сам, чтобы все было в лучшем виде. И одновременно сделаю операцию и себе. Мы с вами сидели бы рядышком на двух операционных креслах. Я закажу кресла такой конструкции, чтобы мы сидели голова к голове, щека к щеке. А работаю я обеими руками одинаково. И могу оперировать одновременно обоих. Если вам будет угодно, можно покончить с этим делом прямо в Цюрихе. В университетской клинике. Чтобы и студенты чему-то научились.
— Нет, — возразил Моисей Мелькер, — я останусь со своим лицом.
— Но ваши сексуальные инстинкты вполне могут вновь взбунтоваться, господин Мелькер, — сказал субъект. — Как было недавно, в эпизоде с Лизи Блаттер. Ведь именно так звали девицу, чье тело поплыло вниз по течению речки Грин? У нее был такой умиротворенный вид. И глаза широко открыты.
Мелькер посмотрел в окно.
— Я — Михаэль, — сказал субъект.
Теперь не видно было ни айсбергов, ни судов, ни Гренландии. Только небо. Кресло рядом с Мелькером опустело, и когда он поздно ночью вернулся в Гринвиль, то еще в деревне увидел, что свет в его спальне горит. Цецилия Мелькер-Ройхлин горой жира лежала на супружеском ложе в прозрачной ночной сорочке, курила сигару, читала детективный роман и жевала шоколадные конфеты.
— Иди ко мне, мой шимпанзе, — сказала она, — лезь под одеяло и молись Великому Старцу, чтобы я не навалилась на тебя и не помогла тебе поскорее приобщиться к наслаждениям Его рая.
Бывший член Национального совета получил от одного нотариуса в столице кантона извещение о том, что «Швейцарское общество морали» купило на весьма выгодных условиях пансионат и сдало его в аренду на летний сезон с 15 мая по 15 октября Моисею Мелькеру и на зимний сезон барону фон Кюксену. Старик пенсионер, чья память на недавние события сильно ослабла, позабыл, что был избран председателем правления «Швейцарского общества морали», более того, он и понятия не имел, что такое общество вообще существует. Прочтя письмо нотариуса, он отложил его в сторону и забыл о нем, так что у конторы на Минерваштрассе, 33а, было достаточно времени, чтобы все основательно подготовить. Крэенбюлю было приказано явиться в пансионат, он приехал и, сокрушенно покачивая головой, обошел всю его территорию. Против главного здания вдоль опушки леса на склоне Шпиц Бондера тянулся длинный флигель, в подвале которого находились прачечная и котельная, на первом этаже кабинет врача и комнаты для массажа, грязелечебница и сауна, а на втором и третьем — комнаты для менее состоятельных гостей. Флигель соединялся с главным зданием подземным переходом. Перед входом в пансионат была устроена площадка с музыкальным павильоном, где летом в послеобеденные часы играли некогда те три чеха, исполнение которых Великий Старец услышал в зале ресторана. Крэенбюль с помощью двух раздувшихся от пива толстяков, прибывших из Лихтенштейна, привел в порядок пансионат, но действовал так, чтобы в деревне никто ничего не заметил. Ставни оставались закрытыми. Кожаные кресла, диваны, вольтеровские кресла и роскошные кровати вынесли по подземному переходу и спрятали на чердаке флигеля. Какое-то рекламное агентство в Базеле взялось вербовать постояльцев. На глянцевой бумаге. С иллюстрациями Эрни[48]. «Приют нищеты». В начале мая Моисей Мелькер был письменно извещен о том, что его желание создать приют отдохновения для миллионеров осуществлено приверженцами его теологии, 15 мая состоится открытие пансионата, его присутствие обязательно. Ему не нужно заниматься решением организационных проблем и следует сосредоточиться исключительно на задаче спасения душ, предоставив все остальное «Обществу». Если бы Моисей Мелькер не выкинул из головы свою встречу с Уриэль в Санта-Монике (если это и в самом деле была Санта-Моника) и его странный разговор с Михаилом на обратном пути из Соединенных Штатов, он бы призадумался и, весьма возможно, догадался бы, что попался в сеть, сплетенную не по злобе, а потому, что Великий Старец (если это был он) по своей натуре склонен плести такие сети. Он плел ее просто так — как паук плетет паутину, вовсе не имея в виду какую-то определенную муху, а только мух, как таковых, в натуре же Мелькера было попадать в сети, точно так же, как мухи попадают в паутину — по воле случая или по необходимости, это уже вопрос философии, ничем не доказуемый вопрос веры. В пансионат Моисей Мелькер прибыл 13-го. С Цецилией. К его удивлению, даже замешательству, она сама захотела ехать с ним. А вот на чем ехать, оказалось проблемой. Из почтения к своей первой супруге Эмилии Лаубер Мелькер продолжал пользоваться ее «роллс-ройсом». Теперь эта машина выглядела памятником старины. Войти в нее можно было не пригибаясь, и если открыть заднюю правую дверцу, наружу выдвигалась лесенка. Тонны шоколадных конфет, съеденных Цецилией Мелькер-Ройхлин за жизнь, почти лишили ее возможности влезть в «роллс-ройс», но она в него все же втиснулась. Сын хозяина гринвильского гаража Август повез их в пансионат, причем Мелькеру пришлось сесть впереди, так как рядом с Цецилией места не было. В восемь часов утра они выехали из Гринвиля, до Майрингена катили с ветерком, но перевалы «роллс-ройс» еле преодолел. В пять часов вечера, смертельно усталые, они добрались до места. Из флигеля к машине приплелся некий тип в шлепанцах и рабочем комбинезоне.
— Есть тут кто-нибудь? — спросил Моисей.
— Вот я есть, — процедил сквозь зубы этот тип и недоверчиво оглядел «роллс-ройс».
— Я — Моисей Мелькер, — представился тот и вышел из машины.
— Вижу, — опять процедил тип в шлепанцах.
— Мы наконец приехали? — спросила Цецилия. Она до того наелась вишнями в трюфелях, что язык у нее еле ворочался.
— Приехали, приехали, — подтвердил Мелькер. — Пора позвать сюда портье и рассыльного.
— Нет здесь ни портье, ни рассыльных, — отрезал тип.
— Как это нет? — удивился Моисей Мелькер.
— У нас тут «Приют нищеты», — заявил тот. — Пансионат теперь так называется. Так окрестило его рекламное агентство в Базеле.
Но Моисей Мелькер запротестовал:
— Ведь послезавтра в пансионате — в «Приюте нищеты», поправил его тот тип, — ну ладно, в «Приюте нищеты» должно состояться открытие, — продолжал Мелькер. — У меня были основания ожидать, что сюда прибудет множество постояльцев. И понадобится обслуга, много обслуги. Кто же так глупо распорядился?
— «Швейцарское общество морали», — ответил тот.
— Это общество не имеет здесь никаких прав, — возразил Мелькер.
— Именно оно-то и заправляет здесь всем, — заявил тип. — Оно наняло на работу и меня, и вас тоже.
— Что случилось, когда меня наконец проведут в Восточную башню? — раздался требовательный голос Цецилии изнутри машины. — И куда подевались рассыльные?
— Восточную башню не велено ни сдавать внаем, ни посещать, — откликнулся тип. — Я могу предложить вам комнату только в Западной башне.
— Чье это распоряжение? — спросила Цецилия.
— Опять-таки «Швейцарского общества морали», — ответил тот.
Цецилия велела Августу везти ее обратно в Гринвиль. Август извлек из машины чемодан Мелькера, закрыл багажник и уехал.
— Придется мне обходиться без супруги, — вздохнул Моисей Мелькер.
— Не вешать носа, — проронил тип в шлепанцах.
— А кто вы, собственно, такой? — спросил Мелькер.
— Директор Крэенбюль, — бросил тот и трусцой вернулся во флигель. Мелькеру пришлось самому тащить чемодан в главное здание. Лифт не работал. Чемодан оттягивал руку — ведь Мелькер взял с собой и рукопись «Цена благоволения», собираясь еще поработать над ней. Добравшись наконец до верхнего этажа, он услышал пение, доносившееся из Восточной башни. Охваченный внезапным и необъяснимым духом противоречия, он потащился с чемоданом в Восточную башню, открыл дверь и вошел. За столом сидели три раввина. Все трое в черных шляпах, длинных черных лапсердаках и темных очках, все трое пели. Борода у среднего была седая, у правого рыжая, у левого черная. И у всех троих веером через всю грудь. За их спинами было окно. Моисей Мелькер присел на чемодан и стал слушать пение раввинов. Потом пение прекратилось. Раввин с седой бородой снял темные очки, но глаза его оставались закрытыми.
— Моисей Мелькер, — начал он, — нарушил запрет и вошел в комнату, предназначенную не для него.
— Прошу прощения, — пробормотал Мелькер. — Меня сбило с толку отсутствие обслуживающего персонала.
— Сбило с толку? — удивился раввин с рыжей бородой и снял темные очки, не открывая глаз. — Моисей Мелькер собирается возглавить обитель утешения и молитв для богатых и требует, чтобы был обслуживающий персонал?
— Но ведь для этого как раз и нужен обслуживающий персонал, — заявил Мелькер. — Как этого не понять? Я все еще в растерянности. Ведь возглавляя обитель молитв, приходится решать и организационные вопросы.
— Тебе не хватает веры, — заговорил третий, чернобородый, и снял темные очки. У этого глаз вообще не было, лишь пустые глазницы. — В «Приюте нищеты» богачи сами будут себя обслуживать.
Моисей Мелькер встал. В ужасе от своего безверия он помчался в Западную башню с чемоданом в руке, несмотря на его тяжесть.
Гости прибыли главным образом из Соединенных Штатов. В основном — вдовы богачей, предводительствуемые вдовой одного из президентов. Но и Европа была представлена, причем не только вдовами, но также и крупными промышленниками, владельцами банков, генеральными директорами, инвесторами и спекулянтами, магнатами рынка недвижимости, биржевиками и т. д. По приезде одни растерянно переминались возле своих чемоданов на площадке перед пансионатом — погода стояла вполне сносная, — другие плотной толпой заполнили музыкальный павильон, так много их приехало — целое стадо паломников стоимостью в несколько миллиардов, жаждущее нового развлечения. А в это время водители, доставившие их сюда в такси и роскошных лимузинах, длинными колоннами спускались в ущелье, держа путь домой. Все были встревожены отсутствием персонала. Наконец в портале главного здания появился Моисей Мелькер. Все умолкли. Моисей Мелькер умел говорить так, что слушатели думали, будто он верит в то, что говорит. Для начала он привел слова Иисуса, сохраненные для нас тремя евангелистами: «Удобнее верблюду пройти сквозь игольные уши, нежели богатому войти в Царство Божие», а также ответ Христа на растерянный вопрос апостолов, кто же может спастись: «Человекам это невозможно, Богу же все возможно». Блаженны нищие духом, ибо их есть Царство Небесное, продолжал Мелькер. Нищие — чьим духом? Разве духом Великого Старца (Мелькер имел в виду Бога с бородой)? Тогда они были бы не блаженными, а злосчастными. Нет, блаженны нищие человеческим духом, то есть бедняки, ибо дух человека — деньги, pecunia по-латыни, и слово это происходит от pecus, что значит «скот». Деньги — это скотство. Обмен «животное на животное», «верблюд на верблюда» превратился в обмен «животное на деньги», «верблюд на деньги», «стоимость на стоимость». Человек все оценивает деньгами. Поэтому все, что он делает, покоится на деньгах, и культура, и цивилизация, и поэтому же все, что человек делает и осуществляет благодаря деньгам и при их помощи — хорошее и плохое, весь этот мощный кругооборот сделок, дающих хлеб нашим братьям или несущих им голод, сделок с тем, что нас одевает, и с тем, что раздевает, с жизненно важным и смертельно вредным, с непреходящими и с преходящими ценностями, с необходимым и излишним, с искусством и безвкусицей, с кинематографией и порнографией, с любовью самоотверженной и продажной, — все это суета сует, и движет всем этим тщеславие Человека, а не Великого Старца. Но если бедняк, у которого ничего нет за душой, попадет в рай, то тому, кто богат, дорога в рай заказана: собственность приносит ему не счастье, а несчастье, он придавлен своей собственностью, ибо любая собственность — это тяжкий груз, в чем бы она ни состояла — в капитале или в культуре. Потому богатый юноша и удалился от Христа опечаленный, что был очень богат. Опечаленный! Он с радостью стал бы бедным, с радостью продал бы все свое имущество и раздал нищим, как потребовал от него Иисус, — но чего бы он добился? У бедных богатство тут же утекло бы между пальцев без всякого толка и смысла, и они вновь впали бы в нищету. Кому предназначено Царство Божие, того Великий Старец не отдаст силам ада. Ну, а тот юноша, он, конечно, стал бы нищим, обанкротился, утратил платежеспособность, разорился, вылетел в трубу. Но душа его все равно не попала бы прямиком в рай: ибо нищим он стал не по воле Великого Старца на Небесах, а по воле самого юноши, то есть по воле человека. Преднамеренно. Дабы ускользнуть от того, что было ему предназначено свыше: быть богатым. Иисус искушал его, ибо не только Дьявол, но и Иисус, странствовавший по земле в рубище, тоже подвергает человека искушению. Потому-то христиане и должны молить Господа: не введи нас в искушение! Богатый юноша устоял перед искушением изменить своему сословию, ходить в лохмотьях, как Иисус, стать бродягой. Вот почему богатство — это крест христианина, и удел богача — печаль, весельем наделены лишь бедные и нищие. Горе вам, христиане, горе!
Моисей Мелькер умолк. Рухнул на колени. На площадке воцарилась мертвая тишина. Из деревни донесся одинокий собачий лай. Потом вновь тишина. Моисей молча глядел на толпу — на владельцев универмагов и средств информации, на хозяев фабрик, банков, недвижимости, воротил гостиничного бизнеса, на всех этих собственников, столпившихся перед ним. Он глядел на них, они — на него.
— «Придите ко Мне все труждающиеся и обремененные, и Я успокою вас», — прошептал он, и все услышали его шепот. — Человекам это невозможно, а Великому Старцу все возможно. Но на меня сейчас глядит бог Маммон, а не Великий Старец! — вскричал он, вскочив на ноги и почувствовав свою власть над толпой. — Откуда бы ни взялось богатство, которое меня окружает, громоздится вокруг и раздавливает, — говорил, ораторствовал, проповедовал он ледяным голосом, делая наводящие ужас паузы, — откуда бы ни проистекал этот поток, который валит меня с ног и перехлестывает через голову — золото, валюта, грязные деньги, пакеты акций, облигации, займы, номерные счета, векселя, из каких бы источников, чистых или грязных, из каких бы кровавых или бескровных дел, из какого бы добродетельного или порочного лона, из каких бы законных или преступных блужданий ни проистекал этот поток, бурля и клокоча, в глазах Великого Старца это всего лишь отбросы, мусор, грязь под ногами, этот поток им продуман и найден слишком легким испытанием. И все же вы, выплеснутые сюда этой жижей, не погибшие люди. Хоть вы как бы сброшены со счетов, в то же время вы как бы и приближены к Нему Его неизъяснимой милостью, ибо она и есть то невозможное, что возможно только Великому Старцу, то абсолютно незаслуженное, ибо если бы милость была заслужена, она была бы не милостью, а вознаграждением. Милость — это и есть то самое игольное ушко, сквозь которое проходит не только верблюд, но и все, здесь собравшиеся и стенавшие под заклятием богатства. У Великого Старца последние становятся первыми, бедные — богатыми, и бедные будут взысканы его милостью, а богатые прокляты. Но кто ею взыскан, тому Божья милость не нужна, поскольку она ему дана изначально. И поэтому же за богатыми, проклятыми, сытыми остается право на Божью милость, которой они и будут увенчаны, поелику только они, отбросы человечества, действительно в ней нуждаются. Добро пожаловать в «Приют нищеты»! — так закончил свою речь Моисей Мелькер.
Мало-помалу они поняли, что никакой обслуги не будет, что им придется обходиться своими силами, что они обрушились в нищету. Поначалу робея, они внесли в дом свои вещи, начали помогать друг другу, таскать чемоданы, распределять комнаты, советоваться между собой, исполнились благодарностью к Моисею Мелькеру, помогавшему им, такому же беспомощному, как они сами, и сплотились под руководством одного разбогатевшего и слегка впавшего в маразм английского фельдмаршала. Он поговорил по телефону с главой федерального военного ведомства, тот позвонил в столицу кантона дивизионному полковнику, и уже на следующий день прибыли два грузовика со всем необходимым, потом каждый день приходило по грузовику. Оздоровительный аспект уступил место душеспасительному. Врачу, обычно в летнее время курировавшему пансионат, было отказано за ненадобностью, вода целебного источника использовалась за едой как питьевая. Это было символом нищеты: у кого в кармане пусто, пьет не вино, а воду. Миллионеров и вдов-миллионерш охватило повальное увлечение жизнью бедняков: генеральные директора стелили постели, владельцы банков пылесосили, промышленные магнаты накрывали на стол в общем зале, крупные менеджеры чистили картошку, вдовы миллионеров готовили еду и трудились в прачечной, нефтяные шейхи и владельцы танкерных флотилий косили траву на газонах, пололи и перекапывали грядки, пилили, приколачивали, строгали и красили — и платили за такую жизнь огромные суммы. Возникли и проблемы, ибо работу, которую раньше выполняла деревня, теперь делали постояльцы, которые при этом улыбались, смеялись, напевали, дурачились, горланили и визжали. Для деревни это было трагедией, ведь прежде пансионат и деревня составляли единое экономическое целое. Учение Моисея Мелькера, которое он пропагандировал каждодневно при утренней и вечерней молитве, принесло счастье не деревне, а пансионату. Постояльцы занимались делом, а деревенские потеряли работу. Увлечение бедностью, предполагающее простую пищу, разорило деревенские кондитерские: вместо булочек и кексов им приходилось выпекать лишь простой хлеб. Кондитерские опустели. Пользование такси застопорилось, поездки гостей на знаменитые курорты кантона прекратились. Никто уже не покупал крестьянских шкафов, комодов и столов со стульями, а также больших и маленьких оленей. Кто хочет жить в бедности, не швыряет деньги на ветер. Деревня утратила всякий экономический смысл. 15 октября пансионат закрылся. Утешившиеся гости разъехались по домам, закаленные бедностью, которой вдоволь насладились, и вновь взвалили на себя груз своего богатства. Но и зимой деревне нечего было делать в пансионате. Если раньше сторожа нанимали в деревне, крестьянские дети играли в вестибюле и бегали по всем коридорам, а мужчины рыскали по винному погребу, теперь место сторожа занял здоровенный детина с каким-то странно застывшим лицом, который говорил по-немецки на цюрихском диалекте и гнал в три шеи всех, кто появлялся поблизости, ибо синдикат не без задней мысли приобрел пансионат при посредничестве «Швейцарского общества морали». Среди членов синдиката всегда находились люди, которым надо было на время исчезнуть. Раньше это не было проблемой: кого слишком уж интенсивно разыскивала полиция, можно было без труда устранить: разве отыщут его на дне Гудзонова залива, реки Ист-Ривер, озера Мичиган, а тем более Тихого океана? Синдикат действовал наверняка, там не терпели халтуры, но его методы отпугивали, первоклассные асы преступного мира, работающие без сучка без задоринки, стали редкостью, а иметь дело с дилетантами повредило бы реноме синдиката и снизило бы его годовой оборот, так что пансионат был для синдиката находкой. Выжидали лишь начала зимнего сезона. Когда пансионат закрылся, туда сплавили профессионалов, находившихся в розыске ФБР. Асы-киллеры и звезды киднэппинга разместились в комнатах и роскошных апартаментах, где летом проживали богачи. Благостное веселье нищеты сменилось томительной скукой, хотя прежний уют и роскошь обстановки были восстановлены. Синдикат знал, чем он обязан обеспечить своих, но не принял в расчет фон Кюксена. Тот хоть и был в курсе дела, но, живя в окружении шедевров искусства и литераторов из Санкт-Галлена и даже из Цюриха, которых он заманивал к себе всегда роскошно накрытым столом в замке у подножия Трех Сестер, прислал в пансионат книги по искусству и сочинения классиков. Мафиози, еще владевшие итальянским, растерянно перелистывали «Божественную комедию», «Песнь о Роланде» или «Обрученные» Алессандро Мандзони. Ирландские гангстеры гасили сигары о переплет романа Джойса «Поминки по Финнегану», уголовники с Западного побережья пытались читать по слогам Шекспира и «Потерянный рай». Завзятые гангстеры, сидя в глубоких креслах, мрачно взирали друг на друга и швырялись фолиантами. Покидать стены пансионата им было запрещено, их никто не должен был видеть, официально пансионат был закрыт. Скука одолевала крутых парней. Телевидения в этом ущелье еще не было. Лишь завывание холодного ветра, за которым следовала метель, сменявшаяся мертвой тишиной последующих ночей, потом опять снегопад и опять мертвая тишина. За задернутыми шторами резались в карты, пили, курили — в общем, зверея от безделья, мрачно убивали время. Летом пансионат вновь заполнился богачами, на этот раз еще более богатыми, а когда опять наступила зима, синдикат направил сюда двух специалистов высокой пробы, которые сделали катастрофу неизбежной. Натуры, высокоодаренные в своей области, особенно сильно разлагаются от скуки. Жертвой ее пала Эльзи, пятнадцатилетняя дочка деревенского старосты в красной шапочке, красном пуловере и голубых джинсах, как-то ноябрьским холодным и бесснежным утром появившаяся перед дверью в кухню, стоя на тележке с бидоном молока, которую тащил огромный пес.
Джо-Марихуана и Большой Джимми были самыми знаменитыми киллерами североамериканского континента. Оба высокие и худощавые, но если первый пользовался известностью, то второй — дурной славой, первый был моралист, а второй — эстет. Джо-Марихуана был обязан своим прозвищем манере засовывать в мертвые уста каждой своей жертвы самокрутку с марихуаной — не потому, что сам он курил марихуану, а потому, что хотел дать знать всем: покойник был плохой человек. Кроме того, он прикреплял на грудь своим жертвам записку, в которой сообщал, на каком основании он их прикончил, однако никогда не указывал истинную причину, известную только синдикату, а называл ту, которой — при его репутации — было достаточно, чтобы взять кого-то в перекрестье нитей оптического прицела: изменял жене, не чтил мать, атеист, скупердяй, педераст, коммунист и т. д. Из-за этого журнал «Тайм», объявивший Джо-Марихуану человеком года, написал, что тот по своим моральным принципам, в сущности, мог бы пристрелить всех, живущих в Соединенных Штатах. Оставалось загадкой, почему полиции никак не удавалось его схватить. После очередного убийства он вел себя крайне легкомысленно, хотя в то же время и остроумно. И шел на все, чтобы оставить на трупе свой знак, даже если для этого надо было пробраться в дом скорби, в морг судебных медиков или еще куда-нибудь. Никто из его «клиентов» не был защищен от него и после смерти. Даже когда полиция эксгумировала тело Пепе Рунцеля по заявлению его жены, утверждавшей, что ее муж не покончил с собой, и гроб открыли, то обнаружили в зубах у Пепе самокрутку, а на груди записку: «Хозяин борделя». В противоположность Джо Большой Джимми не был популярен, более того, полиция долгое время сомневалась, что такой, как он, вообще существует, она считала, что речь идет о нескольких преступниках. Для Джимми жертвы были безразличны, его интересовала сложность задачи. Его жертвы находили в запертых изнутри кабинках общественных туалетов, в охраняемых полицией больничных палатах, якобы спящими в салонах первого класса самолетов или же поникшими в своих креслах сената или конгресса. Исполнив свою задачу, он укрывался в каком-нибудь борделе и сидел там часто неделями, время от времени отпуская какое-нибудь замечание или проговариваясь во сне, так что полиция мало-помалу утвердилась во мнении, что Большой Джимми действительно существует. Узнав об этом, синдикат предпочел на зиму укрыть его вместе с Джо в пансионате. Заточение далось моралисту легко, а эстету тяжко. Джо стремился к духовной концентрации, Джимми — к эмоциональной разрядке, первый жаждал медитации, второй — женщин. Джо время от времени исчезал ночью, чего никто не замечал, сидел на стропилах полуразвалившейся церкви или в одной из комнат пустого дома священника. Большой Джимми подкарауливал девочку, дважды в неделю доставлявшую в пансионат молоко, — короткие темные, небрежно причесанные волосы, голубые глазки, простодушная и свежая, не подозревающая, что сквозь щели закрытых ставней за ней следят закоренелые преступники, изнывающие от похоти и приговоренные к противоестественному воздержанию.
Так что ничего избежать было нельзя. Большой Джимми хотел лишь опередить других, а Джо только пытался ему помешать, потому-то, когда все стали чесать о ней языки, он и пригрозил, что свернет шею любому, кто станет приставать к девочке. Но оба они не приняли в расчет пса. А тот, стараясь защитить Эльзи, перевернул тележку с бидоном и вцепился зубами в зад Джо, пытавшемуся спасти девочку, в то время как Большой Джимми валялся с ней в луже молока, а в лесу над пансионатом кто-то пьяным голосом громко декламировал:
Крику и воплей хватало, причем было не разобрать, кто больше кричал и вопил — Джо, Джимми или девочка. Наконец Джимми скрылся в доме, а девочка убежала вниз по склону. Пес же не отпускал Джо, он с такой силой вгрызся в его зад, что даже сторож Ванценрид не смог его оторвать. Только бандит по кличке Алый Цветочек освободил Джо от озверевшего пса, разрядив в него свой кольт «Магнум» фирмы «Смит и Вессон», хоть в самого пса и не попал: тот схватил зубами пистолет и помчался вниз по склону, таща за собой перевернутую тележку.
Ванценрид позвонил фон Кюксену. Барон погрузился в раздумье. Его сделки приобрели недавно новый оттенок. Став членом синдиката, он начал продавать наряду с подделками, про которые он туманно намекал, что они, вероятно, могут оказаться подлинниками, также и настоящие подлинники, о которых он утверждал, что они поддельные. Продавал он их только тем, кто навел справки в синдикате и знал, что картины эти подлинные, но краденые, зачастую из вилл тех, кто летом приезжал сюда утешаться от тоски богатства весельем нищеты. Фон Кюксен подумал сначала, что о происшедшем стоит сообщить на Минерваштрассе, но потом решил действовать самостоятельно. Около полудня к пансионату подкатили «эстон мартин» и два «кадиллака». Из «эстона» вышел фон Кюксен, из «кадиллаков» — два его приемных сына. Барон — светловолосый господин с моноклем, поблескивающим в глазу, в белых перчатках, с сукой породы доберман на поводке — впервые прибыл в пансионат. Ванценрид провел его в вестибюль.
— Мне следовало бы, собственно, позвонить в Цюрих, — сказал Ванценрид.
— Следовало ли? — переспросил барон.
— Таков приказ, — признался Ванценрид.
— Почему ослушался? — пожелал уточнить барон.
Ванценрид забормотал, мол, Лихтенштейн ближе и потому он подумал…
— Осел не думает, а повинуется, — отрезал барон: он почувствовал, что сторож врет.
На диване лежал вверх задом Джо-Марихуана и стонал.
— Где остальные? — спросил фон Кюксен, и, поскольку Ванценрид ничего не ответил, барон приказал громким и властным голосом:
— Всем явиться!
Вестибюль медленно заполнился хмурыми субъектами, кое-кто из гангстеров прихватил с собой автомат. Видимо, что-то не ладилось. Использовать зимой пансионат как укрытие было гениальной идеей то ли «трубочиста» в пентхаузе на берегу Гудзона, то ли адвокатской конторы «Рафаэль, Рафаэль и Рафаэль», но надо было бы заранее предусмотреть возможность такого происшествия, о котором сообщил Ванценрид. Следовало учесть скуку как негативный фактор. Может, «трубочист» в Нью-Йорке или адвокаты с Минерваштрассе хотели таким способом сдать всю банду. Но, может, просто не предусмотрели скуку, может, он сам, фон Кюксен, виноват в происшедшем, прислав сюда книги классиков. Боже мой, какие у них физиономии, эти не могли не озвереть со скуки. Может, стоило бы все же известить троих Рафаэлей, но, с другой стороны, может, они как раз и хотели, чтобы он действовал самостоятельно, может, адвокатская контора на Минерваштрассе, 33а, хотела, чтобы он вызвал полицию. Но тогда он, барон фон Кюксен, взявший в аренду пустой пансионат, сгорит ярким пламенем. Нужно поскорее вынуть шею из петли. В Нью-Йорке он кое-чему научился. И во второй раз не допустит, чтобы синдикат обвел его вокруг пальца. Джо-Марихуана застонал. Граф приблизился к нему. Рана и впрямь была не шуточная. Видимо, пес был настоящий кровопийца. Барон спросил, что он мог бы сделать для Джо, о кантональной больнице, пожалуй, не может быть и речи.
— Боже упаси, — простонал Джо и назвал частную клинику в Асконе на улице делла Коллина.
Но пес-кровопийца как-никак укусил человека, да и девочка была изнасилована. Удивительно, что полиция до сих пор не явилась. Оставался лишь один выход. Барон взял с собой добермана для своей личной безопасности, теперь собака поможет ему выпутаться из неприятного положения, в котором он оказался по милости синдиката. Он закурил сигарету, огляделся и спросил:
— Кто?
Молчание.
Барон остановил взгляд на Ванценриде и приказал:
— Кругом!
Ванценрид повернулся к нему спиной.
Барон приказал:
— Спустить штаны!
Ванценрид повиновался.
Барон приказал:
— Нагнуться!
Ванценрид нагнулся. И тут его осенило. Он догадался, что скоро его будут оперировать во второй раз, но не там, где в первый. Догадка его оказалась верной. Доберман впился в него зубами. Барон позвонил по телефону и сообщил местному полицейскому, что пес деревенского старосты укусил сторожа пансионата. Сторож сильно пострадал. Полицейский был не в курсе, что удивило фон Кюксена, — может, и не стоило натравливать Берту — так звали суку — на сторожа. Он посоветовал господам — так он выразился — запереться в погребе, сел вместе с доберманом в машину и вернулся к себе в Лихтенштейн. Оскар отвез Ванценрида в кантональную больницу, а Эдгар, бледный как смерть, на втором «кадиллаке» повез Джо в Аскону. «Господа» последовали совету барона.
Между тем Эльзи уже давно была дома. Староста Претандер колол дрова в сарае. Человек он был замкнутый и грубоватый, но упорный, на его круглом, как блин, лице выделялись густые пшеничные усы, а жесткие волосы на голове топорщились, как стерня. Он был бы веселым человеком, родись у него сын. Но родилась дочка. Жена давно умерла, кроме Эльзи, у него никого не было, а Эльзи — девочка, и потому он был груб и резок с ней, так что при виде ее он лишь спросил, где пес, где Мани, и не обратил особого внимания на уклончивость ее ответа — «не знаю». Он решил, что пес никуда не денется, и, когда тот явился с кольтом «Смит и Вессон» в пасти, с грохотом таща за собой перевернутую тележку, он подумал только: слава Тебе, Господи, с Мани ничего не случилось, видать, он вспугнул браконьера, хороший пес, умный. И даже не заметил, что Мани вернулся домой без бидона.
Около двух часов пополудни полицейский Лустенвюлер въехал в деревню на джипе. Полицейским он сделался лишь благодаря протекции своего отца, правительственного советника Лустенвюлера, поскольку был на 15 сантиметров ниже нормы. Но всю свою жизнь он только и делал, что жрал, а потому и хотел стать полицейским или сторожем на железной дороге, чтобы и впредь не надо было ничего делать, кроме как жрать. Но поскольку железная дорога наотрез отказала, оставалась одна полиция, где его в конце концов сплавили на отдаленный полицейский участок в ущелье Вверхтормашки, что в двенадцати километрах от деревни. Лустенвюлер притормозил перед домом старосты, но не вышел из джипа, а только посигналил. Огромная голова Мани высунулась из собачьей конуры и вновь скрылась. Дверь дома распахнулась, на крыльцо вышел староста.
— Привет, — поздоровался с ним полицейский.
— Чего надо? — спросил староста.
Из конуры опять появилась голова Мани.
— Ничего, — ответил полицейский.
— Значит, и говорить не о чем, — буркнул староста и вернулся в дом. Из конуры вылез Мани, потянулся и потрусил к джипу. Лустенвюлер вдруг перепугался и со страху окаменел за рулем. Пес обнюхал джип, повернулся и трусцой вернулся в конуру. Лустенвюлер посигналил. Еще раз и еще. Староста вновь вышел из дома.
— Теперь что? — спросил он.
— Надо с тобой поговорить, — ответил полицейский.
— Тогда входи, — сказал староста и хотел было вернуться в дом.
— Не могу, — замялся полицейский. — Твой пес…
— Что с Мани? — спросил староста. Пес опять вылез из конуры.
— Он кусается, — выдавил Лустенвюлер, с опаской глядя на приближающегося пса.
— Чушь, — отрезал староста. Пес завилял хвостом, неожиданно прыгнул в джип и облизал Лустенвюлеру лицо.
— Мани, на место! — спокойно скомандовал староста.
Пес потрусил в конуру.
— Видишь, какой он послушный, — заметил староста.
Но Лустенвюлер остался при своем:
— Он укусил сторожа в пансионате.
Из дома вышла Эльзи.
— Неправда, — сказала она, — неправда, на меня напали двое парней, один из них меня… в луже молока… Лустенвюлер видит, какой у меня вид, я вся взлохмачена и исцарапана, только отец ничего не видит. А пес укусил второго.
— Девка, — набросился на Эльзи староста, — что там у вас стряслось?
— Бидон перевернулся, — сказала Эльзи, — и я с первым парнем повалилась в лужу…
Староста вошел в дом и вынес кольт.
— Его принес Мани, — сказал он и опять накинулся на Эльзи. — А ты заткнись, пес имел дело с браконьером.
— Нет, со сторожем, — гнул свое Лустенвюлер. — Мне позвонили из пансионата. — Потом спросил: — А что, черт побери, случилось в луже молока? Полиция должна знать все.
— То и случилось, что должно было случиться в луже молока, это и полиция может сообразить, — ответила Эльзи.
Лустенвюлер задумался.
— Ты так полагаешь? — спросил он, помолчав.
— Не задавай глупых вопросов, — ответила Эльзи.
— Так, значит, парней было двое? — опять спросил Лустенвюлер.
— Двое, — спокойно подтвердила Эльзи и вошла в дом.
— Двое, — повторил полицейский и покачал головой.
— Эльзи несет чушь, — сказал староста.
— Странно, — пробормотал Лустенвюлер и поехал вместе со старостой в пансионат.
Главный вход был заперт, дверь на кухню тоже, рядом они обнаружили лишь пустой бидон и остатки пролитого молока. Оба покричали. Никто не появился.
— Странно, — опять пробормотал полицейский, после чего оба поехали в участок. За двадцать с лишним лет службы в полиции Лустенвюлер превратил свой офис в кухню: стены сплошь увешаны колбасами и окороками, во всех углах что-то булькало, варилось, жарилось, кипело, мариновалось, столы были завалены фаршем, луком, чесноком, зеленью, крутыми яйцами, кочанами салата вперемешку с полицейскими донесениями, фотографиями преступников, наручниками и револьвером, а также заставлены открытыми банками с тунцом, сардинами и анчоусами.
— Я приготовил мясной суп с сельдереем, репчатым луком, чесноком и белокочанной капустой, — сказал Лустенвюлер и налил себе полную тарелку из клокочущей на плите кастрюли, потом поставил ее на письменный стол и начал есть, прерываясь только для того, чтобы печатать на машинке протокол, а также налить себе вторую, а потом и третью тарелку супа. Затем он взял в руки готовый протокол, пробежал его глазами, стряхнул с листа брызги супа и сказал старосте, чтобы тот подписал свои показания. Потом отрезал кусок сала от висевшего на стене окорока. В эту минуту в дом вошел расфранченный и благоухающий Оскар фон Кюксен.
— Пса надо ликвидировать, — категорически потребовал он.
— Да кто вы такой? — осведомился Лустенвюлер, жуя сало.
— Представитель лица, взявшего в аренду пансионат, — ответствовал Оскар.
— Это который проповедует «Блаженны нищие»? — спросил Лустенвюлер, продолжая жевать.
— Нет, тот арендовал пансионат на лето, — ответил Оскар. — Зимой его арендует мой отец, барон фон Кюксен.
— Странно, — опять пробормотал Лустенвюлер, жуя. — Он ведь из Лихтенштейна.
— Пса надо будет ликвидировать, — повторил свое требование Оскар.
— Мани ни в чем не виноват, — подал свой голос Претандер. — Я староста деревни. Пес принадлежит мне.
— Он прокусил зад моему сторожу, — заявил Оскар.
— Из-за того, что мою Эльзи изнасиловали, — выпалил староста. Это у него как-то само собой вырвалось, причем он отнюдь не верил в то, что сказал.
— Странно, — в третий раз пробормотал Лустенвюлер.
— Пес вернулся домой с кольтом в пасти, — сказал староста, — марки «Смит и Вессон».
— Кому пес вцепился в зад, тот не станет вытаскивать кольт и насиловать девчонку, — возразил Оскар, а Лустенвюлер в это время намазал хлеб маслом и положил сверху ломтик сала. — Если девчонка утверждает, — продолжал Оскар, — что пес вцепился в другой зад, а не в зад сторожа, то я могу лишь заметить, что этот второй, столь же истерзанный зад, мог бы быть обнаружен, но его нет в наличии.
— Если то был браконьер, — взорвался наконец староста, — то его зад, естественно, исчез вместе с ним, и Мани не в чем винить. А вот с пансионатом дело нечисто: если там, кроме сторожа, никого нет, почему он один выпивает два бидона молока в неделю, столько одному не осилить.
— С таким скандалистом, как вы, я не намерен более дискутировать, — отрезал Оскар. — Имеет место нанесение тяжелой травмы, мы подадим на вас в суд. — С этими словами он вышел, сел в «кадиллак» и укатил в пансионат.
— Ты все еще утверждаешь, что Эльзи изнасиловали? — жуя спросил Лустенвюлер.
— Меня интересует только пес, — ответил староста. — Пес не виноват.
— Но он не виноват только в том случае, если Эльзи действительно изнасилована, — возразил Лустенвюлер. — Тогда имеют место развратные действия, и я должен буду подать в суд. Где-то у меня должна быть еще одна банка бобов.
— Ладно, — кивнул староста. — Подавай.
— На кого? На сторожа? — спросил Лустенвюлер, роясь в куче банок в дальнем углу, причем несколько банок с грохотом покатились по полу.
— Не на сторожа, а на браконьера, — возразил староста. — Но Мани не виноват.
— Прекрасно, как тебе будет угодно, — заметил Лустенвюлер, — но я должен внести в протокол и то, что сказал представитель лица, взявшего в аренду пансионат. Я тут один, мне понадобится на составление протокола несколько дней, так что известят тебя не скоро.
— Но ты напишешь и про то, что Мани укусил браконьера? — спросил староста.
— И браконьера, и сторожа, — ответил Лустенвюлер и открыл банку с бобами. — Но в наличии у нас только один укушенный, а должно бы быть два. Чертовски сложно все это изложить на бумаге.
— А если ты ничего не напишешь? — спросил староста.
— Тогда задница сторожа и пес старосты будут в полном порядке, — ответствовал Лустенвюлер, вываливая бобы в кастрюлю с мясным супом.
— Вот ничего и не пиши, — заключил староста и пошел домой.
Однако он не учел соображений барона фон Кюксена, а тот не учел характера старосты. Для барона все происшествие было верхом глупости. Он был убежден, что либо «трубочист», либо клиент Рафаэлей, либо же они оба, если они вообще не одно и то же лицо, заманили его в ловушку, тем более что на Минерваштрассе, 33а, его встретили не три Рафаэля, а три совершенно других господина, все трое неимоверной толщины и различались лишь двойным, тройным и четверным подбородками. Двойной подбородок заявил, что барону надлежало немедленно информировать их, тройной — что барон испортил все дело своей бредовой идеей натравить еще и свою псину, а четверной приказал, чтобы фон Кюксен сам загладил причиненный ущерб. Кроме того, барону сразу же показалось, что дом по Минерваштрассе, 33а, выглядит как-то иначе, чем прежде, пожалуй еще обшарпаннее. Он даже вернулся на тротуар, прежде чем войти внутрь, однако номер дома был тот же. Не он, а синдикат совершил ошибку, а что Рафаэли теперь пытаются свалить вину на него, типично для этой шушеры, присвоившей 60 процентов от продажи его подлинных картин. И что теперь они ведут с ним переговоры через каких-то подставных лиц, тоже наглость с их стороны. Но он-то из-за них вляпался-таки в пренеприятную историю. Изнасилование несовершеннолетней неизбежно попадет в суд. Хотя самое худшее его доберман все-таки предотвратил. Идея эта была вовсе не бредовая, и он продемонстрировал присутствие духа. А теперь нужно опередить жалобу старосты в суд. И он подал в столице кантона исковое заявление на возмещение причиненного ему ущерба.
Декабрьским утром смущенный Лустенвюлер протопал по наконец-то выпавшему глубокому снегу к старосте и заявил, указывая на Мани, который, виляя хвостом, бросился ему навстречу, что пса придется пристрелить, такому опасному зверю нельзя бегать где вздумается, он получил на этот счет из столицы кантона решение суда. Уж не тронулся ли умом наш Лустенвюлер, удивился староста, ведь он сам только потому и не обжаловал то, что сделали с Эльзи, чтобы Мани никто ни в чем не обвинил. А он и не писал жалобу на пса, возразил полицейский, это сделал фон Кюксен, а закон есть закон. Мани придется пристрелить, да он и сам его побаивается, уж больно этот пес огромный. Староста спокойно процедил — и это его спокойствие казалось особенно угрожающим потому, что он взял в руки охотничье ружье, — чтобы Лустенвюлер убирался подобру-поздорову, иначе он будет стрелять. Но не в собаку.
— Я этого не слышал, — заявил полицейский, вернулся по снегу к своему джипу и уехал.
Эльзи! — позвал староста, но ее нигде не было.
«Проклятая девчонка, — подумал он, — если бы я только знал наверняка, что тогда произошло». Но Эльзи не появлялась. Когда полицейский прикатил на джипе, девочка бросилась по глубокому снегу к крутому спуску и спряталась за сугробом. Внизу, в глубине ущелья, на кантональном шоссе снега не было, зато на дороге к пустому пансионату нетронутый снег лежал толстым слоем.
Никому уже не нужно было молоко, сторож лежал в больнице. Эльзи в толстом красном пуловере и красной шапочке потопала по глубокому снегу вверх, к пансионату, но перед входом в парк остановилась, поглядела на главное здание, немного постояла. Пансионат, освещенный солнцем, резко выделялся на фоне снега и был хорошо виден сквозь деревья парка. Кто-то лизнул ее руку, то был Мани, отправившийся искать девочку. Она велела ему идти домой, и пес кувырком скатился вниз по заснеженному склону. Эльзи подошла вплотную к пансионату, нашла цепочку свежих следов и пошла по ним. Следы привели ее к двери на кухню, Эльзи остановилась, подождала, робко позвала «Алло!», еще постояла, обошла пансионат, проваливаясь в глубоком снегу, вернулась к цепочке следов, чужих и своих. Внезапно налетел ледяной ветер. Пансионат уже не был освещен солнцем, оно переместилось выше по склону и светило теперь на лес, и голые скалы Шпиц Бондера сияли в его лучах.
Деревня давно уже лежала в тени. Староста вырезал из куска дерева копию Мани. Как только Мани появился в его доме, староста начал работать резцом. Скульптурный портрет Мани изображал его сидящим, и Мани оставался бы вечно живым, но точная копия никак не получалась, голова Мани выходила не совсем похожей, он пытался ее подправить, а когда голова наконец получалась, все остальное оказывалось несоразмерно большим, и он принимался уменьшать тело и лапы, а когда наконец вроде бы приводил их в соответствие, голова опять казалась несоразмерно большой. Таким манером фигурка собаки становилась все меньше и меньше, размером она теперь походила на черного сенбернара, а видом — на мопса. Староста никак не мог сосредоточиться на работе и в конце концов отложил инструменты в сторону. Надо было все начинать сначала. Что-то он сделал неправильно, не только при резьбе. Вот и с Эльзи у него что-то не так: никогда он с ней не ладил и поэтому теперь не знал, куда она подевалась. Пес тоже где-то пропадал, но потом вернулся и лежал перед дверью дома. Староста пошел по деревне, проваливаясь в снегу. Пес залаял ему вслед. Почему-то остерегся пойти с ним. Деревня казалась вымершей. Улица не очищена от снега. Один раз он даже провалился до пояса: спуск в чей-то погреб был засыпан так, что казался частью улицы. Перед гаражом стояли два такси с метровыми шапками снега на крышах. Из пивной «Битва у Моргартена», шатаясь, вышел Цаванетти и заковылял в свою антикварную лавку. Значит, кто-то здесь еще живет и дышит. Жизнь теплилась и возле почты. Вдова Хунгербюлер явилась опустить свое ежедневное письмо. Из школы донесся голос, декламирующий стихи:
Друзья мои, простимся! В чаще темной
Меж диких скал один останусь я.
Но вы идите смело в мир огромный,
В великолепье, в роскошь бытия!
Все познавайте — небо, земли, воды,
За слогом слог — до самых недр природы![50]
Голос принадлежал Адольфу Фронтену, учителю здешней школы. Он приехал в деревню из столицы кантона и застрял тут. Это и есть Мудрость Провидения, считал он, у этой деревни такой вид, словно кто-то сверху опорожнил на нее свою прямую кишку. Однако она все же лучше других захолустных дыр, поскольку здесь нет причин воздерживаться от пьянки. Великану с огненно-рыжей шевелюрой и такой же бородой, белоснежными кустистыми бровями над ярко-синими глазами и лицом, так густо усыпанным веснушками, что он говаривал о себе: «Матушка позабыла обтереть меня при рождении», было уже под шестьдесят. Когда-то он писал удивительно трогательные рассказы: «Праотцы сыновей Зеведеевых», «Что было бы, если бы архиепископ Мортимер забеременел?», «Тихо, но ужасно», «Жалоба скота и женщин», «Молчание труб иерихонских» — в общей сложности меньше пятидесяти страниц, получил премию Маттиаса Клаудиуса[51], объездил при финансовой поддержке общества «Pro Helvetia»[52] и Института Гёте[53] Канаду, Эквадор и Новую Зеландию, поколотил по пьянке инспектора гимназии и стал учителем сельской школы в ущелье Вверхтормашки, откуда с той поры больше никуда не выезжал. И если прежде он был одним из первых, кто под влиянием Роберта Вальзера[54] ввел простодушие детского восприятия в швейцарскую литературу, то теперь Фронтен объявил все свои литературные произведения дерьмом. Правда, писать не перестал. Наоборот. Он писал постоянно, писал, когда вслух декламировал стихи, писал, когда пил, писал даже во время школьных уроков, вырывал листки из блокнота и отшвыривал их в сторону, они валялись повсюду — в школе, на улице, в лесу за пансионатом на другой стороне ущелья. Но писал он лишь отдельные фразы, которые называл «Опоры мысли», такие, например, как: «Математика — зеркальное отражение меланхолии», «Физика имеет смысл лишь как каббала», «Человек придумал природу», «Надежда предполагает ад и его создает», но иногда записывал и отдельные слова, например: «ледоставня», «апокалипсо», «сапогоня», «автоматерь». Иногда приезжал его издатель, энергичный, спортивного вида мужчина, он собирал листки, подобранные и сохраненные школьниками, — на этих записках они могли немного подзаработать. «Опоры мысли» были уже изданы в пяти томах. Критики были в восторге, лишь один из них утверждал, что Конрадин Цаванетти, четырнадцати лет, может до того точно воспроизводить почерк Фронтена, что автором многих фраз (например: «Учителя даже пускают газы на чистом немецком», «Сверху пьют, снизу стишки пописывают» и т. д.) является, скорее всего, этот шалун. Издатель объявил о новом романе Фронтена, тот опроверг это сообщение и стал еще более ярым мизантропом. Его коллеги по писательскому союзу называли его «Рюбецаль[55] из ущелья Вверхтормашки». Когда в деревню наезжали критики, Фронтен исчезал, в журналисток он молча упирался взглядом, а если одна из них ему нравилась, он тащил ее в свое жилище, валил на кровать, овладевал силой, а потом прогонял прочь, так и не сказав ей ни слова. Собрание деревенской общины вновь и вновь не утверждало его в должности учителя. На его уроках все ходили на голове. Если он писал, а ученики поднимали слишком большой галдеж, он прямо с ноги швырял в класс один из подбитых гвоздями и вечно не зашнурованных башмаков. Как-то раз башмак попал в Эльзи — шрам у нее на лбу все еще был виден. Ученики с грехом пополам овладевали чтением, письмом и таблицей умножения. Но поскольку другого учителя найти не удавалось, он оставался и продолжал писать и пить. Кроме того, он был полезен деревне в роли писаря. Староста относился к нему приязненно, хотя Фронтен говорил на правильном литературном языке, а старосте этот язык давался с большим трудом. Он поднялся на второй этаж, где над классной комнатой жил Фронтен. Тот сидел за столом в кухне, рядом стояла наполовину опорожненная бутылка рома. Он писал. Староста сел к столу напротив него. Фронтен налил себе рому, продолжая писать, потом поднял глаза, открыл окно, выбросил в него все, что написал, закрыл окно, достал вторую рюмку, поставил ее на стол перед старостой, наполнил ромом и вновь сел.
— Ну, рассказывай, — сказал он и внимательно выслушал старосту, который подробно изложил свои заботы.
— Претандер, — сказал Фронтен, — в это дело я не хочу вмешиваться. Тебя интересует судьба собаки. А я ненавижу собак. Гёте тоже ненавидел собак, он даже ушел с поста директора театра из-за того, что в нем должна была выступать и потом действительно выступала собака. Возможно, Мани — исключение, возможно, этот пес — поэтическое создание, вроде Мефистофеля в образе пуделя. Но спасти его уже не удастся. Слишком сильно он впился зубами в свою жертву. Правда, я не могу поклясться, что он вцепился именно в тот зад, в какой следовало, потому что в такой свалке было не разобрать. Выбрось распрю с пансионатом из головы. Что Эльзи девка не промах и охоча до мужиков — это факт, и что зад сторожа пострадал — это тоже факт, а факты лучше не трогать.
— О какой свалке ты говоришь? — спросил староста.
— Я в то утро в лесу за флигелем декламировал стихи:
И милый лебедь,
Пьян поцелуем,
Голову клонит
В священно-трезвую воду, —
ответил Фронтен, — которые сами по себе бессмысленны, ибо лебеди не целуются, а отвратительный эпитет «священно-трезвая» совершенно не вяжется с прозрачной водой озера. Но еще бессмысленнее то, что произошло на моих глазах в пансионате перед дверью в кухню. Ох, Претандер, Претандер.
Он умолк, налил себе еще рому и продолжал молча сидеть.
— Что же? — спросил староста. — Что же ты видел?
— Они валялись в луже молока, — ответил Фронтен. — Эльзи, два парня и пес. Я слышал дикие нутряные вопли, долетавшие в лес высоко над пансионатом. Было похоже на Вальпургиеву ночь, хотя на дворе было утро.
Он опять налил себе рому.
— Но ты, Претандер, не вмешивайся. Эльзи как-нибудь сама справится. По чести сказать, ей даже и справляться-то нет нужды, она сильнее нас всех. А пес — это правда, что он сам к тебе приблудился?
— Он просто случайно забрел в наше ущелье, — ответил староста.
— Как и я, — ввернул Фронтен. — Я тоже случайно забрел в ущелье Вверхтормашки. А что еще остается делать в этой стране, староста, как не осесть здесь?
Потом он сидел, уставясь в одну точку перед собой, забыв о старосте и не замечая, слушает ли он его еще или уже ушел. Вдруг подошел к окну, распахнул его и крикнул:
— Проклятая госпожа фон Штейн![56]
В старосте было слишком много крестьянского, чтобы выйти из себя из-за вероятного насилия над Эльзи, но той не было шестнадцати, и, значит, имело место развратное действие, как сказал Лустенвюлер, поэтому староста сердился на себя за то, что не подал жалобу на развратное действие обидчика. На самом же деле он тревожился только о псе, на которого могли взвалить всю вину, что и произошло на самом деле. Теперь нужно было его спасать, Эльзи, слава Богу, и впрямь была изнасилована, школьный учитель видел это своими глазами. Но поскольку староста был крестьянского склада, он не особенно торопился с подачей жалобы и только в конце февраля поехал с почтовой машиной в соседнюю деревню, а оттуда поездом, останавливающимся у каждого поселка, в столицу кантона. Он попросился на прием к начальнику кантонального управления — тот обязан выслушивать любого деревенского старосту своего кантона, хотя их было больше двух сотен. Но уж деликатничать с ними было вовсе не обязательно.
— Претандер, — набросился на старосту начальник управления, которому подчинялись также юридическое и полицейское ведомства кантона, прежде чем староста вообще успел открыть рот и изложить свою просьбу, — эта история мне слишком хорошо известна, у меня уже давно лежит на столе требование арендатора пансионата о возмещении ущерба, твой окаянный пес разделал под орех его сторожа и все еще бегает на свободе, а этот бедолага все еще не может сидеть, известная часть тела у него разорвана в клочья, и сомнительно, удастся ли ее вообще подштопать. Доходит до тебя, Претандер? Ты даже представить не можешь, что тебе светит. А я тебе добра желаю. Прояви добрую волю и пристрели пса.
— Пускай добрую волю проявляют эти типчики из пансионата, — возразил староста. — Они изнасиловали Эльзи, а Мани только ее защищал.
— Изнасиловали? — опешил начальник управления. — Это кто же? Ночной сторож? Ведь это у него зад разодран в клочья.
— Нет, Эльзи изнасиловал кто-то другой, — заявил староста. — А Мани вцепился в сторожа по ошибке.
Начальник управления наморщил лоб.
— И об этом ты сообщаешь только теперь? — спросил он.
— Я думал, что Мани ничего не будет, если я об этом не сообщу, — пояснил староста.
Начальник откинулся на спинку кресла.
— Претандер, — сказал он, — нам с тобой нет нужды обманывать себя, у девушек в этом возрасте бывают самые неприличные фантазии.
— У меня есть свидетель, — ввернул староста.
— Вот оно что, есть свидетель, — машинально повторил начальник управления. — Кто же это?
— Учитель Фронтен, — ответствовал староста.
— Ах, этот сочинитель! Так-так, значит, сочинитель, — протянул начальник управления. — Если ты хочешь подать жалобу на развратные действия, тебе следует вручить ее вашему участковому полицейскому, он доложит о ней прокурору, а тот сообщит в суд вашего округа.
— Значит, все начинать сначала? — возмутился староста.
— Порядок есть порядок.
— Хорошо, я подам эту жалобу, — сказал староста.
— Претандер, — опять принялся за свое начальник, — ты упрям как осел и собираешься впутаться в историю, которая и для тебя, и для всего вашего ущелья добром не кончится. Не могу тебе сказать почему. Ты-то полагаешь, что если я начальник управления кантона, да еще и возглавляю суды и полицию, то знаю все дела лучше, чем ты. Ни черта я не знаю! Уверяю тебя, староста, наша страна — самая загадочная страна в мире. Никто не знает, кому что на самом деле принадлежит и кто с кем играет, чьи карты в игре и кто тасовал колоду. Мы делаем вид, будто живем в свободной стране, причем не уверены даже в том, принадлежим ли мы еще самим себе. История с Эльзи и твоим псом мне совсем не нравится, а уж от укушенного в зад ночного сторожа меня просто жуть берет. С каких это пор ночной сторож позволяет кусать себя в зад? А потом — этот барон фон Кюксен! Разве такой титул вообще существует? Вдобавок он еще и житель Лихтенштейна. А тамошним жителям угодно считать себя одновременно и австрийцами, и швейцарцами, а кроме того, еще и лихтенштейнцами. Но что понадобилось этому лихтенштейнцу в вашем ущелье? За этим кроется что-то такое, до чего мы лучше не будем докапываться, ведь и в сейфах наших банков мы тоже не роемся. Пусть тайное остается тайным. И судебное разбирательство ничего не изменит. Не подавай жалобу, даже если все, что ты рассказываешь, — чистая правда. Девичья невинность все равно когда-нибудь пойдет прахом, а с этим лихтенштейнским бароном я сам поговорю и готов держать пари, что он тоже заберет свое заявление. Только пса тебе все же придется пристрелить. Я, как глава полиции, вынужден это потребовать. Весной опять откроется «Приют нищеты», и из-за твоего Мани в опасности окажутся куда более ценные зады, чем задница сторожа.
— Пса я не пристрелю, а жалобу в суд подам, — уперся староста.
Начальник управления встал с кресла.
— Тогда я прикажу его пристрелить. А ты кати в свою деревню, да побыстрее, мне пора, в «Медведе» меня ждут партнеры по картам.
Возле дома участкового староста вышел из автобуса и выложил полицейскому свою жалобу устно.
— Ну вот, придется мне все же заниматься этой писаниной, — проворчал тот, обгладывая телячью голень.
Ему понадобилось несколько дней, чтобы изложить заявление старосты на бумаге, и прошло еще несколько дней, пока он приехал в деревню, чтобы староста поставил под ним свою подпись. Заодно он посоветовал Претандеру нанять адвоката, потому как теперь дело затянется надолго. Не зная, что дальше делать с этим заявлением, Лустенвюлер переслал его знакомому полицейскому вахмистру, участок которого находился за ближней деревней. Тот через два дня случайно обнаружил письмо Лустенвюлера у себя в почтовом ящике и лично доставил его писарю своей деревни, который был еще и выборным судьей того округа. Но поскольку писарь еще не покончил с налоговыми декларациями, которые он самолично заполнял на каждого налогоплательщика своей деревни, то в конце марта он переслал жалобу Претандера в столицу кантона следователю, который ее и прочел. Следователь этот был полон предубеждений. В свое время он хотел стать хирургом, но денег на учебу не было, и он стал юристом, но на собственную контору денег опять-таки не хватило, денег вечно не хватало, и он стал чиновником, но и тут карьеры не сделал. Фактически он не был настоящим следователем — тот был в отпуске, но не был он и его заместителем — тот был болен, он был лишь заместителем заместителя. Постоянные неудачи убедили его в том, что в кантоне все делается не так, как надо, поэтому он тут же поверил, что Эльзи была изнасилована и что пес лишь укусил ее обидчика, чтобы защитить хозяйку. Однако, поскольку причина этой его убежденности заключалась в комплексе неполноценности, порождающем вечную невезучесть, у него не хватило духу разобраться в заявлении старосты, и он просто сунул его обратно в конверт. Его шеф, настоящий заместитель следователя, в следующий понедельник избавился наконец от гриппа. Но не вынул заявления из конверта.
— Того, что приходит из ущелья Вверхтормашки, — сказал он, — я принципиально не читаю.
Зато настоящий следователь, вернувшись из отпуска, тем основательнее ознакомился с заявлением, покачал головой и сделал вывод, что перед ним требование возмещения понесенного ущерба, которое начальник управления не считает подлежащим срочному рассмотрению. А ведь уже несколько адвокатов спрашивали, не подал ли староста Претандер жалобу на ночного сторожа пансионата, и вот теперь перед ним эта жалоба. Тут заварится такая юридическая каша, что понадобятся бесконечные допросы и расследования, как бывает при любом пустяковом конфликте, который пробивается сквозь все доступные ему инстанции, пока не попадет в федеральный суд, а когда он туда наконец доберется, у этой девицы давно уже народится с пяток сорванцов, и ей будет без разницы, который из них от кого. Тут уж высший долг юстиции — не давать делу хода. Изнасилование! Да еще в ущелье Вверхтормашки! Так ведь там это — самый естественный вид секса. Нет, он не так глуп, чтобы подставиться газетчикам из «Блик» и «Беобахтер». И он сунул жалобу Претандера под кучу еще не разобранных дел, а вечером в «Медведе», сидя за картами, спросил начальника управления, был ли у него деревенский староста из ущелья Вверхтормашки. Тот кивнул и выпустил колечки дыма. Этот болван еще хлебнет лиха с такой дочкой и таким псом, обронил следователь и раздал карты. Пса придется убрать, и кантон будет жить спокойно.
Староста не сдавался. Он бросался от одного адвоката к другому и от одного члена Национального совета к другому, побывал даже у двух членов Совета кантонов, но никто не захотел ему помочь. Мол, жалоба его так и так «обречена», лучше поставил бы себя на место следователя, ведь тот по уши завален разными жалобами, да и нет у старосты никаких других доказательств, кроме выдумок Эльзи. Новая жалоба только ухудшит дело, а ему надо бы наконец выполнить распоряжение и пристрелить пса. Но староста и не думал его выполнять, так что после третьего предупреждения участковый полицейский Лустенвюлер получил приказ лично исполнить распоряжение начальства. Он снял со стены винтовку, доехал на джипе до развилки дороги и потопал вверх по склону в деревню. У околицы стоял староста, тоже с винтовкой в руках. Рядом с ним сидел Мани. Лустенвюлер остановился и задумался. Ему бы, собственно, следовало взять на мушку пса, но тогда староста мог бы взять на мушку его самого. Лустенвюлер напряженно думал. Еще неизвестно, имеет ли он вообще право стрелять в собаку, сидящую рядом с человеком, а вдруг он попадет не в нее, а в него? Лустенвюлер напряженно думал. А не предусмотрены ли такие случаи в полицейском уставе? У него было смутное ощущение, что аналогичные случаи рассматриваются именно там. Но что это были за случаи, Лустенвюлер не помнил. Так они стояли друг против друга уже битый час — он, староста и его пес. Лустенвюлер почувствовал голод. Он вынул из бокового кармана кусочек сервелата и начал есть. Пес завилял хвостом. Лустенвюлер вновь полез в карман и бросил собаке колбаску — это было уместно, ведь он намеревался ее пристрелить. Староста тоже полез в карман и тоже вытащил кусочек сервелата. Все трое принялись есть колбасу: староста, его пес и полицейский. Пес ел быстрее всех. Лустенвюлер все еще не представлял себе, как ему справиться с порученным делом. Они простояли друг против друга уже два часа. Если он предложит старосте отойти в сторону, он не сможет одновременно прицелиться в пса, ибо если он одновременно прицелится, то и староста сделает то же самое, но прицелится в него самого, а если они выстрелят одновременно, то он и пес могут быть одновременно застрелены, и тогда он, Лустенвюлер, хоть и погибнет при исполнении своего долга, но о долге погибнуть за пса он еще никогда не слышал, пес — все же не отечество. А если он предложит старосте отойти в сторону, но не станет целиться в пса и староста отойдет, не целясь в него самого, он сможет потом взять пса на мушку. Но поскольку пес реагирует быстро, тот успеет наброситься на него, прежде чем он нажмет на курок. Они простояли друг против друга уже три часа кряду. И Лустенвюлер потопал к джипу.
Не успел он повесить винтовку на место, как ему позвонил начальник управления и спросил, пристрелена ли собака. Лустенвюлер отрицательно покачал головой.
— Вы у аппарата? — спросил начальник управления.
— Так точно, — ответил Лустенвюлер.
— Тогда почему не отвечаете?
— Я отвечаю, — сказал Лустенвюлер, — ведь я покачал головой.
— Значит, не пристрелена, — рявкнул в трубку начальник управления.
— Да староста с винтовкой стоял рядом с собакой, — пояснил Лустенвюлер.
— Угрожал ли вам староста? — спросил начальник управления.
— Он мог бы, если бы я попытался пристрелить пса, — ответил полицейский.
— Да стреляли ли вы вообще в пса?! — завопил начальник управления так громко, что Лустенвюлер отвел трубку от уха.
— Что вы сказали? — переспросил Лустенвюлер. — Вы говорили так громко, что я ничего не понял.
Начальник управления повторил свой вопрос подчеркнуто вежливо.
— Я не рискнул этого сделать, потому что мог бы попасть в старосту, — ответил Лустенвюлер.
Начальник положил трубку.
Спустя двое суток в три часа ночи к Лустенвюлеру приехал из близлежащей деревни вахмистр полиции Блазер с тремя полицейскими — Эгглером, Штуки и Хайметтлером. Каждый был с винтовкой. Лустенвюлер приготовил на завтрак жареный картофель с салом и кофе с молоком.
— Когда рассветет? — спросил вахмистр.
— После пяти будет посветлее, — ответил Лустенвюлер и подал гостям еще и яичницу-глазунью из четырех яиц.
— Через час двинемся пешком, — решил вахмистр. — Чтобы те ничего не заметили. Пес лежит в конуре перед домом старосты. Просто выстрелим по нему все разом.
— А если пес не выйдет наружу? — спросил Эгглер.
— Может, его и нет в конуре, — засомневался Штуки, а Хайметтлер заметил, что готов держать пари — пес спит в кухне хозяина.
Лустенвюлер доел картофель и поджарил каждому еще по куску глазуньи.
— Поживем — увидим, — заключил вахмистр и выпил свой кофе.
— Сейчас бы хлопнуть по рюмашечке шнапса, — сказал Штуки.
— Мы при исполнении, — отрезал вахмистр.
— А ведь замерзнем, там холод собачий, — ввернул Хайметтлер.
— Какой у тебя шнапс? — спросил вахмистр.
— Травяная настойка, — ответил Лустенвюлер. — По одной не повредит.
Когда они тронулись в путь, бутылка была пуста.
— Прихвати с собой еще одну, — буркнул Лустенвюлеру вахмистр, с трудом ворочая языком.
Тьма стояла кромешная, и они продвигались по улице на ощупь. Где-то внизу во мраке шумела река.
— Холод собачий, — бросил через плечо Эгглер.
— Я вас предупреждал, — откликнулся Хайметтлер.
— А нам как раз и нужно прикончить собаку, — хмуро подал голос Штуки.
— Однако мы что-то слишком круто берем вверх, — заметил вахмистр.
— А деревня и есть наверху, правильно идем, — заверил Лустенвюлер. — Сейчас бы еще по рюмочке.
Они сбились в кучку и пустили бутылку по кругу. Вдруг впереди послышался приближающийся рокот. Они прыгнули в стороны. Мимо проехали два автобуса с выключенными фарами.
— Видимо, мы пошли не той дорогой, — сказал вахмистр, — эти автобусы едут из пансионата.
— Любой и каждый может ошибиться в такой темноте, — попробовал оправдаться Лустенвюлер.
— Сейчас самое время еще по рюмочке, — сказал вахмистр.
— А автобусы-то были битком набиты, — заметил Эгглер. — И откуда столько народу набралось, там ведь пусто.
Лустенвюлер заново откупорил бутылку.
— В пансионате всю зиму было полно постояльцев, — сказал он.
— Задержи мы эти автобусы, может, улов был бы знатный, — предположил Хайметтлер.
— Наверняка! — поддержал его Штуки.
— В дела пансионата я вмешиваться не желаю, — отрезал вахмистр. — Это дело судебных инстанций, а они тоже не стали вмешиваться. Но сейчас уже утро, нам надлежит пристрелить пса, а деревня-то, оказывается, на другом берегу реки.
Теперь уже можно было кое-что разглядеть, а когда они добрались до деревни, стало совсем светло. Деревня казалась вымершей.
— На наше счастье, тут еще все спят, — заметил Штуки.
— Они все держат сторону старосты, — высказал свои соображения Лустенвюлер.
— Проклятый шнапс, — буркнул вахмистр. — Как приму лишнего, всегда дрожу как осиновый лист. В такой холод придется опрокинуть еще по одной, чтобы дрожь унялась.
— Но в бутылке ни капли, — отметил Лустенвюлер.
Они стояли уже перед домом старосты. В конуре было пусто. В щель под дверью дома пробивалась полоска света. Вахмистр осторожно нажал на ручку. Дверь была не заперта. Взяв оружие на изготовку, он левой ногой пнул дверь. В кухне у плиты стояла Эльзи в ночной сорочке.
— Входите же, — сказала она.
Полицейские друг за другом осторожно вошли в дом. Вахмистр винтовкой распахнул полуоткрытую дверь в комнату, отступил назад и приказал Эльзи зажечь в комнате свет. Собаки там не было.
— Иди впереди меня, — приказал вахмистр, и Эльзи пошла, зажигая повсюду свет — и на чердаке, и в хлеву. Четверо полицейских остались в кухне. Вахмистр вернулся вместе с Эльзи.
— Если пса нет в доме, то где он?
— Ушел с отцом, — ответила Эльзи.
— А когда староста вернется?
— Когда вы уйдете, — ответила Эльзи.
— А мы можем и подождать, — заявил вахмистр.
Рядом с входной дверью стояла длинная скамья, над ней тянулся ряд окон с закрытыми ставнями. Вахмистр уселся на скамью, четверо полицейских, обхватив винтовки, последовали его примеру.
— Адский холод на улице, — обронил Хайметтлер.
— Не мешало бы Эльзи сварить нам кофе, — добавил Лустенвюлер.
— Это было бы мило с ее стороны, — поддержал его Эгглер.
— Еще как мило, — подхватил Штуки.
— Какого вам кофе — с наливкой? — спросила Эльзи.
— Ага, — кивнул вахмистр.
Они сидели и смотрели, как Эльзи готовит кофе.
— Сколько сахару? — спросила Эльзи.
— Побольше, — ответил за всех вахмистр. — И вишневки тоже побольше. Раз уж нам приходится ждать.
Потом они пили кофе из больших пузатых чашек.
— Еще кофе? — спросила Эльзи.
— Давай еще по чашечке, — ответил за всех Хайметтлер.
Она сварила новую порцию кофе.
— А ты — красивая шельма, — сказал вдруг вахмистр.
— Никакая я не шельма, — спокойно возразила Эльзи.
— Да я не хотел сказать ничего плохого, — пошел на попятную вахмистр. — И все же — со сколькими парнями из пансионата ты занималась этим?
— А там никого и не было, кроме сторожа Ванценрида, — ответила Эльзи, разливая по чашкам кофе.
— Мне еще чуточку вишневки, — успел ввернуть Штуки.
Эльзи подлила всем еще немного шнапса.
— Ну, так со сколькими же? — не отставал вахмистр.
— Во всяком случае, не со сторожем, — заявил Лустенвюлер. — Я частенько пил у него вино — хорошее вино, «Муле-на-Ван», и кое-чего нагляделся.
— Но отцу вы ничего такого не рассказывали, — возразила Эльзи.
— Слова — серебро, а молчание — золото, — заметил Лустенвюлер.
— Если бы рассказали, не пришлось бы вам теперь приканчивать Мани, — сделала вывод Эльзи.
— И сидеть тут — тоже, — добавил вахмистр.
— Мне больше по вкусу, чтобы вас здесь не было и чтобы Мани оставили в покое, — сказала Эльзи.
— Собака — это собака, а красивая девка — это красивая девка. И ту и другую в покое не оставят, — отшутился вахмистр и допил свой кофе.
Остальные тоже опорожнили свои чашки. Эгглер, поставив пустую чашку на подоконник, заявил, что кофе пошел ему на пользу, и прислонил винтовку к стене.
— А если сейчас мне дадут еще и рюмочку вишневки, — добавил он, — то больше мне ничего на свете не надо.
— Бутылка пуста, — сказала Эльзи, — но наверху, в отцовской спальне, есть еще одна, полная.
— А что находится рядом со спальней старосты? — спросил вахмистр.
— Моя комната, — ответила Эльзи.
— Вот и прекрасно, значит, мы все можем подняться с тобой наверх, — решил Штуки.
— Почему это вы все хотите подняться со мной наверх? — удивилась Эльзи.
— Потому что там шнапс и ты, — ответил Хайметтлер.
— Ну, это-то ясно, — спокойно ответила Эльзи.
— А ведь мы ничем не хуже тех парней из пансионата, — заявил Эгглер.
— Вы — отпетые трусы, — выпалила Эльзи. — Впятером против одного пса.
Вахмистр медленно поднялся.
— Мы не боимся твоего пса, но его решено ликвидировать, и мы его ликвидируем. Как положено полицейским. А теперь — пошли все с ней наверх.
— Я вам не шлюха, — возразила Эльзи.
— Этого никто и не говорит, но ты — чертовски темпераментная штучка.
Эльзи задумалась, потом с вызовом взглянула на вахмистра.
— А что — это разве плохо? — спросила она, вздернув подбородок, и заявила, что поднимется наверх только с тем из них, кто сильнее прочих.
— Я здесь самый сильный, — рявкнул вахмистр.
— Это еще надо доказать, — возразила Эльзи, — пока что вы только пили больше всех.
— Как же это можно доказать? — спросил вахмистр.
— А отжимами, — сухо обронила Эльзи. — Кто сделает больше отжимов, тот и есть самый сильный.
— Отжимами! — сразу оживился Хайметтлер. — Я — член спортивного клуба полиции, я здесь самый сильный! — Он прислонил свою винтовку к стене рядом с винтовкой Эгглера, расстегнул шинель, положил ее на скамью, а револьвер на подоконник. — Он мне мешает! — бросился на пол и, считая вслух — раз! два! три! — стал делать один отжим за другим.
— Хайметтлер, ты пьян в стельку! — завопил вахмистр, но тут же поставил свою винтовку к стене рядом с двумя другими, сбросил шинель, положил револьвер на подоконник и начал делать отжимы — раз! два! три! четыре! пять! Хайметтлер к этому времени отжался уже девятнадцать раз, а когда досчитал до тридцати, Эгглер и Штуки тоже принялись отжиматься. Один Лустенвюлер остался сидеть на скамье. Он спал. Сперва выпивка на морозе, а потом тепло кухни и горячий кофе. Вдруг он открыл глаза. И удивленно уставился на вахмистра Блазера и полицейских Эгглера, Штуки и Хайметтлера, отжимающихся на полу кухни. Не понимая, зачем они это делают, он выпрямился во весь рост, поставил свою винтовку к стене рядом с остальными, расстегнул шинель, швырнул ее на кучу других, положил револьвер туда же, куда и все остальные, бросился на пол, сделал один отжим, плюхнулся животом на пол и снова заснул.
— Больше не осилю, — прохрипел вахмистр и поднялся с пола.
— Я тоже, — заявил Штуки и последовал его примеру.
— Как нальешься под завязку кофе, потом ходишь мокрый как мышь, — сошел с круга и Эгглер.
Во всем виноваты травяная настойка, жареная картошка и глазунья. Все они с завистью смотрели на Хайметтлера, который все еще продолжал отжиматься, хотя и снизил темп.
— Семьдесят три, семьдесят четыре, семьдесят пять, — считал он вслух.
— Кончай, Хайметтлер, — сказал вахмистр, — кончай это дело, ты выиграл.
— Семьдесят шесть, — выдохнул Хайметтлер и хотел было подняться. Сперва встал на колени, потом, шатаясь, шагнул к лестнице и сел, вернее, плюхнулся на вторую ступеньку.
— Нужно немного передохнуть, — заявил он. — С Эльзи я при всем желании ничего уже не смогу. Пускай Блазер с ней займется.
На полу все еще лежал и храпел Лустенвюлер.
— Эльзи, пойдем со мной наверх, — ласково сказал вахмистр, — такой породистой девки у меня еще никогда не было.
— Вы — не самый сильный, — возразила Эльзи, — а самому сильному потребовалось передохнуть. Такого дурака, как он, у меня еще никогда не было.
Вахмистр только собрался ей ответить и уже открыл было рот, да так и застыл: перед пятью винтовками у стены, пятью револьверами на подоконнике и пятью шинелями на скамье сидел, оскалив зубы, Мани — огромный, как теленок. На полу кухни по-прежнему храпел Лустенвюлер.
— Прогони собаку, — приказал Эльзи вахмистр.
Пес зарычал.
— Пожалуйста, — вежливо добавил вахмистр.
— Ведь вы собирались пристрелить Мани, — сказала Эльзи, — и вот он тут.
— Но он сидит перед нашими винтовками, и к револьверам тоже доступа нет, — возразил вахмистр.
— Но вы ведь его не боитесь, так что спокойно можете взять свое оружие, — сказала Эльзи.
Вахмистр сделал один шаг, Мани рявкнул. Вахмистр замер на месте.
— Если ты прогонишь собаку, мы возьмем свое оружие и шинели и ничего плохого Мани не сделаем.
— Это я знаю, — возразила Эльзи, — но послезавтра понаедет еще больше вашего брата, и Мани все же пристрелят. Закон есть закон. Если уж Мани придется погибнуть, пусть он по крайней мере погибнет достойно. Сейчас я велю Мани напасть на вас, и он вцепится зубами в вахмистра — спереди или сзади, это уж как пожелает, — а остальные пусть уж стреляют в Мани.
— Ты что — совсем рехнулась? — спросил вахмистр.
— Но ведь тогда все получится почти как в битве под Земпахом, — возразила Эльзи.
— А мы — не герои, мы полицейские, — вставил Хайметтлер, который все это время сидел на ступеньке лестницы, а теперь встал и заохал: его пронзил прострел в пояснице.
— Это неблагородно с твоей стороны, — злобно прорычал вахмистр.
— А вы тоже неблагородно вели себя со мной и с Мани, — заявила Эльзи. — И теперь убирайтесь-ка отсюда через черный ход.
Лустенвюлер продолжал храпеть, лежа на полу.
— Ну, мы еще придем, — сквозь зубы процедил вахмистр и вместе с Эгглером, Штуки и Хайметтлером вышел через заднюю дверь.
Но пришла не полиция, а войсковая часть. Начальник управления был ничуть не менее упрям, чем деревенский староста, к тому же он возглавлял не только юстицию и полицию своего кантона, но и армейский полк, как всякий истинный чиновник. А поскольку дивизия, в которую входил его полк, как раз собиралась проводить маневры, он предложил командиру дивизии и начальнику штаба направить его полк в ущелье Вверхтормашки, поскольку тамошние жители не чувствуют себя защищенными от внешних врагов. Возражение командира дивизии «Вряд ли кто-либо сможет перевалить через гору Шпиц Бондер и вторгнуться туда» он решительно отмел: «У русских на Кавказе имеются такие скалолазы, что запросто переберутся через Шпиц Бондер, и если такое случится, то придется прочесывать уже все ущелье, а раз такая вероятность существует, то нужно к ней приготовиться».
— Целым полком? — наморщил лоб начальник штаба. Они сидели в задней комнате ресторанчика «Горный козел» и были уже сильно под градусом. — А кто должен быть русскими шпионами? Их надо же как-то отличить?
— Это пес тамошнего старосты, — отвечал начальник управления. — Его необходимо пристрелить. Таково решение высшей судебной инстанции кантона.
Командир дивизии покачал головой.
— Пес — дело полиции.
— Если он — не советский шпион, — возразил начальник управления.
Начальник штаба подумал вслух:
— Знает ли об этом сам пес?
— Надо сперва его спросить, — решил командир дивизии. — Если уж псу отводится столь важная роль, он может взяться за нее только в добровольном порядке. Будет несправедливо просто его прикончить, а потом утверждать, что он — русский шпион.
— Не знаю, может ли армия вообще расправляться с отечественной собакой, — засомневался начальник штаба.
— Но он — шпион, — категорическим тоном заявил начальник управления и одернул мундир.
Командир дивизии замялся:
— Он ведь только изображает шпиона. Ну ладно, с этим мы можем согласиться. Но пристрелить? На маневрах? Для виду разве что. Но взаправду?
Однако командиру дивизии очень не хотелось сердить начальника управления, так что в конце концов он все же разрешил использовать полк и расстрелять пса. Начальник управления поднял полк по тревоге якобы для ночных учений и повел его в ущелье. На рассвете деревня была окружена, а все выходы из нее заблокированы танками. Под предлогом маневров и обучения солдат обнаружению русских шпионов, один из которых замаскировался под пса Мани, был подвергнут обыску сначала дом старосты и его хлев, затем солдаты обыскали другие дома, подняли испуганных крестьян с постелей и выгнали скот из коровников, чтобы обследовать каждый закуток с автоматом наперевес. Покуда один батальон переполошил всю деревню, второй прочесал лес за пансионатом, в то время как третий, рассыпавшись в цепь, с великим трудом поднялся по крутому склону, поскольку вскоре попал в глубокий снег.
Наконец три выстрела из танковой пушки положили конец поискам: один из лейтенантов, стоя на башне танка, в полевой бинокль заметил что-то на каменном зубце Шпиц Бондера.
— Поднимись-ка ко мне. — Лейтенант протянул полевой бинокль стрелку, вылезшему из танка. — Видишь — вон там!
Стрелок поводил биноклем, вгляделся.
— Там собака, — сказал он.
— Это и есть шпион, — решил лейтенант.
— Не знаю, — замялся стрелок. — Что-то она не двигается.
— Притворяется, — заявил лейтенант. — Чтобы не бросаться в глаза. Здорово играет свою роль, черт побери.
— Ну, если вы так думаете, — протянул стрелок.
— Три выстрела! — приказал лейтенант.
Стрелок трижды выстрелил из пушки, и, когда осело облако каменной пыли, исчез не только Мани, но и выступ скалы, на котором он сидел.
— Вот видишь, — засмеялся лейтенант, — мы с ним покончили.
Начальник управления в полковничьем мундире величественно, словно какой-нибудь средневековый владыка, восседал в ресторане «Генерал Гизан».
— Прелестно, — сказал он, когда лейтенант доложил ему о точном попадании в цель, и тут же заказал вторую бутылку «Цицерзера». — Для того мы и держим армию, хотя все еще находятся недоумки, которые требуют ее отмены.
Маневры были прекращены, а федеральному министерству иностранных дел пришлось извиниться перед соседним государством за три произведенных по оплошности выстрела из швейцарской танковой пушки, искрошивших каменный зубец на Шпиц Бондере, расположенный на суверенной территории соседнего государства, из-за чего двое скалолазов на склоне горы, невидимом со швейцарской стороны, подверглись смертельной опасности.
Из-за вторжения войск жители деревни почувствовали себя брошенными на произвол судьбы, словно мусор, который сваливают куда-нибудь подальше в вонючую яму, чтобы тут же о нем забыть. Одному только старосте все было безразлично. «В нашем ущелье вообще нет справедливости, — говаривал он, — придется деревне с этим смириться». После вторжения войск он вообще стал общительнее, и, хотя каждый день исчезал в лесу на склоне Шпиц Бондера, в глазах его появился какой-то лукавый блеск. Лишь вдова Хунгербюлер не могла успокоиться из-за убиенного пушкой Мани, как она выразилась. Вдова добралась до окружного судьи, проживавшего за ближайшей от них деревней, служившего той деревне еще и писарем. Писарь долго сморкался. Потом заявил вдове:
— Пес — он и есть пес, и, если он погиб за отечество, тем лучше, поелику жизнь его собачья хотя бы имела смысл, а что до фон Кюксена, то он отозвал свое заявление о возмещении ущерба, можете сообщить об этом старосте, потому как от жителя Лихтенштейна такого и ждать-то никто не ждал, пусть уж староста порадуется. А требовать больше — это будет уже вымогательство и большая наглость.
В то время как деревней владело уныние, в «Приюте нищеты» жизнь кипела ключом. Вновь начался летний сезон. Пансионат был переполнен гостями. Миллионеры спали в мансардах флигеля на таких нарах, какие вызвали бы возмущение любой комиссии по правам человека, обнаружившей их в какой-нибудь тюрьме. Но смех, пение и радостный визг из всех окон доносились до обедневшей деревни на другой стороне ущелья. Однако милость Великого Старца имела и теневые стороны. Как-то теплой летней ночью, часов около двух, Моисей Мелькер, уставший от пастырских трудов, прогуливался по парку перед сном. Ярко сиявшие звезды напомнили ему о Ниле. С Оттилией тогда ошибка вышла — лучше бы уж Цецилию… Он не додумал эту мысль до конца. Бедность не пошла Моисею Мелькеру впрок. Он попался в собственный капкан, поскольку, будучи бедняком, имел право жить в «Доме богатства», как он называл свою виллу под Гринвилем. Но его передергивало при воспоминании о зимних месяцах. Такой непроглядный туман вокруг — просто удивительно, как это крохотная речушка Грин ухитряется до такой степени портить погоду, к тому же вонь от химических заводов в Нидеральмене и в довершение всего — Цецилия: целыми днями курит сигары, жрет шоколад и читает. В свое время она поймала его на слове — «все, что он имеет, принадлежит ей», — и он подписал договор о разделе имущества. Вновь ему вспомнился Нил. В сущности, он с радостью ждал начала сезона в «Приюте нищеты» и теперь каждое утро и каждый вечер с головой окунался в работу, восхваляя и превознося бедность пламеннее, чем когда-либо раньше, — так пламенно, что гости содрогались от отвращения к своему богатству и потом с еще большим удовольствием наслаждались в пансионате бедностью, взаимопомощью, доброжелательностью и сопричастностью друг к другу. Вот только бы еда была чуть получше, думал Мелькер. А была она еще отвратительнее, чем в прошлом сезоне, даже пищу бедняков этой страны можно было назвать роскошной по сравнению с той, что с восторгом поглощали миллионеры в «Приюте нищеты». Погрузившись в свои мысли, он забрел в восточный конец парка. Вдруг перед его глазами блеснул свет. Он падал из окон верхнего этажа Восточной башни. Оттуда же слышалось мелодичное пение. Мелькер отступил в тень и зашагал назад, к пансионату. В дверях кухни стоял Крэенбюль.
— Кто находится в Восточной башне? — спросил у него Моисей.
— Никого там нет, — без запинки ответил Крэенбюль.
— Но там горит свет, — настаивал Моисей. — И кто-то поет.
— Чепуха, — отмахнулся Крэенбюль. — Комната в башне пуста. Ее нельзя никому сдавать. А почему — сам не знаю. Никогда в нее не заглядывал.
Моисей Мелькер вернулся в парк. Света в Восточной башне уже не было.
В Кингстоне на Ямайке ожидали получения двух боа-констрикторов для зоологического сада. Когда вскрыли ящик, он оказался пустым. Спустя две недели змеи были обнаружены в гостинице на расстоянии двух часов езды на машине. Гостиница была расположена в густых джунглях у подножия холма, поросшего лесом. Уже две недели непрерывно лил мелкий дождичек, разогнавший всех постояльцев. Вокруг отеля стоял металлический скрежет: его издавали пальмовые листья, сталкиваемые ветром. Казалось, в гостинице не осталось стен, и ветер гонял струи дождя по всему дому. Внутри все отсырело, на веревках повсюду рядами висели связки бананов — больших и маленьких. В нише столовой — она служила в гостинице библиотекой — стоял разбухший от воды рояль. На полках — ряды заплесневевших книг, на полу — отсыревшие ковры, паркет вспучился, из щелей повсюду повылезали грибы. На веранде, использовавшейся как столовая, хозяин гостиницы с семьей и поварихой обгладывали жесткую курицу. Хозяин — рыжеволосый и веснушчатый пятидесятилетний шотландец с голыми веками, его жена — красивая мулатка, на пятнадцать лет моложе его, их двадцатилетний чернокожий сын — лишь его рыжие волосы доказывали отцовство шотландца, повариха — морщинистая индианка карликового роста. Со стороны шоссе послышался какой-то шорох. Две змеи длиной в несколько метров проскользнули по столу — одна белоснежная, другая красновато-серая с большими серовато-желтыми пятнами овальной формы по темной полосе вдоль спины — и, промелькнув в гостиной, скрылись под навесом крыльца гостевых комнат, расположенных немного выше. Все семейство замерло от ужаса, лишь повариха продолжала безучастно обгладывать куриную ногу.
— О Господи, — охнул хозяин гостиницы, вскочил, кинулся за дробовиками, сунул один дробовик сыну, — о Господи.
Они прокрались под навесом крыльца, поднялись наверх, распахнули двери комнат. Со стороны шоссе донесся автомобильный гудок, и в столовой появился почтальон с мешком. Буркнув: «Письма», он вытряхнул содержимое мешка на пол. Мулатка все еще сидела за столом, неподвижная, как статуя. Потом она принялась за новый кусок курицы. Почтальон принес еще три мешка писем и тоже высыпал на пол. Отец с сыном осмотрели первые комнаты, поднялись на верхний этаж и услышали доносящиеся с вершины холма всплески, хрипы, сопенье и удары по воде. В плавательном бассейне кто-то ворочался, плескался и выпрыгивал из воды, а поскольку дождь уже лил как из ведра, нельзя было разглядеть, кто это был. Прислонившись к стене последней комнаты, сидели двое чернокожих, нанятых шотландцем, и, тыча пальцами в сторону бассейна, бормотали:
— The Great Old Man. The Great Old Man[57].
Из-за стены до слуха шотландца донеслось какое-то постукивание. В соседней комнате за столом сидел альбинос в белом смокинге и печатал на машинке. Он велел хозяину гостиницы принести доставленную только что почту. Ничего не соображая и с трудом двигая руками и ногами, шотландец машинально велел сыну спуститься и посмотреть, что там такое. Сын увидел кучу писем у ног все еще окаменевшей от страха матери и обгладывающей куриную кость поварихи, которая ничего вокруг не замечала, поскольку ей все было безразлично. Он принес корзину, наполнил ее доверху письмами и, тяжело дыша, потащил наверх. Альбинос приказал ему ссыпать все письма в бассейн и принести остальные. Существо, плещущееся в бассейне, продолжало плескаться, не обращая внимания на плавающие вокруг письма. Сын хозяина, не поднимая глаз, опорожнял в бассейн одну за другой полные корзины писем. Шотландец стоял как столб. Чего ему здесь надо, спросил его альбинос, когда сын принес последнюю корзину писем, и отец с сыном спустились вниз. О Господи, опять простонал отец. Почтальон приезжал три дня кряду. Три дня кряду письма полными корзинами выбрасывались в бассейн. А он лежал в купальном халате на постели и слушал стук машинки Габриэля, шум дождя и скрежет пальмовых листьев. Наружу он еще ни разу не выглянул. Что там скрежетало, он не понимал, что шумело, его не интересовало, а что печатал на машинке Габриэль, не заботило. Когда-то он диктовал тому ответы на письма. Правда, то были не обычные письма, а каменные таблички, и Габриэль высекал на них продиктованный ему ответ. Потом приносили уже глиняные таблички, на которых ответ можно было нацарапать, это делалось быстрее, иероглифы Габриэль рисовал красками на папирусе, по-еврейски он писал с быстротой диктовки.
Но количество писем все увеличивалось. Поскольку во всех письмах просили денег, он уже в самом начале стал отвечать лишь на некоторые, смотря по настроению, но всегда отказом, однако часто с такими ловкими отговорками, что можно было подумать, будто помощь обещана, и в конце концов, устав диктовать, он предоставил Габриэлю право самому отвечать, а впоследствии, поскольку Габриэлю приходилось читать письма, прежде чем ответить, он посоветовал тому вовсе не читать писем, на которые отвечает, а позже, когда он уже позабыл, что Габриэлю приходится отвечать на письма, не читая, Габриэль тоже забыл, что ему надлежит делать, и просто стучал по клавишам машинки без всякого разбора и смысла. Одним пальцем. Поначалу он еще менял листы бумаги, засовывал каждый лист в конверт и надписывал адрес, какой на ум придет, потом стал печатать на одном и том же листе, а после уже вообще без бумаги, в конце концов — и без ленты, просто стучал по клавишам. Великому Старцу хватало и того, что он слышал этот стук. Все равно писем приходило все больше, хотя то была лишь ничтожнейшая их часть, поскольку почта уже не знала, где он находится, так что адресованные ему письма годами находились в пути.
Лишь по чистой случайности одно из писем вдовы Хунгербюлер все же попало к нему. Не то чтобы он его прочел, он бы его все равно не понял, ведь он давным-давно перезабыл все — и пансионат, который купил, и Моисея Мелькера, чья теология его позабавила, — ведь он даже не знал, где находится, в какой Солнечной системе, в какой Галактике, в какой Вселенной, но, лежа в полудреме, он вдруг ощущал потребность выкурить сигару, и гаванская сигара тут же оказывалась у его губ, — если, конечно, это была гаванская сигара и этот Кингстон находился на планете Земля, а не в какой-то другой Вселенной, состоящей из антиматерии или из чего-то еще. Габриэль встал и из корзины, которую втащил наверх сын хозяина гостиницы, чтобы вывалить ее содержимое в бассейн, выхватил наугад одно письмо из числа тех, что приходили ежедневно, и как раз то, что написала вдова Хунгербюлер. Габриэль подержал его против солнца, и, хотя письмо было подмочено дождем, оно сразу же загорелось. Он зажег им сигару своего шефа, а тот, разок затянувшись, отшвырнул сигару на соломенную циновку, в которой она тут же прожгла дыру. Кроме этой дыры, ничего не смогла констатировать полиция, которую вызвали в связи с тем, что постояльцы внезапно исчезли, не расплатившись, — из дыры, все еще тлевшей, несмотря на сырость, вдруг взвилось пламя, да такое, что полицейские, хозяин гостиницы, его сын, жена-мулатка и повариха-индианка еле-еле успели выбраться из огня, прежде чем дом сгорел дотла.
Представившийся в это лето случай ограбить виллы, чьи владельцы отдыхали от мук богатства в «Приюте нищеты», был бы исключительно благоприятным для синдиката, если бы другие гангстерские синдикаты не объединились. Разделение сфер влияния с новым синдикатом было бы не только возможно, но и выгодно, если бы ситуация четко просматривалась. Но никто не знал, кто был отцом-основателем нового синдиката. Старые боссы хранили молчание. Вероятно, они и сами не знали. К тому же возник слух, что Великий Старец не то продал свой синдикат неизвестному основателю нового синдиката с условием, что старый будет ликвидирован новым синдикатом, поскольку Великий Старец хочет отойти от дел и пожить на покое, не то Великий Старец, наоборот, откупил у неизвестного основателя его новый синдикат с условием, что будет вправе его ликвидировать, дабы единовластно править бал, причем сведущие люди утверждали, что таинственный основатель нового синдиката не кто иной, как Иеремия Велиал. Но поскольку никто не знал, какие отношения существуют между Иеремией Велиалом и Великим Старцем — одно ли это лицо или он его подчиненный, конкурент или даже шеф, — то не оставалось ничего, кроме догадок и вымыслов, которые, однако, до такой степени подогрели настроение неуверенности среди членов обоих синдикатов, что между ними вспыхнула открытая война. Никто не знал, кто кого купил и кто кого собирается ликвидировать. В Манхэттене, в Чикаго, в Сан-Франциско и в Лос-Анджелесе, но также и в Мехико, Рио-де-Жанейро, Сан-Паулу, Гонконге и т. д. громоздились горы трупов. То в одной, то в другой парикмахерской клиенты съезжали на пол из кресел. Мастера озадаченно стояли с кисточкой и бритвой перед недобритыми трупами. То в одном, то в другом фешенебельном борделе коридорный или горничная, внося в номер завтрак — кофе или чай, теплые круассаны или тосты, глазунью с беконом или яйцо в рюмке, свежий апельсиновый сок или мюсли, — обнаруживали в постели парочки, чаще разнополые, но иногда и однополые, мужские или женские, профессионально разрезанными на части, рот у которых был заклеен лейкопластырем, дабы не беспокоить других клиентов заведения, а в некоем пентхаузе над Гудзоном в камине был найден обугленный труп тщедушного мужчины с сигаретой марихуаны во рту.
Михаэль запер на ключ клинику в Асконе и на зиму оборудовал в пансионате временную больничку с операционным залом в бывшей прачечной. Они называли его Док. Что-то нехорошее носилось в воздухе, все искоса поглядывали друг на друга. В конце октября приехали Джо-Марихуана и Большой Джимми. Их номер люкс был занят, поскольку в пансионате собрался весь синдикат. Встретили их враждебно, все их побаивались. Так что этой парочке пришлось удовольствоваться комнатой на двоих. В тюрьме Синг-Синг ему бы предоставили отдельную камеру, заметил Большой Джимми. Однако вместе они провели лишь одну ночь, уже на следующий день Джо переселили в прачечную. На несколько недель. Он нехотя подчинился. Доктор заявил, что придется сделать несколько операций, чтобы основательно изменить его внешность, поскольку его собственная физиономия представляет слишком большой риск для синдиката. Остальные постояльцы были рады избавиться от его общества, ведь труп в пентхаузе над Гудзоном был делом его рук, а они всегда думали, что сгоревший был членом синдиката Великого Старца. По чьему приказу действовал Джо? Они знали, какие слухи ходят на этот счет. И уныло резались в карты при занавешенных окнах, курили или смотрели порнофильмы. Фон Кюксен сделал выводы из истории с Ванценридом и вывез из пансионата произведения классиков. Сам барон поселился в Западной башне в окружении своих подлинных и фальшивых шедевров. К нему приезжали то Оскар, то Эдгар. Потом его вызвали к себе Рафаэли. И предупредили, чтобы он держал ухо востро, поскольку синдикат больше не доверяет Ванценриду. Однако и без классиков скука надвигалась неодолимо. На всех постояльцев опять напала зевота. К тому же зима никак не вступала в свои права. Вместо снегопада задул фён, принеся невыносимое тепло и невероятную сухость. Лес казался засохшим на корню. Ни у кого не было сил пошевелиться. В лесу за пансионатом учитель Фронтен декламировал одни и те же стихи: «Зимняя поездка на Гарц», «Прометей», «Границы человечества», «Элегия» — и бесконечно повторял «Орфические Первоглаголы» Гёте:
Прошли года, и чем свобода стала?
Стесненней мы, чем были изначала[58].
Полная луна, взойдя и медленно поплыв по небу, стала видна в деревне. Большой Джимми крадучись выскользнул из пансионата в лес и мимо декламирующего учителя спустился вниз, по склону.
Не знаешь ты конца — и тем велик.
Как вечность, без начала ты возник.
Твой стих, как небо, в круговом движенье.
Конец его — начала отраженье.
И что в начале и в конце дано,
То в середине вновь заключено[59].
Эльзи глядела из окна на пансионат. Он находился еще в тени. Оставив окно открытым, она вдыхала теплый ветер, проникавший в комнату, наблюдала, как огромная круглая луна подплывала все ближе и ближе и вдруг скрылась за головой Большого Джимми. Эльзи хотела было закричать. Но Луна вращалась вокруг Земли, а Земля вращалась вокруг Солнца, и на Земле было полнолуние, а на Луне — новоземлие. Все происходило закономерно. Солнце отражалось Луной, а Луна — Землей, и Большой Джимми влез в комнату, и Эльзи не закричала.
Закономерно ли, что на похоронах одного бывшего члена Национального совета некий член Совета кантонов случайно спросил дряхлого старичка, тоже бывшего члена Национального совета, годами намного старше покойника, — спросил, в сущности, лишь для того, чтобы завязать разговор: когда же вновь соберется Почетный комитет, в состав которого входил и спрашивавший, и этот старичок, а также другие люди, которых он перезабыл, но это уже другой вопрос. Спрошенный не знал, что ответить, потому что он вообще ничего уже не знал. После похорон он порылся в своих бумагах. И в одном из ящиков письменного стола нашел список членов Правления «Швейцарского общества морали».
К своему удивлению, он прочел, что является его председателем. Очевидно, это была последняя почетная должность, которую он еще занимал. Встревожившись, он созвал членов Правления. Все они пребывали в полной растерянности, особенно усилившейся после того, как один член Совета кантонов сообщил, что, основательно покопавшись в бумагах, обнаружил случайно сохранившийся у него английский текст устава Общества и выяснил, что присутствующие представляют собой не Почетный комитет, как они полагали, а Правление «Швейцарского общества морали», филиала «Бостонского общества морали» в Америке. Но члены Правления входили в такое множество Наблюдательных советов, что никто из них не мог вспомнить, слышал ли он вообще когда-либо хотя бы название «Бостонское общество морали». Поэтому лучше всего было бы, пожалуй, всем составом выйти из Правления, но прежде выяснить, что, в сущности, представляет собой это «Швейцарское общество морали», основанное «Бостонским обществом морали». Правление поручило старичку, бывшему члену Национального совета, предпринять необходимые для этого шаги, а тот попросил члена Совета кантонов передать ему текст Устава и объявил заседание закрытым. Этот чиновный старичок происходил из простой семьи. Долгие годы он работал младшим учителем в окрестностях Берна, в политику ввязался случайно и не по своей воле и, как он выразился, оказался втиснутым в парламентское кресло, словно камень, влекомый лавиной. В бытность учителем он в большей степени чувствовал себя на своем месте. А член Национального совета — это всего лишь член Национального совета. Занимая это кресло, он особенно страдал от непроницаемости экономики и ее интересов. И сам себе казался похожим на человека, который в непроглядной тьме централизованной аппаратной стрелок и сигналов должен переводить стрелки для тысяч скорых, местных, товарных поездов и экспрессов, так что ничего удивительного не было в том, что то одни, то другие поезда налетали друг на друга. И его смущало, что теперь, на старости лет, с ним приключилась такая неприятная история с этим одиозным «Обществом морали», о котором даже никто не мог сказать, было оно швейцарским или бостонским. Он попросил помочь ему одного юриста из своего прежнего ведомства. Тот прочел текст Устава и сделал весьма обескураживающий вывод: положения Устава были сформулированы так хитроумно, что Правление, полагая, что подписывает лишь объявление о создании Почетного комитета, на самом деле само основало «Швейцарское общество морали» и назначило себя его Правлением. Такую глупость, в сущности, никто не мог совершить. А вот он ее совершил, вздохнул бывший парламентарий. Кроме того, выяснилось, что Правление это неделю спустя купило какой-то пансионат, добавил юрист, при посредничестве адвоката Хабэггера из столицы кантона.
— Для чего «Обществу морали» понадобился пансионат? — удивился старичок парламентарий.
— Он нужен летом организации «Радость через бедность», — объяснил юрист.
Его собеседник не удержался от смеха — очень уж странное название для дома отдыха бедняков.
— Для миллионеров, — поправил его юрист.
— А на зиму пансионат арендовал некий барон фон Кюксен, житель Лихтенштейна, зарабатывающий миллионы на продаже поддельных картин. Наверное, он сидит за решеткой, — предположил бывший член Национального совета.
— Но он продает картины, утверждая, что они поддельные, а покупатели считают их подлинниками, — пояснил юрист.
— Однако «Радость через бедность» наверняка должна была обанкротиться, — заметил старик. — Какие миллионеры поедут в такой пансионат, где им придется жить в нищете, да еще испытывать от этого удовольствие?
— Лишь самые богатые, — просветил его юрист, — пансионат процветает, как никогда. Так что «Общество морали» должно получать колоссальную прибыль.
— Об этом я ничего не знаю, — признался бывший член Национального совета.
После этого разговора он не спал всю ночь. Ему было девяносто пять лет, больше двадцати лет назад он овдовел. И отказался поселиться в доме для престарелых. Хозяйство его вела итальянка семидесяти лет, которая каждый Божий день ругала его — то за то, что он ест слишком много, то за то, что слишком мало, то за то, что нерегулярно, и если он будет вести такой нездоровый образ жизни, то недолго протянет и т. д. Пока она его ругала, он откладывал в сторону слуховой аппарат и спокойно глядел на нее, ожидая, когда поток слов иссякнет. Но в это утро он впервые обрезал ее и велел заткнуться, так что завтрак она принесла вся в слезах. Не притронувшись к еде, он прошаркал к письменному столу и написал письмо начальнику кантонального управления. Ответ был весьма благоприятным: не только в моральном, но и в финансовом отношении кантон может почитать большой удачей для себя, что предоставил приют «Швейцарскому обществу морали», на счету которого лежат полтора миллиона. Все у общества в полном порядке, даже конфликт с деревенским старостой из ущелья Вверхтормашки уладился наилучшим образом. Этого начальнику управления писать не следовало бы. Старик проникся недоверием к «Швейцарскому обществу морали». Во второй раз им не удастся обвести его вокруг пальца. Что-то там не чисто. Что это был за конфликт? Бывший член Национального совета предложил старосте из ущелья Вверхтормашки приехать поговорить к нему домой и оплатил дорожные расходы.
Старик — низкорослый тщедушный человек с розовыми, как у девушки, щечками — сидел в кресле и принимал ежевечернюю ванну для ног: горячая вода с уксусом. В нише книжного стеллажа сидел большой черный кот, а перед хозяином дома — староста с пышными усами.
— Разрешите закурить? — спросил он.
— Не желаете ли гаванскую сигару? — предложил старик. — Мне когда-то подарил коробку сигар кубинский посланник.
— Лучше я закурю свою трубку, — ответил староста, вынул ее из кармана и зажег.
После этого бывший парламентарий попросил его начать наконец излагать свое дело. Староста стал рассказывать, и, когда кончил, старик сказал, что он ему верит.
— Только вы один и верите, — заметил староста.
— Ничего удивительного, — отозвался тот. — Вы любите вашу собаку больше, чем родную дочь Эльзи.
— Господин советник, с моим Мани я мог разговаривать, — оживился староста, — а с Эльзи и Мэди, моей покойной женой, не мог. Бабы не умеют слушать. А Мани всегда меня слушал.
— О чем же вы беседовали с Мани? — поинтересовался хозяин дома, пока домоправительница подливала горячую воду в таз.
— О чем хотите, — ответил староста. — К примеру, мы с ним обдумывали, почему наш добрый Боженька так несправедлив к нам, да и добр ли он вообще, раз отдает предпочтение другим горным деревням, куда и туристы то и дело наезжают, а нам остается только хлопать глазами, глядя на этот пансионат на солнечном склоне по ту сторону ущелья, где полным-полно миллионеров, и почему к нам в деревню никто не приезжает, лишь в кои-то веки забредет пара-другая туристов с рюкзаками, да только те ночуют в своих палатках и едят то, что принесли с собой, а если когда и заявятся в пивную, то говорят, что такой захудалой дыры, как наша деревня, в жизни не видывали. А еще мы с Мани говорим о том, почему на нашу деревню не валятся лавины или оползни, чтобы все начисто порушить, как в других горных деревнях. Тут уж вся Швейцария нам бы помогла и по радио собрали бы для нас кучу денег, телевизионщики понаехали бы нас снимать, деревня прославилась бы на всю страну, заново бы отстроилась и разбогатела. Значит, с добрым Боженькой что-то не так, раз совершаются такие несправедливости и с людьми, и с природой. И собака всегда со мной соглашалась, когда я с ней все это обсуждал. Говорила она, само собой, лишь глазами, а когда я начал бегать по начальству — то к кантональному советнику, то к члену Совета кантонов, а от него к члену Национального совета — и поздно возвращался домой, то Мани всегда вылезал из конуры и сидел перед дверью дома. «Чего ты хочешь?» — спрашивал я его. Он глядел мне в глаза и протягивал правую лапу. Я пожимал ее и говорил: «Вот оно что, ты хочешь со мной поздороваться». И тогда пес сказал мне, чтобы я бросил эту бесполезную беготню — мол, он, Мани, сам наведет порядок.
— Прямо так и сказал? — удивился старик.
— Ну, глазами, — пояснил староста. — Просто я понял, что он хотел сказать. Разве вы, господин советник, можете вот так разговаривать с бабами? Только я не стал рассказывать начальнику управления нашего кантона, что разговариваю со своим псом, потому как он подумал бы, что у меня крыша поехала. А вы, господин советник, говорите со своей кошкой?
— Это не кошка, а кот, — возразил старик. — И он со мной не говорит, а молчит, что в сущности одно и то же. Мы с ним, так сказать, перебираем в памяти все глупости, которые я в бытность мою членом Национального совета совершил или вынужден был принимать и покрывать согласно нашему принципу коллегиальности. Для внешнего мира семь членов Национального совета должны быть единого мнения! А если бы вдруг в эту компанию затесалась женщина, то ей и вовсе никто не посмел бы перечить, а окажись в Национальном совете две женщины, то эти две никогда не согласились бы друг с другом, и принцип коллегиальности полетел бы к чертям. Тогда уж лучше посадить туда сразу семь женщин. Они ведь не глупее мужчин. Так что я рад тому, что кот меня понимает, хоть Мауди и думает, что я всего лишь человек, а человек так уж устроен, чтобы делать глупости. Но где же сейчас ваша собака?
— Ее застрелили из танковой пушки.
Старик опешил.
— А вы все еще ходите по адвокатам? Зачем?
Старик сокрушенно покачал головой. Об этом он должен расспросить поподробнее. Каким образом танк оказался в их деревне?
— Целый полк занял деревню, чтобы пристрелить Мани, — заявил староста и рассказал всю историю.
Старик опять покачал головой.
— Любой глупости можно ждать от армии, но не от Мани. Пес не станет залезать на выступ скалы у вершины Шпиц Бондера, чтобы его там увидели и застрелили.
— Мани полез туда из любопытства.
— Ах, бросьте! — засмеялся бывший парламентарий.
— Ну так вот, — выдавил староста, — снарядом разнесло не Мани, а… Господин советник, понимаете, я начал вырезать из дерева нового Мани, прежний не удался, так что я за день до того, как полк подошел к нашей деревне, вместе со школьным учителем — трудновато нам обоим пришлось — укрепил деревянную фигуру на Шпиц Бондере. Ну вот, в общем это был скорее муляж.
— Подумать только! — всплеснул руками старик. — Где же теперь ваша собака?
— В пещере, в лесу, — ответил староста. — Два раза в неделю я приношу ей еду, Эльзи тоже носит, а иногда Мани сам охотится.
— Умное животное, — констатировал старик. — Умнее своего хозяина. С собственной дочерью не может совладать.
Староста молча смотрел, как итальянка вынесла таз, как старик начал вытирать ноги полотенцем.
— Эльзи была совсем не против, это я сразу почуял, — сказал он. — Она так же охоча до мужчин, как ее мать, с той я в свое время глаз не спускал. Однажды кто-то влез в комнату Эльзи через окно, кто это был, мне все равно, но думаю, то был Нольди с лесопилки. Только ежели он захочет на ней жениться, я буду против, а если родится ребенок, он будет носить мою фамилию, я последний в роду Претандеров, ежели же родится девочка, пусть добрый Боженька удивится: я стану атеистом.
Хозяин дома рассмеялся:
— Так далеко Эльзи, вероятно, покуда еще не зашла, но ваша позиция перечеркнула все шансы на победу в суде. Нет никакого смысла бросаться от Понтия к Пилату, тут ваша собака совершенно права, но сам я никак не возьму в толк, почему пустому пансионату требуется так много молока, и может быть, что сторож — сам по себе лицо весьма подозрительное — укушен не Мани, а совсем другим псом.
— Так оно наверняка и есть, — подтвердил староста, — я всегда так думал, в особенности потому, что в Лихтенштейне у барона имеется знаменитый питомник доберманов.
— Проклятье! — воскликнул старше. — А об этом вы рассказали начальнику управления?
— Да мне это только сейчас пришло в голову, — пробормотал староста.
Старик сокрушенно покачал головой и, надевая носки, спросил, пустует ли пансионат этой зимой.
— Так же полон, как и в прошлую зиму, — ответил староста. — Там живут какие-то люди, и их много, сквозь щели в ставнях везде виден свет, а иногда слышна и речь.
— Итак, староста, сейчас мы с вами выпьем по стаканчику красного, — решил хозяин дома, — и вы еще раз расскажете мне во всех подробностях, что там у вас произошло. Но постарайтесь на этот раз ничего не забыть.
Старик похлопал себя по правому колену, и черный кот прыгнул к нему на руки. Итальянка принесла бутылочку красного вина. Староста повторил свой рассказ. Старик внимательно слушал. Вдвоем они мало-помалу опорожнили бутылочку. Потом хозяин дома сказал, что теперь старосте пора идти спать, ему заказан номер в гостинице «Олень». Очень жаль, что не может ничем помочь, он всего лишь человек, и ему скоро стукнет сто лет.
— Ничего не попишешь, — грустно проронил староста. — Так что адью покуда. Но мне было приятно поговорить с кем-то о моей собаке.
Оставшись один, старик прошаркал к письменному столу и написал письмо в Совет кантона о том, что начальник управления столь пристрастно рассмотрел дело Претандера — если вообще его рассматривал, — что он не может прийти в себя от изумления. Осталось даже невыясненным, чья собака укусила сторожа. Податель иска на возмещение ущерба — теперь уже отозвавший свой иск — сам содержит целый питомник натасканных сторожевых собак. Также не подлежит сомнению, что укушенный сторож не может в одиночку выпивать то количество молока, какое ежедневно доставляется в пансионат. При этих обстоятельствах даже не произведен осмотр пансионата, что можно квалифицировать как служебную недобросовестность. Теперь на дворе вновь зима, так что он рекомендует начальнику управления лично осмотреть пансионат и проверить, пуст ли он на самом деле. Нескольких правительственных советников следует взять с собой в качестве свидетелей, ибо сам начальник управления — лицо вдвойне предубежденное, поскольку еще и командует тем полком, которому приказан прибыть в ущелье Вверхтормашки, чтобы пристрелить там собаку, а это само по себе величайшая военная глупость, когда-либо совершавшаяся на земле. Так что начальника управления следует судить военным трибуналом. Кроме того, будучи председателем правления «Швейцарского общества морали», он от имени правления объявляет о роспуске этого общества и передает его бумаги в прокуратуру соответствующего кантона. Покончив с письмом, бывший парламентарий вновь уселся в кресло, кот прыгнул к нему на колени, и старик уснул.
Несколько правительственных советников и следователь прокуратуры отправились в ущелье Вверхтормашки, где большинство из них никогда ранее не бывало. Начальник государственной канцелярии по секрету сообщил об их визите фон Кюксену, и тот удрал к себе в Лихтенштейн, комиссия же пребывала в уверенности, что он ничего не знает. Она намеревалась нагрянуть в пансионат неожиданно. Ванценрид успел спрятать более или менее известных бандитов на чердаке флигеля. Их там набилось как сельдей в бочке. Но операционную никак нельзя было вновь превратить в прачечную, там еще лежал Джо-Марихуана, ведь для очередной лицевой операции вновь потребовался общий наркоз. Так что у Ванценрида все поджилки тряслись, когда правительственная комиссия начала осмотр пансионата. Все еще слегка прихрамывая, Ванценрид медленно отпирал одно помещение за другим — гостиную, столовую, комнаты на одного и двоих, номера люкс, — все было пусто. Лишь ключ от чердака флигеля он никак не мог найти и все искал и искал его, пока начальник управления не заявил, что от осмотра чердака флигеля можно и отказаться из-за его явной бессмысленности. Тут Ванценрид и поспешил сообщить, что ключ нашелся. Но члены комиссии уже спускались по лестнице. Ванценрид только успел облегченно вздохнуть, как следователь вдруг пожелал осмотреть и прачечную. И Джо вкупе с операционным залом неминуемо был бы обнаружен, не сумей Ванценрид так ловко подставить ножку следователю, что тот загремел вниз по лестнице в подвал и сломал ногу, вследствие чего осмотр прачечной сам собой отпал. Пришлось вызывать врача и машину «скорой помощи», так что на опрос жителей деревни времени уже не осталось.
Вечером последнего воскресенья перед Рождеством Моисей Мелькер завершил свою пятисотстраничную рукопись «Цена благодати» и вышел на террасу. На землю уже опустилась ночь. Луна скрылась за дубом. Снега все еще не было, зато от реки поднялся такой густой туман, что в нем потонула деревня. Видна была лишь церковная колокольня, казавшаяся белой в лунном свете, а туман, из которого она выступала, был похож на Нил. Мелькер поднялся в спальню. Цецилия Мелькер-Ройхлин лежала на супружеском ложе, читала роман, курила сигару и ела шоколадные конфеты — круглые шарики, черные, коричневые, белые, некоторые гладкие, другие колючие, — которые она вынимала из пакетика. Еще два таких пакетика лежали на ночном столике. Моисей Мелькер присел на край кровати и сунул ей в рот трюфель. Когда за ним последовал второй, она положила сигару в пепельницу, а роман — на одеяло и открыла рот пошире. Он сунул туда еще один трюфель. Она взглянула ему в глаза. Взгляд был твердый и насмешливый, мрачный и безжалостный, и он понял: она знает, что он замыслил. Она не сопротивлялась. Ему не пришлось применять силу. Он все набивал и набивал ей рот трюфелями и, лишь покончив с третьим пакетиком, заметил, что она мертва. Моисей спустился в кабинет, написал на титульном листе рукописи посвящение Цецилии и проставил дату.
Возможно, им стоило бы поговорить о своих трудностях, если допустить, что в Антарктике, намного южнее плато короля Хаакона, встретились именно Великий Старец и Иеремия Велиал. Эти встречи происходили частенько, но интервалы во времени между встречами были так велики, что встречи получались редко. Хотя всегда на одном и том же месте. Однако в последний раз дело происходило в тропиках с пышной растительностью, земная ось располагалась иначе. Теперь же их вертолеты опустились на ледяное поле, над которым свистел ветер. Вертолеты сели одновременно, но, может быть, это был лишь один вертолет, ибо все отражалось на зеркальной поверхности льда и в хрустальном воздухе, и если именно Иеремия Велиал приветствовал Великого Старца — если то был Великий Старец, — то выглядел тот не так, как прежде, а так, что Габриэль принял его сначала за Великого Старца, а потом за его точную копию. Не только потому, что оба были в смокингах. В смокингах были все. Но что-то в этой копии было не так. Наконец Габриэль догадался: Иеремия Велиал был не копией Великого Старца, а его отражением. Все они были отражениями. Отражением Великого Старца был Иеремия Велиал, а отражением Иеремии Велиала был Великий Старец. Отражением Габриэля был секретарь Велиала Саммаэль, тоже альбинос, и наоборот — отражением Уриэля Азето, часовых дел мастера, чьи часы имели только обратный ход, был хирург Михаэль Асмодей, для которого часы Уриэля шли назад, и наоборот — его отражением был Уриэль Азето, а адвокат Рафаэль, теперь уже в одном лице, сидел против своего отражения Вельзевула, тот в свою очередь сидел против Рафаэля: если допустить, что один сидел против другого и мир не был разрезан зеркалом на две половины, так что Велиал, Саммаэль, Азето, Асмодей и Вельзевул были лишь отражениями друг друга. Было двадцать первое декабря, день зимнего солнцеворота, и день этот длился бы до двадцатого марта. Почтовый самолет пророкотал над собравшимися, сидевшими на удобных садовых стульях, и сбросил вниз тучи писем — и здесь Великого Старца преследовали письма просителей. Однако ветер тут же подхватил эту массу писем и развеял ее за невидимым горным массивом. С берега океана, удаленного на тысячу пятьсот километров, длинной чередой прибыла целая армия пингвинов, похожая на процессию благочестивых паломников, и окружила сидящих. Рядом с Великим Старцем, как и рядом с Иеремией Велиалом, стоял столик с кофейной мельницей, кофеваркой и пятью чашками. Великий Старец взял в руки кофейную мельницу, то же самое сделал Иеремия Велиал, остальные заснули, в том числе и пингвины. Великий Старец начал крутить ручку мельницы, Велиал тоже, но Великий Старец крутил ручку по часовой стрелке, а Велиал — против, и, пока они это делали, солнце начало описывать круги вокруг собравшихся и вокруг пингвинов, а поскольку оба крутили свои мельницы все быстрее и быстрее, солнце тоже кружилось все быстрее и наконец образовало вокруг них сплошное кольцо ослепительного света, которое все ниже опускалось к горизонту, в конце концов разрезалось им на две части и скрылось совсем, а когда оно скрылось, завертелся над ними сверкающий шлем с золотым кольцом, то поднимающимся, то опускающимся и меняющим интенсивность своего блеска, а также стремительно летящие звезды и луна. Вращая ручку кофейной мельницы, Великий Старец не только вращал земной шар вокруг себя, но и вокруг Солнца, а тем самым — и все планеты Солнечной системы, а Солнце — вокруг Млечного Пути, а Млечный Путь и туманность Андромеды — вокруг множества других рассеянных в Галактике тел. А те и сами вращались, так же как Млечный Путь и туманность Андромеды. Вращение кофейной мельницы привело в движение всю Вселенную, причем самым дальним Галактикам приходилось вращаться быстрее, вот они и вращались с невероятной скоростью, неизмеримо превосходившей скорость света, нарушая тем самым все законы физики. Однако не только этот мир вращался вокруг себя как некий пространственно-временной континуум из-за того, что Великий Старец вращал свою мельницу, но ведь и Иеремия Велиал вращал свою, и не только Вселенная вращалась с бешеной скоростью, но и анти-Вселенная вращалась с такой же бешеной скоростью, хотя и в обратном направлении, чего Великий Старец, правда, не мог заметить, поскольку его Вселенная и Вселенная Велиала пронизывали друг друга, не соприкасаясь, словно располагались на разных сторонах ленты Мёбиуса[60], на которой и внутри которой бешено вращающиеся сферы Галактик и анти-Галактик, не соприкасаясь друг с другом, бесконечно летели быстрее света то на ленте, то внутри ее. Это абсолютно не интересовало ни Великого Старца, ни Иеремию Велиала, ибо они не испытывали никакого интереса к физике, космология тоже была им безразлична, о расширении Вселенной, о черных дырах и о Большом Взрыве они ничего не слышали, такой чушью они принципиально не занимались, и Эльзи, в полночь глядя с тоской из своего окна, тоже не особенно задумывалась о том, почему день сменяется ночью, а думала она только о Большом Джимми. И на плато короля Хаакона вращение Солнца — Млечного Пути — Галактик — пространственно-временного континуума мало-помалу прекратилось, одновременно прекратилось и вращение анти-Вселенной, сначала стали видны все медленнее двигающиеся по горизонту звезды Южного полушария, созвездие Ориона с Ригелем, Сириус, Канонус, Южный Крест, два Магеллановых облака. Потом солнце, описав круг по горизонту, повернуло вверх, на полгода на Земле воцарился день, солнце поднялось еще выше, остановилось, и законы природы вновь вступили в свои права без всякого ведома или участия Великого Старца и Велиала. Они оба перестали вращать свои мельницы, и все сразу проснулись. В том числе и пингвины. Габриэль и Саммаэль сварили и подали на стол кофе. Все осушили свои чашки до дна. Никто не проронил ни слова. В небе опять появились вертолеты. Чашки, кофеварки, кофемолки и садовые стулья остались на месте, лишь початые пакетики кофе «Этикер» за 10,15 франков взяли с собой для следующей встречи. Пингвины двинулись назад к берегу, участники встречи улетели на своих вертолетах — или на своем вертолете, — Эльзи легла в постель, Большой Джимми не явился. Большой Джимми всегда являлся лишь единожды.
С самого утра Большой Джимми искал Джо-Марихуану по всему пансионату. После операции он его еще не видел. Да и никто не видел, кроме доктора, которому он то и дело попадался на глаза и который заверил Джимми, что Джо только что рыскал по коридорам — очевидно, он искал Джимми, так же как Джимми искал Джо. После этого Джимми возобновил поиски, осмотрел весь пансионат, а также флигель и кладовую, обследовал даже прачечную, где Аляска-Пьянь лежал под общим наркозом. Вновь выйдя в холл, он увидел идущего навстречу доктора, который крикнул ему:
— Джо, Большой Джимми ищет тебя.
— Так кто же кого ищет? — озадаченно спросил Джимми, и, услышав в ответ, что доктор полчаса назад встретил Джимми на верхнем этаже и тот спросил у него, где же Джо, Джимми возмущенно воскликнул:
— Так ведь я и есть Большой Джимми!
— Черт меня побери, — пробормотал доктор, уставясь на Джимми. — Я тебя перепутал.
— С кем?
— С Джо.
— Но ведь он совсем на меня не похож, — возразил Джимми.
— Теперь уже похож, — парировал доктор, — мне удалось нечто из ряда вон выходящее, ведь я сделал Джо операцию. И теперь он похож на Джимми как две капли воды.
— Он похож на меня как две капли воды, — выдавил Джимми. — Зачем ты это сделал, Док?
Тот ответил, что оба они — лучшие киллеры синдиката, и если один из них ликвидирует кого-то в Сан-Диего, а второй находится в Бостоне, то у того, кто в Сан-Диего, будет неопровержимое алиби.
— Вот оно что! — недоверчиво протянул Большой Джимми. — Но тогда я никак не возьму в толк, где же он прячется?
Вместо ответа доктор молча уставился на входную дверь холла. Все повернулись туда же. В широко распахнутую дверь вошел Моисей Мелькер и встал на пороге, как всегда, в строгом черном костюме, — толстый белый негр с чемоданчиком в руке, одетый словно для конфирмации.
Моисей Мелькер растерялся. Он-то думал, что пансионат пуст, и открыл парадную дверь своим ключом. Он только что пережил страшные дни. Врач из Бубендорфа в сомнении качал головой, заполняя свидетельство о смерти. В его практике еще не было случая, чтобы кто-то умер, забив себе рот трюфелями, сказал он и спросил, ела ли покойница при жизни что-нибудь еще, кроме конфет. Не думаю, грустно проронил Мелькер. Цецилию похоронили рядом с Эмилией на Гринвильском кладбище, тело Оттилии так и осталось в Ниле. Цецилия была последней в роду Ройхлин. Так что вилла, равно как и все состояние, которое бедняк Моисей записал на ее имя, дабы остаться нищим, опять вернулась к вдовцу, как кольцо Поликрата вернулось к Поликрату. Теперь Моисей стал мультимиллионером и имел полное право поселиться в «Приюте нищеты», а потому и решил хотя бы в рождественские дни еще раз насладиться в пансионате благодатью нищеты, которой теперь лишился. Однако он счел неуместным просить Августа отвезти его туда на «роллс-ройсе». Он хотел явиться в пансионат нищим. Поэтому доехал до Берна на пассажирском поезде, потом до Цюриха — в вагоне второго класса скорого поезда и, восстав против навязанной самому себе скромности, прибыл в столицу кантона первым классом, а там взял такси. Им владело одно желание — побыть в одиночестве, отсидеться в укромном уголке, все забыть, тихо отпраздновать Рождество, думая о Великом Старце. Но, оказавшись в холле пансионата, куда с чердака флигеля вновь втащили диваны и кресла, на которых теперь лениво развалились какие-то типы с прямо-таки бандитскими рожами, он не смел ни охнуть, ни вздохнуть. Однако растерялся не только Моисей Мелькер, все в холле замерли в полной растерянности. Этого толстяка надо бы сразу шлепнуть на месте, подумало большинство, но их револьверы и автоматы все еще были упрятаны на чердаке флигеля. Наконец Бэби-Взломщик тяжело поднялся с кресла, не спеша подошел к Мелькеру, остановился и, положив руки тому на плечи поближе к шее, чтобы удобнее было сдавить, спросил, знает ли кто-нибудь, что он здесь — кто бы он сам ни был. Моисей Мелькер ответил, запинаясь на каждом слове, что он учит ценить нищету и милостью Великого Старца этот дом на все лето был предоставлен ему для проповедей, подразумевая под Великим Старцем Господа Бога. Бэби-Взломщик, естественно, решил, что тот имеет в виду легендарного босса всех боссов. Тут Моисея осенило. Он догадался, что «Приют нищеты» служил «Обществу морали» не только для утешения несчастных богачей, а и для чего-то совсем другого. Значит, его обвели вокруг пальца, руки, лежавшие у его горла, в любой момент могли его стиснуть. В то же время он ощутил странную близость с окружающими — мрачными, решительными, на все способными мужиками. «Все же лучше его придушить», — подумал Бэби и хотел было сжать пальцы, как из лифта вдруг вышел фон Кюксен в сопровождении Оскара и Эдгара. Ванценрид, заметивший прибытие Мелькера, не решился что-либо предпринять, зато сообщил о случившемся фон Кюксену, обитавшему в Западной башне.
— Добро пожаловать, господин Мелькер, — сказал лихтенштейнец и представился; — Я Кюксен, барон фон Кюксен.
Он выронил монокль, подхватил его левой рукой, подышал на стекло и протер его платочком, вынутым из нагрудного кармана смокинга, прикидывая, как бы попристойнее выкрутиться из неприятной ситуации. Прикончить Мелькера было бы излишне рискованно, Бог знает, кому он сообщил, куда направился, с другой стороны, адвокатской конторе трех Рафаэлей, может быть, как раз хотелось бы, чтобы Мелькер исчез. Но эти субъекты, может, хотели бы и его, фон Кюксена, отправить к… Черт возьми, положение было хуже некуда. Времени позвонить не было, Ванценрид прохлопал — ему следовало бы как-нибудь задержать Мелькера, но теперь делать нечего — он уже тут. Фон Кюксен процедил, что на зиму он арендовал пансионат, и при этом водворил монокль на место — никто не понял зачем. Ну вот, теперь Мелькер ненароком разгадал его тайну. Он арендовал пансионат для того, чтобы провести рождественские праздники с друзьями. И они сочтут большой честью для себя, если Моисей Мелькер согласится прочесть им Рождественскую проповедь. Его друзья — люди искусства и его ценители. «Пропади ты пропадом», — подумал Бэби-Взломщик, но все же смекнул, что это было единственным выходом. Моисей, шатаясь, пересек холл, перешагивая через вытянутые ноги, и шмякнулся в кресло. Он ощутил себя среди своих.
Рождественским вечером Джимми все же явился. За полчаса до заката Эльзи спустилась к целебному источнику на дне ущелья. Из леса за пансионатом до нее донесся голос учителя Фронтена, декламировавшего:
Как в день, тебя вручивший мирозданью,
Восстало солнце на привет планетам.
Так началось твое преуспеянье
По предначертанным тебе заветам[61].
Когда она нагнулась к окутанной паром воде источника, вытекавшей из скалы и заключенной в трубу, она почувствовала, что кто-то стоит за ее спиной, и, оглянувшись, оказалась лицом к лицу с Джо.
— Джимми, — сказала Эльзи.
Джо молча и неподвижно стоял перед ней.
— Значит, ты все же опять пришел, — сказала Эльзи.
Джо продолжал молча смотреть на нее. Глаза его были холодны и внимательны. Она вгляделась в него. То был, конечно же, Джимми, хотя ей почему-то казалось, что перед ней кто-то другой.
— Обними-ка меня, — предложила она.
Он обнял.
— А теперь поцелуй, — сказала Эльзи.
Он поцеловал. Эльзи оттолкнула его и ударила по лицу.
— Ты — не Джимми.
Джо рассмеялся:
— Что ты, я и есть Джимми.
Она заколебалась.
— Это правда? — спросила она.
— Правда, — заверил ее Джо.
— Ну, не знаю, — протянула Эльзи, он по-другому целовал ее и в молочной луже, и в постели.
Если бы он лежал с ней в молочной луже или в ее постели, он бы опять целовал, как тогда, возразил Джо. Эльзи присела на каменную ограду, разглядывая его в раздумье. Джимми-то он Джимми, но когда он был у нее в комнате, то больше молчал, сказал только, как его зовут. Да и о чем было тогда говорить! Но теперь она никак не возьмет в толк, кто же он.
— Я — гангстер, — улыбнувшись, сказал он, но глаза его все еще были холодны и внимательны. Все же она уверилась, что он и есть Джимми.
— А кто тот, второй, в чей зад вцепился Мани? — спросила она.
— То был Джо по прозвищу Марихуана, — ответил Джо.
— Тоже гангстер? — спросила она.
— Еще какой, — заметил он.
— Класс! — сказала Эльзи и спросила, много ли гангстеров в пансионате.
— Много, — ответил он, и Эльзи полюбопытствовала, все ли они из Америки.
Он кивнул.
— Не слабо, — протянула Эльзи.
Они помолчали. Галка, кружа над ними, подлетела поближе и вновь скрылась. Эльзи спросила, много ли людей он прикончил, и, когда он вновь кивнул, сказала:
— Круто. Солнце село.
— Как сухо, — сказал он, — здесь в ущелье очень сухо.
— Поэтому нельзя зажигать костры, — заметила она.
— А может, и можно, — возразил он.
Галка вновь закружилась над ними и, так же кружа, улетела.
Он спросил, нельзя ли ему поговорить с ее отцом.
— Наверное, можно, — ответила она.
Она выпила воды из источника, и они двинулись вверх по склону к деревне. Когда они вошли в залу, рождественская елка была уже украшена.
— Кого привела? — недоверчиво спросил староста.
— Это Джимми, — ответила Эльзи, — он хочет извиниться за пролитое молоко.
Староста не понял.
— Джимми — это тот, кто меня изнасиловал, — заявила Эльзи. — Родом он из Америки.
Староста сглотнул слюну, сжал кулаки и выругался:
— Сукин сын, ублюдок проклятый!
— Отец, ты что? — одернула его Эльзи.
Но Джо ответил ему в том же духе:
— Тупая башка, овечий хвост, дьявольское отродье!
— Джимми! — зашипела на него Эльзи, потом топнула ногой. — Кончайте валять дурака!
— Девочка моя, — понуро пробурчал староста.
— Эльзи же тебя любит, и меня, кстати, тоже, — рассмеявшись, заявил на местном диалекте Джо.
Староста удивленно на него уставился: откуда он знает, как говорят у них в деревне?
— А я — один из вас, — ответил Джо, — я сын священника Претандера, а вы тут и дом его совсем забросили. Всю последнюю зиму я сидел там ночами, дрожа от холода.
— Но не в эту зиму, — возразил староста, — в эту ты погрелся в постели Эльзи.
— Пойду сварю кофе, — сказала Эльзи и пошла на кухню.
— Однако ты очень уж сильно изменился, если ты и вправду Зепп Претандер, — сказал староста. — Я еще помню, как пятнадцать лет назад Зепп ушел из деревни.
— Я тоже помню, — сказал Джо, — ты и тогда уже был квашней.
Староста поскреб в затылке.
— При всем желании не могу тебя узнать.
— И никто на свете не сможет, — ответил Джо. — Того требует моя профессия.
— Что, стал важной шишкой? — спросил староста.
— Я — киллер, — сухо ответил Джо. — Моя профессия — отправлять на тот свет подлецов.
Староста наморщил лоб.
— Разве это профессия?
— В Америке — да, — ответил Джо.
— И зарабатываешь этим на жизнь? — удивился староста.
— Еще как, — заверил его Джо. — Вот только еще об одном не забыть бы сказать: о моем заде. — Он смущенно умолк.
— Что ты имеешь в виду? — спросил староста.
— А вот, погляди-ка, — ответил Джо и спустил штаны.
— Господи, спаси и помилуй, — изумился староста, — тут кто-то крепко поработал клыками. — И вдруг просиял: — Не иначе это Мани!
— Мани и есть, — подтвердил Джо и вновь натянул штаны.
— Но ведь Мани укусил Ванценрида, — в полном замешательстве воскликнул староста.
— Нет, в того вцепился доберман фон Кюксена, — пояснил Джо и рассказал, как все было.
— Этот подонок, этот бродяга, этот торгаш фальшивками, — в сердцах выругался староста, — обвел вокруг пальца меня и возвел напраслину на Мани! — Но потом вдруг опять засомневался: — А кто же тогда, черт побери, валялся с Эльзи в луже молока?
— То был Джимми, — сказал Джо.
— Так ведь ты и есть Джимми, — возразил староста.
— Тут вот какое дело: мне сделали лицевую операцию, — объяснил Джо. — Когда приехала комиссия, она, на мое счастье, не зашла в прачечную, где я лежал под общим наркозом. Но потом, когда я увидел свое новое лицо, я себя не узнал. В общем, я не тот, за кого меня принимает Эльзи, не Большой Джимми, с которым она валялась в молочной луже, а другой, тот, кого укусил Мани. Все называют меня Джо-Марихуана, но, раз уж Эльзи принимает меня за Джимми, пусть для нее я и останусь Джимми, все это я выкладываю для того, чтобы ты понял: намерения у меня серьезные…
— Минуточку, — перебил его вконец сбитый с толку староста, — кто же потом лазил в окошко к Эльзи — Джо-Марихуана или же Большой Джимми, коли вы оба теперь на одно лицо?
— Какая разница, — возразил Джо. — Главное, я могу жениться на Эльзи.
— Нет, главное, что ты — Претандер, — ответил староста. — А Эльзи тебя захочет?
— Когда все будет позади, я ее спрошу, — ответил Джо. — А сейчас хочу тебе кое-что предложить.
— Насчет чего? — поинтересовался староста.
— Насчет жильцов пансионата, — ответил Джо. — Они попали в затруднительное положение, и я тоже. Перед тем, как сюда приехать, мне пришлось прикончить одного типа в пентхаузе над Гудзоном, которого я считал своим боссом, но может статься, он вовсе им и не был, а был лишь его двойником, которому сделали лицевую операцию, чтобы я думал, будто прикончил своего босса, и спокойненько засунул его тело в камин.
— Ничего не понял, — признался староста.
— Я тоже уже ничего не понимаю, — поддакнул Джо. — А ведь я, довольно известная личность, спокойно могу это утверждать, но Большой Джимми почти так же известен. И вот теперь мне устроили физиономию Большого Джимми и стало нас двое. Выходит, я, Джо-Марихуана или Зепп Претандер, больше не существую?
— Выходит, так, — поддакнул теперь уже староста.
— Но тогда ты должен понять, почему эта мысль не дает мне покоя: зачем кому-то понадобилось так изменить мое лицо, чтобы я стал как две капли воды похож на Большого Джимми. Ведь не может же быть двух Больших Джимми, может быть только один.
— Логично, — вставил староста.
— Если одного кокнут, — продолжал Джо, — у них останется второй.
— Сложновато для меня, — признался староста.
— А я уверен, — рассуждал вслух Джо, — что меня превратили в Большого Джимми для того, чтобы ликвидировать меня, а не настоящего Джимми. Ведь после операции Джо-Марихуаны так и так не существует. Потому я и пришел к тебе как Претандер к Претандеру, и ты должен помочь мне, а тем самым и всей деревне.
Тут Эльзи принесла кофе с вишневкой.
В церкви все наводило тоску. Сквозь полуразрушенную крышу проглядывали звезды, иногда перекрываемые наплывающими облаками. Помещение тускло освещалось одной-единственной лампочкой, свисавшей сверху на проводе. Стена, отделявшая ризницу, лежала в развалинах. За ней болтался теряющийся во мраке колокольни канат. Староста вскарабкался на кучу щебня от рухнувшей стены и стал дергать конец каната, вверху слабо звякнул колокол, используемый при пожаре. Из хибар начали выползать люди, подтягиваться к церкви. Джо стал взбираться на кафедру, одна нога его сразу же провалилась на сгнившей ступеньке, вторая — на следующей, на последней ступеньке он провалился уже обеими ногами и кое-как подтянулся на руках. Церковь мало-помалу заполнялась. Было так темно, что люди едва видели друг друга. Голос Джо раздавался словно с небес и звучал особенно жутко из-за того, что внезапно налетевший фён, все время усиливавшийся, раскачивал лампочку, выхватывавшую из мрака его лицо. Оно то вспыхивало, то гасло, вновь вспыхивало и вновь гасло. Так продолжалось все время.
— Мой отец, — услышали собравшиеся, так тесно сбившиеся в кучу под полуразвалившейся крышей церкви, словно их сдавило разбушевавшейся бурей, — мой отец, священник Эмануэль Претандер, в этот день каждый год читал Рождественскую проповедь, стоя на этой кафедре, где сейчас стою я, его сын Зепп, а там, где сейчас валяется куча камней и щебня, стояла рождественская елка с яблоками, разноцветными шарами и множеством свечей. И отец читал вам из Евангелия: «Я возвещаю вам великую радость, которая будет всем людям, ибо ныне родился вам в городе Давидовом Спаситель, который есть Христос». Сорок лет кряду служил вам мой отец, самый низкооплачиваемый священник самого захудалого прихода в нашем кантоне. И что толку? Легче воскресить мертвых, чем пробудить вас, погрузившихся в лень и апатию. Церковь развалилась, дом священника, где я появился на свет, в развалинах, вся деревня близка к тому же, даже рождественской елки у вас уже нет. Вот я гляжу сверху на вас в этом жалком освещении, и мне кажется, будто я обращаюсь к полю, усеянному кочанами капусты.
А прихожане, мужчины и женщины, стояли, тесно прижавшись друг к другу, мокрые от пота из-за сухого тепла, принесенного ветром, и слушали внимательно, не обращая внимания на вой и буйство стихии, как они еще никогда никого не слушали. Тот, кто говорил с ними, был один из них. Сын старого священника Зепп Претандер. И то, что Зепп говорил, было правдой. Она причиняла боль, эта правда, она сжигала их, как адский огонь. Они могли бы стащить Зеппа с кафедры, могли бы его избить, изрезать, удавить, но он был прав, они и впрямь опустились, обленились, отупели.
— Какими лихими молодцами были вы в свое время, — слышали они его голос, гремевший с прогнившей, изъеденной червями кафедры. — Австрийцев, немцев и воинов Карла Смелого вы исколошматили, порубили на куски, проткнули насквозь, нацепили их головы на пики, весело горланя свои песни. Пленных вы не брали, а одним махом отправляли своих врагов на тот свет, как и я — раз — одним махом отправил на тот свет Крошку Бурбона, Малютку Джеймса, Билла-Миннесоту и весь клан Ольшовских, причем очень сомневаюсь, что все они летают там ангелочками. Они были отпетыми негодяями, что правда, то правда, а все же я испытываю больше уважения к ним, чем к вам. Эти подлецы всю жизнь только и делали, что резались в карты, жульничали и продавались, в любую минуту подвергаясь опасности поджариться на электрическом стуле, в то время как вы всю жизнь прозябали в нищете. Речь не о том, жив ли еще пес Претандера или нет, это мне безразлично, и не о том, потеряла ли Эльзи девичью невинность в молочной луже или нет, все равно она бы ее вскоре лишилась, речь идет также не о старосте, который сперва не подал жалобу, а потом все же подал, он всегда был мямлей. Речь идет о вашей чести, о том, чтобы показать: в голове у вас есть еще кое-что, кроме сена; речь о вашей гордости, о том, что вы способны оказать сопротивление, что с вами лучше не связываться, что вы себе на уме. Пора пошевелить мозгами, черт побери! Почему эти типы в пансионате создавали видимость, будто он пуст? Для того, чтобы никто не знал, что он населен. Кем? Пришлось прийти к вам такому, как я, уложившему из автомата все семейство Пепероцци, чтобы ваши извилины заработали хотя бы со скрипом, как старый бензиновый двигатель. В пансионате зимовали наряду с обычными убийцами и взломщиками, сутенерами и дельцами наркобизнеса, входящими в рядовой состав любой порядочной банды гангстеров, такие важные шишки, как Большой Джимми и Джо-Марихуана, Линкольн-Толстяк, Бэби-Взломщик и Чарли с Потомака, я мог бы назвать вам еще шестнадцать имен, сплошь известные преступники, имена которых звучат райской музыкой в ушах полиции, от которой они надежно укрылись на зиму в этом пансионате, где их дьявольские рожи в тамошней прачечной перекраивают в ангельские лики. Но ежели бы у вас на плечах была голова вместо тыквы, вы бы в эту святую ночь, когда у таких горемык, как вы, нет даже рождественской елки, зажгли бы вместо нее пансионат, и получилась бы такая великолепная елка, какой еще не видывали в этом жалком ущелье!
В церкви стало жарко, как в парной. С кафедры гремела проповедь Зеппа Претандера, вой ветра заменял собой орган, мозги прихожан постепенно начали оттаивать и что-то воспринимать, вместе с потом выдавливая из себя привычную вялость. Пансионат коррумпировал всех — их прадедов, дедов и родителей, их самих, их детей и внуков. А ведь некогда они изгнали из своей страны чужеземцев, много лет назад укрывшись у Моргартена за стволами и скалами, а теперь вся страна жила за счет чужеземцев и, если их не было, впадала в нищету, как их деревня впала в нищету с тех пор, как в пансионате стали превозносить радости нищенского существования перед компанией сверхбогачей. А теперь, когда они обнищали, как с ними поступают? Как с последними негодяями. Как с изменниками родины, прячущими русских. Ввели сюда войска, целый полк, и начальник кантонального управления, он же — командир полка, расхаживал по деревне, словно наместник Гесслер из легенды о Вильгельме Телле, и посылал своих солдат обыскивать их дома. Даже телевизор они не могут смотреть, хотя уже вся страна смотрит. Так им и надо, потому что они не сопротивлялись и не поколотили начальника управления.
Они почувствовали стыд, со стыдом появился гнев, а с ним и гордость. Они вдруг ощутили свое единство, поняли, что они — народ, более того, что они — коренной народ этой земли, что ущелье Вверхтормашки принадлежит им, что они здесь хозяева, они остались такими же, какими были сотни, тысячи лет назад, как в начале мироздания, а не изнеженными слабаками, как столичные жители.
— Если пансионат сгорит, — пророчествовал Зепп, — никто и внимания не обратит, даже полиция не станет доискиваться причины пожара, а страховая компания учинять расследование, ибо если начать копаться в развалинах на пожарище, что там найдешь? Обугленные останки Линкольна-Толстяка, Чарли с Потомака, Алкаша-Святоши, Большого Джимми, Джо-Марихуаны и прочих криминальных корифеев. Для политиков и адвокатов это слишком рискованно, они слишком тесно связаны с пансионатом и давным-давно в курсе дела, а полиция тоже не больно стремится остаться в дураках.
Внезапно ветер улегся. Лампочка перестала раскачиваться. Они смогли вглядеться в залитые потом лица друг друга. Ими овладела неукротимая жажда покончить с пансионатом, разрушить его, сжечь дотла, и, когда Зепп Претандер завершил свою проповедь словами: «Аминь, аллилуйя, осанна» — и, проломив кафедру, упал на них вниз лицом, они понесли его на руках, словно короля, к гаражу пожарной команды. Хозяева питейных заведений «Швейцарец», «Битва у Моргартена», «Генерал Гизан», «Олень» и «Шпиц Бондер» подкатили туда же пустые бочки из-под вина и шнапса, там их залили бензином, и церковный колокол пробил набат.
Поросшая лесом сторона ущелья, на которой расположен пансионат, перерезается узкой, но глубокой расщелиной. По ней в ущелье втекает бурный ручей. На другой стороне этой расщелины Михаэль наблюдал за пансионатом из-под ветвей ели, растущей ниже гравийной дороги. Он услышал звон набатного колокола, потом вдруг резко оборвавшийся. В деревне разом погасли все огни. Прошел час. Темное здание пансионата с фронтоном и двумя жилыми башнями, высившееся на другой стороне расщелины, не подавало признаков жизни, оттуда не доносилось никаких звуков, не было заметно, чтобы там праздновали Рождество. Время близилось к одиннадцати. С другой стороны ущелья послышался шум: какая-то темная масса поднималась по склону к пансионату. На небе высыпало все больше звезд. Стала видна огромная россыпь Млечного Пути. На противоположной стороне расщелины, в лесу над пансионатом, школьный учитель громко декламировал:
Меж тем созвездий вечное веденье
Неотменяемо: не в нашей воле
Самим определять свое воленье.
Свобода — сон. В своем движенье годы
Тесней сдвигают грани несвободы[62], —
совершенно невпопад к тому, что готовилось на глазах Михаэля, спокойно наблюдавшего за происходящим: теперь, при свете звезд, стало отчетливо видно, что пожарную машину подогнали к пансионату, раскатали и подключили к гидрантам шланги. Все это — без единого звука, лишь тени, едва различимые во мраке.
В противоположность унылой пустоте церкви в холле пансионата стояла елка, до такой степени густо увешанная украшениями, что ее почти не было видно. Но украшения эти были необычными: дерево было увешано револьверами и автоматами, из стволов которых торчали зажженные свечи, а Бэби-Взломщик, с досады, что не удалось придушить Моисея, нацепил на ветки вместо стеклянных шаров еще и несколько ручных гранат-лимонок. Фон Кюксен с Оскаром и Эдгаром и вся верхушка преступного мира, начиная с Пузыря-Ниагары и кончая Чарли с Потомака, развалившись в глубоких креслах и на кожаных диванах, ожидали у елки Моисея Мелькера. Уже несколько часов назад тот уединился в малой гостиной, где обычно играли в покер. Настроение царило мрачное и чреватое взрывом. В холле было накурено, все нервно пускали клубы дыма, Ванценрид не решался проветрить, за окнами то ближе, то дальше слышался голос Фронтена, читавшего стихи Гёте. Большому Джимми так и не удалось разыскать Джо-Марихуану, Док тоже куда-то провалился, Бэби-Взломщик был уверен, что Мелькер — шпион того синдиката, которому Великий Старец запродал их всех, и что сейчас надо быстро основать свой собственный синдикат. Бэби уже давно задается вопросом, какой смысл в этом пансионате и для какой такой цели этот Док делает лицевые операции. Дьявольски долго ковырялся с Джо, а теперь еще и Аляска-Пьянь загремел в эту прачечную, однако подозрения Бэби разделяли отнюдь не все: многие думали, что Мелькер прибыл сюда с тайным поручением от Великого Старца, но из-за присутствия фон Кюксена вынужден изложить планы шефа в виде Рождественской проповеди. Барон же, напротив, был убежден, что опять дал маху: он успел позвонить в Цюрих, но телефон на Минерваштрассе, 33а, не отвечал, какой-то голос вмешался и сообщил, что этот номер отключен. Тогда барон позвонил одному приятелю-галерейщику в Цюрихе, тот съездил по указанному адресу и сообщил по телефону, что на Минерваштрассе нет дома с таким номером. Наконец Моисей Мелькер появился. Остановившись за одним из кресел, он положил ладони на его спинку, моргая, обвел собравшихся взглядом из-под кустистых бровей и раздвинул в улыбке толстые губы. Если во время летнего сезона в нем частенько назревало какое-то мрачное и чреватое вспышкой гнева настроение, так что после его утренних проповедей богатые вдовы, генеральные директора и владельцы концернов прямо-таки с содроганием в душе предавались радостям нищенского существования, то теперь он как будто преобразился, излучая веселье, — ни дать ни взять беззаботное и радостное дитя природы, жаждущее поделиться своим открытием:
— «Не бойтесь, ибо я возвещаю вам великую радость, которая будет всем людям». Так гласит Рождественское послание Луки, глава вторая, стих десятый, — начал он. — «Всем людям» — значит, и вам, негодяи, бродяги и жулики, — продолжал он, не считаясь с тем, что такое обращение должно было шокировать собравшихся — ведь они-то считали себя бизнесменами, практикующими необычные методы деловой активности. Один лишь фон Кюксен ухмыльнулся. Мелькер решился на то, на что барон никогда не мог решиться: назвать этих бандитов бандитами.
— Отчего же радость? Оттого, что Великий Старец как бы простер свою могучую длань над пустотой с температурой абсолютного холода — минус 273 градуса — и создал из этой пустоты всех вас.
Мелькер был горд своей притчей, а Чарли с Потомака подумал, не намечает ли Великий Старец какое-то дельце на Аляске.
— Если бедные и голодные попадают в рай, — вещал Моисей Мелькер, — потому что Великий Старец жалел этих бедолаг, а богатые — лишь потому, что ему больше ничего не остается, как проявлять милосердие, то вы, и только вы одни, действительно заслужили рай, вы — его радость, его гордость, его хвалебная песнь самому себе.
«Впервые Великий Старец удостаивает нас рождественским подарком», — подумал Линкольн-Толстяк.
— Не в воспарении человеческого духа, — продолжал Моисей Мелькер, — не во всех этих возвышенных идеях видит свое отражение Великий Старец — их он и сам может придумать, — а в накипи рода человеческого, в вас, уголовники. Он любит вас такими, какие вы есть, так же как и вы его любите такого, как он есть. Для бедных и богатых, а также и для всегда и во всем правых, кто всего лишь увиливает от налогов, отмывает грязные деньги, крадет водительские права и занимается политикой, он — милый добрый Боженька, который на все смотрит сквозь пальцы, но для вас он — неумолимый босс. Гнев его сжигает огнем и ложится тяжким бременем, уста его полны ярости, а язык испепеляет.
«Я всегда знал, — подумал Билл Миннесота, — что Боби-Взломщик напозволял себе лишнего. Этой ночью ему крышка».
— Великий Старец приносит не мир, а меч. Он, пожирающий то, что сам создал — растения, животных и людей, — он, насылающий тайфуны и ураганы и заставляющий землю содрогаться, — повысил голос Моисей, — избрал вас своим орудием и повелел изничтожить хеттов, гергесеев, аморреев, хананеев, ферезеев и иевусеев!
«Боже мой, — подумал Бэби-Взломщик, — сколько новых синдикатов развелось». А Алкаш-Святоша заподозрил, уж не собирается ли Великий Старец заняться торговлей оружием.
Моисей все говорил и говорил. Как газы, скопившиеся внутри вулкана, в мгновение ока раскалывают его пополам, так и теолог богатства изрыгал огонь и обращался в пепел, хотя пепел этот, сыпавшийся на головы окружавших его профессионалов преступного мира, пока еще был чисто теологический.
— Если бедняки слишком ленивы, чтобы обрести богатство путем честных преступлений, — проповедовал Моисей Мелькер, — а богачи на отдыхе радостно хлебают нищенскую баланду из жестяных мисок, чтобы только протиснуться сквозь игольное ушко Божественной милости, ваша награда — весь христианский мир. Поступайте с ним так, как я поступил с моим личным христианским миром. Я — один из вас, я не теолог богатства, а теолог преступления, ведь и Великий Старец мыслим только как преступник. Первую свою жену я столкнул с дуба, вторую — в Нил, а третью задушил в это воскресенье, заткнув ей глотку трюфелями. Я сделал это в честь Великого Старца: все трое были так богаты, что я на них женился, и так благочестивы, что я их прикончил.
Но его уже никто не слушал. Из прачечной по подземному переходу явился, шатаясь, Аляска-Пьянь. Лицо все в бинтах, видны лишь глаза. Кое-как добравшись до первой попавшейся кушетки, он плюхнулся на нее, успев услышать лишь последние слова проповедника — «хананеев, ферезеев и иевусеев».
«Значит, война гангстерских банд начинается и здесь», — уныло подумал он. Большой Джимми, приобретший склонность к подозрительности, снял повязку с головы Пьяни. Тот тупо уставился на Джимми и тут же уснул.
— Большой, а ведь у Джо-Марихуаны теперь и в самом деле твое лицо, — вдруг заявил Бэби-Взломщик.
— Это не Джо-Марихуана, — сказал Большой Джимми, наклонившись над спящим. — Это Аляска-Пьянь. Нас стало трое. — Он вскочил с кресла так стремительно, что оно опрокинулось. — Дока сюда, куда он девался? — заорал он. — Давненько я его не вижу. Захотел всем нам сделать мое лицо, целый синдикат из одних Джимми! Зачем? Чтобы ликвидировать наш синдикат! По чьему приказу? Не по воле ли Великого Старца? И кто он вообще? Никто не знает, как он выглядит, никто не знает, существует ли он, — и меньше всех этот курчавобородый неандерталец. Он всего лишь дилетант и Великим Старцем называет просто Бога.
Все вскочили — кто для того, чтобы сдернуть с елки оружие, кто для того, чтобы схватить Моисея Мелькера. Но всех опередил Бэби-Взломщик — сейчас он наконец придушит этого типа. Вдруг из двери выкатилась винная бочка, и Большой Джимми, почуяв, в чем дело, бросился к выходу, — ему пришлось увернуться от бочки из-под шнапса, катившейся вслед за винной, и в дверях он вновь столкнулся лицом к лицу с самим собой. Джо-Марихуана, с ненавистью взглянув на него, тут же взял его на мушку, но за его спиной вдруг грохнул взрыв, швырнувший его на его двойника, а того — на пол, и, повалившись на Джо, он почти в ту же секунду почувствовал, как чьи-то клыки со смертельной яростью впились в его зад и начали его рвать, и в то время, как и его, и Джо охватило трескучее пламя, он еще успел услышать откуда-то издали голос старосты:
— Мани, фу! Мани, ко мне! Черт возьми, если пес опять вцепится, он еще и сгорит!
Поток света выхватил из темноты грузовик, с которого одна за другой скатывались бочки, которые тут же перехватывали пожарные в старинных черно-красных мундирах и касках и катили дальше в двери, ритмично покрикивая. Страшный взрыв прогремел в ночи, за ним последовали другие взрывы, огромный язык огня вырвался вверх, к небу, затмив звезды. В кольце из пожарной машины со шлангами, тракторов и крестьян, вооруженных вилами и топорами, какими валят лес, пансионат вмиг был объят пламенем, из его дверей выскочила собака с горящей шерстью и стала кататься по земле, за ней повалили наружу люди, а пожарные загоняли обратно жаждущих спастись струями воды из шлангов, внутри здания продолжало взрываться оружие, женщины, как одержимые, качали насосами воду, вдова Хунгербюлер визжала не своим голосом, изливая визгом свою обиду за безответные письма, пожарные все били и били сильной струей по людям, загоняя их внутрь, те кувыркались через голову и под напором воды влетали в огонь, словно картонные фигурки, лес и небо окрасились в цвета ада, кто-то сумел выскочить из пламени и помчался в полыхающей огнем одежде навстречу крестьянам, один из них ударил его топором, и тот повалился на землю клубком огня, трое крестьян подсунули под него вилы, подтащили вопящего человека к дверям пансионата и швырнули в огонь, тут же отпрянув назад: здание начало рушиться, крестьяне и женщины отбежали подальше, полицейский Лустенвюлер, видимо вдрызг пьяный, вдруг подкатил из темноты на джипе и, уронив голову на руль, въехал прямо в портал, который тут же на него рухнул. В этот момент загорелся флигель, втянувший огонь с потоком воздуха по подземному коридору, и вспыхнул мгновенно, как свеча. Теперь загорелись и деревья — сухие после многодневного фёна, огонь вгрызся в лес, крестьяне отступили. Откуда-то слышался голос школьного учителя — то ли из-за стены огня, то ли уже в огне:
Сверкают искры тут и там,
Блистая золотом живым.
Но глянь: взвилася к небесам
Стена огня быстрей, чем дым.
Западная башня рухнула. На одном из выступов крыши истошно вопили фон Кюксен, Оскар и Эдгар, зовя на помощь. По фасаду Восточной башни пламя взметнулось вверх. В углу башенной комнаты на полу сидел Моисей Мелькер, обхватив руками подтянутые к груди колени. Рядом лежала его рукопись «Цена божественной милости» и часы с одной стрелкой, остановившейся на числе его лет. Перед ним — стол и три стула, позади — окно, на столе — пакетик кофе «Этикер» за 10,15 франков. В противоположном по диагонали углу — еще покачивающееся кресло-качалка. Тут только что кто-то был. Комната без потолка освещалась огнем с чердака, где горела балка стропил. Мелькер пришел сюда, чтобы покориться приговору за совершенные им убийства, но никто не стал этот приговор выносить. Пламени было безразлично, кого оно пожирает, когда-нибудь оно поглотит всех. Он жаждал уяснить этот приговор — себе и Великому Старцу. Их поединок начался еще в миссионерской школе. Он приехал в монастырь Святого Кришны с Богом своей юности в душе, Богом, которого он создал из воображаемых и реальных частей — из своего отца-католика, которого никогда в глаза не видел, мартовской ночью в штопаных носках забравшегося в постель к его матери-лютеранке, а также из своих приемных родителей, вечно пьяных и поколачивавших и его, и друг друга, и из ощущения чудесной, благостной огражденности от их колотушек. Внизу взорвалась пожарная машина. Восточная башня вздрогнула. К этому благостному ощущению той поры добавилась чудовищная, ненасытная чувственность, бушевавшая в Мелькере еще в юности, которую он приписывал выдуманному им Богу: его собственная чувственность была лишь отблеском чувственности того, кто без нее не смог бы создать весь сущий мир, да и создал-то его для того только, чтобы дать ей выход в бесконечном и вечном возникновении и исчезновении им же созданного. Пансионат рухнул, с ним рухнули в море огня фон Кюксен, Оскар и Эдгар. Мелькер услышал их вопль. Сотворение и уничтожение как божественный оргазм. В миссионерской школе Моисей познакомился с другим Богом, Богом теологов, в столь высокой степени обладающим такими качествами, как бессмертие, всемогущество, всеведение, и всеми атрибутами совершенства, что утратил конкретные черты. Восточная башня еще держалась. Горящая балка рухнула, вспыхнула и рассыпалась горящими углями, на чердаке башни загорелись еще две балки. Если раньше Моисей ощущал себя частицей божественной чувственности, то потом он от нее отделился. Бог превратился в абстрактную идею. Кресло-качалка продолжало покачиваться. Осталось у Мелькера лишь сознание своего уродства и ненасытная чувственность, остался ад. Язык огня взметнулся между Моисеем и столом с тремя стульями, полез вверх, охватил чердак. Тут Моисей устремился душой к богочеловеку. Сыну Божьему. Но теология и тут сыграла с ним злую шутку: она идеализировала Божьего сына. Его оградили от потаскушек и сборщиков податей, с которыми ему было приятно общаться, чьи шутки и похабные остроты он с удовольствием слушал и весело смеялся, его никогда всерьез не считали человеком, а только Богом, взявшим на себя роль человека, ибо Он и был Богом и не мог совокупляться с женщинами. Черный дым клубами вырывался из-под пола, так что Мелькер уже почти не видел горящие стол и стулья. Сын Божий стал чем-то абстрактным, еще абстрактнее, чем его собственный отец, но к тому же еще и дешевой поделкой, каким-то марципановым Спасителем на кресте.
— Слезай-ка, — крикнул ему Мелькер, — Бог, который позволяет себя распять, просто устраивает зрелище, вроде того, что мастерят в Голливуде или в Обераммергау, оба разбойника куда достовернее, чем Ты, они — люди, которых распяли.
Вокруг Мелькера — бешеный грохот и треск взрывов, вопли охваченных пламенем крестьян и уголовников. За всеми легендами и рассказами о чудесах Моисею мерещился обычный человек, еврей из Галилеи, сын плотника, одетый в рубище, с грязными босыми ногами, простой человек, такой же, как он сам, такой же толстый, с такими же оттопыренными губами и курчавой бородкой, такой же грешник, как он, который бы понял его — его жажду богатства и его стыд из-за того, что ему пришлось стать убийцей ради него, который сказал бы ему: «Не придумывай себе Бога, тогда не придется придумывать и ада. Человек нуждается в человеке, а не в Боге, ибо только человек способен понять человека». Стена с окном загорелась, сплошная стена огня. Но тот не слез с креста и стал Бородатым Богом, Великим Старцем, который покончил с разладом в душе Мелькера: как бедняку Моисею принадлежало Царство Божие, а как богачу оно доставалось ему из милости. Так Моисей Мелькер додумался до теологии, которая склонила мультимиллионеров и вдов мультимиллионеров выносить ночные горшки, готовить несъедобную бурду и наслаждаться нищетой. Стол и стулья уже превратились в груду обуглившихся обломков, на которой по-прежнему стоял невредимый пакетик с кофе. Однако в это утро, когда он понял, во что превратился «Приют нищеты», и барон предложил ему отпраздновать Рождество в обществе преступников, он, будучи сам преступником, осознал бессмысленность своей теологии, свойственной, в сущности, любой теологии: она запутывается в самой себе, попадает в капкан собственных понятий, представляет себе Господа совершенным, а весь мир — полным пороков, вся она — чисто умственная концепция, не имеющая никакого отношения к действительности. И когда он это осознал, он опять представил себе Бога своей юности как идею, как чувственного Бога, любящего свое Творение и не ценящего его, создавшего все сущее с невыразимой радостью и вновь губящего все созданное им с такой же радостью, так же как его Творение вновь и вновь создает и разрушает себя.
Пол все еще держался, кресло-качалка тоже, только иногда оно прыгало по комнате, уворачиваясь от языков пламени. Моисей вновь ощутил ту острую радость, какая пронзила его на берегу реки Грин под ивами, куда он затащил ту девушку, радость эта была того же сорта, что испытывает Бог, и все было в порядке — бедняк и богач и преступник, добро и зло, все возникло по единой воле — воле Создателя. Над ним горела башня, все трещало в огне, Великий Старец был его мыслью, его идеей, его творением и больше ничем. Однажды он прочел слова какого-то физика: «Если бы реальность умела говорить, она не произнесла бы физических формул, а спела бы детскую песенку». Вот он и подумал, что, если бы Бог мог явиться людям, это было бы нечто совершенно непонятное, немыслимое, как пакетик кофе «Этикер» в горящей комнате или уворачивающееся от огня кресло-качалка, а когда огонь пробился сквозь пол, Моисей Мелькер понял, что сошел с ума: раз Бог был его вымыслом, то и весь мир должен был быть его вымыслом, и наряду с выдуманными им Богом и миром должны существовать другие божества и другие миры, выдуманные другими людьми, и, значит, мир и есть Мировой Разум, постоянно растущий и состоящий из размещенных внутри друг друга миров, чьи отдельные нейроны опять-таки состоят из размещенных внутри друг друга миров, каждый из которых состоит из одного Я, которое измышляет себе свой мир со всеми галактиками, солнцами и планетами, которые нужны ему для того, чтобы запустить в ход эволюцию, а она уже, двигаясь от одноклеточных к многоклеточным, беспозвоночным и позвоночным, создала человека, который, двигаясь по заколдованному кругу, опять-таки измышлял себе свою Вселенную и своего Бога — стоголового или тысяченогого, с несколькими носами, из дерева или из золота, либо же Богиню со множеством грудей. Столько богов, сколько миров, среди них и Великий Старец Моисея Мелькера, который наверняка выглядит иначе, чем представлял себе измысливший его человек, Бог, наделенный бессмертием и потому существующий вместе с миром, который придумал себе Моисей Мелькер, и со всеми другими мирами и богами, которых придумали другие. Еще додумывая эту мысль, Моисей начал смеяться. Тут и его охватил огонь, загорелась и лежавшая рядом рукопись «Цена божественной милости» с посвящением Цецилии Мелькер-Ройхлин, расплавились и часы, сгорели и кресло-качалка и пакетик кофе, и все рухнуло вниз.
Перед домом старосты лежал пес, рядом стояла Эльзи. Она смотрела на горящий лес, на стену огня, выбрасывающую вверх языки пламени на той стороне ущелья, и уже поглотившую многих жителей деревни. Она улыбнулась. Вот это Рождество, прошептала она. Дитя в ее чреве запрыгало от радости.