Жила однажды в Карлстаде полковница по имени Беата Экенстедт.
Она происходила из семьи Лёвеншёльдов, тех, что владели поместьем Хедебю, и, следовательно, была урожденная баронесса. И была она так изящна, так мила, так образованна и умела сочинять шуточные стихи не хуже самой фру Леннгрен.[25]
Росту она была небольшого, но с благородной осанкой, свойственной всем Лёвеншёльдам, и с выразительным лицом. Всякому, кто бы с ней ни встречался, она всегда умела сказать что-нибудь любезное и приятное. В облике ее было что-то романтическое, и те, кто видел ее хотя бы однажды, никогда уже не могли ее забыть.
Одевалась она изысканно и всегда была искусно причесана, и где бы она ни появлялась, на ней непременно оказывалась самая красивая брошь, самый изящный браслет, самый ослепительный перстень. У нее были необычайно маленькие ножки, и при любой моде она неизменно носила крошечные башмачки на высоком каблуке, отделанные золотой парчой.
Жила она в самом красивом доме Карлстада, который не теснился в гуще других домов на узкой улочке, а высился на берегу реки Кларэльв, так что полковница могла любоваться водной гладью из окна своего уютного будуара. Она любила рассказывать, как однажды ночью, когда ясный лунный свет заливал реку, она видела водяного, который играл на золотой арфе под самым ее окном. И никому не приходило в голову усомниться в ее словах. А почему бы водяному и не спеть, подобно многим другим, серенаду полковнице Экенстедт!
Все именитые лица, гостившие в Карлстаде, почитали своим долгом представиться полковнице. Они тотчас же бывали безмерно очарованы ею и сетовали на то, что ей пришлось похоронить себя в захолустье. Рассказывали, будто епископ Тегнер[26] сочинил в ее честь стихи, а кронпринц[27] сказал, что она обладает истинно французским шармом. И даже генерал фон Эссен[28] и другие сановники времен Густава III[29] вынуждены были признать, что обеды, которые дает полковница Экенстедт, несравненны как по части кушаний и сервировки, так и по части занимательной беседы.
У полковницы было две дочери, Ева и Жакетта. Это были прелестные и добрые девушки, которыми любовались и восхищались бы в любом другом уголке земли, но в Карлстаде никто не удостаивал их ни единым взглядом. Мать затмевала их совершенно. Когда они являлись на бал, молодые кавалеры наперебой приглашали танцевать полковницу, а Еве и Жакетте оставалось лишь подпирать стены. И, как уже упоминалось, не один только водяной пел серенады перед домом Экенстедтов, но звучали они не под окнами дочерей, а единственно лишь под окнами полковницы. Юные поэты готовы были без конца слагать стихи в честь Б. Э., но ни один из них не удосужился сочинить и двух строф в честь Е. Э. или Ж. Э.
Злые языки утверждали, что когда однажды некий подпоручик вздумал посвататься к маленькой Еве Экенстедт, то получил отказ, так как полковница сочла, что у него дурной вкус.
Был у полковницы и полковник, славный и добрый малый, которого весьма высоко ценили бы повсюду, но только не в Карлстаде. Здесь его сравнивали с женой, и когда он появлялся рядом с нею, такой блестящей, такой обворожительной, неистощимой на выдумки, полной живости и веселья, то всем казалось, что он смахивает на деревенского помещика. Гости, бывавшие у него в доме, едва давали себе труд выслушивать его; они, казалось, вовсе его не замечали. Разумеется, не могло быть и речи о том, чтобы полковница позволила кому-либо из обожателей, увивавшихся вокруг нее, хоть малейшую вольность; в этом ее нельзя было упрекнуть. Но ей никогда не приходило в голову возражать и против того, что муж постоянно остается в тени. Должно быть, она полагала, что ему лучше не привлекать к себе особого внимания.
Но у этой очаровательной, окруженной всеобщим поклонением полковницы были не только муж и дочери. У нее был еще и сын. И сына своего она обожала, его она боготворила, его выдвигала на первое место при всяком удобном случае. Вот уж его-то не следовало третировать или не замечать тем, кто желал быть снова приглашенным в дом Экенстедтов. Впрочем, нельзя отрицать и того, что полковница вправе была гордиться сыном. Мальчик был и умен, и приветлив, и красив. Он не был ни дерзок, ни назойлив, как другие избалованные дети. Он не отлынивал от занятий в гимназии и никогда не строил каверз учителям. Он был более романтического склада, нежели его сестры. Ему не минуло и восьми лет, когда он начал сочинять премилые стихи. Он мог прийти к матери и рассказать ей, что слышал, как водяной играл на арфе, или видел, как лесные феи танцевали на лугах Вокснеса. У него были тонкие черты лица и большие темные глаза; он был во всех отношениях истинным сыном своей матери.
Хотя сердце полковницы всецело принадлежало сыну, однако никто не мог бы упрекнуть ее в материнской слабости. Во всяком случае, Карл-Артур Экенстедт должен был прилежно трудиться. Мать ценила его превыше всех других людей на земле, но именно поэтому ему пристало приносить из гимназии лишь самые лучшие отметки. И все замечали, что полковница никогда не приглашала к себе в дом учителей, в классы которых ходил Карл-Артур. Никто не должен был говорить, что Карл-Артур получает высокие отметки оттого только, что он сын полковницы Экенстедт, которая дает такие прекрасные обеды. Вот какова была эта женщина!
В аттестате, полученном Карлом-Артуром по выходе из карлстадской гимназии, стояли одни отличные отметки, совсем как в свое время у Эрика Густава Гейера.[30] И вступительные экзамены в Упсальский университет[31] были для него, так же как и для Гейера, сущим пустяком. Полковница много раз видела маленького, толстого профессора Гейера и даже бывала его дамой за столом. Спору нет, человек он даровитый и замечательный, но ей казалось, что у Карла-Артура голова устроена ничуть не хуже и что он также когда-нибудь сможет сделаться известным профессором и удостоиться того, что кронпринц Оскар, губернатор Йерта,[32] полковница Сильверстольпе[33] и другие упсальские знаменитости станут посещать его публичные чтения.
Карл-Артур прибыл в Упсалу к началу осеннего семестра 1826 года. И весь этот семестр, равно как и все последующие годы, что он пробыл в университете, он писал домой раз в неделю. Но ни одно письмо его не было затеряно, полковница бережно их хранила. Сама она то и дело перечитывала их, а на традиционных воскресных обедах, когда собиралась вся родня, она обыкновенно читала вслух последнее из полученных писем. Да и как же ей было не делать этого! Подобными письмами она вправе была гордиться.
У полковницы зародилось подозрение, что родня ее ожидает, будто Карл-Артур, предоставленный самому себе, сделается не таким примерным. И теперь, торжествуя победу, она читала им о том, что Карл-Артур нанял дешевую меблированную квартиру, что он сам покупает на рынке сыр и масло, что он встает с рассветом и работает по двенадцать часов на дню. А все эти почтительные выражения, которые он употреблял в письмах, а слова любви и обожания, которые он обращал к своей матери! Полковница не получала никакой награды за то, что читала соборному настоятелю Шёборгу, женатому на урожденной Экенстедт, и советнику Экенстедту, дяде ее мужа, и кузенам Стаке, жившим в большом угловом доме на площади, о том, что Карл-Артур, который теперь повидал свет, все еще убежден, что его мать могла бы сделаться большой поэтессой, не сочти она своим долгом жить только для детей и мужа. Нет, она не получала за это никакой награды. Она делала это вполне бескорыстно. Как ни привычна была полковница ко всякого рода славословиям, но, читая эти строки, она не могла сдержать слез.
Однако самый большой триумф ожидал полковницу перед Рождеством, когда Карл-Артур уведомил родителей, что не издержал всех денег, которые отец дал ему с собой в Упсалу, и почти половину их привезет назад. Тут уж и соборный настоятель и советник пришли в совершенное изумление, а один из кузенов Стаке, тот, что повыше ростом, поклялся, что ничего подобного прежде на свете не случалось и наверняка не случится впредь. Вся родня единодушно сошлась на том, что Карл-Артур — истинное чудо.
Разумеется, полковнице очень недоставало Карла-Артура, который находился в Упсале большую часть года, но письма его доставляли ей столь безмерную радость, что едва ли она могла бы желать чего-нибудь иного.
Побывав на лекции знаменитого поэта-романтика Аттербума,[34] он мог пуститься в увлекательные рассуждения о философии и поэзии, и, получив подобное письмо, полковница могла часами сидеть и мечтать о том величии, какого достигнет в будущем Карл-Артур. Она иначе и не мыслила, что известностью он превзойдет профессора Гейера. Быть может, он даже станет таким же великим ученым, как Карл Линней.[35] Отчего бы ему тоже не стать мировой знаменитостью? Или великим поэтом? Вторым Тегнером? Ах, никакие самые изысканные яства на свете не могут доставить человеку большего наслаждения, чем те, которые он предвкушает в мечтах.
На Рождество и на летние вакации Карл-Артур обыкновенно приезжал домой в Карлстад, и полковнице казалось, что он с каждым разом делается все мужественнее и красивее. В остальном же он ничуть не менялся. Он по-прежнему боготворил мать, выказывал все ту же почтительность отцу, все так же шутил и ребячился с сестрами.
Порою полковница несколько досадовала на то, что Карл-Артур столько лет обучается в Упсале и покуда ничем еще не отличился. Но все объясняли ей, что Карл-Артур готовится держать экзамен на кандидата, а это требует изрядного времени. Пусть-ка вообразит себе, что это значит — держать экзамен по всем предметам, которые читаются в университете. Тут и астрономия, и древнееврейская письменность, и геометрия. Скоро со всем этим не разделаешься. По мнению полковницы, экзамен был чрезмерно суров, и в этом все были с нею согласны, но тут уж ничего нельзя было изменить даже ради Карла-Артура!
В конце осени 1829 года, в седьмом семестре, Карл-Артур, к великой радости полковницы, сообщил, что намеревается писать сочинение по-латыни. Само по себе испытание не составит особой трудности, но оно очень важно, ибо, чтобы быть допущенным к экзамену, надо успешно написать сочинение.
Для Карла-Артура это отнюдь не было событием. Он писал лишь, что неплохо бы покончить с латинским сочинением. У него ведь никогда не было неладов с латынью, как у всех добрых людей, и он вполне мог рассчитывать, что все пройдет как нельзя лучше.
В том же письме он упоминал, что пишет своим любезным родителям последний раз в нынешнем семестре. Как только станет известен исход испытания, он тотчас же отправится в путь. И он твердо убежден, что в последний день ноября сможет заключить в объятия родителей и сестер.
Впоследствии Карл-Артур был очень рад тому, что это испытание не являлось для него событием, ибо на латыни он срезался. Упсальские профессора позволили себе срезать его несмотря на то, что в аттестате карлстадской гимназии у него стояли лишь самые высокие отметки. Он был скорее смущен и удивлен, нежели обескуражен. Он не сомневался, что знал латынь достаточно, чтобы выдержать экзамен. Разумеется, досадно было возвращаться домой, потерпев неудачу, но он надеялся, что родители, и уж во всяком случае мать, поймут, что дело тут, должно быть, в каких-то придирках. То ли упсальские профессора желали показать, что взыскивают более строго, нежели гимназические учителя в Карлстаде, то ли сочли его чересчур самонадеянным оттого, что он не посещал некоторых лекций.
Между Упсалой и Карлстадом было много дней пути, и можно сказать, что к тому времени, когда Карл-Артур тридцатого ноября в сумерках миновал восточную заставу, он совсем забыл о своей неудаче.
Он был доволен, что приезжает точно в день, назначенный им в письме. Он думал о том, что матушка, должно быть, стоит сейчас у окна, высматривая его, а сестры накрывают стол для кофе.
Все в том же безмятежном расположении духа проехал он весь город и выбрался наконец из узких и кривых улочек к западному протоку реки, на берегу которого находился дом Экенстедтов.
Боже, что это? Весь дом озарен огнями, он светится, точно церковь рождественским утром. И сани с закутанными в меха людьми стрелой проносятся мимо, явно направляясь к его дому.
«У нас, верно, какое-то торжество», — подумал он с легкой досадой.
Он утомился с дороги, а теперь ему не удастся отдохнуть: придется переменить платье и до полуночи быть с гостями.
Внезапно его охватило беспокойство. «Только бы матушка не вздумала затеять торжество из-за моего латинского сочинения».
Желая избежать встречи с гостями, он попросил кучера подъехать к заднему крыльцу.
Спустя несколько минут послали за полковницей. Не угодно ли ей будет пожаловать в комнату экономки? Карл-Артур желал бы поговорить с ней.
Полковница была в большом беспокойстве, опасаясь, как бы Карл-Артур не запоздал к обеду, и теперь безмерно обрадовалась, услыхав о его приезде. Она поспешила к нему.
Но Карл-Артур встретил ее с самым суровым видом. Он не обратил внимания на ее протянутые руки. Он и не собирался здороваться с ней.
— Что это вы затеяли, матушка? — спросил он. — Отчего весь город зван к нам именно сегодня?
На сей раз не было и речи о «любезных родителях». Он не выказал ни малейшей радости при виде матери.
— Но я полагала, нам следует устроить небольшое торжество, — сказала полковница. — Раз ты наконец написал это ужасное сочинение.
— Вам, матушка, разумеется, и в голову не приходило, что я мог срезаться, — сказал Карл-Артур. — Тем не менее дело обстоит именно так.
У полковницы и руки опустились. Да, никогда, никогда в жизни не могло бы ей прийти в голову, что Карл-Артур способен срезаться.
— Само по себе это не так уж важно, — сказал Карл-Артур. — Но теперь об этом узнает весь город. Ведь вы, матушка, созвали сюда всех этих людей, чтобы отпраздновать мой триумф.
Полковница все еще не могла оправиться от изумления и растерянности.
Она-то ведь знала карлстадцев. Они не отрицали, что усердие и бережливость — весьма ценные качества студента, но этого им было явно недостаточно. Им подавай премии Шведской Академии,[36] блестящие выступления на ученых диспутах, которые заставили бы побледнеть от зависти старых профессоров. Они ожидают гениальных импровизаций на национальных торжествах, приглашений в литературные салоны к профессору Гейеру, губернатору фон Кремеру[37] или к полковнице Сильверстольпе. Так, по их понятиям, должно было быть. Но пока что в ученой карьере Карла-Артура не наблюдалось подобных блестящих триумфов, которые могли бы свидетельствовать о его выдающемся даровании. Полковница понимала, что карлстадцы ждут их, и когда Карл-Артур наконец хоть чем-то отличился, она решила, что не худо будет отметить это событие с некоторой помпой. А уж то, что Карл-Артур может не выдержать испытания, ей и в голову не приходило.
— Никто ничего не знает наверное, — в раздумье сказала она. — Никто, кроме домашних. Остальные знают лишь, что их ждет маленький приятный сюрприз.
— Вот и придумайте им, матушка, какой-нибудь приятный сюрприз, — сказал Карл-Артур. — Я же намерен отправиться в свою комнату и к обеду не выйду. Не думаю, чтобы карлстадцы столь близко к сердцу приняли мою неудачу, но быть предметом их сожаления я не желаю.
— Боже, что бы такое придумать? — жалобно произнесла полковница.
— Предоставляю это вам, матушка, — ответил Карл-Артур. — А теперь я иду к себе. Гостям вовсе незачем знать, что я вернулся.
Но нет, это было нестерпимо, это было совершенно немыслимо. Полковница будет блистать за столом, все время думая о том, что он, раздосадованный, злой, в одиночестве расхаживает у себя наверху. Она будет лишена счастья видеть его подле себя. Этого она вынести не в силах.
— Милый Карл-Артур, ты сможешь спуститься к обеду. Я что-нибудь придумаю.
— Что же вы придумаете, матушка?
— Еще не знаю. Впрочем, нет, знаю! Ты останешься доволен. Никто не догадается, что обед был затеян в твою честь. Только обещай мне переменить платье и сойти вниз.
Обед удался на славу. Из многих блестящих и великолепных празднеств в доме Экенстедтов это оказалось самым достопамятным.
За жарким, когда подали шампанское, гостям и вправду был сделан сюрприз. Полковник встал и попросил всех присутствующих выпить за благополучие его дочери Евы и поручика Стена Аркера, о помолвке которых он объявляет.
Слова его вызвали всеобщий восторг.
Поручик Аркер был небогатый малый, без всяких видов на повышение. Его знали как давнего воздыхателя Евы, а поскольку у девиц Экенстедт редко объявлялся какой-нибудь поклонник, то весь город интересовался исходом дела. Но все ожидали, что полковница откажет ему.
Впоследствии слух о том, как действительно обстояло дело с помолвкой, просочился в город. Карлстадцам стало известно, что полковница позволила обручиться Еве и Аркеру только затем, чтобы никто не заподозрил, что сюрприз, который она сначала приготовила гостям, не удался.
Но это отнюдь не умалило всеобщего восхищения полковницей. Напротив, все только и говорили, что мало кто умеет так блестяще выходить из неожиданных затруднительных положений, как полковница Беата Экенстедт.
Полковница Беата Экенстедт отличалась тем, что, если кто-нибудь наносил ей обиду, она ждала, чтобы провинившийся сам пришел к ней и попросил прощения. Едва этот ритуал бывал завершен, она прощала обидчику от всего сердца и обращалась с ним столь же приветливо и дружески, как и до размолвки.
Все святки она ждала, чтобы Карл-Артур попросил у нее прощения за то, что столь резко говорил с ней в день своего приезда из Упсалы. Она находила вполне объяснимым, что он забылся в минуту горячности, но не могла понять, отчего он молчит о своей вине после того, как у него было время одуматься.
Но святки проходили, а Карл-Артур не произносил ни слова раскаяния или сожаления. Он, как обычно, веселился на балах, участвовал в санных катаниях, был мил и внимателен к домашним, но не говорил тех слов, которых полковница ждала от него. Быть может, никто, кроме них двоих, не замечал, что между матерью и сыном возникла невидимая стена, которая мешает их подлинной близости. Хотя ни мать, ни сын отнюдь не скупились на изъявления любви и нежности, но то, что разделяло и отдаляло их друг от друга, все еще не было устранено.
Возвратясь в Упсалу, Карл-Артур думал лишь о том, чтобы выдержать испытание по латыни. Если полковница надеялась, что он повинится перед нею в письме, то ей пришлось разочароваться. Карл-Артур писал только о своих занятиях. Он стал посещать лекции по латинской словесности у двух приват-доцентов, прилежно ходил на занятия по латинскому языку и записался в клуб, члены которого упражнялись в диспутах и речах на латыни. Он делал все, что было в его силах, чтобы на этот раз выдержать испытание.
Домой он писал самые обнадеживающие письма, и полковница отвечала ему в том же тоне; но все же она втайне тревожилась за него. Он был дерзок со своей матерью и не попросил у нее прощения — Бог может покарать его за это.
Не то чтобы она желала этой кары своему сыну. Напротив, она молила всевышнего пренебречь этой мелкой провинностью сына, забыть о ней. Она пыталась объяснить богу, что во всем виновата она сама.
— Ведь это я по глупости и тщеславию вздумала похваляться его успехами, — говорила она, — я достойна кары, а не он.
Но все же в каждом письме сына она искала слов, которых ждала, и, не находя их, все больше впадала в беспокойство.
Она чувствовала, что, не получив ее прощения, Карл-Артур не сможет успешно выдержать испытания.
В один прекрасный день, в конце семестра, полковница объявила, что намерена отправиться в Упсалу, чтобы повидаться со своим добрым другом Маллой Сильверстольпе. Они свели знакомство прошлым летом в Кавлосе у Гюлленхоллов[38] и так подружились, что добрейшая Малла пригласила ее зимой приехать в Упсалу, дабы она смогла познакомить ее со своими литературными друзьями.
Весь Карлстад изумился, узнав, что полковница решилась на такую поездку в самую распутицу. Все ждали, что полковник воспротивится этой затее, но полковник, как всегда, согласился с женой, и она отправилась в путь. Как и предсказывали карлстадцы, путешествие было ужасным. Много раз дормез полковницы увязал в грязи, и его приходилось вытаскивать с помощью жердей. Однажды лопнула рессора, в другой раз сломалось дышло. Но ничто не могло остановить полковницу. Маленькая и хрупкая, она держалась мужественно, никогда не падала духом, и содержатели постоялых дворов, смотрители на станциях, кузнецы и крестьяне, с которыми ей приходилось сталкиваться на Упсальском тракте, готовы были жизнь за нее положить. Они будто знали, как важно было полковнице добраться до Упсалы.
Фру Малла Сильверстольпе была, разумеется, предуведомлена о ее приезде, но Карл-Артур не знал ничего, и полковница просила не говорить ему об этом. Она хотела сделать ему сюрприз.
Полковница добралась уже до Енчёпинга, но тут вышла новая задержка. До Упсалы оставалось всего несколько миль, но у колеса лопнул обод, и пока его не скрепили, ехать дальше было нельзя. Полковница была вне себя от волнения. Она ведь уже целую вечность в пути, а испытание по латыни может быть назначено в любой час. Но она только затем и отправилась в Упсалу, чтобы Карл-Артур имел случай перед испытанием попросить у нее прощения. Она знала, что если он этого не сделает, ему не помогут ни лекции, ни занятия. Он непременно срежется.
Ей не сиделось в отведенной для нее комнате на постоялом дворе. Она поминутно вскакивала и спускалась во двор, чтобы посмотреть, не везут ли от кузнеца колесо.
И вот, выйдя как-то на крыльцо, она увидела, что на постоялый двор заворачивает двуколка, а в ней рядом с возницей сидит какой-то студент. Когда же студент выпрыгнул из двуколки, то оказалось… нет, она не могла поверить глазам… ведь это был Карл-Артур!
Он направился прямо к ней. Он не заключил ее в объятия, но схватил ее руку, прижал к своей груди и посмотрел ей в глаза своими красивыми, мечтательными детскими глазами.
— Матушка, — сказал он, — простите меня за то, что я дурно вел себя нынче зимой, когда вы затеяли праздник из-за моего латинского сочинения.
Счастье было слишком велико, чтобы в него можно было поверить. Полковница высвободила свою руку, обняла Карла-Артура и осыпала его поцелуями. Она не понимала, как он очутился здесь, но знала, что вновь обрела сына, и чувствовала, что это самая счастливая минута в ее жизни.
Она увлекла его за собою в свою комнату, и тут все объяснилось. Нет, он не писал еще сочинения. Испытание назначено было на следующий день. Но, несмотря на это, Карл-Артур ехал теперь в Карлстад, чтобы увидеться с матерью.
— Да ты просто безумец! — воскликнула она. — Неужто ты рассчитывал обернуться за сутки?
— Нет, — ответил он. — Я бросил все на произвол судьбы. Но я знал, что должен это сделать. Иначе нечего было и пытаться. Без твоего прощения мне не было бы удачи.
— Но, мальчик мой, для этого довольно было одного слова в письме.
— Какое-то смутное, неясное чувство томило меня весь семестр. Я ощущал страх и неуверенность, но не понимал отчего. Лишь этой ночью все стало мне ясно. Я ранил сердце, которое бьется для меня с такой любовью. Я чувствовал, что не смогу добиться успеха, пока не повинюсь перед своей матерью.
Полковница сидела у стола. Одной рукой она прикрыла глаза, полные слез, другую протянула сыну.
— Это поразительно, Карл-Артур, — сказала она. — Говори, говори еще!
— Так слушайте, — начал он. — На одной квартире со мной стоит еще один студент-вермландец по имени Понтус Фриман. Он пиетист и не водит знакомства ни с кем из студентов; и я тоже не знался с ним. Но нынче утром я пришел в его комнату и рассказал ему все. «У меня самая любящая мать на свете, — сказал я. — А я оскорбил ее и не попросил у нее прощения. Что мне делать?»
— И что же он ответил?
— Он сказал: «Поезжай к ней тотчас же!» Я объяснил, что желал бы этого больше всего на свете, но что завтра я должен писать pro exercitio[39] и наверняка вызову неудовольствие моих родителей, если пропущу это испытание. Но Фриман и слушать ничего не хотел. «Поезжай тотчас! — сказал он. — Не думай ни о чем другом, кроме примирения с матерью. Бог поможет тебе».
— И ты уехал?
— Да, матушка, чтобы упасть к твоим ногам. Но едва сев в коляску, я понял все непростительное безрассудство своего поступка. У меня появилось непреодолимое желание повернуть назад. Я ведь знал, что, если даже задержусь в Упсале еще на несколько дней, все равно твоя любовь простит мне все. Тем не менее я продолжал свой путь. И Бог помог мне. Я застал тебя здесь. Не знаю, как ты попала сюда, но это, видно, промысл божий.
Слезы струились по щекам матери и сына. Ну, не чудо ли сотворено ради них? Они знали, что благое провидение печется о них. Сильнее, чем когда-либо, ощущали они любовь друг к другу.
Целый час пробыли они вместе на постоялом дворе. Затем полковница отослала Карла-Артура назад в Упсалу и просила передать любезной Малле Сильверстольпе, что на этот раз не приедет к ней. Стало быть, полковница вовсе не заботилась о том, чтобы попасть в Упсалу. Цель ее поездки была достигнута. Теперь она знала, что Карл-Артур выдержит испытание, и могла спокойно возвращаться домой.
Всему Карлстаду было известно, что полковница очень набожна. Она являлась в церковь на все воскресные службы столь же неизменно, как и сам пастор, а в будни утром и вечером устраивала молитвенный час со своими домочадцами.
У нее были свои бедняки, о которых она вспоминала не только на рождество, но оделяла их подарками весь год. Она кормила обедами неимущих детей в гимназии, а старух богаделок не забывала побаловать праздничным кофе в день святой Беаты.
Но вряд ли кому-нибудь из карлстадцев, а всего менее полковнице, могла прийти в голову мысль о том, что богу может быть не угодно, если она с настоятелем собора, советником и старшим из кузенов Стаке мирно посидят в воскресенье за бостоном после семейного обеда.
И столь же мало греха видели они в том, что барышни и молодые люди, которые обычно бывали в доме Экенстедтов, немного покружатся в танце воскресным вечером.
Ни полковница, ни кто-либо другой из карлстадцев отроду не слыхивали о том, что грешно подать к праздничному обеду хорошего вина и, осушая бокал, спеть застольную, нередко сочиненную самой хозяйкой. Не ведали они и о том, что Богу не угодно, чтобы люди читали романы или посещали театр.
Полковница обожала любительские спектакли и сама участвовала в них. Отказаться от этого удовольствия было бы для нее большим лишением. Она была словно рождена для сцены, и карлстадцы говорили, что ежели фру Торслов[40] играет на театре хоть вполовину так же хорошо, как полковница Экенстедт, то не мудрено, что стокгольмцы так восторгаются ею.
Но Карл-Артур целый месяц прожил в Упсале после того, как написал трудное латинское сочинение, и все это время он часто виделся с Понтусом Фриманом. А Фриман был ярым и красноречивым приверженцем пиетизма,[41] и влияние его на Карла-Артура не могло не сказаться.
Разумеется, тут не было и речи о решительном обращении или вступлении в секту, но дело все-таки зашло столь далеко, что Карл-Артур был обеспокоен мирскими удовольствиями и развлечениями в доме родителей.
Надо ли упоминать, что именно в это время между сыном и матерью царили особенная близость и доверие, и он открыто говорил полковнице о том, что считает зазорным подобный образ жизни.
И мать уступала ему во всем. Поскольку он огорчался ее карточной игрой, она на следующем обеде, отговорившись головной болью, вместо себя усадила за бостон полковника. Ибо о том, чтобы советник и настоятель лишились своей обычной партии в бостон, невозможно было и помыслить.
А поскольку Карлу-Артуру не по душе было то, что она танцевала, она отказалась и от этого. Когда молодые люди в воскресенье вечером явились к ним с визитом, она напомнила им, что ей уже пятьдесят лет, что она чувствует себя старухой и не хочет больше танцевать. Но увидя их разочарованные лица, смягчилась, села за фортепьяно и до полуночи играла разные танцы.
Карл-Артур приносил ей книги, прося ее прочесть; она брала их у него с благодарностью и находила весьма возвышенными и поучительными.
Но полковница не могла довольствоваться чтением одних только религиозных книг. Она была просвещенной женщиной и следила за светской литературой; и вот однажды Карл-Артур уличил ее в том, что она читает Байронова «Дон Жуана», спрятав его под молитвенником. Он повернулся и вышел, не сказав ни слова, и полковница была тронута тем, что он не сделал ей никаких упреков. На другой день она уложила все свои книги в сундук и велела унести их на чердак.
Нельзя отрицать, что полковница старалась быть уступчивой, насколько это было для нее возможно. Она была женщина умная и проницательная и понимала, что у Карла-Артура это всего лишь преходящее увлечение, которое пройдет с течением времени, и пройдет тем скорее, чем меньше противодействия ему будут оказывать. По счастью, время было летнее. Почти все богатые карлстадские семейства были в отъезде, так что больших званых вечеров никто не давал. Общество довольствовалось невинными пикниками на лоне природы, катаньем на лодках по живописной реке Кларэльв, прогулками в лес по ягоды и игрой в горелки.
Между тем на конец лета была назначена свадьба Евы Экенстедт с ее поручиком, и полковница чувствовала себя обязанной сыграть пышную, богатую свадьбу. Если она выдаст Еву замуж скромно и без подобающей пышности, в Карлстаде снова начнутся толки о том, что она не любит своих дочерей. Но, к счастью, ее уступчивость уже оказала, как видно, свое успокоительное действие на Карла-Артура. Он не воспротивился ни двенадцати блюдам, ни тортам и сластям, которые будут поданы на обеде. Он не возражал даже против вина и других напитков, выписанных из Гётеборга. Он не выразил протеста ни против венчания в соборе и цветочных гирлянд на улицах, по которым проследует свадебный поезд, ни против факелов и фейерверка на берегу реки. Более того — он сам принял участие в приготовлениях и вместе с другими трудился в поте лица, плетя венки и вывешивая флаги.
Но в одном он был тверд и непреклонен. На свадьбе не должно быть танцев. И полковница обещала ему это. Ей даже доставило удовольствие уступить ему в этом, в то время как он оказался столь терпимым во всем другом.
Полковник и дочери робко пытались протестовать. Они спрашивали, чем же занять всех этих приглашенных на свадьбу молодых лейтенантов и карлстадских девиц, которые наверняка надеются, что будут танцевать всю ночь. Но полковница отвечала, что вечер с божьей помощью пройдет хорошо, что лейтенанты и девицы отправятся в сад слушать полковую музыку и смотреть, как в небо взлетают ракеты и как пламя факелов отражается в речной воде.
Зрелище это будет столь красиво, полагала она, что никто и не станет помышлять о каких-нибудь иных развлечениях. Право же, это будет более достойным и торжественным освящением нового брачного союза, нежели скаканье галопом по танцевальной зале.
Полковник и дочери уступили, как всегда, и мир в доме не был нарушен.
Ко дню свадьбы все было устроено и подготовлено. Все шло как по маслу. Погода была на редкость удачна; венчание в церкви, речи и тосты во время обеда прошли как нельзя лучше. Полковница написала прекрасное свадебное стихотворение, которое было оглашено за столом, а в буфетной военный оркестр Вермландского полка играл марш при каждой перемене блюд. Гости находили, что угощение было щедрым и обильным, и во все время обеда пребывали в самом приятном и веселом расположении духа.
Но когда встали из-за стола и кофе был выпит, всех обуяло непреодолимое желание танцевать.
Надо сказать, что обед начался в четыре часа, но поскольку гостям прислуживало множество лакеев и служанок, то длился он всего лишь до семи. Можно было только удивляться тому, что двенадцать блюд и все эти бесконечные речи, фанфары, застольные песни заняли не более трех часов. Полковница надеялась, что гости будут сидеть за столом хотя бы до восьми, но надежды ее не оправдались.
Итак, часы показывали всего лишь семь, а о том, чтобы разъехаться ранее полуночи, и речи быть не могло. Гостей охватил страх при мысли о тех долгих, скучных часах, которые им предстояли. «Если бы можно было потанцевать!» — втихомолку вздыхали они, ибо полковница, разумеется, была предусмотрительна и заранее уведомила всех о том, что танцев на свадьбе не будет. «Чем же нам развлечься? Это ужасно — провести в болтовне столько часов подряд и все время сидеть без движения».
Юные девицы оглядывали свои светлые кисейные платья и белые атласные башмачки. И то и другое было предназначено для танцев. Когда на тебе такой наряд, желание танцевать рождается само собой. Они не могли думать ни о чем другом.
Молодые лейтенанты Вермландского полка, незаменимые кавалеры на балах, обычно бывали нарасхват. В зимнее время их столь часто звали на балы, что танцы приедались им и соблазнить их этим было нелегко. Но теперь, летом, больших танцевальных вечеров никто не устраивал, так что лейтенанты чувствовали себя отдохнувшими и готовы были отплясывать сутки напролет. Они говорили, что им редко случалось видеть сразу так много красивых девушек. Да и что это за праздник! Пригласить столько молодых лейтенантов и юных девиц и не позволять им танцевать друг с другом!
Но не только молодые томились без танцев. Дамы и господа постарше также сожалели, что не могут поглядеть, как танцует молодежь. Подумать только! Оркестр, равного которому нет во всем Вермланде! Великолепная танцевальная зала! Отчего же, помилуйте, нельзя покружиться в танце?
Эта Беата Экенстедт, при всей ее любезности, всегда была несколько себялюбива. Она, верно, полагает, что раз ей самой уже около пятидесяти и она не может танцевать, то, стало быть, из-за этого ее молодые гости также должны сидеть и подпирать стены.
Полковница все это видела и слышала и понимала, что гости ропщут, а для такой превосходной хозяйки, как она, привыкшей к тому, что на ее вечерах все веселились до упаду, это было невыразимо тяжким испытанием.
Она знала, что на другой день и много-много дней спустя люди станут рассказывать о свадьбе в доме Экенстедтов, и говорить, что такой отчаянной скуки им не приходилось испытывать ни на одном торжестве.
Она принялась занимать стариков. Она была необычайно любезна. Она рассказывала самые знаменитые свои истории, она прибегла к самым остроумным своим выдумкам, но ничего не помогало. Ее едва слушали. Среди гостей не нашлось ни одной даже самой старой и скучной дамы, которая не подумала бы про себя, что, если бы ей когда-либо посчастливилось выдать замуж дочь, уж она-то позволила бы танцевать и молодым и старикам.
Полковница принялась занимать молодежь. Она предложила им поиграть в горелки в саду. Но они лишь уставились на нее с недоумением. Играть в горелки на свадьбе! Не будь она Беатой Экенстедт, они рассмеялись бы ей прямо в лицо.
Когда настало время пустить фейерверк, кавалеры предложили дамам руку и отправились на прогулку по берегу реки. Но молодые пары еле-еле брели. Они едва поднимали взоры, чтобы взглянуть на взлетающие ракеты. Они не желали никакого возмещения за удовольствие, которого так жаждали.
Взошла полная луна — как бы для того, чтобы придать еще более торжественности этому великолепному зрелищу. В этот вечер она не походила на серп, но плыла по небу круглая, как шар; и некий острослов утверждал, что она округлилась от изумления при виде того, как множество статных лейтенантов и красивых подружек невесты стоят, глядя на воды реки так мрачно, словно их одолевают мысли о самоубийстве.
Пол-Карлстада собралось перед оградой сада Экенстедтов, чтобы поглядеть на торжество. Все видели, как молодые люди бродят по дорожкам сада, безучастные и вялые, и в один голос заявляли, что такой унылой свадьбы им никогда еще не доводилось видеть.
Оркестр Вермландского полка играл как нельзя лучше, но поскольку полковница запретила исполнять танцы, так как в этом случае она не надеялась совладать с молодежью, то в музыкальной программе было не так уж много номеров, и одни и те же вещи приходилось повторять сызнова.
Было бы неверно утверждать, что часы тянулись медленно. Нет, время просто-напросто остановилось. Минутные и часовые стрелки на всех часах двигались с одинаковой медлительностью.
На реке перед домом Экенстедтов стояло несколько больших грузовых барж, и на одной из них сидел какой-то моряк — любитель музыки и наигрывал деревенскую польку на визгливой самодельной скрипке.
Но все эти несчастные, томившиеся в саду Экенстедтов, просияли, потому что это была по крайней мере танцевальная музыка; они поспешно улизнули через ворота, и в следующее мгновение все увидели, как они отплясывают деревенскую польку на смолёной палубе речной баржи.
Полковница тотчас же заметила это бегство и поняла, что ни в коем случае не может допустить, чтобы девицы из самых благородных карлстадских семей танцевали на грязной барже. Она тотчас же послала за беглецами и велела им немедля вернуться. Но хоть она и была полковница, ни один безусый лейтенантик даже и не подумал повиноваться ее приказу.
И тут полковница поняла, что игра проиграна. Она сделала все, что было в ее силах, чтобы угодить Карлу-Артуру. Теперь нужно было спасать престиж дома Экенстедтов. Она велела полковому оркестру перейти в залу и играть англез.[42]
Вскоре после этого она услышала, как жаждущие танцевать мчатся вверх по лестнице, и танцы начались! Это был бал, какого давно не видывали в Карлстаде. Все, кто изнывал и томился в ожидании танцев, пытались теперь наверстать упущенное время. Они кружились, порхали в пируэтах, вертелись и выделывали ногами замысловатые антраша. Никто не чувствовал усталости, никто не отказывался от приглашений. Не было ни одной самой скучной дурнушки, которая осталась бы без кавалера.
Старики — и те не смогли усидеть на месте, но поразительнее всего было то, что сама полковница — да, подумать только, сама полковница, которая покончила с танцами и карточной игрой и велела унести на чердак все светские книги, — и она не смогла усидеть на месте. Легко и весело порхала она в танце и казалась такой же молодой, нет, гораздо моложе своей дочери, которая в этот день стояла под венцом. Карлстадцы были поистине счастливы тем, что снова обрели свою жизнерадостную, свою очаровательную, свою обожаемую полковницу.
И веселье царило вовсю, и ночь была дивная, и река сияла в лунном свете, и все было как должно.
Лучшим доказательством того, сколь заразителен микроб радости, был, пожалуй, сам Карл-Артур, тоже захваченный общим весельем. Он вдруг перестал понимать, что дурного в том, чтобы двигаться в такт музыке вместе с другими беспечными молодыми людьми. Это ведь так естественно, что молодость, здоровье и жизнерадостность ищут выхода в танцах. Он не танцевал бы, если бы, как прежде, чувствовал, что это грешно. Но нынче вечером танцы представлялись ему ребячески невинной забавой.
Но в ту минуту, когда Карл-Артур старательно выделывал какую-то фигуру англеза, он случайно бросил взгляд на открытую дверь залы и увидел бледное лицо, обрамленное черными кудрями и бородой, и пару больших кротких глаз, взиравших на него с горестным изумлением.
Он остановился посреди танца. Сначала ему показалось, что он грезит наяву. Но затем он узнал своего друга Понтуса Фримана, который обещал навестить его проездом через Карлстад и явился именно в этот вечер.
Карл-Артур не сделал больше в танце ни единого шага; он поспешил навстречу прибывшему, который, не говоря ни слова, увлек его за собой вниз по лестнице на вольный воздух.
Шагерстрём посватался! Богач Шагерстрём из Озерной Дачи.
Как? Возможно ли, чтобы Шагерстрём посватался? Право же, это так. Слух самый верный. Шагерстрём и впрямь посватался. Но, помилуйте, как же это вышло, что Шагерстрём посватался?
Видите ли, дело в том, что в Корсчюрке, в пасторской усадьбе, живет молодая девушка по имени Шарлотта Лёвеншёльд. Она доводится пастору дальней родственницей, взята в дом компаньонкой для пасторши и помолвлена с пастором-адъюнктом.
Да, но какое отношение имеет она к Шагерстрёму?
Так вот, Шарлотта Лёвеншёльд — девица веселая, живая, бойкая на язык, и едва она переступила порог пасторского дома, как в нем точно свежим ветром повеяло. Пастор и пасторша — люди престарелые, они бродили по дому точно тени, а Шарлотта вдохнула в них новую жизнь.
А пастор-адъюнкт был тонок, как нитка, и до того свят, что едва есть и пить осмеливался. Днем он исправлял свою должность, а ночами стоял на коленях перед кроватью и оплакивал свои грехи. Он чуть было совсем не уморил себя, но Шарлотта спасла его от неминуемой гибели.
Да, но какое отношение ко всему этому имеет…
Надобно вам знать, что пять лет назад, когда молодой пастор-адъюнкт появился в Корсчюрке, он только что вступил в духовное звание и был совершенно несведущ по этой части. Тут-то Шарлотта и стала помогать ему. Она всю жизнь прожила в пасторских домах и отлично разбиралась во всем, что касалось пасторских обязанностей. Она обучала Карла-Артура, как крестить детей и как говорить на молитвенных собраниях.
Между тем они влюбились друг в друга и теперь были помолвлены вот уже пять лет.
Но таким манером мы и вовсе далеко уйдем от Шагерстрёма…
Шарлотта Лёвеншёльд отличалась необыкновенным умением улаживать чужие дела. Сделавшись невестой молодого пастора, она вскоре проведала, что родители его недовольны тем, что он избрал духовную карьеру. Они желали, чтобы он получил степень магистра и смог определиться на должность профессора или доцента в университете. Он ведь целых пять лет провел в Упсале, готовясь держать экзамен на кандидата; на шестой год он должен был получить звание магистра, но неожиданно переменил свое намерение и вместо того выдержал экзамен на пастора. Родители его были богаты и несколько честолюбивы. Им пришлось не по вкусу, что сын их избрал столь скромное поприще. Даже после того, как он сделался пастором, они просили и умоляли его продолжать занятия в Упсале, но он решительно воспротивился этому. Шарлотта понимала, что если он станет магистром, то у него появятся лучшие виды на будущее, и отослала его назад в Упсалу. А поскольку он был изрядным зубрилой, то и управился за четыре года. Он выдержал экзамен и получил степень магистра.
Но помилуйте, при чем тут Шагерстрём?..
Видите ли, Шарлотта рассудила, что, получив магистерскую степень, жених ее сможет занять должность учителя гимназии и получит достаточное жалованье, чтобы им можно было пожениться. А если уж он непременно захочет остаться в духовном звании, то сможет через несколько лет получить большой пасторат, как это было в обычае. Такой же путь прошли пастор Корсчюрки и многие другие. Но тут ее расчеты не оправдались, ибо жених предпочел остаться скромным сельским священником.
Вот так и вышло, что он возвратился в Корсчюрку пастором-адъюнктом. И хоть был он доктором философии, но получал жалованья не больше, чем простой конюх.
Да, но Шагерстрём…
Надо ли говорить, что Шарлотта Лёвеншёльд, которая ждала жениха целых пять лет, не могла удовлетвориться этим. И все же она была рада, что жених вернулся в Корсчюрку. Он жил тут же, в усадьбе, она встречалась с ним всякий день и, как видно, рассчитывала, что станет пилить его до тех пор, пока не принудит сделаться учителем гимназии так же, как она принудила его стать магистром.
Но мы покуда ни слова еще не слышали о Шагерстрёме!
Так вот, ни Шарлотта Лёвеншёльд, ни жених ее ни малейшего отношения к Шагерстрёму не имели. Он был человеком совсем иного круга. Сын высокопоставленного стокгольмского чиновника, он был богат сам и женился на дочери заводовладельца из Вермланда, наследнице столь многих заводов и рудников, что приданое ее исчислялось несколькими миллионами.
Первое время Шагерстрём жил в Стокгольме и лишь летние месяцы проводил на каком-либо из своих вермландских заводов, но когда жена его через несколько лет умерла родами, он переехал в Корсчюрку, в поместье Озерная Дача. Он очень горевал по жене и не мог жить там, где она когда-то бывала. Шагерстрём почти никому не делал визитов и, чтобы убить время, занялся управлением своих многочисленных заводов, а Озерную Дачу он перестроил и отделал с такой роскошью, что она стала поистине украшением Корсчюрки. Несмотря на то, что Шагерстрём был совершенно один, он держал множество прислуги и жил большим барином. Шарлотта Лёвеншёльд знала, что так же, как ей не добыть звезд с неба для своего брачного венца, так и не бывать ей за Шагерстрёмом.
Надобно вам знать, что Шарлотта Лёвеншёльд из тех, кто говорит все, что взбредет на ум. И однажды, когда у пастора собралось много гостей, мимо усадьбы проехал Шагерстрём в своем большом открытом ландо, запряженном четверкою великолепных вороных, с ливрейным лакеем на козлах рядом с кучером. Само собой, все ринулись к окнам и провожали Шагерстрёма взглядом, пока он не скрылся из виду. Но едва он исчез из глаз, Шарлотта Лёвеншёльд, оборотясь к своему жениху, стоящему в глубине комнаты, сказала громко, так, что все могли слышать:
— Знай, Карл-Артур, что хоть я и люблю тебя, но посватайся ко мне Шагерстрём, я ему не откажу.
Гости, которые знали, что Шагерстрём никогда не посватается к ней, разразились хохотом. И жених посмеялся вместе со всеми, так как понимал, что Шарлотта сказала это, чтобы позабавить гостей. Хотя сама она была, казалось, немало смущена словами, невольно сорвавшимися с языка, но нельзя поручиться за то, что произнесла она их без всякой задней мысли. Ей, верно, хотелось слегка припугнуть милого Карла-Артура и заставить его подумать об учительской должности.
Ну, а Шагерстрём, все еще погруженный в свою скорбь, и не помышлял о женитьбе. Но, вращаясь в деловых кругах, он приобрел множество друзей и знакомых, которые вскоре стали убеждать его подумать о новом браке. Он отговаривался тем, что человек он желчный и угрюмый и никто не захочет пойти за него, и не желал слушать уверений в обратном. Но однажды, когда речь об этом зашла на деловом обеде, где Шагерстрём вынужден был присутствовать, и когда он прибегнул к обычным своим отговоркам, один из его соседей из Корсчюрки рассказал ему о молодой девушке, которая объявила, что бросит своего жениха, если только Шагерстрём посватается к ней. Обед проходил весело, и все вдоволь посмеялись над этой историей, сочтя ее забавной шуткой, так же как и гости в пасторской усадьбе.
По правде говоря, Шагерстрём не раз уже думал о том, что ему трудно обходиться без жены, но он все еще любил умершую, и сама мысль о том, что другая женщина может занять ее место, была ему отвратительна.
До сих пор он имел в виду женитьбу на девушке своего круга, но рассказ о Шарлотте Лёвеншёльд придал его мыслям иное направление. Если бы он, скажем, вступил в брак не по сердечному влечению, а по разумному расчету и женился бы на скромной, небогатой девушке, которая не могла бы посягать ни на место покойной жены в его сердце, ни на то высокое положение в свете, которое та занимала благодаря богатству и родственным связям, то новый брак был бы для него вполне приемлем. Он не был бы оскорбительным для памяти усопшей.
В следующее воскресенье Шагерстрём отправился в церковь и стал разглядывать молодую девушку, сидевшую рядом с пасторшей на пасторской скамье. Она была одета скромно и непритязательно и решительно ничем не выделялась. Но это не было помехой. Напротив. Будь она ослепительной красавицей, он и не подумал бы остановить на ней свой выбор. У покойной и мысли не должно возникнуть, что новая жена может хоть в чем-то быть ей заменой. Разглядывая Шарлотту, Шагерстрём спрашивал себя, что бы она ответила, если бы он и впрямь отправился в усадьбу пастора и предложил ей сделаться хозяйкой его поместья.
Она ведь никак не могла ожидать, что он попросит ее руки, но потому-то и было бы забавно поглядеть, какое у нее будет лицо, когда она увидит, что дело приняло серьезный оборот.
Возвращаясь из церкви, Шагерстрём думал о том, как выглядела бы Шарлотта, если одеть ее в дорогие и красивые платья. И вдруг он поймал себя на том, что мысль о новом браке представляется ему заманчивой. Ему показалось весьма романтичным нежданно осчастливить бедную девушку, которой нечего ждать от жизни. А склонность ко всему романтическому всегда была свойственна его натуре. Но, заметив это, Шагерстрём тотчас же бросил думать об этом браке. Он отмахнулся от него как от соблазна. Он всегда убеждал себя, что разлучен с женой лишь на время, и хотел сохранять ей верность до тех пор, пока они не соединятся вновь. Следующей ночью Шагерстрём увидел свою умершую жену во сне и проснулся, полный прежней нежности к ней. Опасения, пробудившиеся в нем по пути из церкви, показались ему излишними. Его любовь жива, и нечего бояться, что скромная девушка, которую он намерен взять в жены, способна вытеснить из его души образ усопшей. Ему необходима дельная и умная хозяйка, которая скрасила бы его одиночество и вела бы его дом.
Среди его родни не было никого подходящего, а нанимать домоправительницу ему не хотелось. Он не видел иного выхода, кроме женитьбы.
В тот же день он выехал расфранченный из дома и направился в пасторскую усадьбу. Все эти годы он жил столь уединенно, что ни разу не был у пастора с визитом, и когда большое ландо с четверкою вороных въехало в ворота усадьбы, в доме поднялся переполох. Его тотчас же ввели в парадную гостиную на верхнем этаже, и здесь он некоторое время сидел, беседуя с пастором и пасторшей. Шарлотта Лёвеншёльд уединилась в своей комнате, но через некоторое время пасторша сама пришла к ней и попросила пойти в гостиную занять гостя. Приехал заводчик Шагерстрём, и ему скучно будет сидеть с двумя стариками.
Пасторша была в некоторой ажитации и в приподнятом настроении. Шарлотта в изумлении посмотрела на нее, но ни о чем не спросила. Она сняла с себя передник, окунула пальцы в воду, пригладила ими волосы и надела чистый воротничок. Затем она последовала за пасторшей, но с порога вернулась и снова надела передник.
Она вошла в гостиную и поздоровалась с Шагерстрёмом; ее пригласили сесть, и сразу же вслед за этим пастор произнес в честь ее небольшую речь. Он был весьма многословен и долго распространялся о радости и счастье, которые она принесла в его дом. Она была вместо дочери ему и его жене, и они ни за что не желали бы расстаться с ней. Но когда такой человек, как господин Густав Шагерстрём, хочет взять ее в жены, они не вправе думать о себе и советуют ей принять это предложение; лучшего она едва ли могла бы ожидать.
Пастор ни словом не обмолвился о том, что она уже обручена с его помощником. И он и пасторша всегда были против этой помолвки и от всего сердца желали, чтобы она расстроилась. Столь бедной девушке, как Шарлотта, не следует связывать свою судьбу с человеком, который решительно отказывается думать о приличном доходе. Шарлотта Лёвеншёльд выслушала все это, не сделав ни единого движения, и пастор, желая дать ей время приготовить подобающий ответ, произнес пышный панегирик Шагерстрёму, сообщив о его весьма высоких достоинствах: о его уме, добродетельном образе жизни и доброте к своим служащим.
Пастор слышал о нем столь много лестного, что, хотя господин Шагерстрём впервые наносит ему визит, он давно уже считает его своим другом и рад будет передать в его руки судьбу своей молодой родственницы.
Шагерстрём все это время сидел, наблюдая за Шарлоттой, чтобы увидеть, какое впечатление произвело на нее его сватовство. Он заметил, что она выпрямилась и откинула голову. Затем на щеках ее выступила краска, глаза потемнели и сделались густо-синими, а верхняя губка приподнялась в несколько надменной усмешке. Шагерстрём был совершенно ошеломлен. Шарлотта, какою он видел ее теперь, была совершенная красавица, и притом красавица отнюдь не робкая и не покорная.
Его предложение, бесспорно, произвело на нее сильное впечатление, но была ли она рада ему, или нет — этого он понять не мог.
Впрочем, ему недолго пришлось оставаться в неведении. Едва только пастор окончил свою речь, как заговорила Шарлотта Лёвеншёльд.
— Не знаю, слышали ли вы, господин Шагерстрём, о том, что я помолвлена? — спросила она.
— Да, конечно, — начал Шагерстрём, но больше ничего не успел прибавить, потому что она продолжала.
— Как же в таком случае господин Шагерстрём осмелился явиться сюда и просить моей руки?
Именно так она и сказала. Она употребила слово «осмелился», хотя говорила с самым богатым человеком в Корсчюрке.
Она забыла о том, что она всего лишь бедная компаньонка, и чувствовала себя богатой и гордой фрёкен Лёвеншёльд.
Пастор и пасторша едва не свалились со стульев от изумления. Шагерстрём также выглядел обескураженным, но, будучи человеком светским, он знал, как вести себя в затруднительных положениях.
Он подошел к Шарлотте Лёвеншёльд, взял ее руку обеими руками и тепло пожал.
— Любезная фрёкен Лёвеншёльд, — сказал он, — ответ этот лишь еще более усилил расположение, которое я питаю к вашей особе.
Он отвесил поклон пастору и пасторше и жестом отклонил их попытки сказать что-либо и проводить его к экипажу. Как они, так и Шарлотта подивились тому достоинству, с которым отвергнутый жених покинул комнату.
Что могут значить человеческие желания? Если женщина и пальцем не пошевельнет, чтобы сблизиться с тем, по ком тоскует, а только втайне желает этого, толку от этого не будет.
Если женщина сознает, что она ничтожна, безобразна и бедна, и понимает, что тот, кого ей хотелось бы завоевать, никогда о ней и не вспоминает, то она может тешить себя желаниями сколько душе угодно.
Если она к тому же добродетельная супруга, которая питает известную склонность к пиетизму и ни за какие блага в мире не соблазнится ничем предосудительным, то желания ни на йоту не изменят ее положения.
Если же она вдобавок стара, если ей целых тридцать два года, а тот, кто занимает ее мысли, не старше двадцати девяти, если она неловка, робка и у нее нет никаких надежд на успех в обществе, если она всего лишь жена органиста, то пусть себе упивается желаниями хоть с утра до вечера. Греха в том не будет никакого, потому что это ни к чему привести не может.
Если даже ей кажется, что желания других — легкие весенние ветерки, а ее желания — могучие, сокрушающие ураганы, способные сдвигать горы и переворачивать землю, — все равно, она ведь знает, что все это не более чем игра воображения. В действительности желания не имеют силы ни в настоящем, ни в будущем.
Пусть будет довольна тем, что она живет в деревне, у самой проезжей дороги, и может видеть его почти всякий день проходящим мимо ее окон; что она может слышать его проповеди по воскресеньям; что ее иногда приглашают в пасторскую усадьбу, и она может находиться с ним в одной комнате, хотя робость мешает ей сказать ему хотя бы слово.
А ведь между ними существует некоторая связь. Он, быть может, даже не подозревает об этом, а она не решается ему сказать, но тем не менее это так.
Ведь ее мать — та самая Мальвина Спаак, которая была когда-то экономкой в Хедебю, у баронов Лёвеншёльдов, родителей его матери. Лет тридцати пяти Мальвина вышла замуж за мелкого арендатора и с той поры без устали трудилась и хлопотала в собственном доме, так же как некогда в чужих домах. Но она не порывала связи с Лёвеншёльдами, они навещали ее, а она подолгу гостила в Хедебю, помогая осенью печь хлебы, а весной делать уборку комнат. Это несколько скрашивало ее существование. Своей маленькой дочери Мальвина часто рассказывала о том времени, когда она служила в экономках у Лёвеншёльдов, о покойном генерале, призрак которого бродил по замку, и о молодом бароне Адриане, вознамерившемся помочь усопшему предку обрести покой в могиле.
Дочь понимала, что мать была влюблена в молодого барона. Это чувствовалось по тому, как она описывала его. До чего он был добр и до чего хорош собою! И какое мечтательное выражение было в его глазах, какая неизъяснимая прелесть в каждом его движении.
Когда Мальвина рассказывала о нем, дочь думала, что она преувеличивает. Юноши, подобного тому, какого она описывала, и на свете не бывало.
И тем не менее она увидела его. Вскоре после того как она вышла замуж за органиста и переехала в Корсчюрку, она однажды в воскресенье увидела его на церковной кафедре. Он был не бароном, а всего лишь пастором Экенстедтом, но доводился племянником тому барону Адриану, которого любила Мальвина Спаак. Он был так же хорош собою, так же юношески нежен, так же строен и изящен. Она узнала эти большие мечтательные глаза, о которых говорила мать, узнала эту кроткую улыбку.
При виде его ей почудилось, что это она силой своего желания вызвала его сюда. Ей всегда хотелось увидеть человека, который походил бы на образ, описанный матерью, и вот теперь она увидела его. Она, разумеется, знала, что желания не обладают никакой силой, и все же его появление здесь показалось ей удивительным.
Он не обращал на нее ни малейшего внимания и к исходу лета обручился с этой гордячкой Шарлоттой Лёвеншёльд. Осенью он вернулся в Упсалу для продолжения занятий. Она была убеждена, что он навсегда исчез из ее жизни. Он никогда не вернется, как бы сильно она этого ни желала.
Но спустя пять лет, однажды в воскресенье, она снова увидела его на церковной кафедре. И снова ей почудилось, что это она силой своего желания вызвала его сюда. Сам же он не давал ей ни малейшего повода так думать. Он по-прежнему не обращал на нее никакого внимания и все еще был помолвлен с Шарлоттой Лёвеншёльд.
Она никогда не желала зла Шарлотте. В этом она могла бы поклясться на Библии. Но иногда ей хотелось, чтобы Шарлотта влюбилась в кого-нибудь другого, или чтобы какие-нибудь богатые родственники пригласили ее в длительное путешествие за границу, так, чтобы она приятным и безболезненным способом была разлучена с молодым Экенстедтом.
Будучи женой органиста, она время от времени получала приглашения в дом пастора, и ей случилось находиться там в тот раз, когда мимо проехал Шагерстрём и Шарлотта сказала, что не откажет ему, если он к ней посватается.
С той самой минуты она страстно желала, чтобы Шагерстрём посватался к Шарлотте, и в этом не было ничего дурного. Ведь желания все равно ничего не значат.
Ибо если бы желания имели силу, все на свете было бы по-иному. Ведь чего только не желают люди! Как много хорошего желают они себе! Сколько людей желают избавить себя от грехов и болезней! Сколько людей желают избежать смерти! Нет, она знает наверняка, что желать никому не возбраняется, потому что желания не имеют никакой силы.
Тем не менее, однажды в воскресенье, погожим летним днем, она увидела, что Шагерстрём явился в церковь и выбрал место, откуда он мог хорошо видеть Шарлотту, сидевшую на пасторской скамье. И она пожелала, чтобы Шагерстрём нашел Шарлотту красивой и привлекательной. Она от всей души желала этого. Она не видела ничего дурного в том, что желает Шарлотте богатого мужа.
После того как она увидела Шагерстрёма в церкви, у нее весь день было предчувствие, что теперь следует ожидать каких-то событий. Всю ночь она провела, точно в лихорадке, думая о том, что же теперь будет. Это же чувство не покидало ее и все утро следующего дня. Она не в силах была ничем заняться, просто сидела сложа руки у окна и ждала.
Она предполагала, что увидит Шагерстрёма, проезжающего мимо ее окон, но случилось нечто еще более необыкновенное.
В конце утра, часов этак в одиннадцать-двенадцать, к ней с визитом явился Карл-Артур.
Надо ли говорить, что она была и поражена и обрадована, но в то же время совершенно потерялась от смущения.
Она не помнила, как поздоровалась с ним, как пригласила его войти. Но, как бы то ни было, вскоре он уже сидел в самом лучшем кресле ее маленькой гостиной, а она сидела напротив, не сводя с него глаз.
Ей ни разу еще не доводилось видеть его так близко, и она не представляла себе, что он выглядит таким юным. Она ведь была осведомлена обо всем, что касалось его семейства, и знала, что он родился в 1806 году и что, стало быть, ему теперь двадцать девять. Но никто не дал бы ему этих лет.
Он объяснил ей со свойственной ему пленительной простотой и серьезностью, что лишь недавно из письма матери узнал о том, что она дочь той самой Мальвины Спаак, которая была добрым другом и провидением для всех Лёвеншёльдов. Он сожалеет, что не знал этого прежде. Ей бы следовало рассказать ему об этом.
Она безмерно обрадовалась, узнав, отчего он до сих пор не удостаивал ее вниманием.
Но она ничего не умела ни сказать, ни объяснить. Она лишь пробормотала несколько невразумительных слов, которых он, должно быть, даже не понял. Он взглянул на нее с некоторым изумлением. Должно быть, ему трудно было представить себе, что старая женщина способна от смущения лишиться дара речи.
Точно для того, чтобы дать ей время опомниться, он заговорил о Мальвине Спаак и о Хедебю. Он коснулся также истории о призраках и о роковом перстне.
Он сказал, что едва ли можно верить всем подробностям, но что, по его мнению, во всем этом скрыт глубокий смысл. В его глазах перстень является символом привязанности к земным благам, которая держит душу в плену, препятствуя ей войти в царство божье.
Вообразите только! Он сидит перед ней, он смотрит на нее со своей чарующей улыбкой, он беседует с нею просто и доверительно, словно со старым другом! Она едва не задохнулась от избытка счастья.
Он, должно быть, привык не получать ответа, когда приходил утешать и ободрять страждущих и бедняков; и потому продолжал говорить без устали.
Он поведал ей, что беспрестанно думает о словах Иисуса, обращенных к богатому юноше. Он убежден, что наипервейшая причина всех бед человеческих кроется в том, что люди возлюбили сотворенное богом больше, нежели творца.
Хотя она все еще не произносила ни слова, однако в том, как она его слушала, было, очевидно, нечто поощрявшее его к дальнейшей откровенности. Он признался, что не помышляет о высоком духовном сане. Ему не нужен большой приход с большим домом, большим земельным наделом, с толстыми церковными книгами. Со всем этим хлопот не оберешься. Он мечтает о маленьком приходе, где у него будет больше досуга, чтобы заботиться о спасении души. Жилищем его будет скромная хижина, но ему хочется, чтобы она находилась где-нибудь в живописном месте, на березовом пригорке, неподалеку от озера. А что до жалованья, то ему нужно лишь столько, чтобы прокормиться.
Она понимала, что таким образом он намерен указать людям верный путь к истинному счастью. Благоговейный восторг охватил ее душу. Никогда еще не встречала она человека столь юного и чистого. Ах, как все должны любить его!
Но тут же ей пришло в голову, что слова его противоречат тому, что она совсем недавно услышала в доме пастора, и она захотела рассеять свое недоумение. Она сказала, что, должно быть, ослышалась, но что когда она на днях была в пасторской усадьбе, невеста его говорила, будто он намерен искать место учителя гимназии.
Он вскочил со стула и принялся расхаживать взад и вперед по маленькой гостиной.
Шарлотта так сказала? Уверена ли она, что Шарлотта сказала именно это? Он спрашивал с такой горячностью, что она оробела, однако ответила со всей почтительностью, что, насколько ей помнится, Шарлотта сказала именно это.
Кровь бросилась ему в голову. Гнев с каждой минутой все сильнее разгорался в нем.
Она до того испугалась, что готова была упасть к его ногам и молить о прощении. Она и не подозревала, что эти слова, сказанные о Шарлотте, могут столь сильно задеть его. Что ей сказать, чтобы вернуть его доброе расположение? Как успокоить его?
Среди этого мучительного смятения она вдруг услыхала цокот копыт и стук колес и по привычке взглянула в окно. Это проехал Шагерстрём, но она до такой степени занята была Карлом-Артуром, что даже не задалась вопросом, куда направляется богатый заводчик. А Карл-Артур и вовсе не заметил его. Он продолжал расхаживать по комнате в сильнейшем гневе.
Затем он приблизился к ней и протянул руку, чтобы проститься, и она была ужасно разочарована тем, что он покидает ее так скоро. Она готова была откусить себе язык за то, что с него сорвались слова, столь сильно уязвившие Карла-Артура.
Но делать было нечего. Ей не оставалось ничего иного, как протянуть руку и проститься с ним. Ей не оставалось ничего иного, как молча отпустить его.
Но тут, с горя, в глубоком отчаянии, она склонилась и поцеловала его руку.
Он поспешно отдернул руку и застыл на месте, с изумлением глядя на нее.
— Я хотела только попросить прощения, — пролепетала она.
Он заметил в ее глазах слезы и, смягчившись, счел нужным дать объяснение:
— Представьте себе, фру Сундлер, что вы по той или иной причине надели на глаза повязку, ничего не видите вокруг и дали вести себя другому человеку. Что бы вы почувствовали, если бы повязка вдруг упала с ваших глаз и вы увидели бы, что этот человек, ваш друг, ваш поводырь, которому вы доверяли более, чем себе, привел вас на край бездны, и стоило вам сделать всего лишь один шаг, как вы рухнули бы вниз? Разве не поднялся бы у вас в душе целый ад?
Он проговорил все это пылко и взволнованно и, не дожидаясь ответа, ринулся к двери.
Tee Сундлер показалось, что, выбежав на крыльцо, он вдруг остановился. Она не знала почему. Может, он вспомнил, каким радостным и беспечным полчаса назад входил в этот дом, который теперь покидал в гневе и отчаянии. Как бы то ни было, она поспешила выйти, чтобы убедиться, вправду ли он стоит на крыльце.
Едва завидев ее, он заговорил. Душевное волнение придало новое направление его мыслям, и он рад был появлению слушательницы.
— Я смотрю на эти розы, которыми вы украсили дорогу к вашему дому, любезная фру Сундлер, и спрашиваю себя, можно ли отрицать, что нынешнее лето — самое чудесное из всех, какие были на моей памяти. Нынче у нас конец июля, но разве не была бесподобной вся минувшая часть лета? Разве не стояли все это время долгие и ясные дни, гораздо более долгие и ясные, чем в прежние годы? Да, разумеется, жара была сильная, но она никогда не угнетала, потому что воздух большей частью охлаждался свежим ветерком. И земля не страдала от засухи, как это обычно бывает жарким летом, потому что почти каждую ночь в течение нескольких часов шел дождь. А как пышно разрослось все вокруг! Видели ли вы когда-либо деревья, отягченные такой массой листьев? Видели ли вы когда-либо клумбы, украшенные такими роскошными цветами? Ах, я готов утверждать, что никогда еще земляника не была столь сладкой, птичье пение — столь звонким, и люди — столь падкими до наслаждений, как нынче летом.
Он умолк на мгновение, чтобы перевести дух, но Тея Сундлер остерегалась проронить хотя бы слово, боясь помешать ему. Она вспомнила свою мать. Ей стало понятно, что чувствовала Мальвина Спаак, когда молодой барон отыскивал ее в поварне или в молочной и изливал перед нею душу.
Молодой пастор продолжал:
— По утрам, в пять часов, когда я поднимаю штору, я вижу вокруг лишь тучи да туман. Дождь барабанит в окно, хлещет из водосточной трубы, цветы и травы гнутся под его струями. Вся окрестность заполнена тучами, столь отягченными влагой, что кажется, будто они волочатся по земле. «Кончились погожие дни, — говорю я себе. — А может, это к лучшему».
Но хотя я почти убежден, что дождь зарядил на весь день, я не отхожу от окна и жду, что будет дальше. И вот ровно в пять минут шестого капли перестают барабанить в окно. Дождевые струи еще некоторое время хлещут из трубы, но вскоре затихают. Посреди небосвода, на том месте, где должно показаться солнце, в тучах открывается просвет, и целый сноп лучей стремительно низвергается на окутанную туманом землю. И тотчас же серая пелена дождя, висящая над холмами и на горизонте, превращается в голубоватую дымку. Капли медленно стекают с травинок на землю, и цветы поднимают робко поникшие головки. Наше маленькое озеро, кусочек которого виден из моего окна, до этой минуты казалось угрюмым и серым, но теперь оно вдруг начинает искриться, точно целая стая золотых рыб всплыла на его поверхность. И, очарованный этой красотой, я распахиваю окно, всей грудью вдыхаю воздух, источающий свежесть и невиданно сладкое благоухание, и восклицаю: ах, боже, мир, сотворенный тобою, чересчур прекрасен!
Молодой пастор умолк, чуть заметно улыбнулся и слегка пожал плечами. Он, вероятно, решил, что Тею Сундлер удивили его последние слова, и поторопился объяснить их.
— Да, — повторил он, — именно это я и хотел сказать. Я опасался, что дивное лето прельстит меня земными радостями. Много раз желал я, чтобы благодатная погода сменилась зноем и засухой, грозами с молнией и громом; я желал, чтобы наступили дождливые дни и студеные ночи, как это часто бывало в иные годы.
Тея Сундлер жадно впитывала в себя каждое его слово. К чему он ведет свою речь? Что он хочет сказать? Этого она не знала, но лишь исступленно желала, чтобы он не умолкал, чтобы она могла как можно дольше упиваться звуками его голоса, его красноречием, выразительной игрой его лица.
— Понимаете ли вы меня? — воскликнул он. — Но нет, природа, видно, не имеет над вами силы. Она не говорит с вами таинственным и властным языком. Она никогда не спрашивает вас, отчего не приемлете вы с благодарностью ее добрые дары, отчего не берете счастье, лежащее у вас под руками, отчего не обзаводитесь вы своим домом и не вступаете в брак с возлюбленной своего сердца, как это делают все живые создания в нынешнее благословенное лето.
Он снял шляпу и провел рукой по волосам.
— Это изумительное лето, — продолжал он, — оказалось в союзе с Шарлоттой, Видите ли, это всеобщее упоение, эта нега опьянили меня. Я бродил точно слепой. Шарлотта видела, как растет моя любовь, мое томление, мое желание соединиться с ней.
Ах, вы не знаете… Каждое утро в шесть часов я выхожу из флигеля, где я живу, и отправляюсь в пасторский дом пить кофе. В большой светлой столовой, в распахнутые окна которой струится свежий утренний воздух, меня встречает Шарлотта. Она весела и щебечет, как птичка. Мы пьем кофе совсем одни; ни пастора, ни пасторши с нами не бывает.
Вы, может быть, думаете, что Шарлотта пользуется случаем и заводит речь о нашем будущем? Вовсе нет. Она говорит со мною о моих больных, о моих бедняках, о тех мыслях в моей проповеди, которые особенно поразили ее. Она представляется мне совершенно такою, какова должна быть жена священника. Лишь иногда, в шутку, как бы мимоходом заговаривает она о должности учителя.
День ото дня она становится мне все дороже. И когда я возвращаюсь к своему письменному столу, я не в состоянии работать. Я мечтаю о Шарлотте. Я уже описывал вам нынче тот образ жизни, какой хочу вести. И я мечтаю о том, что моя любовь поможет Шарлотте освободиться от мирских оков и она последует за мною в мою скромную хижину.
Услышав это его признание, Тея Сундлер не могла удержаться от восклицания.
— Да, разумеется, — сказал он. — Вы правы. Я был слеп. Шарлотта привела меня на край бездны. Она дожидалась минуты слабости, чтобы вырвать у меня обещание занять место учителя. Она видела, как летняя нега все более побуждала меня к беспечности. Она была столь уверена в достижении своей цели, что хотела предуведомить вас и всех других о том, что я намерен изменить свое жизненное поприще. Но Господь уберег меня.
Он сделал шаг к Tee Сундлер. Он, как видно, прочел в ее лице, что она упивается его словами, что она испытывает счастье и восторг. И, должно быть, мысль о том, что его порожденное страданием красноречие доставляет ей радость, вывела его из себя.
— Не думайте, однако, что я благодарен вам за то, что вы мне сказали! — выкрикнул он.
Тея Сундлер содрогнулась от ужаса. Он сжал кулаки и потряс ими перед ее лицом.
— Я не благодарю вас за то, что вы сняли повязку с моих глаз. Не радуйтесь тому, что вы сделали. Я ненавижу вас за то, что вы не дали мне низринуться в бездну. Я не желаю больше видеть вас!
Он повернулся к ней спиной и побежал по тропинке мимо ее красивых роз к проселочной дороге. А Тея Сундлер вернулась в гостиную и, вне себя от горя упав на пол, заплакала навзрыд.
Если идти скорым шагом, каким шел Карл-Артур, то короткий путь от деревни до усадьбы мог занять не более пяти минут. Но за эти пять минут в сознании Карла-Артура родилось множество благородных и суровых слов, которые он намерен был высказать невесте при первой же встрече.
— Да, да! — бормотал он. — Час настал! Ничто не остановит меня. Сегодня между нами все должно решиться. Ей придется понять, что, как бы сильно я ни любил ее, ничто не принудит меня домогаться тех мирских благ, к которым ее влечет. Я должен служить Богу, у меня нет выбора. Я скорее вырву ее из своего сердца.
Он ощутил в себе гордую уверенность. Он чувствовал, что сегодня, как никогда прежде, подвластны ему слова, способные уничтожить, растрогать, убедить. Бурное волнение потрясло все его существо и распахнуло в его душе дверь, ведущую в сокровищницу, о существовании которой он доселе и не подозревал. Стены этой сокровищницы увешаны были пышными гроздьями и цветущими ветвями. И гроздья и ветви эти были слова, благородные, возвышенные, совершенные. Ему оставалось лишь войти и взять их. Все это принадлежало ему. Какое богатство! Какое неслыханное богатство!
Он громко рассмеялся. Прежде он с превеликим трудом сочинял свои проповеди, мучительно подбирая слова. А между тем в душе его был скрыт целый клад!
Что до Шарлотты, то с ней все будет иначе. По правде говоря, до сих пор она пыталась руководить им. Но теперь все изменится. Он будет говорить, она будет слушать. Он будет вести ее, она будет следовать за ним. Отныне она будет с таким же благоговением ловить каждое его слово, как эта бедняжка, жена органиста.
Ему предстоит борьба, но ничто не заставит его отступить.
— Я скорее вырву ее из своего сердца! — повторял он. — Я вырву ее из своего сердца!
Подходя к пасторской усадьбе, он увидел, как ворота ее отворились и элегантный экипаж, запряженный четверкою вороных, выехал со двора.
Он понял, что заводчик Шагерстрём был с визитом у пастора. Он вспомнил о словах, оброненных Шарлоттой на званом вечере в начале лета. Точно молния, поразила его мысль о том, что Шагерстрём приезжал в пасторскую усадьбу, чтобы сделать предложение его невесте.
Мысль была нелепая, но сердце его болезненно сжалось. Разве не окинул его богатый заводчик в высшей степени странным взглядом, когда экипаж сворачивал на проезжую дорогу? Разве не было в этом взгляде иронического любопытства и вместе с тем известной доли сочувствия?
Сомнений быть не могло. Он угадал. Но удар был слишком жесток. Сердце остановилось. В глазах потемнело. У него едва достало сил дотащиться до калитки.
Шарлотта ответила согласием. Он лишится ее. Он умрет от отчаяния.
Сокрушенный горем, он вдруг увидел Шарлотту, которая вышла из дома и поспешно направилась к нему. Он видел краску на ее лице, блеск в ее глазах, торжествующую усмешку на губах. Она шла, чтобы сказать ему, что выходит замуж за самого богатого человека в Корсчюрке.
О, какое бесстыдство! Он топнул ногой и сжал кулаки.
— Не приближайся ко мне! — закричал он.
Она остановилась. Притворяется она, или изумление ее неподдельно?
— Что с тобой? — спокойно спросила она.
Он собрал все свои силы и выкрикнул:
— Тебе это должно быть известно лучше, чем кому бы то ни было. Зачем приезжал Шагерстрём?
Когда Шарлотта поняла, что он догадался о причине визита заводчика, она приблизилась к нему вплотную. Она подняла руку. Она готова была ударить его.
— Ах, вот как! Стало быть, и ты тоже думаешь, что ради горсти золота я способна изменить своему слову!
Затем она окинула его взглядом, полным презрения, повернулась к нему спиной и пошла прочь от него.
Из ее слов он понял, однако, что наихудшие его опасения не подтвердились. Сердце вновь застучало, силы вернулись к нему, и он смог пойти за нею следом.
— Но он все-таки сделал тебе предложение? — спросил он.
Она не удостоила его ответом. Вскинув голову и гордо выпрямившись, она продолжала удаляться от него. Но направилась она не к дому, а свернула на узкую тропинку за густым кустарником, ведущую в глубь сада.
Карл-Артур понял, что она вправе чувствовать себя оскорбленной. Если она отказала Шагерстрёму, то поступок ее достоин восхищения. Он попытался оправдаться:
— Посмотрела бы ты, с каким видом он проехал мимо меня. По нему нельзя было сказать, что он получил отказ.
Она лишь еще строптивее вскинула голову и ускорила шаг. Отвечать ей было незачем. Всем своим видом она как бы говорила: «Не подходи! Я хочу побыть здесь одна».
Но он, все яснее и яснее понимая всю самоотверженность ее поступка, не отставал от нее.
— Шарлотта! — сказал он. — Любимая Шарлотта!
Но слова эти не тронули ее. Она продолжала удаляться от него в глубь сада.
Ах, этот сад! Этот сад! Шарлотта не могла бы избрать места, более богатого воспоминаниями, дорогими для них обоих.
Сад был разбит на старинный французский манер, с перекрещивающимися дорожками, обсаженными по обочинам пышными кустами сирени высотою в человеческий рост. То тут, то там в этих зарослях открывались небольшие просветы, сквозь которые можно было проникнуть в маленькую, тесную беседку с простой дерновой скамьей или на подстриженную лужайку с одиноким розовым кустом. Сад не был обширен, он, быть может, даже не был особенно красив, но каким чудесным убежищем был он для тех, кто искал уединения.
И пока Карл-Артур шел за Шарлоттой, а она удалялась прочь от него, не удостаивая его ни единым взглядом, в них обоих оживали воспоминания о тех счастливых часах, которые они провели здесь, когда она была его милой, о часах, которые, быть может, никогда больше не вернутся.
— Шарлотта! — снова произнес он страдальчески.
Должно быть, в голосе его было что-то заставившее ее прислушаться. Она не обернулась, но напряженность в осанке исчезла. Она остановилась и повернула голову так, что он почти мог видеть ее лицо.
В ту же секунду он очутился подле нее, прижал ее к себе и поцеловал.
Затем он увлек ее за собой в беседку с дерновой скамьей. Здесь он бросился перед ней на колени и стал бурно восторгаться ее верностью, ее любовью, ее мужеством.
Она, казалось, была удивлена его пылом, его восторженностью. Она слушала его почти с недоверием, и он понимал почему. Обычно он бывал с нею крайне сдержан. Она олицетворяла в его глазах мирские радости и соблазны, которых ему надлежало остерегаться.
Но в этот счастливейший час, когда он узнал, что ради него она отвергла соблазн огромного богатства, ему незачем было более обуздывать себя. Она стала рассказывать ему о сватовстве Шагерстрёма, но он едва слушал ее, то и дело прерывая ее рассказ поцелуями.
Когда она умолкла, он снова принялся целовать ее, а потом они сидели в полном молчании, обняв друг друга.
Куда же девались гордые и суровые слова, которые он намеревался высказать ей? Выветрились из головы, изгладились из памяти. Они не нужны были больше. Карл-Артур знал теперь, что его любимая не может быть ему опасна. Она не была рабой мамоны, как он того опасался. Ведь подумать только, какое огромное богатство отвергла она сегодня, дабы остаться ему верной!
Шарлотта покоилась в его объятиях, и легкая улыбка играла на ее губах. Она казалась счастливой, счастливее, чем когда-либо. О чем она думала? Может быть, в эти минуты она говорила себе, что ей не надо ничего, кроме его любви; быть может, она и думать бросила об этой должности учителя, которая едва не разлучила их.
Она молчала, но он как будто слышал ее мысли: «Будем же наконец вместе! Я не ставлю никаких условий; мне не нужно ничего, кроме твоей любви».
Но неужели он допустит, чтобы она превзошла его своим благородством? Нет, он доставит ей величайшую радость. Он шепнет ей, что теперь, когда он постиг ее душу, он наконец решился. Теперь он попытается обеспечить им обоим приличное содержание.
О, какое блаженное молчание! Слышала ли она то, что он произнес про себя? Слышала ли она обещание, которое он дал ей?
Он сделал над собою усилие, чтобы облечь свои мысли в слова.
— Ах, Шарлотта, — начал он, — смогу ли я когда-нибудь воздать тебе за то, что ты отвергла сегодня ради меня?
Она сидела, положив голову ему на плечо, и он не мог видеть ее лица.
— Милый друг мой, — услыхал он ее ответ. — Мне незачем тревожиться. Я убеждена, что ты в полной мере вознаградишь меня за это.
«Вознаградишь?» Что разумеет она под этим словом? Хочет ли она сказать, что не требует иной награды, кроме его любви? Или имеет в виду что-нибудь другое? Отчего она потупила взор? Отчего не смотрит ему в глаза? Неужто она полагает его столь незавидным женихом, что требует награды за свою верность? Он как-никак пастор, доктор философии, сын почтенных родителей. Он всегда стремился исполнять свой долг и вел беспорочную жизнь. Он начал уже добиваться признания как проповедник. Так неужто отказ от Шагерстрёма и впрямь представляется ей столь великой жертвой?
Нет, нет, разумеется, ничего подобного она не думает. Ему не следует горячиться, он должен кротко и спокойно выведать ее мысли.
— Что ты разумеешь под вознаграждением? Я ведь решительно ничего не могу дать тебе.
Она еще теснее прижалась к нему и шепнула ему на ухо:
— Ты слишком принижаешь себя, друг мой. Ты мог бы стать настоятелем собора или даже епископом.
Он отпрянул от нее так стремительно, что она едва не упала.
— Так ты, стало быть, потому и отказала Шагерстрёму? Ты надеешься, что я стану настоятелем собора или епископом?
Шарлотта взглянула на него ошеломленно, как человек, пробудившийся от грез. Да, разумеется, она грезила, она была в полудреме и во сне открыла самые сокровенные свои мысли. Она молчит. Неужто она думает, что этот вопрос может остаться без ответа?
— Я спрашиваю тебя: ты из-за этого отказала Шагерстрёму? Ты надеешься, что я стану настоятелем или епископом?
Тут лицо ее вспыхнуло. Ага, кровь Лёвеншёльдов взыграла в ней! Но она все еще не удостаивала его ответом.
Однако он должен получить ответ. Должен!
— Разве ты не слышишь? Я спрашиваю тебя: ты затем отказала Шагерстрёму, что надеешься, что я стану настоятелем собора или епископом?
Она вскинула голову, глаза ее сверкнули. Тоном глубочайшего презрения она бросила:
— Разумеется.
Он вскочил. Он не мог долее сидеть рядом с нею. Ответ ее причинил ему нестерпимую боль, но он не желал обнаруживать ее перед подобным созданием. Однако ему не хотелось бы впоследствии упрекать себя в горячности. Он сделал еще одну попытку кротко и ласково поговорить с этой заблудшей душой.
— Милая Шарлотта, я безмерно благодарен тебе за твое прямодушие. Теперь я понял, что положение в свете для тебя важнее всего. Беспорочная жизнь, стремление следовать по стопам учителя нашего Иисуса — все это не имеет в твоих глазах никакой цены.
Слова спокойные, дружелюбные. Он напряженно ждал ее ответа.
— Милый Карл-Артур, по-моему, я вполне способна оценить твои достоинства, хотя и не падаю перед тобой ниц, как дамы в нашем приходе.
Ответ ее показался ему явной дерзостью. Скрытая досада прорвалась наружу.
Шарлотта поднялась, чтобы уйти. Но он схватил ее за руку и удержал. Этот разговор должно довести до конца.
Слова Шарлотты о женщинах из прихода навели его на мысль о фру Сундлер. Он вспомнил ее рассказ, и гнев вспыхнул в нем с новой силой. Внутри у него все кипело.
Волнение отворило дверь в его душе, ведущую в сокровищницу, где гроздьями висели страстные, убедительные слова.
Он заговорил горячо и красноречиво. Он укорял ее в пристрастии к мирскому, в гордыне и тщеславии.
Но Шарлотта больше не слушала его.
— Как бы дурна я ни была, — мягко напомнила она, — я все-таки отказала сегодня Шагерстрёму.
Он содрогнулся перед ее бесстыдством.
— Боже, что это за женщина! — вскричал он. — Ведь только что она созналась, что отказала Шагерстрёму лишь оттого, что сочла более лестным быть замужем за епископом, нежели за владельцем завода.
Между тем в душе его зазвучал негромкий успокаивающий голос. Он призывал его поостеречься. Разве Карлу-Артуру не известно, что Шарлотта принадлежит к тому сорту людей, которые не снисходят до того, чтобы оправдываться? Она и не подумает разуверять того, кто дурно о ней судит.
Но Карл-Артур отмахнулся от этого негромкого успокаивающего голоса. Он не верил ему. Каждое произнесенное Шарлоттой слово обнаруживало все новые глубины ее низости. Вы послушайте только, что она говорит!
— Милый Карл-Артур, не принимай всерьез моих слов о том, что тебя ждет большое будущее. Это была всего-навсего шутка. Я, разумеется, не верю в то, что ты можешь стать настоятелем собора или епископом.
Он уже был достаточно оскорблен и взбешен, и теперь этот новый выпад окончательно заглушил успокаивающий голос в его душе.
Кровь зашумела у него в ушах. Руки задрожали. Эта несчастная лишила его самообладания. Она довела его до безумия.
Он сознавал, что мечется перед нею взад и вперед. Он сознавал, что голос его срывается на крик. Он сознавал, что размахивает руками и что подбородок у него дрожит. Но он и не делал попыток совладать с собою. Его отвращение к ней было неописуемо. Оно не могло быть выражено словами, оно должно было проявиться в жестах.
— Мне открылась теперь вся глубина твоей низости! — вскричал он. — Теперь я понял, какова ты. Никогда, никогда, никогда не женюсь я на такой, как ты! Это было бы моей погибелью!
— Кто в чем я все же была тебе полезна, — сказала она. — Ведь это меня ты должен благодарить за то, что стал магистром.
С той минуты, как она это произнесла, он почувствовал, что отвечает ей не по своей воле. Не то чтобы он не сознавал или не был согласен со своими словами, но они вырывались у него внезапно и неожиданно, будто кто-то другой вкладывал их ему в уста.
— Вот как! — воскликнул он. — Теперь она хочет напомнить мне, что ждала меня пять лет и что, следовательно, я обязан жениться на ней. Но это не поможет. Я женюсь лишь на той, кого сам Бог изберет для меня.
— Не говори о Боге! — произнесла она.
Карл-Артур запрокинул голову и обратил взгляд к небу, точно читая в нем ответ.
— Да, да, пусть Бог изберет мне невесту. Первая незамужняя женщина, которая повстречается мне на дороге, станет мне женой!
Шарлотта вскрикнула. Она подбежала к нему.
— Но, Карл-Артур, послушай, Карл-Артур! — сказала она и попыталась схватить его за руку.
— Прочь от меня! — закричал он.
Но она не понимала еще всей силы его гнева. Она обняла его.
Он вдруг услышал, как вопль омерзения вырвался из его груди. Он схватил ее за руки и швырнул на дерновую скамью.
Затем он помчался прочь и скрылся у нее из глаз.
Когда Карл-Артур впервые увидел пасторскую усадьбу в Корсчюрке, расположенную близ проезжей дороги, обсаженную высокими липами, окруженную зеленой оградой с внушительными столбами ворот и белой калиткой, между балясинами которой можно было разглядеть двор с круглой цветочной клумбой посредине, посыпанные гравием дорожки, продолговатый красный дом в два этажа, обращенный фасадом к дороге, и два одинаковых флигеля по обе его стороны, справа для пастора-адъюнкта, слева для арендатора, — он сказал себе, что именно так должна выглядеть усадьба шведского священника: приветливо, мирно и вместе с тем респектабельно.
И с той поры всякий раз, когда Карл-Артур окидывал взором свежеподстриженные газоны, тщательно ухоженные цветники с ровными, симметричными рядами цветов, нарядно подчищенные дорожки, заботливо подрезанный дикий виноград, вьющийся вокруг низкого крыльца, длинные шторы на окнах, ниспадающие красивыми ровными складками, — все это неизменно вызывало у него все то же впечатление благополучия и достоинства. Он чувствовал, что всякий, кто живет в такой усадьбе, непременно должен вести себя благоразумно и мирно.
Никогда прежде не могло бы ему прийти в голову, что именно он, Карл-Артур Экенстедт, в шляпе, съехавшей набок, устремится однажды к белой калитке, беспорядочно размахивая руками и испуская короткие дикие возгласы. Затворив за собой калитку, он разразился безумным хохотом. Он, казалось, чувствовал, что дом и цветочные клумбы с изумлением смотрят ему вслед.
«Видели вы что-нибудь подобное? Что за странная фигура?» — шептались друг с другом цветы.
Удивлялись деревья, удивлялись газоны, удивлялась вся усадьба. Он, казалось, слышал, как они громко выражают свое удивление.
Может ли быть, чтобы сын очаровательной полковницы Экенстедт, самой просвещенной женщины в Вермланде, которая сочиняет шуточные стихи не хуже самой фру Леннгрен, — может ли быть, чтобы он бежал из пасторского сада, точно из гнездилища зла и порока?
Может ли быть, чтобы тихий, благонравный, отрочески юный пастор-адъюнкт, который говорит столь прекрасные, цветистые проповеди, выбежал за ворота усадьбы с красными пятнами на щеках, с искаженным от возбуждения лицом?
Может ли быть, чтобы священнослужитель из пасторской усадьбы в Корсчюрке, где живало не одно поколение благомыслящих и достойных служителей божьих, стоял за калиткой, в твердом намерении выйти на дорогу и посвататься к первой же встреченной им незамужней женщине?
Может ли быть, чтобы молодой Экенстедт, получивший столь утонченное воспитание и выросший среди людей благородных, готов был сделать своей женой, подругой всей своей жизни, первую встречную?
Да знает ли он, что ему может повстречаться сплетница или бездельница, дура безмозглая или скряга, Улла-грязнуля или Озе-оса?
Да знает ли он, что пускается в самый опасный путь в своей жизни?
Карл-Артур постоял несколько мгновений у калитки, прислушиваясь к изумленному шелесту, который прошел от дерева к дереву, от цветка к цветку.
Да, он знал, что путь этот опасен и чреват последствиями. Но он знал также, что нынешним летом возлюбил земную жизнь больше, нежели Бога. Он знал, что союз с Шарлоттой Лёвеншёльд был бы пагубен для его души, и хотел воздвигнуть между ею и собой стену, которую она никогда не смогла бы разрушить.
И он почувствовал, что в тот миг, когда он вырвал из своего сердца любовь к Шарлотте, оно снова открылось для любви к Богу. Он хотел показать Спасителю, что любит его превыше всего на свете и уповает на него беспредельно. Оттого-то и хотел он, чтобы Христос сам выбрал ему жену. Он хотел показать, сколь безмерно доверие, которое он питает к Богу.
Он стоял у калитки, глядя на дорогу, и не чувствовал страха, но он знал, что в эту минуту выказывает величайшее мужество, какое только доступно человеку. Он обнаруживал его тем, что всецело передал свою судьбу в руки божьи.
Прежде чем отойти от калитки, он прочитал «Отче наш». И во время молитвы он почувствовал, как в нем все стихло. Он снова обрел спокойствие. Краска гнева сошла с его лица, подбородок больше не дрожал.
Однако, когда он зашагал по дороге к деревне — а он должен был это сделать, если желал повстречать людей, — опасения все еще мучили его.
Дойдя до конца пасторской усадьбы, он внезапно остановился. Жалкий, малодушный человек, живший в его душе, остановил его. Он вспомнил, что час назад, возвращаясь из деревни, повстречал на этом самом месте глухую нищенку Карин Юхансдоттер в изорванной шали, заплатанной юбке и с большой сумой на спине. Она, правда, когда-то была замужем, но теперь уже много лет вдовела и, стало быть, могла вступить в брак.
Мысль о том, что именно она может попасться ему навстречу, остановила его.
Но он посмеялся над жалким, малодушным грешником, жившим в его душе, который возомнил, будто способен отвратить его от задуманного, и продолжал свой путь.
Несколько секунд спустя за его спиной послышался стук экипажа. Сразу же вслед за тем мимо него проехала двуколка, запряженная великолепным рысаком.
В коляске сидел один из самых могущественных и надменных горнозаводчиков здешнего края, старик, который владел столь многими рудниками и заводами, что почитался таким же богачом, как Шагерстрём. Рядом с ним сидела его дочь, и если бы они ехали с другой стороны, молодой пастор, в согласии со своим обетом, принужден был бы сделать могущественному богачу знак остановиться, чтобы попросить руки его дочери.
Нелегко предвидеть, каков был бы исход этого сватовства. Вполне мыслимо, что он получил бы удар кнутом по лицу. Горнозаводчик Арон Монссон привык выдавать своих дочерей за графов и баронов, а не за бедных пасторов.
И снова ощутил страх тот, прежний, грешный и малодушный человек, живший в его душе. Он убеждал его повернуть назад, он говорил, что затея слишком рискованная.
Но вновь рожденный мужественный человек божий, который теперь также жил в нем, возвысил свой ликующий голос. Он был рад тому, что путь этот опасен. Он был рад, что может показать, сколь велики его вера и упование.
Справа от дороги высился довольно крутой песчаный бугор, склоны которого поросли молодыми сосенками, низкорослыми березами и кустами черемухи. Среди густых зарослей кто-то разгуливал, напевая песню. Карл-Артур не мог видеть поющего, но голос был ему хорошо знаком. Он принадлежал беспутной дочери содержателя постоялого двора, которая вешалась на шею всем парням подряд. Она была совсем близко от него. В любую минуту ей могло взбрести в голову свернуть на проезжую дорогу.
Невольно Карл-Артур постарался идти потише, чтобы шаги его не были слышны поющей девушке. Он даже оглядывался по сторонам, ища какой-либо возможности избежать встречи.
По другую сторону дороги раскинулся луг, и на нем паслось стадо коров. Но коровы были не одни, их доила женщина, которую он также узнал. Это была рослая, как мужик, скотница пасторского арендатора, у которой было трое пригульных детей. Все его существо содрогнулось от ужаса, но, шепча молитву, он продолжал свой путь.
Дочка содержателя постоялого двора напевала в рощице, а рослая скотница кончила доить коров и собралась идти домой. Но ни та ни другая не вышли на дорогу. Он не встретил их, хотя видел и слышал их.
Жалкий, грешный человек в его душе приступил к нему с новой выдумкой. Он говорил, что Бог, верно, показал ему этих двух гулящих женщин не для того, чтобы испытать его веру и мужество, а для того, чтобы предостеречь его. Может, он хотел показать ему все безрассудство и дерзость его поступка.
Но Карл-Артур заглушил в своей душе голос этого колеблющегося, слабого грешника и продолжал идти вперед. Неужто он свернет с дороги из-за такой малости? Неужто он доверяет собственному малодушию больше, нежели всемогущему богу?
Наконец на дороге показалась женщина, которая шла прямо ему навстречу. Разминуться с ней он не мог.
Хотя она находилась еще довольно далеко от него, он разглядел, что это Элин Матса-торпаря, у которой было багровое родимое пятно через всю щеку. На мгновение он замер на месте. Мало того, что бедняжка была устрашающе безобразна. Она была, можно сказать, беднее всех в приходе, без отца и матери и с десятью беспомощными братишками и сестренками.
Он бывал в их убогой хижине, полной оборванных, грязных ребятишек, которых сестра тщетно пыталась накормить и одеть.
Он почувствовал, как холодный пот выступил у него на лбу, во, сжав руки, продолжал свой путь.
— Все это ради нее. Ради того, чтобы я мог помочь ей, — бормотал он.
Они быстро приближались друг к другу.
Он обрекал себя на истинное мученичество, но не хотел ни от чего уклоняться на этом пути. К этой бедной девушке он не питал того отвращения, какое вызывали в нем скотница и дочка содержателя постоялого двора. О ней он слышал только хорошее.
Меж ними оставалось уже не более двух шагов, но тут она свернула с дороги. Кто-то окликнул ее из лесной чащи, и она быстро исчезла в зарослях кустарника.
Лишь когда Элин Матса-торпаря вышла, таким образом, из игры, он почувствовал, какая неимоверная тяжесть спала у него с плеч. Окрыленный, он зашагал вперед с высоко поднятой головой и преисполненный гордости, точно ему удалось пройти по воде и тем доказать силу своей веры.
— Бог со мной, — произнес он. — Он сопровождает меня на этом пути, он простер надо мною свою десницу.
Эта уверенность возвысила его и наполнила блаженством.
«Скоро появится настоящая, — подумал он. — Бог испытывал меня и увидел, что я не шучу. Я не уклонюсь с пути. Моя избранница уже близко».
Минуту спустя он миновал короткий отрезок дороги, отделяющей пасторскую усадьбу от деревни, и собрался уже свернуть на деревенскую улицу, как вдруг дверь одного из домов отворилась и из него вышла молодая девушка. Она миновала небольшой палисадник, который был разбит перед этим домом, так же как перед всеми другими жилищами в деревне, и вышла на дорогу прямо навстречу Карлу-Артуру.
Она появилась так внезапно, что, когда он заметил ее, между ними оставалось не более нескольких шагов. Он остановился как вкопанный и подумал: «Вот она! Не говорил ли я? Я чувствовал, что она вот-вот выйдет мне навстречу».
Затем он сложил руки и возблагодарил Бога за его великую и всеблагую милость.
Девушка, повстречавшаяся ему, была не из местных. Она жила в одном из северных приходов Далекарлии и занималась торговлей вразнос. По обычаю своего края, она была одета в красное и зеленое, в белое и черное, и в Корсчюрке, где старинная народная одежда давно уже вышла из обихода, она выделялась ярким цветком. Впрочем, сама она была еще краше, чем ее одежда. Волосы ее вились вокруг красивого и довольно высокого лба, и черты лица отличались благородством. Но наибольшее впечатление производили ее глубокие печальные глаза и густые черные брови. Нельзя было не признать, что они до того хороши, что могли бы украсить какое угодно лицо. Вдобавок она была высокая и статная, не слишком тонка, но хорошо сложена. В том, что она девушка крепкая и здоровая, можно было убедиться с первого взгляда. Она несла на спине большой черный кожаный мешок, полный товара, но, несмотря на это, шла не сгибаясь и двигалась так легко, будто вовсе не ощущала никакой тяжести.
Что до Карла-Артура, то он был прямо-таки ослеплен. Он говорил себе, что это само лето вышло ему навстречу. То самое жаркое, цветущее, яркое лето, какое выдалось в нынешнем году.
Если бы он мог изобразить его на картине, оно выглядело бы именно так.
Впрочем, если это и было лето, то не такое, которого следовало опасаться. Напротив. Сам Бог пожелал, чтобы он привлек его к своему сердцу и радовался его красоте.
Опасаться ему было нечего. Эта его невеста, хоть она была и красивой и статной, явилась из отдаленной горной местности, из нищеты и убожества. Ей неведомы соблазны богатства и привязанность к земным благам, которые побуждают жителей долины забывать Творца ради сотворенного им. Она, эта дочь нищеты, не колеблясь соединит свою судьбу с человеком, который хотел бы остаться на всю жизнь бедняком. Поистине неизреченна мудрость божья. Бог знал, что ему требуется. Одним лишь мановением руки он поставил на его пути женщину, которая была ему под пару больше всякой другой.
Молодой пастор был так поглощен своими мыслями, что не делал ни единого движения, чтобы приблизиться к красивой далекарлийке. Она же, заметив, что он пожирает ее взглядом, невольно рассмеялась.
— Ты уставился на меня, будто повстречал медведя.
И Карл-Артур тоже рассмеялся. Удивительно, до чего легко вдруг стало у него на сердце.
— Нет, — ответил он. — Вовсе не медведя думал я повстречать.
— Тогда, верно, лесовицу. Сказывают, как завидит ее человек, так до того одуреет, что и с места стронуться не может.
Она рассмеялась, обнажив ряд прекрасных, сверкающих зубов, и хотела пройти мимо. Но он поспешно остановил ее:
— Не уходи! Мне надо потолковать с тобой. Сядем здесь, у дороги!
Она удивленно поглядела на него, но подумала, что он, верно, хочет купить у нее кой-какие товары.
— Не развязывать же мне мешок посередь дороги!
Но тут лицо ее озарила догадка.
— Да ты никак здешний пастор! То-то я гляжу, будто видела тебя вчера в церкви; ты там проповедь говорил.
Карл-Артур безмерно обрадовался тому, что она слышала его проповедь и знала, кто он такой.
— Да, разумеется, это я говорил проповедь. Но я, видишь ли, всего-навсего помощник пастора.
— Так ведь живешь-то ты все одно в пасторской усадьбе? Я в аккурат туда иду. Приходи на кухню и покупай хоть весь мешок разом.
Она надеялась, что теперь-то он пойдет восвояси, но он не двигался с места, преграждая ей дорогу.
— Я не собираюсь покупать твой товар, — сказал он. — Я хочу спросить тебя, не пойдешь ли за меня замуж?
Он выговорил эти слова напряженным голосом. Он чувствовал сильное волнение. Ему казалось, что весь окружающий мир — птицы, шелестящая листва деревьев, пасущееся стадо — сознает всю торжественность происходящего, и все вокруг затихло в ожидании ответа молодой девушки.
Она быстро обернулась к нему, словно желая удостовериться, что он не шутит, но, впрочем, оставалась вполне равнодушной.
— Мы можем встретиться тут, на дороге, ввечеру, в десятом часу, — сказала она. — А теперь мне недосуг.
Она направилась к пасторской усадьбе, и он не удерживал ее долее. Он знал, что она вернется, и знал, что она ответит согласием. Разве не была она невестой, избранной для него Богом?
Сам он не расположен был возвращаться домой и садиться за работу. Он свернул к пригорку, который огибала проселочная дорога. Забравшись поглубже в заросли, чтобы никто не мог его увидеть, он бросился на землю.
Какое счастье! Какое неслыханное счастье! Каких опасностей он избежал! Сколько чудес произошло сегодня!
Он разом покончил со всеми своими затруднениями. Шарлотта Лёвеншёльд никогда не сможет сделать его рабом мамоны. Отныне он будет жить согласно своим склонностям. Простая бедная крестьянка, жена не станет препятствовать ему идти по стопам Иисуса. Ему представлялась маленькая, скромная хижина. Ему представлялась тихая, благостная жизнь. Ему представлялась полная гармония между его учением и его образом жизни.
Карл-Артур долго лежал, устремив взгляд на переплетение ветвей, сквозь которые пытались проникнуть солнечные лучи. Он чувствовал, как новая, счастливая любовь, подобно этим лучам, пытается проникнуть в его наболевшее, истерзанное сердце.
Есть некая особа, в чьей власти было бы все уладить, если бы только она захотела. Но не слишком ли многого требуем мы от той, которая из года в год питала свое сердце одними лишь желаниями?
Ибо то, что желания человеческие могут влиять на миропорядок, доказать трудно. Но в том, что человек может совладать с собою, обуздать свою волю и усыпить совесть, никто сомневаться не станет.
Весь понедельник фру Сундлер казнилась тем, что своими необдуманными словами о Шарлотте отпугнула от себя Карла-Артура. Подумать только, он был здесь, вод ее крышей, он говорил с ней столь доверительно, он был таким милым, каким она не представляла себе его в самых пылких мечтах, а она по своему недомыслию больно уязвила его, и он сказал, что не желает ее больше видеть.
Она злилась на себя и на весь мир, и когда ее муж, органист Сундлер, попросил ее пойти с ним в церковь и спеть несколько псалмов, как они обычно делали летними вечерами, она отказала ему столь резко, что бедняга бросился вон из дома и нашел прибежище в трактире постоялого двора.
Это еще больше удручало ее, потому что она хотела бы быть безупречной и в глазах окружающих и в своих собственных глазах. Она ведь знала, что органист Сундлер женился на ней только потому, что был без ума от ее голоса и желал всякий день слушать ее пение. И она всегда честно платила долг, ибо помнила, что лишь благодаря ему у нее был теперь собственный уютный домик, и она избавлена была от участи бедной гувернантки, вынужденной зарабатывать себе на пропитание. Но сегодня она не в силах была выполнить его просьбу. Если бы нынче вечером ее голос зазвучал в божьем храме, то с уст ее слетали бы не благолепные и кроткие слова, но стенания и богохульства.
Впрочем, к ее великой и неописуемой радости, вечером, часу в девятом, Карл-Артур снова явился к ней. Он вошел весело и непринужденно и спросил, не даст ли она ему поужинать. На лице ее, должно быть, отразилось удивление, и тогда он объяснил, что весь день спал в лесу. Он, должно быть, был крайне утомлен, потому что проспал не только обед, но и ужин, который в пасторской усадьбе подается на стол ровно в восемь. Быть может, в доме фру Сундлер найдется немного хлеба и масла, чтобы он мог утолить ужасный голод?
Фру Сундлер недаром была дочерью такой превосходной хозяйки, как Мальвина Спаак. Никто не мог бы сказать, что у нее в доме нет порядка. Она тотчас же принесла из кладовой не только хлеб и масло, но также яйца, ветчину и молоко.
От радости, что Карл-Артур возвратился и попросил у нее помощи как у старинного друга его семейства, она вновь воспрянула духом и решилась заговорить о том, сколь глубоко удручена она тем, что высказала ему нынче нечто порочащее Шарлотту. Уж не подумал ли он, будто она хочет посеять рознь между ним и его невестой? Нет, она, разумеется, понимает, что поприще учителя также весьма благородное призвание, но ничего не может с собою поделать. Она всякий день молит бога о том, чтобы магистр Экенстедт остался пастором в их деревне. Ведь в здешнем захолустье так редко выпадает случай послушать настоящего проповедника.
Разумеется, Карл-Артур ответил ей, что если кому и следует просить прощения, то скорее ему самому. Да ей и незачем раскаиваться в своих словах. Он знает теперь, что само провидение вложило их в ее уста. Они пошли ему на пользу, они послужили его прозрению.
Слово за слово, и Карл-Артур рассказал ей обо всем, что с ним произошло после того, как они расстались.
Он был так упоен счастьем и так полон восхищения великим милосердием божьим, что ему невмоготу было молчать. Он должен был рассказать обо всем хоть одной живой душе. Какое счастье, что эта Тея Сундлер, которая еще раньше через свою мать была посвящена во все обстоятельства их семейства, вдруг оказалась на его пути.
Но, услышав о расторгнутой помолвке и о новом сватовстве, фру Сундлер должна была понять, что все это может обернуться большой бедой. Она должна была бы понять, что Шарлотта лишь с досады и из упрямства отвечала утвердительно на вопрос жениха о ее пристрастии к епископскому сану. Она должна была бы понять, что этот союз с далекарлийкой еще не столь прочен и его можно было бы расстроить.
Но если вы долгие годы мечтали о том, чтобы каким-нибудь образом сблизиться с пленительным юношей, стать его другом и наперсницей — нет, нет, упаси боже, никем другим, — то достанет ли у вас духу говорить с ним рассудительно, когда он впервые открывает вам свое сердце?
Можно ли было требовать от Теи Сундлер чего-нибудь иного, кроме глубочайшего восхищения, сочувствия и признания, что решение Карла-Артура выйти на проезжую дорогу в поисках невесты было поистине героическим!
Можно ли было требовать, чтобы она попыталась обелить Шарлотту? Чтобы она, к примеру, напомнила ему о том, что у Шарлотты, которая превосходно умеет улаживать чужие дела, никогда не хватало ума позаботиться о своих интересах? Нет, этого от нее едва ли можно было ожидать.
Может статься, Карл-Артур отнюдь не был столь уверен в себе, как хотел показать. Нескольких отрезвляющих слов было бы довольно, чтобы поколебать его. Откровенно высказанное опасение, быть может, побудило бы его отказаться от этой новой помолвки. Но фру Сундлер не сделала ничего, чтобы поколебать или предостеречь Карла-Артура, она сочла всю эту историю восхитительной.
Вообразите только, он всецело поручил себя Богу! Вообразите только, он вырвал возлюбленную из своего сердца, чтобы ничто не препятствовало ему идти по стопам Христа!
И кто знает? Быть может, фру Сундлер была вполне искренней? Она была романтиком с головы до ног, на столе у нее в гостиной всегда можно было увидеть книги Альмквиста[44] и Стагнелиуса.[45] А теперь наконец такое необыкновенное приключение! Наконец в ее жизни появился кто-то, кого она могла боготворить.
Лишь одно обстоятельство смущало фру Сундлер в рассказе Карла-Артура. Чем объяснить, что Шарлотта отказала Шагерстрёму? Коль скоро она так падка до мирских благ, как утверждает Карл-Артур, а этого фру Сундлер отнюдь не желала оспаривать, то зачем она тогда отказала Шагерстрёму? Какая выгода была ей отказывать Шагерстрёму?
И вдруг фру Сундлер осенила догадка. Она поняла Шарлотту. Та вела большую игру, но Тея Сундлер раскусила ее.
Шарлотта тотчас же раскаялась в том, что отказала Шагерстрёму, и пожелала стать свободной для того, чтобы впоследствии дать богатому заводовладельцу иной ответ.
Оттого-то она и затеяла ссору с Карлом-Артуром и до такой степени вывела его из себя, что он сам порвал с ней. Вот в чем разгадка. Только так и можно было все это объяснить.
Своей догадкой фру Сундлер поделилась с Карлом-Артуром, но он отказался ей верить. Она объясняла ему и доказывала, а он все не хотел верить этому. Но и она не сдавалась и даже осмелилась возражать ему.
Когда часы пробили десять и подошло время свидания с далекарлийкой, они все еще продолжали спор. Фру Сундлер преуспела лишь в том, что, может быть, вселила некоторые сомнения в Карла-Артура. Сама же она оставалась тверда в своем убеждении. Она клялась и божилась, что на следующий день, или по крайней мере в один из ближайших дней, Шарлотта обручится с Шагерстрёмом.
Да, вот как все обернулось. Тея Сундлер ничего не уладила; напротив, она вновь разожгла гнев в душе Карла-Артура. Впрочем, ничего иного от нее, пожалуй, и ожидать не следовало.
Но есть ведь и другая женщина, та, которая хотела бы помочь Карлу-Артуру, которая хотела бы все уладить, — есть ведь Шарлотта! Да, разумеется, но что она может сделать именно теперь, когда Карл-Артур вырвал ее из своего сердца, точно сорную траву? Она встала между ним и его Богом. Она больше не существует для него.
Но даже если бы он и захотел выслушать ее, можно ли надеяться, что Шарлотта сумеет найти нужные слова? Можно ли ожидать, что у нее, юного, горячего существа, достанет ума отбросить свою гордость и сказать те кроткие, ласковые примирительные слова, которые помогут ей спасти возлюбленного?
На следующее утро, направляясь, как обычно, из своего флигеля в пасторский дом к утреннему кофе, Карл-Артур то и дело останавливался, чтобы насладиться утренней свежестью, полюбоваться бархатистым отливом росистых газонов и пышной красочностью левкоев, прислушаться к радостному гудению собирающих мед пчел. С отрадой почувствовал он, что лишь теперь, после того как он освободился от мирских соблазнов, он может всецело ощутить великолепие природы.
Войдя в столовую, он с удивлением увидел, что Шарлотта встречает его, как обычно. Его умиление сменилось легкой досадой. Он полагал, что отныне свободен, что борьба завершена. Шарлотта же, напротив, как будто не понимала, что разрыв между ними решен окончательно и бесповоротно. Не желая быть откровенно неучтивым, он коротко поздоровался с нею, но сделал вид, что не заметил ее протянутой руки, и прошел прямо к столу.
Ему казалось, что он ясно дал ей понять, что она может не докучать ему долее своим присутствием. Но Шарлотта, как видно, не желала ничего понимать и не уходила из столовой.
Хотя он старался не поднимать головы, чтобы не встречаться с ней глазами, но при одном взгляде, случайно брошенном на нее, все же успел заметить, что лицо Шарлотты землистого оттенка, а глаза обведены красными кругами. Весь вид ее свидетельствовал о том, что она провела ночь без сна, терзаясь горем и, быть может, даже раскаянием.
Ну и что же! Ведь и он не спал в эту ночь. С десяти до двух он сидел на лесном пригорке, беседуя с невестой, которую Бог избрал для него. Правда, обычный предрассветный ливень разлучил их и принудил его вернуться домой, но душа его была переполнена счастьем новой любви, и он не пожелал отдать сну эти сладостные часы. Он сел за письменный стол, чтобы написать родителям обо всем, что произошло, и, таким образом, еще раз пережить блаженство минувших часов. И все-таки он был уверен, что по его виду никто не смог бы сказать, что он не сомкнул глаз в эту ночь. Он был свеж и бодр, как никогда.
Его стесняло то, что Шарлотта хлопочет вокруг него как ни в чем не бывало. Она придвинула поближе к нему сливочник и корзинку с сухарями, подошла к оконцу, ведущему в буфетную, и вернулась к столу с горячим кофе.
Наливая кофе в его чашку, Шарлотта спросила спокойно и непринужденно, точно речь шла о чем-то самом обычном и будничном:
— Ну, каковы твои успехи?
Ему не хотелось отвечать. Отблеск святости все еще лежал на этой летней ночи, проведенной им в обществе молодой далекарлийки. Время он употребил не на любовные излияния, а на то, чтобы объяснить ей, как он хочет устроить свою жизнь по заветам божьим.
Она молча слушала, робко и с запинкой отвечала на его вопросы, застенчиво соглашалась с ним, и это вселило в него уверенность, в которой он нуждался. Но как может Шарлотта понять блаженство и покой, которые охватили его при этом?
— Бог помог мне, — это было единственное, что он наконец нашелся ответить. Эти слова прозвучали в ту минуту, когда Шарлотта наливала кофе себе в чашку. Ответ Карла-Артура, казалось, испугал ее. Она, должно быть, сперва истолковала его молчание так, что план его не удался. Она быстро опустилась на стул, точно ноги отказались держать ее.
— Господи помилуй, Карл-Артур, уж не натворил ли ты глупостей?
— Разве ты, Шарлотта, не слышала, что я сказал вчера, когда мы расстались?
— Ну, разумеется, слышала. Но, милый ты мой, не могла же я принять твои слова всерьез. Я думала, ты просто хочешь припугнуть меня.
— Так знай же, Шарлотта: раз я говорю, что поручаю себя Богу, то это не пустые слова.
Шарлотта помолчала немного. Она положила себе сахару, налила сливок, разломила один из твердых ржаных сухариков. Он решил, что ей нужно время, чтобы прийти в себя.
Он, со своей стороны, был удивлен волнением Шарлотты. Он вспомнил слова фру Сундлер о том, что Шарлотта желала разрыва и сама вызвала его. Но, право же, тут его новая подруга ошибается. Ясно, что у Шарлотты и в мыслях не было обручаться с Шагерстрёмом.
— Так ты, стало быть, выбежал на дорогу и посватался к первой встречной? — спросила Шарлотта все тем же спокойным тоном, каким начала разговор.
— Да, Шарлотта, я хотел, чтобы Бог за меня выбрал.
— И, разумеется, влип, как кур в ощип?
В этом непочтительном восклицании он узнал прежнюю Шарлотту и не смог отказать себе в удовольствии дать ей достойную отповедь.
— Ну, разумеется, — сказал он. — Упование на Бога всегда казалось непростительной глупостью в глазах Шарлотты.
Рука ее чуть задрожала, ложечка звякнула о чашку. Но Шарлотта не поддалась гневному чувству.
— Нет, нет, — сказала она. — Не будем снова затевать ссору, как вчера.
— Тут, я полагаю, ты, Шарлотта, права. Тем более что я никогда еще не был так счастлив.
Это было, пожалуй, чересчур жестоко, но он ощущал непреодолимое желание дать ей понять, что он примирился с Богом и что душа его обрела мир и покой.
— Вот как, ты счастлив! — произнесла Шарлотта.
Трудно сказать, что скрывалось за этими словами. Горечь и боль или просто насмешливое удивление?
— Путь открыт передо мною. Теперь ничто больше не препятствует мне жить по заветам божьим. Бог послал мне истинную подругу.
Карл-Артур несколько нарочито подчеркивал свое счастье. Но его тревожило спокойствие Шарлотты. Она, казалось, все еще не понимает, насколько это серьезно; не понимает, что дело решено навсегда.
— Что ж, тебе, выходит, повезло больше, нежели я думала, — промолвила Шарлотта самым будничным тоном. — Однако не могу ничего сказать, пока не узнаю, с кем ты обручился.
— Ее зовут Анна Сверд, — сказал он, — Анна Сверд.
Он готов был без конца повторять это имя. Чары летней ночи, пленительная сила новой любви опять ожили в нем при звуке этого имени, скрашивая тягостные впечатления нынешних минут.
— Анна Сверд, — повторила Шарлотта, но совсем иным тоном. — Я знаю ее?
— Думаю, что ты ее видела, Шарлотта. Она из Далекарлии.
На лице Шарлотты было все то же беспомощно-вопросительное выражение.
— Тебе незачем перебирать в уме своих образованных подруг. Это простая, бедная девушка, Шарлотта.
— Как! Неужели… — Она выкрикнула эти слова с таким волнением, что он невольно взглянул на нее. На ее подвижном лице отобразился испуг.
— Неужели это… та самая далекарлийка, что была вчера у нас на кухне!.. Боже милостивый! Карл-Артур, я, кажется, припоминаю: кто-то говорил, что ее зовут Анна Сверд.
Испуг ее был непритворным, в этом сомневаться не приходилось. Но оттого он не стал менее оскорбительным. С чего это Шарлотта вздумала опекать его? И какое непонимание! Послушала бы она вчера Тею Сундлер!
Он торопливо сунул в чашку еще один сухарик. Ему хотелось поскорее окончить завтрак, чтобы избежать причитаний, которые сейчас последуют.
Но странно, никаких причитаний он не услышал. Шарлотта лишь повернулась на стуле так, чтобы он не мог видеть ее лица. Она сидела совершенно неподвижно, но он чувствовал, что она плачет.
Он встал, чтобы уйти, хотя далеко еще не был сыт. Так вот, значит, как она это приняла. Право же, невозможно согласиться с предположением фру Сундлер о том, что Шарлотта сама желала разрыва. Нельзя не поверить, что она глубоко страдает из-за расторгнутой помолвки. И так как это страдание слегка бередило его совесть, ему вовсе не хотелось быть его свидетелем.
— Нет, не уходи! — попросила Шарлотта, не оборачиваясь. — Не уходи! Мы должны продолжить разговор. Это так ужасно. Этого нельзя допустить.
— Сожалею, что ты, Шарлотта, столь близко принимаешь это к сердцу. Но уверяю, что мы с тобой не созданы друг для друга.
При этих словах она вскочила со стула. Теперь она стояла перед ним, гордо вскинув голову. Она гневно топнула ногой.
— Думаешь, я плачу о себе? — спросила она и презрительно смахнула с ресницы слезу. — Думаешь, я убиваюсь оттого, что буду несчастна? Неужто ты не понимаешь, что я плачу о тебе! Ты создан для великих дел, но все полетит к черту, если ты возьмешь себе такую жену.
— Что за выражение, Шарлотта!
— Я говорю то, что думаю. И хочу решительно дать тебе совет, друг мой. Уж если ты и впрямь вздумал жениться на крестьянке, то возьми по крайней мере местную, из тех, кого ты знаешь. Не женись на коробейнице, которая бродит по дорогам одна, без призора! Ты ведь не ребенок. Должен же ты понимать, что это значит.
Он пытался остановить поток оскорбительных слов, который изливало это ослепленное создание, не желая понять всей сути свершившегося.
— Она невеста, посланная мне Богом, — напомнил он.
— Вовсе нет!
Шарлотта, должно быть, хотела сказать, что это она — невеста, предназначенная ему Богом. Быть может, именно эта мысль вызвала у нее слезы, градом катившиеся по щекам. Сжав кулаки, она пыталась овладеть голосом.
— Подумай о твоих родителях!
Он прервал ее:
— Я не опасаюсь за своих родителей. Они истинные христиане и поймут меня.
— Полковница Беата Экенстедт! — воскликнула Шарлотта. — Она поймет? О боже, Карл-Артур, как мало знаешь ты свою мать, если воображаешь, что она когда-нибудь признает далекарлийку своей невесткой. Отец отречется от тебя, он лишит тебя наследства.
Гнев начал овладевать им, хотя до сих пор ему удавалось сохранять спокойствие.
— Не будем говорить о моих родителях, Шарлотта!
Шарлотта, казалось, поняла, что зашла чересчур далеко.
— Ну, хорошо, не будем говорить о твоих родителях! Но поговорим о здешних пасторе и пасторше, и о епископе Карлстадском, и обо всем соборном капитуле. Что, по-твоему, они скажут, когда услышат о том, что священнослужитель выбегает на проезжую дорогу, чтобы посвататься к первой встречной? А здешние прихожане, которые столь ревностно следят за тем, чтобы священники блюли благопристойность, что скажут они? Быть может, тебе нельзя будет даже остаться здесь. Быть может, ты принужден будешь уехать отсюда. А что подумают об этом сватовстве остальные священники здешней епархии? Будь уверен, что они, да и весь Вермланд, ужаснутся! Вот увидишь, люди утратят к тебе уважение. Никто не станет ходить в церковь на твои проповеди. Тебя пошлют на север в нищие финские приходы.[46] Ты никогда не получишь повышения. Ты кончишь свои дни помощником пастора.
Она была так увлечена, что могла бы говорить еще долго, но, должно быть, очень скоро заметила, что все ее пылкие увещевания не производят на него ни малейшего впечатления, и разом умолкла.
Он изумлялся самому себе. Право же, он был изумлен. Еще вчера малейшее ее слово имело для него значение. Теперь ему было почти безразлично, что она думает о его поступках.
— Ну что, разве не правду я говорю? — спросила она. — Можешь ты это отрицать?
— Я не намерен обсуждать все это с тобой, Шарлотта, — сказал он несколько высокомерно, ибо чувствовал, что каким-то образом со вчерашнего дня получил превосходство над нею. — Ты, Шарлотта, толкуешь о повышении и благосклонности власть имущих, а я полагаю, что именно они пагубны для священнослужителя. Я держусь того мнения, что жизнь в бедности с простой женой, которая сама печет хлеб и моет полы, освобождает священника от пристрастия к мирскому; именно такая жизнь возвышает и очищает.
Шарлотта ответила не сразу. Обратив взгляд в ее сторону, он увидел, что она стоит, потупив взор, и, выставив ногу, водит по полу носком, точно смущенная девочка.
— Я не хочу быть таким священником, который лишь указывает путь другим, — продолжал Карл-Артур. — Я хочу сам идти этим путем.
Шарлотта все еще стояла молча. Нежный румянец разлился по ее щекам, удивительно кроткая улыбка играла на ее губах. Наконец она произнесла нечто совершенно поразительное:
— Думаешь, я не умею печь хлеб и мыть полы?
Что она хочет этим сказать? Может, она просто шутит?
На лице ее было все то же простодушное выражение юной конфирмантки.
— Я не хочу стоять тебе поперек дороги, Карл-Артур. Ты, ты будешь служить Богу, а я буду служить тебе. Сегодня утром я пришла сюда, чтобы сказать тебе, что все будет так, как ты пожелаешь. Я сделаю для тебя все — только не гони меня.
Он был так поражен, что шагнул ей навстречу, но тут же остановился, точно опасаясь ловушки.
— Любимый мой, — продолжала она голосом едва слышным, но дрогнувшим от нежности, — ты не знаешь, через какие муки я прошла нынче ночью. Мне нужно было едва не лишиться тебя, чтобы понять, как велика моя любовь.
Он сделал еще шаг ей навстречу. Его испытующие взоры стремились проникнуть ей в душу.
— Ты больше не любишь меня, Карл-Артур? — спросила она и подняла к нему лицо, смертельно бледное от страха.
Он хотел сказать, что вырвал ее из своего сердца, но вдруг почувствовал, что это неправда. Ее слова тронули его. Они снова зажгли в его душе угасшее было пламя.
— А ты не играешь мною? — сказал он.
— Ты же видишь, Карл-Артур, что я говорю серьезно.
От этих слов душа его точно воскресла. Словно костер, в который подкинули топлива, вспыхнула в нем прежняя любовь.
Ночь на лесном пригорке, новая возлюбленная будто окутались туманом и исчезли. Он забыл их, как забывают сон.
— Я уже просил Анну Сверд стать моей женой, — нерешительно пробормотал он.
— Ах, Карл-Артур, ты мог бы все уладить, если бы только захотел. Ведь с нею ты был помолвлен всего лишь одну ночь.
Она произнесла эти слова боязливо и умоляюще.
Его невольно влекло к ней все ближе и ближе. Любовь, которую излучало все ее существо, была сильна и неодолима.
Внезапно она обвила его руками.
— Я ничего, ничего не требую. Только не гони меня от себя.
Он все еще колебался. Он никак не мог поверить, что она совершенно покорилась ему.
— Но тебе придется позволить мне идти своим путем.
— Ты будешь истинным пастырем, Карл-Артур. Ты научишь людей идти по стопам божьим, а я стану помогать тебе в твоих трудах.
Она говорила тоном искреннего, горячего убеждения, и он наконец поверил ей. Он понял, что долгая борьба между ними, длившаяся целых пять лет, окончена. И он вышел из нее победителем. Он мог теперь отбросить все сомнения.
Он наклонился к ней, чтобы поцелуем скрепить их новый союз, но в эту минуту отворилась дверь, ведущая из прихожей.
Шарлотта стояла лицом к двери.
Бурный испуг вдруг отобразился на ее лице. Карл-Артур быстро обернулся и увидел, что на пороге стоит служанка, держа в руках букет цветов.
— Эти цветы от заводчика из Озерной Дачи, — сказала девушка. — Их принес садовник. Он дожидается в кухне, на случай, ежели барышня пожелает передать благодарность.
— Тут какая-то ошибка, — сказала Шарлотта. — С чего это заводчик из Озерной Дачи станет посылать мне цветы? Ступай, Альма, и верни букет садовнику.
Карл-Артур прислушивался к этому обмену репликами с величайшим вниманием. Этот букет будет как бы проверкой. Сейчас он все узнает.
— Так ведь садовник ясно сказал, что цветы для барышни, — упорствовала служанка, которая никак не могла понять, отчего бы барышне и не взять несколько цветков.
— Ну хорошо, положи их вон туда, — проговорила Шарлотта, указав рукой на стол.
Карл-Артур тяжело перевел дух. Стало быть, она все-таки взяла цветы. Теперь ему все ясно.
Когда девушка вышла и Шарлотта обернулась к Карлу-Артуру, у него больше и в мыслях не было целовать ее. К счастью, предостережение подоспело вовремя.
— Я полагаю, тебе, Шарлотта, не терпится пойти к садовнику, чтобы передать с ним благодарность, — сказал он.
И с учтивым поклоном, в который он вложил всю иронию, на которую только был способен, Карл-Артур покинул комнату.
Шарлотта не бросилась за ним вдогонку. Чувство бессилия охватило ее. Не довольно ли она унижала себя ради того, чтобы спасти человека, которого любила? И почему в самую решающую минуту должен был появиться этот букет? Неужто бог не желает, чтобы Карл-Артур был спасен?
С глазами, полными слез, Шарлотта подошла к свежему, в сверкающих каплях росы, букету и, почти не сознавая, что делает, принялась рвать цветы на мелкие кусочки.
Она не успела еще окончательно уничтожить их, как служанка явилась к ней с еще одним поручением. Она подала небольшой конверт, надписанный рукою Карла-Артура.
Когда Шарлотта вскрыла конверт, из ее дрожащих пальцев выпало на пол золотое кольцо. Она не стала поднимать его, а принялась читать строки, торопливо набросанные Карлом-Артуром на клочке бумаги:
«Некая особа, с которой я виделся вчера вечером и которой я в доверительной беседе рассказал о своих обстоятельствах, уверяла меня, что ты, Шарлотта, вероятно, тотчас же раскаялась в своем отказе Шагерстрёму и с умыслом вывела меня из равновесия, дабы я расторг вашу помолвку. В этом случае ты, Шарлотта, могла бы в другой раз оказать Шагерстрёму более дружелюбный прием. Тогда я не поверил ей, но только что уверился в правоте ее слов и потому возвращаю тебе кольцо. Я полагаю, что ты еще вчера дала знать. Шагерстрёму о том, что ваша помолвка расстроилась. Я полагаю, что, поскольку Шагерстрём замешкался с ответом, ты забеспокоилась и решила примириться со мной. Я полагаю, что букет был условным знаком. Если бы это было не так, ты при данных обстоятельствах ни в коем случае не могла бы принять его».
Шарлотта много раз перечла письмо, но ничего не могла уразуметь. «Некая особа, с которой я виделся вчера вечером…»
— Я ничего не понимаю, — беспомощно произнесла она и снова принялась читать: — «Некая особа, с которой я виделся вчера… Некая особа, с которой я виделся…»
В тот же миг ей показалось, будто что-то скользкое и коварное, что-то похожее на большую змею обвилось вокруг ее тела и готово задушить ее.
Это была змея злобной клеветы, которая оплела ее и долго не отпускала.
Пять лет назад, когда Карл-Артур Экенстедт только что появился в Корсчюрке, он был необычайно ревностным пиетистом. На Шарлотту он смотрел как на заблудшее мирское дитя и едва ли желал обменяться с ней хотя бы словом.
Это, разумеется, выводило ее из себя, и она в душе поклялась, что он не замедлит раскаяться в своем небрежении к ней.
Вскоре она заметила, сколь несведущ Карл-Артур во всем, что касается пасторских обязанностей, и вызвалась помочь ему. Вначале он дичился и отказывался от помощи, но затем стал проявлять больше признательности и обращался к ней за советом даже чаще, чем ей того хотелось.
Он обыкновенно совершал дальние прогулки, чтобы навестить бедных стариков и старух, которые жили в убогих лачугах далеко в лесах, и всегда просил Шарлотту сопровождать его. Он уверял, что она куда лучше него умеет обходиться с этими стариками, подбадривать их и утешать в маленьких горестях.
Вот эти-то прогулки вдвоем и привели к тому, что Шарлотта полюбила Карла-Артура. Прежде она всегда мечтала о том, что выйдет замуж за статного и бравого офицера, но теперь была без памяти влюблена в скромного и деликатного молодого пастора, который не способен был обидеть и мухи и с губ которого никогда не срывалось ни одно бранное слово.
Некоторое время они безмятежно продолжали свои прогулки и беседы, но в начале июля в пасторскую усадьбу приехала в гости Жакетта Экенстедт, сестра Карла-Артура. В приезде ее не было ничего необычного. Пасторша Форсиус из Корсчюрки была добрым и старинным другом полковницы Экенстедт, и вполне естественно, что она пригласила сестру Карла-Артура погостить несколько недель у себя в усадьбе.
Жакетту Экенстедт поместили в комнате Шарлотты, и девушки чрезвычайно сдружились. Жакетта в особенности до такой степени полюбила свою новую подругу, что казалось, будто она приехала в Корсчюрку не столько ради брата, сколько ради нее.
После того как Жакетта уехала домой, пасторша Форсиус получила от полковницы письмо, которое дала прочесть и Шарлотте. В нем полковница приглашала Шарлотту приехать в Карлстад, чтобы повидаться с Жакеттой. Полковница писала, что Жакетта не устает рассказывать о молодой очаровательной девушке, с которой она познакомилась в доме пастора. Она просто без ума от нее и описывает ее столь восторженно, что возбудила любопытство своей дорогой матушки, которая также пожелала увидеть ее.
Полковница писала, что она, со своей стороны, в особенности интересуется Шарлоттой, поскольку та тоже из Лёвеншёльдов. Девушка, разумеется, принадлежит к младшей ветви, которая никогда не удостаивалась баронского титула, но род их также восходит к старому генералу из Хедебю, так что между ними есть некоторая родственная связь.
Прочитав письмо, Шарлотта заявила, что она не поедет. Она была не так проста и тотчас поняла, что сперва пасторша, а затем Жакетта известили полковницу о ее отношениях с Карлом-Артуром, и теперь ее хотят отправить в Карлстад, чтобы полковница смогла сама увидеть ее и решить, будет ли она достойной невесткой.
Но пасторша и прежде всего Карл-Артур убедили ее поехать. К тому времени Шарлотта и Карл-Артур были уже тайно помолвлены, и он сказал, что будет ей вечно признателен, если она исполнит желание его матери. Он ведь сделался пастором против воли родителей, и хотя не могло быть и речи о разрыве помолвки, как бы там они ни судили о Шарлотте, он не хотел бы причинять им новых огорчений. А в том, что они полюбят ее сразу, как только увидят, он ничуть не сомневался. Он никогда не встречал девушки, которая лучше Шарлотты умела бы обходиться с пожилыми людьми. Оттого-то он и привязался к ней столь сильно, что увидел, как добра она была к чете Форсиус и к другим старикам. Если только она поедет в Карлстад, все обойдется наилучшим образом.
Он долго упрашивал и убеждал Шарлотту и наконец добился ее согласия принять приглашение.
До Карлстада был целый день пути, и поскольку Шарлотте не пристало путешествовать одной, то пасторша позаботилась, чтобы ее взяли в карету заводчика Мубергера, который отправлялся с женой в город на свадьбу. С бесчисленными напутствиями и наставлениями пасторша проводила Шарлотту в дорогу, и та обещала вести себя благоразумно.
Но сидеть весь день в закрытой карете на узкой задней скамье и смотреть на супругов Мубергер, которые спали каждый в своем углу, было, пожалуй, далеко не лучшей подготовкой к визиту в Карлстад.
Фру Мубергер боялась сквозняков и позволяла открывать окна лишь с одной стороны, а подчас запрещала даже это. Чем удушливее и теплее был воздух в карете, тем лучше ей спалось. Вначале Шарлотта попыталась завязать беседу со своими попутчиками, но супругов Мубергер утомили предотъездные хлопоты, и теперь они желали покоя.
Шарлотта, сама не замечая того, все постукивала и постукивала своими маленькими ножками о пол кареты. Но вдруг фру Мубергер проснулась и спросила, не будет ли Шарлотта столь добра вести себя потише.
На постоялых дворах супруги Мубергер открывали мешок с провизией, ели сами и, разумеется, не забывали потчевать Шарлотту. Они были очень добры к ней всю дорогу, но все-таки то, что им удалось довезти ее до Карлстада, было поистине чудом.
Чем дольше она сидела, изнемогая от духоты, тем больше впадала в уныние. Она предприняла эту поездку ради Карла-Артура, но подчас ей начинало казаться, что вся ее любовь испарилась, и она не могла понять, чего ради ей вздумалось отправиться в Карлстад на смотрины. Не раз она подумывала о том, чтобы открыть дверцу кареты, выпрыгнуть и убежать обратно домой. Она продолжала сидеть только оттого, что чувствовала себя разбитой и ослабевшей и не в силах была тронуться с места.
Подъезжая к дому Экенстедтов, она менее всего расположена была к тому, чтобы вести себя тихо и благонравно. Ей хотелось закричать, пуститься в пляс, разбить что-нибудь. Это вернуло бы ей хорошее самочувствие и душевное равновесие. Жакетта Экенстедт встретила ее радостно и приветливо, но при виде ее Шарлотта почувствовала, что сама она одета дурно и не по моде, а главное, у нее было что-то неладно с башмаками. Они были сшиты перед самым отъездом, и деревенский башмачник вложил в них все свое умение, но они сильно стучали на ходу и пахли кожей.
Жакетта вела ее в будуар полковницы через ряд роскошных комнат, и при виде паркетных полов, огромных зеркал, красивых панно над дверями Шарлотта окончательно пала духом. Ей стало ясно, что в этом доме она не может быть желанной невесткой. Ее приезд сюда — непростительная глупость.
Когда Шарлотта вошла к полковнице, ее впечатление, что она села не в свои сани, ни в коей мере не уменьшилось. Полковница сидела у окна в качалке и читала французский роман. Увидев Шарлотту, она произнесла несколько слов по-французски. Должно быть, мысли ее еще не оторвались от книги, и она сделала это невольно. Шарлотта поняла все, но ее рассердило, что эта светская дама словно бы желает выведать ее познания в языках, и она ответила ей на самом что ни есть простом вермландском наречии.
Она говорила не на том языке, который принят в Вермланде среди господ и который весьма легко понять, но прибегла к наречию простонародья и крестьян, а это уж нечто совсем иное.
Изящная дама чуть приподняла брови, явно забавляясь, а Шарлотта продолжала обнаруживать свои поразительные познания в этом вермландском наречии. Раз ей нельзя закричать, пуститься в пляс, разбить что-нибудь, она утешится тем, что будет говорить по-вермландски. Игра все равно проиграна, но она по крайней мере покажет этим образованным господам, что не желает казаться лучше, чем она есть, им в угоду.
Шарлотта приехала поздно, когда в доме уже отужинали, и полковница велела Жакетте отвести свою подругу в обеденную залу и распорядиться, чтобы ей дали поесть.
Так закончился этот вечер.
На другой день было воскресенье, и тотчас же после завтрака нужно было идти в собор слушать проповедь настоятеля Шёборга. Служба длилась добрых два с половиною часа, а потом полковник с полковницей, Жакетта и Шарлотта довольно долго прогуливалась по Карлстадской площади. Они встречали множество знакомых, и некоторые из этих господ подходили к ним. Но они шли рядом с полковницей и беседовали исключительно с нею, а Жакетту и Шарлотту не удостаивали ни взглядом, ни словом.
После прогулки Шарлотта вместе со всеми вернулась в дом Экенстедтов, чтобы присутствовать на семейном обеде в обществе настоятеля собора и советника с женами, братьев Стаке, Евы Экенстедт с ее поручиком.
За обедом полковница вела с настоятелем и советником умную, просвещенную беседу. Ева и Жакетта не раскрывали рта, и Шарлотта также молчала, ибо поняла, что в этом доме не принято, чтобы молодежь вмешивалась в разговор. Но в течение всего обеда она томилась желанием очутиться где-нибудь подальше отсюда. Она, можно сказать, подстерегала случай показать родителям Карла-Артура, что она, по ее разумению, нисколько не годится им в невестки. Она заметила, что вермландского диалекта оказалось недостаточно, и решила прибегнуть к более сильному и действенному средству.
После такой поездки, и такой проповеди, и такой прогулки, и такого обеда ей непременно нужно было дать им понять, что она не хочет больше оставаться здесь.
Одна из превосходных, вышколенных служанок, прислуживавших за столом, обносила всех блюдом малины, и Шарлотта, как и все другие, положила себе на тарелку ягод. Затем она протянула руку к сахарнице, стоявшей поблизости, и принялась посыпать малину сахаром.
Шарлотта не подозревала, что взяла сахару больше, чем следовало, но вдруг Жакетта торопливо шепнула ей на ухо:
— Не сыпь так много сахару! Матушка этого не любит.
Шарлотта знала, что многие пожилые люди считают непозволительной роскошью сластить кушанья. Дома в Корсчюрке она не могла взять и ложечки сахара без того, чтобы не выслушать замечания от пастора. Так что она ничуть не была этим удивлена. Но в то же время она увидела случай дать волю злому духу противоречия, который вселился в нее с той поры, как она выехала из дома. Она поглубже запустила ложечку в сахарницу и так густо посыпала малину, что тарелка ее сделалась похожа на снежный сугроб.
За столом воцарилась необычайная тишина. Все понимали, что добром это не кончится. Полковница не замедлила вмешаться и вскользь обронила:
— У вас в Корсчюрке, должно быть, изрядно кислая малина. У нас здесь она вполне съедобная. Едва ли стоит еще сахарить ее.
Но Шарлотта продолжала сыпать сахар. Про себя она думала: «Если я не остановлюсь, то потеряю Карла-Артура и навеки разрушу свое счастье. Но все равно я буду сыпать».
Полковница слегка пожала плечами и повернулась к настоятелю, чтобы продолжить беседу. Видно было, что ей не хочется прибегать к крутым мерам. Но полковник решил прийти жене на помощь.
— Вы решительно испортите вкус ягод, милая фрёкен Шарлотта.
Едва он произнес эти слова, как Шарлотта отложила ложечку в сторону. Она взяла сахарницу обеими руками и высыпала все ее содержимое к себе в тарелку.
Затем она поставила сахарницу на стол и вложила в нее ложечку. Она выпрямилась на стуле и с вызовом оглядела общество, готовая принять бурю на себя.
— Жакетта, — сказал полковник, — будь добра, уведи свою подругу к себе в комнату!
Но полковница протестующе подняла руку.
— Нет, нет, ни в коем случае! — сказала она. — Не таким способом!..
Некоторое время она сидела молча, словно обдумывая, что ей сказать. Затем в ее милых глазах мелькнула лукавая искорка, и она заговорила. Но обратилась она не к Шарлотте, а к настоятелю собора.
— Быть может, вы, кузен, слышали историю о том, как моя тетка Клементина выходила замуж за графа Кронфельта? Отцы их встретились на риксдаге в Стокгольме и сговорились об этом браке, но когда между ними было все решено, молодой граф заявил, что хочет хотя бы взглянуть на свою суженую, прежде чем давать окончательный ответ. Тетка Клементина находилась дома, в Хедебю, и поскольку ее внезапный отъезд в Стокгольм мог бы вызвать разные толки, решено было, что граф отправится в приход Бру и поглядит на нее в церкви. Разумеется, кузен, тетка моя была вовсе не против выйти замуж за молодого, красивого графа, но она узнала о том, что он придет в церковь посмотреть на нее, и ей пришлось не по вкусу быть выставленной напоказ. Охотнее всего она в то воскресенье вовсе не пошла бы в церковь, но в прежние времена и речи не могло быть о том, чтобы дети воспротивились воле родителей. Ей велено было принарядиться как можно лучше, отправиться в церковь и сесть на скамью Лёвеншёльдов, чтобы граф Кронфельт и один из его друзей могли рассмотреть ее. И знаете, кузен, что она сделала? Как только звонарь запел псалом, она тоже стала петь громким голосом, но страшно фальшиво. И так пела она псалом за псалмом, покуда не кончилась служба. А когда она вышла на паперть, здесь ее уже поджидал граф Кронфельт. Он поклонился ей и сказал:
«Покорнейше прошу простить меня. Теперь я понимаю, что девушка из рода Лёвеншёльдов не может допустить, чтобы ее выставляли напоказ, точно лошадь на ярмарке».
С этими словами он удалился, но вскоре приехал снова и свел знакомство с Клементиной в ее поместье Хедебю. И они поженились и жили счастливо. Быть может, вы, кузен, слышали когда-либо эту историю?
— О да, разумеется; но не столь искусно рассказанную, — отозвался настоятель, который ничего не понял.
Но Шарлотта поняла все. Она сидела, трепеща от ожидания и не спуская глаз с рассказчицы. Полковница взглянула на нее, слегка улыбнулась и снова обратилась к настоятелю:
— Как видите, кузен, сегодня за столом с нами сидит молодая девушка. Она приехала сюда для того, чтобы я и мой муж рассмотрели ее и решили, годится ли она в жены Карлу-Артуру. Но девушка эта, кузен, истинная Лёвеншёльд, и ей не по вкусу быть выставленной напоказ. И уверяю вас, кузен, с той самой минуты, когда она вчера вечером вошла в этот дом, она пыталась петь фальшиво, совсем как моя тетка Клементина. И сейчас я, кузен, поступаю так же, как граф Кронфельт. Я покорнейше прошу простить меня и говорю: я понимаю, что девушка из рода Лёвеншёльдов не может допустить, чтобы ее выставляли напоказ, точно лошадь на ярмарке.
С этими словами она поднялась и простерла руки к Шарлотте, и та, кинувшись ей на шею, целовала ее и плакала от счастья, восторга и благодарности.
С этого часа она полюбила свою свекровь чуть ли не больше, нежели самого Карла-Артура. Ради нее, ради того, чтобы осуществились ее мечты, убедила она Карла-Артура вернуться в Упсалу и продолжать свои занятия. Ради нее хотела она этим летом принудить его сделаться учителем гимназии, дабы он мог занять более видное положение, а не оставаться всю жизнь бедным сельским священником.
Ради нее обуздала она нынче утром свою гордость и унизилась перед Карлом-Артуром.
Шарлотта Лёвеншёльд сидела у себя наверху и писала письмо своей свекрови, или, вернее сказать, той, кого она до сего дня считала своей свекровью, — полковнице Экенстедт.
Она писала долго, заполняя страницу за страницей. Она писала единственному человеку в мире, который всегда понимал ее; писала, чтобы объяснить то, что намерена была сделать.
Сначала она описала сватовство Шагерстрёма и все, что за ним последовало. Она изложила разговор в саду, не пытаясь оправдать себя. Она признавала, что в сердцах раздражила Карла-Артура, но уверяла, что у нее и в мыслях не было порывать с ним.
Далее она описала утренний разговор и невероятное признание Карла-Артура о том, что он обручился с далекарлийкой. Она рассказала, как пыталась вернуть его и ей это удалось бы, но все пошло прахом из-за злосчастного букета.
Далее писала она о той безумной записке, которую прислал ей Карл-Артур, уведомляла о решении, которое она приняла по этому поводу, и надеялась, что свекровь поймет ее, как понимала всегда, с того самого дня, когда они впервые встретились.
У нее нет выбора. Некая особа — она покуда еще не знает кто, но полагает, что это одна из женщин здешнего прихода — оклеветала ее и обвинила в коварстве, двоедушии и корыстолюбии. Это не должно остаться безнаказанным.
Но поскольку она, Шарлотта, всего лишь бедная девушка, которая ест чужой хлеб, поскольку у нее нет ни отца, ни брата, которые могли бы заступиться за нее, она сама вынуждена расправиться с обидчицей.
И она вполне способна защитить себя. Она ведь не из тех заурядных, безответных женщин, которые умеют управляться лишь с иглой да метлой. Она умеет и зарядить ружье и выстрелить из него, и не она ли прошлой осенью во время охоты сразила наповал самого крупного лося?
Уж чего-чего, а отваги ей не занимать стать. Ведь это она однажды на ярмарке влепила затрещину негодяю, который жестоко обращался со своей лошадью. Она ждала, что он вот-вот выхватит нож и всадит в нее, но все равно ударила его.
Быть может, полковница вспомнит, как однажды она, Шарлотта, всю свою судьбу поставила на карту, уведя из конюшни без спросу любимых лошадей пастора, чтобы участвовать в скачках наравне с деревенскими парнями на второй день Рождества. Немногие отважились бы на такую затею.
Ведь это она нажила себе врага в лице мерзкого капитана Хаммарберга, отказавшись сесть с ним рядом на званом обеде. Она не могла принудить себя в течение всего обеда беседовать с человеком, который незадолго до этого разорил за карточным столом своего друга и довел его до самоубийства. Но если она отваживалась на такие поступки из-за того, что вовсе ее не касалось, то уж, верно, не станет колебаться, когда дело идет о ней самой.
Она чувствует, что мерзавка, которая очернила ее в глазах Карла-Артура, должно быть, до такой степени гнусна, что отравляет воздух, которым дышит; она, верно, сеет рознь всюду, где бы ни появлялась, и речи ее жалят, точно змеиный укус. Тот, кто избавит людей от этакого чудовища, сослужит им великую службу.
Прочтя записку Карла-Артура и уразумев ее содержание, она тотчас поняла, что ей следует делать. Она хотела тут же подняться в комнату за ружьем. Оно было заряжено. Ей оставалось только снять его со стены и перекинуть через плечо.
Никто в доме не остановил бы ее. Она кликнула бы собаку и сделала бы вид, что направляется к озеру поглядеть, не подросли ли уже утята. Но отойдя подальше от усадьбы, она свернула бы к деревне, ибо именно там, без сомнения, живет особа, которая влила яду в уши Карлу-Артуру.
Она намеревалась остановиться перед домом, где живет особа, и вызвать ее на улицу. Как только та появилась бы на пороге, она прицелилась бы ей в самое сердце и сразила бы ее наповал.
Знай она виновную, возмездие уже свершилось бы, но она вынуждена ждать, пока не выяснит этого наверняка. В первые минуты она готова была сделать то же, что и Карл-Артур, то есть просто-напросто выйти с ружьем на дорогу, в надежде, что бог пошлет виновную ей навстречу. Но затем она все же отказалась от этого. Ведь истинная преступница могла бы тогда избегнуть кары, а этого она не хотела допустить.
Не имело смысла также идти во флигель к Карлу-Артуру и спрашивать его, с кем он говорил вчера вечером. О нет, он не так прост, он не дал бы ей ответа.
И вот она решила прибегнуть к хитрости. Она прикинется спокойной; спокойной и невозмутимой. Таким путем она скорее выведает тайну.
Она тотчас же попыталась взять себя в руки. Сгоряча она изорвала букет Шагерстрёма, но теперь собрала лепестки роз и выбросила их в мусорный ящик. Она принудила себя отыскать упавшее на пол обручальное кольцо, которое вернул ей Карл-Артур.
Затем она поднялась в свою комнату и, увидев, что на часах всего половина восьмого и у нее есть в запасе время до встречи с Карлом-Артуром за завтраком, села писать своей дорогой свекрови.
Когда это письмо дойдет до Карлстада, все уже будет кончено. Она тверда в своем решении. Но она рада отсрочке, позволившей ей объяснить все единственному человеку, чьим мнением она дорожит, и сказать о том, что сердце ее навсегда и неизменно принадлежит ее другу и матери, которую она любит больше всех на свете.
Письмо было готово, и Шарлотта стала перечитывать его. Да, оно было написано ясно и толково. Она надеялась, что полковница поймет, что она, Шарлотта, невиновна, что она оклеветана, что она вправе мстить.
Но, перечитав письмо, Шарлотта обратила внимание на то, что, желая доказать собственную невиновность, она изобразила поступки Карла-Артура в весьма неприглядном свете.
Снова и снова перечитывая письмо, Шарлотта все больше приходила в смятение. Подумать только, что это такое она написала! А если полковник и полковница рассердятся на Карла-Артура!
Совсем недавно она предостерегала его от родительского гнева, а теперь сама же подстрекает их против него!
Она вздумала возвысить себя за его счет. Она, дескать, поступила и великодушно и рассудительно, а о нем говорит так, точно он ума лишился!
И такое письмо она намеревалась отослать его матери. Она, которая любит его!
Право же, она, должно быть, вовсе лишилась рассудка. Неужто она способна причинить своей обожаемой свекрови столько горя? Или она забыла о снисходительности, которую полковница всегда выказывала ей, начиная с самой первой их встречи? Или она забыла всю ее доброту?
Шарлотта разорвала это пространное письмо пополам и села писать новое. Она примет вину на себя. Она выгородит Карла-Артура.
И она поступит всего лишь так, как должно. Карл-Артур рожден для великих дел, и ей следует радоваться тому, что она ограждает его от всякого зла.
Он отказался от нее, но она любит его по-прежнему и готова, как прежде, оберегать его и помогать ему во всем.
Она принялась за новое письмо.
«Умоляю мою досточтимую свекровь не думать обо мне слишком дурно…»
Но тут она запнулась. Что ей писать дальше? Лгать она никогда не умела, а смягчить горькую правду было нелегко.
Пока она раздумывала, что ей написать, прозвонили к завтраку. Времени на раздумья больше не было.
Тогда Шарлотта просто поставила свою подпись под этой единственной строчкой, сложила письмо и запечатала его. Она спустилась вниз, положила письмо в почтовый ящик и направилась в столовую.
Тут же она подумала, что ей больше незачем доискиваться, кто эта особа. Если она хочет, чтобы полковница поверила ей, если она и впрямь готова принять вину на себя, ей не следует подвергать каре никого другого.
Завтрак в пасторском доме, за которым обычно ели свежие яйца и хлеб с маслом, молочный суп с аппетитными пенками и запивали все это глоточком кофе с восхитительными сдобными крендельками, вкуснее которых не нашлось бы во всем приходе, обычно проходил гораздо веселее, чем обед и ужин. Старики пастор и пасторша, только что вставшие с постели, были радостны, как семнадцатилетние. Ночной отдых освежал их, и старческой усталости, которая давала себя знать к концу дня, точно и не бывало. Они обменивались шутками с молодежью и друг с другом.
Но, разумеется, в это утро о шутках не могло быть и речи. Молодежь была в немилости. Шарлотта крайне огорчила вчера стариков своим ответом Шагерстрёму, а молодой пастор обидел их тем, что не явился ни к обеду, ни к ужину, не предупредив их об этом заранее.
Когда Шарлотта вбежала в столовую, все остальные уже сидели за столом. Она хотела было занять свое место, но ее остановило строгое восклицание пасторши:
— И ты собираешься сесть за стол с такими руками?
Шарлотта взглянула на свои пальцы, которые и впрямь были донельзя измараны чернилами после усердного писания.
— Ах, и впрямь! — смеясь, воскликнула она. — Вы, тетушка, совершенно правы. Простите! Простите!
Она выбежала из комнаты и вскоре вернулась с чистыми руками, не выказав ни малейшего недовольства выговором, который к тому же был сделан в присутствии жениха.
Пасторша посмотрела на нее с легким удивлением.
«Что это с ней? — подумала старушка. — То она шипит, как уж, то воркует, как голубка. Поди разбери эту нынешнюю молодежь!»
Карл-Артур поспешил принести извинения за свое вчерашнее отсутствие. Он вчера вышел прогуляться, но во время прогулки почувствовал усталость и лег отдохнуть на лесном пригорке. Незаметно для себя он уснул и, пробудившись, обнаружил, к величайшему своему удивлению, что проспал и обед и ужин.
Пасторша, обрадованная тем, что Карл-Артур догадался объяснить свое отсутствие, благосклонно заметила:
— Незачем было стесняться, Карл-Артур. Уж во всяком случае, кое-что можно было бы собрать тебе доесть, хотя сами мы и отужинали.
— Вы слишком добры, тетушка Регина.
— Ну что ж, теперь тебе придется есть за двоих, чтобы наверстать упущенное.
— Должен вам заметить, добрейшая тетушка, что я вовсе не страдал от голода. По дороге я зашел к органисту, и фру Сундлер дала мне поужинать.
Чуть слышное восклицание раздалось с того места, где сидела Шарлотта. Карл-Артур бросил на нее быстрый взгляд и по уши залился краской. Ему не следовало упоминать имени фру Сундлер. Сейчас Шарлотта, должно быть, вскочит, закричит, что теперь она знает, кто оклеветал ее, и поднимет страшный скандал.
Но Шарлотта не шевельнулась. Лицо ее оставалось безмятежно спокойным. Если бы Карл-Артур не знал, сколько коварства таится за этим ясным белым челом, он сказал бы, что вся она лучилась каким-то внутренним светом.
Между тем не было ничего удивительного в том, что Шарлотта изумляла своих сотрапезников. С ней и впрямь происходило что-то необычное.
Впрочем, едва ли следует называть ее состояние необычным. Многие из нас, должно быть, переживают нечто подобное, когда нам после долгих и тщетных усилий удается наконец выполнить тяжкий долг или добровольно обречь себя на лишения. Более чем вероятно, что мы в это время пребываем в глубочайшем унынии. Ни воодушевление, ни даже сознание того, что мы поступили разумно и справедливо, не приходят к нам на помощь. Мы убеждены, что наше самопожертвование принесет нам лишь новые беды и страдания. Но вдруг, совершенно неожиданно, мы чувствуем, как сердце в нас радостно встрепенулось, как оно забилось легко и свободно, и полное удовлетворение охватывает все наше существо. Словно каким-то чудом поднимаемся мы над нашим будничным, повседневным «я», ощущаем полнейшее равнодушие ко всем неприятностям; более того — мы убеждены, что с этой минуты пойдем по жизни невозмутимо и ничто не в силах будет изгнать из нашей души ту тихую, торжественную радость, которая переполняет нас.
Вот что примерно произошло с Шарлоттой, когда она сидела за завтраком. Горе, гнев, жажда мести, уязвленная гордость, поруганная любовь — все это отступило перед великим восторгом, охватившим ее при мысли о том, что она жертвует собою для любимого.
В эти минуты в душе ее не оставалось места ни для каких других чувств, кроме нежного умиления и сострадательного сочувствия. Все люди казались ей достойными восхищения. Любовь к ним переполняла ее до краев.
Она смотрела на пастора Форсиуса, сухонького старичка с плешивой макушкой, гладко выбритым подбородком, высоким лбом и вострыми глазками. Он походил скорее на университетского профессора, нежели на священника, и он действительно в молодости готовил себя к ученой карьере. Он родился в восемнадцатом веке, когда еще гремела слава Линнея; он посвятил себя изучению естественных наук и был уже профессором ботаники в Лунде, когда его пригласили занять место пастора в Корсчюрке.
В этой общине уже в течение многих поколений пасторами были священнослужители из фамилии Форсиус. Должность эта переходила от отца к сыну как фидеикомис,[47] и поскольку профессор ботаники Петрус Форсиус был последним в роде, то его настоятельно просили и даже принуждали принять на себя заботу о душах, а цветы предоставить их собственной участи.
Все это было известно Шарлотте уже давно, но никогда прежде не понимала она, какой жертвой должен был быть для старика отказ от любимых занятий. Из него, разумеется, вышел превосходный пастор. В жилах его текла кровь столь многих достойных священнослужителей, что он отправлял свою должность с прирожденным умением. Но по многим едва заметным признакам Шарлотте казалось, что он все еще скорбит о том, что не смог остаться на своем месте и всецело отдаться своему истинному призванию. После того как у него появился помощник, семидесятипятилетний старик снова вернулся к любимой ботанике. Он собирал растения, наклеивал их, приводил в порядок свой гербарий. Он, однако, не забросил и дела в общине. Усерднее всего он пекся о том, чтобы в общине царил мир, чтобы никакие распри не нарушали спокойствия и не ожесточали умов. Он стремился немедля устранить любую причину несогласия. Оттого-то и огорчился он репримандом, который вчера получил от Шарлотты Шагерстрём. Но вчера Шарлотта была иной. Тогда она сочла старика не в меру осторожным и трусливым. Сегодня же она видела все в ином свете.
А пасторша…
Шарлотта перевела свой взгляд на старую хозяйку дома. Пасторша была рослой, жилистой и внешность имела совершенно непривлекательную. Волосы, в которых все еще не проглядывала седина, хотя пасторша была почти одних лет с мужем, она расчесывала на прямой пробор, опускала на уши и прятала под черным тюлевым чепцом, скрывавшим добрую половину лица. Шарлотта подозревала, что делалось это не без умысла, ибо хвастать пасторше было нечем. Старушка, наверно, думала, что довольно и того, что людям приходится лицезреть ее глаза, напоминающие две круглых перчинки, курносый нос с вывернутыми ноздрями, брови, походившие на два жалких пучка, широкий рот и острые, выпирающие скулы.
Вид у нее был весьма суровый, но если она и впрямь обходилась строго со своими домочадцами, то всего безжалостнее была она к самой себе. В приходе говаривали, что телу пасторши Форсиус приходится нелегко. Она отнюдь не удовлетворялась просто сидением на диване с вышивкой или вязаньем. Нет, ей требовалась по-настоящему тяжелая работа; тогда лишь она бывала довольна. За всю ее жизнь никто ни разу не заставал ее за столь бесполезными занятиями, как, скажем, чтение романов или бренчание на фортепьяно. Шарлотта, которая подчас находила рвение пасторши излишним, в это утро безмерно восхищалась ею. Разве это не прекрасно — никогда не щадить себя и быть неутомимой труженицей вплоть до глубокой старости? Разве это не прекрасно — без устали наводить в доме чистоту и порядок и не желать от жизни ничего иного, кроме возможности трудиться?
Да к тому же пасторша вовсе не была угрюмой старухой. Как живо чувствовала она все смешное, как мастерски умела рассказывать забавные истории, от которых слушатели хохотали до упаду!
Пасторша продолжала беседовать с Карлом-Артуром о фру Сундлер. Он сказал, что зашел к ней с визитом, так как она была дочерью Мальвины Спаак — старинного друга их семейства.
— Как же, как же! — отозвалась пасторша, которая знала в Вермланде решительно всех, а уж тем более тех, кто понимал толк в домашнем хозяйстве. — Дельная и толковая женщина была эта Мальвина Спаак.
Карл-Артур спросил, не находит ли она, что дочь столь же заслуживает похвалы, как и мать.
— Могу только сказать, что она содержит дом в порядке, — ответила пасторша. — Но боюсь, что она малость с придурью!
— С придурью? — удивленно переспросил Карл-Артур.
— Ну, разумеется, с придурью. Ее здесь никто не любит, и я пробовала как-то раз потолковать с ней. И знаешь, Карл-Артур, что она мне сказала на прощание? Она закатила глаза и сказала: «Если вы, тетушка, увидите когда-нибудь серебряное облако с золотыми краями, то вспомните обо мне!» Вот что она сказала. Что бы это могло значить?
Когда пасторша начала рассказывать об этом, губы ее чуть дрогнули в улыбке. Невозможно было без смеха представить себе, чтобы какое-нибудь здравомыслящее существо вздумало просить ее, Регину Форсиус, глядеть на облака с золотыми краями.
Но пасторша изо всех сил удерживалась от смеха. Она твердо решила сохранить строгость и серьезность в течение всего завтрака. Шарлотта видела, как она отчаянно борется с собою. Борьба была жестокой, но вдруг все лицо старушки пришло в движение. Глаза сузились, ноздри расширились, и смех наконец одолел ее. Черты лица исказились, а тело весело заколыхалось.
И все невольно расхохотались вслед за нею. Удержаться от смеха было невозможно. В сущности, подумала Шарлотта, стоит только увидеть, как пасторша Форсиус смеется, чтобы она тотчас всем полюбилась. Вы уже не замечаете, что она безобразна, и лишь испытываете благодарность к ней за ее заразительную веселость.
После завтрака, когда Карл-Артур покинул столовую, тетушка Регина сказала Шарлотте, что пастор намерен этим утром отправиться с визитом в Озерную Дачу. Хотя девушка по-прежнему находилась все в том же восторженном состоянии, известие это несколько смутило ее. Не подтвердит ли визит пастора к заводчику подозрения Карла-Артура? Но она тотчас же успокоилась. Она ведь теперь пребывала в заоблачных высях, и все, что происходило на земле, так мало, в сущности, для нее значило.
Ровно в половине одиннадцатого к крыльцу была подана поместительная карета. Пастор Форсиус не ездил, разумеется, цугом, но его серые в яблоках норвежские рысаки, чернохвостые и черногривые, его статный кучер, с великолепным достоинством носивший свою черную ливрею, право же, выглядели весьма внушительно. По правде говоря, о пасторском выезде нельзя было сказать ничего худого, разве что лошади были жирноваты. Пастор слишком уж холил их. Вот и сегодня он долго колебался, ехать ли ему на них. Охотнее всего он отправился бы в одноконном экипаже, если бы ему пристало так ездить.
Пасторша и Шарлотта в это утро были званы к одиннадцати часам на кофе к жене аптекаря Гроберга, которая справляла именины, и поскольку дорога в Озерную Дачу проходила мимо деревни, они решили сесть в карету пастора и проехать часть пути. Когда они выехали за ворота усадьбы, Шарлотта обернулась к пастору, точно что-то внезапно пришло ей на ум:
— Сегодня утром, когда вы с тетушкой еще не встали, заводчик Шагерстрём прислал мне букет чудесных роз. Если хотите, дядюшка, можете передать господину Шагерстрёму мою благодарность.
Легко вообразить себе радость и удивление стариков. У них точно гора с плеч свалилась. Теперь мир в приходе ничем не будет нарушен. Шагерстрём, стало быть, вовсе не чувствует себя оскорбленным, хоть у него, бесспорно, есть для этого все основания.
— И ты только сейчас сказала об этом! — воскликнула пасторша. — Удивительная ты все-таки девушка!
Но как бы то ни было, старушка пришла в полный восторг. Она принялась расспрашивать, каким образом букет попал в усадьбу, был ли он красиво составлен, не нашлось ли среди цветов записки, и все прочее в том же духе.
Пастор же лишь кивнул Шарлотте и пообещал передать ее поклон. Плечи его выпрямились. Чувствовалось, что он избавился от большой заботы.
Шарлотта тут же подумала, что, кажется, поступила несколько опрометчиво. Но в это утро ей не терпелось осчастливить всех окружающих в той мере, в какой это от нее зависело. Она чувствовала непреодолимую потребность жертвовать собою ради счастья других.
Доехав до того места, где проезжая дорога сворачивала в сторону от деревенской улицы, карета остановилась, и женщины вышли из нее. Как раз на этом самом месте повстречал вчера Карл-Артур красивую далекарлийку.
Когда Шарлотте случалось ходить в деревню, она всякий раз останавливалась здесь, чтобы полюбоваться чудесным видом. Маленькое озеро, находившееся в самом центре ландшафта, отсюда было видно лучше, нежели из пасторской усадьбы, которая, по правде говоря, расположена была несколько низко. Отсюда же можно было обозреть все берега озера, которые весьма рознились друг от друга. На западной стороне, где находились теперь пасторша и Шарлотта, простирались обширные поля, и край этот был необычайно плодороден, судя по множеству разбросанных здесь деревень. На севере находилась пасторская усадьба, также окруженная ровными, ухоженными полями. Но на северо-востоке начиналась местность, поросшая лиственными лесами. Здесь шумела речка с пенящимся водопадом, а между деревьями проглядывали черные крыши и высокие трубы. То были два больших горных завода, которые еще больше, нежели пашни и леса, способствовали богатству этих мест. На юге взору открывался скудный, необжитый край. Здесь высились холмы, густо одетые лесом. Такой же вид имел и восточный берег. Эта часть озера выглядела бы уныло и однообразно, если бы однажды богатому заводчику не вздумалось выстроить поместье на склоне холма, в самой гуще леса. Белый дом, возвышавшийся над еловыми кронами, отличался необычайной красотой. Искусное расположение парковых деревьев создавало своеобразный оптический обман. Дом казался настоящим неприступным замком с высокими стенами и башнями по бокам. Это поместье было поистине жемчужиной края, и невозможно было бы представить себе эту местность без него.
Шарлотта, которая обреталась теперь в заоблачных высях, не удостоила ни единым взглядом ни озеро, ни великолепное поместье. Зато старая пасторша, обычно не склонная к любованию природой, на этот раз остановилась и огляделась вокруг.
— Постоим минутку! — сказала она. — Полюбуемся на Бергхамру! Вообрази, люди говорят, что Озерная Дача скоро станет еще больше и краше. И знаешь ли, если бы мне сказали, что кое-кто, кого я люблю, живет в таком вот месте, я была бы просто счастлива.
Больше она не сказала ничего, а лишь стояла, покачивая головой и благоговейно сложив свои старые, морщинистые руки.
Шарлотта, отлично понявшая ее намек, не замедлила возразить:
— Ну, разумеется, куда как весело жить в самой гуще леса, где не увидишь ни единой живой души. Уж лучше жить, как мы, у большого почтового тракта.
В ответ на это пасторша, любившая наблюдать за путниками на дороге, лукаво погрозила ей пальцем:
— Ну, ну, ты!
Затем она взяла Шарлотту под руку и зашагала с ней по нарядной деревенской улице, от начала до конца застроенной большими, почти барского вида, домами. Несколько убогих лачуг попалось лишь в начале улицы. Домишки бедняков большей частью ютились на поросших лесом склонах и не видны были с улицы. Старинная деревянная церковь с высокой колокольней, шилом торчащей в небе, здание суда, приходский совет, большой, оживленный постоялый двор, дом доктора, особняк судьи, стоящий чуть поодаль от дороги, несколько зажиточных крестьянских дворов и аптека, расположенная в конце улицы и как бы замыкавшая ее, — все это свидетельствовало не только о том, что Корсчюрка была богатой деревней, но также и о том, что здешние жители идут в ногу со временем, что они люди деятельные и отнюдь не отстают от века.
Но пасторша и Шарлотта, мирно шагавшие рука об руку по деревенской улице, в душе благодарили Бога за то, что они не живут в этой деревне. Здесь тебя со всех сторон окружают соседи, и ты носа не можешь высунуть за дверь без того, чтобы все тотчас не увидели этого и не заинтересовались, куда ты идешь. Едва только они появлялись в деревне, их сразу же начинало тянуть назад, в их уединенную усадьбу, где они были сами себе хозяева. Они признавались, что в деревне им всегда бывает не по себе, и что они лишь тогда чувствуют облегчение, когда окажутся на дороге, ведущей к дому, и завидят издали могучие липы, окружающие пасторскую усадьбу.
Наконец они дошли до двери аптеки. Они, должно быть, немного запоздали. Поднимаясь наверх по скрипучей деревянной лестнице, они услышали над своей головой оживленный разговор, точно гудение пчелиного улья.
— Эк их нынче разобрало! — сказала пасторша. — Послушай только, как они кудахчут. Не иначе, как что-то стряслось.
Шарлотта остановилась посреди лестницы.
Прежде ей ни на минуту не могло прийти в голову, что сватовство Шагерстрёма, расторгнутая помолвка и обручение Карла-Артура с далекарлийкой уже у всех на устах. Но теперь она начала опасаться, что именно эти события и обсуждаются у аптекарши столь оживленно и громогласно.
«Должно быть, эта бесценная супруга органиста уже всем насплетничала, — подумала она. — Нечего сказать, хорошую наперсницу завел себе Карл-Артур».
Но ни на минуту не пришла ей в голову мысль о том, чтобы повернуть назад. Отступить перед кучкой сплетниц — об этом не могло быть и речи даже при обычных обстоятельствах, а уж тем более теперь, когда она была совершенно нечувствительна ко всякой хуле.
При виде вновь прибывших гостей дамы, собравшиеся в большой комнате, стихли. Лишь одна старушка, которая горячо объясняла что-то своей соседке, подняв кверху указательный палец, все еще восклицала:
— Ну и ну, сестрица! Чего только не бывает в нынешние времена!
У всех присутствующих был несколько смущенный вид. Они, должно быть, никак не ожидали, что появятся гостьи из пасторской усадьбы.
Между тем аптекарша радушно поспешила к ним навстречу. Пасторша Форсиус, которая ничего не знала о том, что произошло между Шарлоттой и Карлом-Артуром, чувствовала себя совершенно непринужденно, хотя и заподозрила что-то неладное. Несмотря на то, что пасторше было семьдесят лет, колени у нее сгибались, как у танцовщицы, и она сделала сперва глубокий реверанс всему обществу. Затем она обошла всех дам по очереди и с каждой поздоровалась отдельно, всякий раз приседая. Шарлотта, которую встретили с худо скрытой неприязнью, шла следом за ней. Ее реверансы были куда менее глубокими, но тягаться в этом с пасторшей было решительно невозможно.
Молодая девушка скоро заметила, что все избегают ее. Когда она, взяв свою чашку кофе, села за стол у окна, никто не подошел к ней и не занял свободного стула напротив. То же самое было, когда дамы отпили кофе и вынули из ридикюлей вышивки и вязанье. Ей пришлось сидеть одной; казалось, никто даже не замечает ее присутствия.
Вокруг нее кучками сидели дамы, склонив друг к другу головы так, что кружева и оборки их больших тюлевых чепцов переплетались между собой. Все понижали голоса, чтобы она их не слышала, но время от времени до нее все же доносились их оживленные восклицания:
— Ну и ну, сестрица! Чего только не бывает в нынешние времена!
Они, стало быть, сообщали друг другу, как она сначала отказала Шагерстрёму, но после раскаялась и коварно затеяла ссору с женихом, чтобы тот сгоряча порвал с нею. Ловко придумано, а? Весь позор должен был пасть на него. И никто не мог бы сказать, что она дала отставку неимущему жениху ради того, чтобы сделаться хозяйкой богатого имения. И ей удалось бы осуществить эту хитроумную затею и избегнуть всеобщего срама, если бы жена органиста не разгадала ее козней.
Шарлотта сидела, молча прислушиваясь к гулу голосов, но встать и начать оправдываться ей и в голову не приходило. Восторженное состояние, в котором она пребывала все утро, достигло высшей точки. Она не чувствовала боли, она парила в заоблачных высях и была недосягаема ни для чего земного.
Весь этот ядовитый вздор обратился бы против Карла-Артура, если бы она не заслонила его собой. Тогда со всех сторон только и слышно было бы: «Ну и ну, сестрица! Слышали вы, сестрица? Молодой Экенстедт порвал со своей невестой. Ну и ну! Он выбежал на дорогу и посватался к первой встречной. Ну и ну! Как думаете, сестрица, может такой человек оставаться пастором в Корсчюрке? Ну и ну! Что скажет епископ?»
Она рада была, что все это обратилось против нее.
Так сидела Шарлотта в одиночестве, и сердце ее было переполнено радостью. Но в это время к ней подошла бледная и худая маленькая женщина.
Это была ее сестра, Мария-Луиза Лёвеншёльд, которая была замужем за доктором Ромелиусом. У нее было шестеро детей и пьяница муж, она была десятью годами старше Шарлотты, и между сестрами никогда не замечалось особой близости.
Она ни о чем не спросила Шарлотту, просто села напротив нее и принялась вязать детский чулок. Но рот ее был решительно сжат. Видно было, что она знала, что делает, занимая это место за столиком у окна.
Так сидели обе сестры. Время от времени до них доносилось все то же восклицание: «Ну и ну, сестрица!»
Вскоре они заметили, что фру Сундлер подсела к пасторше Форсиус и что-то шепчет ей.
— Теперь и тетушка Регина узнает об этом, — сказала сестра Шарлотты.
Шарлотта приподнялась было со стула, но тут же одумалась и села на место.
— Скажи-ка мне, Мария-Луиза, — начала она минуту спустя. — Как там все вышло с этой Мальвиной Спаак? Кажется, речь шла о каком-то пророчестве или предсказании?
— Право, не думаю, что это так. Но я тоже ничего толком не помню. Вроде бы какой-то злой рок преследовал Лёвеншёльдов.
— А ты не могла бы разузнать, в чем было дело?
— Разумеется, у меня где-то должны храниться записи. Во всяком случае, это касается не нас, а Лёвеншёльдов из Хедебю.
— Спасибо! — сказала Шарлотта, и они снова замолчали.
Но вскоре все эти пересуды, казалось, вывели из терпения докторшу Ромелиус. Она наклонилась к Шарлотте.
— Я все понимаю, — шепнула она. — Ты молчишь ради Карла-Артура. Но я-то могла бы рассказать им, как все обстоит на самом деле.
— Ради бога, ни слова! — со страхом воскликнула Шарлотта. — Не все ли равно, что станется со мной? А Карла-Артура ждет большое будущее.
Сестра сразу же поняла ее. Она любила своего мужа, хотя он с первых же дней их супружества принес ей одни несчастья из-за своего пьянства. Однако она все еще не переставала надеяться, что он исправится и станет творить чудеса в своем лекарском искусстве.
Наконец настало время прощаться, и, когда дамы вышли в прихожую, толстуха Тея поспешила помочь пасторше надеть мантилью и завязать ленты на шляпе.
Шарлотта, которая обычно сама помогала одеваться своему старому другу и никому не уступала этого права, стояла, чуть побледнев, но не говоря ни слова. Когда они вышли на улицу, жена органиста поспешила вперед и предложила пасторше руку. Шарлотте же пришлось идти рядом.
Фру Сундлер сегодня, как никогда, испытывала ее терпение, но она знала, что избавится от нее, как только они дойдут до ее дома в начале улицы.
Но когда они дошли до него, фру Сундлер попросила разрешения проводить их до усадьбы. Ей так приятно будет пройтись после долгого сидения в комнате.
Пасторша ничего не возразила, и они продолжали свой путь. Шарлотта и на этот раз смолчала; она лишь чуть ускорила шаги, чтобы опередить пасторшу и Тею и не слышать масленого и нудного голоска жены органиста.
Возвращаясь с пасторской усадьбы после неудавшегося сватовства, Шагерстрём всю дорогу улыбался. Не будь тут кучера и лакея, он хохотал бы во все горло, настолько забавным казалось ему то, что он, задумавший облагодетельствовать бедную компаньонку, потерпел такой афронт.
— Но она была совершенно права, — бормотал он. — Ей-богу, она была права, черт возьми. И как же я сам не подумал об этом, прежде чем ехать свататься. Впрочем, ей к лицу была эта гневная вспышка, — продолжал он свои размышления. — Тут-то я, во всяком случае, был вознагражден за свои хлопоты. Приятно было увидеть ее столь похорошевшей.
Спустя некоторое время Шагерстрём сказал себе, что хоть он и вел себя в этой истории в высшей степени глупо, но он не жалеет о ней, так как благодаря ей узнал наконец человека, которому ровным счетом наплевать на то, что он первый богач в Корсчюрке. Право же, эта молодая девушка и не подумала заискивать перед ним. Она и виду не подала, что перед нею миллионер, и обошлась с ним как с самым последним голодранцем.
«Ну и характер у девицы! — подумал он. — Право, я бы не желал, чтобы она думала обо мне дурно. Избави бог, я, разумеется, никогда больше не стану свататься к ней, но мне хотелось бы показать ей, что я вовсе не такой уж болван и вовсе не в обиде на нее за урок, который она преподала мне».
Весь день он размышлял над тем, как ему загладить свою бесцеремонность, и наконец решил, что придумал нечто подходящее. Но на сей раз он не намерен был действовать очертя голову. Он решил сперва все подготовить и добыть необходимые сведения, чтобы снова не попасть впросак.
К вечеру ему пришло в голову, что не худо бы уже сейчас оказать Шарлотте маленькую любезность. Он рад будет послать ей немного цветов. Если она примет их, то ему легче будет впоследствии быть с ней на дружеской ноге. Он поспешил в сад.
— Мне хотелось бы составить красивый букет, — обратился он к садовнику. — Ну-ка, поглядим, что вы сможете мне предложить?
— Лучшее из того, что у нас есть, — это, пожалуй, красные гвоздики. Можно поместить их посередке, с боков пустить левкои и подбавить немного резеды.
Но Шагерстрём сморщил нос.
— Гвоздики, левкои, резеда! — сказал он. — Такие цветы есть в каждой усадьбе. Вы бы еще предложили мне колокольчики или маргаритки!
Подобная же участь постигла и львиный зев, и рыцарские шпоры, и незабудки. Все они были отвергнуты хозяином.
Наконец Шагерстрём остановился перед небольшим розовым кустом, полным цветов и бутонов. Особенно хороши были бутоны. Нежные лепестки выступали из чашечки с заостренными краями, напоминавшими крошечные листья.
— Но, господин заводчик, ведь это же роза столистная! Впервые нынче цветет! Худо она у нас на севере приживается. Другого такого куста вы не сыщете во всем Вермланде!
— Это как раз то, что мне требуется. Я хочу послать букет в пасторскую усадьбу, а ведь вы знаете, что все другие сорта роз у них есть.
— Ах, вон что! — обрадованно сказал садовник. — В пасторскую усадьбу! Это дело иное. Я бы очень хотел, чтобы пастор увидел мои розы столистные. Он-то знает в этом толк.
Итак, бедные розы были срезаны и посланы в пасторскую усадьбу, где их ожидала столь плачевная участь.
Но зато совершенно иной прием ожидал пастора из Корсчюрки, когда он на следующее утро явился в Озерную Дачу.
Вначале маленький пастор чинился и держался натянуто, но, в сущности, он был человеком прямодушным и простым, как и сам Шагерстрём. Оба они тотчас поняли, что церемонии между ними совершенно излишни, и вскоре беседовали запросто и непринужденно, как два старинных друга.
Шагерстрём воспользовался случаем, чтобы задать несколько вопросов о Шарлотте. Он осведомился о ее родителях, о ее состоянии, но прежде всего его интересовал жених Шарлотты и его виды на будущее. Ведь помощник пастора не имеет, должно быть, достаточно средств, чтобы жениться? Есть ли у молодого Экенстедта какие-либо надежды на повышение?
Пастор был крайне удивлен его вопросами, но поскольку все то, о чем спрашивал Шагерстрём, ни для кого не было секретом, он отвечал ему ясно и прямо.
«Он коммерсант, — думал старик, — и смотрит на все по-деловому. Видно, так принято в нынешние времена».
Наконец Шагерстрём пояснил, что он, будучи председателем правления горнозаводчиков, имеет право назначать заводского пастора. Несколько недель тому назад там открылась вакансия. Жалованье, разумеется, не слишком велико, но пасторская усадьба весьма благоустроена, и прежнему обитателю жилось в ней недурно. Не думает ли пастор, что это место могло бы подойти молодому Экенстедту?
Предложение это крайне поразило пастора Форсиуса, но старик был себе на уме и принял его как нечто должное.
Он степенно вытащил табакерку, набил табаком свой огромный нос, утерся шелковым платком и лишь после этого ответил:
— Вы, господин заводчик, не могли найти юношу, более достойного вашего участия.
— Тогда это дело решенное, — сказал Шагерстрём.
Пастор спрятал табакерку в карман. Он почувствовал огромное облегчение. Вот так новость привезет он домой! Он нередко с беспокойством думал о будущем Шарлотты. Хотя он весьма высоко ценил своего помощника, но ему не по душе было, что тот и не помышляет о повышении, которое позволило бы ему жениться.
Внезапно добросердечный старик обратился к Шагерстрёму:
— Вы, господин заводчик, любите доставлять людям радость. Так не делайте этого вполовину! Поедемте к нам в пасторскую усадьбу и сами скажите о ваших планах молодым людям. Поедемте, и будьте свидетелем их счастья. Я хотел бы доставить вам эту радость, господин Шагерстрём.
Выслушав предложение пастора, Шагерстрём улыбнулся. Видно было, что оно ему пришлось по душе.
— Но, быть может, я приеду некстати? — нерешительно проговорил он.
— Некстати!.. Отнюдь! Об этом и речи быть не может! С такой-то вестью и некстати?
Шагерстрём готов был уже ответить согласием, но, внезапно спохватившись, хлопнул себя по лбу:
— Совсем из головы вон! Нет, я не смогу ехать. Сегодня я отправляюсь в дальнюю поездку. Карету подадут к двум часам.
— Да что вы говорите! — воскликнул пастор. — Экая жалость! Но я понимаю. Дело прежде всего.
— Уже и комнаты на постоялых дворах заказаны, — огорченно сказал Шагерстрём.
— А нельзя ли сделать так, чтобы вы, господин заводчик, отправились тотчас со мной в моей карете? Она ведь ждет меня, — сказал пастор. — А ваша карета придет за вами к нам в усадьбу в назначенное время.
На том и порешили. Форсиус и Шагерстрём отправились в Корсчюрку в карете пастора, а Шагерстрём распорядился, чтобы его карета приехала за ним в пасторскую усадьбу, как только будут уложены мешок с провизией и все вещи в дорогу.
По пути в Корсчюрку оба веселились, точно два крестьянина, едущие на ярмарку.
— По мне, так Шарлотта вовсе этого не заслужила, — сказал пастор. — Особенно если вспомнить, как она вчера обошлась с вами, господин заводчик.
Шагерстрём расхохотался.
— А теперь она окажется в весьма щекотливом положении, — продолжал пастор. — Хотел бы я поглядеть, как она из него выпутается. Это, должно быть, забавно будет! Вот увидите, господин заводчик, она выкинет что-нибудь этакое, неожиданное, до чего никто другой вовек бы не додумался. Ха-ха-ха, вот забавно-то будет!
Прибыв в усадьбу, они, к крайней своей досаде, услышали от служанки, что старая госпожа с барышней еще не возвращались с именин. Но пастор, зная, что они вот-вот должны появиться, пригласил Шагерстрёма в свою комнату, которая находилась в нижнем этаже. Сегодня у него и в мыслях не было просить его подняться наверх, в гостиную.
Пастор занимал в доме две комнаты. Первая представляла собой служебный кабинет, просторный и холодный. Огромный письменный стол, два стула рядом с ним, длинный кожаный диван и настенная полка с толстыми церковными книгами составляли все ее убранство, если не считать нескольких больших кактусов на подоконнике. Зато следующую комнату пасторша постаралась обставить как можно уютнее для своего ненаглядного старика.
Пол здесь был устлан домотканым ковром, мебель была красивая и удобная. Здесь стояли мягкие диваны, кресла и письменный стол со множеством ящиков. На стенах висели длинные книжные полки. Кроме того, здесь были многочисленные папки с засушенными цветами и целая коллекция трубок.
Сюда-то и собрался пастор провести Шагерстрёма, но, проходя через кабинет, они увидели Карла-Артура, который, сидя за огромной конторкой, заносил в объемистый журнал умерших и новорожденных.
Когда они вошли, Карл-Артур поднялся и был представлен Шагерстрёму.
— Ну, сегодня уж господину заводчику не придется уезжать ни с чем, — язвительно сказал он, отвечая на поклон.
Можно ли удивляться тому, что он пришел в неописуемое волнение при виде Шагерстрёма? Мог ли он не подумать, что все они, пастор, пасторша и Шарлотта, сговорились вернуть жениха, которому столь опрометчиво было отказано? Если у него оставалась еще хоть тень сомнения в бесчестности Шарлотты, то разве появление жениха, привезенного в усадьбу самим пастором, не должно было окончательно убедить его? Разумеется, ему теперь безразлично, за кого пойдет Шарлотта, но в этой поспешности виделось ему нечто неблагородное, нечто бесцеремонное. Омерзительно было наблюдать, как в доме священника из кожи лезут вон, чтобы добыть родственнице богатого мужа.
Старый пастор, который не подозревал о расторжении помолвки, удивленно посмотрел на Карла-Артура. Он не мог уразуметь смысла его слов, но, почувствовав по тону, что Карл-Артур враждебно настроен к Шагерстрёму, счел за благо объяснить, что на сей раз заводчик приехал не с целью сватовства.
— Господин заводчик, собственно говоря, приехал к тебе, — сказал он. — Не знаю, имею ли я право выдавать его планы до возвращения Шарлотты, но ты останешься доволен, любезный брат; право же, ты будешь доволен.
Дружелюбный тон не оказал ровно никакого воздействия на Карла-Артура. Он стоял сдержанный и мрачный, без тени улыбки на лице.
Если господин Шагерстрём имеет что-либо сказать мне, то ему незачем ждать возвращения Шарлотты. У нас с ней нет больше ничего общего.
С этими словами он вытянул вперед левую руку, чтобы пастор и Шагерстрём могли видеть, что на его безымянном пальце нет больше обручального кольца.
У бедного старика от изумления голова пошла кругом.
— Ради бога, любезный брат мой, когда вы это надумали? Неужели за то время, что меня не было дома?
— О, нет, дядюшка. Все было ясно еще вчера. Господин Шагерстрём приезжал свататься в двенадцать часов. Час спустя наша помолвка была расторгнута.
— Расторгнута? — спросил пастор. — Но Шарлотта не сказала ни слова.
— Простите, дядюшка, — сказал Карл-Артур, раздосадованный тем, что старик пытается играть в неведение. — Простите, но я ведь вижу, что дядюшка выполняет роль посланца амура.
Маленький пастор выпрямился. Он сделался разом чопорен и холоден.
— Пойдемте ко мне, — сказал он. — Надо разобраться в этом деле раз и навсегда.
Минуту спустя, когда они разместились, пастор — за письменным столом, Шагерстрём — на диване в глубине комнаты, а Карл-Артур — в качалке у двери, Форсиус обратился к своему помощнику:
— Не стану отрицать, любезный брат, что вчера я посоветовал моей внучатой племяннице принять предложение господина Шагерстрёма. Она ждала тебя пять лет. Как-то нынешним летом я спросил тебя, не собираешься ли ты предпринять что-нибудь для ускорения женитьбы, и ты ответил отрицательно. Как ты, быть может, припоминаешь, я тогда же объявил тебе, что сделаю все от меня зависящее, чтобы убедить Шарлотту разорвать ваш союз. У Шарлотты нет ни единого эре, и когда меня не станет, она останется совсем одна, без помощи и защиты. Ты меня знаешь; я вовсе не чувствую угрызений совести оттого, что дал ей такой совет. Но она поступила по своему разумению. И на том дело было кончено, и больше, любезный брат, у нас не было с нею об этом никаких разговоров.
Шагерстрём сидел в своем углу, наблюдая за молодым Экенстедтом. Поведение Карла-Артура чем-то коробило его. Молодой пастор сидел, развалясь, в качалке, покачиваясь взад и вперед, точно хотел показать, что не придает словам старика ни малейшего значения. Он то и дело порывался перебить его, но пастор продолжал свои объяснения.
— Ты скажешь после, любезный брат, ты будешь говорить, сколько захочешь, но прежде позволь мне высказать все. Когда я нынче ехал в поместье господина заводчика, я не знал о том, что ваша помолвка расторгнута, и не собирался предлагать Шарлотту в жены господину Шагерстрёму. Я поехал затем, что желаю сохранить мир в приходе, — а я полагал, что у господина Шагерстрёма имелись основания быть недовольным тем, как ответила Шарлотта на его предложение. Но, приехав в Озерную Дачу, я убедился, что господин заводчик держится совсем иного мнения. Он полагает, что мои понятия устарели и что Шарлотта ответила ему как должно. Он нимало не был в претензии и думал лишь о том, как бы устроить ваше счастье. Он намерен был предложить тебе место заводского пастора на рудниках в Эртофте, патроном которых он является. Он затем и приехал сегодня, чтобы потолковать об этом с нею и с тобой. Отсюда ты, верно, можешь понять, что господин Шагерстрём, так же как и я, даже не подозревал о том, что ваша помолвка расторгнута. Теперь ты выслушал все, что я хотел сказать, и можешь попросить у нас прощения за свои необдуманные обвинения, дражайший брат!
— Я не могу не верить вашим словам, досточтимый дядюшка, — начал Экенстедт. Он поднялся и принял ораторскую позу, скрестив руки на груди и опершись спиной о полку с книгами. — Зная вашу порядочность, почтеннейший дядюшка, я понимаю, что Шарлотта не могла и помыслить о том, чтобы посвятить вас в свои темные замыслы. Я также вполне согласен с вами, досточтимый дядюшка, в том, что я неподходящая партия для Шарлотты. И если бы Шарлотта, подобно вам, досточтимый дядюшка, открыто и честно заявила об этом, то мне, разумеется, было бы очень больно, но я все же сумел бы понять и простить ее. Шарлотта, однако, избрала иной путь. Боясь, должно быть, уронить себя в глазах людей, она сперва с горделивым бескорыстием отказывает господину Шагерстрёму. Но она, разумеется, не намерена всерьез отказываться от него. Вместо того она толкает меня на разрыв. Она знает мою горячность и пользуется ею. Она употребляет выражения, которые, как ей известно, могут довести меня до исступления, и она достигает своей цели. Я порываю с ней, и она полагает, что игра выиграна. На меня хочет она свалить всю вину. Против меня хочет она обратить гнев моего досточтимого дяди и всех других. Я порываю с ней, хотя она только что ради меня отвергла блестящее предложение. Я порываю с ней, хотя она ждала меня пять лет. Кто же станет удивляться, если она после подобного поступка ответит согласием господину Шагерстрёму? Кто станет порицать ее за это?
Он широко развел руками. Пастор вздрогнул и отвернулся от своего помощника. Высокий лоб старика как раз посредине пересекали пять тонких морщинок. В начале речи Карла-Артура морщины стали наливаться кровью, и теперь они рдели, как рана. Это было признаком того, что миролюбивый пастор Корсчюрки разгневан до чрезвычайности.
— Но позволь, любезный друг мой…
— Простите, досточтимый дядюшка, я еще не все сказал. В тот час, когда я ради спасения души был вынужден разорвать союз с Шарлоттой, бог послал мне другую женщину, простую, бесхитростную женщину из народа, и с ней я вчера обменялся обетом вечной верности. Так что я всецело вознагражден. Я совершенно счастлив и не думаю сетовать на свою участь. Но я не вижу надобности нести ненавистное бремя всеобщего презрения, которое Шарлотта вознамерилась взвалить на меня.
Шагерстрём быстро поднял голову. Во время последних слов молодого Экенстедта он почувствовал, что в комнате, или, вернее сказать, в атмосфере ее, произошла какая-то неуловимая перемена. И теперь он заметил Шарлотту, которая стояла в дверях позади жениха.
Она вошла так тихо, что никто ее не заметил. И Карл-Артур продолжал говорить, не подозревая о ее присутствии. И пока он распространялся о ее вероломстве и хитрости, она стояла, кроткая, точно ангел-хранитель, и смотрела на него взором, полным истинного сочувствия и нежной, преданной любви. Шагерстрём достаточно часто видел это выражение на лице своей покойной жены, чтобы понять, что оно означает, и не сомневаться в его искренности.
Шагерстрём не думал о том, хороша ли была Шарлотта в эту минуту. Она выглядела так, точно прошла сквозь сильный огонь, который не обжег и не закоптил ее, а лишь выжег все наносное, все несовершенное, и она вышла из него еще светлее и чище.
Он не постигал, как может молодой Экенстедт не ощущать на себе тепла ее взгляда, не чувствовать, как окутывает его ее любовь.
Что до него, то ему казалось, что эта любовь заполнила всю комнату. Он чувствовал силу ее лучей даже здесь, в своем углу. Они заставляли сильнее биться его сердце.
Ему стало не по себе при мысли о том, что она вынуждена выслушивать все эти возводимые на нее обвинения, которые представлялись ему нелепыми и бездоказательными. Он сделал движение, чтобы встать.
Тут Шарлотта обратила взор в его сторону и разглядела его в полутьме. Она, должно быть, поняла его нетерпеливый жест. Она заговорщически улыбнулась ему и приложила палец к губам в знак того, что он не должен выдавать ее присутствия.
Минуту спустя она исчезла так же тихо, как и появилась. Ни пастор, ни жених не знали о том, что она заходила в комнату. С этого мгновения Шагерстрёма охватила сильнейшая тревога.
До сих пор он не придавал особенного значения тирадам Карла-Артура, полагая, что речь идет всего лишь о небольшой размолвке между влюбленными, которая прекратится сама собой, как только жених успокоится. Но, увидев Шарлотту, он понял, что в доме пастора разыгрывается истинная драма.
И поскольку, судя по всему, именно он своим необдуманным сватовством послужил причиной раздора, он начал искать пути к примирению влюбленных. Нужно было доказать невиновность Шарлотты, и Шагерстрём полагал, что это не представит особой трудности.
Владелец большого состояния и председатель многих акционерных обществ, он развил в себе умение примирять враждующие стороны. Он был почти убежден, что сумеет уладить все в самое короткое время.
Едва только Карл-Артур закончил свою речь, как в соседней комнате послышались тяжелые старческие шаги, и на пороге появилась пасторша Регина Форсиус. Она тотчас же заметила Шагерстрёма.
— Как, господин заводчик, вы снова тут?
Это вырвалось у нее просто и безыскусственно, в порыве искреннего удивления. Она не успела придумать более учтивого приветствия.
— Да, — ответил Шагерстрём. — Но сегодня мне также не повезло. Вчера я предлагал свое имение, нынче я предлагаю пасторскую усадьбу и место пастора, но мне и теперь отказывают.
Появление жены, казалось, вдохнуло мужество в старого пастора. Морщины у него на лбу снова налились кровью, он поднялся и повелительным жестом указал на дверь.
— Будет лучше, если ты сейчас пойдешь к себе, — сказал он, обращаясь к Карлу-Артуру, — и поразмыслишь над всем этим еще раз. У Шарлотты, разумеется, есть свои недостатки, обычные недостатки Лёвеншёльдов. Она вспыльчива и заносчива, но хитрой, вероломной или корыстолюбивой она не была никогда. И не будь ты сыном моего высокочтимого друга полковника Экенстедта…
Тут пасторша прервала его:
— Ясно, что нам с Форсиусом хотелось бы быть на стороне Шарлотты, — сказала она, — но не знаю, вправе ли мы брать ее под защиту на этот раз. Я тут многого не понимаю. Прежде всего я не понимаю, почему она ничего не сказала нам ни вчера, ни сегодня. Отчего обрадовалась тому, что Форсиус поехал в Озерную Дачу, и отчего просила передать поклон и благодарность за розы господину Шагерстрёму, если знала мысли Карла-Артура на этот счет? Но я не осудила бы ее только за это, не будь еще и другого.
— А в чем дело? — нетерпеливо спросил пастор.
— Почему она молчит? — сказала пасторша. — На именинах у аптекарши все уже знали о размолвке и о сватовстве. Одни ее избегали, другие поносили ее, а она и не думала оправдываться. Если бы она швырнула им в лицо чашку с кофе, я возблагодарила бы создателя, но она сидела безропотная и покорная, точно распятая на кресте, предоставив им злословить сколько душе угодно.
— Не станешь же ты обвинять ее в столь дурном поступке оттого только, что она не пожелала оправдываться! — сказал пастор.
— Возвращаясь домой, я решила испытать ее, — продолжала пасторша. — Усерднее всех поносила ее жена органиста, которую она всегда терпеть не могла. Но я позволила фру Сундлер взять меня под руку и проводить нас до самой усадьбы. Она и этому не воспротивилась. Неужто Шарлотта Лёвеншёльд допустила бы, чтобы кто-нибудь другой вел меня под руку, будь у нее совесть чиста? Я ничего не хочу сказать, я только спрашиваю.
Никто из трех мужчин не проронил ни слова. Наконец пастор промолвил с нотками усталости в голосе:
— Похоже, что сейчас мы в этом деле не разберемся. Оно, должно быть, прояснится лишь со временем.
— Простите, дядюшка, — возразил Карл-Артур, — но для меня необходимо, чтобы оно прояснилось сейчас. Мои поступки могут вызвать осуждение, если не станет ясно, что Шарлотта сама вызвала разрыв.
— Спросим ее самое, — предложил пастор.
— Мне надобен более надежный свидетель, — сказал Карл-Артур.
— Если мне позволено будет вмешаться, — сказал Шагерстрём, — то я хотел бы предложить способ добиться ясности. Речь ведь идет о том, чтобы удостовериться, вправду ли фрёкен Лёвеншёльд умышленно подстрекнула жениха на разрыв, чтобы затем иметь возможность ответить согласием на мое предложение. Не так ли?
Да, это было так.
— Я полагаю, что все это не более чем недоразумение, — продолжал Шагерстрём, — и предлагаю возобновить свое сватовство. Не сомневаюсь, что она ответит отказом.
— Но готов ли господин заводчик принять на себя все последствия? — спросил Карл-Артур. — А что, если она согласится?
— Она откажется, — ответил Шагерстрём. — И поскольку ясно, что именно я виновен в разрыве магистра Экенстедта с его невестой, то я бы хотел сделать все от меня зависящее, чтобы меж ними снова установились добрые отношения.
Карл-Артур недоверчиво рассмеялся.
— Она ответит согласием, — сказал он. — Если только ее каким-нибудь образом не предуведомят и она не будет знать, в чем дело.
— Я не имел намерения говорить с нею лично, — сказал Шагерстрём. — Я напишу ей.
Он подошел к письменному столу пастора, взял листок бумаги и перо и написал несколько строк:
«Простите, фрёкен, что я осмеливаюсь снова беспокоить вас, но, узнав от вашего жениха о расторжении помолвки, я хотел бы возобновить мое вчерашнее сватовство».
Он показал написанное Карлу-Артуру. Тот одобрительно кивнул.
— Могу я попросить, чтобы кто-нибудь из слуг отнес письмо фрёкен Лёвеншёльд? — спросил Шагерстрём.
Пастор дернул за висевшую на стене расшитую бисером сонетку, и вскоре появилась служанка.
— Альма, вы не знаете, где сейчас барышня?
— Барышня у себя в комнате.
— Отнесите ей тотчас же записку господина Шагерстрёма и скажите, что он ждет ответа.
Когда служанка вышла, в комнате воцарилось молчание. В тишине отчетливо стали слышны слабые, дребезжащие звуки старых клавикордов.
— Она как раз над нами, — сказала пасторша. — Это она играет.
Они не решались взглянуть друг на друга, а только напряженно прислушивались. Вот послышались шаги служанки на лестнице, затем отворилась дверь. Музыка стихла. «Теперь Шарлотта читает записку», — думал каждый из них.
Старая пасторша сидела, дрожа всем телом. Пастор молитвенно сложил руки. Карл-Артур бросился в кресло-качалку, и на губах его заиграла недоверчивая усмешка. Шагерстрём сидел с невозмутимым видом, какой обычно появлялся у него в те минуты, когда решались важные дела.
Наверху послышались легкие шаги. «Шарлотта садится к столу, — думали они. — Что она напишет?»
Несколько минут спустя легкие шаги прошелестели обратно к двери. Дверь отворилась и закрылась снова. Это ушла служанка.
Хотя все силились сохранять наружное спокойствие, никто из них не мог усидеть на месте. Когда девушка вошла, все они находились уже в первой комнате.
Она подала Шагерстрёму маленький листок, который он развернул и прочел.
— Она ответила согласием, — сказал Шагерстрём, и в голосе его послышалось явное разочарование.
Он прочитал письмо Шарлотты вслух:
— «Если господин заводчик готов жениться на мне после всего дурного, что обо мне говорят, то я могу ответить только согласием».
— Желаю вам счастья, господин заводчик, — сказал Экенстедт с насмешливой улыбкой.
— Но ведь это всего лишь испытание, — сказала пасторша, — и оно ни в коей мере ни к чему не обязывает господина Шагерстрёма.
— Разумеется, нет, — сказал пастор. — И Шарлотта первая…
Шагерстрём явно колебался, не зная, как ему поступить.
Тут во дворе послышался стук экипажа, и все выглянули в окно. Это подъехала к крыльцу карета Шагерстрёма.
— Я просил бы вас, господин пастор, и вас, госпожа пасторша, — произнес Шагерстрём весьма официально, — передать фрёкен Шарлотте благодарность за ее ответ. Поездка, которая была назначена уже давно, принуждает меня отлучиться на несколько недель. Но я надеюсь, что по моем возвращении фрёкен Лёвеншёльд позволит мне позаботиться об оглашении помолвки и свадьбе.
— Гина, друг мой сердечный, — сказал старый пастор, — я не могу понять Шарлотту. Придется потребовать у нее объяснений.
— Разумеется, ты совершенно прав, — поспешно согласилась пасторша. — Может, позвать ее сюда сейчас же?
Шагерстрём уехал, а Карл-Артур ушел к себе во флигель. Старики остались одни в комнате пастора. Если они хотели учинить небольшой допрос Шарлотте, то момент для этого был самый удобный.
— Вчера она отказывает Шагерстрёму, а сегодня с благодарностью принимает его предложение, — сказал старик. — Слыхано ли подобное непостоянство? Право же, я вынужден буду сделать ей небольшое внушение.
— Ей никогда не было дела до того, что говорят о ней люди, — вздохнула пасторша. — Но это уже переходит всякие границы.
Она направилась было к вышитой бисером сонетке, но внезапно остановилась в нерешительности. Проходя мимо мужа, она взглянула на его лицо. Оно было совершенно серым, если не считать пяти морщинок на лбу, которые продолжали пылать, как раскаленные уголья.
— Знаешь что? — сказала пасторша. — Я вот думаю, вполне ли ты готов к разговору с Шарлоттой. С нею ведь сладить нелегко. А что, ежели отложить разговор до после обеда? Может, к тому времени тебе удастся придумать что-нибудь поубедительнее.
Разумеется, старушке очень хотелось, чтобы ее милая компаньонка получила изрядный нагоняй, но она видела, что долгая езда и сильное душевное волнение утомили мужа. Нельзя было сейчас допускать его объяснения с Шарлоттой, которое могло бы еще больше взволновать его.
В эту минуту вошла служанка и доложила, что обед подан, так что появился еще один повод оттянуть разговор с Шарлоттой.
Обед проходил в гнетущем молчании. У всех четверых и аппетит и настроение были не из лучших. Салатники и блюда уносились почти такими же полными, какими подавались на стол. Все сидели на своих местах только потому, что так полагалось.
Когда обед закончился и Шарлотта с Карлом-Артуром удалились каждый к себе, пасторша настояла на том, чтобы муж не лишал себя обычного послеобеденного отдыха из-за Шарлотты. Право же, этот разговор с нею вовсе не к спеху. Она ведь тут, в доме, и прочитать ей нотацию можно будет в любое время.
Убедить пастора оказалось вовсе нетрудно. Но лучше бы ему было не откладывать этого дела, потому что не успел он встать ото сна, как к нему явилась молодая пара, которая настаивала, чтобы ее обвенчал непременно сам пастор. Затем подошло время пить кофе, и едва они поднялись из-за стола, как явился коронный фогт,[48] чтобы поиграть в шашки. Оба старика стучали шашками допоздна, и на этом день закончился.
Впрочем, утро вечера мудренее. В среду пастор уже выглядел совершенным молодцом. Теперь не было больше никаких препятствий к тому, чтобы распечь Шарлотту.
Но увы! После завтрака пасторша обнаружила, что ее муж занят на огороде прополкой гряд, которые совсем было заглушил чертополох. Она поспешила к нему.
— Знаю, знаю, ты хочешь, чтобы я поговорил с Шарлоттой, — начал старик, едва завидев пасторшу. — Я о том только и думаю. Она получит нахлобучку, какой еще в жизни не получала. Я для того и ушел в огород, чтобы собраться с мыслями.
С легким вздохом пасторша повернулась и ушла к себе на кухню. Дел у нее было по горло. Наступил конец июля, и нужно было солить шпинат, сушить горох, варить варенье и сироп из малины.
«Ох-ох-ох! — думала она. — Уж слишком он себя утруждает. Сочиняет небось целую проповедь. Но что поделаешь, все пасторы таковы. Чересчур много красноречия расточают они на нас, бедных грешников».
Можно понять, что при всех хлопотах пасторша успевала приглядывать и за Шарлоттой, боясь, как бы та снова чего-нибудь не натворила. Но надзор этот едва ли был нужен. Еще в понедельник, до того, как в усадьбу приехал Шагерстрём, от которого и пошли все беды, Шарлотта принялась резать тряпки для плетеных ковриков. Они с пасторшей поднялись на чердак, собрали старое платье, которое уже ни на что не годилось, и вместе с другим тряпьем снесли вниз, в буфетную, где обычно занимались этой работой, чтобы не мусорить в других чисто прибранных комнатах. И весь день во вторник, равно как и в среду, Шарлотта сидела в буфетной и без устали разрезала тряпки. Она даже не выходила за дверь. Можно было подумать, что она сама подвергла себя добровольному заточению.
«Ну, и пусть сидит там, — думала пасторша. — Право же, лучшего она не заслуживает».
Приглядывала она и за мужем. Он не уходил с огорода и не посылал за Шарлоттой.
«Форсиус, видно, сочиняет проповедь на добрых два часа, — думала она. — Разумеется, Шарлотта поступила дурно, но мне, ей-богу, становится жаль ее».
Во всяком случае, до обеда ничего не случилось. Затем все пошло обычным порядком — обед, послеобеденный сон, вечерний кофе, игра в шашки. Пасторша не хотела больше заводить об этом разговор. Она лишь сожалела, что не дала мужу объяснится с Шарлоттой накануне, когда гнев его еще не остыл и он мог бы высказать ей все без обиняков.
Но вечером, когда они лежали бок о бок на широкой кровати, пастор попытался объяснить свою нерешительность.
— Право же, нелегко распекать Шарлотту, — сказал он. — Так много всего приходит на ум!
— Не думай о том, что было! — посоветовала пасторша. — Я знаю, ты вспоминаешь о том, как она вместе с конюхом объезжала по ночам твоих лошадей, потому что боялась, как бы они не зажирели. Оставь ты это! Думай только о том, что нам надо выяснить, вправду ли она сама толкнула Карла-Артура на разрыв. В этом все дело. Имей в виду, люди уже начинают сомневаться, станем ли мы после этого держать Шарлотту в своем доме.
Пастор улыбнулся.
— Да, Шарлотта оказала мне поистине добрую услугу, объезжая моих лошадей по ночам. Совсем как тогда, когда она хотела порадовать меня, доказав, что мои лошади бегают на скачках не хуже других, и приняла участие в скачках.
— Да, немало натерпелись мы из-за этой девушки, — вздохнула пасторша. — Но все это забыто и прощено.
— Разумеется, — согласился пастор. — Однако есть еще кое-что, чего я не могу забыть. Помнишь, какими мы оба были семь лет назад, когда Шарлотта лишилась родителей и нам пришлось взять ее к себе? Гина, сердечный друг мой, тогда ты не была такой бодрой, как теперь. Можно было подумать, что тебе уже восемьдесят лет. Ты была так слаба, что едва волочила ноги. Каждый день я со страхом ждал, что потеряю тебя.
Пасторша тотчас же поняла, на что он намекает. В тот день, когда ей исполнилось шестьдесят пять лет, она сказала себе, что довольно уж ей заниматься хозяйством, и решила нанять экономку. Ей посчастливилось найти превосходную женщину. Отныне она была свободна от всяких забот; экономка не желала даже, чтобы пасторша показывалась на кухне. Но старушка стала чахнуть день ото дня. Она разом почувствовала себя слабой, хилой и несчастной и совсем пала духом. Все опасались, что она недолго протянет.
— Да, что верно, то верно. Когда Шарлотта появилась у нас, я и впрямь чувствовала себя худо, хотя никогда не жила в такой праздности и благополучии. Но Шарлотта не смогла поладить с моей экономкой. Она наградила ее щелчком по носу, когда хлопот перед Рождеством было по горло! Мамзель отказалась от места, и мне, хилой, немощной старухе, пришлось тащиться на пивоварню, а после еще варить в щелоке рыбу. Нет, этого я вовек не забуду.
— Да, да, не забывай этого, — смеясь, отозвался пастор. — Гина, друг сердечный, ты ведь старая труженица, и ты почувствовала себя здоровой, как только тебе снова пришлось варить пиво и рыбу. Ничего не скажешь, Шарлотта и впрямь доставила нам немало хлопот, но этот щелчок по носу спас тебе жизнь.
— А что уж говорить о тебе? — прервала старушка, которой не хотелось признаваться в том, что она жить не может без утомительных домашних хлопот. — Ты бы небось тоже лежал теперь в могиле, если б Шарлотта не свалилась в церкви со скамьи.
Пастор тотчас же понял, на что она намекает. Когда Шарлотта переехала жить в усадьбу, пастор сам управлялся со всеми делами в приходе и вдобавок говорил проповеди по воскресеньям.
Жена убеждала его взять помощника. Она видела, что муж совсем выбивается из сил и к тому же чувствует постоянную неудовлетворенность из-за того, что не имеет досуга для занятий своей любимой ботаникой. Но он заявил, что будет исполнять свой долг, покуда в нем теплится хоть искра жизни. Шарлотта не докучала ему уговорами, она просто-напросто заснула однажды в воскресенье во время проповеди и спала так крепко, что свалилась со скамьи и учинила целый переполох в церкви. Разумеется, старик рассердился на нее, но после этого конфуза он понял, что слишком стар для того, чтобы говорить проповеди. Он взял себе помощника, избавился от многих докучливых обязанностей и снова воспрянул духом.
— Да, разумеется, — сказал он. — Этой своей проделкой Шарлотта сохранила мне не один год жизни. Все это и приходит мне на ум, когда я собираюсь распекать ее, и ничего у меня не получается.
Пасторша не ответила ни слова, но украдкой смахнула с ресницы слезу.
Тем не менее ей казалось, что на сей раз Шарлотте нельзя давать спуску, и она снова принялась за свое:
— Все это верно, но не хочешь же ты сказать, что вовсе не намерен выяснять, правда ли то, что помолвку расстроила сама Шарлотта!
— Если не знаешь, каким путем идти, то лучше постоять на месте и обождать, — сказал старик. — И мне думается, что так нам с тобою и следует поступить на этот раз.
— Но подумай, какой грех берешь ты на душу, позволяя Шагерстрёму жениться на Шарлотте, если она и впрямь такова, как люди о ней говорят.
— Если бы Шагерстрём пришел ко мне и спросил моего совета, — сказал пастор, — то я знал бы, что ответить ему.
— Вот как! — заметила пасторша. — Ну, и что бы ты ему ответил?
— Я ответил бы ему, что будь я сам холостяком, и притом лет на пятьдесят моложе…
— Что, что? — воскликнула пасторша и села на постели.
— Да, я ответил бы ему, — невозмутимо продолжал пастор, — что будь я холостяком, и притом лет на пятьдесят моложе, и повстречай я девушку столь живую и обаятельную, как Шарлотта, я бы сам к ней посватался.
— Ну и ну! — воскликнула пасторша. — Ты и Шарлотта! Ох, и солоно бы тебе пришлось!
Лицо ее сморщилось и она, всплеснув руками, с громким хохотом повалилась на подушки.
Старик посмотрел на нее чуть обиженно, но она продолжала хохотать. Вскоре он уже и сам смеялся. Их охватил такой приступ веселья, что они угомонились и уснули лишь далеко за полночь.
Поздним вечером в четверг в пасторскую усадьбу в большой дорожной карете приехала полковница Беата Экенстедт. Она приказала остановить карету перед домом, но не вышла из нее, а велела служанке, выбежавшей помочь ей, чтобы та попросила хозяйку выйти на крыльцо. Полковница желала бы сказать ей несколько слов.
Пасторша Форсиус тотчас же появилась на крыльце, приседая в реверансе и улыбаясь во весь рот. Какая радость, какая приятная неожиданность! Не хочет ли милая Беата выйти из экипажа и отдохнуть после долгого пути под этой скромной крышей?
Разумеется, полковница ничего лучшего не желает, но прежде она хочет знать, находится ли еще в доме эта ужасная женщина.
Пасторша сделала удивленное лицо.
— Ты имеешь в виду ту дрянную кухарку, что была у нас, когда ты в последний раз приезжала? Так ей уж давно отказано. На сей раз ты будешь довольна кушаньями.
Но полковница не трогалась с места.
— Не прикидывайся, Гина! Ты отлично знаешь, что я имею в виду ту негодницу, с которой был помолвлен Карл-Артур. Я хочу знать, осталась ли она у тебя в доме.
Теперь уж пасторша принуждена была понять, о ком идет речь. Но что бы ни думала старушка о Шарлотте, она готова была защищать всякого живущего под ее крышей, даже если бы против нее ополчилось все человечество.
— Да простит меня Беата, но ту, которая целых семь лет была нам с Форсиусом вместо дочери, мы не можем так просто выгнать из дому. Тем более что никто не знает, как в действительности обстоит дело.
— У меня есть письмо от сына, у меня есть письмо от Теи Сундлер, у меня есть письмо от нее самой. Мне-то все ясно.
— Если у тебя есть письмо от нее самой, которое доказывает ее вину, то черта с два ты уедешь отсюда, не показав мне его! — вскричала пасторша, которая была до того поражена и взволнована, что не смогла удержаться от бранного слова.
Она приблизилась к маленькой упрямой полковнице, которая съежилась в углу кареты. Казалось, пасторша готова была силой вытащить ее из экипажа.
— Поезжай! Поезжай! — крикнула полковница кучеру.
В этот момент из флигеля вышел Карл-Артур. Он узнал голос матери и бегом пустился к жилому дому усадьбы.
Встреча была самая нежная. Полковница обняла сына и принялась целовать его столь горячо и пылко, как будто он только что избежал смертельной опасности.
— Но разве вы, матушка, не выйдете из кареты? — спросил Карл-Артур, несколько смущенный этими поцелуями в присутствии кучера, форейтора, служанки и пасторши.
— Нет! — объявила полковница. — Я всю дорогу твердила себе, что не смогу спать под одной крышей с женщиной, которая столь бесстыдно предала тебя. Садись со мною, поедем на постоялый двор.
— Ах, да не ребячься же, Беата! — сказала пасторша, которая уже овладела собой. — Если ты останешься, то даю тебе слово, что ты и в глаза не увидишь Шарлотту.
— Но я все равно буду знать, что она поблизости.
— У людей и так довольно пищи для пересудов, — сказала пасторша. — Недоставало еще, чтобы они стали толковать о том, что ты не пожелала остановиться у нас!
— Разумеется, матушка останется здесь, — сказал Карл-Артур. — Я вижу Шарлотту всякий день, и ничего мне не делается!
Услыхав столь решительное высказывание Карла-Артура, полковница беспомощно огляделась вокруг, точно ища выхода. Внезапно она указала рукой на флигель, где жил сын.
— Нельзя ли мне поселиться там, у Карла-Артура? — спросила она. — Рядом с сыном мне, быть может, удастся позабыть об этой ужасной женщине. Милая Регина, — обратилась она к пасторше, — если ты хочешь, чтобы я осталась, позволь мне жить во флигеле! Тебе не придется ничего устраивать там. Мне нужна лишь кровать, и ничего больше.
— Не понимаю, отчего бы тебе не занять комнату для гостей, как обычно, — проворчала пасторша, — но все лучше, чем совсем уезжать.
Она была, право же, сильно раздосадована. Пока карета подъезжала к флигелю, она бормотала про себя, что эта Беата Экенстедт, даром что светская дама, не имеет ни малейшего понятия об истинной учтивости.
Вернувшись в столовую, пасторша увидела, что Шарлотта стоит у раскрытого окна. Она, без сомнения, все слышала.
— Слыхала? Она не желает встречаться с тобой, — сказала пасторша. — Она отказалась даже спать с тобой под одной крышей.
Но Шарлотта, которая только что была свидетельницей нежной встречи матери с сыном и пережила при этом самые счастливые минуты в своей жизни, стояла перед ней довольная и улыбающаяся. Теперь она знала, что жертва ее была не напрасна.
— Что ж, тогда постараюсь не попадаться ей на глаза, — сказала она с величайшим спокойствием и вышла из комнаты.
Пасторша так и ахнула. Она поспешила к Форсиусу.
— Ну, что ты на это скажешь? Видно, Карл-Артур и жена органиста были правы. Ей говорят, что Беата Экенстедт не желает спать с ней под одной крышей, а она улыбается с таким торжеством, точно ее провозгласили королевой Испании.
— Ну, ну, друг мой, — сказал пастор, — потерпим еще немного! Завеса начинает спадать. Я убежден, что полковница поможет нам во всем разобраться.
Пасторша подумала с испугом, что ее Форсиус, который до сих пор, благодарение Богу, сохранял полное душевное здоровье, теперь начинает впадать в детство. Чем может помочь им эта чудачка Беата Экенстедт?
Слова пастора еще больше расстроили ее. Она вышла в кухню и распорядилась, чтобы полковнице постелили во флигеле. Туда же она велела отнести поднос с едой. Затем отправилась к себе в спальню.
«Пускай отужинает там, — думала она. — Там она сможет пестовать своего сыночка, сколько ей вздумается. Я-то надеялась, что она приехала, чтобы распечь его за эту новую помолвку, но она лишь целует его и потворствует ему во всем. Если она думает, что после этого дождется от него радости…»
На другое утро полковница и Карл-Артур вышли к завтраку. Гостья была в наилучшем расположении духа и самым любезным образом беседовала с хозяевами. Но когда пасторша увидела полковницу при дневном свете, та показалась ей увядшей и исхудалой. Пасторша была на много лет старше своей подруги, но все же выглядела гораздо здоровее и бодрее ее. «Жаль мне Беату, — подумала старушка. — Она вовсе не так весела, как хочет казаться».
После завтрака полковница послала Карла-Артура в деревню за Теей Сундлер, с которой она хотела поговорить. Пастор ушел по своим обычным делам, и дамы остались одни.
Полковница тут же заговорила о сыне.
— Ах, милая Гина, — начала она, — я так счастлива, что и сказать не могу. Я выехала из дому сразу же, как только получила письмо от Карла-Артура. Я боялась, что застану его в отчаянии, близком к самоубийству, но нашла его совершенно довольным и счастливым. Удивительно, не правда ли? После такого удара…
— Да, он быстро утешился, — весьма сухо заметила пасторша.
— Знаю, знаю. Эта далекарлийка. Маленькая прихоть, и ничего больше. Пастилка, которую кладут в рот, чтобы отбить неприятный вкус. Разве сможет человек с привычками Карла-Артура ужиться с такой женщиной?
— Видела я ее, — сказала пасторша, — и должна сказать, что она красива. Очень пригожая бабенка.
Лицо полковницы покрылось смертельной бледностью, но лишь на мгновение.
— Мы с Экенстедтом решили не принимать этого всерьез. Мы не станем противиться новой помолвке. Он был так жестоко обманут. Разумеется, он помешался с горя. Если не раздражать его отказом, то он скоро забудет об этой своей причуде.
Нынче утром пасторша вязала с таким ожесточением, что спицы звенели в ее руках. Это был единственный способ сохранить спокойствие, слушая весь этот бессмысленный вздор.
«Милый друг мой, — думала она, — ты ведь умная, проницательная женщина. Так неужто же ты не понимаешь, что из твоей затеи толку не будет?»
Ноздри у нее расширились, морщины пришли в движение; но, чувствуя невыразимую жалость к полковнице, она принудила себя удержаться от смеха.
— Да, таковы нынешние дети; они не терпят возражений от родителей.
— Мы уже совершили ошибку, — сказала полковница, — когда воспротивились желанию сына стать пастором. Это ни к чему не привело. Он лишь отдалился от нас. На сей раз мы намерены не препятствовать его обручению с далекарлийкой. Мы не хотим окончательно потерять его.
Брови пасторши вскинулись высоко вверх.
— Да, ничего не скажешь! Весьма любящие родители! Весьма!
Полковница сказала, что хочет обо всем посоветоваться с Теей Сундлер. Для того она и послала за ней. Эта женщина, кажется, умна и безмерно предана Карлу-Артуру. А он очень доверяет ее суждениям.
Пасторша едва смогла усидеть на месте.
Жена органиста, это жалкое ничтожество, и госпожа полковница Экенстедт, женщина замечательная, несмотря на все ее чудачества! Она не смеет сама вразумить сына! Это должна сделать другая, жена органиста!
— В мое время не помышляли о таких тонкостях, — сказала она.
— После разрыва Карла-Артура с невестой Тея Сундлер написала мне превосходное, успокаивающее письмо, — пояснила полковница.
Едва полковница выговорила эти слова, как пасторша вскочила и хлопнула себя по лбу.
— Да, чуть не забыла! Ты ведь хотела рассказать, что написала тебе об этих печальных событиях сама Шарлотта.
— Можешь прочесть письмо, — сказала полковница, — оно у меня в ридикюле.
Она протянула пасторше сложенный листок, и та развернула его. В нем была лишь одна-единственная строчка:
«Умоляю мою досточтимую свекровь не думать обо мне слишком дурно».
С разочарованным видом пасторша вернула письмо.
— Мне оно ничего не объясняет.
— А для меня оно вполне убедительно, — произнесла полковница с ударением.
Тут пасторше пришло в голову, что гостья все время говорит необычно громким голосом. Это было не свойственно ей, но, вероятно, объяснялось тем, что она была взволнована и несколько выбита из привычной колеи. Вместе с тем пасторша подумала, что Шарлотта, которая, как обычно, режет тряпье в буфетной, должна слышать каждое слово. Оконце в стене, через которое подавались кушанья, закрывалось неплотно. Она сама часто сетовала на то, что малейший шум из буфетной доносится в столовую.
— А что говорит сама Шарлотта? — спросила полковница.
— Молчит. Форсиус собирался было учинить ей допрос, но теперь говорит, что этого не надо. А я ничего не знаю.
— Как странно! — сказала полковница. — Как странно!
Тут пасторша предложила полковнице перейти наверх, в гостиную. И как она прежде об этом не подумала! Такую важную гостью не подобает принимать запросто в столовой.
Но полковница наотрез отказалась перейти в гостиную, которая наверняка не так уютна, как обычные жилые комнаты. Она предпочла остаться в столовой и продолжала все тем же громким голосом говорить о Шарлотте. Чем она занята, где она сейчас? Счастлива ли тем, что выходит замуж за Шагерстрёма?
Вдруг голос полковницы задрожал от слез.
— Я так любила ее! — воскликнула она. — Всего я могла ожидать от нее, но только не этого! Только не этого!
Пасторша услышала, как в буфетной со звоном упали на пол ножницы. «Ей, видно, невмоготу выслушивать все это, — подумала пасторша. — Она не выдержит; сейчас она вбежит сюда и станет оправдываться».
Но из буфетной не доносилось больше ни звука, и Шарлотта оттуда не вышла.
Наконец это мучительное положение было прервано появлением Карла-Артура и Теи Сундлер. Полковница тотчас же отправилась в сад с фру Сундлер и сыном, а пасторша поспешила в кухню, чтобы наколоть сахару, положить печенья и смолоть кофе. Все это могли бы сделать и без нее, но ей казалось, что это успокоит ее.
Хлопоча на кухне, она не переставала думать о записке, которую Шарлотта послала своей свекрови. Отчего она написала ей так коротко? Пасторша вспомнила, как Шарлотта явилась однажды к завтраку и пальцы у нее были измараны чернилами. Но она не могла бы перепачкаться до такой степени, если бы написала только эту строчку. Она, должно быть, написала еще одно письмо. Помнится, это было во вторник? День спустя после первого сватовства. Тут надо кое-что разузнать.
Между тем она велела служанке накрыть стол для кофе в большой сиреневой беседке. Сегодня ради знатной гостьи пасторша решила после завтрака устроить праздничный кофе.
«Шарлотта, верно, написала длинное письмо, — думала пасторша. — Но что она сделала с ним? Отослала его? Или разорвала?»
Эти мысли продолжали занимать ее и за кофейным столом, и она, против своего обыкновения, не раскрывала рта. Зато фру Сундлер, которая сидела тут же, болтала без умолку. Пасторше казалось, что она походит на раздувшуюся лягушку из басни, столь важной и чванливой сделалась она, поняв, что знатные господа нуждаются в ее помощи. Прежде старушка находила ее всего лишь смешной и жалкой; теперь же она почувствовала неприязнь к ней. «Она важничает и радуется в то время, как все мы в таком горе, — думала пасторша. — Она дурная женщина».
Но, само собою, пасторша любезно предлагала ей еще чашечку кофе и усиленно потчевала своим превосходным печеньем. Законы гостеприимства должны соблюдаться, даже если под твоей крышей находится злейший враг.
После кофе пасторша снова отправилась на кухню. Полковница уезжала во втором часу, и пасторша намеревалась пригласить ее отобедать перед дорогой. Старушке не хотелось ударить в грязь лицом, и она решила сама присмотреть за приготовлением кушаний.
В час дня фру Сундлер зашла на кухню проститься. Полковница с сыном все еще сидели в беседке, но ей нужно было спешить домой, чтобы приготовить мужу обед.
Пасторша, которая стояла, наклонившись над кастрюлей с бульоном, отложила в сторону шумовку и проводила фру Сундлер до прихожей. Она приседала, извинялась и просила передать поклон органисту.
Она думала, что Тея Сундлер должна бы понять, до чего ей некогда. Но та стояла у дверей целую вечность и, схватив старушку за руку, без конца распространялась о том, как ей жаль полковницу и какая неприятность эта новая помолвка Карла-Артура.
В этом пасторша была всецело с нею согласна.
Жена органиста еще крепче сжала ее руку. Она сказала, что не может уйти, не справившись о том, как поживает Шарлотта.
— Вот что я тебе скажу, — ответила пасторша. — Она сидит вон в той комнате и режет тряпье. Войди и сама спроси ее!
Они находились у самых дверей буфетной; пасторша с внезапной решимостью отворила дверь и почти толкнула фру Сундлер через порог.
«Знаю я, чего тебе хочется, — подумала она. — Шарлотта всегда смотрела на тебя свысока, а теперь ты хочешь увидеть ее униженной. Ах ты жаба! Надеюсь, Шарлотта примет тебя так, как ты заслуживаешь».
— Ха-ха-ха! — расхохоталась она. — Хотелось бы мне хоть одним глазком взглянуть на эту встречу.
Она на цыпочках прокралась к двери столовой, неслышно отворила ее и секунду спустя уже стояла у оконца в буфетную.
Она чуть приоткрыла оконце и теперь достаточно хорошо видела всю комнату и Шарлотту, сидящую в окружении старых платьев, принадлежавших пасторше Форсиус и прежним пасторшам. Шарлотта раскладывала отдельно зеленые, синие и пестрые лоскутки, а в ларе лежал целый клубок цветных полос, уже сшитых и намотанных. Она, как видно, не теряла времени даром.
Шарлотта сидела спиной к Tee Сундлер, которая нерешительно остановилась у двери.
«Вот как, дальше она идти не осмеливается, — обрадовалась пасторша. — Начало неплохое. Думаю, что ей предстоят веселенькие минуты».
Она видела, что Тея Сундлер придала своему лицу выражение одновременно сочувственное и ободряющее, и слышала, как она сказала голосом участливым и кротким, каким говорят с больными, арестантами и бедняками:
— Здравствуй, Шарлотта!
Шарлотта не ответила. Она сидела с ножницами в руках, но резать перестала.
Легкая усмешка появилась на лице Теи Сундлер. Она обнажила свои острые зубки. Это длилось всего лишь мгновение, но и его было довольно, чтобы пасторша поняла, что за птица эта Сундлер.
Теперь Тея Сундлер снова была сама кротость и участливость. Она сделала шаг в комнату и заговорила благожелательным и ласковым тоном, каким говорят с бестолковой прислугой или капризным ребенком.
— Здравствуй, Шарлотта.
Но Шарлотта не шевелилась.
Тогда Тея Сундлер наклонилась, чтобы увидеть ее лицо. Быть может, она думала, что Шарлотта плачет из-за того, что мать Карла-Артура не желает встречаться с ней. Но при этом локоны фру Сундлер задели плечо Шарлотты, которое оказалось обнаженным, потому что ее шейная косынка соскользнула во время работы.
Едва лишь локоны коснулись плеча, как Шарлотта встрепенулась. И в тот же миг, точно хищная птица добычу, схватила она эти отлично завитые локоны и, лязгнув ножницами, отхватила их напрочь.
Нападение это не было заранее обдуманным. Расправившись с Теей, Шарлотта вскочила со стула и несколько озадаченно посмотрела на дело своих рук. Тея Сундлер завопила от ужаса и негодования. Хуже этого с ней ничего не могло приключиться. Локоны были ее гордостью, ее единственным украшением. Теперь она не сможет показаться на людях, пока они не отрастут. Тея Сундлер снова испустила горестный и гневный вопль.
В кухне, находившейся рядом, вдруг поднялся невероятный шум. Задребезжали крышки кастрюль, застучали ступки, с грохотом упали на пол дрова, заглушив все остальные звуки. Полковница и Карл-Артур сидели в саду и, разумеется, ничего не могли слышать. Никто не пришел на помощь Tee Сундлер.
— Что тебе тут нужно? — спросила Шарлотта. — Я молчу ради Карла-Артура, но ведь не думаешь же ты, что я так проста и не понимаю, что все это ты натворила.
С этими словами она приблизилась к дверям и распахнула их.
— Убирайся вон!
Одновременно она лязгнула ножницами, и этого было довольно, чтобы Тея Сундлер стрелой вылетела из комнаты.
Пасторша осторожно затворила оконце. Затем она всплеснула руками и расхохоталась.
— Боже ты мой! — воскликнула она. — Привелось-таки мне увидать это! Вот уж будет чем позабавить моего старика!
Но внезапно лицо ее сделалось серьезным.
— Милое дитя! — пробормотала она. — Бедняжка молчит и терпит от нас напраслину. Нет, надо положить этому конец.
Минуту спустя пасторша тихонько пробралась по лестнице наверх. Бесшумно, как вор, прошмыгнула она в комнату Шарлотты.
Она не стала осматривать ее, а направилась прямо к изразцовой печи. Там она нашла несколько разорванных и скомканных листков бумаги.
— Прости мне, господи! — произнесла она. — Ты знаешь, что я впервые в жизни без позволения читаю чужое письмо.
Она унесла исписанные страницы к себе в спальню, надела очки и прочитала.
— Вот, вот! — сказала она, окончив чтение. — Это и есть настоящее письмо. Так я и думала.
Держа письмо в руке, она спустилась с лестницы, намереваясь показать его полковнице. Но выйдя во двор, она увидела, что гостья сидит с сыном на скамье перед флигелем.
С какой нежностью она склонилась к нему! Сколько обожания и преданности в ее взоре, устремленном на сына!
Пасторша остановилась. «Господи, да как же у меня хватит духу прочесть ей все это?» — подумала она.
Старушка повернулась и пошла к Форсиусу.
— Ну, старик, сейчас ты прочтешь кое-что приятное, — сказала она и расправила перед ним листки. — Я нашла это в комнате Шарлотты. Наша милая девочка бросила обрывки в печку, но позабыла сжечь их. Почитай-ка! Хуже тебе от этого не станет.
Старый пастор видел, что старушка его выглядит гораздо веселее и бодрее, чем выглядела все эти злосчастные дни. Она, видно, думает, что ему пойдет на пользу, если он прочтет это письмо.
— Так вот оно что! — сказал он, дочитав до конца. — Но отчего же это письмо не было отправлено?
— Кабы я знала! — ответила пасторша. — Я, во всяком случае, понесла показать это письмо Беате. Но когда я вышла и увидела, с какой любовью она смотрит на сына, то решила сперва посоветоваться с тобой.
Пастор встал и посмотрел в окно на полковницу.
— В том-то и все дело, — сказал он, понимающе кивнув головой. — Видишь ли, Гина, друг мой сердечный, Шарлотта не могла послать это письмо такой матери, как Беата. Оттого-то оно и было брошено в печь. Она решила молчать. Ей невозможно оправдать себя. И мы тоже ничего тут не можем поделать.
Старики вздохнули, сокрушаясь тем, что не могут немедля обелить Шарлотту в глазах людей, но в глубине души они почувствовали несказанное облегчение.
И, встретившись с гостьей за обеденным столом, оба они были в наилучшем расположении духа.
Как ни странно, но и в полковнице заметна была такая же перемена. В ее веселости не было больше ничего напускного, как утром. В нее точно вдохнули новую жизнь.
Пасторше подумалось, уж не Тея ли Сундлер была виновницей этой перемены. И так оно на самом деле и было, хотя не совсем по той причине, какую предполагала пасторша.
Полковница сидела с Карлом-Артуром на скамье перед флигелем, как вдруг из дома стремглав вылетела Тея Сундлер, точно голубка, побывавшая в когтях у ястреба.
— Что это с твоим другом Теей? — спросила полковница. — Гляди-ка, она мчится сломя голову и прикрывает щеку рукой! Беги, Карл-Артур, и перехвати ее у калитки. За ней, верно, гонится пчелиный рой. Спроси, не можешь ли ты ей чем помочь!
Карл-Артур поспешил выполнить просьбу матери, и хотя фру Сундлер отчаянно махала ему рукой, чтобы он не приближался, он все-таки настиг ее у калитки.
Возвратившись к матери, он весь кипел от негодования.
— Опять эта Шарлотта! Право же, она переходит всякие границы. Вообрази, когда фру Сундлер зашла к ней спросить, как она поживает, Шарлотта улучила минуту и обрезала ей локоны с одной стороны.
— Что ты говоришь! — воскликнула полковница, не в силах сдержать улыбки. — Ее красивые локоны! Она, должно быть, выглядит ужасно.
— Это была месть, матушка, — сказал Карл-Артур. — Фру Сундлер раскусила Шарлотту. Это она раскрыла мне глаза на нее.
— Понимаю, — сказала полковница.
Несколько секунд она молча сидела, размышляя о чем-то. Затем обратилась к сыну:
— Не будем более говорить ни о Tee, ни о Шарлотте, Карл-Артур. У нас осталось всего несколько минут. Поговорим лучше о тебе и о том, как ты будешь наставлять нас, бедных грешников, на путь истинный.
Позднее, за обедом, полковница, как уже сказано, была, по своему обыкновению, веселой и оживленной. Они с пасторшей состязались в остроумии и наперебой рассказывали забавные истории.
Время от времени полковница бросала взгляд на оконце в стене. Она, наверно, думала о том, каково-то там Шарлотте в ее заточении. Она думала и о том, тоскует ли по ней эта девушка, которая всегда так преданно любила ее.
После обеда, когда карета уже стояла у крыльца, полковница ненадолго осталась в столовой одна. В мгновение ока очутилась она около оконца и открыла его. Перед ней было лицо Шарлотты, которая весь день тосковала по ней, а теперь притаилась у оконца в надежде хотя бы поймать взгляд ее милых глаз.
Полковница быстро обхватила лицо девушки своими мягкими ладонями, притянула его к себе и осыпала поцелуями. Между поцелуями она отрывисто шептала:
— Любимая моя, сможешь ли ты потерпеть и не открывать правды еще несколько дней или в крайнем случае несколько недель? Все будет хорошо! Я, верно, изрядно помучила тебя! Но ведь я ничего не понимала, пока ты не обрезала ей локоны. Мы с Экенстедтом сами займемся этим делом. Можешь ты потерпеть ради меня и Карла-Артура? Он снова будет твой, дитя мое. Он снова будет твой!
Кто-то взялся за ручку двери. Оконце мгновенно захлопнулось, и через несколько минут полковница Экенстедт уже сидела в карете.
Богач Шагерстрём был совершенно убежден, что из него вышел бы ветрогон и бездельник, если бы в юности ему не сопутствовало особое счастье.
Сын богатых и знатных родителей, он мог бы расти в роскоши и праздности. Он мог бы спать на мягкой постели, носить щегольское платье, наслаждаться обильной и изысканной пищей так же, как его братья и сестры. И это при его склонностях отнюдь не пошло бы ему на пользу. Он понимал это лучше чем кто-либо другой.
Но ему привелось родиться безобразным и неуклюжим. Родители, и в особенности мать, решительно не выносили его. Они не могли понять, каким образом появился у них этот ребенок с огромной головой, короткой шеей и коренастым туловищем. Сами они были красивыми и статными, и все остальные дети у них были как ангелочки.
А этого Густава им, как видно, подменили, и оттого обращались они с ним как с подкидышем.
Разумеется, не так уже весело было чувствовать себя гадким утенком. Шагерстрём охотно признавал, что много раз ему бывало очень горько, но в зрелые лета он стал почитать это за великое благодеяние судьбы. Если бы он всякий день слышал от матери, что она его любит, если бы у него, как у братьев, карманы были всегда полны денег, он был бы конченым человеком. Он вовсе не хотел этим сказать, что его братья и сестры не стали весьма достойными и превосходными людьми, но, быть может, у них от природы нрав был лучше, и счастье не портило их. Ему же это было бы только во вред.
То, что ему столь трудно давалась латынь, то, что ему приходилось по два года сидеть в каждом классе, — все это, на его взгляд, было проявлением великой милости к нему госпожи Фортуны. Разумеется, он понял это не сразу, а гораздо позднее. Именно благодаря этому отец взял его из гимназии и отослал в Вермланд, учеником к заводскому управляющему.
И тут судьба снова позаботилась о нем и устроила так, что он попал в руки жадного и жестокого человека, который даже, пожалуй, лучше, чем его родители, способен был дать ему требуемое воспитание. У него Шагерстрёму не пришлось нежиться на пуховиках. Хорош он был и на тонком соломенном тюфяке. У него он научился есть подгорелую кашу и прогорклую селедку. У него научился он трудиться с утра до вечера без всякой платы и с твердым убеждением, что за малейшую провинность получит пару добрых оплеух. В то время все это было не так уж весело, но теперь богач Шагерстрём понимал, что вечно должен быть благодарен судьбе, которая научила его спать на соломе и жить на гроши.
Пробыв в учениках достаточно долгое время, он стал заводским конторщиком и тогда же получил место в Крунбеккене, близ Филипстада, у заводчика Фреберга. У него был теперь добрый хозяин, обильная и вкусная еда за хозяйским столом и небольшое жалованье, на которое он смог купить себе приличное платье. Жизнь его стала счастливой и благополучной. Это, может быть, не пошло бы ему на пользу, но судьба по-прежнему заботилась о нем и не позволила ему наслаждаться безмятежным счастьем. Не пробыв и месяца в Крунбеккене, он влюбился в молодую девушку, приемную дочь и подопечную заводчика Фрёберга. Ничего ужаснее с ним не могло бы приключиться, потому что девушка эта была не только ослепительной красавицей, умницей и всеобщей любимицей. Она была еще вдобавок наследницей заводов и рудников, стоивших миллионы.
Любой заводской конторщик, осмелившийся поднять на нее взор, показался бы дерзким наглецом, а уж тем более тот, кто был безобразен и неуклюж, кто считался гадким утенком в собственной семье, кто ниоткуда не получал помощи и вынужден был пробивать дорогу собственными силами. С первого же мгновения Шагерстрём понял, что ему остается лишь таить свою любовь про себя так, чтобы ни одна живая душа не догадалась о ней. Ему оставалось лишь молча смотреть на молодых лейтенантов и студентов, которые толпами приезжали в Крунбеккен на Рождество и в летние месяцы, чтобы увиваться за юной красавицей. Ему оставалось лишь стискивать зубы и сжимать кулаки, слушая их похвальбу и рассказы о том, что они танцевали с ней столько-то раз за вечер, и что они получили от нее столько-то цветков в котильоне,[49] и что она подарила им столько-то взглядов и столько-то улыбок. И хоть место у него было превосходное, но радости от него было не много, потому что он нес свою несчастную любовь, как тяжкое бремя.
Она преследовала его за работой в будни и на охоте по воскресеньям. Любовные муки несколько ослабевали, лишь когда он погружался в огромные фолианты по горному делу, стоявшие на полке в конторе, которые до него никому не приходило в голову даже перелистать.
Разумеется, позднее он понял, что его несчастная любовь также была отличной воспитательницей, но примириться с нею он никогда не смог. Слишком уж тяжелым было это испытание.
Молодая девушка, которую он любил, не была с ним ни холодна, ни приветлива. Так как он не танцевал и не делал никаких попыток сблизиться с нею, она едва ли имела когда-нибудь случай говорить с ним.
Но вот однажды летним вечером молодежь развлекалась танцами в большой зале Крунбеккена, а Шагерстрём, по своему обыкновению, стоял у двери, провожая глазами каждое движение любимой. Вовек не забудет он, как был поражен, когда она в перерыве между танцами подошла к нему.
— Я полагаю, вам, господин Шагерстрём, следует отправиться на покой, — сказала она. — Уже двенадцать часов, а вам ведь вставать в четыре. Мы-то можем спать, сколько нам вздумается, хоть до полудня.
Он немедленно поплелся вон и спустился в контору. Он ведь отлично понимал, что ей надоело смотреть, как он торчит у двери. Она говорила с ним самым дружеским тоном, и лицо у нее было приветливое, но ему и в голову не приходило объяснить ее поступок тем, что она расположена к нему и что ей жалко смотреть, как он утомляет себя, стоя без толку у двери.
В другой раз она с двумя своими кавалерами отправилась на рыбную ловлю. Шагерстрём сидел на веслах. День был знойный, а лодка переполнена, но он тем не менее чувствовал себя счастливым, потому что она сидела на корме, как раз напротив него, и он мог все время любоваться ею.
Когда по возвращении домой они пристали к берегу, Шагерстрём помог ей выйти из лодки. Она весьма любезно поблагодарила его, но тотчас же вслед за этим прибавила, как бы боясь, что он превратно истолкует ее благосклонность:
— Не понимаю, отчего бы вам, господин Шагерстрём, не поступить в горное училище в Фалуне? Ведь не может же сын президента[50] довольствоваться скромной должностью конторщика.
Ну, разумеется, она заметила, как он в лодке пожирал ее глазами, и поняла, что он боготворит ее. Тяготясь этим, она решила отделаться от него. Он не мог и помыслить истолковать ее слова так, что она интересуется его будущим и, услыхав от опекуна, что из Шагерстрёма может выйти дельный горнопромышленник, если он получит надлежащее образование, задумала таким путем уменьшить пропасть, разделяющую дочь богатого заводовладельца и скромного конторщика.
Но раз она так пожелала, он тотчас же написал родителям и попросил у них помощи для обучения в горном училище. Он и в самом деле получил то, чего просил. Спору нет, ему куда приятнее было бы принять эти деньги, если бы отец в сопроводительном письме не выразил надежду, что здесь он добьется больше толку, нежели в стокгольмской гимназии, и если бы в каждой строке этого письма не чувствовалась твердая убежденность родителей в том, что ничего путного из него не выйдет, окончи он хоть целый десяток горных училищ. Но позднее он понял, что все это произошло благодаря его счастливой судьбе, которая по-прежнему пеклась о нем, стремясь сделать из него человека.
Во всяком случае, он не мог отрицать, что в горном училище провел время с пользой, что наставники были им довольны и что сам он с жадностью набросился на учение. Он был бы совершенно удовлетворен своим положением, если бы все время не думал о той, которая осталась в Вермланде, и не вспоминал о многочисленных обожателях, увивавшихся вокруг нее.
Когда он наконец прошел двухгодичный курс обучения — и, надо признать, весьма успешно, — опекун его любимой написал ему и предложил место управляющего в Старом Заводе, самом большом и лучшем из ее заводов. Это было превосходное предложение, и, разумеется, гораздо более блестящее, чем мог бы ожидать двадцатитрехлетний юноша. Шагерстрём был бы безмерно счастлив, если бы не понял тотчас же, что за этим предложением стоит она. Он не отважился предположить, что она выказывает ему доверие и хочет дать ему случай отличиться. Нет, предложение опекуна могло означать лишь то, что она самым деликатным образом намерена воспрепятствовать его возвращению в Крунбеккен. Она отнюдь не настроена к нему враждебно, она охотно желала бы помочь ему, но выносить его присутствие ей невмоготу.
Он решил уступить ее желанию и, должно быть, никогда более не показался бы ей на глаза, если бы перед вступлением в новую должность ему не пришлось заехать в Крунбеккен за инструкциями.
Когда он прибыл в усадьбу, заводчик Фрёберг попросил его зайти в господский дом к дамам, поскольку его питомица также желала бы дать ему некоторые наставления.
Он направился в маленькую гостиную, где дамы обыкновенно сидели за рукоделием, и она тотчас же пошла к нему, протянув руки, как обычно встречают человека, по которому сильно стосковались. К ужасу своему, Шагерстрём увидел, что кроме нее в гостиной никого нет. Впервые в жизни они оказались наедине. Уже одно это заставило сердце его забиться сильнее, а тут еще она вдобавок со свойственной ей приветливостью и прямотой сказала, что в Старом Заводе, где он будет управляющим, есть прекрасный, просторный господский дом, так что теперь он вполне может подумать о женитьбе.
Он не в силах был ответить ни слова, до того больно сделалось ему при мысли, что ей мало удалить его из Крунбеккена, она к тому же хочет принудить его жениться. Ему казалось, что он этого не заслужил. Ведь он никогда не был навязчивым.
Но она продолжала все с той же прямотой:
— Это лучший из моих заводов. Я всегда мечтала, что буду жить там, когда выйду замуж.
Это было бы вполне ясно кому угодно, но у Шагерстрёма с малолетства были более строгие наставники, нежели у других. Он повернулся к двери, чтобы удалиться.
Она опередила его, подошла к дверям и положила руку на задвижку.
— Я столько раз отказывала женихам, — сказала она, — что, должно быть, будет лишь справедливо, если теперь откажут мне.
Он крепко схватил ее за руку, стараясь открыть дверь.
— Не играйте мною, — сказал он. — Для меня это слишком серьезно.
— И для меня также, — ответила она, пристально посмотрев ему в глаза.
И лишь в это мгновение Шагерстрём понял, сколь благосклонна была к нему судьба. Одиночество, тоска, лишения, которыми до сих пор в избытке награждала его жизнь, — все это суждено было ему лишь затем, чтобы теперь невыразимое, нечеловеческое блаженство могло целиком заполнить его душу, в которой не должно было быть места ни для чего другого.
Когда Шагерстрём после трехлетнего супружества лишился своей горячо любимой жены, обнаружилось, что она оставила завещание, согласно которому все ее состояние должно было перейти к мужу, в случае если она умрет бездетной прежде него. И после того как был произведен раздел наследства и выплачены небольшие суммы, завещанные престарелым слугам и дальним родственникам, Шагерстрём сделался обладателем огромного состояния.
Когда формальности были закончены, служащие во владениях Шагерстрёма облегченно вздохнули. Все были рады тому, что эти многочисленные рудники и заводы по-прежнему будут сосредоточены в одних руках, а то, что хозяином их стал к тому же дельный и знающий горнопромышленник, многие сочли за особую милость провидения.
Но вскоре после того, как Шагерстрём вступил во владение наследством, управляющие, инспекторы, арендаторы, лесообъездчики — словом, все, кто надзирал за его владениями, стали подозревать, что радости от нового хозяина им будет немного. Шагерстрём продолжал жить в Стокгольме, что уже само по себе было неудобно, но с этим можно было бы еще кое-как примириться, если бы он по крайней мере отвечал на письма. Между тем он чаще всего пренебрегал и этим. Нужно было делать закупки кровельного железа и сбывать прутковое. Нужно было составлять контракты на поставки угля и древесины. Необходимо было назначать людей на должности, ремонтировать дома, выплачивать по счетам. Но Шагерстрём не слал ни денег, ни писем. Время от времени он уведомлял, что письмо получено и ответ вскоре последует, но так и не выполнял своих обещаний.
За несколько недель дела пришли в полное расстройство. Одни управляющие бездействовали, скрестивши руки на груди, другие стали действовать на свой страх и риск, что было, пожалуй, еще хуже. Всем стало ясно, что Шагерстрём не тот человек, который способен управлять всем этим огромным богатством.
Больше других досадовал, пожалуй, заводчик Фрёберг из Крунбеккена. Шагерстрём всегда был его любимцем, и он многого ждал от него. Как ни глубока была скорбь Фрёберга по чудесной, жизнерадостной юной воспитаннице, которой больше не было на свете, он все же несколько утешался мыслью, что все эти красивые поместья, эти обширные лесные угодья, эти мощные водопады, эти доходные рудники, заводы, кузницы попали в хорошие руки.
Он знал, что Шагерстрём превосходно подготовлен для роли крупного промышленника. Первый год супружеской жизни Шагерстрём с женой по совету опекуна провели за границей. Из писем, которые они ему слали, Фрёберг знал, что они не тратили время на беготню по картинным галереям и осмотр памятников. Нет, эти благомыслящие люди изучали горное дело в Германии, фабричное дело в Англии, сельское хозяйство в Голландии. В этом они были неутомимы. Иной раз Шагерстрём жаловался. «Мы проезжаем мимо красивейших мест, — писал он, — но у нас не хватает времени на то, чтобы осмотреть их. Мы озабочены лишь тем, чтобы почерпнуть как можно больше полезных сведений. Это делается по настоянию Дизы. Что до меня, то я, грешный, готов жить только нашей любовью».
В последнее время они обосновались в Стокгольме. Они купили большой особняк, устроились на широкую ногу, жили открыто, без конца принимая гостей. Это также делалось по совету опекуна. Шагерстрём был теперь на виду. Он должен был научиться обхождению с самыми важными сановными лицами в государстве, приобрести светский лоск, завязать влиятельные знакомства, заручиться доверием сильных мира сего.
Можно понять, что хотя хозяин Крунбеккена не имел больше никакого касательства к делам Шагерстрёма, он все же был весьма ими обеспокоен. Он непременно хотел поговорить с Шагерстрёмом, спросить, что с ним стряслось, побудить его взяться за дело.
В один прекрасный день он призвал к себе одного из своих конторщиков — молодого человека, который появился в Крунбеккене почти одновременно с Шагерстрёмом и был его близким другом и приятелем.
— Послушайте, душка Нюман, — сказал заводчик Фрёберг, — с Шагерстрёмом, должно быть, что-то неладно. Отправляйтесь тотчас же в Стокгольм и привезите его сюда. Возьмите мою карету. Если вернетесь без него, вам будет отказано от места.
Конторщик Нюман стоял, точно громом пораженный. Места в Крунбеккене он не хотел бы лишиться ни за какие блага в мире. Собственно, он был весьма способный малый, но до крайности ленивый, а тут ему посчастливилось стать до такой степени необходимым дамской половине семьи хозяина, что он почти совершенно забросил конторскую работу. Он должен был играть в вист со старой госпожой, читать вслух молодым барышням, срисовывать для них узоры, сопровождать их во время верховых прогулок и быть их преданным и послушным кавалером. Без душки Нюмана не обходилась ни одна увеселительная затея. Он был вполне доволен своей участью и не желал никаких перемен.
Итак, конторщик Нюман отправился в Стокгольм, чтобы спасти не только Шагерстрёма, но и самого себя. Он ехал день и ночь и утром, в восьмом часу, прибыл на место. Он остановился на постоялом дворе, тотчас же заказал лошадей на обратный путь, наскоро позавтракал и отправился к Шагерстрёму.
Он позвонил и сказал отворившему дверь лакею, что хочет повидать Шагерстрёма. Слуга ответил, что господина Шагерстрёма увидеть нельзя. Он ушел со двора.
Конторщик назвал свое имя и просил передать, что послан с важным поручением от заводчика Фрёберга. Через час он зайдет опять.
Ровно час спустя Нюман снова был у Шагерстрёма. Он подъехал к дому в карете Фрёберга, запряженной свежими лошадьми, с припасами на дорогу, словом, совершенно готовый в обратный путь.
Но в передней его встретил лакей и сказал, что хозяин просил господина Нюмана пожаловать позднее, так как он будет занят на важном заседании. В голосе слуги Нюману послышались некоторая принужденность и смущение. Он заподозрил, что лакей обманывает его, и спросил, где будет происходить заседание.
— Господа собрались здесь, в большой зале, — ответил лакей, и Нюман увидел, что в прихожей и вправду висит множество шляп и пальто.
Недолго думая, он также снял с себя пальто и шляпу и протянул их лакею.
— Надеюсь, в доме найдется комната, где я мог бы подождать, — сказал он. — У меня нет охоты бродить по улицам. Я ехал всю ночь, чтобы прибыть сюда к сроку.
Видно было, что слуга колеблется, впускать ли его, но Нюман не успокоился, покуда не был введен в небольшой кабинет, находящийся перед залой.
Вскоре через кабинет прошли два господина, которые должны были присутствовать на заседании. Шедший впереди слуга распахнул перед ними двери. Конторщик Нюман воспользовался случаем и бросил взгляд внутрь залы. Он увидел множество почтенных сановитых старцев, сидящих вокруг большого стола, заваленного документами. Он заметил также, что все эти документы написаны на гербовой бумаге.
«Что за притча? — удивился он. — Эти бумаги похожи на купчие или закладные. Шагерстрём, видно, затевает какое-то большое дело».
Тут же он заметил, что самого Шагерстрёма среди сидящих за столом нет.
Что бы это могло значить? Ведь если Шагерстрём не принимает участия в заседании, то он мог бы поговорить с ним, Нюманом.
Наконец из залы в кабинет вышел один из господ. Это был королевский секретарь, которого Нюман встречал в Крунбеккене в те времена, когда тот в числе других приезжал свататься к богатой невесте. Он поспешил к нему навстречу.
— Ба! да это вы, душка Нюман… то есть, простите, господин Нюман, — произнес секретарь. — Рад видеть вас в Стокгольме. Как дела в Крунбеккене?
— Не могли бы вы устроить так, чтобы я смог поговорить с Шагерстрёмом? — спросил бухгалтер. — Я ехал день и ночь, у меня важное дело, а я никак не могу его повидать.
Секретарь взглянул на часы.
— Боюсь, что вам, господин Нюман, придется на часок-другой запастись терпением и подождать, пока не кончится заседание.
— Но о чем же они совещаются?
— Не уверен, что я имею право говорить об этом сейчас.
Конторщик подумал о приятной должности, которую он исправлял при старой госпоже и барышнях, и осмелился высказать дерзкую догадку.
— Я знаю, что Шагерстрём намерен сбыть с рук все свои владения, — сказал он.
— Вот как! Стало быть, у вас там уже известно об этом, — отозвался секретарь.
— Да, это мы знаем, но нам неизвестно, кто их покупает.
— Покупает! — воскликнул секретарь. — Какое там покупает! Все свое состояние Шагерстрём жертвует на богоугодные дела — в масонский приют, вдовьи кассы[51] и прочее. Однако прощайте, спешу! Я должен буду составить дарственную после того, как господа в зале договорятся об условиях.
Бухгалтер, задыхаясь, разевал рот, точно рыба, выброшенная на берег. Если он приедет домой с этакой вестью, старик Фрёберг до того рассвирепеет, что он, Нюман, и часу не останется на своей приятной должности в Крунбеккене. Что же делать? Что бы такое придумать?
В тот миг, когда секретарь уже готов был исчезнуть в дверях, Нюман схватил его за рукав.
— Вы не могли бы передать Шагерстрёму, что мне непременно надо переговорить с ним? Скажите, что это очень важно. Скажите, что сгорел Старый Завод!
— Да, да, разумеется! Такое несчастье!
Спустя несколько минут в дверях появился маленький, смертельно бледный человек, до крайности исхудалый, с покрасневшими глазами.
— Что тебе надо? — обратился он резко и коротко к Нюману, точно раздосадованный тем, что ему докучают.
Конторщик снова разинул рот от удивления и не в силах был вымолвить ни слова. Боже, что сталось с Шагерстрёмом! Разумеется, красавцем он не был никогда, но в те времена, когда он бродил в Крунбеккене, томимый любовной тоской, в нем было что-то неуловимо привлекательное. Теперь же Нюман попросту испугался за своего бывшего приятеля.
— Что ты сказал? — снова заговорил Шагерстрём. — Старый Завод сгорел?
Конторщик прибегнул к этой маленькой вынужденной лжи лишь только затем, чтобы встретиться с Шагерстрёмом. Но теперь он решил покуда в обмане не признаваться.
— Да, — ответил он, — в Старом Заводе был пожар.
— И что же сгорело? Господский дом?
Конторщик Нюман пристальнее вгляделся в Шагерстрёма и увидел его потухший взгляд и поредевшие на висках волосы.
«Нет, тут господского дома мало, — подумал он. — Тут требуется основательная встряска!»
— О нет; смею сказать, это было бы еще полбеды.
— Что же тогда? Кузница?
— Нет, сгорел большой старый заводской дом, где жило двадцать семей. Две женщины сгорели заживо, сотня людей лишилась крыши над головой. Те, кто спасся, выбежали в чем мать родила. Ужасная беда. Сам я этого не видел. Меня послали за тобой.
— Управляющий ничего мне об этом не написал, — сказал Шагерстрём.
— А что толку писать тебе? Бёрьессон прислал нарочного к папаше Фрёбергу за помощью, но старик решил, что с него довольно. Этим придется тебе самому заняться.
Шагерстрём позвонил, вошел лакей.
— Я тотчас же еду в Вермланд! Вели Лундману приготовить карету.
— Позволь! — вмешался Нюман. — Со мною как раз карета Фрёберга и свежие лошади; они стоят у крыльца. Переоденься лишь в дорожное платье, и мы можем сию же минуту отправиться в путь.
Шагерстрём готов был уже послушаться его, но внезапно провел рукой по лбу.
— Заседание! — сказал он. — Это очень важно. Я смогу выехать не раньше, чем через полчаса.
Но в расчеты конторщика Нюмана вовсе не входило позволить Шагерстрёму подписать дарственную на все свое состояние.
— Да, разумеется, полчаса — не ахти какой большой срок, — сказал он. — Но для тех, кто лежит в осеннюю стужу на голой земле, он может показаться чересчур долгим.
— Отчего они лежат на голой земле? — спросил Шагерстрём. — Есть ведь господский дом.
— Бёрьессон, должно быть, не решился поместить их туда без твоего позволения.
Шагерстрём все еще колебался.
— Думаю, что Диза Ландберг наверняка прервала бы заседание, получи она подобную весть, — вставил конторщик.
Шагерстрём бросил на него сердитый взгляд. Он вошел в залу и вскоре вернулся.
— Я сказал им, что заседание откладывается на неделю.
— Тогда едем!
Нельзя сказать, что Нюман был особенно приятно настроен, возвращаясь в Вермланд в обществе Шагерстрёма. Он терзался мыслью, что солгал о пожаре, и порывался признаться Шагерстрёму в своем вынужденном обмане, но не смел этого сделать.
«Если я скажу ему, что никаких сгоревших и бездомных нет, он тотчас же повернет назад в Стокгольм, — думал Нюман, — это у меня единственная зацепка».
Он попытался придать мыслям Шагерстрёма иное направление и принялся без устали молоть языком, рассказывая разные разности из быта горнопромышленников. Тут были и меткие, забавные высказывания старых, преданных слуг, и проделки хитроумных углепоставщиков, обводивших вокруг пальца неопытных инспекторов, и слухи об открытии богатых залежей руды вблизи Старого Завода, и описание аукциона, на котором обширные лесные угодья пошли с молотка по бросовой цене.
Он не умолкал ни на минуту, точно от этой болтовни зависела его жизнь. Но Шагерстрём, которому, должно быть, показалось, что Нюман слишком уж неуклюже пытается пробудить его интерес к делам, прервал конторщика:
— Я не могу оставить себе это наследство. Я намерен раздать его. Диза не поверила бы, что я о ней скорблю, если бы я его принял.
— Ты должен принять его не как благо, а как крест, — возразил Нюман.
— Я не в силах, — ответил Шагерстрём, и в голосе его было такое отчаяние, что Нюман не решился больше прекословить.
Следующий день прошел так же. Конторщик надеялся, что когда они выедут из города, Шагерстрём несколько приободрится, увидя себя среди полей и лесов, но никаких улучшений в его состоянии не замечалось. Нюман начал не шутя опасаться за своего старого друга.
«Он долго не протянет, — думал конторщик. — Вот только сбудет с рук наследство, а потом ляжет и умрет. Он совершенно убит горем».
И теперь уже не только ради того, чтобы сохранить за собою место в Крунбеккене, но и чтобы спасти от гибели своего друга, он снова попытался придать его мыслям другое направление.
— Подумай обо всех, кто трудился в поте лица, создавая это богатство! — сказал он. — Ты полагаешь, они лишь для себя старались? Нет! Они надеялись, что под началом умелого хозяина дело приобретет широкий размах и пойдет на пользу всему краю. А ты хочешь все это развеять по ветру. Я убежден, что ты поступаешь не по совести. Мне кажется, ты не имеешь на это права. По-моему, ты сам должен нести свое бремя; твой долг взять на себя заботу о своих владениях.
Он видел, что слова его не оказывают ни малейшего действия, но отважно продолжал:
— Возвращайся к нам в Вермланд и берись за дело. Тебе с твоим умением не пристало каждую зиму развлекаться в Стокгольме, а летом приезжать в заводские имения и бить баклуши. Тебе надо приехать и осмотреть свои владения. Поверь мне, это необходимо!
Он упивался собственным красноречием, но Шагерстрём снова прервал его:
— Что за речи я слышу? Ты ли это, душка Нюман? — произнес он с легкой иронией.
Лицо конторщика вспыхнуло.
— Да, я знаю, что не мне тебя наставлять, — отозвался он. — Но у меня за душой ни единого эре, так что все пути для меня закрыты. И потому я полагаю, что вправе сделать свою жизнь беззаботной и приятной, насколько это в моих силах. Больше мне ничего не остается. Но будь у меня хоть клочок земли… О, ты убедился бы, что уж я не выпустил бы его из рук.
Утром третьего дня они прибыли на место. Они въехали в господскую усадьбу Старого Завода в шесть часов. Солнце весело сияло на желтых и ярко-красных кронах деревьев. Небо было ослепительно синее. Маленькое озеро позади усадьбы сверкало, точно стальной клинок под утренней туманной дымкой.
Ни один человек не вышел им навстречу. Кучер отправился на задний двор искать конюха, и конторщик воспользовался случаем, чтобы повиниться перед Шагерстрёмом.
— Тебе незачем спрашивать Бёрьессона о пожаре! Никакого пожара не было. Просто мне необходимо было что-то придумать, чтобы привезти тебя сюда. Фрёберг пригрозил, что откажет мне от места, если я вернусь без тебя.
— Да, но как же сгоревшие, бездомные? — спросил Шагерстрём, который не мог так сразу отрешиться от этой мысли.
— Да их и не было вовсе, — в полном отчаянии признался конторщик. — Что мне оставалось делать? Я принужден был солгать, чтобы помешать тебе раздарить свое имущество.
Шагерстрём посмотрел на него холодно и безразлично.
— Разумеется, ты сделал это из добрых побуждений. Но все это бесполезно. Я возвращаюсь в Стокгольм, как только запрягут свежих лошадей.
Конторщик вздохнул и промолчал. Делать было нечего. Игра была проиграна.
Тем временем вернулся кучер.
— На дворе ни одного работника не видать, — сказал он. — Я встретил какую-то бабу, так она говорит, что управляющий и все фабричные на лосиной охоте. Загонщики вышли со двора в четыре часа и так, видать, торопились, что конюх даже корму задать лошадям не успел. Извольте послушать, как они топочут…
И вправду, из конюшни доносились звуки глухих ударов: это голодные животные били копытами.
Слабая краска выступила на щеках Шагерстрёма.
— Будьте добры, засыпьте корму коням, — обратился он к кучеру и дал ему денег на выпивку.
С пробудившимся интересом он огляделся вокруг.
— Доменная печь не дымит, — сказал он.
— Домна погашена впервые за тридцать лет, — ответил Нюман. — Руды нет. Что тут будешь делать? Бёрьессон, как видишь, отправился на охоту со всеми своими людьми, и я его понимаю.
Шагерстрём покраснел еще больше.
— И кузница не работает? — спросил он.
— Наверняка. Кузнецы ходят в загонщиках. Но тебе-то что за дело? Ты ведь все это отдаешь.
— Разумеется, — уклончиво ответил Шагерстрём. — Мне до этого никакого дела нет.
— Теперь это все перейдет к господам из правления масонского приюта, — сказал конторщик.
— Разумеется, — повторил Шагерстрём.
— Не хочешь ли войти? — спросил Нюман, направляясь к господскому дому. — Сам понимаешь, охотники сегодня поднялись на заре, и завтрак подали рано, так что служанки и стряпухи спят после трудов праведных.
— Не надо будить их, — сказал Шагерстрём. — Я еду немедленно.
— Эй! — воскликнул Нюман. — Гляди, гляди!
Раздался выстрел. Из парка выбежал лось. Он был ранен, но продолжал бежать. Передняя нога у него была перебита и волочилась по земле.
Спустя минуту из парка выскочил один из охотников. Он прицелился и свалил лося метким выстрелом. Животное с жалобным стоном рухнуло на землю в двух шагах от Шагерстрёма.
Стрелок приближался медленно и словно бы нерешительно. Это был высокий, молодцеватого вида человек.
— Это капитан Хаммарберг, — пояснил Нюман.
Шагерстрём поднял голову и пристально посмотрел на долговязого охотника.
Он тотчас же узнал его. Это был тот самый краснолицый, белокурый офицер, который имел столь удивительную власть над женщинами, и все они боготворили его, хотя им было известно, что он мошенник и негодяй. Шагерстрём никогда не мог забыть, как этот субъект волочился за Дизой, когда она была на выданье, как он точно околдовал ее, и она позволяла ему сопровождать ее на прогулках, кататься с ней верхом, танцевать с ней.
— Как смеет этот мерзавец являться сюда! — пробормотал он.
— Ты ведь не можешь ему этого запретить, — ответил Нюман далеко не ласковым тоном.
Воспоминания нахлынули на Шагерстрёма. Этот самый капитан, который каким-то образом догадался о его любви к богатой наследнице, мучил его, издевался над ним, похвалялся перед ним своими гнусными проделками, как бы для того, чтобы Шагерстрёму было еще горше от мысли, что у Дизы Ландберг будет такой муж. Он стиснул зубы и помрачнел еще больше.
— Подойдите же, черт возьми, и добейте зверя! — крикнул он капитану.
Затем он повернулся к нему спиной и вошел в дом, громко хлопнув дверью.
Управляющий Бёрьессон и другие охотники также вернулись из парка. Управляющий узнал Шагерстрёма и поспешил к нему. Шагерстрём окинул его ледяным взглядом.
— Я не упрекаю вас в том, что доменная печь погашена, что кузница не работает, а лошади не кормлены. Моя вина тут не меньше вашей, господин управляющий. Но то, что вы позволили этому мерзавцу Хаммарбергу охотиться на моей земле — ваша вина. И потому вы сегодня же получите расчет.
После этого Шагерстрём принял на себя управление всеми своими владениями. И прошло немало времени, прежде чем у него снова возникла мысль отказаться от них.
Когда Шагерстрём покидал пасторскую усадьбу после вторичного сватовства, ему было вовсе не до смеха. За день до этого он уезжал отсюда воодушевленный, ибо полагал, что встретил натуру гордую и бескорыстную. Теперь же, после того как Шарлотта Лёвеншёльд обнаружила свою низость и расчетливость, он ощутил вдруг глубокую подавленность. Огорчение его было столь велико что он начал догадываться, что девушка произвела на него гораздо более сильное впечатление, нежели он доселе подозревал.
— Черт возьми, — бормотал он, — если она оправдала мои надежды, то я, чего доброго, влюбился бы в нее.
Но теперь, когда ему стал ясен истинный нрав Шарлотты, об этом не могло быть и речи. Само собой, он принужден жениться на ней, но он себя знает. Полюбить интриганку, женщину вероломную и своекорыстную он не сможет никогда.
В этот день Шагерстрём ехал в небольшой карете, в которой обычно совершал дальние поездки. Внезапно он опустил кожаные шторки на окнах.
Назойливое солнце и поля с выставленными точно напоказ огромными скирдами утомляли его взор.
Но теперь, когда ему больше не на что было смотреть, в полутьме кареты то и дело возникало пленительное видение. Он видел Шарлотту, стоящую в дверях и глядящую на молодого Экенстедта. Едва ли чье-нибудь человеческое лицо могло излучать такую любовь. Это видение снова и снова вставало перед его взором, и в конце концов он вышел из себя.
— Будь ты неладна! Корчила из себя ангела небесного, а десять минут спустя дала согласие на брак с богачом Шагерстрёмом!
Можно себе представить, что недовольство Шагерстрёма собой все росло. Он вспоминал о том, как глупо вел себя во всей этой истории, и глубоко презирал себя за это. Поверить в девушку только ради ее хорошеньких глазок! Боже, какая глупость, какое легковерие! Да и вся затея со сватовством была непростительно безрассудной. Неужто правы были его родители? Неужто у него и впрямь нет ни капли ума? Во всяком случае, в этой истории он вел себя достаточно нелепо и опрометчиво.
Вскоре ему стало казаться, что приключившееся с ним несчастье послано ему в наказание за то, что он изменил памяти умершей жены и вновь задумал вступить в брак. Именно поэтому ему теперь предстоит соединиться с женщиной, которую он не может ни любить, ни уважать.
Прежняя глубокая скорбь снова пробудилась в нем. И он понял, что в этой скорби его прибежище, его истинный удел. Жизнь с ее заботами и превратностями была ему поистине в тягость.
На этот раз Шагерстрём направлялся инспектировать свои рудники и заводы. Ему предстояло просмотреть отчеты управляющих, проверить, в порядке ли тяжелые молоты в закопченных кузницах с зияющими горнами, решить, сколько угля и кровельного железа потребуется закупить на следующую зиму.
Это была, следовательно, сугубо деловая поездка. Он предпринимал такие поездки каждое лето и никогда не откладывал их. Спустя несколько часов он прибыл в Старый Завод, где управляющим был теперь его добрый друг Хенрик Нюман. Можно понять, что как он, так и его жена, которой стала одна из милых барышень Фрёберг из Крунбеккена, приняли его наилучшим образом.
Здесь его встречали со всем радушием, не как грозного хозяина, а как товарища и друга юности.
Шагерстрём едва ли мог попасть в более заботливые руки, но меланхолия, овладевшая им в дороге, не исчезала. По правде говоря, Старый Завод был отнюдь не тем местом, куда ему следовало отправиться после новой помолвки. Каждая тропинка в парке, каждое дерево в аллее, каждая скамья у дома, казалось, хранили память о нежных словах и ласках, которыми они обменивались с женой. Здесь она все еще жила, юная, прелестная, сияющая. Он мог видеть ее, слышать ее. Как же так вышло, что он изменил ей? Есть ли на земле другая женщина, достойная занять ее место в его сердце?
Разумеется, его подавленность не укрылась от взора хозяев. Они не могли понять, чем он так удручен, но раз он сам с ними не делился, то и они не стали приставать к нему с расспросами.
Старый Завод находился всего лишь в нескольких милях от Корсчюрки, и вести о сватовстве Шагерстрёма и обо всех событиях, с ним связанных, неизбежно должны были дойти сюда. И, таким образом, управляющий и его жена вскоре поняли причину его меланхолии.
— Он раскаивается, и совершенно напрасно! — говорили они друг другу. — Шарлотта Лёвеншёльд была бы ему прекрасной женой. Она живо излечила бы его от вечного уныния и задумчивости.
— Мне очень хотелось бы поговорить с ним, — сказала фру Нюман. — Я знаю Шарлотту с давних пор и уверена, что все эти россказни о ее двоедушии и корыстолюбии — сплошная выдумка. Шарлотта — сама честность.
— Я бы на твоем месте не стал вмешиваться в это дело, — посоветовал ей муж. — Взгляд у Шагерстрёма снова погас, как тогда, шесть лет назад, когда я хитростью увез его из Стокгольма. Говорить с ним сейчас опасно.
Молодая женщина вняла совету мужа и сумела воздержаться от вмешательства, пока Шагерстрём оставался у них в доме. Но в пятницу вечером, когда ревизия была окончена и гость должен был на другое утро покинуть их, она не смогла больше совладать со своим добрым, участливым сердцем.
«Просто бесчеловечно отпускать его в таком унынии я грусти, — подумала она. — Зачем ему чувствовать себя несчастным, если для этого нет никаких причин?»
И наиделикатнейшим образом, словно бы по чистой случайности, завела она за ужином разговор о Шарлотте Лёвеншёльд. Она рассказала множество историй, ходивших в округе о молодой девушке. Она не забыла и о щелчке в нос, которым Шарлотта наградила экономку пасторши, и о том нашумевшем случае, когда она свалилась в церкви со скамьи. Она рассказала о сахарнице, о скачках на пасторских лошадях и о многом другом. Ей хотелось, чтобы у Шагерстрёма сложилось впечатление о гордой, жизнерадостной, сумасбродной, но при всем том умной и преданной женщине. Что до его сватовства к Шарлотте, то она делала вид, будто даже не подозревает о нем.
Но вдруг, в самый разгар убедительной речи фру Нюман в защиту своей подруги, Шагерстрём вскочил с места и далеко отшвырнул от себя стул.
— Это очень мило с твоей стороны, Бритта, — сердито промолвил он. — Я понимаю, ты хочешь утешить меня, позолотить пилюлю. Но я-то предпочитаю смотреть правде в глаза. И раз я оказался столь бесчувственным, что забыл о Дизе и задумал жениться вновь, то будет только справедливо, если в жены мне достанется лицемерка и интриганка, каких свет не видывал.
Выкрикнув эти слова, Шагерстрём бросился вон из комнаты. Испуганные хозяева услышали, как он хлопнул дверью в передней и выбежал во двор.
Шагерстрём бродил в густом лесу, раскинувшемся к востоку от Старого Завода. Он блуждал здесь уже несколько часов, сам не сознавая, где находится.
И прежние замыслы, похороненные шесть лет назад, снова стали пробуждаться в его душе. Это богатство, бремя которого он влачит, его крест, его несчастье, — почему бы не избавиться от него?
Он подумал, что Бритта Нюман, быть может, была до известной степени права. Шарлотта не хуже других. Просто она оказалась не в силах устоять перед соблазном. Так для чего же ему вводить людей в соблазн? Почему не раздать свои богатства? С тех пор как он принял наследство, неслыханная удача сопутствовала ему. Он почти удвоил свое состояние. Тем больше причин избавить себя от этого непосильного бремени.
И вот еще что! Таким путем он, быть может, сумеет избежать и новой женитьбы. Фрёкен Шарлотта Лёвеншёльд не пожелает, наверно, идти замуж за бедняка.
Он блуждал во тьме, спотыкался, падал, останавливался, не находя выхода в густых зарослях, как не находил его в собственной душе.
Наконец он выбрался на широкую, покрытую щебнем дорогу и понял, где находится. Это был большой почтовый тракт на Стокгольм, пересекавший Старый Завод с востока.
Он зашагал по дороге. Не было ли это знамением свыше? Нет ли некоего смысла в том, что он вышел на Стокгольмский тракт в ту самую минуту, когда решил раздать свои богатства?
Он ускорил шаги. Он не собирался возвращаться в Старый Завод. Он не желал пускаться ни в какие объяснения. Деньги у него с собою есть. Он сможет нанять лошадей на ближайшем постоялом дворе.
Карабкаясь на высокий холм, Шагерстрём услыхал позади себя стук экипажа. Он обернулся и разглядел в полутьме большую карету, запряженную тройкой лошадей. Стокгольмский почтовый дилижанс! Еще один знак! Теперь он быстро доберется до Стокгольма.
Здесь, в Вермланде, никто и оглянуться не успеет, как он вновь созовет заседание, прерванное шесть лет назад, и выдаст дарственную на все свои владения.
Он остановился, поджидая дилижанс. Когда карета поравнялась с ним, он закричал:
— Эй, стойте, погодите! Есть у вас свободное место?
— Место-то есть! — закричал в ответ форейтор. — Да только не для всяких бродяг.
Дилижанс продолжал свой путь, но на вершине холма остановился. Когда Шагерстрём нагнал карету, форейтор поклонился и снял шапку.
— Кучер уверяет меня, что узнал по голосу господина Шагерстрёма.
— Да, это я.
— Тогда пожалуйте в карету, господин заводчик. Там только две дамы.
Любой здравомыслящий человек должен согласиться с тем, что старым, почтенным людям, заботящимся о своей репутации, не совсем удобно признаваться в подглядывании через оконце в столовой и в отыскивании выброшенных в печку писем. Неудивительно поэтому, что пасторская чета ничего не сказала Шарлотте о своих открытиях.
Но, с другой стороны, не желая признаваться в своих тайных проделках, они в то же время не могли допустить, чтобы девушка и дальше сидела в буфетной за своей утомительной работой. Едва только карета полковницы Экенстедт отъехала от ворот, как пасторша заглянула к Шарлотте.
— Знаешь что, душенька моя? — сказала она, расплывшись в благожелательной улыбке. — Когда я увидела отъезжающую карету полковницы, я подумала, до чего приятно было бы прокатиться куда-нибудь в такую славную погоду. Ведь у меня в Эребру есть старушка сестра, с которой я не виделась целую вечность. Она наверняка рада будет, если мы ее навестим.
Шарлотта слегка изумилась в первую минуту, но она только что ощущала на своих щеках маленькие мягкие руки полковницы и слышала ее торопливый шепот. Можно понять, что мир показался ей теперь совсем иным.
Ехать куда угодно — именно это больше всего пришлось бы ей сейчас по душе. Обрадовалась она и тому, что пасторская чета снова благоволит к ней. Весь остаток дня она была весела, как птичка, болтала без умолку, напевала. Шарлотта, казалось, позабыла и о своей отвергнутой любви и о ненавистных пересудах.
Они наспех собрались в дорогу и в десять часов вечера уже стояли у ворот, поджидая стокгольмский дилижанс, который должен был проехать мимо.
Любой человек почувствовал бы дорожную лихорадку, завидев громоздкую желтую карету, запряженную тройкой свежих лошадей, которых только что сменили в деревне, заслышав веселый перестук колес, звон упряжи, щелканье кнута и радостное пение почтового рожка. Шарлотта же была вне себя от радости.
— Ехать! Ехать! — восклицала она. — Я могла бы ехать день и ночь вокруг света!
— Ну, девочка, ты бы скоро утомилась, — возразила пасторша. — Впрочем, кто знает? Может, это твое желание сбудется гораздо раньше, чем ты думаешь.
Места были заказаны на постоялом дворе, и дилижанс остановился, чтобы взять пассажиров. Форейтор, который не решался выпустить вожжи, оставался на козлах и оттуда приветливо сказал дамам:
— Добрый вечер, госпожа пасторша! Добрый вечер, барышня! Пожалуйте в карету. Места хватит. Там нет ни единого пассажира.
— Вот как! — воскликнула веселая старушка. — И вы думаете нас этим обрадовать? Ну нет, мы предпочли бы увидеть в карете парочку красивых кавалеров, чтоб было с кем поамурничать.
Присутствующие — кучер, форейтор и обитатели усадьбы, которые все, кроме Карла-Артура, вышли проводить отъезжающих, — разразились громким хохотом. Затем пасторша, веселая и довольная, уселась в правом углу. Шарлотта поместилась рядом с нею, форейтор затрубил в рожок, и карета тронулась.
Некоторое время пасторша и Шарлотта продолжали болтать и шутить, но вскоре случилось нечто в высшей степени досадное: старушка уснула. Шарлотта, которой хотелось еще поговорить, попыталась разбудить ее, но безуспешно.
«Ну да, у нее был тяжелый день, — подумала девушка. — Не мудрено, что она утомилась. Но как жаль! Нам было бы так весело! А вот я могла бы болтать хоть всю ночь».
По правде говоря, ей было чуточку страшно оставаться наедине со своими мыслями. Надвигалась темнота. Карета ехала густым лесом. Недовольство и сомнения дожидались своего часа, готовые накинуться на Шарлотту.
После нескольких часов езды она услышала, что какой-то путник окликнул дилижанс. Спустя короткое время дилижанс остановился, и новый пассажир, поднявшись в карету, сел на переднюю скамью как раз напротив Шарлотты. Несколько минут в карете не слышно было ничего, кроме ровного дыхания спящих людей. Первым побуждением Шарлотты было прикинуться спящей, чтобы не вступать в беседу с Шагерстрёмом. Но после нескольких минут растерянности ее озорной нрав снова дал себя знать. Какой превосходный случай! Его нельзя упускать. Быть может, с помощью какой-нибудь хитрой проделки ей удастся заставить Шагерстрёма отказаться от брака с нею. А если она к тому же сыграет с ним шутку, то это, уж верно, ничему не повредит.
Шагерстрём, который все еще пребывал в глубочайшем унынии, вздрогнул, услышав голос из противоположного угла кареты. Он не мог видеть сидящего и различал во тьме лишь светлый овал лица.
— Прошу прощения! Но мне показалось, что форейтор назвал имя Шагерстрёма. Неужто вы тот самый заводовладелец Шагерстрём из Озерной Дачи, о котором я столь много слышала?
Шагерстрём почувствовал легкое раздражение оттого, что был узнан, но отрицать этого не мог. Он приподнял шляпу и пробормотал несколько слов, которые могли означать все что угодно.
Из темноты послышался голос:
— Любопытно было бы узнать, как чувствует себя человек, обладающий таким богатством. Я никогда прежде не бывала в обществе миллионщика. Мне, верно, не подобает оставаться на своем месте, в то время как господин Шагерстрём сидит спиной к движению. Я охотно поменяюсь с вами.
Попутчица говорила льстивым, масленым голоском, чуть пришепетывая. Если бы Шагерстрёму когда-либо довелось иметь дело с жителями Корсчюрки, он тотчас понял бы, что перед ним жена органиста, фру Тея Сундлер. Как бы то ни было, он сразу решил, что никогда в жизни не слышал более несносного и деланного голоса.
— Нет, нет, ни в коем случае! — запротестовал он. — Сидите себе!
— Я, видите ли, приучена к тяготам и неудобствам, — продолжал голос, — и ничего со мною не станется, если я займу место похуже. Но вы-то, господин заводчик, должно быть, привыкли сидеть на золоченых стульях и есть на золотом блюде золотой вилкой!
— Позвольте вам заметить, милостивая государыня, — сказал Шагерстрём, который начал сердиться не на шутку, — что большую часть своей жизни я спал на соломе и ел деревянной ложкой из оловянной миски. У меня был хозяин, который однажды, разозлясь, так оттаскал меня за волосы, что я после собрал целые клочья и набил ими подушку. Вот какая была у меня перина!
— Ах, как романтично! — воскликнул угодливый голосок. — Как удивительно романтично!
— Прошу прощения, милостивая государыня, — возразил Шагерстрём, — это вовсе не романтично, но это было полезно. Это помешало мне сделаться болваном, за которого вы меня как будто принимаете.
— Ах, что вы говорите, господин заводчик! Болваном! Могу ли я в моем положении считать болваном миллионера! Мне просто любопытно узнать, как чувствует и мыслит столь высокопоставленное лицо. Могу ли я спросить, что вы ощутили, когда счастье наконец улыбнулось вам? Не почувствовали ли вы… ну, как бы это сказать… не почувствовали ли вы себя на седьмом небе?
— На седьмом небе! — повторил Шагерстрём. — Я охотно бы отказался от всего, если б мог!
Шагерстрём надеялся, что женщина в углу кареты поймет, что он не в духе, и прекратит разговор. Но льстивый, масленый голосок неутомимо продолжал:
— Как чудесно, что богатство не попало в недостойные руки. Как чудесно, что добродетель была вознаграждена.
Шагерстрём промолчал. Это был единственный способ уклониться от обсуждения его персоны и его богатства.
Дама в углу кареты, должно быть, поняла, что была чересчур назойливой. Но она не умолкла, а лишь переменила тему разговора.
— Подумать только! И теперь вы, господин заводчик, намерены вступить в брак с этой гордячкой Шарлоттой Лёвеншёльд.
— Что такое? — вскричал Шагерстрём.
— О, простите! — произнес голос еще более льстиво и вкрадчиво, чем прежде. — Я человек маленький и не привыкла общаться с сильными мира сего. Я, быть может, выражаюсь не так, как должно, но что поделаешь, если слово «гордячка» так и просится на язык, когда я заговариваю о Шарлотте. Впрочем, не стану более употреблять его, если оно вам не по вкусу, господин заводчик!
Шагерстрём издал нечто вроде стона. Дама в углу могла при желании принять это за ответ.
— Я понимаю, что вы, господин Шагерстрём, сделали свой выбор по зрелом размышлении. Говорят, господин заводчик всегда тщательно обдумывает и взвешивает свои действия. Надеюсь, так было и с этим сватовством. А впрочем, я хотела бы спросить, известно ли вам, господин заводчик, что на самом деле представляет собой эта гор… о, простите, эта красивая и очаровательная Шарлотта Лёвеншёльд? Говорят, вы, господин заводчик, до своего сватовства не обменялись с нею ни единым словом. Но тогда вы, верно, каким-либо иным способом удостоверились, что она вполне достойна быть хозяйкой Озерной Дачи.
— Вы хорошо осведомлены, милостивая государыня, — сказал Шагерстрём. — Вы, верно, принадлежите к близким знакомым фрёкен Шарлотты?
— Я имею честь быть близким другом Карла-Артура Экенстедта, господин Шагерстрём.
— А, вот как! — отозвался Шагерстрём.
— Но вернемся к Шарлотте. Простите, что я говорю вам это, но вы не кажетесь счастливым, господин Шагерстрём. Я слышала, как вы вздыхаете и стонете. Быть может, вы, господин заводчик, раскаиваетесь в том, что дали согласие на брак с этой… ну, как бы сказать… безрассудной молодой девушкой? Надеюсь, подобное выражение не коробит господина Шагерстрёма? Слово «безрассудная» ведь может означать все что угодно. Да, я знаю, Шагерстрёмы не берут назад данного слова, но пастор и пасторша — люди справедливые. Они должны бы вспомнить, что им самим пришлось вытерпеть от Шарлотты.
— Пастор и пасторша весьма привязаны к своей питомице.
— Скажите лучше, что они поразительно терпеливы, господин Шагерстрём! Этак будет вернее! Вообразите, господин Шагерстрём, у пасторши была когда-то превосходная экономка, но Шарлотте она пришлась не по нраву. Она щелкнула ее по носу в самый разгар предрождественских хлопот, и бедняжка, не стерпев обиды, отказалась от места. И вот несчастной тетушке Гине, больной и старой, пришлось самой заняться приготовлениями к рождеству.
Шагерстрём недавно слышал эту же историю, только рассказанную на иной лад, но не счел нужным возражать.
— И вообразите, господин Шагерстрём, пастор, который до такой степени любит своих лошадей, что…
— Я знаю, она устроила скачки на них, — прервал Шагерстрём.
— И вам это не кажется ужасным?
— Мне говорили, что животные застоялись в конюшне и чуть не погибли.
— А вы слышали, как она обошлась со своей свекровью?
— Это когда она перевернула сахарницу? — спросил Шагерстрём.
— Да, когда она перевернула сахарницу. Я полагаю, что особа, которая станет хозяйкой Озерной Дачи, должна уметь вести себя за столом.
— Совершенно верно, сударыня.
— Вы ведь не хотели бы, чтобы ваша жена отказывалась принимать ваших гостей?
— Разумеется, нет.
— Но тогда вы очень рискуете, женясь на Шарлотте. Подумайте только, что она натворила в Хольме у камергера Дункера! Она должна была сидеть рядом с капитаном Хаммарбергом на званом обеде, но заявила, что не желает этого. Она сказала, что скорее предпочтет вообще уехать домой. Вы, должно быть, слышали, господин Шагерстрём, что репутация у капитана Хаммарберга не из лучших, но у него есть свои хорошие стороны. Я сама говорила с капитаном по душам и знаю, как несчастлив он оттого, что не может встретить женщину, которая поняла бы его и поверила бы в него. Как бы там ни было, но ведь не Шарлотте его судить, и раз его принимает сам камергер, то ей вовсе не подобает выражать недовольство.
— Что до меня, — сказал Шагерстрём, — то я не намерен приглашать к себе в дом капитана Хаммарберга.
— Возможно, возможно, — произнес голос. — Тогда дело иное. Я вижу, что господин Шагерстрём привязан к Шарлотте гораздо больше, нежели я предполагала. Это весьма благородно, это истинно по-рыцарски. Вы, господин заводчик, верно, берете под свою защиту всякого, кого преследует худая слава. Но в душе-то, я полагаю, вы вполне согласны со мной. Вы, господин Шагерстрём, знаете, что брак между лицом, занимающим столь высокое положение, и столь безрассудной особой, как Шарлотта, совершенно немыслим.
— Так вы полагаете, сударыня, что я с помощью пастора и пасторши могу… Но нет, это невозможно!
— Невозможно другое! — возразил масленый голос самым вкрадчивым тоном. — Невозможно жениться на опозоренной женщине.
— Опозоренной?
— Простите, но вы, верно, ничего не знаете, господин заводчик. Вы так добросердечны! Карл-Артур Экенстедт рассказал мне, как вы поручились за Шарлотту. И хотя вы убедились, что обвинения справедливы, вы все-таки взяли ее под свою защиту. Но не все такие, как вы. Полковница Экенстедт вчера и сегодня гостила в пасторской усадьбе. Она отказалась видеть Шарлотту. Она не пожелала даже спать с ней под одной крышей.
— В самом деле? — спросил Шагерстрём.
— Да, — ответил голос. — Это истинная правда. И знайте, господин Шагерстрём, что некоторые мужчины были настолько возмущены поведением Шарлотты, что решили устроить кошачий концерт около ее дома, как это обычно делают упсальские студенты, когда они недовольны каким-нибудь профессором.
— Ну и что дальше?
— Молодые люди собрались у пасторской усадьбы и подняли шум, но им помешали. Это сделал Карл-Артур. В ту ночь у него во флигеле спала его мать. Она не потерпела бы подобного скандала.
— А иначе молодой Экенстедт, разумеется, не вмешался бы?
— Об этом я судить не смею. Но в интересах справедливости, господин Шагерстрём, я надеюсь, что молодые люди вернутся следующей ночью. И я надеюсь, что слепец Калле долго еще будет ходить по округе и распевать сложенную про нее песню. Ее сочинил капитан Хаммарберг, и она довольно занятна. Ее поют на мелодию песенки «По небу месяц плывет». Услышав эту песню, господин Шагерстрём, вы поймете, что вам невозможно жениться на Шарлотте Лёвеншёльд.
Внезапно рассказчица умолкла. Шагерстрём забарабанил в стенку дилижанса, желая, как видно, дать кучеру знак остановиться.
— В чем дело, господин заводчик? Вы собираетесь выйти?
— Да, милостивая государыня, — ответил Шагерстрём. Он был так же разъярен, как и несколько часов назад, когда Бритта Нюман попыталась заговорить с ним о Шарлотте. — Не вижу иного пути избавиться от выслушивания клеветы на девушку, которую я уважаю и на которой намерен жениться.
— Ах, что вы! Я вовсе не хотела…
Карета остановилась. Шагерстрём рванул дверцу и вышел.
— Понимаю, что вы не хотели! — сказал он гневно и с громким стуком захлопнул дверь.
Он подошел к форейтору, чтобы расплатиться.
— Вы уже покидаете нас, господин Шагерстрём? — сказал форейтор. — Дамы, верно, будут недовольны. Когда пасторша садилась в карету, она была на меня в претензии за то, что там не было кавалеров.
— Пасторша! — удивился Шагерстрём. — Какая пасторша?
— Да пасторша из Корсчюрки. Разве вы не побеседовали с попутчицами и не узнали, что в карете едут пасторша и фрёкен Лёвеншёльд?
— Шарлотта Лёвеншёльд! — повторил Шагерстрём. — Так это была Шарлотта Лёвеншёльд!
Было уже далеко за полночь, когда Шагерстрём вернулся в Старый Завод. Управляющий Нюман и его жена еще не ложились. Они в большой тревоге дожидались возвращения Шагерстрёма и уже подумывали о том, чтобы послать людей на розыски. Оба в волнении ходили по аллее, когда он наконец показался.
Они увидели коренастую, несколько приземистую фигуру на фоне ночного неба и узнали Шагерстрёма, но им все еще не верилось, что это он. Человек, который приближался к ним, весело напевал старинную народную песенку.
При виде их он расхохотался.
— Да ложитесь вы спать! Завтра все расскажу. Но вы были правы. Тебе, Нюман, придется готовиться в дорогу. Утром ты отправишься в инспекционную поездку вместо меня. Сам же я должен завтра вернуться в Корсчюрку.
В субботу утром Шагерстрём появился в пасторской усадьбе. Он хотел поговорить с пастором о начавшемся преследовании Шарлотты и посоветоваться о том, как лучше положить ему конец. По правде говоря, приезд его пришелся как нельзя более кстати. Бедный старик был вне себя от возмущения и тревоги. Пять тонких морщин, пересекающих его лоб, снова ярко рдели.
Этим же утром его посетили трое господ из деревни — аптекарь, органист и коронный фогт. Они явились единственно за тем, чтобы от своего имени и от имени всей общины просить пастора удалить Шарлотту из своего дома.
Аптекарь и коронный фогт держали себя весьма учтиво. Видно было, что им не по душе подобная миссия. Но органист был в высшей степени раздражен. Он говорил громко и запальчиво, совершенно забыв о почтении к своему духовному пастырю.
Он заявил пастору, что если Шарлотта и впредь будет оставаться в его доме, то это может повредить ему во мнении паствы. Мало того, что она постыдно обманула своего жениха; мало того, что она уже не однажды вела себя самым неподобающим образом, — ко всему этому она вчера набросилась на его жену, которая, разумеется, никак не ожидала, что с ней может приключиться что-либо худое в этом почтенном доме, где она была гостьей.
Пастор сразу же объявил им, что фрёкен Лёвеншёльд останется у него в доме, пока его старая голова еще держится на плечах. С тем посетители вынуждены были удалиться. Но легко понять, сколь неприятна была вся эта история миролюбивому старику.
— Трезвону этому конца не видно, — сказал он Шагерстрёму. — Всю неделю мне не дают покоя. И можете не сомневаться, господин заводчик, что органист не отступится. Сам-то он весьма безобидный малый, но его подстрекает жена.
Шагерстрём, который сегодня был в наилучшем расположении духа, попытался было успокоить старика, но безуспешно.
— Уверяю вас, господин заводчик, что во всей этой истории Шарлотта виновна не более, чем новорожденный младенец, и я, разумеется, и не подумаю отсылать ее из своего дома. Но мир в общине, господин заводчик, мир, который я оберегал целых тридцать лет, теперь будет нарушен.
Шагерстрём понял, что старик опасается, как бы не пошли прахом его многолетние старания сохранить мир в общине. И он начал серьезно сомневаться в том, что у старого пастора достанет сил и мужества устоять перед новыми домогательствами прихожан.
— По правде говоря, — сказал Шагерстрём, — до меня также дошли толки о начавшемся гонении на фрёкен Лёвеншёльд. Я и приехал сегодня затем, чтобы посоветоваться с вами, господин пастор, о том, как положить этому конец.
— Вы умный человек, господин заводчик, — ответил старик, — но я сомневаюсь, сумеете ли вы обуздать злые языки. Нет, нам остается лишь молча готовиться к самому худшему.
Шагерстрём пытался возразить ему, ко старый пастор повторил все тем же унылым тоном:
— Надо готовиться к самому худшему… Ах, господин заводчик, если бы вы с Шарлоттой были уже повенчаны!.. Или хотя бы оглашение было сделано!
При этих словах Шагерстрём вскочил со стула.
— Что вы сказали, господин пастор? Вы полагаете, что оглашение помогло бы?
— Разумеется, помогло бы, — ответил старик. — Если бы в приходе знали наверняка, что Шарлотта станет вашей женой, ее оставили бы в покое. По крайней мере она могла бы тогда находиться у меня в доме до свадьбы, и никто не проронил бы ни слова. Уж таковы люди, господин заводчик. Они не дерзнут оскорблять тех, кого ожидают богатство и власть.
— В таком случае я предлагаю, чтобы оглашение было сделано завтра утром, — сказал Шагерстрём.
— Весьма благородная мысль, господин заводчик, но это невозможно. Шарлотта в отъезде, а у вас ведь нет с собою необходимых бумаг.
— Бумаги находятся у меня в имении, и их можно привезти. И, как вам известно, господин пастор, фрёкен Шарлотта положительно обещала мне свою руку. Кроме того, ведь вы ее опекун, и от вас зависит дать согласие на ее брак.
— Нет, нет, господин заводчик! Не будем принимать поспешных решений.
И старик перевел разговор на другое. Он показал Шагерстрёму несколько наиболее редких экземпляров растений из своей коллекции и рассказал о том, как ему удалось их раздобыть. Он снова сделался оживлен и разговорчив. Он, казалось, позабыл обо всех своих огорчениях.
Но затем он опять вернулся к предложению Шагерстрёма.
— Оглашение ведь еще не венчание. Если Шарлотта будет недовольна, то вовсе не обязательно венчаться.
— Речь идет лишь о вынужденной мере, — сказал Шагерстрём, — к которой мы прибегнем для того, чтобы восстановить мир в общине и прекратить оскорбления и клевету. Я, разумеется, не намерен тащить фрёкен Шарлотту к алтарю против ее воли.
— Да, да, кто знает? — проговорил пастор, должно быть вспомнив о письме, которое он прочел без спросу. — Должен вам сказать, господин заводчик, что Шарлотта — девица с норовом. Так что для нее самой было бы лучше, если б эта история прекратилась. А не то в дальнейшем она, пожалуй, не удовольствуется парой отрезанных локонов.
Они долго еще обсуждали это дело.
Размышляя об оглашении, они все больше убеждались, что оно было бы наилучшим выходом из всех затруднений.
— Убежден, что старуха моя тоже согласилась бы с этим, — сказал пастор, который под конец преисполнился самых радужных надежд.
Шагерстрём же думал о том, что едва только будет сделано оглашение, он получит право сделаться защитником Шарлотты. И уж тогда он, разумеется, не потерпит никаких кошачьих концертов и хулительных песен.
Впрочем, нельзя забывать и о том, что, уверившись после разговора в дилижансе в бескорыстии Шарлотты, Шагерстрём воспылал к ней самыми нежными чувствами, так что шаг, который он намерен был предпринять, был соблазнителен и для него самого.
Разумеется, он не признавался в этом даже себе. Он был убежден, что действует исключительно по необходимости. Впрочем, так всегда бывает с влюбленными, и именно потому следует смотреть сквозь пальцы на все их безрассудства.
Итак, было решено, что оглашение состоится в церкви на следующий день. Шагерстрём уехал и привез необходимые бумаги, а пастор собственноручно написал текст оглашения.
Когда все было готово, Шагерстрём почувствовал огромное удовлетворение. Ему отнюдь не казалось неприятным, что имя его будет прочитано с церковной кафедры рядом с именем Шарлотты.
«Заводовладелец Густав Хенрик Шагерстрём и благородная девица Шарлотта Лёвеншёльд. Весьма внушительно», — подумал он. Ему захотелось послушать, как эти слова прозвучат в церкви, и он решил отправиться завтра в Корсчюрку, чтобы присутствовать на богослужении.
В это воскресенье, в день первого оглашения, Карл-Артур Экенстедт сказал весьма замечательную проповедь. Впрочем, этого и следовало ожидать после бурных событий, происшедших с ним за последнюю неделю. Хотя может статься, что именно эти события — разрыв с невестой и новая помолвка — усугубляли впечатление, производимое его словами.
Согласно сегодняшнему тексту проповеди, он должен был говорить о лжепророках, от которых Христос предостерегал своих учеников. Но он чувствовал, что эта тема не созвучна тому состоянию, в котором он теперь находился. Охотнее он стал бы говорить о тщете земных привязанностей, о пагубном влиянии богатства и благе бедности. Он ощущал потребность стать еще ближе к своим слушателям, обнажить перед ними душу, открыть всю глубину своей любви к ним и тем самым добиться их доверия.
Мучимый сомнениями, он трудился всю неделю, но не сумел сочинить такую проповедь, как ему хотелось бы. Он проработал всю последнюю ночь, но без всякого проку. Когда наступило время отправляться в церковь, проповедь еще не была готова, и, чтобы окончательно не оконфузиться, он вырвал из старого сборника проповедей несколько страниц, касавшихся сегодняшней темы, и сунул их в карман.
Но когда он, стоя на кафедре, начал читать из Евангелия, в голове у него возникла мысль, которая показалась ему необычной и заманчивой. Он понял, что она была внушена ему Богом.
— Возлюбленные мои слушатели! — начал он. — Сегодня я пришел сюда, чтобы во имя божье предостеречь вас от лжепророков, но вы, должно быть, мыслите в сердце своем: достоин ли говорящий с нами быть нашим учителем? Что ведаем мы о нем? Быть может, он всего лишь терновник, на котором не расти винограду, либо репейник, с которого не собрать смоквы. Кто разуверит нас в этом? Посему, возлюбленные слушатели, хочу я поведать вам, какими путями вел меня господь, дабы сделать из меня провозвестника слова божья.
И молодой пастор с глубоким душевным волнением стал рассказывать прихожанам о своей судьбе. Он рассказал им о том, как в годы обучения в университете прилагал все усилия, чтобы сделаться знаменитым ученым. Он описал казус с неудавшимся латинским сочинением, возвращение домой, ссору с матерью, примирение с ней и поведал о том, как все эти события привели его к знакомству с Понтусом Фриманом.
Он говорил чрезвычайно тихо и робко, и никто не мог усомниться в искренности каждого его слова. Быть может, его звенящий от волнения голос более всего пленял слушателей. Уже после первых фраз все притихли и сидели, не сводя взора с проповедника.
И, как бывает всегда, когда человек говорит с людьми просто и открыто, они потянулись к нему и с этого часа дали ему место в своих сердцах. Бедняки из лесных домишек, богачи из заводских усадеб поняли, что он доверился им, дабы приобрести их доверие.
Он продолжал рассказывать о первых своих несмелых попытках последовать Христу. Он описал свадебный бал в доме своих родителей, когда, опьяненный мирскими радостями, он принял участие в танцах.
— После той ночи, — сказал он, — в душе моей много недель царила тьма. Я чувствовал, что предал Спасителя. Я не сумел стать столь же бдительным и мужественным, как он. Я оказался рабом мирских радостей. Мирские соблазны одержали надо мной верх. Небо никогда не станет моим уделом.
Некоторые слушатели столь живо представили себе описываемые им терзания, что не смогли удержаться от слез. Они были целиком во власти человека, стоявшего на церковной кафедре. Они чувствовали, страдали и боролись вместе с ним.
— Мой друг Фриман, — продолжал пастор, — пытался утешить меня и помочь мне. Он сказал мне, что спасение мое — в любви к Богу, но я не мог возвыситься душой настолько, чтобы возлюбить Господа. Я был привязан к сотворенному Им миру больше, нежели к Создателю.
И вот, когда я совсем уже впал в отчаяние, однажды ночью я увидел Христа. Я не спал. Все эти дни и ночи сон не шел ко мне. Но картины, подобные тем, что видишь во сне, часто проходили перед моими глазами. Я знал, что они вызваны крайней усталостью, и не обращал на них внимания.
Но вдруг передо мной возникло видение, ясное и отчетливое, которое никак не исчезало.
Я увидел озеро с голубыми сверкающими водами и большую толпу людей на берегу. Посреди толпы стоял человек с длинными кудрявыми волосами и глубокими, печальными глазами. Он что-то говорил окружавшим его людям, и, едва увидя его, я понял, что это Христос. Тут к Христу подошел юноша, низко поклонился и задал Ему вопрос. Я не мог слышать его слов, но знал, что он — тот самый богатый юноша, о котором говорится в Евангелии, и что он спрашивает учителя, что должен он сделать, дабы обрести жизнь вечную.
Я видел, что Иисус говорил с юношей, и знал, что Он ответил юноше, что ему следует блюсти десять божьих заповедей. Юноша еще раз поклонился Учителю и с облегчением рассмеялся. И я знал, что он ответил, что это он сохранил от юности своей.
Но Иисус обратил на него долгий и испытующий взгляд и произнес еще несколько слов. И на этот раз я также знал, что Он сказал ему: «Если хочешь быть совершенным, пойди продай имение твое, и раздай нищим, и будешь иметь сокровище на небесах; и приходи, и следуй за мной». Тогда юноша отвернулся от Иисуса и пошел прочь, и я знал, что он опечален, ибо у него было богатое имение.
Но когда богатый юноша пошел своей дорогой, Иисус посмотрел ему вслед долгим взглядом.
И в этом взгляде прочел я столько сострадания и столько любви! Ах, возлюбленные мои слушатели, столько небесной святости прочел я в этом взгляде, что сердце мое радостно забилось и свет вернулся в мою омраченную душу. Я вскочил, я хотел сам кинуться к Нему и сказать, что люблю Его превыше всего на свете. Весь мир стал мне вдруг безразличен. Я жаждал лишь одного — следовать своему Учителю. Но лишь только я шевельнулся, видение исчезло. Но не исчезло воспоминание о Нем, мои друзья и слушатели.
На другой день я пришел к своему другу Понтусу Фриману и спросил его, чего требовал от меня Иисус? Ведь у меня нет богатого имения. И он ответил, что Иисус, верно, желает, чтобы я пожертвовал Ему славой и почестями, которые принесет мне моя ученость, и сделался одним из ничтожных и смиренных слуг Его.
И тогда я все бросил и стал священником, дабы говорить с людьми о Христе и любви к Нему.
Но вы, мои слушатели, молитесь за меня, ибо я, как и все вы, принужден жить в этом мире, полном соблазнов. И они будут прельщать меня, как и всех вас. И я страшусь и трепещу, как бы соблазны сии не отвратили моей души от Бога и не превратили меня в одного из лжепророков.
Он сложил руки и, казалось, в одно мгновение увидел перед собою все искушения и опасности, которые подстерегали его, и мысль о своей слабости вызвала у него слезы. Волнение овладело им до такой степени, что он не в силах был продолжать проповедь. Он лишь произнес «аминь» и, опустившись на колени, стал молиться.
В церкви послышались громкие всхлипывания. Одна эта короткая проповедь сразу же сделала Карла-Артура всеобщим любимцем. Все эти люди, собравшиеся в церкви, готовы были носить его на руках, они готовы были пожертвовать собою ради него так же, как он пожертвовал собою ради Спасителя.
Но как ни велико было впечатление от его слов, оно никогда не произвело бы столь потрясающего действия, если бы сразу же вслед за проповедью не последовало чтение текстов оглашения.
Сперва молодой священник прочел несколько незнакомых имен, на которые никто не обратил внимания. Но вдруг все увидели, как он чуть побледнел и приблизил к глазам листок бумаги, чтобы увериться в том, что не ошибся. Затем он продолжал читать, понизив голос, словно не желая, чтобы его слышали.
«Ныне делается первое оглашение освященного христианской церковью союза между заводовладельцем Густавом Хенриком Шагерстрёмом из поместья Озерная Дача и благородной девицей Шарлоттой Адрианой Лёвеншёльд, имеющей жительство в пасторской усадьбе. Оба принадлежат к сей общине.
Да пребудет с ними счастье и да снизойдет на них благословение Создателя, по воле которого свершился этот союз».
Напрасно молодой пастор понизил голос. В мертвой тишине, наступившей в церкви, было слышно каждое слово.
Это было мерзко.
Шагерстрём и сам понимал, до чего это мерзко. Человек, отринувший все мирские соблазны, чтобы стать смиренным слугою божьим, читал вслух о том, что женщина, которую он любил, выходит замуж за одного из богатейших людей в стране. Это было мерзко. Человек, который целых пять лет был женихом Шарлотты; человек, который еще в прошлое воскресенье носил на пальце ее кольцо, читал о том, что она готова вступить в новый брак.
Людям было стыдно смотреть друг другу в глаза. Смущенные, они покидали церковь.
Шагерстрём чувствовал это сильнее, нежели кто-либо другой.
Он сохранял внешнее спокойствие, но про себя думал, что не удивился бы, если бы люди стали плевать ему вслед или закидали бы его каменьями.
И этим он хотел помочь Шарлотте!
Шагерстрём часто казался себе глупым и нелепым, но ни разу еще это чувство не было в нем столь сильно, как в то воскресенье, когда он шел через широкий проход к дверям церкви.
В первую минуту Шагерстрём намеревался написать Шарлотте, объяснить все и попросить у нее прощения. Но вскоре он понял, что такое письмо написать будет несказанно трудно. Вместо этого он велел заложить карету и отправился в Эребру. От пастора Форсиуса он узнал имя старой дамы, к которой уехали погостить пасторша и Шарлотта. Утром в понедельник он явился к ней в дом и попросил разрешения поговорить с Шарлоттой.
Он тотчас же сообщил Шарлотте о своем необдуманном поступке. Он не пытался оправдываться, а рассказал лишь, как все произошло.
Можно сказать, что Шарлотта поникла, точно раненная насмерть. Чтобы не упасть, она опустилась в маленькое низкое креслице и замерла в неподвижности. Она не стала осыпать его упреками. Ее боль была слишком сильна и свежа.
До сих пор она могла утешаться мыслью, что когда Карл-Артур с помощью полковницы переменит свое мнение о ней и примирится с нею, честь ее будет восстановлена и недруги ее поймут, что речь шла всего лишь об обычной размолвке между влюбленными. Но теперь, когда в церкви было сделано оглашение о ней и Шагерстрёме, все будут убеждены, что она и впрямь собиралась выйти замуж за богатого заводовладельца. Отныне ей неоткуда ждать помощи. Объяснить ничего невозможно. Она навеки опозорена и навсегда останется в глазах людей вероломной, корыстолюбивой интриганкой.
У нее появилось жуткое чувство, будто ее, точно узницу, ведут неизвестно куда. Она делает все, чего хотела бы избежать, и способствует всему, что хотела бы предотвратить. Это было какое-то наваждение. Объяснить этого нельзя было. С того дня, когда Шагерстрём впервые посватался к ней, она больше не властна была в своих поступках.
— Но кто вы такой, господин Шагерстрём? — внезапно спросила она. — Почему вы постоянно оказываетесь на моем пути? Почему я не могу избавиться от вас?
— Кто я такой? — повторил Шагерстрём. — Я скажу вам, кто я такой, фрёкен Лёвеншёльд. Я самый безмозглый болван из всех, какие ходили когда-либо по божьей земле.
Он сказал это с такой искренней убежденностью, что слабая тень улыбки появилась на лице Шарлотты.
— С того самого дня, когда я увидел вас, фрёкен, в церкви, на пасторской скамье, я хотел помочь вам и сделать вас счастливой. Но я принес вам лишь горе и страдания.
Слабая улыбка уже исчезла с лица Шарлотты. Она сидела бледная и неподвижная, безвольно опустив руки. Взгляд, устремленный в пространство, казалось, не мог видеть ничего, кроме ужасного несчастья, которое навлек на нее Шагерстрём.
— Я твердо обещаю вам, фрёкен Шарлотта, не допустить второго оглашения в следующее воскресенье, — сказал Шагерстрём. — Вы ведь знаете, фрёкен, что оглашение не имеет законной силы, пока не будет прочитано три воскресенья подряд с одной и той же кафедры.
Шарлотта слабо махнула рукой, точно говоря, что теперь это уже не имеет значения. Репутация ее загублена, и ее уже не спасти.
— И я обещаю вам, фрёкен Лёвеншёльд, не появляться больше на вашем пути, пока вы сами меня не позовете.
Он пошел к двери. Но он хотел сказать ей еще кое-что. Это потребовало от него, пожалуй, больше самоотверженности, нежели что-либо иное.
— Я хочу лишь добавить, — сказал он, — что теперь я начинаю понимать вас, фрёкен Лёвеншёльд. Я был несколько удивлен тем, что вы до такой степени любите молодого Экенстедта, что ради него готовы были вынести клевету и травлю. Потому что я ведь понимаю: вы заботились только о нем. Но вчера, услышав его проповедь, я понял, что его следует оберегать. Он призван для великих дел.
Шагерстрём был вознагражден. Она взглянула на него. Щеки ее чуть порозовели.
— Благодарю, — сказала она, — благодарю за то, что вы поняли меня.
Затем она снова погрузилась в безнадежное отчаяние. Ему больше нечего было делать здесь. Он отвесил глубокий поклон и вышел из комнаты.
Говорят, что нет худа без добра, и если применить эту поговорку к Шарлотте Лёвеншёльд, то следует признать, что несчастья и преследования придали ей то очарование, какого ей недоставало, чтобы сделаться истинной красавицей. Глубокая грусть навсегда избавила ее от несколько чрезмерной ребячливости и резвости. Она придала спокойное достоинство голосу, чертам, движениям Шарлотты. Печаль придала ее глазам тоскливый блеск; в них вспыхнул тот трогательный, тревожный огонь, который говорит об утраченном счастье. Где бы ни появилось это печальное, очаровательное юное существо, оно неизменно будило в людях участие, сострадание, симпатию.
Во вторник утром Шарлотта и пасторша возвратились из Эребру, и в тот же день в пасторскую усадьбу явилась молодежь из близлежащего завода в Хольме. Эти милые юноши и девушки были преданными друзьями Шарлотты и так же, как жена управляющего из Старого Завода, отказывались верить в ее вероломство. Им достаточно было лишь одного взгляда на нее, чтобы понять, насколько глубоко ее горе. Они не задавали ей никаких вопросов, не позволили себе ни единого намека по поводу предстоящей свадьбы, а старались лишь обходиться с ней как можно мягче и бережнее.
Собственно говоря, явились они отнюдь не с поздравлениями, а совсем с иной целью. Но, увидев, как несчастна Шарлотта, они долго не решались начать разговор.
Тем не менее мало-помалу выяснилось, что они хотели рассказать об Элин Матса-торпаря — той самой, у которой было родимое пятно на лице и десять братишек и сестренок мал мала меньше. Нынче рано утром она пришла в Хольму к их матери с жалобой на то, что ее маленьких братьев и сестер хотят раздать с аукциона.
Элин Матса-торпаря и ее семья жили нищенством. Что же еще оставалось делать беднягам? Но приходским властям стала надоедать эта голодная орава, которая христарадничала по дворам. И тогда приходский совет задумал устроить торги и раздать детей по рукам. Был объявлен своего рода аукцион, в котором могли принять участие те, кто хотел взять к себе в дом одного или нескольких детей.
— Вашей милости известно, небось, как бывает на таких аукционах, — говорила девушка. — Только и глядят, как бы сплавить ребят к тем, кто соглашается взять их подешевле. А об том, чтоб за детьми догляд был да чтобы растили их как надо, никому и дела нет.
Бедная девушка, которая до сих пор одна была в ответе за всю эту ораву, совершенно обезумела от горя. Она говорила, что на этих аукционах детей чаще всего берут бедняки-торпари, которым нужны даровые пастухи для коз и овец либо даровая прислуга в помощь недужной хозяйке. Ее ребятишкам придется гнуть спину наравне со взрослыми батраками, миловать аукционных детей никто не станет. Им придется отрабатывать свой хлеб. Самой младшей девочке всего три года, и она не сможет ни скот пасти, ни по дому помогать. А уж коль от нее не будет никакого проку, ее просто-напросто уморят голодом.
Больше всего Элин сокрушалась из-за того, что дети будут раскиданы по чужим домам. Сейчас меж ними такая дружба и привязанность, но через несколько лет они не станут узнавать ни ее, ни друг друга. А кто станет приучать их к честности и правдивости, которые она до сих пор пыталась им прививать?
Хозяйку Хольмы крайне растрогали жалобы бедной девушки, но помочь ей она ничем не могла. В домах мастеровых вокруг Хольмы и без того было много детишек, о которых ей приходилось заботиться. Но все же она послала двух своих дочерей на этот аукцион, который должен был происходить в помещении приходского совета, чтобы знать, в чьи руки попали бедные ребятишки.
Когда барышни из Хольмы пришли в приходский совет, аукцион только что начался. На скамье в глубине комнаты сидели дети; старшая сестра держала на коленях трехлетнюю девочку, а остальные жались к ней. Они не кричали и не жаловались, лишь непрерывный тихий плач доносился из этого угла. Они были до того исхудалые и оборванные, что, казалось, хуже быть уже не может, но то, что ожидало их, представлялось им верхом несчастья. У стен сидела деревенская голытьба, которая обычно собирается на подобных аукционах. Лишь посредине, за председательским столом, можно было видеть кое-кого из власть имущих — несколько владельцев зажиточных усадеб, двух-трех заводчиков, в обязанности которых входило надзирать за тем, чтобы аукцион проходил как должно и чтобы дети попали к добропорядочным и хорошо известным в округе людям.
Старший из детей, худой и долговязый мальчонка, стоял на столе, выставленный на всеобщее обозрение. Аукционист расхваливал его, говоря, что он годится и в пастухи и в лесорубы, и какая-то женщина, судя по платью очень бедная, подошла к столу, чтобы поближе разглядеть мальчика.
Внезапно дверь отворилась, и вошел Карл-Артур Экенстедт. Он остановился на пороге, оглядел комнату, а затем воскликнул, воздев руки к небу:
— О Боже, отврати от нас взор свой! Не смотри на то, что здесь происходит!
Затем он подошел к отцам прихода, сидящим за председательским столом.
— Прошу вас, братья во Христе, — сказал он, — не совершайте столь великого греха! Не продавайте людей в рабство!
Все присутствующие были крайне смущены его словами. Бедная женщина поспешно отошла от стола к дверям. Приходские тузы смущенно заерзали на скамье. Впрочем, их, казалось, скорее коробило неуместное вмешательство пастора в приходские дела, нежели их собственное поведение. Наконец один из них поднялся с места.
— Это решение приходского совета, — сказал он.
Молодой пастор, прекрасный как Бог, стоял перед ними, откинув голову, с горящими глазами. Видно было, что никакие приходские советы не остановят его.
— Я прошу заводчика Арона Монссона прекратить аукцион.
— Вы ведь слышали, доктор Экенстедт, аукцион назначен по решению приходского совета.
Карл-Артур, пожав плечами, отвернулся от Монссона. Он положил руки на плечо мальчика, стоящего на столе.
— Я беру его, — сказал он. — И за цену, ниже которой никто не сможет назначить. Я беру его под свою опеку, не требуя за это никакого возмещения у прихода.
Заводчик Арон Монссон вскочил с места, но Карл-Артур даже не удостоил его взглядом.
— Выкликать нет больше надобности, — сказал он аукционисту, — я беру всех детей разом и за ту же цену.
Тут все вскочили с мест. Лишь Элин Матса-торпаря и ее питомцы продолжали сидеть, не понимая, что происходит. Заводчик Арон Монссон пытался возражать.
— Выходит, будет все та же волынка, — сказал он. — Мы ведь затеяли этот аукцион, чтобы покончить с вечным попрошайничеством.
— Дети больше не будут побираться.
— Кто поручится нам за это?
— Христос, который сказал: «Пусть дети придут ко мне». Он поручится за малых сих.
Во всем облике молодого пастыря было столько властной силы и величия, что могущественные заводчики не нашлись, что ответить.
Карл-Артур приблизился к детям:
— Ступайте отсюда! Бегите домой! Я взял вас на свое попечение.
Они не смели двинуться с места. Тогда Карл-Артур взял младшую девочку на руки и вышел с нею из помещения приходского совета. Остальные дети гурьбой ринулись за ним.
Никто не остановил их. Многие из присутствующих, сконфуженные и смущенные, уже разошлись.
Но когда сестры вернулись домой в Хольму и рассказали обо всем матери, она заявила, что нужно сделать что-нибудь, чтобы помочь молодому пастору и его многочисленным питомцам.
Хозяйка Хольмы решила, что следует собрать денег на детский приют, и за этим-то и явились теперь ее дочери в пасторскую усадьбу.
Когда рассказ был окончен, Шарлотта поднялась и, плача, вышла из комнаты.
Она поспешила к себе наверх, чтобы там упасть на колени и возблагодарить Бога.
То, о чем она так долго мечтала, теперь сбылось. Карл-Артур предстал теперь истинным пастырем, вожаком своих прихожан, ведущим их по божьей стезе.
Спустя несколько дней пасторша Форсиус заглянула однажды утром к мужу, который сидел за письменным столом.
— Ну-ка, старик, зайди под каким-нибудь предлогом в столовую. Увидишь кое-что приятное.
Пастор тотчас же поднялся с места. Он вошел в столовую и увидел там Шарлотту, сидевшую с вышиванием за столиком у окна.
Она не работала, а сидела, сложив руки на коленях, и смотрела через окно на флигель, в котором жил Карл-Артур. В этот день посетители неиссякаемым потоком шли к флигелю, и именно это привлекло ее внимание.
Пастор сделал вид, что ищет свои очки, которые преспокойно лежали у него в комнате. Одновременно он поглядывал на Шарлотту, которая с мягкой улыбкой следила за тем, что происходит около флигеля. Слабый румянец окрасил ее щеки, в глазах светился тихий восторг. Ею и впрямь можно было залюбоваться. Заметив пастора, она сказала:
— Весь день идут люди к Карлу-Артуру.
— Да, — сухо откликнулся старик. — Ни на минуту не оставляют его в покое. Скоро, видно, мне самому придется вести записи в церковных книгах.
— Только что пришла дочь Арона Монссона. Принесла бочонок масла.
— Как видно, для его приемных детей.
— Все любят его, — сказала Шарлотта. — Я знала, что когда-нибудь это должно произойти.
— Что ж, когда человек молод и красив, ему нетрудно заставить женщин проливать слезы.
Но эти слова не омрачили восторга Шарлотты.
— Только что к нему приходил кузнец из Хольмы. Он из сектантов. А вы ведь знаете, дядюшка, что это за народ. В церковь и носу не кажут, а обычных священников и слушать не хотят.
— Да что ты! — воскликнул не на шутку заинтересованный старик. — Неужто ему удалось сдвинуть с места эти каменные глыбы? По правде говоря, моя девочка, я не уверен, что из него выйдет толк.
— Я думаю о полковнице, — сказала Шарлотта. — Как бы она была счастлива, если бы видела это!
— Едва ли она мечтала именно о таком успехе для сына.
— Люди становятся лучше рядом с ним. Я видела, как некоторые, выходя от него, плакали и утирали глаза. Муж Марии-Луизы также был здесь. А вдруг Карл-Артур поможет ему! Ведь это было бы чудесно, не правда ли?
— Разумеется, девочка моя. Но лучше всего то, что тебе доставляет удовольствие сидеть здесь у окна и смотреть на этих людей.
— Я придумываю за них слова, с которыми они обращаются к Карлу-Артуру, и мне чудится, будто я слышу его ответы.
— Ну что ж, это прекрасно. Но знаешь ли? Очки-то, должно быть, у меня в комнате.
— Не случись этого, все происшедшее просто не имело бы никакого смысла. Я не была бы вознаграждена за то, что пыталась защитить его. Но теперь я понимаю, в чем тут суть.
Старик поспешил выйти из комнаты.
Девушка растрогала его до слез.
— Господи, что нам делать с нею? — бормотал он. — Ей-богу, она скоро лишится рассудка.
Если Шарлотта упивалась триумфом Карла-Артура все дни недели, то во сто крат большую радость испытала она, когда наступило воскресенье.
В это утро все дороги были забиты народом, точно во время королевского визита. Люди шли и ехали непрерывным потоком. Ясно было, что слухи о совершенно новом стиле проповедей молодого пастора, о его страстной и сильной вере уже распространились по всему приходу.
— В церкви не поместится столько народу, — сказала пасторша. — И стар и млад ушли из дому. Все усадьбы оставлены без призора; как бы пожара не было.
Пастор чувствовал смутное недовольство. Он понимал, что Карл-Артур дал новый толчок религиозным чувствам, и не имел бы ничего против этого, если бы был убежден, что молодому пастору удастся и впредь поддерживать зажженный им огонь. Но, чтобы не огорчить Шарлотту, пребывавшую в совершенном экстазе, он ничего не говорил о своих опасениях.
Старики отправились в церковь, но, разумеется, о том, чтобы Шарлотта сопровождала их, не могло быть и речи. С субботней почтой Шарлотта получила короткую записку от полковницы с просьбой потерпеть и не открывать правды еще несколько дней и, следовательно, не могла воспользоваться предложением Шагерстрёма приостановить оглашение. Пасторская чета опасалась, что прихожане, боготворящие Карла-Артура, позволят себе какую-либо грубую выходку по отношению к Шарлотте, и потому девушку оставили дома.
Но едва лишь экипаж исчез за углом, Шарлотта надела шляпку и мантилью и направилась в церковь. Она не могла противиться желанию послушать проповедь Карла-Артура в новом стиле, привлекшем к нему сердца всех прихожан. Не могла она также отказать себе в удовольствии быть свидетельницей всеобщего обожания, окружавшего Карла-Артура.
Ей удалось протиснуться на одну из самых задних скамей, и она сидела, едва дыша от волнения, пока он не появился на кафедре.
Она удивилась тому непринужденному тону, каким он заговорил с собравшимися в церкви людьми. Казалось, он беседует с задушевными друзьями. Он не употреблял ни единого слова, которое могло оказаться непонятным этим простым людям, он делился с ними своими трудностями и заботами, точно ища у них помощи и совета.
В этот день Карл-Артур должен был рассказать притчу о вероломном управителе усадьбы. Шарлотта испугалась за него, ибо текст этот был чрезвычайно труден. Она часто слышала, как многие пасторы жаловались на то, что смысл притчи темен и труднодоступен. Начало и конец не вязались между собою. Краткость этой притчи являлась скорее всего причиной того, что звучала она малопонятно в нынешние времена. Шарлотта никогда не слышала хоть сколько-нибудь удовлетворительного ее толкования. Некоторые пасторы опускали начало притчи, другие опускали последнюю часть, но никто из них никогда не умел придать ей ясность и связность.
Разумеется, все остальные думали примерно то же самое. «Он наверняка отойдет от текста, — думали люди. — Он не справится с ним. Он поступит так же, как в прошлое воскресенье».
Но молодой пастор с величайшим мужеством и уверенностью взялся за эту трудную тему и сумел придать ей смысл и ясность. В порыве вдохновения он сумел возвратить притче ее первозданную красоту и глубину. Так бывает, когда мы, стерев вековую пыль со старинной картины, оказываемся перед истинным шедевром.
Слушая Карла-Артура, Шарлотта все более и более поражалась.
«Откуда у него все это? — думала она. — Это не его слова. Сам Бог говорит его устами».
Она видела, что даже старый пастор сидит, приставив ладонь к уху, чтобы не пропустить ни единого слова. Она видела, что внимательнее всего слушают проповедника пожилые люди, обычно наиболее глубокомысленные и серьезные. Она знала, что теперь уже никто не скажет, будто Карл-Артур — дамский проповедник и будто красивая внешность способствует его успеху.
Все было великолепно. Шарлотта была счастлива. Она чувствовала, что никогда еще жизнь ее не была так полна и прекрасна, как в эти часы.
Самое поразительное в проповеди Карла-Артура было, пожалуй, то, что слова его дарили людям покой и забвение всех их страданий. Они чувствовали на себе мудрую и благодатную власть его духа. Души их не испытывали страха, они преисполнялись восторгом. Многие из них давали в сердце своем обеты, которые они затем постараются неукоснительно выполнять.
Но самое сильное впечатление прихожане получили в этот день не от проповеди Карла-Артура, хоть она и была прекрасна, и не от оглашения, которое за ней последовало. Слова, касавшиеся Шарлотты, были выслушаны при неодобрительном ропоте, но ведь все знали о них заранее. Самое удивительное произошло после богослужения.
Шарлотта хотела уйти из церкви тотчас же после проповеди, но ей не удалось выбраться из толпы, и она принуждена была остаться до конца службы. Когда прихожане затем постепенно потянулись к выходу, она хотела опередить их, но не смогла. Никто не уступал ей дороги. Никто не говорил ей ни слова — ее просто не замечали.
Она вдруг почувствовала, что окружена врагами. Все ее знакомые старались избежать встречи с нею. Лишь одна женщина подошла к ней. Это была ее отважная сестра, докторша Ромелиус.
Пробравшись наконец к выходу из церкви, женщины остановились в дверях.
Они увидели, что на песчаной дорожке перед церковью собралась группа молодежи. Мужчины держали в руках букеты из репейника, увядшей листвы и жухлой травы, наскоро собранные ими у церковной ограды. Они явно намеревались вручить все это Шарлотте и поздравить ее с новой помолвкой. Долговязый капитан Хаммарберг стоял впереди всех. Он слыл в приходе самым злым и острым на язык человеком. Капитан откашлялся, приготовясь к приветственной речи.
Прихожане тесным кольцом окружили молодых людей. Они с радостью готовы были слушать, как станут поносить и позорить девушку, которая изменила своему возлюбленному ради богатства и золота. Они заранее хихикали. Уж Хаммарберг-то ее не пощадит.
Докторша явно испугалась. Она потянула сестру обратно в церковь, но Шарлотта отрицательно покачала головой.
— Это не имеет значения, — сказала она. — Теперь больше ничего не имеет значения.
Итак, они медленно приближались к группе молодых людей, которые поджидали их, придав лицам деланно дружелюбное выражение.
Но вдруг к сестрам подбежал Карл-Артур. Он проходил мимо, заметил их затруднительное положение и бросился им на помощь. Он предложил руку старшей сестре, приподняв шляпу, обернулся к молодым людям, легким жестом показал, что им лучше отказаться от своего намерения, и благополучно вывел обеих женщин на проезжую дорогу.
Но в том, что он, оскорбленный, взял Шарлотту под свою защиту, было нечто неслыханно благородное.
Это-то и было самым сильным впечатлением, полученным прихожанами в то воскресенье.
В понедельник утром Шарлотта отправилась в деревню, чтобы поговорить со своей сестрой, докторшей Ромелиус. Докторшу, как и многих Лёвеншёльдов, крайне интересовало все сверхъестественное. Она рассказывала, как встречала на улице, среди бела дня, давно умерших людей, и верила в самые жуткие истории о привидениях. Шарлотта, девушка совсем иного склада, прежде лишь посмеивалась над ее болезненным воображением, но теперь она все же решила посоветоваться с ней относительно загадок, над которыми размышляла в последнее время.
После скандального происшествия у церкви в молодой девушке снова пробудились мысли о собственной злосчастной участи. И снова, как тогда в Эребру, когда Шагерстрём рассказал об оглашении, она почувствовала себя во власти каких-то неведомых чар. Она была околдована. Ей чудилось, что ее преследует какое-то грозное, злонамеренное существо, которое отняло у нее Карла-Артура и которое все еще продолжает насылать на нее новые беды.
Шарлотта, которая в эти дни постоянно ощущала слабость и какую-то необъяснимую усталость, брела медленно, понурив голову. Люди, встречавшиеся ей на пути, думали, должно быть, что она терзается угрызениями совести и стыдится смотреть им в глаза.
С трудом дотащилась она до деревни и брела теперь вдоль высокой живой изгороди, окружавшей сад органиста. Вдруг садовая калитка отворилась, кто-то вышел из сада на дорогу.
Невольно Шарлотта подняла голову. Это был Карл-Артур. Волнение ее при мысли о встрече с ним здесь, без свидетелей, было столь велико, что она замерла на месте. Но он не успел дойти до нее; кто-то позвал его назад из глубины сада.
В последнее время погода переменилась. Не было больше ясных, безоблачных дней, какие стояли в течение всего лета. Короткие бурные ливни выпадали в любое время дня, и фру Сундлер, которая заметила, что над лесистым склоном показалась туча и на землю упало несколько капель дождя, выбежала в палисадник с большим плащом своего мужа, чтобы предложить его Карлу-Артуру.
Когда Шарлотта проходила мимо калитки, Тея Сундлер как раз помогала ему надевать плащ. Они находились в каких-нибудь двух шагах от девушки, и она не могла не видеть их. Фру Сундлер застегивала плащ на молодом пасторе, а он смеялся своим мальчишеским смехом, забавляясь тем, что она так тревожится за него.
Тея Сундлер казалась довольной и радостной, и во всей этой сцене не было ровно ничего предосудительного. Но Шарлотту, которая увидела, как Тея Сундлер опекает Карла-Артура, точно она была ему матерью или женой, вдруг осенила догадка.
«Она любит его», — подумала девушка.
Она поспешила прочь, чтобы не смотреть дальше, но не переставала твердить про себя:
«Разумеется, она любит его. И как же это я раньше не догадалась! Этим все и объясняется. Оттого-то она и разлучила нас».
Ей тотчас же стало ясно, что Карл-Артур ни о чем не догадывается. Он, верно, занят мыслями о своей красивой далекарлийке. Разумеется, он теперь все вечера проводит в доме органиста, но его, должно быть, более всего влекут сюда красивое пение и музыка, которыми его здесь потчуют. К тому же ему надо ведь и поговорить с кем-нибудь, а Тея Сундлер — старый друг их семьи.
Собственно говоря, можно было ожидать, что открытие, сделанное Шарлоттой, опечалит или испугает ее, но этого не произошло. Напротив, она подняла голову, ее поникшие плечи распрямились, и в осанке ее снова появились обычная гордость и независимость.
«Стало быть, это Тея Сундлер виновница всех бед, — подумала она. — Ну, с ней-то я могу справиться».
Она чувствовала себя, точно больной, который наконец понял, каким недугом страдает, и уверен, что сможет найти против него средство. Она вновь преисполнилась надежды и уверенности.
— А я-то думала, что это злосчастный перстень снова навлекает на нас беду! — бормотала она про себя.
Ей вспомнилось, что она когда-то слышала рассказ отца о том, что Лёвеншёльды не сдержали обещания, данного Мальвине Спаак, матери Теи Сундлер, и за это им было предсказано тяжкое наказание. Она и шла к сестре затем, чтобы подробнее узнать об этой истории. До этой минуты она видела в событиях последних недель нечто роковое, нечто непреодолимое, чего она не в силах была ни избежать, ни предотвратить. Но если все ее несчастья объясняются лишь тем, что Тея любит Карла-Артура, то она найдет средство избавиться от них.
Внезапно она отказалась от намерения идти к сестре и повернула домой. Нет, это не по ней. Нечего ей верить в какие-то древние проклятия. Она доверится собственному разуму, собственной силе и собственной изобретательности и откажется от мыслей о непонятном мистическом вздоре.
Раздеваясь вечером в своей комнате, она долго смотрела на маленького фарфорового амура, стоявшего у нее на секретере.
— Стало быть, все это время ты покровительствовал ей, — сказала она, обращаясь к статуэтке. — Ты простер свои руки над ней, а не надо мной. Из-за нее, из-за того, что она любит Карла-Артура, Шагерстрём должен был посвататься ко мне, и все должно было случиться так, как случилось.
Из-за нее поссорились мы с Карлом-Артуром, из-за нее Карл-Артур посватался к далекарлийке, из-за нее Шагерстрём послал мне этот букет и помешал мне помириться с Карлом-Артуром. Ах, амур, отчего покровительствуешь ты ее любви? Оттого ли, что она запретна? Так, значит, это правда, что ты всего благосклоннее бываешь к той любви, которой не должно быть?
Стыдись, мой милый амур. Я поставила тебя здесь стражем моей любви, а ты, ты помогаешь другой!
Из-за того, что Тея Сундлер любит Карла-Артура, ты допустил, чтобы я вытерпела клевету, кошачьи концерты, хулительные песни, и не защитил меня!
Из-за того, что Тея Сундлер любит Карла-Артура, допустил, чтобы я приняла предложение Шагерстрёма, ты допустил оглашение в церкви и теперь намерен, быть может, повести нас к алтарю.
Из-за того, что Тея Сундлер любит Карла-Артура, ты допустил, чтобы мы все жили в страхе и отчаянии.
Ты не щадишь никого. Ты заставил страдать бедных стариков здесь и в Карлстаде оттого лишь, что покровительствуешь толстухе Сундлер с ее рыбьими глазами.
Из-за того, что Тея Сундлер любит Карла-Артура, ты отнял у меня счастье. Я думала, что меня хочет погубить какой-то злой волшебник, а оказалось, что это не кто иной, как ты, мой милый амур.
Вначале она говорила шутливым тоном, но перечисление всех свалившихся на нее несчастий глубоко взволновало ее, и она продолжала голосом, дрожащим от слез:
— О ты, божок любви, разве не доказала я тебе, что умею любить? Отчего же ее любовь тебе более угодна, чем моя? Разве не умею я быть такой же верной в любви, разве в ее сердце горит более чистый и сильный огонь, чем в моем? Отчего же, амур, ты покровительствуешь ее любви, а не моей?
Что мне сделать, чтобы умилостивить тебя? О амур, амур, вспомни о том, что ты влечешь к гибели того, кого я люблю. Неужто ты намерен подарить ей еще и его любовь? Это единственное, в чем ты до сих пор отказывал ей. О амур, амур, неужто ты намерен подарить ей его любовь?
Она больше не спрашивала, не удивлялась. Вся в слезах легла она в постель.
Спустя несколько дней после возвращения полковницы Экенстедт из Корсчюрки в Карлстад явилась очень красивая далекарлийка-коробейница со своим неизменным кожаным мешком за плечами. Но в городе, где держали лавки настоящие купцы, ей запрещалось заниматься ее обычным промыслом. Поэтому коробейница оставила громоздкий мешок на квартире, где она стояла, и вышла на улицу, подвесив на руку корзинку, в которой лежали изготовленные ею браслеты и часовые цепочки из волос.
Молодая далекарлийка ходила по домам, предлагая свой товар, и, разумеется, не прошла мимо дома Экенстедтов.
Ее искусные поделки привели полковницу в совершенный восторг, и она предложила коробейнице пожить несколько дней в ее доме, чтобы изготовить сувениры из длинных белокурых локонов, которые полковница срезала у сына, когда он был ребенком, и с тех пор тщательно берегла.
Предложение это пришлось, как видно, по душе молодой далекарлийке. Она без долгих раздумий приняла его и уже на следующее утро взялась за работу.
Мадемуазель Жакетта Экенстедт, которая сама была весьма искусна в рукоделии, часто наведывалась к далекарлийке, жившей в пристройке для слуг, чтобы взглянуть на ее работу. Таким образом, между ними завязалось знакомство и, можно даже сказать, дружба. Юную горожанку привлекала в простой коробейнице ее красивая наружность, выгодно подчеркиваемая ярким нарядом. Жакетта искренне восхищалась усердием и прилежанием этой искусницы, ее умом, который проявлялся в способности давать краткие и меткие ответы на любой вопрос.
Разумеется, она была поражена, обнаружив, что этот острый ум принадлежит девушке, которая не умеет ни читать, ни писать. Кроме того, она, к своему удивлению, несколько раз заставала далекарлийку за курением короткой железной трубки. Это обстоятельство несколько охладило восторги Жакетты, не помешав, впрочем, дружеским отношениям между обеими девушками.
Забавляло мадемуазель Экенстедт также и то, что далекарлийка употребляет множество слов и выражений, которых она не могла уразуметь. Так однажды, когда она привела свою новую подругу в господский дом, чтобы показать ей красивые вещи, украшавшие комнаты, бедняжка сумела выразить свой восторг лишь восклицанием: «Вот так грубо!» Мадемуазель Экенстедт почувствовала себя глубоко уязвленной, но затем, к немалой потехе домашних, выяснила, что слово «грубо» в устах далекарлийки означает нечто восхитительное и великолепное.
Сама полковница редко посещала прилежную мастерицу. Она, казалось, предпочитала с помощью дочери выведать ее ум, характер и привычки, чтобы таким путем решить, годится ли она в жены ее сыну. Ибо всякий, кому хоть сколько-нибудь известен был проницательный ум полковницы, ничуть не усомнился бы в том, что она с первого же мгновения признала в этой молодой женщине новую невесту сына.
Между тем пребывание далекарлийки в доме Экенстедтов было прервано одним весьма прискорбным обстоятельством. С сестрой полковника, фру Элизой Шёборг, вдовой настоятеля собора Шёборга, которая после кончины мужа жила в доме своего брата, случился удар, и через несколько часов ее не стало. Необходимо было подобающим образом подготовиться к похоронам, и каждое помещение в доме оказалось на учете, ибо нужно было разместить пекарих, швей и, наконец, обойщиков, приглашенных, чтобы обтянуть стены черным штофом. Далекарлийку тотчас же отослали со двора.
Ей велели зайти к полковнику, чтобы получить за труды, и прислуга заметила, что беседа в кабинете длилась необычно долго, а когда далекарлийка вышла оттуда, глаза ее были красны от слез. Добросердечная экономка подумала, что коробейница огорчена тем, что ей приходится раньше времени покидать дом, где все были столь добры к ней, и, желая утешить девушку, пригласила ее прийти на кухню в день похорон, чтобы отведать лакомств, которые будут подаваться на поминках.
Похороны были назначены на четверг, тринадцатое августа. Хозяйский сын, магистр Карл-Артур Экенстедт, был, разумеется, вызван из Корсчюрки и прибыл в среду вечером. Его встретили с большой радостью, и все время до отхода ко сну он рассказывал родителям и сестрам о той любви, которой он теперь окружен в своей общине. Не так-то легко было заставить скромного молодого пастора рассказать о своих триумфах, но полковница, которая была осведомлена обо всем благодаря письму Шарлотты Лёвеншёльд, своими расспросами вынудила его рассказать о всех знаках любви и благодарности, которые выказывают ему прихожане, и нетрудно понять, что она при этом испытала чистейшую материнскую гордость.
Вполне естественно, что в этот вечер не представилось случая упомянуть о поденщице, которая прожила в доме несколько дней. На другое утро все были целиком поглощены приготовлениями к похоронам, так что Карл-Артур и на этот раз ничего не услышал о пребывании красивой далекарлийки в доме его родителей.
Полковник Экенстедт желал, чтобы сестра была достойно предана земле. На похороны были приглашены епископ и губернатор, а также лучшие фамилии города, которые имели касательство к покойной госпоже Шёборг.
В числе гостей был и заводчик Шагерстрём из Озерной Дачи. Он был приглашен, поскольку через свою покойную жену находился в свойстве с настоятелем собора Шёборгом, и, чувствуя себя весьма обязанным за внимание со стороны людей, которые имели веские основания быть на него в претензии, с благодарностью принял приглашение.
После того как старую фру Шёборг под пение псалмов вынесли из дома и в сопровождении длинной процессии отвезли к месту упокоения, все присутствовавшие на похоронах возвратились в дом скорби, где их ожидал поминальный обед. Само собою, обед был долгим и обильным, и едва ли стоит упоминать о том, что на нем строго соблюдались приличествующие случаю серьезность и торжественность.
Как родственника усопшей, Шагерстрёма посадили подле хозяйки, и ему, таким образом, представился случай поговорить с этой необыкновенной женщиной, с которой он никогда прежде не встречался. В глубоком трауре она производила весьма поэтическое впечатление, и хотя ее остроумие и искрящаяся веселость, которыми она славилась, в этот день, разумеется, не могли обнаружиться, Шагерстрём все же нашел беседу с ней необычайно интересной. Ни минуты не колеблясь, он также впрягся в триумфальную колесницу этой очаровательницы и был, в свою очередь, рад доставить ей удовольствие, рассказав о проповеди ее сына в прошедшее воскресенье и о том впечатлении, которое она произвела на слушателей.
За обедом молодой Экенстедт поднялся и произнес речь в память почившей, выслушанную всеми присутствующими с величайшим восхищением. Все были захвачены его простым, безыскусственным, но в то же время увлекательным, умным изложением и живым описанием характера покойной тетки, которая, по всей вероятности, была очень привязана к нему. Однако внимание Шагерстрёма, а также и многих других гостей время от времени обращалось от оратора к его матери, которая сидела, полная восторга и обожания. От соседа по столу Шагерстрём узнал, что полковнице лет пятьдесят шесть или пятьдесят семь, и хотя лицо ее, пожалуй, выдавало ее возраст, он подумал, что ни у одной юной красавицы нет таких выразительных глаз и такой обворожительной улыбки.
Итак, все шло наилучшим образом, но когда гости встали из-за стола и нужно было подавать кофе, на кухне случилась небольшая беда. Горничная, которая должна была обходить гостей с подносом, разбила стакан и до крови порезалась осколком стекла. Впопыхах никто не сумел унять кровотечение, и хотя рана была невелика, девушка не могла выйти к гостям с подносом, так как из пальца, не переставая, сочилась кровь.
Когда же стали искать ей замену, то оказалось, что никто из наемной прислуги не хочет нести в комнаты тяжелый поднос. Отчаявшись, экономка обратилась к рослой и крепкой далекарлийке, явившейся отведать поминальных лакомств, и попросила ее взять этот труд на себя. Нимало не колеблясь, девушка подняла поднос, а служанка, обмотав раненую руку салфеткой, вышла в залу вместе с нею присмотреть, чтобы при этом соблюдался должный порядок.
Горничная с подносом обычно не привлекает к себе особого внимания, но в ту минуту, когда статная далекарлийка в своем ярком наряде появилась среди одетых в черное людей, все взоры устремились на нее.
Карл-Артур обернулся к ней вместе с другими. Несколько секунд он смотрел на нее, ничего не понимая, а затем кинулся к ней и выхватил у нее поднос.
— Ты моя невеста, Анна Сверд, — сказал он, — и тебе не пристало обходить гостей с подносом в этом доме.
Красивая далекарлийка взглянула на него не то с испугом, не то с радостью.
— Нет, нет! Позвольте мне закончить, — запротестовала она.
Все находились теперь в большой зале. И епископ с епископшей, губернатор с губернаторшей, а также остальные увидели, как сын хозяев дома взял у далекарлийки поднос и поставил его на ближайший стол.
— Повторяю, — сказал он, возвысив голос, — ты моя невеста, и тебе не пристало ходить с подносом в этом доме.
В ту же минуту послышался громкий, проникновенный голос:
— Карл-Артур, вспомни, какой сегодня день!
Это сказала полковница. Она сидела в центре залы на большом диване, как и подобает представительнице погруженного в траур дома.
Перед нею находился массивный стол, а справа и слева от нее сидели почтенные, дородные дамы. Она попыталась выбраться из своего угла, но это потребовало немало времени, ибо соседки ее, всецело поглощенные происходящим на другом конце залы, не трогались с места, чтобы пропустить ее.
Карл-Артур взял далекарлийку за руку и потянул ее за собой. Она робела и закрывалась рукавом, как ребенок, но выглядела, впрочем, очень счастливой. Наконец Карл-Артур остановился с нею перед епископом.
— До этой минуты я не подозревал о присутствии моей невесты у себя в доме, — сказал он, — но теперь, увидев, что она здесь, я хочу прежде всего представить ее моему духовному пастырю, епископу. Я прошу, господин епископ, вашего разрешения и благословения на мой союз с этой молодой женщиной, которая обещала мне быть моей спутницей на пути нужды и лишений, коим пристало следовать слуге Господа.
Нельзя отрицать, что этим своим поступком, пусть даже во многих отношениях неуместным, Карл-Артур привлек к себе симпатии всех. Его мужественное признание в том, что он избрал себе в невесты девушку из простонародья, а также его одушевленная речь расположили к нему многих из присутствовавших в доме. Его бледное, тонкое лицо дышало необычайной решимостью и силой, и многие из свидетелей этой сцены принуждены были сознаться в душе, что он шел путем, на который сами они никогда не отважились бы вступить.
Карл-Артур хотел, должно быть, прибавить еще что-то, но тут позади него послышался крик. Полковница выбралась наконец из своего угла и поспешила к группе, стоящей перед епископом. Но в волнении и спешке она наступила на свое длинное траурное платье, споткнулась и упала. При этом она ударилась об острый угол стола и сильно поранила себе лоб.
Послышались возгласы сочувствия, и лишь епископ, которого это происшествие вывело из весьма щекотливого положения, в глубине души, должно быть, вздохнул с облегчением. Карл-Артур выпустил руку невесты и поспешил к матери, чтобы помочь ей подняться на ноги. Но сделать это было не так-то легко. Полковница не лишилась чувств, как это, вероятно, произошло бы с любой другой женщиной на ее месте, но она, должно быть, сильно ушиблась при падении и не могла подняться. Наконец полковнику Экенстедту, сыну, домашнему врачу и зятю, поручику Аркеру, удалось усадить ее в кресло и отнести в спальню, где экономка и дочери захлопотали вокруг нее, раздели и уложили в постель.
Легко вообразить, какой переполох вызвало это несчастье. Гости в полной растерянности стояли в большой зале, не желая расходиться, пока им не станет что-либо известно о состоянии полковницы. Они видели, как полковник, дочери и служанки пробегают по зале с озабоченными лицами в поисках холста для повязки, мази, деревянной дощечки для лубка, так как рука у полковницы была сломана.
Наконец, расспросив прислугу, выяснили, что рана на лбу, которая внушала наибольшую тревогу, оказалась вовсе не опасной, что левую руку нужно положить в лубок, но что это не внушает особых опасений. Серьезнее же всего оказался ушиб на ноге. Коленная чашечка раздроблена, и, пока она заживет, полковнице придется оставаться в постели и лежать неподвижно бог знает сколько времени.
Выслушав это, все поняли, что хозяевам сейчас не до них, и потянулись к выходу. Но когда мужчины разбирали свои шляпы и пальто, в прихожую поспешно вышел полковник Экенстедт. Он искал кого-то взглядом и наконец увидел заводчика Шагерстрёма, который как раз застегивал перчатки.
— Если вы, господин заводчик, не слишком торопитесь, — обратился к нему полковник, — то я просил бы вас задержаться.
На лице Шагерстрёма отразилось легкое удивление, но он снял шляпу и пальто и последовал за полковником в залу, теперь почти пустую.
— Я хотел бы переговорить с вами, господин Шагерстрём, — сказал полковник. — Если время позволяет вам, то будьте добры посидеть некоторое время, покуда вся эта суматоха не уляжется.
Шагерстрёму пришлось ожидать полковника довольно долго. Поручик Аркер тем временем занимал его и, будучи чрезвычайно взволнован всем происшедшим, рассказал заводчику о появлении далекарлийки в Карлстаде и о ее пребывании в доме Экенстедтов.
Бедная экономка, которая была в отчаянии оттого, что позволила девушке выйти к гостям с подносом, рассказывала всем, как ей вздумалось пригласить коробейницу в день похорон, и таким путем Шагерстрёму вскоре стало ясно, как все произошло.
Наконец появился полковник.
— Слава Богу, повязки наложены, и Беата спокойно лежит в постели. Надеюсь, самое худшее уже позади.
Он сел и утер глаза большим шелковым платком. Полковник был высокий, статный мужчина с круглой головою, румяными щеками и огромными усами. Он казался храбрым и бравым воякой, и Шагерстрём подивился его чувствительности.
— Вы, господин заводчик, должно быть, находите меня малодушным, но эта женщина, господин Шагерстрём, была счастьем всей моей жизни, и если с ней что-нибудь случится, то я конченый человек.
Но Шагерстрём, разумеется, ничего подобного не думал. Он сам почти две недели жил одиноко в Озерной Даче, борясь со своей несчастной любовью к Шарлотте Лёвеншёльд, и в своем теперешнем настроении вполне мог понять полковника. Он был покорен прямодушием, с которым этот благородный человек говорил о своей любви к жене. Он тотчас же почувствовал к полковнику расположение и доверие, какого никогда не чувствовал к его сыну, хотя и не мог не признавать одаренности молодого пастора.
Между тем оказалось, что полковник просил его остаться затем, чтобы поговорить с ним о Шарлотте.
— Простите старика, — начал он, — за то, что я вмешиваюсь в ваши дела, господин заводчик! Но я, разумеется, слышал о вашем сватовстве к Шарлотте и хочу сказать вам, что мы здесь, в Карлстаде…
Он внезапно умолк. Одна из дочерей стояла в дверях залы, встревоженно глядя на него.
— В чем дело, Жакетта? Ей хуже?
— Нет, нет, папенька, вовсе нет. Но маменька спрашивает Карла-Артура…
— Я полагал, что он в комнате у маменьки, — сказал полковник.
— Он пробыл там очень недолго. Он вместе с другими внес маменьку в ее спальню, и больше мы его не видели.
— Ступай к нему в комнату и погляди, там ли он, — сказал полковник. — Он, верно, пошел туда снять парадное платье.
— Иду, папенька.
Она удалилась, и полковник снова обернулся к Шагерстрёму:
— На чем я остановился, господин заводчик?
— Вы сказали, что вы здесь, в Карлстаде…
— Да, да, разумеется. Я хотел сказать, что мы здесь, в Карлстаде, с самого начала были убеждены, что Карл-Артур совершил ошибку. Моя жена поехала в Корсчюрку, чтобы разузнать, как обстоит дело, и нашла, что все это, должно быть…
Он снова умолк. Фру Аркер, замужняя дочь, появилась в дверях залы.
— Папенька, вы не видели Карла-Артура? Маменька спрашивает его и никак не может успокоиться.
— Пришлите ко мне Мудига! — сказал полковник.
Молодая женщина исчезла, но полковник был теперь слишком встревожен для того, чтобы продолжать разговор с Шагерстрёмом. Он беспокойно расхаживал по зале, пока не явился денщик.
— Скажите, Мудиг, эта далекарлийка все еще на кухне?
— Упаси боже, господин полковник. Она прибежала из залы вся зареванная и тотчас же ушла. Она не оставалась в доме ни минуты.
— А мальчик… то есть, я хочу сказать, магистр Экенстедт?
— Он пришел на кухню вслед за ней и спросил, где она. А как услыхал, что она ушла, побежал на улицу.
— Отправляйтесь тотчас же в город и разыщите его. Скажите, что полковница опасно больна и спрашивает его.
— Слушаюсь, господин полковник.
С этими словами денщик вышел, и полковник возобновил прерванную беседу с Шагерстрёмом.
— Едва только нам стало известно, как все обстоит на самом деле, — сказал он, — мы решили добиться примирения молодых. Но для этого нужно было сперва устранить далекарлийку, а затем устранить…
Полковник запнулся, смущенный тем, что высказался столь бесцеремонно.
— Я, должно быть, выражаюсь недостаточно учтиво, господин заводчик. Это моей жене следовало бы говорить с вами, уж она-то сумела бы подобрать нужные слова.
Шагерстрём поспешил успокоить его:
— Вы, господин полковник, выражаетесь как должно. И я желал бы тотчас уведомить вас: что касается меня, то я уже устранен. Я дал фрёкен Лёвеншёльд обещание приостановить оглашение, как только она этого пожелает.
Полковник встал, горячо пожал Шагерстрёму руку и рассыпался в благодарностях.
— Это обрадует Беату, — сказал он, — для нее это будет самая лучшая новость.
Шагерстрём не успел ничего ответить на это, потому что в залу снова вошла фру Аркер.
— Папенька, я, право, не знаю, как быть. Карл-Артур приходил домой, но не зашел к маменьке.
Она рассказала, что стояла у окна спальни и увидела идущего по улице брата.
«Я вижу Карла-Артура! — воскликнула она, обращаясь к полковнице. — Он, как видно, очень тревожится за вас, маменька. Чуть ли не бегом бежит».
Она ожидала, что брат вот-вот появится в спальне. Но вдруг Жакетта, которая все еще оставалась у окна, воскликнула:
«О, боже мой! Карл-Артур снова убежал в город! Он лишь заходил домой переодеться».
При этих словах полковница села на постели.
«Нет, нет, маменька! Доктор велел вам лежать! — вскричала фру Ева. — Я позову Карла-Артура обратно».
Она поспешила к окну, чтобы позвать брата. Но верхнюю задвижку заело, и, пока Ева возилась с ней, мать успела сказать, что запрещает открывать окно.
«Прошу тебя, оставь! — произнесла она слабым голосом. — Не нужно его звать».
Но фру Аркер все же распахнула окно и высунулась, чтобы позвать Карла-Артура. Тогда полковница самым строгим тоном запретила ей делать это и велела немедленно затворить окно. Затем она решительно объявила, что ни дочери, ни кто-либо другой не должны звать Карла-Артура домой. Она послала дочь за полковником, желая, вероятно, дать такое же приказание и ему.
Полковник встал, чтобы пойти к жене, а Шагерстрём, пользуясь случаем, справился у фру Аркер о здоровье полковницы.
— Маменька чувствует небольшую боль, но все это было бы ничего, лишь бы Карл-Артур вернулся. Ах, если бы кто-нибудь отправился в город и разыскал его!
— Как я понимаю, госпожа полковница очень привязана к сыну, — сказал Шагерстрём.
— О да, господин заводчик! Маменька только о нем и спрашивает. И вот теперь маменька лежит и думает о том, что он, зная, как она больна, не пришел к ней, а побежал за своей далекарлийкой. Маменьке это очень больно. Но она даже не разрешает нам привести его к ней.
— Я понимаю чувства госпожи полковницы, — сказал Шагерстрём, — но мне она не запрещала искать сына, так что я тотчас же отправлюсь на поиски и сделаю все, чтобы привести его домой.
Он собирался было уже идти, но тут вернулся полковник и удержал его.
— Моя жена желает сказать вам несколько слов, господин заводчик. Она хочет поблагодарить вас.
Полковник схватил Шагерстрёма за руку и с некоторой торжественностью ввел его в спальню.
Шагерстрём, который столь недавно любовался оживленной и привлекательной светской дамой, был потрясен, увидев ее беспомощной и больной, с повязкой на голове и с изжелта-бледным, осунувшимся лицом.
Полковница, казалось, не слишком страдала от недуга, но в чертах ее проступило нечто суровое, почти грозное. Нечто, поразившее ее сильнее чем падение и тяжелые телесные раны, пробудило в ней гордый, презрительный гнев. Окружавшие ее люди, которые знали, чем вызван этот гнев, невольно говорили себе, что она, должно быть, никогда не сможет простить сыну бессердечия, которое он выказал в этот день.
Когда Шагерстрём приблизился к постели, она открыла глаза и посмотрела на него долгим, испытующим взглядом.
— Вы любите Шарлотту, господин заводчик? — спросила она слабым голосом.
Шагерстрёму нелегко было открыть сердце этой едва знакомой ему даме, с которой он сегодня впервые встретился. Но солгать больной и несчастной женщине он также не мог. Он молчал.
Полковнице, казалось, и не нужно было никакого ответа. Она уже узнала то, что хотела.
— Вы полагаете, господин заводчик, что Шарлотта все еще любит Карла-Артура?
На этот раз Шагерстрём мог ответить полковнице без малейших колебаний, что Шарлотта нежно и преданно любит ее сына.
Она еще раз внимательно посмотрела на него. Глаза ее затуманились слезами.
— Как горько, господин Шагерстрём, — очень мягко сказала она, — что те, кого мы любим, не могут ответить нам такой же любовью.
Шагерстрём понял, что она говорит с ним так, потому что ему известно, что такое отвергнутая любовь.
И вдруг он почувствовал, что эта женщина перестала быть ему чужой. Страдания сблизили их. Она понимала его, он понимал ее. И для него, одинокого человека, сочувствие ее было целительным бальзамом. Он тихо подошел ближе к постели, бережно поднял ее руку, лежащую на одеяле, и поцеловал.
В третий раз она посмотрела на него долгим взглядом. Взгляд не был затуманен слезами, он пронизывал его насквозь, внимательный и испытующий. Затем она сказала ему с нежностью:
— Я бы хотела, чтобы вы были моим сыном.
Шагерстрёма охватила легкая дрожь. Кто внушил полковнице именно эти слова? Знала ли она, эта женщина, которую он сегодня впервые увидел, как часто стоял он, плача, перед дверью своей матери, тоскуя по ее любви? Знала ли она, с каким страхом приближался он к своим родителям, боясь встретить их неприязненные взгляды? Знала ли она, что он был бы горд и счастлив, если бы самая жалкая крестьянка сказала когда-либо, что хочет иметь такого сына, как он? Знала ли она, что для него не могло быть ничего более воодушевляющего и лестного, нежели эти слова?
Преисполненный благодарности, он упал на колени перед кроватью. Он плакал и, бормоча какие-то невразумительные слова, пытался выразить свои чувства.
Свидетели этой сцены, должно быть, сочли его чересчур чувствительным, но кто из них мог понять, что значили для него эти слова? Ему казалось, что все его уродство, вся его неуклюжесть и глупость разом исчезли. Ничего подобного он не испытывал с того самого дня, когда его покойная жена сказала ему, что любит его. Но полковница поняла все, что происходило в его душе. Она повторила, словно бы для того, чтобы он поверил ей:
— Это правда; я желала бы, чтобы вы были моим сыном.
И тут он подумал, что единственный способ воздать ей за то счастье, каким она его одарила, это привести к ней ее собственного сына. И он поспешно вышел из комнаты, чтобы отправиться на поиски.
Первый, кого Шагерстрём увидел на улице, был поручик Аркер, который вышел из дома за тем же, что и он. Им встретился денщик полковника, и втроем они отправились на розыски.
Они быстро нашли квартиру, где стояла далекарлийка, но ни ее, ни Карла-Артура там не было. Они обшарили все места, где обычно бывают приезжие из Далекарлии, велели ночным сторожам искать Карла-Артура, но все напрасно.
Очень скоро наступила темнота, и дальнейшие поиски стали почти невозможны. В этом городе с его мрачными и узкими улочками, где дома жались друг к другу, где лачуги и дворовые постройки самого невероятного вида чуть ли не громоздились друг на друга, в каждом дворе было множество укромных закоулков, и вероятность отыскать здесь кого-либо была ничтожна.
Тем не менее Шагерстрём в течение нескольких часов кружил по улицам. Он уговорился с мадемуазель Жакеттой, что если Карл-Артур возвратится домой, она поставит свечу на чердачное окно, чтобы без нужды не продолжать поиски, но этот знак пока еще не появлялся.
Было уже далеко за полночь, когда Шагерстрём услышал быстрые шаги позади себя. Он догадался, кто был этот человек, приближавшийся к нему. Вскоре он различил при красноватом свете уличного фонаря худощавую фигуру, но, поскольку Карл-Артур направлялся прямо домой, он не стал окликать его, а довольствовался тем, что шел за ним следом до самого дома Экенстедтов. Он видел, как Карл-Артур вошел в дом, и понял, что его помощь больше не требуется, но желание узнать, как пройдет встреча матери с сыном, побудило его также зайти к Экенстедтам. Он отворил дверь несколько минут спустя после Карла-Артура и очутился в прихожей.
Карл-Артур стоял в окружении всех домашних. Казалось, в доме никто не ложился. Полковник вышел со свечой в руке и, высоко подняв ее, вглядывался в сына, точно желая сказать: «Ты ли это?» Обе сестры спустились по лестнице в папильотках, но совершенно одетые. Экономка и денщик примчались из кухни. Карл-Артур намеревался, как видно, подняться в свою комнату, никого не потревожив. Он уже дошел до середины лестницы, но здесь был остановлен сбежавшимися домочадцами.
Когда Шагерстрём вошел в прихожую, он увидел, что обе сестры схватили Карла-Артура за руки и тащат его за собой.
— Пойдем к маменьке! Ты не знаешь, как она ждала тебя!
— Ну где это слыхано? Убежать в город, не подумав о матери! Ты же знаешь, что она больна! — вскричал полковник.
Карл-Артур не трогался с места. Лицо его было словно высечено из камня. Он не обнаруживал ни раскаяния, ни сожаления.
— Вы желаете, батюшка, чтобы я тотчас пошел к матушке? Не лучше ли обождать до завтра?
— Разумеется, черт побери, ты должен пойти к ней тотчас же! У нее жар поднялся из-за тебя.
— Простите, батюшка, но это уж не моя вина.
В тоне сына явно чувствовалась враждебность. Но полковник, как видно, не желал ссоры. Он сказал дружелюбно и примирительно:
— Покажись ей хотя бы, чтобы она знала, что ты дома. Зайди и поцелуй ее, и завтра утром все уладится.
— Я не могу поцеловать ее, — сказал сын.
— Негодный мальчишка! — начал полковник, но тут же овладел собой. — Говори, в чем дело? Впрочем, нет, погоди. Пойдем ко мне.
Он потащил сына за собой в свой кабинет и захлопнул дверь перед носом любопытных слушателей.
Вскоре, однако, он вышел из кабинета и обратился к Шагерстрёму:
— Я был бы весьма рад, господин заводчик, если бы вы присутствовали при нашем разговоре.
Шагерстрём пошел вслед за ним, и дверь снова захлопнулась. Полковник занял место за письменным столом.
— Говори, что на тебя нашло?
— Поскольку вы, батюшка, утверждаете, что у матушки жар, то мне придется объясняться с вами, хотя я отлично понимаю, что зачинщица всему она.
— Можно узнать, к чему ты клонишь?
— Я хочу сказать, что с этого дня ноги моей больше не будет в доме моих родителей.
— Вот как! — сказал полковник. — А причина?
— Причина, отец мой, в этом.
Он вытащил из кармана пачку кредиток, положил ее на стол перед полковником и энергично прихлопнул ее рукой.
— Так! — сказал полковник. — Значит, она не сумела держать язык за зубами.
— Напротив, — возразил Карл-Артур, — она молчала, пока могла. Мы много часов сидели на церковном дворе, и она ничего не хотела говорить, а твердила лишь, что должна уйти и никогда больше не увидит меня. И лишь когда я обвинил ее в том, что у нее в Карлстаде появился новый возлюбленный, она призналась, что мои родители заплатили ей за то, чтобы она дала мне свободу. Мой отец к тому же пригрозил, что лишит меня наследства, если я женюсь на ней. Что ей оставалось делать? Она взяла эти двести риксдалеров. Мне лестно было узнать, что родители мои столь высоко оценивают мою особу.
— Что ж, — сказал полковник, пожав плечами, — мы обещали ей также, что дадим впятеро больше на обзаведение хозяйством, если она выйдет замуж за кого-нибудь другого.
— Она рассказала и об этом, — произнес Карл-Артур с коротким смешком, а затем разразился горькими упреками:
— И это мой отец, и это моя мать! Они могут поступать со мною подобным образом! Две недели назад моя мать навестила меня в Корсчюрке. Я говорил с нею об этой своей женитьбе. Я сказал ей, что эта девушка послана мне провидением, что лишь с ней я смогу вести жизнь, угодную богу. В ней вся моя надежда, счастье всей моей жизни зависит от того, станет ли она моей женой. Моя мать выслушала все это. Она казалась растроганной, она всецело оправдывала меня. А теперь, две недели спустя, я узнаю, что она пыталась разлучить нас. Что должен я думать о подобном бессердечии, о подобном коварстве? Разве не должен я содрогаться при мысли о том, что вынужден называть матерью подобную женщину?
Полковник снова пожал плечами. На лице его не видно было ни смущения, ни раскаяния.
— Ну да, — сказал полковник, — Беате стало жаль тебя, оттого что Шарлотта сыграла с тобой такую шутку, и она не захотела попрекать тебя этой новой помолвкой. Но, разумеется, и ей и мне тотчас же стало ясно, что выбор твой неудачен. Мы думали, что со временем все образуется само собою, но тут эта божья посланница свалилась на нас, грешных, как снег на голову. Ну вот, Беата и наняла ее к нам в дом, чтобы хоть немного присмотреться к ней. Спору нет, она славная девушка, но ведь она не умеет ни читать, ни писать, да к тому же еще и трубку курит! А что до опрятности!.. Да, мой мальчик, мы хотели устроить все как лучше, и ты сам благодарил бы нас после, если бы у тебя хватило времени одуматься. Но то, что эта богоданная особа явилась в залу с подносом, погубило все дело.
— А вы, отец, ничего тут не видите?
— Я вижу тут чертовское невезение и ничего больше!
— А я вижу в этом промысел божий. Эта женщина предназначена мне в супруги, и потому Он снова поставил ее на моем пути. И более того — я вижу Его справедливую кару. Когда я просил епископа благословить наш союз, моя мать поспешила к нам, чтобы воспрепятствовать этому. Она сказала себе, что если прикинется, будто споткнулась, и упадет, то это окажется наилучшей помехой. Но ее уловка удалась чересчур хорошо.
Тут отцу изменило его обычное хладнокровие.
— Замолчи, мальчишка! Как смеешь ты обвинять мать в подобном коварстве?
— Простите, отец мой, но за последнее время я имел предостаточно случаев убедиться в женском коварстве. Моя мать и Шарлотта преподали мне урок, который я не скоро забуду.
Полковник некоторое время сидел, барабаня пальцами по столу.
— Хорошо, что ты упомянул о коварстве Шарлотты, — сказал он, — я как раз хотел поговорить с тобой об этом. Ты никогда не убедишь меня в том, что Шарлотта изменила тебе, стремясь заполучить богатого мужа. Ты для нее дороже всех богатств на свете. Я полагаю, что во всем виновен ты, но она взяла вину на себя, чтобы мы, твои родители, не рассердились на тебя и чтобы уберечь тебя от злоязычия. Что ты на это скажешь?
— В церкви было сделано оглашение о ее помолвке.
— Одумайся, Карл-Артур! — сказал полковник. — Выкинь из головы все дурные мысли о Шарлотте! Как ты не можешь понять, что она взяла вину на себя, чтобы помочь тебе. Она заставила всех поверить, будто помолвка была расторгнута по ее вине; но подумай сам, спроси свою совесть! Разве не ты виновен в вашем разрыве?
Карл-Артур некоторое время стоял молча. Казалось, прислушавшись к советам отца, он перебирал в памяти минувшие события. Внезапно он обратился к Шагерстрёму.
— Как вышло, что вы, господин заводчик, прислали этот букет? Получили ли вы какую-нибудь весть от Шарлотты в понедельник днем? Зачем приезжал к вам пастор?
— Букет я послал в знак моего уважения к фрёкен Шарлотте, — отвечал Шагерстрём. — В понедельник я от нее ничего не получал. Пастор приехал затем лишь, чтобы отдать мне визит.
Карл-Артур снова погрузился в размышления.
— В таком случае возможно, что мой отец прав, — сказал он наконец.
Оба его собеседника вздохнули с облегчением. Это было весьма благородное признание своей ошибки. Лишь человек незаурядный способен был на подобный поступок.
— Но в таком случае… — сказал полковник. — Да, прежде всего хочу тебе сказать, что господин Шагерстрём обещал отказаться от всех своих притязаний.
Карл-Артур прервал его:
— Господину Шагерстрёму нет нужды жертвовать чем-либо ради меня. Я прошу понять, батюшка, что я никогда не вернусь к Шарлотте. Я люблю другую.
Полковник стукнул кулаком по столу.
— Ну, с тобой, я вижу, не столкуешься. Стало быть, ты полагаешь, что такая преданность, такое самопожертвование ничего не стоят?
— Я полагаю, что самому провидению угодно было расторгнуть связь между мною и Шарлоттой.
— Я понимаю, — с невыразимой горечью произнес полковник. — Ты, видно, так же благодаришь Бога и за то, что расторгнута связь между тобою и родителями.
Карл-Артур стоял молча.
— Попомни мои слова: ты идешь к гибели, — сказал полковник. — Тут всецело наша вина. Беата избаловала тебя, и ты вообразил себя полубогом, а я потворствовал ей потому, что никогда ни в чем не мог ей отказать. А теперь ты отплатил ей так, как я того и ожидал. Хоть я и знал, что этим кончится, но все равно, мне сейчас очень горько.
Он умолк и несколько раз тяжело вздохнул.
— Послушай, мальчик мой! — сказал он наконец кротким голосом. — Теперь, когда ты разрушил все наши коварные замыслы, ты, быть может, пойдешь и поцелуешь свою мать, чтобы она могла успокоиться?
— Даже если я и разрушил, как вы говорите, ваши коварные замыслы, то может ли это заставить меня забыть о пагубном направлении мыслей, которые я наблюдаю у близких мне людей? Куда я ни взгляну, всюду — любовь к мирским радостям, распущенность и обман.
— Оставим это, Карл-Артур. Мы люди старомодные. И мы богобоязненны не меньше твоего, только на свой лад.
— Я не могу, отец мой.
— Со мной ты уже свел счеты, — сказал полковник, — но она, она… Ты ведь знаешь, она должна быть убеждена, что ты любишь ее. Я прошу ради нее, Карл-Артур, только ради нее.
— Единственное, в чем я могу проявить милосердие к моей матери, — это уехать, не сказав ей о том, как сильно уязвила она мое сердце своим коварством.
Полковник встал.
— Ты… ты не знаешь, что такое любовь.
— Я служу истине. Я не могу поцеловать мою мать.
— Ступай спать! — сказал старик. — Утро вечера мудренее.
— Карета заказана на четыре часа, осталось всего пятнадцать минут.
— Карета, — сказал полковник, — может снова приехать к десяти. Послушайся меня, иди спать. Утро вечера мудренее.
Карл-Артур впервые обнаружил некоторые признаки колебания.
— Если мой отец и моя мать изменят свой образ жизни, если они станут жить как люди низкого звания, если сестры мои станут прислуживать бедным и недужным…
— Оставь свои дерзости.
— Эти дерзости — слова божьи!
— Вздор!
Карл-Артур простер руки к потолку, как проповедник на кафедре.
— Тогда да простит меня Бог за то, что я отринул моих земных родителей. И пусть отныне ничто, исходящее от них, да не коснется меня — ни заботы их, ни любовь их, ни богатство их! Помоги мне, Боже, забыть об этих грешниках и жить лишь Тобою.
Полковник выслушал все это, не делая ни единого движения.
— Бог, в которого ты веришь, безжалостный бог, — сказал он. — И он, верно, исполнит то, о чем ты молишь его. Но знай, что если когда-нибудь ты придешь нищий к моим дверям и попросишь милостыню, то и тогда я припомню тебе эти минуты.
Это были последние слова, сказанные между отцом и сыном.
Карл-Артур молча вышел из комнаты, и полковник остался вдвоем с Шагерстрёмом.
Полковник некоторое время сидел, уронив голову на руки. Затем он обратился к Шагерстрёму с просьбой уведомить Шарлотту обо всем, что произошло.
— Я не в силах писать об этом, — сказал он. — Расскажите Шарлотте обо всем, господин заводчик. Я хочу, чтобы она знала, что мы пытались помочь ей, но нам это, к прискорбию, не удалось. И скажите ей также, что она теперь единственный человек на свете, который может помочь моей несчастной жене и моему несчастному сыну!
В понедельник, ровно через две недели после сватовства Шагерстрёма, Шарлотта узнала, что Тея Сундлер любит Карла-Артура. Удивительное чувство, охватившее ее при этом открытии, будто теперь у нее есть средство вернуть утраченное счастье, не покидало ее и в последующие дни. К тому же во вторник она получила письмецо от полковницы, которая уведомляла ее, что, против ожиданий, дела идут прекрасно и вскоре все недоразумения разъяснятся. Все это вселяло в нее мужество, в котором она столь нуждалась.
В среду она узнала, что Карл-Артур должен ехать в Карлстад на похороны фру Шёборг. Легко было догадаться, что полковница воспользуется случаем, чтобы поговорить с ним о Шарлотте, и, быть может, невиновность ее наконец обнаружится. Быть может, Карл-Артур вновь возвратится к ней, тронутый ее самопожертвованием. Она не понимала, что намерена предпринять полковница для того, чтобы свершилось это чудо, но знала, что только она способна отыскать выход там, где другие увидели бы лишь мрак и безысходность.
Несмотря на то, что Шарлотта питала столь безграничное доверие к уму своей свекрови, дни пребывания Карла-Артура в Карлстаде показались ей невыносимо тягостными. Она переходила от надежды к отчаянию. Она спрашивала себя, что может сделать полковница. Она сама, встречая Карла-Артура всякий день, не могла не признать в глубине души, что любовь его к ней угасла. Он сидел с ней за одним столом, но смотрел мимо нее.
Он не замечал ее присутствия. И дело тут было вовсе не в каком-то недоразумении, которое могло бы разъясниться. Для него все было кончено. Его любовь была точно обломанная ветка, которую никакая сила в мире не могла бы заставить снова прирасти к дереву и зазеленеть.
В пятницу Карла-Артура ожидали домой, и это был, разумеется, самый тяжелый день для Шарлотты. С самого утра сидела Шарлотта в столовой у окна, из которого ей был виден флигель, и ждала. В сотый раз перебирала она в уме происшедшие события, прикидывала, раздумывала. Но неуверенность и страх не проходили. Она думала, что ей придется весь день томиться ожиданием, но Карл-Артур вернулся в четвертом часу. Он прошел прямо во флигель, но вскоре вышел оттуда и, даже не взглянув на главный дом усадьбы, торопливо пересек двор и зашагал по дороге в деревню. Он желал видеть фру Сундлер, а не ее, Шарлотту.
Так вот каков был результат стараний полковницы. Шарлотта не могла не признать, что она потерпела неудачу.
Ей показалось, что всякая надежда умерла в ней. Она говорила себе, что теперь никто вовек не убедит ее в том, что для нее остался хоть какой-нибудь выход или спасение.
Но, вопреки всему, искра надежды все же теплилась в ней. В субботу, в шестом часу утра, к Шарлотте явилась служанка и сказала, что магистр Экенстедт желал бы поговорить с ней. И то, что он пожелал встретиться с нею за ранним завтраком, Шарлотта восприняла как любовное признание. Он точно давал ей понять, что хочет вернуть их былую близость, былые привычки.
Она вдруг преисполнилась уверенностью в том, что полковница все же сдержала свое слово и что великое чудо свершилось. Она так быстро сбегала по лестнице, что локоны ее разметались во все стороны.
Однако при первом же взгляде на Карла-Артура Шарлотта поняла, что ошиблась. При ее появлении он поднялся из-за стола ей навстречу, но ясно было, что ни простертых рук, ни поцелуев, ни изъявлений благодарности ожидать не следует. Некоторое время он стоял молча. Должно быть, Шарлотта появилась слишком быстро, и он не успел еще собраться с мыслями. Наконец он заговорил:
— Оказывается, ты, Шарлотта, из чистого милосердия взяла на себя вину за разрыв нашей помолвки. Ты зашла столь далеко, что ответила согласием на предложение Шагерстрёма и не препятствовала оглашению помолвки в церкви, дабы окружающие поверили в этот обман. Ты, Шарлотта, разумеется, действовала из наилучших побуждений и полагала, что оказываешь мне этим большую услугу. Ради меня ты претерпела клевету и поношения, и я понимаю, что должен поблагодарить тебя за это.
Лицо Шарлотты вновь обрело обычную невозмутимость, и она, впервые за все эти тяжелые недели, гордо вскинула голову. Она ничего не отвечала.
Карл-Артур продолжал:
— Поступки твои объяснялись прежде всего желанием оградить меня от гнева моих родителей. Но я почитаю своим долгом уведомить тебя, Шарлотта, что старания твои оказались напрасными. Нынче, во время моего приезда в Карлстад, между мною и родителями вышла ссора из-за моей женитьбы, приведшая к полному разрыву между нами. Я больше им не сын, а они отныне мне не родители.
— Но Карл-Артур, — воскликнула девушка, оживляясь и скова загораясь волнением, — что такое ты говоришь? Твоя матушка!.. Ты решился на разрыв со своей матушкой?
— Добрейшая Шарлотта, матушка моя задумала подкупить Анну Сверд и побудить ее выйти замуж за кого-нибудь из ее односельчан. Она самым коварным образом пыталась разрушить счастье всей моей жизни. Она глуха к тому, что представляется для меня сейчас самым важным. Матушка хочет, чтобы я вернулся к тебе. Она была столь предусмотрительна, что пригласила на похороны Шагерстрёма, дабы иметь случай просить его отказаться от тебя, Шарлотта. Впрочем, мне едва ли надобно повторять все это. Ты, разумеется, уже посвящена в замыслы моих родителей. Ты с таким радостным видом вбежала в комнату. Ты, верно, надеялась, что этот блестящий план удался.
— Право же, я ровно ничего не знаю о планах твоей матушки, Карл-Артур. Она лишь сказала мне, что не верит всем этим лживым слухам, которые распускает обо мне Тея Сундлер. Услыхав о том, что ты отправился в Карлстад, я подумала, что полковница, быть может, откроет тебе правду. Я была убеждена в этом, когда ты сегодня утром послал за мною. Но не будем говорить обо мне, Карл-Артур! Скажи, ведь ты не будешь сердиться на свою матушку? Ты ведь тотчас же поедешь обратно и все уладишь? Не так ли, Карл-Артур?
— Как бы я мог поехать? Завтра воскресенье, и мне надо говорить проповедь.
— Тогда напиши хоть два слова и позволь ехать мне! Подумай о том, что она уже немолода! До сих пор ей удавалось сохранять молодость лишь благодаря радости, что ты доставлял ей. Ты был ее молодостью, ее здоровьем. Если ты оттолкнешь ее, она превратится в старуху. Навсегда исчезнут ее остроумие, ее веселость. Она станет желчной и озлобленной более, чем кто-либо другой. Ах, Карл-Артур, боюсь, что это убьет ее. Ты был ее богом, Карл-Артур, ты можешь подарить ей жизнь или обречь ее на смерть. Карл-Артур, позволь мне поехать к ней и передать от тебя хотя бы одно слово!
— Все это мне известно, Шарлотта, но я не стану писать ей. Моя мать была уже больна, когда я покидал Карлстад. Отец просил меня примириться с ней, но я отказался. Она лгала и притворялась.
— Но, Карл-Артур, если даже она лгала и притворялась, то только ради тебя. Я не знаю, в чем провинились перед тобой твои родители, но что бы они ни сделали, все это было для твоей же пользы, и ты должен простить их. Подумай, кем была для тебя мать с самого младенчества! Во что превратился бы твой дом без нее? Разве доставляли бы тебе такое удовольствие высокие отметки в гимназии, если бы ты не знал, что матушка твоя от души гордится ими? Разве возвращался бы ты с такой радостью домой на вакации из Упсалы, если бы не знал, что матушка с нетерпением ждет тебя? Разве царило бы у вас в доме такое веселье на Рождество, если бы матушка не придумывала для вас забавы и сюрпризы, если бы она не сочиняла стихи к рождественской каше, не обряжала рождественского козла?[52]
— Вчера, возвращаясь домой, я всю дорогу думал о моей матушке, Шарлотта. По мирским понятиям, она была превосходной матерью. Если взглянуть на нее глазами твоими и других, то этого отрицать нельзя. Но если взглянуть на нее глазами Бога и моими, то придется отозваться о ней совсем по-иному. Я спрашиваю себя, Шарлотта, что сказал бы Христос о такой матери.
— Христос… — возразила Шарлотта, и вдруг ее охватило столь бурное волнение, что она едва смогла продолжать. — Христос пренебрег бы случайным и внешним. Он бы увидел, что такая мать способна следовать за Ним до подножия креста и что она с радостью дала бы себя распять за Него. И, судя ее, Он всегда помнил бы об этом.
— Быть может, ты, Шарлотта, права. Быть может, мать моя готова была бы умереть за меня, но она никогда не позволила бы мне жить так, как я хочу. Моя мать, Шарлотта, никогда не допустила бы, чтобы я служил Богу. Она бы всегда требовала, чтобы я служил ей и миру. И потому нам должно было расстаться.
— Это не Христос повелевает тебе порвать с твоей матушкой, — запальчиво выкрикнула Шарлотта, — это Тея Сундлер внушила тебе, что она и я…
Карл-Артур остановил ее жестом.
— Я знал, что разговор об этом будет неприятен нам обоим, и охотнее всего предпочел бы уклониться от него, но именно та особа, о которой ты только что упомянула, Шарлотта, и которую тебе угодно ненавидеть, посоветовала мне рассказать тебе, к чему привели усилия моих родителей.
— О, разумеется! — сказала Шарлотта. — Это меня нимало не удивляет. Она знала, что я буду огорчена, что я буду плакать кровавыми слезами.
— Ты можешь как угодно толковать побуждения фру Сундлер, тем не менее именно она указала мне на то, что я должен поблагодарить тебя за жертву, принесенную тобою ради меня.
Шарлотта, поняв, что гневными упреками она ничего не добьется, попыталась овладеть собой и перевела разговор на другое.
— Прости мне мою горячность, Карл-Артур, — сказала она. — Я вовсе не хотела обидеть тебя. Но ты ведь знаешь, как я всегда любила твою мать, и мне кажется ужасным, что она лежит в постели больная и тщетно ждет от тебя хотя бы слова. Неужто ты не позволишь мне ехать? Это вовсе не будет означать, что ты хочешь примириться со мной.
— Разумеется, Шарлотта, ты можешь ехать.
— Но без единого слова от тебя?
— Не проси меня, Шарлотта, это бесполезно.
В красивом лице Шарлотты появилось нечто мрачное и угрожающее. Она пристально посмотрела на Карла-Артура.
— Неужели же ты отважишься?
— «Отважишься»? Что это значит, Шарлотта?
— Ты ведь только что сказал, что завтра должен будешь говорить проповедь.
— Да, разумеется, Шарлотта.
— Но разве ты забыл, как в тот раз в Упсале ты не решался писать сочинение из-за того, что был дерзок со своей матерью?
— Этого я никогда не забуду.
— Нет, ты, должно быть, забыл об этом. Но теперь я говорю тебе, что ты никогда больше не сможешь проповедовать так, как в прошлые два воскресенья, если не примиришься со своей матерью.
Он рассмеялся.
— Не пытайся запугать меня, Шарлотта!
— Я не запугиваю тебя. Я только предупреждаю. Всякий раз, когда ты будешь подниматься на кафедру, ты станешь думать о том, что не примирился со своей матерью, и эта мысль лишит тебя силы.
— Милая Шарлотта, ты хочешь запугать меня, точно малого ребенка.
— Запомни мои слова! — воскликнула девушка. — Подумай об этом, пока еще есть время! Завтра или послезавтра может быть уже слишком поздно.
Бросив ему в лицо эту угрозу, она повернулась к двери и вышла, не дожидаясь ответа.
После завтрака пастор попросил Шарлотту пойти с ним в его комнату. Здесь он сказал ей, что Шагерстрём, который, должно быть, вчера поздним вечером проезжал мимо Корсчюрки, прислал своего слугу на кухню с большим конвертом, на котором был написан адрес пастора. В конверте было большое письмо к Шарлотте. Пастору же Шагерстрём написал лишь несколько слов и просил его осторожно подготовить Шарлотту к тому, что письмо его содержит тяжкие и печальные вести.
— Я уже подготовлена, дядюшка, — ответила Шарлотта. — Я говорила нынче с Карлом-Артуром и знаю о том, что он порвал со своими родителями и что полковница больна.
Старик был поражен.
— Что ты говоришь! Неужто это правда, дитя мое?
Шарлотта осторожно погладила руку старика.
— Я не в силах сейчас говорить об этом, дядюшка. Дайте мне письмо.
Она взяла письмо и ушла в свою комнату, чтобы прочесть его.
В письме Шагерстрёма довольно подробно описывались события, случившиеся в доме Экенстедтов за последнее время, и прежде всего в день похорон. Из торопливо набросанных строк Шарлотта получила, однако, вполне ясное представление обо всем, что произошло: о пребывании далекарлийки в Карлстаде, о ее неожиданном появлении в день похорон, о злосчастном падении полковницы, о ее тоске по сыну, о визите Шагерстрёма к больной, о поисках Карла-Артура и, наконец, о тяжелой сцене между отцом и сыном в кабинете полковника.
В конце письма упоминалось, что полковник просил предуведомить обо всем Шарлотту, и в точности повторялись слова старика о том, что Шарлотта — единственный человек в мире, который может помочь его несчастной жене и его несчастному сыну. Кончалось письмо следующими словами:
«Я обещал выполнить просьбу полковника, но, воротясь домой, вспомнил, что не должен докучать вам, любезная фрёкен, своим присутствием. И потому решился я не ложиться в постель, а употребить остаток ночи на писание сих строк. Прошу извинить за то, что их столь много. Быть может, мысль о том, что они будут прочитаны вами, ускоряла бег моего пера.
Утро уже на исходе. Карета давно ждет меня, но все же я должен добавить еще два слова.
Я не однажды имел случай наблюдать молодого Экенстедта и не раз ощущал в нем благородный и высокий дух, который сулит ему великое будущее. Но подчас я находил его суровым, почти жестоким, легковерным, вспыльчивым и неспособным к здравому суждению.
Я хочу поделиться с вами моим подозрением, любезная фрёкен. Мне думается, что молодой человек подвержен чьему-то дурному влиянию, которое оказывает пагубное действие на его натуру.
Вы, любезная фрёкен, теперь оправданы и чисты в глазах вашего жениха. Поскольку вы с ним встречаетесь всякий день, то едва ли возможно, чтобы он остался нечувствителен к вашему очарованию. Добрые отношения между вами непременно вскоре восстановятся. Во всяком случае, ваш покорный слуга питает живейшую надежду на то, что ваше счастье, разрушенное по моей вине, снова вернется к вам. Но позвольте человеку, который любит вас и желает вам совершенного благополучия, высказать предостережение относительно влияния, о котором я упоминаю, и посоветовать вам, если возможно, устранить его. Позволено ли мне будет добавить еще только одно слово? Нет нужды говорить о том, что я также присоединяюсь к просьбе полковника. Я предан госпоже полковнице безгранично, и если для ее спасения понадобится моя помощь, вы можете рассчитывать на то, что в этом случае я готов пойти на самые большие жертвы. Ваш покорный и преданный слуга
Шарлотта перечитала письмо несколько раз, вдумываясь в его содержание. Она долго сидела неподвижно, размышляя над тем, чего ждут от нее эти два человека — полковник и Шагерстрём. Что она может сделать?
Что имел в виду полковник, прося передать ей его слова, и зачем Шагерстрём написал ей столь поспешно это длинное письмо?
Вдруг она вспомнила, что завтра последний день оглашения. Быть может, Шагерстрём рассчитывает, что она, узнав обо всем, согласится, чтобы оглашение было сделано в третий раз и тем самым обрело силу закона?
Нет, она тотчас же отбросила эти подозрения. Шагерстрём не думает о себе. Если бы это было так, он писал бы более осмотрительно. А ведь он был весьма откровенным, высказывая суждение о Карле-Артуре. И сделал это без колебаний, не боясь навлечь на себя подозрение в том, будто письмо его продиктовано желанием повредить сопернику.
Но что, по его мнению, могла бы она сделать? Что имеют в виду Шагерстрём и полковник? Ей, разумеется, ясно, чего они ждут от нее. Они хотят, чтобы она вернула матери сына. Но как это сделать?
Неужто они воображают, что она имеет какое-то влияние на Карла-Артура? Она уже пыталась убедить его, употребила все свое красноречие, но ничего не добилась.
Она закрыла глаза. Она увидела полковницу, лежащую на постели с забинтованной головой, с изжелта-бледным, осунувшимся лицом. Она видела гордый, презрительный гнев, исказивший ее черты. Она слышала, как полковница говорит чужому ей человеку, который так же, как и она, страдает от неразделенной любви: «Как горько, господин заводчик, что те, кого мы любим, не могут ответить нам такою же любовью».
Шарлотта быстро поднялась, сложила письмо и опустила его в карман юбки, словно для того, чтобы черпать в нем силу и поддержку. Спустя несколько минут она была уже на пути в деревню.
Подойдя к дому органиста, Шарлотта постояла несколько минут и мысленно произнесла молитву. Она пришла сюда, чтобы попытаться упросить Тею Сундлер отослать Карла-Артура назад к матери. Лишь она одна могла это сделать. И Шарлотта просила Бога вооружить ее гордое сердце терпением, чтобы она могла убедить и растрогать эту женщину, которая ненавидела ее.
Ей посчастливилось застать фру Сундлер дома одну. Шарлотта спросила, может ли Тея уделить ей несколько минут, и вскоре они сидели друг против друга в маленькой уютной гостиной фру Сундлер.
Шарлотта сочла уместным начать разговор с извинения за то, что обрезала локоны Теи.
— Я была в тот день в таком отчаянии, — сказала она, — но это, разумеется, было очень дурно с моей стороны.
Фру Сундлер отнеслась к ней весьма благосклонно. Она сказала, что вполне понимает чувства Шарлотты. Она добавила, что и у нее не меньше оснований просить у Шарлотты прощения. Она верила в виновность Шарлотты и не станет отрицать, что судила ее чрезвычайно сурово. Но с этого дня она сделает все, все, чтобы честь Шарлотты была восстановлена.
Шарлотта отвечала с прежней учтивостью, что она благодарна Tee за это обещание, но теперь есть нечто, тревожащее ее гораздо больше, нежели ее собственная репутация.
Затем она рассказала фру Сундлер о несчастном случае с полковницей и добавила, что Карл-Артур, верно, не подозревает о том, какие страдания терпит его мать, иначе он не покинул бы Карлстад, не сказав ей ни одного ласкового слова.
Но тут Тея Сундлер стала вдруг чрезвычайно сдержанна.
Она ответила, что убедилась в том, что Карл-Артур все важные решения принимает по некоему наитию, вне всякого сомнения исходящему от самого Бога. Как бы он ни поступил — он всегда действует по божьему наущению.
Бледные щеки Шарлотты окрасились легким румянцем, но она продолжала говорить, не позволяя себе ни упреков, ни колкостей. Она сказала, что твердо убеждена в том, что полковница не сможет прийти в себя после разрыва с сыном. Она спросила Тею, не находит ли та ужасным, что совесть Карла-Артура будет отягощена смертью матери.
Фру Сундлер весьма проникновенно и с большим достоинством ответила, что уповает на то, что Бог оградит своей десницей и мать и сына. Она полагает, что, быть может, благое провидение печется о том, чтобы сделать из дорогой тетушки Экенстедт истинную христианку.
Шарлотта представила себе изжелта-бледное лицо, искаженное гневом, и подумала, что едва ли полковница таким путем придет к истинному христианству. Но она воздержалась от неосторожных высказываний и заметила лишь, что явилась, собственно, затем, чтобы просить Тею Сундлер употребить все свое влияние на Карла-Артура и добиться примирения между матерью и сыном.
Фру Сундлер зашепелявила еще сильнее обычного; голосок ее сделался еще более вкрадчивым и масленым. Быть может, она и вправду имеет некоторое влияние на Карла-Артура, но она никогда не осмелится употребить его в деле столь важном. Тут он должен решать сам.
«Она не хочет, — подумала Шарлотта. — Так я и знала. Бесполезно взывать к ее жалости. Она ничего не сделает бескорыстно».
Она поднялась с тем же самообладанием, какое сохраняла с самого начала визита, чрезвычайно учтиво попрощалась и пошла к двери. Фру Сундлер провожала ее, с увлечением распространяясь о той ответственности, которая лежит на тех, кто имеет счастье пользоваться доверием Карла-Артура.
Шарлотта, взявшись за ручку двери, обернулась и окинула взглядом комнату.
— У тебя премиленькая гостиная, — сказала она. — Неудивительно, что Карл-Артур так любит бывать здесь.
Фру Сундлер промолчала. Она не понимала, к чему клонит Шарлотта.
— Воображаю, как уютно бывает здесь по вечерам, — продолжала Шарлотта. — Твой муж сидит за фортепьяно, ты поешь, а Карл-Артур, устроившись в одном из этих мягких кресел, слушает музыку.
— Да, — ответила фру Сундлер, все еще не понимая, в чем дело. — Мы приятно проводим время, точно так, как ты говоришь, Шарлотта.
— Иной раз, должно быть, и Карл-Артур развлекает вас? Читает стихи или рассказывает о скромной пасторской усадьбе, в которой мечтает поселиться?
— Да, — повторила фру Сундлер. — И я и мой муж весьма счастливы, что Карл-Артур удостаивает своими посещениями наш скромный дом.
— И это счастье может длиться долгие годы, если ему ничто не воспрепятствует, — снова заговорила Шарлотта. — Карл-Артур ведь еще не так скоро женится на своей далекарлийке, а в пасторской усадьбе ему будет очень одиноко. Ему необходим такой приятный уголок, где бы он мог отдохнуть душой.
Фру Сундлер молчала. Она вся обратилась в слух, она была само внимание. Она понимала, что Шарлотта затеяла этот разговор не без умысла, но все еще не могла разгадать, в чем же он состоит.
— Если бы я осталась в пасторской усадьбе, — с легким смехом заметила Шарлотта, — то, должно быть, смогла бы уделить ему свободное время. Я знаю, он больше не любит меня, но из-за этого нам вовсе незачем жить как кошка с собакой. Я, к примеру, могла бы помочь ему в хлопотах с этим детским приютом. Когда встречаешься каждый день, то всегда находится много общих дел и интересов.
— Да, само собой. А что, Шарлотта, ты и впрямь намерена оставить пасторскую усадьбу?
— Трудно сказать. Ты ведь знаешь, что я собиралась замуж за Шагерстрёма.
С этими словами она приветливо кивнула на прощание и открыла дверь, чтобы идти.
Выйдя в маленькую прихожую, она заметила, что у нее развязался шнурок на башмаке. Она наклонилась и завязала его. На всякий случай она завязала покрепче и другой. «Надо дать ей время поразмыслить, — думала она. — Если Тея любит его, она не даст мне уйти, а если не любит…»
Шарлотта еще возилась со своими башмаками, когда фру Сундлер вышла в прихожую.
— Милая Шарлотта, — сказала она. — Не вернешься ли ты на минутку? Мне сейчас пришло в голову, что ты никогда прежде не переступала порога моего дома. Позволь мне предложить тебе стакан малинового сока. Не годится уходить, не отведав чего-нибудь. Говорят, что уйти, не отведав угощения, — хозяев обидеть.
Шарлотта, которая наконец завязала шнурки, поднялась и весьма любезно поблагодарила Тею. Она не возражала против того, чтобы войти в уютную гостиную и подождать несколько минут, покуда фру Сундлер сбегает в погреб за соком.
«Во всяком случае, она не глупа, — подумала девушка. — Это по крайней мере утешительно».
Фру Сундлер отсутствовала долго, но Шарлотта отнюдь не сочла это за дурной знак. Она ждала тихо и терпеливо. В глазах у нее появилось такое же выражение, какое бывает у рыбака, когда он видит, что рыба ходит вокруг наживки.
Между тем хозяйка воротилась с соком и печеньем. Шарлотта отхлебнула темно-красного сока, взяла печенье и принялась грызть его, а фру Сундлер попросила извинения за то, что так замешкалась.
— Превосходное печенье! — сказала Шарлотта. — Оно, как видно, испечено по рецепту твоей матушки. Она была истинная Кайса Варг.[53] Как славно, что ты столь искусна в стряпне. Карл-Артур, видно, лакомится здесь куда лучше, чем в пасторской усадьбе.
— О, вовсе нет! Не забывай, Шарлотта, что мы люди не богатые. Но не будем говорить о пустяках, а лучше подумаем о бедной тетушке Экенстедт! Могу я говорить с тобой откровенно?
— Для того я и пришла сюда, милая Тея, — сказала Шарлотта самым ласковым тоном.
Ни одна из них не повышала голоса, напротив, они старались говорить шепотом. Они сидели, спокойно прихлебывая малиновый сок и грызя печенье, но руки у них дрожали, как у азартных игроков, когда решается затянувшаяся партия.
— Скажу тебе откровенно, Шарлотта: мне кажется, что Карл-Артур побаивается своей матери. И, быть может, даже не столько ее самой — она ведь живет в Карлстаде и не так часто имеет случай влиять на него. Но он заметил, что она хлопочет, чтобы вновь соединить его с тобой, Шарлотта. И… прости, что я говорю тебе об этом… но вот этого-то он и опасается больше всего.
Шарлотта чуть усмехнулась.
«Ага, — подумала она, — так вот как мы повернули дело! Право же, Тея вовсе не глупа».
— Ты, стало быть, полагаешь, Тея, — сказала она, — что могла бы уговорить Карла-Артура отправиться в Карлстад примириться со своей матерью, если бы сумела убедить его, что это не приведет ни к каким последствиям в отношении меня?
Фру Сундлер пожала плечами.
— Я только высказываю предположение, — возразила она. — Он, быть может, и сам несколько опасается собственной слабости. Разумеется, его многое привлекает в тебе. Я вообще не понимаю, как может молодой человек устоять перед чарами красавицы, подобной тебе, Шарлотта.
— И ты полагаешь…
— Ах, Шарлотта, ничего нельзя знать наверняка. Но я думаю, что если бы у Карла-Артура была уверенность в том…
— Ты хочешь сказать, что если завтра оглашение будет сделано в третий раз, то он будет чувствовать себя увереннее?
— Разумеется, это было бы хорошо. Но, Шарлотта, оглашение ведь еще не венчание. Свадьбу можно отложить, и ты можешь еще много лет оставаться в пасторской усадьбе.
Шарлотта чуть поспешнее, чем следовало, поставила стакан с соком на поднос. Идя сюда, она знала, что ей придется дорогой ценой заплатить за то, что Тея отпустит Карла-Артура к матери. Но она думала, что оглашением Тея удовлетворится.
— Я разумею так, — сказала фру Сундлер, понизив голос до шепота, — что ежели ты, Шарлотта, сейчас отправишься домой, напишешь записочку Шагерстрёму и спросишь, не согласится ли он завтра же утром приехать обвенчаться с тобой тотчас после утренней службы, то…
— Это невозможно!
Возглас прозвучал, как отчаянная мольба о пощаде. Единственный раз за все время беседы Шарлотте не удалось скрыть своих страданий. Фру Сундлер продолжала, не обращая ни малейшего внимания на мольбу своей противницы:
— Я не знаю, что возможно, а что невозможно для Шарлотты. Я говорю только, что если ты, Шарлотта, напишешь такую записку и пошлешь ее с нарочным в Озерную Дачу, то ответ придет через пять-шесть часов. Ежели ответ будет положительный, то я сделаю все, что в моих силах, чтобы уговорить Карла-Артура поехать к матери.
— А если тебе это не удастся?
— Я горячо привязана к тетушке Экенстедт, Шарлотта, и, право же, крайне огорчена ее болезнью. Если я смогу успокоить опасения Карла-Артура насчет известного тебе обстоятельства, то едва ли мне это не удастся. Я убеждена, что Карл-Артур отправится домой завтра, сразу же после богослужения.
Это был четкий и тщательно продуманный план, без слабых мест и изъянов. Шарлотта сидела, опустив глаза. Под силу ли это ей?
Ей придется всю жизнь прожить с человеком, которого она не любит. Сможет ли она?
Да, разумеется, сможет. Ее рука нащупала письмо в кармане юбки. Разумеется, сможет.
Шарлотта залпом допила сок, чтобы прокашляться.
— Я дам тебе знать, что ответит Шагерстрём, как только будет возможно, — сказала она и встала, чтобы уйти.
Когда вам предстоит пройти через что-то очень трудное, то хорошо, если можно сказать себе: «Это необходимо. Я знаю, отчего поступаю так. Иного выхода нет». И мучительное беспокойство отступает перед твердой убежденностью в том, что вам остается лишь покориться обстоятельствам. Правду говорят, что все легче терпится, если знаешь, что дело решено и ничего переменить нельзя.
Возвратясь домой в пасторскую усадьбу, Шарлотта тотчас же написала несколько строк Шагерстрёму. Хотя записка была короткой, Шарлотте пришлось немало поломать над ней голову. И вот что ей наконец удалось сочинить:
«Памятуя последние строки вашего письма, господин заводчик, я хотела бы спросить вас, сможете ли вы прибыть завтра в пасторскую усадьбу во втором часу, чтобы старый пастор обвенчал нас.
Прошу передать ответ с нарочным. Преданная вам
Сложив и запечатав записку, Шарлотта попросила у пастора позволения отослать ее с кучером в Озерную Дачу.
Затем она стала рассказывать своим старикам обо всем, что произошло, чтобы подготовить их к предстоящему завтра событию.
Но пасторша прервала ее.
— Знаешь что? Расскажешь нам обо всем этом после. А теперь ступай-ка к себе отдохнуть. Погляди, на кого ты похожа! Краше в гроб кладут.
Она увела Шарлотту наверх в ее комнату, заставила лечь на диван и заботливо прикрыла шалью.
— Спи себе, не тревожься! — сказала она. — К обеду я тебя разбужу.
Какое-то время рой беспокойных и мучительных мыслей все еще кружился в голове Шарлотты, но затем постепенно они угомонились. Ведь стало ясно, что их бурное метание ни к чему, что все уже решено и ничего нельзя изменить. Скоро бедняжка и впрямь погрузилась в сон, позабыв обо всех своих бедах.
Она проспала несколько часов. Пасторша заглянула к ней, как и обещала, когда был подан обед, но, увидев, что девушка крепко спит, не стала ее тревожить. Ее разбудили лишь, когда кучер вернулся обратно из Озерной Дачи с ответом Шагерстрёма.
Шарлотта развернула записку и увидела, что Шагерстрём ответил лишь одной строчкой:
«Ваш покорный слуга будет иметь честь явиться».
Письмецо было тотчас же отослано к фру Сундлер, и Шарлотта вторично начала рассказывать пастору и пасторше о своих злоключениях, но ее снова прервали. Явился посланный от ее сестры, докторши Ромелиус, которая просила ее прийти немедля. Утром у нее сильно пошла горлом кровь.
— Одна беда за другой! — сказала пасторша. — Не иначе как у нее чахотка. Это уже давно видно было по ней. Разумеется, тебе надо идти, душенька. Только бы тебе не свалиться от всего этого.
— Нет, нет, ничего! — сказала Шарлотта, торопливо одеваясь, чтобы во второй раз за этот день отправиться в деревню.
Она застала сестру в маленькой гостиной. Больная сидела в кресле, обложенная подушками, окруженная всеми своими детьми. Двое стояли, прижавшись к ней, двое сидели на скамеечке у ее ног, а двое самых маленьких ползали по полу вокруг нее. Эти малыши еще не имели понятия о болезнях и опасностях, но четверо детей постарше, которые уже многое понимали, были напуганы и встревожены. Они окружили мать, точно оберегая ее от нового приступа болезни.
Никто из них не шевельнулся при виде Шарлотты. Старший мальчик сделал предостерегающий жест.
— Матушке нельзя ни двигаться, ни говорить, — прошептал он.
Но нечего было опасаться, что Шарлотта заговорит с больной. В ту самую минуту, как она вошла в комнату, что-то мучительно сдавило ей горло. Она боролась с собой, чтобы не разрыдаться.
Гостиная докторши была небольшой холодной комнатой, в которой стояла мебель карельской березы, оставшаяся Марии-Луизе от родителей. Здесь были диван, стол, около него два кресла, два столика у окон и шесть стульев. Это была прекрасная старинная мебель, но поскольку в комнате больше ничего не было — ни крошки еды на столе, ни цветочного горшка на окне, — то вся эта обстановка показалась Шарлотте донельзя мрачной и печальной.
Всякий раз, посещая сестру, она чувствовала, что ей невмоготу сидеть в этой гостиной, но в другие комнаты сестра никогда ее не пускала. Шарлотта подозревала, что остальная часть дома была уж слишком убогой и бедной, и оттого Мария-Луиза не приглашала ее туда.
Вообще-то врачи обычно жили довольно богато, но Ромелиус, который по целым дням пьянствовал в трактире, почти ничего не зарабатывал, обрекая жену и детей на нужду и лишения. Легко было понять, что докторша, которая любила мужа и не хотела, чтобы сестра осуждала его, держалась с Шарлоттой несколько отчужденно и не посвящала ее в свои обстоятельства.
И то, что докторша, такая слабая и больная, все-таки приняла Шарлотту в гостиной, растрогало ее до слез. Она делала это ради мужа, она все еще думала о том, чтобы оградить его от упреков. Шарлотта подошла к сестре и поцеловала ее в лоб.
— Ах, Мария-Луиза, Мария-Луиза! — прошептала она.
Докторша взглянула на нее со слабой улыбкой. Затем она кивнула головой на детей и снова подняла взгляд на Шарлотту. Шарлотта поняла ее.
— Да, да, разумеется, — сказала она, а затем проговорила решительным и бодрым тоном, который бог весть откуда у нее взялся.
— Послушайте, дети, пасторша Форсиус прислала вам печенье. Оно у меня в ридикюле, в прихожей. Ну-ка, пойдемте!
Она увела их из комнаты, оделила печеньем и отослала играть в сад.
Вернувшись к сестре, Шарлотта села на скамеечку у ее ног, взяла ее исхудалые, натруженные руки в свои и прижалась к ним щекой.
— Ну вот, друг мой, мы и одни. Что ты хотела мне сказать?
— Если я умру… — произнесла больная, но умолкла, боясь вызвать новый приступ кашля.
— Ах, да, — сказала Шарлотта. — Тебе ведь нельзя разговаривать. Ты хочешь попросить меня позаботиться о твоих детях, если тебя не станет. Это я обещаю тебе, Мария-Луиза.
Сестра кивнула. Она улыбнулась благодарной улыбкой, но в то же время слеза скатилась у нее с ресниц.
— Я знала, что ты поможешь мне, — прошептала она.
«Она не спрашивает, как я смогу прокормить всех этих малышей», — подумала Шарлотта, которая из-за этой новой беды забыла обо всем, что случилось нынче утром. Но вдруг ее осенила мысль: «Разумеется, ты сможешь прокормить их. Ты же будешь богата. Ты ведь выходишь замуж за Шагерстрёма».
И тут она подумала: «Быть может, все это и случилось ради того, чтобы я смогла помочь Марии-Луизе».
И впервые мысль о браке с Шагерстрёмом принесла ей какое-то облегчение. Прежде она думала о нем с грустной покорностью.
Она предложила сестре отвести ее в постель. Но докторша покачала головой. Она хотела сказать еще что-то.
— Не оставляй детей у Рикарда, — попросила сестра.
Шарлотта горячо пообещала ей это, но в то же время крайне удивилась. Стало быть, Мария-Луиза вовсе не обожает мужа столь слепо, как думала Шарлотта. Она понимает, что он человек конченый и детей надо спасти от его влияния.
Но видно было, что сестра хочет поделиться с ней еще какой-то мыслью.
— Я боюсь любви, — сказала она. — Я знала, каков Рикард, но любовь заставила меня выйти за него. Я ненавижу любовь.
Шарлотта поняла, что сестра сказала это, желая как-то утешить ее. Она хотела сказать ей, что даже самая сильная любовь может оказаться неудачной и привести к роковым ошибкам. Лучше руководствоваться разумом.
Шарлотта собиралась ответить ей, что она, со своей стороны, будет любить любовь до последнего своего часа и никогда не станет укорять ее за муки, которые она уготовила ей, но тут докторша страшно закашлялась, так что Шарлотта не успела ей ничего сказать. Едва кашель утих, Шарлотта поторопилась постлать постель и уложить больную.
В этот вечер Шарлотта взяла на себя обязанности хозяйки в этом скромном доме. Она приготовила детям ужин, покормила их и уложила спать.
Но при этом ей впервые довелось увидеть одежду, белье и утварь в доме сестры, и она пришла в ужас. До чего все было изношено, поломано, запущено. В хозяйстве недоставало самого необходимого! Служанка была ленивая и бестолковая! Детское платье — заплата на заплате! Столы и стулья нуждались в ремонте. У одного была поломана спинка, у другого недоставало ножки.
Слезы жгли глаза Шарлотты, но она не давала им воли. Она чувствовала щемящее сострадание к сестре, которая сносила всю эту нищету, никогда не жалуясь и не прося помощи.
Хлопоча по дому, Шарлотта время от времени заходила к сестре, которая теперь лежала, успокоившись, и, как видно, наслаждалась тем, что кто-то заботится о ней.
— Хочу порадовать тебя, — сказала Шарлотта. — Тебе больше никогда не придется выбиваться из сил. Завтра утром я пришлю тебе хорошую служанку. Ты будешь лежать и бездельничать, покуда совсем не поправишься.
Больная недоверчиво улыбнулась. Видно было, что такая перспектива радует ее. Но Шарлотта заметила, что сестру точит какая-то тревога, которую ей не удалось изгнать своими обещаниями.
«Слишком поздно, — подумала Шарлотта. — Она знает, что умрет. Ничто уже не может утешить ее».
Вскоре она снова подошла к постели сестры. Она сказала, что пошлет ее на воды, чтобы та хорошенько там полечилась.
— Ты ведь знаешь, у меня будет много денег. Так что положись на меня.
Ей претило говорить о богатстве Шагерстрёма. Но сестре это пришлось по душе. Мысль о том, что Шарлотта разбогатеет, была для нее лучшим лекарством.
Она притянула к себе руки Шарлотты и благодарно погладила их, но видно было, что тревога все еще точит ее.
«Что же ее мучит? — думала Шарлотта. У нее мелькнуло было подозрение, но она отогнала его. — Ведь не может же быть, чтобы Мария-Луиза хотела просить и за мужа! Теперь, когда она лежит обессиленная, нищая, смертельно больная! Нет, тут, видно, что-нибудь другое».
Уложив детей, Шарлотта вошла к сестре, чтобы проститься с ней.
— Я ухожу, — сказала она, — но по дороге загляну к сиделке и попрошу ее переночевать у тебя. Завтра утром я приду снова.
Сестра опять ласково погладила ее руку.
— Завтра ты мне не понадобишься, а в понедельник приходи.
Шарлотта поняла, что муж докторши, который в этот вечер отправился к больному, в воскресенье будет дома, и Мария-Луиза не хочет, чтобы он встретился с ее сестрой. Больная все еще держала ее за руку. Шарлотта поняла, что она хочет попросить ее еще о чем-то.
Она наклонилась к сестре и откинула ей прядь волос со лба. Ей показалось, что она касается умирающей, и внезапная мысль о том, что она, быть может, в последний раз видит свою верную, мужественную сестру, заставила ее сделать еще одну попытку рассеять беспокойство бедняжки.
— Я обещаю тебе, что мы с Шагерстрёмом позаботимся о Ромелиусе.
О, как просияло от радости лицо больной! Она прижала руку Шарлотты к своим губам.
Затем она, довольная, откинулась на подушку. Веки ее сомкнулись, и вскоре она уже спала, спокойно и мирно.
«Так я и знала, — подумала Шарлотта. — Она тревожилась о нем. Я знала, что она не может ненавидеть любовь».
Было уже больше десяти часов, когда Шарлотта вернулась от докторши. У калитки она столкнулась со служанкой и кухаркой, которые также возвращались домой, но не из деревни.
Они тотчас же принялись рассказывать, что были на молитвенном собрании пиетистов в заводе Хольма. Собрание происходило в старой кузнице. Народу было битком, и магистр Экенстедт говорил там. Туда пришли не только свои, фабричные и деревенские, но также люди из других мест.
Шарлотта хотела спросить, был ли Карл-Артур столь же красноречив, как обычно, но служанкам так не терпелось рассказать обо всем, что они не дали ей и слова вымолвить.
— А магистр Экенстедт почитай все время про вас, фрёкен Шарлотта, говорил, — сказала служанка. — Он сказал, что, дескать, и он и все другие несправедливо обошлись с фрёкен. Что фрёкен вовсе не лицемерка и не притворщица. Он хотел, чтобы все это знали.
— И он рассказал, что он говорил и что вы, фрёкен, говорили, когда бранились с ним, — сказала кухарка. — Он хотел, чтобы мы знали, как все вышло. Только уж не знаю, ладно ли он сделал. Впереди меня два мальца сидели, так они чуть со стульев от смеха не грохнулись.
— Да и другие тоже смеялись, — добавила служанка. — Только это все те, у кого ума не хватает. А другим это пришлось по душе. А после он сказал, что нам всем надо молиться за вас, фрёкен Шарлотта, потому как вы пойдете опасной дорогой. Вы ведь за богача выходите! И он напомнил нам слова Иисуса, что трудно богатым попасть в царство небесное… Да куда же вы, фрёкен?
Не говоря ни слова, Шарлотта поспешила прочь. Точно преследуемая, вбежала она в дом, одним духом взлетела по лестнице и заперлась у себя в комнате. Здесь она, не зажигая огня, сбросила с себя платье, а затем долго лежала в постели неподвижно, глядя во тьму.
— Все кончено, — бормотала она. — Карл-Артур убил любовь.
Прежде ему это не удавалось. Он ранил ее, пренебрегал ею, попирал ее, клеветал на нее, а она все еще жила. У нее не было в утешение даже такой малости, как дружеский взгляд, а она все еще цеплялась за жизнь, но после этого она должна была умереть. Шарлотта спрашивала себя, отчего то, что он сделал нынче, оказалось труднее перенести, чем что-либо другое. Она не могла объяснить этого себе, но знала, что это так. Карл-Артур, разумеется, сделал это с самими благими намерениями. Он хотел восстановить ее честь. Он говорил так, как велела ему совесть. Но он нанес ее любви смертельный удар.
И она вдруг почувствовала такую пустоту! Подумать только, теперь ей не о ком мечтать, не о ком тосковать! Когда она станет читать увлекательный роман, герой больше не будет невольно обретать его черты. Когда она станет слушать музыку, полную любовной тоски, она не поймет ее, потому что музыка эта не найдет отзвука в ее душе.
Как сможет она увидеть красоту цветов, птиц, детей, если любовь ушла от нее?
Этот брак, в который она собиралась вступить, представлялся ей бескрайней, бесконечной пустыней. Если бы при ней оставалась ее любовь, она наполняла бы ее душу. Теперь же она будет жить в чужом доме с пустотой в душе и с пустотой вокруг.
Она подумала о полковнице. Теперь Шарлотта поняла, что вызвало ее гнев, отчего в лице ее появилось грозное и суровое выражение. И она, должно быть, думала о том, что Карл-Артур убил ее любовь.
Мысли Шарлотты обратились к Шагерстрёму. Она думала о том, что же увидела в нем полковница, что заставило ее пожелать, чтобы он был ее сыном. Она сказала это не из пустой учтивости, в ее словах был какой-то смысл.
И вскоре Шарлотте стало ясно, что увидела в нем полковница. Она увидела, что Шагерстрём умеет любить. Это было то, чего не умел Карл-Артур. Шагерстрём умеет любить. Шарлотта недоверчиво усмехнулась. Неужели Шагерстрём умеет любить лучше, чем Карл-Артур? Он ведь натворил немало глупостей с этим сватовством и оглашением. Но полковница проницательней, чем кто-либо иной. Она поняла, что Шагерстрём никогда бы не смог убить любовь человека, который любил его.
— Это ужасный грех — убивать любовь, — прошептала Шарлотта.
Затем она подумала, мог ли Карл-Артур сделать это предумышленно и обдуманно. Он был ее женихом пять лет и должен был бы знать, что глубоко ранит ее, если станет рассказывать о ее любви перед собравшейся толпой, сделав ее предметом насмешек и бесцеремонного любопытства. Или, быть может, Тея Сундлер побудила его к этому, чтобы наконец покончить с Шарлоттой? Неужто она все еще не унялась, хотя уже разлучила ее с Карлом-Артуром и заставила выйти за другого? Неужто она сочла необходимым нанести ей это смертельное оскорбление?
Кто из них виноват — это ей было почти безразлично. В эту минуту Шарлотта чувствовала одинаковую неприязнь к ним обоим.
Она пролежала еще несколько минут, обуреваемая бессильным гневом. Время от времени слеза скатывалась по ее щеке, смачивая подушку.
Но в жилах Шарлотты текла старинная, благородная шведская кровь, а в душе ее обитал гордый, благородный дух, который не мирился с поражением, но, все такой же несгибаемый, устремлялся к новой борьбе.
Она села на постели и с силой стукнула кулаком о кулак.
— Одно я знаю наверняка, — проговорила она. — Я не буду несчастна в замужестве. Уж такого удовольствия я им не доставлю!
И с этим добрым намерением в душе она снова легла и уснула. Она пробудилась лишь в восьмом часу, когда пасторша вошла к ней, неся кофе на украшенном цветами подносе, чтобы достойно начать этот торжественный день.
В воскресенье, во втором часу, Шагерстрём, исполняя просьбу Шарлотты, отправился в пасторскую усадьбу. Богатый заводчик ехал в своем большом ландо. Лошади и сбруя были начищены до блеска, кучер и лакей разряжены в пух и прах, с розанами, заткнутыми за жилет. Фартук на облучке был убран, и всякий мог видеть белые лосины и глянцевые сапоги кучера. Хозяину было далеко до великолепия слуг, но и он выглядел весьма празднично в жабо и манжетах, в белом жилете, в ладно сидящем сером фраке с бутоньеркой в петлице. Короче говоря, всякий при виде его экипажа и его самого невольно должен был подумать: «Господи! Никак богач Шагерстрём жениться едет!»
Шагерстрём был тронут дружеским приемом, оказанным ему в усадьбе пастора. По правде говоря, старая усадьба во все эти тревожные дни имела несколько замкнутый и неприветливый вид. Трудно сказать, в чем это проявлялось, но чуткая душа тотчас улавливала разницу.
Сегодня же белая калитка была распахнута настежь, равно как и дверь, ведущая в прихожую. Гардины во всех окнах верхнего этажа, опущенные уже много недель, теперь были подняты, беспрепятственно впуская в комнаты солнце, так что чехлы и ковры могли выцветать под его лучами сколько угодно. Но перемена чувствовалась не только в этом. В этот день цветы рдели особенно ярко, а птицы щебетали особенно весело.
Не только миловидная служанка, но также пастор с пасторшей вышли на крыльцо, чтобы встретить Шагерстрёма.
Они обнимали его, целовали его в щеку, хлопали по плечу и называли просто по имени, без всяких церемоний. Они обращались с ним как с сыном. Шагерстрём, который провел ночь без сна, мучительно пытаясь решить, как ему следует вести себя, почувствовал огромное облегчение, точно у него вдруг перестал ныть больной зуб.
Шагерстрёма провели в комнату пастора, где его уже дожидалась Шарлотта. Она была одета в платье из белого шелка с переливами и выглядела очаровательно. Правда, платье было несколько старомодно. Можно было догадаться, что у Шарлотты не нашлось подходящего наряда, и пасторша отыскала это платье в одном из огромных сундуков, стоящих на чердаке. Оно было короткое, с большим вырезом и с талией под грудью, но чрезвычайно подходило к наружности Шарлотты. Никто не удосужился раздобыть венец или цветочный венок для невесты, но пасторша помогла девушке убрать волосы, заколов их большим черепаховым гребнем, и прическа эта очень шла к ее наряду. На шее у Шарлотты было несколько ниток поддельного жемчуга, скрепленных красивой застежкой, и точно такие же браслеты охватывали запястья. Все это убранство, хотя и недорогое, было очень к лицу Шарлотте. Она точно сошла со старинного портрета.
Когда Шагерстрём наклонился, чтобы поцеловать ей руку, она улыбнулась и произнесла чуть дрогнувшим голосом:
— Карл-Артур только что отправился в Карлстад, чтобы помириться со своей матерью.
— Лишь вы одна, досточтимая фрёкен, могли совершить подобное чудо, — сказал Шагерстрём.
Он понял, что Шарлотта смогла побудить молодого Экенстедта к этой поездке, лишь дав согласие на брак с ним, Шагерстрёмом. Он не мог знать, каким образом все это устроилось, но, по правде говоря, был отнюдь не в восторге от происходящего. Оно и понятно. Разумеется, он восхищался самопожертвованием молодой девушки, он от души желал, чтобы полковница помирилась со своим сыном, но все же… Короче говоря, он хотел бы, чтобы Шарлотта пошла с ним под венец ради него самого, а не ради молодого Экенстедта.
— Тут замешано «дурное влияние», о котором ты писал, — продолжала Шарлотта, — «дурное влияние» потребовало моего замужества и удаления из усадьбы, и притом незамедлительно. Меньшим оно не пожелало довольствоваться. Пощады от него не было.
Шагерстрём отметил про себя выражение «пощады от него не было». Оно означало, как он понял, что Шарлотта невыразимо страдает, вступая с ним в брак.
— Я весьма сожалею об этом, любезная фрёкен…
Шарлотта прервала его.
— Меня зовут Шарлотта, — сказала она с легким поклоном, — а я буду называть тебя Хенрик.
Шагерстрём с благодарностью поклонился.
— Я буду называть тебя Хенрик, — продолжала Шарлотта с легкой дрожью в голосе, — так как догадываюсь, что твоя покойная жена называла тебя Густав. Я хочу, чтобы это имя было связано только с ней. Не следует отнимать у мертвых то, что принадлежит им по праву.
Шагерстрём был крайне изумлен. Эти слова, как показалось ему, означали, что Шарлотта больше не питает к нему той неприязни, которую он ощущал во время их последней встречи в Эребру. Он разом воспрянул духом. Если бы робость и недоверчивость не были его второй натурой, он почувствовал бы себя совершенно счастливым.
Шарлотта спросила, не возражает ли он против того, чтобы венчание происходило в служебном кабинете пастора, где в течение года сочеталось браком множество пар.
— Пасторша, правда, хотела, чтобы нас обвенчали в большой зале, но мне кажется, что тут будет торжественнее.
Собственно говоря, дело было в том, что Шарлотта, которая хотела провести это утро в задушевной беседе со своими верными старыми друзьями и покровителями, не дала пасторше времени на чистку и уборку нежилой парадной залы. Старушке не удалось даже отлучиться на кухню, чтобы присмотреть за приготовлением праздничного завтрака, которым она хотела попотчевать новобрачных.
Молодой заводовладелец не возражал против служебного кабинета, и бракосочетание состоялось немедленно. Кучер и лакей из Озерной Дачи, арендаторская чета и слуги из пасторской усадьбы были приглашены в свидетели этой церемонии.
Старый пастор громко читал положенные слова, а за окном весело и звонко чирикали воробьи и зяблики; они, казалось, знали о том, что происходит, и хотели почтить это событие самыми лучшими своими свадебными гимнами.
Когда все было кончено, Шагерстрём некоторое время стоял в растерянности, не зная, что делать дальше, но Шарлотта обернулась к нему и подставила ему губы для поцелуя.
Право же, она совершенно сбивала его с толку. Всего мог он ожидать от нее — слез, молчаливого отчаяния, гордого пренебрежения, но не этой радостной покорности.
«Я убежден, что все, кто видит нас, полагают, будто не она, а я поневоле иду под венец», — подумал он.
Шагерстрём мог объяснить это лишь тем, что Шарлотта из гордости хочет выглядеть довольной и счастливой.
«Но до чего же искусно она притворяется!» — подумал он с легкой досадой и в то же время с некоторым восхищением.
Когда они затем все четверо сидели за праздничным завтраком, который, по выражению пасторши, появился на столе исключительно волею провидения, но который тем не менее весьма удался, Шагерстрём сделал попытку стряхнуть с себя меланхолическое настроение. Пастор и пасторша, отнюдь не удивленные тем, что он чувствует себя не в своей тарелке, силились расшевелить его, и под конец им это как будто удалось.
Во всяком случае, они заставили его разговориться. Он принялся рассказывать о своих поездках в чужие края, о попытках улучшить горное дело в Швеции и ввести новшества, которые он видел в Англии и Германии.
Он заметил, что Шарлотта слушает его с неподдельным интересом. Она сидела, вытянув шею, с широко раскрытыми глазами и ловила каждое его слово. Он решил, что все это, вероятно, просто-напросто игра. «Она делает это ради стариков, — подумал он. — Едва ли она может интересоваться вещами, в которых ничего не понимает. Она хочет, чтобы пастор с пасторшей думали, будто она любит меня. В этом все дело».
Это объяснение показалось ему все же лучше и извинительнее предыдущего. Он рад был видеть, что жена его до такой степени привязана к этим чудесным старикам. К концу завтрака уныние все же охватило их. Старики не в силах были отогнать от себя мысль о том, что через несколько минут Шарлотта их покинет. Шарлотта, это жизнерадостное создание, с ее проделками, с ее безрассудством, с ее острым язычком, с ее вспыльчивостью, Шарлотта, которая подчас бывала несносна, но которой они прощали все за ее доброе, любящее сердце, навсегда покидала их дом. До чего же пустой и скучной станет теперь их жизнь!
— Хорошо по крайней мере, что ты завтра снова приедешь, чтобы уложить свои вещи, — сказала пасторша.
Шагерстрём понял, что старики пытаются утешить себя тем, что Шарлотта не уезжает далеко и что они время от времени будут видеться с нею. Но все же он заметил, что оба они как-то сникли, что спины их сгорбились, а морщины на лицах проступили резче. Отныне рядом с ними не будет никого, кто отгонял бы от них старость.
— Мы так рады, Шарлотта, дитя мое, — сказал пастор, — что ты входишь хозяйкой в столь превосходный дом, что у тебя будет хороший муж, но все же… все же… ты ведь понимаешь, нам будет очень недоставать тебя!
Старый пастор готов был прослезиться, но пасторша спасла положение, рассказав Шагерстрёму, как ее старик однажды сказал ей, что бы он сделал, будь он холостяком и моложе лет на пятьдесят. Все невольно расхохотались, и мрачные мысли развеялись.
Когда ландо подкатило к крыльцу и Шарлотта приблизилась к пасторше, чтобы проститься с ней, старушка увела ее в соседнюю комнату и шепнула:
— Приглядывай сегодня весь день за мужем, друг мой. Он что-то задумал. Не спускай с него глаз!
Шарлотта сказала, что постарается.
— А знаешь, он нынче очень недурен. Ты заметила? Ему очень к лицу праздничная одежда.
Ответ Шарлотты крайне удивил пасторшу.
— А я никогда и не думала, что он дурен собою, — возразила Девушка. — В нем есть что-то мужественное. Он похож на Наполеона.
— Да что ты! — воскликнула пасторша. — Это мне никогда не приходило в голову. Впрочем, лишь бы тебе так казалось.
Когда Шарлотта, готовая к отъезду, вышла на крыльцо, Шагерстрём увидел, что она надела ту же шляпку и мантилью, которые были на ней в церкви четыре воскресенья тому назад. Но тогда ему казалось, что они слишком убоги и не к лицу ей.
Теперь же он нашел их очаровательными. И вдруг, вопреки всему, его охватил бурный восторг при мысли о том, что это юное существо принадлежит ему и сейчас отправится с ним в его дом. Он подошел к Шарлотте, занятой прощанием, которому, казалось, не будет конца, схватил ее своими сильными руками и посадил в экипаж.
— Вот так, вот так и нужно! — восклицали пастор и пасторша, а ландо между тем, обогнув цветочную клумбу, выехало за ворота.
Едва ли стоит говорить, что молодой заводовладелец тотчас же пожалел о своей выходке. Ему не следовало пугать Шарлотту. Если он станет вести себя подобным образом, она может подумать, что он считает эту комедию действительным союзом и намерен притязать на свои супружеские права.
Шарлотта и впрямь казалась несколько испуганной. Шагерстрём заметил, что она отодвинулась от него в самый дальний угол коляски. Но это длилось недолго. Когда они въехали в деревню, она снова сидела рядом с ним, смеясь и болтая.
Ну, разумеется, пока они едут по деревенской улице, она пытается соблюсти приличия. Она, верно, поведет себя иначе, когда они выедут на проезжую дорогу, где их никто не будет видеть. Но Шарлотта оставалась все такой же. Всю дорогу она болтала весело и оживленно. И предмет беседы был ею избран с явным намерением показать Шагерстрёму, что она принимает свое замужество всерьез.
Для начала она заговорила о лошадях. Прежде всего ей хотелось знать все о четверке, запряженной в ландо. Когда они были куплены, каков их возраст, как их зовут, какая у них родословная, не пугливы ли, не могут ли понести? Затем дошла очередь и до других лошадей в Озерной Даче. Есть ли там хорошие верховые лошади, настоящие, объезженные верховые лошади? А седла? Найдется ли там английское дамское седло?
Она с сожалением вспомнила лошадей из пасторской усадьбы. Теперь они совсем захиреют — ведь кроме нее никто не подумает о том, что им необходима проминка.
Тут Шагерстрём, не удержавшись, шутливо заметил:
— Одна дама в дилижансе не так давно рассказывала мне, как некая фрёкен чуть не загубила бедных, ни в чем не повинных животных своего благодетеля.
— Что, что? — воскликнула Шарлотта, но тут же, поняв намек, весело расхохоталась.
Смех обладает удивительным свойством. Новобрачные вдруг почувствовали себя старыми, добрыми друзьями. Исчезли натянутость и чопорность.
Шарлотта снова принялась за расспросы. Есть ли в имении мастерские? Сколько горнов в кузнице, как зовут кузнецов, их жен и детей? Она слышала, что в имении есть лесопилка. Верно ли это? Ах вот как, и мельница тоже? А на сколько жерновов? А как звать мельника?
Это был настоящий экзамен. У Шагерстрёма просто голова пошла кругом от этих вопросов. Подчас он затруднялся дать точный ответ. Он не знал, например, сколько у него овец, не имел понятия о том, сколько дойных коров на скотном дворе и сколько они дают молока.
— Это дело управляющего, — возразил он со смехом.
— Похоже, что ты ни о чем не имеешь понятия, — заявила Шарлотта. — Я убеждена, что в доме у тебя ужасный беспорядок. Придется немало потрудиться, пока все станет как должно.
Но такая перспектива как будто отнюдь не огорчала ее, а Шагерстрём признался, что давно уже мечтает о настоящем домашнем тиране, об этакой строгой хозяйке вроде пасторши Форсиус.
Когда Шагерстрём упомянул об управляющем, Шарлотте пришло в голову спросить, сколько человек собирается ежедневно за господским столом. Как ведется хозяйство, сколько служанок в доме, сколько лакеев? Имеется ли в доме экономка? Есть ли от нее хоть какой-нибудь прок?
Не забыла она и про сад. Узнав, что в имении есть и оранжереи и виноградные теплицы, она несколько удивилась, совсем как тогда, когда Шагерстрём сказал ей о верховых лошадях.
Легко понять, что время летело незаметно. Когда они свернули на лесную дорогу, ведущую прямо к имению, Шагерстрём подумал, что две мили, отделявшие Озерную Дачу от деревни, на этот раз показались ему короче обычного. Но он все же предостерегал себя от радужных надежд. «Я вполне понимаю ее, — говорил он себе, — она пытается примириться с неизбежностью. Она говорит без умолку, чтобы заглушить печальные мысли».
Между тем в Озерной Даче нынче выдался весьма хлопотливый день.
Собственно говоря, никто не знал о том, что произошло с хозяином. Нарочный из пасторской усадьбы прибыл к нему в субботу в третьем часу, но заводчик никому и словом не обмолвился о предстоящем событии. Лишь поздно вечером он вдруг вспомнил, что ему понадобятся венчальные кольца, и один из инспекторов был тотчас же послан в город с наказом даже вытащить, если это будет нужно, ювелира из постели, купить кольца и выгравировать на них имена.
Инспектор, слава богу, не стал молчать, и вскоре все узнали, что завтра в имении появится новая хозяйка. Это было поистине счастьем, потому что если бы инспектор не проболтался, разве успела бы экономка проветрить парадные комнаты, снять с мебели чехлы и обтереть пыль? Разве успел бы садовник расчистить дорожки и прополоть гряды? Разве успели бы слуги почистить ливреи, навести глянец на сапоги, сбрую и ландо? Хозяин ходил точно во сне и не в состоянии был ничем распорядиться. Камердинеру Юханссону пришлось по собственному усмотрению выбрать ему подходящий к случаю костюм.
Но, по счастью, в имении были люди, которые знали, как принять молодую хозяйку. И садовник и экономка помнили еще то время, когда хозяйкой Озерной Дачи была лагманша[54] Ольденкруна, и умели поддержать честь дома.
Экономка лишь для видимости спросила хозяина, какие будут распоряжения, когда он в воскресенье утром уезжал со двора. Столь же осмотрительно поступил и садовник. Собственно говоря, Шагерстрём не думал о какой-либо торжественной встрече, но он ничего не будет иметь против, если фру Сэльберг приготовит скромный свадебный обед, а садовник успеет поставить одну цветочную арку.
Развязав себе таким образом руки, эти превосходные люди дожидались лишь отъезда Шагерстрёма, чтобы начать приготовления к поистине королевской встрече.
— Обдумайте все хорошенько, фру Сэльберг! — сказал садовник. — Она ведь из благородной фамилии и знает обычаи и порядки в богатых поместьях.
— Ну, жила-то она всего-навсего в пасторской усадьбе, — возразила экономка, — так что едва ли она что-нибудь смыслит в этом. Но это, разумеется, не мешает другим показать, на что они способны.
— Э, не скажите! — возразил садовник. — Я видел ее в церкви. Она вовсе не похожа на обычную компаньонку. Видели бы вы, как она держит себя. Уж она-то сумеет вернуть поместью его былую славу. У меня на душе потеплело, когда я подумал об этом.
— Да бог с ней, со знатностью, — сказала экономка. — А я так просто рада, что в доме появится молодая хозяйка. Пойдут балы да вечера, и можно будет себя показать. Это не то что изо дня в день кормить мужчин, которые глотают все подряд и вкуса не разбирают.
— Не больно-то радуйтесь! — рассмеялся садовник. — Девушка, которая столько лет прожила под началом пасторши Форсиус, и сама знает толк в хозяйстве.
С этими словами он поспешил прочь, потому что самая пора была приниматься за дело. Если хочешь успеть поставить четыре цветочные арки да еще украсить въезд в усадьбу цветочными вензелями, то прохлаждаться да лясы точить не приходится.
И все-таки садовник не управился бы со всеми делами, если бы у него не объявилось множество усердных помощников. Не следует забывать, что в усадьбе и в заводе царило бурное ликование. Все были рады тому, что и в большом господском доме снова появится хозяйка и будет к кому обращаться со своими нуждами и заботами. Хозяйка в усадьбе важнее хозяина. Она всегда бывает дома, с нею можно потолковать о детях, о скотине. Просто не верилось, что она появится здесь уже сегодня.
Ребятишки разнесли весть по всей округе, и все мастеровые и арендаторы, принарядившись как можно лучше, отправились на господский двор поглядеть молодых. Но всякому, кто появлялся в усадьбе, тотчас же давали какое-нибудь дело. Воздвигались арки, вдоль дороги вывешивались флаги, оставшиеся от прежних владельцев. Во двор имения выкатили две небольшие пушечки для салютов. Повсюду царили невообразимая толчея и суматоха.
Но зато когда молодые в шесть часов въехали в свои владения, все было уже готово.
У первой арки, высившейся в глубине леса, их встретили все заводские кузнецы с молотами на плечах; у второй арки, воздвигнутой на опушке леса, приветственно махали лопатами крестьяне и арендаторы; у третьей арки, отмечавшей въезд в аллею, кричали «ура» мукомолы и пильщики, у четвертой, перед воротами усадьбы, садовник, окруженный своими помощниками, вручил новобрачным великолепный букет цветов. И, наконец, у входа в дом стояли, приветствуя их, главный управляющий, конторщики, инспекторы, экономка и служанки.
Порядок при встрече не был столь образцовым, как могло бы показаться, судя по этому описанию. Люди веселились и продолжали кричать «ура» во все горло даже после того, как коляска проезжала ту арку, около которой они были поставлены. Ребятня наперегонки бежала за экипажем, что несколько умаляло торжественность встречи, а стрельба из пушечек раздавалась в самые неожиданные моменты, но в целом все это выглядело столь красиво и празднично, что если бы сама покойная лагманша могла взглянуть на землю с небес, она осталась бы довольна и подумала бы, что Озерная Дача и ее старый садовник не посрамили своей чести.
Шагерстрём, который отнюдь не помышлял о такой пышной встрече, готов был уже рассердиться на вольность своих слуг, но, к счастью, прежде чем дать выход чувствам, он случайно бросил взгляд на Шарлотту.
Она сидела, в волнении сжав руки, с улыбкой на губах, а в уголках ее глаз блестели слезинки.
— О, как чудесно, — шептала она, — как чудесно!
Все это — арки, цветы, флаги, крики «ура», приветливые улыбки, стрельба из маленьких пушечек — все это было в ее честь, все радовались ее приезду.
И она, которая за последние недели привыкла к тому, что люди презирают и сторонятся ее, которая чувствовала, что каждый шаг ее вызывает осуждение и подозрение, которая не смела выйти из дома, боясь подвергнуться оскорблениям, теперь ощутила благодарность; она была растрогана всеми этими почестями, как ей казалось, незаслуженными.
Не было ни хулительных песен, ни букетов из крапивы и терновника, ни оскорбительно смеха. Все приветствовали ее с радостью и восторгом.
Она простерла к людям руки.
С этого мгновения она полюбила и это место и его обитателей. Ей казалось, что она попала в новый, счастливый мир. Здесь она будет жить до самой своей смерти.
Какое это счастье для новобрачного — вводить молодую жену в великолепный дом. Ходить из комнаты в комнату, слыша ее восторженные возгласы, и, опередив ее на несколько шагов, распахнуть дверь в следующую залу и сказать: «Здесь, я полагаю тоже недурно». Видеть, как она порхает, точно бабочка; то подбежит к роялю и тронет клавиши, то метнется к картине, то бросит быстрый взгляд на свое отражение в зеркале, чтобы убедиться, что оно в выгодном свете отражает ее черты, то помчится к окну полюбоваться живописным видом.
Но как пугается молодой муж, увидев, что она вдруг залилась слезами; с какой тревогой допытывается он о причине ее горя, как горячо обещает помочь ей во всех ее заботах.
И как рад он услышать, что дело лишь в том, что у нее есть сестра, которая лежит больная в нищей, убогой комнате, в то время как сама она совершенно незаслуженно наслаждается всем этим великолепием, всей этой роскошью!
Какую гордость чувствует он, обещая ей, что теперь она сможет помочь сестре во всем; если она пожелает, то можно уже сегодня вечером…
Нет, нет, не сегодня! Можно обождать и до завтра.
Итак, это огорчение устранено. Она забывает о нем, и осмотр дома продолжается.
— На этом вот стуле, — говорит она, — должно быть, очень удобно сидеть. А вон там, у окна, — подходящее место для рабочего столика.
Разумеется! Ей будет очень удобно за этим столиком, отвечает он, но тут же вспоминает то, о чем чуть было не забыл. Ведь это не настоящий брак. Все это фикция. Все это игра. Иногда кажется, что она смотрит на этот брак всерьез, но ведь ему-то истина хорошо известна.
Ему остается лишь одно: не подавать виду, пока можно; продолжать игру еще несколько часов; забавляться так же, как забавляется она; скрыть в душе тоску и наслаждаться счастьем этих минут. И тогда можно с прежним ощущением радости продолжать осмотр дома, пока не явится лакей с докладом, что обед подан.
А как чудесно предложить ей руку и вести ее к столу, роскошно сервированному старинным фарфором, сверкающим хрусталем, блестящим серебром; а затем сидеть с нею за истинно королевским обедом из восьми блюд, пить искрящееся вино, смаковать кушанья, которые тают во рту!
Какое наслаждение — иметь подле себя молодую женщину, которая олицетворяет для тебя все, что тебе дорого в этом мире, которая умна и безыскусственна, которая умеет себя вести, но в то же время своевольна и непосредственна, которая способна плакать и радоваться в одно и то же время и которая с каждой минутой обнаруживает все новые пленительные свойства!
И, быть может, счастье — быть оторванным от всего этого в ту минуту, когда начинаешь совершенно терять разум. Является садовник, выполняющий сегодня роль церемониймейстера, и объявляет, что на гумне все готово для танцев, но никто не хочет начинать до появления хозяев. Свадебный бал должны открыть невеста и жених.
Как весело играть свадьбу именно так! Не среди равных, которые станут исходить завистью или насмехаться исподтишка, но среди благожелательного простого люда, который почти боготворит вас.
Как приятно для начала провести невесту в танце, а затем передать ее другим кавалерам и любоваться на нее, глядя, как она кружится с кузнецами и мельниками, со стариками и подростками все с той же радостной улыбкой на лице. Как чудесно сидеть здесь, вспоминая старинные предания и легенды об эльфах, которые присоединяются к пляшущим и заманивают в лес красивых парней! Ибо когда видишь, как она мелькает в танце среди огрубелых рабочих лиц, то начинает казаться, что она не создана из плоти, а соткана из чего-то более нежного, неземного.
Сидеть здесь и в страхе думать о том, что минуты уходят, и наконец увидеть, что время настало, что день свадьбы минул и снова начинается пустая, тоскливая жизнь.
Что до Шарлотты, то в ушах ее непрестанно звучало предостережение пасторши: «Присматривай сегодня весь день за мужем, друг мой! Он что-то задумал. Не спускай с него глаз!»
Она и сама заметила эти резкие переходы от веселости к беспричинной грусти и не начинала танца, не убедившись в том, что он находится тут же, на гумне. А как только кавалер оставлял ее, она немедленно отыскивала мужа и садилась рядом с ним.
Будучи от природы приметлива, она, идя на гумно мимо конюшни, обратила внимание на то, что маленькая карета, которую Шагерстрём обычно использовал для дальних поездок, вытащена из-под навеса. Это насторожило ее и усилило ее беспокойство.
Танцуя с кучером, она сделала попытку выведать у него кое-что о планах хозяина.
— Не слишком ли долго мы пляшем? — спросила она. — На какое время назначен отъезд господина заводчика?
— Точного времени он не сказал. Да только вы, барыня, не извольте беспокоиться. Карету я вытащил, лошади наготове. Так что ежели надо — я мигом соберусь.
Вот как! Теперь она знала, что ей делать.
Но поскольку муж все еще оставался на гумне и мирно беседовал со своими служащими, она сочла за благо не подавать вида, будто ей что-то известно. «Быть может, он и собрался нынче ехать, а потом переменил намерение, — подумала она. — Он понял, что меня нечего бояться, что я не так страшна, как ему казалось».
Но вскоре, отплясав довольно длинную польку, она обнаружила, что Шагерстрём исчез. На дворе уже стемнело, а гумно лишь слабо освещалось двумя фонарями, но все же она тотчас убедилась, что мужа здесь нет. Она с беспокойством огляделась, ища кучера и лакея. Они тоже исчезли.
Шарлотта накинула на себя мантилью, подошла к группе молодых людей, которые стояли у широко открытых ворот гумна, чтобы охладиться после танцев, сказала им несколько слов, а затем, никем не замеченная, молча ускользнула во тьму.
Усадьба была ей незнакома, и она не знала, куда направиться, чтобы выйти к господскому дому. Но она заметила невдалеке свет фонаря и быстро пошла в ту сторону. Подойдя поближе, она увидела, что фонарь стоит на земле у дверей конюшни. Кучер, как видно, собирался запрягать. Он уже вывел лошадей.
Шарлотта неслышно пробралась к карете. Она решила улучить минуту, когда кучер повернется к ней спиной, открыть дверцу и залезть в карету.
Когда экипаж затем будет подан к крыльцу и Шагерстрём займет свое место, она выскажет ему все, что думает о подобном бегстве.
«Отчего он не откроет мне, что его мучит? — подумала она. — Он робеет, точно мальчик».
Но она не успела осуществить свое намерение, потому что кучер быстро справился со своим делом. Он повесил вожжи на козлы, снял с облучка свой кучерский кафтан и надел его. Он собрался уже было залезть на облучок, но вспомнил о фонаре. Успокоительно сказав лошадям: «Ну-ну, смирно, залетные!», он вернулся к фонарю, погасил его и унес в конюшню.
Он, разумеется, сделал все это весьма проворно, но кое-кто оказался проворнее его. Запирая дверь конюшни, он услышал щелканье кнута. Громкий возглас тронул лошадей с места, и они, миновав ворота усадьбы, заранее открытые кучером, понеслись по аллее. Карета скрылась в ночной тьме. Слышен был лишь стук колес да цокот лошадиных копыт.
Если когда-либо кучер мчался быстрее своих лошадей, чтобы сообщить хозяину, что какой-то негодный сорванец вскочил на облучок и угнал экипаж прямо у него из-под носа, то это был кучер Лундман из Озерной Дачи.
В прихожей он наткнулся на хозяина, беседовавшего с экономкой. В эту минуту она как раз говорила заводчику, что барыня исчезла.
— Вы велели мне, господин заводчик, передать барыне, что вам больше недосуг оставаться на гумне, но что она может плясать, сколько пожелает, а когда я пошла к ней…
Кучер не дал ей договорить. У него были более важные вести.
— Господин заводчик! — выпалил он.
Шагерстрём обернулся к нему.
— Что с тобой? — удивился он. — У тебя такой вид, точно лошадей украли.
— Так оно и есть, хозяин.
И он рассказал все, как было.
— Но лошади тут ни при чем, господин заводчик. Они сроду не понесли бы, кабы кто-то не влез на козлы да не погнал их. Знай я только, какой наглец осмелился…
Он внезапно умолк. Шагерстрём повел себя самым нелепым образом. Не стесняясь присутствия кучера, лакея и экономки, он повалился на стул и, к величайшему удивлению их, захохотал во все горло.
— Вот как, стало быть, вы не понимаете, кто осмелился украсть моих лошадей, — давясь от смеха, проговорил он.
Все трое уставились на него в недоумении.
— Надо поймать вора, — сказал он наконец, успокоившись. — Ну-ка, Лундман, оседлайте быстро трех верховых лошадей. А вы, Юханссон, помогите ему. Вы же, фру Сэльберг, на всякий случай поднимитесь наверх и поглядите, там ли барыня.
Экономка побежала наверх, но тотчас же спустилась назад и доложила, что барыни там нет.
— Не случилось ли, сохрани Бог, какого несчастья, господин заводчик? — воскликнула она.
— А это уж как кому покажется, фру Сэльберг. Попомните мои слова! Отныне мы больше не в своей власти, у нас теперь объявился хозяин!
— Что ж, мы будем только рады, господин заводчик, — сказала экономка.
И в ответ на это Шагерстрём — сам Шагерстрём! — потрепал старуху по жирному плечу, закружил ее в вальсе и воскликнул:
— Фру Сэльберг безропотно покоряется своей участи. Если бы и я мог поступить так же!
И он выбежал из дома, чтобы вместе с кучером и лакеем отправиться в погоню за беглянкой.
Вскоре все было кончено. Пойманная беглянка сидела в углу кареты рядом с Шагерстрёмом. Лундман взобрался на облучок и шагом ехал назад в усадьбу, а Юханссон вел под уздцы верховых лошадей.
Шарлотта гнала лошадей галопом примерно с полмили, но затем дорога пошла круто в гору, и никакие удары кнутом не могли принудить лошадей двигаться иначе, как шагом. Так что в конце концов Шарлотте пришлось сдаться.
Несколько минут в карете было тихо, но затем Шарлотта спросила:
— Ну, каково?
— Это было ошеломляюще, — сказал Шагерстрём. — Теперь я понимаю, как должна чувствовать себя жена, когда муж убегает от нее.
— Этого-то я и хотела, — сказала Шарлотта.
Минуту спустя Шагерстрём почувствовал, как кто-то сильно потряс его за плечо.
— Ты притворяешься! Ты смеешься. Ты не веришь, что я хотела убежать.
— Любимая моя, — сказал Шагерстрём, — единственным истинно счастливым мгновением, которое я пережил за весь день, было то, когда Лундман прибежал и сказал, что ты украла моих лошадей.
— Почему же? — спросила Шарлотта почти беззвучно.
— Моя любимая, я понял, что ты не хотела отпускать меня.
— И вовсе нет! — вырвалось у Шарлотты. — Я об этом и не думала. Просто вся деревня судачила обо мне целых три недели, и если бы ты теперь уехал…
— Понимаю, — сказал Шагерстрём. — Этого бы ты не смогла вынести.
Он засмеялся от любви и счастья, но затем сказал очень серьезно:
— Любимая моя, давай наконец объяснимся! Скажи, ты поняла, отчего я нынче вечером хотел уехать?
— Да, — твердо ответила девушка. — Это я поняла.
— Зачем же ты помешала мне?
Шарлотта молчала. Он долго ждал ответа, но в карете не слышно было ни единого звука.
— Когда мы вернемся домой, — сказал новобрачный, — ты найдешь у себя в комнате письмо от меня. В этом письме я говорю, что не хочу воспользоваться обстоятельствами, которые бросили тебя в мои объятия. Я хочу, чтобы ты была совершенно свободна. Ты можешь считать наш брак фиктивным.
Он умолк, дожидаясь ответа, но Шарлотта все еще ничего не говорила.
— В этом письме я также уведомляю тебя, что в доказательство моей любви и во искупление тех страданий, что я причинил тебе, я намерен передать тебе в собственность мое поместье Озерную Дачу. После того как развод наш будет оформлен законным порядком, мне будет приятно сознавать, что ты осталась жить здесь, где все успели тебя полюбить.
Снова долгое молчание, и никакого ответа от Шарлотты.
— Это маленькое происшествие ни в коей мере не отменяет сказанного мною в письме. Вначале я истолковал его неверно. Но теперь я понимаю, что это была с твоей стороны лишь шутка, которую ты сыграла со мной, дабы избежать новых насмешек в деревне.
Шарлотта придвинулась к нему поближе, а затем он почувствовал на своей щеке ее теплое дыхание и услышал ее шепот у самого уха:
— Самый безмозглый болван из всех, какие ходят по божьей земле.
— Что, что?
— Прикажешь повторить?
Он быстро обнял ее и прижал к себе.
— Шарлотта, — произнес он, — говори же. Я должен знать, как мне поступить.
— Ну что ж, — сказала она резко, — говорить об этом не слишком приятно, но, быть может, ты будешь рад узнать, что вчера, примерно в это время, Карл-Артур убил мою любовь.
— Неужто?
— Он убил мою любовь. Она, видно, надоела ему. Я готова думать, что он сделал это намеренно.
— Любимая! — сказал Шагерстрём. — Оставь Карла-Артура в покое! Говори обо мне! Если твоя любовь к Карлу-Артуру умерла, то ведь это вовсе не означает…
— Разумеется, нет. Но… Ах, если бы тебе не нужно было так долго все объяснять!..
— Ты ведь знаешь, до чего я глуп.
— Видишь ли, — сказала Шарлотта медленно и задумчиво, — все это очень странно. Я не люблю тебя, но мне с тобой хорошо, покойно. Я могу говорить с тобой обо всем, я могу попросить тебя о чем угодно, я могу шутить с тобой. Мне с тобой приятно и спокойно, точно мы прожили в браке уже тридцать лет.
— Совсем как пастор и пасторша, — вставил Шагерстрём с легкой горечью.
— Да, что-то вроде этого, — продолжала Шарлотта все тем же задумчивым тоном. — Быть может, ты не вполне доволен таким признанием, но мне кажется, что это немало после одного только дня. Мне нравится, что ты сидишь около меня в карете, что ты следишь за мною взглядом, когда я танцую. Мне нравится сидеть рядом с тобою за столом и жить в твоем доме. Я благодарна тебе за то, что ты избавил меня от всего этого ужаса. Озерная Дача великолепна, но без тебя я не хотела бы оставаться здесь ни одного дня. Я никак не смогла бы примириться с тем, что ты уехал от меня. Но все-таки… Если то, что я чувствовала к Карлу-Артуру, было любовью, то, значит, мое чувство к тебе не любовь.
— Но может стать любовью, — тихо ответил Шагерстрём, и по голосу его чувствовалось, что он растроган.
— Быть может, и так, — ответила Шарлотта. — И знаешь что? Я, пожалуй, ничего не имела бы против, если бы ты меня поцеловал.
Карета Шагерстрёма была превосходным экипажем; она катила по дороге без тряски и толчков. Молодой супруг вполне мог воспользоваться данным ему разрешением.