НОВЕЛЛЫ

Дева Анна Перевод Н. Бронштейна

I

Лука Минелла, родившийся в 1789 году в Ортоне, в одном из домиков порта Кальдара, был матросом. В ранней юности он некоторое время плавал от Ортонского рейда до Далмацких портов на трехмачтовом судне «Санта Либерата», нагруженном овощами, хлебом и сушеными фруктами. Потом, желая переменить хозяина, он поступил на службу к дону Рокко Панцаваканте и на его новом баркасе совершил немало рейсов, отправляясь за грузом лимонов и апельсинов к мысу Рото, расположенному на высоком итальянском побережье. Этот большой и живописный мыс был весь покрыт обширными апельсиновыми и лимонными рощами.

Когда ему было около двадцати семи лет, он воспылал любовью к Франческе Нобиле и, спустя несколько месяцев, вступил с ней в брак.

Лука, несмотря на свой невысокий рост, отличался огромной физической силой. Его цветущее лицо обрамляла красивая белокурая борода, подобно женщинам, он носил в ушах серьги. Он любил вино и табак и был очень набожным, его излюбленным святым был апостол Томмазо. Быть может, потому, что Лука сам был по природе склонен к суеверию и неравнодушен ко всему чудесному, он умел с увлечением рассказывать удивительные приключения и чудесные повествования о заморских странах, о далмацких народах, об Адриатических островах и даже о племенах и странах, лежащих у самого полюса.

Франческа, еще очень молодая, но уже вполне сформировавшаяся женщина, унаследовала от ортонского племени цветущее лицо с нежными чертами. Она всей душой любила церковь, религиозные обряды, песнопения трехдневного молебна, будучи не особенно умной, она верила в самые невероятные вещи и каждое свое действие сопровождала благодарственной молитвой.

От этого брака родилась Анна, это событие произошло в июне 1817 года. Так как роды были тяжелые и можно было ожидать печального их исхода, то таинство крещения было совершено над чревом матери, прежде чем младенец появился на свет. После долгих мучительных страданий роды окончились благополучно. Ребенок начал сосать материнскую грудь и рос здоровым и веселым.

Однажды вечером, вскоре после родов, Франческа спустилась к морскому берегу с младенцем на руках и стала ждать возвращения баркаса, который плыл с грузом из Рото. Вот и Лука. Разгрузив баркас, он пошел к ней навстречу. Его рубашка была пропитана чудным запахом южных фруктов. Вместе поднявшись на гору, где начинались жилые строения, они остановились возле церкви и преклонили колени. Затем вошли в часовню и зажгли лампады, в глубине, между семью бронзовыми решетками, словно драгоценность, ярко блестел бюст апостола. Лука и Франческа стали призывать небесное благословение на голову своей маленькой дочери. Когда, уже при выходе, мать окропила лобик Анны водой из чаши, звонкие крики ребенка огласили гулкий портик. Эти звуки были похожи на звон большого чана из чистого металла.

Спокойно текли детские годы Анны, без каких-нибудь замечательных событий. В мае 1823 года ее одели херувимом: на ней была белая вуаль и венок из роз. Смешавшись с толпой других ангелочков, она участвовала в процессии, держа в руке тоненькую восковую свечу. Присутствовавшая в церкви мать хотела поднять дочь на руки и поднести ее к статуе, чтобы девочка поцеловала святого покровителя. Но, так как и другие матери сделали то же самое, то произошла давка, при чем от одной из свеч вспыхнула вуаль Анны. В один миг огонь обвился вокруг худенького тела девочки. Всех присутствовавших охватил панический страх, и каждый старался выбраться из церкви раньше других. Франческе, у которой в первое мгновение руки опустились от ужаса, все-таки удалось сорвать вспыхнувшее платье, и она судорожно прижала к своей груди потерявшую сознание дочь, бросившись из церкви вслед за бегущей толпой, она все время призывала Иисуса.

Вследствие полученных ожогов Анна долго и тяжело болела. Она лежала в постели с исхудавшим и бледным лицом, не говоря ни единого слова, точно онемевшая. Осенью она выздоровела и в благодарность Господу за свое спасение повесила в церкви икону.

Когда выпадала хорошая погода, маленькая семья по вечерам спускалась к берегу и отправлялась на барке добывать себе ужин. Под шатром Франческа разжигала маленький костер и ставила на огонь котел с рыбой. Далеко вдоль мола распространялся чудесный запах жареной рыбы, смешиваясь с опьяняющим ароматом садов виллы Онофрия. А под их ногами расстилалось спокойное далекое море, словно прислушиваясь к разговору волн с подводными камнями, воздух был так прозрачен, что была видна оконечность Сан-Вито, выступавшего на горизонте со всеми своими домами. Лука затягивал песню, жена подхватывала ее, а Анна вторила матери.

После ужина, когда появлялась на небе луна, моряки начинали готовить баркас к отплытию. А Лука, вдохновленный вином и сытным ужином и охваченный обычной страстью к чудесным повествованиям, начинал рассказывать о далеких прибрежных странах:

«Далеко, далеко от мыса Рото подымалась необычайно высокая гора, населенная обезьянами и индейцами. Там росли растения, которые превращались в драгоценные камни…» — Жена и дочь молча слушали и дивились. Но вот Лука медленно натягивает на мачты паруса, испещренные черными силуэтами и католическими символами, подобно старым знаменам их родины, и семья плывет домой.

В феврале 1826 года Франческа разрешилась мертвым младенцем. Весной 1830 года Луке захотелось взять Анну с собой на мыс. Анна была тогда девятилетней девочкой. Их путешествие было очаровательным. В самой середине моря встретилось им торговое судно. Это был огромный корабль, совершавший рейсы под большими белоснежными парусами. Дельфины ныряли у самого его носа там, где с приятным журчанием лилась вода, сверкая на солнце всеми цветами радуги, подобно ковру из павлиньих перьев. Долго следила Анна своими довольными глазками за скрывающимся за горизонтом кораблем. Вот на другой стороне горизонта показалось что-то вроде лазоревого облачка; это была богатая фруктовыми садами гора. Постепенно на фоне солнечного света выделялись берега Апулии. В свежем воздухе распространился аромат южных фруктов.

Когда Анна сошла на берег, она была вся охвачена восторгом. С удивлением останавливалась она и смотрела на плантации и туземных жителей. Отец отвел ее в домик, где жила какая-то не особенно молодая женщина, которая не говорила, а мямлила. Они провели у нее два дня. Анна как-то раз видела, что отец поцеловал хозяйку в губы, но не поняла, что это значит. Возвращающийся баркас был нагружен апельсинами, а море было дивно спокойно.

На Анну это путешествие произвело впечатление чарующего сна. Будучи от природы молчаливой, она неохотно делилась своими впечатлениями со сверстницами, осаждавшими ее своими расспросами.

II

В мае следующего года на празднество в честь апостола прибыл архиепископ Орсонский. Вся церковь утопала в розах и позолоченных листьях. Вдоль бронзовых решеток горели серебряные лампады, ради этого дня сработанные золотых дел мастером. В течение нескольких вечеров оркестр играл торжественную ораторию, которую пел хор звонких голосов. В субботу должны были вынести бюст апостола. По всей стране, по берегу и внутри ее, ходили богомольцы, процессия двигалась по побережью, богомольцы несли иконы, и шествие было видно далеко с моря.

В пятницу Анна в первый раз причащалась. Когда архиепископ, почтенный и добрый старичок, поднял для благословения руку, камень на его кольце блеснул подобно божественному оку. Едва Анна почувствовала на языке облатку святого Причастия, у нее вдруг потемнело в глазах. Вслед за этим на ее волосы полилась приятная струйка теплой и благоухающей воды. В стоящей позади нее толпе раздался сдержанный шепот. Рядом с ней причащались другие девочки, в большом смущении склонявшие свои головки к ступеням алтаря.

Вечером Франческа, как была в своей праздничной одежде, хотела уснуть на полу базилики и дождаться там утра, пока не возвратится процессия. Она была на седьмом месяце беременности, и ей было очень тяжело передвигаться. Пилигримы лежали на полу вповалку, от их тел подымалась в воздух теплота. Слышно было, как бессознательно шептали во сне чьи-то уста, чуть-чуть дрожали огоньки, отражаясь в масле, разлитом в висящих плошках. Двери были открыты, и весенняя ночь приветливо смотрела в церковь своими сверкающими звездочками.

В течение двух часов Франческа не могла уснуть: испарения спящих вызывали в ней тошноту. Наконец, она перестала обращать на это внимание и, побежденная усталостью, склонила голову. Она встала с зарей. В груди пилигримов все возрастало чувство томительного ожидания. Толпа увеличивалась. Каждый жаждал первым увидеть апостола. Но вот открылась первая решетка, резко прозвучал в молчании скрип крюков. Все сердца усиленно забились. Вот открывается вторая решетка, третья, четвертая, пятая, шестая, последняя. И вмиг, словно ураган, ворвалась толпа в церковь. Богомольцы плотной массой устремились к нише, страшные крики сопровождали эту невероятную давку. Десять или пятнадцать человек были так стиснуты, что задохнулись. Началась общая молитва.

Мертвых сейчас же вынесли наружу. Тело Франчески, все изувеченное и посиневшее, было принесено домой. Вокруг дома столпилось много зевак, а изнутри слышались жалобные вопли родных.

Анна, увидев на постели свою мать с посиневшим лицом и всю в крови, упала на землю без чувств. После этого ее в течение многих месяцев терзала эпилепсия.

III

Летом 1835 года Лука отправился в один из греческих портов на двухмачтовом судне «Тринидад», принадлежащем дону Джиованни Камаччоне. У него было тайное намерение, прежде чем отправиться в плавание, продать домашнюю обстановку и просить родственников взять Анну к себе, пока он не вернется.

Спустя немного времени корабль, нагруженный сушеными фигами и кориноским виноградом, отплыл к берегам мыса Рото. Но Луки не было среди экипажа, впоследствии говорили, будто он бежал со своей возлюбленной в Португалию.

Анна вспоминала о косноязычной старухе, которую когда-то целовал ее отец. С этих пор всю жизнь она не переставала грустить. Дом родственников Луки находился на одной из восточных улиц, вблизи мола. В одну из комнат нижнего этажа приходили матросы пить вино, по целым дням оттуда слышались песни, и виден был густой дым их трубок. Анна все время проводила среди этих пьяниц, наполняя их бокалы, от этого постоянного соприкосновения с грубыми людьми сильно страдала ее стыдливость. Она непрерывно должна была выслушивать непристойные речи, циничные насмешки, быть свидетельницей двусмысленных сцен и злостных выходок озлобленных и усталых моряков. Она не смела жаловаться, так как ела хлеб в доме чужих людей. Но эти мучения на всю жизнь притупили ее чувства: она превратилась в какое-то забитое существо, и постепенно ее рассудок ослабевал.

Будучи от природы в высшей степени ласковой, она перенесла свою любовь на животных. За домом, под соломенным навесом, стоял старый осел, это кроткое животное ежедневно переносило мехи с вином от Сант-Аполлинаро к кабачку. Хотя его зубы уже начинали желтеть, хотя кожа его облезла, все же иногда, завидев цветы чертополоха, он начинал прясть ушами и так весело ржать, как совсем молодой ослик.

Анна аккуратно наполняла его ясли кормом, а чан — водой. Когда бывало очень жарко, она отправлялась отдыхать в полуденное время в тени навеса. Осел жевал своими сильными челюстями солому, а она густой веткой сгоняла с его спины надоедливых насекомых. Иногда осел поворачивал к ней свою ушастую голову, поджимал свои вялые губы, выставляя розовые десны, казалось, будто животное посылает ей улыбку благодарности, которая сквозила в его больших круглых глазах.

В углу, над кучей навоза, с жужжанием кружились насекомые. Анне казалось, что она слышит какие-то неземные голоса, и чувство бесконечного мира овладевало тогда душой молодой девушки.

В апреле 1842 года Пантелей, рабочий, ежедневно сопровождавший осла во время переноски вина, был убит во время драки. С тех пор обязанность сопровождать осла перешла к Анне. И она на заре уходила из дому и возвращалась к полудню или уходила в полдень и возвращалась к вечеру. Дорога, по которой она ходила, вела к холму, южная сторона которого была усажена масличными деревьями, спускалась оттуда к хорошо орошаемой полянке, предназначенной для пастбища, и, снова подымаясь, шла через виноградники и кончалась у фермы Сент-Аполлинаро. Осел шел вперед с опущенными ушами и усталый, она подгоняла его сухой веткой.

Когда животное останавливалось, чтобы перевести дух, Анна подгоняла его легкими ласковыми толчками в шею и понукала его криком. К более действенным мерам она не прибегала, так как ей было жаль мучить своего дряхлого друга. Когда ей хотелось наградить осла за рвение, она срывала для него с придорожных изгородей листья, и ей было очень приятно чувствовать на своей ладони прикосновение мягких губ, принимающих вкусную награду. Изгороди пестрели цветами белого терновника, имевшими вкус горького миндаля.

На краю масличной рощи стояла большая цистерна, возле которой был устроен длинный каменный желоб, сюда приходили коровы на водопой. На этом месте Анна каждый день и делала привал, прежде чем продолжать путь. Однажды она встретилась здесь с пастухом, родом из Толла, у него были косые глаза и заячья губа. Пастух поклонился ей, и между ними вскоре завязался разговор о пастбищах, о воде, затем о святых мощах и прочих чудесных вещах. Анна слушала своего собеседника со снисходительной усмешкой. Она была худой и бледной девушкой с пылающими глазами и очень большим ртом, ее каштановые волосы были гладко зачесаны назад. На шее сохранились еще розовые рубцы после ожогов, видно было, как возле рубцов пульсировали артерии.

Беседы с тех пор повторялись каждый день. Забытые коровы разбредались по лугу, они паслись и отдыхали на траве, жуя свою жвачку. Там и сям выступавшие контуры животных усиливали спокойный колорит живописной картины пастушеского уединения. Анна сидела на краю цистерны и беседовала с обычным спокойствием, а пастух с заячьей губой казался сильно влюбленным. Однажды Анна, внезапно вспомнив почему-то свое детство, стала рассказывать о своем морском путешествии на гору мыса Рото. По-видимому, память уже начинала ей изменять, потому что она рассказывала самые невероятные вещи таким тоном, будто все это была истинная правда. Пастух не сводил с нее глаз и слушал с большим вниманием, смешанным с удивлением. Когда Анна кончила, они оба долго молчали, как бы сливаясь с царившей кругом тишиной. В этот день оба они молча возвращались домой, погруженные в свои думы. По привычке коровы, прежде чем отправиться в обратный путь, подошли к водопою, у всех них сосцы висели чуть ли не до самой земли. Когда они приблизили морды к желобу, уровень воды от их медленных глотков стал постепенно понижаться.

IV

В конце июня осел заболел. В течение целой недели он не принимал пищи и питья. Ежедневное хождение на пастбище прервалось. В одно прекрасное утро Анна пошла под навес и увидела, что осел лежит. Вид у него был грустный: спина согнулась дугой, и он не переставал хрипло кашлять, отчего его неуклюжее тело всякий раз сотрясалось. Над глазами образовались две глубокие впадины, подобно двум новым пустым орбитам, глаза стали похожи на два огромных пузыря, наполненных сывороткой. Услышав голос Анны, осел сделал попытку подняться, его тело качалось из стороны в сторону, шея как бы провалилась между двумя острыми лопатками, уши висели и шевелились, как части большой игрушки, у которой испорчены смычки. Из носа обильно текла густая слизь и длинными нитями висела до самых колен. Проплешины потемнели и стали похожи на выцветший сланец. На спине образовались кровоточащие раны.

При этом зрелище молодая девушка почувствовала глубокую печаль. Так как не столько по природе, сколько по привычке Анна не чувствовала физического отвращения от соприкосновения с грязью, то она подошли к ослу и стала ощупывать его. Одной рукой она гладила его по нижней челюсти, а другой — по спине, она хотела заставить его двинуться с места, надеясь этим упражнением укрепить его силы. Животное сперва упрямилось, содрогаясь от новых приступов мучившего его кашля, наконец начало спускаться к морскому берегу. Ярко белела морская вода, отражая солнечный свет. Вдруг Анна выпустила из рук недоуздок и лишила осла точки опоры. Бедное животное грохнулось на передние ноги. Заскрипели кости огромного скелета, глухо затрещала сухая кожа на брюхе и по бокам. Животное сделало попытку подняться, от этого напряжения на деснах показалось немного крови.

Испуганная Анна с криком бросилась к дому. Со всех сторон сбежались конопатчики и, увидя лежащего осла, стали глумиться над ним. Один из них ударил ногой в живот умирающего. Другой схватил его за уши и так дернул, что голова осла тяжело упала на землю. Глаза закрылись. Тело животного судорожно вздрагивало. Вот задняя нога несколько раз дернулась, и все тело застыло в неподвижной позе. Лишь то место на спине, где были язвы, чуть-чуть вздрагивало, словно животное хотело согнать надоедливых насекомых. Когда Анна вернулась к этому месту, она застала конопатчиков, которые сдирали кожу с павшего осла и пели надгробные песни фальшивыми ослиными голосами.

Совсем осиротела Анна. Долго еще жила она в доме своих родственников и увядала там, исполняя самую черную работу и с истинно христианским терпением перенося ужасные страдания.

В 1845 году с ней снова повторились тяжелые эпилептические припадки. Через несколько месяцев она поправилась. В это время ее горячая религиозная вера достигла высшей степени. Каждое утро и каждый вечер она шла в часовню, в темном углу ее, в тени большой мраморной чаши с лубочным изображением бегства святого семейства в Египет, она долгие часы простаивала на коленях. Быть может, в этот угол ее тянуло изображение хорошенького ослика, который вез младенца Иисуса и Его Матерь в языческую землю. Великое, спокойное чувство любви овладевало ее душой, когда она опускалась на колени в этом укромном месте, из ее груди, как из горного ключа, лилась чистая молитва, она молилась не потому, что надеялась обрести какое-нибудь благо в земной жизни, а только потому, что в ней жила слепая жажда обожания. Она молилась, склонив голову у ног сидевших в церкви прихожан, и когда при входе и выходе они касались пальцами воды в чаше и осеняли себя крестным знамением, она вдруг приходила в себя и вскакивала, почувствовав, как на ее волосы падают благословенные капли святой воды.

V

В 1851 году Анна в первый раз пришла в Пескару. Приближался день святого Розария, который праздновался в первое октябрьское воскресенье. Анна шла из Ортоны, пешком, исполняя данный Богу обет. Она шла вдоль морского берега, благоговейно сохраняя на груди своей маленькое серебряное сердечко, завернутое в шелковую ткань. Тогда еще не существовало хороших проселочных дорог, и ей нередко приходилось блуждать в сосновых лесах. Все вперед и вперед шла Анна, вся отдавшись мыслям о богоугодных подвигах. Как-то вечером, когда она приближалась к поселку Салине, стал накрапывать дождик, вскоре превратившийся в сильный ливень. Так как ей негде было укрыться, то все платье ее промокло насквозь. К тому же ей еще пришлось перейти вброд устье речки Аленто. Ливень прекратился лишь тогда, когда Анна подходила к Валлелонге. Сосновый лес освежился, и в воздухе словно запахло фимиамом. Анна, воздав в душе благодарность Господу, быстрей зашагала по приморской дороге, так как чувствовала, что в ее тело проникает нездоровая сырость и ее зубы стучат в лихорадке.

В Пескаре она внезапно свалилась от болотной лихорадки. Над ней сжалилась некая донна Кристина Базиле и приютила ее в своем доме. Лежа в постели, Анна слышала пение священной процессии и через окно видела верхушки волнующихся хоругвей. Она горячо молила Господа о даровании ей исцеления. Когда мимо окна проносили икону Пресвятой Девы, Анна видела только бриллиантовый венец, она стала было на колени на подушку, чтобы помолиться, но сейчас же силы изменили ей, и она снова упала в постель.

Через три недели она выздоровела. Донна Кристина предложила ей остаться в доме в качестве прислуги, и Анна согласилась. Ей отвели маленькую комнатку с окном во двор и выбеленными известкой стенами, в углу стояли старые ширмы, а потолок был весь заткан тонкой работой трудолюбивого паука. Под самым окном был небольшой навес, за ним был виден двор, на котором разгуливало множество домашних птиц. Навес был покрыт черепицами, между которыми, благодаря забившейся туда пыли, в изобилии рос табак. В течение двух-трех часов до и после полудня комнатка освещалась солнцем, а табак зеленел и цвел в течение всего года.

Мало-помалу Анна, зажив новой жизнью в новом доме, почувствовала, как укрепляются ее силы и здоровье. Она постепенно приучилась к порядку и аккуратности. Все свои обязанности она исполняла спокойно и беспрекословно. Вместе с тем в ней все усиливалась вера в сверхъестественное. С незапамятных времен из рода в род передавалось несколько легенд о двух или трех местах дома Базиле. Говорили, будто в желтой комнате нежилого второго этажа обитала душа донны Изабеллы. В одном укромном уголке, где поворачивала лестница, спускавшаяся к никогда неоткрывающимся дверям, жила душа дона Самуэля. Эти два имени вселяли мистическое чувство в души всех новых обитателей дома, превращая старинное здание в подобие монастырского скита. Внутренний двор был со всех сторон обнесен крытым навесом, под которым коты устраивали свои сборища. Их надоедливый концерт заставлял сердобольную Анну делиться с ними остатками скромного ужина.

В марте 1853 года муж донны Кристины скончался после продолжительной и мучительной болезни. Это был богобоязненный человек, большой домосед и добряк, он был главой местного духовного общества. Он почитывал труды ученых теологов и недурно наигрывал на клавесине простенькие арии и старинные неаполитанские песенки. Умирающего причащали с большой пышностью: к нему явилось множество священнослужителей, принесших с собой самые дорогие священные предметы. Анна встала у самых дверей на колени и громко молилась. Комната наполнилась фимиамом, среди которого ярко блестели дарохранительница и несколько кадил, испускающих колеблющийся свет. Анна, под впечатлением торжественного обряда причащения, утратила всякий страх смерти и с тех пор пришла к тому убеждению, что смерть христианина — это дивный и радостный переход в другой мир.

В течение целого месяца донна Кристина держала все окна дома закрытыми. Она продолжала оплакивать мужа и во время завтрака, и во время обеда, во имя спасения его души она щедро раздавала милостыню нищим, по нескольку раз в день она с глубоким вздохом стряхивала лисьим хвостом пыль с клавесина, точно это была святыня. Ей было тогда около сорока лет, она была склонна к полноте, но, благодаря бездетности, сохранила свежесть своих форм. Так как она унаследовала от покойного значительное состояние, то целых пять старых холостяков начали осаждать ее и склонять к вступлению в новый брак. Этими героями были: дон Игнацио Чеспа, слащавый господин, по внешнему виду которого невозможно было определить, какого он пола, с пошленькой старушечьей физиономией, испещренной оспой, и шевелюрой, лоснящейся от употребления косметических мазей, он носил чуть ли не на всех пальцах кольца, а в уши были продеты сережки, дон Паоло Нервенья, доктор прав, страшный болтун, хотя человек себе на уме, он вечно шевелил губами, словно жевал сардоническую траву, на лбу его красовалось что-то вроде красноватой морщины, придававшей ему вид глубокомысленного человека; дон Филено д’Амелио, новый глава духовного общества, человек в высшей степени елейный и вечно о чем-нибудь сокрушающийся, он был немного плешив, с покатым лбом и мутными овечьими глазами; дон Помпео Пепе, жизнерадостный мужчина, любитель вина, женщин, и большой бездельник, все тело его было покрыто волосами, в особенности лицо, которое вечно улыбалось; дон Фиоре Уссорио, субъект довольно воинственный, он любил читать политические статьи и при всяком споре с победоносным видом цитировал примеры из истории, лицо его было землисто-бледное, обрамленное маленькой заостренной бородкой. С ними заодно был и аббат Эджидио Ченнамеле, человек в высшей степени хитрый и льстивый, ему во что было ни стало хотелось сломить упорство донны Кристины, и он вел свою атаку в высшей степени искусно.

Это великое соперничество, о котором когда-нибудь со всеми подробностями расскажет историк, длилось довольно долго и с самыми удивительными превратностями. Главным театром военных действий была трапезная, прямоугольная зала, на стене которой висела французская карта с обозначениями морских скитаний Уллиса на остров Калипсо. Чуть ли не каждый вечер соперники собирались вокруг славной вдовы и играли в карты, разнообразя эту забаву игрой в любовь.

VI

Анна была скромной свидетельницей этой атаки. Она открывала двери ежедневным визитерам, накрывала на стол скатерть и, спустя два-три часа, приносила рюмочки с бледно-зеленой наливкой, которую приготовляли монахини, настаивая ее на специальных травах.

Однажды Анна услышала внизу на лестнице громкий голос дона Фиоре Уссорио, который, выйдя из себя во время ожесточенного спора, осыпал оскорблениями аббата Ченнамеле, последний что-то тихо говорил в свое оправдание. Эта непочтительность казалась ей чуть ли не кощунством, и с тех пор она считала дона Фиоре не человеком, а дьяволом, и при встрече с ним быстро крестилась и шептала «Отче наш».

Однажды, весной 1856 года, Анна, стирая белье в Пескарской речке, увидела целую плотину барок, медленно плывущих против течения. Был ясный день. В зеркальной поверхности реки отражались оба берега, соприкасаясь в глубине вод. При виде барок в душе Анны внезапно пробудились воспоминания о ее первом путешествии, она вспомнила об отце и почувствовала прилив нежности. Это была флотилия ортонских судов, плывших от мыса Рото с грузом лимонов и апельсинов. Лишь только суда стали на якорь, Анна приблизилась к морякам и стала смотреть на них с любопытством и нескрываемым волнением. Один из моряков, пораженный поведением Анны, узнал ее и стал дружески расспрашивать, чего ей нужно и кого она ищет. Анна, отведя его в сторону, спросила, не видел ли он случайно в Португальской стране ее отца, Луку Минелла, и не живет ли он еще с этой женщиной? Моряк ответил, что Лука уже давно умер. Он был уже стариком, и спасти его было трудно. Анна едва удержалась, чтобы не заплакать: ей нужно было еще о многом расспросить, и матрос рассказал ей много интересного. Лука женился на этой женщине и имел от нее двух сыновей, старший из них служил матросом на двухмачтовом судне и не раз приезжал в Пескару за товаром. Бесконечное волнение, смешанное со смущением, овладело душой Анны, она едва удержалась на ногах, не будучи в состоянии разобраться в нахлынувших на нее сомнениях. Итак, у нее теперь два брата. Должна ли она любить их? Должна ли она стараться их увидеть? Что ей теперь предпринять? Она вернулась домой в страшном волнении. И с тех пор, когда на реке показывались барки, она спешила на пристань повидать моряков. Нередко с пескарского берега приставал баркас с грузом ослов и пони. Животные, спускаясь на берег, в испуге топали ногами, и воздух оглашался ревом и ржанием. Анна шла к ним и ласково гладила рукой большие головы ослят.

VII

Один знакомый фермер подарил Анне черепаху. В часы досуга Анна охотно забавлялась этим медлительным и молчаливым животным. Черепаха медленно бродила из одного конца комнаты в другой, еле-еле подымаясь своим тяжелым телом на лапы, похожие на оливковые култыжки, причем желтые с черными пятнышками чешуйки щита на ее спине блестели на солнце, отливая цветом самого чистого янтаря. Черепаха с робкой кротостью нерешительно вытягивала свою покрытую чешуей и несколько сплюснутую голову, которая, казалось, вылезала из своей толстой скорлупы, подобно старой измученной змейке. Животное привлекало Анну главным образом своим нравом: спокойствием, умеренностью в пище, кротостью и привязанностью к дому Она кормила черепаху зелеными листьями, кореньями и червяками, с восхищением наблюдая ритмичные движения двойных краев маленьких зубчатых роговых челюстей. Кормя животное, Анна испытывала материнское чувство: она тихим голосом подбадривала черепаху и угощала ее самыми нежными и сладкими травами.

Эта черепаха послужила поводом к идиллии. Подаривший ее фермер стал по нескольку раз в день приходит в дом донны Кристины, чтобы беседовать на террасе с Анной. Будучи человеком мягким, религиозным, благоразумным и справедливым, он с удовольствием убеждался в том, что его хорошие качества отражаются в душе женщины. Мало-помалу привычка к общению превратилась у обоих в дружбу, близкую к любви. Виски Анны уже поседели, и во всем ее лице было разлито глубокое спокойствие. Фермер, которого звали Заккиеле, был немного старше Анны, голова у него была огромная, с выдающимся вперед лбом, и глаза кроткие, круглые, как у кролика. Ведя нескончаемые беседы на террасе, они сидели близко друг к другу. Над ними сквозь балки навеса сияло спокойное небо в виде яркого свода, на котором во все стороны кружились и реяли домашние голуби, белые, как Святой Дух. Друзья говорили об урожае, о плодах земли, о простейших способах возделывания почвы, во всем этом оба они были сведущи.

Так как Заккиеле не прочь был щегольнуть своей ученостью перед невежественной и доверчивой женщиной, то последняя почувствовала к нему уважение, смешанное с безграничным удивлением. От него она узнала, что земля разделяется на пять частей света, а все люди — на пять рас: белую, желтую, красную, черную и коричневую. Она узнала, что земля шарообразна, что Ромул и Рем были вскормлены волчицей и что ласточки осенью переселяются за море в Египет, где некогда правили фараоны. Но почему же все люди, созданные по образу и подобию Божию, не были одного цвета? Как мы можем ходить по шару? Откуда люди узнали о царях-фараонах? Ей так и не удалось понять все это, и она была в большом недоумении. На ласточек она с тех пор смотрела с особым восхищением и была убеждена, что птицы одарены человеческим умом.

Однажды Заккиеле показал ей священную историю Ветхого Завета с иллюстрациями. Анна медленно перелистывала книгу, слушая объяснения своего друга. Она видела Адама и Еву, разгуливающих среди зайцев и оленей, полуобнаженного Ноя, стоящего на коленях перед ковчегом, трех ангелов, Авраама, Моисея, спасенного из воды, наконец, она увидела самого фараона, на глазах которого жезл Моисея превратился в змею, царицу Савскую, праздники Кущей, пытки Маккавеев. Случай с валаамской ослицей поверг ее в изумление. Рассказ о том, как чаша Иосифа очутилась в мешке Вениамина, даже вызвал у нее слезы. Она живо представляла себе иудеев, идущих по безводной пустыне под градом белой, как снег, и вкусной, как хлеб, манны.

После Ветхого Завета Заккиеле, тщеславию которого было приятно внимание Анны, начал ей читать «Подвиги франкских королевичей», начиная от императора Константина до Орланда, принца английского. Анна была окончательно ошеломлена и сбита с толку: набеги филистимлян и сирийцев смешались в ее голове с набегами сарацин, Олоферна она пугала с Рициери, царя Саула — с Мамбрином, Елеазара с Балантом, Ноэми — с Галеаной. Она страшно устала, не в состоянии была больше следить за нитью рассказов и пришла в себя только тогда, когда голос Заккиеле произнес имена ее любимых героев — Дузолины и герцога Боветто, который, воспылав страстью к дочери короля фризов, завоевал всю Англию.

Наступила середина сентября. Выпали дожди, и летний зной смягчился, уступив место прелестной осенней погоде. Комнатка Анны превратилась в настоящую читальню. Однажды Заккиеле читал, как Галеана, дочь короля Галафра, потребовала у Майнетта, в которого была влюблена, венок из трав. Потому ли, что завязка была так интересна, или потому, что в голосе чтеца слышались какие-то новые чарующие ноты, Анна слушала его с заметным вниманием. Черепаха спокойно лежала в куче свежих листьев латука. Огромная ткань паука ярко отливала на смотревшем в окно солнце, сквозь тонкие золотистые нити паутины виднелись последние розовые цветочки растущего на навесе табака. Дочитав до конца главы, Заккиеле отложил книгу в сторону, взглянув на всю погруженную в слух женщину, он улыбнулся одной из тех глупых улыбок, которые красноречиво говорят о переполняющих душу чувствах. Затем он застенчиво заговорил с ней Видно было, что он не знает, как бы ему приступить к желанной теме. Наконец, он решился. Не думает ли она о замужестве? Анна не ответила на вопрос. Они замолчали, почувствовав какое-то смутное, сладкое томление. То было пробуждение погребенной юности, зовущее их к любви. Их мозг был словно затуманен парами крепкого вина.

VIII

Но молчаливое решение вступить в брак последовало значительно позже, а именно — в октябре, когда приступили к приготовлению оливкового масла и когда последние стаи ласточек улетели в теплые страны. В первый октябрьский понедельник Заккиеле, заручившись согласием донны Кристины, вызвался проводить Анну на свою холмистую ферму, где у него был пресс для выжимания масла. Они пошли от Портазаля пешком и, оставя за собой речку, вскоре очутились на Саларийской дороге. Со дня чтения повести о Галеане и Майнетте они чувствовали друг к другу нечто вроде трепета, смешанного с робкой стыдливостью и восхищением. Непринужденность их теплых дружеских отношений сразу исчезла. Они избегали говорить друг с другом, с трудом сдерживались, чтобы не выдать волнующих их чувств, старались не глядеть друг другу в лицо. То и дело на их губах появлялась бессознательная улыбка, лица внезапно вспыхивали горячим румянцем, обнаруживавшим робкую, почти ребяческую стыдливость.

Они шли молча, держась двух узких сухих тропинок, проложенных пешеходами по обоим краям дороги. Их разделяла грязная и изрытая глубокими колеями телег дорога. Был восхитительный осенний день, и поля оглашались ликующими звуками, радостными песнями в честь молодого вина. Заккиеле шел немного позади своей спутницы, нарушая время от времени тишину беседой о погоде, о виноградниках, о сборе маслин. Анна с любопытством смотрела на кусты, осыпанные алеющими ягодами, на возделанные поля, на канавы, наполненные водой, и постепенно душой их овладевала смутная радость, предчувствие будущего счастья. Когда дорога начала круто подниматься вверх, к вершине холма и они пошли через богатые оливковые плантации Кардируссо, Анна вдруг с поразительной ясностью вспомнила о Сан-Аполлинаре, об осле и пастухе, и почувствовала, как вся кровь вдруг бросилась ей в голову. Место, по которому она теперь шла, было очень похоже на ту дорогу, где некогда начинал разыгрываться давно забытый эпизод ее молодости. И ей показалось, что на фоне этого пейзажа она снова увидела человека с заячьей губой, услышала его голос, испытывая в то же время непонятное волнение.

Вот уже близка ферма. Легкий порыв ветра сорвал с деревьев несколько спелых маслин, вдали сверкнула синяя полоса моря. Заккиеле шел теперь рядом с Анной, с нежной мольбой заглядывая ей в лицо. «О чем думала она сейчас?» В страшном смущении обернулась Анна, словно ее застали на месте преступления. «Ни о чем не думала».

Наконец они добрались до фермы, где рабочие выжимали первые, преждевременно упавшие с дерева маслины. Пресс помещался в низеньком, очень темном сарае, на стене висели медные лампочки и страшно чадили. К рычагу пресса были запряжены мулы, которые медленно и равномерно вертели гигантский жернов, а рабочие, одетые в свои обычные длинные, мешковатые блузы, с голыми руками и ногами, мускулистые, пропитанные маслом, переливали сок в лохани, чаны и кувшины.

Анна начала внимательно следить за работой, а Заккиеле стал отдавать приказания рабочим, когда он ходил между машинами и с видом знатока пробовал маслины, она почувствовала, как в ее душе растет уважение к нему. Затем, когда Заккиеле поднял перед ней полный стакан чистого и светлого масла и, переливая его в кувшин, произнес благодарственную молитву Богу, она набожно перекрестилась, вся охваченная благоговением к богатым производительным силам земли.

В это время к дверям сарая подошли две живущие на ферме женщины. Каждая держала у груди младенца, а за их юбками тащился целый хвост ребятишек. Женщины мирно беседовали между собой. Когда Анна стала ласкать детей, то каждая из матерей с явным удовольствием начала глядеть на свое многочисленное потомство и называть Анне имена детей. У первой было семеро сыновей, у второй — одиннадцать. Такова была воля Иисуса Христа, хотевшего обогатить поля рабочими руками.

Беседа перешла на семейные темы. Альбароза, одна из матерей, засыпала Анну вопросами: «Не было ли у нее сыновей?» Анна, отвечая, что она еще не замужем, почувствовала смутное сожаление о том, почему она до сих нор не испытала материнского чувства. Переменив тему, она положила руку на головку одного из мальчиков. Другие дети смотрели на нее своими широко раскрытыми глазками, чистыми, прозрачными, цветом похожими на зеленую траву. Воздух был пропитан ароматом мятой оливы, он щекотал ноздри, гортань и нёбо. Группы рабочих то появлялись, то исчезали под красным светом лампочек.

К женщинам подошел Заккиеле, который до этого времени был занят измерением выжатого масла. Альбароза шутливо спросила его, когда она, наконец, дождется женитьбы дона Заккиеле. Заккиеле улыбнулся, немного смущенный этим вопросом, и быстро взглянул на Анну, которая продолжала ласкать мальчугана и притворялась, что ничего не понимает. Альбароза, кинув взор своих бычачьих глаз на головы Анны и Заккиеле, продолжала подсмеиваться над смущенными влюбленными: «Разве они — не благословенная Богом парочка? Чего им ждать?» Рабочие, прекратив работать в ожидании ужина, окружили их тесным кольцом. Влюбленная пара, смущенная большим числом свидетелей молодого чувства, молча стояла среди них, робко и стыдливо улыбаясь. Кто-то из парней, которых забавляло смущенное лицо дона Заккиеле, толкнул локтем своих соседей. Вблизи заржали голодные мулы.

Но пора готовиться к ужину. Все энергично принялись за работу. Под оливковыми деревьями, в том месте, откуда видно было лежащее внизу море, был расставлен стол, за которым все уселись. На столе появились тарелки с овощами, приготовленными на свежем оливковом масле, в простых чашках, похожих на церковную утварь, заискрилось вино, и скромная пища стала быстро исчезать в желудках рабочих.

Теперь Анна чувствовала, как бесконечная радость наполнила все ее существо, в то же время ей казалось, что она связана с этими двумя женщинами какими-то особыми, более чем дружескими отношениями. Обе они проводили Анну внутрь барского дома, где комнаты были большие и светлые, хотя и требовали ремонта. На стенах висели иконы вперемежку с пальмовыми листьями. С потолка свешивались окорока. От пола по краям шли высокие и широкие навесы, где хранился виноград. Отовсюду веяло спокойствием семейного согласия. Анна, осматривая это упорядоченное хозяйство робко улыбалась от переполнявших ее отрадных чувств, она находилась в каком-то странном состоянии, как будто в ней дрожали внезапно обнаруживавшиеся все доселе скрытые добродетели домовитой матери и инстинкты кормилицы и воспитательницы.

Когда женщины вернулись обратно, мужчины еще стояли вокруг стола, Заккиеле говорил с ними. Альбароза взяла маленький кусочек хлеба, облила его маслом, посыпала солью и передала Анне. Свежее, только что выжатое масло пахло во рту аппетитным ароматом белого вина. Она с наслаждением съела весь ломоть и запила вином. Затем, когда стемнело, Анна и Заккиеле стали спускаться с холма.

Рабочие провожали их пением. Поднялся прохладный ветерок. На небе словно застыла предсмертная ярость розового и фиолетового сияния.

Анна быстро шла впереди. Заккиеле шел за ней, обдумывая, что бы ей сказать. Оба они, почувствовав себя наедине, опять стали испытывать детский страх. Вдруг Заккиеле назвал свою спутницу по имени. Вся затрепетав, она обернулась. «Что ему нужно?» Заккиеле больше ничего не сказал, сделал два шага и очутился около Анны. Так оба они, сохраняя молчание, продолжали путь, пока их не разделила Саларийская дорога. Как и раньше, каждый из них пошел по узенькой тропинке по краям дороги, пока они не вернулись в Портазале.

IX

Анна все еще не могла решиться на брак и откладывала его. Ее беспокоили религиозные сомнения. Она слышала, что только девицы могут быть допущены в райскую свиту Божьей Матери. Как же ей быть теперь? Отказаться ли ей ради земного блага от этого небесного блаженства?.. Эти сомнения усилили ее набожность. Все свои свободные часы она проводила в церкви Розария, где возле большой дубовой исповедальни она подолгу простаивала на коленях и молилась. Церковь была простенькая и убогая, ее пол был устлан надгробными плитами, а перед алтарем теплилась единственная дешевая металлическая лампадка. И Анна с сожалением вспоминала о роскоши своей базилики, о пышности религиозных обрядов, об одиннадцати серебряных лампадах и трех алтарях из драгоценного мрамора.

На святой седьмице 1857 года произошло знаменательное событие: между братством, управляемым доном Филено д’Амелио, и аббатом Ченнамеле, поддерживаемым телохранителями из прихожан, разгорелась настоящая война: они повздорили из-за порядка шествия с Телом Иисусовым. Дон Филено хотел, чтобы шествие клира вышло из церкви братства, а аббат настаивал, чтобы клир вышел из приходской церкви. В этом соперничестве приняли участие все окрестные жители и даже солдаты неаполитанского короля, стоявшие в ближайшей крепости.

На этой почве возникли народные волнения. Все дороги были усеяны толпами фанатиков, повсюду маршировали военные патрули, чтобы помешать беспорядкам, архиепископа Киетского осаждало бесчисленное множество послов со стороны обеих партий, немало денег было потрачено на подкупы, в городе уже разнесся слух о каком-то таинственном заговоре. Дом донны Кристины Базиле превратился в очаг ненависти. Поразительная хитрость и безграничная наглость дона Фиоре Уссорио обнаружились именно в эти дни распри. Дон Паоло Нервенья захворал сильнейшим разлитием желчи. Дон Игнацио Чеспа напрасно расточал все чары своего искусства мирить спорящих и свои медоточивые улыбки. Победа оспаривалась с непримиримым упорством вплоть до начала священной погребальной церемонии. Народ волновался в ожидании исхода, военный комендант, приверженец аббата, угрожал неслыханными карами мятежным сторонникам братства. Уже готов был вспыхнуть мятеж, как вдруг на площади показался всадник, держа в руках послание от епископа, возвещавшее победу братства.

С необычайной торжественностью двинулась процессия по улицам, усыпанным цветами. Хор из пятидесяти певчих пел звонкими голосами гимны Страсти Господней. Десять кадильщиков наполняли фимиамом весь город. Балдахины, хоругви, обилие свечей — все это повергло в изумление толпу. Потерпевший поражение аббат ни во что не вмешивался. Главный коадъютор дон Паскале Карабба, одетый в широкое облачение, шел торжественной походкой за гробом Иисуса.

Анна вначале была очень расстроена, так как желала победы аббату. Но ее пленила пышность погребальной церемонии, при виде которой она совершенно растерялась. К дону Фиоре Уссорио она даже почувствовала симпатию за то, что он участвовал в процессии, держа в руке колоссальных размеров свечу. Когда с ней поравнялись последние ряды процессии, она смешалась с фанатичной толпой мужчин, женщин и детей. Она шла, как будто ноги ее не касались земли, все время устремив взоры на сверкающий в вышине венец Скорбящей Богоматери. Над головами участников шествия развевались красивые полосы материи, протянутые от одних балконов к другим. Из окон булочных свешивались грубо слепленные из теста изображения агнцев. На углах улиц и переулков были расставлены жаровни, на которых сжигали ароматный фимиам.

Процессия не пошла мимо окон аббата. Время от времени по рядам народа пробегало нечто вроде замешательства, как будто первые ряды натыкались на какое-нибудь препятствие. Причиной этому было препирательство между крестоносцем братства и лейтенантом военной охраны, на них обоих была возложена обязанность сопровождать процессию. Так как лейтенант не мог употребить насилия, опасаясь совершить святотатство, то он обрушился на крестоносца. Члены конгрегации запротестовали, главный командир рассвирепел, а толпа с любопытством наблюдала за ними.

Когда крестный ход, приблизившись к арсеналу, свернул в сторону, чтобы войти в церковь святого Джакомо, Анна обошла здание и, сделав несколько шагов, была у главных врат, где преклонила колени. Сначала к вратам подошли мужчины с колоссальным распятием в руках, за ними следовали хоругвеносцы с длинным древком, которое они поддерживали не только руками, но и лбом и подбородком. Затем, словно среди облака фимиама, шли другие ряды: певчие в мантиях, девушки, священники, клир, войска. Зрелище было величественное. Душой Анны овладел мистический ужас.

Процессия оставалась в вестибюле, чтобы, согласно обряду, сложить свечи на стоящую на аколите широкую чашу. Анна продолжала смотреть. Тогда начальник военной охраны, пробурчав несколько бранных слов по адресу братства, сердито бросил свою свечу в блюдо и с угрожающим взглядом повернулся к нему спиной. Все оторопели от изумления. В гробовом молчании слышно было бряцание шпаги удаляющегося лейтенанта. Один только дон Фиоре Уссорио имел дерзость улыбнуться.

X

Эти события еще долгое время служили темой оживленных разговоров обывателей и были причиной ожесточенных распрей. Так как Анна была очевидицей последней сцены, то многие приходили к ней за сведениями. Она терпеливо рассказывала всегда в одних и тех же выражениях то, что видела. В это время вся ее жизнь проходила в религиозных обрядах, исполнении домашних обязанностей и проявлениях любви к черепахе. С первыми теплыми апрельскими днями черепаха очнулась от спячки. Однажды из-под щита вдруг высунулась ее змеиная головка, и черепаха, еще погруженная в оцепенение, стала слабо покачиваться на лапах. Ее маленькие глазки были еще закрыты. Животное, быть может, уже утратившее сознание того, что оно не на свободе, стало двигаться лениво и нерешительно, ощупывая лапами почву, словно отыскивая в песке родного леса пищу.

Анна, наблюдая это пробуждение, почувствовала прилив невыразимой нежности и продолжала смотреть влажными от слез глазами. Затем она подняла черепаху, положила ее на постель и дала ей несколько зеленых листочков. Черепаха все еще не решалась дотронуться до листьев и, открывая свои челюсти, показала свой мясистый язычок, похожий на язык попугая. Оболочка шеи и лап казалась выцветшей и своим желтоватым цветом напоминала труп. Анна почувствовала большое сожаление и старалась подбодрить свою любимицу такими нежными ласками, которые расточает мать выздоравливающему сыну. Она смазала мазью ее костяной щит, чешуйки которого под лучами весеннего солнца стали ослепительно блестеть…

В этих заботах проходили для Анны весенние месяцы. Заккиеле же под влиянием усилившегося с наступлением весны чувства любви стал приставать к Анне с такими нежными мольбами, с какими не обращался к ней до торжественного обещания. Бракосочетание было назначено на канун Рождества Христова.

Тогда идиллия снова расцвела. В то время как Анна углубилась в шитье свадебного убранства, Заккиеле читал вслух историю Нового Завета. Брачный пир в Кане, чудеса Спасителя в Капернауме, смерть Найма, умножение хлебов и рыб, исцеление дочери хананеянки, десяти прокаженных и слепорожденного, воскрешение Лазаря — все эти чудесные рассказы производили большое впечатление на слушательницу. И она долго не могла забыть въезда Иисуса в Иерусалим на ослице, во время которого толпа устилала его путь своими одеждами и зелеными ветвями.

В комнате стояла ваза с благоухающим тимианом. Черепаха то и дело подходила к Анне, терлась мордочкой о край ее платья или о кожу ее башмаков. Как-то раз Заккиеле, увлекшись чтением притчи о блудном сыне, почувствовал какое-то движение у своих ног. Он невольно вздрогнул и что-то отбросил ногой, черепаха ударилась о стену и так и осталась на спине с вытянутой головой. Спинной щит разлетелся на куски. Немного крови показалось на лапах, которыми животное бесполезно шевелило, чтобы принять обычное положение.

Хотя несчастный влюбленный казался напуганным этим происшествием и был неутешен, но Анна с этого дня стала неприступной и недоверчивой, она не говорила ни слова и не хотела больше слушать чтения. Блудный сын так и остался навсегда под дубовым деревом созерцать свиней своего господина.

XI

Разразившееся в октябре 1858 года огромное стихийное бедствие — наводнение — было причиной смерти Заккиеле. Мыза, где он жил, в окрестности Каппуччини, за Порта-Джулиа, была затоплена водой вместе со всей деревней от холма Орландо до холма Кастелламаре. Вода, пересекавшая на своем пути большой слой красного железняка, приняла цвет крови, словно в каком-нибудь древнем мифе. Там и сям из этой грязной и теплой крови высовывались верхушки деревьев. В промежутках между ними, мимо крепости, стремительно неслись громадные стволы вырванных с корнем деревьев, домашняя утварь, вещи, испорченные водой до неузнаваемости, домашние животные, которые еще были живы, они издавали жалобные стоны, скрывались под водой, снова выплывали на поверхность и исчезали где-то вдали. Особенно тяжелое зрелище представляло стадо быков: их жирные белые туши сталкивались друг с другом, головы с отчаянным видом высовывались из воды и, пораженные ужасом, сплетались между собой рогами. Так как море находилось с восточной стороны, то волны переполнили устье реки. Соленое озеро делла-Палато и бухты моря соединились вместе с рекой в один сплошной океан. Крепость казалась жалким островком среди волн.

Все дороги в окрестностях были залиты водой. Вода в доме донны Кристины доходила до половины лестницы. Шум воды возрастал с каждой минутой, колокола не переставали звонить. Заключенные в тюрьме преступники поднимали отчаянный вой. Анна, считая это бедствие карой Всевышнего, прибегла к единственному спасению — молитве. Поднявшись на второй день на вышку голубятни, она увидела кругом необъятную массу воды и покрытое тучами небо, затем она услышала топот испуганных лошадей, бешено скакавших по амбразурам Сан-Вингале. Она спустилась вниз в каком-то оцепенении, разум ее почти помутился, непрерывающийся шум волн и царивший полумрак отняли у нее всякое представление о пространстве и времени.

Когда вода начала убывать, в город стали съезжаться на шлюпках жители окрестных деревень. Лица и глаза мужчин, женщин и детей выражали скорбное удивление. Все рассказывали о постигшем их несчастии. Какой-то рабочий явился в дом Базиле, чтобы сообщить, что дон Заккиеле стал жертвой наводнения. Этот рабочий бесхитростно передал картину гибели дона Заккиеле. Он рассказывал, как вблизи местности Каппуччини несколько женщин привязали своих грудных младенцев к верхушке дерева, чтобы спасти их от наводнения, но бурный поток вырвал с корнем дерево и унес пять малюток. Дон Заккиеле стоял тогда на крыше вместе с группой других христиан, взывая о помощи, но вот крыша начала уже скрываться под водой, трупы животных и сломанные ветви деревьев стали уже сталкивать в воду отчаявшихся в спасении людей. В тот момент, когда мимо них пронеслось дерево с малютками, напор был так силен, что в один миг бесследно исчезли в пучине и крыша, и стоявшие на ней христиане.

Анна слушала эту историю без слез, в ее притупленном мозгу рассказ об этой смерти, об этом дереве с пятью малютками, об этих людях, столпившихся на крыше, об этих трупах животных, которые плыли мимо и сталкивали их в воду, возбудил нечто вроде суеверного удивления, подобного тому, которое она испытывала, слушая рассказы из Ветхого Завета. Она поднялась и медленно пошла в свою комнату, где отдалась воспоминаниям. Солнце мягко освещало подоконник, черепаха спала в углу, свернувшись под своим щитом, из-под крыши доносилось чириканье воробьев… Вновь воцарившееся спокойствие окружающей жизни мало-помалу наполнило ее душу внутренним светом. Из глубины этого минутного покоя на нее вдруг нахлынула чистая скорбь, она склонила голову на грудь и отдалась порыву грусти.

Тогда душу ее стали терзать угрызения совести за то, что она так долго питала к Заккиеле безмолвный гнев, и воспоминания — одно за другим — снова нахлынули на нее: теперь, как никогда раньше, она с поразительной отчетливостью убедилась в прекрасных душевных качествах своего погибшего друга. И в ее сердце все возрастала волна скорби, она вскочила, подошла к постели, бросилась на нее лицом вниз, и ее горькие рыдания смешались с чириканием птичек.

Затем, когда поток слез иссяк, ее душой начало овладевать спокойствие покорности, и она подумала, что все земное — тленно, что нам нужно безропотно покориться воле Божией. От сознания этой преданности Провидению ей стало легче. Она перестала чувствовать тяжесть и нашла покой в этой безропотной, но непоколебимой вере. С тех пор она не переставала твердить: существует высшая воля — Божья, всегда справедлива и всегда всему предпочитаемая, пусть же простирается она на все окружающее, и да будет хвала ей вовеки веков!

XII

Так для дочери Луки был открыт истинный путь в рай. Круг времени разграничивался для нее только церковными праздниками. Когда река вошла в свое русло, по городским и деревенским улицам не переставали двигаться бесчисленные религиозные процессии. Анна участвовала во всех шествиях и пела вместе с толпами народа Те Deum. Наводнением были уничтожены все окрестные виноградники, почва стала мягкой, а воздух был пропитан светлым туманом, который как-то особенно светился, как это бывает весной в болотистых местностях.

Наступил и прошел праздник Всех Святых, затем — торжественный день Всех Усопших. В память жертв наводнения были отслужены с необычайной торжественностью панихиды. К Рождеству Анне захотелось приготовить ясли, она купила воскового младенца, Марию, св. Иосифа, быка, осла, волхвов и пастухов. Взяв с собой маленькую дочь пономаря, она отправилась вдоль рва по Саларийской дороге искать мох. Под ледяным зимним покровом тихо покоились покрытые илом пашни. Вот на холме, среди масличных деревьев, виднеется ферма Альбарозы, ни один звук не нарушает безмолвия природы. Анна, замечая под ногами мох, нагибалась и срезала ножом пучок. Трава была так холодна, что руки Анны посинели. Иногда, при виде какого-нибудь особенно зеленого пучка, у нее вырывалось радостное восклицание. Когда корзина наполнилась, Анна вместе с девочкой села на насыпь возле рва. Ее взгляд блуждал медленно по тропинке, по оливковой роще и остановился на белых стенах фермы, которая казалась ей теперь похожей на монастырскую обитель. Анна склонила голову и задумалась. Вдруг она обратилась к спутнице с вопросом, не видела ли она когда-нибудь, как выжимают из олив масло, и начала подробно описывать и объяснять устройство машин и прессов, увлекаясь этим рассказом, она перебирала в душе своей все воспоминания, которые одно за другим проходили в ее уме и сообщали голосу едва заметную дрожь.

Это было ее последней мирской слабостью. В апреле 1858 года, вскоре после Пасхи, она заболела. Воспаление легких почти на целый месяц приковало ее к постели. Донна Кристина каждое утро и каждый вечер приходила в ее комнату проведать больную. Какая-то старушка, профессиональная сиделка, снабдила ее лекарствами. Кроме того, и черепаха скрашивала дни ее выздоровления. Зимняя спячка изнурила животное, которое так высохло от голода, что стало совсем прозрачным. Анна, видя, как черепаха похудела, и чувствуя и себя еще далеко не окрепшей, испытывала какое-то внутреннее удовлетворение, подобное тому, какое мы испытываем, когда страдаем вместе с дорогим нашему сердцу человеком. От покрытых лишайником черепиц доносилась к выздоравливающим мягкая теплота, двор стал оглашаться пением петухов, однажды утром откуда-то появились вдруг две ласточки, забились крылышками в окно и исчезли.

Когда Анна выздоровела и в первый раз отправилась в церковь, был Духов день. Она вошла в церковь и с жадностью стала вдыхать в себя запах фимиама. Тихо пошла она по портику, чтобы отыскать место, где она любила раньше долго простаивать на коленях. Она почувствовала прилив внезапной радости, когда, наконец, добралась до знакомых надгробных плит, испещренных надписями. Там она благоговейно преклонила колени и начала молиться. Народ прибывал. С хоров спустились двое служителей с двумя сосудами, полными роз, и начали осыпать цветами головы молящихся под звуки органа, игравшего торжественно-радостный гимн. Анна продолжала стоять на коленях в каком-то экстазе, который овладел ею, благодаря мистической радости сознания, что она исцелилась. Когда на нее упало несколько роз, она долго трепетала. Бедная женщина никогда не испытывала трепета, который доставлял бы ей большую радость, чем это мистическое наслаждение, которое сменялось ощущением приятной слабости во всем теле.

С тех пор Духов день стал любимым праздником Анны. Долгие годы он повторялся, не сопровождаясь какими-нибудь замечательными событиями. В 1860 году в городе произошли народные волнения. Ночью беспрерывно слышались звуки военных рожков, тревожные сигналы часовых и ружейные выстрелы. В доме донны Кристины замечалась более оживленная деятельность пяти претендентов на ее руку и сердце. Анна ничего не боялась, она продолжала жить в благоговении, не понимая ни того, что совершается вне дома, ни того, что делается в пределах дома, где она служила, свои обязанности она исполняла с аккуратностью автомата.

В сентябре крепость Пескары была эвакуирована, вражеские солдаты разбежались, бросая оружие в реку, толпы людей шли по улице, радостно приветствуя свободу. Когда в весело бегущей толпе Анна узнала аббата Ченнамеле, ей показалось, что враги церкви Божьей одержали победу, и ей стало грустно.

После этого ее жизнь долго протекала мирно. Щит черепахи разросся и стал более темным, ежегодно показывались ростки табака, цвели и увядали, каждую осень стаи ласточек улетали в страну фараонов. В 1865 году великое состязание женихов увенчалось, наконец, победой дона Филено д’Ателио. Свадьбу отпраздновали в марте, закончив ее торжественным и веселым пиром, готовить дорогие и тонкие кушанья явились два отца-капуцина — брат Витторио и брат Мансуэто.

После упразднения обители из всей братии осталось только двое для охраны монастыря. Брат Витторио был шестидесятилетний старик, но румяный, сильный и веселый. Он был не прочь выпить. Маленькая зеленая повязка закрывала его больной правый глаз, зато левый так и сиял весельем и заражал им всех окружающих. С детства брат Витторио любил возиться со всяким зельем, и, так как он великолепно знал поварское дело, то господа часто приглашали его в торжественных случаях. Его движения были резки, но мохнатые руки, показывающиеся из широких рукавов, мелькали быстро и ловко, при каждом движении борода его развевалась, и его голос был оглушителен. Брат Мансуэто, напротив, был сухощавый старик с лысой головой, белой козлиной бородкой и желтоватыми глазами, полными необычайной кротости. Он возделывал огород и, собирая подаяние, разносил по домам овощи. Помогая своему товарищу во время исполнения последним поварских обязанностей, он принимал учтивую позу, он говорил на мягком ортопском наречии и часто, быть может, вспоминая легенду о св. Томмазе, восклицал: «Pe’li Turchi!» — поглаживая при этом одной рукой свой гладкий череп.

Анна внимательно смотрела, как монахи готовят кушанья, накрывают стол и сервируют его медной посудой. Теперь ей казалось, что, благодаря присутствию братьев — кухня превратилась в место священнодействия. Она не сводила глаз с брата Витторио и чувствовала даже какую-то робость, которую испытывают обыкновенные люди, созерцая людей, одаренных какими-нибудь высшими доблестями. Ее поражали уверенные жесты, с которыми великий капуцин сыпал в соус свои таинственные снадобья и какие-то особенно ароматные пряные вещества. Все же мало-помалу ее покорили кротость, смирение и скромная словоохотливость брата Мансуэто. Их связывала общая родина и то, что особенно притягивает друг к другу, — родное наречие.

Как только они разговорились, воспоминания о прошлом потоком хлынули из их уст. Оказалось, что брат Мансуэто знал Луку и находился в базилике как раз тогда, когда трагически погибла вместе с несколькими пилигримами Франческа Нобиле. Он даже помогал нести ее тело к дому Луки и теперь вспомнил, что на покойнице было желтое шелковое платье и золотое ожерелье…

Анне стало грустно. До сих пор в ее памяти это событие оставалось каким-то смутным пробелом, почти неизвестным моментом, благодаря продолжительному оцепенению, которое овладело всем ее существом после первых припадков падучей болезни. Но, когда брат Мансуэто сказал, что покойница теперь в раю, так как погибшие за религию причисляются к сонму святых, Анна испытала невыразимый восторг и вдруг почувствовала, как в ее душе растет необычайное благоговение к святости ее матери.

Затем они перешли к воспоминаниям о родных местах. Она начала говорить о базилике патрона своей родины, сейчас же припомнила внешний вид алтаря, расположение капелл, даже число церковной утвари, форму купола, облачения, расположения приделов и цвет оконных стекол. Брат Мансуэто сочувственно внимал ее рассказам. Так как он лишь несколько месяцев тому назад был в Ортоне, то он рассказал ей много нового: ортонский архиепископ принес в дар базилике золотую дарохранительницу, с инкрустациями из драгоценных камней. Братство Св. Духа отделало заново все деревянные и кожаные части скамей, а донна Бландино Онофрио вышила несколько церковных облачений: далматские ризы, епитрахиль и стихари.

Анна жадно ловила каждое слово земляка, и страстное желание увидеть эти новые вещи и снова взглянуть на старых начало положительно мучить ее. Когда капуцин замолчал, она взглянула на него, не будучи в состоянии скрыть робкой надежды. Приближается майский праздник. Не отправиться ли им?..

XIII

В середине мая Анна, с разрешения донны Кристины, начала собираться в путь. Ее сильно тревожила участь черепахи: оставить ли ее дома или взять с собой? Она долго колебалась, но, наконец, для того, чтобы быть уверенной в целости животного, решила нести ее с собой. Она уложила ее в корзину между своими платьями и банками с вареньем, которые донна Кристина поручила Анне передать донне Веронике Монтеферранте, настоятельнице монастыря Св. Екатерины.

С рассветом Анна и брат Мансуэто отправились в дорогу. Первое время Анна шла чрезвычайно быстро, сгорая от радостного нетерпения: ее волосы, уже почти совсем седые, непокорно вылезали из-под платочка. Брат едва поспевал за ней, прихрамывая и опираясь на свой посох, с его плеча свешивалась пустая сума. Дойдя до соснового леса, они сделали первый привал.

Было чудное майское утро. Лес тихо шумел, распространяя в воздухе приятный смолистый запах, небо было синее, как и находившееся вблизи море. Из коры деревьев сочилась прозрачная смола. Дрозды весело насвистывали свою незатейливую песенку. Все источники жизни, казалось, открылись на поверхности матери-земли.

Анна села на траву и предложила капуцину хлеб и сладости. Затем, за едой, началась беседа о грядущем празднике. Черепаха пыталась передними лапами приоткрыть корзину, и ее змеевидная головка усиленно ворочалась во все стороны, то высовываясь, то снова прячась под щит. Анна помогла ей выбраться наружу, и животное направилось по мху по направлению к миртовому кусту, медленно двигаясь вперед, быть может, смутно ощущая прелесть былой свободы. Ее щит среди зелени казался еще красивее.

Брат Мансуэто пустился в благочестивые рассуждения и стал восхвалять Провидение, которое снабдило черепаху домиком и погружало ее в зимнюю спячку. Анна рассказала, в свою очередь, несколько случаев, которые доказывали, что у черепахи кроткий нрав и покладистая натура. «О чем она думает? — вдруг спросила она и добавила: — О чем вообще думают животные?»

Брат не отвечал. Оба замолчали. С коры одной из сосен сползала вереница муравьев и растянулась по земле, каждый муравей тащил провиант, и весь этот бесчисленный рой выполнял свою работу весьма прилежно и в поразительном порядке. Анна наблюдала за этими неутомимыми тружениками, и в ее уме вдруг пробудилась наивная детская вера. Она стала рассказывать об удивительных жилищах, которые сооружают себе под землей муравьи. Брат с чувством глубокой веры говорил: «Хвала Богу!» И оба они глубоко задумались, сидя под зеленеющими деревьями и вознося в своих сердцах хвалу Господу.

В первом часу пополудни они добрались до ортонской местности. Анна постучалась в ворота монастыря и заявила, что хочет видеть настоятельницу. Она вошла в небольшой двор, в середине которого находился водоем, выложенный черными и белыми каменными плитками. Приемной служила низенькая комната, в которой стояло несколько скамей, две стены были забраны решетками, а две другие заняты распятием и образами. Анна тотчас преисполнилась чувством благоговения к торжественной тишине, царившей в этом месте. Когда за решеткой неожиданно показалась мать Вероника, высокая и строгая женщина в монашеском облачении, Анна испытала невыразимое волнение, словно перед ней появилось сверхъестественное видение. Спустя минуту, она, ободренная доброй улыбкой настоятельницы, в нескольких словах передала поручение своей госпожи, положила в углубление ниши банки с вареньем и стала ждать. Мать Вероника ласково поблагодарила ее, взглянула на нее своими прелестными карими глазами, подарила ей образок Девы Марии, протянула ей через решетку свою руку для поцелуя и исчезла.

Анна, вся трепеща, вышла из приемной. Когда она проходила по вестибюлю, до нее доносилось пение, ровное и приятное. Ей казалось, что хор поет где-то глубоко под землей. Проходя через двор, она увидала, что с высокой стены свешивается апельсиновая ветка, сгибаясь под тяжестью плодов. Когда она, наконец, вышла на дорогу, ей казалось, что она оставила за собой какой-то сад блаженства.

После этого Анна отправилась разыскивать своих родственников. У двери старого дома стояла какая-то неизвестная женщина, опершись о дверной косяк. Анна робко подошла к ней и спросила, не известно ли ей что-нибудь о семье Франчески Нобиле. «Что такое? В чем дело?.. Чего вам нужно?» — перебила женщина грубым голосом, окинув ее испытующим взглядом. Когда Анна растолковала ей, чего она хочет, та пригласила ее войти.

Оказалось, что почти все родственники Анны или умерли, или уехали из Ортона. В доме оставался лишь немощный старик, дядя Минго, женатый вторым браком на дочери Сплендора, он жил с ней почти в нищете. Старик сначала не узнал Анну. Он сидел в старом кресле, с которого свешивались лоскутки красной материи, его руки покоились на ручках кресла, они были скрючены и обезображены подагрой, ноги, ритмично покачиваясь, ударялись в земляной пол, непрерывная паралитическая дрожь пробегала по мускулам шеи, локтей и колен. Он взглянул на Анну, пытаясь широко раскрыть свои безжизненные глаза. Наконец, он узнал ее.

Так как Анна все рассказала про себя и не скрыла своего печального положения бесприютной, то дочь Сплендора, догадываясь, что у Анны должны быть деньги, подумала, что недурно было бы воспользоваться ими, тотчас же выражение ее лица стало благодушным. Едва Анна окончила свой рассказ, она предложила ей переночевать, взяла у нее корзину с платьями и спрятала ее, обещав Анне заботиться о черепахе. После этого она стала жаловаться на болезнь старика и на нищету в доме, проливая при этом горькие слезы. Анна вышла из дому, полная благодарности и сожаления к участи хозяев. Она пошла вдоль побережья по направлению к раздававшемуся из базилики звону колоколов, чувствуя, как по мере приближения к храму Божьему растет ее волнение.

Возле Фарнезского дворца волновалась толпа народа. Анна вошла во тьму, вдоль скамей, уставленных серебряной церковной утварью и прочими священными предметами. Ее сердце радостно забилось при виде всего этого блеска священных предметов, и она благоговейно крестилась перед каждой скамьей, словно перед алтарем. Дойдя до дверей базилики, увидев иллюминацию и услышав церковное пение, она не могла подавить в себе радостного волнения, едва держась на ногах, она приблизилась к церковной кафедре. Ее колени подгибались, слезы застилали глаза. Она долго оставалась там, осматривая канделябры, ковчежец и все прочие принадлежности алтаря, у нее кружилась голова, так как с раннего утра она ничего не ела. Она чувствовала, что вот-вот упадет от слабости…

Над ее головой висела колоссальных размеров тройная люстра и ярко пылала. А в глубине, по бокам скинии, теплились четыре массивных восковых ствола.

XIV

В течение пяти дней праздника Анна почти не выходила из церкви, проводя там время с раннего утра до того часа, когда закрывали церковь. Она с глубокой верой вдыхала в себя этот чистый воздух, который наполнял ее блаженным трепетом, душа ее была полна счастья и благочестия. Молебствия, коленопреклонения всего народа, здравицы — все эти беспрерывно повторяющиеся обряды совершенно ошеломили ее. Дым фимиама скрывал от нее землю.

Между тем дочь Сплендора старалась из всего этого извлечь пользу, терзая сердце Анны притворными жалобами и жалким видом разбитого параличом старика. Это была злая женщина, опытная в различного рода плутнях и предававшаяся бражничанию, все ее лицо было покрыто лишаями, волосы — седые, огромный живот. Кроме брака, ее связывала со стариком порочная жизнь, вместе с ним она в короткое время растратила свои скудные средства в пьянстве и кутежах. Обеднев, они негодовали на постигшую их нужду, вечно жаждали вина и водки и теперь, в старческой немощи, расплачивались за грехи всей своей жизни.

Анна, по доброте душевной, подарила Розарии все свои сбережения и все свои платья, она даже сняла с себя серьги, два золотых кольца, коралловое ожерелье и обещала помогать ей и впредь. Затем она отправилась обратно в сопровождении брата Мансуэто, неся в корзине свою черепаху.

По дороге, когда дома Ортоны скрылись из виду, безысходная тоска закралась в душу женщины. По всем дорогам тянулись с пением толпы пилигримов. Их монотонное и протяжное пение долго еще оглашало воздух. Анна слушала пение, и бесконечное томление влекло ее к богомольцам, ей хотелось присоединиться к ним, следовать за ними, жить так, переходя от одного святого места к другому, из деревни в деревню, приходя в мистический восторг от созерцания святых реликвий.

— Они идут в Кукулло, — сказал ей брат Мансуэто, указывая рукой вдаль. И оба они начали говорить о святом Доминике, который охраняет людей от укуса ядовитых змей, а молодые посевы — от гусениц, потом они перешли к другим святым покровителям.

— В Буньяре, на Понте-дель-Риво, движется процессия, сопровождаемая сотнями лошадей, ослов и мулов, нагруженных провиантом, к Мадонне делла-Неве. Богомольцы сидят на вьюках, с венками из колосьев на голове, у ног их висят образа и хлебные дары. В Бизенте к ним присоединяется много девушек, держащих на голове корзины с зерном, они ведут с собой осла, который несет на спине огромную корзину, вместе с ослом идут они с пением к церкви Мадонны, чтобы принести корзину в дар Богородице. Возле башни Паломников мужчины и девушки, увенчанные розами и плодами, поворачивают к церкви Мадонны, находящейся на утесе, где сохранился след ноги Самсона. В Лорето к процессии присоединяют белого быка, откармливаемого в течение года тестом, его ведут прямо к статуе Патрона. На покрывающем его пурпурном чепраке сидит девушка. При входе в церковь бык преклоняет колени, затем медленно подымается и идет дальше, сопровождаемый радостными восклицаниями народа. Посреди церкви бык опорожняет желудок, и благочестивые поселяне по виду этой дымящейся массы судят о грядущем урожае.

Такие благочестивые разговоры вели между собой Анна и брат Мансуэто, когда приближались к устью Алепто. Река катила свои весенние воды среди полей, покрытых стеблями еще не распустившегося жигунца. И капуцин стал рассказывать о храме Царицы Небесной, когда в праздник святого Иоанна богомольцы одевают на головы венки из жигунца, ночью ходят к реке Джицио провожать воды с веселыми песнями.

Анна сняла башмаки, чтобы перейти реку вброд. Она чувствовала теперь, что всей душой полюбила эти деревья, эти травы, животных и все то, что освятила католическая церковь. И в глубине ее наивного и бесхитростного сердца пустил глубокие ростки инстинкт идолопоклонства.

Спустя несколько месяцев в стране распространилась эпидемия холеры, смертность была громадная. Анна стала ухаживать за бедными больными. Брат Мансуэто умер, к величайшему огорчению Анны. В 1866 году, в годовщину праздника, она решила уйти навсегда, так как видела во сне чуть ли не каждую ночь святого Томмазо, который велел ей отправиться к святым местам. Она взяла свою черепаху, свои платья и сбережения и с плачем поцеловала руки донны Кристины. На этот раз она уехала в телеге с двумя нищими-монахами.

В Ортоне она снова поселилась в доме разбитого параличом дяди. Спать ей пришлось на соломе, пищей ей служили хлеб и овощи. Все дни она проводила в церкви, предаваясь горячей молитве, ее мысль способна была сосредоточиться только на созерцании религиозных обрядов, на обожании священных символов и представлении себе рая. Она вся была охвачена божественной благодатью и вся отдалась божественной страсти, которую непрестанно поддерживали в ней священники своими обрядами и проповедями. Она понимала только этот язык торжественных богослужений, когда сердце преисполняется миром и из глаз льются невыразимо-отрадные слезы…

Она глубоко страдала, видя царившую в доме нищету, она не произносила ни слова жалобы, упрека или угрозы. Розария постепенно вытянула у нее все сбережения, и скоро Анна начала голодать. Хозяйка стала притеснять ее, ругать скверными словами и жестоко преследовать черепаху. Старый паралитик уже не мог говорить, а только хрипло мычал, раскрывая рот, из которого высовывался дрожащий язык и беспрерывно текли слюни. В один прекрасный день, когда жена пила около него водку и отказалась дать ему стаканчик, он с трудом поднялся с кресла и пустился было вслед за бросившейся бежать супругой. Ноги у него подкашивались и едва передвигались. Вдруг он ускорил шаги, нагнулся всем корпусом вперед, запрыгал мелкими шажками, словно кто-то сильно подтолкнул его сзади, и упал замертво лицом вниз у самого края лестницы.

XV

Анну стала тяготить жизнь в этом доме. Она взяла свою черепаху и отправилась просить убежища у донны Вероники Монтеферранте. Так как бедная женщина в последнее время оказала несколько услуг монастырю, то настоятельница сжалилась над ней и приняла ее, возложив на Анну обязанности послушницы.

Хотя Анна не была пострижена, но она носила монастырское платье: черную мантию, нагрудник и чепец с белыми ленточками. Ей казалось, что она в этом одеянии святая. В первое время, когда ветер колыхал вокруг ее головы ленточки, вся кровь у нее волновалась, и сердце радостно трепетало.

Когда солнечный свет, отражаясь в этих ленточках, оттенял снежную белизну ее лица, ей казалось порой, что ее озаряет мистический блеск.

С течением времени она все чаще и чаще впадала в религиозный экстаз. То и дело слышались ей ангельские голоса, отдаленные звуки органа и другие звуки, недоступные слуху других людей. В роще являлись ей светлые образы и чудились ароматы рая.

Весь монастырь был объят священным ужасом: казалось, будто проявилась какая-то скрытая мощь, настало время сверхъестественных событий. Из предосторожности новую послушницу освободили от всяких служебных обязанностей и стали наблюдать за ней, за ее словами и даже за взглядами, придавая всему суеверный смысл. Так начала расцветать легенда о том, что в монастыре находится святая.

В середине февраля 1873 года голос Анны стал особенно глухим и глубоким. Спустя некоторое время, она вдруг утратила способность речи.

Это неожиданное событие испугало набожных монахинь. Все они, окружив онемевшую послушницу, с мистическим ужасом наблюдали за ее исступленными жестами, неопределенными движениями безмолвных губ, неподвижными глазами, из которых струились обильные слезы. Черты лица немощной, изможденные продолжительным постом, отличались теперь необыкновенной рельефностью. Лицо стало белее слоновой кости, и все нити вен и артерий словно обнажились, наводя своим биением трепет на робкие души монахинь.

При приближении месяца Марии монахини стали особенно заботиться об украшении общины. Они разбрелись по монастырскому саду, усаженному кустами роз и апельсиновыми деревьями, там собирали они «побеги нового мая», чтобы разложить их у подножия алтаря. Анна, которую теперь ничем не утруждали, также сошла в сад, желая помочь сестрам в благочестивом деле, она жестами объяснила, что хотела бы принять участие в собирании зелени и цветов. Все эти невесты Христовы с наслаждением гуляли под ласковыми лучами солнца и вдыхали чудный аромат молодых побегов. Давно они не были возле портика, находящегося в самом конце сада. И подобно тому, как в душах девушек весенний воздух пробуждал давно уснувшие образы, так солнце, проникая под низкие арки портика, оживляло на карнизах следы византийской лепной работы.

Ко дню первого торжественного богослужения община была готова к празднику. Церемония началась после вечерни. Одна из сестер села за орган, и вдруг раздался страстный аккорд органных труб и наполнил божественным звуком все окрестности. Все склонили головы, замелькали кадильницы, из которых вырывался благовонный дымок, замигали огоньки в увенчанных цветами люстрах. Затем к звукам органа присоединились прелестные нежные голоса. Вот растут они, становятся сильнее, громче… Точно под влиянием неземной силы Анна страшно вскрикнула и упала на спину, она стала размахивать руками, тщетно пытаясь подняться. Хоровое пение прервалось. Одни из сестер, словно пригвожденные, не двигались с места, другие бросились на помощь к немощной. И вот произошло неожиданное великое чудо.

Постепенно всеобщее оцепенение, неопределенное перешептывание и нерешительность сменились безграничным ликованием, восторженными криками, перешедшими в хоровое пение. Анна, уже охваченная религиозным экстазом, продолжала стоять на коленях и не сознавала, что делается вокруг нее. Но, когда хоровое пение стало громче, она тоже запела. Первый звук ее голоса совпал с паузой хора, после чего сестра стала петь тише, чтобы лучше слышать этот единственный голос, вновь дарованный милостью Божьей. А Анна все пела и пела: она воспевала золотую кадильницу, испускавшую отрадный аромат, лампаду, днем и ночью освещавшую святые мощи, урну, содержавшую манну небесную, куст, который горел, не сгорая, стебель Иисуса, на котором росли цветы роскошнее всех цветов мира.

После этого слава о чуде распространилась из монастыря по всей Ортонской стране, а оттуда — по соседним землям, возрастая на своем пути. Сама донна Бландина Онофрио принесла в дар Мадонне монастыря одеяние из серебряной парчи и ценное бирюзовое ожерелье с острова Смирны. Другие благородные ортонские дамы принесли менее ценные дары. Архиепископ Ортонский нанес монастырю торжественный визит. Он обратился к Анне с назидательной речью на ту тему, что только чистота жизни делает человека достойным божественных даров.

В августе 1876 года обнаружились новые чудеса. Немощная с приближением вечера, вдруг впадала в оцепенение, затем стремительно вскакивала на ноги и, постоянно с одними и теми же жестами, начинала говорить, сначала медленно, а потом все быстрее и быстрее, словно по мистическому вдохновению. Ее речь была лишь беспорядочной смесью слов, фраз и целых периодов, недавно слышанных ею, все это она бессознательно повторяла без всякой связи и смысла. Простонародная речь родины перемешивалась с высокопарным диалектом и библейскими оборотами, порою она лепетала просто бессвязные слоги и издавала самые невероятные сочетания звуков. Но глубокая дрожь голоса, резкая смена интонаций, повышение и понижение тонов, одухотворенность всей ее фигуры, таинственный час — все это содействовало тому, что все были потрясены до глубины души.

Эти явления повторялись ежедневно, с поразительной регулярностью. К вечеру в общине зажигались лампады, монахини, образуя круг, становились на колени. Как только немощная впадала в каталепсию, торжественные звуки органа уносили души религиозных женщин в высшие сферы. В вышине слабо сиял свет лампад, придавая всем предметам воздушный оттенок неопределенности, среди которой сладко замирала душа. Вдруг орган замолкал. Дыхание немощной становилось более глубоким, руки вытягивались так, что сухожилия начинали вибрировать подобно струнам. Спустя минуту, немощная вдруг вскакивала на ноги, скрещивала на груди руки, замирая в мистической позе. И в тишине раздавался ее голос то радостный, то печальный, то звонкий, то едва слышный.

В начале 1877 года эти припадки стали повторяться реже, сначала они бывали по два-три раза в неделю, а потом и совсем прекратились, доведя женщину до окончательного изнурения. Прошло еще несколько лет, в течение которых несчастная полоумная жила среди жесточайших страданий: члены ее стали неподвижными. Она совершенно перестала заботиться об опрятности, питалась она хлебом и ничтожными порциями овощей, вокруг шеи и на груди у нее висело огромное количество маленьких крестиков, частиц мощей, образков, веночков, она не говорила, а лепетала, пропуская слова сквозь зубы, ее волосы были совершенно белы, глаза блуждали, как у умирающего мула.

Однажды в мае, когда страдалица лежала под портиком, а сестры собирали розы Марии, к ней подошла черепаха, которая теперь влачила свое мирное и невинное существование в монастырском саду. Старуха видела, что в траве что-то движется и постепенно удаляется. В ее душе не пробудилось даже искры воспоминания. Черепаха так и затерялась среди кустов тимиана.

Летом 1881 года появились первые признаки приближения смерти. В истощенном и изуродованном теле несчастной Анны не сохранилось уже ничего человеческого. Даже тело ее постепенно исказилось до неузнаваемости, на одном боку, плече и затылке выступили огромные, как яблоки, опухоли.

10 сентября в восьмом часу утра весь Ортон задрожал от землетрясения. Множество домов разрушилось, у других потрескались крыши и стены, третьи накренились и осели. Все население Ортона с плачем, криком, возгласами, призывавшими святых и Мадонну, выбежало из домов. Все собирались на равнине Сан-Рокко, опасаясь худших бедствий. Монахини, объятые паническим страхом, покинули свое убежище, с распущенными волосами они выбежали на улицу, ища спасения. Четверо из них несли на доске Анну. Все спешили на равнину, где народ чувствовал себя в безопасности.

Когда народ их увидел, из груди всех вырвался единодушный крик, так как появление посвятивших себя Богу женщин казалось им благоприятным предзнаменованием. Везде на земле лежали больные, глубокие старики и спеленутые младенцы. Дивное утреннее солнце освещало головы людей, море и виноградники, снизу, с берега, спешили сюда моряки, ища своих жен, выкликая по имени своих детей, едва дыша от усталости после восхождения вверх, со стороны Кальдоры потянулись стада мелкого скота, быков и мулов, за ними шли пастухи со своими семьями: все — и люди и животные — боялись одиночества и старались во время опасности быть ближе друг к другу.

Анну уложили под масличным деревом, она чувствовала приближение смерти и слабым лепетом жаловалась на то, что ей приходится умирать без святого причастия, стоявшие вокруг нее монахини утешали несчастную, а все присутствовавшие с благоговением смотрели на нее. Вдруг толпа услышала какой-то голос, который, казалось, доносился из порта Кальдара, его приписали бюсту апостола. В душах всех возродилась надежда, и воздух огласился молитвенным пением. Вдали засияла какая-то светлая полоса, женщины преклонили колени и с распущенными волосами, со слезами на глазах они начали двигаться на коленях прямо по направлению к свету, распевая псалмы.

Анна умирала. Поддерживаемая двумя сестрами, она внимала молитвам и прислушивалась к благой вести, и, быть может, грезя наяву в последний раз, она видела шествие апостола, так как на ее безжизненном лице появилось что-то вроде радостной улыбки. На губах показалось несколько пузырьков слюны, по телу пробежала судорога, веки опустились, голова склонилась на плечо, и Анна испустила дух.

Когда светлая полоса приблизилась к женщинам, на солнце появилась фигура мула, на спине которого высилось металлическое знамя.

Цехины Перевод Л. Добровой

Пассакантандо вошел, хлопнув дверью так, что задрожали стекла. Резким движением он стряхнул с плеч капли дождя, окинул взглядом всю комнату, вынул изо рта трубку и с видом презрительной беспечности плюнул длинным плевком в сторону прилавка.

В кабаке от табачного дыма образовалось большое синеватое облако, сквозь которое виднелись разнообразные лица пьяниц и публичных женщин. Был там Пакио, моряк-инвалид, у которого правый глаз от отвратительной болезни был затянут зеленым жирным гноем. Был и Бинки-Банке, служивший на таможне, человек с желтым и морщинистым, как выжатый лимон, лицом, со сгорбленной спиной и худыми ногами в сапогах выше колен. Был Маньясангве, известный сводник, друг актеров, ярмарочных фигляров, паяцев, сомнамбул, укротителей медведей и всякого бродячего и голодающего сброда, который странствует повсюду, собирая гроши с зевак Были там и красотки от Фиорентино: три или четыре женщины с истасканными, порочными лицами, покрытыми, как штукатуркой, румянами кирпичного цвета, с вялыми, иссиня-красными ртами.

Пассакантандо пошел и сел между Пикой и Пепуччией на скамью возле стены, испещренной циничными рисунками и надписями. Это был тонкий и длинный малый, весь какой-то нескладный. На очень бледном лице его выдавался огромный, хищный, кривой нос. По обе стороны его головы торчали уродливые раковины ушей неодинаковой величины. В углах его губ, пухлых, красных, с довольно нежными очертаниями, всегда было немного беловатой пенистой слюны.

Его шапка от грязи сделалась плотной и мягкой, как воск. Волосы были тщательно приглажены, и одна прядь из-под шапки, в виде запятой, спускалась до бровей, а другая соблазнительным локоном завивалась на виске. Чем-то врожденно бесстыдным и похотливым дышали все его позы, все движения, все интонации голоса и взгляды.

— Эй! Африканка, вина! — крикнул он, стукнув по столу глиняной трубкой, которая разлетелась вдребезги от удара.

Африканкой звали хозяйку кабака. Она вышла из-за прилавка, толстая, переваливаясь с ноги на ногу, подошла к столу и поставила перед Пассакантандо полный графин с вином. Она смотрела на этого человека умоляющими, влюбленными глазами.

Тогда Пассакантандо при ней обнял за шею Пепуччию и насильно заставил ее пить, потом он прижался губами к ее рту, полному вина, и стал втягивать его в себя. Пепуччия с хохотом защищалась и от смеха обдала еще не проглоченным вином лицо парня.

Африканка побледнела. Она ушла за прилавок. Сквозь густой табачный дым ей были слышны восклицания и отрывки фраз Пики и Пепуччии.

Стеклянная дверь открылась, и на пороге появился Фиорентино, с ног до головы закутанный в плащ, как полицейский.

— Эй! Девки! Пора! — крикнул он хриплым голосом.

Пепуччия, Пика и все остальные поднялись, покидая мужчин, которые провожали их непристойностями и шутками, и вышли за своим хозяином на дождь, превращавший Баньо в озеро грязи. Пакио, Маньязангве, все вышли один за другим, кроме Бинки-Банке, который в пьяном оцепенении как убитый спал под столом. Дым понемногу поднимался к потолку, и воздух стал проясняться. Облезлый голубь прыгал по комнате и клевал крошки хлеба.

Пассакантандо сделал вид, что собирается уходить. Африканка медленно подошла к нему, стараясь придать своей безобразной фигуре соблазнительный и нежно-влюбленный вид. Ее необъятная грудь колыхалась вправо и влево, и смешная гримаса искажала ее круглое, лунообразное лицо. На этом лице было две или три волосатых бородавки, густой пух покрывал верхнюю губу и щеки, короткие жесткие и курчавые волосы на голове производили впечатление шлема, густые, спутанные брови срастались над курносым носом. Все это придавало ей вид какого-то чудовищного гермафродита, больного элефантиазмом или водянкой.

Подойдя к Пассакантандо, она взяла его за руку, стараясь удержать его:

— Мой милый мальчик!

— Чего вам от меня нужно?

— Что я тебе сделала?

— Вы? Ничего.

— Так за что же ты причиняешь мне столько горя и беспокойства?

— Я? Вот новости… Спокойной ночи. Сегодня мне некогда терять время…

Оттолкнув ее грубым движением, он опять сделал вид, что уходит. Но Африканка ринулась на него, обхватила его руками, прижалась лицом к его лицу, навалилась на него всей тяжестью своего тела. Это был порыв такой страсти, такой страшной, свирепой ревности, что Пассакантандо был совершенно ошеломлен.

— Чего ты хочешь? Чего ты хочешь? Скажи мне! Что тебе нужно? Все я дам тебе, все. Только останься, останься со мной! Не дай мне умереть от любви… Не своди меня с ума! Что тебе нужно? Поди, возьми все, что найдешь.

И она потащила его к прилавку, открыла ящик и одним движением руки предложила ему все.

В ящике, лоснящемся от грязи, были разбросаны медные деньги, среди которых блестели три или четыре серебряных монеты. Всего там могло быть не больше пяти лир. Не говоря ни слова, Пассакантандо собрал деньги и принялся медленно, считать их на прилавке, презрительно сжав губы. Африканка смотрела то на деньги, то на лицо мужчины и тяжело дышала, как разбитое усталостью животное. Слышался металлический звук меди, скрипучий храп Бинки-Банке, прыгание голубя, и к этим звукам присоединялся непрерывный шум дождя, размывавшего Баньо, и реки, сбегавшей по Бандиере.

— Этого мало, — сказал, наконец, Пассакантандо. — Я хочу и остальное. Принеси остальное, или я уйду.

Он сдвинул шапку на затылок Прядь волос закрывала ему лоб, и из-под этой пряди его белесоватые глаза, полные бесстыдства и сладострастия, тяжело уставились на Африканку и окутывали ее какими-то ядовитыми чарами.

— У меня больше ничего нет. Ты все у меня взял. Что найдешь, бери, — умоляюще и ласково бормотала Африканка.

У нее дрожали губы и обрюзглый подбородок, на ее свиные глазки навернулись слезы.

— А! — прошептал Пассакантандо, наклоняясь к ней. — А! Ты воображаешь, что я не знаю? А золотые цехины твоего мужа?

— Джиованни! Что же я могу поделать?

— Ну, живей! Поди, достань их. Я буду ждать тебя здесь. Муж спит. Как раз время. Ступай, иначе, клянусь святым Антонием, ты меня больше не увидишь.

— О, Джиованни! Мне страшно…

— К черту твой страх! — крикнул Пассакантандо. — Ну, ладно, я пойду с тобой. Идем!

Африканка начала дрожать. Она указала на Бинки-Банке, который, растянувшись под столом, все еще спал мертвым сном.

— Давай сначала запрем, — покорно попросила она.

Пассакантандо ударом ноги разбудил Бинки-Банке, который завыл от неожиданности и испуга и стал возиться со своими сапогами, пока его не вытолкали в грязь на изрытую дождем дорогу. Красный фонарь, висевший у окна, осветил кабак грязным красноватым светом, тяжелые своды смутно вырисовались в черной тени, лестница в углу наполнилась таинственным мраком, вся обстановка напоминала романтическую декорацию, приготовленную для представления какой-нибудь страшной драмы.

— Идем, — сказал Пассакантандо все еще дрожавшей Африканке.

Тихонько, вместе, женщина впереди, мужчина сзади, поднялись они по кирпичной лестнице, поднимавшейся в самом темном углу. Наверху была комната с бревенчатым потолком. К одной из стене была приделана Мадонна из голубоватого фаянса, перед которой, по обету, горел огонь в лампаде. Остальные стены, как разноцветной проказой, были покрыты бесчисленными, изодранными, бумажными картинами. Запах нищеты, запах лохмотьев, нагретых человеческим телом, наполнял комнату.

Оба вора осторожно приближались к постели. Старик, погруженный в глубокий сон, лежал на супружеском ложе, дыхание с каким-то глухим свистом вырывалось сквозь беззубые десны и сквозь воспаленный, засоренный табаком нос. Его лысая голова лежала на полосатой подушке, рот его, напоминавший рубец на гнилой тыкве, был окружен взлохмаченными, пожелтевшими от табака усами. Ухо походило на отвернутое ухо собаки, полное волос, покрытое бородавками, лоснящееся от ушной серы. Из-под одеяла высунулась одна рука, голая, иссохшая, с толстыми, выпуклыми жилами, напоминавшими уродливые кровоподтеки. Рука по привычке жадно вцепилась в одеяло.

Уже давно у этого больного старика было два золотых цехина, завещанных ему каким-то родственником ростовщиком, и он с ревнивой заботливостью хранил их в роговой табакерке, как некоторые кладут в табак жуков с запахом мускуса. Цехины были желтые и блестящие, и старик, глядя на них, касаясь их, каждый раз, когда он двумя пальцами брал душистый табак, чувствовал, как в нем растет страсть скупости и наслаждение обладания.

Африканка кралась на цыпочках, задерживая дыхание, а Пассакантандо подбадривал жестами. На лестнице послышался шорох. Оба вора остановились. Облезлый, хромой голубь вприпрыжку вошел в комнату и забился в старую туфлю около кровати. Но, так как он еще шуршал, устраиваясь в туфле, Пассакантандо быстрым движением схватил его и свернул ему шею.

— Нашла? — спросил он у Африканки.

— Да, вот, под подушкой, — ответила она, просовывая руку к спрятанной табакерке.

Старик зашевелился во сне, инстинктивно застонал, и между его полуоткрывшимися веками мелькнула полоска белка. Потом он снова впал в старческое, бесчувственное оцепенение.

Невыносимый страх придал мужества Африканке. Она быстро просунула руку под подушку, схватила табакерку, опрометью бросилась к лестнице и сбежала вниз. Пассакантандо спустился за ней.

— Господи! Господи! Видишь, что ты меня заставляешь делать, — бормотала она, наваливаясь на Пассакантандо всей своей тяжестью.

И неуверенными руками они вместе стали открывать табакерку и искать золотые цехины под табаком. Резкий запах ударил им в нос, они оба почувствовали, что им хочется чихнуть, и на них напал вдруг неудержимый смех. И, стараясь заглушить чихание, они тряслись от смеха и толкали друг друга. Это вызывало сладострастные чувства в толстой Африканке. Ей было приятно, когда Пассакантандо, заигрывая с нею, почти кусал ее в поцелуях и ли стискивал ее в грубой ласке. От этого она, в своем чудовищном безобразии, вся дрожала и трепетала. Но вдруг что-то послышалось: сначала глухое ворчанье, потом резкие крики. И старик появился наверху лестницы, мертвенно бледный в красноватом свете фонаря, худой, как скелет, с голыми ногами, одетый в какие-то лохмотья вместо рубашки. Он смотрел вниз на двух воров и, махая руками, как безумный выл:

— Цехины! Цехины! Цехины!

Орсола Перевод Н. Бронштейна

I

Священник со святыми дарами вышел из церкви в полдень. На всех улицах лежал первый снег, все дома были покрыты снегом. Но в вышине, среди тяжелых снеговых туч, появлялись большие лазоревые острова, медленно расширялись над дворцом Брина, загорались над Бандиерой. И в белом воздухе, над белой землей, внезапно возникло чудо солнца.

Шествие со святыми дарами направлялось к дому Орсолы дель-Арка. Прохожие останавливались взглянуть на священника, который шел впереди процессии с обнаженной головой, в фиолетовой епитрахили, под большим ярко-красным зонтом, по обеим сторонам священника шли священнослужители с зажженными факелами. Мелодичный перезвон колоколов аккомпанировал монотонным псалмам, распеваемым вполголоса священником. Испуганные приближающейся процессией уличные собаки прятались в узеньких переулках. Маццати перестал сгребать снег на углу площади, стал на колени и снял картуз. В этом месте была булочная Флайана, и в воздухе пахло свежим хлебом.

Лица, находившиеся в доме больной, услышали колокольчики и топот шагов участников процессии. На постели на спине лежала тяжелобольная девушка, Орсола, непрерывное сонное состояние окончательно подорвало ее силы: она порывисто дышала, и воздух с хрипом вырывался из ее легких. На подушке покоилась ее голова, обритая наголо, ее лицо было сине-багрового цвета, из полуоткрытых ресниц видны были влажные глаза, а ноздри как будто почернели от дыма. Худыми руками она делала какие-то непонятные движения, неопределенные попытки выхватить что-то из пустого пространства, то вдруг резкими телодвижениями пугала тех, кто стоял возле нее, по бледным рукам ее пробегала дрожь, мускулы непроизвольно сокращались, сухожилия вздрагивали, то и дело с губ ее срывалось бессвязное бормотание, слова, казалось, увязали в мякоти языка и в клейкой слизи десен.

В комнате царило молчание, то трагическое молчание, которое обыкновенно предшествует чему-то необычайному, это молчание, среди которого резче выделялось тяжелое дыхание больной, ее непонятная жестикуляция и хриплые приступы кашля делали ожидание смерти особенно тяжелым. В открытые окна врывалась свежая воздушная струя взамен улетучивающегося, спертого от присутствия больной воздуха. Ослепительный свет отражался от снега, покрывающего карнизы и коринфские капитулы арки Порта-Нова, свет этот преломлялся в хрустальных сосульках и играл всеми цветами радуги на потолке комнаты. На стенах висели большие медные медали и образа святых. Под стеклом, в одежде, украшенной золотым полумесяцем, сияла Мадонна из Лорето, лицо, грудь и руки которой совершенно почернели, придавая ей сходство с идолом какого-нибудь дикого племени. В углу, на маленьком белом алтаре между двумя голубыми кастелльскими стаканчиками с ароматическими травами, стояло старинное перламутровое распятие.

Сестра умирающей, Камилла, единственная родственница ее, не отходила от постели, бледная от волнения, она вытирала ватой, смоченной уксусом, почерневшие губы и покрытые корой десны больной. Тут же сидел врач, дон Винченцо Буччи, и в томительном ожидании не спускал глаз с серебряного набалдашника своей красивой палки и со сверкающих камней колец, украшавших пальцы его рук. Вытянувшись, как столб, молча, в скорбной позе, стояла у изголовья соседка-портниха, Теодора Ла Иече, ее белое лицо было усеяно веснушками, глаза ничего не выражали, уста были неподвижны.

«Pax huic homini», — провозгласил входящий священник. У входа показался дон Дженнаро Тиерно, необыкновенно длинный и худой, с огромными ногами, своими движениями он напоминал извивающегося червя. За ним шла Роза Катена, в молодости она была публичной женщиной, а теперь спасала свою душу тем, что ухаживала за умирающими, обмывала трупы, шила саваны и снимала мерки для гробов, не беря за все это ни гроша.

Все находившиеся в комнате Орсолы встали на колени и склонили головы. Больная ничего не слыхала, так как впала в сильное оцепенение. В воздухе блеснуло кропило, окропляя больную и ее постель.

— Asperges me, Domine, hyssopo, et mundabor… — Но Орсола не чувствовала очистительной волны, которая отныне делала ее белее снега перед Господом.

Своим хрупкими пальцами она пыталась натянуть на себя одеяло, губы ее подергивались, в горле клокотал поток слов, которых она не в силах была произнести.

— Exaudi nos, Domine sancto…

К священным латинским словам в эту минуту присоединилось всхлипывание, и Камилла пыталась спрятать на краю постели свое мокрое от слез лицо. К Орсоле подошел врач и своими пальцами, украшенными кольцами, стал щупать пульс. Он хотел чем-нибудь возбудить ее, чтобы приготовить к принятию святого причастия из рук жреца Иисуса Христа, заставить ее коснуться кончиком языка облатки.

Орсолу начали приподымать на подушках, она продолжала что-то бормотать и жестикулировать. Легкое сотрясение ушных нервов превращалось в ее смутном сознании в какой-то звон, крики, музыку. Когда ее приподняли, ее сине-багровое лицо тотчас стало бледным, как у мертвеца, пузырь со льдом скатился с головы на простыню.

— Miser eatur…

Наконец она высунула дрожащий язык, покрытый корой, смешанной с черной слизистой кровью, кончика языка коснулась облатка.

— Ecce agnus Dei, ecce qui tollit peccata mundi…

Ho она не в состоянии была втянуть язык обратно в рот, так как не сознавала, что делает: свет евхаристии не прервал оцепенения. Камилла смотрела своими воспаленными, полными ужаса и отчаяния глазами на это землистое лицо, с которого мало-помалу ускользали признаки жизни, на этот открытый рот, который походил на рот вынутого из петли человека. Священник, медленно и торжественно читал латинские молитвы. Все прочие продолжали стоять на коленях, озаренные белым сиянием, исходившим от освещенного полуденным солнцем снега. Со струей ветра доносился запах горячего хлеба и приятно щекотал носы священнослужителей.

— Or emus!..

С помощью врача Орсола снова открыла губы. Ее опять положили на спину, так как священник приступал к помазанию миром. Священнослужители опустились на колени и стали тихо повторять антифоны семи покаянных псалмов.

— Ne reminiscaris…

Теодора Ла Иече часто нарушала благоговение молитвы сдавленным рыданием, она сидела на постели у ног больной, закрыв лицо руками. Возле нее стояла Роза Катена, один глаз ее был полуоткрыт, и из него ручьем лилась желтоватая прозрачная жидкость, а другой, слепой глаз, был прикрыт бельмом, она бормотала молитву, перебирая четки. Тихие псалмы возносились к небесам, а из этого смутного шепота выделялись святые слова священника, совершавшего обряд помазания, крестя рукой уши, ноздри, рот и руки неподвижно лежавшей больной.

— …indulgeat tibi, Domine, quidquid per gressum de-liquisti. Amen.

Камилла открыла ноги сестры, она отдернула одеяло, под которым оказались две желтые ноги, покрытые чешуйчатой корой и посиневшие у ногтей, когда к ним притрагивались, они чуть-чуть вздрагивали, как омертвевшие члены. На иссохшую кожу ног падали слезы Камиллы, смешиваясь с миром.

— Kyrie eleison. Christe eleison. Kyrie eleison. Pater noster.

Помазанная во имя Господне продолжала неподвижно лежать, тяжело дыша, с закрытыми глазами, с согнутыми коленями и руками, вытянутыми вдоль бедер, — в обычной позе тифозных больных. Священник в последний раз приложил к губам больной распятие, перекрестил своей большой рукой всю комнату и удалился со всем причтом, оставив в комнате слабый запах фимиама и воска. А под окном, на улице, башмачник Маттео Пуриелло барабанил по подметкам, сопровождая свою работу пением.

II

Зловещие признаки болезни начинали мало-помалу исчезать, болезнь длилась уже четвертую неделю, и теперь общее оцепенение сменилось спокойным нормальным сном, после которого сознание проясняется, чувства делаются не такими смутными, и дыхание становится более ровным. Тяжелый кашель еще терзал слабую грудь больной, сотрясая все ее тело, внушавшее тревогу разрушение кожи и мягких тканей ограничилось локтями, коленями и небольшими участками спины. Когда Камилла наклонялась над постелью восклицая: «Орсола!» — сестра пыталась открыть глаза и взглянуть в том направлении, откуда слышится голос. Но для этого она была еще слишком слаба, и вялое оцепенение снова овладело ее чувствами.

Она начала испытывать голод, мучительный голод. Чисто животная алчность терзала внутренности пустого желудка, ее рот судорожно двигался, так как челюсти инстинктивно делали жевательные движения, жалкие костлявые руки протягивались в пространство, как лапы обезьяны, которая старается схватить яблоко. Это был собачий голод человека, выздоравливающего после тифа, ужасная жадность, потребность в питательном веществе во всех клеточках истощенного продолжительной болезнью тела. В тканях едва циркулировала скудная волна крови, в слабо орошенном кровью мозгу остановилась всякая деятельность, как в машине, для которой не хватило движущей силы воды. Вся жизнь этого расслабленного тела заключалась теперь лишь в определенных движениях, приобретенных путем привычки в течение всей предшествующей жизни. Это была исключительно механическая деятельность тела, которая не сообщала выздоравливающей даже искры сознания. Орсола большей частью бормотала высоким голосом длинные молитвы, бессвязные слова она разбивала на отдельные слоги, угрожала наказаниями ученикам, пела пятисложные строфы гимна Иисусу. А иногда указательным пальцем левой руки она проводила по краю простыни как бы для того, чтобы взоры учеников следили за строчками книги. А потом она вдруг возвышала голос и торжественно, почти угрожающе, возвещала о семи трубах, очевидно, смутно припоминая обращение брата Бартоломео да-Салуццо к грешникам, быть может, в это время перед ее туманными взорами проносились старинные картины, вырезанные на дереве и изображающие трубящих ангелов чудовищной величины и сраженных ими демонов. Но во взорах ее не было и искры мысли. Тяжелые веки наполовину прикрывали радужную оболочку, утратившую свой цвет и покрывшуюся желтоватой мутью. Она лежала распростертой на постели, при этом голова ее покоилась на двух подушках. Почти все волосы ее выпали во время болезни, лицо стало землистого цвета, так что казалось, что в нем нет даже признака жизни. Кожа на теле была лишена влаги, так что череп и весь скелет просвечивали сквозь нее, а в тех местах тела, где скелет сильнее прижимался к постели, на кожи появились пролежни. Только болезненное ощущение голода свидетельствовало о том, что в этом разлагающемся теле еще теплится жизнь, ужасный голод терзал кишечник, тифозные язвы которого медленно зарубцовывались.

Был девятый день Рождества, радостный праздник стариков и детей, стояли ясные, холодные вечера, когда вся Пескара, населенная моряками, оглашалась звуками волынок. Из открытых погребов разливался в воздухе острый запах ухи. Улицы постепенно озарялись светом, идущим из окон и дверей. Солнце еще освещало каменные террасы дома Фарины, крышу дома Меммы и колокольню Сан-Джакомо. Освещенные верхушки этих зданий подымались подобно маякам над покрытой тенью местностью. Но вот внезапно наступила ночь, усеяв небеса звездами, над домами Санто-Агостино, около бастиона, между красным фонарем и телеграфным столбом показался серп нарастающей луны.

В комнате Орсолы вся эта уличная жизнь походила на смутное жужжание пробуждающегося улья. Звуки волынок придавали всему оттенки религиозно-семейной радости. Выздоравливающая слушала эти звуки, слегка приподымаясь на постели, они пробуждали в ней образы мимолетных переживаний, перед глазами проходили разные священные видения, лучезарные ясли, шествие белых ангелов по безоблачной лазури. И она принималась было петь хвалу Богу, протягивая вперед руки, но могла лишь открыть рот, для звуков же не хватало еще голоса, она начинала горячо восхвалять Иисуса, проникаясь сладостью любви, ее воодушевляли приближающиеся звуки пастушеских мелодий и светлые образы святых, которые она видела на стенах комнаты. Она возносилась к небу среди хора херувимов и благоухания мира и фимиама.

— Осанна!

Но ей не хватало голоса, и она простирала вперед руки. Стоявшая возле сестры Камилла хотела снова усадить ее на подушки, чувствуя, как ее покоряет этот слепой энтузиазм веры, Орсола снова опустилась на постель, голова ее беспомощно свесилась, горло и грудь ее обнажились, и вся она смертельно побледнела. В такой позе она напоминала Деву Скорби. Звуки волынок стали ослабевать и совсем исчезли, позднее послышались песни пьяных моряков, возвращающихся на ночь к своим баркам, стоявшим у берегов речки Пескары.

III

Чем больше прояснялось сознание, тем с большей силой ее терзало чувство голода. Когда от булочной Флайана доносился запах свежего хлеба, Орсола начинала просить есть, она требовала, умоляла, как голодная нищенка, протягивая руку сестре, и быстро уничтожала все, что ей давали, горя зверским желанием съесть все до последней крошки и подозрительно озираясь по сторонам, словно боясь, не вырвет ли кто-нибудь пищу из ее рук.

Долго и медленно тянулось выздоровление, тем не менее приятное чувство обновления организма начинало уже разливаться по всем членам. Хорошая пища освежила кровь: легкие стали усиленно работать, благодаря свежему притоку крови, пораженные ткани, орошенные теплой влагой, начали заживать, деятельность мозга стала нормальной, нервная система начала функционировать правильно, галлюцинации исчезли, череп стал обрастать волосами. Это было естественное преобразование жизни, постепенное развитие доселе скрытой энергии, которую пробудила болезнь, напряженное желание жить и чувствовать, что живешь. Благодаря сознанию этого обновления, девушка чувствовала себя так хорошо, словно она родилась вторично.

Настали первые дни февраля.

Со своей постели Орсола видела вышку арки Порта-Нова, плитки красноватого кирпича, между которыми пробивалась травка, разрушающиеся капители, среди которых ласточки вили свои гнезда. Фиалки святой Анны еще не начинали цвести в расщелинах крыш. А наверху синело небо во всей своей благородной красе, порой воздух оглашался звуками военного оркестра.

Вся эта пробуждающаяся жизнь возбуждала в ней чувство удивления. Орсоле казалось, что ее прошлая жизнь не принадлежит и даже не принадлежала ей, неизмеримая даль словно даль сновидений, отделяла ее теперь от этих воспоминаний о былом. Она как будто утратила чувство времени, ей приходилось всматриваться в окружающие предметы, напрягать свой мозг и долго собираться с мыслями, чтобы что-нибудь припомнить. Она прикасалась пальцами к вискам, покрывавшимся тоненькими волосами, и рассеянная улыбка начинала блуждать на бледных губах и во взоре.

— Ах! — томно шептала она и медленно проводила пальцами по вискам.

Как печально и однообразно протекала жизнь в этих трех комнатах, среди этих грубо вылепленных статуэток святых, среди этих образов Мадонны, среди всех этих ребятишек, которые в течение пяти часов ежедневно своими тоненькими голосами хором лепетали одни и те же слоги, написанные мелом на классной доске! Подобно святой Текле Ликаонийской и святой Евфимии Калчедонской, известным легендарным великомученицам, обе сестры посвятили свою девственность Небесному Жениху, ложу Иисуса. Они неустанно умерщвляли свою плоть лишениями и молитвами, дыша воздухом церкви, запахом фимиама и пылающих свеч, питаясь овощами.

Этим долголетним усидчивым чтением по складам, этим бессмысленным занятием разбивания слов на слоги, этим рукоделием — работой, состоящей из беспрерывном продевании иглы и нитки через белоснежную ткань, пропитанную священным запахом лаванды, они окончательно умертвили свою душу. Никогда руки их не искали сладостного прикосновения к детским кудрявым головкам, не стремились к теплой ласке какого-нибудь белокурого мальчика, никогда уста их во внезапном порыве нежности не искали лба маленьких воспитанников. Они изучали с ними катехизис, пели молитвы и заставляли все эти веселые головки надолго склоняться под тяжестью священных изречений, они беседовали с ними о грехе, о страхе перед грехом, о вечной каре, они говорили об этом грозным голосом, в то время как все эти глазенки становились большими и розовые ротики широко раскрывались от удивления. Все кругом оживало в пылком детском воображении: от рам картин отделялись пожелтевшие профили таинственных святых, а Назареянин с окровавленным челом, увенчанным шипами и терниями, всюду преследовал их взглядом своих печальных глаз, и всякое темное пятнышко на большой крышке камина принимало зловещую форму. Так углубляли подвижницы веру в этих бессознательных душах.

Воспоминание об этой бессмысленной жизни пробуждалось теперь в Орсоле и необычайно волновало ее. Благодаря естественной наклонности человеческой души доискиваться до сути вещей, постепенно она углублялась своими мыслями до самых отдаленных лет, и вдруг она почувствовала внезапный прилив радости, как будто в течение одного мгновения в ее сердце протекло все ее детство.

— Камилла! Камилла! — звала она. — Где ты?

Сестра не отвечала: ее не было в комнате, быть может, она ушла в церковь к вечерне. Орсоле вздумалось коснуться ногами пола и попробовать самой без посторонней помощи, сделать несколько шагов.

Она засмеялась робким смехом девочки, которая колеблется перед осуществлением трудного дела, она даже зажмурила глаза, мысленно предвкушая это новое удовольствие, и стала ощупывать пальцами колени и исхудалые бедра, как будто испытывая свои силы, и все смеялась и смеялась, и этот смех отдавался во всем ее существе какой-то бесконечной сладостью и очарованием.

Луч солнца проскользнул на подоконник, добрался до угла комнаты, коснулся воды в стоящем там умывальнике и задрожал, отразившись на стене тонкими золотыми нитями. Группа голубей промелькнула в воздухе и опустилась на арку, это показалось ей хорошим предзнаменованием. Она медленно стянула с себя одеяло и снова остановилась в нерешительности, сидя на краю постели, она стала искать исхудалой и желтой ногой шерстяные туфли. Нашла одну, нашла и другую, вдруг ее охватила внезапная робость, смешанная с радостью, глаза наполнились слезами, и все перед ней задрожало в туманном свете, как будто все предметы вокруг нее стали воздушными и таяли где-то в пространстве. Слезы потекли по щекам и остановились на губах, она проглотила несколько теплых соленых капель. Взглянула снова на арку: голуби, один за другим, взлетали в воздух, шелестя крыльями. Орсола подавила в себе приступ слез, оперлась о край кровати и, после некоторых усилий, стала, наконец, на ноги. Она не думала, что окажется настолько слабой, что у нее не хватит сил держаться на ногах, и переживала какое-то странное ощущение, точно по ногам забегали мурашки и защекотало в мускулах. Такое ощущение испытывает раненый, который поднимается с постели, хотя его сломанная нога еще не зажила. Попробовала двинуть ногой, робко шагнула вперед, но испугалась и снова села на край постели, озираясь вокруг, словно желая убедиться, что никто не подсматривает за нею. Затем она наметила конечный пункт — окно, снова поднялась на ноги и, пошатываясь, тихо пошла к окну, не сводя глаз с ног, она закуталась в зеленую шаль, так как испытывала легкую дрожь. В середине комнаты ею овладел внезапный страх, она зашаталась, стала размахивать руками, направилась обратно к постели и, сделав три-четыре быстрых шага, опять опустилась на край кровати. Посидела так с минуту, тяжело дыша, затем натянула на себя еще одно теплое одеяло и, вся дрожа, закуталась в него с головой.

— Боже, как я слаба!..

Она с любопытством взглянула на то место пола, где сейчас сделала несколько шагов, как будто отыскивая на нем следы своих ног.

IV

Орсола ничего не сказала сестре об этой первой попытке. Услышав шаги возвращающейся Камиллы, она закрыла глаза и притворилась спящей, испытывая странное наслаждение от этого обмана, едва удерживаясь от смеха, который щекотал ее грудь, горло и губы. Эта маленькая тайна придавала радостный смысл ее жизни: целыми днями она с нетерпением ждала желанного часа. Но вот Камилла спускалась, наконец, с лестницы. Орсола с минуту прислушивалась, сидя на постели, пока до ее слуха не донесся стук шагов медленно спускающейся с лестницы сестры, затем она поднималась, едва сдерживая приступ смеха, и, держась за стены и мебель, слабо вскрикивая от страха всякий раз, как подгибались ее колени и нарушалось равновесие, направлялась к окну.

Из булочной Флайана доносился аромат хлеба и раздражал ее. Она подошла к окну, чтобы подышать свежим воздухом, испытывая мучение, смешанное с жадным желанием вдыхать в себя этот живительный запах, рот ее наполнился слюной, глаза загорелись алчностью. Ее охватил вдруг бешеный порыв — все обшарить, ко всему прикоснуться руками, и она медленно поплелась по комнате, делая бесполезные усилия открыть замки, так как Камилла унесла ключи с собой. Это начинало сердить ее. Но вот в глубине ящика одного из столов она нашла яблоко и жадно вонзила в него зубы. До сих пор ее заставляли строго соблюдать диету и не давали ей фруктов. А это яблоко чудесно пахло розой, как обыкновенно пахнет известный сорт сморщенных и бесцветных яблок. Она снова стала искать чего-нибудь в столе, но нашла лишь какую-то бледно-зеленую коробочку, в которой было немного семечек, она взяла ее, с любопытством заглянула внутрь и спрятала под подушку.

Так провела она этот час, испытывая от сознания тайны то острое наслаждение, которое испытывают выздоравливающие дети, съедая запрещенные лакомства и нарушая этим диету. Единственным свидетелем ее похождений был котенок с пестрой шерсткой, как у пятнистой змейки, с ласковым мяуканием он терся о ноги Орсолы или же делал смешные попытки поймать летающих возле арки голубей. Постепенно Орсола почувствовала любовь к своему скромному товарищу. Она брала его к себе в постель, нашептывала ему бессвязные слова, подолгу смотрела, как он розовым язычком облизывал лапки, любила, когда он вытягивал свое горло ящерицы для ласки и как это желтенькое горлышко трепетало от глухого и приятного мурлыкания, похожего на воркование лесных горлиц. Быть может, вследствие естественного воспоминания о каком-то таинственном древнем предке ей нравились светящиеся в темноте глаза котенка, эти фосфорические щелочки, которые излучали во мраке таинственный свет.

На все эти причуды сестра Камилла смотрела с каким-то недоверием и даже с затаенным огорчением, но молчала. И медленно, почти бессознательно и незаметно, эти две души отрывались и отдалялись друг от друга.

До сих пор они жили общими чувствами и привычками, так как при всем различии их характеров всякое противоречие сглаживалось и выравнивалось единой верой, нерушимым культом божественности Христа, вечным созерцанием, которое было целью их жизни. Так как культ поглощал их целиком, то родственные связи постепенно исчезли под оболочкой религиозного чувства, поэтому сестры никогда не проявляли нежности друг к другу, никогда не делились воспоминаниями или надеждами. Это были сестры по религии, члены великой семьи Иисуса, рассеянной по земле и мечтающих о небе.

Так как, благодаря обновлению тела после болезни и строгой диеты, в Орсоле стали проявляться неожиданные особенности характера, то разрыв между сестрами сделался неизбежным, а голос уснувшей крови не мог уже сгладить этого, ставшего столь резким, различия.

V

Снова пришли ученики, в первый раз они собрались утром в начале марта. Орсола еще не вставала с постели, она сидела на краю, подставляя затылок и плечи живительным лучам солнца. Воздух был пропитан кислым запахом уксуса, которым Камилла разбавила высохшие чернила, на арке уже цвели фиалки, и ветер приносил их слабый запах.

Детвора влетела в комнату, словно порыв мартовского ветра, в дверях показалось несколько маленьких головок, они поднимались одна над другой, пытаясь заглянуть в комнату, вскоре наивное любопытство сменилось нерешительной робостью перед смертельно бледной и исхудавшей учительницей, которую ученики едва могли узнать.

Но девушка ласково улыбалась, не будучи в состоянии сдержать волновавшего ее кровь чувства, она подзывала их к себе, путала их имена, протягивала к ним руки. Ребятишки по одному, по два, по три подходили к ней, прикладывались губами к ее рукам и повторяли заученные дома приветствия, проглатывая от волнения слова.

— Нет, нет, не надо! — восклицала Орсола в порыве нежности, не будучи в силах оторвать руки от теплых и мягких губок. Она чувствовала себя почти виноватой. — Камилла, удержи их, удержи!..

Каждый принес ей что-нибудь в подарок: цветы или фрукты. В воздухе вдруг сильно запахло фиалками, и среди этого аромата и весеннего света приветливо улыбались раскрасневшиеся детские рожицы.

Затем в соседней комнате начался урок. Первоклассники своими звонкими, высокими голосами произносили буквы, второклассники читали слоги, а громкий голос Камиллы перекрывал весь этот звенящий хор.

— La, le, Li, lo, lu…

В паузах слышно было, как Маттео Пуриелло подбивал подошву, или жужжание прялки Иече.

— Va, ve, vi, vo, vu…

Орсоле стало скучно. Однообразие звуков и голосов давило ей голову какой-то неприятной тяжестью, усыпляло ее, тогда как ей хотелось пробудиться и ощущать вокруг себя дыхание детей, дыхание животворной радости.

— Bal, bel, bil, bol, bul…

Она собрала цветы и поставила их в стакан с водой, чтобы сохранить их свежесть. Затем начала медленно вдыхать их запах, близко наклонясь над свежими цветочками, закрыв глаза и вся отдаваясь греху обоняния.

— Gra, gre, gri, gro, gru…

Большое белое облако закрыло солнце. Орсола подошла к окну и облокотилась на подоконник, чтобы взглянуть на площадь. На одном из балконов, среди ваз с гвоздикой, стояла одетая в розовое платье донна Фермина Мемма, под балконом проходила группа офицеров, смеясь и звеня волочащимися по мостовой саблями. Немного дальше, в городском саду, расцветала сирень и колыхалась от ветра верхушка гигантской сосны. Из погребка Лучитино выходил, пошатываясь и распевая, вечно пьяный Вердура.

Орсола отошла от окна, в первый раз после такого продолжительного времени она выглянула на площадь. Ей казалось, что она поднялась высоко-высоко и даже почувствовала легкое головокружение.

— Nar, ner, nir, nor, nur…

Детский хор не прекращался.

— Pla, ple, pli, plo, plu…

Орсола чувствовала, что ее давит и уничтожает эта пытка, ее неокрепшие нервы едва выдерживали это напряжение. А хор, управляемый Камиллой, которая отбивала по столу такт палочкой, неумолимо тянул:

— Ram, rem, rim, rom, rum…

— Sat, set, sit, sot, sut…

Вдруг выздоравливающая разразилась рыданиями и повалилась на постель. Она истерически всхлипывала, лежа ничком, с распростертыми руками, прижимаясь лицом к подушкам, не будучи в состоянии удержать слезы.

— Tal, tel, til, tol, tul…

VI

Ее голова снова обросла волосами, курчавыми и каштановыми, как раньше. Ей было любопытно взглянуть на себя в зеркало, особенно после того, как Роза Катэна с жеманством, изобличавшим в ней бывшую публичную женщину, погладила ее по стану и заметила: «Красотка!»

Наконец она дождалась ухода Камиллы, встала с постели, сняла со стены зеркальце в золоченой, покрытой зелеными пятнышками раме, концом одеяла стерла пыль и с улыбкой взглянула в него. Все шея была обнажена, на коже рельефно выделялись голубоватые жилки, голова была маленькая и продолговатая, как у козочки, губы — тонкие, подбородок — острый, глаза — каштанового цвета, как и волосы, лишь чуть желтее. Покрывающая лицо бледность и улыбка придавали ей, несмотря на двадцатисемилетний возраст, какую-то новую грацию, новую молодость.

Она долго не могла оторвать глаз от зеркала, ей приятно было медленно отдалять от лица блестящую поверхность и видеть, как ее изображение исчезает в этом голубоватом сиянии, как будто погружаясь в глубину морских вод. Земная суета побеждала ее, овладевала ею. Ее внимание останавливали такие пустяки, на которые она раньше не обращала никакого внимания, вроде какой-то чечевицеобразной веснушки на правом виске или едва заметной морщинки, пересекавшей одну бровь. Долго она стояла в такой позе. Затем, под влиянием внезапно нахлынувшего радостного чувства, стала искать вокруг какое-нибудь развлечение.

Зеленая коробочка, которую она нашла в шкафу, раскрывалась, как двустворчатая раковина, там оказалась густая гроздь черных семян. Все семечки казались скрепленными тончайшими блестящими серебряными ниточками, но едва девушка дунула на казавшуюся крепкой гроздь, как в воздухе появилось облако белых перышек, которые, сверкая, разлетелись по комнате. Ей показалось, что у семян были крылышки, придававшие им вид тоненьких насекомых, растворяющихся в лучах солнца, или едва заметных лебединых пушинок, перышки летали по комнате, опускались на пол, вплетались в волосы Орсолы, садились на ее лицо и покрывали все предметы. Она смеялась, защищаясь от них и стараясь отогнать пушинки, которые щекотали кожу и прилипали к рукам.

Наконец она устала, растянулась на постели и предоставила всей этой снежной массе медленно опускаться вниз. Она полузакрыла глаза, чтобы зрелище казалось ей более приятным. По мере того как ею овладевало сонное состояние, она чувствовала, будто погружается в подушку, которую покрывали перышки. Проникавший в комнату свет был одним из тех бледных полуденных сияний марта, когда солнце смеется, скромно угасая, как исчезает Аврора в белеющем небе.

Камилла застала сестру еще спящей, возле нее лежало зеркало, а волосы были покрыты белым пушком.

— Ох, Господи Боже! Ох, Господи Боже! — бормотала она сквозь зубы, всплескивая руками и смотря на Орсолу с горьким сожалением.

Набожная Камилла пришла из церкви, где слушала литании Благовещения и проповедь о пророчестве архангела рабе Божией. Ecce ancilla Domini… Звучное красноречие проповедника опьянило ее, в ушах еще раздавались слова пророчества.

В этот момент проснулась Орсола, она сладко зевнула и начала потягиваться.

— А, это ты, Камилла, — сказала она, немного смущенная ее присутствием.

— Да, это я, это я! Ты погибнешь, несчастная, погибнешь, — прервала ее набожная сестра, указывая пальцем на зеркало. — У тебя в руках было орудие дьявола…

Она разразилась упреками, стала осыпать ее бранью, все возвышая голос, горячо предостерегала ее, размахивала руками, угрожала вечной карой, рисуя картину мучений грешников.

Memento! Memento!

Но Орсола ничего не слышала, ошеломленная этим потоком возгласов.

Вдруг на углу площади затрещал барабанный бой, и послышалась военная музыка.

VII

Комната была узкая и низенькая, бревна потолка почернели от копоти, воздух был пропитан запахом лука, помоев и угольного чада. По стенам была развешена поблекшая медная посуда, на полочке стояли блюда, на которых были нарисованы цветочки, птички и смеющиеся головки, на столиках стояли старые медные лампы, пустые бутылки и были разбросаны листья увядших овощей, на весь этот хлам смотрел со стены образ святого покровителя Винченцо с книгой в руке и красноватым кругом вокруг головы.

Орсола часто простаивала в этой комнате среди паров кипящей воды, в которой варились овощи, и, высунув голову из маленького оконца, прислушивалась к мотивам фривольной песенки и сопровождающим ее взрывам смеха. В летние вечера песни и смех слышались чаще, к ним присоединялись звуки гитар и топот танцующих. Все эти отголоски жизни рабочего квартала доходили порой до верхних этажей и заставляли дрожать от ужаса бедных невест Иисуса, смиренно склонившихся над глиняными сковородками с отшельнической пищей, состоящей из овощей и зелени. Но теперь, когда Орсола услышала однажды эти веселые голоса, в ее душу закрался соблазн выглянуть наружу.

Камиллы не было дома, было пятое воскресенье после недели Лазаря. Дождливые дни сменились приятной, теплой погодой, приближался апрель. Вдыхая этот воздух, девушка еще сильнее ощущала прелесть своего выздоровления. Естественно, что она, разгуливая по комнатам, не удержалась и выглянула в окно, и тотчас ее охватило то нездоровое обаяние сладострастных сцен, которые смущают даже стыдливые души.

Орсола придвинула стул к окну и взобралась на подоконник, но, прежде чем бросить взгляд на улицу, она почувствовала приступ страха, несколько минут стояла она на стуле, боязливо озираясь вокруг, точно боясь, не подсматривает ли кто-нибудь, что она делает.

Все вокруг было спокойно, лишь со звоном падала с потолка в таз капля за каплей. А голоса снизу поднимались и манили ее.

Девушка успокоилась и выглянула. В переулке, словно закваска, бродила питаемая дождем гниль, черная грязь покрывала мостовую, и в этой грязи валялись остатки фруктов, отбросы, тряпки, старая сгнившая обувь, обрывки шляпы и прочий хлам, который выбрасывала на улицу беднота. Среди этой клоаки, в которой солнце зарождало насекомых и паразитов, казалось, задыхался прислонившийся к казарме ряд миниатюрных домиков. Но из всех окон, из всех световых отверстий выглядывали уже не умещавшиеся в вазах цветы гвоздики, а большие красные пионы пышно распускались, поворачивая свои головки к солнцу. Среди этих цветов виднелись увядшие накрашенные лица проституток, которые пели непристойные песенки, прерывая их своим гортанным смехом, а на мостовой, под решетками казармы, другие женщины льнули к солдатам, разговаривая с ними высокими голосами и соблазняя их. И солдаты, чувствуя, как в их крови расцветает весенний яд Венеры, протягивали сквозь прутья руки, чтоб ущипнуть чье-нибудь тело, и пожирали пламенными взорами этих женщин, уже в течение многих лет удовлетворявших похоть этого пьяного сброда развращенных босяков.

Орсолу поразила картина этого порока, зашевелившегося под лучами солнца. Она не отвернулась и продолжала смотреть. Но, когда она подняла глаза, то увидела в световом окошке на крыше казармы какого-то белокурого парня, который смотрел на нее и улыбался. Она быстро соскочила со стула, бледнее, чем тогда, когда ей показалось, будто она слышит голос Камиллы, побежала в свою комнату, бросилась на постель, затаив со страха дыхание, как будто кто-то гнался за ней и грозил ей.

VIII

С этого дня в течение всех часов, всех моментов, когда Камиллы не было дома, дьявольский соблазн приковывал ее к этому зрелищу. Сначала она боролась, но видя, что все ее усилия напрасны, сдалась. Она направлялась в эту комнату с осторожностью и опаской, как будто шла на любовное свидание, и оставалась там долгое время, скрываясь за полузакрытыми жалюзями и предоставляя растлевающим сценам публичного дома волновать ее кровь и развращать ее воображение.

Ничто не ускользало от ее напряженных взоров, она старалась даже проникнуть ими внутрь здания, разглядеть что-нибудь за цветами гвоздики, которые закрывали окна. Солнце томительно жгло, рои насекомых кружились в воздухе. Стоило на углу показаться какому-нибудь мужчине, как навстречу ему со всех окон неслись соблазны, а более навязчивые женщины, с открытой грудью, выходили из домиков и прямо предлагали себя. И мужчина быстро исчезал со своей избранницей в какой-нибудь темной двери. Отвергнутые осыпали их бранью, насмехались над скрывшейся парой и возвращались в свою засаду за цветами гвоздики.

Под влиянием всего этого в девушке пробуждались нечистые желания. Скрытая доселе потребность любви теперь овладела всем ее существом, причиняла ей мучение и непрерывную жестокую пытку, от которой она не могла защитить себя.

На нее нахлынула горячая волна здоровья, волновавшая ее кровь, заставлявшая учащенно биться ее сердце, влагавшая песни в уста. Самое легкое дуновение ветерка, едва заметная дрожь нагретого солнцем воздуха, песенка нищего, благоухание цветка — этого было достаточно, чтобы вызвать в ней неопределенное смущение, сопровождаемое какой-то истомой, похожей на ту, которую она испытывала от прикосновения к нежной бархатной кожице зрелого плода. Она чувствовала себя разбитой и ввергнутой в неведомую пропасть очарования. Волнение крови, питаемое воздержанием, необычное изобилие соков, непрерывное нервное напряжение — держали ее в особом, странном состоянии, подобном первой стадии опьянения. Вся прошлая жизнь как будто куда-то провалилась, замерла в глубине памяти и не подымалась более. И в любой момент, в любом месте что-нибудь обостряло ее желания: изображения святых на стенах, мадонны, маленькие восковые фигурки — все окружающее представлялось ей в извращенном виде. От всех этих предметов как бы веяло страстью, обдававшей пламенным дыханием все существо девушки.

— Вот сейчас я спущусь вниз… на улицу… — шептала она про себя, будучи не в силах владеть собой.

Она хваталась за ручку двери, но руки ее начинали дрожать, скрип задвижки, трущейся о кольцо, пугал ее. Она возвращалась назад и вся посиневшая, обессиленная бросалась на постель.

IX

В Вербное воскресенье она в первый раз после стольких месяцев должна была выйти из дому, так как Камилла хотела свести ее в церковь, воздать благодарность Господу за исцеление. Когда начали звонить колокола, Орсола выглянула в окно. Пасхальная улыбка апрельского солнца озаряла всю улицу. Все жители вышли из домов, держа в руках оливковые ветви — эмблемы мира.

Она должна была одеться по-праздничному: прохожие могли взглянуть на ее выход. Суетное безумие вдруг овладело ею: она заперлась в своей комнате и начала искать в сундуке более светлые платья. Острый запах камфары поднялся от этих старых тканей, хранившихся в течение многих лет в сундуке: там были разноцветные шелковые юбки, зеленые и фиолетовые с отливами, когда-то облегавшие бедра новой невесты, были там и старомодные блузки с широкими рукавами, пестрые пелерины, окаймленные белыми кружевами, покрывала, вышитые серебром, воротнички тонкой ажурной работы — все эти вещи казались ей смешными, к тому же они были попорчены сыростью.

Орсола выбирала, побуждаемая новым инстинктом, пропитывая руки запахом камфары. Весь этот никуда негодный шелк, все эти покрывала только раздражали ее. В конце концов она не нашла ничего, что было бы ей к лицу. В гневе она захлопнула сундук и оттолкнула его ногой под кровать. Колокола звонили в третий раз. Подобно Камилле, она надела свой обычный убогий наряд пепельного цвета, кусая губы, чтобы отогнать подступавшие слезы.

Призывный благовест продолжался. Рассыпанные по улицам оливковые ветви сверкали серебристыми искрами, каждая группа поселян несла целый лес веток, от этих веток распространялась в воздухе чистая кротость христианского благословения, как если бы явился сам Галилеянин, Царь бедных и кротких, восседающий на ослице среди толпы учеников, приветствуемый спасенным народом: Benedictus, qui venit in nomine Domini. Hosanna in excelsis!

В церкви, украшенной целым лесом пальм, было множество народа. Один из тех потоков, которые неизбежны при большом стечении толпы, отрезал Орсолу от Камиллы, она осталась одна среди этого водоворота, среди этих толчков и дыханий. Она попыталась открыть себе проход: ее руки встретили спину какого-то мужчины, чьи-то теплые руки, прикосновение к которым взволновало ее. Она почувствовала, как лица ее коснулись оливковые листья, чье-то колено заградило ей путь, кто-то толкнул ее локтем в бок, ее стали толкать в грудь и в спину и окончательно прижали. Среди запаха фимиама, под благословенными пальмами, в таинственном полумраке, во всей этой массе христиан и христианок от взаимного трения тысяч тел стали вспыхивать маленькие эротические искры и разбрасываться во все стороны, здесь можно было заметить, как давала знать о себе скрытая любовь. Мимо Орсолы проходили две деревенские девушки с оливковыми ветками на груди и кокетливо улыбались идущим вслед за ними возлюбленным, и она почувствовала вокруг себя как бы шествие любви, встала между этими телами, которые искали друг друга, образовала своим телом препятствие этим телодвижениям и попыткам прикоснуться друг к другу, разделяла пожатия этих рук, рассекала связь этих объятий. И часть этих прерванных нежностей проникла в ее кровь. Затем она столкнулась лицом к лицу с каким-то белокурым солдатом, он чуть не ударился головой в ее грудь, так как волна людей толкала его вперед. Она подняла глаза. И парень улыбнулся той самой улыбкой, какой улыбался тогда, выглядывая из окна казармы. А сзади продолжала напирать толпа, дым фимиама стоял густым облаком.

— Procedamus in расе, — запел в глубине церкви дьякон.

— In nomine Christi. Amen, — ответил хор.

Эти слова возвещали начало процессии, которая вызвала страшную давку. Инстинктивно, ничего не соображая, Орсола прижалась к мужчине, как будто уже принадлежала ему, она позволила почти нести себя этим рукам, которые обхватили ее вокруг талии, ощущая на волосах мужское дыхание, слегка пропитанное табачным дымом. Так шла она, обессиленная, изможденная, подавленная приступом внезапно обрушившейся на нее страсти, видя перед собой лишь мрак.

В это время возле главного алтаря заколыхались кадила, окутывая народ облаками приятного голубоватого дыма, в середину церкви вошла торжественная процессия, участники которой держали в руках оливковые ветви и пели.

X

В течение Страстной недели все содействовало усилению любовной жажды молодой девушки. Церкви были погружены в сумерки Страсти, распятия на алтарях были прикрыты фиолетовой тканью, гробницы Галилеянина были окружены белыми травами, взращенными в подвалах, в воздухе стоял запах цветов и ладана.

Орсола стояла на коленях и ждала, пока сзади нее не послышались чьи-то легкие шаги, заставившие ее вскочить. Она не могла обернуться, так как Камилла не спускала с нее глаз, но она чувствовала, что всю ее обнимает взгляд этого человека, жжет ее, как тонкие язычки пламени, и томная нега сковывает ее члены. Тогда она стала смотреть на догоравшие свечи, стоявшие в деревянных подсвечниках возле алтаря. Священники нараспев читали Евангелие. Одна за другой свечи начинали гаснуть. Вот осталось их только пять… две… Темнота приближалась из глубины капелл к молящемуся народу. Наконец, погас последний огонек Едва Орсола почувствовала во мраке прикосновение двух ищущих ее рук, она вскочила с пола и страшно растерялась. Когда она после этого вышла из церкви, мысль о том, что она осквернила святое место, терзала ее совесть, внезапно ее охватил страх перед Божьей карой. Все казалось ей каким-то кошмаром, в котором темная фигура распятого Иисуса, мучительное томление тела, тяжелый запах цветов и дыхание этого блондина смешивались в какое-то двойственное ощущение боли и наслаждения.

XI

Но, когда торжествующий Иисус воскрес во славе небес, благоухания Пасхи не питали более чувственности Орсолы. Сценой любви овладели тогда бездомные коты и дикие голуби. От светового окошка казармы к окну Орсолы неслись незаметные для других ангелы, эти два пункта разделял публичный дом, подобный канаве с грязной водой, по краям которой росли цветы, питаемые гнилью. В воздухе кружились голуби, сверкая своими зелеными и серыми перьями.

Тот, кого она любила, носил прелестное античное имя: Марчелло, на рукавах его кафтана были красивые нашивки из красной ткани и серебряной парчи. Он писал письма, полные вечного огня, эти пылкие фразы чуть не доводили ее до обмороков. Орсола тайком прочитывала эти послания и прятала их ночью на своей груди, фиолетовые буквы, смоченные теплой влагой тела, отпечатывались на коже, как бы покрыв ее татуировкой любви, доставившей столько радости девушке. Ее ответы были бесконечно длинны: весь запас познаний учительницы, все сокровища религиозной души, вся сентиментальность созревшей девушки выливались на линованные листки, вырванные из школьных тетрадок Она писала и забывалась, чувствуя, как ее влечет волна неиспытанных ощущений. Порой ей казалось, что ею овладевает какое-то безумие. Большой осадок мистического лиризма, накопленный в течение стольких лет веры в Небесное Супружество и питаемый чтением священных книг, смешался с бурными порывами земной страсти. Слезные мольбы, направленные к Иисусу, переходили во вздохи надежды на радость предстоящих объятий, посвящения лучшей части души Высшему благу переходили в помыслы о плотских ласках в объятиях белокурого возлюбленного, лучезарное сияние Святого Духа казалось светом посредницы любви — луны, и весенние зефиры заглушали ароматы райской трапезы.

XII

Между ними был один из тех людей, которые вырастают, как грибы, среди тины грязной улицы, вся фигура этих людей как будто окрашена присущей им грязью, эти отвратительные люди трутся всюду, где можно заработать грош, проглотить жирный кусок мяса, стащить старую тряпку, сегодня они — ветошники, а завтра — разносчики, угождающие служанкам и проституткам, сегодня они — мелкие комиссионеры, а завтра — ловцы бродячих собак.

Его звали мелодраматическим именем — Линдоро. Это имя было очень популярно во всем квартале, от госпиталя до бастиона святого Августина. Своим появлением на свет Линдоро был обязан связи какого-то бродячего кларнетиста и уличной продавщицы фруктов, он унаследовал бродяжнический инстинкт отца и природную алчность матери. Будучи еще подростком, он таскался из дома в дом с метлой и корзиной и чистил помойные ямы, затем он превратился в посудомойщика в кабаке, где солдаты и матросы швыряли ему в лицо осколки стаканов и кости недожаренной рыбы. Из кабака он попал в булочную, где целые ночи напролет, обливаясь потом, загружал на длинной лопате хлебы в печи, пламя которой слепило ему глаза. Службу в булочной он променял на должность зажигателя уличных фонарей и долго терзал свое плечо тяжестью переносной лестницы. Его прогнали после того, как он украл один из громадных белых цинковых баков с керосином, тогда он сделался ветошником, покупая и продавая старые вещи, а также исполняя самые унизительные работы во всех публичных домах, предлагая услуги сводника за кусок черствого хлеба солдатам и прочим посетителям этих домов.

На его теле, как и в душе его, оставили след все эти ремесла, одно занятие отразилось на его жестикуляции, другое — на развитии его мускулов, третье повредило какой-нибудь орган, четвертое развило хитрость, придало особую интонацию голосу и прибавило несколько новых фраз к его жаргону. Он был маленького роста, худой, с огромной почти лысой головой, вся кожа была покрыта пятнами и прыщами. Его одежда представляла из себя самую причудливую смесь, всевозможные виды одеяний, в самых невозможных сочетаниях облекали его фигуру: зеленые халаты и состоящие из заплат штаны, красные войлочные шляпы и старая обувь прислуги, блестящие металлические запонки, пуговицы из белой кости, солдатские галуны, кружева и прочая смесь богатства и жалкой нищеты, обыкновенно загромождающая лавку еврея-ветошника.

XIII

Теперь он был лодочником. Он относил письма Марчелло Орсоле, в дом которой он являлся с ведрами, наполненными пескарской водой, уходил он оттуда с пустыми ведрами и с ответными письмами. Орсола, слыша его шаги на лестнице, бледнела, она начинала изыскивать способы, чтобы удалить Камиллу: ей нужно было остаться наедине с человеком, приносившим ей воду и радость. Заговорщики пускали в ход все средства; между ней и лодочником словно заключалось тайное соглашение: они переглядывались за спиной Камиллы, делали друг другу какие-то знаки едва заметной жестикуляцией и подмигиваниями. Мало-помалу влюбленной Орсоле передалась доля испорченности Линдоро, их отношения стали слишком фамильярными. Когда он являлся в отсутствие Камиллы, она отвергала его слишком смелые просьбы, подходила к нему так близко, что он чувствовал ее дыхание, несколько раз печально клала руку на его плечо. Линдоро изливался в потоках болтовни, оснащая ее меткими словечками своего жаргона, откровенными улыбочками, двусмысленными жестами, прищелкивая при этом языком и причмокивая губами.

Будучи опытным сводником, он умел развивать в душе Орсолы порочные наклонности и медленно, но верно увлекал свою добычу в объятия Марчелло. И девушка напряженно слушала его, глаза ее загорались огнем страсти, рот высыхал от непрерывно поддерживаемого искусной болтовней сводника полового возбуждения. Линдоро как-то заметил, что пробудил в женщине любовный пыл, и, стоя перед возбужденной Орсолой, он вдруг почувствовал непреодолимое желание и сделал было попытку сорвать тот цветок, который он взлелеял для любострастия другого. Но страх перед последствиями взял верх над его порочностью и охладил его пыл.

Наконец Орсола решилась на свидание с Марчелло. Они должны были встретиться в уединенном домике предместья, в пустынном переулке, где никто не мог выследить их, в одно из июньских воскресений, когда Камилла дольше обыкновенного должна была пробыть в церкви. Охранять их, конечно, взялся Линдоро.

В течение нескольких дней, предшествовавших этому великому событию, Орсола находилась в состоянии мучительного лихорадочного возбуждения: у нее то и дело судорожно сжимались челюсти, пылало лицо, дрожали руки. Она не в силах была ни стоять, ни сидеть и чувствовала острую потребность двигаться. Она продолжала заниматься в школе с учениками, и нередко среди этого монотонного чтения слогов ею вдруг овладевало страшное возбуждение, она чувствовала неодолимую потребность прыгать среди толпы ребятишек, опрокидывать столы, доски и парты, кричать, ломать что-нибудь, лишь бы забыться. Под холодным и испытующим взглядом Камиллы она едва не теряла сознания от мучительных спазмов, от необходимости сдерживать непроизвольные сокращения мускулов, от страшных внутренних усилий, чтобы притворяться спокойной.

Когда Камилла уходила из дома, она металась по всем комнатам, передвигала кресла, кусала цветы, выпивала залпом большой стакан воды, смотрелась в зеркало, выглядывала в окно, ложилась поперек постели и другими способами давала выход кипевшей в ней чувственности.

Было начало июня, когда лето окончательно побеждает весну. Вся Пескара, лежащая между морем и рекой, нежилась среди морской и речной прохлады, словно простирая объятия этим природным соседям — горькой и сладкой воде. Ласки погоды достигали комнаты Орсолы, в окна стучали блестящие насекомые и отскакивали от стекол, как золотой град.

Когда девушка осталась одна, она не могла удержаться от потребности сбросить с себя одежды, лечь и отдать свое тело этим неведомым ласкам, щедро разлитым в воздухе.

Она начала медленно раздеваться, руки лениво поднимались, пальцы едва касались шнуров и застежек. Тело постепенно обнажалось, как статуя из-под покрывающего ее шлака. У ее ног медленно росла куча шерсти и дешевой ткани, и на этой куче, словно на пьедестале, стояла фигура девушки. Линии торса шли красивыми изгибами, едва заметно извивалась волна нижней части тела, еще не оскверненного прикосновением мужчины, углубления у бедер рельефно выделялись. В комнату влетело какое-то насекомое и с жужжанием стало кружиться вокруг обнаженного тела. Орсола начала бояться, как бы оно не ужалило ее, и, защищаясь от прикосновения насекомого, она начала извиваться, как змея, испуганно размахивала руками и ногами, чувствуя в то же время какое-то наслаждение от этой игры.

Эти телодвижения возбудили и разгорячили девушку, у которой после этого появились новые прихоти. Она осторожно открыла дверь и высунула голову, заглядывая в другую комнату. Там был спертый воздух, какая-то могильная затхлость, какая обыкновенно бывает в школах после ухода детей. Единственными свидетелями недавней жизни были крупный алфавит и группы гласных и согласных букв, написанных на квадратных досках. Орсола вошла в классную, стараясь не наступать голой ступней на щели пола, испытывая особую нерешительность, как человек, который в первый раз ступает босиком по шероховатой поверхности, и смущение женщины, которая при движении не ощущает более одежды. Она дошла до третьей комнаты, где была вода. Окунула руки и обрызгала свое тело, вся содрогаясь, когда большая капля стекала по коже. Вышла оттуда вся мокрая и подошла к зеркалу, стоящему на старинном шкафчике.

В некоторых местах этого шкафчика еще уцелела мозаика. Зеркало, служившее дверцей шкафа, было окаймлено золотыми и серебряными украшениями, а наверху были прикреплены две статуэтки амуров с отбитыми головками. Орсола посмотрела в зеркало, влекомая неудержимым любопытством видеть себя голой. Вся фигура ее, еще обрызганная каплями воды, отразилась в потускневшем зеркале, как в голубой поверхности моря. Она с улыбкой смотрела на себя. И эта улыбка, как и всякое движение мускулов, казалось, колышет в зеркале все линии обнаженного тела, словно линии какого-нибудь изображения в воде. Заметив это, она захотела воспроизвести все телодвижения в стекле: она открывала рот, чтобы рассмотреть зубы, поднимала руки, чтобы рассмотреть подмышки, повертывалась спиной к шкафу и смотрела на себя, поворачивая голову. Ею овладела безумная веселость при виде того, как колышется и извивается вся ее фигура. А там, в глубине зеркала, позади ее отражения, виднелись классные доски с крупными буквами азбуки.

XIV

Как раз в это время в дверь постучался Линдоро, пришедший с ведрами.

— Подожди! — закричала Орсола.

Она быстро собрала одежду, впопыхах накинула ее на себя и пошла открыть двери.

Было шесть часов вечера, на полу комнаты отражался отблеск дворца Брины, вся Пескара, этот главный приют ласточек, пела.

Стоя друг против друга, они говорили о предстоящем свидании. Линдоро употреблял все свое красноречие, чтобы победить последние колебания девушки, он уже получил часть платы, и его вдохновляло желание получить остальное. Он убеждал словами, глазами, жестами. Его дыхание было пропитано запахом вина, а на лице виднелись свежие следы бритвы. Говоря, он открывал ряд ровных и чистых зубов, эту крепкую изгородь, нередко украшающую плебейский рот.

Орсола возражала лодочнику, опасаясь, не прервут ли свидание, но вскоре после того, как подогретый вином Линдоро довел свои убеждения до крайнего бесстыдства, она, в свою очередь, начала чувствовать возбуждение, медленно отступила к стене и прислонилась к ней. Так как она наскоро набросила на себя платье, то сквозь складки его виднелось белье. Шея была совершенно открыта, а туфли закрывали только пальцы босых ног.

Вдруг она, под влиянием слепого инстинкта, который заставляет женщину остерегаться страсти мужчины, подняла руку, чтобы прикрыть горло и застегнуть крючки на груди. Это движение, которым Орсола дала понять своднику свои мысли, возбудило в порочной душе Линдоро внезапный порыв мужской гордости. Ага, и ему тоже удалось, наконец, вызвать в женщине смущение! Он подошел ближе, и, так как вино придало ему смелости, то на этот раз ничто не могло удержать негодяя от позорного поступка…

XV

Орсола неподвижно лежала на полу, платье ее было измято, и вся фигура свидетельствовала о том, что девушка была обесчещена.

Но, когда она услышала на лестнице шаги Камиллы, то от слабости могла лишь слегка приподняться и быстро провела рукой по смятому платью, она нашлась, сказав сестре, что внезапно почувствовала головокружение и упала посреди комнаты.

Темнело. Близость Адриатического моря навевала голубую свежесть июньского вечера. Площадь оглашалась смехом. Все здание дрожало от пения субботней радости.

— Кума Камилла, кума Орсола, идите сюда! — кричала Теодора Иече с площадки второго этажа.

Не говоря ни слова, ни о чем не думая, Орсола последовала за сестрой. Страшная усталость, какое-то отупение овладело ею. Теодора оглушила их своей болтовней и сплетнями.

— Знаете, кума, дочь Рашели Катэна вышла замуж.

— А!..

— Знаете, этот взяточник Джиованнино Сперанцо, тот рыжий хозяин пескарского трактира, скончался.

— А!..

— Знаете, кума, Кеккина Мадригале опять сбежала в Франкавиллу. Вы знаете ее: эта толстушка из дома Глория, черная, с птичьим носом… та самая…

Теодора пошла рядом с Орсолой. Камилла шла немного позади них, опустив голову и стараясь не обращать внимания на грехи болтливости, которые совершал по отношению к ближним язык ткачихи. Все горожане вышли подышать свежим воздухом, мимо них шли группы женщин в парусиновых платьях, с руками, оголенными до локтей.

— Смотрите, кума, какая оборка у Грациэллы Потавинья! Смотрите, спереди и сзади Розы Сазетты шествует по сержанту… Ах, вы не знаете!..

И она начала лепетать над самым ухом соседки, рассказывая ей какую-то любовную историю, полную пикантных подробностей. Чтобы забыться, Орсола погрузилась в сферу сплетен, вся превратившись в слух, не давая самой себе времени опомниться, задавая тысячи вопросов, заставляя Теодору сплетничать, боясь молчания и сопровождая болтовню спутницы истерическим смехом. Ей доставляло какое-то горькое наслаждение узнавать о пороках других людей.

— Ого! Вот и дон Паоло!

Навстречу им шел своей спокойной походкой дон Паоло Сеччио, восьмидесятилетний старик, сморщенный и зеленый, как можжевельник.

— Идите с нами, дон Паоло! Пойдемте гулять!

Около дверей всех мясных лавок, по обе стороны улицы, висели свежие туши, из их распоротых брюх исходил острый запах мяса и ударял в нос. Чуть пониже белели длинные ряды макарон при свете луны, которая выглядывала из-за казарменной башни. Солдаты толпились вокруг продавщиц фруктов и громко разговаривали.

— Идемте в Бандиеру, — предложила Теодора, пропуская вперед дона Паоло и Камиллу.

Как одурманенная, двигалась Орсола среди всего этого шума и этих острых запахов. Наконец, какой-то смутный страх начинал сковывать ее душу, рот судорожно сжимался среди смеха и разговоров, что-то мешало двигаться языку. К тому же ее беспокоила легкая физическая боль и напоминала ей о том, что произошло. Ей более не удавалось уйти от самой себя: голос замирал, не успевая пробиться сквозь зубы, тоска сжимала ей горло, представление о страшном и непоправимом грехе вставало перед нею. Лишь теперь она почувствовала, что умирает от усталости, не может не только двигаться, но и держаться на ногах, и оживление улицы безжалостно терзало ее.

— Конечно, кума, этот косоглазый муж не догадывается решительно ни о чем, — продолжала злословить Теодора.

Они шли через Бандиеру. Реку пересекал понтонный мост. На левом берегу виднелась озаренная луной мрачная и тяжелая громада бастиона. Старые железные пушки, жерла которых упирались в землю, вытянулись в длинный ряд, на пристани целыми кучами лежали огромные якоря. На палубах и на берегу под шатрами ужинали и курили матросы, кроваво-красное освещение шатров составляло красивый контраст с белым светом луны. Вокруг судов медленно растекались по воде широкие пятна, как будто образовавшиеся от растопленного сала.

— Велел позвать дона Нерео Мемму, вообразите себе! — неумолимо продолжала Теодора.

— Кто говорит о докторе Дулькамара? — вдруг спросил Паоло, до слуха которого донеслось это имя, и засмеялся во весь рот, еще полный ослепительно белых зубов.

Орсола ничего не слыхала, она была бледна, как лик луны. Сначала весь этот мирный свет, величественно струящийся с неба на реку, и все эти свежие запахи моря приносили ей облегчение, так как эта дивная картина пробуждала в глубине ее души желанные образы любви и вызывала умиление чарующим светом луны. Но вдруг она услышала смутный гул, среди которого выделялось биение сердца, этот глухой шум, казалось, в один миг залил весь воздух. Почва заколебалась под ногами. У нее закружилась голова, границы воды и неба смешались, река хлынула на улицу, крутом вода, вода, вода… Потом вдруг вспыхнула огненная стрела, превратившаяся в блуждающие огоньки, они разрывались, снова сплетались, отдалялись, углублялись и, извиваясь, исчезали во мраке. Среди этого светового круга то появлялась, то исчезала фигура Марчелло с необычайной быстротой и изменчивостью сна. Наконец головокружение прекратилось. Орсола опять увидала отражение луны в спокойной реке, она продолжала идти, одурманенная, ослабевшая, близкая к обмороку.

— Что, кума, устали? Конечно, ведь вы не привыкли. Обопритесь на меня, обопритесь, — говорила Теодора. — Дочь донны Ментины Уссориа, младшая — та, рябая, подошла, понимаете ли, к лавке на площади…

Они подошли к казначейству. Большие рожковые деревья издавали сильный запах, напоминающий запах дубленой кожи, улица, усеянная раковинами, трещала под ногами. Возле берега были спущены два невода для ловли угрей при благоприятствующем свете луны. Величие молчания оттенялось отдаленным прибоем моря. Цвет воды свидетельствовал о том, что здесь было устье реки, видно было, как соленая вода сплетается с пресной.

— Повернем направо, милые дочки, — предложил дон Паоло, сорвав рожок с ближайшего дерева.

Орсола машинально шла дальше. Она так устала, что ей трудно было дышать, инстинктивный страх сменил сентиментальное настроение, возбужденное негой лунной ночи. Ей казалось, что она видит, как подымается и оживает фигура Линдоро, во второй раз почувствовала, как обнимают и ощупывают ее эти жилистые руки, как душит ее горячее дыхание страсти, как он совершает насилие над ней на каменном полу комнаты. Вдруг вспомнила, что в тот момент она не сопротивлялась, не кричала, не сделала ни одного движения, чтобы оттолкнуть его, но отдалась ему без особенных усилий с его стороны, ничего не соображая и чувствуя лишь, как все существо ее трепещет от наслаждения, смешанного с болью, страстная дрожь и сладкая истома чередовались в ее теле, сковывали его и сжимали… Бессознательно она смотрела перед собой, бледная, с расширенными и еще более почерневшими глазами.

— Слушайте, как поет вино! — проговорил, останавливаясь, дон Паоло.

В барках, среди снастей, среди облаков табачного дыма, лежали матросы и стройным хором пели хвалебную песнь в честь прелестных женщин.

XVI

Камилла долго сидела на молитвенной скамейке, склонив голову и набожно сложив руки, и тихо молилась, затем зажгла на ночь обетную лампадку Деве Марии и уснула, прижав к груди пылающее сердце Иисуса. Дыхание спящей было полно религиозного блаженства, как будто она только что коснулась лежащей на серебряном дискосе облатки святого причастия. Колеблющийся свет питаемого маслом пламени бросал на ее лицо подвижные тени. Потрескивания разъедаемого червями дерева, эти таинственные звуки старой мебели, прерывали ночное безмолвие.

На той же постели, рядом с Камиллой, лежала Орсола, лежала она совершенно неподвижно, с открытыми глазами, бессонница томила ее, овладела всеми ее членами, тоска, результат непрерывного бодрствования, терзала ее бедную душу. Она прислушивалась к безмолвию, с томительным любопытством наблюдала за собой, как будто хотела узнать, не произошло ли в существе ее какой-нибудь перемены.

Вдруг Камилла начала во сне бормотать какие-то слова, отрывки непонятных фраз, едва шевеля губами и прерывая свой шепот глубокими вздохами. Ее худое продолговатое лицо, изможденное строгим постом и покаянием, пожелтевшее от света лампады, покоилось на белой подушке, напоминая плохо позолоченный лик святой, окруженный сиянием. Маленькие фиолетовые тени покрывали отверстия ноздрей, извилины худощавой, испещренной жилами шеи, впадины щек и углубления глаз, из которых высовывались глазные яблоки, подернутые нежной кожицей век. Казалось, что на постели покоится тело усопшей мученицы, в которую вселился Дух Божий.

Хотя Орсола не раз внимала этим ночным монологам сестры, но теперь она чувствовала, как мороз пробегает по коже. Она инстинктивно сжалась в комочек, стараясь быть дальше от тела сестры, и отодвинулась на самый край постели; так лежала она неподвижно, вслушиваясь в перерывы безмолвия, не спуская глаз с губ спящей сестры, и, затаив дыхание, старалась разобрать, какие пророческие слова произнесут эти губы. И, хотя она не могла ничего понять, все же ей казалось, что в этом прерывистом шепоте заключается глубокий отдаленный смысл вечности, что сверхъестественная тайна подымается из этого неподвижного и бессознательного тела, которое произносило слова, не слыша собственного голоса. В комнате повеяло дыханием могилы, расстроенное воображение терзаемой бессонницей девушки превращало колеблющиеся тени в грозные, мрачные призраки, ей казалось, что воздух насыщен неведомыми звуками. Все предметы, на которые оцепеневшая от страха девушка бросала блуждающие взоры, преображались, оживали и неслись прямо к ней. И снова представление о возмездии, о вечной каре пробудилось в ее сознании и не давало ей покоя. Она чувствовала себя подавленной тяжестью своего греха, скрещивала руки на груди, чтобы отогнать от себя угрозы демонов, пыталась скованным страхом языком шептать молитвы, прибегая к раскаянию, как к последнему якорю спасения. Она чувствовала себя погибшей, молилась в глубине своего сердца о том, чтобы сжалился над ней божественный Жених, которому она изменила, всеблагой и великий Иисус, Тот, который все прощает.

Голос Камиллы перешел во вздохи, смешался с дрожащим шепотом ночи и сменился медленным и ровным дыханием, постепенно умиротворившим энтузиазм мистического сна. Тени продолжали колебаться. Но еще не сошел с висевшего на стене распятия Спаситель, чтобы кроткими руками загнать обратно в овчарню заблудшую овечку…

XVII

— И сказал Господь устами пророка Иоиля, сына Петуеля: «и волью Дух свой во всякую плоть, и начнут пророчествовать ваши сыновья и дочери, старцы ваши увидят вещие сны, и предстанут видения юношам вашим».

— И Дух этот стал для нас Духом Истины, Духом Святости и Духом Силы… О, божественная любовь, о, святая связь, объединяющая всемогущих Отца, Сына и Духа, верная утешительница скорбящих, проникни в глубину нашего сердца и озари его твоим великим светом!..

Так в Духов день проповедовал у главного алтаря дон Дженнаро Тиерно, обращаясь к народу, внимавшему его вдохновенной речи. Над его головой триединый лик Пресвятой Троицы простирал лучистый изгиб золотых крыльев, а пламя восковых свечей озаряло церковь красным светом, подобным зареву пожара. Большие каменные колонны, поддерживающие два свода и украшенные скульптурой времен варварского христианства, тяжело спускались к алтарю, выступы покрывавшей стены мозаики отражали свет: то голова апостола, то суровая рука святой, то крыло ангела выделялись из мрака и сияли на стене, с которой от времени местами сошла штукатурка. Между мозаичными фигурами висели модели кораблей, посвященных храму спасшимися от кораблекрушения моряками. Среди этих грубых каменных столбов и мрачных стен стояла веселая группа колоннок, поддерживающих кафедру, которая была украшена мраморными акантами и барельефами.

— Пролей сладкую росу на эту обращенную в пустыню землю и тем прекрати долгую засуху. Ниспошли небесные лучи своей любви, чтобы освятить нашу душу, пока не проникнет в нее пламя, которое уничтожит наши немощи, наши нерадения, нашу лень! — продолжал священник, дойдя до высшей степени своего красноречия и высшей мощи своего голоса.

Орсола стояла возле алтаря и вся превратилась в слух. Она искала убежище в доме Господнем и вернулась к Его защите, она хотела, чтобы Господь очистил и вновь принял ее в свои великие объятия. Этот внезапный порыв веры ослепил ее и заставил почти забыть весь ужас ее падения. Ей казалось, что вдруг с души ее сойдут пятна греха и с тела спадет шлак земной нечистоты. Никогда она не приближалась к Божьему алтарю с более глубоким трепетом, никогда с таким опьянением она не внимала божественным словам.

И, когда весь ужас небесного осуждения вставал в ее сознании, она погружалась в какое-то мрачное благоговение, наблюдая за самой собой, за своими поступками, мыслями и малейшими движениями души, боясь, чтобы не ослабела сила раскаяния, и мучительно желая сохранить в глубине своего существа этот цветок веры, внезапно пустивший новые ростки. Это был род вознесения к Христу, отречение от всяких человеческих радостей. Она приходила в мистический восторг при чтении священных книг, стремилась к созерцанию таинственных образов, боролась против едва заметных порывов плоти, против теплоты солнечного дня, козней ночи, приносимых ветром ароматов, дыхания нечистых воспоминаний, против голосов, которые, казалось, ласкают слух и нашептывают новые тайны наслаждения.

После этой недели Страсти она принесла себя в жертву к подножию алтаря, упивалась бальзамом слова Божия, устремляя восторженные взоры ввысь, к озаренному сиянием голубю, и чувствуя, как постепенно захлебывается в море экстаза.

— Приди же, приди, кроткий Утешитель обездоленных душ, убежище в опасности, защита в несчастий! Приди Ты, очищающий души от всякой скверны и исцеляющий их от скорбей! Приди, сила слабых, опора падших! Приди, звезда скитающихся в море, надежда бедных, спасение умирающих!.. — громко молился дон Дженнаро Тиерно, серебряная риза увеличивала его рост, лицо раскраснелось, глаза выступали из орбит, и жесты, казалось, должны были растрогать небо.

Набожные прихожане едва не задыхались от жары. Своды давили на колонны, в одной оконной раме сияла озаренная отвесными лучами солнца голова святого евангелиста Луки, от широкого плаща которого струилась по воздуху темно-зеленая полоса. Мраморный амвон возвышался, как чудесный мистический цветок, среди этого туманного света.

— Приди, о, Дух Святой, приди и сжалься над нами!

Орсола, подхваченная волной этих призывов, возносилась к сиянию, проникалась невыразимой сладостью, которая привлекала души небесным благоуханием. Одно мгновение ей казалось, что золотой голубь сверкнул искрой сочувствия к ее скорби, и сердце ее затрепетало ликованием, забилось в груди, как святой Иоанн во чреве Елизаветы при посещении Девы Марии.

— Во имя Господа нашего Иисуса Христа. Аминь.

Священник в серебряном облачении обернулся к пастве и тихим голосом произнес: «Верую». Заколыхались с двух сторон кадила, показался благоухающий дым воскурения. Облако фимиама окутало стоявшую вблизи обесчещенную девушку, и вдруг непреодолимое чувство тошноты из глубины чрева подступило к горлу и исказило судорогой ее рот.

XVIII

Не уйти ли ей из дома?.. Много дней она колебалась в нерешительности, ожидая последнего признака. По утрам, едва она касалась ногами пола, у нее начиналось головокружение, по вечерам ею овладевала непонятная слабость, почти уничтожавшая мысли, волю и память, в утренние часы она находилась в состоянии непрерывной сонливости. По привычке, она продолжала исполнять свои обязанности, но все делала вяло, с жестами сомнамбулы. В школе, когда ветер приносил из булочной запах горячего хлеба, ей казалось, что она умирает, и она чувствовала, как у нее все внутри переворачивается, а во рту ощущается вкус щелока. Однажды, когда какой-то ребенок сосал вишню, ею овладело невыразимое желание съесть эту ягоду, и она корчилась, сидя в своем кресле, бледнела и вся покрывалась холодным потом. В другой раз после пирожного она почувствовала горькую тошноту, бросилась на постель и забылась крепким сном, была страшная жара, мухи с жужжанием вились вокруг спящей, и хриплые крики продавца очков врывались в окно, нарушая тишину знойного дня.

Утратив веру, она более не искала утешения в церкви, к тому же запах фимиама тоже вызывал у нее рвоту.

О Марчелло она больше не думала, она более не видела его и сохранила о нем смутное воспоминание, как о далеком сне. Горькое настоящее захватило ее целиком.

Линдоро по-прежнему приходил в дом и приносил воду. Он поднимался наверх, весь красный и потный, ставил на пол ведра, окидывая свою жертву алчным взглядом. Орсола спешила удалиться в другую комнату и склонялась над работой, скрежеща зубами от едва сдерживаемой ярости. Линдоро удалялся, как избитая собака, но мысль завладеть этой женщиной волновала его кровь, он хотел бы теперь взять ее с собой, держать ее при себе, быть ее хозяином и продавать ее, как товар. Чувственность и жажда выгоды смешивались в одну страсть.

Как-то вечером он, стоя у ворот, выждал, пока Камилла не ушла, затем быстро поднялся, чтобы застать Орсолу одну. Когда он постучал в дверь, Орсола узнала его и растерялась.

— Чего ты хочешь от меня, чего хочешь? — спросила она глухим голосом, не открывая дверей.

— Выслушай меня минуточку, послушай! Не бойся, я не причиню тебе зла…

— Вон, собака, негодяй, убийца… — перебила его женщина резким голосом, собрав всю силу накопившегося в ней гнева против него. — Вон, вон!..

Но силы покинули ее… Она удалилась в свою комнату, зарылась лицом в подушку, начала кусать ее и разразилась слезами…

XIX

Нет иного выхода… Дочь Марии Камастра выпила пузырек купороса и умерла с трехмесячным младенцем во чреве. Дочь Клеменцы Иорио бросилась с моста и погибла в тине Пескары. Значит, и ей нужно умереть.

Когда эта мысль озарила мозг Орсолы, был послеполуденный час. Все колокола звонили во славу Тела Господня, большие стаи ласточек щебетали, кружились возле дворца Брины и собирались на арке на совещание. Над домами нависло багровое облако, быть может, похожее на то, которое низвергало пылающую смолу на безбожный Содом.

Эта мысль словно оглушила Орсолу, она помертвела от ужаса. Но мало-помалу, когда сознание позора убедило ее в необходимости этого шага, в глубине ее души проснулась жажда жизни, и все существо ее затрепетало. Вдруг она почувствовала, как горячая волна крови залила ее лоб и щеки. Встала со стула и заломила руки, словно борясь с новым желанием. Затем, сделав над собой усилие, вышла из комнаты, вошла в кухню и стала искать на столе стакан и коробку серных спичек. Сильный запах угля мучил ее, головокружение охватило ее мозг. Она нашла все, что ей было нужно, взяла спички и растворила серные головки в воде, затем вернулась в свою комнату и спрятала в углу под диваном смертоносный стакан.

— Боже мой! Боже мой!

Ей стало страшно оставаться наедине со своим планом. Она вдруг живо представила себе труп Христины Иорио, который понесли в тот день на носилках к дому ее матери: тело вздулось, как мех, а грязная тина засела в волосах, в углублении глаз, во рту и между пальцами посиневших ног…

— Боже мой! Боже мой!

Она вздрогнула, словно холодная суровая рука коснулась ее головы, дрожь пробежала по всем членам, ударила в голову, и ей показалось, что она видит, как в ее тело вонзается ланцет и отрывает кожу…

— Нет, нет, нет, — говорила она изменившимся голосом, как будто хотела оттолкнуть от себя что-то ужасное. Подошла к окну, выглянула на улицу, желая отвлечься.

Она долго оставалась в таком положении, пораженная зрелищем библейского пожара и стаей черных птичек. Слегка повернув голову, она увидела в тени комнаты странный свет: то было отражение золотого рога луны на одеждах Мадонны из Лорето и на развешенных по стенам медалях. Снова ужас охватил ее, она прижалась к подоконнику, еще больше высунулась из окна и стояла так, боясь шевельнуться. Как раз в это время начала подступать к ней вечерняя слабость, она стиснула отяжелевшую голову ладонями и закрыла глаза.

Ах!..

Вдруг в душе ее промелькнул слабый луч надежды. Да, да, как она забыла об этом?! Спаконэ, колдун, этот старик с длинной бородой, который совершает чудеса и исцеляет всякую немощь… Он часто разъезжает по окрестностям на маленьком белом муле, с двумя золотыми треугольными побрякушками в ушах, с целым рядом блестящих пуговиц, широких, как серебряные ложки без ручек. Множество женщин спешат ему навстречу, зовут его к себе в дом и благословляют его. Он исцеляет всякую болезнь известными травами, известными жидкостями, а то и просто таинственным мановением большого пальца или нашептыванием. Он должен иметь средство и против этого… да, да, должен иметь!

И Орсола снова увидела проблеск надежды, а слабость все подступала, подступала… Вот все предметы стали тонуть в сумерках, яркий день стал пропитываться пеплом приближающейся ночи, медленно и постепенно терять свой колорит. Какая-то ласточка прошмыгнула мимо окна, как летучая мышь, низко опустив голову. Вдруг дыхание лета пахнуло ей в лицо, заставило задрожать все вены и потрясло ее до глубины души.

Невольным и бессознательным движением она положила руки на живот и некоторое время держала их в таком положении. И в тайниках ее памяти пробудилось воспоминание об отдаленных днях выздоровления. Ах, тогда был март… великая сияющая улыбка природы… а над ее головой летали эти мягкие пушинки…

XX

На следующее утро ей, благодаря хитрости, удалось уйти из дома, она вышла из города по новой Киэтской улице.

Спаконэ жил возле Сан-Рокко. Под сенью величественного друидского дуба он совершал свои чудеса и изрекал пророчества. Со всех окрестностей, на расстоянии двадцати миль в окружности, сбегались к нему, как к апостолу Провидения. Во время эпизоотий целые стада быков и лошадей собирались вокруг дуба, чтобы получить предохранительный талисман от болезни, следы лошадиных и бычьих копыт образовали как бы заколдованный круг на траве.

Когда Орсола вышла, на пескарской земле чередовались свет и тени. Облака быстро неслись от моря к горам, как обильно нагруженные водой караваны по Аравийской пустыне июньского неба. От прерывистых облаков отдельные полосы земли то погружались в тень, то ярко вспыхивали, и эти темно-синие движущиеся тени придавали полю сходство с архипелагом, среди которого плавали деревья и посевы. Пение птиц приветствовало созревание овса.

При первом же взгляде на эту панораму Орсола почувствовала необычное утешение, приволье полей, зелень, озаренная веселым светом, приятный запах воздуха, освежавшего все тело, — все это волновало ее кровь, и новая надежда при виде шири горизонта подкрепила ее. Гнетущая тоска уступила место двум чувствам: надежде на телесное спасение и страстному желанию достичь цели. В ее воображении вставал этот благодетельный старец, окруженный мистическим светом. Благодаря врожденной склонности к суеверию, она мысленно преображала эту фигуру, придавала ей гигантский рост, наделяла христианской кротостью. В ее памяти смутно проносилось все, что говорилось о нем в народе, и личность Спаконэ озарялась чудесным сиянием. Она вспомнила, что Роза Катэна во время ее болезни говорила о старце с каким-то благоговением и упоминала о его чудесах. Слепой Торрэди Пассэри пришел в Сан-Рокко и через три дня вернулся прозревшим, с каким-то темно-синим значком на виске. Женщина, по имени Спольторэ, в которую вселились злые духи, вернулась кроткая как агнец после того как выпила два глотка воды, хранившейся в маленькой сухой тыкве.

Так, мало-помалу во время пути, благодаря стечению благоприятствующих обстоятельств, в воображении Орсолы создался род легенды. «Так как люди без воли Бога ничего не в силах сделать, значит, — думала она, — старик был посланником неба, освободителем души от телесной зависимости, расточающим небесные милости падшим на земле». Не высшая ли надежда внезапно осенила грешницу почти божественными знамениями неба? Разве не засиял в вышине голубь в Духов день перед взорами молящейся? Не было ли то сиянием благого обета?

И вот в святой день Тела Господня исполнился этот обет. Орсола, согретая радостью веры, шла по пыльной дороге, не обращая внимания на трудность пути. С боков белели кусты, по краям высились звенящие тополя, серебряная листва которых отражала переменчивый свет солнца. Навстречу ей шли попарно или по три в ряд крестьянки виллы дель Фуоко, курносые карлицы с приплюснутыми губами, негритянки с белой кожей. А над всем этим носились быстрые облака.

Орсола миновала мельницу, прошла виллу. Какая-то нервная энергия придавала особую силу ее ногам. Она чувствовала, как ветер порывисто ударяет ее в затылок, а в промежутках затишья слышала шелест тополей. Однако мелькание теней и пыль начали немного утомлять ее зрение, она разгорячилась от ходьбы, а жар ударил ей в голову. В конце концов ей стало не по себе, тогда, побежденная усталостью и жарой, она взобралась на косогор, куда манила ее группа масличных деревьев.

Мимо нее проехало несколько полуобнаженных цыган, с бронзовыми телами и блестящими амулетами на груди, они сидели верхом на своих рыжеватых осликах. Один из них понукал свое животное, колотя его ногами по брюху. У всех в руках были палки, а сбоку свешивались кожаные котомки. Они взглянули на укрывшуюся в тени оливковых деревьев женщину и, смеясь, стали перешептываться.

Орсолу испугали эти страшные глаза, и она, вся дрожа, стояла, пока группа не исчезла из виду. Уныние снова начинало овладевать ею, одиночество стало казаться ей страшным, тем более что в поле чувствовалось приближение дождя и почти зловещая тишина воцарилась в воздухе. Она присела на пень, ветер переменился и резко дул ей в лицо, охлаждая вспотевшее тело, померкшее солнце казалось отражением в отдаленных водах. У подножья олив колыхались бледно-желтые головки цветов.

Новое воспоминание как бы спустилось в душу женщины с вершины деревьев. В тот день церковь была полна благословенных пальм и благоуханий, и она, охваченная ужасом, шла сквозь толпу, опираясь на руку Марчелло… Едва Орсола сосредоточилась на этой картине, как память ее вновь ослабела, все смешалось в неясный сон. Глухие удары сердца и острые приступы тоски задерживали ее дыхание. Ощущение какой-то тупой сонливости теперь придавило ее мозг, как удар тяжелого молота. Она собрала последние силы, слегка отряхнулась и вышла на дорогу.

Сгустившиеся над Майэллой облака приобрели прозрачный и серый цвет воды. А с моря приближались еще более густые полосы, над головой еще синело небо. Уже влажный запах подымался от песка и от всего поля, замершего в ожидании. Неподвижные деревья, казалось, поглощали свет, чернея, высились в подернутом дымкой воздухе и населяли даль неведомыми образами.

Орсола шла дальше, она страшно устала и чувствовала, что силы покидают ее. «Вот, — думала она, — дойду до того дерева и упаду». Но не падала. Справа показались домики Сан-Рокко. Ей встретился какой-то крестьянин.

— Добрый человек, это — Сан-Рокко?

— Да, да, сверните на первый проселок.

Начали с шумом падать крупные капли, затем внезапно пошел сильный дождь, рассекая воздух длинными белыми стрелами, которые отскакивали, ударяясь о землю. Облака пришли в сильное движение, там и сям прорывались лучи света. На мгновение все холмы, пересекаемые полосами дождя, вспыхнули и вновь погасли. Над Майэллой открылась узкая серебряная полоса, похожая на тонкую отточенную шпагу.

Орсола старалась добежать до дуба, видневшегося на расстоянии оружейного выстрела. Дождевые капли били ее по затылку, стекали по спине, хлестали в лицо, платье насквозь промокло. Ей трудно было двигаться по скользкой земле. Она два раза упала и поднялась. Затем, как безумная, начала кричать возле одного домика:

— Помогите! Помогите!

В дверях показалась какая-то женщина и пошла к ней на помощь в сопровождении двух лающих собак.

Орсола дала себя вести, посиневшая, с искаженным лицом, она не в состоянии была произнести ни слова, зубы ее были стиснуты. Лишь спустя некоторое время она пришла в себя. Женщина засыпала ее вопросами. Вдруг, услышав имя Спаконэ, она все вспомнила.

— Ах, где Спаконэ? — спросила она.

— Он в Пополи, милая. Его позвали.

Орсола больше не владела собой: она начала рыдать и рвать на себе волосы.

— Чего вы хотите, милая? Чего хотите? Я — жена его, я здесь вместо него… — бормотала колдунья, всплескивая руками и заставляя ее говорить.

Орсола колебалась одно мгновение, затем рассказала все, закрыв лицо руками и прерывая свой рассказ рыданиями.

— Подождите. У нас имеется средство, но оно стоит пятьдесят сольди, милая, — объявила колдунья своим обычным мягким голосом, произнося слова нараспев.

Орсола развязала узел платочка и дала ей пять маленьких серебряных монет. Затем, немного успокоившись, стала ждать.

Комната была просторная, но низкая. Стены, покрытые местами слоем селитры, казались чешуйчатыми и зеленоватыми. Множество грубо изваянных майоликовых фигурок наполняло пещеру, странной формы утварь и инструменты валялись на столе. Это была какая-то суровая обитель, сохраняемая в монашеской простоте. Жена Спаконэ, стоя у камина, процеживала свой напиток Это была высокая костлявая женщина с белым лицом, изуродованным носом, фиолетовым, как винная ягода, с рыжими волосами, гладкими у висков, и двумя маленькими белесоватыми глазами, ее подбородок, лоб и руки были покрыты татуировкой.

— Готово, милая! Мужайтесь!

Орсола залпом выпила жидкость, и в то же мгновение почувствовала сильную резь в нёбе и в желудке. Она так и замерла с открытым ртом, сжимая живот руками, быстро ударяя о пол ногою. То была первая спазма маточного сокращения.

— Мужайтесь, милая, мужайтесь! — повторяла колдунья, смотря на нее белесоватыми глазами и похлопывая по спине. — Вы успеете дойти до Пескары… Ну! Ну!..

Орсола не могла отвечать: изо рта вырывались лишь вопли. Судороги сжимали ей живот, мускулы гортани коченели, вызывая рвоту. Глаза выскакивали из орбит, как будто ее охватил приступ эпилепсии. Благодаря ослабевшему организму, напиток оказал неожиданно быстрое воздействие. Почти внезапно начались искусственные роды, сопровождающиеся ужасной потерей крови.

— Иисусе! Иисусе! Иисусе! — бормотала взволнованная колдунья, в испуге глядя на судороги бедного тела. — Иисусе, помоги мне!

С ее помощью Орсола пришла в себя. Так как, спустя некоторое время, кровотечение прекратилось, то бедняжка поднялась на ноги и, побуждаемая женщиной, ушла. Она, шатаясь, дошла до главной дороги мертвенно бледная, как будто в теле ее не осталось ни капли крови, она жила лишь надеждой, что худшая опасность миновала.

Было свежо после дождя. Мимо Орсолы потянулись телеги, нагруженные мешками с гипсом, толстые пьяные ломовые извозчики развалились на мешках и курили. Когда Орсола очутилась позади телег, один из них, сидевший на самом конце, закричал:

— Эй, подвезти вас, девочка?

Почти не сопротивляясь, Орсола дала втащить себя сильным рукам мужчины и села на мешки. Она не слышала грубого смеха и циничных слов, перелетавших из одной телеги в другую.

Инстинктивно стиснув колени, чтобы задержать кровотечение, она чувствовала, как постепенно немеют ее ноги, так что частые толчки наезжавшей на кочки телеги причиняли ей едва заметную боль, а запах вонючих трубок чуть-чуть щекотал ее ноздри. Затем начался отдаленный шум в ушах, а в глазах замелькали светящиеся зигзаги. Она несколько раз свалилась бы, если бы ее не поддерживал извозчик, который, видя ее безмолвную кротость, покушался на зверские ласки.

На горизонте показалась озаренная солнцем Пескара.

— Идет процессия, — объявил один из возчиков. Прочие начали хлестать лошадей, дорога огласилась громыханием тяжелых телег, звоном бубенчиков и хлопаньем бича.

Страшная тряска и шум на минуту привели Орсолу в чувство. Один из мужиков обнял ее за талию, почувствовав у своего лица запах вина, она в слепом ужасе начала кричать и метаться, как в кошмаре. Образ Линдоро вдруг всплыл у нее в памяти, и она начала дрожать всем телом. Лишь только телега остановилась, она сползла на землю и, шатаясь, побрела искать какое-нибудь удобное место, где можно было упасть.

Навстречу шли девушки, покрытые белыми покрывалами, они держали в руках разрисованные свечи и пели. Вслед за этим хором ангелов развевались хоругви, хор пел хвалебную песнь в честь только что выпавшего дождя:

Tantum ergo sacramentum…

Veneremur cernui…

Орсола, увидя шествие, свернула за угол и, дойдя до дома Розы Катэны, вошла в него. У нее закружилась голова, и она упала на пол. Снова началось кровотечение, парализовавшее нижнюю часть тела, и она потеряла сознание.

Розы не было дома, в этот день все были увлечены крестным ходом. В углу комнаты сидел Муа, слепой отец Розы, отвратительного вида старик, пригвожденный в течение многих лет к деревянному креслу параличом, тщетно старался он понять причину шума в доме, он шарил вокруг себя концом палки и бормотал что-то слюнявым беззубым ртом.

Обесчещенная невеста Христова, упав у ног этого ужасного чудовища, среди потоков грешной крови, со сжатыми в кулаки пальцами, без крика, несколько минут извивалась в предсмертных судорогах.

— Вон! Вон! Пошла прочь! Вон отсюда!

Старик, думая, что в комнату забралась собака мясника, схватил палку, чтобы прогнать ее, и стал колотить умирающую девушку…

Герой Перевод Н. Бронштейна

Большая хоругвия святого Гонзельво была уже вынесена на площадь и тяжело колыхалась в воздухе. Ее держивали люди геркулесовского сложения с красными лицами и мускулистыми шеями, они шутя несли эту тяжесть.

После победы над радузанцами население Маскалико с особенной пышностью справляло свой сентябрьский праздник. Их души были охвачены необычайным религиозным пылом. Все окрестные селения посвящали богатую жатву этой осени своему покровителю. Через улицы, из одного окна в другое, женщины протянули брачные покрывала. Мужчины украсили зелеными гирляндами двери и устлали цветами пороги своих домов. Стояла ветреная погода, и все на улицах колыхалось, производя на толпу опьяняющее действие.

Процессия продолжала выходить из церкви и выстраиваться на площади. Перед алтарем, где недавно был низвергнут святой Пантелемоне, восемь выбранных представителей ждали момента, когда нужно будет поднять статую святого Гонзельво, их звали: Джиованни Куро, Уммалидо, Маттала, Винченцио Гванно, Рокко ди Чеузо, Бенедетто Таланте, Биаджо ди Клиши, Джиованни Сенцапаура. Они молча стояли, проникнутые важностью своей роли и немного взволнованные. Они казались силачами, в глазах их горел огонь фанатиков, в их уши, как у женщин, были вдеты золотые сережки. То и дело напрягали они свои мускулы и расправляли руки, словно желая соразмерить свои силы, иногда по их лицам пробегала мимолетная улыбка.

Статуя патрона была внушительных размеров и очень тяжелой, бюст был отлит из темной бронзы, а голова и руки — из серебра.

— Вперед! — скомандовал Маттала.

Со всех сторон валил народ, чтобы видеть шествие. Церковные окна дребезжали при каждом порыве ветра. Внутри храм был окутан облаками фимиама и ладана. Звуки музыкальных инструментов то ясно слышались, то замирали где-то вдали. Нечто вроде религиозной горячки охватило души этих восьмерых мужчин среди всеобщей сутолоки. Они вытянули руки, держась наготове.

— Раз… два… три! — крикнул Маттала.

Они дружно напрягли все усилия, чтобы приподнять статую с алтаря. Но тяжесть была невероятная, и статуя наклонилась влево. Носильщики не успели еще хорошо приноровиться, чтобы обхватить руками пьедестал.

Они изогнулись, чтобы удержаться на ногах. Однако менее ловкие из них, Биаджо ди Клиши и Джиованни Куро, выпустили из рук статую, которая всей тяжестью повалилась на бок. Уммалидо громко вскрикнул.

— Берегись! Берегись! — кричали вокруг, видя, какая опасность грозит патрону. С площади доносился страшный шум, из-за которого нельзя было разобрать голосов.

Уммалидо упал на колени, и его правая рука осталась придавленной статуей. Стоя так, на коленях, он не сводил глаз с руки, которую не в силах был вытащить, глаза его были полны ужаса и муки. Несколько капель крови оросило алтарь.

Его товарищи попытались поднять статую. Но дело оказалось нелегким. Уммалидо корчился от страшной боли. Стоявшие вблизи женщины содрогались от ужаса.

Наконец статуя была поднята, и Уммалидо вытащил свою руку, она была вся раздроблена и окровавлена и утратила всякую форму.

— Иди домой, живо! Иди домой! — кричали ему из толпы, толкая его к дверям церкви.

Какая-то женщина сняла с себя передник и предложила сделать ему перевязку. Уммалидо отказался. Ничего не говоря, он смотрел на кучку людей, которые жестикулировали и спорили около статуи.

— Моя очередь!

— Нет, нет! Очередь моя!

— Нет! Моя!

Чикко Поно, Маттиа Скафарола и Томмазо ди Клиши препирались между собой, чтобы занять место восьмого носильщика, вместо Уммалидо.

Он приблизился к спорившим. Его раздробленная рука свесилась вдоль туловища, другой рукой он прокладывал себе путь через толпу.

— Место принадлежит мне! — просто сказал он и подставил левое плечо, чтобы поддержать статую. Он свирепо стиснул зубы, стараясь заглушить адскую боль.

— Что ты хочешь делать? — спросил его Маттала.

— То, что угодно святому Гонзельво, — ответил он и вместе с другими принял участие в шествии.

Толпа изумленно глядела на него.

Во время процессии то один, то другой, видя рану, сильно кровоточившую и быстро черневшую, спрашивал:

— Умма, что это у тебя?

Он не отвечал. С трудом шел он вперед в такт музыки, с тяжелой головой, под широкими балдахинами, колыхавшимися на ветру. Толпа все росла.

На углу одной из улиц он вдруг упал. Святой на минуту остановился и закачался. Народ на несколько мгновений в смятении замер, но вскоре шествие возобновилось. Место выбывшего из строя носильщика занял Маттиа Скафарола. Двое родных подняли раненого и внесли в ближайший дом.

Анна ди Чеузо, старуха, сведущая в лечении ран, осмотрела обезображенную и окровавленную руку и покачала головой:

— Что тут поделаешь?

Тут она была бессильна со своим искусством.

Уммалидо, очнувшийся от обморока, продолжал упорно молчать. Он сидел и спокойно рассматривал свою рану. Рука висела с раздробленными костями. Очевидно, что она была навсегда потеряна.

Два-три старых крестьянина подошли посмотреть на нее. Каждый жестом или словом выразил ту же мысль.

— Кто понес святого? — спросил Уммалидо.

— Маттиа Скафарола, — ответили они.

— А теперь что там происходит? — спросил он снова.

— Вечерня с музыкой, — был ответ.

Крестьяне на прощание кивнули и ушли к вечерне. Из главного храма несся оглушительный трезвон…

Один из родных поставил перед раненым ведро с холодной водой, говоря:

— Суй туда руку. А мы пойдем. Слышишь, звонят к вечерне.

Уммалидо остался один. Трезвон усиливался, меняя темп. День близился к концу. Темнело. Оливковое дерево, раскачиваемое ветром, ударялось своими ветвями в низенькое оконце.

Уммалидо, сидя перед ведром, начал понемногу омывать в нем свою руку. По мере того как смывалась кровь и сгустки, становилось все очевиднее, как ужасна рана.

«Все пропало! — подумал Уммалидо. — Пропало! Святой Гонзельво, тебе приношу ее!..»

Он взял нож и вышел. На улице было пусто. Набожный народ толпился в церкви. Над домами плыли, точно бегущие стада, фиолетовые облака, озаренные сентябрьским закатом.

Столпившийся в церкви народ пел хором под звуки музыки с правильными паузами. От человеческих тел и зажженных свечей стояла невероятная духота. Серебряная голова святого Гонзельво сияла в вышине, словно маяк.

Уммалидо вошел. Среди всеобщего изумления он добрался до алтаря.

— Святой Гонзельво! Тебе приношу ее! — сказал он твердым голосом, держа в левой руке нож.

С этими словами он начал глубоко надрезать кисть правой руки. Пораженный народ был объят ужасом. Бесформенная рука с потоками крови стала отделяться от тела. Вот еще мгновение — она качается, связанная последними сухожилиями, и падает у подножия патрона в медную чашу, в которую собирались денежные приношения.

Тогда Уммалидо поднял окровавленный обрубок и снова повторил твердым голосом:

— Святой Гонзельво! Тебе приношу ее!..

Графиня Д’Амальфи Перевод Н. Бронштейна

I

Когда около двух часов пополудни дон Джиованни Уссорио собирался переступить порог дома Виолетты Кутуфа, на верхней площадке лестницы показалась Роза Катэна и, перегнувшись через перила, объявила тихим голосом:

— Дон Джиова, госпожа уехала.

Услышав неожиданную новость, дон Джиованни остолбенел, несколько минут стоял он, вытаращив глаза и широко раскрыв рот, и смотрел наверх, словно ожидая услышать разъяснение. Но Роза молчала и продолжала стоять на лестнице, теребя руками кончик передника и переминаясь с ноги на ногу.

— Но как? Как?.. — спросил он.

Затем поднялся на несколько ступеней, бормоча чуть слышно:

— Но как? Как…

— Что мне сказать вам, дон Джиова?.. Уехала!

— Но как?

— Право, не знаю, дон Джиова.

И Роза сделала несколько шагов по лестничной площадке, направляясь к двери покинутой квартиры. Это была худощавая женщина, с рыжеватыми волосами, ее лицо было покрыто веснушками. В ее больших серых глазах была какая-то особенная живость. Часть лица, между носом и губами, сильно выдавалась, придавая нижней его части сходство с обезьяньей мордой.

Дон Джиованни толкнул полуоткрытую дверь и вошел в первую комнату, затем во вторую и третью, быстро обежал всю квартиру и остановился в маленькой ванной. Необычная тишина почти пугала его, страшная грусть охватила его душу.

— Правда! Правда!.. — бормотал он, растерянно озираясь.

Мебель в ванной комнате стояла на обычных местах. Лишь на дальнем столике, на котором стояло круглое зеркало, недоставало хрустальных бокальчиков, черепаховых гребней, коробочек, щеточек, словом, всех тех вещиц, которые необходимы женщине, заботящейся о своей красоте. В углу стоял большой цинковый таз, похожий на цитру, в нем искрилась вода, слегка окрашенная розовой эссенцией. Вода издавала тонкий запах, который смешивался с запахом носящейся в воздухе пудры. Что-то чувственное было в этом запахе.

— Роза! Роза! — воскликнул дон Джиованни глухим голосом, чувствуя приступ невыразимого горя.

Женщина снова появилась.

— Расскажи, как это случилось! Куда она уехала? Когда приедет? И почему?.. — допрашивал дон Джиованни, комично и как-то по-детски скривив рот, словно желая удержать слезы или подавить подступавшие к горлу рыдания. Он схватил обе руки Розы и настаивал, чтобы она говорила, чтобы она объяснила ему все.

— Я не знаю, сударь… Сегодня утром она уложила платья в чемодан, велела позвать извозчика Леона и уехала, ничего не сказав. Что вы поделаете? Она вернется.

— Вернется? — протянул дон Джиованни, поднимая на нее глаза, из которых уже готовы были брызнуть слезы. — Она сказала тебе? Ну, говори же!

Он уже не говорил, а бешено кричал, чуть ли не грозил.

— Э-э… на самом-то деле она сказала мне: «Прощай, Роза. Мы больше не увидимся…» Но… разумеется… кто может знать?.. Всякое бывает.

Дон Джиованни при этих словах беспомощно опустился на стул и начал так горько рыдать, что женщина была почти растрогана.

— Дон Джиова… Ну что ж поделаешь?.. Разве нет других женщин на этом свете?.. Как по-вашему, дон Джиова, а?..

Но дон Джиованни не слушал. Он продолжал рыдать, как ребенок, спрятав лицо в переднике Розы Катэны, и все тело его вздрагивало от всхлипываний.

— Нет, нет, нет… Я хочу Виолетту! Хочу Виолетту!..

Роза не могла удержаться от улыбки, видя такое ребячество. Она начала гладить лысый череп дона Джиованни, бормоча слова утешения:

— Я отыщу вам Виолетту, я отыщу вам ее… Шшш… тише! Перестаньте плакать, дон Джиованни. Прохожие могут услышать. Как по-вашему, а?

Ласки и сочувствие Розы мало-помалу оказали свое действие: дон Джиованни перестал плакать и вытер передником глаза.

— Ох, ох, какое горе! — восклицал он, взглянув на цинковый таз, вода которого искрилась отражая солнечные лучи. — Ох, ох, какое горе! Ох!

Он обхватил руками голову и несколько раз покачал ею, как это часто делают посаженные в клетку обезьянки.

— Идите же, дон Джиованни, идите! — уговаривала Роза Катэна, ласково взяв его под руку и подталкивая его к выходу.

Запах в маленькой ванной усиливался. Множество мух с жужжанием кружилось около чашечки с остатком кофе. Отражение воды дрожало на стенах, как тонкая золотая сеть.

— Оставь все на своем месте! — распорядился дон Джиованни, едва сдерживая новый приступ слез, и спустился с лестницы, покачивая головой и размышляя над своей долей. У него были выпуклые красные глаза, какие обычно украшают головы непородистых собак. Его круглое тело, с выдающимся вперед животом, словно было нацеплено на две маленькие ножки, воткнутые в туловище. Лысый череп окаймляли длинные курчавые волосы, которые, казалось, росли не на голове, а на плечах, поднимаясь к затылку и вискам. У него была привычка ежеминутно поправлять растрепанные локоны руками, унизанными кольцами: эти кольца, дорогие и массивные, сверкали на всех пальцах руки, даже на большом; разрез рубашки на груди скрепляла сердоликовая запонка, величиной с ягоду земляники.

Выйдя на озаренную веселыми лучами солнца площадь, он почувствовал новый приступ непреодолимой грусти. Несколько уличных башмачников стояло возле своих стоек, они ели винные ягоды. Скворец в клетке беспрерывно насвистывал гимн Гарибальди, всякий раз начиная сначала с какой-то настойчивой меланхолией.

— Ваш слуга, дон Джиованни! — проговорил встретивший его дон Доменико Олива, снимая шляпу с известной неаполитанской вежливостью. Удивленный растерянным видом своего знакомого, дон Доменико немного посторонился и снова приветствовал его еще более вежливым жестом, сопровождаемым улыбкой. У него было необычайно длинное туловище, короткие ноги и, против его воли, насмешливое выражение лица. Пескарцы прозвали его коротконогим верзилой.

— Ваш слуга!

Дон Джиованни, которого и без того начинал сердить смех евших винные ягоды башмачников и свист скворца, после этого второго приветствия презрительно пожал плечами и пошел дальше, приняв это приветствие за насмешку.

Пораженный дон Доменико последовал за ним.

— Но… Дон Джиова!.. Слушайте, но…

Дон Джиованни не хотел слушать и быстрыми шагами приближался к своему дому. Продавщицы фруктов и башмачники долго смотрели им вслед, не понимая, зачем спешат эти два человека, несмотря на страшную жару.

Дон Джиованни дошел до дверей и, собираясь уже открыть ее, вдруг обернулся, пожелтев и позеленев от бешенства, как змея.

— Дон Домэ, дон Домэ, я расквашу тебе башку!

С этими словами он вошел в дверь и сердито захлопнул ее за собой. Изумленный дон Доменико остановился с открытым ртом. Затем повернул обратно, раздумывая, что бы это могло значить.

— Идите-ка сюда! Идите сюда! Я должен рассказать вам что-то интересное, — позвал его Маттео Вердура, один из башмачников.

— Что такое? — спросил, подходя к нему, коротконогий верзила.

— Вы ничего не знаете?

— Что такое?

— Ай-ай-ай! Вы еще ничего не знаете?

— Да что такое?

Вердура начал смеяться, заразив своим хохотом прочих башмачников, и все они несколько минут оглашали площадь своим хриплым забавным смехом.

— Заплатите три сольди за винные ягоды, если я скажу вам?

Скупой дон Доменико немного подумал, но любопытство взяло верх.

— Ладно, заплачу.

Вердура подозвал продавщицу и велел положить ему на стойку винных ягод.

— Эта синьора, — начал он, — которая жила там наверху, донна Виолетта, знаете?.. Из театра. Знаете?..

— Ну?

— Сегодня утром дала тягу. Ловко?

— Неужто правда?

— Истинная правда, дон Домэ.

— А, понимаю теперь! — воскликнул дон Доменико, который был сообразительным малым, и начал лукаво и злорадно улыбаться.

Желая отомстить дону Джиованни за оскорбление и вознаградить себя за потраченные три сольди, он быстро направился к казино, чтобы разгласить эту новость.

Казино, нечто вроде кофейни, стояло погруженное в тень, каким-то особенным запахом несло от пола, залитого водой и покрытого пылью. На одном стуле, свесив руки, храпел доктор Панцони. Барон Каппа, большой любитель хромых собак и девочек-подростков, скромно дремал над газетой. Дон Фердинанд Джиордано передвигал маленькие флаги по карте, изображавшей театр франко-прусской войны. Дон Сеттилио де Марини ожесточенно спорил с доктором Фиокка по поводу личности Пьетро Метастазио, увлекаясь собственным красноречием и уснащая свои речи цитатами. Нотариус Гайулли, не имея партнера, раскладывал на столике пасьянс. Дон Паоло Сеччиа быстрыми шажками вертелся вокруг квадратного биллиарда, чтобы вызвать пищеварение.

Дон Доменико Олива вошел с таким шумом, что все повернулись к нему, за исключением доктора Панцони, который продолжал покоиться в объятиях Морфея.

— Знаете? Знаете?

Дон Доменико горел таким желанием поделиться новостью и так запыхался, что первых слов его нельзя было разобрать. Окружившие его пескарцы насторожили уши, предвкушая услышать нечто такое, что даст обильную пищу их послеобеденному чесанию языком.

— Кто это привязал вам язык, дон Домэ? — нетерпеливо перебил его Паоло Сеччиа, который был туговат на одно ухо.

Дон Доменико повторил все с самого начала, более спокойно и внятно. Чего только он не наговорил! Он преувеличил гнев дона Джиованни Уссорио, прибавил невозможную отсебятину, захлебываясь собственными словами. — Знаете? Знаете?.. А кроме того… а потом еще…

Шум разбудил доктора Панцони, он открыл веки и, вращая своими огромными глазными яблоками, осовевшими от сна, и сопя носом, усыпанным чудовищной величины веснушками, проговорил, продолжая сопеть носом:

— Что такое? Что такое?

И, опираясь на палку, медленно поднялся и подошел к группе, чтобы послушать.

Теперь рассказывал барон Каппа, слюнявым ртом передавал он какую-то грязную сплетню о Виолетте Кутуфа. Вдруг в глазах внимательных слушателей забегали огоньки. Зеленоватые глазки дона Паоло Сеччиа заискрились, словно смоченные влагой. Конец рассказа заглушил дружный хохот.

Доктор Панцони, стоя, снова задремал. Сон, тяжелый, как смерть, вечно витал вокруг его ноздрей. Он долго еще стоял среди комнаты, свесив голову на грудь, в то время как его приятели разбрелись по всему городу, чтобы рассказать новость, перенося ее из одного семейства в другое.

И раздутая новость не замедлила стать достоянием всей Пескары. К вечеру, вместе со свежим морским ветерком и появлением нарастающей луны, все обыватели высыпали на улицы и площади. Началась нескончаемая болтовня. Имя Виолетты Кутуфа обошло все уста. Дон Джиованни Уссорио не показывался.

II

Виолетта Кутуфа приехала в Пескару в январе, во время карнавала, вместе с оперной труппой. Она выдавала себя за гречанку из Архипелага и говорила, что пела в театре на острове Корфу в присутствии короля эллинов и будто бы свела с ума какого-то английского адмирала, который влюбился в нее. Это была тучная женщина с белой кожей. У нее были очень полные руки, испещренные маленькими розовыми ямочками, которые бросались в глаза при каждом ее движении, эти ямочки и прочие прелести молодого тела придавали ее дородности особую свежесть и привлекательность. Очертания лица были немного вульгарны, глаза — каштановые, полные неги. Нос не изобличал ее греческого происхождения, он скорее был похож на короткий пенек с двумя широкими отверстиями. Голову украшали роскошные черные волосы. Говорила она с мягким акцентом, отчетливо выговаривая каждое слово и почти не переставая смеяться. Порой ее голос становился вдруг хриплым.

Когда труппа приехала, пескарцев охватило волнение ожидания. Иностранные певцы поражали их своими странными жестами, походкой, одеждой, каждой мелочью. Но лицом, на котором сосредоточилось всеобщее внимание, была Виолетта Кутуфа.

Она носила какую-то темную курточку, отороченную мехом, с золотыми застежками, на голове была меховая шапка, надетая немного набок. Она всегда ходила одна, проворно семеня ногами, заходила в лавки, жаловалась на недоброкачественность товаров, относилась с недоверием к лавочникам и, ничего не покупая, уходила, вполголоса распевая веселую песенку.

На улицах, на площадях, на всех стенах огромные, написанные от руки афиши, возвещали о прибытии графини д’Амальфи. Имя Виолетты Кутуфа было выведено красными буквами. Пескарцы сгорали от любопытства. Наконец наступил ожидаемый вечер.

В театр была превращена зала старого военного госпиталя, находившегося на краю города, по направлению к морю. Зала была низкая, узкая и длинная, как коридор, деревянная эстрада, оклеенная цветной бумагой, на несколько вершков поднималась над полом, вдоль стен были расставлены помосты, сооруженные из досок, на них были водружены трехцветные флаги, украшенные фестонами. На занавесе работы Кукуччито, сына Кукуччито, были изображены Трагедия, Комедия и Музыка, которые, обнявшись, как три грации, летели над понтонным мостом, под которым протекала темно-синяя речка Пескара. Взятые из церкви стулья занимали первую половину партера, а во второй были расставлены скамьи, взятые из школы.

К шести часам вечера на площади заиграл городской оркестр, он обошел город и остановился возле театра. Бравурный марш оказал возбуждающее действие на всех обывателей. Дамы в своих чудных шелковых платьях дрожали от нетерпения. Зала быстро наполнялась. Помосты и стулья украсились цветником благородных дам и девиц. Сентиментальная и бледная Теоделинда Помаричи сидела рядом с мужеподобной Ферминой Мемма. Сестры Фузилли, приехавшие из Кастелламаре, крупные девицы с черными глазами, одетые в одинаковые розовые платья, одинаково причесанные, с одинаковыми косами за спиной, громко смеялись и жестикулировали. Эмилия д’Аннунцио водила по сторонам своими прелестными карими глазами с видом бесконечной скуки. Марианна Картэзе подавала веером какие-то сигналы сидевшей впереди донне Ракеле Профета. Донна Ракеле Буччи беседовала с донной Ракеле Корабба на тему о говорящих столиках и духах. Две учительницы дель Гадо, одетые в пестрые шелковые платья со старомодными мантильями, были, очевидно, недовольны и молчали, быть может, под впечатлением новизны обстановки, а быть может, раскаиваясь, что пришли послушать эту скверную оперу. Костанца Лесбии, худая блондинка, непрерывно кашляла и куталась в красную шаль.

Первые ряды партера заняла местная знать. Впереди всех сидел дон Джиованни Уссорио, с чисто выбритым лицом, в великолепных брюках с белыми и черными квадратиками, в чистом суконном сюртуке и с высокого качества драгоценностями на пальцах и рубашке. Дон Антонио Браттелла, член марсельского ареопага, человек, из всех пор которого струилась важность, даже из мочки левого уха величиной с недозрелый абрикос, рассказывал высоким голосом содержание лирической драмы Джиованни Перуццини, слова, выходя из его рта, приобретали округленность красноречия Цицерона. Прочие сидели на своих стульях и с большим или меньшим волнением ожидали начала спектакля. Доктор Панцони тщетно боролся с чарами сна, и от времени до времени у него вырывалось храпение, которое сливалось со звуками прелюдирующих инструментов.

— Ш-ш!.. Ш-ш!.. Ш-ш-ш…

В театре водворилась глубокая тишина. При поднятии занавеса сцена была пуста. За кулисами слышались звуки виолончели. Но вот вышла Тильде и спела свою арию. Затем вышел Серторио и тоже пропел арию. Потом явилась группа воспитанников и друзей и что-то пропела хором, после чего Тильде подошла к окну и тихо запела:

Как медленно тянется время,

Минуты счастливой я жду…

В публике началось движение, так как после этой арии должен был начаться любовный дуэт. Тильде, первое сопрано, была не первой молодости, на ней было голубое платье, белокурые волосы недостаточно прикрывали ее череп, напудренное лицо напоминало посыпанную мукой сырую котлету, выглядывавшую из-под льняного парика.

Вошел Эджидио, молодой тенор. Необычайно выгнутая грудь и немного короткие ноги придавали ему сходство с ложкой с двумя ручками, на которую была надета общипанная телячья голова, какую часто можно видеть в витринах мясных лавок.

Тильде! Уста онемели твои,

В землю опущены глазки,

О, почему не встречаю я здесь

Нежной приветливой ласки?

И почему твоя ручка дрожит?..

О, говори же, родная…

Тильде с большим чувством отвечала:

В этот торжественный миг лишь одно

Можно ответить: не знаю…

Мелодия дуэта становилась все нежнее и нежнее. Все дамы облокотились на перила помостов и внимательно слушали, их лица, отражающие зеленый цвет флагов, побледнели.

О, если Тильде отвергла меня,

Смерть мне покажется раем!..

Тильде ушла, вошел герцог Карниоли толстый, свирепый, косматый, как это приличествует баритону. Он пел по-флорентийски, переводя дыхание на букве «б» и совершенно проглатывая ее.

Знаешь ли ты, что блаженство любви

В брачную цепь превратится?

Но, когда он в своей арии упомянул о графине д’Амальфи, в публике пробежал шепот. Выхода графини ждали с нетерпением.

— Когда ей выходить? — спросил дон Джиованни Уссорио своего соседа дона Антонио Браттелла.

— О, Боже мой, дон Джиова! Как, вы не знаете? Во втором акте! Во втором акте! — ответил дон Антонио, и ответ его как будто упал с высоты.

Арию Сертория прослушали с явным нетерпением. Занавес опустился при слабых аплодисментах. Так начался триумф Виолетты Кутуфа. Оживленный разговор слышался в партере и на помостах, а из-за занавеса доносился стук молотков. Эта невидимая работа за сценой усиливала томление ожидания.

Когда занавес поднялся, все словно окаменели. Декорации казались великолепными. В перспективе виднелись три ярко освещенные арки, причем средняя упиралась в волшебный сад. Там и сям стояли коленопреклоненные пажи. На сцену с нервной торопливостью вышла графиня д’Амальфи, одетая в красное бархатное платье с длинным шлейфом, с оголенными до плеч руками и раскрасневшимся лицом.

Был опьяняющий вечер, и страстью,

Пылким желаньем любить он наполнил меня…

Голос у нее был неровный, порой резкий, но сильный и очень высокий. После нежного мяуканья Тильде он произвел сильное впечатление на публику, которая сейчас же разделилась на две партии: женщины стояли за Тильде, а мужчины — за Леонору.

Перед моей красотой устоять —

Вовсе не легкое дело…

В позе, в жестах, в походке Леоноры было что-то вызывающее, что опьяняло и зажигало холостяков, привыкших к пассивной продажной любви Сан-Агостинского предместья, и супругов, которых не удовлетворяли супружеские ласки. Все пожирали глазами певицу, следили за каждым движением ее полных белых плеч, за ямочками ее рук, которые, казалось, смеялись во время игры Леоноры.

Конец арии заглушили бурные аплодисменты. После притворного обморока графини у ног герцога Карниоли начало дуэта и все дальнейшие сцены вызывали аплодисменты. В зале сгустилась жара: на помостах замелькали веера, и за этим мельканием то исчезали, то вновь показывались лица женщин. Когда графиня стояла, опершись о колонну, в томной созерцальной позе, озаренная лунным светом бенгальского огня, в то время как Эджидио пел сладким голосом романс, дон Антонио Браттелла громко сказал:

— Великая актриса!

Дон Джиованни Уссорио, под влиянием внезапно нахлынувших чувств, начал один аплодировать. Прочие потребовали, чтобы он замолчал и не мешал слушать, и дон Джиованни сконфуженно замолк.

Все говорит здесь о любви:

Луна, зефир, светила, море…

Головы слушателей закачались в такт мелодии Петреллы, хотя голос Эджидио был не особенно приятный, их глаза горели восторгом, хотя свет луны застилался дымом и был желтоват. Но когда, после контраста страсти и обольщения, графиня д’Амальфи, направляясь в сад, запела романс, который заставил задрожать души пескарцев, экстаз слушателей достиг такой степени, что многие подняли головы и запрокинули их немного назад, как бы испуская трели вместе с исчезавшей в цветах сиреной.

Готова лодка… о, приди!

Любить мы будем на просторе.

В этот момент Виолетта пронзила сердце дона Джиованни Уссорио, который, будучи весь охвачен музыкальным и любовным пылом, кричал, не переставая:

— Браво!.. Браво!.. Браво!..

— Смотрите, смотрите, как неистовствует Уссорио! — громко сказал дон Паоло Сеччиа. Все дамы сердито взглянули на Уссорио. Учительницы дель Гадо перебирали под мантильями четки. Только сестры Рузилли по-прежнему сохранили веселое настроение и болтали, качая раскрасневшимися лицами, отчего их косы извивались, как змейки.

В третьем акте ни предсмертные вздохи Тильде, которой покровительствовали женщины, ни проницательность Сертория и Карниоли, ни народные песенки, ни монолог меланхолического Эджидио, ни веселый хор кавалеров и дам не могли отвлечь публику от пережитого очарования. — Леонора! Леонора!..

И Леонора выходила на вызовы из-за занавеса, под руку с графом ди Лара. Триумф ее достиг апогея.

Теперь на ней было фиолетовое платье, украшенное серебряными галунами и огромными застежками. Она повернулась к первым рядам и откинула ногой шлейф, показав при этом голую ножку. Затем, уснащая слова двусмысленными жестами и кокетливыми улыбочками, запела веселую комическую арию:

Я — мотылек, резвящийся в цветах…

Какой-то дикий бред охватил публику при первых звуках этой известной арии. Графиня д’Амальфи, чувствуя, что на нее устремлены пылкие и страстные взгляды мужчин, воодушевилась и стала петь еще обольстительнее, ее голос достиг необычайной высоты. Ее открытое горло, украшенное ожерельем Венеры, трепетало от трелей.

Я — пчелка: я питаюсь лишь цветами

И пью прозрачную лазурь небес…

Дон Джиованни Уссорио, пронзенный стрелой Амура, не спускал с нее глаз, которые, казалось, вот-вот выскочат из орбит. У барона Каппа потекли от восторга слюнки. Дон Антонио Браттелла, член марсельского ареопага, пыхтел, пока, наконец, не произнес:

— Необычайно!!!

III

Так Виолетта Кутуфа завоевала Пескару.

Более месяца представления оперы Петреллы шли с возраставшим успехом. Театр был всегда битком набит. После каждой арии бешено вызывали Леонору. Свершилось необыкновенное чудо: все население Пескары было охвачено какой-то музыкальной манией, вся пескарская жизнь, казалось, замкнулась в заколдованном кругу одной мелодии о резвящемся в цветах мотыльке. Эта мелодия повторялась всюду в течение всего дня на всякий манер, в разнообразных вариациях, на всевозможных инструментах, с неослабевающим рвением. И образ Виолетты Кутуфа сливался с этой мелодией, как, да простит мне Господь, звуки органа с представлением о рае. Музыкальность, вообще свойственная от природы потомкам римлян, превратилась теперь в какую-то безграничную экспансивность. Уличные мальчишки насвистывали излюбленный мотив, все музицирующие дилетанты подбирали его. Донна Лизетта Мемма с утра до ночи играла эту арию на фортепиано, дон Антонио Браттелла наигрывал ее на флейте, дон Доменико Квакино — на кларнете, священник, дон Джакомо Палуши — на своем старинном спинетте, дон Винченцио Рапаньетта — на виолончели, дон Винченцио Раниери — на трубе, дон Никола д’Аннуцио — на скрипке. От бастионов до Сан-Агостинского арсенала, от речки Пескары до Доганы слышались разноголосые звуки всех существовавших в стране инструментов. После полудня вся страна, казалось, превращалась в какой-то огромный санаторий неизлечимо больных психопатов. Даже точильщики ножей старались звуками от трения железа и оселка подражать ритму романса.

Наступила Масленица. Театральный зал был предоставлен народным увеселениям.

В четверг Сырной недели около десяти часов вечера зала была освещена стеариновыми свечами, в воздухе стоял запах мирт, зеркала усиливали свет. Маски входили большими группами. Преобладали полишинели. На эстраде, покрытой зеленым сукном и усыпанной звездами из серебряной бумаги, заиграл оркестр. В эту минуту вошел в зал дон Джиованни Уссорио.

Он нарядился испанским грандом и изображал графа Лара. Голубой берет с длинными белыми перьями прикрывал его лысину. На плечах развевалась маленькая красная бархатная мантия с золотой каймой. Этот костюм еще больше выставлял на вид его выдающийся вперед живот и маленькие ножки. Его волосы, умащенные благовонной мазью, были похожи на бахрому, искусно пришитую вокруг берета, и казались черней обыкновенного.

Какой-то надоедливый полишинель, проходя мимо него, завизжал неестественным голосом:

— Мамочка моя!

И так комично притворился испуганным испанской фигурой дона Джиованни, что все окружающие разразились хохотом. Чиккарика, которая в своем черном домино напоминала прелестный живой цветок, так захохотала, что чуть не упала на руки двум оборванцам-арлекинам.

Дон Джиованни обиделся и поспешил затеряться в толпе. Он искал Виолетту Кутуфа. Насмешливые шутки всех этих масок преследовали его и были ему неприятны. Вдруг он столкнулся с другим испанским грандом, другим графом Кара. Он узнал дона Антонио Браттелла и был уязвлен в самое сердце. Между ними уже возгоралось соперничество.

— Чего стоит шишка? — ядовито запищал дон Донато Брандимарте, намекая на мясистый нарост, обезображивавший левое ухо члена марсельского ареопага.

Дон Джиованни злорадно засмеялся. Два соперника оглядели друг друга с ног до головы, все время они старались держаться вблизи друг от друга, слоняясь среди толпы.

Около одиннадцати часов в толпе пробежало какое-то волнение. Входила Виолетта Кутуфа.

Она была в черном домино с длинным красным капюшоном и красной маской на лице. Сквозь тонкую вуаль виднелся круглый белый подбородок и толстые красные губы. Ее глаза, удлиненные косым разрезом маски, казалось, смеялись.

Все тотчас узнали ее, и у всех точно выросли крылья, когда она вошла. Дон Антонио Браттелла жеманно подошел с одной стороны. С другой подошел дон Джиованни. Виолетта Кутуфа бросила быстрый взгляд на бриллианты, сверкавшие на пальцах последнего. Затем взяла под руку ареопагита, засмеялась и пошла развалистой походкой. Ареопагит начал шептать ей на ухо свои обычные напыщенные глупости, он называл ее графиней и вставлял в свою речь лирические отрывки стихов Джиованни Перуццина. Она смеялась, опиралась на него всей тяжестью, висела на его руке, ее забавляло ухаживание этого глупого и тщеславного господина. Ареопагит, повторяя слова графа Лара из мелодрамы Петреллы, тихо пропел:

— Итак, могу ли я питать наде-е-ежду?

Виолетта Кутуфа ответила словами Леоноры:

— Кто запретит вам сметь?.. Прощайте.

И, увидев стоящего неподалеку дона Джиованни, она оторвалась от очарованного ею кавалера и подошла к Уссорио, который все время следил за ними глазами, полными зависти и отчаяния, путаясь среди танцующих пар.

Дон Джиованни затрепетал, как юноша при первом взгляде обожаемой женщины. Затем, охваченный тщеславным порывом, потащил певицу танцевать. Он печально кружился по залу, уткнув нос в грудь женщины, за его плечами порхала испанская мантия, перья поднимались кверху, ручьи пота, смешиваясь с косметической мазью, текли по вискам. Наконец, выбившись из сил, он остановился и зашатался от головокружения. Его поддержали две руки, и чей-то насмешливый голос проговорил над самым ухом:

— Дон Джиова, переведите дух!

Это был голос ареопагита, который, в свою очередь, потащил красавицу танцевать.

Он вертелся, уткнув левую руку в бок, топая ногами в такт, стараясь казаться легким и нежным, как перышко, он танцевал с такой потешной грацией, с такими обезьяньими ужимками, что вокруг него с хохотом столпились полишинели.

— Господа, платите по сольди!

— Смотрите, господа: вот польский медведь, который пляшет, что твой христианин.

— Кому угодно шишек? Кто хочет шишек?

— Глядите! Дивитесь! Орангутанг!

Дон Антонио весь дрожал от негодования, но продолжал танцевать.

Вокруг него кружились другие пары. Зала была полна самого разнообразного люда, среди этой невообразимой духоты, среди миртовых фестонов ярким огнем пылали свечи. Весь этот многоцветный круговорот отражался в зеркалах.

Чиккарина, дочь Монтанья, дочь Суриано, сестры Монтанаро то появлялись, то исчезали, озаряя толпу лучами своей свежей плебейской красоты. Донна Теодолинда Помаричи, высокая и стройная, одетая мадонной, в голубом поношенном платье, неслась по залу, как сомнамбула, волосы, перехваченные кольцеобразным гребнем, развевались по ее плечам. Костанцелла Каффэ, самая энергичная и неутомимая среди танцевавших и самая белокурая из всех присутствующих, с быстротой молнии порхала от одного конца залы к другому. Амалия Солофра, с огненно-рыжими волосами, одетая деревенской молодухой, поразила всех своим смелым нарядом: ее шелковая юбка держалась только на одних лентах, проходивших между лопатками и грудями, так что во время танца виднелись темные пятнышки под мышками. На Амалии Галиано, косоглазой красавице, был волшебный наряд, она изображала гроб, шествующий в вертикальном положении. Какое-то опьянение заразило всех этих девушек Горячий и густой воздух приподнимал их настроение, точно поддельное вино. Лавровые и миртовые ветви пропитывали воздух каким-то особенным, церковным запахом.

Музыка умолкла. Публика начала подниматься по ступеням, ведущим в салон, где продавались прохладительные напитки.

Дон Джиованни Уссорио направился к столу. Ареопагит, желая показать, что заключил с певицей близкую дружбу, наклонялся к ней, шептал что-то на ухо и начинал смеяться. Дона Джиованни больше не беспокоил соперник.

— Пойдемте, графиня? — проговорил он, церемонно протягивая руку.

Виолетта согласилась. Они поднялись на ступеньки, а за ними медленно поплелся дон Антонио.

— Я люблю вас! — рискнул признаться дон Джиованни, придавая своему голосу страстный оттенок первого любовника драматической труппы Киэти.

Виолетта Кутуфа не ответила. Она с любопытством смотрела на давку возле буфета Андреуччио, который отпускал напитки, выкрикивая цену высоким голосом, словно на сельской ярмарке. У Андреуччио была внушительных размеров голова, совершенно гладкий череп и горбатый нос, доходивший до верхней губы. Маски ели и пили с зверской жадностью, осыпая свои костюмы крошками сладких пирожков и обливая их каплями лимонада.

— Прикажете, сударь? — закричал Андреуччио, увидя дона Джиованни.

Дон Джиованни был очень богат, вдов и не имел родных, поэтому все ухаживали за ним и льстили ему.

— Поужинать! — ответил он. — Но!..

Он сделал выразительный жест, означавший, что на стол должно быть подано нечто необычайно редкостное.

Виолетта Кутуфа уселась, ленивым жестом сняла с лица маску и немного распахнула домино на груди. Из-под красного капюшона показалось ее вызывающее лицо, раскрасневшееся от духоты. За отворотом домино мелькнуло розовое трико, создававшее иллюзию живого тела.

— С вашего позволения! — воскликнул привлеченный блюдом сочных раковых шеек дон Помпео Нерви, останавливаясь перед накрытым столом и садясь за него.

К ним присоединился дон Тито Сиери и бесцеремонно занял место за столом, затем подошел дон Джустино Франко вместе с доном Паскалем Вирджилио и доном Федерико Сиколи. Пришлось удлинить стол. Дон Антонио Браттелла долго шатался из угла в угол и в конце концов тоже подсел к ним. Все эти господа были обычными сотрапезниками дона Джиованни, они образовали вокруг него род свиты льстецов, подавали за него голоса в коммуну, смеялись при всякой его остроте и звали его принципалом.

Дон Джиованни всех их представлял Виолетте Кутуфа. Паразиты принялись за еду, наклонив к блюдам свои прожорливые рты. Всякое слово, всякая фраза дона Антонио Браттеллы встречались враждебным молчанием, тогда как всякому слову и всякой фразе дона Джиованни аплодировали, сочувственно улыбаясь или кивая в знак одобрения головой. Дон Джиованни торжествовал среди своей свиты. Виолетта Кутуфа явно благоволила к нему, так как чуяла золото, она совсем сняла с себя капюшон, волосы ее в беспорядке рассыпались по лбу и затылку, и она отдалась природной веселости, немного крикливой и ребяческой.

Вокруг них продолжала двигаться разношерстная толпа. Посреди комнаты три или четыре арлекина расхаживали по полу на руках и ногах или же кружились, как большие жуки. Амалия Солофра с оголенными красными до локтей руками, стоя на стуле, изображала барабанный бой. Под ее ногами какая-то пара танцевала деревенскую пляску, испуская короткие крики, а группа юношей стояла возле нее и, подняв глаза, смотрела на девушку чувственными взорами. По временам из нижней залы доносился голос дона Фернандо Джиордано, который дирижировал кадрилью:

— Balancez! Tour de me! Ronde a gauche!

Постепенно стол Виолетты Кутуфа растянулся на всю комнату. Дон Нереа Пика, дон Себастиано Пика, дон Гризостомо Троило и другие из уссорианской свиты присоединились к пирующим, а под конец появились еще дон Чирилло д’Амелио, дон Камилло д’Анджело, дон Рокко Маттаче. Посторонние стояли вокруг них и смотрели бессмысленным взором на блюда. Женщины завидовали. Время от времени за столом подымался взрыв хриплого хохота под хлопание пробок и шипение проливающего вина.

Развеселившийся дон Джиованни начал обрызгивать напитками своих сотрапезников, особенно лысых, чтобы заставить Виолетту смеяться. Паразиты подымали обрызганные лица и со смехом приветствовали шутки принципала, продолжая жевать под душем белых брызг. Но дон Антонио Браттелла начал сердиться и хотел уйти. Все прочие подняли его на смех, блея, как бараны.

— Останьтесь, — сказала Виолетта.

Дон Антонио остался и провозгласил тост в стихах.

Полупьяный дон Федерико Сиколи высоким голосом провозгласил за процветание Виолетты и дона Джиованни тост, в котором упоминалось о свадебных факелах и счастливом брачном союзе. Это был длинный и худой мужчина, желтый, как восковая свеча. Он жил тем, что сочинял свадебные песни, стихи в честь именинников и хвалебные гимны для церковных торжеств. Теперь, когда он изрядно выпил, рифмы, старые и новые, в беспорядке срывались с его губ. Наконец, не будучи в состоянии держаться прямо, он согнулся, как надломленная свеча, и умолк.

Виолетта Кутуфа не переставала хохотать. Вокруг пирующих собралось много зрителей.

— Пойдем, — предложила, наконец, Виолетта, снова надевая маску и капюшон.

Дон Джиованни, дойдя до высоты своего любовного экстаза, весь побагровевший и потный, взял ее под руку. Паразиты допили свои бокалы и в беспорядке последовали за этой парочкой.

IV

Несколько дней спустя, Виолетта Кутуфа заняла квартиру в одном из домов дона Джиованни на городской площади, дав этим обильную пищу для пескарских сплетен. Оперная труппа уехала в Бриндизи без графини д’Амальфи. В течение всего Великого поста пескарцы только и делали, что сплетничали. Каждый день какая-нибудь новость кружила по городу, и каждый день народная фантазия создавала какую-нибудь пикантную подробность.

Дом, где жила Виолетта Кутуфа, стоял в Сан-Агостинском квартале, против дворца Брины и близ дворца Меммы. Каждый вечер окна ее квартиры были ярко освещены, и под ними собирались зеваки.

Виолетта принимала визитеров в комнате, оклеенной французскими обоями, на которых были изображены сцены из мифологии. По бокам маленького камина стояли два толстобрюхих комода стиля XVII в. У противоположной стены, между двумя портьерами из желтой материи, стояла кушетка, обитая такой же материей. На камине, между двумя золочеными канделябрами, возвышалась небольшая гипсовая статуя Венеры Медицейской. На комодах стояли фарфоровые вазочки, букет искусственных цветов под хрустальным колоколом, корзинка с восковыми цветами, деревянный швейцарский домик, осколок глыбы квасцов, несколько раковин и кокосовых орехов.

Первое время мужчины, под влиянием какой-то стыдливости, не решались подняться в квартиру певицы. Но мало-помалу эта нерешительность исчезла. Даже более знатные и семейные люди нередко собирались в маленьком салоне Виолетты Кутуфа, они ходили к ней с каким-то трепетом и с тайным наслаждением, как будто совершали маленькую измену своим женам или шли в место сладостного греха. Они соединялись в маленькие группы по два, по три человека, заключали между собой союз для большей уверенности и для собственного оправдания, они принужденно смеялись и для храбрости подталкивали друг друга локтями. Но свет из окон, звуки фортепиано, пение графини д’Амальфи и аплодисменты гостей быстро соблазняли их, они вытягивали грудь, подымали голову, как юнцы, и решительно поднимались по ступеням, придя к тому заключению, что пора, наконец, насладиться жизнью и сорвать цветы удовольствия.

Но приемы Виолетты не выходили из рамок строгого приличия и носили почти официальный характер. Виолетта вежливо принимала новых посетителей и угощала их водой с сиропом и наливками. Новые гости чувствовали себя немного смущенными, они не знали, как им держаться, где сесть, что говорить. Беседовали о погоде, делились политическими новостями, говорили о великопостных проповедях и на прочие обыденные и скучные темы. Дон Джузеппе Постильонэ говорил о кандидатуре на испанский трон наследника Гогенцоллернов, дон Антонио Браттелла любил спорить о бессмертии души и прочих возвышенных материях. Ученость ареопагита была необычайно велика. Он говорил медленно и витиевато, а иногда быстро произносил какое-нибудь мудреное и трудное слово, проглатывая несколько слогов.

Дон Джиованни Уссорио, неизменный гость Виолетты, держал себя хозяином, он то и дело подходил к Виолетте и, чтобы показать свою близость к певице, шептал ей что-нибудь на ухо. Водворялось многозначительное молчание: дон Гризостомо Троило начинал сопеть носом, а дон Федерико Сиколи кашлял, как чахоточная мартышка, поднося обе руки ко рту и ворочаясь в своем кресле.

Певица оживляла беседу, рассказывая о своих триумфах в Корфу, Анконе и Бари. Мало-помалу она увлекалась и давала волю своей фантазии, с благоразумными умалчиваниями она говорила о любви к ней князей, о благосклонности королей, о различных любовных приключениях, она вызывала в своей памяти все, что когда-либо читала, очевидно, полагаясь на доверчивость слушателей. Дон Джиованни смотрел на нее глазами, полными беспокойства, почти тревоги, испытывая какое-то особенное возбуждение, смешанное со смутными ощущениями ревности.

Наконец, Виолетта прерывала свой рассказ, улыбаясь глупой улыбкой.

Когда беседа надоедала, Виолетта садилась за фортепиано и начинала петь. Все слушали с глубоким вниманием и, когда она кончала, аплодировали.

Затем выступал ареопагит с флейтой. При первом же звуке слушателями овладевала бесконечная меланхолия. Все сидели, опустив голову, почти свесив ее на грудь, с выражением страдания.

Наконец гости начинали расходиться. Пожимая при прощании руку Виолетты, они потом чувствовали какой-то острый запах мускуса, который некоторое время оставался на их пальцах, этот запах немного возбуждал их. На улице они собирались в кружок, вели между собой двусмысленные разговоры и возбуждались, стараясь вообразить себе скрытые формы певицы, если кто-нибудь шел мимо них, они понижали голос или умолкали. Затем медленно переходили к двору Брины, на противоположную сторону площади. Там они начинали засматривать в еще освещенные окна Виолетты. Мимо оконных рам пробегали неясные тени. Вот в каком-нибудь окне исчезал свет, озарявший две или три комнаты, и появлялся в последней комнате, освещая последнее окно. Спустя немного, какая-то фигура направлялась запирать двери. Подсматривающим казалось, что они узнают фигуру дона Джиованни, и они снова начинали разговаривать, хихикая, подталкивая друг друга и жестикулируя. Дон Антонио Брателла, быть может, благодаря особенному освещению городских фонарей, казался зеленого цвета. Постепенно паразиты расходились, чувствуя озлобление к певице, которая так деликатно общипывала их амфитриона. Они боялись, что обильным угощениям грозит опасность. Дон Джиованни уже стал менее щедрым на обеды.

— Нужно открыть глаза этому бедняге… Авантюристка!.. Н-да! Она способна женить его на себе. Разве нет? А после такого скандала…

— Конечно! Конечно! Нам нужно подумать! — соглашался дон Помпео Нерво, покачивая своей большой телячьей головой.

Дон Нерсо Пика предлагал всякие средства, придумывал хитрые планы, это был благочестивый человек и мастер сеять вражду.

И заговорщики шли дальше, циничные фразы снова сыпались из их пошлых ртов.

Была весна, деревья городского сада благоухали и, колыхаясь, наклоняли к ним свои цветущие вершины, а в ближайших переулках заманчиво мелькали тени проституток…

V

Когда дон Джиованни Уссорио, узнав от Розы Катэны об отъезде Виолетты Кутуфа, вернулся в свой вдовий дом и услышал, как его попугай напевал арию о мотыльке и пчелке, тяжелая грусть снова закралась в его сердце.

Стеклянную веранду озаряла полоса солнечных лучей. Сквозь окна веранды виднелся спокойный сад, в котором в изобилии цвели гелиотропы. На рогоже спал лакей, прикрыв лицо соломенной шляпой.

Дон Джиованни не разбудил лакея, он устало поднялся по лестнице, пристально смотря на ступени, вздыхая и не переставая бормотать:

— Ох, какое несчастье! Ох, ох, какое несчастье!

Добравшись до своей спальни, он бросился на постель лицом в подушку и снова начал рыдать. Затем поднялся и сел. Была величественная тишина. Достигавшие окон деревья сада чуть-чуть колыхались среди царившего покоя. В окружающих предметах не было ничего особенного. Это почти удивило его.

Он начал размышлять. Долго он припоминал поступки, жесты, слова и малейшие намеки беглянки. Ее фигура стояла перед ним как живая. При каждом воспоминании тоска его возрастала, наконец, его мозгом овладело какое-то отупение.

Почти неподвижно сидел он на постели, глаза его покраснели, виски почернели от краски волос, смешавшейся с потом, на лице вдруг показались глубокие морщины. В один час он постарел на десять лет и казался смешным и в то же время жалким.

Первым навестил его дон Гризостомо Троило, узнавший о новости. Это был пожилой человек маленького роста, с круглым распухшим лицом, с острыми и тонкими усами, нафабренными так, что они были похожи на две иглы.

— Ну, дон Джиованни, что это значит? — спросил он.

Дон Джиованни не отвечал, он пожал плечами, словно отвергая все утешения. Тогда дон Гризостомо начал ласково успокаивать его, избегая говорить о Виолетте Кутуфа.

Явился и дон Чирилло д’Амелио с доном Нерсо Пика. Оба вошли с торжествующими минами.

— Видишь? Видишь, Джиованни? Мы говорили! Мы говорили!

Оба говорили в нос и нараспев, так как, принадлежа к духовному обществу Святых Тайн, всю жизнь пели под звуки органа. Они начали безжалостно нападать на Виолетту.

Терзаемый тоской, дон Джиованни пытался жестом остановить их, чтобы не слышать этих позорных обвинений. Но те не унимались. В это время пришли дон Паскале Вирджинио, дон Помпео Нерви, дон Федерико Сиколи, дон Тито де-Сиери, словом, сразу почти все паразиты. Согласно уговору, они были беспощадны. «Виолетта Кутуфа отдавалась Тицию, Кайю, Семпронию… Это верно! Верно!» Они упоминали даже о подробностях, точно называли места свиданий.

Теперь дон Джиованни слушал, глаза его горели, он желал знать все, снедаемый ужасным любопытством. Эти разоблачения вместо того чтобы охладить, давали пищу его сластолюбию. Виолетта казалась ему еще прекраснее, еще желаннее, и он чувствовал приступы бешеной ревности, смешанной с болью. Внезапно эта женщина всплыла в его памяти в самой соблазнительной позе, от созерцания которой у него закружилась голова.

— О, Боже! О, Боже! Ох! Ох!

Он снова начал рыдать. Все переглянулись и начали смеяться. И правда, скорбь этого жирного, лысого и безобразного человека казалась неестественной и смешной.

— Убирайтесь прочь! — лепетал сквозь слезы дон Джиованни.

Дон Гризостомо Троило вышел первым. Прочие последовали его примеру, продолжая болтать на лестнице.

С наступлением вечера покинутому стало немного легче.

— Можно войти, дон Джиованни? — спросил у входа женский голос.

Дон Джиованни узнал Розу Катэну и почувствовал инстинктивную радость. Он побежал открыть ей дверь, и в полумраке комнаты показалась Роза Катэна.

— Войди! Войди! — проговорил он.

Он усадил ее возле себя, заставлял ее говорить, задавал ей тысячи вопросов. Ему казалось, что он меньше страдает, слушая этот знакомый голос, который почему-то напоминал ему голос Виолетты. Он взял ее за руки.

— Ты причесывала ее? Это правда?

Он гладил ее грубые руки, закрывая глаза и думая о распущенных волосах, которых столько раз касались эти руки. Роза сначала ничего не понимала, она размышляла о внезапной нежности дона Джиованни и осторожно отняла свои руки, говоря двусмысленные слова и смеясь.

— Нет, нет! — шептал дон Джиованни. — Тише!.. Так правда? Ты ее причесывала? Ты ее мыла? Правда?..

Он начал целовать руки Розы, те руки, которые причесывали, мыли и одевали Виолетту. Он лепетал бессвязные слова, целуя ее, все это было так странно, что Роза едва могла удержаться от смеха. Наконец, она сообразила. Как осторожная женщина, она старалась сохранить серьезность, мысленно вычисляя все выгоды, которые можно извлечь из глупой прихоти дона Джиованни. И стала покорной, позволяла ласкать себя и называть Виолеттой (она набралась достаточно опыта, не раз подглядывая в замочную скважину и подслушивая у дверей госпожи), голос ее стал сладким, сладким…

В комнате было почти совсем темно. В открытое окно падал розоватый свет. Почерневшие деревья шелестели. Из болот Арсенала доносилось томное квакание лягушек. Шума городской улицы почти не было слышно.

Дон Джиованни привлек женщину на колени, весь обезумев от страсти, он, словно хлебнув слишком горячей жидкости, лепетал бессвязные звуки, приближая свое лицо к ее лицу.

— Виолетта!.. Красавица моя!.. Голубка моя! Не уходи, кошечка моя!.. Если ты уйдешь, твой Нини умрет. Бедный Нини!.. Баю-бай! Бай! Бай! Бай!

И он стал проделывать с ней все, что проделывал раньше с певицей. И Роза Катэна терпеливо отвечала на его ласки, как будто он был больным избалованным ребенком, она брала его голову и клала ее на свое плечо, целовала его распухшие от слез глаза, гладила его лысый череп, приводила в порядок его напомаженные волосы…

VI

Так Роза Катэна постепенно завладела наследством дона Джиованни Уссорио, которого в марте 1871 года разбил паралич.

Загрузка...