се времена года представлялись девочке получужими, только не зима. Балтика посылала бурю и стужу на голые свои берега, непогода длилась, и начинало казаться, что так и должно быть. Каникулы наступали для детей курортников, а не для Марии и ее братьев и сестер, которым только изредка, при случае удавалось насладиться летними радостями. Лето для девочки было чем-то волшебным и не совсем правдоподобным. Ночью во сне она забывала июль и видела, как бушевало море. Грохоча, накатывалось оно, с каждым приступом все выше громоздилась водяная стена — новый вал вот-вот поглотит хибарку, где спит Мария!
Отца ее звали Леенинг, он был батраком. Мать ее, Елизавета, тоже работала у крестьянина. Тем не менее жили они со всеми своими ребятами под соломенной крышей хибарки у самого моря, в том месте, где кончается Променада. Каменная дамба тоже в том месте кончается и уже не защищает хибарки. Они жили в хибарке под постоянной угрозой, оставленные на произвол судьбы. Но Мария боялась больше, чем другие.
Многих из детей — всех их было тринадцать — унесло прибоем, они исчезали один за другим, и родные напрасно искали их, пока летали в ночном воздухе острые ледяные осколки. Наутро все же удавалось кое-что найти: два деревянных башмачка аккуратно стояли рядышком высоко на дамбе, точно их владелец пошел спать.
А впрочем, Вармсдорф был веселым местом; только учитель придумал каверзный вопрос: почему Вармсдорфу дано такое название. Этим вопросом он донимал своих учеников по нескольку раз в год, и ответ должен был гласить: «Из-за курортников». На деле жители чувствовали себя лучше, когда приезжие им не мешали. Можно было не так тихо ходить по дому, пока хорошие комнаты не сданы. Рыбаки всю зиму справляли свои семейные праздники в отеле Кёна, о чем в сезон нельзя было и мечтать.
Рыбаки составляют высший слой общества. Все они между собой в родстве и никогда не роднятся с семьями из других слоев. У некоторых собственные пароходики. Они отчаливают в ледяную ночь, теряются среди гор ревущей воды, а когда появятся снова, прошло уже двадцать часов. Кроме рыбаков, никто не считает себя способным на такую выдержку. Примерзать к скамье! С обледенелой бородой! Зато возвращаются они великими мореходами — тем более великими, если один из них не вернулся. Тогда поселок видит торжественные похороны, из оставшихся в живых ни один не усидит дома, и после в гостинице Кёна льется грог — отменный напиток, излюбленный синеблузыми. Сыновей иного рыбака летом не отличишь от курортников. Бывает и так, что у владельца пароходика сын не ходит в море и носит даже зимой шелковые рубашки.
Купцы и содержатели гостиниц слишком малочисленны, чтоб им равняться с рыбаками, хоть они и носят крахмальные воротнички даже когда нет курортников. К тому же они все задолжали в вармсдорфском отделении банка. Рыбаки связаны в хозяйственном отношении только со своими же, они — свободные люди. Работники у них получают жалованье круглый год и старятся на море — не то что у крестьян.
Крестьяне сидят по своим дворам за ельником. У самого конца пляжа начинается так называемая Лживая горка, у ее подножия — хибарка Леенингов, над хибаркой — ельник, за ельником — равнина, уходящая в самую глубь облаков. Из крестьян ни один не уходит со своего двора, есть ли дело, или нет. Им нечего друг другу сказать. Все бы удивились, если бы кто-нибудь из них появился у местного брадобрея, где ежедневно встречаются рыбаки, — не ради бритья, нет, рыбаки заходят к Витту потому, что у него можно выпить чарочку, и потому, что отсюда идут все новости; когда человек возвращается из Мальме, он показывается прежде всего в заведении Витта.
Рыбак общителен — и тем общительней, чем больше ходил он в море, чем больше бывал в переделках. Крестьянин замкнут и никому не доверяет. Рыбаки рассказывают друг другу, что наловили тысячу кило рыбы, когда на деле наловят только сто; при этом и в словах рассказчика и в репликах слушателя звучит веселый юмор. В смазных сапогах, в прорезиненном плаще и с трубкой в зубах собираются они и под Лживой горкой, получившей это имя по их россказням.
Крестьяне держат работников только покуда лето. Парень должен быть уж очень усерден, чтоб его оставили на зиму, да и то без жалованья. Батрак Леенинг каждый сезон получал что заработает, а в глухое время года он был никому не нужен, особенно с той поры как запил. Папаша Леенинг пил просто водку, самую обыкновенную — кюммель или кирш, двадцать пфеннигов бутылка. Зато его жена Елизавета работала круглый год. Она готова была лакать навозную жижу, лишь бы не лишиться места. Но она получала много харчей, харчи крестьянин ни во что не ставит. Она складывала все в лукошко и относила детям в хибарку, качавшуюся под натиском ветра.
Когда Мария Леенинг пошла в школу, ее прежде всего поразило, что все другие дети завтракают. Они приносили хлеб с салом, бутерброды с колбасой, масло проступало через край, пища пахла пряным и жирным. Пекарни, теплые кухни, коптильни — все смешало здесь свои запахи. У Марии, когда она смотрела на жующих, лицо становилось неприступно серьезным и долго оставалось таким. Сама она ни разу не принесла с собою и сухой корки — ни разу. Дети, со своей стороны, смотрели на нее, как на чудо. Многие, может быть, поделились бы с нею: они готовы были поделиться. Робость перед серьезным лицом девочки останавливала их.
Учитель попробовал раз вмешаться, он ей поставил на вид:
— В конце концов ломоть хлеба ты тоже могла бы…
Строгого тона оказалось довольно, чтобы девочка разревелась. Она плакала часто, по любому поводу, в особенности же, когда ее называли плаксой. Тогда она сразу начинала всхлипывать. Слезы текли ей в рот, точно были ей пищей.
Раз вмешавшись, учитель захотел, чтобы из этого вышел какой-то толк. Он дал девочке денег и попросил купить ему жевательного табаку. Он рассчитал так, чтобы хватило еще на ржаную лепешку. Но Мария вернулась с табаком и принесла сдачу. Она не поняла. Он пробурчал что-то вроде «глупая девчонка», и в его позе, в том, как он показал ей спину, дети могли бы узнать свое собственное смущение перед Марией, которое охватывало их, когда она смотрела на них серьезно, как сам голод. Счастье еще, что она тотчас опять заревела. Вся школа могла теперь заорать: «Плакса-клякса!» — и весело высмеять ее.
Потом началось пение, пели песенку о зайчике, как он играет и попадает в зубы хитрой лисице:
Наш серенький Зайка
Пошел на лужайку
И начал скакать,
Скакать-танцевать.
Помашет немножко
Переднею ножкой
И кружится — ах! —
Да на задних ногах.
Мария все еще плакала. Она пела про серого Зайку, а сама все еще думала об истории с табаком.
А Лис-живоглот Обедать идет.
Снова громкий всхлип оттуда, где сидит Мария Леенинг.
И молвит: Ой, Зайка,
Ты — хитрый всезнайка,
Танцуешь ты — ах! —
Да на задних ногах!..
Тут Мария представила себе, что затеяла лисица, и забыла о табаке:
Я рядышком стану
И буду за даму…
Хитро придумала лисица — предложить себя в дамы, так-то она и завладела серым заинькой. Мария радуется.
Ворона на липке
Играет на скрипке
Так весело — ах! —
Всё на задних ногах!
Самым звонким дискантом выделяется голос Марии Леенинг.
— Стойте! Последний стишок споет одна Мария! — провозгласил учитель, почувствовав, что следует приободрить девочку.
И она прокричала радостно, во всю мочь:
Приластился лис
И Зайку загрыз.
Под липкой сидит он
И ест с аппетитом.
От задних ног
Дал вороне кусок.
Кончив, Мария еще звонче рассмеялась. Учитель сказал:
— Вот видишь, как оно бывает!
Вся школа потешалась над судьбой серого зайки, которого обманули и съели. Больше всех веселилась Мария.
Вскоре одну из ее сестер нашли в лесу мертвой, с закинутым через голову подолом, а худенькие ножки лежали в окровавленном снегу. За отцом явился жандарм, — пусть пойдет и опознает дочку, но мать сказала, что он пьян и что она должна его проводить. За ней увязались и дети, сколько их еще осталось. Все плакали, особенно отец. Маленький и щуплый, он жался к своей рослой жене, которую ничто не могло пошатнуть. Она одна не пролила слезы. Ее глаза оставались прозрачносветлыми и не омраченными на обтянутом дубленой кожей лице.
На обратном пути Мария как ухватилась за юбку матери, так больше и не выпускала. Весь день она оставалась дома и на следующий день выходила только тогда, когда ее выгоняли. Чтоб ее терпели подольше, она решила приготовить на совесть все заданные уроки. Чего не знала, спрашивала у отца, который был без работы, — Спроси учителя, пусть сам с этим возится.
Отец был не в духе, так как не мог купить водки.
Между тем Мария, покончив с уроками, тотчас села за нечто совсем другое. Она попробовала подсчитать, сколько у нее было братьев и сестер и кто из них пропал навсегда. Она записывала на грифельной доске имена, какие знала, и рядом помечала: «коклюш», или «утонул», или «убили в лесу». Трудности начались со старшими, которые оставили поселок, когда она была еще совсем маленькой. Живы ли они? И вообще идут ли они в счет? Мария едва помнила, как их звали, в хибарке о них никогда не было разговору.
У Марии все свершалось медленно. В физическом развитии она не отставала и обещала сделаться красивой и сильной, как все женщины у Леенингов — непонятно с чего. Мальчики удавались хуже. Но прошло много времени, пока девочка начала кое в чем разбираться. Она еще не раз возвращалась к списку своих живых и мертвых братьев и сестер. Потом страх после того случая в ельнике был забыт. Мария уже не бежала, запыхавшись, из школы прямо домой: она снова пускалась бродяжничать. И шла уже не та зима, а другая, когда девочке стало ясно, что в хибарке никогда не бывает тепло. Раньше ей казалось естественным, что в комнате мерзли. Вечером мать возвращалась домой и варила похлебку на каменном очаге. Можно было погреть над огнем руки и даже лицо, паля при этом брови.
Мария завязала знакомство с девочкой из хибарки коптильщиков. Ее звали Стина, и обе они давно привыкли повсюду встречать друг дружку. Однажды Стина ни с того ни с сего подхватила Марию под руку и повела к себе. И вот диво, в коптилке оказалось тепло! Еще бы, ведь иначе никак не получилось бы копченой колбасы. Сперва спирало дыхание, потому что воздух в хибарке был бурый и густой от дыма. Никакой отдушины; только верхнюю створку в дверях иногда приоткрывали, когда дым уж слишком ел глаза. Но в топке непрерывно горел огонь, и множество колбас под потолком восхищали взор. Прокапчивались заодно и Стина, ее родители, сестры и братья. У них уже с детства появились морщины. Зато сидели в тепле.
Только некоторое время спустя после знакомства с коптильней Марии пришло на ум, что в других домах комнаты бывают теплые, хоть там и не коптят. В такой благодати жили дети рыбаков. Если бы Стина была, скажем, дочерью рыбака Мертена, она подхватила бы Марию под руку и привела б ее в большой дом с садом, где столько было камбалы, что им бы всем вместе есть не переесть, и все это в теплой комнате. От колбас в коптильне им ничего не доставалось: родители Стины были бедны. И девочке стало ясно, что именно поэтому та подхватила ее под руку и привела к себе. Обе были бедны. Если они хотели сидеть в тепле, то должны были глотать дым.
Другим не было в том нужды — детям рыбаков, детям купцов и крестьян. В этом и заключалось различие, и поэтому из тех ни одна не затащила бы Марию к себе домой. Мария и сама сочла бы это неправильным. Подумав обо всем, она, верно, и сама бы выдернула руку и побежала прочь от дочки рыбака. Рыбаки стояли выше всех, несколько особняком — купцы, много ниже — крестьяне. А батраки? Они шли позже даже, чем работники судовладельцев, их место было в самом низу. «Мы ниже всех», — поняла Мария.
В большом доме, увитом диким виноградом, жил мальчик Минго Мертен. Он был немногим старше Марии, но куда бедовей! После той зимы, когда Мария много передумала о холодных и теплых комнатах, наступила весна, и вот Минго запустил руку в ее светлые пепельные волосы и потребовал, чтоб она поиграла с ним в его саду. Она спросила:
— Что мы будем делать?
— У меня есть собака, которая жрет яйца сырьем. Я тоже люблю сырые яйца. А ты?
В этом их вкусы сошлись. Собака в самом деле отнимала у кур яйца, осторожно клала их на мягкую землю и открывала зубами. Было очень весело. Мария могла взять сколько хотела яиц; но она прекратила забаву раньше, чем налакомилась вдосталь.
— Если твоя мать увидит…
— То будет взбучка, — сказал он в шутку, и Мария расплакалась.
Он стал дразниться: «Плакса-клякса!» Она вдруг дала ему затрещину — неожиданно для них обоих. После первого испуга он дал сдачи, она стала царапаться и получила свою порцию шлепков, но не больше, чем он. Минго был для мальчика слабоват, в раннем детстве постоянно хворал, и его продолжали баловать. Она убежала, а он лежал на земле и ругался ей вслед. Отбежав уже далеко, она услышала, что он кричит ей что-то совсем другим голосом. Он хочет, чтоб она вернулась? Она не поддалась и пошла дальше.
В последующие дни они даже издали не глядели друг на друга. Когда Мария проходила мимо его дома, она думала обычно: «Минго ест камбалу». Он рассказывал ей, что у них кладовая всегда открыта. Марии не верилось.
Затем наступило лето. Ей шел одиннадцатый год. Это лето она запомнила на всю жизнь.
Стали появляться купальщики, и в переднем ряду, где стояли лучшие виллы морского курорта Вармсдорфа, поселилась одна берлинская семья: господин, дама, девочка и мальчик. Родители принимали участие во всем, что бы ни затевалось, — в гонках на яликах, в гонках на авто. Для этой утомительной жизни им требовались и шофер и горничная, да еще они подыскивали кого-нибудь присматривать на пляже за детьми.
— Красивая девочка, — сказала дама, когда Мария проходила мимо. — Постой! — крикнула она.
Мария подумала было, что в чем-нибудь провинилась. Дама объяснила господину, что девочка достаточно большая и кажется рассудительной, а с морем они тут сызмала прекрасно знакомы. Можно взять ее на пробу, и, кстати, детям будет с кем поиграть.
Мария стояла рядом, пока те совещались о ней, но ничего не понимала. Господа были не из Любека и не из Гамбурга, они говорили на свой особый лад. Она тут же спросила у детей, сколько им лет.
— Нам девять, — ответили они. — Обоим по девяти, мы близнецы.
Дама решила:
— Вы сейчас пойдете на пляж. Отлично, вы можете выкупаться, Мария вас вытрет. Тебя зовут Мария Леенинг? С твоими родителями я договорюсь после. Сейчас нам некогда.
Раздался гудок автомобиля.
— Едем! — потребовал господин, и муж с женой укатили.
Мария немедленно приступила к своим обязанностям. Она взяла обоих детей за руки, точно была старше не на год, а на много лет. Она повела их на ту полосу пляжа, где разрешалось раздеваться. Господа позабыли оставить денег на кабинку, на молоко с пирожными, на плавающую куклу, на все, чего могли захотеть дети.
— Но завтра мы все это получим, — уверял мальчик. Мария поглядела на него. Он был темноволосый, страшно бледный и кривил рот, что означало пренебрежение. — Я все могу себе купить, если захочу.
— Даже маленькую моторную лодку, — добавила сестра.
— А большую не могу? — спросил он кичливо.
— Мы страшно богаты, — объявила девочка.
Мария подумала про себя: «Ну, это мы еще посмотрим!» Когда она полезла вслед за ними в воду, близнецы уперлись и не пожелали идти дальше, чем по колено, хотя вода была теплая и гладкая, точно зеркало. Мария не сдавалась, как они ни хныкали и ни жались к ней. Верная своему долгу, она окунула маленьких курортников силком. Зато потом она тщательно вытерла их. Для себя она находила это излишним, но ведь они были курортники, нечто благородное и вместе с тем презренное.
Близнецы стали кротки и послушны; Мария прекрасно видела, что они переглядываются, щуря свои одинаковые миндалевидные глаза; и все-таки это получилось неожиданно, ее захватили врасплох. Мальчик, верно, дал ей подножку, потому что она упала ничком, лицом в песок, и брат с сестрой принялись обрабатывать ее кулаками. Кулаки у них были слабые, но дети вдобавок еще и плевались. Мария встала и уже готова была показать им, что умеет плеваться гораздо лучше. Но вовремя вспомнила, что мать получит деньги от родителей близнецов, если дочь позволит им плевать в себя.
Всего замечательней было то, как быстро у этих чужих детей прошла ярость. Мальчик уже не кривил рта, его глаза не искрились больше коварством, а девочка опять улыбалась надменно, как раньше. Мария не была такой отходчивой.
— Курт, давай поиграем с девочкой, — сказала сестра.
— Виктория, ты — знатная дама, — заявил с гордостью брат.
Сестра решила:
— Она — нянька при моем беби.
— Хорошо, Викки, а я твой беби!
— Ты будешь сосать из рожка, — поучала сестра, улыбаясь своей удивительной ускользающей улыбкой, которую всегда можно было истолковать по-разному.
А в общем, они чудесно играли втроем на мягком песке. Мягко веял ветер, море и небо синели необозримо. Мягко звучали вокруг голоса детей, кричавших перед кабинками, и скользившие мимо пароходы посылали издалека зовы своих сирен, как признание в любви.
Пляж опустел. Мария рассчитала по солнцу, что пора вести курортников назад, в их виллу.
Она провела день, какой вовсе не должен был выпасть ей на долю. Ведь дома лежало в кадке намоченное белье, кто там о нем позаботится? Мария боялась, что мать, пожалуй, задаст ей трепку, но это ее не смущало. Она чувствовала себя выросшей в своем значении. Тем ужасней была ожидавшая девочку весть:
— Питер тут едва не утонул. Не могла ты за ним присмотреть, негодница!
Ее братец, самый маленький, и говорить-то еще не умевший, дополз один до самой воды — вот что она узнала. Чужие люди вытащили его, когда он давно лежал лицом в воде, кривыми ножками на суше, и не шевелился. Но сейчас он был уже дома как ни в чем не бывало и орал. Поэтому первый испуг сменился у нее злобой на маленького Питера за то, что он чуть не испортил ей хороший день. Она надулась, принесла себе ужин. Мать грозила, что больше не позволит ей хороводиться с курортниками. Но Марии довольно было посмотреть на отца, как он покуривает хороший табак и потягивает наливку, и она сразу поняла цену угрозе.
В самом деле, хороших дней было еще много; никто не вел им счета; их ничто не могло изменить, никакая непогода, так как наутро небо снова синело. Мелкие происшествия, стычки с маленькими курортниками или с домашними, все, что не входило в нескончаемое лето, тотчас забывалось. Об этом Мария будет вспоминать впоследствии; но сейчас она наслаждалась, она узнала, наконец, что значит наслаждаться.
Играл с ними часто и Минго Мертен, сын рыбака, ее приятель. Так как он всегда брал сторону Марии, брат и сестра Майеры его едва терпели. Их звали Майеры. Минго обладал рыбацким юмором, добродушным и дерзким; он звал курортников не Куртом и Викторией, а «Майер номер один» и «Майер номер два». Они его не любили и боялись. К тому же они ждали обещанной прогулки на парусной лодке. Он ее нарочно оттягивал, Мария отлично это понимала.
— Зачем ты откладываешь, Минго? Ведь ты можешь в любой день достать лодку.
— Да. Но если мы выйдем в море и через борт перехлестнет волна величиной с подушечку, у Майеров, будьте уверены, начнется морская болезнь. А когда они после морской болезни выйдут снова на берег, они меня прогонят, твои милые курортники.
В точности так и случилось. Курт сделал при этом «свирепое лицо», а сестра его, когда насупила брови, стала похожа на него еще больше, чем всегда, — в особенности же после того, как Минго протянул на прощанье руку не ей, а только Марии. Он не замечал ненависти курортников, их все равно нельзя было задевать.
— Уф, Мария, славно мы покатались! — сказал он, повернулся и пошел по песчаному берегу.
Минго за последнее время вырос, стал шире в плечах. Тем уже казались бедра, и ходил он теперь вразвалку. Словно покинутая, Мария провожала его взглядом, пока он не сделался вдали совсем маленьким. Сама того не замечая, она вздохнула. Наконец она повернулась к близнецам — Майеры стояли в обнимку и встретили ее одинаковыми улыбками.
— Наконец-то он убрался прочь, — сказала девочка. — Видела, какую я ему влепил затрещину? — спросил мальчик, хотя ничего подобного она видеть не могла.
Марии одно казалось отвратительным, что они липнут друг к другу, как репей. Она не сразу поняла, отчего ей вдруг сделалось больно; в эту минуту проходила мимо пирожница, и Курт показал свое могущество — скупил у нее полкорзины.
Вскоре последовало главное событие сезона: в отеле Кёна поселилась Антье Леенинг. Девица Леенинг из батрацкой хибарки заняла две лучшие комнаты в первой гостинице Вармсдорфа. Антье была старшая из дочерей, ей исполнилось девятнадцать лет, и она искала счастья в Гамбурге, как утверждали Леенинги, в качестве няньки. Так или иначе, там она свела знакомство с господином Г. П. Титгеном и теперь могла плевать в прохожих шоколадками с увитого цветами среднего балкона отеля Кёна. Каждый житель Вармсдорфа считал своим долгом посмотреть на нее и до тех пор простаивал посреди Променады, пока не покажется Антье. На табеле у портье она значилась как Анни, даже как фрау Анни Леенинг.
Г. П. Титген приехал вместе с нею, поэтому первые дни она с видом знатной чужестранки прохаживалась по дамбе или же прогуливалась по деревянному настилу Променады. Она показывалась одетая по последней моде, сильно подчеркивавшей бюст и прелести заднего фасада, потряхивала светлыми от природы локонами, выступала неподражаемо на американских каблуках. На пляже она предпочитала сведенные к минимуму купальные костюмы, без накидки. Крупное, округло-стройное и еще не тронутое загаром, это безупречное тело дразнило взоры и величаво проплывало мимо под носом у мужчин, сразу впадавших в уныние. Курортники оправились от впечатления, только когда узнали, что эту особу привез с собой Г. П. Титген и что родом она здешняя, из поселка.
Как только это оказалось удобным в отношении ее спутника, Антье посетила хибарку, где провела свое детство. Она ради того только и приехала на август в Вармсдорф, чтобы поглядеть с высоты на хибарку из отеля Кёна. По пути к своим она думала: «То-то вылупят глаза! Гусятина да вино — этакого они в жизни не знавали! И отец отроду не пробовал настоящей вишневой наливки. Небось так и присядут, когда посмотрят, какой у меня шикарный вид».
Однако в душе она робела. Подлинной ее мыслью было: «Хоть бы мать не вскинулась!» С отцом она легче надеялась поладить и потому выбрала час, когда он, по ее соображениям, сидел дома в ожидании ужина. Но мать должна была сперва принести еду от крестьян и находилась еще в дороге. В этом расчеты заблудшей дочери оказались верны, только относительно приема она обольщалась напрасно.
— Пришла-таки? — сказал старый Леенинг, не выпуская трубки из зубов.
Маленькие сестры и братья проявили больше холодного любопытства, чем удивления. Старший мальчик, Каспер, даже язвительно ухмыльнулся.
Она смутилась и проговорила:
— Я тут с Титгеном.
— Это мы знаем. Довольно тут толкуют… Давай-ка сюда! — Папаша Леенинг отбросил строгий тон судьи и потянулся за бутылкой.
Дети между тем развернули гуся, положили его в жестяную миску и, видимо, решились тотчас приняться за него. Антье воспользовалась минутой, когда у них побежали слюнки изо рта, чтобы задать несколько приветливых вопросов. Но тут в горницу вошла мать, ничего не сказала, принялась тотчас за свою работу и только между делом взглянула несколько раз на дочь — не то чтоб одобрительно, а скорей оценивая ее наряд, затем отвела Антье в угол за очагом.
— Скоро он на тебе женится?
Антье деланно рассмеялась.
— Кто же нынче женится! — заявила она прямо, даже слишком прямо, слишком обнаженно, — Я рада, когда он платит.
В горнице молчание. Мать заговорила не сразу.
— Платит? За что ж тут платить?
Молчание. Антье опять попробовала рассмеяться, но, прежде чем прозвучал ее смех, она опомнилась. Ведь здесь никто и не подозревал, что бывают подобные вещи.
— Ах… за это платят? — проговорила медленно старая Леенинг, не вполне веря своему открытию.
Дочь подтвердила кивком.
— И платят не мало! — добавила она с гордостью.
Фрау Леенинг все еще не знала, как к этому отнестись. Она никогда не выезжала из Вармсдорфа. Теперь она должна была впервые уяснить себе эту новую сторону жизни.
— Садись, поешь! — приказала она и кивнула на стол, а сама продолжала возиться у огня.
Антье собралась было поговорить, наконец, как следует с ребятишками, но тут матушка Леенинг уяснила себе, чего хочет.
— Если так, давай что-нибудь и нам.
— Ловко придумала! — Антье вдруг вскипела: в денежных делах она привыкла к ясности. — Что вы мне дали, когда я уходила в услужение?
— От твоей сестры Фриды мы ничего не получаем. Но от нее я ничего и не требую: она трудится. А ты ничего не делаешь, так можешь по крайности помочь нам.
— Слушай, мама, ты этого не понимаешь. — Антье больше не сердилась, но стала серьезной, — Никто не зарабатывает своих денег так тяжко!
— А мы? — спросила жестко мать.
Ее безрадостные глаза пробежали по глиняному полу и беленым стенам.
Дочь потупила взор, и он упал на руки матери. Они были большие, землистые, все в мозолях и уже скрючились.
— Ну там платьишко какое — это я еще могу. Или, пожалуй, несколько марок, — торопливо проговорила Антье тусклым голосом и повела плечом в сторону двери, будто рвалась на простор. Для матери это точно послужило сигналом. Большая, широкая в кости, с темным лицом и жесткими светлыми глазами, она объявила громко, но без возбуждения и очень медленно, очень протяжно:
— У меня когда-нибудь тоже не станет силы, и тогда придется мне идти в Бродтен, в богадельню.
— И тебе и всем нам этого не миновать, — пробормотала дочь.
Но мать продолжала неуклонно:
— Я не пойду в Бродтен в богадельню. Я отправлюсь в Гамбург и приду к тебе, поднимусь по лестнице, позвоню у двери, где написано: «Фрау Анни Леенинг», и просуну ногу, чтобы дверь нельзя было захлопнуть. Потом я сяду у тебя в твоей гостиной и останусь сидеть, и никто не посмеет меня прогнать. Я каждому буду говорить, кто я, — и кавалерам и дамам, пока они все до последнего не отступятся от тебя; никто не захочет на тебя смотреть. Тогда придется тебе выбираться из твоей теплой комнаты. И ты окажешься внизу, где и я. И тогда ты отправишься туда же, куда и я, — в Бродтен, в богадельню.
— Я всегда говорила, что ты сумасшедшая, — вдруг завизжала дочь, но голос у нее сорвался.
Девушке стало страшно. Глаза ее блуждали, ища сочувственного взора, и не находили. Она съежилась и стала будто меньше ростом. Тут появилась Мария.
Девочка вбежала в горницу, остановилась, увидев сестру, закричала:
— Антье здесь! — и распростерла руки.
Сестра, правда, не бросилась ей на шею, но стала будто выше ростом. Мать повела плечом и отвернулась. Она шумно завозилась с посудой, между тем как Антье вышла с Марией на улицу. Антье настолько оправилась, что даже кивнула родным.
За дверью она заговорила первая:
— Разошлась, гусыня! Ну ладно! Пускай их! Папа тут ничего не может сделать. Он все так же часто напивается? Да уж понимаю — бедные люди! Но ты для этого слишком красива, Мария. Дай-ка на тебя посмотреть. Ноги уже и теперь хороши. Тебе только десять лет? Еще годика четыре, не больше, и ты уже совсем разовьешься. Удивительно! Я должна взять тебя на свое попечение.
Она задумалась.
— Ты могла бы зайти ко мне как-нибудь в отель? — спросила она.
Мария не возражала.
Антье стала высказывать свои соображения:
— Если бы только не Титген! Он вечно с попреками. Но как-нибудь, когда он засядет пить в павильоне на пляже, я тебе кивну разок с балкона. Не бойся, мама не увидит.
Мария ввернула:
— Но я все время должна играть с курортниками.
— Как так? Ты при детях? Что за семья?
Антье внимательно выслушала, кто такие были Майеры.
— Приведи ребят с собой! — решила она и поспешно добавила: — Скажи им, что я их угощу шоколадом.
Мария решила прийти к сестре на следующее же утро. «Моя сестра живет в отеле Кёна», — такое заявление придавало ей важность. Девочка ощущала при этом гордость, которой что-то мешало, она сама не знала что. Но странно, Майеры ей не ответили, они смотрели друг на друга и говорили так, точно Марии тут не было.
— Значит, папа и мама правы, — заметила Викки с понимающим видом.
— Неприлично! — в тон подхватил Курт.
Мария попробовала спасти положение.
— Господин Титген живет в другой комнате, — пояснила она.
Тут девятилетняя Викки скорчила такое лицо, точно наступила на жабу. Мария испугалась при мысли, что Г. П. Титген так омерзителен. А Курт захихикал.
— Благодарим за приглашение! — Он вдруг принял тон учтивого кавалера.
— Вы пойдете?
— К сожалению, мы им не можем воспользоваться. Тут дело не в нас.
— Наши родители запретили нам, — добавила его сестра. — Они еще живут в восьмидесятых годах.
Викки сделала вдруг новое лицо, выставила зад, выпятила грудь насколько могла и пошла вихлявой походкой. Мария, однако, не сразу узнала, кого она передразнивает.
— А ну-ка, сыграем! — обрадовался Курт.
Он выпятил живот и надул щеки.
Сестра его надменно проговорила:
— Я хочу проехаться верхом на осле.
— Плачу за все, вот вам осел! — С этими словами мальчик толкнул ничего не соображавшую Марию и сбил ее с ног.
Викки хотела уже сесть Марии на спину, но тут Мария поняла, наконец, что это была за игра. Она вскочила и, пока Виктория Майер еще барахталась в песке, просто взяла и ушла. Сперва она шла, потом побежала. Она думала, что уже никогда не вернется.
Ничего из этого не вышло, потому что ее сестра Антье не подавала ей никакого знака — ни в этот день, ни назавтра, ни напослезавтра. На Променаде Мария не осмеливалась в своем бедном платье подойти и заговорить с нею, а то бы Антье непременно помогла ей. Тогда Мария опять отправилась на виллу к Майерам, как будто ничего не случилось. Но госпожа Майер, как она выразилась, обманулась в Марии. Она поставила девочке на вид, что та бросила ее малюток и убежала от игры.
— Здесь достаточно найдется других девочек, которые охотно займут твое место. И мы дадим знать твоей матери.
Угроза была выполнена, и Елизавета Леенинг встретила дочь не только с гневом — это бы Мария еще вынесла, — но и с горечью. Мария готова была расплакаться.
— Какой же нам от тебя прок, коли они тебя отсылают? Жены рыбаков теперь пойдут по людям и станут говорить, чтобы брали лучше их дочек, а не наших, потому что мы тут самые последние.
Услыхав это, Мария и впрямь заплакала. И ее маленькие братья и сестры кричали: «Плакса-клякса!»
— Уплыли наши денежки! — вздыхала мать.
Марию вдруг осенило.
— Я получу от Антье гораздо больше, — заявила она.
В хибарке стало тихо.
— Это правда? — спросила, наконец, мать.
Мария широко раскрыла глаза и смотрела на нее застывшим взглядом.
— Антье приглашала меня. Она возьмет меня на свое попечение, так она мне сказала.
Матушка Леенинг раздумывала. Отец заметил, что заработок при маленьких курортниках все равно скоро прекратился бы, так как каникулы подходят к концу. Мать на это только что-то пробурчала.
Мария все ждала, что Антье ей кивнет. Между тем все дети постарше исчезли с пляжа, уезжали и Майеры. Мария узнала об этом только тогда, когда зашла на виллу за близнецами. Она побежала на станцию. Семья стояла, окруженная другими господами; те еще в дачных костюмах. Фрау Майер и Викки еле держали огромные букеты цветов. Мария в стороне ото всех томительно ожидала своей минуты. Она чувствовала неожиданное желание броситься брату и сестре на шею. Не только подать руку! Они же понимали, до чего все это было хорошо, до чего хорошо!
Неужели никто ее не видит? Нет, Курт выбрался из круга, подошел к Марии.
— Ну, до свиданья… — Он скорчил гримасу. — Если только я когда-нибудь приеду в эту дыру. — Вдруг он поцеловал Марию. — Ты красивая, — заявил он. — Да не плачь. Чего тут плакать? Дать тебе совет? Научись давать подножку!
Его позвали, семья вошла в вагон, дверь захлопнулась. Когда поезд тронулся, госпожа Майер с близнецами всем кивали. Мария кивала в ответ, она преданно бежала за поездом и махала платком. Викки и Курт смеялись. Оба, точно сговорившись, высунули языки. Мария остановилась на бегу. Сама того не сознавая, она тоже показала язык.
С балкона все еще не подавали знака. Но Антье, купавшаяся теперь в многочисленном обществе, однажды звонким голосом подозвала к себе сестру. На Марии были только купальные трусики; по ней не сразу было видно, что она принадлежит к беднейшим. Антье громко провозгласила:
— Моя сестра. Что вы скажете?.. Она до сих пор живет в той лачуге, откуда вышла и я. Но и она там нипочем не останется, у нее все данные. Взгляните-ка на ее ноги! Что? Они будут не хуже моих знаменитых ног. И лицо у нее леенинговское, а зубы — разве не хороши? Такие зубы приносят счастье.
Антье уже побрела по воде, опережая своих кавалеров, когда ей вспомнилось, наконец, данное сестре обещание.
— Ты же хотела зайти ко мне, Мария! — крикнула она через плечо. — Приходи сегодня на чашку кофе. Титген тебя не съест.
Все это слышали, и Г. П. Титгену ничего не оставалось, как только рассмеяться. В тот же день Мария отправилась в отель.
Портье свободно ее пропустил; она не думала, что это будет так просто. Сестра лежала на диване и вертела в руках большую куклу.
— Захлопни дверь, — потребовала она. — А то еще Титген услышит. Он тут насочинял историй насчет вас и почему я его сюда притащила. Становится порой просто невыносимо!
Мария не пропустила мимо ушей ни единого слова из этих откровений и загадок.
— Налей себе кофе! Или нет, ты, понятно, предпочтешь шоколад. Сейчас закажем. Ты здесь можешь получить все что угодно; я живу хорошо, по-богатому. И плюю на все. Как ты думаешь: оставаться мне тут или нет? Ты такая умненькая с виду, говори же!
Мария едва смела дышать, не то что говорить.
— Я видела сестру Фриду, — сказала Антье. — Она меня тоже. Только у нее не много нашлось для меня времени в ее мясной. Она ездит в Любек и закупает для своего хозяина консервы, занимает при нем, можно сказать, место доверенного. И потом она помолвлена по всем правилам — да еще с купцом! Господин Титген тоже купец.
Мария больше ничего не слышала. Склонясь на валик дивана, Антье отвернулась к стене. Когда она заговорила снова, она жаловалась, как ребенок.
— Сестра Фрида приносит Леенингам честь. Ей мама не наговорит таких вещей, как намедни мне. Она откроет со своим мужем маленький магазин, для начала совсем маленький. Все ее будут уважать. Никто не заикнется ей о том, что она должна поддерживать семью, не станет угрожать ей Бродтеном и богадельней.
Мария не выдержала жалобного тона и громко расплакалась. У Антье тоже проступили слезы на глазах, она зарыдала в шелковое платье большой куклы. Наконец она приподнялась и поглядела на Марию — у нее было теперь другое лицо, чем всегда, или она старалась, чтобы оно было другим; от Марии не укрылась эта напряженность.
— Дать тебе совет, Мария? Оставайся лучше честной! У тебя еще много времени впереди, ты увидишь сама, кто из нас пойдет дальше — я или Фрида.
— Да, — сказала послушно Мария.
— А теперь ешь пирожное!..
Мария съела.
— Ты можешь стать портнихой. Игла всегда прокормит. А как они с нас дерут! Ты уже понимаешь что-нибудь в платьях? Я покажу тебе кое-что.
Антье вскочила, горя — как не бывало. Она притащила сразу все, что у нее было. Марию посвятили в высшие тайны. Она не смела прикоснуться рукой к этим вещам, но Антье натянула на нее одно из платьев. Конечно, оно было ей не впору, но все же большое зеркало показало новую Марию, какую еще никогда не видел свет. Антье завела граммофон и пустилась с Марией танцевать.
— Ты скоро зайдешь ко мне еще раз. Платье ты можешь, собственно, оставить себе. Впрочем, нет, оно мне еще понадобится. Получай зато куклу! До свидания, Мария! Мне должны прислать из Гамбурга вечерний туалет, я его тебе тогда покажу.
Мария вышла из отеля Кёна, и в руках у нее был долговязый белолицый клоун в зеленом шелку. Она думала, как в дурмане: «Антье хотела взять меня на свое попечение! Я уже наговорила маме обо всем, что даст мне Антье». Кое-как она добрела до дому, придумав заранее, что там сказать. Антье обещала отдать ее учиться шить.
И в самом деле, мать при этом известии оборвала свою жесткую речь. Маленькие сестры и братья дивились на клоуна, между тем как Мария шептала про себя: «В следующий раз я попрошу, чтобы она отдала меня учиться шить, и она так и сделает».
Так как снова пришлось долго ждать, пока Антье ее позовет, Мария пошла к сестре сама и услышала от портье весть, которую сперва не поняла. Антье уехала. Уехала? Но ведь утром она еще купалась в море, как всегда среди толпы знакомых. Мария не поверила. Портье повернулся к ней спиной, и она прошмыгнула на лестницу. Дверь открыта настежь, комната, где проживала Антье, оставлена и еще не убрана. На полу валяются клочки бумаги, а среди них то самое платье, которое Антье хотела подарить Марии. Сказала, что оно еще ей нужно, а теперь вот выбросила. Мария быстро свернула шелковую тряпку и запрятала под фартук. На столе стоял кофе, еще теплый. Она могла бы выпить, ведь ее приглашали. Антье просила ее зайти еще раз. Антье ждала из Гамбурга вечерний туалет, хотела показать ей. Мария почувствовала, точно что-то сжало ей сердце. Стало так страшно, что она даже заплакать не могла. В оставленной комнате пусто, не слышно ни шороха. Мария выбежала вон.
Лето между тем пришло к концу, сразу похолодало; последние курортники исчезли с пляжа. Мария играла иногда подле лодок на воде; рыбаков не занимало, что она там делает: ведь она еще девочка, хотя и длинноногая. А играла она в курортников, воплощая в одном лице Викки, Курта и Марию. Она приказывала Марии, чтобы та ее вытерла, заставляла Марию возиться в песке, она радовалась за всех троих и бросала камушки в гладкое море — когда на деле оно было бурным.
Началась полоса сильных бурь, и у Вармсдорфа потерпел крушение большой корабль. Когда он всплыл, людей давно уже смыло с палубы, они утонули, но долго еще волны выносили на берег их пожитки, жестянки с консервами, монеты. Жители Вармсдорфа подбирали все это вместе с кусками янтаря, которые им посылало во множестве взрытое морское дно.
Буря, наконец, улеглась, стало даже немного теплее, и после школы Минго Мертен ходил с Марией на берег. Он уверял, что теперь они непременно что-то найдут, чего другие больше не искали. И они нашли люльку грудного ребенка. Это был ребенок капитана. Где он теперь, где его родители? Люлька была скреплена металлическими обручами, поэтому волны ее не размыли. Мария побежала и принесла своего долговязого клоуна. Он был уже сильно потрепан, но все же они его уложили и называли друг друга папой и мамой. Она стряпала в песке, он приходил домой с рыбной ловли, и они садились за еду. При этом они все время подражали голосам взрослых. И вдруг Минго сказал непринужденно:
— Когда мы вырастем, у нас это так и будет в самом деле.
Мария смотрела на него и улыбалась счастливой улыбкой. В эту минуту ей вспомнилась Антье. После всего, что Антье наговорила и наобещала, она уехала, не обмолвившись ни словом, и с тех пор о ней ничего не слышно. У Марии сжалось сердце, как тогда в оставленной комнате старшей сестры; ей стало страшно перед чем-то неверным. Страшно перед ненадежностью всего того, что в жизни зовется серьезным.
— Давай лучше играть! — попросила она, и губы у нее дрожали, а в глазах был испуг.
Минго понял, что с ней происходит, он сказал:
— На меня можешь положиться. Я на тебе женюсь. Потом он ее поцеловал, и она ответила поцелуем.
Следующее лето и наступило и прошло почти незаметно. Елизавета Леенинг работала на дальнем дворе. Марии приходилось одной управляться дома со всем, что требовалось для отца и для детей. Осенью она часто очень уставала еще до вечера; она не поверила бы, что можно так уставать. Ей было тогда двенадцать лет. Однажды под вечер она отправилась в ельник набрать валежника. Дорога направо в гору ведет на кладбище. Под вязанкой за спиной Мария сгибалась чуть не вдвое, хотелось отдохнуть в углу у кладбищенской ограды, в защищенном от ветра углу. Ступая босыми ногами, она подошла неслышно; в углу кто-то уже сидел — сидела девушка, зарывшись лицом в ладони.
— Фрида! Это ты?
Старшая сестра в подтверждение открыла лицо. Но ничего не сказала.
— Что ты тут делаешь? Работы нет?
У Фриды всегда хватало работы с тех пор, как она поступила к мяснику Гейму. Произошло это так давно, что Мария и не помнила даже когда, и сестру она знала только по коротким встречам. Фрида уже два года была помолвлена с Карлом Больдтом, и теперь родные виделись с ней еще реже.
— Где Больдт? Что ты сидишь тут одна? Да и у Гейма в эти часы еще много дела.
— Теперь у меня нет никакого дела, — проговорила, наконец, Фрида. Лицо у нее было как всегда, только более неподвижное. — Дело, которое у меня еще осталось, касается меня одной.
Мария не поняла.
— Что ж, поженитесь вы к весне? Больдт покупает магазин?
Фрида встала.
— Да, да, — сказала она. — Мы так думаем. Только, кажется, этому не бывать.
— У тебя что-нибудь неладно? — спросила Мария.
— Нет, нет. А если и так, мне придется выпутываться самой.
— Ведь ты состоишь в больничной кассе.
— Но не на такие ж дела…
Эти слова вырвались у девушки криком. Потом она стала как-то странно извиняться, что так давно не заходила к своим в хибарку. И все время, пока она говорила, взор ее блуждал по могилам.
— Я никогда не бываю свободна, — сказала она. — Но не в том дело. Я ничего не могла принести вам от Гейма: мне пришлось бы самой платить, а Больдт хочет все откладывать на магазин. Но теперь все равно.
Она тихо повторила про себя: «Все равно… Платить…» — как будто хотела запечатлеть в своей памяти эти слова.
Мария видела, что Фрида еще красивей, чем Антье, хотя у нее была только старая черная шаль на плечах. Но Марию охватил страх, она сослалась на то, что еще мало набрала топлива, и удалилась. Потом ей стало жалко, она вернулась на то же место, но Фриды там уже не было…
Через три дня Фрида умерла. Марии объяснили, что сделала над собой ее сестра; но с последней встречи у нее в голове пронеслось столько мыслей, что она уже сама обо всем догадалась. Елизавета Леенинг пришла домой с дальнего двора, гнев ее был сильнее горя. Она выложила все Марии.
— Вязальной спицей! Чтоб не было ребенка! А ведь они собирались пожениться.
«Она, верно, страшно мучилась, прежде чем умерла», — подумала Мария.
— А то хоть одной из нас досталась бы доля получше, — сказала жестким голосом Елизавета Леенинг.
На похоронах Фриды были все, даже рыбаки пришли, даже купцы, и учитель, и пастор, и врач. Семья покойницы, все дети, сколько их было при матери, теснились за гробом, маленькие, пораженные тем вниманием, какое оказано их Фриде. За ними следовали добротные платья, добротные сюртуки и цилиндры, переходившие по наследству каждому старшему в семье от его предшественника. Когда завиделась кладбищенская ограда, Мария наклонила голову и закрыла лицо руками — вот так сидела перед нею Фрида там, в защищенном от ветра углу.
Она не могла сразу же начать ходить в школу, но однажды, проходя мимо, слышала, как пели в классе малыши. Это был стишок: «Приластился лис и Зайку загрыз». И тут ей вспомнилось: «Все равно… Платить…» — последние слова сестры. И еще ей вспомнилось: «Кажется, этому не бывать». И голос матери: «Вязальной спицей!» Вдруг ей вспомнилось, что и Антье разговаривала с нею. Антье, которая так и не подала ей знака и подаст ли хоть когда-нибудь? «Так же не подаст, как и Фрида», — решила Мария. И тут перед ней всплыло лицо жандарма, который уже не жил в поселке, но приходил за отцом, когда маленькая Дертье лежала в ельнике с закинутым через голову подолом.
Ей стало страшно от чрезмерной четкости воспоминаний; но именно этот трепет сердца был ей порукой, что она никогда ничего не забудет. «Теперь я знаю, — думала она. — Это так». Всегда при виде влюбленной пары ей приходили на ум все те же слова. Вечером на слабо освещенном пляже под тем и другим деревом, ронявшим листья, двигались парами тени. Увядшие листья кружились в воздухе, пока не лягут поодаль на темную землю. Мария думала: «Теперь я знаю, как это все происходит. Я больше никогда не стану плакать. Моя мать не плачет, и у ней жесткое лицо».
Она была уже взрослая девочка — тринадцать лет, скоро четырнадцать, недалеко до конфирмации, — а потому, конечно, и она уже вечерами гуляла под буками со своим приятелем. Минго Мертен обвивал рукой ее шею, она обнимала его за плечи, и они шушукались, как все другие. Мальчик ни в ком не нашел бы больше невинности и детского доверия. Ее слова, насколько позволял их расслышать рокот моря, звучали серьезно и преданно. При свете месяца он мог поймать ее нежно-задумчивый взгляд. Но все, что ей пришлось узнать помимо него и вдали от него, оставалось ему неизвестным. Не себя она жалела, а своего милого друга. Поэтому она ничего не выдавала, и он ни разу не заподозрил, что этот голос, этот взгляд шли от сердца, уже хотевшего обороняться и зачерстветь. Однажды она передернулась, когда он обнял ее.
Он заметил, что она дрожит и хочет убежать. К несчастью, он попробовал удержать ее, она вырвалась, вскрикнула:
— Пусти меня!
— Что с тобой? Ни с того ни с сего…
Она увидела Больдта с какой-то девицей. Там, за ними, Фридин жених стоит под деревом с другой, они целуются! Фрида из-за него умерла! Он копил деньги и не хотел ребенка, поэтому Фрида должна была умереть; а теперь он целуется с другой! Мария сказала Минго, что ей вдруг стало дурно, и сделала вид, будто плачет. Он поверил слезам и отпустил ее домой.
Когда же Мария узнала, что Больдт действительно купил магазин и женится на другой, она надумала поджечь его дом. Эта мысль владела ею, как страшная болезнь; везде и всюду девочка носила с собой горячечный мир, испытывала страх, отчаяние, ненависть.
Однажды целую ночь она провела в хлеву за двором Больдта, чтобы разведать, как приступить к задуманному. Забрезжило серое утро, но она не вернулась в хибарку, а побежала вниз к воде. Была уже весна, песок впервые был совсем сухим, она брела по нему босыми ногами час за часом. Это очень утомило ее, но не прогнало назойливых мыслей: все время она думала только о том, как бы ей раздобыть много-много керосина.
Ее обступил незнакомый берег: так далеко она забрела. Она пошла обратно. Над бухтой ширилась теперь утренняя заря, стена пестро освещенных изнутри облаков. И вот, черным против света, она увидела нечто вдали, чего здесь раньше не было, — нечто тяжелое, массивное и твердое. Кто мог так быстро принести это на берег? Как ни лихорадочны были ее мысли, Мария поняла в глубине сознания, что это — человек. Она остановилась.
Человек был один, далеко вокруг не было больше никого, и он стоял неподвижно, лицом к морю. Мария смотрела изумленно на его спину — в жизни не видывала она более мощной спины. Но он повернулся, медленно повернулся к ней, он знал, что она здесь.
Она застыла на месте; этому человеку известно, где она провела ночь. Он ее поджидает, она должна, пройти мимо него, ей от него не ускользнуть. Подняться на дюну и убежать? Как ни был он тяжеловесен, оставалось все же несомненным, что он взберется наверх раньше и перехватит ее. Она зашагала снова, нужно было идти прямо на него, как ни стучало сердце. Его нельзя было избежать, и он смотрел на нее и шел — пока еще издалека. Но она должна была немеющими ногами отмерить все расстояние.
Человек делался больше и больше. На нем была круглая черная шляпа и огромный черный плащ. До чего плотным должен быть этот плащ, если утренний ветер его не шевелит! Наконец Мария различила и цвет его лица. До сих пор лишь кусок тени, лицо по мере приближения стало проясняться и сделалось серым — массивным и каменно-серым. Теперь она была на одном с ним уровне, еще больше замедлила шаг и стала искать его глаза, но они оказались закрытыми. Открытые или закрытые, они следили за ней, глаза страшного незнакомца видели ее насквозь.
Только пройдя мимо него, Мария осмелилась укрыться за дюной и, пригнувшись, побежать прочь. Если бы он ее окликнул, она бы вернулась и созналась во всем.
Об эту встречу разбилось ее искушение. Мысль, державшая ее в своей власти несколько недель, сама собой отпала. Мария даже забыла Больдта, его дом и задуманный поджог. Осенью — Марии как раз исполнилось четырнадцать лет и она конфирмовалась — произошло наводнение, то памятное наводнение, от которого Вармсдорф не мог оправиться несколько лет.
Взаправду, наяву наступило то, что маленькой девочкой она предчувствовала в первых страхах своей жизни, по ночам в своей детской кроватке. Грохоча, накатывается море, с каждым приступом все выше вздымается водяная стена, и новый вал вот-вот поглотит хибарку, где спит Мария! Когда же это случилось на деле, девочка спала крепко и безмятежно. Ее разбудил сильный стук в оконные ставни: предупреждение.
Отец не проснулся: он был пьян; но мать распахнула дверь — потребовалась вся ее сила, потому что буря толкала дверь назад. Буря ярилась, и люди пробивали сквозь нее свой путь; многие несли в руках фонари, можно было распознать рыбацких жен. Шагая по воде в высоких сапогах оленьей кожи, они выносили своих детей на дамбу и на Променаду. Елизавета Леенинг согнала в кучу всех своих ребят: море врывалось уже в хибарку. Что было потом, Мария восприняла как страшный сон. Впоследствии она помнила только, что едва лишь она со своими братьями и сестрами сошла с дамбы, дамба за ними рухнула. В тусклых волнах что-то несется: их хибарка, ее соломенная крыша, а на ней, судорожно вцепившись в края, лежит отец.
С Променады они на четвереньках поползли выше, в ельник. Только успели они встать с земли, настил Променады надломился, как доска, и поплыл по воде. Мария, ее братья и сестры стояли среди ночных елей, сбившись в тесный круг; деревья гудели, гнулись, падали. К растерянной кучке детей рвалась их мать, она кричала против ветра:
— Отец утонул!
Мать и дети, спасшись от падавших елей, добрались до дома диаконис{14}, стоявшего тут же через дорогу. Их приняли. Утром над просыпающейся Марией склонилась диакониса и говорила ей утешения, увещания, но Мария не понимала ее. Она услышала одну только фразу, которой не забыла:
— Теперь ты уже не ребенок!
Мария перечинила сестрам милосердия их вещи, и тут обнаружилось, что она способная швея. Впрочем, она и дома держала в порядке одежду всей леенинговской семьи; этого как-то и не замечали. Но Мария не забывала, как сестра Антье ей советовала: «Ты можешь стать портнихой! Игла всегда прокормит. А как они с нас дерут!» Отсюда ее прилежание.
Диаконисы пристроили ее ученицей к фрейлейн Распе в Любеке на Гроссе Грепельгрубе. Там она сидела в жарко натопленной комнате с шестью другими девушками, старательно шила и радовалась теплу. Тут же, в мастерской, она спала и ела и потому могла бы просидеть там всю зиму, не выходя из дому, если бы ее не посылали сдавать готовые вещи. Она ходила с ними в магазины, передававшие свои заказы Распе, а иногда и к заказчицам. Случалось, что тот или иной приказчик предлагал ей пойти куда-нибудь вместе вечером. Мария смотрела на него непонимающим взглядом и отвечала:
— Я же из деревни.
Если кто бывал навязчив, она сразу обрывала. Если не знала, как пройти, спрашивала дорогу только у детей. А порой она даже составляла им компанию и скользила вместе с ними, как с горки, по крутой обледенелой мостовой. Когда, бывало, заворчит на нее за это какая-нибудь женщина, она отвечала так же:
— Я же из деревни.
Так как она была рослая, с типичным северонемецким лицом, несколько продолговатым, со светлопепельными косами и серо-голубыми глазами — и к этому красивые зубы и свежая кожа, — многие за ней волочились, и скоро стало известно: у Распе красотка! Только сама Мария об этом не говорила; она охотнее слушала, как ее товарки похвалялись своими успехами. Ее собственные бледнели перед теми, так как у других всегда сразу выступали на сцену прогулки в авто и ромовый грог; это была программа-минимум. Ей рассказывали также целые кинофильмы о бедных девушках, которых сперва преследовали негодяи, а потом они становились важными дамами — и все это случалось якобы с самой швеей.
— Ах! — с раскрасневшимися щеками вздыхала Мария, не отрывая, однако, глаз от работы. — Вот, верно, хорошо! — Она все еще говорила медленно и серьезно, — а верхняя губа совсем еще детская, чуть вздернутая.
Другие шушукались:
— Всему-то она верит. Деревенщина!
Мария верила тому, что было у нее в руках, и больше ничему. Но для нее оставалось неясным, что другие ей завидуют и хотят ее одурачить. Большинство явлений в повседневности она еще воспринимала как развлечение и игру, хотя ей пришлось уже пережить много тяжелого и страшного. Но наперекор всему она до сих пор не вполне привыкла принимать жизнь всерьез. Она и не работала бы так легко и охотно, если бы уже пришла к мысли: «Так должно продолжаться всегда, и этим ты должна кормиться сама, а может, и еще кого-нибудь кормить — всю свою жизнь!» Она об этом не думала и только радовалась, что фрейлейн Распе так хорошо ее кормит — несколько раз в неделю свежая капуста, а часто даже камбала!
Да и в деньгах ей почти что не было нужды. От фрейлейн Распе она ничего не получала и должна была довольствоваться той мелочью, что ей давали «на чай» в частных домах. Но она могла шить себе платья; у нее их было уже несколько, сшитых не совсем безупречно, как ей указывали, но сама она бывала просто ослеплена, когда их надевала. И, право же, ей не надо было никакого кино. Каждый день случались поразительные вещи, хотя бы и казалось, что ничего не меняется. Стоило лишь подойти к зеркалу в примерочной, и чего только она не переживала тогда! Мария, дочь батрачки, вдруг преображалась в прекрасную даму! Правда, только на время примерки, когда ей к тому же надо было все внимание обращать на недостатки наряда. А тотчас вслед за тем она опять сидела в заплатанном шерстяном платьице.
Всю эту зиму она лелеяла тайную надежду, которой одной было довольно, чтобы наполнить жизнь напряженным счастьем: Минго должен был ее навестить… Он несколько раз обещал это в открытках — каждый раз с видом какой-нибудь новой гавани. В эту зиму Минго впервые начал ходить в море с отцом Мертеном или со своим старшим братом Клаасом, — учиться рыбацкому промыслу. Он тоже был в ученье. Мария думала о том, что иногда он, вероятно, попадал в переделку, иначе и быть не может при зимних бурях. Но он об этом не упоминал, и она тоже умалчивала о своих опасениях, когда отвечала ему. Они никогда не писали друг другу ничего важного, ничего про опасности, про неожиданности и про радости, — только привет да о погоде. Но всякий раз, как фрейлейн Распе объявляла: «Мария! Тебе!» — сердце у Марии стучало так сильно, что она не могла сразу встать со стула; и она знала наверное, что и Минго охватывал радостный испуг, когда он получал ее письма.
В мае ее отослали домой, потому что у фрейлейн Распе стало меньше заказов. Вместо дома она нашла пустую конюшню, где крестьянин, у которого работала Елизавета Леенинг, позволил им жить всей семьей. Было это в двух часах ходьбы от Вармсдорфа. Мария надела самое удачное из своих самодельных платьев и пошла. На пляже еще не чувствовалось оживления, но Минго был уже здесь и смотрел курортником — городской костюм, шелковая рубашка, изящные ботинки!
Они оба засмеялись и сказали:
— Неплохо живешь! Сразу видно!
Он объявил ей, что лето проведет здесь, а дальше предпримет что-нибудь новое. Еще неясно, что именно. Одно он знает твердо: он больше не намерен торчать всю зиму на рыбачьем судне, приморозив зад к скамье, и получать за это карманные деньги. Он без большого труда получит те же деньги от матери, отец тоже сговорчив. Строг только старший брат. Тот хочет им командовать. Привык уже видеть в нем своего служащего, потому что все дело вместе с пароходиком и со всеми работниками со временем перейдет по наследству к Клаасу.
— Я еще не сошел с ума, чтобы всю жизнь оставаться у него на службе!
Мария сказала серьезно:
— Зато верный кусок хлеба!
Он спросил:
— Ну, а ты? В городе лучше живется, а?
— Я там так одинока! Здесь, в Вармсдорфе, я могу пойти в домашние портнихи.
— Отлично. Теперь мы здесь останемся оба. К зиме ты опять отправишься в город, и я тоже. Все воскресенья мы будем проводить вместе, Мария.
Так ему хотелось думать. Мария тоже на это надеялась; но надежды, когда он их высказал, не стали более правдоподобными. Они стали больше похожи на мечту.
— Так мы и сделаем, — сказал он спокойно и, не спрашивая, повел девушку к себе домой.
Мария сама себе удивилась, когда, не задумываясь, вступила в этот дом в первый раз в жизни. Дом был по-прежнему белый, длинный, оконные рамы покрыты были белым лаком, и над входом свешивался дикий виноград. Прямо напротив, в другом конце сеней, задняя дверь была открыта настежь; через весь дом насквозь был виден зеленый сад. В сенях пахло парным молоком. Минго открыл одну из дверей. «Слава богу, — подумала Мария, — на мне мое парадное платье».
Он громко крикнул: «Мама!» — и его мать пришла из кладовой в столовую.
— Принеси-ка себе камбалы! — сказала она сразу.
Оставшись наедине с Марией, она внимательно разглядывала девушку. При этом она и говорила, но разговор был так, между прочим.
— Он не хочет много работать. Ведь он и мальчиком был слабенький. Я всегда говорю отцу: довольно, если и один из двоих кое-что делает.
Тут вернулся Минго. Кроме рыбы, он принес ржаного хлеба и масла. Он все это поставил и пригласил Марию к столу.
— Кушайте! — поддержала и госпожа Мертен.
Она была до странности темная и черноглазая. И цвет лица у ней был не сельской жительницы. Мария прочитала на ее лице, что она решилась сказать что-нибудь дружественное.
— Зимой он все спрашивал о вас. Каждый раз, как сойдет на берег: «Мама, Мария Леенинг в деревне?» Это ведь вы? Ведь ты жила здесь, в батрацкой хибарке. — Она сказала «ты» и скользнула взглядом по шелковому платью.
— Да, пока хибарку не смыло, — ответила Мария. — Ну, мне пора. Благодарю вас, фрау Мертен.
— Не к чему тебе бежать. Пройди с ним в сад!
— Мама, Мария умеет шить. Посмотри-ка, что она сама себе смастерила! Твое выходное уже сносилось. Что ты скажешь, не задержать ли тебе ее у себя?
— Лучше начать с переделок. А сидеть она сможет и здесь.
Говоря это, женщина восхищенно глядела на своего большого мальчика. Мария подумала: мать делает все, что он хочет. Он может выбирать. Мария стояла против них обоих по другую сторону, там, где властвовала необходимость.
Она сказала:
— Ничего не выйдет. Я живу в двух часах отсюда, и матери без меня не обойтись.
В саду Минго спросил:
— Ты в самом деле собираешься помогать своей матери в работе?
— А почему же нет? — Но она покраснела и созналась: — Нет, я стану чем придется, только не батрачкой!
— Вот видишь! А здесь ты так уютно могла бы сидеть и шить.
— Но недолго; а в других домах курортники.
— Мария, — напомнил он, — ведь дело идет к тому, что мы с тобой поженимся.
— Твоя мать об этом знает?
— Она еще не верит. Но мне-то ты можешь поверить! Ты ведь знаешь меня.
Пока она слышала его спокойный голос и видела над своим лицом его склоненное лицо, в ней ничто не возражало. Она чувствовала одно: его темные ресницы приближаются. Его губы теплы и влажны. Поцелуй открыл ей, что при светлых волосах у него темные ресницы и что рот у него такой же мягкий, как и у нее. Они еще немного без слов оставались вместе, затем Мария неожиданно толкнула заднюю садовую калитку и скрылась в кустах. Она бежала, а Минго между тем звал и искал ее. Когда все затихло, она разочарованно обернулась и поглядела из-за кустов, что он делает. Он рвал траву и складывал ее в корзину. Трава нужна была его матери для коров. Нарвав несколько пучков, он решил, что хватит, и поднял корзину. Из дому вышел отец, коренастый рыбак с седой окладистой бородой и походкой моряка.
— Дай-ка поглядеть! — приказал он и рассердился: — Как? Это все?
— Отец, мне больше не снести, — заявил этот большой мальчик.
Он поспешно наклонился, потому что отец занес руку. Удар не попал в цель.
— Чего ты пробиваешь дырку в воздухе, отец? — добавил Минго.
Старый Мертен невольно рассмеялся, и отец с сыном рука об руку пошли обедать.
Обратной дорогой по лугам Мария шла, понурив голову. Кто-то повстречался с нею, сказал ей: «Добрый день!» — но она не подняла глаз. Только на сельской улице она вышла из задумчивости — и испугалась. Дом Больдта! Лавка, и в лавке женщина, на которой Больдт женился вместо Фриды!
Мария поспешила дальше. «Он не такой! — с жаром сказала она в своем сердце. — Нет, не такой! Он только неблагоразумен, потому что избалован. Почему бы ему не стать просто рыбаком, когда все в их семье занимаются рыболовством?»
И тут же без видимой связи подумала: «Я буду чем угодно, только не батрачкой!» Потому что перед ней снова возник образ матери. Она ни на минуту не могла от него отделаться с тех пор, как вернулась из города и в первый раз по-настоящему увидела свою мать и узнала на деле, что с ней. Теперь Мария поняла: у матери уже одеревенели суставы, уже узловатые руки и немое жесткое лицо вымотанной вконец батрачки. Шестнадцать часов в день работы, — тяжелой мужской работы. Вымотана вконец, хотя и не старше матери Минго в ее соблазнительной кладовой!
Издали увидела она Елизавету Леенинг, согнувшуюся в три погибели среди поля. В конюшне сидел брат Каспер над большой кучей деревянных башмаков собственного изделия.
— Довольно, — объявил он. — С этим я уже могу пойти торговать по деревням.
Не глядя на сестру, он выложил то, что давно обдумывал про себя.
— Вот кабы ты пошла со мной, Мария. Летом хорошо побродяжить. Крестьяне будут пускать нас ночевать на сеновал, да и кормить будут тоже, а сколько наторгуем — чистый заработок. Ты получишь половину выручки… Тащить башмаки я буду один, — добавил он поспешно.
Он решился взглянуть на нее. У него одно плечо было выше другого от плотничьей работы, которой он постоянно занимался. Руки у него были слишком длинные, а с лица — как есть ворон.
— Люди охотней покупают, когда видят красивую девчонку, — признался он.
Мария рассмеялась:
— Ночь посплю, к утру надумаю. — И ее лицо стало очень серьезным.
Мальчик ждал.
— Пожалуй, в самом деле. Мы вместе пойдем по деревням, Каспер.
Брат и сестра без промедления пустились в путь. В ближайших деревнях, где их еще знали, товар раскупался быстро. Дальше должно было пойти по-другому, но они этого не предвидели и радовались. Они поели у добрых друзей и, так как не чувствовали усталости, пошли дальше, хотя уже надвигалась ночь. Их задержал жандарм: бумаг у них не было, он забрал их обоих и запер у себя в караульной. Наутро он их выпустил, ничего с них не потребовав. Брат и сестра огляделись — никто на них не смотрит — и пустились наутек.
Они решили, что таковы опасности бродяжьей жизни, и минуту спустя смеялись над случившимся. Настроение у них было бодрое, они заходили в каждый двор, предлагая башмаки, как будто в этом было что-то забавное. Таким образом, они рассеивали значительную долю недоверия, но все-таки здесь, где они были чужаками, товар шел не так ходко. Хозяйки и служанки не покупали вовсе. Каспер был слишком некрасивый парень, а на Марию, как они замечали, заглядывались их мужчины. Те оказывались благосклонней, но надо было искать их там, где они были своей компанией, — в трактире. Трудность состояла в том, как Марии отделаться от ухаживания со стороны парней и все-таки чего-то от них добиться. Она предложила брату:
— Давай говорить, что мы муж и жена. Тогда они оставят меня в покое.
— Тогда мы можем прямо отправиться домой, — возразил брат.
Она не стала доискиваться скрытого за его словами смысла.
Но однажды в жаркий июньский день Мария заметила, что за ней по высокой ржи крадется какой-то работник. Она окликнула Каспера. Брат не отозвался. Кинулась искать — его нет. Она спустила наземь свой груз — с течением времени пришлось и ей разделять ношу — и стала ждать своего преследователя. У него было немое, дикое лицо. Мария поняла, что добрые слова не помогут. Она тотчас двинула ему кулаком в челюсть. Он упал, но обхватил ее за щиколотки и увлек за собой. Они долго катали друг друга по земле. Когда ему удалось, наконец, ее схватить, парень свободной рукой стал шарить в кармане; Мария тем часом изловчилась быстро ударить его коленом в живот, так что он закричал от боли. Это положило конец борьбе. Они сидели без сил друг против друга в высокой ржи. Синее в белых пятнах небо чертили, как и прежде, ласточки. Незнакомец согнулся и стонал, держась за живот. Его вырвало. Она между тем разглядела, что у него голодное лицо. Похоть не превозмогла в нем слабости, иначе Мария не одолела б его.
Она достала из своего узла кусок колбасы:
— Отрежь себе сам!
Тогда он, как раньше, пошарил в кармане и вынул нож, уже открытый. Одно мгновение Мария хотела вскочить и убежать. Но все-таки усидела — то ли из осторожности, то ли из жалости. Пока он жевал и глотал, она рассказывала ему, что мать ее тоже батрачка, и о том, как отца унесло наводнением. Наконец он стал есть медленней и сразу сообщил все о себе; рассказ получился в том же роде. Он оборвал на полуслове, потому что вдруг осознал, что он в эту минуту делает: складывает нож. Мария поняла его смущение, но прикинулась, будто ничего не видит; она просто встала. Он помог ей поднять ношу. Когда она двинулась в путь, он повернул в обратную сторону, и оба пошли, не сказав на прощанье ни слова. Тем и кончилась встреча.
Своего брата Каспера Мария нашла, только когда выбралась на большую дорогу, и ничего ему не сказала. Он и не расспрашивал. Много позже, когда уже стемнело, он попробовал объяснить, как он ее потерял. В разговоре мальчик сознался, что ему почудилось, будто хозяин двора, сам хозяин, крадется за ними. «Я не могу всегда быть начеку. Мы за целую неделю ни одной пары не продали».
Мария сказала: «Да», — и так они пошли сквозь дышавшую свежестью ночь вдоль воды, где мерцал, отражаясь, месяц. Между двух кустов, спереди еще отливавших серебром, сгустился мрак — точно на пороге другого мира. Марии вспомнились ночи в батрацкой хибарке, когда она ребенком мечтала о том, чтобы вот так убежать подальше от моря, в глубь страны. Теперь это осуществилось, и были тут люди и все, что люди могут предложить; но она ясно чувствовала, что самое главное еще сокрыто. Вдруг она сказала:
— Каждый может, как в школе, сочинять сказки. Что, если вдруг этот башмак превратится в автомобиль, и мы сядем в него и переедем через речку. И сам собой выстроится мост…
Она замолчала, потому что брат ее плакал, или по крайней мере так ей показалось в темноте по его позе; звук рыданий он подавлял. Может быть, он плакал не из-за нечистой совести, а потому что устал и пал духом.
Оба честно продержались до конца лета, как у них было намечено. Предприятие оказалось неприбыльным, так как с припасенного товара они едва могли прокормиться вдвоем в пути. Вернись они через месяц, они принесли бы деньги, но они боялись, что их засмеют.
В Вармсдорфе Мария узнала, что фрейлейн Распе уже ждет ее.
Работа в Любеке пошла, как и в минувшем году, только теперь Марии полагалось также и кроить. В кройке она проявила необыкновенный талант, как признавала хозяйка. «Но прилежание и усердие приводят со временем к тем же результатам», — объясняла она другим ученицам. Мария улыбалась тайком — не над поучениями хозяйки, а тому, что в воскресенье опять пойдет гулять с Минго.
Он учился в Любеке столярному ремеслу, они виделись каждое воскресенье. Мальчик не только не получал жалованья, но еще Мертен платил владельцу мастерской деньги за обучение сына; зато Минго мог приходить и уходить когда хотел. «С ума я сошел — делать им задаром всю работу! Папа все равно оборудует мне дома мастерскую, а заказы в деревне для столяра всегда найдутся».
Минго настаивал, чтобы Мария и среди недели брала свободный день. На это он ее не склонил, но в первое же воскресенье, в ясный осенний день, он нанял машину и правил сам — править Минго умел. На нем было пальто реглан и голубая шелковая рубашка. Его беспокоило, не предпочтет ли Мария видеть его в желтой. Но она видела только, что он красив: светлые волосы, светлее ее собственных, гладко зачесаны, затылок выступает, как и у нее, лицо, как и у нее, продолговатое. Глаза у Минго чуть раскосые — это у них по-разному, — а брови у него почти срослись: стоит ему лишь немного сдвинуть их, и Мария чувствует, какой он мужественный. А кроме того, и прежде всего, он — Минго.
— Ты знаешь, что я тебя люблю, — сказала она просто.
Он так же непринужденно, точно это само собой разумелось, остановил машину перед гостиницей на первом свободном месте и снял номер.
— Ты здесь уже бывала? — спросил он, поднимаясь с Марией по лестнице. От волнения ему необходимо было что-нибудь сказать.
— Да, конечно, — ответила она.
Это была неправда, но так она по крайней мере защитила свой стыд, правда лишь на одно мгновение, не больше.
После пришлось ей утешать его, не ему ее. Плакал он, а не она. Его уверения в любви расплывались в слезах, меж тем как она сидела, онемевшая, счастливая.
— Я верен, как золото, — твердил он.
А она держала его лицо в своих ладонях и думала: «Если это и неправда, ничего не значит. Не надо его винить!» Медленно привлекла она его лицо к своему. Вот она еще различает опущенные темные ресницы, а вот уже и нет, и тогда она тоже закрыла глаза.
Целый час они верили оба, что никогда не оставят этой комнаты, или по меньшей мере мечтали о том и говорили так друг другу. Если б дозволено было остаться навсегда такими же счастливыми! Он повторял клятвы и сжимал ее в своих руках, которые сегодня казались такими волшебно сильными. Тем не менее он первый заговорил о еде. Мария тотчас призналась, что тоже голодна.
В столовой они все время сидели обнявшись, кроме тех мгновений, которые требовались, чтобы подносить еду ко рту. Губы вновь и вновь встречались с губами, искали шею, волосы у висков, его неповторимое лицо, единственное на земле. Другие гости не обращали на них особого внимания, хотя Мария и Минго чувствовали себя так необычно. Для людей пожилых они представляли собой еще одну из этих слишком юных влюбленных парочек (самое большее — шестнадцать и восемнадцать лет!), каких раньше никогда не потерпели бы в публичном месте. Теперь все делается по-своему!
Он уплатил, и они вышли с достоинством, как взрослые. Он открыл ей дверцу, сам вошел с другой стороны и сознавал, отъезжая, что держится хорошо и что каждый жест получается у него необыкновенно гладким и легким. Между тем Мария обдумывала увещания и советы, которые давно уже хотела высказать. Сегодня они были бы еще уместней, еще нужней. Ему бы следовало осмотрительней тратить деньги, больше работать и держаться, наконец, твердо чего-нибудь одного. Но ей показалось, что это вышло бы слишком рассудительно — она ведь и сама вовсе не такая рассудительная; лучше, пожалуй, не говорить. Она отложила разговор до вечера. А вечером они отправились в кино и оттуда в бар. Мария чувствовала все время тайное стеснение от своей сдержанной серьезности; но они с Минго не пропустили ни одного танца, а танцуя, шепотом напоминали друг другу то одну, то другую минуту этого дня.
За дверью дома, где жила фрейлейн Распе, было темно, и Минго, прервав поцелуй, вдруг спросил:
— Ты будешь мне верна?
Она не видела его лица, а то бы он не спросил; только голос выдавал тревогу и страх. Она поцеловала его четыре раза, что означало: «Я буду тебе верна», и он понял. Поднимаясь одна по лестнице, она думала: «А ты мне нет!»
В своей комнате она не зажгла света, разделась и еще оставалась сидеть на кровати, хотя было холодно. Она думала: «Сейчас я молода, сейчас хорошо». Потому что она чувствовала, что счастье и несчастье зависят от нее самой. Наконец она улеглась и глубоко вздохнула, полная надежды и веры.
Он и дальше оставался милым юношей, он любил, он был хорош собой и не транжирил денег — разве что на одежду. Мария не принимала дорогих подарков, хотя в письмах к матери он нарочно для этого просил денег. Но в том и заключалась ее единственная немая просьба: копить для общего будущего. И он ни разу не добился, чтобы она в будни ушла с работы. Она была отличная работница, вполне порядочная, как утверждала фрейлейн Распе, хотя по субботам и воскресеньям Мария гуляла с молодым человеком. Так приближалась весна; и сколько прекрасных планов было у Минго и Марии на теплую пору! Но тут пришло письмо от старшины вармсдорфской общины, сообщавшее, что Елизавету Леенинг хватил удар и теперь она лежит в местной больнице. Марии как дочери, имеющей работу, надлежит позаботиться о своих малолетних братьях и сестрах. Община стеснена в средствах и не может взять это на себя.
Мария поговорила с фрейлейн Распе, которая отнеслась к ней доброжелательно. Но как раз теперь, к лету, она при всем желании не может начать платить Марии как первоклассной мастерице, хотя охотно признает, что Мария работает превосходно. Лучше ей пока пожить в деревне, а к осени она могла бы вернуться. Мария знала: найдутся и другие мастерицы. «Мастериц ужасно много, здесь я была хороша, пока ничего почти не получала!» Минго проводил ее на вокзал. Он не расспрашивал, что она думает делать. Он обещал: «Через месяц я приеду тоже». Этого, казалось ему, было достаточно.
Затертая в вагоне третьего класса, Мария знала в точности, как все у нее сложится. Трое младших, проживавших на крестьянском хуторе, должны там остаться, там будет им и дешевле и сытнее. Это возможно только в том случае, если Мария тоже поселится у крестьянина. На нее ложится забота о братьях и сестрах, и она не может прокормить их шитьем. Какая работа в Вармсдорфе летом! Да там и без нее есть уже несколько портних.
Нет, она должна заменить свою мать и делать ту же работу, которой ее мать кормила детей: выхода нет. Таков ее долг.
Она повторяла про себя, как заклятье: «Я еще не стала тем, чем была мама. Это только временно, самое большее на полгода, а после что-нибудь да переменится». При этом она проводила рукой по своему шелковому платью. В шелковом платье навестила она и мать, которая без движения лежала на койке и только глядела на дочь тупым и жестким взглядом. Вместо нее заговорил врач:
— Вот награда за трудовую жизнь!
Он повел рукой — и жест его получился шире, чем он хотел: взмах его руки уводил от больничных коек на улицу, от женщин, измотавшихся на работе, к тем, которые, может быть, кончили лучше. Те поняли, что слабый пол может себя окупить и что у женщины во всяком случае есть возможность прокормиться, избегнув общей участи: не обязательно ей потерять в работе свой облик, отупеть от постоянного переутомления, забыть, чем была когда-то, и наконец остановиться, подобно разбитой машине, точно никогда не любила, никогда не рожала детей… И не сохранится ничего человеческого, а только ни к чему не годная сломанная вещь!
Девушка хотела было спросить у врача, поправится ли когда-нибудь ее мать. Но смолкла на полуслове. «Это уже не работница», — подумала она и пошла тем же трудом зарабатывать хлеб — одно только лето, не дольше! Дольше она ни за что не согласится! «Не для этого я живу на свете. Я уже и так слишком долго была, как эти люди. Ходить по селам с деревянными башмаками — то была в конце концов просто забава. Этим летом я буду сажать картошку!»
С картошки и началось — и было совсем не трудно, как говорила Мария батракам, которые все норовили поднять ее на смех. Нет, лучше уж ей посмеяться самой. Разве это работа — ковырять ямки в земле? Это каждый умеет. «В городе учатся вещам потруднее». Но к вечеру, наклонившись за день много сотен раз, она едва могла разогнуться. По ней, однако, этого никто не заметил бы.
В мае, во время сенокоса, ей принесли из Вармсдорфа привет от Минго. Он дома и ждет ее в воскресенье на танцы. После столь долгого перерыва Мария снова оделась и напудрилась — она уже загорела, как подлинная батрачка. Грузовик, который мог бы ее подвезти, по воскресеньям не ходил, пришлось отправиться пешком. После обеда стало жарко. Мария удивлялась, как утомительна была для нее дорога. Только после часа ходьбы ей пришло на ум, что усталость вызвана, может быть, долгими неделями работы. Но нет, на это она не согласна! Выспится — и усталость как рукой снимет! Ведь она, Мария, молода.
С тем большим рвением пустилась она танцевать, и действительно, ее утомление не было замечено. Она была в объятиях Минго, как бывало раньше, и, пока он медленно ее кружил, они шептали то же, что всегда. Ничего не изменилось — тот же взгляд этих глаз, то же чувство в этой груди.
— Ты стала еще красивей!.
— И ты тоже.
— Я был верен тебе, — сказал юноша.
Мария не стала хвалиться своею верностью, а он не видел оснований спрашивать. Наоборот, он еще добавил:
— Теперь и мать верит мне, что мы помолвлены.
— Что она на это говорит?
— Ничего, но уж она-то мне поможет!
Запах сирени, звездное небо, и Минго провожает Марию полями. Они шли, висок к виску и словно сросшись бедрами, все медленней и медленней. Потом повалились на сено. Мария проснулась, когда уже светало, она была на том же месте, где повалилась с Минго, но в одиночестве. Ей стало стыдно своей чрезмерной усталости… Заснула под его поцелуями! Не добудившись ее, он, понятно, соскучился по своей постели и ушел. «Моя вина! Но больше это не должно повториться».
В следующее воскресенье она предпочла остаться на хуторе и заняться своими малышами. До полудня она считала это самым разумным и до трех часов все еще старалась верить, что Минго не заглянет в танцевальный зал, раз ее там нет. В половине четвертого она раздумывала, что было опасней — оставить его одного или приплестись по пыльной дороге в еще более усталом виде, чем в первый раз. В четыре она уже знала, что сделала ошибку. Она не находила ни покоя, ни решимости, хотела переодеться, не зная наверное, пойдет ли, — когда во двор вкатил наемный автомобиль и с шоферского сиденья соскочил Минго.
Он и не заметил, что на ней рабочая одежда; он тотчас повлек ее за конюшню.
— Я был как сумасшедший, — сказал он. — Мне всюду мерещились твои глаза.
Она вздохнула.
— Что в них особенного? — Но она смотрела на него и сознавала их власть.
Он оставался с ней до позднего вечера. Она избегала встречаться с людьми. Минго был слишком хорошо одет. Каждый раз, когда она присаживалась, он подстилал свой плащ, чтобы не запачкаться, Хотя надвигалась гроза, Мария проехала с ним часть дороги, чтобы побыть вместе и эти минуты. На прощанье он обещал:
— В следующий раз я заеду за тобой на машине.
В ближайшее воскресенье Мария ждала напрасно. Она приоделась и сидела на кровати в углу бывшей конюшни, за ситцевым платком, натянутым вместо занавески. На дворе возились и кричали дети. Люди шумели в трактире; даже и это было слышно через широкую тишь полей. Минго, должно быть, катает курортников на парусной лодке. Не может же он упускать заработок! Нет, ему проще получать деньги от матери. Но если его заставил старший брат? Нет! Минго не позволит над собой командовать. Он делает всегда только то, чего ему захочется. И поэтому сегодня он забыл Марию, как ни любят они друг друга. Он ветреный и останется таким навсегда, строить на нем все расчеты на будущее было бы неразумно.
А в понедельник пришло от него письмо: он в самом деле катал курортников и, спрыгивая с лодки, вывихнул ногу. Мария должна как можно скорее его навестить. Она отправилась к нему в среду — дольше не выдержала, тайком сбежала с работы. Она думала найти его дома, но он уже разгуливал по пляжу, правда слегка прихрамывая. С ним было несколько знакомых молодых людей, всё курортники, хотя с виду они меньше походили на таковых, чем он сам. Мария только теперь спохватилась, что прибежала в своем старом платье; для него, напротив, это ничего не значило.
— Вот моя невеста, — сказал он своим знакомым.
Намеченная их программой пулька в павильоне на пляже не была по сему случаю отменена. Мария сидела рядом, усталость все сильней овладевала ею, пока даже Минго не заметил этого.
— Иди домой, Мария! Мама отведет тебе комнату, — Еще что!
— А что такое?
Она подумала: «Тогда твоей матери станет ясно, что мы никогда не поженимся».
Она и назад пошла пешком, и он ее отпустил; ее упрямство испортило ему настроение.
Они, конечно, помирились, он отвозил ее на машине, а она доказывала ему, что может протанцевать всю ночь и все-таки выйти утром на работу, как если бы отлично выспалась. Но так не могло продолжаться всегда, и Мария, сколько ни противилась, чувствовала, как с каждым днем в это лето все больше становится расстояние между нею, добывающей свой хлеб, и им, слоняющимся по пляжу.
— Что же ты, курортник, что ли? — спросила она однажды.
На это он ответил целой речью:
— Теперь уже и ты говоришь то же самое! Довольно мне и дома прожужжали уши! Почему я ничего не делаю? Я ничего не делаю, потому что мой хозяин отослал меня на лето. Нет работы. Ну да, я безработный. Сокращен — так же, как и ты!
Мария подумала: «Я ведь работаю». Но так как ему это не пришло в голову, то и она промолчала.
Минго продолжал с раздражением:
— Мои домашние все хотят, чтобы я выходил с ними на рыбную ловлю. А руки? Ведь я обучаюсь ремеслу, тонкой столярной работе. Так неужели мне рыбачить и портить руки? Они не желают с этим считаться, только мама еще заступается за меня. И вопрос для них вовсе не в деньгах, которые я мог бы зарабатывать, а просто мой старший брат не может видеть, чтобы кто-нибудь носил в будни шелковую рубашку. Чего он хочет? Я же с него ничего не требую. Я даже сходил в Бюро труда, в Травемюнде{15}, и зарегистрировался как безработный.
— Вот как! И они тебе что-нибудь предложили?
— Пока что нет. Они меня сперва спросили, где я проживаю. У родителей. Сколько мой отец зарабатывает? Я сказал: кучу денег — рыбная ловля, пароходы и прочее. Сколько я получаю на карманные расходы? Я сказал: сколько хочу. Есть ли у вас автомобиль? Нет. «Так мы вам подарим», — говорит регистратор. Что он, хотел меня высмеять, что ли? Я ведь пришел к ним только для порядка.
Таков был Минго. Он закончил свою речь, уверенный в собственной правоте.
— Я очень рад, что теперь уже скоро опять поеду в город и смогу работать. Тогда мне не придется больше слушать нравоучений. А потом приедет и моя милая Мария, и все будет так же хорошо, как было.
Он обнял ее одной рукой, он был рослый и широкий, медленный голос его звучал серьезно и надежно, и по его юному лицу бежала слеза — он был растроган.
— Я тоже приеду! — повторила Мария без слез, но решительно.
Едва кончилось лето, она сложила свои лучшие платья, попросила хозяина подержать пока детей, — она за них заплатит, — и поехала в Любек.
Фрейлейн Распе встретила ее странным взглядом.
— Я думала, ты теперь выйдешь, наконец, замуж, Мария.
— Да, — сказала Мария. — Но пока он заведет собственную мастерскую, я должна кормить троих малышей.
— Ах, еще и дети! Столько народу не может жить с моего дела, Мария: времена пошли плохие. Когда бы ты была одна и просила только немного денег наличными… — Фрейлейн Распе не договорила. — Что у тебя с руками? — прервала она сама себя.
В замешательстве Мария стянула нитяные перчатки, а они нарочно для того и назначены были, чтобы скрыть испорченные работой руки. Такие руки нельзя показывать сразу, как войдешь! Но фрейлейн Распе уже все заметила, ее лицо стало замкнутым. Мария увидела, что для фрейлейн исчезли последние сомнения. Здесь все было кончено.
На прощание портниха сказала:
— От меня ты, конечно, пойдешь к другим. Смотри же, не снимай нигде перчаток! И без того слишком скоро обнаружится, что у тебя загрубели руки. К тому же у других тоже не найдется денег на вас четверых. Почему ты не хочешь остаться в деревне? Работа на свежем воздухе здоровее. Я в этом году не могла позволить себе выехать куда-нибудь на лето.
Мария продолжала поиски, но у других портних дела по большей части шли еще хуже, и ей предлагали еще меньше. Из своего заработка она не могла бы платить крестьянину, пришлось бы снять в городе комнату на всех четверых. Но как бы стала она тогда присматривать и ухаживать за детьми? В обеденный перерыв? Но он, смотря по работе, бывал когда короче, когда длиннее, а иногда такой короткий, что едва успеешь поесть. Мария боролась за то, чтоб устроиться в городе, пока денег не осталось в обрез на билет до Вармсдорфа. Однако она еще не купила билета, но отказалась от угла, который снимала у одной бедной женщины, голодала целый день, а ночь провела на бульварах.
В течение немногих минут, когда ей удалось вздремнуть, она надеялась на Минго. Он встретился ей на улице; у прохожих были белые бороды, грустные лица, но Минго беззаботно смеялся, он подал ей руку, и они пошли куда-то вдвоем. Проснувшись, Мария старалась вспомнить, куда они шли. Ведь Минго не знал, где она блуждала и что с ней творилось. Он был не из тех, кто спрашивает о таких вещах или кто мог бы искать ее и найти даже в этом темном месте на ночных городских бульварах. На него Мария надеялась только во сне.
Она пошла на вокзал умыться. В окно ей был виден прибывающий поезд, и, что ее поразило, навстречу поезду бежала девушка. Девушка никому не кивала, и среди людей, склонившихся в окна, никто не посылал ей издали привета. Она смотрела только навстречу паровозу, бежала, оступаясь, по самому краю платформы, и в ее лице было мучительное недоверие, как будто шумно надвигающийся паровоз казался ей недостаточно быстрым. Но вот большая машина уже пронеслась мимо девушки, и та разочарованно остановилась, ее платье билось на ветру, который поднял, пролетая, поезд.
Мария поняла, чего хотела девушка. Так вот что ей надо? Но это было бы преступлением! Почему идет она на это? Нет работы? Нет хлеба? Или из-за мальчишки, из-за того, что нужно запастись терпением еще на некоторое время? «Нет! — решила Мария. — Теперь я сяду в этот самый поезд. Посмотрим! Я еще вернусь…»
Хозяин принял ее: если бы она дольше побыла в отлучке, он отослал бы детей в общину.
— Я и то из одного человеколюбия соглашаюсь кормить вас всех зимой. Да сходи-ка ты в Бродтен. Твою мать из больницы уже выписали, она опять начала кое-как ползать. Теперь она в Бродтене, в богадельне.
В ближайшее воскресенье Мария навестила мать. Вместо знакомого ей жесткого лица она увидела запуганное. И говорила матушка Леенинг больше, чем раньше, хотя ее речь была затруднена и не совсем понятна. Но как же было ей не посетовать на харчи? Она непрестанно возвращалась все к тому же: боялась умереть с голоду! Дочь видела, как она ест, и удивлялась: было подано очень много, Елизавета Леенинг никогда в жизни столько не получала. Когда-то она всю пищу, какая водилась в доме, оставляла своим многочисленным детям. И то, что она приносила под фартуком, возвращаясь домой с полевых работ, она тотчас должна была делить в хибарке между всеми голодными, жадно раскрывавшими глаза на еду.
Только теперь, когда она состарилась и больше не работала, она вспомнила о своем собственном голоде и хотела напоследок наверстать все то, чего раньше недоела, сама себя урезывая. Ни одной другой мысли не было в ее ослабевшем мозгу, потому-то и был у нее запуганный вид. Она крепко держала дочь за платье и жаловалась на пищу. Мария обещала принести еды и ушла, охваченная ужасом.
Когда она в следующий раз направилась в Бродтен, карманы ее пальто были набиты яйцами и маслом. Ветчину, которая ей полагалась к хлебу за завтраком, она накопила и взяла теперь с собой, яиц и масла брать не разрешалось, но они сами собой оказались у нее под руками, потому что теперь Мария стряпала тоже. Другой работы зимой не хватало. Хозяин доверял ей свои припасы; через две недели она прихватила уже целую ливерную колбасу — Елизавета Леенинг плакала о ней, как ребенок. А вскоре в ее правой руке, которую она на первых порах прятала под пальто, висел гусь. Несколько больше времени потребовалось, пока она приучила себя к тому, чтобы все встречные видели, как у ее бедра откровенно качается гусь или окорок.
Под конец она забыла, что это запрещено и может обнаружиться. Когда прошло ползимы, Мария окончательно отрешилась от страха перед людьми, которому научаются в городе, и от закона — не есть, когда ничего не имеешь. Прямая дорога вела от хозяйской кладовой к бродтенской богадельне, и для Марии это был правильный путь, так как он был естественным. У нее мать, старая батрачка, которая, прожив всю жизнь в лишениях, плачет о колбасе, как ребенок. Ей нужно есть, и троим малышам в конюшне тоже нужно есть, а иначе Мария вела бы сидячую жизнь в городе, тонкими пальцами, вдвое тоньше, чем теперь, водила бы по мягким материям, а в субботу вечером по окончании работы уже и сама ходила бы в шелку!
У нее опять стало простое лицо, в нем не было ни ожидания, ни торопливости. В прошлом году она всегда бывала чем-нибудь обрадована, чем-нибудь встревожена — дорогой к заказчицам, платьями, которые шила себе сама, и всем, всем, что ее переполняло из-за дружбы с Минго. Она об этом думала мало и смутно, потому что более грубые и близкие заботы далеко оттесняли тот вечер в танцевальном павильоне, те задушенные поцелуями часы. Она читала письмо от Минго, и тогда другая жизнь опять получала плоть и кровь. Мария снова верила в нее и улыбалась, и ее лицо озарялось улыбкой, какой здесь не знали.
Минго спрашивал, что она там так долго мешкает, он перестает ее понимать. Он был ей верен — так он писал. Во всяком случае, он ничего не забыл, чему доказательством письма, которыми он себя утруждает; и Мария понимала — ее места не заняла другая. Ей хотелось бы высказать ему это, но пальцы, в которых пришлось бы держать перо, не позволяли ей ласкать в словах его лоб и его тело, потому что сами пальцы загрубели для этого. Вместо того она посылала ему открытки — не с пейзажем или с домиком, а с розой, с красивой девушкой.
Он написал ей всего два раза, а потом она на несколько недель утратила свой бездумный покой. Ей вспомнилось, что когда-то — уже без малого год тому назад — она приехала сюда и тогда она чувствовала себя почти что гостьей. Она знала, бывают работницы-студентки, которые между делом помогают в полевых работах. Чем угодно, только не батрачкой! Таково было ее твердое намерение. Но точно так же было когда-то и с ее матерью, которая изведала всю жестокость нищеты и самые ужасы ее; одного лишь она не желала, против одного боролась — против богадельни в Бродтене, и как раз в богадельню привела ее судьба. Целую неделю Мария думала: «Ничего не вышло: все-таки батрачка!» Потом ужас постепенно заглох. У Марии снова сделалось то самое лицо, какое бывало у нее только здесь — почти тупое, и медленная, почти сонливая речь.
Иногда хозяин как-то странно на нее поглядывал. Сначала она встревожилась: из-за гусей и сала? Но позже она заметила, что это совпадало с письмами от Минго. В первый раз хозяин сказал только, что после письма она изменилась. Во второй раз он уже раздраженным голосом позвал ее, чтобы передать ей письмо. Он ждал, когда пройдет действие письма, а потом хотел сообщить ей кое-что — они как раз были в доме одни, — но отложил разговор. Хозяин был сед и костист, пятидесятилетний бездетный вдовец; он никогда не разжимал зубов и редко выпускал трубку изо рта. Когда он во второй раз уставился на Марию, она уже знала, о чем он раздумывает.
Однажды вечером — те немногие люди, что были в комнате, ушли — Мария убирала со стола медленней, чем обычно. Хозяин, наконец, начал:
— Конюшня, ежели надолго, не жилье.
Мария ответила, что придется все-таки там оставаться. В доме всего одна спальня.
Да, возразил он, — спальня и комната со шкафами. Там сложены холсты да еще вещи его покойной жены. Их можно вынести, объявил он, и там стали бы тогда кровати троих детей.
Таким образом, Мария узнала, где предполагалось стоять ее собственной кровати: рядом с хозяйской.
Мария не отвечала. Наконец он спросил о ее брате Каспере.
— Нет, — призналась она, — о Каспере ничего не слышно.
Не знала она также, куда исчезла ее сестра Антье и кто из ее родных жив, кто — нет. Она одна должна отвечать за оставшихся детей, — так потребовала община; да если б она и захотела уйти, то куда же? Мария говорила это спокойно, он не мог уловить в ее голосе ни желания, ни согласия. Он выслушал и дал себе труд понять все в точности. Он был туг на ухо — ей пришлось говорить громко. Тем не менее он протянул ей руку, как если бы дело было слажено, и Мария ее приняла. Затем она вдруг сразу побледнела и отошла в сторону. Теперь она заговорила гораздо быстрее — быстрее и тише, не заботясь о том, что он туг на ухо. Он не понимал ее слов, но на его лице отразилось недовольство, как при получении второго письма от Минго. Потом они больше не глядели друг на друга, пока Мария не вышла из комнаты. Перед тем как она закрыла дверь, хозяин крикнул ей вслед:
— Ты можешь еще пораздумать, Мария!
Настал апрель, уже вывозили навоз, приступили к вспашке. Как-то под вечер в воскресенье Мария возвращалась из Бродтена, когда вдруг из-за живой изгороди при дороге выскочил человек. Она остановилась, держа кулаки наготове, но он весело к ней подошел и снял шляпу. Мария заметила, что все его движения быстры и выскочил он из-за куста легко и непринужденно. С этим сочеталось и то, что был он, правда, оборван, но одет по-городскому. Лакированные туфли еще сохранили блеск, хоть и были облеплены глиной.
Где видела Мария эту надменную улыбку? Когда-то очень давно. Надменный, коварный и все-таки бледный и жалкий юноша, — из тех, что просят милостыню.
— Нет ли у вас при себе случайно чего-нибудь поесть, фрейлейн? — спросил он, словно между прочим.
Но когда оказалось, что у Марии ничего нет, рот его искривился.
— Ну, это я слышу от зажравшихся крестьян уже целый месяц. Вот и существуй!
Она хотела идти дальше, но застыла на месте, потому что он сказал, или по крайней мере она услышала:
— А ведь вы — Мария Леенинг.
Она ждала, он ли это взаправду, и он действительно повторил:
— Конечно, ты — Мария!
— Значит, ты — Курт, — отозвалась она.
— Да, все еще Курт Майер, — подтвердил он и, схватив ее руку, крепко пожал. — Десять лет, и вот мы все-таки увиделись опять. Тебе должно теперь быть восемнадцать лет, потому что нам семнадцать, то есть нам, близнецам, сестре и мне. Мы были на год моложе тебя, Мария. Но скажи мне, наконец, хоть несколько приветливых слов!
Она охотно предоставила ему говорить одному, но была сильно взволнована. При виде нежданно представшего пред нею Курта над Марией сразу раскрылось прекрасное летнее небо ее детства, в мягком приморском ветре бежит она по пляжу с мальчиком, с девочкой, и к ней подходит Минго, ее друг. А теперь? Теперь Минго ее покинул — вдруг это стало ей ясно, — а Курт снова здесь. За это время ее отца унесло море, Фриду — людская злоба, а где Антье, Каспер и другие? Мать сидит в Бродтене, и темнеющими полями одиноко бредет Мария сегодня, как всегда, и никто не выйдет ей навстречу. И вдруг из-за кустов выскочил Курт и снова очутился здесь. Вот что ее волновало, и когда она это вполне осознала, она ответила на его рукопожатие.
Он сказал:
— Однако же ты не скоро! Зато чистосердечно, да, Мария? А я тебе искренне рад, поверь мне!
Последние остатки его надменности исчезли, он больше не улыбался, как бы подшучивая и над Марией и над собственным печальным положением. В это мгновение она его едва узнавала и потому была в смущении.
— Вам плохо живется? — спросила она.
— Вам? — повторил он. — Можешь спокойно говорить «ты». Во-первых, я твой старый верный Курт Майер, а деньги — денег, видно, нет у нас у обоих!
— Как это с тобой случилось?
— Давай присядем, а? — Он искал по возможности чистого местечка. — У меня с собой только один костюм, — пояснил он.
— Ты бродишь уже целый месяц?
— Как? Почему?
Он забыл свои собственные слова!
— Да, я скитаюсь с места на место — так пришлось. По его лицу она видела, что у него действительно все в беспорядке — ни о чем нельзя просто и гладко рассказать: ни о тех обстоятельствах, что остались позади, ни о том, что ему предстоит. Она положила руку ему на плечо, чтоб успокоить его. И медленно сказала:
— Ты можешь получить работу, Курт. Хозяин не набрал еще работников.
— А он меня примет? — спросил он недоверчиво.
— Если я замолвлю слово.
— Ах, так! — Он осмотрел ее с головы до пят.
Она при этом покраснела. Ей хотелось встать и уйти, но он был такой беспомощный! Она увидела, что у него уже опять появилась наглая улыбка.
— Ты был такой же в девять лет, — сказала она.
— Да еще кое-чему подучился, — проговорил он. — Впрочем, ты давно могла бы заметить по мне, что я тобой все время любуюсь, Мария, а теперь говорю это тебе напрямик. Ты так развилась — кто бы ожидал!
— Глупый мальчишка! У девушек Леенинг это так всегда.
— Что только может дать этот тип…
Он еще раз осмотрел ее, и взгляд его досказал: «…все это в тебе есть».
— Что поделывает Минго? — спросил он и хлопнул себя по лбу.
Она уклонилась от ответа.
— А в Берлине девушки другие? Ты ведь из Берлина?
— Да, да. — Он встал и пошел самым быстрым шагом, Мария едва поспевала за ним, разговор не вязался. Перед хутором они остановились оба одновременно.
— Не буду мешать, — сказал Курт.
— Подожди пока тут у ворот. — Мария вошла во двор.
— Это работник, — сообщила она крестьянину.
— Бумаги у него есть?
— Я его и так знаю. Очень давно, мы оба были еще маленькие. Они тогда приезжали всей семьей на курорт.
— Ах, так! Тогда он мне не нужен.
— Он надежный парень. Будет работать, я за ним присмотрю. Вы можете спокойно взять его на пробу.
Крестьянин почесал затылок; чем больше Мария говорила, тем он делался недоверчивей.
— Можно ему войти? — спросила она.
Крестьянин не ответил и вышел сам за ворота. Поглядев на Курта, он сказал:
— Н-да… — Он оттягивал время, оценивая щуплую, развинченную фигуру юноши, наконец взгляд его остановился на лакированных туфлях.
— И такие просятся нынче на работу! Да ведь ты через два часа протянешь ноги!
Курт с самым наглым видом возразил:
— Ошибаетесь, сударь. Вот, каким вы меня видите, я однажды отлупил одного здешнего парня, хоть вы и не поверили бы. Мария может подтвердить. Его звали Минго. Ведь правда, Мария?
Мария и крестьянин растерянно глядели друг на друга. Наконец хозяин наполовину решился.
— Устрой его на ночь с работниками в сарае!
Мария этим удовольствовалась. А Курт сказал:
— Горячо благодарю!
Все, что она принесла ему поесть, он жадно проглотил, и когда работники заползли в сено, он давно уже спал.
Наутро хозяин сделал вид, точно забыл о случившемся. А в полдень Мария нашла на столе открытку от Минго, он сообщал, что скоро вернется из города. Он закончил ученье, а дальше — сюрприз. Дальше, однако, ничего не значилось, сколько ни поворачивала Мария открытку. Она ненароком подняла глаза и поймала хозяина с поличным: он уже успел прочесть, что писал ей Минго! Какой у него злобный взгляд!
За едой он не говорил ни слова; только когда она направилась к дверям, он пробурчал:
— Твой приятель, кажется, хочет здесь только жрать. В поле я его еще не видел.
Мария тотчас же пошла за Куртом.
— Ты нанят.
Она поставила его окучивать картошку. Через два часа хозяин пришел посмотреть, что сделал новичок. Он, понятно, увидел, что работа была не его. Мария копала за двоих. Странно, хозяин ничего не сказал.
Подошли, любопытствуя, другие работники и работницы, но Курт объявил им, чтоб они не воображали, — копаться в земле — это еще не работа. Он выбрал самого тяжеловесного и дал ему подножку — это он умел не хуже, чем в детстве. Когда верзила растянулся, Курт мгновенно выиграл в глазах всех. Парень решил вздуть его, но схватить юркого Курта было не легко.
— Так надо устраиваться, когда нечем крыть, — признался Курт; он был опять наедине с Марией.
Она спросила:
— Поэтому ты и нахвастал, будто однажды ты отлупил Минго?
— А разве нет? — Он, конечно, уже не сознавал, что лжет.
Но Мария подумала: во всяком случае, ложь ему помогла; хозяин взял его только из-за Минго!
Она не давала ему прерывать работу. Однако даже при физическом напряжении он не мог минуту помолчать.
— Ты ведь еще водишь с ним знакомство? Где он? — Кто? — спросила она.
Курт рассмеялся. Но тут же начал о самом себе. Она просто не поверила бы, если бы он поведал ей обо всем, что он проделал! Мария ответила, что это никак не могло быть необычней, чем в кино, и как раз ее замечание подсказало Курту многое, что можно было сообщить:
— Прежде всего я вовсе не так беден, как тебе представляется. Моя сестра сделала даже блестящую партию.
— Что ж, очень хорошо. — Это прозвучало у Марии сухо.
С той минуты, как она снова встретилась с Куртом, Мария чем дальше, тем отчетливей вспоминала, что его сестра-близнец Викки была на редкость злым ребенком.
— Как это вообще случилось, что вы обеднели? — спросила она. — У ваших родителей больше нет машины?
Он глухо засмеялся; она при этом узнала вновь его странно покривившийся рот.
— Может быть, и есть. — Бросив копать, он встал с земли. — Может быть, даже и два, у каждого для себя, и каждый скрывает от другого. Они ведь разошлись: старик закрыл лавочку, старуха завела себе друга.
Он стоял бледный, в небрежной позе, с перекошенным ртом, и не работал. Но Мария не понукала его. Она подумала: они были счастливые, богатые дети, посетители курорта в то чудное лето! Что же лучше — мать в Бродтене или такие родители, как у них?
Курт ответил не на то, о чем она спросила.
— Наше тогдашнее богатство… Так то же была инфляция, тогда это был не фокус. Я скорей удивляюсь своему старику, что он и после продержался еще лет пять или шесть. Он использовал до конца инфляцию, но она кончилась, и пришлось ему скрыться. Мама была так любезна, что перед тем, как переменить обстановку, поручила нас своей сестре. И тетя в самом деле отправилась с Викки на бал журналистов.
Курт разгорелся; от воодушевления он широко размахивал руками. Он забыл, что держит лопату, и выронил ее из рук.
— Викки была красивей всех! Она целую неделю была женщиной, о которой говорят, и за эту неделю ее отметил вниманием некий крупный синдик — Бойерлейн, видный адвокат Игнац Бойерлейн, католик. Это имя тебе, конечно, знакомо из газет, его знает каждый. Через месяц он на ней женился — в тот самый день, когда я непременно должен был уехать. Хоть кого разозлит! — проворчал он, подняв лопату, и по собственному почину начал снова копать.
— Сюда заходят когда-нибудь чужие? — спросил он вдруг.
Мария задумалась — не над его вопросом, а над тем, что вот он не хочет попадаться людям на глаза, после того как против воли оставил Берлин. Однако тщетно она старалась установить, какая тут связь. Она чувствовала только, что связь должна была существовать; ей об этом говорило недоверие, которое внезапно внушил ей Курт. Словно поняв это, он перешел на самый легкий тон.
— В моих собственных приключениях нет ничего особенного. Нынче молодой человек должен быть готов ко всему. Мне, понятно, пришлось бросить школу и пуститься на всякие дела. Если хочешь кое-что пережить, а денег нет, то не мешает познакомиться с подпольным миром — весьма невредно.
Он все время наблюдал за Марией: во-первых, много ли она понимает, и потом, в какой мере можно рассчитывать на ее легковерие.
— Темный мир подонков — здесь с ним уже тоже знакомы?
— Да. По кино.
— Кино — чепуха! — заявил он. — Меня ребята хотели удушить газом. Да, бывает и такое. Я о них кое-что проведал, а одного здорово отлупил. Однажды вечером я иду преспокойно домой и слышу еще через дверь — пахнет как-то странно.
— Приналег бы ты, Курт? А то мне потом приходится переделывать все наново! — Теперь Мария по крайней мере знала, что он лжет, раз он снова уверяет, будто отлупил кого-то.
Он не очень стремился продолжать рассказ.
— Ты не хочешь слушать? Что ж! Бывают вещи, которыми даже полиция больше не интересуется, настолько они обыденны.
Мария подумала: «Полиция? И он должен был уехать в день свадьбы своей сестры? Да чего там, просто хвастает! Глупый мальчишка».
В этот первый вечер в горнице для батраков все радовались тому, что берлинец с непривычки после работы не держался на ногах. Он и пришел-то не на ногах — на руках пришел! Придумал этот трюк, чтобы одним ударом забить деревенских. Никто не мог проделать того же. Поэтому после ужина работники хотели сразу же забраться в сено. Но мальчишка звонко прокричал:
— Таково желание наших дам? Или вам угодно посидеть еще немного, милостивые государыни?
Он уже успел извлечь колоду карт и стал показывать фокусы. Люди почти забыли усталость. Потом он попробовал объяснить им одну игру. Когда никто не понял, он сказал:
— Игра нелегкая, но самый смышленый из вас уже постиг ее, я вижу это по его лицу. — Он подмигнул злосчастному толстяку, которому сегодня дал подножку.
Нечего было делать, пришлось тому сыграть о ним, и Курт подстроил так, что парень выиграл.
— Ну, если Ганнес сумел… — загомонили вокруг.
Курт изъявил готовность поиграть и с другими, только вот денег у него нет. Он уплатит из первой получки. В самом деле, под конец он каждому был что-нибудь должен.
Однако дальше пошло по-другому. В следующие вечера иногда проигрывал тот или иной из его партнеров, но недолго: Курт принимался обыгрывать кого-нибудь другого — пока, наконец, в тот вечер, когда работникам выплачивалось жалованье, он не урвал у всех без исключения часть получки. Но он не заходил слишком далеко; это больше всего удивляло Марию, уже раскусившую его. Она рассказала это хозяину, расхваливая парня во всех отношениях — и его ум и его осторожность.
Хозяин нахмурился, но ей того и надо было. У него все еще сидела дурь в голове (Мария это подмечала как раз тогда, когда он думал, что его не видят), и она решила выбить из него эту дурь. Минго или не Минго, но с тех пор как появился товарищ ее детства Курт, она вспомнила, что молода и что потерянные надежды не могли уплыть далеко, они еще непременно к ней вернутся! Выйти замуж за старика? Она рассмеялась — даром что хозяин стоял тут же рядом!
Он велел позвать к нему берлинца и сам открыл с ним колоду. Им это, видно, обоим понравилось, потому что, сыграв кон, они принялись за второй. Мария слышала в дверях, что они громко разговаривают. Когда она вошла, они замолчали.
Курт в первый раз заговорил с Марией о Минго. — Почему ты мне не сказала, что вы помолвлены? — Потому что это неправда! — Она сама удивилась своим словам. — А если и помолвлены, это никого не касается. Мы можем делать каждый что хотим.
— Разумно, Мария. Ты, конечно, понимаешь, что он этим пользуется. Парень долго не приезжает! В Вармсдорфе скоро станет совсем тепло. Да и вряд ли его можно считать образцом постоянства — сперва рыбак, потом столяр, а что теперь?
— Тебе-то что? Вот пусть он только приедет, тогда ты можешь опять его отлупить!
Она пошла в конюшню, где все еще стояла ее кровать. Было воскресенье, но она отослала с провизией в Бродтен своих малышей. Работники сидели в трактире, Мария была одна, далеко вокруг не было ни души.
Вдруг занавеску сорвала чья-то рука, и Курт сказал, дрожа и запинаясь, но со свирепым лицом:
— Ну, Мария?
— Чего ты хочешь?
— Чего? Мы всегда вместе, остальное вытекает само собой.
Он бросился на нее, он целовал ее и кусал. Мария в сущности была подготовлена к нападению, иначе она бы не справилась с Куртом, — это было потруднее, чем тогда с батраком, который был голоден и которому она могла вместо любви предложить колбасу. Но Курт твердо знал, чего хотел. У него перекосился рот, и в узких, длинных щелках его глаз сверкали злые искры; ей это было знакомо еще с пляжа, когда девятилетний мальчик сбил ее с ног. Однако она не сразу поняла, что должна пустить в ход без остатка всю свою силу против этого взбесившегося слизняка. Наконец она, лежа на кровати, подняла его на вытянутых руках, он качался, барахтался и ничего не мог сделать. Но в этом состоянии бессилья на его лице, свесившемся над ней и совершенно побелевшем, проступила открытая ненависть. У Марии перехватило дыхание. От ужаса она разжала крепко стиснутые зубы, и мальчишка плюнул ей в рот.
Она отшвырнула его прочь, в этот миг это оказалось ей под силу. Он тяжело упал на пол, но тотчас вскочил и снова бросился в атаку. Но Мария успела сорвать с гвоздя веревку и хлестала его по лицу, пока у него не потемнело в глазах. Нахлестывая, она выгнала его вон.
Отдышавшись, она стала прислушиваться, что он делает. Он рыдал. Она видела его в щелку двери, он ушел недалеко, лежал ничком на земле и плакал в ладони, громко, как будто настал его последний час.
Мария этого не вынесла: она убежала в поле и расплакалась сама.
Вечером он шепнул ей:
— Вечная невеста! — Она оглянулась, не слышит ли кто-нибудь. Он шепнул еще резче — Все-таки славно было сегодня! — Насмешливый, злой, но как больной ребенок.
«Теперь у меня с ним секреты», — думала Мария.
В эти дни они вместе сажали картошку. Мария долбила ямки, Курт бросал в каждую по две картофелины. У Марии, так как она делала, напнувшись, короткие шажки, лицо было ближе к земле, чем у него. Когда она вдруг увидела стоявшего поодаль незнакомца, ее сразу удивило, что Курт ничего ей не сказал. А незнакомец был тут ради них двоих — это она тотчас заметила. Он стоял среди вспаханного поля, должен был даже перескочить канаву, но сейчас он не двигался, только наблюдал — и наблюдение означало не подглядывание, а присутствие. Под круглой шляпой почти не видно было глаз — только крупные черты; но тяжелая фигура в черном плаще, который ветер не мог пошевелить, была тут и, казалось, хотела заслонить все небо.
Но не могла. Мария не была теперь ребенком, как встарь, когда задумала поджечь дом Больдта. Она бежала берегом, и там ее ждал тогда точно скала этот самый человек; некая карающая сила поставила его там, и девочка должна, должна была пройти мимо него! Теперь не то. Мария тыльной стороной ладони отерла влажный лоб и, глядя из-под руки, узнала его еще определенней на ясном сером свету. Конечно, это он, и он только человек; нет больше красного утреннего неба и детской ее невинности, чтоб увеличивать его и делать страшным.
Она сказала спокойно:
— Смотри! Что ему надо?
Курт притворился, будто занят работой, но только о том и заботился, чтобы все время стоять к незнакомцу спиной.
— Да не бойся же! — сказала Мария, все еще захваченная воспоминанием о своей первой встрече с незнакомцем.
— Чего мне бояться? — спросил он и, наконец, обернулся.
Он сразу умолк, бросил мешок с картошкой и сделал шаг, затем другой навстречу незнакомцу. Он вовсе не хотел идти. Мария отлично это заметила. До последней минуты он делал вид, точно все это не взаправду. Но вот он подошел к человеку, и тот даже сделал движение, приложил руку к краю шляпы — не для того, чтобы приветствовать Курта, а скорей для того, чтобы удобней смерить его взглядом от голой шеи до замызганных лакированных туфель.
— Вот ты где выплыл! — сказал человек самым обыденным голосом, только, пожалуй, слишком тонким по ширине его плеч.
— Назад к земле, господин Кирш, — ответил Курт. — Нам, молодежи, это рекомендуется.
— Да, тебе еще только семнадцать лет. Исправительная колония — вот что было бы для тебя самой подходящей дачей.
— Вы же знаете, что там мы только разлагались бы дальше. Оставьте меня спокойно здесь! Я за себя ручаюсь, — и к тому же насчет меня вы ничего не можете доказать. То есть очень немного… Я только навел бандитов на мысль — совсем невинно, я и не подозревал об их замысле, я еще мальчик.
— Но какой!
Курт шумно переводил дыхание, пока говорил другой. До сих пор Курт каждый раз, когда хотел придержать язык, все-таки что-нибудь добавлял, повинуясь понудительному молчанию этого человека.
— Послушай, дружок!
— Да, — отозвался с готовностью Курт.
— Драгоценности найдены.
— Понятия не имею, какие такие драгоценности, — заявил Курт и широко раскрыл глаза, чтобы тверже смотреть на собеседника.
Кирша это не тронуло.
— Госпожа Фукс все получила обратно через нас. Ей бы впору нас поблагодарить, но она все еще ворчит. Не хватает большого синего камня. Куда ты его девал? — Он выпалил вопрос, не сделав перед ним паузы.
Курт испугался.
— Господин Кирш! Клянусь вам, я не знаю ни о каком синем камне, Адель лжет. Я хотел сказать: госпожа Фукс лжет. Она всегда меня недолюбливала. У меня есть враги. Они пытались удушить меня газом в моей комнате, господин Кирш!
— Тебе место в исправительной колонии с врачебным надзором. — Он говорил тем спокойней, чем больше возбуждался Курт. — Нет, госпожа Фукс против тебя не показывала. Когда речь зашла о тебе, она вдруг стала утверждать, что у нее никогда не было синего камня и что мы будто бы ее неправильно поняли.
— Вот видите, вот она какая! — воскликнул Курт. — Дает недостоверные показания!
— Так ты знаешь о камне? Твоя приятельница Адель просто хочет тебя покрыть?
— Как это — «приятельница»? — крикнул в бешенстве Курт и покосился на Марию, слушает ли она. — Старая баба! Да еще наговаривает на меня! Потому только, что я молод и не желаю исполнять мерзкие штуки, которых она от меня требует.
— Что ты волнуешься, сынок? Ты был у нее в баре как сын родной, мы это знаем. Она, между прочим, открыла тебе, куда прячет свои драгоценности.
— Да не в «Гареме» же!
— Нет, конечно, не в ресторане. Но ты жил с нею, у нее на квартире, — всякий раз как муж бывал в отъезде.
— Это неправда! Я только оставлял там раз-другой свое пальто на вешалке.
— И пижаму. Почему ты так настроен против этой женщины? Она же тебя покрывает. Вероятно, она ждет, что ты вернешься.
— Может ждать!
— Но о большом синем камне мы знаем не только от Адели. Вся шайка подтверждает, что он был.
— Вы их всех переловили?
Собеседнику пришлось прочитать это по его губам: у Курта отнялся голос. С этой минуты незнакомец становился все страшнее — он рос, он грозно ширился, между тем как щуплый юноша сжимался и готов был провалиться сквозь землю.
— Всех. В том числе и мальчишку, который так хорошо умеет заикаться, когда его слишком долго расспрашивают.
— Он мой враг! Пище хотел удушить меня газом! — пролепетал Курт.
— Но он тебя не выдал. В шайке никто не знает, куда девался синий камень, — ни Гинце, никто… Что? Ты и сам удивлен? Сперва они показывали, что камень сдали вместе с остальным, потом стали говорить, что он будто бы исчез. А раньше ты ведь и сам признался, что навел их на взлом. Как ты это объяснишь?
Курт все еще не овладел голосом, он даже и слов не находил.
— Так я сам тебе объясню. Ребята нарочно оставляют камень лежать там, где он лежит, предпочитая отсидеть срок без тебя — всего какой-нибудь год, потому что драгоценности возвращены, воры — несчастные мальчишки, а особенно вступаться за Адель суду неохота. Но они молчат только для того, чтобы держать тебя в руках. Через год их выпустят, и первый их шаг будет к тебе, и ты должен будешь опять расчистить им куда-нибудь дорогу — может быть, к твоему зятю, адвокату Бойерлейну.
— Нет, больше ни за что! — Голос Курта зазвенел как никогда.
— Ты у них в руках. Или по меньшей мере они так думают. Ладно, я не хочу знать, где камень. Дело уже слушалось, на той неделе будет утвержден приговор, тебя даже и не вызовут — хотя бы уже потому, что мы тебя не разыскали, ты успел удрать, твой зять не сказал нам куда. Пусть так оно и будет.
— Да, господин Кирш.
— Ты останешься здесь и никуда отсюда не тронешься.
— Да, господин Кирш.
— Берлин для тебя не место. Не пройдет и пяти минут, как ты опять окажешься у нас на шее.
— Да, господин Кирш.
— А здесь ты можешь нагулять такие широкие плечи, как у меня.
— И тогда я стану во всем подобен вам — в смысле профессии, партийной принадлежности и характера.
Тот не счел нужным заметить безрассудную насмешку мальчика. Взгляд его скользил одинаково как по нему, так и по полю, где они стояли, и по девушке среди поля.
— Ее зовут Мария, — объявил Курт.
— Куда лучше Адели.
С этими словами человек повернулся всей своей громадой и пошел прочь. Мария могла долго и отчетливо видеть его лицо. В нем было больше всего раздражения. Она не знала, было ли оно жестким, как в прошлый раз, когда она готова была счесть его за камень. Временами в течение разговора он явно не хотел быть жестким, скорее добрым, или если не добрым, то дружественным и обязательным — в сознании дружеского долга. Многое проступало на его лице, приподнимая покров раздражения, но покров снова опускался. Вот уже и второе широкое плечо скрылось за гумном.
Курт воротился, оскалив зубы, на бледном его лице горели красные пятна.
— Ты слышала? — спросил он с напускным равнодушием.
— Кто он такой? — спросила Мария.
— Он? Дядя Кирш. Ты ведь слышала, он интересуется мною и всей моей семьей, моим зятем Бойерлейном, тетей Аделью!
— Ты лжешь, — сказала спокойно Мария. — Он тебе не дядя. Он из полиции.
— Зачем же ты спрашиваешь, если знаешь? — Он скривил рот, он метнул в нее исполненный ненависти взгляд. — Мне поневоле приходится лгать. Или я должен рассказать ему, что большой синий камень у меня? Да, может, в самом деле у меня его нет, — поспешил он добавить из недоверия к Марии, как она ясно видела.
Она сказала с тем же хладнокровием:
— Меня можешь не бояться. Наслушалась я твоих сказок. Точно и вправду стал бы кто-нибудь отравлять газом такого, как ты! Сестра у тебя богачка, а пустила тебя ходить с сумой.
— Тебе этого не понять. Моя сестра мне предана! — В первый раз он заговорил со страстью, Мария прочитала истину на его передернутом судорогой лице.
— Значит, большой синий камень у твоей сестры, — объявила она.
Курт чуть не бросился на нее, поднял уже кулаки, но она повела плечами.
— Брось! Я ведь вас не виню! Мне так представляется: вы сами не знаете, как вышло, что вы все это натворили.
Так оно и было. Курт остановился на половине движения, руки его медленно опустились. Он думал: «Неужто бывают такие вещи? Чтоб деревенская девушка сразу поняла все, что мы с Викки тогда проделали, историю с Аделью и то, что Викки посоветовала мне как последнее спасение, чтобы нам не скатиться на дно? И в самом деле, впустив ребят к Адели, я из своей доли смог вырядить Викки во все новенькое, и в своем красивом платье, ради которого был совершен взлом, она подцепила на балу синдика Бойерлейна. Викки только успела выйти замуж, как дело открылось, старуха дала против меня показания, мне пришлось смыться, — этого требовал мой зять. Ради Викки, только ради Викки. И крестьянская девушка все поняла?»
Всего Мария не разгадала. Но ей вспомнились ее собственные прогулки в Бродтен — сперва несколько яиц под фартуком, потом качающиеся у бедра гуси и окорока. Просто ей пришло на память, как она сама совершала кражи. Потому поняла она и путь этого мальчика — в Бродтен ли, или в другое место, — предуказанный путь. Она сказала:
— Давай работать.
Она копала заступом ямки, он бросал в каждую по две картофелины.
Только когда стемнело и им не видно стало друг друга, они остановились и опять завели разговор.
— Теперь ты меня знаешь, — сказал Курт.
Мария ответила:
— Это… то самое…
Курт понял: то, что он сделал. Мария закончила: — …то самое, что нам всегда приходится делать.
Да, он отлично понял ее мысль: работать, быть покинутыми, голодать и заботиться о других, никогда не знать, что будет завтра, наконец умереть — и порой совершать преступления, — всё мы должны изведать. На обратном пути они шли до самого хутора, держась за руки.
В свете огней, струившемся на хуторе, он отпустил ее руку, потому что теперь снова приготовился лгать.
— С пресловутой Аделью у меня ничего не было. Этому может верить только Кирш. Ты не так глупа. К чему мне старая бандерша, которая вдобавок выдает меня полиции. Могу тебе поклясться…
— Зачем? — перебила она.
Но он не дал себя остановить.
— Клянусь жизнью моей сестры! — проговорил он и сам испугался. «Только, пожалуйста, без суеверия», — успокаивал он самого себя.
Так как они уже вошли в дом, он зашептал настойчиво:
— Ты ведь знаешь, какова должна быть моя подруга, прежде всего — здоровая! И потом я верен — верней твоего Минго. Вот нерадивый мальчишка! Его, говорят, уже видели в Вармсдорфе, а здесь небось не показывается.
Она не могла на это ничего возразить, потому что люди в комнате подслушивали. Конечно, тут не было ни слова правды!
Мария оказалась права: в первое же воскресенье явился Минго. Он пришел пешком, так как погода была хорошая; не постучавшись, встал перед Марией в конюшне. Дети ушли в Бродтен, Курт спал на сеновале, а Минго стоял перед нею. Они поцеловались, ни о чем не говорили, наверстывали упущенную любовь, — это было важнее всего. Потом, когда настало время заговорить, Минго объявил, что больше не покинет ее, он останется здесь.
— В Вармсдорфе?
— Или в окрестностях. Где что-нибудь подыщется.
— Мастерская?
— Не нужно никакой мастерской.
— Но ведь ты учился?
— Как будто бы да.
— Минго! Зачем же ты учишься, а потом бросаешь? Ты был сперва рыбаком.
— Никогда не был.
— Потом столяром.
— Так только, между прочим.
— Кто же ты наконец? Просто красивый парень? Когда твоя мать в один прекрасный день не сможет больше давать тебе денег, придется мне тебя кормить.
— И покупать мне шелковые рубашки.
Они шутили, однако Мария чувствовала, как смыкается круг безнадежности: вот он ширится, затягивает ее, свищет ветер, и Минго исчезает из ее глаз. На самом деле он еще касался бедром её бедра. Впрочем, он тоже принес с собой заботы и упреки.
— А где пришлый паренек? Не притворяйся, ты знаешь, о ком речь.
— Конечно. Это Курт, с которым мы играли на пляже десять лет тому назад.
Минго хлопнул себя по ляжкам.
— Курортник Майер! — воскликнул он. — Только и всего? Мне рассказывали о вас обоих забористые штучки. Ну, Майера я готов терпеть. Он мне не опасен подле моей… — Он запнулся, ему что-то вспомнилось и смутило его.
— Вот, смотри! — Он вынул из кармана запечатанное письмо.
— Без имени.
— В том-то и дело. Теперь мне все понятно. Это письмо принесли вчера к нам из отеля Кёна, чтоб я прихватил его и занес сюда, — у одного работника со здешнего двора есть знакомая, проживающая в отеле.
— Его сестра, — прошептала Мария.
— А то кто бы еще мог остановиться в отеле Кёна и иметь здесь знакомого. Это Майеры, — радостно вскричал он, — Майеры! Двойняшки, оба на одно лицо.
— Дай мне письмо, — потребовала Мария.
— Ты хочешь его… — Он украдкой отодвинул руку. — Мария, этого мы сделать не можем.
— Ты не знаешь их обоих так, как я их нынче узнала. У него и так всякие нелады. Если мы еще допустим к нему сестру, будет и вовсе скверно. Поверь мне! Ты должен сдать письмо обратно в отель и сказать швейцару, что такого тут нет!
— Но маленькая моя Мария! — нежно сказал Минго, потому что она нуждалась в утешении, хоть он и не знал почему. — Ты никогда не трусила, а теперь вдруг испугалась Майеров? Однако мы вдвоем кое-чего стоим; им придется в этом убедиться, если они затеют что-нибудь против нас. Твой Минго с тобой, а те — чужие!
Он крепко обнял ее и, не выпуская, подвел к двери.
Она чувствовала его силу, его мягкость и в его мускулах, в голосе — неизменную преданность и верность.
В эту минуту с сеновала сполз, позевывая, Курт. При виде парочки он оскалил зубы. Минго со своей стороны гулко рассмеялся:
— Да ведь это Майер! Сразу можно узнать — Майер! На, получай свое любовное письмо!
Курт посмотрел на конверт без надписи и попросту сунул его в карман. Он сказал, обращаясь к Минго:
— Очень рад вновь увидеться с тобой. Я боялся, что мы уже никогда не встретимся: так долго ты заставил себя ждать. Впрочем, я не заметил, чтобы кто-нибудь здесь собирался из-за этого топиться.
Он кивнул насмешливо, но доброжелательно и пошел дальше, сунув руки в карманы. Несмотря на свой ободранный рабочий костюм, он легко заставил элегантного юношу прикусить язык. И уже Мария и Минго не стояли в обнимку.
Появился на пороге своего дома хозяин. Минго нашел нужным поклониться ему. Мария подумала: «И этот тоже!» Она предпочла уйти к себе. Между тем Минго с хозяином вступили в разговор; Марии было слышно, что речь шла о цене хутора.
— Бог ты мой, как бы Минго не взбрела теперь в голову новая дурь из-за старика, — прошептала про себя Мария.
— У тебя тоже такой вид, точно заказали, да не взяли, — сказал Курт, очутившись опять перед нею.
Она отвернулась в сердцах, но он остался подле нее.
— Письмо, — сказал он, — от дяди Кирша. Он сообщает мне, что срок моего условного осуждения скоро, по всей вероятности, истечет. Остальные ребята благополучно сидят в тюрьме, мой любезный дружок Гинце получил даже полтора года. Теперь в Берлине, как думает Кирш, воздух для меня не опасен.
— Ты лжешь!
— Можешь прочитать! — Он зашарил руками по всему телу, словно искал письмо.
— Я уже знаю, от кого оно. Твоя сестра приехала в Вармсдорф.
— И пользуется твоим другом Минго в качестве посыльного. Я только хотел тебя пощадить.
— В этом нет нужды. Минго и не встречался с ней.
— Так он тебе рассказывает? — спросил Курт.
И Мария испугалась — только его лица, не того, что он хотел ей открыть. Такого красноречивого выражения она никогда еще не видела на лицах, даже сам Курт никогда до сих пор не давал так ясно прочитать то, что думал. Но замечательно, что благодаря этому ложь приобрела некоторую жизненность.
— Уж не ты ли расскажешь? — проговорила Мария, чтоб услышать от него что-нибудь еще.
В этом и был весь ужас: она хотела услышать еще что-нибудь. Курт пожал плечами. Только встретив ее настойчивый взгляд, он неохотно ответил:
— Сестра пишет, что Минго за ней волочится.
— Ты мерзавец! — вскричала Мария.
Он жалостливо усмехнулся.
— Я хотел бы тебе помочь, Мария. Я поговорил бы с Викки, она высокопорядочная женщина. Но я никак не могу явиться к ней таким оборванцем. Что нам делать?
Переждав немного, он сказал:
— Ну, до свиданья, — потому что появился Минго.
— Можно будет сладить дело, — сообщил он Марии. — Крестьянин продает хутор, он кругом в долгу, я собрал сведения. Я писал, что тебя ждет сюрприз.
— Никакого сюрприза. Ты опять возьмешься за новое дело и ничего не доведешь до конца. На тебя нельзя положиться, потому что ты слабый человек.
— Маленькая моя Мария!.. — Большой мальчик жаловался: он никогда не слышал от нее такого сурового тона.
— Я не твоя. Ты никогда на мне не женишься!
— Но я для того только и покупаю хутор. Ты будешь здесь хозяйкой. Я только ради тебя и обзавожусь хозяйством, Мария.
— А не ради Викки Бойерлейн?
— Это кто такая? — спросил он.
Ей стыдно стало идти дальше. Она против воли сказала:
— Вы с ней, кажется, хорошо знакомы.
— Ах, вот как! Майеры! Опять они! Куда запрятался этот молодчик? Надо мне с ним поговорить.
— Он приличнее тебя!
— Так! То-то я от всех слышу, что ты завела тут флирт с захожим студентом. Слово «флирт» они переняли от курортников.
— Минго, — попросила она и строго на него посмотрела. — Мы не должны этого допускать.
— И я так думаю.
— Курт хочет переговорить с сестрой.
— Да о чем же? Я незнаком с его сестрой.
— Верю тебе. Но пусть он скажет ей, чтоб она уехала; так я хочу.
— Ты с ума сошла.
Он сказал это нежно, или, пожалуй, снисходительно, он обнял ее опять одной рукой. Но только он показался ей не таким сильным, как два часа тому назад. Она прошептала:
— Мне все кажется, точно с нами должно приключиться страшное несчастье.
— Ну вот! Такая большая, сильная девушка! — сказал он, не понимая ее.
Однако они договорились, что Минго пришлет один из своих костюмов, чтобы Курт мог показаться в Вармсдорфе.
— Пиджак будет на нем болтаться, и брюки придется подвернуть.
Минго был рад посмеяться хоть по этому поводу; а то они никак не могли развеселиться, до самого расставания были как-то подавлены.
Среди недели, в будничный день, в послеобеденное время, когда все были на работе, к хутору подкатила, сама управляя открытым гоночным автомобилем, молодая дама и спросила господина Курта Майера. Крестьянин снял шапку, чего с ним никогда не бывало, и послушно крикнул на все поле:
— Господин Курт Майер!
Курт поднял в знак приветствия руку, но остался подле Марии.
— Викки, сюда!
Когда она подошла, он встретил ее словами:
— Я кошу. Видишь, вот это надо скосить, и тот, кто косит, зовется косарем. Потом получится хлеб; не понимаю, как это возможно при их системе.
— Без крахмального воротничка и в рваных штанах у тебя отличный вид. Вообще сельское хозяйство — приятная штука, — заметила его сестра, между тем как Мария снова принялась за косьбу.
— В моих глазах оно не имеет никакой цены, я мог бы жить американскими консервами, — заявил Курт. — Разрешишь представить тебе Марию?
Сестра сделала вид, точно не уверена, о которой из работниц идет речь.
— Вот та, большая, толстая? — спросила она не слишком тихо.
Мария шаг за шагом удалялась со своей косой.
— Викки! — одернул Курт. — Уже и в письме твоем чувствовалось, что ты ревнуешь к Марии.
— Ты слишком расписал ее прелести — в твоем положении это вряд ли говорит о благоразумии. Право, нам надо обсудить более важные вещи.
Брат взял ее под руку и отвел подальше от косарей, к самому краю поля. Рожь стояла высокая, брат и сестра были недостаточно рослыми, чтобы можно было видеть их в любую минуту, их видно было только, когда ветер клонил колосья. Брат смотрел на сестру.
— Чудесно сделано! Искусственный загар производит несравненно больше впечатления, чем естественный. Викки, для меня становится все яснее, что из тебя может выйти.
— Для меня тоже, — сказала она.
Ее лицо, смуглое и безупречно гладкое, губы, свежевыкрашенные в модный цвет, и симметрично отчеркнутые шапочкой два полумесяца черных волос, и подбритые в ниточку брови — все глубоко удовлетворяло брата; но он улыбался иронически — в точности как она. Две пары длинных, узких глаз.
— И что бы я ни делала, — сказала сестра, — мы становимся все больше и больше похожи друг на друга.
— Я иногда тоскую по тебе. Тогда я подвожу глаза и смотрюсь в зеркало твоим взглядом.
— Вот мило! — сказала она с жаром. — Кто бы ожидал таких затей от батрака!
— Нет, серьезно, Викки, с меня довольно, я хочу домой.
— Господи, кто же дома? Может быть, я… у Бойерлейна?
— Всю шайку засадили, я должен использовать время, пока те сидят. Докуда же мне ждать?
— Тебе еще нельзя приезжать в Берлин. Бойерлейн не хочет, Кирш поставил условием, чтобы ты оставался здесь.
— А твой муж позволяет, чтобы ему ставили условия? Я считал синдиков более энергичными. Кирш, я уверен, не захочет получить отставку.
— Брось! Бойерлейн просто осторожен. И потом мой Игнац не дает мне на тебя денег, ни одного пфеннига. Для верности он и мне дает наличными только самое необходимое, в отеле я должна расплачиваться чеками. У меня едва достало бы на билет, а о костюме, рубашках и приличном галстуке и думать нечего. Твои лакированные туфли тоже, как я вижу, сносились.
— Викки! К чему ты это говоришь? Я — Курт, если тебе угодно припомнить, и я знаю, какой ты должна быть, чтобы Бойерлейн дрожащей рукой выдавал тебе банкноты. Не об этом речь. Спрашивается только, почему ты, ты сама, не желаешь, чтобы я приехал в Берлин.
— Потому что Фуксиха тотчас опять велела бы тебя арестовать.
— Это еще не все.
— Конечно, не все. На самом деле, она стала бы только угрожать арестом, в случае если ты к ней не вернешься, — и ты вернешься. Ничего другого тебе не останется. Этого-то я и не хочу.
— Бедная Викки! Вечно одна только ревность — к Марии, к Адели. А ты думаешь, мысль о твоем Игнаце оставляет меня холодным? Но мы все же хотим жить, и жизнь не должна быть слишком тяжелой. А так нам долго еще будет нелегко.
— С Аделью Фукс тебе уж, наверно, легко не будет. — На лице у Викки вдруг появилось выражение, столь же убежденное, как бывало у него, когда он лгал. — Она, между прочим, заходила ко мне и требовала свой камень.
— И ты… — Курт не мог договорить, он стал еще бледнее, чем могла бы стать его накрашенная сестра.
— Я ее вышвырнула вон.
— Это ты напрасно. А впрочем, ты же лжешь.
Сестра, нагнувшись во ржи, зашептала:
— Если я его ей отдам, мы все окажемся в руках у старухи. Она будет нас шантажировать, она…
Брат тоже сгорбился, оба поглядывали сквозь клонившиеся туда и сюда колосья, не наблюдают ли за ними. Мария отошла далеко, до нее не доносилось ни слова, только временами ее поражал жар этих двух лиц, сливавшихся в одно. Разговор близнецов становился все более грозным, он надвигался на нее, хоть они и прятались; Марии это выдавал зашевелившийся в ней страх.
Курт говорил:
— Бросим Адель. Ты хочешь, чтоб я остался здесь? Тогда по крайней мере помоги мне получить Марию!
Сестра заставила его высказаться до конца.
— Ты должна соблазнить ее друга Минго, — потребовал он.
Викки рассмеялась — немного непристойно, но скорей любовно.
— Я тебе прощаю ее: крупные и толстые женщины — твоя слабость.
— Она не толстая, она сильная!
Остальное он сказал ей на ухо: об атаке в конюшне, когда Мария держала его на вытянутых руках, пока у него не зашумело в голове.
— Она поплатится за это, — твердо сказала Викки и сузила глаза до маленькой злобной искры.
Курт был доволен.
— Не забывай о ее друге! Для него нет большего удовольствия, как оставлять ее в дураках. А теперь я пойду косить.
— Сперва ответь: ты любишь ее?
— Берегись, Викки, ты еще сама влюбишься в Бойерлейна! Он тоже крупный и толстый.
На этот раз близнецы разом звонко рассмеялись. Курт вернулся к работе. Викки ждала в тени. Хозяин самолично принес ей молока, и она рассказала ему, какой большой человек ее муж. В сущности брат ее вовсе не нуждается в работе, но простая жизнь нужна ему из воспитательных соображений; за ним, между прочим, гоняется одна американская миллиардерша. Сестре Курта слова легко навертывались на язык, ей тоже было всего семнадцать лет. Хозяин почувствовал, как его охватывает слишком уж высокое почтение, он стал недоверчив и решил про себя: «Паренька я выброшу!»
Когда косари отправились ужинать, побрели к дому и Курт с Марией, а навстречу им поспешила Викки.
— Да это Мария! Все-таки я узнала тебя, Мария, — сказала она искательно и мило. — Дай мне руку! Мы такие старые знакомые. — Она словно не заметила, что рука у батрачки на ощупь иная, чем у нее.
— Я только сменю рубашку, эта промокла, — сказал Курт, хотя в ту минуту у него не было другой, и оставил Марию с Викки наедине.
— Тебе его не жалко? — спросила сестра. — Ты одна знала его ребенком. Он несчастный мальчик, его наклонности тянут его ко злу, и только здоровая, сильная женщина с добрым сердцем могла бы его…
Марию это явно не тронуло. Викки попробовала подойти по-другому.
— Ты знаешь, что Минго за мной волочится? Посоветуй, что мне делать? Он мне нравится. Теперь между вами ничего нет, уверяет он. Но это только ловушка для меня, не так ли? Будь откровенна со мной, Мария! Ты видишь, я говорю начистоту.
— Есть у вас с собой костюм для вашего брата?
— Не отвечу, пока ты не станешь говорить мне «ты».
— Есть у тебя костюм?
— Ну, конечно. Это доставило бы Минго удобный повод зайти ко мне в отель. Но я, пожалуй, дам ему отпор. Тебе это будет, верно, приятней.
— Так я в следующее воскресенье приду с Куртом в Вармсдорф, — сказала Мария и хотела оставить Викки.
Но та повисла на ее руке.
— Ты стала красивой, Мария.
Это прозвучало, в самом деле, очень мило. Мария колебалась.
— А у тебя не найдется для меня доброго слова?
Мария, наконец, проговорила:
— Все-таки я чаще твоего вспоминаю то лето, когда мы играли вместе.
— Но только из-за Минго! Правда? Чего только мы с тех пор не изведали, каждый из нас, Мария! И ты, конечно, с Минго… между прочим.
Эти слова «между прочим» и пауза перед ними показались Марии отвратительными. Они прозвучали для нее легкомысленно и вместе с тем зловеще.
— Ты, что и говорить, умна, — промолвила Мария тем дружественным тоном, который она переняла у Викки. — Такая великолепная и знатная дама, и все-таки тебя тревожат мои мелкие злоключения. Так вот я тоже скажу тебе начистоту, что у нас с Минго дело идет всерьез. Всерьез, пока… — Она хотела добавить: «Пока мы оба живы», но не выговорила и внутренне содрогнулась. Она подавила свое страшное волнение и закончила совсем иным: — Пока кто-нибудь вроде тебя не расскажет мне, что Минго предал меня и сказал, что между нами ничего больше нет. Тогда это станет из серьезного смешным.
Мария хотела засмеяться, но это удалось только Викки, та рассмеялась добродушно и звонко.
— Вот видишь, Мария, теперь мы понимаем друг друга. Я тебя морочила, ты это разгадала, и теперь я просто буду рада увидеть тебя вместе с твоим Минго. Ах, как, верно, хороша любовь! — прошептала она, и еще тише и робче: — А мой брак, о боже, мой брак…
Мария теперь и впрямь не знала, не начиналась ли здесь все-таки искренность. Тогда Викки была бы вполне оправдана своим несчастьем. Но тотчас она узнала под гладкой искусственной маской лицо злой маленькой девочки. Между бровей, подбритых в черточку, конечно не могло больше появиться дикой и опасной складки, как бывало. Но это была по-прежнему Виктория Майер.
Ближайшее воскресенье началось с неожиданности. Курт, исчезнув поутру, прикатил после обеда в авто и увез Марию.
— Ты в самом деле сама сшила себе это платье, Мария? Вид, как с модели!
Сам же он в светло-сером костюме Минго, болтавшемся на нем, как на вешалке, напоминал комика. Но он проявлял также и актерскую самоуверенность, его ничто не смущало. Он обратил ее внимание на свои старые лакированные туфли.
— Могла бы ты поверить, Мария, что у Минго нога меньше моей? Мне его номер не подошел.
Мария это знала. Из разношенных туфель припухлости на ступнях выпирали у него, точно у огромной обезьяны. Худой, узкоплечий мальчик поражал своими огромными ногами; но он смеялся и тем убеждал Марию, что это неважно. К тому же он вел машину по ухабистой дороге со скоростью, какой здесь еще никто не достигал; но куда он гонит?
— Ты едешь вовсе не к отелю!
Курт остановил авто перед домом Мертенов, Мария не успела опомниться, как увидела в саду целое общество: Викки в кругу семьи — мать, отец, старший брат, — и Минго, протягивающий ей фрукты. Он вышел навстречу Марии, под низко нависшими ветвями дерева он ее поцеловал.
— А сейчас ты кое-что увидишь, маленькая моя, — прошептал он, точно заговорщик. — Ваша Майерша сущая… уж ты сама подбери словечко. Многого я навидался у женщин, но такого!.. Ну, сегодня Майеры получат сполна за все свои подлости!
— Я попрошу тебя о чем-то, Минго. — Мария взяла его за плечи. — Уедем вдвоем, сейчас же!
— Но, Мария, мои домашние ждут тебя. Наконец-то мы в семейном кругу, и на тебе как раз твое лучшее платье!
— Ради другой… Они все тут сидят ради нее!
— А мы воспользуемся этим, Мария. Сегодня вечером будет объявлена наша помолвка.
Он был честен, как всегда, и, как всякий раз, готов был совершить глупость, которая могла бы стать роковой для них обоих. Мария это понимала, но их уже позвали, пришлось идти. Первой проявила свою радость Викки.
— Если не знать, что ты сама сшила платье, Мария… прямо модель!
Отец и брат Минго встретили ее, как даму. Его мать и Викки выказали ей в одинаковой мере ту сердечность, на которую нельзя положиться. Госпоже Мертен хватало хлопот с приемом гостей. Мария ей помогала. Викки между тем завладела отцом и старшим братом — они сидели за столом напротив нее, — но в то же время занималась и самим Минго. Мария все видела. Минго, впрочем, посылал ей понимающие взгляды.
Когда разрешено было закурить, обе молодые парочки встали и пошли на пляж. Госпожа Мертен сама навела их на это, она устала нести ответственность. Мария отгоняла навязчивый вопрос, не рассчитывает ли, чего доброго, мать Минго, что другая женщина отвратит ее сына от Марии и та откажется от борьбы. Но Мария не бежала от опасности, это было бы слишком легко. Она осталась подле Курта, он указал ей на вечерние краски над морем. Какой закат! Викки между тем отошла с Минго на расстояние, откуда их не было слышно.
— Ты хочешь, мой мальчик? — сказала Викки. Сумрак окутывал их, только сама она подавала себя без покрова. — Мне это понятно, я и сама хочу.
— Невозможно! — ответил он, хоть и попробовал коснуться бедром ее бедра.
— Дразнишь меня, несчастный! Ты все время подавал знаки своей невесте, как будто со мной ты только играешь комедию, — а ты никогда еще не был так возбужден. Я, впрочем, тоже.
На это Минго не ответил, его душило. Она сказала напрямик:
— Завтра я уезжаю. Теперь ты должен сам решить, что тебе делать.
— Так скоро? — спросил он в испуге.
— Тоже герой! — проговорила она.
— Да, но… Мария, — возразил он.
— Это твое дело. Ты ее любишь, да? Раз навсегда ее одну… Хорошо, но меня это не касается. Нисколько не ущемляет мои интересы.
— Я приеду в Берлин! — воскликнул он, теряя голову.
Викки звонко рассмеялась — очень деланно, как если бы ее спутник предложил нечто замечательное и она оказалась вынужденной выразить одобрение. Так это прозвучало, но Мария, услышав смех, не поддалась обману. Она все ускоряла шаг, пока Курт не обнял ее за талию и не заставил ее пойти с ним потанцевать. Из павильона доносилась передаваемая по радио танцевальная музыка. Мария думала: «Если бы я их догнала, удалось бы мне осадить эту тварь?»
Викки отсмеялась, теперь она говорила:
— О Берлине не может быть и речи. Я замужем, и я порядочная женщина.
Ее рука, сжав его локоть, договорила остальное; и он ничего не мог возразить на ее пожатие — в этой лихорадке, в этом уносившем его кружении.
Они исчезли в павильоне, они потонули среди танцующих, которые непрестанно друг на друга натыкаются, задевают, касаются друг друга телами, каждая пара для себя, а в давке все пары заодно. Мария с Куртом тоже, как только пришли, сразу стали частью единого, круглого и многочленного существа, которое заполняло пространство и вовлекало его в медленное круговращение человеческих тел. Один раз это движение вынесло их четверых — Марию, Курта, Викки с Минго — совсем близко друг к другу, почти вплотную; Мария увидела несообразно большими, больше, чем в жизни, лица Минго и женщины — отрешенные и вместе замкнутые; точно погребенными представились ей они.
«Тут ничего уже не сделаешь, — почувствовала Мария. — Нас уносит, плотина рушится, мы срываемся в пучину, за нами уже летят брызги и слышен грохот». Она изведала нечто подобное, когда ее родную хибарку поглотило море. Тогда Мария избежала гибели. Здесь же не было спасения ни для Минго, ни для нее; и, несмотря на молчание и сонное кружение, все произошло с беспощадной жизненностью катастрофы. Тебя оглушает, и ты уже не противишься стихийной силе.
Позднее она почти ничего не помнила. Они, кажется, пили все вчетвером? И даже смеялись? Некоторое время она, вероятно, бродила одна по пляжу. Потом ее настиг Курт, она от него отбивалась, но на этот раз он только хотел ее увести. Дальше она видела себя под окнами отеля Кёна; это осталось самым ясным ее воспоминанием. Две тени безмолвно скользили по занавесу. Так как это происходило в бывшей комнате ее сестры Антье, Марии казалось, что она видит, куда они опустились вдвоем, когда их тени сникли и переплелись. Когда же тени сгинули совсем и комната казалась опустевшей, только тогда их образ надвинулся на Марию так властно, что она закричала. Курт зажал ей рот.
Он сказал, что ей надо передохнуть, и поволок ее по лестнице отеля, не обращая внимания на то, что она спотыкалась и падала на колени. В какой-то комнате, дверь которой он запер, она сетовала: «Ты… ты меня не любишь». Курт отвечал в бешенстве: «Глупая голова! Тот парень, за стеной, он, видно, любит тебя?» Она кусалась, и в ярости они соединились.
Она была в беспамятстве, а когда снова увидела своего любовника, он лежал, подперев голову рукою, и курил.
— А все-таки здорово, — сказал он. — Хотя обычно мои приключения носят более спортивный или хозяйственный характер.
— Ты не любишь ни одну женщину?
— Кроме Викки. Но это идеальная любовь.
— А я для тебя что?
На это ответил ей только его красноречивый взгляд, который дал ей право отпустить ему звонкую пощечину. Борьба, новое соединение, и, наконец, опять безнадежные, осиротелые помыслы Марии: о первом их объятии с Минго — об одном тогдашнем движении, единственном, которое снова и снова вызывала из прошлого измученная память: как она тогда медленно-медленно обеими руками привлекла его лицо к своему. Оно приближалось к ней, вот она еще различает опущенные темные ресницы, а вот уже и нет.
— Да у ней и впрямь потекли слезы, — проворчал Курт и повернулся к Марии спиной.
Она соскочила на пол, а он между тем возражал:
— Что случилось? Уймись ты наконец! В соседней комнате спят.
Мария надела платье, уже стоит в дверях. Курт потянулся и улегся на середине кровати, между тем как Мария бежит сквозь ночь по полям.
За все время жатвы Мария и Минго ни разу не виделись. Мария думала: он получил отставку, и по заслугам! Накупил небось новых шелковых рубашек и взял билет в Берлин. Ну и пусть — он ей не нужен! Да, она достигла того, что собственная черствость не причиняла ей боли. Больше участия требовала она от себя к Курту, несчастному юноше, у которого не осталось никого, кроме нее. Она его защищала. Хозяин хотел его рассчитать, но Мария пригрозила, что тогда она тоже уйдет, и ему разрешили остаться.
Крестьянин напустился на Марию, когда однажды застал ее, наконец, в горнице без свидетелей.
— Красиво ты себя ведешь, Мария! О тебе судачат на десять миль вокруг. Говорят: хозяин хочет на ней жениться, а она спит с бродягой. Но хозяин болван и все-таки женится на ней!
Мария злобно рассмеялась.
— Вы хотели продать хутор Минго Мертену. Вам тогда пришлось бы уехать. Вот видите, насколько теперь лучше для вас обернулось! Человек никогда не знает, что его ждет, — я постепенно это научилась понимать. Может, и для нас двоих господь бог уготовил что-нибудь.
Она кричала, чтоб он все расслышал, и едва не испугалась, когда по лицу старика пробежала легкая тень счастья.
— Ты сразу скажи мне, когда молодчик тебе надоест! — попросил крестьянин. — Я его тогда вышвырну.
По воскресеньям Курт и Мария посещали все окрестные места, только не Вармсдорф — таков был их молчаливый уговор. В одной харчевне перед Марией возник внезапно Минго. Она увидела, что Курт исчез, а кругом перестали разговаривать.
— Здравствуй, Мария, — бросил Минго в наступившую тишину. — Долгонько, однако, приходится тебя разыскивать — каждое воскресенье по всей округе.
— Ты свободен всю неделю.
— Теперь нет. Я учусь.
— Опять принялся учиться чему-нибудь новому?
— Не новому, а правильному. Я езжу с братом на рыбную ловлю. Скоро я смогу один выходить в море за капитана. Меня уже и так все зовут капитаном.
— Так прощайте ж, капитан, — сказала Мария и встала.
Но он прошел с нею до калитки и дальше по пересохшей, неровной дороге, оба шли, не глядя куда.
— Мария! — сказал Минго, словно хотел ее разбудить. — Но ведь это все у тебя не всерьез.
— Вас это не радует? — спросила она. — Твоя мать, разумеется, рада. А ты?
— Мария! Ты не можешь быть счастлива, помнишь ты еще меня или забыла.
— Я ничего не забыла, особенно той ночи в отеле Кёна.
— Единственное, чему не следует придавать значения.
Эти слова прозвучали спокойно и основательно, как у прежнего Минго. Мария возмутилась громко и растерянно:
— Ты такой дурной! Такой дурной!
— Мне представлялось это иначе, Мария. Это не должно было иметь никакого значения ни для меня, ни для тебя. — Минго стал настойчивей, заговорил с необычным подъемом: — О боже! Мария, ты знаешь, у нас ничто не может измениться. Мало того, — Минго сделал здесь то, чего Мария никогда за ним не примечала: он обеими руками ударил себя в грудь. — Пока я не умру! — простонал он. — И пока ты не умрешь!
Она видела с ослепляющей ясностью: «Это правда, потому что исходит из моего собственного сердца и Минго это говорит. Лучше бы это был Курт, тогда бы я могла высмеять его».
Но перед ней был Минго, и поэтому она повернулась к нему лицом и сказала в любимые глаза, в приоткрытый от боли рот:
— Но я беременна.
Рот у Минго передернулся, потом он его закрыл. Он закрыл также и глаза, они еще успели различить тени на лице Марии. Тени под ее глазами ширились и покрыли половину лица; оно сделалось меньше, много меньше! «Она у меня умирает, — подумал он, колени его задрожали. — Умирает из-за ребенка, а ребенок от другого!»
Он зашатался, сел на край канавы и, скрестив руки, зарылся в них лицом. Мария стояла над ним и ждала, не прорвутся ли его глубокие подавленные рыдания, не освободят ли его, а заодно и ее. Но так не получилось. Она пыталась вызвать их сама, гладила его по голове, как некогда после их первых объятий, когда ей пришлось его утешать в чрезмерном счастье. Тогда он плакал. Теперь не было слез.
У нее было время стать покорной и бесчувственной, — так долго это длилось. Ее пальцы ослабли на его волосах и соскользнули. Она ждала только, когда он встанет. Друг подле друга, пока еще друг подле друга, шли они назад долгой тяжелой дорогой, которая, однако же, должна была где-то кончиться — и тогда конец всему, всему конец!
Прежде чем показалась харчевня, Мария, не простившись, свернула в жнивье. Минго крикнул придушенным голосом:
— Я вернусь, Мария! Я вернусь!
Только по ее плечам, по тому, как сникли они, он увидел, что она его расслышала.
Шесть недель спустя она узнала от других, что он ушел матросом на океанском пароходе.
Была уже снова осень. Мария осталась с Куртом на хуторе. Она обслуживала хозяина и каждый вечер, уходя из горницы, ждала со страхом и трепетом увольнения — он рассчитает их обоих: и ее и Курта. Хозяин больше не мог отпустить только одного из них. Все до самого Вармсдорфа знали, что Мария ждет ребенка, и знали, кто отец.
После долгих недель молчания хозяин однажды вечером ткнул пальцем в ее живот и сказал — слишком громко для этих слов, но при восточном ветре он глох еще больше:
— Можешь говорить, что это от меня!
В первое мгновение Мария раскрыла глаза, как на чудо, потом понурила голову. Она поняла, что он изобрел это средство с целью удержать ее и удалить ее любовника. Она ответила очень смиренно:
— Будет все так, как вы пожелаете. Имейте лишь терпенье! Бедняга хочет только увидеть сперва ребенка, ведь он боится, как бы со мной чего не приключилось.
Нет, она, сама того вполне не сознавая, путала одного с другим. В дальнем плавании тревожился за нее моряк. Он поспешно нанялся на утлую маленькую шхуну, на которую больше никто не шел, и его вместе с другими матросами выгоняют полуголым на палубу, отвесно кренящуюся под штормом. Он сам в смертельной опасности, и все-таки Минго думает о Марии.
Курт с наступлением зимы слишком мучился своим собственным животом. У него не оставалось чувства ни для матери, ни для ребенка. Он не переносил резкого восточного ветра, у него появлялись рези и лицо становилось, как у столетнего. Мария его жалела, часто брала больного к себе в спальню, чтобы он отогрелся. Она все-таки переселилась в горницу покойной жены хозяина.
Курт хватался за грудь и ныл:
— Я должен отсюда уехать.
Он был одержим этой мыслью.
— Костюм нужно сберечь! Ты его убрала в шкаф?
Он говорил о взятой у Минго тройке, она одна оставалась теперь его связью с миром. Порой, однако, он приходил в отчаяние.
— Мне придется помереть в этой дыре! — И он ударялся в слезы.
От Марии не укрылось, что к подлинному горю он всегда примешивал что-нибудь притворное. Он же в свою очередь тотчас замечал, когда не нравился ей; одиночество и непогода обостряли его чутье. Тогда он пожимал ей руки и говорил с жаром:
— Помоги мне уехать! Я погибший человек, я эгоист, я изолгался, я жил со старухой. Но ты не можешь принять на свою совесть, чтобы я до сих пор нес за это наказание. Довольно! Помоги мне уехать!
Но ей платили деньги только, пока дни стояли теплые, а зимой жалованья не полагалось. Он требовал от нее, чтоб она взяла у хозяина, ведь ключи в ее руках! Но шкаф, в котором хранились деньги, хозяин запирал самолично. К тому же для позднейшей женитьбы на ней он поставил одно условие: ни одного пфеннига на студентов! Он скорей допустил бы, чтоб она продолжала спать с Куртом. Только когда на «студента» тратились деньги, в крестьянине просыпалась ревность. Мария с несомненностью установила это, когда попробовала взять старика страхом. Она намекнула, на что способен ошалелый и отчаявшийся юноша; но это не подействовало. Старый человек, отживающий, но живучий, любил ее и оставался непреклонен даже перед опасностью.
Мария не поколебалась бы открыть ящик. Прямая, простая дорога от кладовой с окороками до Бродтена не отклонялась в сторону и перед шкафом с деньгами, и так же, как изголодавшейся женщине, Мария помогла бы и юноше, чтобы он мог вернуться к своей привычной жизни. Он — ее муж. Однако и ребенок предъявлял свои права.
— Если я украду деньги, — это единственное, что заставит хозяина выставить всех нас за дверь вместе с ребенком.
Курт слушал и думал: «Но я все-таки получил бы тогда деньги и вылез из ямы! Всех нас, говорит она. Точно мне только и заботы что о ней и о ее брюхе!» Тут он даже пожал плечами, хотя никак не должен был выдавать свои помыслы. С другой стороны, ему не хотелось взламывать шкаф собственными руками.
Так как здесь, на месте, не представлялось решительно никакого исхода, он написал берлинской рестораторше Адели Фукс, попросил денег; он ловко вплел кое-что насчет известных ему довольно крупных непорядков в ее заведении. Вскользь — и не без нежной оглядки на прошлое — упомянул статью уголовного кодекса о совращении малолетних.
Ответ пришел — увы! — без денежного приложения, но зато Курт открыл нечто другое — невольное признание сердца, в котором тоска победила все разочарования. Адель все еще любит его, после того как он предал ее грабителям, отступился от нее и уехал, не простившись. За время разлуки образ Курта стал для нее только милее. Ей страшно подумать о том, чтобы сойтись с кем-либо из своих клиентов… Это она говорила среди самых жестоких уверений, что Курт не получит от нее в наследство ни пфеннига.
Курт, напротив, сохранял уверенность, что многого еще от нее добьется. Но пока он все-таки самым жалким образом пресмыкался на крестьянском дворе, мерз, его держат из милости, а его любовница должна родить. Только семь месяцев! Еще два месяца ждать, пока с появлением ребенка хозяин, может быть, расчувствуется и выдаст отцу денег на отъезд. Это было нестерпимо, у Курта опять начались рези в животе.
Стоял декабрь, восточный ветер в десять баллов бушевал вокруг дома; как-то вечером они лежали рядом на двух кроватях. Оба мучились болью; Мария тихо выла в подушку, Курт бредил в другую, обрывая стоном каждое слово. Он лепетал что попало о прежнем своем благоденствии с Аделью, о своих успехах у ее клиенток, светских дам. Мария его не понимала: ему нравилось распускаться, и тогда, хотел он или нет, он доводил себя до очень сильного припадка. Зубы у него стучали, мучительно прорывались сквозь них бессвязные слова, и в то же время он с упрямой силой выбрасывал как мог дальше одеревенелые руки и ноги. Одна его вытянутая рука, как железная, уперлась в бок кричащей женщины, другая толчками раскачивала ночной столик, пока не свалилась зажженная свеча. Свеча погасла не сразу, свисавшая простыня загорелась.
Припадок мгновенно прошел. Курт бросился ничком на простыню, от ужаса он сделался храбрым, он собственным телом загасил пламя. Когда, отдышавшись, он повернулся к Марии, она лежала без сознания. Он побежал, призывая на помощь. В ту же ночь она родила.
К утру они снова остались одни. Ребенок лежал подле Марии, и она проводила по мягкому кусочку мяса распухшими от работы пальцами, почти потерявшими чувствительность. Но сердце ее тянулось к младенцу, нисколько не отупев от трудной своей работы за всю ее серьезную жизнь. Новое существо, наконец-то принадлежащее ей, целиком ей, и она может оберегать и любить его всю жизнь! Ее бескровное лицо с усталыми, счастливыми глазами расцветало над ним, ребенок и Минго сливались для нее в одно. Утраченный вернулся, он живет, потому что живет ребенок. Ах, она была счастлива, веря в полусне, что это его ребенок!
Курт разрывался между бессильем и раскаянием. Он не знал куда податься. Хотелось привлечь к себе внимание матери своего ребенка, целовать ей руки, давать невыполнимые обещания и, может быть, броситься на колени. Попытавшись все это проделать, он тихо забился в дальний угол. Там он плакал о самом себе — и плакал искренне.
Крестьянин тоже глядел на ребенка, но ничего не говорил; его намерения, видимо, нисколько не переменились. Мария все же поняла: «Он ждет, когда Курт уедет. Потом он женится на мне, мой ребенок будет обеспечен, я могу его оберегать, любить его! Но для этого Курт должен уехать!»
Они посоветовались и согласились на том, что Мария сама напишет Викки, чтобы известить ее о рождении маленького мальчика и оградить большого мальчика от слишком тяжелой ответственности. Что в самом деле мог сделать здесь, на месте, Курт для своего ребенка? Он должен, почерпнув в отцовстве новые силы, создать себе в Берлине почву для существования. Он не милости просит — это его долг, и Викки должна тотчас же выслать ему деньги.
Он продиктовал все, что касалось до него и до Викки. Потом стали ждать, и он ежедневно обсуждал с Марией свои шансы на успех. Эти шансы постоянно колебались: Курт не знал, чем станет руководиться его зять — чувствами ли доброго католика, или же интересами синдика. В зависимости от этого он должен был либо проявить сострадание к молодому отцу, либо оттолкнуть его, как обузу. Скоро Курт начал думать, что адвокату Бойерлейну пора бы уже прийти к решению. В худшем случае Викки могла бы даже сделать кое-что и за его спиной. Вместо этого она написала, что Игнац должен взять Курта в свою контору, только тогда у нее будет гарантия, что молодой отец вполне образумился. Но для того чтобы привести к этому Игнаца, требовалась сложная тактика.
Довольно! Курт снова, как и раньше, натолкнулся на нежелание своей сестры мириться с Аделью Фукс. Для нее, конечно, ясно, что все будущее Курта там и только там. Ссылка на Игнаца — пустой предлог. Когда брат впадал в отчаяние, сестра его подбадривала; однажды она известила даже, что приедет сама, но не приехала. Курту стало невтерпеж. Кормя свиней, он распинался перед ними, грозясь наложить на себя руки, но слова предназначались для Марии. Она знала, что от него можно ждать чего угодно, и потому приступила к действиям, от которых до сих пор воздерживалась: стала продавать продукты, отложенные для отправки купцу, — уносила их понемногу из дому и брала с торговцев полцены, чтоб они молчали.
Деньги для Курта на отъезд в Берлин были собраны. Он сказал:
— Мне, собственно, надо бы обзавестись еще ботинками.
Но это не удержало его ни на один день. Мария тоже рассудила, что лучше ей держаться подальше от хозяина, пока он не открыл убыли в своей кладовой. Если Марии при нем не будет, он скорее поймет, что ее толкало на такое дело. Пройдет какое-то время, и он, вероятно, будет рад ее возвращению. Поэтому она надумала проводить Курта до Любека — с ребенком на руках. Немного не доходя до железнодорожной станции, они встретили почтальона с письмом от Викки; она опять решила приехать на днях — скорее всего в воскресенье. Была пятница. Они не могли вернуться только затем, чтобы Викки опять их обманула и не приехала.
Курт сиял, Мария никогда не видела его таким счастливым, как в эту поездку. Он даже высказал благодарность:
— Если я кое-как протянул этот ужасный год, то лишь благодаря тебе, Мария. И так как мы прощаемся, может быть, на всю жизнь… — Он увидел, что огорчил ее, и поспешил добавить: — Я бы этого не желал. Теперь мы стали подлинно друзьями. Но как ты думаешь, что из меня выйдет? Трудно предугадать, а? — Он рассмеялся легкомысленно, но с многозначительным выражением лица и заговорил о другом. Этой минуты она не забыла.
На Хольстенштрассе он шепнул ей:
— Посмотри на мои туфли… только незаметно! (Она знала — на лакированных туфлях зияли дыры, последняя попытка залатать их была оставлена.) И в них я должен явиться в Берлин? Это на восемьдесят процентов снижает мои шансы на успех. Первое впечатление решает все.
Он оглядел себя в зеркальном стекле витрины. Серый костюм Минго сидел на нем неважно, но уже не болтался, как мешок: Мария позаботилась об этом. В шляпе его черные волосы не нуждались: они словно шлем покрывали голову.
— Вид приличный, пока скрыты туфли. Придется по возможности показываться сперва только верхней частью корпуса — кивать из-за портьеры или надвигать на себя кресло.
— Деньги кончились, — сказала Мария. — Ничего не поделаешь.
— Да, легко сказать! — пробурчал Курт. И когда она беспомощно взглянула на него, спросил: — А ну-ка, где мы сейчас стоим, маленькая моя Мария?
Это было сказано не из нежности, он только давал ей понять, что она туго соображает. Действительно, она только теперь заметила, что зеркальное окно принадлежит большому универсальному магазину. Перед ней лежали детские игрушки, и, как ни мало соответствовало это минуте, Мария невольно подумала, что некоторые из них были бы хороши для ее мальчика, спавшего у нее на руках.
— Ты не туда смотришь: ботинки рядом, — шепнул Курт.
— Обувной отдел во втором этаже, — сказала Мария так же тихо. — Я знаю точно.
— Итак…
Они снялись с места и пошли дальше, увлекаемые толпой. Они шли молча. Только когда они свернули в переулок, Мария сказала:
— Ребенка я отдам пока тебе. Подожди меня здесь.
— Нет. Лучше, чтоб нас больше не видели вместе. Когда ты потом выйдешь из главного подъезда, ты приметишь в толпе мой светлый костюм, конечно со спины. Но у меня глаза на затылке, и то, что ты уронишь, попадет в надлежащие руки. Ну, желаю успеха!
Он съежился за выступом, пока она проходила мимо. Приглушенно крикнул ей вслед:
— Только не двухцветные!
Мария оставила ребенка у бедной женщины, у которой когда-то квартировала, пока искала работу. Ребенок связал бы ей руки в том деле, которое ей предстояло; да и не следовало ему при этом быть. Курт не показывался. Под вечер, когда на улицах давка, Мария вошла в магазин и поднялась по лестнице. Она не волновалась и думала только о том, что было бы хорошо, если бы ее не успели приметить. Это невольно создавало торопливость и мешало действовать осмотрительно. Вдобавок Мария тревожилась еще и о том, чтобы ей не попался слишком малый размер.
На ее пальто заметна была только небольшая выпуклость: можно было подумать, что это просто рука оттопыривала карман. Тем не менее какая-то молодая девушка вдруг заговорила с ней — девушка не старше Марии, и тон у нее был не враждебный, однако от сказанных ею слов Мария похолодела. Она уже успела выйти на лестницу, толпа несет ее вниз, сейчас все будет позади!
— Я вас понимаю. Положите потихоньку ботинки обратно, тогда я ничего не заявлю, — услышала Мария; только она одна и могла услышать это.
Сама того не ожидая, она нагнулась и прошмыгнула у людей между ногами. Задыхаясь, достигла она главного подъезда; она уже различала светлую спину Курта, увидела в боковом зеркале, что и он ее заметил. Она выронила ботинки. Секундой позже на плечо Марии легла рука.
— Ступайте со мной! — Это была уже не дружелюбная молодая девушка, а нечто вроде жандарма в юбке. — Давайте сюда ботинки!
Мария не стала утверждать, что никаких ботиноку нее нет, но просто дала ощупать себя жестким ладоням.
— Все-таки вы их взяли. У нас есть свидетели. Послушайте, барышня, вам теперь все равно, а к продавщице отнесутся снисходительней, если вы сознаетесь, куда вы дели ботинки.
Мария подумала о приветливой молодой девушке и сказала:
— Когда вы меня схватили, я их с перепугу бросила.
Сыщица улыбнулась: теперь у нее по крайней мере было признание. А ботинки? Их подобрали — сообщники ли воровки, или так кто-нибудь.
— Любой прохожий, даже и не причастный к делу, также свободно мог их подобрать, — объяснила полицейскому сыщица, передавая ему Марию.
Сегодня было слишком поздно вести ее к мировому судье. Мария провела ночь в полицейской камере. Курт сидел в поезде и ехал в Берлин. Ее ребенок спал у бедной женщины. Перед Марией вставали угрозы, страшные и неясные, всю беспокойную ночь.
Судья приговорил ее к четырем неделям отсидки. Ей не пришлось разъяснять подробно свой поступок — и почему именно мужские ботинки. Ее тут же отпустили на волю с указанием вернуться пока на работу. Но она пошла к своему ребенку, и когда увидела его опять, спокойно заснула. Она проспала вечер и всю ночь. Утром бедная женщина еще дала им обоим молока и кофе, а потом они должны были уйти.
У Марии не было денег на обратный билет, но если б и были, ее, как осужденную воровку, хозяин вряд ли принял бы назад. Она знала, что он уже не раз поступал иначе, чем она могла от него ожидать; но такой снисходительности она и сама не желала — от старика еще меньше, чем от чужих. А где нашлась бы для нее другая работа, если здесь, в городе, она ничего не нашла и раньше, когда никто не мог вмешаться и увести ее в тюрьму отбывать наказание, — и тогда у нее не было на руках ребенка, которому она должна добывать пропитание. А ребенка она хотела оберегать, хотела любить.
Марии сразу стало ясно, что выхода нет. Она поймана. Стены ожидавшей ее тюрьмы не были крепче и неподатливей этих открытых улиц и всех этих людей. Она сняла пальто, чтобы потеплей закутать ребенка: февральское утро казалось ей как никогда суровым. Она проходила мимо бульваров, где однажды поздним летом провела ночь. Неужели к концу дня она должна лечь тут на скамье со своим младенцем? Должна ждать, пока он не натает громко плакать от голода и стужи? А когда ее отведут в тюрьму, что станется с ним? Его отняли у нее! Отняли у воровки Марии ребенка!
Она быстрее зашагала к вокзалу. Она не побежала только из боязни, что ее задержат и потребуют отчета. А так она ничего не боялась. То, что ей следовало сделать, было все равно что свершено, потому что было неизбежно. Мария нисколько не боялась и сознавала это. О, как хорошо понимала она теперь ту девушку, что однажды бежала по платформе, бежала, оступаясь, по самому краю платформы, с лицом, полным мучительного недоверия, как будто шумно надвигающийся паровоз казался ей недостаточно быстрым!
— Я думала, что она это зря! Как я была глупа!
Мария поведала это только своему маленькому мальчику, и уже ее окружил большой, хлопотливый зал. Она тоже не теряла времени, еще по дороге она приготовила двадцать пфеннигов на перронный билет. Мало на что другое их могло бы хватить, но на это хватило. Однако при всей своей точности Мария не могла помешать прибывающему поезду прийти раньше, чем подоспела сама. Когда она прыгнула перед ним на рельсы, он уже почти остановился. Последним, слабым движением паровоз сломал ей ногу. Кроме того, Мария ушибла голову и потеряла сознание. Она успела вовремя схоронить под себя ребенка.
Сбежались сошедшие пассажиры — все, кого не отвлекали неотложные дела; женщину и ребенка уже подняли на перрон. Появились носилки с санитарами, женщину уложили и рядом с ней ребенка, хоть она и была без сознания. Какая-то дама, изысканно одетая, молодая, со смуглым лицом, никак не могла оторваться от зрелища, из пассажиров она одна прошла вслед за носилками на пункт скорой помощи при вокзале. Там она заявила:
— Я знаю потерпевшую. Мы с ней в близких отношениях. Мне хочется, чтобы ее поместили в хорошую частную клинику, все расходы я беру на себя. Вот моя карточка! Впрочем, я сейчас же подъеду сама.
Мария проснулась в комнате, напоминавшей о диаконисах в Вармсдорфе. Ей пришло на ум, что здесь она, как и тогда, после катастрофы. Сиделка спрашивает, как она себя чувствует. Одна из диаконис сказала ей тогда, что она уже не дитя. А теперь не достигнута ли опять новая грань? Едва открыв глаза, Мария ощутила, что должна будет идти в жизни по-иному, чем шла до сих пор.
— Ребенка! — приказала она сиделке.
Та ответила:
— Ему хорошо. Он тоже здесь.
— Принесите мне его!
Девушка вышла, но ребенка не принесла; в палату вступила вслед за нею Викки.
— Я слышала, дело идет на лад, — сказала она. — Тебе придется полежать из-за перелома ноги. Лицо не затронуто, а это главное. Повязка на голове тебе даже идет.
— Почему мне не несут ребенка?
— Если желаешь знать, его как раз сейчас припудривают. У него отдельная сиделка. С ним все в порядке. Я считала, что нам следует сперва договориться.
Викки взяла стул.
— Полиция знает, где я? Я, понимаешь, украла для Курта ботинки, и мне дали месяц тюрьмы.
— Этого еще недоставало! Но, собственно, большой беды тут нет. В отчетах о… несчастном случае имя все равно упомянуто не будет, я приму меры. А что такого, если ты месяц посидишь!
— Для тебя ничего, Викки. Но у меня отберут ребенка.
— Тревожиться не о чем, я возьму его на время к себе.
Мария глядела на нее пристально, даже испытующе. Викки сделалось не по себе.
— Это ребенок моего брата! Понимаешь?
— Да, Викки. Я не обольщалась мыслью, что ты ради меня тратишься на клинику и сидишь в Любеке.
Я понимаю также, почему ты не желаешь, чтоб имя попало в газеты. Но это тебе не поможет.
— Ты мне угрожаешь, Мария? Лучше брось! Лежи спокойно и старайся выглядеть красивой.
— Меня могут каждую минуту увести в тюрьму. Я должна взять защитника, чтоб он устроил мне условное осуждение. Но тогда непременно встанет вопрос о несчастном случае, как ты это называешь.
— Мария! Ты стала вдруг совсем другой — не такой колодой, как была… Прости, у меня это сорвалось с языка. Ты чего-то от меня домогаешься. Скажи прямо. Так ты мне будешь милее.
— Я хочу вернуться с ребенком к хозяину. Если я не попаду в тюрьму, он примет меня опять.
— Но только не с ребенком, пожалуйста!
— Он мой!
— Ребенок моего брата не будет расти в свинарнике. У меня тоже есть на него права.
— Мы обе знаем, что права у меня одной.
— На чем же мы с тобой договоримся? Может быть, я должна откупить его у тебя? Повторяю, для меня и речи быть не может о том, чтобы отступиться от ребенка моего брата.
— Мне твоих денег не надо. Я могу выйти замуж за хозяина.
Едва выговорив это, Мария прочла на лице Викки, чего можно от нее ожидать. Хозяин узнает, что Мария — осужденная воровка!
— Если ты это сделаешь, Викки…
— Опять угрозы? Ты в самом деле поумнела. Лучше выскажем обе начистоту, что мы друг о друге думаем! Ты ставишь мне в вину историю с Минго; отсюда все трудности, которые ты мне чинишь. Но и твоя история с Куртом была для меня тоже нежелательна, — солгала она. — Каждая из нас делала что хотела! — добавила она смеха ради.
— Что хотела!
Мария вскочила. Всего того, что можно было возразить, она не могла высказать сейчас, когда нога у нее в гипсе, а головой нельзя пошевелить от боли. Она все в себе додавила и смертельно побледнела от усилия.
Еще настанет день, чувствовала она, настанет день! Расплата тоже свершит свой путь, как свершала свой путь несправедливость со дня прибытия Курта и дальше, вплоть до нынешнего дня, когда Мария с ребенком лежала перед паровозом.
Ее победа над собой тотчас дала результат. Викки предложила:
— Так приезжай с ребенком в Берлин!
Мария хотела это услышать, но теперь она испугалась и умолкла. Что ее ждет? Крестьянин, может быть, и так никогда бы на ней не женился, а если Викки ее предаст, тогда и подавно не женится. К тому же хутор заложен и перезаложен; горемычно биться за него — вот и все, на что она может надеяться. Но все равно, со своим ребенком под собственной крышей — или пусть даже на большой дороге и на службе у чужих, но вместе со своим ребенком, — все милее, чем идти с этой женщиной! Мария не разбиралась, перед чем ощущала ужас, — перед Викки, перед неизвестностью или перед самой собою? Но она сознавала в это мгновение яснее, чем когда-либо впоследствии, что идет навстречу судьбе.
— В Берлин с ребенком — это еще куда ни шло! — Голос ее вопреки всему был не слабее, чем это естественно для больной, и не срывался.
Викки внимательно посмотрела на Марию и ответила не сразу.
— Ты как будто хочешь ставить условия, — сказала она. — Но, конечно, ты сама должна будешь добывать на жизнь себе и ему. Я не так богата, чтобы попросту взять вас обоих к себе — тебя и твоего ребенка.
— И мою мать и троих ребят — моих братьев и сестру.
— Их ты должна передать общественному призрению, на то мы и платим налоги. Хочешь ты составить свое счастье или нет? Ты высокая, статная, белокурая — я так и вижу тебя на Курфюрстендамме. Послушай моего совета! Есть у меня дальний родственник, немножко дегенерат, у его родителей магазин готового платья, — для тебя это прямо находка! Наследство его не ждет, но ему помогут перебиться через кризис. Автомобиля пока нет, прошу запомнить. Тебя устраивает?
— Скажи лучше, не можешь ли ты устроить меня куда-нибудь домашней портнихой?
— Ты деловита. Из деревни — в этом твое преимущество. Если мы с тобой когда-нибудь… из-за мужчины… Точка. Домашней портнихой ты можешь для начала поработать у меня, а потом, при твоей внешности, найдется много разных мест. Но это еще не все. Я тоже кое-чего потребую, а именно, чтобы моего Игнаца ничто не коснулось. О том, что мы делали…
— Мы! — повторила Мария.
— …он не должен узнать ни полслова. Почему ты подчеркиваешь, что я тоже что-то делала? И того, что за тобой на счету, было бы для него вполне достаточно, чтобы указать тебе на дверь, как только он услышал бы.
— А что мог бы он услышать о тебе? Видишь, Викки, этого одного ты боишься все время. Поэтому ты и сидишь здесь. Поэтому я и должна ехать в Берлин, так как, живя в деревне у хозяина, я все-таки держала бы тебя в руках. Ты можешь сказать ему, что я сидела в тюрьме. Но тогда я напишу твоему мужу, что ты спала с Минго.
— У тебя ложное представление о моем Игнаце, — сказала просто Викки. — Кроме того, ты забываешь, на что способен Минго, когда надо защитить женщину. Хотя у меня с ним была только мимолетная связь, я все же уверена, что он рыцарь и на моем бракоразводном процессе он принес бы ложную присягу. Вот и все, чего бы ты добилась. Мне же ничего не сделается — при любых обстоятельствах никогда и ничего. Итак, мы договорились, — заключила Викки. — Я велю принести тебе ребенка.
Ей ничего не сделается! Мария чувствовала гнетущую уверенность, что это правда, хоть она и не могла бы сказать почему.
Викки взяла для Марии адвоката из самой хорошей семьи. Он добился того, что отчаянный порыв несчастной матери и ее увечье суд признал достаточной карой за неудачную попытку кражи. Мария была свободна. Викки самолично прибыла опять из Берлина, чтоб ее увезти.
— У меня в Силезии есть тетка, — сообщила она, — которая время от времени призывает меня к смертному одру. Я еду прямо от нее. В ближайший понедельник я найму тебя домашней портнихой, но до той поры ты меня никогда не видела. Угодно тебе это запомнить? — Так как они были одни в купе, Викки добавила: — Курт под наблюдением, тебе известно почему. Комиссара Кирша ты тоже знаешь. Кстати, откуда у него такая фамилия? «Кирш» — это самая дешевая водка. Он тебя видел. Если он тебя узнает, это дурно отразится на Курте. Позаботься о том, чтобы выглядеть не деревенской девушкой, а тем, что ты есть, — плохой портнихой. Но главное, ни Кирш и никто другой из друзей дома не должны знать, что у тебя ребенок. Вышла бы крупнейшая неприятность. Я открываю тебе хорошие возможности. Отплати Курту тем же!
Когда подсели новые пассажиры, Викки отступилась от своей попутчицы. По прибытии она села одна в свой автомобиль — Мария это видела издали. У нее самой было достаточно денег, чтобы взять такси, но она предпочла пойти пешком, расспрашивая дорогу. С ребенком на руках она добралась, наконец, до дома, где для нее снята была комната и было уже уплачено за месяц вперед.
Ее приняли как нельзя лучше, и вскоре стало ясно, что на госпожу Цан, хозяйку пансиона, Викки произвела неизгладимое впечатление. Образ «госпожи директорши», как она называла Викки, полностью воплотил для нее все то, что она разумела под успехом и чего никогда не имела сама. И Викки достигла всего одним своим появлением: ведь она не предъявила никаких доказательств ни того, что богата и что муж ее — директор, ни хотя бы того, что Мария ей молочная сестра, как она утверждала. Госпожа Цан не сомневалась, в том, отсюда ее повышенное внимание. У нее было удрученное горем лицо, которого редко касался свежий воздух.
— Я должна все-таки оставить щелку, — сказала она, потянула на себя дверь и стала подсматривать, как жилица пеленает ребенка. — Удачный у вас мальчонка. Вы только что из деревни, да?
— Из северной Германии, — ответила Мария. Потому что для нее Берлин лежал на юге.
— И долго здесь пробудете?
— Не знаю.
— Вероятно, это зависит от госпожи директорши?
— Нет, этого я не сказала бы. Но она обещала достать мне работу.
— Комната с пользованием кухней, — объявила госпожа Цан, она не сводила глаз с щелки в дверях. — Вам я могу доверять. Я еще до вашего приезда была уверена, что вы хороший человек. Вас, видно, сам бог послал, потому что в тот день, когда ваша молочная сестра сняла для вас комнату, меня должны были выселить. Вы меня спасли.
— Ох! — вырвалось у Марии. Неужели, сама преследуемая опасностями, она принесла кому-то счастье?
Хозяйка беспокойно косилась на щелку.
— Эти две голландки могут унести из кухни мое овощное рагу. Что-то их не слышно. Рагу не доварилось, но они едят все. Вы их видели? Когда на парадном звонят, они всегда поспевают вперед меня. Они хотят захватить всю квартиру и только того и ждут, чтобы меня выселили. У них есть деньги, потому что голландское консульство их поддерживает. И потом они шьют.
— Я тоже, — сказала Мария.
— Поистине, небо услышало мои молитвы и послало мне вас! Вы должны отбить у голландок заказчиц, тогда они съедут и я сохраню за собой всю квартиру. Квартира — это все, что у меня осталось от времен моего замужества; у нас была очень приличная обстановка.
Это было еще видно. Кровать была внушительнее всех, на каких Марии до сих пор случалось спать. Возникшее у нее чувство неуютности происходило не от обстановки: дома по той стороне улицы стояли слишком близко, громоздились слишком высоко, и в затертую ими квартиру лишь наискосок проникал скудный дневной свет. Пока Мария раздумывала об этом, госпожа Цан вдруг распахнула дверь. Упавшим голосом она обратилась к Марии:
— Уже у них.
— Рагу? Так вы бегите скорей, фрау Цан!
Жилицы еще только проходили мимо двери, когда хозяйка ее распахнула. Мария, несмотря на темноту коридора, ясно различила две приземистые, плотные фигуры. На затылках у обеих висели серые крысиные хвосты.
— Так не годится, фрау Цан! Если вы ничего им не скажете, то я сама…
Хозяйка просто закрыла дверь.
— Я следила. Но бог решил иначе.
— Так вам сегодня нечего есть? — возмутилась Мария.
— Я и это оставляю на его волю, — ответила госпожа Цан.
Мария вспомнила о бутербродах, оставшихся с дороги, и поделилась ими с хозяйкой.
— Вот видите, — сказала та.
Они поели вдвоем. Мальчик сосал материнскую грудь. Мария чувствовала: он вырастет большим и сильным, как Минго, и научится постоять за себя. Вид беспомощности и упадочности вызывал в ней отвращение. Когда — другие не сопротивлялись опасности, Мария видела в этом угрозу для себя.
— Вам, вероятно, еще ни один жилец никогда честно не платил, — заметила она.
Однако ж историю, которую ей тотчас стала рассказывать госпожа Цан, она выслушала без особого внимания. Один актер с женой несколько месяцев прожили на ее счет, а затем исчезли. Но и здесь бог — в образе полиции — все-таки одержал верх.
Мария спросила:
— В Берлине полиция очень сильна?
— Нисколько, — сказала госпожа Цан. — Все зависит от силы молитвы…
Сообщение о бессилии полиции почему-то успокоило Марию. Смутно возник перед нею образ комиссара. Он ходит вокруг и караулит. Мария была уверена, что встретит его на одной из этих бесчисленных улиц; но тотчас же решила, что он не должен ее узнать. Еще перед отходом ко сну она с полной ясностью осознала, что ей нужно будет здесь стойко держаться против всех и каждого. Она знала по опыту, к чему приходишь, если бываешь доверчива, уступчива или если не борешься изо всех своих сил. Она поклялась, что впредь будет действовать иначе. Поклялась своему сыну.
Ей пришлось провести в одиночестве долгое воскресенье. Начала она с того, что по возможности изменила свою внешность. Она внимательно разглядела Викки и теперь сама так же подбрила брови. Госпожа Цан принесла ей бритву из комнаты жильца, пока тот спал. Заодно она взяла у него марку: монета по замечательному совпадению лежала около бритвы, что несомненно позволяло заключить о промысле всевышнего. К тому же молодой человек все равно был ей должен.
Обе женщины подивились тому, что можно сделать с лицом, если подбреешь брови и подкрасишь губы. Вязаная шапочка, самодельное шелковое платье и — увы! — убогая обувь.
Госпожа Цан объявила:
— Теперь не скажешь по виду, что вы из деревни. Вас можно уже принять за скромную портниху из северного района, с улицы Инвалидов.
«Викки сказала: плохая портниха. Так и есть», — подумала Мария. Как бы там ни было, она выступает в поход на завоевание Берлина. Она чувствовала в себе мужество, потому что видела перед собою цель, хотя пока еще и не названную. Госпожа Цан разъяснила ей все способы передвижения, но напрасно. Она указала ей на большую светящуюся букву «U{16}» у ближайшего перекрестка — здесь Мария должна была спуститься под землю. Ей это слишком претило. Не только подземная электричка, вся необозримая пестрота транспорта внушала ей недоверие. Она решила идти пешком.
— А далеко вы думаете с ним идти? — спросила хозяйка. — Оставьте ребенка у меня, я о нем позабочусь. Когда вы пойдете завтра на работу, мне ведь все равно придется взять его к себе; на этот счет мы уже договорились с госпожой директоршей.
— Сегодня он еще со мной.
Все-таки Мария согласилась воспользоваться детской коляской, которую одолжила ей швейцариха. Она толкала коляску перед собой и передвигала ноги равномерно и без устали, как при косьбе или севе. Правда, одна нога стала менее вынослива — давал себя знать недавний перелом, но Мария с этим не считалась. После долгих тягостных часов кружения она разыскала, наконец, дорогу и дом. Там наверху, на третьем этаже, живут Бойерлейны. Мария долго и пристально смотрела на окна с противоположного тротуара.
Дом был, как другие соседние с ним дома, гораздо пышнее, чем следует быть домам, — ибо что же на деле таят за собою эти стены? Какую-нибудь Викки, какого-нибудь Курта и незнакомого еще Игнаца, который, вероятно, тоже представляется важнее, чем он есть. Хорошо все заранее вызнать. В комнатах на улицу они, вероятно, обедают и принимают других утонченных господ, за которыми тоже водятся темные дела. Укрывшись в подъезде, Мария поглядывала налево и и направо, не покажется ли комиссар.
Ей ли не знать Курта, он, конечно, еще лежит в кровати в дальних комнатах роскошной квартиры, хотя уже близко к полудню. Лежит и не подозревает, что в подъезде напротив стоит Мария с ребенком и впилась глазами в стену дома, нет — смотрит сквозь стену. Его сестра давно сообщила ему обо всем, что произошло с той минуты, когда он, подхватив украденные Марией ботинки, вышел из универмага. Он ни разу не написал. Такой образ действия казался более разумным, потому что Курту не было нужды писать. «Надо быть умным, надо иметь силу и власть», — думала Мария. Ее осенило откровение. «Больше ума, больше силы и власти, чем у этого дома, — думала она. — Я должна его одолеть!»
Хорошо все заранее вызнать, поэтому она ждала, когда адвокат Бойерлейн выйдет из дому. Он появился вскоре после полудня вместе с Викки, и к ним подкатил автомобиль. Муж Викки казался толстым и добродушным. Мария обманулась бы на его счет, если б не была настороже. Она заметила, что при всей своей тяжеловесности он был как на пружинах. Быстрым взглядом он окинул улицу. Может быть, и он боялся комиссара? Мария предчувствовала, что ей придется еще иметь дело с этим тучным человеком.
Теперь она знала достаточно и уже не боялась никаких неожиданностей. Да и пора было дать ребенку грудь. На обратный путь ушло втрое меньше времени. Мария легко находила направление, потому что шла, ни перед чем не уклоняясь, как по большой дороге, где бредет навстречу стадо овец и облака плывут над головой.
В понедельник ее приняла шикарная горничная, которая сперва иронически улыбнулась. «Почему?» — спросила мысленно Мария, никогда без причины не кривившая лица. Она боялась, не ждет ли ее какой-нибудь подвох, тем более что Викки не показывалась. Горничная Лисси — так она назвалась — повела портниху в комнату и указала на стол, где лежала приготовленная работа. Лисси давала объяснения самым пренебрежительным тоном.
Мария сказала нетерпеливо:
— Уходите-ка!
Лисси даже отдаленно этого не ожидала, она повела плечом и в самом деле ушла. «Нездешняя, — подумала она. — Не понимает, что моя ирония направлена не только на нее, но и на господ. Да и вообще хотела бы я знать, можно ли иначе относиться к ерунде, которая зовется жизнью!»
Из комнаты, где сидела Мария, одна дверь, сейчас закрытая, вела в переднюю, и другая, открытая, — в столовую. Удивительная это была столовая — плоский буфет, овальный стол, кресла с овальными спинками и светло-желтой обивкой, вся мебель желтоватая и полированная, а стены выкрашены в красное и сплошь увешаны картинами. Лисси удалялась неслышно по красному бобрику, устилавшему пол. Она как будто скрылась в будуаре; был виден только угол у окна. Комнаты были расположены, очевидно, не в ряд, а веером вокруг передней, которая заменяла и приемную; Мария успела заметить это, прежде чем Лисси закрыла дверь.
За стенами столовой шумела улица. Окно, у которого работала Мария, выходило на двор. Дверь должна была стоять открытой, чтобы в комнату попадало достаточно света. Однако и она была обставлена очень импозантно: никакого сравнения с бывшей мастерской Марии у фрейлейн Распе. Все же Марии вспомнились те счастливые дни — счастливейшие в ее жизни, как думала она; в ее воспоминании все тогдашние лица смеялись. Работа была игрой, и они работали ради самой работы, а не для того, чтобы такому-то количеству людей временно уберечься от голодной смерти.
«Присматривает ли госпожа Цан за Ми?» — думала Мария. Она называла своего мальчика Ми; это могло означать «Михель», как она его окрестила, а могло означать также и «Минго». Дальше она стала рассчитывать, что можно получить на жалованье за девять-десять часов работы в сутки. Если квартира оплачена, то можно будет посылать кое-что в Бродтен на добавочное питание для вечно голодной матери и сверх того покрыть взнос, который требует с нее вармсдорфская община за частичное попечение об ее младших братьях и сестре. Они, конечно, должны были уже и работать. Мария думала о том, как Минго вернется когда-нибудь из своего длительного плавания. Ее, Марию, он тогда уже не найдет, но встретит зато ее сестрицу Ингу, которая становится все больше похожа на нее. И тогда, рано или поздно, вармсдорфская община получит то, что ей задолжали Леенинги; Мария это знала в глубине сердца, хоть сердце ни разу не облекло этого в слова.
В те времена, когда кончалась рабочая неделя у фрейлейн Распе, Мария по тридцать шесть часов держала в своих руках и под ненасытными своими взорами лицо друга — самой любви, единственное на земле лицо, каким любовь могла когда-либо смотреть на Марию, и поэтому Марии суждено было его потерять. Сердце ее сжималось при воспоминании, но она сама себя одернула. В действительности каждая пора приносила свои тревоги, свои удары, даже та пора с Минго. «Возможно, когда-нибудь я буду с тоской вспоминать красивую комнату у Бойерлейнов!»
Никто не заходил. Только Лисси время от времени бесшумно пробегала по бобрику, неся в руках вазу с цветами или начищенное добела серебро. Она поглядывала на Марию, но та только раз попросила стакан воды.
— Можете сами принести себе из кухни, — ответила Лисси.
По дороге в кухню Мария прошла через другие комнаты — для хозяина, для хозяйки, для спанья, для одеванья, для купанья и даже через такую, где, по ироническому замечанию Лисси, полагалось только играть в пинг-понг. Но там висела карта полушарий со всеми морями — единственное, перед чем остановилась Мария.
— Что такое? — спросила Лисси, в виде исключения позволив себе удивиться. — Я вам показываю одну за другой самые шикарные вещи, а вы тут вылупили глаза на какую-то чепуховину!
Вернувшись к своему рабочему столу, Мария в первый раз спросила себя, чего, собственно, ей нужно в этом доме. Вопрос напрашивался сам собой, потому что в доме не видно было никого из его обитателей. Сейчас, в одиннадцать часов, в квартире никого нет. Когда Мария пришла сюда в девять часов, все несомненно были еще дома; но все они неслышно ушли. «Викки и знать не желает, что я здесь. Курт, конечно, спит, запершись в одной из комнат. Чего же мне здесь надо?»
«Я должна посылать деньги, — опять подумала она. — Будет еще труднее, чем на хуторе. Тут люди гораздо меньше считаются со мной. Да, у меня ребенок от одного из здешних, но почему? Он также мог бы у меня быть от кого-нибудь из живущих в другом этаже, и самое скверное, что всё так случайно. Этажом выше тоже играют в пинг-понг? Я так же могла бы ненавидеть другую, как ненавижу Викки!»
Она испугалась и перешагнула через ненависть. «Я — с Куртом, она — с Минго, каждая делала что хотела!» Мария твердила это вслед за Викки, хотя не верила ни единому слову. «Для нее это было столь же нежелательно, как то для меня», — терпеливо повторяла Мария, хотя она еще в клинике почувствовала, что Викки лжет. Но что пользы было ненавидеть? «А не могу ли я отомстить сейчас, в этой комнате с окнами на двор, куда никто не заходит? Отомстить — но кому, за что и как?» Если Викки так долго оставляла ее одну с целью лишить ее мужества, то эта цель была достигнута. В заключение Мария подумала: «Я всегда была лишь мячом в руках у других и должна им остаться!»
Пробило половину первого, — она прождала уже лишних полчаса, пора дать грудь ребенку.
— Фрейлейн, вам же полагается завтрак! — крикнула ей вслед Лисси, когда Мария уже бежала вниз по лестнице.
После перерыва было как будто то же. В столовой никаких следов, что здесь недавно ели. Откуда-то из дальней комнаты вдруг зазвучал голос, но вскоре не осталось сомнений, что он исходит из радиоприемника. Голос сообщал о погоде и бирже, но его прервали на полуслове. В столовой вдруг зажглось электричество, и адвокат Бойерлейн собственной персоной подошел к шкафчику с ликерами.
Он стоя выпил рюмку, значит он или работает один в кабинете, или же решил подкрепиться для разговора, который ждет его там. Мария настойчиво вникала во все происходившее в доме, потому что все имело к ней касательство. С другой стороны, она не верила этим людям, что они и вправду не интересуются ею. Они только делают вид. Самый любопытный из них потянулся к рюмочке только ради того, чтобы кинуть взгляд на Марию. Он проделал это так же быстро и ненарочито, как вчера на улице, чтобы удостовериться, что дорога ему открыта. Не из тех он был людей, которые подвергают себя превратностям случая и остаются без прикрытия! Он умел кидать такие взгляды, что и не почувствуешь, как они тебя настигнут. Он как будто смотрел одним уголком глаза, между тем как взгляд шел, змеясь, из другого, но и то не наверно.
Нос у синдика смело торчал надо ртом, содержавшимся в образцовом порядке. Напротив, щеки были у него большие и дряблые, но это не умеряло впечатления легкости. Он так ловко нес свое тело, что тучность, казалось, была создана умышленно, комизма ради, для привлечения симпатий общества — равно как и буйная шевелюра вокруг лысинки. Мария отчетливо чувствовала, что он нравится множеству женщин. Пока он пил, она думала, что может спокойно за ним наблюдать. Но вдруг он посмотрел ей прямо в лицо и спросил:
— И вам рюмочку, фрейлейн?.. Нет? Ну не надо.
Он удалился пружинистой походкой, оставив на прощание улыбку, полную глубокой иронии, — улыбка Лисси рядом с нею блекла.
Мария уже складывала свое шитье, когда показалась, наконец, Викки. Она сказала шепотом:
— Я только что вернулась. Что он делал?
— Включал радио и пил ликер.
— Он ничего не искал? Нет? Он больше всего любит искать.
Вперемежку с этими словами она говорила громко:
— Фрейлейн, болеро непоправимо испорчено. Зря кромсать материю — в такое время! Впрочем, раньше я никогда не взяла бы вас шить. Завтра я еще попробую, как у вас пойдет. А дальше я рисковать не могу!
Снова шепотом:
— Это говорится только для него.
— Он, я думаю, не так глуп.
— Отнюдь нет. Он прирожденный следователь. Я вечно должна изобретать всякие штуки, и он их раскрывает. Так я сохраняю свежесть нашему супружеству. Кстати, я хочу взглянуть на твоего ребенка. Ступай вперед, я тебя догоню на машине. Тогда Игнац будет подозревать меня совсем в другом.
Пройдя два квартала, Мария в самом деле получила возможность подсесть к своей приятельнице в шикарный автомобиль. Пока шофер придерживал дверцу, Викки говорила:
— Значит, фрейлейн, материя у вас дома? А вы не заставите меня утруждаться зря?
Когда дверца захлопнулась, она объяснила:
— Он тоже на жалованье у Игнаца.
Госпожа Цан редко чувствовала себя столь осчастливленной с тех пор, как миновала благоприличная пора ее жизни. Она не могла провести госпожу директоршу в салон, так как мебель ее прежней гостиной была теперь распределена по всей квартире. Тем не менее все последующее разыгралось в хорошей, неплохо обставленной комнате.
— Если госпоже директорше угодно, я принесу малютку. Я отлучалась только на четверть часика. Малютка оставался в это время в самых верных руках.
— Где? — спросила в ужасе Мария, когда хозяйка была уже за дверьми. — У швейцарихи? Или у голландок?
Она рассказала, что те собой представляли.
— Твой ребенок не может здесь оставаться, — решила Викки. Она немного подумала. — Или вот что, я должна поглядеть на голландок.
Они, кстати, вошли вслед за госпожою Цан, и все женщины окружили Марию, взявшую ребенка на руки.
— Я в нем заинтересована лично, — объявила Викки. — Он мой крестник. Я хочу, чтоб за ним был надежный уход, мать работает не на дому.
— Мы всегда тут, — заверили голландки и госпожа Цан.
Мария возмутилась.
— Что это значит? Я каждые два часа прихожу его кормить.
— С этим тебе следует покончить, Мария, хотя бы ради того, чтобы сохранить фигуру.
— И малютке уже четыре месяца.
— Неполных три, фрау Цан. И я кормлю его сама.
— В этом больше нет нужды, фрейлейн.
Хозяйка просто поддакивала Викки, потому что у «госпожи директорши» были, по-видимому, свои основания. Обе голландки тоже кое-что подметили и пустились в спор с госпожою Цан о том, какое помещение лучше подходит для ребенка — кухня или мастерская портних. Голландки вообразили себя победительницами, подчеркнув, что их две и хоть одна из них всегда сторожит квартиру.
— А госпожа Цан часто отлучается, потому что ходит молиться.
Та возразила, что без этого ей никак невозможно, ибо, к сожалению, есть люди, которые ее преследуют.
Довольно, спор перешел на личности! Викки без стеснения выслала трех дам.
— Мария, — начала она, но сразу запнулась.
Ребенок лежал в кроватке распеленатый, потому что было хорошо натоплено, и сучил ножками, смеялся, плакал, Викки почему-то ломала руки над ним.
— Ты видишь, Мария? Это Курт, но Курт здоровый — сильный, здоровый Курт, нечто такое, чего и быть не может, сказка! — Она и впрямь глядела на Марию сквозь слезы. — И это создала ты, Мария?
Ответа не было, потому что мать была потрясена разбудившим ее ударом. В ее мечтах сын был для нее маленьким Минго, теперь же она внезапно столкнулась с правдой — да, на одно мгновение она целиком узнала в своем творении Курта. Ее это так же взволновало, как и Викки. В это мгновение Мария через ребенка почувствовала не только брата, но и сестру. Конечно, Викки любит ребенка!
У Викки не так-то легко навертывались слезы на глаза. Мария никогда не думала, что она вообще способна плакать. В ней пробудилась надежда на сближение с этой другой женщиной. Пожать руку! Объясниться! Но через минуту все прошло, и Викки, не давшая слезам бежать по накрашенному лицу и потому нагнувшаяся, чтобы они падали наземь, — Викки, подняв глаза, встретила в Марии только холод. Она сказала так же равнодушно:
— Отличный внешний вид бывает порой обманчив. В мальчике могут все-таки сказаться задатки Курта. Знаешь, когда мальчик попадает под полицейский надзор, то первопричину надо иногда искать в том, что у него с малых лет болели уши. У нас, женщин, это иначе, но мужчинам вообще нельзя пускаться в приключения, особенно если у нас с ними ничего нет, а они все-таки слишком к нам добры.
— Чего ты, собственно, хочешь? — спросила Мария.
— Ему скоро понадобится самый бдительный уход. В доме нужен врач.
— Кто будет его оплачивать?
— Я, конечно.
— Ты не мать.
— Именно поэтому. Слушай, Мария, ты не станешь чинить мне помех. Что бы ни произошло между мной и тобой, тут дело идет о ребенке. Ты хочешь, чтобы он вырос большой?
— Я лучше твоего разбираюсь в нем. Совсем он не такой.
Мария поздравила себя, что так быстро преодолела искушение поверить своей ненавистнице. Было еще непонятно, что задумала Викки: забрать ее ребенка — отнять у нее Минго, отнимать его снова и снова?
— Я знаю, чего ты хочешь, но у тебя ничего не выйдет, — заключила Мария.
— Посмотрим. Во всяком случае, Мария, с завтрашнего дня ты больше не будешь каждые два часа убегать с работы, чтобы дать ребенку грудь. Иначе я тебя рассчитаю. В Берлине это означает стать на учет по безработице. Правда, бабы в этом доме препротивные, но раз ты упрямишься, придется поручить им кормить ребенка кашицей, вместо того чтобы передать его в приличные руки. Ну, до свиданья!
Викки поцеловала Марию, и удивительное дело — она точно хотела сделать физически ощутимой разделяющую их ненависть и точно искала опасностей.
Вторник прошел так же, как понедельник. Мария оставалась в квартире Бойерлейнов совсем одна. От двенадцати до половины первого она боролась с собою перед тем, как сделать попытку незаметно уйти. Лисси, однако, пресекла ее колебания, возвестив:
— Госпожа велела передать, что если вы сейчас уйдете, то можете больше не приходить.
Это было сказано с иронией, означавшей в данном случае: «Так, посмотрела бы я теперь!»
Мария подчинилась, и ей подали к рабочему столу обед, оказавшийся очень хорошим. Столовая пустовала. Лисси, хотя ее никто не спрашивал, объяснила, что у господ другие заботы, помимо домашнего уюта, — у каждого, правда, свои. Бывает, что они условятся пообедать дома. Но за полчаса до обеда один звонит по телефону, что не придет, а через десять минут после назначенного часа — другой. Но все-таки порой случается, что все обедают дома, даже брат.
— Брат госпожи?
— Вы еще непременно познакомитесь с ним, фрейлейн. Насколько я его знаю, вы как раз в его вкусе.
Мария предпочла воздержаться от ответа. Улыбка Лисси и ее манера выражаться были слишком многозначительны. Мария узнала также, что хозяин почти неизменно после обеда лежит полчаса на диване. Это подтвердилось, так как в тот же час, как и накануне, господин Бойерлейн включил в столовой свет. Но на этот раз он прямо зашел к Марии. Он поставил перед ней хрустальную вазочку с шоколадом.
— От этого вы, надеюсь, не откажетесь.
Она встала перед своим работодателем. Он сказал:
— Сидите! Здесь не фабрика, мы еще не установили тейлоровской системы{17}. К тому же в Германии демократия начинает входить в быт, — а когда демократия уже вошла в быт… Вот, например, дружите же вы с моей женой! — выпалил он.
Мария испугалась, и ей вспомнился Кирш.
— Вы можете сказать, почему Викки вчера пятьдесят минут просидела в вашей квартире? Слишком долго, чтобы разглядывать материю. С каких пор вы знакомы с Викки?
Мария смутилась.
— Мы познакомились совершенно случайно. Нам довелось недавно проехать часть дороги вместе.
— Значит, вы из Силезии?
На это Мария предпочла вовсе не ответить. Бойерлейн, как на пружинах, прохаживался по комнате.
— По говору, вы скорее из Гольштинии. Не подтверждайте! А то я опять начну сомневаться. Одно, во всяком случае, несомненно — что вы здоровая женщина. Это редкая радость: спокойные глаза, кожа, обвеянная свежим воздухом и все-таки оставшаяся светлой!
Мария почувствовала почву под ногами.
— Вы вовсе этого не думаете. У вас жена смуглая.
— Но не это меня особенно в ней пленяет. Если бы я вздумал вам объяснить, за что я люблю Викки!.. Все равно, я ее люблю — раз навсегда. Это вопрос решимости. Вы не поймете. Я тоже понимаю только тогда, когда нарочно этого хочу. Я мог бы в любой день начать новую жизнь — вопрос решимости.
Он, очевидно, вел разговор с самим собою, а Мария должна была слушать.
— Чего вы, собственно, от меня хотите? — спросила она нетерпеливо.
— Смотрите, вы заметили! Я хочу повысить ваш заработок — с тем чтобы вы точным образом сообщали мне все, что вы узнаете о Викки.
— Мне это впрок не пойдет. Ваша жена мстительна.
— Вы и это уже распознали? Какую же шутку она сыграла с тобой?
Он вдруг обратился к ней на «ты». И он подошел совсем близко к ее столу. У него стали круглые глаза, он показался ей в сущности беспомощным — при этих больших дрожащих щеках — и мог бы растрогать ее. Но она насторожилась; это вышло само собой, ее недоверчивость всегда готова была встать на ее защиту.
— Сложись соответственная конъюнктура, Викки меня погубит, — отчетливо проговорил он, широко раскрыв глаза. Но он поспешно отстранил видение и показал свои содержавшиеся в образцовом порядке зубы. — Вздор! Конечно, вздор!
Мария чувствовала, что ирония его была тем глубже, чем легче был его тон.
— Заметь себе, милочка, обычно человек только потому не совершает преступления, что умирает, не успев его совершить. Преступление, если бы мы до него дошли, явилось бы наиболее полным выражением нашей личности. Кто мог бы до него дойти? Я? Возможно; но я скорее только допустил бы, чтобы оно было совершено другим. Викки и ее любезный братец? Безусловно! От них всего можно ожидать. И это больше имеет значения, чем смуглая кожа, понимаешь?
Неужели он успел побывать у шкафчика с ликерами, когда Мария отвела от него глаза? Или перед ней сумасшедший? У Марии все чаще создавалось впечатление, что люди в сущности все ненормальны. Держат себя в руках, пока с них не спускаешь глаз. А в одиночестве, вероятно, прыгают через кресла или делают осторожные попытки повеситься. Перед ней этот толстый человек вел себя так, точно был наедине с собой. Мария тоже перестала на него смотреть, она отвела глаза и глядела на свою работу. Она только слышала его слова:
— Здоровье — величайшее благо. Учитывая это, я должен был бы, собственно, объявить жестокую войну своей проклятой терпимости ко всему больному и преступному… — Он сделал паузу. — Вот сидит женщина из Гольштинии, белокурая от природы; при наличии всех прочих признаков это называется: «северный тип». Какое могла бы она совершить преступление, чтобы полностью выразить себя? — Снова пауза. — Это кроется и в нас, здоровых людях. Нужно только подойти поближе. Остерегайся своей симпатии к Викки!
Он говорил теперь негромко: уже начинался отлив. Мария все-таки понимала, и как ни пренебрежительно она относилась к тому, что слышала, к этому человеку, который был никакой — ни дурной, ни хороший, — у нее мурашки побежали по спине. Еще не прошло это чувство, как Мария заметила, что из передней кто-то входит. Когда она подняла глаза, гость уже стоял в комнате. Мария выронила из рук работу: внутренне, всем своим существом, она старалась спрятаться. А Бойерлейн — как раз наоборот.
— Ага, господин Кирш! — весело воскликнул он.
Адвокат одним взмахом отмел все необычное. Разговоров с самим собой, таких, какие только что происходили здесь, типичный средний человек, шагавший по комнате, никак не мог бы вести. С протянутой рукой он шел навстречу комиссару по уголовным делам.
— Что у вас новенького?
Два широкоплечих, грузных человека поздоровались.
— Хотите выпить? — спросил один.
Другой ответил:
— С удовольствием. Вы тоже потянетесь к рюмочке, когда я расскажу вам кое-что.
— Как? Опять насчет пропавшего синего камня? По-моему, из этого случая ничего больше не выжмешь.
— У меня другое впечатление. С камня он, вероятно, только начал.
Хозяин подал ликеры. Пришлось принести их сюда в комнату, так как Кирш, несмотря на повторное приглашение, не уходил отсюда. Мария явственно ощущала, как он мерит ее взглядом.
— Выкладывайте! — настойчиво потребовал Бойерлейн, когда оба выпили.
— Ваш шурин опять живет у Адели Фукс.
— Насколько мне известно, он живет у меня!
— Так вы заблуждаетесь. — Кирш понизил голос. — Он там каждую ночь, и от этого у него не делается несварение желудка. Потому что за стеной лежит супруг и умирает. Вернее, в той же комнате: дверь снята.
— Но не думаете же вы…
Шепот смолк.
— Я никогда ничего не думаю, — твердо сказал Кирш. — Я знаю, — подчеркнул он, — что пять дней тому назад этот человек вернулся из поездки в добром здоровье и что мы вскроем его, как только он умрет.
Бойерлейн, видимо, раздумывал…
— Невозможно, — решил он. — Подозрение повело вас по ложному следу. Так далеко мальчик еще не зашел. До этого и женщина не довела бы его. Можете мне поверить. Я женат на его сестре, а они близнецы. — Он прошептал: — Уйдемте подальше! Разве домашняя портниха должна все это слышать?
— Ей тоже невредно послушать, — сказал уголовный комиссар.
После этих слов Мария вынуждена была поднять на него глаза, ничего другого ей не оставалось: слишком явственно чувствовала она, что он ее узнал, несмотря на ее косметическое преображение, — узнал и вспомнил. В своем воспоминании он стоял, как некогда, на том сыром поле. Курт принимал его приказы в боязливой позе, лишь постепенно переходившей в дерзкую. Мария между тем работала, но и за нею наблюдали. Так было тогда. И, вернувшись в настоящее, Кирш уже знал, кто она такая. Он ей даже кивнул!
Впрочем, здесь, при ярком электрическом свете, он впервые предстал пред нею самым обыкновенным человеком. После первых двух встреч он остался в ее памяти скорее как некая безликая сила, нечто вдруг сюда переносимое и столь же внезапно исчезающее. Второе его воплощение, на пашне, было уже менее бесформенно, чем первое, в свете утренней зари над морем. Но и безбрежное небо с плывущими вдаль облаками и переменчивым светом отнимало у незнакомца, являющегося с неведомыми намерениями, значительную долю его обыденности. Здесь, в светлой комнате, дошло, наконец, до того, что у Кирша можно было разглядеть красноватые веснушки на коже и волосатую бородавку.
Мария разгадала, почему он вошел в эту комнату, — несомненно по указаниям Лисси. Он искал здесь Марию и о Курте заговорил главным образом ради нее! Нужно было предостеречь ее от Курта. Но это не все. Ей давали знать, что и она сама на примете у полиции — как воровка, пытавшаяся совершить кражу в универсальном магазине, и как мать ребенка, рожденного от Курта. Если она приехала вслед за Куртом и сидит здесь в комнате у его сестры, значит она, возможно, посвящена в его темные дела — с пресловутым синим камнем и еще более страшные, о которых Кирш завел сегодня речь.
Она на подозрении! Но при таких обстоятельствах человек уже не прячется внутренне, наоборот — он напрягает все силы и вооружается для обороны. Мария по крайней мере, когда ей пришлось, наконец, поднять глаза на комиссара, сделала такое лицо, точно не разобрала ни слова и вообще не понимает по-верхненемецки. К ней сразу вернулось выражение, свойственное ей в ту пору, когда она, казалось, окончательно окрестьянилась. Это было перед тем, как явился на хутор Курт. Тогда от нее оставалось скрытым, что она впадает в полудремоту. Теперь она это делает сознательно и нарочито.
Кирш поднял свои грузные плечи и снова дал им опасть. Этим он достаточно высказался, хотя глаза его были закрыты. Он ей не верит! Но вот, наконец, он вышел с Бойерлейном из комнаты. В соседней они тоже не задержались, скрылись вдвоем в глубине квартиры.
Мария их больше не видела, и от этого отдаленный гомон голосов казался еще менее внятным. Тем сильнее возрос ее страх: сейчас Кирш говорит, конечно, о ее ребенке, они хотят отнять у нее ребенка, потому что она известна как воровка! Она украла ботинки, значит от нее всего можно ждать! Ботинки украдены были для Курта; хоть этого никто не выяснил, доказательства Киршу не нужны, и если Курт совершит новое преступление, Кирш тем скорее сочтет ее соучастницей. Пожалуй, он даже видит в ней подстрекательницу: ведь она старше и сильней.
Постепенно она стала различать голос Бойерлейна, а по временам и слова. Адвокат говорил громче Кирша, он был более возбужден.
— Он пять или шесть недель работает у меня в конторе! Неужели я должен еще каждый вечер сам укладывать мальчика в кроватку? Вы думаете, что он вернулся в Берлин с моего согласия? Там у него что-то приключилось, я не могу выпытать, что именно. Его сестра знает, но от нее даже и вы не могли бы добиться показаний. Попробуйте разлучить близнецов! Я женат на близнецах!
Кирш промолвил что-то, и Бойерлейн воскликнул:
— Мерзкий мальчишка! — Он повторил это несколько раз. — Но как мне впредь помешать ему играть на скачках? Понятно, он не работает, а играет. Мой управляющий конторой позволяет ему убегать, а я перегружен делами и ничем не могу помочь уголовной полиции, я — синдик. Так? Делайте что хотите, только не компрометируйте меня, это вы мне обещали!
Следующий ответ Бойерлейна звучал спокойнее — он, казалось, говорил, засунув руки в карманы.
— Я вам кое-что скажу, Кирш. Я больше не верю во всю эту историю с синим камнем, я бы давно уже его нашел. В квартире нет уголка, где бы я не пошарил. У вас не все вяжется, Кирш! Вы вбили себе в голову, что мальчик не может разделаться с Аделью Фукс, потому что у него синий камень. А потом они вдвоем убивают мужа. Как же это так? — Бойерлейн рассмеялся. — Вас ждет разочарование, Кирш. Господин Фукс умрет естественной смертью, и мой любезный шурин никогда не поднимется выше мелкого жульничества. Большое преступление — не каждому это дано. Он только то, что представляют собою сотни безработных из его круга. Почему вы так зорко смотрели на портниху? Она тоже составляет частицу окружения Курта? Каждый шаг должен теперь все теснее сближать его с преступным миром — так?
Мария задрожала. Что ответил комиссар? Он, который знает все о ней и Курте! Но голос Бойерлейна отзвучал и больше не поднимался, собеседники, видимо, удалились. Мария подождала, потом встала и поглядела. В квартире — никого.
На другой день перед обедом Лисси предупредила ее, что сегодня господа отобедают дома. Однако горничная сама не очень этому верила; она даже удивилась, когда в час и впрямь пришлось накрывать на стол. В половине второго еще ни от кого, даже от Курта, не поступило отказа. Мария представляла себе заранее: «Вот он входит, притворяется, что только сегодня впервые увидел меня, здоровается — а потом? Что мы будем делать дальше?» Она не знала.
Но Курт так и не пришел. Подождав немного, супруги Бойерлейны сели за стол.
То, что они тут проделывали, произвело на Марию такое впечатление, точно муж и жена окончательно лишились рассудка. Портьера между комнатами была задвинута, но каждый раз как Лисси приносила портнихе какое-нибудь блюдо, портьера раздвигалась, и тогда Мария видела и слышала, как толстый адвокат крал у своей жены с тарелки кусочек — из озорства и детского сластолюбия.
— Иги тоже хочет полакомиться вкусненькой колбаской. Она так соблазнительно похрустывает у Нутхен на зубах.
Он строил глазки, складывал губы бантиком, называл сам себя ласкательными именами. Викки с готовностью шла на все его затеи.
— Путхен хочет отпить у Иги вина из его стакана. Путхен не хочет больше ням-ням.
— Но Нутхен не получит, — проворковал Бойерлейн. — Иначе Нутхен станет пьяненькая, а Нутти-Путти должна пойти на чашку чая к статс-секретарю.
— Нутхен ша-ша-шалит со статс-секлеталями, — засюсюкала Викки голосом пятилетнего ребенка.
— Мутхен, почему ты не сажаешь портниху за стол? Ты не умеешь мыслить социально, Мутти-Нутти-Путти!
— Это от низкого давления над Аляской, — последовал довольно неожиданный ответ.
Низкое давление попало сюда из отчетов о погоде, Аляска — неведомо откуда. Игнац нашел ответ вполне вразумительным.
— Ага! — сказал он.
— Синдику она как будто по вкусу! Маленький, холосенький Синди хочет немножко обмануть свою Мутти-Нутти-Путти.
— Что ты, Мутхен! Что ты, Нутхен! — Он пристыженно заерзал на стуле.
— Пока Синди будет раскачиваться, Нутхен возьмет да и сделает! — пригрозила она.
— Но Синди смотрит в оба, и дядя Кирш тут как тут, — промолвил Бойерлейн все еще под мальчика, но упрямо.
— А чего здесь доискиваться Киршу? — спросила она и вдруг позабыла притворство. Но, вспомнив, опять засюсюкала: — Путхен терпеть не может злого дядю. Путхен уколет Кирша иголочкой в зад.
— Ничего тебе не поможет. Кирша не собьешь со следа. — Адвокат говорил, как у себя в конторе, с полным спокойствием и деловитостью. — Кирш думает, что Курт украл синий камень, и думает разные другие вещи.
— Надоел он мне до смерти, — прохныкала Викки. Это была ее последняя попытка в роли девочки. — Где же камень? — спросила она раздраженно, но сдержанно.
— Если ты не знаешь, то и я не могу тебе сказать. — Он тоже понизил голос.
— Ага! Вы думаете, что камень у меня? Вот почему я нахожу свои вещи перерытыми. Это ты! А я хотела выгнать Лисси.
— Говори, пожалуйста, тише! — попросил он, встал и сдвинул плотнее портьеру. — Фрейлейн, кофе вы получите на кухне, — приказал он.
Мария вышла из комнаты через переднюю, громко захлопнула дверь и бесшумно приоткрыла ее опять. Все-таки она расслышала лишь очень немногое из дальнейшего разговора.
— Твой брат — бандит, — начал Бойерлейн. — При взломе он несомненно получил свою долю добычи. Я пустил в ход все свои связи, и он не был замешан в процессе. Для Кирша, который его арестовал, это было ударом. Он мне этого не забудет. Предположим теперь, что камень найден здесь, в доме…
— Клянусь жизнью моей матери!..
— Что отсюда последует? Что я сам окажусь на подозрении. Кирш уже и так подозревает меня.
— В ограблении? Что ты в нем участвовал?
— Вздор! Он и в укрывательстве меня не обвинил бы. Но в деловых отношениях… Он станет раскапывать все мои дела. А ты прекрасно знаешь, что в наши дни ни одно дело этого не выдержит.
— Ах, вот что! Надеюсь, ты застраховался от всех случайностей?
Ответа не последовало, только левое веко у адвоката быстро задергалось.
— Во всяком случае, до смешного обидно попасться из-за синего камня. Его бы надо убрать подальше, — заметил Бойерлейн словно вскользь.
— Но как? — неосторожно спросила жена.
Бойерлейна нисколько не смутило, что Викки только что поклялась жизнью матери.
— Курт уже знаком с портнихой? — Он выпалил вопрос, точно пулю пустил, — в манере Кирша.
Викки сперва рассмеялась. Потом погрузилась в задумчивость. Если ее Игнац был далеко не полностью знаком даже с первой частью истории, как мог он сразу установить связь между Куртом и Марией? Викки глядела на своего толстого мужа снизу полузакрытыми миндалевидными глазами. Догадывается ли он, что все ограбление было затеяно с целью создать ей, Викки, блестящую внешность для бала журналистов, на котором она и подцепила синдика? В первый раз ей пришло на ум, что он, может быть, и догадался, а может, и нет и что ее Игнац непроницаем.
Далее, от него, по всей вероятности, осталось скрытым, что у Марии ребенок от Курта, и все, что с этим связано. Тем не менее при виде Марии ему, очевидно, открылись какие-то возможности, — Викки сама не понимала до конца какие. Временами она боялась Игнаца.
Наугад и только для самозащиты она сказала:
— Курт редко бывает дома. К тому же девушка не в его вкусе.
— В последнем я позволю себе усомниться. Досадно, однако, что я не встречаю его ни здесь, ни в своей конторе. Зато мне сообщили, что он опять пристрастился к скачкам.
— Кирш — величайший лгун! Клянусь тебе жизнью…
— Твоя мать здорова? Видишь ли, игра приводит к интересным знакомствам, а в прошлый раз, в деле с ограблением, знакомства сыграли свою роль. Предположи, что Курт не знал бы никого из того круга, — не было бы у нас ни синего камня, ни Кирша…
Викки подумала: «…Ни бала, ни меня» — и добавила мысленно: «Ни Марии».
— К чему, собственно, был твой вопрос о портнихе? — спросила она.
— Да так, ничего особенного. К чему, скажем, тот же синий камень? Ни к чему. Но у кого-то он должен же быть. Вернее сказать — не пойми меня ложно, — его владелица (ее зовут Адель Фукс, она деловая женщина) должна рано или поздно получить его обратно. Шутка слишком затянулась. Она найдет его где-нибудь в доме, — но у кого окажется удобнее всего? Не у тебя же и не у меня. Свои интересы нам ближе всего, — настолько у меня еще варят мозги.
Бойерлейн в это время складывал салфетку, посмотреть на Викки он не мог.
— Понятно, — сказала она деловито.
Затем они оба сложили губы трубочкой, поцеловались и поблагодарили друг друга за обед. Теперь Мария на самом деле удалилась. Она мало что расслышала и еще того меньше поняла.
— Синди плётно набиль свой зелюдоцек, — засюсюкала Викки.
— А Нутхен узе готова! — лепетал ее супруг.
— Теперь Нутхен хочет посидеть четверть часика со своим милым, верным, образцовым муженьком.
— На тебе! — Он достал бумажник. — До самого главного никак не доберешься. Ветьно извой дейать деньги, дейать деньги!
— Курт умнее. Сидит в тотошке и подтасовывает выигрыш.
— Милый юноша мог бы отдавать часик-другой семье. Из-за него происходят иногда веселые разговорчики, вроде сегодняшнего. Скажи ему — слышишь, Путхен? — скажи ему, что Кирш все знает, да к тому еще присочинил больше, чем может доказать.
Адвокат Бойерлейн потоптался на пружинных ногах, переступая с пятки на носок, и вышел.
Его жена позвонила, явилась Лисси. Пока та убирала, Викки сидела неподвижно в будуаре и думала. Когда она услышала шаги, уже поздно было обернуться: брат поцеловал ее сзади в открытую шею.
— Ага, бродяжка! — сказала она. — Обеда ты уже не получишь.
— Мне нужна только вода и полотенце.
— Господи! (У него был черный подтек под глазом, который он не мог открыть.) Ударили? Кто?.. Лисси! Воды! Салфетку!
Он сел, сестра и горничная самоотверженно захлопотали вокруг него.
— Один приятель — деловое знакомство, — пояснил Курт. — Я выиграл. Всегда кто-нибудь должен выиграть. Парень не желал с этим считаться. Я не могу раскрыть глаз, однако не хотел бы я быть сейчас на его месте. Он две недели пролежит в больнице.
— Ты герой!
— Нет, серьезно!
— Ну да, серьезно.
Сестра видела его таким, каким он был, — с его бахвальством и со всем прочим, — и все-таки он был ее героем. Других Викки находила только смешными.
Она его уложила, оправила ему подушку и сменила компресс.
— Можете идти, Лисси. Скажите портнихе, чтоб она оставалась на кухне. Мне действует на нервы, что весь день кто-то сидит рядом и слышит каждое слово; окончательно утрачиваешь личную жизнь, — добавила она, когда горничная ушла.
Курт заметил:
— Правильно! У нас есть личная жизнь.
Викки между тем сама пошла проверить, удалилась ли Мария. Потом вернулась.
— Сильно болит, любимый? Или мы можем поговорить?
— Ты сегодня обедала с синдиком? Только ли обедала? Если вы как раз сегодня были в такой отвратительной близости…
— Оставь свою ревность! Я имею больше оснований: у тебя ребенок.
— Что это доказывает? — бросил он шутливо.
— Во всяком случае, он есть. Это твой ребенок, он тут, и он принадлежит той женщине. Он не должен оставаться у нее. Я не желаю. Если я чего-нибудь захочу, то не на шутку.
«Дальше идти не надо — пока что», — подумала она.
Брат насторожился.
— Ты любишь моего ребенка? — Он увидел, что глаза ее увлажнились, и сам растрогался.
— Будь у меня возможность, ребенок был бы твой. Ведь это мальчик, да? Ты бы им гордилась, Викки!
— Полное сходство! — проговорила она сквозь рыданья. — И глупая толстуха мать! Какое ей дело до твоего ребенка? Она исполнила свое назначение и должна уйти с дороги! — Викки заговорила грудным голосом, взволнованным и красивым.
Ее страстность доставляла брату глубокое удовлетворение, хотя в то же время и пугала его.
— Будь осторожна! — попросил он.
Но Викки его успокоила.
— Ребенок уже все равно что мой. Почва подготовлена. Я могу приходить к нему когда хочу, пока мать сидит здесь.
— Если и мне можно сказать свое слово, Викки, лучше отправь Марию обратно в деревню. У меня неприятное чувство, когда она сидит в соседней комнате и вечно с нами. К чему это? Хоть домой не приходи!
— Успеется. Во всяком случае, я не хочу ее выпускать. Я спокойна только тогда, когда могу нащупать ее рукой. — Викки подумала даже: «коснуться губами».
— Ты, должно быть, страшно ее ненавидишь. Из-за меня? Не стоит, Викки.
— Ты скоро поймешь, как она может нам пригодиться.
Викки перешла ко второй части — к внушенному Бойерлейном замыслу. Она присела на кушетку, легкая и нежная, склонясь над обвязанной головою брата.
— Что нового у Адели Фукс? Я спрашиваю, милый, потому что тебе, может быть, грозит опасность.
Он вскипел.
— Что ты узнала?
— Ничего определенного. Но тебе самому это не кажется?
— Если ты намекаешь на Кирша, к нему я привык. Вчера ночью умер муж Адели. Кирш, конечно, отправил труп на вскрытие.
— А что, если в нем найдут яд?
— Не найдут. Я не способен на убийство. Сколько бы меня ни уговаривали, я бы все равно… Не могу я жениться на Адели, как бы ни хотелось мне получить ее кафешантан.
— А что если Адель… Ты не допускаешь мысли, что она с Киршем заодно против тебя?
— Именно об этом-то я и хотел поговорить с тобою, Викки. Отсюда и мой распухший глаз. Один парень хотел от меня выведать, где синий камень. Молодчик несомненно был подослан Киршем.
— Но ты не…
— Выдать это? — ответил он, улыбнулся насмешливо своим единственным глазом и быстро, на короткое мгновение, приклонил голову к плечу сестры. Когда он поднял глаза, на ее вскинутой руке покачивался на цепочке синий камень.
— Он тут, у нас, — нежно сказал Курт без тени удивления. — Я знал, в нужную минуту он отыщется. Могу я передать его Адели?
— Лично?
— Ага, значит — по почте. Тогда у Кирша не будет против нас никаких улик. Главное, она получит его обратно. Адель — хорошая женщина.
— Ты хочешь сказать: самая зловредная баба, с какой тебе доводилось встречаться. Она получила свои драгоценности и все-таки не дает мне покоя из-за синего камня, который принес мне счастье!
Викки сдерживала слезы, совсем иные, чем те, о ребенке, — такими она не хотела плакать. Вместо того она говорила раздраженным голосом маленькой девочки; Игнац принял бы это за обычную шутку. Но она была глубоко серьезна, и брат утешал ее.
— При первой возможности я снова принесу тебе камень, Викки. Но сейчас Адель должна его получить. Ты знаешь, она в деловых вопросах ужасно дотошна. В чем другом старуха даже не лишена сердца, но тут оно у нее молчит. Ты, право, окажешь мне величайшую услугу. Теперь я могу совсем иначе подойти к Адели. Угрозами больше ничего не вытянешь.
Говоря, он старался снять камень с сестриной руки, но Викки пригнула палец.
— Я никогда не понимал, почему ты так дорожишь этой вещью, — заметил Курт.
— Талисман, — сказала она.
— И ради вещицы, которая приносит счастье, ты рискуешь свернуть себе шею?
— Я не могу жить, не рискуя свернуть шею, — призналась она. — Я еще буду реветь, что отдала синий камень. Не надо бы его отдавать, невзирая на Кирша и синдика.
— У тебя остается Мария, на предмет сворачивания шеи. Она тебе сослужит ту же службу.
— В самом деле, и мы сами все подстроим. Она станет неизмеримо опасней и все-таки ничего не сможет сделать. Заметь себе: синий камень Адель получит вовсе не по почте.
Викки соскользнула с кушетки, сделала брату знак лежать тихо и вышла через столовую. Курт прислушивался. Но ни малейший шорох не выдавал, что делает сестра. Он ее знал и был уверен, что она ему ничего не скажет, он должен разведать сам. Однако он сразу приметил, когда она вернулась: синий камень уже не висел на ее пальцах. Викки сказала:
— Я приглашена на чашку чая. Оставайся тут, лежи паинькой и делай примочки. Глаз уже не такой страшный, как был вначале. — В дверях она остановилась. — Мария пусть вернется в свою комнату.
— Пожалуйста. По правде сказать, мне было бы приятней, если бы ты ее вовсе убрала… Скажем… — Не договорив, он дрыгнул ляжками и повернулся к стене.
Викки скрылась.
Курт недолго пролежал в одиночестве, когда рядом с ним зазвонил телефон. Он снял трубку и услышал сперва только легкое постукивание. Наконец раздался голос, юноша брюзгливо ответил:
— Ты стучишь зубами, Адель, и не зря. Очень тебе нужно было связываться с Киршем! Ты с ним никогда не разделаешься. Все из-за жалкого синего камня, а в заключение вскрывают труп… Что, не по твоей вине? Так, может, по моей? Я брошенный родителями сирота… Нет, только не сюда!.. Тоже нет, меня избили, я лежу… Нет!.. Слушаю!.. Барышня, нас разъединили.
— Там повесили трубку.
Курт опять заерзал ляжками, но больше не находил сносного положения. «Сперва с одной», — подумал он и встал.
Он медлил. Почему бы и нет? Кто-нибудь должен расплачиваться, так всегда бывает. И Викки это так потешает!
— Ах, Мария! — воскликнул он. — Ты здесь! А мне все думается: ведь она в Берлине. Но знаешь, я захожу домой раз в неделю. Как дела?.. Неплохо? По тебе ничего не видно. Ах да, ребенок… он, значит, жив? Так! Тебе, может быть, смешно покажется, но я еще помню, что это мальчик!
— Он на тебя не похож, — объявила Мария, бросила шитье и поглядела ему прямо в глаза.
Курт пожал плечами.
— Я слышал, что он вылитый я — не считая фонаря под глазом, который мне сегодня засветили. Ты даже не спрашиваешь где. Мария, ты меня больше не любишь.
Всё тот же мальчишеский сарказм! Мария невольно улыбнулась: так живо было для нее пережитое, — и все это Курт охватил словом «любить».
Он проговорил:
— Я только хотел сказать, что мы по-прежнему добрые друзья. Всегда может что-нибудь случиться. («Это он намекает на то, что случилось на вокзале в Любеке?») Вид у тебя тем не менее на первый приз. Мне не терпится послушать, что скажет тебе Адель. Адель с синим камнем — помнишь?
— Чего ты хочешь от меня?
— Правильно, будем кратки! Адель каждую секунду может ворваться сюда. Помоги мне управиться с ней. Ты только должна на все молчать — больше я ничего не прошу.
— Твоя старуха Адель ревнует ко мне?
— Да, возможно, и приревнует… в особенности, когда она тебя увидит! Ты не должна сразу поверять ей, что у нас ребенок. Но и помимо того, не поднимай шума, что бы ни случилось.
На парадном позвонили.
— Итак, ты мне поможешь сейчас. И я тебе в свою очередь тоже… Во всяком случае, врозь нам обоим будет плохо.
Нашептывая увещания, он шмыгнул в дверь, чтобы встретить Адель прямо в передней.
— Смойтесь! — приказал он Лисси.
— Блестящая идея пришла тебе в голову! Кирш и так уже подозревает всех нас — по твоей милости. Так ты еще соизволила явиться лично. Лучше не придумать! Да, вижу я, хорошенький провела ты денек, — добавил он, так как мешки под ее подведенными глазами набрякли сильнее, чем обычно, щеки совсем обвисли.
— Ты тоже! — Ее сверкающий палец указал на его глаз. — Не соблаговолишь ли ты впустить меня в комнату?
— Нет. Там скорее кто-нибудь может нас подслушать, чем здесь.
— И кстати я не попаду в комнату твоей сестры.
— Кстати, — повторил он дерзко.
Адель вдруг заломила сплетенные руки. Он услышал сперва только постукивание, как в телефоне.
— Так ты и не помышляешь о том, что мы можем оба пойти на каторгу? Не ухмыляйся! Твоя ухмылка будет стоить нам на суде лишних десяти лет!
— Мы невиновны, — возразил убежденно Курт.
— Теперь я опять его люблю, — сказала с облегчением Адель, колыхая грудью. — Он еще верит в людей! Сердце мое, как можешь ты знать, сколько яда найдут в трупе? Трупов совсем без яда не бывает, и оправдывают ли обвиняемого, или нет — зависит от общей его репутации. Станешь ли ты утверждать…
— Да, репутация у нас подмоченная, — ты содержишь кафешантан…
— Я еще не бывала замешана в краже со взломом.
Курт зашипел и состроил такое лицо, что женщина отшатнулась.
— Ты самая зловредная баба в Берлине, Вест{18} пятнадцать. Когда полиция почти все приносит тебе обратно, ты еще нарочно науськиваешь Кирша на меня и мою сестру. Заткнись! Понятно, синий камень не дает тебе покоя. Как же! выпустишь ты что-нибудь из того, чем завладела.
— В особенности тебя! — ввернула она.
— В этом-то все дело! Ревность! Держать меня в когтях, чтоб я никогда не высвободился!
— Когда б не я, ты по сей день возил бы навоз. Теперь Отто умер, мы можем пожениться, ты получишь в наследство мое заведение, золотой мой!
— Если мы не пойдем на каторгу.
Немолодая накрашенная женщина опять затряслась и разомлела. Курт учел свои шансы.
— Ты из чистой злости навела тень на Викки. Если бы ты нашла свой проклятый синий камень у другой, что бы ты с нею сделала?
— Отправила б ее в полицию!
— Тогда ты меня потеряешь, — так и знай!
— Вот как! Тебе известно, где я могу найти свой камень? Может быть, здесь?
Едва приметный жест Курта указал ей где. Она открыла дверь и очутилась лицом к лицу с Марией. Мария нашла нужным встретить вошедшую стоя. Обнаружилось, что она на голову выше стареющей женщины, у которой по всему лицу и телу были дряблые припухлости. Адель не казалась тучной, но она пила уже много лет. Мария не была знакома с действием дорогих напитков; она знала только, какой вид приобретают от водки. Адель, в своей искусственной моложавости еще почти красавица, осталась для нее загадкой. Все же она почувствовала: «Преимущество на моей стороне».
— Позвольте представить, — сказал Курт, — Мария Леенинг, Адель Фукс. Мария шьет у нас на дому. Она в дружбе с Викки.
— Только с Викки? — спросила между делом Адель. Она занята была тем, что любовалась Марией. — Фрейлейн, сколько вы весите? — спросила она тут же с неподдельным любопытством.
— Шестьдесят пять килограмм, но я давно не взвешивалась.
— Вес правильный, и вообще все как надо. У вас такое лицо — если бы вы служили в моем ресторане, посетители принимали бы от вас, не проверяя, любой счет!
— Бросьте глупости, мне нужно работать. — Мария повернулась к столу.
— Да вы и шить умеете!
Адель все еще говорила восхищенным тоном, в ее осанке выразилось даже смирение. Она приподнимала полуготовые вещи, разглядывала их; под ними показалась голая доска стола. Понемногу ее белая, в кольцах рука подобралась к корзиночке с пестрыми лоскутками.
— Сколько вы берете, фрейлейн, за вечернее платье? Я хочу сшить себе… Ого! — Она не договорила и быстро выдернула руку из корзиночки. — Загляните-ка сами! — приказала она, сразу изменившись.
Женщина выросла на глазах у Марии, куда исчезла приниженность? «Тут опасный поворот, — почувствовала Мария, — они что-то затеяли!» Первым ее побуждением было отвернуться и выйти из комнаты. «Я и знать ничего не желаю», — хотела она сказать. Но вслед за тем пробилось сознание собственной силы. Если ей доведется схватиться с этой мягкотелой бабой, берегитесь! Мальчишку с его напускной иронией она уже раз держала над собою в воздухе на вытянутых руках, пока его не свела судорога. Пусть выдумывают что хотят, а кончится тем же. Я пройду через все, — решила она. — Тем вернее настанет мой час.
Адель сунула руку под обрезки материи и извлекла большой синий камень. На цепочке, сверкающей бриллиантами, он свешивался с ее пальца, и свет рожков с потолка зажигал в нем гиперболический блеск неведомых морей. Зрелище явилось неожиданным даже для тех, кто часто видел камень. Как странно околдовал он Марию! Одно мгновенье она ни о чем не думала, только все чувства ее были взметены и со дна их вставало что-то — как бы вдохновение, что-то шептало — как бы растроганность. Ей чудилось, точно она стала чем-то более чистым и прекрасным. «Это другая жизнь! Вот чем могла бы я быть». Может быть, так она почувствовала, но секундой позже все уже миновало.
Мария вздохнула, подняла глаза и увидела Адель. «На что не способна такая женщина, если она обладает подобным камнем?» Эта мысль вернула Марию к действительности. До ее сознания дошло, что она поймана, поймана с поличным, и ей никакими путями не выпутаться. Камень найден в ее корзинке, и тот, кто его украл, был ее другом. Десять месяцев они прожили в деревне, и камень, который тщетно искали все время в Берлине, всплыл, как только объявилась она, Мария. Так это выглядит со стороны. Даже Кирш не подумает ничего другого. Если он когда-нибудь подозревал Викки, то его подозрения должны рассеяться, потому что камень нашелся теперь у воровки, однажды уже осужденной.
Мария вдруг метнулась всем телом вперед, точно хотела сорваться с места, а ноги не слушались. Она, как зверь, оскалила зубы. Адель и Курт отпрянули.
— Тонко вы это обделали! — прохрипела Мария.
— Что, что? — проговорила Адель, еще сама не зная — успокоительно или для контратаки.
Но Курту было ясно, чего он хочет.
— Мария! — Он напряг всю свою волю. — Шутка слишком затянулась. Ты же помнишь, что я всегда говорил тебе в той дыре, где мы так долго проторчали с тобою вдвоем. Я говорил тебе: «Мы дадим камешку вынырнуть вновь, пока не поздно». Адель уже ополчилась здесь на Викки, и Кирш тоже!
На последних словах он едва не задохнулся. Мария сквозь оскаленные зубы процедила:
— И поэтому расплачиваться должна я!
— Еще бы! Хотела ты оставить камень у себя или нет?
— Сейчас за тобой придут два полицейских!..
— За тобой! — возразил ей Курт, бледный, с перекошенным ртом. Подбитый глаз придавал ему еще более отчаянный вид.
У Марии перехватило дыхание. Разговор супругов к концу обеда! Стали вдруг понятны те немногие подслушанные слова. Подстрекатели, мошенники! Ей сделалось дурно от бешенства; она хваталась за грудь, цеплялась за стол.
— Теперь наступает раскаяние! — заметила Адель. — Хорошо еще, что в вас заговорила совесть. — Она пододвинула Марии стул.
Когда Мария пришла в себя, злоба ее улеглась. «Вполне естественно, — сознавала она. — Слишком хорошо сошлись концы с концами. Люди правы. Меня опять отдадут под суд».
Адель отерла камень, проверила, все ли бриллианты на цепочке целы, потом убрала кулон в саквояж.
— Довольно! Камень теперь отправится в сейф, — сказала она, строго скривив набок рот.
Курт знал ее ночные глаза, полные приятной истомы. Но здесь Адель показала, каковы ее глаза бывают днем; он предпочел отвернуться. Он приложил палец к губам, чтоб Мария придержала язык. Адель между тем продолжала:
— Вам нечего больше сказать. Хорошо, что вы это понимаете сами. Я могу делать с вами что хочу. Все что мне вздумается! — Рот ее сделался жестким, показались мелкие бурые зубы; старая женщина улыбалась во все румяна — жалкая и страшная. — Как теперь обнаружилось, вы в сообщничестве с другим украли синий камень. За это вам обоим придется остаться у тетушки в «Гареме».
Она искала на что бы сесть. Курт поспешил услужить ей. Так как Адель не выпускала из рук саквояжа, ей не сразу удалось усесться. Мария успела подумать: «Не в суд? Чего же она хочет? Или тоже сошла с ума?»
Курт заговорил горячо:
— Очень мило, Адель. В конце концов ты еще будешь меня благодарить. Что я тебе доставил! — Он указал на Марию. — Тебе бы в жизни не найти такого клада.
— Не надо преувеличивать! Фрейлейн, пожалуй, нам подойдет. Вы работали когда-нибудь в заведении?
— Я?
— Буфетчицей, — пояснил Курт.
Мария чуть не закричала: «Не к судье? Нет?» Но вовремя прикусила язык. Адель деловито говорила:
— Я вас беру, фрейлейн. Завтра вечером, с половины восьмого, вы можете приступить. Работать будете на процентах. Сколько вы выработаете, зависит от вас. Но одно извольте запомнить: Курт — мой. — Она сделала многозначительную паузу. — Ваша предшественница попробовала у меня его отбить. В тот же вечер ей пришлось явиться в полицию. Это всегда в моей власти. Мне известно кое-что о каждой… Да. Так вот оно как обернулось. — Она громко лязгнула зубами и затрясла головой.
— У нее пока что вид портнишки, — начал Курт. — Но как сложена! Плечи, бедра, длинные ноги! А спину обнажить — высший класс! Столько гладкой кожи без единой бородавки, без пятна, — такого твоя лавочка еще не видывала!
Адель смерила любовника взглядом, после которого он предпочел сохранить прочее про себя. Она между тем сама подхватила его мысль.
— Высветлите волосы! При вашей естественной белокурости вы будете чуть-чуть солидней, чем нужно. Правда, ваш стиль — именно солидность, на это так и слетаются международные авантюристы, хоть они и повывелись нынче. Приличные клиенты — те и сами умеют быть солидными. Красьтесь умеренно. Главное — подвести глаза, на продолговатом лице светлые глаза кажутся небольшими. Недостаток, свойственный всем гамбуржанкам.
— Я не из Гамбурга.
Это было первое слово Марии за всю сделку. Курт нетерпеливо взмахнул рукой.
— Все, что оттуда, с севера, считается гамбургским, по крайней мере всякая женщина соответственного типа. Ну, разве Адель не обворожительна? — спросил он тут же. — Не прав я был, когда рассказывал тебе о ней? Теперь ты увидишь, что она может быть также и очень мила! Адель, я доставил тебе синий камень и прелестнейшую гамбуржанку и, кроме того, я остаюсь твоим любовником, пока ты не умрешь от старости. Что я за это получу?
Не успел он увернуться, как та ударила его по щеке.
— Вот что! — сказала Адель.
Он пригнулся, хотя было уже поздно. Глядя снизу вверх со злою, бледной усмешкой, прошипел:
— Еще не решено. Я моложе тебя, Адель.:
Она пожала плечами. Но ей стало страшно — ее движение это выдало, когда она встала. Курт отворил перед нею дверь.
Мария только тут опомнилась; она пронзительно закричала вслед:
— Ступайте прямо в полицию! Я не пойду в ваш ресторан!
Адель и не подумала остановиться. Курт только повернул голову и показал язык. Потом они скрылись вдвоем.
Они еще не спустились с лестницы, как женщину снова охватил страх.
— Но если они найдут в Отто яд?! А вдруг ты и в самом деле… — прошептала она.
Юноша шепнул ей под шляпу, в рыжие волосы:
— Как знать?
Но в одном он был уверен: Викки выгорожена! Это, пожалуй, ослабит подозрение и против него самого, даже в отношении мертвеца. Адель должна заявить, что синий камень попросту нашелся; тогда Кирш оставит его, Курта, в покое. А главное, Викки выгорожена! От радости Курт перевесился через перила и скатился по ним.
Наверху, в комнате, Мария стояла над начатой работой, раздумывая, надо ли снова сесть за шитье. Она попробовала. Однако было ясно, что это уже позади и наступает новый этап. Новый этап должен унести ее еще дальше — от кого?
«Пройду еще разок в комнату для пинг-понга, — решила она, — посмотрю на карту всех морей».
Бар был солидным предприятием. Ровно в половине восьмого приходили девушки.
— Очень приятно. Леенинг, — представлялась всем Мария.
В своих нарядных вечерних платьях все шесть девиц сперва убирали помещение. Передние столики им полагалось накрывать самим; в ведении кельнеров были места вокруг площадки для танцев, а также небольшие кабины по стенам между легкими перегородками. Все хорошо ладили между собой; посетители появлялись двумя часами позже.
Поужинав, буфетчицы гадали друг другу на картах. Геди поддразнивала Стеллу:
— Хороший жених с недальней дороги!
В ответ Стелла не находила ничего лучшего, как нагадать сопернице то же самое. Что-то жуткое прозвучало в предсказании, которое Мария услышала в третий вечер от Нины:
— Мария, досада в доме в утренний час.
— В утренний час?
— Остерегайся! Но еще не скоро.
Звучало это жутко, потому что Нина никак не могла питать злобу к Марии. Напротив, они обе были родом с приморья. Нина была даже подлинной гамбуржанкой, но ее не признавали таковой, потому что она была малоросла и темноволоса.
За плечами у нее была жизнь в заморских странах и на Реепербане{19}. Она сама держала рестораны в городах с трудными названиями, которые она произносила, примешивая чуждые звуки. У нее умирали или пропадали без вести мужья и ходил в дальнее плаванье взрослый сын. При всех обстоятельствах она сохраняла ровность духа, выглядела молодо и была искусной рассказчицей. Посетители охотно засиживались на высоком табурете перед ее стойкой и нередко наедали больше, чем на двадцать марок. А «хорошим женихам с недальней дороги» она подавала счета на значительно более крупные суммы. Но свои проценты Нина копила для моряка. Он должен кончить морское училище, должен стать штурманом и капитаном.
На буфете, над которым склоняла она свои оголенные лоснящиеся плечи, лежал между коробочками папирос и бумажными салфетками маленький атлас, и Нина следила по нему за странствиями сына. Даже не получая известий, она могла благодаря лишь знанию морских путей определить, где он находится. На четвертый или пятый день она поймала Марию, новенькую, на том, что та смотрит вместе с нею. С тех пор они стали поверять друг другу свои помыслы. Нина узнала о матросе по имени Минго. Он был друг Марии. Нина, между прочим, знала пароходную компанию, на которую работал Минго, припомнила даже капитана маленькой шхуны. Мария назвала день отплытия, и Нина время от времени обозначала для нее булавкой гавань: там сейчас Минго.
Она описывала улицы портов и ресторанов, куда непременно должен был направиться Минго, едва сойдя на берег. На чужеземный лад, тот самый, который так сильно действовал на посетителей, заставляя их щедрее раскошеливаться, произносила Нина имена мужчин и женщин, с которыми Минго непременно должен был встретиться. Нет еще ни одного посетителя, но музыка уже играет, зазывая. Мария замечталась; танец стучит молоточками у нее в голове, и даже в минуту пробуждения она еще не может сказать с уверенностью, что она слышала — далекий ли шум заморского ресторана, куда входил Минго, или только джаз-банд в «Гареме» на Уландштрассе, в двух минутах ходьбы от Курфюрстендамма.
Потом швейцар откроет с улицы дверь первым нерешительным посетителям. Оркестр заиграет громче, чтоб они не повернули назад. Одна из девушек звонко подхватит два-три такта, и каждая состроит то лицо, которое считает наиболее действенным: Геди — отсутствующее, Стелла — загоревшееся. У первых посетителей слишком большой выбор. В особенности бургомистры из маленьких городков; те, не усаживаясь, похаживают сперва вдоль всего буфета. Призывы буфетчиц и красноречивое их молчание они принимают как давно подобающую им дань, тогда как внутренне они, быть может, трепещут за прихваченные с собою деньги из городской кассы. Когда они осмотрят все вплоть до не занятых еще столиков на заднем плане «Гарема», для девиц настает минута решительного боя за бургомистра. Каждая старается изо всех сил, чтоб ее заметили, и если посетитель станет колебаться, он прочтет в ее беспощадной гримасе, что рядом, у ее товарки, его не ждет ничего, кроме горького разочарования, и что он глупец.
К одиннадцати столики в ресторане будут заняты, площадка для танцев наполнится действительно дружными парами, тогда как до сих пор ее оживляли только наемные танцоры, и в слабо освещенных уголках между картонными переборками заскользят кельнеры. Наступает час, когда земные недостатки заведения исчезают. Никто не видит больше пыли на гирляндах из бумажных цветов. Экзотические пейзажи, насаженные, точно кляксы, по стенкам, становятся райскими, а из далеких зеркал за буфетом сияют лучезарные солнца. Иллюзия, опьянение и убеждение, будто счастье и впрямь достижимо, побуждают самых несдержанных поднимать крик и шум; тотчас подходит рыжий швейцар-великан; он выражается мягко, но решительно. Если ничто не подействует, он напомнит, что на той же улице, прямо против входа, помещается полицейский участок.
После этого он может спокойно отойти, и выходят на сцену с одной стороны камерный балет, с другой — владелица «Гарема» Адель Фукс собственной персоной. Ангажированные танцовщицы на глазах восприимчивых зрителей слетают, неземные, по воздушной лестнице. В действительности дирекция сумела приспособить для этой цели лестницу ступенек в пятнадцать. Она, правда, ведет непосредственно к уборным, но к ним примыкает узенькая комнатка, где переодеваются балерины. Превратившись из бедных девушек в ослепительных фей, длинноногие переступают со ступеньки на ступеньку; те, что пониже, скачут перед ними, у каждой за гофрированной прической колышется огромный пук перьев, а руки и ноги, которые они преподносят как тонко отделанную драгоценность, блестят в свете прожекторов, точно эта кожа только что от ювелира — или, скажем, из ломбарда.
Объявляет о них дама, которая обыкновенно держит у рта рупор и подпевает под музыку шансонетки. Она одета в черное и говорит с венским акцентом. Вставляя свои замечания, она выполняет «юмористический дивертисмент», возвещенный афишей на улице. Кроме того, любопытство прохожих разжигают огромные плакаты о ста премированных красавицах. В действительности танцует их только девять. Премированы ли и красивы ли они — можно спорить, но работают девушки на совесть, потому что они за это как-никак получают ужин и две марки. Господину у эстрады, который долго смотрел в глаза самой долговязой девице, Нейман, танцовщица неожиданно улыбнется как будто из своего действительного мира, — ничего от ослепительной феи, простая, серьезная, хорошая улыбка.
Только после балета показывается публично Адель Фукс. Она — коронный номер программы, и дается он только по неутомимым настояниям нескольких завсегдатаев. Уже двенадцать часов, Адель много выпила и сейчас способна побеждать. Возносимая аплодисментами, она всплывает на эстраду и садится за рояль. Дирижер делает знак оркестру играть приглушенно. Адель поет, сама себе аккомпанируя. У задних столиков ее еле слышно. Но певица впечатляет самим своим видом. Голос разбитый, она много лет надрывала его в кафешантанах прежних времен, — сохранилась только мимика. С ее помощью певица создает иллюзию торжествующей дивы, она — властительница жизни в том плане, как подает ее джаз, и мало-помалу Адель увлекает и тех, кто видит в ней только стареющую женщину.
Посетители верят в ее успех, потому что она хорошо его разыгрывает, но кроме того, они благоволят к владелице нескольких процветающих заведений. Адели Фукс принадлежит еще один бар в Луна-парке и один в провинции, — и все это она основала сама совместно с ныне покойным Отто Швандером, который любил наряду с ней и других женщин; но Адель была незаменима в деловом отношении, а значит и во всяком другом. Она даже питала к нему искреннее чувство и, возможно, хотела бы остаться ему верной до конца жизни, так как влечения сердца, как и все другие, нужно в конечном счете упрощать. Но, к сожалению, сам Швандер не хотел угомониться. Он, казалось, не мог расстаться со своей бурной молодостью. Поговаривали даже, что он сидел однажды в тюрьме за сводничество.
Он никогда не был на Адели женат. В то время как она из-за этого должна была с годами становиться все более бдительной, ее ненадежный сожитель щедро расточал свои чувства, и, наконец, она устала даже ревновать. Не без удовлетворения замечала Адель, что Отто стал быстрее поддаваться алкоголю, чем она. Он еще мотался между своими барами, когда она внутренне подготовилась вести берлинское предприятие десять лет после его смерти. Два других она решила закрыть, потому что не могла одна за всем присматривать, а преемник Отто, решила она, будет стоять в стороне от дела. После нескольких попыток сойтись с другими молодыми людьми Адель остановила выбор на Курте.
Швандер смотрел сквозь пальцы на их связь. Бодрясь перед своим персоналом, он сам, однако, больше думал о смерти, чем о ночной жизни. У него под конец появился углубленный взгляд — странно углубленный на лице ресторатора; но его сожительница об этом не задумывалась. Когда, воротившись из последней своей поездки, он слег, ему было ясно, почему Адель его подбадривает, убеждает легче относиться к припадку. Ей не хотелось приглашать врача и еще меньше — нотариуса; его доля в деле должна была перейти к пережившему компаньону. Он, впрочем, никогда не стал бы этого менять, — даже после того как Адель поселила Курта в их доме да еще нарочно выставила дверь в комнату мужа. Он знал: оставшись, наконец, победительницей, Адель мстит за все унижения, которым он, бывало, подвергал ее, а теперь если не раскаивался в том, то все же сознавался. Кроме того, она поддавалась страху, и, пользуясь этим, умирающий еще сохранял над нею власть.
Умирающий ресторатор все глубже и неудержимей уходил в мысль: «Меня больше не будет!» Ему безразлично было, что по ту сторону снятой двери страх судорожно цепляется за легкомыслие. Если бы напряженная дума о вечности оставляла ему досуг или если бы это стоило труда, он предостерег бы несчастную Адель и даже отсоветовал бы несчастному Курту. Ничего доброго нельзя было ожидать для этой пары. Адели так долго приходилось сгибаться, и теперь она хотела, наконец, повластвовать. «Не сможет она действовать иначе, как держать нового мужа в скучной зависимости — она всегда во власти коварных нравов и обычаев любви», — думал Швандер, счастливо их преодолевший. С другой стороны, что в ней могло приглянуться юноше, кроме будущего наследства?.. «В общем, все это ненадолго, может срок уже настал!» — думал мудрец, которому не суждено было больше встать.
Со времени ограбления и связанной с ним измены любовника Швандер знал, как неотступно угрожал Адели преступный мир — доподлинный и тот, что жил в ее стареющем сердце. Когда же она после тяжелой внутренней борьбы все-таки приняла обратно Курта, Швандер готов был держать пари, что она погибнет. Впрочем, он ее не жалел: каждый из нас должен накопить жизненный опыт; и сам Швандер проходил сейчас через единственный решающий опыт — через смерть. Некоторую жалость он еще чувствовал к Курту, к мальчишке, хотя бы уже потому, что он так молод. Швандер видел, как стареющая женщина тянет Курта за собой по наклонной плоскости. Дальше Курту предстояло скатываться все быстрее, и это могло даже кончиться… чем? Умирающий это знал, он научился предчувствовать. Когда они в соседней комнате припадали друг к другу, он мог бы им описать, какие движения они должны будут делать некогда, в свой последний час — совсем иные, о, совсем иные!
Заглядывать в будущее — это могло бы стать сладкой местью для того, кому другой уже не оставалось; но Швандер не насладится ею. «Меня больше не будет!» Эта мысль снова и снова овладевала им.
Небольшая радость выпала ему еще, когда уголовный комиссар Кирш проник в запертую для других посетителей квартиру. Должно быть, Кирш находил подозрительным тихое угасание мужа и что-то замышлял против жены и ее любовника. Больной сумел посредством разных ухищрений усилить его подозрительность. В сущности он не придавал этому большого значения. Прощальная шутка — и только.
Когда Швандер умер, в руках Адели было все, чего она хотела; кроме юноши, она держала под личным своим надзором еще и его подружку.
Кончив петь и приняв свои лавры, она спускалась с эстрады и становилась гостьей у себя самой: можно было пригласить кого-нибудь из почитателей. Она выбирала двух каких-нибудь завсегдатаев перед стойкой Марии и бралась обслуживать их, усердно с ними распивая и в то же время ведя запись. За коктейлем следовало шампанское, и после нескольких бутылок Адель позволяла охмелевшему гостю записать ей свой номер телефона. Она давала половинчатые обещания, не принимая их всерьез, — как, впрочем, и гость. Адель, когда кругом пьянели, становилась желанной, и в этом уже заключалось удовлетворение. Она была душой бара, воплощением своего «Гарема». В ее сложении заметны были недостатки: бедра за последнее время раздались, а живот даже пугал ее.
Но она носила рыжие букли, расточала томные и сладостные взгляды, между синевато-белых мясистых щек играл ноздрями горбатый нос, нарумяненный рот казался еще краснее над тусклым двойным подбородком, и даже складки на лбу действовали возбуждающе, когда двигались. Адель была загадкой. Посетитель, потративший на нее свои деньги, напрасно спрашивал себя потом: зачем? В конце концов он видел мысленным взором только блеск ее драгоценностей и говорил самому себе, что и другие поступают так же.
Адель обычно торжествовала над Марией, которая стояла рядом, свежая и молодая. Обе просили наперебой: «Купите мне шоколадку! Купите мне мартышку!» Однажды ночью Мария получила в подарок тряпичную обезьянку, но Адель все-таки вырвала игрушку из ее рук.
Шел уже май, шестая неделя с поступления Марии в буфетчицы, — и вот ночь с обезьянкой знаменательно перешла в утро.
Присвоив себе обезьянку, Адель объяснила господину:
— Я бездетна, а у Марии есть ребенок!
Так обнаружилось, что ей это известно.
В этот поздний час у других буфетчиц уже не оставалось больше клиентов, и они подсчитывали выручку; балерины, кельнеры и оркестранты удалились. Запоздалый господин вдруг позабыл ссору из-за оплаченной им обезьянки. Все окружающее отпало от него, он сорвался с табурета и исчез.
Альфред, привратник, запер за ним дверь и сам вышел из ресторана двором. Ворота со двора на улицу по большей части всю ночь оставались открыты специально ради бара.
А в ресторане девицы отчитывались перед хозяйкой. У Геди и Стеллы было все в порядке, только Лотта, несмотря на свои большие влажные глаза, выручила слишком мало, но та попросту свалила вину на Нину:
— Она завлекает разговорами всех кавалеров. Ничего не поделаешь, госпожа Фукс, я от вас ухожу.
Все собрались вокруг Адели в пышных вечерних нарядах, свеженапудренные, усталости как не бывало. Наоборот, после напряженных стараний поднять настроение посетителей наступила, наконец, передышка. Можно было, сохраняя свое лицо таким, как оно есть, поговорить о делах.
Нина оправдывалась в своем поведении.
— Я не так молода и не так хороша, как Лотта. Если без разговоров, мне конец.
— Так как вы сами в этом сознаетесь, фрау Нина, то мне не нужно ничего добавлять. — Лотта залпом выпила стакан содовой без виски. — У вас взрослый сын. Мне вы тоже годитесь в мамаши. Вот и все.
Она накинула на плечи шубу. Нина помогла ей надеть ее в рукава.
— Ночью свежо, а вы слишком хрупкая, Лотта. Он вас по крайней мере ждет? — Она имела в виду молодого почитателя, влюбившегося в Лотту в одну из предыдущих ночей.
— Как он может? — ответила девушка. — Ему час ходьбы на службу, в семь он должен вставать, сейчас четыре. А днем он работает, а я сплю.
— В нашем деле всегда так, — подтвердила опытная Нина. — Когда вы с кем-нибудь сойдетесь, вы можете встречаться на лестнице по вечерам, в семь часов, только и всего.
— Меня это не устраивает. Я ухожу вовсе не из-за вас, фрау Нина, а потому что не желаю жить монашкой.
Лотта направилась к заднему выходу, но Адель ее окликнула:
— Твой паренек сочиняет эстрадные песенки — текст и музыку? Я бы кое-что спела из его вещей, скажи ему! Пусть заглянет сюда — он может ужинать здесь всегда когда захочет.
— Тогда я беру назад свой отказ, госпожа Фукс! — Лотта от всего сердца расцеловала Нину. — Буду жить монашкой, и пусть мальчик получает ужин!
Адель между тем вернулась к прерванной было перепалке с Марией. Предметом спора была всего-навсего чашечка мокко, которую Адель для виду дала посетителю даром, чтобы тот щедрее раскошелился. Она поучала Марию:
— Вы же знаете, фрейлейн, что у меня всерьез никто ничего не получает бесплатно! Вы нарочно чините мне убыток.
Адель говорила резко, но и Мария потеряла терпение.
— Вы сами этого не думаете. Не так вам важно кофе, но вы не прощаете мне, что у меня ребенок — и не от кого-нибудь, а от вашего дружка, которого я вам охотно уступаю. Он просто хотел вас позлить, вот и нашептал вам.
Адель вскипела.
— Вы разговариваете, как сущая портниха! Больше из вас ничего не выйдет! — Она обратилась к остальным: — Девчонка носила деревенские шерстяные чулки, когда я оторвала ее от иголки. Но не ждите благодарности — в особенности от холодной гамбуржанки. Я сама. — с веселого Рейна, — добавила она, совсем протрезвев.
Крепкие напитки действовали на нее, только пока их делили с нею посетители.
Стелла заметила:
— Я, слава богу, из Мюнхена.
— Я, слава богу, из Бреславля, — подхватила Геди.
Нина спросила Марию:
— Вы одна здесь из деревни, правда?
Нина знала: на деле все они были деревенские, как и она сама. Гостям она рассказывала, что родилась в открытом море.
— Во всяком случае, о втором ребенке не может быть и речи, — заявила Адель. — Ты и мой любовник — вы оба у меня под присмотром. Ты не можешь взять расчет. С тобой дело обстоит иначе, чем с Лоттой. Тебя я крепко держу в руках! — Адель сидела на высоком табурете и уперлась тыльной стороной ладоней в расплюснутые под нажимом ляжки; сигарета почти обжигала ей губы, дым шел в глаза. — И ты это знаешь, Мария.
Ни на секунду ее прищуренный и беспощадный взгляд не выпускал жертву, складки на лбу змеились. Вот бы когда поклонникам полюбоваться на нее! Мария не ответила ни слова, но лицо ее оставалось по-прежнему жестким.
У зрительниц пробегала по спине приятная щекотка; однако они понимали, что задерживаться при этой сцене не рекомендуется. Нина, как самая благоразумная, погнала других к выходу. Себе же самой она сказала мысленно, что в сущности нельзя оставлять этих двух женщин наедине. Но когда она хотела прикрыть дверь, за порогом стоял Курт.
— Атмосфера напряженная? — спросил он.
— Зашел бы лучше и присмотрел! — попросила Нина.
Мальчик думал только о том, как бы улизнуть.
— Хорошо, хорошо.
Нина удалилась, но он все еще не входил.
Мария сказала:
— Чего вы, собственно, от меня хотите, фрау Фукс? Если я заявлю, что вы нашли синий камень вовсе не у меня, вы ничего не докажете — у вас нет свидетелей.
— Докажу. Через Курта. Он мне послушен.
— Кирш ему не поверит… Нет, фрау Фукс, я остаюсь здесь, потому что я так хочу, мне у вас нравится. И воображайте спокойно, — что я у вас под присмотром! Но скорее, может быть, вы у меня!
— Заметьте, фрейлейн: при вскрытии ничего не найдено. Ваш друг Кирш остался с носом, кланяйтесь ему от меня! Я выпуталась, но вы — нет, и Курт — нет!
— Вы тоже кое-что должны приметить себе, госпожа Фукс: жить вам недолго.
— Вы и меня хотите отравить?
Мария покачала головой. Она смотрела на слегка вздутый живот противницы. Все свои годы она прожила в Вармсдорфе, Любеке и Берлине бок о бок с немногими людьми, но в такой тесной близости, что научилась распознавать, долго ли проживет каждый из них и как он уйдет из жизни. Сама того не желая, она видела, когда к ним приближалась смерть. Она вовсе не считала нужным это замалчивать — ни перед другими, ни перед собой. Она даже удивилась, когда Адель сникла и схватилась за медный поручень буфета.
— Сядьте лучше на диван, — посоветовала Мария и повела Адель к ближайшему столику.
Слабость Адели сказалась слишком внезапно, Марию это смутило.
— Ну да, мой Отто тоже умер, — бормотала про себя Адель. — Вспомнить, как мы начинали! Он был тогда сутенером и по ночам перед кабаками поставлял клиентов перепившимся женщинам. Так я узнала и полюбила его. Первый ресторан мы открыли на мои деньги, а потом развивали дело сообща. Без меня он никогда бы не стал порядочным дельцом, и все-таки как часто у нас с ним шло вкривь и вкось! Теперь все равно, — вздохнула она. — По совести говоря, чего теперь можно еще ожидать? Курт все же не Отто. — Она задумалась. — Налей мне коньяку, Мария! В этот час тянет на безрассудства. Знаешь? Утром, от четырех до пяти, ты должна особенно следить за собой.
Мария подумала: «Почему?» Она не понимала, только взгляд ее вдруг приметил пустые складки на парчовом платье Адели и лицо хозяйки показалось ей сморщившимся под рыжими буклями и ярким наведенным румянцем. Марии сделалось не по себе; она тоже потянулась к бутылке.
Тогда Адель стала извиняться за свое состояние.
— Я не могла горевать о нем, пока люди думали, что я его убила. Только когда с меня сняли подозрение, все это снова завладело моими мыслями. Довольно! Деловая женщина не должна пускаться в сантименты.
— И потом у вас же есть Курт. Ко мне вы, право, можете не ревновать. У меня ребенок.
— Это правда? Скажи честно, Мария: что ты сделаешь, когда меня свезут в крематорий и Курт получит в наследство мой ресторан? Но это я только так говорю. Во-первых, завещание еще не написано, а во-вторых, я вовсе не собираюсь помирать.
— Недурно сказано! — крикнул из темноты Курт. Он был бледен и развинчен; на все, что он мог подслушать из-за двери, он только зевал. Но вид этих двух женщин, сидящих рядом, оживил его. Слова редко трогали Курта, они были для него все равно что воздух. Зато у него был острый глаз, особенно на женщин. Мария и Адель взятые вместе воплощали его представление о женщине — в ее великолепии и увядании. Как в той, так и в другой форме он чувствовал свое с ними родство, хотя всегда их разделяло расстояние. Одним с ним воздухом дышала только Викки.
— Дамы разрешают? — начал он, сел между ними и поцеловал каждую в запястье. — Это самый приятный час. Теперь больше ничего не может случиться, — заметил он и принялся за коньяк. Мария и Адель глядели между тем друг на друга. Обеим вспомнилось, что об этом часе недавно сказано было нечто другое. Курт вынул из бокового кармана пачку кредиток: — Я выиграл. Адель, можешь получить обратно то, что ты мне одолжила. Только я знаю, ты не возьмешь.
Он протянул руку, но кредитки уже исчезли. Адель засмеялась и дала ему поцеловать себя.
— Мне это нравится в нем. Вы, фрейлейн, наверное не терпите легкомыслия.
— Вот уж не терпит! — подтвердил Курт.
Прижавшись щекой к щеке, они глядели оба на Марию. Адель сказала:
— Вы, впрочем, еще не ответили на мой вопрос, фрейлейн. Ну!.. Как вы поступите, если Курт получит наследство?
— Как ты поступишь, Мария? — повторил Курт. — Адель проживет девяносто лет. Говори, не бойся.
— Тебе придется тогда платить на ребенка алименты.
— И только?
— Больше мне от тебя ровно ничего не нужно, — сказала Мария.
Он нашел ее красивой, а ее ответ — благородным, и решил вывернуть ситуацию наизнанку. Он оставил Адель, пододвинулся ближе к Марии, и вскоре они щека к щеке глядели оба на Адель. Адель стало страшно.
— Не надо! — попросила она и простерла руку. — Я думаю, у меня в животе миома!
Сделав свое признание, Адель еще больше испугалась и заискивающим взглядом смотрела в лицо Курту и Марии, но те улыбались — потому ли, что не слушали вовсе, или просто им обоим было незнакомо, что значит бояться миомы! Адель почувствовала себя крайне одинокой и беззащитной. Она опустила глаза и покорилась. В голове у нее шумело — от алкоголя, одиночества, от мыслей об умершем спутнике жизни, который для нее одной все еще присутствовал здесь. С ужасом чувствовала она, что он никогда не оставит бар, как не оставлял квартиры, и что сидел он к ней, Адели, ближе, чем эти два молодых существа, глядевших на нее с усмешкой, щека к щеке.
— Да распорядится каждый домом своим во благовремении! — проговорила она. Но зачем она выразилась так наставительно и ветхозаветно? Опять ей сделалось страшно.
— Уж не «Гаремом» ли ты хочешь распорядиться? — спросил Курт свысока. — Мне думается, ты еще сама не понимаешь, какое тебе выпало счастье, что старик убрался с дороги.
— Разве ты не видишь, что ей взгрустнулось? — сказала Мария и посмотрела с любопытством на Адель.
— Пока я была под подозрением, этого со мной не было, — бормотала та. — А теперь пришло время. Я не должна была его отпускать.
— Если так, Адель, я здесь лишний. — Курт нашел уместным принять обиженный вид и встал.
Она протянула руку.
— Нет, Курт! Я все-таки хочу распорядиться домом своим. — Казалось, другие слова не шли ей на язык. — Когда я отпляшу свой век… — она улыбнулась («Вот это настоящее слово»), — тогда ты получишь «Гарем». Через месяц ты, конечно, закроешь лавочку, но это твое дело. У меня больше никого нет. Мы это сейчас оформим.
Она искала глазами, где бы взять письменные принадлежности, но Курт уже все принес. Лист бумаги, флакон неразбавленных чернил и перо, которым можно было кое-как писать, — все лежало наготове. Адель поняла, что этого мгновенья, когда она сдастся и должна будет написать завещание, кто-то поджидал, и может быть — двое. Эта обостренность зрения спасла Адель; по крайней мере к ней вернулась хоть часть ее обычной уверенности. Она проговорила:
— Назначаю Курта Майера, конторского служащего, проживающего по Литценбургерштрассе, двадцать один, наследником моего ресторана «Гарем» и прочего моего имущества.
— Покорно благодарю, — сказал Курт. — Но не ранее как через сорок пять лет.
— Нет. Много раньше, — спокойно промолвила Мария.
Адель смотрела на нее — во время всего дальнейшего разговора только на нее; она была теперь на высоте положения, у нее был вид настоящей хозяйки.
— Но только на одном условии: что вы не поженитесь.
— Мелочь! — легкомысленно бросил Курт.
Адель не удостаивала его внимания, она обращалась только к Марии:
— …что он на вас не женится, не будет с вами жить и что вы не войдете пайщицей в предприятие. Больше мне ничего не надо. В остальном делайте что хотите. Так. Теперь я это закрепляю.
Она писала. Курт подталкивал Марию и пытался встретиться с ней взглядом, но это ему не удавалось. Наоборот, Адель, всякий раз как отрывала взгляд от бумаги, неизменно встречала глаза Марии, в которых ей чудились ожесточение и угроза, потому что это были глаза еще не омраченной сероватой голубизны. Зато у самой Адели глаза становились с каждым разом мрачнее. Она казалась очень старой — не от усталости, не от увядания, а потому что предвкушала месть из-за гроба.
— Он обязуется не вступать с Марией Леенинг из?..
— Вармсдорфа, — подсказала Мария.
— …в фактический брак… — Адель продолжала писать.
В этот миг у всех троих было ясное сознание, что она подписывает свой смертный приговор. «Причиной — я, — думала Мария. — Я знаю; но почему? Из-за миомы, конечно из-за миомы!» Одновременно в памяти она услышала слова: «Досада в доме в утренний час». Что это такое? Ах да, Нина прочла по картам, но это относилось только ко мне одной, — не так ли? Адели это не касается… И это ведь только гадание на картах. Но все-таки! Адель тоже знает — и ей страшно! Правда, ведь Адель так и сказала: «В этот час тянет на всякие безрассудства. Знаешь, Мария? Утром от четырех до пяти ты должна особенно следить за собой!» Да, Адель именно так и сказала, и мне пришлось выпить коньяку, когда я это услышала.
Курт нетерпеливо прохаживался взад и вперед. Всякий раз как он останавливался, перо Адели скрипело. Горела только настольная лампа, все остальные были выключены. Здесь и там ее свет выхватывал из сумрака, где мягкого, где совсем густого, нахохлившуюся куклу или сверкающую медь. Вдруг шумный шелест: гирлянда бумажных цветов, как раз над их столом, оборвалась с одного конца, полоснула по столу и чуть не смела листок. Мария успела придержать завещание. Адель резко отодвинула свой стул и хотела бежать. Никто не рассмеялся.
— Зачем, собственно, я это делаю? — спросила Адель, возвращаясь к своему завещанию. Она подняла его, взяла в обе руки.
— Оставь! — закричал Курт, видя, что Адель хочет разорвать бумагу.
Настольная лампа, под которой скользнула его голова, осветила его лицо, бледное и необузданное, с перекошенным ртом.
— Любимый мой! — проворковала Адель и подписала документ. — Да, чтоб не забыть! «Берлин, пятница, пятнадцатого мая тысяча девятьсот тридцать первого года». Теперь все в порядке, можешь положить в несгораемый шкаф своего зятя. Но смотри в оба, как бы после моей смерти не обнаружилось более позднего завещания! — Она не сводила взгляда с них обоих, с Курта и Марии. — Я еще сохраняю власть и силу, — добавила она. И Курт подтвердил:
— Конечно. Ты вольна располагать собою. — Завещание исчезло в его кармане.
— Теперь, наконец, ты можешь распоряжаться мною как хочешь, Адель! — Он поцеловал ее наскоро и хотел пойти с Марией, которая уже надела пальто.
Адель сказала:
— Оставайся здесь, любимый! А то я тут же на месте напишу другое.
— Как? Я только собрался к Бойерлейнам — выспаться. Неужели запрещается?
— Ты пойдешь со мною домой! Я не хочу оставаться одна в квартире — в соседней с ним комнате. Дверь снята.
— Распорядись, наконец, ее навесить!
Адель подумала, что это не так легко, потому что «он» не позволяет.
Она все так же сидела не двигаясь. Курт тоже вернулся на свое место: квартира Адели и умершего Отто его не привлекала. Мария направилась к черному ходу и с порога пожелала им спокойной ночи.
Она шла пешком по безлюдным улицам. Был серый час беспокойного сна. Все, кого она знала, лежат в постели и, быть может, вздыхают среди дурных сновидений, только двое нет — ее ребенок и Минго. Ребенок ждет ее, сонный, в лучшей комнате квартиры, под теплым, добротным одеялом, купленным ею из первого же заработка. Когда мать войдет в комнату и еще в темноте склонится над его головкой, он весь потянется к ней, просясь на руки. У него — только она, у нее — только ребенок, и они не разлучаются даже во сне.
Сырой студеный ветер шел навстречу ей, он точно сбился с пути; после рассвета, когда улицы наполнятся бойким движением, никто не вспомнит больше, кем он послан: морем. Там, вдали, встают под его плетью средь водной пустыни гребни волн, он свистит, и волны грохочут вокруг маленькой шхуны. Моря широки, и годы долги для такого корабля и для десяти или одиннадцати человек. Одиннадцатый, может быть, стоит на вахте в серых предутренних сумерках — или там далеко в этот самый час спускается синий вечер? Взгляд его рыщет по волнам, но мысли тянутся вдаль, к Марии. Он не может ее достичь. Чувствует ли он хотя бы, что она, как и он, не спит и что мысль ее так же рвется уничтожить разделяющее их расстояние? Нет, он больше не может добраться до нее, он не знает дороги, которой она идет, и всего, что идет вместе с нею. Все то, чего он о ней не знает, больше отдаляет их друг от друга, чем расстояние в тысячу морских миль.
Она пустилась в плавание — никогда ни на какой карте не отметит он булавкой той точки, где Мария борется с морем, да ей и самой не отметить. Какой будет последний порт, и что ей суждено? Со своего корабля, с утлой маленькой шхуны, она видит другие захваченные бурей корабли. Они плывут ей навстречу и уже потеряли управление, тогда как сама она еще держит руль.
Посреди безлюдной улицы стоял на посту полицейский. Так как его глаза глядели вперед без цели, они задержались на ней — на единственном прохожем. Полицейский был грузен и широк в плечах, это мог быть Кирш! У Марии явилось искушение свернуть в переулок. Комиссар Кирш, надевший форму, — но все-таки он был неподвижен, точно каменная глыба, и Мария должна была идти на него, как тогда на берегу девчонкой с нечистой совестью. В это мгновение Марии стало ясно, что она сегодня сделала: она принудила Адель написать завещание.
Мария не могла разобраться как и почему. Этого она не знала и тогда, когда делала. Но Адель была покорна не Курту, а ей. Аделью овладел страх, ей не хотелось уходить домой. И они не пошли! Мария видела, как Адель сидит с Куртом за столом; но вот, наконец, они решились подняться наверх по лестнице — пятнадцать ступенек, вечерами в свете прожектора по ним слетает балет. Ступеньки ведут к уборным, а рядом, в тесной раздевалке танцовщиц, Адель и Курт улеглись спать. Может быть, они вздыхают среди дурных сновидений…
Был серый час беспокойного сна. Викки Майер-Бойерлейн покоится на своей деревянной с красивыми прожилками, с выгнутой спинкой кровати, необычайно широкой, под небом голубого балдахина, и во сне желает владеть многим, что не ей принадлежит. Синий камень, стонет она в подушку, синий камень ей пришлось отдать! Курт, ее собственность, на службе у Адели, мечется под небом балдахина Викки. Ребенок, ребенок ее брата, ее собственная любимая кровь, рыдает Викки, принадлежит посторонней женщине.
Изящно подстриженная, темно-каштановая голова мечется по желтой шелковой подушке, и Викки во сне говорит Марии: «Мария, не уходи! Мария, ты останешься здесь, ты будешь сидеть в комнате и шить, я хочу держать тебя в своем доме и знать всегда, что ты делаешь, Мария». Потому что у Викки это выросло в страсть. Если бы Мария не шила у нее днем, Викки явилась бы ночью в «Гарем» — с нее бы сталось! — явилась бы с полицией и потребовала бы его закрытия, потому что там совращают малолетних. В числе малолетних — ее братец! Она как сумасшедшая грозила этим Марии и во сне, конечно, шепчет то же самое.
Замечательно, что даже у Бойерлейна были все шансы увидеть во сне Марию. Он все больше и больше убеждался в ее значительности с тех пор, как сам подстроил, чтобы синий камень был найден в ее швейной корзинке. Это привлекло к ней его внимание. С этого времени он стал приглядываться к ней. Викки, умолчавшая перед ним о ребенке, конечно не сказала ему ни слова и о баре. Но несомненно он успел заметить, что Мария сильно изменилась. Если привратник Альфред не ошибся, синдика недавно даже видели в одном из задних отделений «Гарема»: он постарался остаться незамеченным, но следил за Марией.
Мария сама едва этому верила — о Бойерлейне и всем прочем: о Викки, Курте, Адели — неужели все это правда? Студеный ветер с моря шел навстречу ей, полицейский давно остался позади. «Я — девушка из Вармсдорфа на Балтийском море, — уговаривала себя Мария. — Я была бедным ребенком из самого низшего слоя. Нашу хибарку смыло прибоем. Море унесло и моего отца. Раньше оно унесло мою маленькую сестричку. На каменном молу еще стояли рядышком два башмачка, когда ее уже не стало». «Приластился лис и Зайку загрыз», — пел в ней детский голос.
«Я стала портнихой, потом батрачкой, и моим другом был Минго, всегда один лишь Минго. Не в укор другим — что же поделаешь, мне больше никто не нужен! Я иду к своему ребенку, он мой». Она зашагала быстрее. «От других мне ничего не надо, мне бы только зарабатывать свой хлеб, зарабатывать на теплые одеяльца для ребенка, на молоко, на мягкие ботиночки — тяжелым трудом!»
Мария знала, что на Адель она работала точно так же, как раньше на крестьянина. Посетители что тут, что там требовали того, что можно получить за свои деньги, — разницы никакой. Мария, возвращаясь домой между четырьмя и пятью часами утра, ступала так же твердо, как в былые дни, когда в этот самый час она вставала. В ее поступи проявлялись одновременно неосмотрительность и сила. Минго, бывало, говорил: «Ты что ни шаг, то падаешь!» Она скользила у его бедра, сникала в его объятия — вновь и вновь, такова была ее поступь.
В утренней свежести 15 мая, когда минута проходила за минутой и никто не попадался навстречу, Мария вдруг почуяла силу, пробудившуюся в ней, когда, казалось, она могла только падать — падать и сама себя подхватывать. И в первый раз она почувствовала, почему заняла свое место среди людей — не потому, что хотела, и уж наверное не потому, что стремилась к этому. Но люди увлекли ее за собой. Каким же образом? Они погрешали против нее и потом уже цепко за нее держались. Как же это получилось? Мария видела, что Викки стала другой и что Курт теряет почву под ногами. Между тем ее собственные крепкие ноги шагают быстро. Она чует в себе пробудившуюся силу.
Уже открывая наружную дверь, Мария услышала, что ребенок кричит. Она пришла в ярость: ведь она платит госпоже Цан за то, чтобы та по ночам присматривала за ребенком! Крик доносился не из ее собственной комнаты, Мария опрометью бросилась через кухню и только в узкой спаленке включила свет. На кровати лежал ребенок, рубашечка на нем задралась, одеяло совсем сползло. Растянувшись на полу, полуодетая спала госпожа Цан. Мария была в таком бешенстве, что принялась трясти женщину, еще не взявши на руки ребенка.
Тело хозяйки можно было поворачивать без сопротивления, она была смертельно бледна, дыхания не уловишь — только запах, отлично знакомый Марии. Она подумала было, что женщина мертва, но ярость ее при этом не улеглась. Притащить ребенка сюда, в затхлую конуру! Мария трясла бесчувственное тело хозяйки и кричала на нее, между тем как ребенок плакал. В дверях уже давно стояли обе голландки в грязных халатах, с серыми одутловатыми лицами и серыми крысиными хвостами на затылках.
Мария подняла, наконец, глаза. Она угомонилась в то самое мгновение, когда замолк ребенок. Однако тотчас же она только пуще вскинулась:
— Ушей у вас, что ли, нет? Ах вы старые стервы! Мой ребенок надрывается всю ночь в конуре, а вы нарочно не посмотрите! Стервы!
— Чего вы от нас хотите, фрейлейн? Мы с вас ничего не получаем, — проговорили они обе по очереди, не перебивая друг дружку.
Мария раскричалась громче. Они же, словно ничто не могло их сбить, продолжали:
— Вы нам запретили, фрейлейн, ухаживать за вашим ребенком. Вы сказали, что побьете нас, когда мы однажды ночью бескорыстно и благородно перенесли его с кроваткой и со всем в нашу мастерскую, где мы всегда вытираем пыль и прыскаем водой и у нас пахнет сосновым настоем.
— Да вы, стервы, тонете в грязи! — крикнула Мария, но против их спокойной, ровной речи резкость была бессильна. — Что вы сделали с госпожой Цан? — орала Мария. — Вы способны на все, потому что хотите захватить квартиру, когда ее пустят с молотка. Вы думаете, я не знаю, откуда у вас деньги!
Деньги они получали от Викки! Замечательно только, что они не стали этого отрицать.
— Конечно, госпожа директорша очень добра. Наше консульство о нас печется, госпожа директорша нам дает, но и мы благонадежные женщины. Деньги у нас в хороших руках. Мы не пьем…
Они показали обе враз двумя бесцветными пальцами на распростертое тело. У Марии отнялся язык. Запах спирта она уже раньше узнала, только не хотела верить. А речь соседок текла и текла, уныло и бесперебойно.
— Эта набожная женщина пьет, — говорили они хладнокровно, по-прежнему одна за другой.
Мария в ужасе успела сообразить: Конечно! Вот что происходило с госпожой Цан, когда я думала, что она молчит часами, потому что внутренне беседует с богом! Хороша же я! Умею распознать по человеку, когда ему суждено умереть, а пьяница так меня провела! Я однажды сама купила ей рому, потому что у нее «с чего-то засосало под ложечкой».
— Мы тоже славим бога, — заявили поочередно голландки, — за его милостивое заступничество через наше консульство и через госпожу директоршу. Но мы не пьем. Мы считаем, что лучше не пить, — повторяли они одна за другой — тупо, упрямо и со скромностью, раздражавшей Марию.
Но что тут возразишь? Она спросила наконец:
— Очевидно, госпожа директорша платила вам деньги, обязав вас следить за моим ребенком. Почему же вы дали ему кричать?
— Нет, следить мы не обязывались. Мы последили бы все-таки по доброте сердца… Да, по доброте сердца, — подтвердила вторая. — И еще потому, что ребенок своим криком не дает нам спать. Но…
Первая угадала, какое здесь разумелось «но».
— Вы сказали, фрейлейн, что вы нас побьете, а вы сильная девушка, мы не хотим, чтобы нас избили. Конечно, у вас тяжелая профессия. Когда светает, мы слышим, как вы входите в квартиру, вы не даете себе труда соблюдать тишину. Но мы вас не корим.
Они все время взаимно подтверждали свои слова.
— Нет, мы вас не корим. Мы убеждены, что ваша тяжелая профессия принуждает вас пить много вина. Но вы молоды и вино не валит вас с ног, как эту набожную женщину, напротив — вы от него становитесь еще сильней и опасней… Да, еще сильней и опасней.
— А ну, убирайтесь вон! — сказала Мария в изнеможении.
Тотчас две кургузые фигурки склонились перед ней, и обе одновременно поворотили спины.
— Стойте, — окликнула Мария. Она бросилась вперед, схватила обеих женщин за плечи, повернула их и опять со всей яростью закричала в их замкнутые лица: — Сознавайтесь, за что Викки дает вам деньги? Сознавайтесь, стервы!
— Мы просим извинения, — отозвались они терпеливо. — Госпожа директорша меньше доверяла набожной женщине, чем вы, фрейлейн. Вы нас не стали бы слушать, а она выслушала. Она давала нам деньги только из осторожности. Если из-за пристрастия этой набожной женщины к водке с вашим ребенком что-нибудь приключится, все-таки мы обе тут на месте.
Мария поглядела на них еще с минуту; они сохраняли все то же туповатое выражение лица: возразить было нечего. Она отпустила их обеих, хотя не поверила ни единому их слову. Викки платила за что-то другое. Мария знала за что! Она взяла ребенка на руки и понесла в свою комнату. Ребенок, пока шумели, заснул. Когда мать укутала его и поцеловала, он открыл глаза, широко улыбнулся и обхватил ее ручонками за шею. Мария улыбнулась в ответ, ее глаза подернулись слезами, но из каких глубин шли эти слезы, было нелегко разобраться.
«Бежать! Взять ребенка и скорей на вокзал, — как мы приехали раньше сюда! Заверну его опять в свое старое пальто!» Она этого все же не сделала. «Бежать, пока не поздно». Но было поздно.
Она поняла: «Я должна остаться, потому что они меня держат. Я должна идти с ними дальше — должна их всех погубить, — осенило ее на мгновенье. — У меня над ними власть и сила, но и у них надо мной!..»
Это длилось одно мгновение. Тотчас вслед за тем Мария встретила в зеркале высокую женщину в вечернем платье — сверкающая кожа, высветленные волосы, темно-красные губы и белизна зубов; зубы и все, как на плакате при входе в «Гарем». И сразу успокоилась. Она видела: это уже не та Мария. Она не поедет к крестьянину, завернув ребенка в старое пальто, и не бросится, совершив кражу, под поезд. Как бы не так! Минутой позже она уже спала.
Около двенадцати Мария снова сидела у Бойерлейнов в отведенной ей комнате, и горничная Лисси по собственному почину осведомляла ее о взаимоотношениях супругов. Лисси должна была сообщать адвокату все, что касалось его жены, и получала за это деньги; но она не только выполняла свой долг: ей, по ее словам, доставляло истинное удовольствие участвовать в игре. Однако она не все понимала, что здесь разыгрывалось.
— Что вы скажете, фрейлейн? Муж ревнив, но когда ничего нет, его это тоже не устраивает. По-моему, это ненормально. В январе, в феврале я постоянно рассказывала ему что-нибудь новенькое, что Нутхен-Мутхен-Путхен проделывала с шофером. То есть в конце концов не так уж много! — Лисси оттянула пальцем нижнее веко. — Ведь это и меня касается: Эдгар — мой любовник. — При этих словах она резко выставила вперед локти.
Лисси радовалась, что может выговориться вволю.
— До чего люди лживы!
— Вы говорите про их кривлянья за обедом? — Мария не видела оснований делиться своими сведениями, хотя Лисси только того и ждала.
— Фрейлейн, зачем госпожа ездит к вам? — спросила она, наконец, напрямик. — Эдгар постоянно возит ее к вам. Он и сам осматривал квартиру. Но что там может быть такого?.. Все-таки когда-нибудь и я позволю себе заглянуть в окна.
— Вы тоже ничего не увидите, — сказала Мария. «Но услышите плач ребенка!» — подумала она. Ей очень не хотелось, чтобы Бойерлейн узнал про него. О делах семьи уже достаточно посудачили.
Лисси позвали. Мария осталась одна, и сразу ей стало не по себе.
Она впервые прямо признала, что ее вторая, ночная жизнь была более естественной.
«Милый бар, пристойный «Гарем»! — думала Мария, размышляя о семействе Бойерлейнов. — Все девушки там из деревни, от земли. Они справляют свое дело, и ни одна не желает другой зла, хотя бы та изо всех сил отбивала у нее клиентов. Отработав, они спят или выходят подышать свежим воздухом — вот и все. Перед их стойкой может сидеть на табурете «большой человек» или хоть беглый каторжник, опознанный ими, король преступников, но полиция через них ничего не разведает. Девушки при всей своей деловитости еще и романтичны».
Интриги Викки так же чужды благодушия, как и поведение ее мужа. В сущности Мария понимала здесь не больше Лисси, хотя сама была действующим лицом. Она говорила самой себе: «Они дурные люди! Но какая польза этим людям от их неискренности? Никакой: они только все сильнее запутываются. Они не доверяют друг другу, нарочно водят друг друга за нос и этим усиливают взаимное недоверие. Я же им нужна, чтобы у него было что-нибудь против нее, а у нее — против него; поэтому я должна здесь сидеть. Чтобы в конце концов все взлетело на воздух!»
То, чего она ждала, разразилось в тот же день. Бойерлейн, хозяин дома, вовремя явился к обеду. Раньше у него это было не в обычае.
— Что такое? Опять никого, кроме вас?
Точно он не знал заранее!
— Фрейлейн, придется нам сесть за стол одним.
— Что ж, можно. Я ведь знаю, что вы раз навсегда верны вашей жене. Но пошли бы вы лучше в ресторан, здесь вы не получите ничего, кроме камбалы!
— Вы заказали себе камбалу?
— Да.
— Кто, собственно, ваш друг?
— Моряк.
— Вы ему изменяли, пока он в плаванье? У меня подозрения насчет вас и Курта.
— Ну, скажем, с Куртом. Мой друг тоже мне изменил, — проговорила она вдруг и поглядела на собеседника.
Толстяк, как видно, ничуть не смутился.
— Искренне сочувствую! — пробурчал он. — С кем же?
«Что, если я ему расскажу? — подумала Мария. — Но он не поморщит своих жирных щек, и я никогда не выведаю, что он — не поверил или давно уже все знал?»
Бойерлейн между тем не отступал от занимавшего его предмета.
— Теперь Курт живет, говорят, с пожилой женщиной. Вы ее не знаете. Он это делает ради ее лавочки, насколько мне известно. Своеобразный метод. Как бы вы к этому отнеслись с деловой точки зрения? Должен сознаться… — Он не досказал. — Скажите, — начал он вместо того, — почему вы теперь всегда сидите в шапочке? У вас такие красивые пепельные волосы, если мне об этом разрешается упомянуть, а вы их наглухо прячете!
— А это из-за подбритых бровей. Шапочка дает более подходящую линию у лба.
Мария склонилась над работой. Ей было досадно на себя, что сердце у нее стучит. Адвокат знает о ее двойной жизни! Высказываться напрямик было не в его нраве. Он только хочет заставить ее открыть свои высветленные волосы, а сейчас он поднял что-то с полу, чтобы проверить, носит ли она еще шерстяные чулки. Ну, об этом она позаботилась: чулки, во всяком случае, не шелковые! Те надеваются только вечером.
Между тем его лицо залила легкая краска.
— У вас свободен сегодняшний вечер? — спросил он. — Я хочу предложить вам постоянную дружбу. Почему бы и нет?
— Потому что вы решили соблюдать верность.
— Я могу решить и по-иному.
— Не верю. — Мария хотела говорить только сухо. — Я знаю Викки, — добавила она, переведя дыхание.
Но что за тон нашла она бессознательно для этих трех обыкновенных слов, если Бойерлейн сперва передернулся, а потом на ее глазах обратился в камень!
— Вы ненавидите Викки, — сказал он, не повысив голоса. — У меня уже не раз создавалось такое впечатление. Теперь я это знаю. Поэтому вы сидите здесь. Сколько вам еще потребуется времени, чтобы погубить Викки?
— Глупый вопрос! — Голос ее сам собою упал.
Бойерлейн сразу с нею согласился:
— Конечно, глупый вопрос. Но все же подумайте о моем предложении относительно нашей дружбы! Вы найдете меня готовым на весьма широкие услуги. Я уже раз намекал вам, что для меня ценность человека определяется тем, как далеко идут его преступные наклонности.
Минута перерыва — и вдруг он стал опять напружиненным дельцом, схватил свой портфель и вышел.
«Да, выворачивать карманы кавалерам — самое чистое дело по сравнению с этим», — подумала Мария, и понемногу ее испуг затих.
День проходил за днем, и наступила очень теплая погода, когда у Марии снова вышел разговор с Викки.
— Я плохо выгляжу, — заявила Викки. — Из-за жары. Пора, наконец, вырваться! Всю зиму я никуда не ездила — только что к тебе в Любек; это ни ты, ни я не можем считать за отдых. Ну, еще немного, и я отправлюсь в Сан-Мориц{20}.
— Одна?
— Во всяком случае, не с Игнацем. Спутник еще не выбран, да это и неважно.
— Твоему мужу он несомненно уже известен. Будь осмотрительна, Викки! Он знает больше, чем ты думаешь, — о тебе, обо мне и о Курте, и даже…
— Он знает даже о твоем Минго. Потому что ты ему рассказала всю историю.
— Нет!
— Ему довольно дать лишь самую маленькую зацепку. Он тотчас восстановит всю картину. А у меня наоборот: когда он пришел ко мне со своими смешными намеками, мне еще пришлось сперва вспомнить, как мальчишку звали! Ведь это вышло тогда случайно. Да и выглядеть паренек мог бы немножко иначе.
— Однако он выглядел как Минго. И если он был тебе безразличен, Викки, зачем тебе все это понадобилось? — Мария притаила дыхание, пока Викки собиралась с мыслями.
— В жару, в Вармсдорфе это представлялось как-то милее, — пояснила она с улыбкой, которая должна была разочаровать Марию. «Меня не поймаешь», — говорила улыбка. Викки легла на тахту и попросила — Сядь рядом, Мария! Так приятно побеседовать при спущенных жалюзи. Солнечный зайчик падает прямо на твой красивый рот. Ты сводишь с ума своими зубами.
Болтая так, Викки мечтала: «Ребенок! Я должна была взять ее глупого Минго, чтобы Курт получил ее, а она от него — ребенка. Это здоровое тело произвело на свет моего ребенка — не ее, а моего. Скоро, скоро я завладею им полностью!»
— Что я говорила? Дремота одолевает. Да, что ты всем нравишься. Курт не прочь теперь снова начать с тобой, несмотря на Адель и ее завещание. А Игнац… Мария, пошла бы ты на одно дело?
— На какое дело?
— Я предоставлю Игнаца в твое распоряжение.
— Ты говоришь не то, что думаешь.
— Уверяю тебя. Если он изменит мне с тобой, я потребую с него ренту и уйду. Нутхен-Мутхен-Путхен отколет штуку — да еще какую! — Грудь ее поднималась быстрее, Викки уже не сохраняла над собой полной власти. — Мария! Я не могу иметь от мужа ребенка.
— За кем же задержка? — спросила беззвучно Мария.
Она боялась, что та не скажет.
— За мной, — прошептала Викки.
Лишь после минутной паузы ей пришло на ум, какие виды открывало это признание для ее противницы. Викки встала; лежа здесь безоружной, она чувствовала себя неуверенно.
— Ни слова правды! — сказала она с особенной резкостью. — Я еще лживей, чем думала сама, — добавила она, не сомневаясь, что этим все происшедшее свела на нет. — Она достала из своего письменного стола хорошенький револьвер и сказала — Если ты обольстишь моего Игнаца, я тебя застрелю, и мне дадут шесть месяцев условного осуждения. Оставайся лучше у себя в ресторане — ради твоей собственной безопасности. Игнац слишком труслив, чтоб открыто волочиться за тобой. Тебе не следует больше здесь показываться, а впрочем, поступай как хочешь!
Мария вернулась к работе, — таков был ее ответ. Она и в мыслях не имела оставить без присмотра это опасное существо! В ее глазах все кругом изменилось, когда она узнала: у Викки не может быть ребенка! Викки становилась таким образом несчастной женщиной, и Мария больше не в силах была ее ненавидеть, хоть и чувствовала: дело принимает еще худший оборот. «История с голландками, с синим камнем… И как Викки подстерегает моего ребенка… И как она загнала меня в «Гарем»… Скверно, — думала она, — дело дрянь! Но одно я должна еще выведать. Одного звена еще не хватает. Почему она отняла у меня Минго? Я знаю не все. А если бы и знала!..» Ее вдруг обдало жаром до кончиков ногтей, в глазах потемнело. Она отложила работу, у нее дрожали руки.
Бар между тем кипел котлом. Девушки просто надрывались из-за господина Майера, «патрона», то есть из-за Курта. Пользуясь благосклонностью Адели, он разыгрывал из себя пашу. Балет был отдан на его милость. Одна надерзившая ему танцовщица получила расчет, что в этот период сплошных крахов означало безработицу. Но в «Гареме» дела шли еще хорошо, несмотря на все старания Курта. Он хотел выгнать Нину, довольно с него и одной старухи. Это понравилось Геди, которая занимала место рядом с Ниной и надеялась получить в наследство ее клиентуру. Стелла, напротив, поддержала Марию, когда та высказала мальчишке свое мнение.
— Мы с нею обе гамбуржанки, — заявила Мария за ужином в присутствии всех женщин. — Я требую, чтобы ты оставил Нину в покое! Постыдился бы! У нее сын ходит в море. А ты что?
Курт скорчил гримасу, потому что ему стало не по себе. Все женщины в вечерних туалетах, полуобнаженные, выложили на стол напудренные руки и глядели на него в упор. Чтоб выйти из положения, он поцеловал Адель; но та не поддалась. О, у нее хороший слух, от нее не укрылось, почему Мария в ее присутствии выступила выразительницей общественного мнения. Потому что у Курта опять завязалось что-то с Марией, все равно — совершилось ли, или нет! Адель поклялась бы, что это так. Поймать бы их обоих на месте! Она решила тотчас же написать другое завещание, уже высматривала вокруг — в чью бы пользу?
Взгляд Адели упал на маленького человека, который ужинал с ними за столом, друга Лотты, двадцатилетнего парнишку, служащего — он писал эстрадные песенки. «Моя миома растет, — думала Адель, — а я трушу, не ложусь на операцию. Что, если ресторан после меня перейдет к Лотте и ее приятелю? Он дельный малый и к тому же сэкономит на аккомпаниаторе — это пришлось бы по нраву моему покойнику!» С глубокой мучительной радостью она рисовала себе, как Курт с Марией вместе очутятся на улице. Мария здесь в иные вечера зарабатывала до ста марок; пусть понюхает другой жизни! Куртом тогда окончательно завладеет воровская банда, от которой его спасала пока только Адель. Во всяком случае, тут было от чего побежать мурашкам по спине.
Курт между тем требовал, чтобы Мария прошла с ним наверх в артистическую, рядом с уборными, — установить, что балет портит костюмы. Он скривил рот, когда Мария заявила, что не хочет. «Но я хочу! Она так со мной говорила, что все бабы уставились на меня как покойницы. Как будто она снова, как тогда в конюшне, держит меня в воздухе на вытянутых руках. Я ее ненавижу! Она должна пойти со мной наверх!..»
Нина наблюдала за ним. Опыт подсказывал ей, что с необузданным мальчишкой следует поговорить по-матерински. От Адели, она видела, нечего было этого ожидать. Адель, пока не появлялся первый посетитель, оставалась во власти своей неустроенной, быть может, бурной, внутренней жизни, а это старит, — Нине ли не знать! Господин Радлауф преподнес патронессе новую песенку, он делал робкие, но упрямые попытки исполнить ее на рояле. Она сидела, отвечала рассеянно и чувствовала…
Что чувствовала Адель? Страх. При всей своей великой силе и власти лишать людей наследства, увольнять их, обрекать на безработицу Адель чувствовала с ужасом, что живые сильнее богатой женщины с миомой в животе. Они шагают через нее. «Они любят друг друга или ненавидят, но против меня они все заодно, я их знаю, я вижу, чего они хотят!» Адель не знала ровно ничего; но смутные чувства тяжелее. Страх! Страх! Вдруг она вскочила и крикнула Радлауфу:
— Брось, Эрни!
Она села за рояль и принялась разбирать ноты, предложенные ей Радлауфом. Еще никто того не ожидал, как она уже разучила вещь и запела.
— «Невеста моряка», — объявила она и начала:
Мой муж — первейший капитан
На весь германский флот.
Он восемь дней в неделю пьян,
С утра до ночи пьет.
Подпевайте! — пригласила Адель.
Хо-хо! Ха-ха!
Че-пу-ха!
Она велела хору повторить, а сама запела дальше:
Ой-ля! Устроюсь я шикарней,
Возьму другого парня!
До сих пор был только пролог. Теперь начинается, — воскликнула она.
Мы, девочки из гавани,
Берем кого хотим;
Простой матрос ли, граф ли,
Мы кутим с ним и спим.
А кто среди лихих лихой,
Тот — полюбовник мой!
Нина добрыми глазами глядела Курту в бледное лицо.
— Вам нравится, господин патрон?
— Я бы вымел парня метлой!
Скрипя зубами, он смотрел на бледного Радлауфа, который блаженно слушал, как его произведение огласило зал. Лотта, любившая его, плакала от счастья.
Нина объявила:
— Он сочинил это, потому что мы с Марией обе из Гамбурга. Какой он милый!
— Свинья! — прошипел Курт. — Это он в пику мне. Ставит мне на вид, что у Марии есть моряк и тот осмеливается ее бить. «А она смеет бить меня», — добавил он про себя; его корчило от бешенства.
Нина положила руку на его вздернутое плечо.
— Курт! Если вы подумаете, так вам это все безразлично. Мой мальчик, ты и меня хотел обидеть, а я все-таки желаю тебе добра. Да, у нее есть моряк, и ради него она на многое способна. Кому и знать, если не тебе? По ней ничего и не увидишь, как ее вдруг прорвет. Руки прочь, Курт! Скажи это каждому, кто замыслит что-нибудь против Марии!
Нина и сама сняла руку с его плеча, и предостережение запечатлелось тем сильнее. Курт на этот раз сразу остыл в своем бешенстве.
Адель провозгласила:
— Вторая строфа!
Мой муженек на все горазд:
Напьется пьяный в дым
И дома таску мне задаст,
А я улягусь с ним.
Хор грянул сам собой; подошел к этому времени и балет и тоже подхватил:
Хо-хо! Ха-ха!
Че-пу-ха!
Слышно было даже на улице. Первые посетители в возбуждении теснились у входа, Адель играла и пела:
Ой-ля! Терпеть мне надоело!
Смелей возьмусь за дело!
Теперь главное! — кричала она. —
Мы, девочки из гавани,
Берем кого хотим;
Простой матрос ли, граф ли,
Мы кутим с ним и спим.
А кто среди лихих лихой,
Тот — полюбовник мой!
Настроение создано. Буфет торгует вовсю.
Курт ничего не забывал — ни одной женщины, ни одной неудачи; не забыл он и этого вечера. Он любил жизнь упрямо и без взаимности, как он начал замечать. Утром он лежал изнемогший, но бессонный рядом с Аделью и вспоминал Марию, как само счастье, проигранное счастье. Отыграть! Теперь же! Наперекор Адели с ее завещанием и невзирая на то, что скоро придет из плавания моряк. «Я уже раз отбил у него Марию, и не от него у Марии ребенок. Ее ребенок от меня!» Из жаркой жадности к жизни у Курта возникло чувство к ребенку. У него загорались глаза, когда он рисовал себе Марию светской женщиной, а себя самого назначенным на высокий пост — неясно как. Но главное: в двенадцатицилиндровом авто сидит Мария с ребенком, и он, Курт, подсаживается к ним, и происходит это уже не на Уландштрассе.
Он сказал Марии:
— Я должен повидать нашего ребенка.
Она ответила:
— Нет!
Но он остался спокоен, и она ничего не могла сделать. Он пришел к ней около семи, когда она уже оделась, чтобы идти в бар, и сразу же склонился над кроваткой. Она видела, что он не притворяется. Он осторожно приподнял мальчика с подушки; два схожих лица на миг оказались одно против другого — неуверенный взгляд ребенка, острый и вместе с тем искательный взгляд отца. Курт не поцеловал сына, он сделал другое. Он тихо прижал к маленькому лобику свой влажный лоб.
Мария отвернулась. Ее грызло раскаяние, что она ненавидит Курта. У нее возникло даже сомнение, ненависть ли это. А его сестра? И все, что между ними произошло? Но что бы ни произошло и что бы ни ждало их дальше, Мария чувствовала: остается все-таки Викки, девочка, игравшая на пляже с Марией. Сами того не желая, они гнали друг друга, и ни одна не знала зачем и куда. Курт, этот скверный мальчишка, до того дурной, что иногда его самого от себя воротит, — Курт любит ребенка. И ребенок улыбается! Ми тоже любит Курта!
Курт сделал попытку улыбнуться в ответ. Улыбка без иронии была для него трудна, — Мария ясно это видела. Он взял ребенка на руки, прижал к груди и сказал Марии:
— Уйдем отсюда.
— Куда?
— Уйдем совсем. Начнем что-нибудь новое. Здесь мы не укрыты.
— От кого?
Он поглядел на нее так, точно она и сама могла бы знать. Она тоже поняла, но все же сказала:
— Я должна следить за Викки.
— За Викки? — бросил Курт пренебрежительно и даже скривил рот.
Впервые его с сестрою разделило расстояние.
Мария напомнила:
— Ты же знаешь, чего она хочет.
— Я ее предостерег. Я сказал ей, что она сошла с ума. Она мне ответила: «Ты тоже». Конечно, я тоже. Поэтому я и должен уйти и начать что-нибудь новое, — добавил он упрямо. — Иначе будет поздно — из-за всего, что здесь творится: с Аделью, с наследством, с ребенком, с полицией — и с Викки! И с тобой! Ты еще можешь выкарабкаться? — спросил он, остановив на Марии испытующий, многозначительный взгляд.
— Я? — Марии стало страшно. — Из чего мне выкарабкиваться? — ответила она для виду.
Он только пожал плечами.
— Все может еще уладиться. Викки, во всяком случае, делает все что в ее силах, чтобы направить свои мысли по другой колее. Завела любовника, — процедил он сквозь зубы.
Только теперь Мария поняла, какая пропасть легла между ним и сестрой. То была ревность! Сестра пошла своею обособленной дорогой; тотчас отчаянная затея с Аделью опротивела юноше, и вот он ищет прибежища в Марии, в ребенке!
— Это нам не поможет, — решила Мария. — Знаешь, что я думаю? Нет у нее никакого любовника.
— Так. Но в один прекрасный день ты увидишь в газете их общую фотографию. Он же артист!
Мария покачала головой. Она думала о шофере Эдгаре, которого держала под присмотром горничная Лисси. Викки и того выдавала за своего любовника, когда он им вовсе не был, — лишь бы Игнацу Бойерлейну получать свою дозу возбуждающего, а ей самой поиграть в головокружительную опасность. Не из тех она женщин, которые влюбляются. И в Минго она никогда не была влюблена.
— Была она влюблена в Минго? — спросила неожиданно Мария.
Курт отступил на шаг.
— Не говори о нем! — Он положил ребенка в кроватку. — Мы все, быть может, на краю гибели, по крайней мере такое у меня предчувствие, а ты думаешь только о Минго! Прекрасно! Идем в «Гарем». Там наше место. Да и предчувствие мое рассеется после двух рюмок коньяку. — Он подал ей пальто.
Вскоре затем Викки попала в загадочную автомобильную катастрофу. За городом, на проселочной дороге, машина опрокинулась, причем госпожа Бойерлейн ехала не в собственной машине. Кажется, рядом с ней сидел какой-то господин, и в тот же вечер один известный актер явился в театр с большим опозданием. Газеты, занимающиеся подобными вещами, отмечали это совпадение.
Пока Викки, получившая легкие ушибы, лежала на тахте, муж делал ей осторожные упреки.
— Неужели это было так необходимо? — только и спрашивал он.
Викки очень скоро потеряла терпенье.
— Конечно нет, но представь себе, что пошел дождь. Просто смешно. Ты тянешь с этим, как сорокалетний старик. Мой отец тоже способен был шесть часов подряд говорить о такой мелочи. Впрочем, впоследствии он и сам выкинул коленце, — добавила она язвительно.
— Мутхен-Нутхен-Путхен! — протянул муж, чтобы ее успокоить.
Она передразнила его самым отвратительным детским голоском.
— Я отнюдь не собираюсь отнимать у тебя молодость, — заверил он, — ни твои милые преступные задатки. Раз уж я такой обыватель!
— Да, если б ты был обывателем! — сказала она нормальным голосом и с неприятным выражением лица.
Он оправдывался:
— С тобой это трудно. До таких доискиваешься вещей!
— Раз ты за то и платишь слугам…
— Знаменитость пропечатали в газетах. Но я не придаю этому никакого значения. Я имею слабость считать тебя верной, — сознался он просто.
— Спасибо, милый Игнац. Значит, тебя не поразит и то, что я уеду на днях в Сан-Мориц.
— Одна?
— А что ты подумал? Понятно. Поправить здоровье. Эта история с авто расстроила мне нервы, ты должен извинить мой каприз.
— Охотно извиняю. Но дело не только в истории с авто. Катастрофа плюс знаменитость устанавливают твое алиби. Путхен! Ты говоришь — в Сан-Мориц. Нутхен, куда ты едешь в действительности — с ребенком?
Это было, как выстрел.
— С кем? — Викки приподнялась с подушек, но тотчас же вновь упала на них. — Разумеется. Как же было тебе не докопаться до ребенка? Ну? От кого у Мутхен-Нутхен-Путхен лебеноцек? — просюсюкала она.
— Ах, если бы он был твой! Моя бедная несовершенная преступница, — проговорил он в окно, — мне остается только тебя предостеречь! — Конец фразы он сказал с ударением и прямо ей в лицо.
Помолчав, он начал снова:
— Мария, естественно, произвела на меня известное впечатление.
— И ты не хотел бы ограничиться одним лишь впечатлением!
— Возможно, но это к делу не относится. Тебе не хватает ребенка — понимаю. А я — что у меня есть? Одни заседания! Чтобы сделать жизнь выносимой, я должен идти с ней на компромисс. Не попробовать ли мне осуществить компромисс через Марию? — Он сказал подчеркнуто. — Между тобой и Марией стоит известный инцидент.
Викки поспешно перебила:
— Боюсь, она не принимает тебя всерьез, мой милый Игнац.
— Тогда попробуй сама!
— Меня она принимает слишком всерьез.
— Мне кажется, она может стать опасной. Без компромисса мы ни к чему не придем.
— Придем! — твердо сказала Викки.
Бойерлейн подумал: «Быть может, к окончательному разъяснению непонятного брака». Затем он напомнил жене, что ей нужен покой, и удалился.
В тот же час Курт, развернув газету, спрашивал Марию, верит ли она теперь в любовника Викки. Мария не находила что возразить, но ее внутреннее убеждение говорило «нет».
Как-то среди дня, в августе, Викки сама обратилась к ней:
— Мария, ведь мы друг друга любим, тебе это ясно? Окажи мне в первый раз настоящую услугу.
— В первый раз, — повторила Мария. Она не успела выговорить эти три слова, как в ее мозгу пронеслось:
Курт, Минго, ребенок, рельсы, синий камень, Адель, и бар, и Бойерлейн, и Кирш.
— У тебя был плохо развит вкус, Мария. Я первая тебя одела. Если ты стоишь теперь передо мной, как светская дама… (Мария была уже в вечернем туалете).
Бойерлейн на короткое время уехал по делам, да и все равно скрывать уже было нечего. Викки объявила:
— Я сказала ему, что еду в Сан-Мориц. Надо всегда говорить то, что затеваешь на деле; тогда будут думать обратное.
— Что же он думает?
— Он думает — Минго! — объявила Викки и твердо посмотрела на Марию. — Насчет Минго он вполне уверен. До сих пор он только однажды упомянул о нем, как об «известном инциденте», — и больше ни разу. Если от меня станут приходить письма из Вармсдорфа, тогда Бойерлейн решит, что я на самом деле у господина Минго в Вармсдорфе, а не в Сан-Морице. Поняла, чего я от тебя хочу?
— Нет.
— Неужели вы все остаетесь в баре такими простушками? Ты поедешь в Вармсдорф и будешь там каждый день бросать в ящик письмо. Теперь ты вообразила, что тебе придется еще и письма писать? Но ты у меня свалишься с облаков: я сама написала письма и даю их тебе с собой. Вот, получай!
— А кому ты их пишешь?
— Прочти и забирай. Я их пишу тебе, моя деточка. Вот! Игнац их находит, думает, что я в Вармсдорфе, посылает туда своих сыщиков, и я в Сан-Морице пользуюсь покоем.
Мария заметила с презрением:
— Выдумать столько бесполезной лжи!
— Ему я сказала правду: Сан-Мориц.
— А мне? — спросила строго Мария. — Ты говоришь, он пошлет сыщиков в Вармсдорф. Сыщики увидят, что никакого Минго там нет и что я отправляю письма самой себе. В то же время твой муж установит, что я не показываюсь ни здесь, в доме, ни в ресторане.
— Пока я в Сан-Морице, ты не можешь на меня шить, а в ресторан он и так не верит. Но оставим, раз ты мне отказываешь в первой услуге, о какой я тебя попросила.
Мария ясно почувствовала, что Викки только разыгрывает разобиженного ребенка, в действительности же она чего-то выжидает. Но в «Гареме» Мария нашла письмо. Из опасения перед шпионившими голландками она предпочитала получать письма на ресторан. Письмо было от младших братьев и сестры, сообщавших ей, что Минго вернулся домой. Дочитав до этого места, Мария поспешила засунуть листок под лиф и посмотрела вокруг, не наблюдают ли за ней. Видела только Нина. Мария подошла к ней и шепнула:
— Минго дома.
Нина пошарила под стойкой и вытащила развернутую карту, утыканную булавками.
— Сходится, правда? Я только не хотела волновать тебя, Мария. Теперь ты, конечно, поедешь домой. Нельзя, чтоб он тебя ждал. И не надо, чтобы до него дошло что-нибудь о тебе через третьих лиц. Поверь мне, прямая дорога — самая верная. Простой, хороший парень, как твой Минго, поймет все, что ты ему расскажешь, но ты должна рассказать сама.
Невеста моряка явно терзалась сомнениями. Нина заботливо ее уговаривала:
— Ты теперь знаешь, что тут за жизнь. Выходи за него замуж, потребуй в свадебный подарок шхуну и сопровождай его во всех поездках. Тебе советует женщина, для которой это уже невозможно — слишком поздно.
Их позвали ужинать. Мария удивилась совпадению, что и Викки хотела послать ее домой — к Минго, которого там не было. Но в этот самый миг он действительно был там. Не должно ли это пробудить в ней доверие к Викки? Но тогда верно и остальное: Викки едет просто в Сан-Мориц, она не ставит Марии ловушку, — на этот раз не ставит. Никогда ничему не верить тоже неумно. «Во всяком случае, ребенка возьму с собой! Хорошо ли? Можно ли сразу показать ему ребенка? Нина говорит, он все поймет. Правда ли?»
Мария не знала. Однако ж она объявила:
— Госпожа Фукс, я завтра не могу прийти на работу: особые домашние обстоятельства.
— Одной меньше, — заметила Стелла от лица всех остальных. — Торговля, надо сознаться, идет не слишком бойко. Спасибо, Мария!
После ужина Мария вспомнила, что еще не дочитала письма. Она развернула его под стойкой, и в глаза ей бросилась одна лишь фраза, но от этой фразы у нее перехватило дыхание. «Минго пробудет здесь только один день, он хочет опять наняться на судно». Значит, его уже нет! «Не может быть, он знает, что я приеду. Что я в дороге. Он должен понять это сам. Завтра утром я застану его в Любеке, хотя бы он садился уже на корабль! Я знаю его гостиницу в порту».
— Нина, я еще поспею сегодня на ночной поезд? Но как же, в вечернем платье! У меня нет с собой другого, а я должна сейчас же отправиться на Лертский вокзал.
— Есть у тебя деньги? — спросила с материнской заботливостью Нина. — Платье я тоже могу тебе одолжить. Поторопись, до свиданья, желаю удачи.
Мария, переодевшись, сходила с лестницы: вечернее платье она завернула в пакет и взяла с собой. Она уже ни о чем не раздумывала, бежала очертя голову. Она возмутилась, когда Адель ее задержала.
— Куда? — спросила Адель драматическим тоном.
— Вы же знаете, госпожа Фукс. Я еду сегодня же.
— А где ждет тебя мальчишка с ребенком?
— Какой мальчишка? Какой ребенок? С ума вы сошли?
— Я-то еще не сошла с ума. А вот ты предаешь себя осуждению в земной жизни и в жизни вечной. Ты крутишь с моим мужем! Погляди на меня — и если ты так бесчеловечна, отними у меня мужа!
Возражений Марии она не слышала.
— О, я знаю, Курту не сидится на месте с тех пор, как я написала завещание. Но завещание можно изменить! — пригрозила Адель. — И семья его еще здесь, его настоящая семья! Я держу связь с его родными, они на коленях готовы меня благодарить, что я устроила безработного.
Марии казалось, что женщина бредит. Ничто не имело значения, кроме поездки к Минго.
— Пропустите меня! — потребовала она, не поднимая голоса. — Довольно!
Адель прижалась к стене.
Только в поезде Мария спохватилась, что поехала все-таки без ребенка. Она испугалась, но сейчас же отбросила страх и опасения. Викки этого не сделает! Она едет в Сан-Мориц. Затаенно говорил в ней голос правды, но Мария не желала слушать его и твердила наперекор: «Минго — или смерть! Будь что будет, сейчас я еду к Минго!»
С этим она заснула, потому что нельзя было тянуть борьбу до утра, чувство внутреннего гнета не могло лишить Марию сна. Она все еще сидела спокойно, прислонившись спиной к стене, когда утреннее солнце разбудило ее. Хозяин «Карсбекерского подворья» в любекском порту подтвердил ей, что Минго уехал в Вармсдорф, но что к вечеру его ждут обратно. Она направилась обратно на вокзал. Как раз подоспел поезд; первым, кто вышел на платформу, был Минго; первыми, кто подали друг другу руки, были Минго и Мария.
Сперва они не разговаривали, они шли рядом словно зная куда. У заведения, где стояли снаружи столики, Минго спросил, позавтракала ли она. Эти первые слова прозвучали грубо. К тому же их разорвал свисток корабля, который поднимался по реке, ища свое место среди других. Когда Минго отошел, чтобы привести официанта, Мария в первый раз разглядела его как следует — без ряби в глазах, как в первый миг свидания. Он сильно похудел, он больше не казался холеным, заботливо вскормленным мальчиком из белого рыбачьего дома, увитого диким виноградом. Да и надет на нем был «его неизменный», то есть попросту свитер; с шелковыми рубашками Минго, видно, раззнакомился. Ходил он теперь вразвалку, как его отец. Он шел прямо к Марии. Острое красно-бурое лицо с большим носом было для нее чужим. Мария вся подобралась на своем стуле, стала меньше, и сердце ее тоже сжалось.
Минго смотрел на нее. Мария узнала взгляд его раскосых глаз. Брови почти срослись. Ему довольно их слегка нахмурить, и он покажется ей мужественным. Нет. Теперь Мария нашла его печальным.
Она спросила тихо:
— Я постарела?
В ответ он прикрыл ее руку ладонью, и Мария почувствовала свежие мозоли.
— Полгода! — проговорила она, глядя ему в глаза. — За полгода многое может измениться.
— Все по-старому, — молвил он, покачав, однако ж, головой.
Мария сказала медленно и певуче:
— Я всегда знала, где ты, мой Минго. Я втыкала булавки в карту…
Она старательно выговаривала чуждые имена — города, рестораны, фамилии их владельцев, сохраненные бережно в памяти.
— Было совсем не так, — заявил Минго. — На стоянках мне по большей части приходилось оставаться на борту. Грузить и выгружать, как последнему кули. Я был кули, Мария. В этом настоящее ученье. Теперь я могу помогать брату в деле, хоть нынче и затишье. Я работаю за троих матросов.
— Вот как сложилось! — сказала Мария.
Но он видел по ней, что она думает не о нем: она говорила о собственной жизни. Ему захотелось успокоить ее.
— Я уже все слышал, моя девочка. Ладно, брось!
— Тебе рассказывали в Вармсдорфе, что я… — она скривила рот в усмешку, потому что хотела сказать нечто двусмысленное; блеснули зубы, — что я попала под колеса?
Минго сделался только серьезней.
— Конечно, тебе пришлось кое-что вынести. Ты получила свою долю, я — свою. Я сделал порядочную глупость, бросив тебя тогда на проселке. Таковы мужчины, девочка моя. Ты их теперь хорошо узнала, но ты здесь ни при чем, я сам виноват: зачем я не уладил с тобой по закону перед тем, как уйти в море. Теперь мы поженимся, моя Мария, и твой ребенок получит честное имя.
Она ответила только:
— Он остался там, в Берлине. (Потому что в словах Минго была какая-то фальшь, — Мария в то мгновение смутно ее почувствовала.) Я и сама должна вернуться, — добавила она. — Ради Ми.
— Что значит «Ми»?
— Собственно — Михель, — сказала она.
— Я еду с тобой, — решил Минго.
Мария покачала головой:
— Это мы еще посмотрим. А теперь я хочу совсем другого. Я хочу проехаться с тобой в машине.
— За город? — В ее глазах он прочитал куда; в прежнее время он так легко не догадался бы.
— Я тоже часто вспоминал это место, ночами в тропиках. Комнату. Твое лицо, Мария, — как ты придерживала мою голову и только очень медленно подпускала к своим губам. Мария, я же верен как золото, — проговорил он в точности как тогда.
Он хотел говорить о своей вине, но он в сущности даже не знал, как она велика. Что он знал о доме Бойерлейнов и о «Гареме»? Разве он видел набегающий паровоз? Но Мария со своим ребенком побывала под колесами. У Марии теперь есть враги, она должна обороняться и защищать ребенка. Ее опутала ненависть, чужая и собственная, ей не уйти от борьбы, не выбиться из давки. Она проталкивается, и ее толкают. Где-то вдали, в глубине, она слышит, как накатывается грохот, поднимается бесформенная глыба голосов.
Вдруг она почувствовала руку Минго на своей руке. Установилась глубокая тишина, тем более разительная, что в гавани глухо выла сирена одинокого парохода. И Мария сказала еще раз:
— Я хочу прокатиться с тобой в машине.
Они разыскали тот самый гараж, где Минго взял в тот день авто. Но владелец не узнал моряка и потребовал плату вперед. У Минго не хватило денег, Мария выложила свои.
Он правил, как тогда; только его не занимало больше, какую рубашку предпочла бы видеть на нем Мария — желтую или голубую. Не замечал он и рабочего платья на ней, да еще с чужого плеча. Она же видела, как и встарь, что он красив: светлые волосы — светлее, чем были у нее в те дни, — гладко зачесанные; выступающий, как и у нее, затылок; лицо, как у нее, продолговатое. У поворотов приходилось напрягать внимание, и тогда он сдвигал брови, но от этого он не казался ей больше печальным, а только мужественным и серьезным.
— Ты знаешь, что я тебя люблю, — сказала она просто.
Они подъехали к той же гостинице, взяли тот же номер. Но Минго после этого не плакал, как в первый раз. Он не твердил любовных уверений, расплывавшихся в слезах. Они были вместе, он говорил: «Моя Мария» — и считал это правильным. Она тоже хотела, чтобы все осталось по-старому, хоть и немыслимо было бы теперь желание никогда не покидать этой комнаты. Тогда они оба целый час верили в такую возможность, или по меньшей мере мечтали о ней и признавались в том друг другу. Теперь они молчали. Однако, чтоб вернуть очарованье, Мария взяла в ладони лицо своего друга и медленно-медленно привлекла его к своему лицу. Вот она еще различает опущенные темные ресницы, а вот уже и нет, и тут она тоже закрыла глаза. В медленном, глубоком содрогании пробежала минута, когда Мария была счастлива, как в тот день.
Надев опять «свой неизменный», Минго заявил ей, что никому и ничему не позволит оторвать себя от Марии. Что бы ни говорили в Вармсдорфе, он предан ей. Если его родные не захотят принять его с Марией в дом, то они уедут вместе и начнут собственное дело, хотя бы с одним-единственным парусником.
— Я смел, ты тоже!
— Смелости у нас хоть отбавляй, — сказала Мария и повернулась к нему спиной.
Он поднял глаза и вдруг сообразил, что она делает. Она стояла, отставив длинную шелковую ногу в туфельке на красном каблучке, и накидывала на себя через голову что-то сверкающее; вот оно еще колышется, маленькое, как носовой платок. Постепенно оно сползало вниз, и Мария обернулась светской дамой в вечернем туалете, у которой руки, лицо и волосы сияют светлей и соблазнительней, чем это может быть от природы, да еще у жены моряка. Вместо того чтоб натянуть сапог, Минго его отбросил.
— И за машину ты заплатила! Ты так много зарабатываешь?
— В иной вечер я выколачиваю до ста марок. Но расходы соответствуют заработку.
— Как же будет? — спросил Минго, снова уже овладев собой и взяв очень правильный тон, мужественный, без тени обиды.
Мария подошла к нему, пригнулась и дала поцеловать себя в слишком светлые волосы. Она пододвинула стул совсем близко, вплотную к стулу Минго. Прижавшись коленом к его колену, щекой к щеке, поведала она ему, что любит своего ребенка, но только своего. Она созналась:
— Я представляла себе, что он твой. Поэтому я смогла все выдержать, Ми, — шептала она с нежностью, какой он еще нигде не встречал, и ласкала его легкой-легкой рукой. — Теперь ты знаешь: Ми означает Минго!
Он притих. «Пока еще мы вдвоем в этой комнате, — чувствовал он, — пока еще мы с Марией одно целое», — между тем как перед его глазами уже перекатывались бесконечные волны, качалась под ногами половица. «Скоро я опять уйду в море и не вернусь никогда!»
Тогда Мария сказала:
— Ты должен поехать со мной. Мне страшно за ребенка. Ты все узнаешь, только помоги мне! Ведь ты мне поможешь?
— Едем сейчас же! — решил он.
Призрачные воды расступились перед его глазами, и выплыл вперед образ большой и реальный, образ Марии.
— Надень опять старое платье, — приказал он.
Дорогой в Берлин Мария случайно нашла письма Викки, которые должна была отправлять себе самой, как будто бы Викки в Вармсдорфе. Мария подумала: «В Сан-Морице ее тоже нет!» Она испугалась, потому что вдруг уразумела то, что все время втайне знала:
Викки не уезжала из Берлина. Мария сказала Минго лишь несколько слов:
— Они хотят отнять у меня ребенка.
— Еще бы, я знаю Майеров, — подтвердил Минго.
— Да. Но раньше они липли друг к другу, как репей, а теперь каждый хочет завладеть ребенком.
— А чем еще? Майеры всегда хотят всего.
Она примолкла, потому что Минго впервые открыл ей эту истину. В самом деле, каждый из близнецов требовал сразу многого; Викки жадно хотела завладеть ребенком, как раньше синим камнем. Поэтому она не выпускала из рук ни брата, ни Марию. В то же время она цеплялась и за актера, с которым попала в газеты, и за Бойерлейна, который должен был выплачивать ей ренту. Не захочет ли она опять захватить Минго? Ее брат Курт больше всего хочет теперь Марию, — нет, еще больше — ребенка, но вместе с тем он держится за Адель и ее завещание. Как гнусно! Люди не видят, где кончается их поле, и вторгаются всюду.
Мария спросила:
— Минго, как ты думаешь, Викки хоть когда-нибудь подходила к тебе честно?
Он удивился:
— Виктория Майер? Честно?
— Тогда, в тот единственный вечер?
— Я обо всем передумал, Мария. У меня было много времени на корабле, по ночам, когда я стоял на вахте. Мария, я, может статься, еще расправлюсь когда-нибудь с Куртом Майером. Членовредительство нынче — довольно дешевое удовольствие.
Мария поглядела в темноту за окном и молвила:
— Брось! Это — моя забота.
Рано утром они вошли вдвоем в квартиру Марии. В коридоре было не так темно, как всегда, потому что все двери стояли открытые настежь. Сперва необычно гулким показался им звук собственных шагов; потом она увидела, как всюду пусто. Пусто, нет ничего: ни мебели, ни людей, ни ребенка, ни даже его кроватки и бедной куклы. Подобного Мария не представляла себе; у нее потемнело в глазах. Минго ее поддержал.
— Здесь не то что похищен ребенок, — сказал он, — здесь смылись все. Мы должны сперва хорошенько подумать, и не плохо бы выпить наперед чего-нибудь горячего.
Тогда Мария заглянула также и на кухню.
Из запертого чулана за кухней донесся стон. Включив свет, они обнаружили там госпожу Цан, притом трезвую. Она сказала:
— Теперь вы видите, фрейлейн, что вас посылает бог? Я бы не выбралась отсюда до первого числа. Не успела я выпустить из рук псалтырь, как голландки повернули ключ. Возчики между тем уехали со всеми вещами.
— Где ребенок?
— Представьте себе, милая фрейлейн, голландки его украли! И прихватили кстати всю мою обстановку. Оставили меня нищей, чтоб хозяин меня выселил. Они злоумышляли против меня, только против меня! Я должна молиться еще горячей!
— Не думаю, — сказал Минго, — чтобы кто-нибудь захотел вас похитить.
Матильда Цан, имевшая некогда мужа и детей, уставилась, моргая глазами, в открытое лицо молодого человека, потом опомнилась и повисла на руке Марии.
— Увезли вашего ребенка, увезли!
— Где он, госпожа Цан?
— На какой-то вилле. Я кое-что слышала через дверь, когда там сидела госпожа директорша. Голландки все время заслоняли замочную скважину, но мне было слышно. Когда госпожа директорша вышла, сейчас же появились возчики — да, и среди сутолоки ребенок исчез. Кто бы мог его увезти? — Госпожа Цан, придя в себя, постепенно возвращалась к действительности. — Не голландки, потому что они меня запирали, когда все уже было увезено. Они хоть что сделают ради денег. Откуда берутся такие дурные люди?
— На вилле, госпожа Цан?
— Да. Но это не значит, что госпожа директорша дурной человек. Вы представляете себе, фрейлейн, каково должно быть на душе у госпожи директорши, когда она молится? — спросила Матильда Цан, подняв на Марию опустошенное лицо.
Минго процедил сквозь зубы:
— Больше вы ничего не знаете? Так ступайте-ка опять в церковь!
— Я пойду в миссию, где меня знают и допустят к работе. У них есть дом для беспризорных детей.
Швейцариха могла только подтвердить, что из квартиры вывезли мебель. Жилицы сказали ей, что у них еще нет новой квартиры и что ребенок с матерью съехали будто бы еще раньше.
— Заявите в участок, фрейлейн. Это дело полиции.
Но и в полиции ничего не было известно. Начальник отделения зарегистрировал похищение ребенка. Однако не удержался и добавил:
— Кто нынче похищает детей!
Он учинил допрос:
— Это отец?.. Нет? При чем же здесь вы? Ах, так, понятно: дама вправе прибегнуть к чьей-то защите. Что ж, помогите ей, у нас вся эта процедура идет не так-то быстро. При ребенке был по крайней мере рожок с молоком или хоть сухарик? — справился начальник.
Между тем его подчиненный принес новые сведения и объявил:
— Насчет мебели улаживается, фрейлейн. Ее свезли к аукционисту. Вы предъявляете претензию? А ребенка никто не видел. На вилле, говорите вы? Ваши голландки не отметились у нас перед отъездом, но мы их можем разыскать. Где в окрестностях Берлина может быть эта вилла?
— Пошлите к адвокату Бойерлейну! — потребовала Мария и назвала адрес.
— Сразу же взять и послать жандарма! Придумали! К людям известным полиция подходит осторожно. Правда, господин, взявший вас под защиту, — моряк, но к такому лицу, как Бойерлейн, он тоже не вломится в квартиру и не заявит, что тот похищает детей.
Начальник отделения поглядел вслед удалявшейся паре, потом позвонил в полицию комиссару Киршу.
— Господин комиссар, девица из дома номер семьдесят четыре, которую вы велели взять под надзор, только что сделала заявку, что у нее похищен шестимесячный ребенок.
В ответ он услышал:
— Знаю. Вилла, где укрыт ребенок, находится в Целендорфе. Она принадлежит некоей Адели Фукс. Я уже сделал необходимые распоряжения. Установите наблюдение за домом, где проживает адвокат Бойерлейн! Впускайте каждого, не исключая и людей, которые принесут ребенка!
Первым появился у Бойерлейнов Минго. Мария осталась внизу. Она решила подняться только тогда, когда он кивнет ей из окна. Она боялась встречаться с Викки, пока ребенок в опасности.
Горничная Лисси любезным тоном объяснила красивому юноше в рабочей одежде, что никого нет дома. В эту минуту с парадного вошел Курт. Он узнал Минго и хотел уже быстренько шмыгнуть назад на площадку, но передумал и шумно захлопнул дверь.
— Вот и я! — проговорил он. — Что нового?
Он сделал несколько шагов навстречу Минго, а тот навстречу ему. Для Лисси это было захватывающее зрелище, от которого она не могла оторвать глаз, сердце ее билось в ожидании чего-то необычайного.
Ни Курт, ни гость не назвали друг друга по имени. Это, видимо, было излишне, как между старыми знакомыми. Они сразу приступили к делу.
— Я хочу знать, где ребенок, — потребовал один спокойно, но настойчиво.
Другой спросил:
— Чей ребенок?
Так как Минго не сразу нашелся ответом, Курт проговорил еще насмешливей:
— Не твой ли, голубчик?
У моряка покраснел лоб под корнями волос — нетронутая загаром полоса. Его противник понял опасность и сразу перешел на товарищеский тон:
— Друг мой, меня это тоже касается.
— Мария — моя девчонка, — заявил Минго.
— А ребенок у нее от меня, — напомнил Курт. — Так! Не делай страшных глаз! И кулак сунь обратно в карман. Лучше поладим миром.
— Мне нужен ребенок.
— Мне тоже. Но я не могу его найти. А то я пошел бы с ним к Марии. Понял? Потому что ребенок мой, — подчеркнул он.
Минго ясно видел, что тот говорит серьезно. Как это вдруг все перевернулось так чертовски быстро? Курта лихорадило от тоски по ребенку, и потому Минго перед ним робел. Потому что Минго только защищал мать, но не был непосредственно заинтересован. И он никогда не мог бы так отчаянно отдаться во власть мгновенья, в котором гибло бы сразу все. Хотел он или нет, но он всегда рассчитывал на десятки лет вперед, в разумном согласии чувств и обстоятельств. А Курт — нет. Курт хватает Минго за руку: тот и вовсе смешался от сознания, что мальчишка так его потряс и так подавил его — и лицо его слишком близко. Минго хочет от него уклониться. Слишком оно близко!
— Слушай, Минго! Будем искать вместе. Брось чудить, идем! Или нет! Я сперва поговорю еще раз с Викки. Это я должен проделать один. Подожди здесь!
Курт ушел. Лисси запела, чтобы привлечь к себе внимание, ей хотелось приободрить смущенного незнакомца.
— Я, откровенно говоря, ожидала от вас большего. Неужели вы не могли влепить мальчишке пощечину? А следовало бы. Он же прикидывается! Ведь ни слова правды.
Минго стоял в растерянности, не зная что начать. Не пора ли привести Марию? Во всяком случае, здесь не годится рубить сплеча, горничная ошибается. Минго перебирал старые, смутные воспоминания о Курте, и они сходились с настоящим положением вещей: курортника трогать нельзя.
В комнате за тремя стенами шел спор между братом и сестрой, но оба они не повышали голоса, чтоб их не услышали в передней.
— Ты сумасшедший, — воскликнула сестра. — Далась тебе Мария!
— Ты не понимаешь, потому что ты сама сумасшедшая. Тебе нужно постоянно возбуждать Бойерлейна, — с этого и пошло. А главное, ты тоже не можешь жить без разных затей, в которых рискуешь свернуть шею.
Разве не так? Поэтому мой сын должен где-то надрываться криком, оторванный от матери.
— Твой ребенок слишком хорош для нее. Пожалуйста не забывай, кто ты есть! Или ты остаешься моим братом, или ты — мой враг.
— Где мой сын?
— Я его тебе не отдам, пока ты не образумишься. Брат нашел только один ответ:
— Здесь Минго.
— Пускай Мария его забирает, а мне остается ребенок!
Курт скривил рот, но его сестра прекрасно знала и эти перекошенные губы, и дикие огоньки в глазах, и тусклую бледность щек — маску убийцы. Для нее это ничего не значило. Она твердо смотрела ему в лицо, тонкие брови ее сошлись. Смуглая кожа, маленькая злая головка, устремленное вперед, словно рвущееся из рамок своего нормального роста тело, тонкое, колышущееся, мускулистое и сильное; если б Курт на нее набросился, она, верно, с быстротою молнии закрутилась бы по полу и исчезла. Взгляд ее между тем приковал его к месту. Курт смутился настолько, что повел разговор в границах приличия.
— Итак, ты тешишься ребенком, Викки! С таким упорством можно драться разве что за любовника, когда им завладела другая.
— Ребенок мой. Я его родила. Кончено! Могу еще добавить: без него я застрелюсь.
Курт пробурчал:
— Ты сошла с ума, — и предпочел позвать на помощь Минго, хоть и не был уверен, что тот чего-нибудь добьется.
Моряк несколько растерянно переступил порог. Он не сразу нашел тон для разговора с дамой, с которой был нежданно близок только один, теперь уже далекий, вечер. Викки, как и тогда, лежала, вытянувшись на тахте.
— Ах да, вы господин… такой-то. Не сомневаюсь, что вы все-таки помолвлены с Марией.
Быстрый взгляд при этом «все-таки» — и только; просто дама — и больше ничего.
— Моя невеста прислала меня по поводу ребенка, — сказал Минго.
Окно открыто, но шторы спущены. Ждет ли еще Мария терпеливо внизу?
— Спросите моего брата, куда он его девал! Это его ребенок. Мария — его невеста. Вы никогда не были у нее единственным, как вы знаете. И вы что-то медлите со свадьбой! А Курт уже принял решение. Для девушки это всегда самое главное. До свиданья! Привет моему любезному Вармсдорфу!
Минго в сущности уже удалился. Он только стоял здесь, точно покинутый самим собою. Он слышал, как дама продолжала:
— Курт спешит к высокой, красивой женщине, от которой у него ребенок. Идите же к ней вдвоем! Мне здесь никого не нужно. Скажите вашей невесте: единственное, чего она должна остерегаться, — это приходить сюда!
Брат чувствовал, что в ее холодном голосе звучит тяжелое, глубокое горе. Во всем свете он один мог это расслышать. Рванув Минго за руку, Курт вывел его из комнаты.
Когда они появились в передней, Лисси, говорившая по телефону, оборвала на полуслове. Дверь на лестницу захлопнулась за ними. Раздался звонок из комнаты.
— Подождите у аппарата! — сказала Лисси. — Меня зовут.
Минутой позже она вернулась и сообщила хозяину:
— Теперь она лежит в изнеможении. Мне приказано упаковать чемодан. Но сперва я должна позвонить по телефону… — Лисси назвала номер. — Велено сказать, чтобы все было приготовлено… Конечно — ребенок!.. Вызвать врача, вы говорите? Хорошо, врача… Мы ее не отпустим, пока у вас не кончится заседание… Отлично. Долго оно продлится? — спросила Лисси.
Снова звонок из комнаты.
— Соедините же меня наконец! — крикнула Викки. Она лежала на тахте и говорила в трубку: — Госпожа Фукс! Поезжайте сейчас же в свой ресторан! Курт и Минго отправились к вам. Вы знаете, кто такой Минго? Если Мария уедет с ним и ребенком, мой бедный брат окончательно свихнется… Да, вы расслышали правильно. Он вас не желает больше знать. Меня тоже. Он совсем потерял голову, он любит ребенка и мать…
— Госпожа Фукс! — прокричала она несколько раз, пока не заставила ту замолчать. — Вы хотите развязаться с Куртом?.. Нет? Тогда вы должны продолжать игру. Вы сами украли ребенка, пока из квартиры выносили мебель. Вы отвезли его на свою виллу, чтобы Курт вас не бросил. Да, я тоже думаю, что Кирш знает про виллу… Перестаньте, что вы орете как бешеная; ясно, что вы не желаете иметь дело с полицией. Я тоже не желаю. Поэтому я скроюсь с ребенком, а вы займетесь Куртом.
Тут в комнату Викки вошла рослая, мужеподобная сиделка. Викки остановила на ней неподвижный взгляд и выронила трубку.
На улице Курт взял Минго под руку.
— Ну, теперь я понял, кто заварил все дело. Ее зовут Аделью. И раз она что-то натворила, то мы ее застанем не дома, а… в ее ресторане, — закончил он, точно по наитию.
— Куда девалась Мария? — спросил Минго. — Она хотела подождать меня.
— О Марии не тревожься! Я должен заглянуть еще в одно место.
С этими словами Курт вошел в контору тотализатора. Он обо всем подумал. Мария, ребенок… и во что бы то ни стало порвать с Аделью! Никаких завещаний, никаких наследств! Независимость и быстрый взлет по социальной лестнице! Теперь или никогда! Непременно подтасую сегодня выигрыш!
Снаружи в дверях и в окнах белели большие ставни; молодые люди вдвоем проникли со двора в пустой ресторан и застали там Адель, склонившуюся в одиночестве над счетами. Услышав, как отворилась дверь, она спрятала зеркальце. Ее лицо было ослепительно, точно вечером; впрочем, зал был освещен, несмотря на пустоту, и Адель олицетворяла зрелые чары. Минго, не зная зачем он здесь, мог только воздавать ей должную дань восхищенными взглядами. Во взорах Адели горело в ответ щедрое обещание, как перед значительным гостем.
— Я кое-что угадала по вашему лицу, моряк, — сказала она с той готовностью в тоне, которая у нее появлялась в обхождении с посетителями. Минго почувствовал смущение, как ни жаждал он узнать, что в нем угадала такая женщина. — Вам хочется есть! — объявила Адель, и Минго испытал некоторое разочарование. Но с другой стороны, он вспомнил, что сегодня еще ничего не ел, даже не пил утреннего кофе, а было уже за полдень. Им сразу овладел голод, голод и только. Вся его воля растворилась в голоде. Однажды капитан заставил его в наказание пропоститься целые сутки, и теперь снова начиналась такая же штука! Мария и пресловутый ребенок отступили в тень, моряк больше не видел Курта и даже едва замечал блистающие руки Адели, ставившие перед ним холодные закуски и наливавшие вино.
Минго глотал еду, он с трудом проговорил:
— Ты сам сказал, Майер, что нечего мне тревожиться о Марии.
— Успокойся, время терпит, — бросил Курт и обменялся улыбкой с Аделью. Насчет моряка, как они его называли, они легко пришли к согласию, хотя обычно их мнения во всем расходились.
Адель сунула ему в руку второй стакан, принудила выпить до дна и при этом погладила его по светлым волосам.
— Этот умеет пить, — сказала она с любованием, отмечая, однако, как сильно меняется у человека лицо при слишком жадном наслаждении пищей.
Курт подтолкнул ее локтем.
— Теперь мы наедине!
— Знаю, — сказала Адель и, казалось, готова была расплакаться. Однако поставила перед закусывающим новую полную бутылку, затем отошла с Куртом в глубину зала. Она без стеснения обвила свои все еще красивые руки вокруг его шеи.
— Ты покоился в этих руках, — горячо прошептала она. — Неужели ты меня предашь?
— Выдай ребенка, и я останусь с тобой. — Он не тронулся с места.
Адель отступила сама.
— Какого ребенка? Откуда возьмется у меня ребенок? Кто-то из нас двоих сошел с ума. Я, по-твоему, решилась бросить свои дела и пустилась на похищение детей? Скажи прямо: на шантаж!
— Именно. Ты рассчитываешь удержать меня, завладев ребенком.
— Если бы я завладела ребенком, ты тогда остался бы со мною? — Она ждала, охваченная трепетом. Надежда на ее лице постепенно перешла в неверие, Курт следил, не вмешиваясь. Она попробовала перейти в атаку: — Знаешь, что говорит полиция? Что ребенка похитил ты! В конце концов ты ведь отец.
— Так полагает Кирш?
— Спроси у него сам! Ступай! Если бы в тебе была хоть капля рыцарства, ты бы меня выгородил, отвлек бы все подозрения на себя.
Курт разгадал в чем ловушка.
— Мне самому отправиться к Киршу? У меня тогда непременно выйдут неприятности.
— Какие? Боишься, что он тебя засадит?
Он глядел на нее молча враждебным взглядом. Адель тоже приняла грозный вид.
— Вся беда в том, что ты хочешь смыться с Марией и с ребенком, но номер не пройдет. Он усилит надзор.
— Кто? Кирш возьмет меня под надзор?
— Он и я! Понял? У меня против тебя достаточно улик, мой милый. Так что у нас с тобой все будет гладко. Ты у меня в руках. Мой сладкий мальчик должен отдаться на мою милость!
Она фыркала, метала искры; отбросив всякую сдержанность, стала вдруг бешеной Аделью тех давних лет, когда Швандер еще пробавлялся сводничеством. И этим она, наконец, распалила Курта, несмотря на расплывшиеся бедра, в которые уперлась белыми кулаками, несмотря на вздутый живот. Курту это импонировало, ему это сейчас представлялось более властным, чем сила Марии и страсть сестры.
Он послушно подошел, чтоб Адель могла обнять его и поцеловать, как было у них заведено. Адель, однако, слишком разошлась, она толкнула его в грудь и заявила преувеличенно четким голосом:
— Мальчик лишен наследства и получает отставку. Решено! Ты слетел, вот твой преемник!
Курт рассмеялся — только потому, что сейчас она ему нравилась. И вдруг он понял смысл ее столь выразительной речи.
— Повтори еще раз! — потребовал он.
Адель увидела по его лицу, что зашла слишком далеко, и попробовала все обратить в шутку.
— Неужели я приму его всерьез? Жалкий объевшийся пастух! Ты, может, думаешь, что такой бывает хорош как мужчина? Вы судите по плечам, но мы, женщины, разбираемся лучше. Мужчина должен быть нервным — как мой сладкий мальчик.
Они переплелись в объятии, нога к ноге одолели пятнадцать ступенек, по которым вечерами порхал балет. Они не беспокоились о Минго: тот все еще трудился над большим окороком, и в то же время его волновало обилие бутылок на стойке.
Курт с Аделью прошли мимо уборных в раздевалку. Дверь была очень толстая, с замком изнутри и снаружи. Адель могла здесь кричать. В любви она больше всего любила крик и еще — стол, чтоб ее кидали на доску.
— Ты мой муж, — кричала она, глубоко вдыхая этот воздух, пропахший потом голотелого балета.
Курт вот уже десять минут думал обо всем и передумывал. Отказаться от наследства, да еще в пользу Минго — этого он всерьез не предполагал. Можно убеждать себя в чем угодно, но этого не будет, не должно быть! Мария и ребенок, независимость, быстрый взлет по социальной лестнице — да, конечно, но только с «Гаремом» в придачу, как же иначе? Завещание! «Гарем»! Другой мысли Курт не допускал, он понял, наконец, самого себя. Потом это забудется на время, но сейчас Курт знал о себе, что способен на все, лишь бы вопрос разрешился полностью. Он швырнул Адель на стол, и на этот раз она закричала от боли. Забытая миома!
— Зачем ты так делаешь? — спросила она не без страха перед его перекошенным лицом.
— Я тебе не доверяю!
Она ему тоже не доверяла, но смолчала о том. Он здесь, она еще владеет своим любимым мальчиком, он еще пугает ее, любит ее, в то время как страх перед собственным животом вырос уже между ней и жизнью и смерть уже завладела ее телом. Он здесь, но тотчас же после этой неповторимой минуты может пойти и донести на нее комиссару, отступиться, предать!
Адель, когда они крались назад, приложила палец к губам, решив обмануть Курта, чтобы он стоял тихонько и не последовал за нею. Она благополучно вышла за дверь, за тяжелую дверь, захлопнула ее, задвинула засов, повернула ключ. «Мой сладкий мальчик может колотить в нее в пустом ресторане! Пьяный внизу тоже в моих руках!»
Минго шагал по залу, точно на вахте.
— Когда, наконец, придут Майер с Марией? — спросил он.
— С Марией? Конечно, ваш друг ушел, он ее приведет. Вы можете сказать мне, куда вы пойдете, я им передам.
— Вы меня гоните, А… Адель?
— Правильно, меня зовут Адель. Можете, конечно, остаться здесь, но что скажет на это Мария? Вы, мне думается, не очень-то верный человек, М… Минго.
— Так, мое имя — Минго. У нас с Марией очень старая связь и никогда не разладится, что бы ни случилось. Вчера, когда я вернулся из дальнего плавания и мы с ней увиделись, она даже не спросила, что я делал в портах. Случая с Викторией Майер она тоже не принимает всерьез — сегодня она сама послала меня к ней на квартиру спросить о ребенке. Скажите, никак ваш дом сносят? — удивился он, заслышав глухие удары.
— Нет, это там работают наверху, в уборных, они совсем обветшали.
— В вашем заведении быстро согреваешься. — Он чувствовал надобность извиниться за свое состояние.
— А около меня?
— Около вас!.. — Он попробовал ее обнять.
Она уклонилась и воскликнула:
— Моряк, я спою песню «Невеста моряка» для вас одного, не каждый может похвастаться такою честью.
Она повела его за руку к роялю, стоявшему в противоположном от лестницы конце. Запертый Курт колотил в дверь слишком громко, Адель сочла разумным заглушить стук.
Она дубасила по клавишам и пела во весь голос. Минго развалился на маленьком диванчике. Так застала их Мария, когда вошла. Адель провозгласила: «Второй куплет!», хотя уже кончила его. Когда она его допела, Мария поняла все, что тут произошло. Однако песня не могла повторяться без конца, Мария прервала ее на середине. Тишина. Ничего. Курт успокоился, удивилась Адель. Но тут же ею овладели самые злые опасения. Тем спокойней указала она на гостя.
— Твой друг пьян, но ты сама виновата, Мария. Сперва он сидит у тебя целый день не евши, потом ты его посылаешь к Викки, которая тоже подала ему только руку, а затем ко мне.
— Я послала его к вам, госпожа Фукс?
— С Куртом. Молодые люди пришли сюда вдвоем искать твоего ребенка. Где же быть ребенку, как не в моем кабаке? Ясно, там наверху! — кричала она. — Пойдем посмотрим, что ли?
Адели не терпелось убедиться, что ее опасения правильны и в раздевалке пусто. Курт вылез, верно, по пожарной лестнице! Хорошо еще, если он добрался до нее, не сломав шеи! Лестница в двух метрах от окна. Сейчас придет швейцар и сообщит, что Курт свалился во двор и не может встать! Или сам Курт появится в дверях и бешено раскричится. Нет! Мы запремся наверху!
— Ступайте оба со мной наверх! — потребовала она.
— Бросьте, что за вздор, госпожа Фукс! Никто не ищет у вас ребенка. Что вы все знаете, это другой вопрос, — сказала Мария, бледная, подавленная горем.
Минго встал с дивана, он почти протрезвел.
Адель молчала, она пробовала взвесить, что, собственно, произошло, измерить, как далеко это заводит в глубину человеческих душ, судеб, Марииного сердца. Для нее было важно одно — что станется с Куртом?
Но куда бежит теперь любовник, в угоду которому она все отдала, на все пошла? Он не сорвался с пожарной лестницы и не появился в зале. «Значит, он направился к Киршу, он меня предает. Я знаю эту гнусную ехидну, знаю его мстительность. Что бы он мне ни подстроил, я всего могла ждать от него!»
— Мария, — заговорила она. — Дальше так идти не может! — Она перевела дыхание, готовясь назвать виллу в Целендорфе.
Но не так-то просто назвать. Во-первых, она не упомянула о вилле в своем завещании: нужно иметь на всякий случай тайный резерв. И потом — ради этой гамбуржанки Курт готов оставить ее, Адель, как только получит наследство! Она меня ненавидит. Она хочет меня выпотрошить, я для нее все равно что мертвая. Нет, ей еще придеться в жизни кое-что изведать!
Пусть Мария бледна и подавлена горем, Адель опять могла хладнокровно смотреть на нее — не то что Минго. Тот стоял, понурив голову.
— Пойдем, моя Мария. Здесь ничего не добьешься.
— Кроме еды и питья на шестнадцать марок, — ввернула Адель.
— Они ничего тебе не сделают, Мария.
— Куда девался Курт? — спросила та.
Вместо него ответила Адель:
— Вероятно, пошел в полицию. Меня только удивляет, что и ты не отправилась туда же. Но если ты еще встретишься с ним у Кирша, скажи ему одно: он прав, что не доверяет мне. Он поймет, что это значит. — Адель отвернулась, теперь она сама была не рада, что оказалась замешана в это дело. К сожалению, Мария не позволяла ей забыть того, что сделано.
— Вы помните, как вы затянули меня в свой бар, госпожа Фукс? Вы на это пошли, потому что боялись меня — за Курта боялись; и потом тут втесался еще синий камень. Вы ни на минуту не верили, что он в самом деле у меня. Вы действовали сообща с Викки. Так что не ново будет, если и сейчас окажется то же. Вы знаете, где мой ребенок!
Ответом ей был крик. Адель даже подняла руки, ей показалось, что высокая, сильная гамбуржанка неизбежно набросится на нее. Только прождав напрасно с минуту, она поняла: это горе, достигшее своей вершины. «Оно выглядит как… как грозный ангел», — открыла Адель.
Она сознавала, что нервы ее до крайности напряжены, но все же из потребности говорить выдала то, о чем бы лучше было умолчать.
— Ну как, хочешь получить наследство? Вместе с Минго? Тогда ты мне поверишь, что Адель Фукс ничего против тебя не замышляет? Вы устроитесь вдвоем при отличном деле, будете оба богаты. Спроси Курта! Он уже ясно представил себе, как его лишают наследства, потому-то он и перестал мне доверять. Сейчас он сидит у Кирша. Беги туда же! Но скажи ему, пожалуйста, что тебе уже вернули ребенка. Что ему наши россказни! — прокричала она в отчаянии.
Один только Минго мог разрубить узел. Хмель совсем сошел с него. Он силком увел Марию из ресторана.
Когда они выбрались на улицу и прошли еще квартал, он спросил:
— Эта женщина — сумасшедшая?
Мария не ответила, но ей пришло на память, как вначале и она считала всех умалишенными. Тем не менее нужно было защищаться, бороться не на жизнь, а на смерть.
— Где ты была все время? — спросил Минго.
Где только Мария не была! Бегала несколько раз в уголовный розыск, но все не заставала Кирша, а в ожидании снова подошла к дому Викки. Но опять не решилась подняться по лестнице — из страха перед самой собой. Спряталась снова в подъезде напротив. Прячась в первый раз, она видела оттуда, как Минго с Куртом вышли вдвоем, под руку, — ей это многое открыло. Ребенка в квартире не было — или оба они от него отступились. Она почувствовала, как вокруг нее стеной поднимается ужас, и не сделала ни шагу, пока те двое не скрылись с глаз.
Когда она снова притаилась в подъезде — уже после двенадцати, — к дому подошла сиделка. Мария бросилась в поток автомобилей, догнала женщину:
— Вы идете к ребенку!
— К какому ребенку?
— К Бойерлейнам, на третьем этаже.
— Правильно, фрейлейн. Но насчет ребенка мне ничего не говорили. Почему это вас так волнует?
— Вы лжете! Там ребенок. Вы пришли унести ребенка!
— Не дурите! У дамы припадок. Вас это нисколько не касается. — Сиделка высвободилась.
Мария заставила себя прокараулить еще целый час. Потом поехала на квартиру к Адели и, так как ей не открыли, направилась в «Гарем».
Она спросила у Минго, который час, остановилась и подозвала такси. Уже пора, теперь они застанут Кирша дома.
Он жил в Штеглице и в этот час только что пообедал и закурил трубку. Он сидел на зеленом диване, широко раздвинув, колени, и не встал ради юной четы. В маленькой комнате с чучелом серны, одинокой золотою рыбкой, скатерками он казался еще массивней, чем всегда. Слишком большая сила для домашнего обихода — они несколько приободрились только тогда, когда маленькая жена Кирша стала убирать со стола. У нее были пухлые ярко-розовые щечки, самый склад лица побуждал ее непрестанно улыбаться, а волосы, неостриженные, были собраны на затылке в пучок.
Она состряпала обед своему старику и сама его накормила, хоть он и держал для нее служанку. Она так бывала рада, когда муж честь честью сидел за столом и ел; это случалось не каждый день. Уж эта ей служба, без твердо установленных часов и с непредвиденными поездками и опасностями! Мужу приходится бросать дом, его призывает долг. Хорошо, если жена все это понимает, а то ее чаще одолевали бы мысли о том, как легко может случиться, что его принесут к ней с пулей в груди. Так она и ждет его в вечной неизвестности, но с упованием, на мирной пригородной улице, где живут добропорядочные труженики.
Он чуть заметно кивнул ей грузной головой, и она послушно удалилась. С порога она еще раз осмотрела посетителей. Они, по-видимому, были не из самых опасных, но зачем притаскивают они сюда, в дом, свои дурные и шалые дела?
Они стояли перед ним вдвоем. Кирш смотрел на них молча и выдувал на свое лицо клубы дыма. Его рука, лежавшая на чубуке трубки, не была ни грузной, ни мясистой, нисколько не похожа на бифштекс, скорей наоборот: слишком легкая, с нервными пальцами. Мария заметила, что рука лежала, словно погруженная в раздумье. В то же время ее поразила мысль, что она еще ни разу не разговаривала с Киршем. Он с каждым разом все приближался к ней, и вот она стоит перед ним и больше не может ждать.
— Господин Кирш! Господин Кирш! У меня украли ребенка! Мне страшно! Что, если его убили!
Последние слова вырвались криком, даже рыданием — и снова тишина.
Минго содрогнулся с головы до пят, но с опозданием, когда все опять было немо, как немы серна и золотая рыбка.
Кирш спросил:
— Кто мог его убить?
За Марию ответил Минго горячо и взволнованно:
— Это могла сделать только Виктория Майер!
— Откуда вы ее знаете?
— Я и Мария — друзья детства. Мы еще маленькими играли с Майерами.
— Игра затянулась, — сказал Кирш. — Когда вы снова встретились с госпожой Бойерлейн?
— Тринадцать месяцев тому назад.
— Мария, сколько вашему ребенку?
— Полгода. Он родился семимесячным.
— Шесть и семь — как раз тринадцать. Так оно и было.
— Что «так и было»? — тихо, в глубоком страхе спросила Мария.
Минго отвернулся, а Кирш указал на это Марии наклоном головы — и только. Потом обратился к ней вдруг на «ты».
— Ты из приморья, я тоже. Первым номером шел ребенок; ты его получила, потому что так хотела другая. В уплату она дала тебе тогда большой синий камень! — выпалил он совсем новым голосом: с высокого регистра он вдруг опустился на средний тон и прозвучал до странности обыденно.
— Нет, — жестко сказала Мария; в это мгновение она решила непременно переговорить с Викки. — Камня у меня никогда не было.
Минго вспылил:
— Как вы можете утверждать, что моя невеста воровка! Мария никогда не крала.
Кирш и Мария глядели друг на друга. Возбужденные, молящие глаза одной, непроницаемое лицо другого — Минго подался назад, насколько позволяла тесная комната.
— После покушения на самоубийство ты поступила в «Гарем».
Минго… он выслушал и отшатнулся к стене.
— Мне пришлось зарабатывать на ребенка, а в «Гареме» все-таки пристойней, чем в других местах.
— Хорошо, Мария. Это еще куда ни шло. — И вдруг опять обыденным голосом: — Но дальше ты прибегла к вымогательству. Ты заставила Адель написать завещание. Так? В пользу отца твоего ребенка, так?
Минго был как в тумане. Мария медлила ответом, и он цеплялся за надежду, что она не ответит ничего.
— Да. Это так, — сказала Мария.
Кирш поправил:
— Это так, когда мне рассказывает Адель. С твоей точки зрения это должно выглядеть иначе.
Мария пошатнулась, он быстро наклонился вперед и придвинул ей стул:
— Садись!
Сам он так и остался сидеть, наклонившись вперед.
— Теперь посуди, сколько ты сделала в жизни такого, чему не следовало быть, и потом жалуйся на других! Ты, понятно, думаешь, что Адель замешана в похищении ребенка. Что ж, выходит, она тебе мстит?
— Нет, она не мстит. Она любит Курта и хочет его удержать, но это возможно для нее только в том случае, если я лишусь ребенка. А вот Викки мстит мне!
— За что?
Мария умолкла. Она никогда не знала, за что Викки мстила ей всю жизнь.
Кирш заговорил высоким и резким голосом, который ее пробудил:
— Наступает время, когда ты должна следить за собой. Денно и нощно. Понимаешь?
Слова его звучали так, точно он знал до мелочей, в чем опасность. Мария испугалась, ей пришло на память: «Мария, досада в доме в утренний час!» Кто это предсказал? Но тогда опасность была как будто отдаленная. Теперь же Кирш говорит так, точно угроза близка.
— По утрам между четырьмя и пятью? — спросила Мария в смятении.
Кирш с готовностью отвечал:
— Не только между четырьмя и пятью. Всегда. Понимаешь? Иначе тебя засосет еще глубже. Так и в море бывает, что нападаешь на место, где тебя засасывает, — и уже не поднимешься, не выплывешь, поздно. Ты должна уйти от Курта! — Он это выпалил, точно угрозу. И вдруг, как неожиданная пощада: — Ребенка мы уже нашли.
Мария вскочила:
— Где он?
— Тише! Он цел и невредим. Мы к нему приставили сиделку. Обе голландки задержаны и отправлены в полицию. Викки ребенка не получит.
— Но я-то? Я!
— Ты тоже пока не получишь. На что же Бойерлейн адвокат? Он выдвинул против тебя кое-какой материал.
— Мой ребенок… я… мой ребенок! — лепетала Мария. Вдруг она прокричала — Вы должны арестовать Викки.
— Или тебя, — резко сказал Кирш. — Тогда несомненно больше ничего особенного не произойдет. К тому же до тебя мне легче добраться. Законное основание я всегда найду. Будь оно у меня также и против Викки Бойерлейн! — Он прикусил язык. И неожиданно добавил: — Уезжай-ка ты из Берлина, подальше от Курта Майера!
— Без ребенка не уеду! — заявила Мария решительно и холодно.
Он поднял свои грузные плечи и снова разжег трубку.
Минго стал рядом с Марией и хрипло приказал:
— Довольно! Едем!
— Без ребенка не уеду, — повторила она. — Господин Кирш, как вы думаете, Курт затевает что-нибудь еще?
Тот поднял на нее глаза и кивнул. Это означало: «Твой вопрос мне понравился». Невнятно, потому что глубоко затянулся, Кирш проговорил:
— Такие полушелковые часто оказываются самыми опасными.
Он встал, открыл дверь:
— Всего хорошего! — и выпустил их обоих.
Потом он еще провожал их взглядом из окна, как они шли по улице.
— Ее засосало, бедняжку! А жаль! Здоровая девушка, прекрасный парень! Ему-то что! Доживет до восьмидесяти лет. Хотелось бы сказать то же и о ней.
Дальнейшее Кирш обдумывал, стоя как раз посредине своей маленькой комнаты. Комиссару Киршу нужно было, чтобы большие, некрасивые букеты роз на обоях все на равном расстоянии окружали его массивное тело, когда он подходил в своем следствии к выводу.
Ограбление было совершено ради Викки. Большой синий камень — для Викки. Связь ее брата с Марией подстроила она же. Она с Аделью вместе толкнула Марию в «Гарем». Она кроется и за кражей ребенка. Фуксиха, та в вечном страхе за свою лицензию, — нет, нашлась другая, посильней, и увлекла ее на безрассудство. Я несколько дней считал добрую Адель способной на отравление мужа. А в эти дни другая еще укрывала синий камень, и я носил при себе ордер на ее арест. Синий камень! И он и женщина проскользнули у меня между пальцев.
Но правильно ли было бы ее арестовать? Брат был ей послушен и пока что ограничивался мелкими делишками. Теперь между близнецами разрыв, и Викки зашла уже так далеко, что при посредстве Адели похищает ребенка, а Курт, если я что-нибудь понимаю в людях, непременно должен снова…
Кирш громко себя перебил:
— Психология исключается. Факты!
Он подошел к высокой конторке, служившей ему письменным столом, снял телефонную трубку и сказал тому, кто отозвался:
— Непрерывное наблюдение за «Гаремом» — внутри и снаружи! Особенно следить за другом владелицы — каждый из людей должен держать его на примете, чтобы в любую минуту суметь его схватить. — Он положил трубку.
И думал свою думу: «Доказательства? Да — когда дело уже сделано. А заранее? Нарастает и нарастает. Преступление не есть только преступление, оно конечный итог целой цепи мелочей. Преступник — сумма, а слагаемые: Викки, Курт, Мария, Минго, Бойерлейн и Адель. А потом кто-нибудь один совершит».
Он приподнял крышку конторки, на внутренней стороне красовался лист картона, разрисованный букетами роз. Посредине крупным рондо тщательно выведены строки. Кирш внимательно читал:
«Комиссар по уголовным делам бывает вынужден привести преступника к наказанию, потому что не смог предотвратить преступление».
Последнее было подчеркнуто. Кирш пристально поглядел на выписку и вздохнул. С облегчением услышал он звонок в прихожей.
Зато его жене новый посетитель внушил подлинную тревогу; таким необузданным и бледным показался ей этот молодой человек с глазами навыкат. Атлетов она не боялась, у Кирша у самого внушительные бицепсы. Другое дело, если вот такой хилый, опустившийся человек набросится на него и вгрызется в горло. Она приметила острые зубы в перекошенном рту. Служанка закрыла за Куртом дверь в комнату. Госпожа Кирш опять ее приоткрыла и стала на страже у щели.
Курт прокричал навстречу комиссару:
— Сказать вам, господин Кирш, кто похитил у Марии ребенка? Я знаю: Адель. Я больше никого не пощажу. Она меня заперла. Я с опасностью для жизни пробрался по крышам, — если не верите, посмотрите, в какой вид пришла моя одежда. Я прошу у вас защиты!
— Где Мария? — спросил Кирш.
— Сбежала с ребенком! Ясно, раз Адель меня запирает. Она выдала ей на руки ребенка и спровадила, лишь бы меня удержать. Она вся во власти своего старушечьего эротизма, она ни перед чем не отступит, я — ее жертва. Оторвать меня от моего ребенка и от Марии!
— Спокойно, молодой человек! — приказал Кирш. Но припадок у Курта продолжался: мальчик бесился, хрипел, размахивал руками.
— Ну, Адель, берегись! — кричал он задыхаясь. — Мария сильней!
Кирш спросил:
— Кто получит наследство, когда Адель умрет?
Водворилась полная тишина, и только Курт с испугу повалился на стул. Стул стоял еще там, где его оставила Мария. Бледный, с безумными от ненависти глазами, Курт сказал:
— Вы нарочно сбиваете. Займитесь лучше украденным ребенком!
— Гляди на меня! — приказал Кирш и, когда его глаза завладели глазами юноши, молвил — Так. Кто получит наследство после Адели?
— Я. Но тогда я должен отказаться от Марии! — поспешил он добавить.
— А кто украл ребенка?
— Господин Кирш!.. — У Курта отнялся голос.
— Так я тебе скажу. Тот же, кто похитил синий камень.
— То было совсем другое!
— Для меня нет. Большой синий камень, ребенок, завещание Адели — вот факты, и ни один не имеет смысла без другого.
— Ребенка у меня нет, — если только он не у Викки. — Это было сказано с запинкой.
— Вот видишь, ты отлично разбираешься сам. Если ты не затеваешь чего-нибудь ради сестры, то вы действуете друг другу назло. Она похитила у тебя ребенка, чтобы ты от нее не ушел с Марией… или с деньгами Адели.
Курт сник, и плечи его затряслись от рыданий.
— Все меня покинули, — еле выговорил он. И опять долго рыдал. — Кто меня любит? Викки сохранила только ненависть к Марии. Так одинок я не был даже в Вармсдорфе. Зачем я не остался там!
— Руки прочь от Марии! Не то скатишься вовсе на дно. Такому, как ты, она может принести только несчастье.
— Вы это серьезно думаете? — спросил Курт и поднял тайком суеверный взгляд. — Неужели я должен отдать свою молодость старухе? Свою невозвратную молодость? Позволить Адели высосать меня? Господин Кирш!
Он жаловался. У него не было никого, кроме этого большого старого опекуна. Но тот смотрел на него с раздражением.
— Оставь, пожалуйста, Адель и ее «Гарем». Ты неподходящий человек для торгового предприятия.
— Нельзя с Аделью, нельзя с Марией! — Курт вскочил, завизжал. — Я не согласен, господин Кирш!
— Конечно, не согласен.
Кирш теперь хотел показать себя отнюдь не суровым, а скорее дружественным и обязательным, исполненным сознания дружественного долга, но снова раздражение накинуло свой покров на его лицо.
— Тебе у них у обеих нечего искать, сынок. Ни у Адели, ни у Марии. Но от одной ты не можешь отказаться из-за денег, от другой — из-за ребенка. Ты можешь получить и то и другое только в том случае… — вдруг на средних нотах, голосом грубым и обыденным — если совершишь настоящее преступление.
Курт сперва жадно ловил воздух. Потом, выдвинув перекошенную челюсть, приготовился к прыжку. Госпожа Кирш, подглядывая в узкую щель, угадала мгновение, которого ждала: она распахнула дверь. Муж ее, к счастью, уже не нуждался в помощи. Одной рукой он держал на весу зубастого мальчишку, Курт бился в воздухе. Другой отирал на шее кровь. Когда Курт был опущен на пол, Кирш обхватил его сзади и попробовал выволочь вон.
— Ловушка! — завопил юноша.
Он вдруг почувствовал, что должен держаться совсем по-иному, и тотчас же с полной готовностью перешел на легкий и приятный тон:
— Сударыня, вы можете спокойно меня отпустить. Бывает, что сорвутся нервы, но теперь все уже улеглось. Господин Кирш, очевидно, хотел проверить, насколько у меня хватит выдержки.
Но как он ни притворялся, в нем настойчиво звучал испуганный голос: «Как далеко зашло! Настоящее преступление! А я еще не сознавал. Он раньше моего увидел, о чем я помышляю. Он мне это внушает, собака, только теперь я это понял. О боже, боже, я понял, я знаю!»
— Я больше не хочу мешать вам, господа, — вслух говорил между тем Курт и улыбался какой-то пустой улыбкой. — Сожалею только, что наша беседа не привела к цели.
— Нет, — отозвался Кирш, — все-таки привела.
Курт, внутренне содрогнувшись, улыбнулся легкой и пустой улыбкой.
— Если вы впрямь считаете меня таким глупцом… Я — продукт цивилизации, господин Кирш. Я храбр только в интеллектуальном плане, вид крови для меня невыносим. Вы же, напротив, всегда остаетесь, выражаясь вежливо, куском живой природы. Преступление? В вашем кругу, господин Кирш, это было бы возможно. Вы добросовестный чиновник такого-то разряда, и государство потому и может успешно пользоваться вами, что ваше происхождение и ваши наклонности…
— Стой! — приказал Кирш. — Мелюзга! — Он глядел на него с высоты своего роста. Курт встретил взгляд чуть насмешливо. — Я, может быть, в последний раз имею возможность тебе советовать. В следующий раз на тебе, может быть, будут уже кандалы. Вернись-ка ты к сестре! Там ты в более надежных руках. Тогда ничего страшного не произойдет, разве что небольшая кража со взломом, да и в той ты будешь замешан только стороной.
— У вас не было улик.
— Но позже… — Продолжительная пауза — Есть у меня улики!
Курт с застывшей улыбкой на губах попятился к выходу. Его большие ноги шумно стукнулись о дверь, когда госпожа Кирш распахнула ее перед ним.
Комиссар сказал жестким тоном:
— Куда бы ты ни направился, за тобой на каждом шагу следят.
Он вступил на порог и стоял там, пока в прихожей не захлопнулась за посетителем дверь.
На улице было уже темно, из кинотеатров валил народ. Курт смешался с толпой.
Мария пробивалась к ближайшей станции метро. Она спешила, Минго напрасно спрашивал куда, но он чувствовал, что она хочет от него отделаться. Он просил:
— Мария! Ты сердишься на меня, потому что все это сказано было при мне? Тебе нечего стыдиться. Меня нужно высечь за то, что я бросил тебя и ушел в море. Мне на пользу, что я все это выслушал. Я только теперь узнал, какова ты, моя Мария. Все уладится! Я буду все время с тобой, и опасность тебя не коснется.
Она не ответила, на повороте показалось большое «U».
— Скажи мне только, что ты задумала? Больше я в Берлине никаких глупостей делать не буду. Я хочу тебе помочь. Позволь мне только идти с тобой, куда бы ты ни пошла. И я принесу тебе твоего ребенка! — добавил он.
На лестнице их разъединили. Пока Минго пробивался к кассе, Мария уже перешла барьер. Отрезанная от него давкой, она взбежала опять по лестнице напротив. Выйдя наверх, она взяла такси и поехала к Викки.
Когда Лисси увидела Марию, ее лицо озарилось: «Начинается!» Не сказав ни слова, она посторонилась перед гостьей и даже как бы подала ей знак, в какую комнату ей идти. Мария стремительно вошла.
— Почему тринадцать месяцев тому назад ты сделала это с Минго?
Викки, уже лежавшая, вскочила с кровати. Одетая в шелковую пижаму, она стояла в полной готовности.
— Я давно тебя поджидаю. Но почему ты не спрашиваешь о своем ребенке?
— Почему ты сделала это с Минго? — повторила Мария.
— Во всяком случае, не потому, что это было мне нужно, а потому что я так хотела.
— Почему ты хотела?
— Чтобы Курт овладел тобой. Чтобы у тебя родился от него ребенок. Чтобы этот ребенок стал моим.
Мария выжидала, не двигаясь с места, с каждым мгновением она становилась все более грозной.
Викки похвалялась перед нею, ликовала:
— Чтобы ты добилась счастья, украла синий камень, сделалась буфетчицей в баре и все потеряла бы — все, чего я не имела, и друга и ребенка! Ты захотела это услышать, ты в конце концов не выдержала. Я тоже! Мне пришлось это сказать. Теперь мы квиты. — Ее лицо сияло ненавистью.
Мария пошатнулась, вытянула руки. Еще не решилось: упадет она или набросится на свою ненавистницу. Викки видела опасность и ждала стоя, она смеялась. Ненависть сравняла ее силой с Марией. Когда казалось уже несомненным, что Мария не упадет, а набросится на нее, Викки хладнокровно откинула со смуглой руки широкий шелковый рукав и выстрелила. Она ощутила радость, какой еще не знала в жизни.
В то же мгновение из-за ширмы выползли два крысоподобных существа. Оба одновременно, одним и тем же коротким рывком, дернули маленький коврик, на котором стояла Мария. Она не устояла на ногах и упала. Пуля, выпущенная, чтобы убить, только оцарапала ее.
Распахнулась дверь. В сопровождении Лисси вошел адвокат Бойерлейн.
— Здесь! — провозгласила Лисси.
Бойерлейн посмотрел, увидел, что произошло, затем глухо промолвил:
— Это должно было свершиться. Кто сеял ветер, пожнет бурю, — добавил он. — Сила ничего не доказывает… Насмерть? — спросил он, увидав закрытые глаза и кровь.
— Нет, до этого не дошло, — объявила Лисси. — Госпоже посчастливилось.
— Насмерть или нет, скандал такой, что дальше некуда. Моя репутация погибла. — На этот раз он твердо поглядел жене в гордое лицо. — Надо же было придумать! Мало тебе похитить ребенка, ты еще убиваешь мать, и я — твой муж! Твой родной брат производит на свет незаконного ребенка! Я сын школьного учителя. В глубине сердца я никогда не считал возможным подобные крайности. Кто же ты наконец? — крикнул он.
— Мутхен-Нутхен-Путхен, — был ответ. — И ты, мой Игнац, тоже, наконец, пришел к пристани. Ну как, у тебя больше нет охоты проверять, как далеко могут зайти мои преступные наклонности?
— С меня довольно, — сказал он надломленным голосом. Потом опять выпрямился: — Ты меня обманывала со знаменитым артистом, с шофером!
— Идем на пари, что ты изменял мне с Марией и что я тебе это докажу? — Викки нетерпеливо мотнула головой, чтобы раненую, наконец, унесли.
— Только не из дому! — крикнул Бойерлейн. — В комнату Курта… и не звать врача! Позовем после, когда хорошенько подготовим почву. На что же здесь адвокат Бойерлейн!
Уже на следующее утро Мария могла бы перебраться к себе, но врач воспротивился, ссылаясь на ее общее состояние. Оно требовало полного покоя, а раз так, можно было заодно дать зажить и легкой ране. Комната у Бойерлейнов вполне могла заменить санаторий, окно выходило во двор, где зеленели два-три дерева, не загораживая, однако, солнца. Мария попробовала было встать и выглянула в окно.
— Поостерегитесь! — закричала рослая, ширококостная сиделка и заслонила мощным плечом окно. — Во-первых, вы слишком слабы, — сказала она, — у вас расшатаны нервы. Если вы не будете благоразумны, вы попадете в соответственное заведение. А во-вторых, не забывайте о ране! Она у вас в бедре, вы можете остаться хромой. Допустимо ли это при вашей профессии? — Напомнила она Марии и о первой их встрече у подъезда — Вы уже и тогда были сильно возбуждены. Знаете, мне придется, может быть, давать показания. Так вот, вы добились того, чего хотели.
— Где мой ребенок? — не уставала спрашивать Мария. — Принесите мне ребенка, он должен быть здесь!
— Я обыскала всю квартиру и никакого ребенка не нашла. Это только ваше воображение.
— Почему не приходит Минго? — спросила она вечером, когда у нее усилился жар. — Он был здесь, но вы его спровадили. Когда-нибудь вы же должны будете меня выпустить, я тогда все расскажу. Передайте Викки: если она тотчас же не пришлет ко мне Минго, ей придется скоро повидаться с господином Киршем.
— Кто такой Кирш?
Не дожидаясь разъяснения, сиделка с озабоченным видом вышла из комнаты. Предварительно она позвонила Лисси. Та явилась и сразу выложила:
— Я не могу так быстро все вам рассказать, фрейлейн, старая карга сейчас вернется. Сюда, конечно, заходил господин Минго и хотел вас видеть. Но госпожа вцепилась в него как клещ, — сперва коктейль, потом ужин да всякие шуры-муры. Он взял и удрал.
— Ребенок! Мой ребенок! — молила Мария.
— Фрейлейн, из бездны нет ответа.
В шутливых словах прозвучало подлинное сострадание. Но дверь уже открылась, вошел Бойерлейн. Он знаком велел Лисси удалиться, потом, как всегда, показал себя свободным от социальных предрассудков и сравнительно искренним.
— Я сожалею об этом несчастном случае, хотя с точки зрения логики должен его оправдать. Вы с Викки только таким путем и могли прийти к предначертанному концу. Немного крови, — вы должны согласиться, что крови вы потеряли из-за нее совсем немного, — а в итоге, Мария, Викки вас любит!
— Мой ребенок! Ребенок! — молила Мария.
— Она готова пасть на колени у вашей постели, осыпать вас поцелуями. Но тем не менее я вынужден был отправить ребенка в приют, чтобы спасти его от нее. — Он твердо повторил — Чтобы Викки в конце концов не сбежала с вашим ребенком в Швейцарию. Скажите сами, что бы вы тогда сделали?
— В очаг?
— …где вы будете его навещать. Через неделю вас спустят с постели.
— Навещать? Я его заберу! Он мой.
— Об этом мы поговорим после.
Так как больная стала еще беспокойней, Бойерлейн решил, что его это больше не касается.
— При всей моей к вам симпатии, которая вам известна, самым близким человеком, с кем вам следует обсудить свои дела, является, естественно, ваш жених. Я правильно называю его женихом?
— Его ко мне не пустили.
— Могу заверить, что в данном случае только исполнялось предписание врача. Впрочем, он придет завтра, в десять утра. Независимо от этого я должен открыть вам, Мария… — он вдруг подсел с краю на ее кровать и наклонился к Марии, глядя ей прямо в лицо, — что у меня есть деньги за границей, и только с вами вдвоем я поехал бы туда, где мой текущий счет. Если вы со мною не поедете, я предпочту остаться здесь и сидеть в заключении — выражаясь фигурально. В действительности я неприкосновенен. Но все равно: независимый от превратностей делец, я, как человек, ставлю свою ставку целиком на тебя, Мария из Вармсдорфа!
Он мог говорить сколько угодно, Мария лежала в обмороке. Не заметил этого адвокат Бойерлейн, или даже предпочитал, чтоб его не слышали? Ему представилась возможность без свидетелей выворачивать душу наизнанку, это переходило в оргию, и Мария, лежа без сознания, все-таки участвовала в ней. Оба, и Бойерлейн и Мария, доросли, наконец, до большой и буйной жизни! Тем, чего он тщетно искал у Викки и что она старательно перед ним разыгрывала, Мария обладала от природы: ее личности суждено было полностью раскрыться в преступлении!
— Я улавливаю этот запах, дышу этим воздухом! Ты вовлекаешь меня в удушливую атмосферу убийства, и я в ней расцветаю! Викки с ее мнимыми любовниками, выстрелами мимо, похищением детей… Эта старомодная женщина еще рассчитывает, что после развода превратит меня в дойную корову! Здесь ей положена граница. Никогда она меня не погубила бы, даже при самом благоприятном стечении обстоятельств. Но ты, Мария из Вармсдорфа, ты тянешь меня вниз, совратительница, ввергаешь в хаос, и я следую за тобой! — расчувствовался синдик, надежно поместивший свои деньги.
Он замолк, наконец, — довольно говорил его устами хаос, который жил в нем, в его спинном мозгу, а сейчас напомнил о себе резкой болью в позвоночнике. Бойерлейн отдался боли и смертельно побледнел. В холодном поту, шатаясь, встал он с кровати, жадно выпил стакан воды. Затем опять напружинился и быстро вышел.
Ровно в десять явился Минго. Потрясенный, он стоял в дверях, опершись о косяк. Сиделка, не дожидаясь, когда ее о том попросят, удалилась из комнаты.
— Что они сделали с тобой! И я недоглядел! Теперь я больше не позволю себя отстранять, — заявил он и подошел ближе. — Мария, вставай, мы едем домой!
— Сперва заберем ребенка!
— Я привезу его тебе потом. Сейчас ты должна ехать со мной к моим родителям. Вставай, поезд не ждет.
— Лжешь ты! — Она сидела в постели и смотрела на него в упор.
Он съежился, он просил, как нищий:
— Ну, брось, Мария, девочка моя, брось!
Однако под ее пристальным взглядом он вынужден был открыть, что знал.
Ребенок опекунским советом отнят у матери. Адвокат Бойерлейн поставил на вид, что мать по причине своей профессии не может его воспитывать, а расходы по содержанию он вместо шурина берет на себя.
Мария покачала головой.
— Нет. И это неправда. — Речь ее была все так же осторожно-медлительна.
Минго пожал ее руку, холодную как лед.
— Поедем сперва домой! Когда мы поженимся, они должны будут возвратить тебе ребенка. Закон есть закон.
— Или у тебя рыбья кровь? — Она задыхалась.
Минго видел, что надвигается что-то страшное.
— Я больше не буду, — обещал он, как маленький.
— Клопы! — пронзительно закричала Мария. — Я их раздавлю! Они у меня поплатятся! Долой клопов! — кричала она.
Минго держал ее за руку. Но Мария извивалась, ему пришлось пустить в ход всю свою силу.
— Викки! Курта! Бойерлейна! Адель!
Одичалым голосом выкрикивала она имена тех, кого ненавидела. Ее лицо показалось Минго незнакомым, он испугался, и в тот миг, когда его хватка ослабела, Мария выпрыгнула из кровати. Она заметалась по комнате, натыкалась на разные вещи, и вещи падали и разбивались.
— Я тоже человек! Я человек! Не буфетчица, не портниха, не батрачка! И даже не мать своего ребенка, у меня его отняли. Зимой батракам дают расчет! — кричала Мария. — Меня и за человека не считают!
Минго повернул ключ в замке и завесил скважину носовым платком. Он знал: сейчас постучат в дверь, в комнату войдут, и что Мария совершит, она совершит при свидетелях; и тогда она погибла. Этого нельзя допустить. Он рассуждал быстро и хладнокровно под нависшей угрозой: «Еще одна глупость с моей стороны — и Марии конец!»
Он гулко расхохотался, чтоб заглушить ее крик. Стал имитировать радио — он умел это неподражаемо, — крякал, как негр, — этому он выучился в плавании. Затем он обхватил беснующуюся обеими руками и пустился с нею в пляс, перекрывая пением ее голос. В танце ночная рубашка упала с ее плеч, Мария разорвала ее ногтями и осталась нагая.
Они прошли, танцуя, мимо зеркала. Мария увидела себя в нем, и крик ее оборвался. Минго, постепенно сбавляя голос, довел песню до конца. Мария бессильно повисла у него на руках, он опустил ее в кресло и поддержал, чтобы она не соскользнула на пол. Зеркало отразило любовную ласку. Но то была последняя попытка спасти ее: Мария умирала.
Она смотрела в свое отраженное лицо. Круги под угасшими глазами доходили до середины щек, от лица и половины не осталось. «Помнит ли она? — думал Минго. — Меблированные комнаты, где мы любили друг друга!.. Словно опять то же самое!..» Он хотел припасть губами к ее плечу.
И тут он заметил на ее бедре рубец, из которого сочилась кровь. Бинты были сорваны. Взгляд его скользнул дальше по ее телу и около щиколотки задержался на красном шершавом пятне, обычно скрытом под чулком. След, оставленный колесом паровоза. Заметен был и другой след того прыжка на рельсы, так как влажные сбившиеся волосы плохо покрывали голову с правой стороны. А белый шрам у левого локтя восходил к последнему дню ее детства, когда море унесло хибарку, дети карабкались на подмытую дамбу, а нависшие ветви елей со свистом вырывали клочья мяса из их тел. Рубцы ран, нанесенных жизнью, — Мария могла их все пересчитывать, когда эти угасшие глаза еще не лишены были зрения.
Он чувствовал, как ее тело становится жарче и тяжелее; не дав ей упасть с кресла, он перенес ее на кровать. Он поискал по комнате, надел на Марию рубашку, — пришлось ее натягивать на тяжелую куклу. Мария невнятно что-то лепетала, ее виски горели, рука, только что ледяная, пылала. Минго намочил платок в холодной воде и обмотал ей голову, потом как можно более шумно подошел к двери. В коридоре никого не оказалось, но Лисси явилась, как только он ее кликнул. Он попросил соединить его с врачом, потом заговорил в трубку очень пространно и серьезно.
— Господин доктор, говорят из квартиры адвоката Бойерлейна. Я жених Марии Леенинг, которую вы пользуете от огнестрельной раны. Вы говорите, что никакой огнестрельной раны нет? Да, здесь вообще происходит много недоразумений, хотя бы то, что больную удерживают в доме против ее желания. Поэтому она оказывается без защиты, в то время как суд отбирает у нее ребенка. Вас не касается? Но меня, господин доктор, меня это очень касается! Вы скоро увидите сами насколько! Вас все ж таки должна интересовать ваша пациентка. У нее сорок, не меньше, и это стоит в тесной связи с тем обстоятельством, что вы не сообщили полиции о совершенном над нею покушении на убийство.
Он выслушал до конца решительное возражение врача, затем как ни в чем не бывало заговорил дальше:
— Нас не прервали?.. Вам, вероятно, хотелось бы знать, что я намерен делать? Сейчас я просто требую, чтоб Марии предоставили здесь, в доме, самый лучший уход, так как сейчас ее нельзя отсюда увезти: она слишком слаба. Но через три дня она должна поправиться. Иначе я привлеку вас к ответственности вместе с супругами Бойерлейнами; я знаю кое-кого, кто только того и ждет… Правильно, господин доктор, я — из деревни, от земли, вернее даже — с моря. В том-то и дело.
Он кончил и обернулся: чуть поодаль стоял Бойерлейн; адвокат как будто случайно вышел из комнаты в переднюю.
— Вы ищете выхода? — спросил он.
Минго заметил, что у Бойерлейна неподвижные зрачки и затрудненная речь. В целом создавалось впечатление угрожающей опасности, неизвестно только для кого. Бойерлейн мог, пожалуй, пасть жертвой преступления, но мог и сам покуситься на убийство.
— Сюда, пожалуйста! — сказал он.
Однако Минго был настороже, он только для вида проследовал до двери, которую тот хотел перед ним раскрыть. В действительности дверь вела в гардеробную, а за ней была расположена уборная, не имевшая окна. Бойерлейн хотел продержать там назойливого чужака (как называл он Минго) до тех пор, пока не уберет Марию из дому. Вместо этого он получил оплеуху и сам пролетел через всю гардеробную до трона своей уборной.
На лестнице Минго встретился с юным Куртом, который был не в лучшем состоянии, чем он.
— Майер, — сказал Минго, — я знаю, что ты пришел за Марией. Но сейчас у нее температура сорок, мы пока что — добрые друзья. Понял?
Курт сел на ступеньку и разразился слезами. Минго достал платок и высморкался, — лишь бы что-то сделать. Время шло, а они, изнеможенные, убитые отчаянием, сидели оба в бездействии, пока не послышались внизу шаги. Тогда они поспешили коротко договориться.
— Ты остаешься дома, — решил Минго. — Тебе скорее, чем мне, удастся выведать, если тут затеют что-нибудь против нее.
— Я ненавижу Викки!
— Только ты не беспокой Марию! Она сейчас не перенесет ни малейшей грубости с чьей бы то ни было стороны. Смотри же!
— Смотрю в оба.
Минго больше ее не видел, и так тянулось четыре недели. Только через Курта, которого он каждый раз вызывал из дому, он узнавал, в каком она состоянии. Несколько дней она была на пороге смерти. Курт сам только через щелку в дверях отважился взглянуть на нее, лежавшую под одеялом. «Она еще очень-очень красная», — так сообщал он. Оба понимали: скоро она станет совсем белая. Но смерть мешкала, пока не уступила места медленному выздоравливанию.
— Как нам поставить Марию на ноги? Она еще не скоро сможет вернуться в кафешантан.
— Ей это и не нужно будет, — возразил Минго, забывая осторожность. («Какое Майеру дело?» Счастливый победитель не мог больше сдерживаться.) — Мария поправится у нас дома в Вармсдорфе, и как только мы поженимся, я верну ей ребенка!
— Этого ты не сделаешь, — сказал сквозь зубы Курт, скорчив «свирепое лицо». — Не для того я старался. Вся эта история с Аделью! Вы — господа, а я — жалкий кули? Нет! Или Мария, или… — Он не досказал. — Вот увидишь, как она поступит сама.
Пожатием плеч он дал понять, насколько больше он, а не отсутствовавший Минго, связан теперь с Марией — через ребенка, ресторан, завещание Адели и все, что они за это время пережили вместе, даже через его предательство — его, не Минго.
С Аделью Курт имел объяснение касательно Марии, после которого самочувствие Адели отнюдь не стало лучше.
— Если Мария умрет, то по твоей вине. Смотри ты у меня!
— Нам всем суждено умереть, — сказала Адель, проборовшись достаточно долго, чтобы тем самым снять с себя ответственность. — А моя миома? Мне уже поздно делать операцию. Ослабело сердце — из-за моей профессии, думает врач. Если я лягу в клинику, то лишь на собственный страх и риск. Мария молода, смерть не так-то легко управится с нею, а если и случится что, о ней хоть будут плакать!
На расспросы своих служащих она отмахивалась и отвечала, что Мария в отъезде, хотя никто этому не верил; Курт же позволял себе кое-какие намеки, только когда бывал пьян, но и тогда из его слов ничего нельзя было заключить. Пьяный он врал еще лучше, чем трезвый. Все же в «Гарем» проникли слухи. Буфетчицы тайно распространяли их среди завсегдатаев, справлявшихся о Марии; ее любили. В то же время они недоверчиво относились к посторонним, когда те проявляли любопытство. Среди текучей клиентуры опять замелькали физиономии шпиков. Адель замечала, что успех ее ресторана растет тем вернее, чем больше ходит толков о его темной закулисной жизни. Эти слухи уже не были домашним делом, в которое посвящался узкий круг завсегдатаев. «Гарем» благодаря необычайному приключению с одной из здешних буфетчиц сделался знаменит на весь Берлин.
Что миома! Что смерть и что полиция! Адель уступила настояниям своего пианиста, Эрнста Радлауфа: впечатлительного и честолюбивого юношу судьба Марии вдохновила на новую песенку, и он решил, что она во что бы то ни стало прозвучит с эстрады — если не в «Гареме», то где-нибудь в другом месте. «Где-нибудь!» Эта мысль для Адели была нестерпима. Радлауф был ее созданием. «Невеста моряка», впервые спетая ею, вышла за стены «Гарема», проникла даже в провинцию! «Никто, кроме меня, не исполнит первым «Зов ребенка»!»
Две-три недели ушли на подготовку. Адель была больше уверена в успехе, чем автор. Песенка переделывалась по ее указаниям, они репетировали сперва вдвоем, потом с оркестром в дневные часы, при закрытых ставнях. Но настал, наконец, вечер, когда все дозрело.
К одиннадцати часам все места в ресторане были заняты. Швейцар больше никого не впускал. Чувствовалось напряжение. Для маленькой подруги композитора оно перешло в страх, Лотта спряталась. Другое дело Адель, она, наоборот, обеспечила себе эффектный выход. Балет ушел, танцы и музыка на несколько минут прекратились; перестали даже подавать. Затем она вышла на эстраду.
Молчание. Можно было видеть только женщину бесформенного телосложения; казалось, она двигается лишь потому, что ее последние силы жалобно просят, чтобы их применили. Как еще она взобралась на подмостки! Безжалостная молодежь готова была громко рассмеяться, но публика не дала.
— Эрни, это мой шедевр, — шепнула Адель аккомпаниатору.
В это мгновение электричество в ресторане погасло, прожектор освещал только лицо Адели.
Она подала его карикатурой на себя самое. Живые змеи извиваются по лбу, белый подбородок очерчен кровавыми линиями, полузакрытые глаза мерцают гнилостным светом. «Наша добрая Адель в образе ядовитого цветка!» — думали ее знакомые и все-таки поддались впечатлению. Но вот она открыла рот — он неправдоподобно увеличен гримом, зубов не видно, — и этот рот хрипло произнес: «За горсть монет я продала дитя». Последовала увертюра — Эрни с оркестром.
Резко очерченная голова, рыжеволосая, охваченная мраком — ужас тьмы, — запела, если назвать это пением. Только того и можно было ожидать, что у нее окажется сильный, грубый, пропитой голос. Однако очень скоро голос прояснился, он перекрыл оркестр и зазвучал так свободно, что делалось страшно.
За горсть монет я продала дитя.
Крестины справила, а день спустя
Малютку увозили на закате
В двенадцатицилиндповом «фиате».
Оставь, к чему рыдать?
Ведь неизбежно мать
Должна дитя продать!
Растратил золото любовник мой.
Я брошена. Брожу в ночи хмельной,
Ищу дитя, отчаяньем объята,
И слышу нежный голос из «фиата»:
«Родная, брось рыдать!
В семье банкира, мама,
Я стану светской дамой!»
Застыло сердце. Мрак в душе царит!
Моей тоски и спирт не заглушит!
А голос из «фиата» — боже, боже! —
Всегда звенит в ушах, твердит все то же:
«Родная, брось рыдать!
Я стану важной дамой
И буду, мама,
На всех плевать!»
Певицу не прерывали — удивительно! — царивший полумрак не побуждал публику безнаказанно сыпать остротами. Так владела ею Адель. Наконец отрезанная голова медленно и выразительно закрыла глаза и рот. Змеи на лбу встали вертикально над переносицей и застыли. Голова была мертва. И сразу зажглось электричество.
Стареющая женщина, любимица публики, стояла на эстраде и принимала аплодисменты, частью искренние, частью нарочито преувеличенные. Тем не менее искушенная опытом Адель знала, что ее выступление удачно; она сказала Эрни Радлауфу: «Номер сделан» — и выводила его раскланиваться снова и снова. Успех неизбежно выродился в бесчинство, но Адель разъяснила своему партнеру:
— Ничего, Эрни, сейчас они фиглярничают, а все же их пробрало до мозга костей…
Адель была внутренне уверена, что у слушателей, пока она пела, явилось понимание жизни, которое потом сразу исчезло.
Оглядывая все лица в зале, Адель встретила одно, совсем нежданное. Мария! Она сидела на табурете перед стойкой Нины, точно гостья, и слушала песню о своем ребенке. Кроме Нины, до сих пор ее узнала только Адель, да и та сомневалась. Она подошла к ней.
— Мария?
— А что вас удивляет? — ответила Мария. — Я не умерла. Скоро опять поступлю к вам. Пока что меня еще держат в санатории, в Груневальде{21}.
— Значит, налаживается? Очень рада!
— Они мне за все заплатят!
— У тебя в самом деле отобрали ребенка?
— Мне его скоро вернут. Разрешите еще коньяку?
— Ты пьешь теперь, Мария?
— Нет. И я не продала своего ребенка. И не станет он светской дамой, потому что он мальчик.
— Это так поется.
— Я хотела только послушать песенку и видеть ваш чудесный успех, госпожа Фукс. Поэтому я встала и оделась.
На ней был осенний выходной костюм, но сидел он мешковато: Мария похудела. У нее было теперь узкое лицо и тонкие, длинные ноги.
— Можешь остаться такой, — высказалась Адель, но при том переглянулась с Ниной.
Обеим не понравился ни внешний вид Марии, как ни была она сейчас красива, ни вся ее повадка и в особенности голос. Им оставалась неясна сущность перемены, слишком она смущала.
— Ты видела Курта?
— Кто такой Курт? Ах, да, наш Курт.
— Я думаю, он не прощает мне успеха и поэтому сегодня не показывается. Он хочет быть здесь единственным властителем. Но мы еще посмотрим! Где твой Минго?
— Минго? У нас дома.
— Дома, когда ты больна? Мальчик неправильно себя ведет. В этом отношении Курт все-таки рыцарь, не отходит от меня ни на шаг. Но он за это время навестил тебя хоть раз?
— Еще бы! — сказала Мария, но каким-то новым голосом — не возьмешь в толк.
Адель утратила всякую уверенность — Стрелять в тебя! Уж это, во всяком случае, не было сговорено между мной и… ею!
И она тут же завязала громкий разговор с гостями.
— В самом деле, — сказала Мария Нине. — Факт! Я вижу по людям, когда они должны умереть.
— Песенку ты прослушала, — ответила ей приятельница, — теперь поезжай-ка лучше в свой санаторий. Если другие тебя увидят…
Но буфетчицы были чрезвычайно заняты, и никто в зале не обращал внимания на Марию. «Может быть, из-за ее мешковатого осеннего костюма? — раздумывала Нина. — Надвинула шляпу на лоб и смотрит из-под полей лишь на коньяк, но дело не только в этом. Ни одна душа ее не узнает», — решила Нина и, охваченная страхом, крикнула рассыльному, чтобы тот нашел такси.
— Тебе нужно пополнеть. И потом ты слишком много думаешь. О чем ты думаешь всегда, Мария?
— Ни о чем. Я хожу как во сне. Батракам на зиму дают расчет, — такие вот вещи приходят мне на ум. Ребенка забрали в приют — из-за моей профессии. У тебя тоже отняли сына?
— Он уже взрослый, как ты знаешь. Когда он был маленький, я была замужем. Ты должна выйти замуж за Минго, Мария.
— Он говорит то же самое.
Она плавно встала с табурета и проследовала за рассыльным.
Только поздно за полночь пошли разговоры, что Мария была сегодня в ресторане. Лотта высказывала обиду, почему у Марии не нашлось ни единого доброго слова для Эрни. Нина извиняла подругу ее странным состоянием. Скоро ли она придет опять в себя?
— Теперь она на все готова, — многозначительно заметила Адель, точно ей было что-то известно.
Викки пришла навестить Марию в санаторий. На этот раз Мария лежала на кушетке, а Викки сидела на краю стула. За окном полыхал голубым светом и красно-золотой листвой последний ясный день осени.
— Придется тебе потерпеть здесь еще немного, — заметила Викки. — Что, собственно, случилось? Мы немало пережили вместе, мне не к чему особенно перед тобой извиняться, как и тебе передо мной.
— Мы понимаем друг друга, — промолвила Мария.
— Очень рада. Курт больше не приходит. — Викки роняла слово за словом. — Ты своего добилась, Мария. Я забочусь о тебе, но не из страха. Надеюсь, ты этого и не думаешь. Страха у меня нет.
— И не должно быть, Викки. Ты сделала только то, что должна была сделать.
Мария глядела на нее. «Раньше она мне представлялась сумасшедшей, а теперь нисколько! В чем же дело?» Мария искала ответа, она наморщила лоб.
Викки наклонилась вперед.
— А ты?
— Не знаю, — сказала Мария.
— Что-нибудь ты должна, наконец, сделать. Ведь ты чего-то желаешь. — Викки пыталась проникнуть взглядом сквозь этот наморщенный лоб. Она вздохнула, готовая вот-вот подняться, и быстро проговорила в сторону: — Что мне может сделаться?
Мария кивнула. Голос ее оставался бесцветным, каким бывал теперь постоянно:
— Да, я тоже думала всегда: тебе ничего не сделается, потому что такая, как ты есть, Викки, ты никогда не замечаешь, что ты причиняешь другим. Тебе все нипочем, — повторила она и тотчас добавила — Я была глупа.
— Ну что ты! — Викки дрожала, хоть и рассмеялась. — Не надо только терять мужество! Курт уже не вернется ко мне. Что же еще ты можешь мне причинить? Что-нибудь совсем скверное? Давай! Рисковать головой приятно. Я без этого не могу дышать. Что со мной будет, если ты изменишь мне, Мария!
— К чему, собственно, весь разговор? Ребенка даже ты не можешь мне вернуть.
— Да, этого я не могу. — Викки встала со стула, как будто собравшись уходить.
Вдруг она упала на колени и начала целовать Марию. Она как потерянная прижимала губы к платью и к коже Марии. Мария не двигалась. Наконец Викки встала и с силой проговорила:
— Я считала себя жестокой. Жесточе всех, и у меня кое-как шло. Но ты… теперь… ты…
Она запнулась, снова упала на колени и, откинув полу ее халата, поцеловала на обнаженном бедре рубец. Затем удалилась.
Через несколько дней после этого свидания Мария вышла из санатория и вернулась на работу в «Гарем». Никто не ожидал ее так рано. Геди и Стелла находили даже, что Мария могла бы и вовсе не возвращаться: она теперь здесь не у места. Во что она превратилась из сильной краснощекой гамбуржанки! Мария стала теперь тоньше и бледнее; она так старалась не бросаться в глаза, что получалось как-то даже слишком благородно. Но при такой осанке не к чему работать буфетчицей, и она мешает успеху других!
— Надо же! — сказала Лотта. — Ради чего только Эрни старался!
Она имела в виду его успех с «Зовом ребенка». Успех был неоспорим. Эрни мог бы теперь отказаться от места, он стал профессиональным сочинителем эстрадных песенок и даже приобрел в рассрочку автомобиль. Но в «Гареме», где Радлауф должен был выступать каждый вечер, главным аттракционом был не он, а Мария, у которой так-таки похитили ребенка. Вот что получается, когда искусство копирует действительную жизнь!
Адель снова и снова повторяла Нине:
— Теперь она мне нравится. У нее такая чистая улыбка. — Адель подразумевала под этим главным образом то глубокое равнодушие, которое встречал у Марии Курт. — Точно она и здесь и не здесь, — добавляла Адель с затаенным чувством страха.
Нина попыталась объяснить причину:
— Автомат! Вы не находите? То, что рассказывают обычно про искусственных людей, которые ни перед чем не уклоняются и топчут все под ногами… — Ей захотелось смягчить свои слова. — Это только впечатление. Я всегда любила Марию.
Адель прекрасно понимала, что это значит, если на двух ее предприятиях отразилась общая депрессия и только «Гарем» процветает. Дела идут в «Гареме» лучше, чем когда-либо, и этим она обязана Марии. Каждый вечер она одна сбывает сто манхэттенов, а почему? Она спрашивает у клиента: «Манхэттен?» (Автомат, как заметила Нина.) — «Манхэттен». И тут же принимается мешать коктейль. Гостю не по себе, он хочет прикрыть смущение развязностью, спрашивает о чем-нибудь, а Мария отвечает так, точно она в Гамбурге, а он в Нью-Йорке.
— Но при этом всегда мила. Смотришь на нее — и сердце болит, — призналась Нина; потому что она сохранила доброе сердце, хотя неоправданная популярность Марии была ей невыгодна, как и всем другим буфетчицам.
Впрочем, по совести говоря, получалась даже и выгода; наплыв публики был настолько велик, что каждой из девиц достаточно перепадало. Нине, внушавшей всем наибольшее доверие, приходилось даже обслуживать именитых гостей. Они годами не показывались в «Гареме», а теперь заразились общим любопытством и, не решаясь подступиться к Марии, заводили разговор с Ниной, которую каждый встречал когда-то в прошлом. Смутно помнила она и грузного, толстощекого господина, который вечером второго ноября, в день поминовения всех усопших, очень много выпил у нее разных вин. Он ни разу не сделал попытки приблизиться к осаждаемой со всех сторон Марии, но не спускал с нее глаз. У него была презабавная лысина на самой макушке, окруженная кудельками. Держался он осмотрительно и был все время как на пружинах.
— Там, в нише, сидит человек из полиции, — сказал он.
Нина, понятно, стала отрицать, спасая добрую славу бара, но ей было слишком хорошо известно, что в толпе гостей всегда присутствует наблюдатель; иногда она даже узнавала его по прежнему опыту. Впрочем, грузный господин пил дальше как ни в чем не бывало и вел беседу. Если Нина была занята другими, он все-таки продолжал говорить. Время от времени он вставал, проходил в тот конец зала, но вскоре опять возвращался и залезал на свой табурет.
Он поведал Нине, что он — человек твердых решений. Сперва он принял за правило оставаться верным жене, что бы та ни вытворяла. Но теперь он решил начать новую жизнь. Это уже известно полиции, чем и объясняется ее присутствие здесь. Но кто же та, с кем влечет его начать новую жизнь? Мария.
— Так вы знаете Марию? — спросила Нина.
— Долгое время она жила двойною жизнью. Днем она носила шерстяные чулки. Настанет время, и я возвращусь с нею в среду простых людей. Мой отец был бедный церковный служитель, он брал на чай.
Гость громко икнул и втиснул Нине в руку банкнот. Вдруг он всем своим грузным телом ринулся на человека, которого считал агентом уголовного розыска.
— Мне надоело, что меня подозревают без причины, — заявил он, пыхтя и напирая. — Я дам вам, наконец, основания!
Рядом с ним его противник казался маленьким и щуплым, тем разительней была проявленная им сила. Грузный господин растянулся во весь рост на площадке для танцев так быстро, что танцоры едва успели посторониться. Швейцар и рассыльные вынесли его под музыку к его машине, стоявшей у входа. Агент сказал Адели:
— Деньги вы получите, не беспокойтесь. Но я хочу обратить ваше внимание на одну мелочь, он тут еще кое-что учинил. — И агент указал ей, что на пяти-шести столах все спички стояли в спичечницах обгорелые. — Он везде зажигал по спичке и, не гася, всовывал обратно. Я могу выступить свидетелем. Мы ничего не будем иметь против, если вы предъявите иск. Впрочем, как вам угодно. Дело незначительное — хоть и не каждый ведет себя подобным образом. Но если вы предъявите иск, мы это используем в другом отношении.
— А кто такой этот господин? — спросила Нина.
Агент посмотрел на Адель, но та владела своим лицом.
— Ах так, вы тоже не знаете? — сказал он.
Тогда Мария склонилась над стойкой.
— Адвокат Бойерлейн, — сказала она спокойно. — Он непременно должен был тоже вмешаться.
— Почему? — спросила Нина.
Мария ответила:
— Ты сама прочитала по картам: досада в доме в утренний час.
— Вздор! Сейчас скоро рассветет, пора идти спать. Все уже ушли, даже тот человек из полиции.
— И Курт, — услышали они шепот Адели.
Постаревшая после этих взвинченных часов, она упала на диван и вслух, но лишь для себя одной, высказывала свое горе:
— День поминовения всех усопших. Курт идет своей дорогой, а я еще живу!
Она кликнула Марию, остальные служащие попрощались.
— Мария, — начала Адель, — дальше я не желаю терпеть. Ты должна уйти. Я даю тебе расчет.
— Ты не можешь меня уволить.
Мария в первый раз обратилась к ней на «ты», но хозяйка этого даже не заметила.
— Ты у меня в руках. Ни один ресторан тебя не примет, если я скажу, что из-за тебя здесь дежурит полиция.
— Ты права, шпики тогда отсюда исчезнут, но и Курт тоже. И ты это знаешь.
— Мне все равно, — пробормотала Адель и еще тяжелей осела.
— Он даже завещание забудет и уйдет от тебя.
— Для меня это было бы самое лучшее. К сожалению, это не так.
Мария тоже помнила, что дело обстоит иначе. Вместе с завещанием Адель подписала свой смертный приговор — все равно как и почему. Такое сложилось тогда впечатление; сегодня Мария ни в чем не разбиралась ясно. У нее не было настоящего, и все в действительности было так, как представлялось другим. Мария отсутствовала, хотя и действовала здесь. Ею двигали старые побуждения, и она сама себе удивлялась, что продолжает шагать вперед, как некая стихия.
Адель покачала головой.
— Я решила изменить завещание. Сперва я думала о Радлауфе и Лотте; если они поведут дело, им не нужно будет платить аккомпаниатору. Но разве я здесь для того, чтобы дарить новое счастье людям, которым и без того везет? Мария, допустим, ты — моя наследница; что ты стала бы делать?
— Все, что захотела бы.
— Конечно, тебе я даже не запретила бы взять в сожители Курта. Но ты сама поостереглась бы.
— Кто знает!
— И о своем моряке ты не можешь думать всерьез. Мой тебе совет: продай «Гарем» и выходи замуж за Бойерлейна! Тогда ты отомстишь Викки — и я не буду больше бояться Курта.
— Потому что ты уже мертва, — уронила Мария, словно говоря о самой безразличной вещи.
Адель немного оживилась и сказала нечто неожиданное, но, может быть, она выразилась так только фигурально.
— Сперва я спою вам здесь еще одну песенку.
У нее это вырвалось само собой. Она не могла думать о своем конце. Она говорила: «смерть», «страх», «завещание», но подлинной мыслью ее было только то, что она залезает в долги и это удерживает ее на земле. Она намеренно обременяла долгами процветающий «Гарем», вместо того чтобы ликвидировать другие два предприятия, не доводя их до краха. Ее наследнику, кто бы он ни был, предстояло безнадежно барахтаться. Адель, деловая женщина, видела, что тому придется так же несладко, как и ей со своей миомой и с Куртом. Какое ни на есть, а все же утешение.
Когда она пришла домой, Курт метался в шелковом халате по всем четырем комнатам. Он был взбешен.
— Тебя-то я и жду! — крикнул он навстречу Адели и изогнулся для прыжка.
— Хорошо, что ты не пришел в «Гарем». Там была полиция. Они вышвырнули вон твоего зятя, Бойерлейна.
— Ты свое дело знаешь. — Он стал подозрительно спокоен. — К тебе захаживает полиция и Бойерлейн, а что ты сделала с Марией?
— С ней ничего не случилось. Людей все еще влечет к ней любопытство, но долго так тянуться не может. Ни кровинки в лице, и в голове заскок.
— Твоя работа! Кто похитил у нее сына? А ты еще поешь «Зов ребенка». И как поешь! Удивляюсь, что никто в тебя не выстрелит!
— Публика больше понимает в искусстве, чем ты.
— Омерзительно! — сказал он и закрыл глаза. Он стал иссера-бледен. — Ты надоела мне до тошноты! — заявил он и покосился на ее живот.
— Как ты меня ненавидишь! — Слова эти вырвались у Адели вздохом; но она была рада хоть ненависти, раз уж ее больше не любят.
Курт прочел это на ее лице и ответил угрожающе:
— Я потерял Марию!
— Так, значит, ты считал, что она твоя?
— Да, покуда у нее был мой ребенок. Ты его похитила, и вслед за тем его у нее отобрали.
— Курт! Это Викки. Во всем виновата Викки. Не смотри на меня так!
Адели стало страшно, она отступила за кровать. Пока она снимала с себя платье, он вышел. Она долго прислушивалась, но он не возвращался. Тогда она прокралась следом за ним в соседнюю комнату; он лежал на диване и спал.
Адель не находила покоя. Вместо сна пришло, наконец, какое-то смятенное оцепенение, но тотчас она в испуге очнулась. Свет горел на все рожки. Курт стоял в стороне и смотрел на нее задумчиво, он и не заметил, что она проснулась.
— Что ты хотел сделать сейчас? — спросила старая Адель и съежилась под одеялом, как девочка.
Не ответив, он вышел из комнаты.
Около полудня они в полном согласии позавтракали. Даже относительно Марии они пришли к единодушному выводу, что болезнь, вероятно, долгое время назревала в ней, пока, наконец, не прорвалась. Курт рассказал о хибарке, где протекало детство Марии, о нужде, давившей многодетную семью.
— Я родилась на свет в винограднике, — сказала Адель. — У меня ни в чем не было недостатка. Лучшее средство, чтобы дети были крепкие, это — красное вино. — И не переводя дыхания, она спросила — Мария очень меня ненавидит? Я не могу в ней разобраться. Чего она хочет?
— Всех нас потопить, и это ей удастся, — заявил Курт, снова помрачнев.
— Ради бога, Курт, не воображай разных ужасов!
Что, собственно, случилось? Прелестная Мария со временем поправится и вернется к своему милому. Адель между тем похоронят на берегу Рейна: ты должен будешь меня туда перевезти, — это значится в завещании.
Он ничего ей не обещал, но и Адель тут же позабыла про могилу на Рейне. Ее внимание переключилось на осмотр спальни.
— Мы поставим здесь тахту, — решила она. — Кровать сейчас немыслима. Тахта должна быть в ширину такая же, как в длину, и будет стоять посреди комнаты на возвышении. И все-таки мы будем лежать не выше чем на полметра от пола.
Курт закурил папиросу.
— Если б я мог сегодня же вылечить Марию! Мне бы только вернуть те отношения, какие были между нами раньше, — право, не так это много. Но я ради этого готов разорвать твое завещание.
— Не делай глупостей! Кто тебе помешает впоследствии жить с Марией? Завещания здесь во всяком случае бессильны. Но тогда вам обоим деньги будут не в радость — или по крайней мере ей. Учись на примере Адели! Нельзя позволять себя эксплуатировать, это кончается дурно. Я… я получила предостережение… да, предостережение… — повторила она несколько раз про себя, потому что и ее мысли неотвратимо возвращались по кругу все к тому же.
Несчастная отважилась на последнюю попытку проявить показное легкомыслие.
— Я еще здесь, а ты уже не считаешь нужным стесняться и обманываешь меня с балериной Нейман. Я видела, как ты в раздевалке стягивал с нее платье. — При этом она не без нежности толкнула его локтем.
Но он вскочил со стула, сжал кулаки.
— Не бей меня! — застонала Адель.
Растерянная, потрясенная действием своих слов, она глядела украдкой в его одичалые глаза, на скривленный рот с острыми зубами, — правая половина лица перекосилась. Минутой позже он хлопнул дверью в прихожей.
Целый час он бегал по улицам, не замечая даже контор тотализатора. Он охотно поехал бы в приют навестить сына, но в это время дня он застал бы там мать, а Курт избегал встречи. Не любил он женщину, неожиданно сделавшуюся из крестьянки слишком благородной. «Нет, «благородная» — не то слово. Правильней сказать — «чуждой», может быть даже «астральным телом», или как это там говорится. Я могу любить всех женщин, всех до одной, даже Адель; почему же не полюбить мне призрак? Да, но он не должен быть Марией!» Курт впервые оплакивал уходящую любовь, и так тягостно было у него на душе, точно он отрывал самого себя от собственного тела.
Наконец он все-таки сел в пригородный поезд. Мария между тем как раз этот час должна была провести подле своего ребенка. Ей не во всякое время давали пропуск. К тому же приходилось мириться с присутствием няньки, матери предоставлялось только право смотреть, как Ми кормят и одевают. «Ми», — говорила она и ждала, как милостыни, чтоб он улыбнулся ей или схватил за палец ручонками, которые когда-то обвивались вокруг ее шеи так часто, как она того хотела.
Она глядела, а сама была далеко. Смутные овладели ею помыслы — воспоминания и предчувствия, возникавшие только здесь, при виде ребенка. Обычно Мария безучастно шла навстречу неизвестности. А здесь, перед маленькой кроваткой, пробуждалось сознание. Образы Викки и других, ей одной лишь видимые, толпились здесь; обычно они не осаждали ее так нестерпимо-назойливо; и Марию охватила ненависть. Что бы кто ни сделал, пусть давно, все стало настоящим, вся связь событий, — ожило даже то, что таилось в былых намерениях и решениях Марии. На нее обрушилось все сразу как волна. Мария захлебывалась, вскипавшая кровь душила ее, хмель ненависти подкосил ей ноги.
Нянька уставилась на нее, раскинула руки и заслонила кровать. Мария сразу опомнилась, объяснила, что ей сделалось дурно, и вышла. Нянька тотчас же вызвала начальницу и попросила ее не допускать больше к ребенку мать: опасная особа, того и гляди чего-нибудь натворит! На деле же Мария как раз теперь была совершенно обессилена и обезврежена хмелем своей ненависти. Если она всегда будет чувствовать так сильно, она никогда ничего не сделает. Ее несчастье в том, что она по большей части не чувствует и не сознает, а только делает предопределенные ей движения.
Пока Мария дошла до вокзала, она оправилась и тут как раз натолкнулась на Курта.
— Ты от нашего ребенка? А я к нему. Нет, уж раз я тебя встретил, я поеду с тобой назад.
Мария согласилась, она говорила вежливо и спокойно, как ей это было свойственно теперь.
Они сидели в купе одни, но только перед самым выходом Курт решился сказать свое слово:
— Долго ли так будет тянуться, Мария? Чего ты хочешь? Да, ты! Не удивляйся, пожалуйста. Ты одна чего-то хочешь от всех нас. Если даже совершит в конце концов кто-то другой, все дело — в тебе!
— Боюсь, ты попадешь на каторгу, Курт. Мне подумалось это на первых же порах. Помнишь? Мы сажали в поле картошку, и вдруг появился Кирш.
Он повторил:
— Чего ты хочешь?
— Я тоже воровка, мы друг друга понимаем. Когда человек так нищ!.. То есть ты-то не был по-настоящему нищим — у тебя за спиной стояла родня… А мне не помогал никто на свете, и у меня был ребенок. Кто раз познакомился с нуждой… — Она добавила, как школьница — Нет такой великой нужды, чтобы не нашлось на нее управы, будь то хоть сама смерть.
Он спросил настороженно:
— Ты помышляешь о самоубийстве?
— А тебе этого хотелось бы? — сказала она и улыбнулась. — Нет. Теперь не помышляю. В первый раз в жизни счастье повернулось ко мне лицом. Адель хочет сделать меня наследницей.
— Как?! Что она тебе оставляет? Тебе одной?
— Все мне. «Гарем» и деньги. Я вправе даже разделить их с тобой, мне она не ставит никаких условий. Но я деревенская. На дворе должен быть только один хозяин. Нет, уж я что получу, то сохраню за собой, а друга, который ждет не дождется, когда я помру, мне такого друга не надо.
Курт перевел дыхание; у Марии в этот миг было ее прежнее крестьянское лицо, оно стало опять серьезным и жестким, только молодость еще смягчала его. Курт узнал, наконец, Марию и хлопнул ее по бедру. Она сказала:
— Если же Адель помрет не скоро, я тогда открою с Минго рыболовное дело. На том и покончу. — Она пристально глядела ему в глаза и вдруг отвернулась.
Поезд остановился; пользуясь этой последней минутой, Курт прошептал настойчиво:
— Уедем вместе! Сейчас же, совсем! Мне ничего не надо, никакого наследства. Я буду на тебя работать, только спаси меня!
На этом «спаси меня» губы его едва шевелились, они побелели. Курт просил, а он никогда не знал, что значит просить. Мария вместо ответа открыла дверь и сошла, не сказав ни слова. Едва ли она могла бы умышленно потерять Курта в толпе; но когда она обернулась, он уже исчез.
Прошло еще две недели, и ничего не случилось. Мария со свойственным ей выражением лица, приветливорассеянным, выслушивала планы Бойерлейна. Он чуть не все вечера просиживал перед ней и разъяснял, что в действительности может любить только Викки. Склонность поистине несчастная, они оба должны доставлять друг другу новые и новые переживания, а иначе их союз лишается содержания и у него, у Бойерлейна, возникает влечение к Марии. Мария — его величайший соблазн, она должна его выслушать. Она соглашалась с ним, как с гостем, который много тратит. Викки придется кое-что пережить. Это она ему обещает.
Курт вел себя хозяином, он даже отбросил свои причуды и стал деловит. Тем меньше доверяла ему Адель. Она недаром понаблюдала за ним однажды в раздевальне, пока балет работал внизу. Он надел на себя верхнюю одежду танцовщицы Нейман. Адель этого не забыла. Нейман самая высокая, ее вещи пришлись ему впору. В шляпке он выглядел даже лучше, чем сама девица, по-видимому сильно привлекавшая его. Адель думала: «Забавно! А что же она — надевает его пиджак? И почему Курт так взъярился, когда я ему сказала?»
Однажды Адель отвела танцовщицу в сторону и сообщила ей, что она может исполнять сольный номер. Она добавила:
— Я на это иду из-за патрона; раз он дает повод к разговорам, так пусть уж ради солистки.
Девушка, хотевшая было поблагодарить, испугалась.
— Мне кое-что известно… насчет платья, например, — объявила Адель без тени злобы. Если Курт любит эту особу, кому это в ущерб? Марии! Марии, а не Адели, которая уже с облегчением думает о близкой смерти. Скоро начнут страдать из-за него другие женщины.
Фрейлейн Люси Нейман посмотрела на больную сверху вниз добрым и вдумчивым взглядом; этот взгляд принадлежал ее собственному миру, имевшему мало общего с ее мишурным нарядом. Она подумала, что у Адели жар, и простонародным говорком, какого «Гарем» никогда не слышал, потому что фрейлейн Нейман танцевала, и притом молча, Грацию, Величие и Соблазн, она сказала:
— Вам, верно, занедужилось?
Потом вернулся Минго, это было 17 ноября; он вошел в пансион к Марии как лорд, — сказала она при его появлении. Даже шелковая рубашка опять вступила в свои права. Он был в праздничном настроении, велел подать в комнату кофе с пирожными.
— Я уже не жалкий младший брат, — сообщил он, — и у меня теперь есть в жизни цель. Мой старый хозяин-рыболов принимает меня компаньоном, дела у него пошли лучше — с тех пор, понятно, как я вновь поступил к нему. И мама согласна, чтоб я женился на тебе, моя Мария!
Он вытащил из кармана письмо, письмо матери к его невесте. Он вручил его торжественно, и Мария прочла:
«Моя милая Мария!..» Остальное она различала уже неясно: ей жар вступил в глаза, отдельные слова выплывали из тумана. «Ему без тебя никак нельзя. Он уже хотел опять уйти в дальнее плавание на два года. Ты порядочная девушка, говорит он, работаешь, так что уж так тому и быть. Мы тоже тебя любим, ты можешь теперь же приехать к нам».
Минго ждал.
— Сам бог с немецкой молодежью, — заверил он, так как Мария молчала. — Теперь и ребенка должны тебе возвратить.
— Хорошо, — выговорила она наконец. — Только позже. Я еще здесь не со всем покончила.
— Что ты хочешь сказать? — Он, впрочем, не дал ей ответить. — Ты и то куда как бледна и худа. Они тут всякое над тобой вытворяли. Довольно! Мы сейчас уложим вещи и сегодня же вечером поедем домой!
— Не надо торопиться, — сказала Мария. — Если кто-нибудь вздумает отписать тебе все состояние, не так-то легко взять и отказаться! Адель ложится на операцию, — откладывать нельзя, а сердце у нее совсем сдало. Если она умрет, мы продадим ресторан и получим деньги на рыболовное дело. Тогда твои родные будут смотреть на меня совсем другими глазами.
— Когда операция?
— Во вторник.
— Это не за горами, можно подождать. Но тогда ты уже со всем покончишь — все равно, получишь ты наследство или нет?
— Будь спокоен! — сказала Мария.
Но его опять взяло раздумье.
— Не верю я в эту историю. Сейчас Фуксиха в ссоре с Майером. Но как ты полагаешь, что она затеет, если выживет? Она опять восстановит Курта во всех правах, и мы получим отставку. Мне это было бы даже приятней. Все это не может принести нам счастья.
— Не будь суеверен! — сказала Мария. — Пойдем только вместе в «Гарем», Адель должна тебя видеть.
Адель встретила моряка очень благосклонно, заявила, что рада видеть его вновь у себя. Спела в его честь «Зов ребенка». Курт сидел с Минго за столом и подпаивал его. Он шепнул ему на ухо:
— Это про Марию, если ты сам не изволил заметить.
Минго сперва остолбенел. Он уже изрядно нагрузился. Потом хватил по столу кулаком и громко сказал:
— Надо прикончить старую образину!
Слова его слышали многие, в том числе и шпик из уголовного розыска. Курт знал, что тот торчит поблизости.
Минго с вызывающим видом прошел через зал. Он хотел съездить по одной ухмыляющейся физиономии и хотел потребовать к ответу Адель. Но та сейчас же после выступления скрылась; может быть, ее предупредили, а может быть, просто почувствовала упадок сил, как это часто с ней теперь бывало.
Когда они вдвоем пили кофе, Мария спросила друга:
— Неужели ты не можешь обходиться разумно с такими людьми? — Она хотела сказать: «осторожно и мягко».
Он сказал боязливо:
— Лишь бы песня не докатилась до Вармсдорфа!
Мария возразила:
— Пока докатится, мы станем богаты, и тогда нам не поставят ее в укор. Поэтому ты должен держаться с Аделью любезней.
Но это-то его и не устраивало. Он даже отказался пойти в «Гарем». Стало скучно, он хотел уже лечь спать и все-таки поздно вечером сдался и пошел. Одновременно появилась и Адель. Дома она лежала, но к подсчету кассы, несмотря ни на что, была на месте. Она сказала:
— Моряк, не смотрите букой! — и уселась с ним в стороне. — Ты мне нравишься, моряк, — объявила она и положила сверкающую руку ему на плечо. — Будь я на десять лет моложе — да что я говорю! — еще прошлой зимой между нами, наверное, было бы кое-что. Я шучу, — шепнула она, чтоб он не расшумелся. — А всерьез ты должен мне обещать, что будешь всегда любить Марию. Обещай это именно мне и погляди, какие у них лица.
Все женщины искоса на них посматривали, кроме Марии. Курт повернулся спиной, но наблюдал за столиком в карманное зеркальце. Он принялся покрывать лицо желто-розовой пудрой; в последнее время оно сделалось у него таким бледным, что его самого пробирала жуть; а на какие мысли могло бы оно навести других? Когда заговаривала Адель, пуховка в его руке останавливалась.
Ее глаза снова загорелись блеском при мысли, что она еще держит любовника в страхе. У нее власть и сила, она еще живет. Обратившись к Минго, она сказала:
— Люди думают, если умер человек, значит мертв. Я никогда не умру вполне, мой мальчик. Швандер тоже не вполне умер, потому что я его боюсь.
— Кто такой Швандер? — спросил Минго.
— Человек, который был когда-то сутенером. И там сидит еще другой, который пойдет той же дорожкой; это зависит только от меня, от Адели. Я все могу!
— Что ты можешь? — спросил Курт в зеркало.
Адель испугалась. Живительная щекотка, которую во время разговора она ощущала в своем измученном теле, вдруг исчезла. Женщина грузно поднялась, чтобы пойти навстречу недоброй ночи со своим любовником.
Последние три дня прошли в парализующей духоте; все чувствовали ее, стоило большого труда не показывать посетителям озабоченного лица. Только Мария оставалась безучастной. Она говорила своим постоянным клиентам, в том числе и Бойерлейну:
— Патрон собирается играть в уголовном фильме. Только никому об этом не рассказывайте. Он уже совсем вошел в роль. — Скажет и рассмеется коротким смешком.
Каждый вечер Курт делал ей выговор из-за какого-нибудь мнимого упущения. Его единственной целью было привлечь на себя ее внимание. Она глядела на него минуту и качала головой. Это могло служить указанием: «Еще ничего не случилось». Или просто значило: «Чем ты так встревожен?»
Минго сидел, уставившись в стакан. Столкновения Марии с Куртом от него не укрылись. Он каждый раз ниже опускал голову. Глухое чувство толкало его вскочить и позвать на помощь. Но с ужасом сознавал он, что во всем бойко шумящем зале никто его не понял бы. Конец недели, оживление, — а он привел бы из полицейского участка, что здесь напротив, двух шуцманов, пробился бы с ними через публику и потребовал бы: «Арестуйте!» Но кого? Минго смотрел в стакан, и холод пробегал у него по спине.
Одна Нина обратилась к нему с советом. Она выразила свое беспокойство о его девочке и даже опасения.
— Потребуйте, чтоб Марии дали расчет! Вы вправе — вы ее жених. Выставьте причиной, что патрон к ней придирается. Дайте ему пощечину. Уйдите со скандалом и не отпускайте от себя Марию! Я сама объявила Адели, что с первого ухожу, и я буду рада вырваться отсюда. — Она подсчитала — До первого еще девять дней. Доживем ли?
Минго заметил, что у нее разложены карты.
— Что-нибудь вычитали по ним? — Он рассмеялся слишком бойко.
— Нет, — сказала Нина и также засмеялась.
Разговор о расчете Адель сама ему облегчила. В воскресенье днем она зашла к молодым людям в их пансион.
— Вы мне нужны только еще на завтрашний день, — заявила она. — Мое истинное завещание, наконец, готово по всем статьям. Я оставляю каждому из вас половину, но если Мария выйдет за тебя замуж, она получит все целиком. Завтра мы пойдем втроем к нотариусу и уладим так, чтоб никто не мог оспаривать. Сегодня воскресенье, — соображала она, — день святой Цецилии, я спою на прощанье, и вы меня еще услышите в «Гареме» в последний раз. Завтра, подписав завещание, я ложусь в клинику, там вы не должны меня навещать: я буду некрасива. Но я могу прожить еще тридцать лет, и мне кажется, что так оно и будет. Вам нечего тут дожидаться. Сразу, как мы покончим дело у нотариуса, поезжайте на родину!
В этот вечер, в воскресенье, двадцать второго, патрон опять нашел предлог отозвать Марию в сторону.
— Фрейлейн Леенинг! — приказал он резко и пошел впереди нее к черному ходу.
По привычке он хотел снять с вешалки свое пальто. Но по дороге, по-видимому, вспомнил, что его пальто сегодня там не висит. Мария тоже обратила на это внимание. Рядом со своим она увидела пальто Минго: она сама позаботилась повесить его там. Пальто Курта отсутствовало.
Оба вышли неодетые на холод. Патрон уже забыл провинность буфетчицы, он спросил:
— Ну?
Она ответила:
— Завтра к нотариусу.
Курт молчал, хотел прислониться к стене, но вовремя вспомнил, что на нем его парадный костюм. Во дворе было темно, Мария различила только это движение.
— Значит, сегодня вечером, — сказал Курт. Он уже опять стоял прямо.
Мария взялась за ручку двери, собираясь войти. Она услышала его шепот:
— Обещай мне по крайней мере… после… Ведь тогда ты достигнешь чего хотела!
Это прозвучало как мольба, как крик погибающего. Но она не обернулась.
В четверть двенадцатого, как всегда, Адель взошла на подмостки. Ее приветствовали особенно бурные, долго не смолкавшие аплодисменты. Она тяжело оперлась о стул аккомпаниатора, но в лучах успеха угасла боль, которую испытывало тело. Еще раз забыла ее Адель и стала петь все свои песенки, кроме «Зова ребенка», хотя из публики настойчиво выкликали. Так как певицу всё не отпускали с подмостков, она, казалось, готова была уступить. Взгляд ее, блуждая, искал Марию. Потом она наклонилась к ближайшим гостям и сказала:
— Эта песня требует слишком большого напряжения, надо же и мне когда-нибудь отдохнуть.
С этими словами Адель спустилась и прошла через весь зал. По пятнадцати ступеням лестницы уже парил, слетая, балет — блистательный, цветущий; над прелестными головками диски сусального золота; длинноногие, юные феи. Когда мимо пропорхнула фрейлейн Нейман, старая Адель приказала:
— Вы работаете полных двадцать минут. Я хочу побыть это время одна у себя наверху.
Затем, пользуясь минутой, когда все устремили взоры на танцовщиц, она как могла скорее, сгорбившись, чуть не на четвереньках, всползала по пятнадцати ступеням. Зрелища этого почти никто не видел. От Марии оно не ускользнуло.
Едва прошло еще три или четыре минуты, она услышала крик и грузно рухнула за стойкой на колени. Громко играла музыка, зал гудел от шума, — до чьих ушей мог бы дойти этот слабый крик! Он донесся издалека, пробившись через толстую дверь.
Адвокат Бойерлейн со своего насеста искал глазами Марию, не переставая при том безудержно говорить в пустоту. Мария тотчас же опять появилась перед взорами, она накинулась на Бойерлейна:
— Скорей! Бегите наверх! Адель зовет! Вы не слышите? С ней что-то случилось! — Она спихнула его с табурета. — Бегите же!
Наконец он двинулся с места. Но кто-то его перегнал, уже взлетел по лестнице и скрылся. Минго! Одна Мария увидела его и сама закричала:
— Минго! Стой, не ты!
Это был пронзительный крик. Однако можно было принять его и за смех: когда идет к двенадцати, точно не определишь все звуки, какие здесь раздаются, Мария привлекла к себе внимание некоторого числа гостей только тогда, когда кинулась Нине на шею, когда прижалась к подруге, снова и снова призывая на помощь. Остальные буфетчицы побросали свои стойки, попрятались по углам. Из гостей многие повскакали. Танцовщицы застыли на месте, музыка смолкла.
В это мгновение появился на лестнице человек, у которого капала с пальцев кровь: он держал их растопырив, так что это видели. К тому же прожектор оторвался от балета и упал прямо на него. Он был здесь гостем; посвященные знали его, как друга буфетчицы Марии. В следующую секунду он уже выскочил из круга яркого света и утонул в охватившем его тем более глубоком мраке.
Теперь всех прорвало, люди кинулись — не вслед за убежавшим, а друг другу наперерез. Их крики тоже перемешались, никто ничего не понимал. «Управляющего!» «Где же дирекция?» «Одна из девушек скрылась! Задним ходом, вместе с убийцей!» Вдруг все узнали: убийство! «Он убил девушку! Полиция!»
Те, кто оказались у главного входа, бушевали, но швейцар не выпускал: «Никто не выйдет из зала!» Он выдерживал их напор, он был сильнее. Время уходило, а между тем агент уголовного розыска безуспешно пытался проложить себе путь сквозь давку. Когда он пробился к заднему выходу, дверь оказалась заперта снаружи. Через эту дверь сбежали Мария и Минго. Спереди его оттесняли, ничего не оставалось как позвонить по телефону в полицейскую часть, помещавшуюся прямо через улицу.
Мария и Минго давно сидели в машине Бойерлейна.
— Идите скорее сюда, Эдгар! — крикнула шоферу Мария. — С вашим господином что-то приключилось!
Едва шофер подошел к дверям ресторана, как они умчались. Завернув за угол, они увидели Курта: он шел не слишком поспешно и был в своем собственном пальто, как они в своих.
Агент уголовного розыска между тем обыскивал верхние помещения «Гарема». Раздевалка заперта. В замочную скважину не видно света. Агент приметил еще раньше: туда никто не входил, кроме одной танцовщицы и самой хозяйки, Адели Фукс. Минут двенадцать тому назад он уже заглядывал сюда. Балерины как раз выходили из гардеробной; он не хотел привлекать к себе внимания и шмыгнул в мужскую уборную. В это самое время за спиной последних балерин особняком от других прошла по узкому коридорчику одна девица. Он не мог установить, откуда она появилась. Снизу, по лестнице? Или из дамской уборной? Но, глядя сбоку, он узнал ее по платью и шляпке: это была балерина Нейман.
Она быстро открыла дверь в раздевалку, которая была тогда освещена. Минутой позже за ней проследовала Адель. Только когда она тоже скрылась за дверью, чиновнику пришло на ум сойти вниз и убедиться, действительно ли девицы Нейман нет в балете. Так и оказалось: Нейман исполняла сольный номер. Все же после агент начал сомневаться — и не без основания, так как Нейман опять танцевала среди других. Только он успел подойти, как уже произошел инцидент с Минго, когда тот, роняя капли крови, сбежал по лестнице.
«Его приятельница Мария знала заранее, — сказал самому себе агент, стоя теперь перед запертой дверью раздевалки и не видя в скважину света, — она держалась очень подозрительно еще до того, как показался на лестнице ее друг. Потом она с ним скрылась. Но с другой стороны — где же управляющий?»
— Сюда, наверх! — крикнул он с лестницы. — Привели слесаря?
Дверь взломали, но инспектор приказал полицейским подождать у входа, пока он не включит свет. Распоряжение оказалось правильным, потому что в темноте они угодили бы в кровь. Чтобы найти выключатель, каждый, кто бы ни вошел, неизбежно наткнулся бы на стол, стоявший сбоку у самой двери; между тем и стол и лежавшая на нем груда платьев были залиты кровью, плавали в крови. Инспектор, пятидесятилетний человек, некогда стаявший шуцманом здесь, на углу, нагнулся посмотреть: свисавшие платья прикрывали то, что лежало за столом на полу. Взглянув, он повернулся к своим людям, и лицо его стало вдруг таким же белым, как его седые волосы. Он сказал:
— Так гнусно работают только дилетанты!
Потом он заметил, что в комнате холодно и окно открыто настежь. Кровавые следы по наружной стене указывали, что преступник выбрался на пожарную лестницу и по ней спустился на слабо освещенный двор. Далеко ли успел он уйти? При своей неумелой работе он несомненно пришел в такой вид, что первый же полицейский его задержит. Нет! Неверно! Там, в углу, мокрое от крови, лежит платье, которое было на нем во время работы. Инспектор узнал это платье, равно как и шляпу.
Найденного было достаточно; он вышел из раздевалки и поставил перед дверью караул. Спустившись в зал, он спросил заведующего:
— Все еще не явился? Так, отлично. Господа, я вас больше не задерживаю, — объявил он гостям, которые уже не толпились и не шумели, а собирались немыми, раздраженными группами. — Мы должны только установить ваши имена, поскольку они нам еще не известны; только господина адвоката Бойерлейна прошу остаться в нашем распоряжении.
Остальное он предоставил своим подчиненным. Сам же он пересек улицу и позвонил из полиции в уголовный розыск комиссару Киршу. Закончив свой отчет и не получая ответа, он добавил:
— Я думаю, господин комиссар, что я исполнил свой долг. За три минуты до убийства я осмотрел место преступления. Этого… этого никто не мог предположить!
Он ничего не услышал, сообразил, наконец, что там повесили трубку, и тяжело опустился на стул.
Курт давно уже был у сестры. Он взял такси и каждый раз, как в глубь машины падал яркий свет, отирал лицо и оправлял одежду. Бесшумно добрался он до квартиры. Поднимаясь в темноте по лестнице, он ни с кем не встретился, и ему не пришлось стучать к Викки: дверь была полуоткрыта. Сестра тотчас же встала и вышла ему навстречу. В трех шагах друг от друга они оба остановились.
— О Курт! — тихо, с ужасом вскричала Викки.
Глаза его блуждали, лицо застыло; казалось, он вот-вот расплачется.
— Она довела тебя до этого! — были первые слова сестры. — Ты это совершил, потому что так хотела она!
Его беспокойные глаза ненадолго задержались на ней; они подтверждали: «Ничего нельзя было поделать, я иначе не мог».
— Если бы ты, несмотря ни на что, пришел сюда, Курт! Если бы ты хоть сегодня не дал мне лежать! Я бы тебя удержала! Что бы ни встало между нами, я — Викки, ты — Курт!
Она говорила до ужаса проникновенно, все ее существо раскрывалось навстречу брату! При первых ее словах он поднял плечи, при последних разразился слезами. Он скулил, повизгивал и всхлипывал без конца — и все это на коленях, в обе ладони. Викки между тем подходила поочередно к каждой двери, поворачивала ключ, задвигала задвижку.
— Я не хотела верить, хотя могла все рассчитать заранее, — говорила она, делая свое дело. — Столько злобы я не могла предположить… даже в Марии! — Она вернулась к нему и, взяв за обе руки, подняла его с полу. — Взгляни, наконец, на меня! Здесь тебя никто не съест. Что же теперь делать?
Он овладел собой настолько, чтобы скорчить гримасу, и выразил ею то неизбежное, что легко было предугадать.
— Нет! — крикнула тоном приказания Викки.
Он напряженно скривил лицо, чтобы еще раз изобразить на нем иронию.
— Мы и этого не будем принимать всерьез? — спросил он.
— Нет, Курт, на этот раз примем всерьез — вполне всерьез! Мы приложим все силы! — Она выпрямилась и задрожала от напряженного усилия воли.
Курт затаил дыхание, — без его участия ее мужество переливалось в него. Он крикнул самому себе: «Мне нельзя распускать свои нервы». Но к этому времени он уже крепко держал себя в руках. Он видел перед собою смуглое лицо сестры и знал, как бело его собственное лицо. Их взгляды скрестились, и он видел, что к его щекам приливает кровь.
— Скажи мне все!
Она положила руки ему на плечи и так слушала его. Наконец она объявила:
— На Минго падает не меньше подозрений, чем на тебя.
Курт перебил ее:
— Больше! Недавно он крикнул на весь ресторан, что старуху пора прикончить.
— Во всяком случае, он бежал… с Марией, и этим она себя выдала с головой! Как точно она все подвела! Но все-таки кое в чем просчиталась, иначе Минго не полез бы в темную комнату. Она учла, что ты погасишь в комнате свет. Кто-то непременно должен был там испачкаться в крови, только не ее Минго. Кто-то другой. Но кто же? Знаешь кто? — прокричала она. — Бойерлейн! Тогда мы все оказались бы замешаны и она поймала бы нас всех.
— Мы были дети, — уронил Курт. Деяния Марии вдруг поразили его сильнее, чем его собственные.
Сестра ему напомнила:
— А меня она довела до того, что мне пришлось в нее выстрелить.
— Она одна принудила меня к моему поступку. Из-за нее человек теряет рассудок.
— За мною не было вины. Нет и за тобой.
— Мы невиновны! — поклялись они друг другу, подхваченные волной страсти, смешав дыханье.
Вдруг их лица сблизились в поцелуе. Бесконечно длился этот поцелуй, они закрыли глаза, оба полные их общей судьбой. «Мы снова нашли себя! Теперь мы уже не давим друг друга и мы не две половинки. Впервые жизнь становится серьезна до конца. Мы близнецы, и мы одни на свете, скованные цепью, пойманные безысходно, на крайней черте. Но вот мы целуемся — и обретаем силу. Это — любовь. Она не смогла перейти в ненависть и остается, как была, нашей единственной любовью».
Утвердив это, брат и сестра стали деловиты и кратки.
— Будем защищаться.
— Бойерлейн не приходит. Его, видно, задержали в полиции. Он заподозрен в соучастии.
— И хорошо. Он стал бы чинить нам препятствия. Заметь себе одно, Курт: ты все отрицаешь! Как бы ни обернулось, ты отрицаешь!
— На мне не найдут крови, как на Минго.
— Я обвиняю Марию, — сказала Викки. — Она меня тогда задушила бы, не выстрели я в нее.
— То, что она учинила надо мной, называется моральным давлением или как-то в этом роде.
— Ты отрицаешь преступление. Она не смогла довести тебя до него. И тогда пришлось вмешаться ее другу Минго.
— Своими показаниями мы даже Кирша сведем с ума. Он скоро будет здесь.
— Нет, они только оцепили дом. Тебя заберут утром. Спи пока что! Тебе нужно хорошенько выспаться!
— Когда меня станут допрашивать, я буду думать о тебе. Весь процесс — слышишь, Викки? — только о тебе!
— Ты выпутаешься!
— А если нет?
— Выпутаешься!
— На каторге я тоже буду думать о тебе и по-прежнему отрицать.
— Я буду тебе помогать. Если дойдет до того, я добьюсь пересмотра дела. Жизнь длинна.
Они всё быстро забывали, и только одно оставалось для них неизменно настоящим: они сами.
А Мария, сидя рядом с Минго, который гнал машину Бойерлейна по полям со скоростью восьмидесяти километров в час, — что видела она? Лестница; кровь — сверху в сусальное золото балета капает кровь; доносится еле слышный далекий крик. Недобрый туман отделяет Марию от событий, от людей.
Она хотела прикоснуться к руке друга, проверить, тут ли он действительно. Но не шевелилась. Черное небо лежало на дорогах, светлый круг от двух фонарей бежал прямо перед нею, и ей казалось, что она погружается в эту ночь все глубже и навеки.
Она прихватила с собою свой мир. Старый школьный учитель говорит: «Мария споет одна!..» Она взаправду хотела запеть в тумане: «Наш серенький Зайка…» — но с грохотом надвинулся паровоз, у нее перехватило дыхание, «пошел на лужайку», — пел внутренний голос, — и тут в хибарку ворвалась толпа. Мария смелее запела в глубокой ночи: «Помашет немножко переднею ножкой и вертится — ах! — да на задних ногах». Она уже потеряла под ногами почву, упала, и пуля ее настигла. «Вставай! Беги! Ты украла ботинки!» Из одного ботинка смотрит ее потерянный ребенок, из другого — лицо Адели.
«Минго!» — хочет она позвать. Напрасно: он идет по лестнице, опять с его растопыренных пальцев каплет кровь. Бледное лицо Адели, прожектор, ночь вокруг. «Где мой ребенок?» На миг к ней возвратилось сознание, она услышала, как Минго сказал: «Закрой окошко, у тебя не попадает зуб на зуб!» Она вдруг почувствовала бурю, рвущуюся в автомобиль. Влажный ветер и бурю. «Минго, куда ты едешь?» Мария не выговорила вопроса. Так же быстро, как очнулась, ушла она вновь в свои внутренние бури. «Клопы! Я их раздавлю! Батракам зимой дают расчет!» Она кружится, и все вокруг завертелось, она танцует с Минго. «Клопов раздавлю я, танцуя, танцуя…» Упав перед зеркалом, она задыхается. «Приластился лис и Зайку загрыз… Зимою расчет, а злоба грызет», — все та же старая мелодия, но под музыку джаза.
Шум затих, в зале пусто, только надо еще отчитаться. Глухое ожидание в темноте, приближаются чьи-то голоса, шепчут: «Есть хочу! Дай мне поесть! Я никогда не ела досыта!» Это Елизавета Леенинг из богадельни в Бродтене. Голос ее становится выше, переходит в визг — и все-таки его заглушает далекий, давно забытый голос ребенка, одной из сестриц, унесенных морем. Деревянные башмачки! Вот они стоят еще рядышком на дамбе. У кладбищенской ограды застонала Фрида. «Ты же состоишь в больничной кассе?» — «Но не на такие дела!..» «Под липкой сидит он и ест с аппетитом. От задних ног дал вороне кусок», — вплеталось все время чье-то пение. Наконец только сердце Марии одно продолжало петь тихо-тихо, и она заснула, как весь ее мир заснул.
Она наполовину пробудилась, не хотела пробуждаться до конца и вдруг встрепенулась. «Досада в доме в утренний час! Утром между четырьмя и пятью ты должна особенно следить за собой!»
— Минго? — спросила она.
— Моя Мария! — отозвался он.
Машина по-прежнему рвалась сквозь ветер, но теперь Мария узнала этот воздух: близко море.
— Сейчас что — пятый час?
— Нет, моя Мария. Самое скверное ты проспала. Все чудесно. Теперь я везу тебя домой.
Она между тем угадывала в непроглядном мраке берег — совсем не вармсдорфский.
— Ты едешь окольным путем, — сказала она.
И Минго не отрицал. Оба боялись повернуть домой, не знали куда ехать, и Мария не возражала, когда они стали менять направление, замедлили ход и потеряли цель.
— Правь к хутору, где я служила. Хозяин спрячет нас.
Когда хутор показался в виду, Минго свернул, и она его не остановила. Теперь они выехали на дорогу, плохую дорогу на Вармсдорф; другой больше не было. Этой дорогой с давних пор они ездят и идут, соединенные счастьем и великой болью, как сегодня, и пройдут когда-нибудь в последний раз. Подкатив к поселку, машина, наконец, остановилась. Она несла их сюда безостановочно с того мгновения, как в Берлине раскрылось убийство. Они остановились и глядели друг на друга.
Странные были у Марии глаза, он только позже понял их взгляд. Он чувствовал одно: «Мария; и моя рука — ей на защиту; Мария у моей груди!» И она долго-долго лежала неподвижная на его груди. Но если ему был внятен только стук ее сердца, Мария слышала также и море; оно бушевало, вал надвигался все выше, сильней, неизбежней. «Иди, Мария…»
Она открыла дверцу машины, вышла.
— Я что-то знаю. Подожди здесь!
Она двинулась, она побежала и продолжала кричать:
— Чего там! Я все знаю.
Срезая угол, она пошла лугом, выбралась на Променаду задами, через узкий проулок у отеля Кёна. Сперва ей пришлось прислониться к стене дома, чтоб устоять против бури. Волны перехлестывали через дамбу, с каждым наскоком вздымались все выше. Мария вступила на дамбу, она боролась за каждый шаг. Там дальше есть местечко… вода стоит перед ним крутой стеной, но Мария видит насквозь: там поглотило водой хибарку. Поглотило всех, и меня тоже! Туда, на дно, в то самое место! На дно!
Она боролась — и вдруг заметила, что ее ждет уже там чья-то тень. Мария тотчас узнала чья, хотя она рисовалась на блеклом небе, точно камень, серый и недвижный под напором ветра и волн. Марии вспомнился камень, вставший перед ней в другое, далекое утро. Тогда она тоже бежала и он преградил ей дорогу, как теперь. С тех пор он постепенно приобрел человеческое лицо и однажды, совсем недавно, говорил с Марией запросто — «ты да я». «Так оно идет чередом: камень становится человеком, человек — снова камнем. Мы вернулись назад, я и он; ноги заплетаются, волны хотят меня унести, но я должна идти к нему!»
Она шла и шла вперед, несколько шагов превратились в долгие мили, она зашаталась, земля поплыла у нее под ногами, но, не давая ей упасть в воду, комиссар Кирш ее подхватил.
Он понес ее в свою машину. Тотчас рядом остановилась другая, и Минго выскочил на песок.
— Вот он я, господин Кирш. Арестуйте меня, Мария невиновна.
— Как и ты. Преступник задержан.
Минго задыхался, едва можно было разобрать его слова:
— Чего же вы хотите от нас?
— Я должен доказать, что вы не совершили убийства. — Остальное он опустил: «…и должен был не дать совершиться другому делу. Хотя бы одному».
— А вы можете доказать? — спросила Мария и громко расплакалась. Она плакала пуще и пуще, плакала, возвращаясь к жизни.
Кирш сказал:
— Ну поплачь, моя девочка! — Большой, грузный, он подтолкнул ее в машину. Затем резко приказал ее другу везти ее домой.
Минго вложил всю силу в свое прощальное слово:
— Она невиновна!
Кирш кивнул головой. Он еще глядел им вслед, он думал о том, что ни одна Мария не была бы невиновна, если бы о тайне, которую все они собою представляют, известно было лишь столько, сколько знают обычно люди. Случайно кто-то, он сам, узнал об одной из них немного больше.
Он сел в полицейскую машину, тяжелый и раздраженный. «Хорошо, что не о каждом все известно! Каждый был бы тогда невиновен!»