В шестом томе Собрания сочинений Ф. М. Достоевского печатается роман «Идиот», впервые опубликованный в журнале «Русский вестник» (1868, № 1, 2, 4-12 и приложение к № 12) с посвящением племяннице писателя С. А. Ивановой и подписями: «Федор Достоевский» и «Ф. Достоевский», а также с проставленной в конце датой завершения романа: «17 января 1869». Отдельное издание «Идиота», в которое были внесены небольшие стилистические исправления, Достоевскому удалось осуществить по возвращении из-за границы в 1874 г., когда А. Г. Достоевской было организовано собственное издательское дело. В приложении к тому воспроизводятся два параллельных «Идиоту» и связанных с ним наброска замыслов «Одна мысль (поэма). Тема под названием „Император“» и «Идея. Юродивый…».
Роман «Идиот» занимает в творчестве Достоевского особое место. В центре других его произведений стоят трагические образы мятежных героев — «отрицателей». В «Идиоте» же писатель избрал своим главным героем, по собственному определению, «положительно-прекрасного», идеального человека, стремящегося внести гармонию и примирение в нескладицу общественной жизни, и провел его через поиски и испытания, также приводящие к трагическому концу.
Подобная задача остро выдвигалась русской общественной жизнью 60-х годов. Различными путями ее решали Тургенев, Чернышевский, Толстой, Лесков. И в этих условиях Достоевский должен был испытывать страстное желание нарисовать образ современного русского человека, наделенного высоким нравственным совершенством.
Мотивы, предварявшие замысел «Идиота», уже встречались в предшествующем творчестве Достоевского. Так, взаимоотношения красавицы Катерины, одержимого неистовой страстью к ней купца Мурина и влюбленного в нее мечтателя Ордынова в ранней повести «Хозяйка» (1847) не без основания можно рассматривать как зародыш сюжетной ситуации: Настасья Филипповна — Рогожин — Мышкин. В видениях больного Ордынова Катерина предстает как светлая, чистая «голубица». Нравственная чистота и самоотверженность Мечтателя из «Белых ночей» (1848) и Ивана Петровича, героя «Униженных и оскорбленных» (1861), перейдут к Мышкину, человеку обостренной духовности. С другой стороны, в тех же «Униженных и оскорбленных» Алеша Валковский, как позднее Мышкин, покоряет обеих героинь своей безыскусственностью, простодушием и детской добротой. Некоторыми чертами напоминает Мышкина полковник Ростанев из повести «Село Степанчиково и его обитатели» (1859), особенно в прямой авторской характеристике. Ростанев — человек «утонченной деликатности», «высочайшего благородства», для исполнения долга он «не побоялся бы никаких преград», был душою «чист, как ребенок», целомудрен сердцем до того, что стыдился «предположить в другом человеке дурное». В этой аттестации как бы разработана психологическая канва образа Мышкина. В «Записках из Мертвого дома» (1860–1862) повествователь как об одной из лучших встреч своей жизни вспоминал о совместном пребывании в остроге с юношей, дагестанским татарином Алеем. Чистота и доброта Алея представлены здесь как фактор эстетического и этического воздействия на окружающих.
В «Зимних заметках о летних впечатлениях» (1863), полемизируя с эвдемонистической моралью просветителей, Достоевский выразил свой этический идеал. Как на проявление «высочайшего развития личности», «высочайшей свободы собственной воли» он указал на «совершенно сознательное и никем не принужденное самопожертвование всего себя в пользу всех», так «чтоб и другие все были точно такими же самоправными и счастливыми личностями» (см.: наст. изд. Т. 4. С. 428). Эта формула нашла свое художественное воплощение в 1860-х годах в Мышкине.
Заглавие романа многозначно. Основными для понятия «идиот» (от греческого ίδιώτηζ — буквально: отдельный, частный человек) являются такие значения, как «несмысленный от рождения», «малоумный», «юродивый».[41] В «Карманном словаре иностранных слов, входящих в состав русского языка, издаваемом Н. Кирилловым», специально поясняется, что современное толкование слова подразумевает человека «кроткого, не подверженного припадкам бешенства, которого у нас называют дурачком, или дурнем».[42] Указанные значения слова своеобразно оттеняются в романе, подчеркивая всю необычность образа Мышкина (см. об этом также ниже, с. 628, 633).
Обдумывая образ «Князя Христа» (см. с. 626), Достоевский исходил не только из Евангелия, он учитывал сочувственно или полемически многочисленные позднейшие трактовки этого образа в литературе и искусстве, а также в современной ему философской и исторической науке.[43] В частности, известную роль при создании образа Мышкина сыграли размышления Достоевского над «Жизнью Иисуса» (1863) французского писателя, философа и историка Э. Ренана (1823–1892), имя которого Достоевский трижды упоминает в подготовительных материалах к роману.[44]
Но Достоевский в своем романе показал, по словам современного исследователя, и ту «эпоху, полную противоречий, борьбы и поражений, которая выдвинула народников разных толков и направлений <…> В романе идет спор о молодом поколении, о тех политических и нравственных проблемах, которые волновали молодежь 60-70-х годов <…> Герой Достоевского и революционный народник — два психологических типа русского интеллигента, два решения одной социально-этической проблемы»,[45] внутренне соприкасающиеся друг с другом, но в то же время противоположные.
«Мышкин как бы носит в своей груди и весь тот „хаос“, всё то „безобразие“, которыми „больны“ окружающие его люди, и предощущение грядущей гармонии. Именно в момент самой ужасной дисгармонии, в момент, предшествующий наступлению эпилептического припадка, когда духовные силы князя готовы покинуть его, в нем с удвоенной мощью оживает мысль о „гармонии“, о всеобщем примирении и братстве людей. В этом глубокий философско-символический смысл описания состояния князя Мышкина перед припадком<…> Описание это в символической форме выражает мысль Достоевского о том, что самый страшный хаос и дисгармония в жизни общества и в судьбе отдельного человека лишь обостряют извечную потребность человека в счастье, стремление к радостной полноте, к гармонии бытия».[46]
В бытовых и психологических контрастах романа резко и выпукло отражены те процессы социальной и моральной деградации, роста богатства одних и обнищания других, разрушения «благообразия» дворянской семьи, которые вновь и вновь притягивали к себе внимание Достоевского после реформы. Читатель попадает вместе с героем и в богатый особняк генерала Епанчина, и в дом купца Рогожина, и на вечеринку у «содержанки» Настасьи Филипповны, и в скромный деревянный домик чиновника Лебедева. Рогожин и Мышкин, Настасья Филипповна и Аглая, Ипполит и группа «современных нигилистов» воплощают разные ипостаси России, русского человека в его порывах и исканиях, добре и зле.
Роман был задуман и написан за границей, куда писатель выехал с женой в апреле 1867 г. Перед отъездом он получил за будущее произведение аванс от редакции журнала «Русский вестник». Побывав в Берлине, Дрездене, Гамбурге, Баден-Бадене, Достоевский 16 (28) августа 1867 г. сообщал из Швейцарии А. Н. Майкову: «Теперь я приехал в Женеву с идеями в голове. Роман есть, и, если бог поможет, выйдет вещь большая и, может быть, недурная. Люблю я ее ужасно и писать буду с наслаждением и тревогой»[47]. Сравнивая русскую и западноевропейскую жизнь, Достоевский размышлял о судьбах родины и замечал: «Россия <…> отсюда выпуклее кажется нашему брату» (XXVIII, кн. 2, 206). Уехал Достоевский с ощущением глубоких внутренних сдвигов, происходивших в России во второй половине 60-х годов. Считая время это «по перелому и реформам чуть ли не важнее петровского», Достоевский сознавал противоречия русской пореформенной действительности, в которой пережитки старины причудливо сочетались с новыми формами развития. Указывая на «необыкновенный факт самостоятельности и неожиданной зрелости русского народа при встрече всех наших реформ», писатель ожидал «великого обновления» (там же).
Первая запись к роману «Идиот» была сделана в Женеве 14 сентября ст. ст. 1867 г.; продолжая работать над романом в Женеве, Веве, Милане, Достоевский завершил его во Флоренции. В истории создания «Идиота» большое место заняла подготовительная стадия — составление планов и обдумывание первой редакции романа, значительно отличавшейся от печатной. В письме А. Н. Майкову от 31 декабря 1867 г. (12 января1868 г.) Достоевский так рассказывал о ходе работы над «Идиотом»: «…все лето и всю осень я компоновал разные мысли (бывали иные презатейливые), но некоторая опытность давала мне всегда почувствовать или фальшь, или трудность, или маловыжитость иной идеи. Наконец я остановился на одной и начал работать, написал много, но 4-го декабря иностранного стиля бросил всё к черту <…> Затем (так как вся моя будущность тут сидела) я стал мучиться выдумыванием нового романа. Старый не хотел продолжать ни за что. Не мог. Я думал от 4-го до 18-го декабря нового стиля включительно. Средним числом, я думаю, выходило планов по шести (не менее) ежедневно. Голова моя обратилась в мельницу <…> Наконец 18-го декабря я сел писать новый роман…» (XXVIII, кн.2, 239–240). Сохранились три записные книжки, в которых разрабатывался замысел начальной и уточнялись внутренняя концепция, образы и развитие действия окончательной редакции «Идиота».[48]
Герой начальных планов ранней редакции — младший нелюбимый сын в разорившемся генеральском семействе. Разрушение уклада его, возникновение в нем сложных драматических отношений Достоевский использовал для того, чтобы изнутри показать социальные процессы времени. Идиот кормит семью, унижен, болен падучей. Идиотом он прослыл из-за нервности, необычности слов и поступков. По своему характеру он близок к Расколькикову. Идиот наделен «гордостью непомерной» и «потребностью любви жгучей»: это «формирующийся человек», который при жажде самоутверждения и отсутствии «веры» во что-либо (IX, 141, 166), от избытка внутренних сил способен к крайним проявлениям и добра, и зла.
Воспроизведению атмосферы семейного «безобразия», а также судьбы предшественницы Настасьи Филипповны, названной сначала именем гетевской Миньоны (персонажа романа «Годы ученья Вильгельма Мейстера»), а затем Ольги Умецкой, послужил судебный процесс Умецких. За процессом этим Достоевский в ту пору внимательно следил по русским газетам[49]. Миньона-Умецкая, приемыш, падчерица сестры Матери, терпящая в семье унижения и подвергающаяся «покушениям», характеризуется как «мстительница и ангел» (IX, 142, 178), вызывая в воображении писателя облик пятнадцатилетней Ольги (доведенной варварским обращением родителей, особенно избивавшего ее отца Владимира Умецкого, до того, что она четыре раза поджигала дом родителей). Другая предшественница Настасьи Филипповны — героиня, условно обозначенная именем шекспировской Геро («Много шуму из ничего»). В ней одновременно проступают и некоторые черты Аглаи Епанчиной.
В подготовительных набросках к первой редакции «Идиота» можно условно выделить девять хронологически разных сюжетных пластов. В каждом из них претерпевают изменения планы романа, его герои, идеологические акценты в их освещении. И хотя замысел романа еще далек от окончательного, некоторые зерна, из которых произрастает будущая художественная ткань его, начинают обозначаться. Так, например, в выделяемом условно третьем плане, составленном в середине октября 1867 г., вводится второе, более знатное генеральское семейство. Зарождается мысль о параллели между Епанчиными и Иволгиными. Одновременно намечается неизбежная гибель героини в финале:
«НОВЫЙ И ПОСЛЕДНИЙ ПЛАН
<…> Генеральское семейство в Петербурге (Генерал в отставке). Старуха Мать, обожающая Генерала, напыщенная и вздорная женщина (еще кокетничает и рядится), не без характера и не без достоинств, два сына — Красавчик и Идиот, дочь Маша и О<льга> У<мецкая>, гувернантка и проч. Форс. По поводу процесса. В процессе уверены. У дочери Жених — Инженер, хоть и с невольным припадением, но и с беспрерывною обидчивостью. Потом еще Генерал-лейтенант и его семейство — лица, считающие себя важными. У них 2 сына, старший подает надежды, младший — убийца, и дочь 25 лет. (Отец же Инженера — помещик, отстав<ной> корнет, за границей, старичок, друг отставного Генерала.) Есть еще характерная мать и дочь, 50 000 чистых и надежды, влюблена в Красавчика. Но отставн<ой> Генерал надеется на процесс, и потому, по страстной любви к Красавчику, ему позволяется искать руки Геро. (Если не деньги, то связи.) Вообще форсят ужасно <…>
Дядя. Брат Генерала. (Известная история.) Принимается с принижением, но приличен и образован и выжидает. Его третируют свысока, однако ж 10 000 заняли. Дядя, впрочем, себе на уме. Идиот поразил его и О<льга> У<мецкая>. (Молитвы Дяди) <…> (О ДЯДЕ ПОДРОБНЕЕ, ПРЯМО ВЫСТАВИТЬ КАК ГЛАВНЫЙ ХАРАКТЕР) <…> Дядя не знает про страсть Идиота. Геро в полной тирании дома за то, что отказала Сенатору <…> Она бежит к Дяде: „Спасите“. (Может быть, убьет, но пожалуй, и борьба, и не убьет.) Но в семействе, еще до побега к Дяде, он молчалив, услужлив, но так, что его все трепещут. Геро пробует с ним то смеяться, то в исступлении и бешенстве кричать. Что она никогда не будет его женой, — в сущности, он согласен. Он готов на бешенство и зверство. Она пугается и бежит к Дяде. <…> Главное: надо, чтоб читатель и все лица романа понимали, что он может убить Геро, и чтоб все ждали, что убьет <…> Он, может быть, говорит Дяде, когда Геро бежала: „Что ж, покажите, что любите бесконечно, я показываю — отказываюсь и не убиваю. Женитесь и вы, простите ее“ <…> Тут Дядя отдает ему Геро. Геро побеждена и влюбляется. Миньона умирает» (IX, 154–156).
В следующем (четвертом) плане Идиот перемещен в семейство Дяди и сделан его побочным сыном (причем варьирующаяся ситуация героя — законного или незаконного сына ведет к более позднему роману Достоевского «Подросток»), в одной из заметок от 22 октября н. ст. 1867 г. фигурирует замысел завязки романа, место и время действия которой определяет начало известного нам текста: «22 октября.
СПЕЦИАЛЬНЫЕ NOTA ВЕNЕ
Под осень.
<…> Вагон. Генерал, семья (невеста или молодая жена), Красавица. Сын. Встретились 1-й раз в жизни. Признание. Понравился Генералу. Познакомились. Просили быть знакомым впредь. Обещались быть в Петербурге к осени. Генерал рассказал историю о брате. (На станции. Сигары.) С своей точки зрения. И передал характер и выказал характер. 1½ миллиона.
Побочный. Ехал с Сыном. Сошлись. Побочный знает, что это Сын. Сын только слыхал, что есть Побочный. Застенчив и мрачен при встрече с генеральск<им> семейством. Случай. Стукнулся головой. Спрятался. Исчез. Все: „Какой он странный“. Сын: „Да, но он мне не показался глупым. Странен, правда. Совсем юродивый“. Опять сходятся в вагонах Сын с Побочным. Побочный не признался, но от Сына выведал. У Дяди встречаются: „Скрытны же вы“. Однако Побочному надо было очаровать Сына, и он очаровал» (IX, 162–163).
На этой стадии, в пятом плане, среди набросков от 29 октября н. ст. 1867 г. «Психологические пунктиры и разделы романа», Достоевский так формулирует свое отношение к главному герою: «Еrgо.[50] Вся задача в том, что на такую огромную и тоскующую (склонную к любви и мщению) натуру — нужна жизнь, страсть, задача и цель соответственная: и вот почему, в финале, кончив водевиль, т. е. увезя Геро с ненавистью, вдруг видит, что Геро бросается к нему, ласкается и обещает любовь. Он вдруг воспаляется, прогоняет всех, и деньги. Но Геро пугается его страсти, развязка. В тоске передает ее, но разочарование.
Надо было с детства более красоты, более прекрасных ощущений, более окружающей любви, более воспитания. А теперь: жажда красоты и идеала и в то же время 40 % неверие в него, или вера, но нет любви к нему. „И беси веруют и трепещут“» (IX, 167).
В тогдашних набросках намечалась и эволюция Идиота, его преображение, как бы предвосхищающее рождение образа Мышкина:
«Финал великой души.
Любовь — 3 фазиса: мщение и самолюбие, страсть, высшая любовь — очищается человек» (IX, 168).
Пройдя различные стадии развития, в том числе и подобную опустошенному предсамоубийственному состоянию Ставрогина, воссозданному затем в «Бесах», главный герой в последних, ноябрьских планах первой редакции психологически предваряет Мышкина: это — своеобразный юродивый, он тих, благороден, противостоит вихрю страстей, кипящих вокруг новых героинь Настасьи и Устиньи, — вихрю, который захватывает генеральскую семью, приводит к смерти Генеральши, бунту детей, объединяет Генерала с развратником Умецким (что напоминает будущий «союз» в романе Епанчина и Тоцкого). Распадение сложившихся связей, бури, сотрясающие частную жизнь людей, составят в окончательном тексте фон для контрастно выступающей по отношению к нему гармонической личности главного героя.
Основываясь на этих планах, Достоевский начал писать, но чувство неудовлетворенности не покидало его. Ощущение перелома в замысле, необходимости придать центральным действующим лицам более значительный характер нарастало. Оно обозначилось уже в заключительных подготовительных записях первой редакции. «Генерал, она, дети. Лицо Идиота и прочее множество лиц», — подводил итог Достоевский. И тут же снова подчеркивал: «Идиотово лицо. Ее лицо величавее. (Сильно оскорблена.)» (IX, 214).
В конце концов, отбросив написанное[51] и перебрав (как следует из приведенного выше эпистолярного свидетельства) с 4 по 18 декабря множество планов, Достоевский обрел ту «сверхзадачу», которая подчинила себе предшествующие его искания, — «идею» изобразить «вполне прекрасного человека». В письме к своему старому другу поэту А. Н. Майкову от 31 декабря 1867 г. Достоевский признавался: «Труднее этого, по-моему, быть ничего не может, в наше время особенно <…> Идея эта и прежде мелькала в некотором художественном образе, но ведь только в некотором, а надобен полный. Только отчаянное положение мое принудило меня взять эту невыношенную мысль. Рискнул, как на рулетке: „Может быть под пером разовьется!“» (XXVIII, кн. 2, 241).
Стремясь успеть к январскому номеру «Русского вестника», с редакцией которого писатель в связи с просьбой (осенью 1867 г.) о ежемесячных денежных выплатах в счет будущего романа был связан отныне дополнительными обязательствами, Достоевский работал очень интенсивно. 24 декабря 1867 г. (5 января 1868 г.) он выслал в Петербург пять глав первой части, пообещав в сопроводительном письме «на днях» отправить шестую и седьмую главы и «не позже 1-го февраля» н. ст. доставить «вторую часть» (под второй частью подразумевались главы с восьмой по шестнадцатую первой части журнального текста романа). Шестую и седьмую главы Достоевский выслал 30 декабря 1867 г. (11 января 1868 г.). Всего, по подсчетам А. Г. Достоевской, в двадцать три дня он написал «около шести печатных листов (93 страницы)» для январской книжки «Русского вестника».[52] Приступив к работе над второй половиной первой части 13 января н. ст., Достоевский, по его словам, «завяз с головой и со всеми способностями <…> приготавливая ее к сроку», и отослал ее в середине февраля н. ст., опоздал «сильно» (XXVIII, кн. 2, 251, 257), но все-таки попал в февральский выпуск журнала. В дальнейшем писателю приходилось работать также в ускоренном темпе, волнуясь и постоянно думая о сроках. Принимаясь 7 марта н. ст. 1868 г. (этой датой открываются сохранившиеся наброски окончательной редакции романа) за проектирование последующих частей «Идиота», Достоевский обычно к концу месяца диктовал А. Г. Достоевской очередные главы, затем обрабатывал расшифрованные ею стенографические записи, оформлял их окончательно и препровождал в «Русский вестник» с таким расчетом, чтобы они успели попасть в текущий номер журнала, выходившего большей частью во второй половине месяца. Перерыв в публикации романа был сделан только в марте, когда писатель попросил отсрочки в связи с рождением дочери, а главное, ввиду необходимости столь же интенсивного предварительного планирования дальнейшего движения фабулы.
Рассказывая о ходе работы уже после отсылки начальных семи глав, Достоевский писал Майкову: «В общем план создался. Мелькают <…> детали, которые очень соблазняют меня и во мне жар поддерживают. Но целое? Но герой? Потому что целое у меня выходит в виде героя. Так поставилось. Я обязан поставить образ». И вслед затем он сообщал, имея в виду Настасью Филипповну, Аглаю и Рогожина, что «кроме героя» еще есть не менее важный образ «героини, а стало быть, ДВА ГЕРОЯ!!» и «еще два характера — совершенно главных, то есть почти героев»; «побочных характеров» же, — по его словам, — «бесчисленное множество». «Из четырех героев, — заключал писатель, — два обозначены в душе у меня крепко, один (видимо, Аглая. — Ред.) еще совершенно не обозначился, а четвертый, то есть главный, то есть первый герой, — чрезвычайно слаб. Может быть, в сердце у меня и не слабо сидит, но — ужасно труден» (XXVIII, кн. 2, 241).
Таким образом, успех всего романа, «целого», для Достоевского зависел от того, насколько ему удастся представить образ человека, идеальное совершенство которого пленило бы как современников, так и потомков. 1 (13) января 1868 г. он писал об этом С. А. Ивановой: «Идея романа — моя старинная и любимая, но до того трудная, что я долго не смел браться за нее <…> Главная мысль романа — изобразить положительно прекрасного человека. Труднее этого нет ничего на свете, а особенно теперь. Все писатели, не только наши, но даже все европейские, кто только ни брался за изображение положительно прекрасного, — всегда пасовал. Потому что это задача безмерная. Прекрасное есть идеал, а идеал — ни наш, ни цивилизованной Европы — еще далеко не выработался». И далее говоря о том, что единственное «положительно прекрасное лицо» для него Христос, Достоевский перечислял лучшие образцы мировой литературы, на которые он ориентировался: это, в первую очередь, «из прекрасных лиц» стоящий «всего законченнее» Дон-Кихот Сервантеса, затем «слабейшая мысль, чем Дон-Кихот, но всё-таки огромная», Пиквик Диккенса, и, наконец, Жан Вальжан из романа «Отверженные» В. Гюго, писателя, названного Достоевским в 1862 г. в предисловии к публикации русского перевода «Собора Парижской богоматери» «провозвестником» идеи «восстановления погибшего человека» в литературе XIX в. (XX, 28). В первых двух случаях, по словам Достоевского, герой «прекрасен единственно потому, что в то же время и смешон <…> Является сострадание к осмеянному и не знающему себе цену прекрасному — а, стало быть, является симпатия и в читателе», «Жан Вальжан, тоже сильная попытка, — но он возбуждает симпатию по ужасному своему несчастью и несправедливости к нему общества» (XXVIII, кн. 2, 251). Учитывая опыт своих прешественников, Достоевский находит иное решение проблемы «прекрасного» героя, которого устами Аглаи Епанчиной охарактеризует как «серьезного» Дон-Кихота, соотнеся его с героем пушкинской баллады о «рыцаре бедном», самоотверженно посвятившим свою жизнь служению высокому идеалу.
В черных планах 21 марта н. ст. Достоевский писал:
«СИНТЕЗ РОМАНА. РАЗРЕШЕНИЕ ЗАТРУДНЕНИЯ
? Чем сделать лицо героя симпатичным читателю?
Если Дон-Кихот и Пиквик как добродетельные лица симпатичны читателю и удались, так это тем, что они смешны.
Герой романа Князь если не смешон, то имеет другую симпатичную черту: он! невинен!» (IX, 239).
Формула эта, как и рассказ о пребывании Мышкина в Швейцарии, на родине Руссо, среди патриархального пастушеского народа, в общении с детьми и природой как бы соотносят его образ с руссоистской нормой «естественного человека», которая, однако, в романе осложнена и углублена: перенесенные Мышкиным страдания, болезнь обостряют его чуткость, его способность при всей доброте и невинности «насквозь» проникать в человека.
Называя в набросках к роману героя «Князем Христом», Достоевский исходит из мысли, что нет более высокого назначения человека, чем бескорыстно всего себя отдать людям, и в то же время сознает, каким препятствием к осуществлению взаимной общечеловеческой любви и братства стали психология современного, во многом эгоистического человека, состояние общества с господством тенденций к обособлению и самоутверждению каждого из его членов. Это чувство особенно обострилось у Достоевского, как свидетельствуют «Зимние заметки о летних впечатлениях», после первого заграничного путешествия, когда писатель наблюдал жизнь Западной Европы тех лет. С тревогой думал Достоевский о подобных же силах разъединения, вызванных к жизни новой буржуазной эпохой в России.
Уже в планах первой редакции главный герой претерпевал определенную трансформацию, поднимаясь и совершенствуясь на путях «любви». В набросках ко второй редакции 12 марта 1868 г. Достоевский сформулировал в записных книжках: «В РОМАНЕ ТРИ ЛЮБВИ: 1) Страстно-непосредственная любовь — Рогожин. 2) Любовь из тщеславия — Ганя. 3) Любовь христианская — Князь» (IX, 220). Миссия Мышкина по отношению к Настасье Филипповне определялась в набросках как стремление «восстановить и воскресить человека!» (IX, 264). Трагическая же судьба Настасьи Филипповны, как отмечалось выше, была предопределена на ранних ступенях замысла. С ее образом в романе связана тема оскорбленной и поруганной «красоты». Став жертвой чувственности опекуна, «букетника» Тоцкого, а затем предметом циничного денежного торга, Настасья Филипповна «из такого ада чистая» вышла. Пораженный ее «удивительным лицом» князь размышляет над ее портретом: «Лицо веселое, а она ведь ужасно страдала, а? Об этом глаза говорят, вот эти две косточки, две точки под глазами в начале щек. Это гордое лицо, ужасно гордое, и вот не знаю, добра ли она? Ах, кабы добра! Все было бы спасено!», — а художница Аделаида Епанчина, глядя на тот же портрет, находит, что такая красота «сила», с которой «можно мир перевернуть!» (с. 84). Имея в виду прежде всего подобную освященную страданием, одухотворенную красоту, Достоевский в раздел тетради, заполненной подготовительными записями, озаглавленный «Нотабены и словечки», внес заметку:
«Мир красотой спасется.
Два образчика красоты» (IX, 222).
Мысль эта повторена в третьей части романа (как суждение Мышкина в пересказе Ипполита Терентьева, в ночь, когда последний решал для себя вопрос «быть или не быть»). Здесь говорится: «мир спасет красота!» (с. 384).
В одном из ранних планов (от 12 марта н. ст.) действие, связанное с Настасьей Филипповной, представлялось следующим образом: «С Н<астасьей> Ф<илипповной> дело идет весь роман так: Сначала ошеломленная, что стала княгиней, — в прачки. Потом — строгой и гордой княгиней. Аглая устраивает ей публичное оскорбление (сцена). 4-я часть (кончается).
Разврат неслыханный. Исповедь Князя Аглае. Темное исчезновение, ищут, в борд<еле>. Хочет умертвить себя.
Восстановление. Аглая и Князь перед нею, ищут спасти ее. Она умирает или умерщвляет себя. NB. Рогожин. Аглая выходит за Князя — или Князь умирает.
Князь робок в изображении всех своих мыслей, убеждений и намерений. Целомудрие и смирение. Но тверд в деле.
Главное социальное убеждение его, что экономическое учение о бесполезности единичного добра есть нелепость. И что всё-то, напротив, на личном и основано» (IX, 227).
Постепенно образ Настасьи Филипповны все более очищается, оттеняется богатство ее внутреннего мира и в то же время подчеркивается полная утрата ею веры в себя, ее болезненное состояние, одержимость.
Взаимоотношения Мышкина и Настасьи Филипповны предстают в эволюции: вначале он «любил ее, о, очень любил…» Позднее же, после мучительного времени, проведенного подле нее, как рассказывает князь Аглае, Настасья Филипповна «угадала», что ему уже «только жаль» ее, но в то же время у него точно сердце «прокололи раз навсегда» (с. 435). В жизнь Мышкина входит Аглая, о которой, по его признанию, князь вспоминал как «о свете» (с. 432). Среди набросков от середины апреля выделена запись: «РАЗВИТИЕ ПО ВСЕМУ РОМАНУ ЧУВСТВ КНЯЗЯ К АГЛАЕ» (IX, 254). Прототипом ее послужила Анна Васильевна Корвин-Круковская, ставшая впоследствии женой участника Парижской коммуны Ш.-В. Жаклара, — девушка подобного же характера и социального положения. С нею Достоевский познакомился, напечатав в 1864 г. в «Эпохе» ее первые литературные опыты — рассказы «Сон» и «Михаил». Писатель был увлечен Анютой Корвин-Круковской, сделал ей предложение, которое, однако, не привело к браку. Ситуация эта во многом напоминала положение Мышкина как возможного жениха Аглаи. Вообще история знакомства Достоевского с семьей Корвин-Круковских: матерью Елизаветой Федоровной, старшей дочерью Анютой и младшей — будущим знаменитым математиком С. В. Ковалевской — отразилась в изображении отношений Мышкина с семейством Епанчиных, вплоть до прозвучавшего в обеих гостинных рассказа о смертной казни — воспоминаний писателя о минутах, проведенных им перед внезапной отменой расстрела на Семеновском плацу.[53]
Аглая отчасти близка к ряду своих реальных и литературных современниц и жаждет, как тургеневская героиня из «Накануне», по выражению Добролюбова, «деятельного добра», «пользу приносить». Она глубже других поняла и оценила Мышкина, недаром она не только сравнивает его с «рыцарем бедным», не только считает его «за самого честного и за самого правдивого человека, всех честнее и правдивее», но и произносит проникновенные слова о «двух умах», по особому раскрывающие авторский подтекст названия романа, связанный с традицией изображения «дурака» и юродивого в народных сказках и древнерусской литературе: «…если говорят про вас, что у вас ум… то есть, что вы больны иногда умом, то это несправедливо; я так решила и спорила, потому что хоть вы и в самом деле больны умом (вы, конечно, на это не рассердитесь, я с высшей точки говорю), то зато главный ум у вас лучше, чем у них всех, такой даже, какой им и не снился, потому, что есть два ума: главный и не главный» (с. 429).
В подготовительных заметках к роману Достоевский отмечал сочетание в Аглае «ребенка» и «бешеной женщины», чистоты и стыдливости с непомерной гордостью. Не случайно в так называемой «сцене соперниц» она «падает», оскорбляя Настасью Филипповну и вызывая в ней ответное чувство гордого негодования.
Столь же сложен психологически и образ четвертого участника конфликтной ситуации — Рогожина. Мрачная любовь-страсть к Настасье Филипповне выбила его из обычной жизненной колеи. Его натура не лишена стихийных народных черт — широты, внутренней силы, порывов благородства. Несмотря на необразованность, он наделен глубоким умом, способным постигать суть вещей. Но в нем живет и собственник, вобравший веками выработавшиеся инстинкты его предков-накопителей. Не случись с ним «этой напасти», не повстречайся ему Настасья Филипповна, «пожалуй», стал бы он в скором времени, как говорит ему Мышкин, «точь-в-точь» как отец, засел бы в угрюмом родительском доме с послушной женой «ни одному человеку не веря <…> и только деньги молча и сумрачно наживая». Союз между ним и «мечтательницей» Настасьей Филипповной, тянущейся душою к Мышкину, вряд ли возможен, и понимание этого держит его в состоянии постоянного озлобления. Иногда в редкие минуты уважения к нему Настасьи Филипповны, как например в эпизоде с чтением принесенной ею «Истории» Соловьева, проявляется и в нем жажда почувствовать себя «живым человеком». Желая моментами верить в его «огромное сердце», Мышкин сознает, что не сможет Рогожин стать «братом» и «другом» Настасьи Филипповны, не вынесет своих ревнивых мук, рождающих ненависть вместо любви.
Непосредственным толчком к оформлению образа купца-убийцы явился судебный процесс московского купца В. Ф. Мазурина, убившего ювелира Калмыкова. Подробные отчеты по его делу с описанием обстоятельств убийства и сведениями о самом преступнике были опубликованы в газетах в конце ноября 1867 г., т. е. как раз в то время, когда писатель начал обдумывать вторую, окончательную редакцию «Идиота». Как и Рогожин, Мазурин принадлежал к известной купеческой семье, был потомственным почетным гражданином, владельцем доставшегося ему после смерти отца двухмиллионного капитала, жил в фамильном доме вместе с матерью. Там он и зарезал бритвой, крепко связанной бечевою, «чтоб бритва не шаталась и чтоб удобнее было ею действовать», свою жертву. Труп убитого Калмыкова он спрятал в нижнем этаже, накрыв купленной им американской клеенкой и поставив рядом четыре поддонника со ждановской жидкостью (средство для дизенфекции и уничтожения зловония); в магазине купца, где было совершено убийство, полиция, кроме того, нашла нож со следами крови, купленный Мазуриным «для домашнего употребления». Ряд подобных деталей предваряет и сопровождает картину гибели Настасьи Филипповны. В романе есть и прямое упоминание о Мазурине: на своих именинах, в первый день действия романа, «в конце ноября» 1867 г., Настасья Филипповна говорит о прочитанных ею газетных сообщениях по этому делу,[54] и это звучит как зловещее предзнаменование.[55] Однако по своему внутреннему облику Рогожин не похож на Мазурина, он сложнее и человечнее.
Как отметила А. Г. Достоевская, своего любимого героя — Мышкина писатель наделил автобиографическими чертами.[56] Линия же отношений Мышкина и Настасьи Филипповны могла быть подсказана рядом моментов из жизни издателя журнала «Русское слово» графа Г. А. Кушелева-Безбородко, который, как и князь Мышкин, был «последним в роде», стал обладателем большого наследства, страдал тяжелым нервным недугом, занимался благотворительностью, прослыл чудаком, «полоумным» и женитьба которого на «красивой авантюристке» Л. И. Кроль возбудила много толков. Но, по верному замечанию исследователя, реальный образ Кушелева был «слишком мелок для той грандиозной идеи, к которой романист пришел в ходе творческой работы».[57]
Достоевский ставит перед собой задачу показать, «как отражается Россия» в судьбе и размышлениях князя, который смущен «громадностью новых впечатлений <…> забот, идей» и ищет ответы на вопрос «что делать?» Подчеркивая сопричастность своего героя судьбам родины и ее людей, он записывает: «Все вопросы и личные Князя <…> и общие решаются в нем, и в этом много трогательного и наивного, ибо в самые крайние трагические и личные минуты свои Князь занимается разрешением и общих вопросов…» (IX, 252, 256, 240). И далее: «Князь только прикоснулся к их жизни. Но то, что бы он мог сделать и предпринять, то все умерло с ним. Россия действовала на него постепенно. Прозрения его.
Но где только он ни прикоснулся — везде он оставил неисследимую черту.
И потому бесконечность историй в романе (misérable[58] всех сословий) рядом с течением главного сюжета» (IX, 242; ср.: 252).
В соответствии с этой программой Мышкин уже на первых страницах романа обращен душой к России, едет на родину полный ожидания и интереса ко всему, что там происходит. Вернувшись в Петербург, он убеждается, что «есть, что делать на нашем русском свете», становясь своеобразным «деятелем» в духе «почвеннических» идей, дорогих самому Достоевскому. Западной цивилизации, идеалу буржуазного комфорта автор и его герой противополагают идею самобытного пути России, а оторвавшемуся от «почвы» верхнему слою — ее народ, в натуре которого, как полагал Достоевский, были заложены начала подлинного общечеловеческого братства. Мышкин свободно и чистосердечно говорит с лакеем и с пьяным солдатом, продавшим ему оловянный крест за серебряный. Мышкин становится свидетелем и участником споров и обсуждений самых различных актуальных вопросов современной жизни: о новых судах и адвокатах, доходящих до «извращения» понятий о гуманизме, о преступлениях и их причинах, о праве силы и парадоксальном освещении его в нашумевшей книге Прудона, о железных дорогах и самочувствии человека эпохи «промышленного» прогресса, о «благодетелях» человечества типа Мальтуса с его теорией перенаселения, о русских либералах, о национальной самобытности русской литературы, о будущем России и т. п.
Широко представлены в «Идиоте» и различные «фантастические» слои русского общества. Между «мизераблями всех сословий» выделяется вездесущий чиновник Лебедев, «гениальная фигура», по определению автора. — Он «и предан, и плачет, и молится, и надувает Князя, и смеется над ним. Надувши, наивно и искренно стыдится Князя» (IX, 252–253). В том же ряду и отставной поручик, «кулачный боец» Келлер, автор фельетона против Мышкина, а затем шафер на его несостоявшейся свадьбе. «Фантастичны» и отставной генерал Иволгин, вдохновенный враль и фантазер, жилец Иволгиных Фердыщенко, человек без определенных занятий, циник и «шут», мнимый сын Павлищева Бурдовский, больной и косноязычный, со всей сопровождающей его компанией. «Истории» их воссоздают «хаотическое» течение современной жизни в самых разнообразных отражениях.
Особое место среди вставных повестей занимает «Необходимое объяснение» Ипполита Терентьева. «Бунт» его играет важную роль в общем идейно-философском звучании романа. В соприкосновении с этими смятенными «фантастическими» персонажами ярко обнаруживается своеобразие детски-мудрого героя.
В тексте упоминаются среди ряда других характерных знамений времени два преступления, о которых Достоевский прочел в «Голосе» незадолго до начала или в период работы над «Идиотом», — убийство восемнадцатилетним гимназистом польского происхождения, дворянином Витольдом Горским в Тамбове с целью ограбления в доме купца Жемарина, где он давал уроки его одиннадцатилетнему сыну, шести человек (жены Жемарина, его матери, сына, родственницы, дворника и кухарки) и убийство и ограбление девятнадцатилетним студентом Московского университета Даниловым ростовщика Попова и его служанки Нордман. В первом преступлении Достоевского особенно потряс ряд подробностей: Горский характеризовался учителями как умный юноша, любивший чтение и литературные занятия; задумав преступление, он заблаговременно достал не совсем исправный пистолет и починил его у слесаря, а также по специально сделанному рисунку заказал у кузнеца нечто вроде кистеня, объяснив, что подобный инструмент необходим ему для гимнастики. Горский признал себя на суде неверующим.[59] Достоевскому он казался характерным представителем той части молодежи, на которую «нигилистические» теории 1860-х годов имели отрицательное влияние. Первое сообщение о деле Данилова появилось в момент публикации начальных глав «Преступления и наказания» и поразило современников и самого писателя некоторым сходством между ситуацией, воссозданной в романе, и обстоятельствами убийства, совершенного образованным преступником, о незаурядной внешности и уме которого говорилось в последующих хрониках. В конце ноября 1867 г., в период обдумывания замысла «Идиота» стала известна знаменательная подробность. По показаниям арестанта М. Глазкова, которого убийца вынуждал принять на себя вину, Данилов совершил убийство после разговора с отцом. Сообщив ему о своем намерении жениться, Данилов получил совет «не пренебрегать никакими средствами и, для своего счастья, непременно достать денег, хотя бы и путем преступления».[60] В «Идиоте» отсвет этих историй падает на изображение молодых «позитивистов», в частности племянника Лебедева, которого дядя называет убийцей «будущего второго семейства Жемариных». Сопоставление компании Бурдовского с Горским и Даниловым, очевидно, преследовало цель показать, что естественнонаучные и материалистические теории 60-х годов могли быть в вульгаризированном, «уличном» варианте использованы для оправдания преступлений, вели к «шатанию мысли». Мотив этот, однако, подчинен в романе общему его критическому пафосу, направленному против антидуховного начала нового буржуазного «века», когда предметом купли и продажи стали красота и человеческое достоинство, а страсть к наживе и денежный ажиотаж заменили прежние идеалы. Крушение нравственных устоев в «век пороков и железных дорог» — тема «апокалипсических» речей Лебедева.
Противопоставляя в лице Мышкина своеволию и индивидуализму начало любви и прощения, Достоевский не лишает своей симпатии и сочувствия бунтующих, непокорных своих героев. Особая привлекательность Настасьи Филипповны, неотразимость ее красоты — в ее гордой непримиримости, максимализме ее чувств и стремлений. Больной чахоткой юноша Ипполит доходит до дерзкого богоборчества, протестуя против того, что было обречено на смерть и уничтожение даже такое «великое и бесценное» явление, как Христос.
В ходе обдумывания фабулы романа, вскоре после того как выясняется, что князю не удастся спасти Настасью Филипповну от ножа Рогожина, в одной из ранних (апрельских) записей появляется первый проект заключительных частей романа: «ИДИОТ ВИДИТ ВСЕ БЕДСТВИЯ. БЕССИЛИЕ ПОМОЧЬ. ЦЕПЬ И НАДЕЖДА. СДЕЛАТЬ НЕМНОГО. ЯСНАЯ СМЕРТЬ. АГЛАЯ НЕСЧАСТНА. Нужда ее в Князе» (IX, 241).
Вскоре этот проект конкретизируется: «NB. Симпатичнее написать, и будет хорошо.
Главная задача: характер Идиота. Его развить. Вот мысль романа. Как отражается Россия. Все, что выработалось бы в Князе, угасло в могиле. И потому, указав постепенно на Князя в действии, будет довольно.
Но! Для этого нужна фабула романа.
Чтоб очаровательнее выставить характер Идиота (симпатичнее), надо ему и поле действия выдумать. Он восстановляет Н<астасью> Ф<илипповну> и действует влиянием на Рогожина. Доводит Аглаю до человечности, Генеральшу до безумия доводит в привязанности к Князю и в обожании его.
Сильнее действие на Рогожина и на перевоспитание его. (Ганя пробует сойтись с Рогожиным). Аделаида — немая любовь. На детей влияние. На Ганю — до мучения («Я взял свое»). NB. (Варя и Птицын отделились.) Даже Лебедев и Генерал. Генерал в компании Фердыщенка. Кража с Фердыщенкой» (IX, 252).
В более поздних (сентябрьских) набросках, когда Достоевский уже работал над третьей частью, сосуществуют рядом два плана окончания романа, с акцентированием в первом из них основной черты каждого из действующих лиц: «Аглая уже помирилась с семейством даже. Торжественно невеста Князя — и вдруг смерть Н<астасьи> Ф<илипповны>. Князь не прощает Аглае. С детьми.
В Князе — идиотизм! В Аглае — стыдливость. Ипполит — тщеславие слабого характера. Н<астасья> Ф<илипповна> — беспорядок и красота (жертва судьбы). Рогожин — ревность. Ганя: слабость, добрые наклонн<ости>, ум, стыд, стал эмигрантом. Ев<гений> П<авлович> — последний тип русского помещика-джентельмена. Лизавет<а> Прокоф<ьевна> — дикая честность. Коля — новое поколение.
Оказывается, что Капитанша преследовала Генерала по наущению Ипполита. Ходит по его дудке. Все по его дудке. Власть его над всеми» (IX, 280).
В другом плане развязка вновь перекликается с намечавшейся первоначально: «Под конец Князь: торжественно-спокойное его состояние! Простил людям.
Пророчества. Разъяснения каждому себя самого. Времени. Прощение Аглаи.
Аглая с матерью — живет и путешествует» (там же).
В эту же пору Достоевский испробывал и ряд иных поворотов сюжета. Размышляя, не сделать ли Ипполита «главной осью всего романа», писатель составил план, по которому тот с помощью различных психологических ухищрений донимал князя, «овладел» всеми остальными героями, разжигая и стравливая их, и кончал местью всем и убийством Настасьи Филипповны: «ГЛАВНОЕ. NB. КНЯЗЬ НИ РАЗУ НЕ ПОДДАЛСЯ ИППОЛИТУ И ПРОНИКНОВЕНИЕМ В НЕГО (ОБ ЧЕМ ПРО СЕБЯ ЗНАЕТ ИППОЛИТ И ЗЛИТСЯ ДО ОТЧАЯНИЯ) И КРОТОСТИЮ С НИМ ДОВОДИТ ЕГО ДО ОТЧАЯНИЯ. Князь побеждает его доверчивостью.
СЦЕНА УБИЙСТВА. СУД. ИППОЛИТ В ОТЧАЯНИИ УМИРАЕТ.
Измучил Генерала, Ганю, Колю, Аглаю, Рогожина, мальчика» (IX, 277–278).
В конце концов писатель отказался от подобного, не подготовленного предшествующим повествованием изображения Ипполита.
В процессе работы над первой и второй редакцией «Идиота» у Достоевского возникали ассоциации с трагедией Шекспира «Отелло»: «ИЗ ГЛАВНОГО. 1) Сцена (во храме) в день брака, до прихода Аглаи, наедине между Князем и Н<астасьей> Ф<илипповной>. Князь, вынеся во все это время скандала ужасные мучения от сошедшей с ума Н<астасьи> Ф<илипповны>, наконец в утро брака говорит с ней по сердцу: Н<астасья> Ф<илипповна>, и в отчаянии и в надежде, обнимает его, говорит, что она недостойна, клянется и обещается. Князь просто и ясно (Отелло) говорит ей, за что он ее полюбил, что у него не одно сострадание (как передал ей Рогожин и мучил ее Ипполит), а и любовь и чтоб она успокоилась. Князь вдруг пьедестально высказывается. 2) Тут входит Аглая, спокойно, величаво и просто грустная, говорит, что во всем виновата, что не стоила любви Князя, что она избалованная девушка, ребенок; что она вот за что полюбила Князя (и тут Отелло): наивная и высокая речь, где Н<астасья> Ф<илипповна> чувствует всю безмерность ее любви, а Аглая, думая выставить недостаточность и ничтожность своей любви и тем успокоить Н<аcтасью> Ф<илипповну> и Князя, — напротив, наивно и себе неведомо, только выставляет великость, глубину и драгоценность своего чувства. Несколько ласковых слов с Н<астасьей> Ф<илипповной>, но через силу, несколько наивност<ей>, — расстаются. Н<астасья> Ф<илипповна>, пораженная, и Князь предчувствует, что с отчаянием в лице идет одеваться, а Аглая уходит к Гане, и там истерическая сцена сожжения пальца. Затем сцена Гани с Ипполитом, который перетаскивается к Князю, свадьба, вечер, будущий мир России и человечества и экономические разговоры.
А затем заключение» (IX. 284–285).
Однако неожиданная для Аглаи метаморфоза была отвергнута, и Достоевский вернулся к намеченной ранее «сцене двух соперниц», в которой Аглая нравственно «падает». По июньско-июльским планам вслед за сценой этой предполагалось авторское отступление с прямым выражением своего отношения к событиям и герою: «NB. главное. После сцены двух соперниц: Мы признаемся, что будем описывать странные приключения. Так как трудно их объяснить, то ограничимся фактом. Мы соглашаемся, что с Идиотом ничего и не могло произойти другого. Доскажем же конец истории лица, который, может быть, и не стоил бы такого внимания читателей, — соглашаемся с этим.
Действительность выше всего. Правда, может быть, у нас другой взгляд на действительность 1000 душ,[61] пророчества — фантасти<ческая> действит<ельность>. Может быть, в Идиоте человек-то более действит<елен>. Впрочем, согласны, что нам могут сказать: „Все это так, вы правы, но вы не умели выставить дела, оправдать факты, вы художник плохой“. Ну тут уж, конечно, нечего делать» (IX, 276).
Мысли эти дают ключ к заглавию и поэтике романа. Они перекликаются с основным его лейтмотивом (ср., например, обращенные к Мышкину слова Настасьи Филипповны, перед уходом ее с Рогожиным: «Прощай, князь, в первый раз человека видела!» — или Ипполита, перед попыткой самоубийства: «Стойте так, я буду смотреть. Я с Человеком прощусь». — С. 179, 420). Позднее, в «Братьях Карамазовых», во введении «От автора», предупреждая читателей, что его герой Алексей Федорович Карамазов — «человек странный, даже чудак», автор присоединился к тем, кто не увидит в нем «частность и обособление»: «Ибо не только чудак „не всегда“ частность и обособление, а напротив, бывает так, что он-то, пожалуй, и носит в себе иной раз сердцевину целого, а остальные люди его эпохи — все каким-нибудь наплывным ветром, на время почему-то от него оторвались…» (XIV, 5).
В «Идиоте» Достоевский, стремясь к многозначности образа Мышкина, его предельной емкости, отказался от каких-либо авторских комментариев. В записных книжках подчеркивалась задача представить «князя сфинксом»: «Сам открывается, без объяснений от автора, кроме разве первой главы» (IX, 248). В соответствии с такой художественной установкой строится и повествование о дальнейших после встречи Настасьи Филипповны и Аглаи событиях. О них читатель узнает или из скупых фактических сообщений, или из иронически воспроизведенных «слухов», распространившихся в обществе.
Беспокоясь о целостности восприятия «Идиота» читателями и сожалея, что при самой большой гонке печатанье романа не успевает завершиться в декабре, Достоевский писал 26 октября (7 ноября) 1868 г. С. А. Ивановой: «Наконец, и (главное) для меня в том, что эта 4-я часть и окончание ее — самое главное в моем романе, то есть для развязки романа почти и писался и задуман был весь роман» (XXVIII, кн. 2, 318). «Гибель героини, взаимное сострадание двух соперников, двух названных братьев, над трупом любимой женщины, возвещающее им обоим безнадежный исход на каторгу или в сумасшедший дом», — так охарактеризовал Л. П. Гроссман развязку романа. Она возникла на сравнительно поздней стадии работы, 4 октября 1868 г., когда рядом с заметкой: «Рог<ожин> и Князь у трупа. Final» — автор написал в знак своего удовлетворения новым творческим открытием: «Недурно» (IX, 283). Последние главы четвертой части (VIII–XI) и «Заключение» вышли в свет уже в виде отдельного приложения к журналу за прошлый год одновременно с февральской книжкой «Русского вестника» за 1869 г.
Несмотря на мрачный, трагический финал, пафос любви к жизни и людям остается господствующим в романе. Светлую нить, которую Достоевский в сделанных еще в марте 1868 г. набросках обозначил как «цепь и надежда», он вплетает в эпилог романа, где Радомский извещает о судьбе Мышкина Колю Иволгина и Веру Лебедеву, собираясь вскоре вернуться в Россию новым человеком. Вера Лебедева и Коля Иволгин — представители нового молодого поколения, принявшего эстафету Мышкина.
Первые отзывы о романе дошли до Достоевского еще до окончания «Идиота» от его петербургских корреспондентов. После выхода в свет январского номера журнала с начальными семью главами в ответ на взволнованное признание Достоевского в письме от 18 февраля (1 марта) 1868 г. в том, что он сам ничего не может «про себя выразить» и нуждается в «правде», жаждет «отзыва». А. Н. Майков писал: «…имею сообщить Вам известие весьма приятное: успех. Возбужденное любопытство, интерес многих лично пережитых ужасных моментов, оригинальная задача в герое <…> Генеральша, обещание чего-то сильного в Настасье Филипповне, и многое, многое — остановило внимание всех, с кем говорил я…» Далее Майков ссылается на общих знакомых — писателя и историка литературы А. П. Милюкова, экономиста Е. И. Ламанского, а также на критика Н. И. Соловьева, который просил передать «свой искренний восторг от „Идиота“» и свидетельствовал, что «видел на многих сильное впечатление».[62] Однако в связи с появлением в февральской книжке «Русского вестника» окончания первой части Майков в письме от 14 марта 1868 г., определяя художественное своеобразие романа, оттенил свое критическое отношение к «фантастическому» освещению в нем лиц и событий: «…впечатление вот какое: ужасно много силы, гениальные молнии (напр<имер>, когда Идиоту дали пощечину и что он сказал, и разные другие), но во всем действии больше возможности и правдоподобия, нежели истины. Самое, если хотите, реальное лицо — Идиот (это вам покажется странным?), прочие же все как бы живут в фантастическом мире, на всех хоть и сильный, определительный, но фантастический, какой-то исключительный блеск. Читается запоем, и в то же время — не верится. „Преступл<ение> и наказ<ание>“, наоборот, — как бы уясняет жизнь, после него как будто яснее видишь в жизни <…> Но — сколько силы! сколько мест чудесных! Как хорош Идиот! Да и все лица очень ярки, пестры — только освещены-то электрическим огнем, при котором самое обыкновенное, знакомое лицо, обыкновенные цвета — получают сверхъестественный блеск, и их хочется как бы заново рассмотреть <…> В романе освещение, как в „Последнем дне Помпеи“: и хорошо, и любопытно (любопытно до крайности, завлекательно), и чудесно!» Соглашаясь, что это «суждение, может быть, и очень верно», Достоевский в ответном письме от 21–22 марта (2–3 апреля) 1868 г. выдвинул ряд возражений: указал на то, что «многие вещицы в конце 1-й части взяты с натуры, а некоторые характеры просто портреты». Особенно он отстаивал «совершенную верность характера Настасьи Филипповны» (XXVIII, кн. 2, 273, 283). А в письме к С. А. Ивановой от 29 марта (10 апреля) 1868 г. автор отмечал, что идея «Идиота» — «одна из тех, которые не берут эффектом, а сущностью» (XXVIII, кн. 2, 292).
Первые две главы второй части (Мышкин в Москве, слухи о нем, письмо его к Аглае, возвращение и визит к Лебедеву) были встречены Майковым очень сочувственно: он увидел в них «мастерство великого художника <…> в рисовании даже силуэтов, но исполненных характерности»[63]. В более позднем письме от 30 сентября ст. ст. (когда уже была напечатана вся вторая часть и начало третьей) Майков, утверждая, что «прозреваемая» им идея «великолепна», от лица читателей повторил свой «главный упрек в фантастичности лиц».[64]
Подобную же эволюцию претерпели высказывания о романе H. H. Страхова. В письме от середины марта 1868 г. он одобрил замысел: «Какая прекрасная мысль! Мудрость, открытая младенческой душе и недоступная для мудрых и разумных, — так я понял Вашу задачу. Напрасно вы боитесь вялости; мне кажется, с „Преступления и наказания“ Ваша манера окончательно установилась, и в этом отношении я не нашел в первой части „Идиота“ никакого недостатка».[65] Познакомившись с продолжением романа, за исключением четырех последних глав, Страхов обещал Достоевскому написать статью об «Идиоте», которого он читал «с жадностью и величайшим вниманием» (письмо от 31 января 1869 г.).[66] Однако намерения своего он не выполнил. Косвенный упрек себе как автору «Идиота» Достоевский прочел в опубликованной в январском номере «Зари» статье Страхова, в которой «Война и мир» противополагалась произведениям с «запутанными и таинственными приключениями», «описанием грязных и ужасных сцен», «изображением страшных душевных мук».[67] Спустя два года Страхов, вновь вернувшись к сопоставлению Толстого и Достоевского, прямо и категорично признал «Идиота» неудачей писателя. «Очевидно — по содержанию, по обилию и разнообразию идей, — писал он Достоевскому 22 февраля ст. ст. 1871 г., — Вы у нас первый человек, и сам Толстой сравнительно с Вами однообразен. Этому не противоречит то, что на всем Вашем лежит особенный и резкий колорит. Но очевидно же: Вы пишете большею частью для избранной публики, и Вы загромождаете Ваши произведения, слишком их усложняете. Если бы ткань Ваших рассказов была проще, они бы действовали сильнее. Например „Игрок“, „Вечный муж“ произвели самое ясное впечатление, а все, что Вы вложили в „Идиота“, пропало даром. Этот недостаток, разумеется, находится в связи с Вашими достоинствами <…> И весь секрет, мне кажется, состоит в том, чтобы ослабить творчество, понизить тонкость анализа, вместо двадцати образов и сотни сцен остановиться на одном образе и десятке сцен. Простите <…> Чувствую, что касаюсь великой тайны, что предлагаю Вам нелепейший совет перестать быть самим собою, перестать быть Достоевским».[68]
Сам писатель с частью этих замечаний вполне соглашался. Закончив роман, он не был доволен им, считал, что «не выразил и 10-й доли того, что <…> хотел выразить», «хотя все-таки, — признавался он С. А. Ивановой в письме от 25 января (6 февраля) 1869 г., — я от него не отрицаюсь и люблю мою неудавшуюся мысль до сих пор» (XXIX, кн. 1, 10)
Вместе с тем, размышляя над предъявленными ему требованиями и соотнося «Идиота» с современной ему литературой, Достоевский отчетливо осознавал отличительные черты своей манеры и отвергал рекомендации, которые помешали бы ему «быть самим собой». В этом плане особо следует отметить встречающиеся в его ответных письмах Майкову и Страхову периода работы над «Идиотом» самохарактеристики. 11 (23) декабря 1868 г. Достоевский писал Майкову: «Совершенно другие я понятия имею о действительности и реализме, чем наши реалисты и критики». Утверждая, что его «идеализм» реальнее «ихнего» реализма, писатель замечал, что если бы «порассказать» о том, что «мы все, русские, пережили в последние 10 лет в нашем духовном развитии», критики-«реалисты», привыкшие к изображению одного лишь прочно устоявшегося и оформившегося, «закричат, что это фантазия!», в то время как именно это есть, по его убеждению, «исконный, настоящий реализм!» По сравнению с поставленной им перед собой задачей создания образа «положительно прекрасного человека» бледным и незначительным казался ему герой А. Н. Островского Любим Торцов, воплощавший, по заключению автора «Идиота» в том же письме, «все, что идеального позволил себе их реализм» (XXVIII, кн. 2, 329). Откликаясь в письме к Страхову от 26 февраля (10 марта) 1869 г. на статью его о Толстом и «с жадностию» ожидая его «мнения» об «Идиоте», Достоевский подчеркивал: «У меня свой особенный взгляд на действительность (в искусстве), и то, что большинство называет почти фантастическим и исключительным, то для меня иногда составляет самую сущность действительного. Обыденность явлений и казенный взгляд на них, по-моему, не есть еще реализм, а даже напротив». И далее в развитие мысли нереализованного авторского отступления из летних набросков к «Идиоту» 1868 г. (см. с. 633) спрашивал своего адресата: «Неужели фантастический мой „Идиот“ не есть действительность, да еще самая обыденная! Да именно теперь-то и должны быть такие характеры в наших оторванных от земли слоях общества, — слоях, которые в действительности становятся фантастичными. Но нечего говорить! В романе много написано наскоро, много растянуто и не удалось, но кой-что и удалось. Я не за роман, а я за идею мою стою» (XXIX, кн.1, 19).
Из ранних эпистолярных откликов более всего могло обрадовать Достоевского сообщение о возбужденном после появления первой части интересе к «Идиоту» у читающей публики его давнего знакомого доктора С. Д. Яновского, писавшего из Москвы 12 апреля ст. ст. 1868 г. о том, что «масса вся, безусловно вся в восторге!» и «везде», «в клубе, в маленьких салонах, в вагонах на железной дороге», только и говорят о последнем романе Достоевского, от которого, по высказываниям, «просто не оторвешься до последней страницы». Самому Яновскому личность Мышкина полюбилась так, «как любишь только самого себя», а в истории Мари, рассказе о сюжете картины «из одной головы» приговоренного, сцене разгадывания характеров сестер он увидел «торжество таланта» Достоевского.[69]
Об успехе «Идиота» у читателей свидетельствуют и отзывы газет о первой части романа. Корреспондент «Голоса» в обзоре «Библиография и журналистика» объявлял, что «Идиот» «обещает быть интереснее романа „Преступление и наказание“ <…>, хотя и страдает теми же недостатками — некоторою растянутостью и частыми повторениями какого-нибудь одного и того же душевного движения», и трактует образ князя Мышкина как «тип», который «в таком широком размере встречается, может быть, в первый еще раз в нашей литературе», но в жизни представляет «далеко не новость»: общество часто «клеймит» таких людей «позорным именем дураков и идиотов», но они «по достоинствам ума и сердца стоят несравненно выше своих подлинных хулителей»[70]. Составитель «Хроники общественной жизни» в «Биржевых ведомостях» выделял «Идиота» как произведение, которое «оставляет за собою всё, что появилось в нынешнем году в других журналах по части беллетристики», и отмечая глубину и «совершенство» психологического анализа в романе, подчеркнул внутреннее родство центрального героя и его создателя. «Каждое слово, каждое движение героя романа, князя Мышкина, — писал он, — не только строго обдумано и глубоко прочувствовано автором, но и как бы пережито им самим».[71] По определению рецензента «Русского инвалида» А. П-на, «трудно угадать», что сделает автор с Мышкиным, «взрослым ребенком», «этим оригинальным лицом, насколько рельефно удастся ему сопоставить искусственность нашей жизни с непосредственной натурой, но уже теперь можно сказать, что роман будет читаться с большим интересом. Интрига завязана необыкновенно искусно, изложение прекрасное, не страдающее даже длиннотами, столь обыкновенными в произведениях г. Достоевского».[72]
Наиболее обстоятельный и серьезный разбор первой части романа был дан в статье «Письма о русской журналистике. „Идиот“. Роман Достоевского», помещенной в «Харьковских губернских ведомостях», за подписью «К». «Письма» начинались с напоминания о «замечательно-гуманном» отношении Достоевского к «униженным и оскорбленным личностям» и его умении «верно схватить момент высшего потрясения человеческой души и вообще следить за постепенным развитием ее движений» как о тех качествах его дарования и особенностях литературного направления, которые вели к «Идиоту». Обозначившиеся контуры построения романа в статье характеризовались следующим образом: «… пред читателем проходит ряд людей действительно живых, верных той почве, на которой они выросли, той обстановке, при которой слагался их нравственный мир, и притом лиц не одного какого-нибудь кружка, а самых разнообразных общественных положений и степени умственного и нравственного развития, людей симпатичных и таких, в которых трудно подметить хоть бы слабые остатки человеческого образа, наконец несчастных людей, изображать которых автор особенно мастер <…> В круговороте жизни, в который автор бросает своего героя, — на идиота не обращают внимания; когда же при столкновении с ним личность героя высказывается во всей ее нравственной красоте, впечатление, наносимое ею, так сильно, что сдержанность и маска спадает с действующих лиц и нравственный их мир резко обозначается. Вокруг героя и при сильном с его стороны участии развивается ход событий, исполненный драматизма». В заключение рецензент высказывал предположение об идейном смысле романа. «Трудно на основании одной только части романа судить, что автор задумал сделать из своего произведения, но его роман, очевидно, задуман широко, по крайней мере этот тип младенчески непрактичного человека, но со всей прелестью правды и нравственной чистоты, в таких широких размерах впервые является в нашей литературе».[73]
Отрицательную оценку «Идиота» дал В. П. Буренин в трех статьях из цикла «Журналистика», подписанных псевдонимом «Z», появившихся в «С.-Петербургских ведомостях» в ходе публикации первой и второй частей романа. Находя, что Достоевский делает своего героя и окружающих его лиц «аномалиями среди обыкновенных людей», вследствие чего повествование «имеет характер некоторой фантасмагории», Буренин иронически замечал: «Роман можно было бы не только „Идиотом“ назвать, но даже „Идиотами“, ошибки не оказалось бы в подобном названии». В заключительной третьей статье он поставил знак равенства между изображением душевного состояния Мышкина и медицинским описанием состояния больного человека и не обнаружил в «Идиоте» связи с действительной почвой и общественными вопросами, расценил его как «беллетристическую компиляцию, составленную из множества лиц и событий, без всякой заботливости хотя о какой-либо художественной задаче».[74] Позднее, в 1876 г. Буренин частично пересмотрел свою прежнюю оценку Достоевского в своих «Литературных очерках», придя к выводу, что «психиатрические художественные этюды» Достоевского имеют «полное оправдание» в русской жизни, недавно освободившейся от крепостного права, «главного и самого страшного из тех рычагов, которые наклоняли ее человеческий строй в сторону всякого бесправия и беспутства, как нравственного, так равно и социального». Но «Идиота» (наряду с «Белыми ночами») Буренин по-прежнему отнес к исключениям, уводящим в «область патологии».[75]
Менее категоричным было осуждение романа в напечатанном в январе 1869 г. анонимном обозрении «Вечерней газеты», принадлежащем, как установлено, Н. С. Лескову.[76] Считая, подобно Буренину и многим другим представителям тогдашней критики, судившим о психологической системе романиста с чуждой ей эстетической позиции, что действующие лица романа «все, как на подбор, одержимы душевными болезнями», Лесков стремился все же понять исходную мысль, которой руководствовался Достоевский в обрисовке характера центрального героя. «Главное действующее лицо романа, князь Мышкин, — идиот, как его называют многие, — писал Лесков, — человек крайне ненормально развитый духовно, человек с болезненно развитою рефлексиею, у которого две крайности, наивная непосредственность и глубокий психологический анализ, слиты вместе, не противореча друг другу; в этом и заключается причина того, что многие считают его за идиота, каким он, впрочем, и был в своем детстве».[77]
Статья Лескова была последним критическим откликом, появившимся до публикации заключительных (пятой-двенадцатой) глав четвертой части. После завершения печатания «Идиота» Достоевский естественно ожидал более всестороннего и детального анализа романа. Но такого обобщающего отзыва не последовало. Вообще в течение ближайших двух лет о романе не появилось ни одной статьи или рецензии, что очень огорчало писателя, утверждая его в мысли о «неуспехе» «Идиота». Причина молчания крылась отчасти в противоречивости идеологического звучания романа, гуманистический пафос которого сложным образом сочетался с критикой «современных нигилистов»: изображенная в нем борьба идей не получила разрешения, которое бы полностью удовлетворило рецензентов как консервативного или либерального, так и демократического лагеря. С другой же стороны, тогдашняя критика еще не была достаточно подготовлена к восприятию эстетического новаторства Достоевского, в художественной системе которого роль «фантастических», «исключительных» элементов реальной жизни выступала столь резко.
Наиболее глубоко проникнуть в замысел романа и в полной мере оценить значение его удалось при жизни Достоевского M. E. Салтыкову-Щедрину. Несмотря на различие общественно-политических позиций и полемику, продолжавшуюся даже на страницах романа (см. пародию на щедринскую эпиграмму, направленную против Достоевского, — наст. том. С. 268, 651–652), великий сатирик оставил знаменательный отзыв об «Идиоте», в котором проницательно охарактеризовал как слабые, так и сильные стороны дарования Достоевского, близкого некоторыми своими чертами складу его собственного таланта. В рецензии, посвященной роману Омулевского «Шаг за шагом» и опубликованной в апрельском номере «Отечественных записок» за 1871 г., Щедрин, анализируя состояние русской литературы тех лет, выделил Достоевского и подчеркнул, что «по глубине замысла, по ширине задач нравственного мира, разрабатываемых им, этот писатель стоит у нас совершенно особняком» и «не только признает законность тех интересов, которые волнуют современное общество, но даже идет далее, вступает в область предвидений и предчувствий, которые составляют цель не непосредственных, а отдаленнейших исканий человечества». Как на убедительную иллюстрацию к этому своему тезису Щедрин указал на попытку изобразить тип человека, достигшего полного нравственного и духовного равновесия, положенную в основание романа «Идиот». Утверждая, что «стремление человеческого духа прийти к равновесию и гармонии» существует непрерывно, «переходит от одного поколения к другому, наполняя собой содержание истории», Щедрин в намерении Достоевского создать образ «вполне прекрасного человека» увидел такую задачу, «перед которою бледнеют всевозможные вопросы о женском труде, о распределении ценностей, о свободе мысли и т. п.», так как это «конечная цель, в виду которой даже самые радикальные разрешения всех остальных вопросов, интересующих общество, кажутся лишь промежуточными станциями». В то же время страстный протест сатирика-демократа вызвало «глумление» Достоевского «над так называемым нигилизмом и презрение к смуте, которой причины всегда оставляются без разъяснения». Отмечая черты не только близости, но и расхождения идеалов Достоевского с передовой частью русского общества, ее взглядами на пути достижения будущей всеобщей «гармонии», Щедрин писал: «И что же? — несмотря на лучезарность подобной задачи, поглощающей в себе все переходные формы прогресса, г-н Достоевский, нимало не стесняясь, тут же сам подрывает свое дело, выставляя в позорном виде людей, которых усилия всецело обращены в ту самую сторону, в которую, по-видимому, устремляется и заветнейшая мысль автора».[78]
Последующие прижизненные суждения об «Идиоте», появлявшиеся на протяжении 70-х годов то в составе статей и заметок о поздних сочинениях Достоевского, то в общих обзорах его творческого пути в основном систематизировали и развивали уже сказанное о романе ранее.[79]
Высокую оценку центральному герою романа Достоевского дал Л. Н. Толстой. В мемуарах писателя С. Т. Семенова приведена реплика Л. Н. Толстого по поводу услышанного им от кого-то мнения о сходстве между образами князя Мышкина и царя Федора Иоанновича в пьесе А. К. Толстого. «Вот неправда, ничего подобного, ни в одной черте, — горячился Л. Н. Толстой. — Помилуйте, как можно сравнить Идиота с Федором Ивановичем, когда Мышкин это бриллиант, а Федор Иванович грошовое стекло — тот стоит, кто любит бриллианты, целые тысячи, а за стекла никто и двух копеек не даст».[80] Но отзывы автора «Войны и мира» об «Идиоте» как целостном произведении разноречивы; в них проступает печать его собственной творческой индивидуальности и эстетики: требования ясности изложения, здоровья, простоты (см. запись беседы В. Г. Черткова с писателем в июле 1906 г. и высказывания Толстого о романе, воссозданные в его литературном портрете Горьким).[81]
К середине 1870-х годов Достоевский располагал уже фактами, свидетельствующими о широком признании, которое получил «Идиот» в читательской среде. Об этом говорит заметка в записной тетради 1876 г.: «Меня всегда поддерживала не критика, а публика. Кто из критики знает конец „Идиота“ — сцену такой силы, которая не повторялась в литературе. Ну, а публика ее знает…» (XXIV, 301). О том, насколько замысел «Идиота» глубоко волновал самого Достоевского и какое значение он придавал способности других проникнуть в него, можно судить по ответу писателя А. Г. Ковнеру, выделившему «Идиота» из всего созданного Достоевским как «шедевр».[82] «Представьте, что это суждение я слышал уже раз 50, если не более, — писал Достоевский 14 февраля 1877 г. — Книга же каждый год покупается и даже с каждым годом больше. Я про „Идиота“ потому сказал теперь, что все говорившие мне о нем, как о лучшем моем произведении, имеют нечто особое в складе своего ума, очень меня всегда поражавшее и мне нравившееся» (XXIX, кн. 1 С. 139).
Огромно влияние романа на русскую и мировую литературу (А. Блок, А. Белый, Г. Гауптман, Я. Вассерман и др.).
Первые переводы «Идиота» на иностранные языки появились во второй половине 1880-х годов. В 1887 г. роман почти одновременно был издан на английском, французском и датском языках. На немецкий язык «Идиот» был переведен в 1889 г. В 1902 г. вышел итальянский перевод (см.: IX, 420–424). Начиная с 1887-го г. был предпринят ряд попыток драматургических инсценировок романа. Но первые обработки его для сцены («Настасья Филипповна», «Идиот», «Рыцарь бедный», «Князь Мышкин») были запрещены театральной цензурой, отрицательно отнесшейся к самой идее театрального воплощения «Идиота».[83] Впервые инсценировка «Идиота» по очень еще обедняющему содержание романа сценарию была разрешена в 1899 г. и осуществлена одновременно в Малом театре в Москве и Александрийском театре в Петербурге. В этих спектаклях были заняты Н. И. Васильев, M. H. Ермолова, А. А. Яблочкина, П. М. Садовский, Р. Б. Аполлонский, М. Г. Савина, М. В. Дальский, Ю. М. Юрьев и др. Из позднейших исполнителей роли Мышкина следует назвать Л. М. Леонидова и Н. Н. Ходотова, а из исполнительниц роли Настасьи Филипповны — Е. Н. Гоголеву и В. Н. Пашенную (в Москве), Е. И. Жихареву и Е. И. Тиме (в Ленинграде). Значительным явлением театральной жизни стал созданный в 1957 г. Г. А. Товстоноговым спектакль Большого драматического театра им. М. Горького в Ленинграде, где роль Мышкина исполнил И. М. Смоктуновский, а Рогожина — Е. Д. Лебедев. В московском Государственном драматическом театре им. Евг. Вахтангова с успехом роль князя исполнял Н. О. Гриценко, а М. А. Ульянов — роль Рогожина.
Первая экранизация «Идиота» относится к 1910 г., периоду немого кинематографа. Художественный фильм по «Идиоту» (ч. 1 «Настасья Филипповна») был поставлен в 1958 г. И. А. Пырьевым с Ю. В. Яковлевым и Ю. К. Борисовой в главных ролях. Среди лучших зарубежных экранизаций могут быть названы французский фильм «Идиот» Ж. Лампена (1946) с Ж. Филиппом в роли Мышкина и выдающийся японский фильм «Идиот» Акиры Куросавы (1950).
Текст «Идиота» подготовлен, послесловие и реальный комментарий (с использованием разделов примечаний H. H. Соломиной к академическому изданию) принадлежат И. А. Битюговой. Наброски подготовлены и прокомментированы Г. М. Фридлендером (…«Император») и И. А. Битюговой (…«Юродивый»). Подбор иллюстраций и техническая подготовка тома к печати — С. А. Полозковой. Редактор тома Г. М. Фридлендер.
Печатается по черновому автографу, единственному источнику текста.
Черновой автограф хранится в ЦГАЛИ, ф. 212, 1.1. с. 85–86; см.: Описания рукописей Ф. М. Достоевского. М., 1957. С. 125.
Впервые напечатано Н. Л. Бродским в 1923 г. (Недра. М. Кн. 2. С. 279–280).
Датируется октябрем-ноябрем 1867 г., так как к этому времени относятся записанные в той же рабочей тетради подготовительные материалы к «Идиоту» (среди черновых заметок к которому находятся данные наброски).
Заметки к поэме «Император» сделаны Достоевским в несколько приемов. Сначала возник, по-видимому, основной план поэмы (до слов «…умирает величаво и грустно»). Здесь развитие сюжета доведено до трагической развязки. Затем возникли две приписки: 1) до слов: «Тот воспламенен»; 2) дальнейшая часть записей. Они дополняют и конкретизируют отдельные пункты первоначального плана — без изменения намеченного в нем общего замысла.
Как справедливо указал при первой публикации плана «поэмы» Н. Л. Бродский, замысел ее не случайно возник у Достоевского в процессе работы над «Идиотом»: биография героя этой поэмы — юноши, который почти до 20 лет воспитывается во «мраке», в темнице, и, изолированный от других людей, «не умеет говорить», а затем, впервые столкнувшись с ними, умирает, познав человеческие страсти и страдания, — по своему внутреннему трагическому смыслу близка биографии Мышкина (ср.: Мочульский К. Достоевский. Жизнь и творчество. Париж, 1947. С. 539).
Главный исторический источник, из которого Достоевский почерпнул фактические сведения для замысла «поэмы», установлен Л. П. Гроссманом.[85] Это статья издателя «Русской старины», историка М. И. Семевского, «Иоанн VI Антонович. 1740–1764 гг. Очерк из русской истории», опубликованная в 1866 г. в журнале «Отечественные записки» (№ 4. С. 530–558). Ознакомился ли Достоевский впервые с названной статьей Семевского уже вскоре после ее выхода в свет, т. е. еще в 1866 г., до отъезда из России, или она обратила на себя его внимание лишь в Женеве, где он находился в октябре-ноябре 1867 г., неизвестно. Однако очевидно, что в 1867 г. статья Семевского находилась у писателя в руках и была им внимательно изучена.
Статья Семевского была в значительной своей части основана на новых для того времени архивных материалах. Автор ее поставил перед собой задачу более обстоятельно, чем это делалось его предшественниками, проанализировать дошедшие до нас разноречивые источники и свидетельства, рассказывающие о личности и судьбе претендента на русский престол Ивана (Иоанна) VI Антоновича (1740–1764). Провозглашенный в младенческом возрасте после смерти императрицы Анны Ивановны русским императором, он был свергнут при вступлении на престол Елизаветы Петровны в 1741 г., провел последующую жизнь в одиночном заключении и был убит стражей в царствование Екатерины II, в ночь с 4 на 5 июля 1764 г., при неудачной попытке освобождения его из Шлиссельбургской крепости, предпринятой поручиком В. Я. Мировичем (1740–1764), который намеревался снова провозгласить его императором.
Следует отметить, что в 1861 г. во «Времени» была помещена обширная публикация М. Хмырова «Обстоятельства, подготовившие опалу Эрнста-Иоанна Бирена, герцога Курдяндского», включавшая перевод собственноручной «Записки» известного фаворита императрицы Анны Ивановны Бирона, вступление и примечания переводчика (№ 11. С. 522–622). Одно из этих примечаний (№ 31) посвящено Ивану Антоновичу и Мировичу. Оно содержит краткие фактические сведения о них обоих, сопровождаемые сводкой важнейших исторических источников (с. 566–568). Возможно, что Достоевский тогда же ознакомился с этой публикацией и заинтересовался личностью Ивана Антоновича. Однако из примечания Хмырова он мог извлечь лишь самые общие сведения о царевиче, в то время как статья Семевского и упоминаемые ниже заметки Г. Ф. Квитки повлияли на самое зерно его замысла. В своей статье Семевский критически сопоставил разные версии, дошедшие до нас об Иване Антоновиче и о его освободителе Мировиче: с одной стороны, версию, опирающуюся на официальные документы и архивные свидетельства о каждом из них, а с другой — иную, легендарную, не находящую себе опоры в исторических источниках и обязанную своим происхождением политическим противникам Екатерины II и народной молве. Именно эта вторая, легендарная, версия по преимуществу заинтересовала писателя и, как это видно из плана его «поэмы», была положена им в творчески переработанном виде в ее основу.
В то время как архивные материалы и официальные правительственные бумаги рисовали Ивана Антоновича, насильственно вырванного младенцем из общества людей и выросшего в заключении, слабоумным, косноязычным «идиотом», в сочинениях, вышедших из лагеря врагов Екатерины II, образ его подвергся идеализации, а народная молва приписала ему черты своеобразного праведничества. Особенное внимание Достоевского должны были привлечь следующие подробности исторической легенды об Иване Антоновиче, приводимые Семевским (с целью их опровержения): «Вопреки всем предосторожностям Иоанн Антонович на двенадцатом году узнал тайну своего рождения от одного из солдат, охранявших его темницу» (с. 533); «Любопытно, что безымянный автор французской апологетической брошюры „Histoire d'Iwan VI“ посвящает две странички рассуждениям „о природных и личных свойствах принца“ Он уверяет, что душевные доблести и счастливые таланты <…> были присущи душе молодого Иоанна. Автор, основываясь на предположениях и догадках, опровергает мнение, высказанное другими писателями, будто бы Иоанн был идиот (в чем, однако, кажется, и не может быть сомнения). „Хотя злополучный государь, — восклицает его историк, — содержался под таким строгим надзором, что весьма немногие могли его видеть, тем не менее истина прошла сквозь стены и валы; и молва народа гласит, что ум и благородные чувства Иоанна делали его вполне достойным той короны, которую носили другие. Постоянное уединение спасло его от недостатков, присущих всем молодым принцам, вырастающим среди соблазнов всякого рода…“ Уединение и постоянное умосозерцание, постоянное размышление о самом себе, постоянная беседа со своим собственным сердцем развили принца, по уверению его историка, гораздо более, нежели развили бы его многие учители Европы» (с. 537); «Об Иване Антоновиче, — писал лорд Букингам 25 августа 1763 года, — толки здесь идут разные: одни уверяют, что это полнейший идиот; если верить другим, этот человек лишен воспитания, но скрывает свои способности» (с. 545), «Государь этот <…> был необыкновенной красоты, высок ростом, статен, имел белокурые волосы, русую густую бороду, черты лица правильные, кожу белизны чрезвычайной» (с. 547).
В приведенных цитатах Иван Антонович дважды называется «идиотом», причем оба раза версия о слабоумии его берется под сомнение — обстоятельство, которое не могло не поразить Достоевского, лихорадочно разрабатывавшего в это время роман, центральный герой которого уже в первоначальных планах носил имя Идиота.
Заинтересовать писателя должны были и некоторые приводимые Семевским факты биографии Мировича, а также рассказы о нем современников: «Этот человек был очень набожен, даже суеверен, все свои намерения записывал с наложением на себя духовных обещаний <…> Когда же не исполнились его моления, он с удивительным благоговением принял смерть» (с. 553); Мирович, «обще с поручиком великолуцкого полка, Аполлоном Ушаковым, давал в церквах разные обеты, призывая бога и богородицу к себе на помощь» (с. 549). Прозрачная для читателя (хотя и прикрытая налетом официозной фразеологии) трактовка процесса Мировича в статье Семевского как одного из первых в ряду процессов над политическими заговорщиками в России XVIII–XIX вв., некоторые изложенные в ней обстоятельства этого процесса (в частности, мотивированное «человеколюбием» государыни изменение смертного приговора: замена четвертования отсечением головы, о чем приговоренному было объявлено на эшафоте), описание смертной казни Мировича и наказания его товарищей (с. 548–553) легко вызывали ассоциации с делом петрашевцев, напоминая о собственных переживаниях Достоевского.
Наряду с очерком Семевского на формирование замысла «поэмы» «Император» оказал воздействие, как установил А. В. Алпатов, и другой — уже не исторический, а литературный — источник. Это опубликованный в 1863 г. М. П. Погодиным набросок плана неосуществленного романа о Мировиче, задуманного (в конце 1830 — начале 1840-х годов) украинским романистом и драматургом Г. Ф. Квиткой-Основьяненко. Вот часть заметок Квитки:
«Можно бы интересный составить исторический роман из горестной жизни несчастного принца, бывшего в России под именем императора Иоанна VI-го Антоновича. Из двух приставов, находившихся, при нем (кто они, известно из манифеста о Мировиче), можно одному придать характер честолюбивый, скрытный, коварный. Или дать ему дочь с самым необыкновенным для девицы характером: скрытным, предприимчивым, сильным, смелым, честолюбивым без меры, твердым, решительным и на все готовым для достижения цели своей. Она, возвратясь из чужих краев, где получила образование с семейством князя **, нашла отца при сем принце. Основала план освободить его, возвести на престол и быть его женой, а смотря по обстоятельствам, и царствовать <…> Дочь скоро овладела умом отца и склонила его на свою сторону <…> Принц, который вовсе не был таков, каким его по необходимости изобразили в манифесте, поражается наружностью девицы (к чему много способствовали лета и уединение, в котором он был содержан) <…> Хитрая скоро проникла принца; говорила с ним, читала, рисовала, день ото дня далее и далее довела его до сознания в любви и заключила с ним условие, что б ни последовало с ним в лучшем обстоятельстве, он женится на ней <…> Случай сводит ее с Мировичем, человеком подобного же характера, как и она, но вдобавок озлобленного первыми вельможами. Они знакомятся, сближаются. Девица влюбляет его в себя, дает ему мысль о возведении Иоанна на престол и поселяет в него надежду стать при нем генералиссимусом, светлейшим князем и пр. и пр. <…> Мирович <…> не подозревал никакой связи у его возлюбленной с принцем, а полагал, что она действует для пользы его (Мировича) и из любви к нему».[86]
Заметки Квитки могли дать Достоевскому мысль ввести в число действующих лиц дочь коменданта и основать фабулу романа на мотиве любовного соперничества между Иваном Антоновичем и Мировичем. Однако в соответствии с философским замыслом Достоевского и требованиями его «фантастического» реализма характеры всех трех героев трактованы Достоевским более сложно. Иван Антонович и Мирович в его набросках не только соперники в любви, но и возвышенные мечтатели, близкие по своему психологическому складу другим молодым «мечтателям» Достоевского. В то время как исторический Мирович впервые увидел Ивана Антоновича мертвым, после неудачи заговора, Достоевский заставляет обоих главных героев пережить длительную и сложную психологическую борьбу, в которой — как и в отношениях Мышкина и Рогожина — взаимное доверие и дружба осложняются «ревностью» и ощущением «неравенства», переходящими у одного из соперников в «ненависть».
Для главного героя «поэмы» «Император», отвергнутого обществом и выросшего в заточении, час освобождения становится моментом познания добра и зла окружающего мира, нравственного испытания самого себя. Этот мотив, как отметил А. Л. Григорьев,[87] близко соприкасается с сюжетом философской трагедии великого испанского драматурга П. Кальдерона де ла Барка (1600–1681) «Жизнь есть сон» (1636). В переводе на русский язык — С. Костарева — она вышла в Москве в 1861 г. в качестве второго выпуска «Избранных драм» Кальдерона, а в 1866–1867 гг. с большим успехом шла там же в Большом театре (см. об этом: Кальдерон. Соч. / Пер. К. Д. Бальмонта. М., 1902. Вып. 2. С. 763).
Таким образом, знакомство с нею Достоевского не вызывает сомнений, хотя в его сочинениях и письмах нет упоминаний имени Кальдерона. Герой драмы «Жизнь есть сон» принц Сехисмундо, освобожденный из темницы, обнаруживает в минуту нравственного испытания свой жестокий нрав. Но после вторичного заключения Сехисмундо духовно просветляется, убедившись на личном опыте, что «жизнь есть сон». «Поэма» Достоевского развивает близкую тему: в душе Ивана Антоновича (как и в душе героев многих других произведений писателя) борются стремление к самоутверждению, к власти над миром и сознание необходимости для этого приобщиться ко злу и несправеливости. Опьяненный вначале открывшейся ему под влиянием речей Мировича «картиной могущества», мечтами об императорской власти, при которой ему станет «всё возможно», герой готов отказаться от императорской короны, так как для этого он должен стать «неравен» другому, «потерять его дружбу». Кровь убитой Мировичем кошки производит на него «страшное впечатление» и побуждает Ивана Антоновича отвернуться от власти, раз она может быть завоевана лишь ценой кровопролития. И хотя убеждения Мировича в том, что, став императором, он сможет много «сделать добра», и любовь к дочери коменданта снова на время воспламеняют героя, трагическая гибель его и Мировича свидетельствуют о том, что сомнения его были обоснованы — поэтому он умирает «величаво и грустно».
Обе главные идеи «поэмы» «Император» — горячее сочувствие автора самоутверждению обиженной обществом личности и осуждение жизни, купленной одним человеком ценой крови и страданий других («Я не хочу жить»; «Коли так, если за меня кто умрет, если ты умрешь, она умрет…») — связывают этот замысел с этической проблематикой романов Достоевского 1860-1870-х годов — от «Преступления и наказания» до «Братьев Карамазовых». В главе «Бунт» последнего из названных романов и в Пушкинской речи Достоевского мысль о невозможности для человека принять мир ценою чужого страдания, сформулированная в плане «поэмы» «Император», получила дальнейшее развитие.
Время работы Достоевского над планом «поэмы» «Император», определяемое местом, которое занимает этот план в рабочей тетради, позволяет сделать вывод, что чтение статьи Семевского и психологическая разработка под влиянием прочитанного образа Ивана Антоновича явились важным моментом в творческой истории романа «Идиот». Неудовлетворенный гордым и страстным Идиотом первых редакций и обдумывая образ нового, кроткого героя, Достоевский наталкивается на статью Семевского — и здесь находит один из исторических прообразов своего будущего героя. В результате писатель задумывает историческую «поэму» о духовном преображении брошенного в темницу ребенком императора — «идиота», которого перенесенные им в детстве личные страдания заставили горячо полюбить все живое, сделали предельно совестливым и чутким к страданиям мира. Этот исторический замысел остался неосуществленным. Но он оказал определяющее влияние на ряд черт образа Мышкина в окончательной редакции романа. Подобно Ивану Антоновичу в плане «поэмы» «Император», Мышкин с детства изолирован от других людей (хотя он и вырос не в темнице, а в швейцарской лечебнице). Так же как Мышкин, Иван Антонович долгое время оставался косноязычным «идиотом», пока дружба и духовное общение с Мировичем не способствовали его пробуждению к новой, духовной жизни. Но этого мало. Разработав в плане «поэмы» «Император» мотив соперничества двух названных братьев из-за «девы», невесты одного из них, Достоевский перенес его из исторической «поэмы» в роман о современности, основав на мотиве соперничества отношения Мышкина, Рогожина и Настасьи Филипповны в романе. Так «поэма» «Император», замысел которой возник в 1867 г. в процессе обдумывания образа Идиота и которая явилась своеобразным — историческим — ответвлением основной работы, вновь влилась в русло породившего ее замысла, растворившись в нем и в то же время сообщив ему новые психологические краски, новую художественную сложность и углубленность.
Через 11 лет после возникновения у Достоевского замысла «поэмы» о Мировиче исторический романист Г. П. Данилевский разработал тот же сюжет в своем романе «Мирович». Как отметил Л. П. Гроссман (см.: Творчество Достоевского. С. 370), Достоевский мог познакомиться с этим романом (не имеющим, кроме исторической основы, никаких точек соприкосновения с его замыслом) по подробному изложению романа Данилевского в той же книжке журнала «Русский вестник», где была напечатана седьмая книга третьей части «Братьев Карамазовых» (1879. № 9).
Печатается по черновому автографу, единственному источнику текста. Черновой автограф хранится в ЦГАЛИ, ф. 212.1.7, с. 76; см.: Описание рукописей Ф. М. Достоевского. М., 1957. С. 124.
Впервые напечатано Н. Л. Бродским в 1923 г. (Недра. М. Кн. 2. С. 281).
Датируется концом мая — началом сентября 1868 г. на основании следующих соображений: запись сделана в направлении, обратном тексту заметки к «Идиоту», являющейся продолжением наброска от 24 мая н. ст. 1868 г. на с. 77, с. 74–75 остались незаполненными, а с. 66–73 заняты сентябрьскими записями к роману. По почерку она напоминает майские — июньские наброски к «Идиоту».
По содержанию замысел связан с восьмым и промежуточным планами первой редакции «Идиота», где в результате эволюции и преображения центрального героя за ним закрепляется эпитет «юродивый». Идиота этих планов с Юродивым в данном наброске сближают доброта, принимающая необычные, удивляющие окружающих формы, и особенно любовь к детям. Об Идиоте в последних планах первой редакции говорилось, что он «тих», всех стремится примирить, «чудак», имеет «странности», «весь в детях». Те же черты отличают и Юродивого. Он принимает «в дом сирот», у него собралась «полная квартира детей, кормилиц и нянек», он «ходит к ним просить прощения и их мирить».
После окончательного перелома в развитии замысла романа, когда Достоевский уже приступил к реализации своей любимой идеи — созданию образа «вполне прекрасного человека», характер Юродивого продолжает еще некоторое время жить в творческом воображении писателя. В новом замысле характер этот получает своеобразное, «гоголевское» обличие. Это чиновник, «присяжный поверенный». Как в гоголевской «Шинели», в повести должен был возникнуть конфликт из за одежды: Юродивый оскорблен насмешками над его старым платьем. Но разработка этой темы намечалась иная, чем у Гоголя. Планировались дуэль из за платья, во время которой Юродивый «одумался на шаге расстояния» и не выстрелил, а после дуэли — «примирение» и печально-ироническая концовка.
Мотивы дуэли без выстрела, рыцарских поступков героя по отношению к изменившей ему жене перейдут в планы романа «Бесы».