У нас почти нет книг о работе писателей. Эта удивительная область человеческой деятельности никем по существу не изучена.
Сами писатели говорят о своей работе неохотно. Не только потому, что присущее писателю образное мышление плохо уживается с теоретическими выкладками, что трудно «проверить алгеброй гармонию», но еще и потому, что писатели, возможно, боятся попасть в положение сороконожки из старой басни. Сороконожка однажды задумалась над тем, в какой последовательности должна она двигать каждой из сорока ног, ничего не придумала, а бегать разучилась.
Разъять на части, проанализировать процесс своего творчества может и сам писатель, но, конечно, никак не во время творческого процесса, не во время работы.
Творческий процесс похож на кристаллизацию, когда из насыщенного раствора (этот раствор можно сравнить с запасом наблюдений и мыслей, накопленных писателем) образуется прозрачный, сверкающий всеми цветами спектра и крепкий, как сталь, кристалл (в данном случае кристалл – это законченное произведение искусства, будь то проза, поэзия или драма).
Творческий процесс непрерывен и многообразен. Сколько писателей – столько и способов видеть, слышать, отбирать и, наконец, столько же манер работать.
Но все же есть некоторые особенности и черты литературного труда, свойственные всем писателям. Это способность находить типичное, характерное, способность обобщать, делать прозрачными самые сложные движения человеческой души. Способность видеть жизнь всегда как бы вновь, как бы в первый раз, в необыкновенной свежести и значительности каждого явления, каким бы малым оно ни казалось.
Это – зоркость зрения, воспринимающего все краски, умение живописать словами, чтобы создать вещи зримые, чтобы не описывать, а показывать действительность, поступки и состояния людей. Это – знание огромных возможностей слова, умение вскрывать нетронутые языковые богатства. Это-умение почувствовать и передать поэзию, щедро рассеянную вокруг нас.
Писатель должен пристально изучать каждого человека, но любить, конечно, не каждого.
То, что сказано выше, – далеко не полный «список» качеств и свойств, связанных с профессией, или, вернее, с призванием писателя.
Довольно давно, еще до войны, я начал работать над книгой о том, как пишутся книги. Война прервала работу примерно на половине.
Я начал писать эту книгу не только на основании своего опыта, но главным образом – опыта многих писателей. Я присматривался к работе своих товарищей, отыскивал высказывания самых разных писателей и поэтов, читал их письма, дневники, воспоминания. Так накопился кое-какой материал.
Конечно, можно было бы привести этот материал в относительный порядок и в таком виде опубликовать его. Тогда получилось бы суховатое исследование, претендующее даже на некоторую научность.
Но я стремился не к этому. Я не хотел только объяснять. Работа писателей заслуживает гораздо большего, чем простое объяснение. Она заслуживает того, чтобы была найдена и вскрыта трудно передаваемая поэзия писательства – его скрытый пафос, его страсть и сила, его своеобразие, наконец удивительнейшее его свойство, заключающееся в том, что писательство, обогащая других, больше всего обогащает, пожалуй, самого писателя, самого мастера.
Нет в мире работы более увлекательной, трудной и прекрасной! Может быть, поэтому мы почти не знаем примеров ухода, бегства от этой профессии. Кто пошел по этому пути, тот почти никогда с него не сворачивает.
В своей еще не до конца написанной книге я больше всего хотел передать эти исключительные свойства писательской работы, бросающие свет на все стороны человеческого духа и человеческой деятельности.
Я пытался насколько возможно яснее и убедительнее показать, что труд художника ценен не только конечным своим результатом – хорошим произведением, но и тем, что самая работа писателя над проникновением в духовный мир человека, над языком, сюжетом, образом открывает для него и для окружающих большие богатства, заключенные в том же языке, в образе; что эта работа должна заражать людей жаждой познания и понимания и глубочайшей любовью к человеку и к жизни. Иначе говоря, не только литература, а самое писательство является одним из могучих факторов, создающих человеческое счастье.
И вот сейчас, прожив длинную и сложную жизнь, я, как и все мы, полон глубочайшей благодарности ко всем подлинным писателям Советского Союза, России и всего мира, к писателям самых разных времен и народов. Полон благодарности за то, что они силой своего ума и таланта показали нам жизнь во всем ее многообразии, заставили каждого из нас понять, что такое могущество человеческого духа, справедливость, счастье, свобода, красота, любовь; что они дали нам услышать, как хохочут дети и равномерно шумит морская волна, дали узнать сияние ночей над лесами и блеск мысли, рождающей истину, дали почувствовать солнечное тепло у себя на ладони и запах зацветающей ржи.
Показать все многообразие писательской работы и силу ее влияния на людей невозможно для одного человека. К этому следует привлечь всех, кто работает в области литературы. Только так может быть создана более или менее исчерпывающая энциклопедия писательского труда.
Свою книгу о том, как пишутся книги, я начал как ряд рассказов о сюжете, композиции, языке, пейзаже, диалоге, метафорах, внутреннем ритме прозы, правке рукописей, о записных книжках, о соседствующих с прозой областях искусства – поэзии, живописи, музыке, театре, архитектуре; о влиянии этих областей искусства на качество прозы; наконец, о манере работать некоторых писателей – и классиков и наших современников: Чехова, Гюго, Мопассана, Блока, Горького, Пришвина и других.
Эта еще не оконченная книга называется «Золотая роза». Происхождение названия определяет одну из главных тем всей работы.
Еще в детстве я слышал рассказ о старом мусорщике. Он ежедневно прибирал все ремесленные мастерские в одном из кварталов Парижа. Денег за свои услуги мусорщик ни с кого не брал, и потому все население квартала, в том числе и хозяева мастерских, пользовавшиеся его бесплатным трудом, считали этого человека сумасшедшим.
Никто не подозревал, что мусорщик, выбрасывая всю пыль и обрезки, собранные за день, оставлял себе пыль из ювелирных мастерских. Эту пыль он пережигал в тигле. А так как в ней было немного золотой пыли, оставшейся от полировки и отделки золотых вещей, то почти каждый месяц мусорщик выплавлял небольшой слиток золота. Из первого же слитка он выковал розу.
Каждый труд оставляет после себя отходы. Оставляет их и писательский труд. Обычно в роман или повесть входит только часть того материала, какой был для них собран автором. Большая часть материала остается за бортом законченной книги.
Это – золотая пыль в мастерских ювелира.
Я думаю, что это своего рода закон – писатель должен знать гораздо больше о том, что пишет (особенно о людях), чем он об этом скажет.
Самая действенная проза – это проза сжатая; из нее исключено все лишнее, все, что можно не сказать, и оставлено лишь то, что сказать совершенно необходимо.
Но для того, чтобы писать сжато, надо то, о чем пишешь, знать настолько полно и точно, чтобы без труда отобрать самое интересное и значительное, не растворяя повествования водой излишних подробностей. Сжатость дается исчерпывающим знанием.
Особенно это важно для писателя, когда он говорит о людях. Даже о самом эпизодическом действующем лице писатель должен знать все. Тогда только он сможет выхватить из многих черт самую меткую, и она сразу оживит человека.
В этом, мне кажется, и заключен секрет умения дать живой, совершенно осязаемый портрет человека одним-двумя штрихами, как это изумительно делал Чехов.
Порой от человека оставалась только одна фамилия – какой-нибудь напыщенный телеграфист Ять. Но одной этой фамилии было довольно, чтобы читатель вполне ясно увидел этого телеграфиста в жилете пике, «извините за выражение».
Когда мне впервые пришлось столкнуться с работой актеров, я не понимал, почему актер, игравший второстепенное лицо (в пьесе ему отведено две-три фразы), пристает ко мне с расспросами, из какой среды вышел этот герой, кто его родители, какой у него характер, какие привычки и вкусы, почему у него хриплый голос.
Очень скоро я понял, что для того, чтобы правильно сказать те две-три фразы, которыми так скупо награжден герой, актер должен был знать о нем по возможности все.
Актер был прав. Он шел путем наибольшего сопротивления, каким должен идти писатель.
В этой статье, к сожалению, нет возможности начать и закончить большой разговор о писательском мастерстве. Об этом можно говорить целые дни и недели. Тема эта поистине неисчерпаема. Разговор можно только начать, что я и пытаюсь сделать.
Золотой запас писателя – это запас его мыслей и наблюдений над жизнью. Иными словами – это его биография.
Писатель не может не обладать содержательной внешней или внутренней биографией.
Самое занятие писательством заставляет человека вести разнообразную, напряженную жизнь, вмешиваться в разные области действительности, встречаться со многими людьми и проникать во все углы страны – от Москвы до Чукотки и «от финских хладных скал до пламенной Колхиды».
Нельзя представить себе советского писателя, нашего современника, который бы не знал своей страны и непосредственно не участвовал бы в жизни своего народа.
Недаром существует выражение «писательская биография». Писателям биографию нужно создавать.
Когда я думаю об этом, я вспоминаю слова моего гимназического учителя русского языка. Он говорил, что для того, чтобы сделаться хорошим писателем, нужно прежде всего быть интересным и бывалым человеком, а иначе ничего не получится. А быть человеком бывалым и интересным, говорил он, – это целиком в наших руках.
Подтверждением этой мысли являются биографии Пушкина, Герцена, Горького, Сервантеса, Стендаля, Гюго, Байрона, Диккенса, Гейне, Чехова.
Чехов и Гейне! Несмотря на несхожесть этих писателей, они с наглядностью показали всем своим творчеством, что подлинная проза пронизана поэзией, как яблоко соком.
Проза – это ткань, поэзия – уток. Жизнь, изображенная в прозе, лишенной какого бы то ни было поэтического начала, является грубым и бескрылым натурализмом, никуда нас не зовущим.
Проза должна быть крылатой. Этого нельзя забывать.
Раз разговор зашел о поэзии, то, пожалуй, именно здесь надо сказать о том, какое огромное значение для прозаиков, для усовершенствования прозы имеет поэзия, живопись и все так называемые «соседствующие» области искусства.
Каждый подлинный прозаик должен хорошо знать поэзию и живопись.
Особенно поэзию. Давным-давно известно, что от частого употребления слова теряют свою свежесть, силу и ту образность, которую они должны нести в себе.
Слова стираются. От них остается только одно звучание, одна звуковая шелуха, исчезает их воздействие на наше сознание и воображение.
Ничто так не омолаживает слова, как поэзия. В стихах слово приобретает свою первоначальную свежесть, силу, музыкальность. От прикосновения поэзии слова наполняются подлинным своим содержанием.
Примеров этому множество. Возьмем самый простой пример, где обычные слова «лес», «мороз», «поле», поставленные в единственно возможном для выражения темы поэтическом сочетании, вскрывают все великолепие русского языка, поют и звенят, как звенит, похрустывая под ногой, покрытая инеем пажить:
Роняет лес багряный свой убор,
Сребрит мороз увянувшее поле…
В словах «сребрит мороз» заключается тончайшая аллитерация, звукоподражание.
Наша поэзия богата аллитерациями. Она передает любые звуки и ритмы.
Вот отрывистый топот скачущего коня у Лермонтова:
Я знаю, чем утешенный,
По звонкой мостовой
Вчера скакал, как бешеный,
Татарин молодой.
Или несколько изысканная, но верная аллитерация у Блока, передающая шум шелковой ткани:
Зашуршали тревожно шелка…
Все это необходимо знать прозаику. Не только в поэзии, но и в прозе изредка и на месте поставленная аллитерация вызывает у читателя точное и могучее впечатление, какое необходимо автору.
Живопись, работа художников может научить писателя точно видеть и запоминать, а не только смотреть.
Некоторые писатели пренебрегают красками и светом. Поэтому от их вещей остается впечатление пасмурности, серости, бесплотности.
Видеть действительность в полном многообразии красок и света нас учат художники.
Всмотритесь хотя бы в картины Левитана, и вы увидите, как необыкновенно разнообразно освещение, кажущееся нам при мимолетном взгляде довольно монотонным.
Свет в пасмурный день до дождя совершенно иной, чем в тот же день после дождя. Мокрая листва придает ему прозрачность и блеск.
Отраженный солнечный свет на опушке соснового леса совершенно иной, чем свет вдали от опушки. Он значительно теплее. Он наполнен бронзовым отсветом стволов.
В каждом пейзаже, особенно открывающем широкие дали, есть несколько световых планов. Соединение этих планов и дает то ощущение покоя и величия, которое так свойственно пейзажу Средней России. Вспомните левитановское «Над вечным покоем».
Но не только в этом, конечно, значение живописи для совершенствования прозы.
У художников можно учиться непосредственному восприятию окружающего – свойству, характерному для детей. Ребенок каждый день открывает заманчивый мир, давно наскучивший взрослым.
Это качество – видеть все как бы впервые, без тяжелого груза привычки, видеть всегда как бы вновь, – присущее детям и художникам, необходимо и писателям. Тогда каждый человек, каждый его поступок, жест, слово, каждая вещь – будь то радуга или изломанный кусок антрацита – приобретает силу новизны, силу открытия.
Мне кажется, что писатель непосредственностью и страстною заинтересованностью должен входить в любую тему. Каждая его будущая книга должна быть для него как бы экспедицией в неведомую страну, где его ждут залежи материала, до него еще никем не открытые.
Писатель не может быть пренебрежительным, равнодушным к любому материалу, даже к так называемым «мелочам жизни». Мелочей для него и не может быть. Все дело в том, чтобы найти то характерное ядро, что заключается в каждой мелочи.
Подлинный советский писатель – это человек всегда деятельный, пытливый, совершенно лишенный той маститости, солидности и сознания своей роли непререкаемого «поучителя жизни», что в старые времена считалось непременной принадлежностью людей, «посвященных» в литературу.
Тот тип писателей, о которых Чехов ядовито заметил, что важностью своей они напоминают первосвященников, к счастью уходит в прошлое. Для советского писателя жить – это значит вплотную участвовать вместе со всем советским народом в строительстве страны, а не заниматься тяжеловесной и глубокомудрой дидактикой.
Раз уж пришлось коснуться значения детали в прозе, то на этом следует остановиться.
Мне приходится читать много рукописей начинающих авторов. Почти все они страдают одним общим недостатком: в них в угоду словесным обобщениям потеряно умение давать точную и все определяющую деталь.
Возьмем, к примеру, человеческую скупость. Можно долго и отвлеченно описывать ее, но это ничто по сравнению с показом скупости путем блестяще подобранных деталей, как это сделал Гоголь с Плюшкиным.
Можно ограничиться и одной деталью. Все дело только в ее безошибочности.
Мне вспоминается простая женщина, что всю жизнь носила платок наизнанку, чтобы он не выцвел от солнца. Так она и не успела надеть его лицевой стороной, во всей его красоте.
В этой детали показана не только скупость, но и нечто более сложное – трагедия нищего человека, мечтающего о малой радости и скупого именно в силу этой своей одинокой мечты.
Хорошая деталь стоит в одном ряду с удачным образом.
Образ, равно как и эпитет, должен быть точен, свеж и скуп.
Обычно начинающие писатели грешат обилием образов и эпитетов. Это придает их прозе мертвую пышность, сусальную или трескучую красивость.
Бывает, что к одному существительному прилагается несколько эпитетов. Эпитет должен запоминаться. А для этого он должен быть единственным.
Из трех эпитетов, приложенных к существительному, один всегда будет наиболее точным, а остальные два безусловно будут ему уступать. Поэтому ясно, что этот единственный эпитет надо сохранить, а остальные безжалостно вычеркнуть. То, что на писательском языке называется «вилкой», то есть существование двух равноценных и необходимых эпитетов к одному слову, – вещь чрезвычайно редкая.
Часто писатели берут эпитеты «напрокат», иными словами – идут по линии наименьшего сопротивления и просто повторяют те эпитеты, что как бы навсегда приклеены к тем или другим словам.
Нужна смелость, чтобы ввести эпитет свежий, показывающий предмет или явление в том новом его качестве, которое заметил писатель. Такие эпитеты живут долго.
Достаточно один раз прочесть: «меркнет молодость» (у Лескова), «пронзительный свет луны» (у Гончарова), «солнца луч умолк» (у Данте), чтобы эти эпитеты остались в нашей памяти на всю жизнь.
Говоря об эпитете, об образе, мы уже входим в ту лабораторию писателя, где господствует слово.
Слово! Язык! Об этом нужно писать не короткие статьи, а страстные воззвания к писателям, обширные монографии, тончайшие исследования.
Нам дан во владение самый богатый, меткий, могучий и поистине волшебный русский язык.
Всегда ли мы обращаемся с этим языком так, как он того заслуживает?
По отношению каждого человека к своему языку можно совершенно точно судить не только о его культурном уровне, но и о его гражданской ценности.
Истинная любовь к своей стране немыслима без любви к своему языку. Человек, равнодушный к родному языку, – дикарь. Он вредоносен по самой своей сути потому, что его безразличие к языку объясняется полнейшим безразличием к прошлому, настоящему и будущему своего нароДа.
Мы приняли в дар блистательный и неслыханно богатый язык наших классиков. Мы знаем могучие народные истоки русского языка.
Обо всем этом приходится говорить потому, что сейчас в русском языке идет двоякий процесс: законного и быстрого обогащения языка за счет новых форм жизни и новых понятий и рядом с этим заметное обеднение, или, вернее, засорение языка.
Наш прекрасный, звучный, гибкий язык лишают красок, образности, выразительности, приближают его к языку бюрократических канцелярий или к языку пресловутого телеграфиста Ять.
Каковы же признаки обедненного языка? Прежде всего – засилье иностранщины. Надо наконец решительно убрать из русского языка все эти «дезавуирования», «нормативы», «ассортименты» и все прочее в этом роде.
Недавно в автобусе я услышал такую чудовищную фразу:
– По линии выработки продукции наше метизовое предприятие ориентируется на завышение качественных показателей и нормативов.
Что это за косноязычная галиматья! Слушая ее, я подумал: не для того жили и писали на изумительном русском языке Пушкин и Лев Толстой, Горький и Чехов, чтобы их потомки утратили чувство языка и позволяли себе говорить на этой тошнотворной и мертвой мешанине из плохо переваренной иностранщины и языка протоколистов, – его нам оставило в качестве омерзительного наследства царское бездушное чиновничество.
Этого не может быть! Этого не должно быть! Нужно беспощадно бороться с обеднением языка, со всеми этими «засъемками», «зачитываниями докладов», «уцененными товарами», «промтоварными точками» (а быть может, запятыми?), с «рыбопродуктами» вместо простой и честной рыбы, наконец с дикой путаницей понятий.
Мы сталкиваемся с этой вывихнутой речью не только в учреждениях и на вывесках (Вот примеры: «Скупка вещей от населения». Типичный южный жаргон, где говорят: «Я купил от него пальто». Или: «Проезд для транспорта». С таким же успехом можно было бы повесить вывеску: «Проход для человечества»); много искаженных, испорченных слов проникает в газеты и даже в художественную литературу.
Писатели должны быть в первых рядах борьбы за естественное развитие языка и за очистку его от всяческого сора.
Богатство писательского словаря, как говорится, – «дело наживное». Языку мы учимся и должны учиться непрерывно до последних дней жизни. Должны учиться всюду, но прежде всего у народа, у бывалых людей, у писателей, прославленных обширностью и живописностью своего словаря (у Горького, Лескова, Пришвина, Алексея Толстого и других).
Мы обязаны искать и собирать повсюду, как золотоносный песок, по крупицам образцы русской речи: в поездах, колхозах, среди людей самых разных профессий, в поэзии, в научных докладах, в народных легендах, в речах политических деятелей. Обязаны собирать эти образцы, вводить их в прозу и добиваться самого трудного – чистоты и верности рисунка и почти суровой простоты выражения.
Как сложна эта работа, как труден подъем к простоте, знают все крупные писатели. Почти каждый из них прошел медленный путь от обилия слов и приподнятости до суровости и сдержанности истинно прекрасного, потому что «служенье муз не терпит суеты, прекрасное должно быть величаво».
Недаром кудрявый Бенедиктов забыт, а простой и кристаллически ясный Пушкин всегда будет сиять в веках и останется современником и другом всех будущих поколений.
Писатель пишет по свободному побуждению, пишет потому, что не писать он не может.
Если в способах выражения писатель должен быть прост (но не простоват), сдержан и строго соблюдать меру, то в том, чтобы выразить себя, он должен быть необыкновенно щедр, свободен, должен всегда говорить во весь голос, не жалея себя, не боясь растратить на один какой-нибудь даже маленький рассказ все свои богатства. В этом деле щадить себя и беречь – преступление. «Надо открыть все шлюзы».
Может быть, после этого и придет чувство «опустошения». Но оно мимолетно и обманчиво. Через короткое время новый замысел, новая тема вызовут из сознания и памяти новый поток мыслей и образов. Потому что воображение, как и сама жизнь, неисчерпаемо.
Часто свободное воображение писателя сопротивляется заранее составленным планам и схемам. Конечно, каждый прозаик составляет планы своих романов и повестей. Одни разрабатывают планы, «до последней точки», другие набрасывают их коротко, даже неясно. «Даль свободного романа я сквозь магический кристалл еще неясно различал».
Обширные и точные планы живут обычно очень недолго – до появления на страницах первых героев книги, первых живых людей. Как только под пером писателя человек оживает, он начинает сопротивляться обдуманному плану и в конце концов ломает его.
Вещь начинает жить по своей внутренней логике, «не предусмотренной» самым идеальным планом. В ходе работы возникает много новых мыслей, решений, находок, отступлений, а иной раз появляются и совершенно новые люди. Они начинают вести за собой повествование и отодвигают заранее задуманных героев на второй план.
План необходим, но он не должен тяготеть над произведением, как чертеж, не подлежащий изменению.
План не должен сковывать воображения – этого великолепного, поистине волшебного качества, основу подлинного искусства. Воображение загорается, как огромное, нестерпимо сверкающее солнце над дымкой первоначального замысла, и внезапно открывает перед нами удивительный и неведомый мир, полный идей, событий, блеска, радости, горя, труда, людских характеров, голосов, звуков, запахов, любви и гнева, пения птиц и полета облаков.
Творческому воображению мы обязаны всеми величайшими произведениями искусства. И сейчас, обладая этими богатствами, мы не можем представить себе, что было бы с нами, как бы мы могли разумно жить на земле, если бы их у нас не было.
По существу вся настоящая полноценная проза, перед которой мы преклоняемся, говорит об одном – о человеке. Для него работают писатели. Ему они стремятся передать все лучшее, что накопили и воспитали у себя в душе, на сердце. Ему они стремятся передать, выразить все до конца, не требуя наград, не ожидая возврата.
И как великие идеи рождаются всегда в глубине сердца, так и писательская щедрость навеки завоевывает людские сердца.
1953
Каждый любит природу по-своему и «как может».
Любовь к природе не бездеятельна и созерцательна. В любую минуту она может перейти из состояния созерцательности в гнев и сопротивление. Многие знают тот леденящий сердце гнев, какой испытываешь при виде бессмысленного опустошения природы. Гул от падения срубленных на корню вековых деревьев причиняет почти физическую боль. Мы ведь знаем, что порой рубка леса вызывается не жизненной необходимостью, а разгильдяйством, невежеством и, что хуже всего, рваческим отношением к земле.
Редакции наших газет завалены сотнями писем от простых людей со всех концов страны о неразумном, а то и просто преступном отношении к природе. Люди стоном стонут из-за этого и взывают о помощи.
До сих пор у нас нет еще полного понимания азбучной истины, что сохранение природы, сохранение пейзажа – дело государственной важности, дело воспитания патриотизма в его чистом и подлинном понимании.
Своими моральными качествами, талантливостью и творческой силой наш народ обязан, среди других причин, и нашей природе. Сила ее эстетического воздействия так велика, что, не будь ее, у нас не было бы такого блистательного Пушкина, каким он был. И не только Пушкина, но и Лермонтова, Чайковского, Чехова, Горького, Тургенева, Льва Толстого, Пришвина и, наконец, не было бы плеяды замечательных художников-пейзажистов: Саврасова, Левитана, Борисова-Мусатова, Нестерова, Жуковского, Репина, Крымова, Ромадина и многих других.
Трудно поверить, что еще недавно некоторые критики объявляли пейзаж ненужным, а о художниках и писателях-пейзажистах говорили, что они «прячутся в пейзаж от действительности» и тем самым выдают себя с головой, как недругов нашего общества.
Эта злая попытка обездолить наше искусство, конечно, не удалась. Но еще осталось некоторое количество нигилистических понятий и терминов, которые таят в себе опасность омертвления искусства. Один из этих терминов – «любование». Особенно часто и злорадно он применялся к пейзажистам и звучал как обвинительный приговор и похоронный звон. Смысл этого термина заключался, очевидно, в том, что человек позволял себе любоваться тем, чем, по мнению критика, любоваться «не положено», например пейзажем.
Понятно, что любование природой есть следствие любви к ней, а любовь к родной природе – один из вернейших признаков любви к своей стране, признаков патриотизма. В чьих человеконенавистнических и при-родоненавистиических мозгах могло родиться желание клеймить этим словом превосходных наших художников?
Вспомнить об этом следует только для того, чтобы такие случаи никогда больше не повторялись.
Я прошу прощенья за то, что, задумав писать о художнике Ромадине, я несколько отклонился в сторону.
Николай Михайлович Ромадин – сын самарского слесаря, человек, вышедший из самой сердцевины народа, – прошел тяжелый путь приобщения к живописи.
Если бы не отчаянное его упорство и одержимость живописью, если бы не нестерпимая его любовь к России и к ее пейзажу, то он мог бы остаться в числе тех многих художников-самоучек, каких можно встретить почти в каждом нашем захолустном городке, да и в иных безвестных деревнях. Этих художников никто не знает. О них никогда не писали.
Их земляки хотя и считают таких художников чудаками, но относятся к ним с уважением. Очевидно, потому, что простой русский человек из всех видов искусства любит, пожалуй, больше всего живопись, особенно когда она открывает ему прелесть хорошо знакомых обжитых мест. «Вот они какие, наши места! – говорят в таких случаях с гордостью земляки такого художника. – А мы-то думали, что у нас, почитай, ничего интересного нету – одни поля да овраги, мосточки да реки».
Жаль, конечно, что у нас пока еще нет самоотверженных людей, которые занялись бы такими художниками-самоучками, находили бы их, отбирали бы лучшие их вещи и показали бы их народу. Тогда непременно обнаружились бы живописные богатства, в течение столетий никому не известные и бывшие в пренебрежении, – богатства подлинно народные по своей непосредственности, картины хотя бы и неумелые на взгляд утонченных ценителей, но полные примитивной прелести.
Сколько раз случалось и мне находить в глуши, в стареньких избах среди выцветших фотографий и бумажных трескучих цветов такие картины без рам. Иной раз к ним нельзя было прикоснуться без того, чтобы из-под них не побежали крупной рысью во все стороны рыжие тараканы.
Спросишь какую-нибудь бабку, чьи это картины, и почти всегда услышишь в ответ, что это, мол, сынок ее баловался, большой был охотник до этого дела и что, конечно, кабы ученье, то вышел бы из него прелестный живописец.
Ромадин – плоть от плоти этих живописцев из народа. Но он выбился, вышел на большую дорогу и силой своего таланта завоевал себе такого великолепного и сурового учителя, как Нестеров.
Все знают картину Нестерова «Видение отроку Варфоломею». Для многих этот отрок, этот деревенский пастушок с глубочайшей чистоты синими глазами – белоголовый, худенький, в онучах, – кажется олицетворением стародавней России – ее сокровенной тихой красоты, ее неярких небес, нежаркого солнца, сияния ее неоглядных далей, ее пажитей и тихих лесов, ее легенд и сказок.
Картина эта – как хрустальный светильник, зажженный художником во славу своей страны, своей России.
Самое замечательное в этой картине – пейзаж. В чистом, как ключевая вода, воздухе виден каждый листок, каждый скромный венчик полевого цветка, каждая травинка и крошечная девочка-березка. Все это кажется драгоценным. Да так оно и есть. Это зрелище трав, синеглазых рек, взгорий и темных лесов, что как бы прислушиваются к долетающему вполголоса звону, открывает в нас самих такие глубины любви к своей родимой земле, что стоит большого труда даже самому спокойному человеку сдержать невольные слезы.
Этот нестеровский пейзаж ударяет по сердцу каждого, у кого есть сердце. В нем выражена прекрасная сущность русского характера. В нем и Пушкин («В багрец и золото одетые леса»), и Есенин («Молочный дым качает ветром села, но ветра нет, – есть только тихий звон»), и Блок («Твои мне песни ветровые, как слезы первые любви»), и Алексей Толстой («Благословляю вас, леса»), и Бунин («Сторона ли моя ты сторонушка, вековая моя глухомань»), и Лесков и Пришвин, и Леонов, и Заболоцкий – все, кем богата поэзия нашей земли.
Все сказанное выше с полным правом относится и к картинам Ромадина. Он стал достойным преемником нестеровского пейзажа. Но по своей страстности и стремлению к постоянным скитаниям, по жадности своего глаза Ромадин взял более широкий размах в пространстве, чем Нестеров. У Ромадина не только нестеровский север, но и вся остальная Россия.
Но все же на первом месте у Ромадина – среднерусский пейзаж. В пейзажах юга и Средней Азии Ромадин превосходно решает колористические задачи, но как бы ни были хороши эти пейзажи, у них нет того сразу берущего в плен обаяния, каким полны пейзажи Средней России.
Различная сила воздействия пейзажа зависит от степени его родственности нашим ощущениям, от степени его верной национальной, а иной раз и локальной, окраски.
Мы никогда не променяем на самые торжественные красоты тропиков и Запада наши скромные дали. Мы родились и жили «под сереньким ситцем этих северных тихих небес», их красота слилась со всей нашей жизнью, они были ее свидетелями, и потому только мы можем с полной силой ее ощутить и понять. Исключения бывают редко.
Во время путешествий мы часто бываем восхищены блеском чужеземной природы, но она никогда не сможет затмить природу русскую. Наоборот, чем ярче чужое, тем ближе свое. Ничто-ни лиловый пожар Эгейского моря, ни розовеющий мрамор и алые олеандры Эллады, ни синий сказочный воздух Сицилии, ни золотая тусклая дымка над бессмертным Парижем, – ничто не только не может приглушить нашу память о своей стране, но, наоборот, доводит ее до почти болезненной остроты.
Я испытал это на себе, когда в туманных предосенних садах Версаля с их почернелой, как старая позолота, листвой, с их геометрической пышностью я– совсем не знаю почему-вспомнил крошечный городок Спас-Клепики, и у меня заныло сердце.
В этом городке, как нарочно, было собрано все, чем хороши такие наши городки: домишки с рассохшимися мезонинами, цветные стекла на крылечках, старые вязы, гулкий деревянный мост через чистую реку, металлический крик потревоженных гусей, дамба у моста с дуплистыми седыми ивами и пыльной травой по откосам, мальчишки с удочками, суетливые галки, плотники с пилами, завернутыми в холстину, девушки, царственно несущие на коромыслах полные ведра с водой, жалобный свисток паровоза на узкоколейке, погромыхивание далекого грома над заповедными сосновыми лесами, снеговые вершины грозовых облаков.
На базарной площади радио поет: «Тучи над городом встали, в воздухе пахнет грозой». Слушают радио, переминаясь, только косматые лошаденки у коновязи. У них от этой песни слипаются глаза. Трудно, конечно, догадаться, что снится лошадям. Может быть, пахучий клевер, а может быть, холодный, скользкий овес в торбе из грубого коричневого рядна. Из-за реки, как назло, густо тянет только что скошенным сеном. Петухи нахально взлетают на грядки телег и, отчаянно хлопая крыльями, орут без времени, накликают дождь.
Я не боюсь признаться, что поэзия сонного летнего дня в таком городке была ближе моему сердцу, чем величавая пустынность версальских садов. В тысячный раз пришли на память неумирающие по своей точности слова Грибоедова о том, что «дым отечества нам сладок и приятен», – дым деревень в тишине мягкого зимнего дня или дымок костров, что низко тянет над луговыми озерами.
Все сказанное о поэзии наших провинциальных городов (их можно назвать «глубинными», но никак не «периферийными»; это – чуждая нашему языку иностранщина) имеет непосредственное отношение к пейзажу Ромадина. Стоит выйти за околицу любого такого городка, чтобы погрузиться в этот пейзаж.
Я зрительно припоминаю некоторые картины Ромадина.
Начнем с весны, с самого мягкого, как первые клейкие листья, времени года. У Ромадина есть цикл картин о зиме, весне, лете и осени.
В начале весны бывает короткое время, когда сливаются вешние воды и зацветает ветла.
У Ромадина цветущая ветла с ее пушистыми барашками – олицетворение весны. Есть у него одна картина – над озером или речным затоном с тихой темной водой цветет одинокая ветла. Она отражается в воде, усыпанная серебряными барашками – мягкими на ощупь и теплыми, похожими на птенцов крошечной птицы. Таких птиц Пришвин называл «птичиками».
Трудно избавиться от ощущения, что эти барашки – живые существа, и такие теплые, будто их ворсистая шубка вобрала все тепло весеннего дня, хотя день пасмурный и солнце лишь изредка проглядывает белым размытым пятном на сером пологе неба.
В такие дни нас иногда охватывает от весеннего пара, сырой теплоты и тишины какое-то оцепенение. Тогда можно часами сидеть на берегу у такой вот ветлы и следить, как тянут высоко над Россией с юга на север позванивающие косяки журавлей.
В такие минуты предстает перед внутренним взором вся неохватная страна с ее постоянной загадкой и зовом синеющих далей. Каждая такая минута прибавляет еще одну крупицу к нашей любви и укрепляет сознание, что мы кровь от крови этой удивительной страны и что наша жизнь вне ее и без нее – невозможна, бессмысленна и ничтожна.
Картина Ромадина с цветущей ивой – это по существу портрет дерева. Единственная эта ветла открывает нам все обаяние русской весны.
Как это сделано – трудно понять. В таких случаях Алексей Николаевич Толстой с глубоким убеждением говорил только одно слово: «Колдовство!»
Когда живешь в деревенской избе или в лесной сторожке, то никогда не можешь забыть, что здесь же рядом, за высоким порогом избы, за щелястыми сенцами, где попискивают цыплята, начинается живописный край.
Стоит переступить порог – и тотчас увидишь старый-престарый вяз и тропинку, убегающую среди кустов лещины к глубокой речушке, и женщину в красной кофте, что несет от речушки в деревню на коромысле выстиранное суровое белье.
Этот вяз – старый знакомец. Его я часто видел на картине Ромадина в Третьяковской галерее. Эта картина – еще один из портретов простого дерева.
Картины Ромадина всегда вызывают ощущение, что в любую минуту ты можешь войти в знакомый, но всегда новый мир нашей природы, – стоит только переступить за порог золоченой рамы.
Ромадина трудно увидеть в Москве. Он всегда в скитаниях то по Керженцу, то по Волге, то по каким-то только ему одному известным посадам, то в непролазных дебрях. Он подолгу живет на лесных кордонах, на волжских пристанях-дебаркадерах, где-нибудь под Костромой или Хвалынском.
Этот немногословный человек с цепкими глазами и неожиданной детской улыбкой обладает редкими и своеобразными знаниями.
Он знает, где можно найти самый густой иней, где растут самые могучие ели в стране, какие краски нужны для речного ветра и какие для дождя в сумерках. Если бы он написал обо всем этом, то получилась бы книга увлекательная и непохожая ни на что в литературе.
Ромадин работает под открытым небом в любое время года и при всякой погоде, даже в те окаянные дни, когда над оттаявшими болотами валит мокрый снег с дождем, сапоги полны ледяной воды и порывистый ветер рвет во все стороны подрамник. Ведь как же, – в другие дни не увидишь всех красок хмурости, неуюта, аспидного тяжелого неба – всех красок того времени, что называется весенним ненастьем, мокропогодью.
Зато какое наслаждение вернуться в тесную, но теплую лесную сторожку, где от крыши пахнет сырой замшелой дранкой и горячей золой из русской печки, где поет, подремывая, погнутый самовар-работяга, где за крутым чаем из старых и кривоватых граненых стаканов пойдет разговор о приближении весны, о том, что, по стародавним присказкам, уже прилетели кулики из заморья и освободили весну из неволи.
Мне кажется, что Ромадин – один из художников, умеющих жить в полном ладу со счастьем. Разве не счастье вот такие дни в сторожке, когда самая прелесть бродячей этой лесной жизни подкреплена сознанием удачно законченного любимого дела, созданием новых картин.
Картины Ромадина неотъемлемы от природы. Они – живые ее куски. От этих картин можно озябнуть на ветру, вдыхать всей грудью весенний речной холодок, промокать насквозь от дождя, услышать запах сосновой перегретой хвои.
Особенно щедр Ромадин в изображении лесов и осени. Керженские леса, стоящие по колено в полой воде, рудые северные сосны в низком свете заката, свежие перелески в полусвете сумерек, могучие скульптурные ели, лесистые края России – все это существует во всей своей подлинности на его картинах.
И существует осень, – ее золотое и багряное зарево, ее дали, как бы промытые голубоватой водой, ломкость ее воздуха и тишина пажитей, чуть поседевших от сентябрьской паутины.
На Севере бледность красок приобретает несколько величавый характер. Немые северные дали суровы. Но есть одно время года, когда Север приобретает мягкость очертаний и красок, прозрачный и таинственный блеск. Так бывает во время белых ночей.
В живописи трудно передать не столько сумрак и мягкое сияние белой ночи, сколько то ощущение задумчивости и покоя, которое вызывает у нас эта ночь. Его пытались выразить многие писатели, поэты и художники, но только одному Пушкину это удалось с гениальной точностью и простотой:
…Прозрачный сумрак, блеск безлунный
Твоих задумчивых ночей…
Эти строки – всеобъемлющее выражение белой ночи. У других поэтов даны только отдельные ее черты: «опасная» – у Блока, «ясновидящая» – у Фета, а Полонский писал: «Отчего я люблю тебя, светлая ночь, так люблю, что, страдая, любуюсь тобой». Все-таки кажется, что было бы сильнее, если бы он написал: «что страдаю, любуясь тобой». Потому что красота белых ночей настолько совершенна, что, как все почти избыточно прекрасное, вызывает даже легкую душевную боль – сожаление о том, что эта красота неизбежно умрет.
Есть своя белая ночь и у Ромадина. Но это не белая ночь над Ленинградом. Это ночь за городом, в печальных урочищах Севера. У этой ночи иная окраска.
На первом плане написана дощатая терраса. Окна на террасе настежь распахнуты в белую ночь. На стуле около брошенной постели желтоватым огнем горит керосиновая лампа. Видно, что человек проснулся, не выдержал загадочной власти белой ночи, встал и ушел в луга. Они видны за окнами – все в непонятном сумрачном сиянии белесого неба, в отсветах дальних озер, в темной от росы траве. И только где-то очень далеко, на самом краю этой ночи, догорает костер, забытый мальчишками-пастухами.
Тишина. Ничто не нарушает медлительного течения этой ночи – одной из тысяч ночей на земле, но все же единственной и неповторимо прекрасной.
Я уже говорил, что Ромадин – художник со свободным и богатым размахом: от Волги, сизой от ветра, до карельских чахлых болот, от уюта среднерусских селений до Рембрандтовского зала в Эрмитаже.
Название этой картины неожиданно врывается в список работ Ромадина, стоит как бы особняком среди знакомых лугов, осенних дней, разливов и рассветов.
Ромадин увидел Рембрандтовский зал и написал его, конечно, по-своему. Это замечательный по желтоватому свету, по тону серебра, переходящего в золото, пейзаж изображает зал Рембрандта снаружи, из сада, вечером, когда свет из окна проходит через опущенные желтоватые занавеси и падает на деревья под окнами, покрытые инеем. Игра этого света в снежных шапках, в ледяных кристаллах окружает зимние деревья необыкновенно мягким и таинственным ореолом.
Эта картина значительна еще и тем, что она подтверждает некий закон творчества. По этому закону истинный художник отличается от ремесленника своей способностью как бы на лету и в один миг открывать скрытые от многих, почти неуловимые вещи и закреплять их в точных образах для длительной жизни.
Труд Ромадина – не только труд живописца, но и подлинного патриота. Его полотна – поэма о России. У Ромадина есть много общего с Есениным, и, подобно Есенину, он может с полным основанием сказать: «И буду славить я всем существом в поэте шестую часть земли с названьем кратким Русь».
Ромадин не один. Вместе с ним славят эту шестую часть земли и другие наши замечательные художники. И, как любили говорить в старину, «честь им и слава» за то, что они показывают нам безмерную прелесть нашей земли – вплоть до какой-нибудь стыдливой ромашки, до листопада в лесах, до бледного неба, глядящего в глубину ее чистых вод.
Рижское взморье. 1957