Приложения

Камень, брошенный в воду (Семья Воронцовых)*

Драматические сцены в четырех действиях

ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА:

Анна Павловна Воронцова – 70 лет, бодрая старуха, вдова-генеральша, живет безвыездно в родовом имении на Волге.

Гавриил Алексеевич – ее сын, 49 лет, бывший профессор.

Мария Александровна (Мэри) – его жена, 29 лет.

Кирилл – брат Гавриила, 25 лет, холостой, живет в имении, хозяйничает, служит по земским выборам.

Римма Николаевна Критская – 31 год, школьная подруга Мэри.

Михаил Сергеевич Левченко – 28 лет, горный инженер, гражданский муж Критской.

Аглая Семеновна – переписчица, работающая у Воронцова, – бесцветная девица, 28 лет.

Сергей Петрович Куликов – приятель Кирилла, местный врач, 45 лет.

Глаша – горничная Мэри, 22 года.

Садовник Павел – в усадьбе Воронцовых, 25 лет.

Михаил – его брат, 35 лет.

Деревенская баба, девчонки.


Действие происходит летом 1914 года в усадьбе Воронцовых на Волге, в одной из верхневолжских губерний.

Действие первое

Открытая терраса с видом на Волгу; ступеньки в сад от террасы. У края цветника на площадке белый садовый диван. Куртины цветущих пионов. Вдали березовая аллея. Солнечное утро в конце мая.

Явление первое

На террасе Анна Павловна и Гавриил, пьют кофе. У Гавриила мягкое, интеллигентное выражение лица: большой лысый лоб, утомленные глаза; золотое пенсне, рыжеватая бородка клином. Он рассеян, часто кладет руки в карманы, точно что-то ищет.

Анна Павловна. Уж так я рада, так рада, что и слов нет… И как это вы надумали – в деревне пожить… А я уж не чаяла, – век, думала, будете по заграницам да по Павловскам мотаться.

Гавриил. Доктора Мэри прямо сказали, что для нее город – отрава. Даже и зиму велели в деревне жить. Да только уж не знаю, – соскучится, пожалуй. Вот разве цветами займется, – она все мечтала розы разводить.

Анна Павловна. Слава Богу, цветов у нас хоть отбавляй. Живем, можно сказать, среди роз… А вот скажи мне, Гаврюша, отчего твоя Мэри чудная такая: все что-то думает, плачет, – тоскует, что ли? Да о чем?

Гавриил. Это после болезни… Впрочем, у нее вообще нервы неважные. Все ее чрезвычайно волнует, огорчает. Грубость всякая человеческая.

Анна Павловна. Да чего же ей не хватает? (Пауза.) Ты меня прости, Гаврюша, а только женщине без детей в ее летах ух… как скучно должно быть. Какая же это жизнь – без детей. Да отчего это нынче дети не рождаются? Не хотят их, что ли? Сколько ты уже лет женат, Гаврюша?

Гавриил (не поднимая глаз). Пять.

Анна Павловна. Вон, поди ж ты, пять лет… (Задумывается.) Нет, Гаврюша, прости меня, а все то как будто не так. Не знаю уж, – я ли ничего не понимаю, или уж свет кругом пошел, – только мы лучше вас жили, проще как-то и веселее. Выезжали, танцевали, веселились; замуж выходили рано, жили на просторе, в усадьбах, дети рождались здоровые, сами хозяйством занимались. И всего было много, всего хватало, и жили весело и привольно. Никаких этих мечтаний, тоскований и в помине не было. Чтобы замуж выходить под тридцать лет, как теперь, или без детей с мужьями жить, – что-то об этом мы и не слыхивали.

Гавриил. Ну, не только же веселились. И крепостное право было. Картины довольно мрачные. И до смерти засекали.

Анна Павловна. Мало ли что… Я не говорю… Вон сосед наш, Пошуканин, медведя держал у себя в подвале и со всей деревней породнился. А только все от человека зависит. У нас, когда воля пришла, так наши дворовые ревмя ревели. Никто их не сек, и отец твой комара в жизни не задавил. Жили себе, как у Христа за пазухой. И вообще как-то люди другие были. Доброты, тепла, души будто больше было. А нынче и зла, может быть, меньше, да и добро куда-то спряталось.

Гавриил (качая головой). Нет, и зла не меньше.

Анна Павловна. Или уж это всегда так в старости: все кажется, будто лучше было в твое время, а может быть, просто сам лучше был, моложе, здоровее. Гаврюша, помяни мое слово, – и твой черед придет, – все будешь прошлое добром поминать, как бы худо не было.

Гавриил. Нет, мама, ты знаешь, – я весь в мыслях о будущем, мне прошлого не жаль, Бог с ним. Придет иное поколение, построит жизнь лучше нашей.

Анна Павловна. И хлеба больше родилось, и лен лучше был, – посмотри, какие у меня еще сейчас сорочки, полотенца от приданого, – хоть куда… А какие яблоки, какие ягоды родились… Крыжовник у нас был – смотреть приезжали. Малина белая… А нынче – все с чего-то сохнет, мошкара ест, леса рубят, – ветры, ураганы пошли, мнут все, ломают. Или уж, может быть, земля-матушка отказывается, истощилась, что ли, ума не приложу, только все что-то не то… А что я тебя спрошу, Гаврюша, как же ты с лекциями, – читать нынче не будешь?

Гавриил (отрывисто, мрачно). Нет, не буду. Я совсем ушел.

Анна Павловна. Да как же так, Гаврюша? Ведь ты так любил свой университет!

Гавриил. Что делать, мама, – так надо было поступить. (Задумчиво.) А сказать по правде, какая-то пустота в жизни образовалась. Ведь вся жизнь – гимназия, студенчество, кафедра, – вся жизнь для науки. Как-то и не представлял себе жизни иначе: научные исследования, лекции, общение со студентами…

Анна Павловна. Так зачем же ты, Гаврюша?

Гавриил. Один из моих товарищей, профессор Глиницкий, говорил мне не без укора: «Вам хорошо, – у вас имение, а вот у меня на руках шестерка детей, да капитала всего у жены на сберегательной книжке триста пятьдесят рублей». Но, мама, и он тоже ушел вместе с нами, вся наша группа вместе.

Анна Павловна. Да как же, Гаврюша? Шестеро детей, и ни копейки денег… Да ты бы их хоть к нам на лето пригласил…

Гавриил (улыбаясь). Ты – добрая, мама. Но, видишь ли, у нас в России все-таки есть спрос на ученых людей. Дети профессора Глинского не останутся без образования.

Анна Павловна. Ну, а ты-то, Гаврюша, что будешь?

Гавриил. Мой друг, профессор Эдуард Райт, пишет мне: «Ваша и без того бедная научными силами высшая школа опять понесла чувствительную потерю». Ну, и еще много теплых слов по моему адресу… К себе в Оксфорд приглашает, но я решил – никуда из России. Да, у меня есть начатая работа, давно задуманная, очень интересная, – на остаток жизни хватит.

Анна Павловна. Что ты себя старишь, Гаврюша…

Гавриил (с рассеянным видом поднимается, идет к саду. На верхней ступеньке вдруг останавливается, словно что-то вспомнил, и возвращается к столу). А вот что, мамочка, я вас попрошу: сегодня Мэри ждет к себе подругу свою любимую из Москвы… Она такая… немножко взбалмошная, – так уж вы, пожалуйста, будьте с ней милою, как вы умеете.

Анна Павловна. Да уж не учи, сами знаем. Кто ж это такая? Замужняя?

Гавриил. Да, была. Она уже замужем второй раз… Критская… Левченко…

Анна Павловна. Две фамилии сразу носит? И ты, мой батюшка, с ними заврался. Ну, да уж ладно, пойду комнату готовить. В диванную, что ли, положить? С мужем она?

Гавриил. Да, муж, кажется, после приедет. Мамочка, Мэри ее ужасно любит… И она на нее хорошо действует, – сразу веселеет… Да и она ничего, – славная, только взбалмошная немножко… Мэри с ней скучать не станет… А это главное…

Анна Павловна. А когда они приедут?

Гавриил. С дневным поездом.

Анна Павловна. Гаврюша, да что ж ты мне раньше не сказал? Ведь надо…

Гавриил. Только утром письмо пришло…

Анна Павловна, звеня ключами, поспешно уходит.

Гавриил (улыбаясь). Хлопотунья ты, мама…

Из-за сцены доносится громкий, хозяйственный голос Кирилла.

Кирилл. Знаю я вас… За вами только недосмотри… Чтобы к вечеру было готово.

Слышен чей-то не то угодливый, не то насмешливый голос: «Да уж не извольте беспокоиться, барин».

Явление второе

Гавриил и Кирилл.

Кирилл – рослый, румяный брюнет, красивый, загорелый. Одет по-русски, в поддевку и высокие сапоги. Темно-русые, блестящие волосы на прямой пробор над высоким лбом.

Кирилл (шутливо). Ну, что, Гавриил, бацилл размышления культивируешь? Что, как у нас, на вольном воздухе, поди, не нравится? Стоят деревья, ни одно не занумеровано?

Гавриил. Ты все шутишь, а мне здесь, право, нравится. Кажется, так хорошо, что мы сюда приехали. Мэри спит лучше, и вид гораздо лучше, и нервы. Все ее здесь радует – все нравится. А мне здесь удобно будет работать.

Кирилл. Работай, работай, корпи себе помаленьку. А меня эти лодыри так изводят, – иного так бы и разорвал пополам. Весь день верчусь, как в колесе. (Уходит.)

Явление третье

Гавриил и Мэри.

Мэри – стройная женщина, темноволосая, слегка смуглая; благодаря худощавости и девической манере одеваться кажется моложе своих лет. Очень женственная: легкая походка, легкие движения, быстрый взгляд. На ней недлинное полотняное платье с голубым матросским воротником; в руках вязка полевых цветов. Подходит к Гавриилу, кладет ему руку на плечо.

Мэри. А я на деревню ходила и в поле была, – как чудесно… Как жаль, что ты гулять не ходил… Цветов, цветов, – я никогда столько и не видала. Целый ворох колокольчиков и ромашек отнесла тебе в кабинет…

Гавриил (рассеянно). Спасибо… Только куда ты их поставила? Там у меня на столе все рукописи.

Мэри. Не беспокойся, все на месте. Я осторожно подвинула их.

Гавриил. Ну вот, я так и знал. Подвинула, – потом ищи. А по-моему, цветы гораздо лучше в поле.

Мэри (вспыхнув). Да? Я и забыла, что ты их не любишь. Я сама люблю. Прости. Я велю вынести.

Гавриил (спохватись). Нет, нет, зачем же… Я очень рад. (Целует ей руку.)

Мэри (задумчиво). Все, что мне нравится, – тебе – нет. Как странно…

Гавриил. Совсем не все. К цветам я просто равнодушен. Я занят другим, ты знаешь.

Мэри. Да, но одно другому не мешает. Впрочем… Который час?

Гавриил. Половина второго.

Мэри. Послали лошадей за Риммой? Ведь поезд в два часа приходит…

Гавриил. Наверное, – я, кажется, говорил. Впрочем, спроси. (Звонит.)

Явление четвертое

Те же и Глаша.

Мэри. Послали лошадей на станцию?

Глаша. Не могу знать. Здесь Павел за кучера. А он сейчас розы в грунт высаживает.

Мэри. Неужели забыли? (Гавриилу.) Ведь я просила тебя, уходя… Боже мой, да как же это… (Горничной.) Скорее беги, скажи Павлу… Да, впрочем, уже поздно. Пока залежатся… Какая досада…

Глаша уходит.

Явление пятое

Гавриил и Мэри.

Гавриил. Я маме сказал про комнату, а про лошадей, должно быть, забыл. Ну, прости меня, Мэричка.

Мэри (нервно ходит по террасе), Риммочка, конечно, не догадается у начальника станции лошадей спросить. Какая досада.

Гавриил (примирительно). Ну, твоя Риммочка догадается. Какого-нибудь мальчика пошлет…

Мэри (про себя). И я опять вспылила, – так не красиво… Никогда не надо поддаваться… (Подходя к Гавриилу, целует его.) Прости…

Явление шестое

Те же и Аглая Семеновна.

Аглая Семеновна. Гавриил Алексеевич, вы сегодня будете диктовать?

Гавриил. Ах, простите, я и забыл о работе. Как же, как же, сейчас. (Спешно встает, целуя Мэри.) Мэричка, прости… Мне совершенно необходимо сегодня закончить главу, – меня очень интересует моя тема. (В дверях оборачивается.) Мэри, почему ты пением не занимаешься?

Мэри (коротко). У меня после болезни еще голос не восстановился.

Гавриил (в дверях). Может быть, этот рояль плох? Другой выписать?

Мэри. Нет, здешний рояль вполне приличен.

Мэри одна. Нервно ходит по террасе, часто подходит к ступенькам, смотрит вдаль.

Явление седьмое

Мэри и Анна Павловна.

Анна Павловна (входя). Ну вот, все готово, пусть едут… Мэри, когда поезд придет?

Мэри. Уже пришел, а лошадей не послали. Гавриил забыл сказать… (Улыбаясь.) Придется бедной Риммочке пешком с багажом тащиться.

Анна Павловна (добродушно). Ах ты, грех какой… Гаврюше-то не след было передавать, он ведь всегда мечтает, витает где-то… Он никогда хозяйством не интересовался. Я диву далась, когда он сам себе первый раз шляпу купил. Он и людей-то видит точно сквозь стекла разноцветные, – никогда ни к кому не подойдет сам, не подольстится. Что уж на него рассчитывать… Самой надо было распорядиться. Хозяйка ведь ты теперь…

Мэри. Ну, какая я хозяйка… Да я думала, сама вернусь, а ушла в поле, к реке, да там и увлеклась цветами… Какая уж я хозяйка… Но какие здесь луга дивные…

Анна Павловна (с гордостью). Заливные луга, волжские.

Мэри. Ах, как здесь чудесно, как хорошо. (Подходя к Анне Павловне.) Мама, я у вас здесь и на зиму останусь, – не прогоните?

Анна Павловна (ласково). Что ты, деточка, прогоним… Ведь это теперь все ваше – Гаврюшино да Кирюшино, – а я здесь у вас на хлебах жить стану. (Целуя Мэри.) Живите, Христос с вами, – здесь ведь у нас хорошо, правда? Гаврюша говорит, ты цветы любишь, вот розы высадим, зацветут…

Мэри. Цветы люблю безумно, у меня и зимой их всегда много, – гиацинты, тюльпаны, ландыши. Странное чувство, когда они в комнате, я точно не одна, точно кто-то живой здесь со мною. А то другой рал так скучно по вечерам одной. Я ведь все больше одна – пою, мечтаю… Иной раз такая тоска возьмет…

Анна Павловна (тихо и нежно). Деточек тебе надо бы, Мэричка.

Мэри (ласкаясь к Анне Павловне). Устрой мне тепличку, мама, вот у меня и будут деточки – розы, орхидеи… (Задумчиво.) А знаешь, я как-то не очень жалею, что у меня нет детей. Дети какие-то теперь все больше неприятные, резкие. Меня бы это огорчало. У наших всех знакомых… Я бы совсем иначе детей воспитывала… Что это?

Слышен звон бубенчиков. Мэри бежит со ступенек за клумбы, во двор. Анна Павловна тоже уходит.

Явление восьмое

Мэри, Критская и Левченко.

Критская – красивая, элегантная женщина, слегка подпудренная, с крашеными, темно-золотыми волосами, смеющимися карими глазами и яркими губами, экспансивная, кокетливая, но без всякой вульгарности. У нее приятный, звонкий голос. Носит яркие, смелые платья, много колец, украшений, браслеты.

Левченко – кудрявый блондин, отлично сложенный, высокий. Одеты по-дорожному; Критская несколько кричаще. Шум, поцелуи, приветствия.

Критская. Вот, позволь тебе представить, Мэричка, моего Мишука – Мишеньку… Или Левушку, – я его Левушкой зову – по фамилии. Он у меня славный – не кусается… С тобой познакомиться – спит и видит.

Мэри (протягивает руку). Я очень рада. Не угодно ли вам, господа, с дороги умыться? Ведь пыль ужасная.

Критская. Я была в таком восторге, что к тебе аду, Мэричка, что ничего не заметила… Дусенька… Дай на тебя поглядеть, какая ты стала… Ведь два года не виделись. (Берет лицо Мэри в руки.) Такой же цыганенок… (Целуются.)

Мэри. Да на каких же лошадях вы приехали? У нас такая глупость вышла…

Критская. Это уж его спросите (указывая на Левченко). Он всегда все достанет, узнает, из-под земли вызвать может… Он у меня за Марфу…

Мэри. А ты за Марию? (Смеется.)

Критская. Ну, уж Марией – это тебя нарекли от рождения. (Указывает на Левченко.) А ведь этот сэр экспромтом удрал, за неделю до отпуска…

Левченко (оправдываясь). Так опостылел город… Я ног под собой не чувствую от радости…

Явление девятое

Те же, Анна Павловна и Кирилл, здороваются.

Анна Павловна (входя). Очень, очень рада, что вы приехали. Мэри вас ждала, так много о вас говорила.

Римма. Мы с Мэричкой – давно друзья. А вот мой Мишук.

Анна Павловна. Милости просим. Очень рада. Гости дорогие, пожалуйте с дороги закусить. (Кириллу.) А ты, Кирюша, гостя спросил бы, не желает ли к себе пройти.

Кирилл (Левченко). Пойдемте, я вас провожу…

Уходят с Левченко.

Явление десятое

Мэри и Римма одни.

Римма (бросаясь на шею Мэри). Мэричка, Мэричка, что я тебе расскажу, что расскажу… На целую неделю хватит… Чего со мной за этот год не было…

Мэри. Ну, уж я думаю… А когда ж ты (указывая на волосы) успела шкурку переменить?

Римма (небрежно). Долго ли… Ведь так лучше, правда? Левке так нравится, а я теперь для него все.

Мэри. Любишь?

Римма. Безумно. То есть, понимаешь, по уши втюрилась. Это я-то, с моим характером! Не чудеса ли делаются? Но, если ты только его узнаешь, его нельзя не полюбить.

Мэри (обнимает ее; ходят по террасе вдвоем, обнявшись). Как я рада, Риммочка… Мне тоже тебе надо много, много рассказать. Здесь чудесно, и мне лучше гораздо. Я с крестьянами познакомилась, – лечу их… Видишь, как здесь красиво… (Жест в сторону сада.) И цветов много, моих любимых. (Срывает и прикалывает ей к поясу пион.) А только все же порою тоска: все я одна – с моими думами и мечтами… Гавриил всегда в кабинете. Мама хоть и славная… Хочу пением серьезно заняться…

Уходят в сад, обнявшись.

Явление одиннадцатое

Анна Павловна (входя). Да где же они? Готово, исчезли. (Кричит в сад.) Мэри, Римма Николаевна, – обед подан… У нас по-деревенски, рано… (Уходит.)

Явление двенадцатое

Левченко и Гавриил выходят на террасу. Левченко переоделся в светлый летний костюм.

Гавриил. Ну, как вам наше захолустье нравится?

Левченко. Очаровательно… Признаться, я так люблю Волгу – ведь я и сам в этих местах вырос, – что когда вырвусь сюда, прихожу прямо в экстаз. Эта спокойная, величавая река, эти милые березки, эти церкви, эти поля, эта скромность и прелесть чисто русского ландшафта, благодать…

Разговаривая, идут под руку навстречу Римме и Мэри, идущим обнявшись по аллее.

Явление тринадцатое

Те же, Мэри и Римма.

Мэри (Римме). После обеда, Риммочка, заберемся в липовую беседку, и там – до вечера, вдвоем. Хорошо, родная?

Римма (оглядываясь на аллею). Как здесь живописно… О, мы здесь поживем… На лодке, в лес, пикники, в теннис… (Мэри.) У вас и площадка, кажется, есть? (Гавриилу.) Вашу руку, сэр!

Гавриил дает руку Римме, Левченко – почтительно Мэри. Все уходят через террасу в дом.


Занавес.

Действие второе

«Диванная» комната в доме Воронцовых. По трем стенам – широкие пестрые ситцевые диваны покоем. Перед средним диваном – овальный стол, на нем целый сноп полевых цветов. Над столом высоко – квадратное окно с пестрой ситцевой драпировкой в тон обивки. Возле двери, в углу – старинный ореховый шкапчик с зеркалом. Над боковым диваном – полка с книгами. Между первым и вторым действиями прошло три дня.

Явление первое

Мэри и Римма, в домашних светлых платьях, несколько детского покроя, с широкими цветными кушаками-шарфами (у Риммы поярче), полулежат на диванах. Серенький денек; дождит.

Мэри. Я по твоим письмам совсем другим представляла себе Михаила Сергеевича… Каким-то увальнем, медведем.

Римма. Да? Ну, ведь ты знаешь, что такое мои письма… Я и вообще-то в правописании слаба… (Смеется.) Жду не дождусь, когда букву «Ъ» упразднят? А тут столько событий зараз. Ведь Левка меня от супруга буквально выкрал…

Мэри (с любопытством). Ну? Как?

Римма. Да так, очень просто. Я под Новый год в театр поехала, да оттуда с ним на поезде, прямо на Урал. Ищи там, в сугробах… А супруг меня добродетельно дома с шампанским дожидался. (Смеется.)

Мэри. А тебе не было жаль… так… порвать отношения с мужем?..

Римма. Ну, какие там отношения… Одна шелуха оставалась…

Мэри. Да как же ты с Михаилом Сергеевичем познакомилась?

Римма (лаконично). В поезде.

Мэри (удивленно). Как в поезде?

Римма. Возвращалась из Ялты осенью домой, одна. В вагоне – мамаша с детками, два гимназиста и какая-то руина с красными лампасами… Тоска адская… Вдруг, в Лозовой, садится этот самый сэр, элегантный, предупредительный. Сразу разговорились, потом обедали вместе в салоне… Ну, и так…

Мэри. Ну, а потом?

Римма. Он мне свой адрес записал на конфектной коробке и телефон, а я домой приехала, тут супруг, «дела домашние», – коробку Саша, конечно, выбросила, и потеряла я сеньора Левченко из виду… Потом, уж в октябре, встречаю в балете. Обрадовалась ему страшно, проводил он меня домой… Потом уж пошли встречи, то в театре, то в кафе, то у общих знакомых, то на выставках… И знаешь, чем он меня больше всего пленил? Всегда он какой-то праздничный, бодрый, смелый, «на все готов», как говорят английские бойскоуты. С ним никогда не видишь будней жизни, никогда не распускаешься. А работать умеет… Все ночи за проектами просиживает… Ведь это у него за два года первый настоящий отпуск…

Мэри (задумчиво). Как странно, в поезде… Обычно такие нахалы…

Римма. Все это, деточка, старье, предрассудки, – я уж давно с ними не считаюсь. Я ведь уж пожила на свете, – так знаешь, к чему пришла?

Мэри. Ну?

Римма (говорит оживленно, с жестами). Собственно, это я от Левушки, – это он мне внушил. Ну, видишь ты, – жизнь, ее явления, движения всякие представляются мне в виде концентрических кругов в воде… Кто-то, неведомый, бросает по временам в спокойную глубину воды – сферу одновременно и движения, и застоя – камень, побольше, поменьше, – вода взбаламучивается, набегают круги, разбегаются, шире, дальше, – на воде необычное смятение, движение, оживление. Потом успокоится, – снова тишь да гладь, – мертвечина, плесень, обычное… И вот эти моменты – заметь, это всегда только моменты в сравнении с длительностью застоя, – и надо ценить выше всего на свете. В них радость, блеск, жизнь, – вся яркость и неизбывность всплеска, метаморфозы, окрашивающие целые столетия и эпохи отблеском своего пламени, искрами своих лучей… Так и в нашей личной, частной, маленькой жизни. Но тогда уже не надо считаться ни с какими предрассудками, надо отрешиться от всего старого, привычного, рутинного, ничего не жалеть, забыть обо всех сантиментах и носовых платках, быть, если хочешь, жестокой, упорной в достижении цели…

Мэри. О, как все это не для меня. (Задумчиво.) Ты знаешь, Римма, я часто о себе думаю – должно быть, я по ошибке теперь на свет родилась… В разговорах, вкусах, отношениях с людьми, – все кажутся Мне такими неимоверно чужими, такими неимоверно Грубыми. Гавриил надо мною часто трунит – говорит, что когда я выхожу, мне надо лицо завешивать непроницаемой вуалью от человеческой грубости…

Римма. Ну, ты всегда была недотрогой, мечтательницей. Помнишь, как тебя еще гимназисты прозвали Мимозой… (Потягиваясь). Милая Мэричка, ты все еще та же детка, какой была в гимназии. Ты меня извини, – но что это у тебя за отношения с мужем? Какое-то миндальное молоко… (Твердо.) Мужчина должен быть или любовником, или товарищем, или господином, или рабом, а это что? Он тебе отец родной, что ли?

Мэри (вспыхнув). Я Гавриила очень уважаю и люблю. Он – замечательный человек, умный, чуткий, нежный… Если бы ты знала, сколько он перенес, сколько выстрадал… Видишь, мне очень трудно объяснить тебе наши отношения… Даже слова трудно подыскать… нужны какие-то полутона… как в музыке… Мы и ссоримся часто, разно на многое смотрим, а все же… он мне – какой-то родной и единственный… (Горячо.) Никогда, никогда я бы не могла его оставить и никого другого…

Римма (мягко). Детка дорогая, это все очень хорошо, но как-то нежизненно, отвлеченно, книжно… Где вы живете – на облаках, что ли? В отношениях людей надо больше ясности, определенности, – ну, говоря грубо, больше материальности, больше плоти…

Мэри (затыкая уши). Не говори мне этих слов. Я не хочу, чтобы моя умница, Риммочка, говорила пошлости, какие позволительно только дамскому доктору…

Римма (вставая, ходит по комнате). Нет, Мэри, я и сама не выношу пошлости, но в твоих отношениях к жизни меня всегда поражала какая-то странная оторванность, утопичность, самообман, самогипноз какой-то. И это всегда твое пренебрежение к плоти, к телу, к тому, на чем, в конце концов, зиждутся наши бедные земные радости. Я расскажу тебе случай, который тебя повергнет в ужас, – оговорюсь заранее. Раз зимою, когда у меня особенно обострились отношения с супругом и все на свете осточертело, поехала я одна в оперу. Рядом со мною в кресле – изящный сэр, монокль, смокинг, – англичанин, как потом оказалось. Одет шикарно, и физиономия такая – презабавная… Сразу мне в душу вонзился… Сидим плечом к плечу, – мечтательный полумрак, там арию Надира какой-то тенор сладкогласный выводит, оркестр замирает, а он – на меня уставился в упор и весь акт и не взглянул на сцену. В антракте, возвращаюсь я на свое кресло, – под муфтой – его карточка визитная, и определенно: где, когда и прочее… Ты возмутишься, назовешь это скандалом, каботиниством, – могло бы быть и так. Но представь себе, что на другой день я встретила его за файв-о-клоком в «Паласе», и мы провели с ним неделю… Это была сплошная музыка, – какая-то благоуханная поэма, сотканная из преклонения, нежности, благодарности. (Убежденно.) Никто, никогда из всех моих светских поклонников, художников, артистов, с которыми мы бессмысленно болтаем целые вечера в гостиных, – не смог бы мне дать того, что этот безвестный чужестранец, какой-то заезжий коммерсант…

Мэри (делая движение). Римма…

Римма (взволнованно, останавливаясь на ходу). Разве можно передать это словами? Надо почувствовать настроение этого вечера, тогда, когда, в полумраке, под эту музыку, мы, совсем не зная друг друга, увидясь, быть может, в первый и последний раз в жизни, с каким-то инстинктивным доверием двух жаждущих тел…

Мэри. Римма… Ради Бога…

Римма (опускаясь на диван, устало). Простите, госпожа Мимоза… Нет, Мэри, тебе этого не понять. Ты, которая никогда не изменяла… Но я, любя тебя так, как только можно любить друга, от души желаю тебе, ценою твоего спокойствия, ценою благополучия всех твоих близких, какой-то встряски, передряги, которая заставит тебя проснуться, раскрыть глаза, ощутить радость мгновения во всей ее полноте. (Шутливо напевает.)

Дитя, торопись, торопися…

Помни, что летом фиалок уж нет.

Мэри. Нет, Римма, я бы так не могла. Мне всегда чудилось какое-то страшное несоответствие между близостью физической и духовной. Какое-то огромное оскорбление, какая-то невероятная грубость в близости ко мне, в сущности, совершенно чужого человека. Я много об этом думала и верю, что когда-нибудь все это переменится, – как, не знаю, но только будет все иначе – красивее, цельнее, углубленнее. Люди поймут, что в основе физического влечения заложена какая-то огромная тайна, освящающая человеческие отношения. Почему этот – именно этот человек, а не другой, – эти губы, эти глаза, а не другие… Вот Гавриил увлечен сейчас своей теорией перевоспитания человечества. Он думает, что все огромное зло нашей жизни проистекает из того, что нас в корне ложно воспитывают, что мы все – мелкие эгоисты, боимся лишений, бежим от страданий, тогда как радость и страдание – родные сестры и не должны чуждаться друг друга. (Вдохновенно.) Преодолеть все тяжелое, победить все темное, принять без ропота и без боязни крест жизни, – и вознести надо всем Бога своей души, – вот в чем задача будущего, истинного человечества. А мы – только мост к этому будущему и должны терпеть, страдать и расчищать путь иному, светлому…

Римма. Браво, браво, Мэричка… Тебе бы прямо лекции читать в университете Шинявского… Однако (смотрит в окно), что же это, дождь на весь день зарядил… (Зевает.) Какая тоска.

Мэри (обнимая ее). А я так рада дождю, – хоть удилось вдвоем побыть… а то целых три дня…

Римма. Как этот романс, который ты пела вчера?

Мэри. «Среди роз» Грига. (Напевает.)

В гробу неподвижно младенец лежал,

И мать повторяла, рыдая над ним:

«Мой сын – среди роз, среди ро-оз»…

Этот и Шопена «Грусть» – мои любимые. (Поет.)

Жаль мне себя, – своих погибших грез…

Римма. Уж очень меланхолично, печально… Ты, Мэри, в твоем Питере совсем декаденткой сделалась… (Идет к двери.) Куда же наши кавалеры делись? Левушка… Ау…

Мэри (задумчиво). Печаль – хорошо, печаль – Красиво… (В дверь легкий стук.) Войдите…

Явление второе

Те же и садовник Павел.

Павел (топчется мокрыми сапогами у двери). Так что, барин, Михаил Сергеевич, виноград изволили в лесу накопать для барыниного балкону… Когда сажать прикажете?

Мэри (вспыхнув). Какой виноград? Куда?

Павел. Так что, они сегодня с шести часов в лесу, накопали целую охапку. Оно бы в дождь сажать способнее, да я созвал баб на клубнику…

Римма (вскакивая). Узнаю Левку… Ты, Мэри, вчера в лесу восхищалась этими лианами дикого винограда, вот тебе и результаты…

Мэри (растерянно). Неужели… Ведь я только сказала, что хотела бы у моего балкона…

Павел (мнет фуражку). Так что, дозвольте до послеобеда посадку…

Мэри. Конечно, конечно, голубчик… Когда вам удобнее…

Павел. Покорнейше благодарим. (Уходит, осторожно ступая.)

За дверью крик Кирилла.

– Сколько раз тебе, болван, говорено, – с мокрыми сапогами не лезть.

Явление третье

Мэри, Римма, Гавриил, Кирилл, Левченко.

Кирилл (радостно Римме) А мы вас с Гаврюшей добрых четверть часа ищем… Я уж и в беседку бегал. Лодка готова…

Левченко (целует руку Мэри). С добрым утром, Мария Александровна.

Гавриил. Как, разве вы еще не виделись?

Римма. Тсс… Левушка сегодня захотел быть рыцарем, заслужить шарф Прекрасной Дамы… (Левченко.) Сэр, – ваша головная боль?

Левченко (слегка смущенный). Прошла безвозвратно. Рекомендую всем единственно верный способ избавиться от мигрени, неврастении и прочего, – вставать ежедневно в шесть утра и работать в лесу…

Мэри. Да, наша городская жизнь…

Гавриил (с любопытством). А, вы сегодня работали?

Римма (слегка насмешливо). О, и как продуктивно… Сейчас Павел приходил жаловаться, что инженер Левченко успел за одно утро свезти весь лес в имение…

Гавриил. Ничего не понимаю…

Римма. Наши планы на сегодня, кажется, разрушены коварным неприятелем – дождем. Что ж, господа, давайте хоть чай пить, с горя…

Мэри. Я велю сюда подать. Здесь как-то интимнее… Да, Римма?

Римма. Восхитительно…

Мэри. Да что-то Глаша не торопится. Кирюша, распорядись…

Кирилл уходит.

Явление четвертое

Те же без Кирилла и Глаша.

Глаша вносит чай на подносе, расставляет на столе, где стоит букет, и в конце явления уходит. Все теснятся вокруг стола, тихо переговариваясь.

Мэри (во время суеты тихо Левченко). Я очень тронута…

Левченко (тихо, целуя ее руку). Я так счастлив, что мог…

За дверью голоса Кирилла и Анны Павловны.

Кирилл (за дверью). Мама, право, ты балуешь этих обормотов…

Анна Павловна. Ах, Кирюша, как же…

Явление пятое

Те же, без Глаши, Кирилл и Анна Павловна.

Анна Павловна. Что это вы, милые, словно цыплята в клетушку запрятались? Что ж, у нас столовой нет, что ли?

Мэри. Это я затеяла… Здесь уютнее…

Левченко (за нею). Интимнее.

Гавриил (Кириллу). Ну, что опять вышло?

Кирилл. Да, вот, мама мне все хозяйство портит. Кончали бабы в 8, а теперь она их в 7 отпускать распорядилась. Начинаем в 6 и кончаем в 7… Неслыханно… Так – ни у кого… Прямо разврат…

Анна Павловна (оправдываясь). Бабы просятся – говорят, ребят прибрать некогда…

Римма (кокетливо Кириллу). А вы – строгий хозяин? Перун-громовержец?

Кирилл. В хозяйстве нужна система, дисциплина, – иначе это просто дилетантство… (Громко.) Я в деревне вырос и мужиков как свои пять пальцев знаю. Им пальца в рот не клади – откусят.

Все смеются.

Анна Павловна (тихонько Римме). А сам мужику – последнее зерно готов ссыпать…

Гавриил (Левченко). Все дело в перевоспитании, как я уже вам говорил.

Левченко. Дорогой Гавриил Алексеевич, я с вами не совсем согласен. Вы находите, что нежизнеспособность нашей интеллигенции зависит от ее неустойчивости, неуменья и нежеланья преодолевать Известные моральные и физические лишения. Но я опрошу вас, – разве народ наш не страдал, не преодолевал, бесконечно, безысходно, веками, муки горше крестных? И каковы результаты?

Гавриил. Вы сказали… безысходно – c'est le mot. Именно – безысходно, безропотно, изумляя своим многовековым терпением народы и нации… Но не то требуется, поймите… Надо именно исход – не безысходность. Я смотрю гораздо шире. Глубоко убежден, что путь к совершенству, к идеалу, – если он только осуществим, – лежит через страдания, через Голгофу… Ничто так не очищает, не возвышает душу человеческую… Поэтому мне глубоко ненавистна вся эта квазиевропейская, мещанская «культура» берлинского жанра, все эти автобусы, автомоторы, машинки, подставки, имеющие целью избавить человека от всякого еле ощутимого неудобства и превратить его в автомат, нажимающий кнопки, – одну для рта, другую для ног, третью для рук… (Ходит по комнате, заложив руки в карманы.) В этом я вижу великую грядущую особенность России, что она найдет другой путь к свободе духа – никогда не создаст себе фетишей из вещей и быта. Дело не в том, – прожить ли жизнь с большим или меньшим комфортом, в рабстве у «вещей» – идеал всей мещанской Европы, а в том, чтобы прожить достойно, выявляя в каждом жизненном конфликте, общественном, личном, семейном, наивысшую степень человеческой духовности. Технический прогресс – вот идеал, вот все устремление мещанства… Материализм забил, чрезмерно упредил духовность – вот в чем трагедия современности. (Левченко внимательно слушает. Мэри и Римма шепчутся на диване.) Люди не хотят понять, что в силу неизбывных противоречий жизни, из коих первое – смерть, цель человечества не должна заключаться в достижении счастья. И что знаем мы вообще о счастье? Ведь то, что считалось радостью вчера, – потускнело сегодня, и счастье для меня – может быть несчастьем для Павла, Ивана и прочих… Нет никакого счастья, общего для всех. Мы можем только стремиться к достойному отношению к жизни и смерти – вот на что следует устремить внимание человечества… Нужны великие потрясения – война, революция, мировое землетрясение, – какая-нибудь колоссальная катастрофа, кровопролитие, несчетные жертвы, чтобы человечество спохватилось и поняло наконец, что оно на ложном пути. Мы, гуманисты, знаем, в каком мы живем зле, знаем, что лежит в основе всякого переворота, – страстная жажда очищения, великая тоска по идеалу.

Анна Павловна (вздыхая). Верно ты все говоришь, Гаврюша…

Левченко. Ненавистное вам мещанство – тоже ведь палка о двух концах… Все это, пожалуй, гораздо сложнее и запутаннее, чем нам кажется. Ведь это бюргерство покрыло Западную Европу сетью железных дорог, ввело всеобщую грамотность, рациональное сельское хозяйство, поняв, что элементарная культурность и благосостояние государства – синонимы… Посмотрите, – если вспыхнет война, как Отчаянно ринутся все эти бюргеры защищать свои Очаги, именно в силу этого обожания своего мещанского уюта. А у нас, где же этот технический прогресс? Все, что вы сказали, если и справедливо, то только в отношении Европы. У нас же чудовищная Техническая отсталость, разрешающая нам только униженно тащиться в хвосте Европы. Все наши неимоверные природные богатства лежат до сих пор под спудом… Я, как инженер, знаю, каких трудов стоило раскачать нашу горнопромышленность на Урале… Победить нашу органическую инертность…

Кирилл. Совсем не так безнадежно. Дайте мужику, во-первых, всеобщее образование, во-вторых, мелкий кредит и кооперативы, в-третьих, народные дома и читальни, – и вы через десять лет не узнаете наших лапотников…

Римма (Кириллу). О, да вы только кажетесь Громовержцем… А на деле – пай-мальчик… (Категорически.) Нет, впрочем, вы – Бова-Королевич…

Анна Павловна (с гордостью). Кирюша-то наш в земстве за грамотность – изо всех первый. (Тихо Римме.) А у вас деток своих нет?

Римма (небрежно). Был один мальчишка, да дрянь, отдала его в морской корпус.

Гавриил. У нашего несчастного народа все есть: и способности, и смекалка, и охота, надо только дать, – понимаете, дать ему возможность получить познания, дисциплинировать ум…

Левченко. В этом я с вами глубоко согласен. В моих поездках в глубь России, постоянно наталкиваясь на всевозможные экономические дефекты, я только одному поражаюсь…

Римма. Господа, помилосердствуйте… Вы здесь прямо заседание «Вольной экономии» устроили. (Подходит к окну.) Ура… Дождь кончился… Сейчас солнышко выглянет… Едем на лодке на тот берег – в сосновый бор…

Мэри (Левченко). Едем? Вы обещали грести…

Левченко (весело). «Всегда готов»…

Кирилл. Молодчина… (Римме.) Я вам завидую…

Римма. Это его девиз… Господа, я вам выдам секрет. (Подбегая к Левченко и взъерошивая ему волосы, смеясь.) У инженера Левченко, как у Самсона, вся сила в его шевелюре… Стоит только ему во сне ее обрезать, – и пропал мальчик…

Все смеются. Левченко смущенно отстраняет Римму.

Римма. Идем… (Запевает.) «Allons, enfants de la Patrie».

Кирилл (Римме, поднимая оброненный ею платок). Какие это у вас духи?

Римма. «White Rose»… (Лукаво взглядывает на Мэри.) Я с некоторых пор признаю только английские…

Мэри. А ты, Гавриил? Останешься?

Гавриил. Да, мне что-то нехорошо…

Мэри подходит к нему, целует его в голову.

Шумно уходят все – Кирилл, насвистывая «Из-за острова на стрежень», – кроме Гавриила и Анны Павловны.

Явление шестое

Гавриил, Анна Павловна, Аглая Семеновна.

Аглая Семеновна (просовывая в дверь голову). Гавриил Алексеевич, вы диктовать еще будете?

Гавриил. Ах, простите, Аглая Семеновна, сейчас приготовлю следующую главу. Попрошу вас минут через десять… Мама, дай мне порошок от головы…

Анна Павловна. Сейчас, сейчас, батюшка, тебе в кабинет принесу. Да ты уж второй день невесел…

Гавриил. Голова у меня болит невыносимо… (Уходит.)

Явление седьмое

Анна Павловна, Глаша.

Анна Павловна. Не нравится мне эта шмыгала… Чуть что – нос в дверь, нюхает… Пойти Гаврюше порошки поискать… (Уходит.)

Явление восьмое

Глаша убирает со стола. Аглая Семеновна, оглядываясь и видя, что никого нет, быстро идет к столу, мажет на хлеб варенье и торопливо ест.

Аглая Семеновна. Глаша, вы мою записочку Кириллу Алексеевичу на стол положили?

Глаша (небрежно). Положила.

Аглая Семеновна. На машинке написано, – он не догадается, от кого… Ну, я ему хорошо там эту ломаку расписала… Вы, Глаша, не говорите, от кого…

Глаша. Что ж это вас, барышня, с собой гулять не взяли?

Аглая Семеновна (скрывая обиду). Мне надо с Гавриилом Алексеевичем заниматься. Да я вовсе и не желаю… Мне совсем не интересно… Смотреть, как эта крашеная Кириллу Алексеевичу глаза строит, а ее-то муженек около Марии Александровны тает… Я – девушка серьезная, я всего этого…

Глаша. А зачем барину молодому записки пишете? Поди, через день по письму…

Аглая Семеновна (вспыхнув). Это не ваше дело, Глаша. Я ему пишу не какие-нибудь глупости…

Глаша (дразня ее). Вот-то вы и курсы покончили, И по-всякому пишете, а не возьмет вас никто замуж…

Аглая Семеновна. Дура. Может быть, я и сама не хочу…

Глаша. То-то не хотите… А вот нашей барыне, хочешь – не хочешь, чего, чего зимой ни присылают и знакомые, и незнакомые… И писем, и цветов…

Аглая Семеновна (жадно). Ну, и что ж, – она принимает?

Глаша (степенно). Как от кого, с разбором… А больше – письма посыльному обратно, а цветы – в магазин…

Аглая Семеновна. Мужчины – дураки. Им бы только рожицу смазливенькую да ха-ха, хи-хи… А серьезную девушку… и не замечают… (Рассматривает себя в зеркало.) Чем я хуже этих красавиц?

Аглая Семеновна уходит.

Глаша. То-то, больно им твоя серьезность нужна. А сама к зеркалу так и липнет. Коки завивает. Туда же, – дурында… Куда ей с нашими сравниться. (Уходит с подносом.)

Явление девятое

Левченко и Мэри быстро входят, споря.

Левченко. Нет, кроме шуток, Мария Александровна… Если вы не перемените ваших туфелек, я с вами не ездок… Опять заболеете, как прошлый год… Так сыро после дождя… Лодка вся мокрая…

Мэри (садясь на диван). Да ведь высокие ботинки целый час зашнуровывать…

Левченко. Ради Бога… Где ваши ботинки? Ручаюсь, что через пять минут мы их догоним.

Мэри. Вы слишком любезны… Я позову Глашу… Кажется, здесь, в этом шкапчике.

Левченко (вынимает из углового шкапчика высокие ботинки). Дозвольте мне, Мария Александровна… Я вас прошу… Я в одну минуту… (Становится на колени и почтительно, еле касаясь, ловко и быстро шнурует ботинки Мэри.)

Мэри (задумчиво). Откуда вы знаете о моей болезни?

Левченко. О, я все о вас знаю… Римма мне каждый пустяк передает. Знаю, какие ваши любимые книги, как вы любите цветы, какие стихи вы читаете. Даже мечты ваши стараюсь угадать.

Мэри (по-прежнему задумчиво). Да? Я люблю музыку, стихи… А вы? Тоже? (Оживляясь.) Давайте вместе читать… Сейчас… (Подходит к полке с книгами, берет томик в парчовом переплете.) Вот стихи Фета.

Левченко. С каким бы я восторгом, здесь, сейчас… (Вспомнив.) А как же наша компания?

Мэри (вставая). Нет, нет, это не по-джентльменски… Они нас ждут. Идем… (Левченко подает ей тросточку.) Благодарю… Какой вы милый…

Уходят под руку.

Явление десятое

Аглая Семеновна (с тетрадкой в руке). Маркиз с маркизою… Как вам это нравится… Надо будет Гавриилу Алексеевичу написать… На машинке – не узнает, от кого… А то вчера весь вечер музицировали, романсы распевали… квартет изображали. Ночью, при луне, верхом, в амазонках… Сплошной карнавал какой-то. Вот ужо погодите, заварится каша. (Уходит.)

Действие третье

Декорация первого акта. Вечер. Терраса и сад у террасы увешаны разноцветными фонариками. Аглая Семеновна и Кирилл зажигают их. Между вторым и третьим действием прошло полтора месяца.

Явление первое

Аглая Семеновна. Кирилл Алексеевич, будьте любезны, передайте мне еще фонарик.

Кирилл (не глядя на нее). К вашим услугам. (Передает.)

Аглая Семеновна. Как красиво… Вы, Кирилл Алексеевич, любите (жеманно) блеск жизни?

Кирилл. Я вас не понимаю, Аглая Семеновна, – какой блеск? Что вы под этим подразумеваете?

Аглая Семеновна. Ну вот, разные искусственные ухищрения, – наряды, духи, косметики, фейерверки…

Кирилл (коротко). Я люблю все красивое.

Аглая Семеновна. Я – тоже. Но только есть разница между естественным и…

Кирилл. Извините, – мне некогда, я обещал Римме Николаевне приготовить букеты… (Убегает.)

Аглая Семеновна (одна). Один разговор теперь у него: Римма да Римма… Невежа…

Явление второе

Аглая Семеновна и Гавриил.

Гавриил (бледный, осунувшийся, в пальто). Аглая Семеновна, будьте добры отыскать мне предпоследнюю главу. Я должен ее сегодня просмотреть…

Аглая Семеновна. Сию минуту, Гавриил Алексеевич. Разве вы сегодня будете работать?

Гавриил (рассеянно). А что сегодня?

Аглая Семеновна. Да как же, для дня рождения Марии Александровны зажгут иллюминацию… Фейерверк… Разве вы не хотите посмотреть?

Гавриил. Ах… Нет, я не могу, мне очень нездоровится… И работать надо, я и так уж запустил… (Хочет уйти, в дверях.) Аглая Семеновна, я вас очень прошу – не пишите мне никакого вздора и не позволяйте себе никогда затрагивать моих домашних. Иначе мы принуждены будем расстаться…

Аглая Семеновна (вспыхнув). Это вовсе не я.

Гавриил. Кто же, как не вы… Кто кроме вас здесь пишет на машинке? (Уходя.) Пожалуйста, не забудьте – главу.

Аглая Семеновна поспешно выходит.

Сцена мгновение пустая, потом за сценой голос Кирилла:

– Где же Павел? Павел, сколько раз я говорил…

Явление третье

Кирилл, с ворохом роз и левкоев в руках.

Кирилл. Ведь это надо придумать… Отлучиться без спросу сегодня, когда, как нарочно…

Глаша. На деревню старшина вызвал, – говорит, экстренно…

Кирилл. Что такое – экстренно? Я сейчас себе все руки об розы переколол… Вечная история… Сказано, без спроса… Ступай – принеси ножницы…

Глаша уходит.

Явление четвертое

Римма, нарядная, в кружевном белом платье, оживленная.

Кирилл (навстречу ей). Римма Николаевна… простите, Павел куда-то отлучался, я не успел приготовить букеты… (Оглядывая ее.) Боже, как вы хороши… (Подает ей розу.)

Римма. Вы находите? (Ударяет его розой по руке.) У, бука… А кто вчера отказался со мной ночью на мельницу идти? Я из-за вас пари проиграла…

Кирилл (смотрит в землю, упрямо). Да, и отказался. Но вам легче было проиграть пари, чем мне пойти с вами.

Римма (кокетливо). Почему, господин Букин?

Кирилл (глухо). Римма Николаевна, вы мною играете… А я… этого не могу…

Римма (шутливо). Какие мы сердитые… (Берет Кирилла за руку, дружески.) Полноте, дружок, ведь так все было славно, – зачем это? (Смеясь.) Мы всегда влюбленным гимназистам говаривали: «Скушайте конфетку, и все пройдет»…

Кирилл (мрачно). Я не гимназист, Римма Николаевна, и конфетками вам меня кормить не придется… Вы меня совсем не знаете… (Взволнованно.) Я – человек прямой, цельный, – в жизни у меня не было никаких… авантюр… Я никогда не любил… (Порывисто.) Римма Николаевна, я буду вашим рабом, буду целовать следы ваших ног, – возьмите меня таким, какой я есть…

Римма (как бы изумленно). Ну вот, ну вот, голубчик, зачем все это…

Кирилл (в том же тоне). Зачем же вы меня мучили, зачем все лето вы были со мной так ласковы, так милы, так очаровательны… Я теперь всю жизнь… (Наклоняется, хочет скрыть слезы.)

Римма (растроганно). Ай-ай-ай… Бова-Королевич… и плачет… Полно, полно, дружок… (Шутливо смахивает ему слезы своим платком.) А то и я заплачу… Сейчас сюда все придут… Вот – сюрприз для Мэриного рождения… Ну, я прошу моего милого рыцаря… (Нежно гладит ему лоб и волосы.) Сегодня не надо… А после – мы поговорим… (Напевает.) «Ты – дитя, жизнь еще не успела…»

Кирилл (смахнул слезы и стоит перед нею смущенный и взволнованный). Простите, ради Бога… Первый раз в жизни у меня слезы… Я не имел права… (Целует ей руку.) Мне не в чем вас винить… Вы – чудная, прекрасная, единственная… Я сам вообразил…

Римма (хочет переменить разговор). Давайте скорее сделаем букеты. Один для Мэри, другой для Гавриила Алексеевича. (Напевает.) «В том саду, где цвели хризантемы…» Как вы думаете, – он не рассердится? (Делают букеты, подбирая цветы.)

Кирилл (оправившись). Разве Гавриил может на что-нибудь сердиться? Это ангел, а не человек… Только он последние дни мне не нравится… Пожелтел, осунулся… Я маме давно говорю, – надо доктора пригласить.

Римма. Кажется, ведь доктор сегодня здесь, в гостях?

Кирилл. Да, Сергей Петрович, но вы не знаете Гавриила… Он ни за что не даст себя посмотреть, не захочет испортить другим настроения… Знаете, какой это человек… Пока Мэри спит, он из деликатности не решается сапог надеть… Другой раз до полудня…

Римма. Готово… (Отряхивает букеты.) Ну и мы – молодцы… А где же сеньор Поль?

Кирилл. Его зачем-то в деревню вызвали…

Явление пятое

Через террасу входят Анна Павловна, Мэри, Левченко, Аглая Семеновна, доктор Куликов. Мэри в белом, в прическе 20-х годов с локонами, на шее медальон; она бледнее обыкновенного. Доктор Куликов средних лет, заурядная наружность, в очках.

Куликов. Ба, да у вас сегодня форменное торжество… А я и не знал, что Мария Александровна с Гавриилом Алексеевичем к нам на все лето пожаловали…

Кирилл (зажигает последний фонарик). Ну, господа, бал начинается… Римма Николаевна, прошу вас на тур вальса…

Римма (радостно). Танцевать, танцевать… А кто же нам сыграет? (К Аглае Семеновне.) Может быть, вы?

Аглая Семеновна (сухо). Я не играю. И не танцую.

Анна Павловна. Ну, кто же, кто… Конечно, мать родная… Только я ведь одну старину знаю…

Идет в дом и играет старинный, медленный вальс; на террасе танцуют Левченко с Мэри и Кирилл с Риммой, Аглая Семеновна и Куликов смотрят.

Куликов. А вы что ж, барышня, не танцуете?

Аглая Семеновна (напыщенно). Меня это не интересует. У меня другие симпатии…

Куликов. Какие же? Можно узнать?

Аглая Семеновна (хочет заинтриговать). Разные… А вы – разве не танцуете?

Куликов. В год – раз. Нашему брату некогда. (Любуясь Мэри.) Боже, какая интересная стала Мария Александровна… Помню ее в год свадьбы… (Указывая на Левченко.) А кто сей красавец?

Аглая Семеновна. Гость… (Нерешительно.) Может быть, вы желаете со мной?

Куликов (добродушно). Почему бы и нет… Только я по старине…

Неловко берет Аглаю Семеновну за талию и танцует с нею вальс в три па. Аглая Семеновна сбивается и никак не может попасть в такт. Вальс продолжается.

Кирилл (сбегая с террасы, разгоряченный). Жарко…

Куликов (ему вслед). Браво, браво, Кирюша… Вальсируешь, что твой ротмистр гвардейский…

Римма (подбегая к Мэри). В каком ухе звенит? Говори скорей, – да или нет?

Мэри (под руку с Левченко, Римме). Ну, конечно, – нет. Помнишь, Римма, этот вальс?.. Мы еще гимназистками на катке под него катались… Боже, как это давно было…

Римма (грозит ей пальцем). Мэри, Мэри… Помнишь наш разговор, тогда, в диванной? (Левченко.) Сэр, не увлекайтесь… (Направляется с Кириллом под руку в аллею, напевая: «О милый друг, тебя я не ревную».)

Навстречу им кто-то бежит.

Явление шестое

Из аллеи появляются девочки-подростки в разноцветных местных костюмах.

Кирилл. Вы что, девчата?

Девчонки (хором). Барыню молодую поздравить…

Мэри. Спасибо, спасибо, милые… Побудьте с нами.

Римма. Как это живописно… Couleur locale.3 Ну что ж? Девушки, спляшите нам…

Девчонки. Парней нету… И гармошки нет… Парни все куда-то убегли.

Римма. А вы без парней, промеж себя…

Девчонки пляшут, прихлопывая в такт руками. Все тоже хлопают.

Римма (Кириллу). Какая это, крайняя, хорошенькая…

Кирилл. Здесь вообще народ красивый, ловкий, способный…

Девчонки. Без парней неладно… Скушено… (Разбегаются.)

Кирилл (им вслед). Ступайте на двор, гостинцев дадут…

Девчонки (на ходу). Покорнейше благодарим. (Убежали.)

Римма (у клумбы цветов, восторженно). Какая мочь… Как чудно, как сладко пахнут левкои… (Напевает.) «И ночь, и любовь, и луна»… Цветы, музыка, любовь… (Кириллу, возбужденно.) Знаете вы это настроение, когда хочется, чтобы время остановилось?

Кирилл (восхищенно глядя на нее). О, если бы вечно благоухали левкои, если бы вечно глядеть в ваши глаза…

Уходят в аллею.

Явление седьмое

Левченко и Мэри на площадке у террасы.

Левченко (не отрывая от Мэри глаз). Вы сегодня, в белом, похожи на ангела… И как вы пели…

Мэри (опускаясь на садовый диван, мечтательно). Сегодня мне 29 лет, – а я все еще чувствую себя молодой… Еще все чего-то жду, кажется, – вся жизнь еще впереди, я вся в предчувствиях, в ожидании… (Вдруг, быстро.) Какого еще чуда я жду?

Левченко. Перед вами вся жизнь… Вы молоды, прекрасны…

Мэри (задумчиво, себе самой). Когда я пою или мечтаю, весь мир кажется мне иным… Чувства – утонченными, романтичными, люди – изящными, нежными. (С горечью.) Почему все не так? (Пауза. В том же тоне.) Всегда, всегда, всю жизнь это странное ощущение, точно все это только прелюдия, а жизнь – прекрасная, таинственная, как сказка, как мечта, еще впереди… Я все еще чего-то жду, живу точно во сне, в волшебных грезах, волнуясь необычайно… (Хочет уйти.)

Левченко (с мольбою). Побудьте здесь мгновенье… Весь день я вас не видел…

Мэри (с тоской, себе). Мой муж болен, я люблю его и знаю это, сердце мне говорит, я вся сжимаюсь от ужасного предчувствия какой-то беды… Весь день места себе не нахожу от гнетущей тоски, а сейчас, – о, как странно, я здесь, – с вами, смеюсь, танцую, мечтаю о невозможном…

На террасе никого нет, вальс все еще доносится.

Мэри (тихо, сжимая руки). О мечты мои…

Левченко. Мэри… (Берет ее за руку.)

Мэри (холодно отдергивая руку). Что с вами? Что со мной? (Медленно проводит по лбу, хочет встать.) Как все это странно…

Левченко (удерживая ее). Ради Бога… Мария Александровна… Я сошел с ума… Выслушайте меня… Вчера, в этой аллее, когда вы мне рассказали о себе, когда я понял, какой крест вы несете под этой вечно улыбчивой маской счастливой женщины…

Мэри (гордо). Я вам ничего не говорила о себе… Вы не поняли… (С горечью.) Конечно, я счастлива, – у меня чудный, талантливый муж, я здорова, обеспечена… Никому нет дела… (Вдруг, с отчаяньем.) Я ненавижу ложь… Вчера я в первый раз солгала Римме…

Левченко (серьезно). Лгать не надо… (Вдруг становясь нежным.) Зачем этот тон? Мэри… дорогая… За каждую вашу слезу я готов заплатить годами жизни… (Страстно.) Мэри, я без вас жить не могу… (Наклоняется к ней. Мэри, неожиданно для самой себя, словно во сне, берет его голову и, закрыв глаза, целует его в губы) Мэри…

Музыка обрывается.

Мэри (в ужасе, сжимая руки, глухим голосом). Кто сказал, что любовь – радость? Какая невыразимая грусть… (Встает, бледная, шатаясь.) Так вот что значила… эта тоска… это волнение…

Левченко (вставая, простирает к ней руки, в порыве). Мэри, мечта моя, Мэри…

Идет за Мэри бледный, словно ничего не сознавая. Мимо них из сада на террасу бегут Римма и Кирилл, весело возбужденные.

Римма (напевает). «Тебя любить, обнять и плакать над тобой»… (На террасе берет со стола позабытые букеты.) Букет новорожденной… Букет царице бала… (Подает Мэри букет, целуя ее.) Дуся… Ты сегодня похожа на лермонтовскую Тамару… Что с тобой? Бледна, как изваянье…

Мэри (с усилием над собой). Мне холодно, в саду сыро… (Берет букет, подносит к лицу.) Какая красота… А кому же другой?

Кирилл. Гавриилу предназначался. Да его что-то не видно.

Мэри (вдруг, словно очнувшись, вскрикивает). Где Гавриил? Где он? Что с ним?

Явление восьмое

На террасу выходят Анна Павловна и Куликов, чем-то тихо разговаривая. У Куликова в руках рецепт.

Анна Павловна (испуганно). Кто это вскрикнул?

Куликов. Господа, попрошу вас потише… Гавриилу Алексеевичу сейчас было худо… Он лежит…

Все. Что? Что такое?

Мэри (бросаясь). Пустите, я к нему…

Куликов. Не волнуйтесь, ради Бога… Ничего серьезного… Лучше попозже, – он, кажется, задремал…

Мэри, не слушая, убегает. Кирилл за ней.

Явление девятое

Анна Павловна. Вот и праздник, да невесело… (Крестится.) Господи, спаси и помилуй… Как на грех, надо в аптеку послать, а Павла все нет да нет…

Левченко. Позвольте, я съезжу верхом…

Анна Павловна. Зачем же вам, батюшка, беспокоиться…

Левченко (берет у нее рецепт). Я моментально слетаю… Через час буду обратно… (Поспешно уходит. Доктору.) Я не прощаюсь…

Явление десятое

Те же и Кирилл. На террасе Куликов, Анна Павловна, Римма. В саду фонарики гаснут.

Куликов. Ну, что больной?

Кирилл (спокойно). Ничего. Спит. Напрасно вы Мэри пустили. На ней лица нет…

Анна Павловна. Уж вы, Риммочка, – я вас попрошу, фейерверки-то нынче не пускайте… Ни к чему…

Кирилл. Отложим до Мэриных именин, – через три дня.

Римма. 22-го? Ну, что ж, отложим. Жаль только, – сегодня вечер такой дивный. А тогда можно живые картины… (Кириллу.) Вы любите фейерверк, Кирилл Алексеевич? Я обожаю…

Кирилл. Я – тоже…

Римма. Так призрачно, так похоже на сказку… Так уносит от действительности… Все, что повышает жизнеощущение…

Отходят в сторону, разговаривая.

Анна Павловна (доктору). С чего это, батюшка, с Гаврюшей случилось?

Куликов. Ослабление сердечной деятельности… Нервное переутомление, раздражение… Не было ли у Гавриила Алексеевича за эти дни какого-нибудь сильного огорчения, взволновавшего его известия, письма?

Анна Павловна. Кажется, ничего такого, батюшка… Эти-то, молодежь, все в гулянки, верхами да в мячики, а он, мой батюшка, и с мол оду-то не любил… все за книжками… (Плачет.)

Куликов. Ну, полно, Анна Павловна, уж от вас-то я не ожидал…

Явление одиннадцатое

Те же и Глаша.

Глаша (доктору). За вами нарочный прискакал. Говорит, пакет важный, – в присутствие вызывают…

Куликов. Ах, Боже мой, что там такое… (Вынимает часы.) Анна Павловна, я извиняюсь, должен ехать, вероятно, что-нибудь серьезное… Я полагаюсь на вас… Микстуру – через час по столовой ложке… В случае повторения – теплые компрессы на сердце и затылок. И ради Бога – не волнуйтесь… Я завтра заеду… (Уходит через аллеею.) Чертова тьма! (Вскрикивает.) Кто тут?

Явление двенадцатое

Куликов, баба, Анна Павловна.

Баба (на дорожке сада, голосит). Батюшки-светы… И пришел конец свету белому… Ваську возьмут и Ваньку… (Ревет.)

Куликов. Да что ты, говори толком. Белены объелась, что ли?

Баба (размахивая руками). Батюшка, народ скликают… Мобилизацию расклеили… Идет на нас Антихрист, Ерман окаянный. Ваньку, Ваську возьму-ут серде-ешных… (Ревет и убегает.)

Куликов. Мобилизация… Значит, – свершится? Потоки крови… (Поспешно убегает.)

Анна Павловна (закрыв лицо руками). Господи Боже, смилостивись над нами, грешными.

На балкон выбегает Аглая Семеновна, машет руками.

Аглая Семеновна. Скорее, скорее. Гавриилу Алексеевичу опять худо… Упал с кровати…

Анна Павловна бежит в дом. Откуда-то из темноты появляются Римма и Кирилл, оба встревоженные, и бегут на террасу.

Римма (взволнованно). Что такое? Кто здесь плакал?

Аглая Семеновна (кричит с балкона бесстрастно). Война объявлена… У Гавриила Алексеевича – удар…

Римма. Не может быть…

Все в смятении бегут в дом. На сцене пустота. В саду всходит низкая, красная луна. Из-за деревьев выходит Павел. Ему навстречу из-за кустов Глаша.

Явление тринадцатое

Павел и Глаша.

Глаша (тревожно). Ну, что, Павлушенька? А ежели и вправду с Ерманом воевать будем?

Павел (решительно, притворно-весело). Завтра утречком прощайте, Глафира Ивановна… Пойдем служить царю-батюшке…

Глаша (вскрикивает). Аи, батюшки-светы… На кого ж ты меня, Павлушенька, оставляешь… (Плачет.)

Павел (деланно-презрительно). Ну, бабье… Разве с вами можно о деле говорить… (Нежно.) Ну, Глаша, не плачь, я тебя не оставлю…

Уходят, обнявшись.

Явление четырнадцатое

На террасе Мэри, одна; сверх белого платья накинут черный плащ.

Мэри. Так вот к чему этот сон, это предчувствие… Вот отчего у меня щемило сердце… Вот где мой крест… (Крестится сквозь слезы.) Господи, – твоя воля…

Явление пятнадцатое

Мэри. На террасу из дому выходит Левченко.

Мэри (навстречу ему). А, это вы…

Смотрят друг на друга серьезно и прямо.

Левченко. Мэри… (Тихо, бережно берет ее за руку и ведет к скамье.) Мэри… Я все знаю… Доктор попался мне навстречу… Это не так опасно, – с этим живут годы… Гавриил Алексеевич перенесет, у него хорошее сердце… Мэри, я завтра уеду… Даю вам слово, что из-за меня вы не прольете больше ни одной слезы… (Мэри плачет. Нежно, тихо.) Дорогая, о чем же плакать? (Взволнованно.) Сегодня такой великий день.

Мэри. Сколько страданий, сколько слез…

Левченко (твердо). Но ведь вы сами говорили, что страданий не надо бояться, что страдания – очищают? Помните: «Очарование печали»? Мэри, я многому научился за это время от вас (нежно берет ее за пальчики), от этих нежных, хрупких цветков… Мэри, великие испытания ждут нашу страну… Мы все должны с радостью пойти навстречу ее судьбе.

Мэри. Радость печали? «Счастье – не цель жизни», – как говорит Гавриил.

Левченко. Сейчас, когда я ехал, один среди жуткого мрака леса, я пережил в один час столько, сколько, может быть, за всю жизнь не пережил… И вот изо всего этого, из сплетения всех этих печалей и радостей, ужаса и восторга, мне видится один исход, я слышу один завет: страдай, борись, неси крест свой…

Мэри. Я видела сегодня сон… Иду по лугу… Такой странный красноватый свет. Ни день, ни ночь… Все цветы завяли, поникли… (Вдруг громко, с горечью.) О, как могла я мечтать о мирной жизни здесь, о цветах, о розах, когда повсюду вокруг такая печаль, мы живем во зле. Вчера я возвращалась домой так беззаботно, с цветами… Вдруг возле лесной сторожки ужасный кашель… Зашла, – дочь лесника, молоденькая, в последнем градусе чахотки… Исхудалая… одни глаза… И вот она передо мною день и ночь…

Левченко (нежно). Вы слишком впечатлительны, милая Мэри. Простите, что я вас так называю, но ведь это последний вечер.

Мэри. Вы завтра уедете, вас призовут.

Левченко (взволнованно). А если нет, – неужели бы я мог спокойно оставаться здесь… Я с радостью пойду послужить родине в такой час. Умереть в открытом бою… (Задумчиво.) Я жил, я любил, я знаю, как прекрасна жизнь со всеми ее радостями, но прекрасны могут быть и смерть, и страдания… (Берет обе руки Мэри.) Мэри, попрошу у вас одного: разрешите мне вам писать… Ваш образ будет меня хранить… А если мне суждено… я унесу с собой память о том – единственном и последнем…

Мэри в тоске встает; Левченко целует ей руку, она целует его в лоб.

Мэри. Да хранит вас Бог… Я буду молиться за вас… (Левченко, бережно поддерживая ее, ведет ее на балкон.) Посмотрите на небо… Какая странная луна… Точно кровь.

Явление шестнадцатое

Те же и Кирилл.

Кирилл (участливо). Мэри, ему лучше после лекарства. Тебе нужно отдохнуть. Уже третий час… Мама тебя ищет…

Мэри прощается с обоими и покорно идет в дом.

Явление семнадцатое

Кирилл и Левченко, на ступеньках балкона, закуривают.

Кирилл (возбужденно). Что ж, сэр, завтра – в путь? «Война, подъяты знамена…»

Левченко. Да, с первым поездом… А вы?

Кирилл. Я еще не решил… пойду ли добровольцем или с земским санитарным отрядом… Вероятнее последнее, здесь скорее в дело… (Прислушивается. По реке слышен топот, – кто-то бежит.) Побежали наши Иваны… Земля-мать позвала…

Левченко (смотрит вдаль). Уж светает… Великий день… Сколько судеб решается сейчас, где-то там, на страницах великой книги Бытия…

Кирилл. Не знаю, как вы, а я рад… Что-то много чего-то накопилось, – «судьба жертв искупительных просит…» А в опасности есть своя красота… Я на пожар в деревне, еще мальчиком, всегда рвался, как на праздник… Как это у поэта:

Все, все, что гибелью грозит,

Для сердца смертного таит

Неизъяснимы наслажденья,

Бессмертья, может быть, залог.

Красиво сказано, а? Послушайте, сэр, неужели вы спать пойдете?

Левченко (закуривая новую папиросу). Нет, – я сегодня спать не могу… Слишком много впечатлений…

Кирилл. Пойдемте к реке, пошатаемся… Когда еще на Волгу взглянуть придется…

Левченко (бросая папиросу). Вот отлично… Идем к Волге, прощаться.

Уходят вместе. Кирилл насвистывает «Что наша жизнь – игра».

Левченко (на ходу). Сколько сегодня людей не спит…


Занавес.

Действие четвертое

Кабинет Гавриила в усадьбе Воронцовых. Светлая, уютная комната с печкою в виде камина, уцелевшею старинною обстановкою и книжными шкафами. У большого окна в сад – пишущая машинка; на стене карта фронта. Яркое декабрьское утро. Между третьим и четвертым действиями прошло шесть месяцев.

Явление первое

Гавриил, постаревший; в глубоком кресле, с закутанными пледом ногами, близ топящейся печки, читает газеты. Входит Анна Павловна, сильно похудевшая, в черном.

Анна Павловна. Ну что, Гаврюша, как ночь спал?

Гавриил. Превосходно. Право, мамочка, я скоро на балы смогу выезжать.

Анна Павловна (радостно). Услышал Господь наши молитвы… А только нынче, должно быть, уж не до балов нашим будет… Что в газетах пишут, Гавриил?

Гавриил. Да это старая… Наши войска отошли на новые позиции…

Анна Павловна. Что ж, Гаврюша, – это худо?

Гавриил. Ах, мама, вы все воображаете, что война – это прогулка церемониальным маршем к чужим столицам… Бывает и худо, бывает и хорошо… И вообще, ведь эта война вовсе уж не так внезапна, не так случайна, как кажется… Разве не чувствовалось еще задолго до нее во всех сферах – общественной, личной, семейной, – даже в литературе, в искусстве, что назревает какой-то колоссальный взрыв, надвигается мировая гроза, которой суждено или вырвать все с корнем, или изменить все основы жизни? Ведь мы все задыхались в этой атмосфере взаимной ненависти, вражды, злопыхательства, неимоверной грубости… Чувствовалось, что дольше так жить нельзя. Война только выявила наружу, только освободила эти глухо-клокотавшие силы, все равно грозившие вырваться наружу.

Анна Павловна (не слушая его). От Кирюши писем что-то нет уж давно. Душа не на месте, – не случилось ли с ним чего. Не дай Бог, захворает.

Гавриил. А что, Михаил поехал за почтой? Где Мэри?

Анна Павловна. Почта скоро должна быть… Мэри у обедни, сейчас вернется…

Гавриил (перевертывает газету). Вот и здесь есть известие об учреждении этого Свободного Университета, куда меня зовут… Поистине неисповедимы пути твои, Россия… Кто бы подумал, что в разгар самых невероятных, самых кровопролитных битв в тылу будут возникать и множиться те культурные предприятия, в которых Россия нуждалась полвека тому назад… (Задумывается.) Кооперативы, народные дома, союзы, съезды…

Явление второе

Те же и Мэри. Она в простом, темном платье и белой кружевной косынке на плечах; в руках муфта. С морозу румяная, выглядит хорошо; вся как-то спокойнее, мягче. Целует Гавриила.

Мэри. Я потихоньку ушла, чтобы тебя не разбудить… Какой чудесный день. Ясно, солнечно, – снег чистый, словно сахар. Тебе бы надо покататься сегодня. Воздух чудный.

Гавриил (шутливо). О ком молилась, донна Анна?

Мэри (тоже шутя). «О всех плавающих, путешествующих, недугующих…» (Серьезно.) Свечу поставила за помин души нашего Павла…

Анна Павловна. Вот это дело сделала, Мэричка.

Мэри. Какую проповедь хорошую отец Николай сказал… «Больше сея любви никто же имать…» (К Анне Павловне.) Ну, а что Глаша?

Анна Павловна. Все мучается, бедняга… Стонет – вся почернела. Ужо придет Куликов, – надо его попросить поглядеть…

Мэри. И зачем только ей письмо это дали… Неужели же Михаил не понимает, что беременной женщине нельзя…

Анна Павловна. Да уж я его ругала, ругала… Затвердил – последняя воля брата… Пойти Глашу проведать? (Выходит.)

Явление третье

Гавриил и Мэри.

Гавриил. Мэри, я тебе еще не говорил… Я получил предложение от нашего университетского кружка вступить в число лекторов учреждаемого в Москве Свободного Университета… Что ты на это скажешь?

Мэри. Что ж… Превосходная идея.

Гавриил. Если, Бог даст, я к Новому году совсем поправлюсь, мы можем, значит, в Москву перебраться… Поди, тебе уж в деревне прискучило?

Мэри (спокойно). Гавриил, – мне безразлично. Теперь надо сообразовываться с твоими, а не с моими желаниями… Мне и здесь – хорошо. Да и некогда скучать. Сначала твоя болезнь, потом заменяла учителя в школе, теперь писать тебе на машинке…

Гавриил (нахмурившись). Не нравится мне этот твой новый тон. Мэри, что ты – в сестры милосердия при мне поступила, что ли? Я давно хочу с тобой поговорить. Теперь скоро я буду на ногах, и нам предстоит решить вопрос о дальнейшем… (Мнется.) Я не хочу тебя ни в чем стеснять… Если у тебя есть намерения… Словом, – ты понимаешь, – для меня человеческая личность священна…

Мэри слушает, в конце речи Гавриила нежно целует в лоб.

Гавриил (неожиданно резко, отодвигая ее). Я еще не умер, чтобы меня целовали в лоб…

Мэри (удивленно). Гавриил, что ты говоришь? Я тебя не понимаю. О каких намерениях? Я никуда не собираюсь…

Гавриил (утих). Видишь ли… при нашей разнице лет, легко может случиться… Словом, – я считаю тебя свободною во всех отношениях.

Мэри. Гавриил, это совсем не твой стиль… (Быстро подходя к нему.) Давай объяснимся. Неужели ты думаешь, что… если бы со мной… что-нибудь «случилось», – я бы не сказала тебе первому? Неужели была бы способна проделывать безвкусную тривиальность, именуемую адюльтером? Скажи, – ты это подумал?

Гавриил (уклончиво). Ведь много есть моложе меня и интереснее.

Мэри (внезапно резко). И что же? Что же, ты меня на «конкурс мужской красоты» посылаешь? Чтобы я могла себе выбрать «резвого фокстерьера» по вкусу? Что случилось, Гавриил? Допустим даже, что вдруг каким-нибудь чудом я увлекусь кем-нибудь… достойным… Что же, – разве это изменит мое отношение к тебе, раз навсегда определившееся и непоколебимое… Разве наш союз для тебя не свят?

Гавриил (мягко). В этих-то случаях и происходят драмы…

Мэри. Пусть даже – трагедия, – так что ж? Я даже не представляю себе, как одни отношения, – если они подлинны и святы, могут быть вытеснены, заменены другими, – так же подлинными… Будет боль, будет тоска, будет внутренняя борьба, но – позабыть, предать, выключить из сознания. Ведь есть же у нас в душе святыни…

Гавриил (радостно). Так, так, узнаю мою Мэри… (Заключает ее в объятия.) Ну, мне, старику, еще позволительно так думать, а тебе… Ведь ты и скрывать не способна…

Мэри (смеясь, закрывает ему рот поцелуем). Мы оба на это не способны…

Пауза. Ни звука; только дрова в печке трещат.

Мэри (отходя к окну, с горечью). Скоро, скоро, Гавриил, ты перестанешь за меня тревожиться… Еще каких-нибудь 3–4 года, и я перестану и мечтать, и тосковать, и петь…

Явление четвертое

Те же, Анна Павловна и Михаил с почтой.

Мэри (бежит навстречу). Ну, что, Михаил, мне письмо привез?

Михаил (ищет в сумке). Вам – целых два. Барыне – из действующей армии… Барину – газеты… Сказывают – наши дюже много австрийцев в плен взяли. (Подает письма.)

Гавриил. Ну вот, мама, видишь, – не все худо…

Мэри (беря письма, взглядывает на Михаила). Как Глаша, Михаил?

Михаил. Известно что – ревет. (Спокойно.) Помрет, – должно, к вечеру.

Мэри (встревоженно). Что ты, Михаил, говоришь? Зачем помрет? Все рожают… Погоди, я погляжу, как она у вас лежит…

Михаил (уходя, угрюмо). Помирать, видно, никому не хочется…

Мэри и Михаил выходят.

Явление пятое

Гавриил развертывает газеты. Анна Павловна раскрывает письмо.

Анна Павловна (вскрикивает). Кирюша… Кирюша мой… (Беспомощно опускается в кресло.)

Гавриил (хочет ей помочь, но встать один не может, кричит). Мэри… Мэри… Скорее… Кто там…

Явление шестое

Те же и Мэри.

Мэри (вбегает). Мама… Кирилл… Я знала… Я чувствовала, что больше его не увижу. (Дает Анне Павловне воды из графина.) Он убит… Я знаю… Он для того пошел… Мама, родная…

Анна Павловна (приходит в себя, смотрит на всех растерянно). Мой сын, мой Кирюша, такой чистый, такой светлый… Никого никогда… Никто не знает, какой он был чистый… Мой мальчик… (Плачет тихо, неудержимо, жалобно всхлипывая.)

Явление седьмое

Те же и доктор Куликов в военной форме. Останавливается, пораженный.

Куликов. В чем дело? (Видя письмо на коленях плачущей Анны Павловны, догадывается.) Господи, неужели? Кирюша…

Мэри берет письмо у Анны Павловны и молча передает его Гавриилу.

Гавриил (читает). «Имею честь уведомить, что 12-го сего месяца в земском санитарном отряде пал смертью храбрых ваш сын Кирилл Алексеевич Воронцов, самоотверженно, с явной опасностью для жизни выносивший раненых из сфер огня под обстрелом. Санитар Воронцов скончался на месте, пораженный разрывной пулей».

Пауза. Тяжелое молчание. Мэри закрывает лицо руками.

Куликов (громко сморкается). Что бы меня, старую собаку, вместо него на тот свет отправили… (Смахивает слезы.) Да нет, он должен был погибнуть… Не на войне, так на дуэли, защищая кого-нибудь или ради женщины… Слишком уж был он прост и горяч… (Вынимает папиросу.)

Анна Павловна (тихо плача). Он женщин и не знал, и боялся… Все говорил: мама, я никогда не женюсь, всегда с тобой буду. Так на суде Господнем и предстал чистый… (Плачет.)

Куликов (тихо). Берег себя для родины… Как жених для невесты.

Гавриил. Мама, что же нам плакать? Мы отдали родине все, что у нас было самого прекрасного, самого дорогого… Такие жертвы только и угодны Богу, только и ценны… Мама, – в твоем сердце – печаль и скорбь, но и радость, и гордость…

Мэри (смотрит куда-то далеко, про себя, вдохновенно). Там, где-то далеко, далеко, лежит среди чужих на поле брани наш милый брат, погибший славной смертью, положивший душу свою и жизнь за родину. Не бьется больше горячее сердце, тихо легли послушные руки на груди, чужие закрыли ему глаза, смотревшие на мир с такою верою, с такой любовью… А рядом, может быть, тысячи таких же юных, чистых душою и телом уснули сном праведных… Что может быть прекраснее.

И поистине светло и свято

Дело величавое войны.

Серафимы, – ясны и крылаты,

За плечами воинов видны…

Куликов. Народ говорит, – души убитых прямо с поля смерти возносятся к престолу Господню… (Вынимая часы.) Ну, мне в лазарет пора… Нам сегодня новеньких привезут… (Гавриилу.) Мне бы вас, голубчик, на моментик потревожить…

Гавриил. Да полно, батюшка… Скоро, кажется, я вас лечить буду… Если ноги позволят (раздраженно), я в Москве с Нового года курс лекций по теории истребления тевтонов начну читать…

Куликов. Давно пора… (Взглядывает ему в лицо.) Да вы, право, молодцом… Это вы на волжском воздухе… Я, голубчик, сегодня вас мучить не стану… (Прощается.)

Анна Павловна. Батюшка, погоди, взгляни на Глашу-то… Ведь тоже мучается… Пойду и я… (Хочет встать.)

Мэри (тихо Гавриилу). Пусть идет… Это ее отвлечет… (Помогает Анне Павловне встать и провожает ее и доктора до двери.) В нашем доме уже вторая жертва. (Доктору, тихо.) Наш Павел?

Куликов. Смерть всех равняет…

Анна Павловна и Куликов уходят.

Явление восьмое

Гавриил и Мэри.

Мэри. Как маме тяжело…

Гавриил (не скрывая скорби). Кирюша, Кирюша, мой маленький братик…

Мэри (отходит к окну). Кто бы подумал, что это последнее лето… Такое оно было тревожное… Никогда его не забыть…

Тяжелая пауза.

Гавриил (приходя в себя, притворно-равнодушно). Что тебе пишут?

Мэри (протягивая ему оба письма). На, читай… Одно – из Москвы от Риммы, другое…

Гавриил (не берет). Мэри, я, кажется, никогда…

Мэри. Римма в восторге от своего лазарета… устраивает сборы, спектакли… В Москве очень оживленно… Все дружно работают…

Гавриил (дружелюбно). А на фронте что?

Мэри (спокойно). Все как следует. Михаил Сергеевич там совсем обжился, находит, что только там и жизнь, а здесь у нас – прозябанье… Пишет (читает по письму): «Вы вот все время на одной реке, а я – каждый день на разных…» Скучает, когда в бою долго не приходится быть. Пишет, что все мужчины должны всегда носить форму и отбывать даже в мирное время военную службу, – так режим и дисциплина нервы закаляют… Такой бодрый тон… Про неприятеля пишет: «Он нас пугает, а мы его – тоже».

Гавриил. Ну, а «крещенья» еще не получал? Или, как они называют, «подарка»?

Мэри. Нет пока. Да он уцелеет (задумчиво), он не такой… Одни – жертвы, обреченные, ищут, чтобы умереть, чтобы погибнуть, вот – Павел, Кирилл наш, а другие – чтобы сражаться, чтобы победить, как Михаил Сергеевич…

Гавриил (проводит рукой по лбу). Ах, Кирилл… Не могу себе представить… Надо, Мэри, за его телом съездить… Он так любил родную землю… Маме будет хоть его могилка утешением…

Мэри. Я сегодня же выеду… А ты маму удержи… Ее нельзя пускать… (Пауза. Отходит к окну, смотрит в сад, тихо.). Как давно это все, кажется, было… (Про себя, напевает.) «Отцвели, о, давно отцвели…» Что это я? (Умолкает.)

Откуда-то снизу доносится слабый детский крик.

Явление девятое

Те же, Куликов и Анна Павловна.

Куликов (в дверях). Поздравляю вас с новым гражданином вселенной… У Глафиры Ивановны сын родился…

Мэри. Так скоро? Ну, а сама она как?

Куликов (шутливо). Через неделю рожь колотить сможет…

Анна Павловна. В год войны все мальчики родятся…

Гавриил. Над полем смерти – новые всходы…

Анна Павловна (со вздохом). Человек в муках рождается, в муках и умирает…

Мэри. Пойду взгляну на нового гражданина…

Явление десятое

Те же без Мэри.

Куликов (взял за руку Анну Павловну, которая ищет портрет Кирилла на письменном столе). Анна Павловна, дорогая… Вы должны гордиться… Голубушка, ведь так у России слез не хватит…

Анна Павловна (нашла портрет, заливаясь слезами). Кирюша, сын мой… Красавец… Если бы покойный знал…

Гавриил (строго). Отец завещал нам любить Россию… Он бы сам Кирилла благословил…

Анна Павловна (плача). Красавец мой… голубь чистый…

Явление одиннадцатое

Те же и Мэри с букетом белых лилий.

Мэри. Мама, дайте я ему цветов… (Ставит портрет в рамке на отдельный столик, – сбоку букет в вазе.) Все цветы мира – павшим за славу… (К Анне Павловне, утешая ее.) Мама, эти чудные, благоуханные лилии завтра тоже умрут, отцветут… Вырастут новые, еще прекраснее… Все очарование цветов – в мгновенности их благоухания, в мимолетности их красоты… Чем прекраснее цветок, тем кратче его цветение… Мама, мы ведь не оплакиваем цветов… Мы благодарны им за краткую радость… Не надо плакать, надо молиться…

Анна Павловна (обнимая Мэри). Одни вы у меня теперь, дети…

Гавриил (задумчиво). Все великое приходит в мир вратами жертвенного подвига…


Занавес (медленно).

Конец.


<1915>

Символисты о символизме*

Георгий Чулков. Символизм как мироотношение*

Гг., мы сейчас выслушали вступительное слово поэта. Я хочу сказать несколько слов на ту же тему, но моя точка зрения будет отличаться от его точки зрения. Я с радостью слушал вступительное слово нашего высокого поэта, чувствовал гармонию в его словах с его стихами и его творчеством. Я люблю и ценю этого поэта и еще раз услышать его credo было мне очень радостно; но не все было сказано в этом слове вступительном, и невозможно было, конечно, сказать все, а кое-что из того, что утаил от нас поэт, мне очень дорого и об этом-то я бы хотел сказать несколько слов. Может быть, правы те, которые думают, что нужно говорить иначе в маленьком кружке и в большом зале, перед громадной толпой случайных посетителей. Вероятно, так и нужно по-разному говорить, но я не умею и буду бестактен, может быть, извиняюсь, но я буду говорить так, как если бы здесь были только те немногие, которые близко стоят к литературе и к современному творчеству.

Мне кажется, что не надо защищать наше новое искусство, умаляя его ценность тем, чтобы стараться приурочивать сказанное поэтами нашего времени к действительности, оправдывать искусство в связи с современностью, показывать практическое и нужное в этом искусстве. Мне кажется, что оно само за себя говорит и надо раскрывать его в целом. Насколько я понял поэта, который сказал вступительное слово, он думает, что последняя ценность в этом мире – искусство, высшая ценность – искусство. И вот эта высшая ценность оправдывает, освещает действительность.

Я думаю не так. Я думаю, что искусство – не последняя ценность, есть более высокий принцип, покрывающий искусство. Но если искусство служит утилитарным целям, моральным, научным, общественным, тогда искусство умаляется в своем значении и говорить тогда об искусстве – это значит унижать его. Но если искусство оправдано с высшей точки зрения тем принципом, который покрывает всю культуру и, между прочим, и искусство, то такое искусство утверждать можно и нужно. Я думаю, что символизм как мироотношение этим высоким принципом, покрывающим всю культуру, оправдан, но символизм как школа есть явление преходящее. Является новая школа, возникает новое литературное течение, и пусть возникает, и прекрасно! Новый метод предлагают – превосходно, мы оценим этот метод. Но символизм как мироотношение не умрет, символизм как мироотношение останется. Всю культуру, все искусство можно оценивать с точки зрения символизма как мироотношения. И я думаю, что символизм как мироотношение есть та система идей и принципов, которая совпадает с принципом, покрывающим всю нашу культуру, всю нашу жизнь.

В чем же пафос, в чем же значение символизма? Я думаю, что пафос символизма как мироотношения заключается прежде всего в том, что человек, который стоит на точке зрения символизма, переоценивает данную нам действительность, переоценивает не в зависимости от внешних данных пространства и времени, а переоценивает по существу. Но это не последнее, что есть в символизме, а первое, но первое важное и значительное, потому что эта переоценка совершенно изменяет наше отношение к жизни. Эта переоценка есть мятеж, есть бунт в глубоком и таинственном значении этого слова.

Символизм не потому хорош, что отдельные поэты-символисты пели гражданственность – могли петь, могли и не петь. Не в этом дело. Не потому хорош символизм, что он иногда отвечает демократическим интересам текущего времени, а потому хорош символизм, что он заключает в себе более глубокий бунт, и тогда из этой внутренней переоценки могут возникнуть и другие моменты, не менее важные практически, прагматически. Так вот, я подчеркиваю этот бунт. Дело в том, успехи символизма как эстетического явления ровно ничего не доказывают, если жизнь не изменится. Вот если символизм как мироотношение будет принят обществом как реальный факт, если общество примет символизм по существу, тогда жизнь изменится. И я сейчас с трудом представляю, каким пламенем будет душа у людей, если символизм проникнет в жизнь не как что-то книжное, литературное, а как мироотношение. Ведь символизм – огонь! Ведь принять символизм – это значит зажечь великолепный костер, который осветит нам черную ночь действительности!

Недавно я имел честь в религиозно-философском собрании делать доклад на тему о символизме, и мне возражали. Я выслушал речь Вяч. Иванова, выслушал замечания взволнованного Д. С. Мережковского, отвечал им, возражал им. А потом, потом раздался голос какого-то человека, – я фамилии его не помню, – он встал из публики. Я прислушался к этой сердитой реплике. Он был недоволен мною, Вяч. Ивановым, Мережковским, но особенно был недоволен мною. И этот сердитый человек сказал: «Что вы там рассуждаете о смерти, о символизме, говорите, что только тот поэт, который заглянул в глаза смерти, а если не заглянул, так и не поэт, что вы к нам идете с вашим пессимизмом, мы не хотим пессимизма, мы жизни хотим». Я ему не успел ответить, но здесь среди вас, наверное, присутствуют согласные с ним, – я думаю, что это не единственный голос, – то я сейчас воспользуюсь случаем и отвечу. Да, я думаю, что смерти в глаза надо заглянуть, и обычная точка зрения нашей публицистической критики, что мы заняты темой смерти, есть точка зрения ложная. Ложная потому, что и жизнь мы не сможем полюбить по-настоящему, если не сумеем заглянуть в глаза смерти по-настоящему. Ведь слова – любите жизнь, не думайте о смерти – слова легкомысленные! Ведь умрем мы! Поэтому нужно же нам знать, что нас ждет.

И не случайно, не случайно в глубокой древности в египетских мистериях, не случайно посвященного погружали в гипнотический таинственный сон и внушали, что он умер телесно, и только восстав из этого сна, он делался посвященным. Только тогда мы будем мудры, если все будем поэтами, а поэтами все мы имеем право быть, потому что всем нам этот опыт может быть доступен, только надо быть смелыми! Ведь символизм – это пафос, это дерзание. Жизнь должна быть дерзанием, должна быть мятежом. А для того чтобы она была мятежной, надо ее растревожить, и только пафос смерти вносит должную тревогу. А мы шутим над смертью, шутим, как пошутил Рабле: «Веап qui moriunt in Domino»[19]. Вот этот ужасный предсмертный каламбур теперь как будто на устах у многих. Morituri in Dcimino[20] – так не должно быть. Вот почему я защищаю символизм, который полагает, что искусство – огонь, с которым шутить нельзя.

(Аплодисменты.)

Вячеслав Иванов. Искусство как символизм*

Милостивые государыни и милостивые государи! Недолго я буду утруждать ваше внимание. Говорено было о новой школе символизма уже достаточно. Я вынес то впечатление, что большей частью нас, символистов, хвалили, провозглашали наше направление победоносным. Я не знаю ничего по этому поводу. Что касается символизма не нашего направления, – господа, я один из символистов, – то он победил. Объяснюсь.

Совершенно не важно для общего учета жизни, каким образом будут оценены деятели, скажем, последних двух десятилетий, будет ли оценка высока или сравнительно низка. Скорее всего, будет переменчива: в одну эпоху более высокая, в другую более низкая. Такому опыту учит нас история литературы вообще. Вовсе не это важно, а важно то, что утверждено известное общее основоположение.

В самом деле, господа, если вы послушаете наши рассуждения или почитаете наши теоретические писания, то зачастую вы встретитесь с такими утверждениями: Данте и Эсхил – символисты. Что это значит? Это значит, что мы упраздняем самих себя. Да, мы упраздняем самих себя как школу; не то что мы от чего-нибудь отступаем и хотим сделаться другими людьми, другими писателями, – нет, наоборот, мы остаемся вполне верными себе и раз начатой нами деятельности. Дело заключается в том, что истинный символист заботится, конечно, не о судьбе того, что принято признавать школой, направлением, определенно очерчивая это понятие хронологически и именами деятелей, – он заботится о том, чтобы установить яркий общий принцип, принцип, который стремился бы утвердить символизм. Это символизм всякого истинного искусства. Мы убеждены, что этой цели достигли, что символизм отныне навсегда утвержден как принцип всякого истинного искусства, из чего вовсе не следует, что мы хорошо применяли этот принцип. Быть может, окажется, что мы, именно мы, утвердившие этот принцип, мы были вместе с тем самыми недостойными применителями его. Так, на практике символисты не всегда оправдывали свое название и по существу дела вовсе не были ими.

Я позволю себе для большей ясности своего изложения еще одно сравнение, которое почерпнуто из истории церкви, из истории церковного догмата, потому что в истории церковного догмата это яснее вследствие определенности этого догмата, нежели в истории каких-либо иных идей. Тут всякий принцип окончательно ясно формулируется. Когда отцы первых вселенских соборов провозгласили «единосущие», то вера именно именно в этот догмат, приятие этого догмата и абсолютное неприятие обратного спорящего догмата о «подобосущий» – все это было истинным признаком всякого «православного» христианина и отличием от еретика. Но как же люди, провозгласившие это, должны были смотреть на своих предшественников, за первые века христианства? Ясно, что они еретиками провозглашены не были, а, напротив, было признано, что они и учили, и признавали догмат о единосущии. Но с тех пор как этот догмат был осознан и формулирован, он сделался формальным требованием принадлежности к церкви. Подобное происходит и с символизмом.

Начиная с Гете идет в истории новой литературы движение, которое стремится к тому, чтобы утвердить символический характер всякого истинного искусства. С особенной интенсивностью и с особенной четкостью это было достигнуто как раз в новейшей русской литературе. Родоначальником символизма является в этом смысле Тютчев. Если я говорю, что символизм восторжествовал, то не хочу сказать, что восторжествовал Сологуб, Брюсов, а что, несомненно, восторжествовал Тютчев, который сделался народной русской славой. Между тем не так давно его оценивали как мелкого поэта прошлого. Точно так же восторжествовал Достоевский как символист. Правда, Достоевский всегда оценивался высоко, но потом стали оценивать все выше и выше, и характерно, что последняя оценка Достоевского базировалась, зиждилась на его истолковании как символиста. Таким образом, словам «символист» и «символизм» я придаю более широкое значение и не склонен защищать нашу школу, наши навыки, наши каноны, а думаю провозгласить догмат православия искусства в его церковном сознании. Я делаю это с полным уважением к тому источнику, откуда я почерпаю свою метафору, ибо искусство есть поистине святыня.

Но после того как утверждено искусство как символизм, после этого, казалось, должны были прекратиться все толки о том, кончилась школа или не кончилась, каков специальный канон символистов и т. п., ибо если всякое искусство символично, то может быть символизм классический, романтический, может быть символизм футуристический, если футуризм окажется чем-нибудь достойным внимания. Символизм есть общий признак искусства и сознан был как нечто важное. Почему важное, конечно, здесь я не могу разъяснить за неимением времени. Настоящие возражения против новейшего искусства должны быть сообразованы с этим. Надо различать возражения, направленные на школу или на ее представителей, и возражения, направленные на самый догмат, на самый принцип, иначе мы будем путаться.


Что касается первых возражений, то мне их отпарировать вовсе неинтересно, даже если бы дело шло о критике, направленной против меня самого; но если возражения направлены на самый догмат, то я назвал бы это эстетической ересью. Есть различные типы ересей. Мне хотелось бы остановиться на ереси общественного утилитаризма. Димитрий Мережковский, один из бывших символистов, оглашает воздух призывами к разрушению красоты вообще, искусства в частности и символического искусства частнейшим образом. Конечно, он говорит это не серьезно. Слишком это искусившийся человек, чтобы я не чувствовал в его словах бессознательного притворства. Он не может серьезно верить, что тютчевщина и обломовщина – одно и то же, что от Тютчева пошли самоубийства. Все это он при помощи своих демагогических приемов распространяет по России. Я говорю с некоторым негодованием, потому что самое существо дела возбуждает негодование. Я готов подчеркнуть и положительные стороны этого явления и помочь вам понять это патологическое состояние Мережковского, патологическое и только патологическое, потому что общественность при наших теперешних понятиях никоим образом не затронута вопросом, что Тютчев великий поэт или нет. И, конечно, Тютчев, если он нужен человеку вообще, то, понятно, нужен и человеку, который выступает в общественной борьбе. Не это, собственно говоря, интересно, а интересно, почему возможен феномен Мережковского. Вот почему возможен.

Для символиста, – и здесь я не буду говорить о нашей школе, – характерно именно быть самим собой. Я так понимаю истинного символиста. Только этим определяется истинный символист. Перестать быть символистом для того, чтобы сделаться наивным и жизнерадостным акмеистом, которые говорят, что если вы рассуждаете о Боге, о душе, то это плохо, а если о каких-то экзотических странах, то это хорошо, – это простое ребячество. Символист хочет перестать быть символистом, потому что истинный символист, – быть может, никто из нас не есть истинный символист, – хочет создавать символы. Допустим даже, что великие поэты символисты, как Эсхил, Пиндар, Гезиод, Данте, Гете создают действительно символы. Но между тем именно поэт хочет, чтобы символы были действительными, чтобы они вызывались внутренней жизнью. Он хочет перейти через некоторый таинственный предел, когда слово становится плотью и слово становится делом. Вот стремление к тому, чтобы символ обратился в дело, и побуждает некоторых из наших символистов покидать искусство и создает этот феномен, оппозицию Мережковского не только символизму, но всему искусству вообще.

Что касается других возражений, со стороны чистого эстетизма, что «искусство для искусства и больше ни для чего», то, конечно, это мнение, встречающееся время от времени на протяжении тысячелетней истории человечества как раз в эпохи упадка, в эпохи поверхностного эстетизма, не имеет за собой никакого внутреннего основания и зиждется на недоразумении я выражу свое отношение к этой ереси просто. Единственное задание, предмет всякого искусства есть человек, но не польза человека, а тайна человека, человек, взятый по вертикали, в его росте вглубь и ввысь. Следовательно, человек, изображенный уже вставшим, интересен в искусстве постольку, поскольку он намечает, чем он будет, следовательно, вечный рост, вечный прогресс Человека, человека с большой буквы, тайну Человека, человека в вертикальном развитии.

Вот содержание всякого искусства, и иного содержания нет. Весь внешний мир координируется с ним и становится частью. Религия всегда умещалась в большом и истинном искусстве: достаточно обратиться к зодчеству, живописи и музыке, для того чтобы убедиться, что религия умещается в искусстве. Религиозное задание никогда искусства не понижает, потому что лучшее свое человек отдает Богу и Бог лежит на вертикали. Следовательно, все, что идет по вертикали и не сдвигает ось искусства, дорого, и поскольку вертикально, постольку и символично. Польза же, утилитаризм, лежит, наоборот, по горизонтали на перпендикулярной поверхности, пересекающей вертикаль. Ясное дело, стремление к утилитарному сейчас же прекращает всякое художественное действие, и искусство перестает быть искусством!

Таким образом, я отстранил две типические ереси: ересь возрождения утилитаризма и ересь поверхностного эстетизма, и повторяю, что с удалением этой ереси явится провозглашение и как бы подтверждение в художественном сознании торжествующего искусства, символичного по своей природе, всегда и навеки.

(Продолжительные аплодисменты.)

Загрузка...