Мыслитель глубоко страдает. Творения эти заставляют его усомниться в самом их творце. Они — гнусная неожиданность.
Они вносят разлад в душу созерцателя. Он теряется, удостоверившись в их существовании. Они — задуманные и осуществленные формы зла. Мироздание возводит хулу на себя. Как быть с этим? Кого обвинять?
Возможное — страшное плодоносное лоно. Тайна воплощается в чудовищ. Сгустки мрака исторгаются целым, имя которого космос; они разрываются, разъединяются, вращают- ся, плывут, уплотняются, впитывая окружающую тьму, подвергаются неведомым поляризациям, оживают, обретают невероятные формы, созданные из мглы, и невероятные души, созданные из миазмов, и вступают жуткими призраками в мир живых творений. Это — как бы мрак, преобразившийся в животных. Зачем? Вот он, извечный вопрос.
Животные эти — быть может, чудовища, быть может, видения. Они неоспоримы, но они невероятны. Их существование — факт; не существовать — было бы их законным правом.
Они амфибии смерти. Неправдоподобно само их существование. Они соприкасаются с границами мира людей и живут в преддверье мира химер. Вы отрицаете вампира — налицо спрут. Их множество, и очевидность этого приводит вас в замешательство. Оптимизм, при всей своей правоте, почти утрачивает перед ними стойкость. Они — видимый предел кругов тьмы. Они обозначают переход нашей действительности в иную. Кажется, что за ними тянутся сонмы ужасных существ, которые смутно мерещатся спящему сквозь отдушину ночи.
Это продолжение жизни чудовищ, возникших в мире невидимого и переселившихся затем в мир возможного, прозревэлось суровым вдохновением магов и философов, вероятно, даже подмечалось их внимательным оком. Отсюда мысль о преисподней. Демон, этот тигр невидимого мира, хищник, охотящийся за душами, был возвещен роду человеческому двумя духовидцами: имя одного — Иоанн187
, другого — Данте.188
Если правда, что круги тьмы теряются в пространстве, если за одним кольцом следует другое, если это нарастание мрака идет в бесконечной прогрессии, если цепь. эта, которую мы сами решили подвергнуть сомнению, существует, то спрут у одного ее предела доказывает, что есть сатана у другого.
Воплощение злобы на одном конце доказывает, что есть источник злобы на другом конце.
Всякая зловредная тварь, как и всякий извращенный ум, — своего рода сфинкс.
Ужасный сфинкс, предлагающий ужасную загадку Загадку зла.
Вот этр совершенство зла и заставляло иной раз мудрецов уклоняться к вере в двойное божество, в страшного двуликого Фога манихеян.
На шелковой китайской ткани, украденной во время последней войны из дворца китайского императора, изображена акула, пожирающая крокодила, который пожирает орла орел пожирает ласточку, а та пожирает гусеницу.
Все в природе на наших глазах пожирает и само пожирается. Одна жертва поедает другую.
Тем не менее ученые, — а они еще и философы и следовательно, благожелательны ко всему сущему, — нашли этому объяснение или уверовали, что нашли. Некоторые пришли к удивительному выводу, и среди них женевец Бонне189
, человек загадочного и точного ума, которого противопоставляли Бюффону190
, как позже Жоффруа Сент-Илера191
противопоставляли Кювье192
Вот какое было объяснение: если всюду есть смерть то всюду должно быть и погребение. Прожорливые хищнижи — это могильщики.
Все существа поглощают друг друга. Падаль — это пища Ужасная чистка земного шара! Человек как животное плотоядное — тоже могильщик. Жизнь наша питается смертью Таков устрашающий закон. Мы сами — гробницы.
В нашем сумрачном мире этот роковой порядок вещей порождает чудовищ. Вы спрашиваете: зачем? Мы уже сказали.
Но разве это объяснение? Разве это ответ на вопрос? Почему же нет иного порядка? И вновь возникает тот же вопрос.
Будем жить, пусть будет так.
На постараемся, чтобы смерть была для нас движением вперед. Устремимся умом к мирам не столь мрачным.
Будем послушны мысли, которая ведет нас туда.
Ибо нам никогда нельзя забывать о том, что самого лучшего достигают, лишь идя от лучшего к лучшему.
III. Еще одна форма битвы в бездне
Таково было существо, в чьей власти уже несколько мгновений находился Жильят.
Чудовище жило в подводном гроте. То был злой гений тех потаенных мест. Подобие какого-то мрачного духа вод.
Средоточием этого сказочного великолепия был ужас.
Месяцем раньше, в тот день, когда Жильят впервые проник в грот, черное пятно, очертания которого он мельком заметил в зыби зачарованных вод, и было спрутом, Здесь осьминог был у себя дома.
Когда Жильят, войдя в эту же пещеру вторично в погоне за крабом, обнаружил трещину, куда, как он предполагал, забился краб, там сидел, подстерегая добычу, спрут.
Можно ли представить себе эту засаду?
Птица не дерзнула бы вывести птенцов, яйцо не дерзнуло бы раскрыться, цветок не дерзнул бы расцвести, материнская грудь не дерзнула бы выкормить дитя, сердце не дерзнуло бы полюбить, ум не дерзнул бы воспарить при мысли о том зловещем терпении, с которым устраивает засаду бездна.
Жильят сунул руку в трещину; спрут схватил его и не выпускал.
Человек был мухой в лапах этого паука.
Жильят стоял по пояс в воде, судорожно упираясь ногами в округлые скользкие валуны, правая рука была связана и пленена витками плоских щупалец спрута, туловище почти исчезало под складками и переплетениями страшной повязки.
Три щупальца спрута приросли к скале, остальные пять — к Жильяту. Так, вцепившись с одной стороны в гранит, с другой — в человека, они приковывали Жильята к скале.
В тело Жильята впивалось двести пятьдесят присосков. Какое ужасное чувство смертельной тоски и отвращения! Быть стиснутым в исполинском кулаке и ощущать, как гибкие пальцы, около метра длиною, сплошь покрытые с внутренней стороны живыми пузырьками, роются в вашем теле!
Мы уже говорили, что от спрута не вырваться. При малейшей попытке будешь связан еще крепче. Он еще плотнее обхватит тебя. Его усилия возрастают соразмерно твоим. Чем сильнее рывок, тем крепче обруч.
Жильят мог рассчитывать лишь на одно: на свой нож.
Только левая его рука была свободна, но он, как известно, владел ею отлично. Можно было бы сказать, что у него две правые руки.
Как раз в левой руке он и держал раскрытый нож.
Щупалец спрута не разрезать: их кожу ничто не берет, она скользит под лезвием; к тому же их петли прилегают так плотно, что стоит лишь чуть надрезать эти ремни, и будет поранено ваше тело.
Осьминог страшен; однако есть прием, который помогает справиться с ним. Рыбакам с острова Серк этот прием известен; тот, кому случалось видеть их внезапные, молниеносные движения в море, это знает. Почти так же делают и дельфины: набрасываясь на каракатицу, они очень ловко откусывают ей голову. Вот откуда обезглавленные кальмары, каракатицы, осьминоги в открытом море.
И действительно, у осьминога уязвима лишь голова, Жильят это знал.
Он еще не встречал такого большого спрута. И сразу же стал жертвой хищника крупного вида. Другой бы на месте Жильята растерялся.
В борьбе со спрутом, как и с быком, есть секунда, которую необходимо уловить. Это тот миг, когда бык сгибает шею, это тот миг, когда спрут приближает голову: один краткий миг.
Кто упустит его, погиб.
Все то, о чем мы сейчас рассказали, длилось всего лишь несколько минут. Но Жильят ощущал, как все крепче и крепче присасываются к его телу двести пятьдесят кровососных банок.
Спрут вероломен. Он старается сразу ошеломить жертву.
Схватив ее, он выжидает.
Жильят держал нож наготове. Все сильнее впивались присоски.
Он смотрел на спрута, а спрут смотрел на него.
Вдруг животное оторвало от скалы шестое щупальце и, занеся его над Жильятом, попыталось обхватить его левую руку.
И тут же спрут быстро приблизил к нему голову. Секунда и его рот-клоака коснется груди Жильята. Тело Жильята обескровлено, руки связаны, он погиб.
Но Жильят был настороже. Подстерегаемый подстерегал сам.
Он увернулся от щупальца, и в тот миг, когда спрут готов был впиться ему в грудь, кулак, вооруженный ножом, обрушился на чудовище.
Два судорожных встречных движения — движение спрута и движение Жильята. Нечто подобное схватке двух молний.
Жильят вонзил нож в этот плоский ком слизи, повернул лезвие, мгновенно очертил им оба глаза — так свивается бич при ударе — и вырвал голову, как вырывают зуб.
Все было кончено.
Спрут отвалился от Жильята.
Он упал, словно тряпка. Как только всасывающий насос был разрушен, пустоты не стало. Четыреста присосков вдруг отпустили скалу и человека. Лоскут пошел ко дну.
Жильят, с трудом переводя дыхание, смотрел ему вслед и на валунах у своих ног увидел бесформенные студенистые кучки; по одну сторону — голову, по другую — все остальное. Мы говорим «остальное», ибо назвать это туловищем невозможно.
Все же, опасаясь предсмертных судорог спрута, Жильят отступил подальше от щупалец.
Но осьминог был мертв.
Жильят сложил нож.
IV. Ничто не скроется, ничто не пропадет
Спрута он убил вовремя. Сам он уже еле дышал, его правая рука и туловище посинели: на них вздулось не меньше двухсот волдырей; из некоторых сочилась кровь. Против таких опухолей лучшее средство — соленая вода. Жильят окунулся, растирая себя ладонями. От растирания волдыри опадали.
Пятясь назад и заходя все дальше в воду, он незаметно приблизился к маленькому гроту, который приметил еще раньше около трещины, где его схватил спрут.
Этот грот, не залитый водой, прорезал высокую стену пещеры. В нем скопилось столько валунов, что дню приподнялось выше обычного уровня прилива. Нагнувшись, можно было войти под низкий, но довольно широкий полукруглый свод. Зеленоватый свет, проникавший из подводной пещеры, слабо озарял грот.
Случилось так, что, торопливо растирая свою вспухшую кожу, Жильят машинально поднял глаза.
Его взгляд остановился на гроте.
Жильят вздрогнул.
Ему показалось, что из глубокой и темной норы на него смотрит чье-то смеющееся лицо.
Жильяту было неведомо слово «галлюцинация», но само явление было знакомо. Таинственные встречи с неправдоподобным, которые мы, чтобы выйти из затруднения, называем галлюцинациями, нередки в природе. Обман ли это чувств или действительность, но видения бывают. Кто сталкивается сними, тот видит их. Жильят, как мы говорили, был мечтателем.
Иной раз, воспаряя в мечтах, он доходил до галлюцинаций, подобно пророку. Человеку опасно мечтать в уединении.
Ему вспомнились призраки, которые ночной порой не раз повергали его в глубокое изумление.
Грот по виду напоминал печь для обжигания извести. То была невысокая ниша, полукруглая, как ручка корзины; ее отвесные стены уходили, понижаясь, в конце подземелья — в каменный мешок, где настил из валунов соединялся с гранитным сводом.
Он вошел внутрь и, наклонив голову, двинулся навстречу тому, что притаилось в глубине.
Действительно, там кто-то улыбался.
То был череп.
Там был не только череп, но и скелет.
Человеческий скелет покоился в этом склепе.
В подобных случаях смелый духом ищет объяснения тому, что видит.
Жильят осмотрелся..
Вокруг было множество крабов.
Они не шевелились. Такой вид являл бы собой вымерший муравейник. Крабы лежали неподвижно. Не крабы, а их пустые панцири.
Они были разбросаны кучками по настилу из валунов и казались какими-то безобразными созвездиями.
Жильят, глядя вперед, ступал, не замечая их.
В конце подземелья, куда попал Жильят, они лежали еще более толстым слоем. Безжизненно топорщились их усики, лапки и челюсти. Раскрытые клешни стояли торчком и уже не сжимались. Не двигались костяные щитки под шершавой скорлупой: иные были перевернуты, и виднелась сероватая внутренняя стенка пустого панциря. Это скопище напоминало беспорядочные толпы осаждающих, и все здесь перепуталось, как в густом кустарнике.
Под этой грудой и лежал скелет.
Из-под целой горы усиков, клешней и щитков виднелся череп с зубчатыми швами, позвонки, бедренные и берцовые кости, длинные узловатые пальцы с ногтями. Грудную клетку заполняли крабы. Там некогда билось чье-то сердце. Морской плесенью были выстланы глазные впадины. Морские улитки заполнили слизью носовые отверстия. В этом каменном мешке не было ни водорослей, ни трав, ни дуновения воздуха. Все словно застыло. Лишь скалились в усмешке зубы.
Смутную тревогу вселяет в нас порою улыбка, когда ее пытается изобразить череп.
Волшебный чертог бездны, выложенный и разукрашенный морскими самоцветами, разоблачил себя и открыл свою тайну.
То было логовище, в нем жил спрут; то была могила, в ней покоился человек.
Призрачны, безжизненны были очертания скелета и мертвых крабов, но в неверном отраженном свете подземных вод эти окаменелые останки словно шевелились. Отвратительное сборище крабов будто заканчивало пиршество. Черепки, казалось, глодали череп. Нет ничего поразительнее мертвых гадов на мертвой добыче. Мрачное продолжение смерти.
Перед глазами Жильята была кладовая спрута.
В зловещем видении воочию предстал во всей глубине страшный закон жизни. Крабы пожрали человека, спрут пожрал крабов.
Вблизи скелета не было даже следов одежды. Человек, видимо, был схвачен голым.
Внимательно всматриваясь в скелет, Жильят принялся сбрасывать с него крабов. Кто же этот человек? Труп его был тщательно препарирован, словно в анатомическом театре, — все мягкие ткани удалены: ни одного оставшегося мускула, ни одной недостающей кости. Будь Жильят знатоком дела, он бы отметил это. Обнаженная надкостница была гладка, бела и как будто отполирована. Если бы не зеленые пятна нитчатки, можно было бы подумать, что это слоновая кость. Хрящевые перегородки, тщательно отточенные, были целы. Могила создает эти зловещие образцы ювелирной работы.
Труп был как бы погребен под мертвыми крабами; Жильят откопал его.
Вдруг он быстро нагнулся.
Он заметил темную полосу вокруг позвоночника.
То был кожаный пояс, очевидно крепко застегнутый человеком при жизни.
Кожа заплесневела. Пряжка заржавела.
Жильят потянул к себе пояс. Позвонки не поддавались, пришлось их сломать. Пояс превосходно сохранился. На нем уже стала нарастать кора из раковин.
Жильят ощупал его и почувствовал внутри какой-то твердый четырехугольный предмет. Нечего было и думать о том, чтобы отстегнуть пряжку. Он рассек кожу ножом.
В поясе лежала маленькая железная коробка и золотые монеты. Жильят насчитал двадцать гиней.
Железная коробочка оказалась старинной матросской табакеркой с пружинным замком. Она совсем заржавела и не открывалась. Пружина, позеленевшая от окиси, не действовала.
Нож еще раз пришел на выручку Жильяту. Один нажим просунутого под крышку острия, и она отскочила.
Коробка открылась.
Внутри были бумаги.
Дно коробочки устилала маленькая пачка очень тонких, вчетверо сложенных листков. Они слегка отсырели, но нисколько не были повреждены. Плотно закрывавшаяся крышка предохранила их от порчи. Жильят развернул их.
Это были три банковых билета по тысяче фунтов стерлингов каждый, что вместе составляло семьдесят пять тысяч франков.
Жильят снова свернул их; положил в коробочку — там же поместились и двадцать гиней — и крепко-накрепко защелкнул крышку.
Он стал рассматривать пояс.
Кожа, когда-то лакированная снаружи, с изнанки была не выделана. На бурой фоне черной жирной краской было выведено несколько букв. Жильят разобрал эти буквы и прочел: Сьер Клюбен.
V. Между шестью дюймами и двумя футами хватит места для смерти
Жильят вложил коробочку в пояс, а пояс спрятал в карман штанов.
Скелет, вместе с лежавшим неподалеку мертвым спрутом, он оставил крабам.
Пока Жильят был занят борьбой со спрутом и исследованием скелета, вновь набежавший прилив затопил ход, ведущий в пещеру. Жильят мог выбраться оттуда, лишь нырнув под арку. Ему это удалось легко; он знал путь к выходу и был мастером подобной акробатики в море.
Нетрудно догадаться о драме, разыгравшейся два е половиной месяца назад. Одно чудовище было схвачено другим.
Клюбен стал жертвой спрута.
Здесь, в этой холодной мгле, произошел, если можно так выразиться, поединок двух лицемерии. В глубокой бездне столкнулись два существа, созданные из выжидания и мрака, и одно — бездушная тварь — казнило смертью другое — человеческую душу. Грозное правосудие!
Крабы питаются падалью, спрут питается крабами. Спрут хватает плывущее животное, выдру, собаку, а если удастся, человека и, выпив их кровь, бросает мертвое тело на дно.
Крабы — это морские жуки-могильщики. Падаль прельщает их, и они тут как тут: крабы пожирают труп, спрут пожирает крабов; мертвая плоть исчезает в крабе, краб исчезает в спруте. Мы уже указывали на этот закон.
Клюбен стал приманкой для крабов.
Спрут завладел им и потопил; крабы пожрали труп. Случайно волна загнала его в пещеру, в самый конец подземелья, где Жильят и нашел скелет.
Выйдя оттуда, Жильят стал шарить по скалам в поисках морских ежей и улиток, крабы вызывали у него отвращение.
Ему казалось, что он ел бы человеческое мясо.
Впрочем, он думал лишь о том, как бы получше подкрепиться перед отплытием. Теперь уже ничто его не задерживало. За сильными бурями всегда наступает хорошая погода, продолжающаяся иной раз несколько дней. Никакой опасг ностью море больше не грозило. Жильят решил отплыть завтра же. Начался прилив, и важно было сохранить нетронутым заграждение между Дуврами на ночь, но на рассвете Жильят рассчитывал сбросить заграждение, вывести лодку из Дувров и пойти на парусах к Сен-Сансону. Легкий ветерок, дувший с юго-востока, был для него попутным.
Майская луна была в первой своей четверти; дни стояли длинные.
Когда Жильят, набродившись в скалах и кое-как утолив голод, вернулся в Дуврское ущелье, где его ждал ботик, солнце уже зашло, к вечерним сумеркам примешивался бледный свет луны, который можно было бы назвать светом лунного серпа. Прилив достиг высшей точки и начинал спадать.
На трубе машины, возвышавшейся над лодкой, белел под луной слой морской соли, нанесенный брызгами волн во время бури.
Это напомнило Жильяту, что в шторм лодку заливало дождевой и морской водой и что, если он намерен завтра отплыть, воду необходимо выкачать.
Отправляясь на охоту за крабами, он заметил, что воды в лодке было около шести дюймов. Он легко мог обойтись черпаком, чтобы вылить ее.
Войдя в ботик, Жильят в ужасе отпрянул. Вода поднялась до двух футов.
Это грозило бедой: лодка дала течь.
Пока Жильята не было, она постепенно наполнялась.
Двадцать дюймов воды вдобавок к машине были для нее непосильным грузом. Еще немного, и она затонула бы. Приди Жильят часом позже, он увидел бы только торчащие из воды мачту и трубу.
Нельзя было терять ни минуты на размышления. Он стал отыскивать место течи, чтобы заделать ее, а уж потом опорожнить ботик или — хотя бы облегчить его. Насосы с Дюранды затерялись во время крушения; Жильяту пришлось удовольствоваться черпаком ботика.
Прежде всего надо найти место течи. Это самое главное.
Жильят принялся за работу немедля, даже не дав себе времени одеться, дрожа от волнения. Он уже не чувствовал ни голода, ни холода.
Вода в лодке все прибывала. К счастью, совсем не было ветра. Но даже мелкая зыбь могла потопить ее.
Луна скрылась.
Жильят, согнувшись, долго ощупью искал место повреждения; вода заливала его выше пояса. Наконец он обнаружил дыру.
Во время шторма, в ту опасную минуту, когда ботик вачал давать прогиб, задняя часть его крепкого киля задела за дно, и лодка довольно сильно ударилась о скалу. Один из выступов Малого Дувра пробил правый борт.
К несчастью, пробоина была сделана, можно сказать, просто предательски, возле стыка двух футоксов, что и помешало Жильяту, ошеломленному шквалом, при беглом осмотре в темноте, в разгар бури, заметить беду.
Размеры пробоины внушали тревогу, однако, хотя сейчас она и была под водой, а все же находилась выше нормальной ватерлинии судна, и это обнадеживало Жильята.
В тот миг, когда был пробит борт, а волны яростно метались в проливе, ватерлиния непрестанно менялась, и вода проникла через отверстие в ботик. Под этим грузом лодка осела на несколько дюймов, и вес просочившейся воды удерживал пробоину под водой, даже когда волны улеглись. Отсюда неминуемая опасность. Уровень воды в лодке поднялся с шести до двадцати дюймов. Но если удастся заткнуть течь, можно будет вычерпать воду, а как только лодка опорожнится, пробоина покажется из воды, и тогда легко или, по крайней мере, возможно будет заняться починкой. Набор плотничьих инструментов Жильята был, как мы уже говорили, почти в исправности.
Но сколько до этого придется пережить сомнений! Сколько опасностей! Сколько роковых случайностей! Жильят слышал, как неумолимо бьет в борт вода, проникая в пролом.
Малейший толчок, и все пойдет ко дну! Какое несчастье! Не поздно ли он спохватился?
Жильят осыпал себя горькими упреками. Он обязан был сразу же заметить, что судно получило повреждение. Шесть дюймов воды в ботике должны были предупредить его. Какая глупость отнести эти шесть дюймов за счет дождя и волн! Он укорял себя за то, что спал и ел, за то, что изнемог от усталости; он готов был обвинить себя даже в том, что была буря и ночь. Все случилось по его вине.
Суровые слова, которые он — говорил себе, не замедляли его работы и не мешали обдумывать дальнейшие действия.
Пробоина найдена — это первый шаг; закрыть ее — второй. Больше ничего сейчас нельзя сделать. Плотничью работу под водой не производят.
Благоприятным обстоятельством являлось то, что лодка была пробита в промежутке между двумя цепями на правом борту, укреплявшими трубу машины. К этим цепям можно было подвязать край пластыря.
А вода все прибывала. Ее уровень превышал два фута.
Она была Жильяту выше колен.
VI. De profundis ad altum 193
В запасных вещах на ботике дашелся довольно большой просмоленный брезент с длинными стройками по четырем углам.
Жильят взял брезент и, принайтовив его двумя стройками к двум кольцам цепей от труб со стороны пробоины, перебросил через борт. Брезент, расстелившись скатертью между Малым Дувром и лодкой, погрузился в волны. Напором воды, рвавшейся в лодку, его прижало к поврежденному борту. Чем сильнее нажимала вода, тем плотнее приставал брезент к лодке. Сама волна прилепила его к пробоине. Рана ботика была перевязана.
Полотнище просмоленной парусины закрыло доступ набегавшим волнам. В лодку больше не просачивалось ни капли воды.
Пробоина была закрыта, но не заделана.
То была только отсрочка.
Жильят взял черпак и стал выливать воду из лодки. Давно пора было облегчить ее. Работая, он немного согрелся, но устал смертельно. Он был вынужден признать, что вряд ли доведет дело до конца и что ему не удастся вычерпать всю воду.
Жильят почти не ел и не пил и испытывал унизительное чувство слабости.
Он измерял успех своей работы по тому, как понижался уровень воды, покрывавшей его колени. Она убывала медленно.
Кроме того, приток воды прекратился лишь на время. Зло было замаскировано, но не устранено. Брезент, вдавливаемый водой в пробоину, выпирал внутри лодки пузырем. Казалось, под парусиной спрятан кулак, пытающийся ее проткнуть.
Крепкая просмоленная ткань сопротивлялась, но продолжала вздуваться и, натягиваться; не было уверенности, что она устоит, в любую секунду пузырь мог лопнуть. Вторжение воды возобновилось бы.
В подобных случаях — экипажи судов, попавших в беду, хорошо это знают — единственное средство — шпиговка. Берут любые подвернувшиеся под руку тряпки, все, что, на морском языке называется "старой парусиной", и засовывают их в пробоину, выталкивая вздувшийся опухолью брезент.
Никакой клетневины у Жильята не было. Лоскутья и пакля, которые он собрал в своем складе, были уже пущены в дело или унесены бурей.
Впрочем, он нашел бы кое-какие остатки, пошарив в скалах. Ботик он облегчил настолько, что мог отлучиться на четверть часа; но как идти на поиски без огня? Стояла непроглядная тьма. Луна скрылась, — ничего, кроме, черного, усеянного звездами неба. У Жильята не было ни сухого обрывка троса, чтобы сделать фитиль, ни сала на свечку, ни огня, чтобы ее зажечь, ни фонаря, чтобы предохранить ее от ветра. Ничего нельзя было разглядеть — ни в самом ботике, ни в ущелье. Слышался плеск воды вокруг поврежденной лодки, но пробоины нельзя было различить; только на ощупь Жильят убеждался, что натяжение брезента все увеличивается. В такой темноте невозможно было разыскать спасительные обрывки парусины и троса, разбросанные по камням. Как подобрать тряпье, когда и не разглядеть его? Жильят с грустью всматривался в темноту. Столько звезд, и хоть бы одна свеча!
Когда воды в лодке стало меньше, давление снаружи усилилось. Пузырь из брезента вздувался все больше и больше, совсем как нарыв, готовый прорваться. Положение улучшилось лишь на время, а теперь оно вновь стало угрожающим.
Необходимо было заткнуть пробоину, и притом немедленно.
Но у Жильята осталась только одежда.
Как помнит читатель, он расстелил ее для просушки на выступах Малого Дувра.
Он принес ее и положил на борт лодки.
Взяв просмоленный плащ, он опустился на колени в воду и засунул его в пробоину, выталкивая наружу брезент и тем самым выжимая из пузыря воду. К плащу он добавил овчину, за ней последовала шерстяная рубаха, за рубахой — куртка.
Все вошло туда.
На нем остались лишь матросские штаны, он снял их и тоже заложил в пробоину; пробка стала больше и прочнее.
Итак, она была готова и казалась достаточно надежной.
Она выступила наружу из пролома вместе с облепившим ее брезентом. Вода, стремясь ворваться, давила на это препятствие, распластывала над пробоиной, что было весьмакстати, и уем укрепляла его. Это было нечто вроде давящей повязки.
Жильят вытолкнул изнутри только середину пузыря; вокруг пробоины и пробки остался круглый парусиновый валик, прилегавший к ним особенно плотно, потому что его удерживали неровные края пролома. Пробоина была закрыта.
Но как все это ненадежно! Острые зазубрины, придерживавшие брезент, могут его прорвать, и через дыры хлынет вода. В темноте Жильят даже не заметил бы этого. Вряд ли пластырь продержится до утра. Теперь Жильята беспокоило иное, и тревога его все росла: он чувствовал, как иссякают, его силы.
Он опять принялся выливать воду, но ослабевшие руки с трудом поднимали полный черпак. Жильят был раздет и дрожал от холода.
Он чувствовал приближение рокового конца.
Вдруг его осенила мысль, внушившая ему слабую надежду. Быть может, в открытом море появился парус? Рыбак, случайно заплывший в воды Дуврского рифа, мог бы прийти ему на выручку. Наступила минута, когда помощник стал просто необходим. Человек и фонарь — и все было бы спасено.
Вдвоем легко вылить воду из лодки, а как только лодка освободится от жидкого балласта, она приподнимется до своей ватерлинии, пробоина выйдет из воды, починка станет делом выполнимым; пластырь будет немедленно заменен доской из обшивки Дюранды, и, сняв временную перевязку, можно будет окончательно заделать пробоину. Иначе придется ждать до утра, ждать всю ночь! Опасное промедление, которое может стать гибельным. Жильят был в лихорадочном возбуждений.
Если бы случайно показались огни какого-нибудь корабля, Жильят мог бы с вершины Большого Дувра подать ему сигнал. Погода стояла тихая, безветренная, море дремало; резкие движения человека на фоне звездного неба были бы замечены.
Ни капитан судна, ни шкипер, плывя ночью близ Дуврских скал, не отводят от них подзорной трубы; делается это из предосторожности.
Жильят надеялся, что его увидят.
Он влез на разрушенный пароход, схватился за веревку и взобрался на Большой Дувр.
Ни одного паруса на горизонте. Ни одного сигнального огня. Необозримое пустынное море.
Никакой надежды на помощь, никакой надежды выстоять в этом единоборстве.
Жильят почувствовал себя обезоруженным, чего до сих пор не испытывал ни разу.
Теперь он был во власти злого рока. Скоро он сам, и лодка, и машина Дюранды, несмотря на весь его труд, на все удачи, на все его мужество, станут добычей бездны. Больше не осталось никаких средств борьбы; у него опустились руки. Как помешать начаться приливу, подняться воде, продолжаться ночи? Пластырь на пробоине — вот единственная точка опоры.
Жильят выбился из сил; он и разделся донага, чтобы соорудить и закончить его; ни укрепить, ни улучшить его он уже не мог; все как было, так и останется; к несчастью, всем его усилиям положен конец. Сейчас море по своему усмотрению распоряжается повязкой, наспех наложенной на пробоину., Как поведет себя эта неодушевленная преграда? Теперь борется она, а не Жильят. Все зависит от этого тряпья, разум тут бессилен. Вздуется волна, и этого довольно, чтобы пролом открылся снова. Сильнее или слабее напор — в этом все дело.
Все должна решить слепая борьба двух механических величин. Отныне Жильят не мог ни помочь союзнику, ни остановить врага. Он стал лишь наблюдателем собственной жизни или собственной смерти. Место Жильята, который был воплощением предвидения, в самый страшный час заступили тупые силы противодействия.
Все ужасы и испытания, через которые прошел Жильят, были ничто в сравнении с этим.
Приплыв на Дуврский риф, он увидел, что окружен, взят в тиски пустыней. Пустыня не только осаждала его, она на него наступала. Тысячи угроз сразу нависли над ним. Тут был ветер, готовый подуть; тут было море, готовое рычать.
Невозможно заткнуть этот зев — ветер; невозможно обломать зубы этой пасти — морю. И однако, он боролся; он, человек, сражался один на один с океаном; он схватился врукопашную с бурей.
Он подавлял в себе и другие тревоги, он справлялся и с другими напастями. Он сопротивлялся всем бедам, выпавшим на его долю. Ему пришлось строить без инструментов, таскать тяжести без помощника, решать задачи без знаний, есть и пить без запасов провизии, спать без постели и без крова.
На рифе, в этом трагическом застенке, его поочередно подвергали пыткам свирепые подручные природы — матери, когда ей угодно, и палача, когда ей вздумается.
Он победил одиночество, победил голод, победил жажду, победил холод, победил недомогание, победил усталость, победил сон. Ему преграждали путь сплотившиеся против него препятствия. После лишений — стихия; после прилива — шторм; после бури — спрут; после чудовищ — привидение.
Мрачная ирония конца. Недаром из темной пещеры того рифа, который Жильят рассчитывал покинуть победителем, смеясь глядел на него мертвый Клюбен.
Призрак издевался и был прав. Жильят видел свою гибель, видел, что сам он мертв, как Клюбен.
Стужа, голод, изнеможение, разборка поврежденного судна, спуск машины, бури равноденствия, ветер, гроза, спрут — все это ничто перед пробоиной. Можно было найти защиту от всего, и Жильят находил ее: против холода — огонь, против голода — ракушки на скалах, против жажды — дождь, против трудностей спасения машины — мастерство и мужество, против прилива и бури — волнорез, против спрута — нож.
Против течи в лодке — ничего.
То был зловещий прощальный привет урагана. Последняя схватка, предательская вылазка, исподтишка подготовленное нападение побежденного на победителя. Убегающая буря пустила в него стрелу. Отступая, она оборачивалась к врагу и продолжала разить. То был удар из-за угла, нанесенный бездной.
Человек поборол бурю; но как бороться с просачивающейся водой?
Если пробка не выдержит, если пробоина откроется, ничто не поможет: лодка пойдет ко дну. Повязка соскользнет с кровоточащей раны. А стоит ботику с таким грузом, как машина, очутиться на дне, поднять его будет невозможно.
Два месяца благородных титанических усилий потрачены даром. Сызнова начинать немыслимо. У Жильята не было больше ни кузницы, ни строительного материала. Быть может, с рассветом он увидит, как все плоды его трудов медленно и безвозвратно погрузятся в бездну.
Как страшно чувствовать под собой темную пучину!
Бездна тянула его к себе.
Море поглотит лодку, и ему останется одно: умереть, как тот, кто, потерпев кораблекрушение, умер от голода и холода на скале "Человек".
Два долгих месяца духи и ангелы незримого мира, витавшие здесь, видели два вражеских стана: в одном — беспредельные пространства, волны, ветры, молнии, силы стихии, в другом — человек; в одном — море, в другом — душа, в одном — бесконечность, в другом — атом.
И сражение произошло.
Но, быть может, эта чудесная победа напрасна.
Неслыханный героизм вылился в беспомощность, закончился отчаянием ужасный бой, принятый человеком, битва между Ничем и Всем, Илиада, воплощенная в едином герое.
Жильят в смятении смотрел вдаль.
На нем не было даже одежды. Нагой стоял он перед беспредельностью.
И вот, подавленный неведомой громадой, не зная больше, чего от него хотят, перед лицом неумолимой тьмы, в грохоте океана, волн, прибоя, клокочущих валов, шквалов, под туманами, на ветру, во власти беспредельной рассеянной силы, под таинственной небесной твердью — царством крыльев, светил и умерших миров, перед волей, которая, быть может, правит безмерной мощью стихий, видя вокруг себя и под собой океан, а над головой созвездия и бездонное небо, Жильят отказался от борьбы, опустился на скалу, лег навзничь, лицом к звездам и, побежденный, сложив руки перед грозной глубиной, крикнул в бесконечность: "Пощади!"
Поверженный на землю беспредельностью, — он взывал к ней.
Он был один на скале, ночью, посреди моря, изнемогающий, словно пораженный громом, нагой, как гладиатор на арене цирка; только вместо цирка перед ним была бездна, вместо хищных зверей — мрак, вместо глаз толпы — око неведомого, вместо весталок — звезды, вместо цезаря — бог.
Ему казалось, будто он растворяется в холоде, в безнадежности, в мольбе, во мраке, и глаза его сомкнулись.
VII. Неведомое слышит
Протекло несколько часов.
Взошло ослепительное солнце.
Его первый луч скользнул по неподвижной человеческой фигуре на вершине Большого Дувра. То был Жильят.
Он по-прежнему лежал на скале.
Окоченевшее и застывшее нагое тело уже не дрожало.
Сомкнутые веки были мертвенно бледны. И трудно было бы сказать, живой это человек или труп.
Казалось, солнце разглядывало его.
Быть может, обнаженный человек и не был мертв, но смерть стояла рядом, одно дуновенье холодного ветра могло пресечь его жизнь.
И ветер подул, но теплый, живительный; то было ласковое веянье мая.
А солнце поднималось в глубокой синеве неба; его косые лучи загорелись пурпуром. Свет стал теплым. И это т. епло окутало Жильята.
Он не шевелился. Если он и дышал, то дыханье его было таким слабым, что лишь едва затуманило бы зеркало.
Солнце всходило все выше, лучи его все отвесней падали на Жильята. Ветер, вначале только теплый, теперь обдавал зноем.
Окаменевшее нагое тело по-прежнему было недвижно, но кожа чуть порозовела.
Солнце, приближаясь к зениту, бросило прямой луч на площадку Дувра. С высоты щедро пролился свет; он стал еще ярче, отразившись в зеркальной глади моря; согрелась скала и отогрела человека.
Из груди Жильята вырвался вздох.
Он был жив.
Солнце продолжало нежить его в своих жгучих объятиях.
Ветер, теперь уже летний, южный ветер, веял на Жильята теплым дыханьем.
Жильят пошевелился.
Невыразимо было спокойствие моря. Оно казалось кормилицей, тихонько убаюкивающей ребенка. Волны словно укачивали риф.
Морские птицы, знавшие Жильята, тревожно летали над ним. В их тревоге не было и следа прежнего слепого страха перед ним. Трогательное, почти братское беспокойство чувствовалось в ней. Слышались их негромкие крики. Птицы будто звали его. Чайка, видимо, привыкшая к Жильяту, опустилась возле него, совсем как ручная. Она словно что-то говорила ему.
Но он, казалось, ничего не слышал. Она вспорхнула ему на плечо и осторожно клюнула в губы.
Жильят открыл глаза.
Довольные и вместе с тем испуганные, птицы улетели.
Жильят вскочил, потянулся, как пробужденный лев, и, подбежав к краю площадки, заглянул вниз, в ущелье между Дуврами.
Лодка стояла на месте невредимая. Пластырь выдержал: значит, море обошлось с ним не слишком сурово.
Все было спасено.
Жильят уже не чувствовал усталости. Силы его восстановились. Обморок оказался глубоким сном.
Он вычерпал воду из лодки, и, когда облегчил ее таким образом, место повреждения поднялось выше ватерлинии; затем он оделся, напился, поел и почувствовал прилив бодрости.
Оказалось, что пробоина, когда он рассмотрел ее при свете, требовала больше работы, чем он предполагал. Это было довольно серьезное повреждение. Жильят потратил почти весь день на починку ботика.
Утром, на заре, разобрав заграждение и открыв выход из теснины, одетый в лохмотья, победившие волну, затянутый в пояс Клюбена с семьюдесятью пятью тысячами франков, Жильят, стоя возле спасенной машины на починенной лодке, подгоняемой попутным ветром по прекрасному, спокойному морю, покинул Дуврский риф.
Он взял курс на Гернсей.
Если бы на скалах в это время очутился какой-нибудь человек, то он услышал бы, как, отплывая от рифа, Жильят вполголоса затянул песенку Славный Данди.
Часть третья. Дерюшетта
Книга первая. Ночь и Луна
I. Портовый колокол
Теперь Сен-Сансон почти город; сорок лет назад он был почти деревней.
Когда наступала весна и вечера становились короче, люди не засиживались допоздна и отходили ко сну, чуть стемнеет.
Сен-Сансон был старинным приходом, сохранившим обычай давать сигнал "тушения огня", и там рано задували свечи.
Жители ложились спать и вставали вместе с солнцем. Старые нормандские деревни переняли порядки курятников.
Добавим, что жители Сен-Сапсона, не считая нескольких богатых горожан, в большинстве случаев — каменоломы и плотники. В порту Сен-Сансона чинят суда; здесь целый день ломают камень или обтесывают бревна; тут стучит молоток там — топор. Беспрерывно обрабатывается дубовый лес и гранит. К вечеру люди падают от усталости и засыпают, как убитые. Крепок сон после тяжелой работы.
Как-то вечером, в начале мая, месс Летьери, поглядев на месяц, плывший между деревьями, и прислушавшись к шагам Дерюшетты, которая гуляла одна по саду, объятому вечерней прохладой, вернулся в свою комнату, выходившую окнами на порт, и лег спать. Дус и Грае уже уснули. Все в доме спало кроме Дерюшетты. Все спало и в Сеп-Сансоне. Двери и ставни были всюду заперты. На улице ни одного прохожего. Редкие огоньки, напоминавшие мигающие глаза, готовые закрыться, кое-где окрашивали в красный цвет оконца под крышами, возвещая о том, что и слуги укладываются спать. Уже давно пробило девять часов на древней романской колокольне, увитой плющом и делившей с церковью Сен-Брелад, что на Джерсее, честь носить одну и ту же примечательную дату из четырех единиц 1111, означающую тысяча сто одиннадцатый год.
Популярность месса Летьери зависела от успеха его предприятия. Успех сменился неудачей, и вокруг образовалась пустота. Надо думать, что несчастье — прилипчивая болезнь, что неудачники поражены чумой, так быстро попадают они в карантин. Сынки состоятельных родителей стали избегать Дерюшетту. Разобщенность "Приюта неустрашимых" с городом теперь была так велпка, что в доме даже не знали о крупном событии, взбудоражившем в этот день весь Сен-Сансон. Приходский священник, его преподобие Эбенезер Кодре, стал богачом. Недавно в Лондоне скончался его дядя, почтенный декан Сент-Асафа. Известие привез сегодня почтовый шлюп «Кашмир», прибывший из Англии в порт Сен-Пьер; его мачта виднелась на рейде. «Кашмир» должен был отправиться обратно в Саутгемптон завтра в полдень и, как говорили, увезти священника, срочно вызванного в Англию, чтобы присутствовать при официальном вскрытии духовного завещания и для прочих неотложных дел, связанных с получением большого наследства. Весь день Сен-Сансон гудел от пересудов: «Кашмир», его преподобие Кодре, его покойный дядюшка, богатство, отъезд молодого священника, несомненное его повышение в будущем — все это было предметом бесконечных, толков.
Один лишь "Приют неустрашимых", до которого так и не дошло известие, хранил безмолвие..
Месс Летьери бросился на свою подвесную койку, не раздеваясь. После катастрофы с Дюрандой улечься на койке было его единственной отрадой. Растянуться на своем одре — средство, к которому прибегают все узники, а месс Летьери стал узником собственного горя. Он ложился, и это было для него отдохновением, передышкой, отрешением от дум. Спал ли он?
Нет. Бодрствовал? Нет. Два с половиной месяца месс Летьери жил, как лунатик. Он еще не пришел в себя. Он находился в том сложном, неопределенном состоянии, которое знакомо людям, перенесшим тяжелый удар. Его раздумье не было мыслью, сон не был отдыхом. Днем он точно и не просыпался, ночью словно и не засыпал. Днем он был на ногах, ночью лежал — только и всего. Улегшись на свою койку, он ненадолго забывался, он называл это сном; над ним витали и в нем самом словно гнездились химеры; ночной ту" ман, полный неясных образов, обволакивал его мозг; император Наполеон диктовал ему свои мемуары, появлялось несколько Дерюшетт, какие-то странные птицы сидели на деревьях, улицы Лонле-Сонье превращались в змей. Кошмары были отсрочкой, данной отчаянием. Старик проводил ночи в бреду, а дни в дремоте.
Иногда он оставался все — послеобеденное время в своей комнате, которая, как уже упоминалось, выходила окнами на гавань; опершись локтями на подоконник, понурив голову, сжимая лоб руками, он сидел неподвижно, повернувшись спиной ко всему миру и устремив взгляд на знакомое железное кольцо, ввинченное в стену дома в нескольких футах от окошка, — к нему некогда пришвартовывалась Дюранда. Он смотрел на ржавчину, начинавшую покрывать кольцо.
Жизнь месса Летьери превратилась в бессмысленное прозябание.
Это удел даже самых мужественных людей, если они лишились идеи, одушевлявшей их. Это следствие бесцельного существования. Наша жизнь т — путешествие, идея — путеводитель. Нет путеводителя, и все останавливается. Цель утрачена, и сил как не бывало. Судьба обладает неведомой неограниченной властью. Она касается своим жезлом даже нашего внутреннего «я». Отчаяние — это опустошенность души. Только великий человек может устоять перед ним. И то не всегда.
Месс Летьери постоянно размышлял, если только размышлять означает погружаться в глубь какой-то мрачной пропасти.
Порой у него вырывались скорбные слова: "Одно остается: подать туда, в небеса, прошение о чистой отставке".
Отметим противоречие в его характере, сложном, как море, чьим творением, так сказать, и был Летьери. Он никогда не молился.
В беспомощности есть своя сила. Слепой перед лицом природы, слепой перед лицом судьбы, человек в самом бессилии своем нашел точку опоры — молитву.
Человек ищет помощи у страха, просит о поддержке собственную робость; душевное смятение — это совет преклонить колени.
Молитва — могучая сила души, сила непостижимая. Молитва обращается к великодушию мрака; молитва взывает к тайне, сама подобная тайне, и мнится, что перед неотступной, неустанной мольбой не может устоять Неведомое.
Проблеск надежды — это утешение.
Но Летьери не молился.
Когда он жил счастливо, бог существовал для него, можно сказать, во плоти; Летьери беседовал с ним, давал ему честное слово, чуть ли не обменивался с ним время от времени рукопожатием. Но в несчастье — такое явление отнюдь не редкость — бог скрылся от Летьери. Это случается с теми, кто придумывает себе милосердного бога, похожего на доброго старичка.
Теперь Летьери, в своем душевном состоянии, четко различал лишь одно: улыбку Дерюшетты. Вне ее, этой улыбки, все было тьмой.
С некоторых пор, конечно, из-за потери Дюранды, по-своему отозвавшейся и на Дерюшетте, очаровательная улыбка появлялась все реже. Дерюшетта была очень грустной. Исчезла ее детская шаловливость и резвость птички. Когда на рассвете раздавался пушечный выстрел, Дерюшетта больше не приветствовала восходящее солнце реверансом и словами:
"Бум! Вы уже здесь? Милости просим!" Иногда у нее был такой серьезный вид, что жаль было смотреть на это нежное создание. Хоть Дерюшетта и старалась улыбаться мессу Летьери, старалась развлечь его, но ее веселость тускнела с каждым днем и словно покрывалась пылью, как крылышко бабочки, в тельце которой вонзили булавку. Прибавим, что, опечаленная ли печалью дяди, — ибо существует горе отраженное, — или по каким-нибудь другим причинам, Дерюшетта стала очень богомольной. Во времена прежнего приходского священника, Жакмена Эрода, как известно, она бывала в церкви не больше четырех раз в год. Теперь она сделалась ее ревностной посетительницей. Она не пропускала ни одной службы пи по воскресеньям, ни по четвергам. Набожные прихожане с удовлетворением замечали в ней перемену: это большое счастье, когда девушка бежит от мужчин-искусителей и обращается к богу.
Тогда бедным родителям, по крайней мере, нечего опасаться за дочерей.
Каждый вечер, если позволяла погода, Дерюшетта гуляла часок-другой в саду "Приюта неустрашимых". Она всегда бродила там одна и была почти так же задумчива, как месс Летьери. Дерюшетта ложилась спать позже всех. Это не мешало Грае и Дус подсматривать за ней; они повиновались прирожденному влечению, свойственному слугам: соглядатайство рассеивает скуку подневольной работы.
От месса Летьери, сознание которого было как бы затуманено, ускользнули эти небольшие перемены в привычках Дерюшетты. К тому же он не был рожден для роли дуэньи.
Он даже не замечал, с какой аккуратностью Дерюшетта посещает церковные службы. Его предубеждение против церкви и духовенства было таким упорным, что вряд ли его порадовало бы ее усердие.
Это не значит, что душевное его состояние не могло измениться. Горе — это туча, и оно меняет свою форму.
Мы уже говорили, что иной раз и сильные души бывают оглушены внезапным несчастьем, но все же не до конца. Человек мужественный, подобно Летьери, через некоторое время приходит в себя. У отчаяния свои восходящие ступени. Сначала человек подавлен, затем удручен, потом его охватывает уныние, а оно ведет к меланхолии. Меланхолия — это сумерки.
Там страданье растворяется в отрадной грусти.
Меланхолия — это счастье в печали.
Однако такие элегические переходы были несвойственны Летьери: особенности его натуры и характер его несчастья не допускали этих оттенков чувства. И в ту пору, когда мы вновь возвратились к нему, первый приступ отчаяния стал как будто ослабевать: он по-прежне. му грустил, но в последние дни казался не таким безучастным; он был все так же молчалив, но не угрюм; к нему до какой-то степени вернулась способность воспринимать факты и события: он начинал испытывать действие того удивительного явления, которое можно было бы назвать возвратом к действительности.
Так, днем, сидя в нижней зале, он не вслушивался в разговоры, но уже слышал их. Однажды утром Грае прибежала к Дерюшетте и с торжествующим видом сообщила, что месс Летьери сорвал бандероль с газеты.
Даже неполное восприятие действительности — само по себе очень хороший признак. Это — выздоровление. Большое несчастье оглушает. И такое неполное восприятие спасает человека. Сначала подобное улучшение представляется ухудшением. Прежде забытье смягчало скорбь; глаза человека застилал туман; человек почти ничего не чувствовал; теперь же он видит ясно, ничто от него не ускользает, все причиняет боль.
Рана открывается. Всякий пустяк обостряет муку. Все вновь оживает в памяти. А вспомнить все — значит скорбеть обо всем. В этом возврате к действительности есть привкус горечи.
Человеку как будто стало лучше, но и тяжелее. Вот что испытывал Летьери. Он отдавал себе отчет в своих страданиях.
Неожиданное событие вернуло его к жизни.
Расскажем, что это было за событие.
Как-то после полудня, 15 или 20 апреля, в двери нижней залы "Приюта неустрашимых" постучались два раза, — так обычно стучался почтальон. Дус открыла. В самом деле, принесли письмо.
Письмо пришло с моря. Оно было адресовано мессу Летьери. На почтовом штемпеле стояло "Лиссабон".
Дус отнесла письмо мессу Летьери, тот сидел запершись у себя в комнате. Он взял письмо и, даже не взглянув на него, машинально положил на стол.
Письмо провалялось нераспечатанным почти целую неделю.
Случилось так, что однажды утром Дус спросила у месса Летьери:
— Сударь! Не смахнуть ли пыль с письма?
Летьери как будто проснулся.
— Да, надо бы, — сказал он.
И распечатал письмо.
Он прочел следующее:
"В море, 10 сего марта.
Мессу Летьерп, в Сен-Сансон.
Известие, которое я вам сообщу, доставит вам удовольствие.
Я плыву на «Тамолипасе», нахожусь на пути к Невозвращению. В экипаже судна есть матрос Айе Тостевен с Гернсея, который вернется домой и кое о чем вам расскажет. Нам встретился корабль «Эрнан Кортес», который идет в Лиссабон; пользуюсь случаем и пересылаю вам это письмо.
Вы будете удивлены. Я человек честный.
Такой же честный, как сьер Клюбен.
Надо думать, вы уже знаете, что произошло; однако будет, пожалуй, не лишним, если и я сообщу вам об этом.
Дело вот в чем.
Я вам вернул ваши капиталы.
Я сделал у вас не совсем — приличным способом заем на сумму в пятьдесят тысяч франков. Перед отъездом из Сен-Мало я вручил вашему доверенному, сьеру Клюбену, три банковых билета по тысяче фунтов каждый, что составляет семьдесят пять тысяч франков. Полагаю, вы сочтете эту сумму вполне достаточным возмещением.
Съер Клтобен горячо отстаивал ваши интересы и получил ваши деньги. Мне показалось, что он чересчур усердствовал, Вот почему я и предупреждаю вас.
Ваш прежний доверенный
Рантен.
P. S. У сьера Клюбена был револьвер, поэтому я не взял расписки".
Дотроньтесь до электрического ската или до заряженной лейденской банки, и вы ощутите то, что почувствовал Летьери, читая это письмо.
В конверте, на который он сначала не обратил внимания, в листке бумаги, сложенном вчетверо, заключалось нечто потрясающее.
Он узнал почерк, он узнал подпись. А содержания письма он сначала совсем не понял.
Потрясение было настолько сильным, что оно, так сказать, водворило его ум на место.
Рантен вручил Клюбену семьдесят пять тысяч франков!
Этот необычайный, загадочный факт оказался полезной встряской: он принудил мозг Летьери работать. Строить предположения — здоровое занятие для мысли. У Летьери пробудилась способность рассуждать и делать логические выводы.
С некоторых пор общественное мнение Гернсея стало судить и рядить о Клюбене, об этом честном человеке, который столько лет пользовался общим уважением. Люди расспрашивали о нем друг друга, начинали сомневаться, бились об заклад. Странный свет проливался на его личность. Облик Клюбена начинал проясняться, точнее говоря — окрашиваться в черное.
В Сен-Мало было начато судебное следствие по поводу исчезновения берегового сторожа номер 619. Проницательное правосудие свернуло на ложный путь — это нередко случается.
Следователи исходили из предположения, что Зуэла сманил сторожа и увез его на «Тамолипасе» в Чили. Хитроумная гипотеза повлекла за собой немало заблуждений. По близорукости правосудие даже не заметило Рантена. Но попутно оно нечаянно напало на другие следы. Темное дело осложнилось.
Выяснили, что к загадке примешан Клюбен. Было установлено, что отплытие «Тамолипаса» совпало с гибелью Дюранды; быть может, здесь таилась и прямая связь. В кабачке у Динанских ворот, где, как полагал Клюбен, он никому не был известен, его, однако, узнали. Кабатчик показал: "Клюбен купил бутылку коньяку". Для кого? Оружейник с улицы Сен-Венсан показал: "Клюбен купил револьвер". Для чего? Содержатель "Гостиницы Жана" показал: "У Клюбена бывали необъяснимые отлучки". Капитан Жертре-Габуро показал: "Клюбен непременно хотел отплыть, хотя его и предупреждали, да он сам знал, что туман застигнет его в пути". Экипаж Дюранды показал: "Товара на пароходе почти не было, и погрузка была произведена небрежно". Это становится понятным, если капитан задумал погубить пароход. Пассажир-гернсеец показал:
"Клюбен думал, что потерпел крушение на скалах Гануа".
Тортвальцы показали: "Клюбен прибыл в Тортваль за несколько дней до гибели Дюранды и направился к Пленмону, расположенному неподалеку от Гануа. Он нес саквояж. Туда он пошел с саквояжем, а вернулся с пустыми руками". Мальдишки, разорители гнезд, дали свои показания; их рассказ, пожалуй, мог иметь отношение к исчезнувшему Клюбену, при условии, если напугавшие их призраки были просто контрабандистами. Наконец, дал показания и сам пленмонский заколдованный дом; люди, решившие докопаться до истины, проникли в дом — и что же там нашли? Саквояж Клюбена.
Тортвальская полиция вскрыла его. В нем обнаружили запас провизии, подзорную трубу, хронометр, мужское платье и белье с метками Клюбена. В толках жителей Сен-Мало и Гернсея все это объединилось и в конце концов предстало как злой умысел шкипера против судовладельца. Сопоставлялось все, что было в этой истории неясным: странное невнимание к дружеским советам, решение плыть, несмотря на предполагаемый туман, подозрительная небрежность при погрузке, бутылка коньяку, пьяный рулевой, подмена капитаном рулевого, более чем неловкий поворот руля. Подвиг Клюбена, оставшегося на пароходе, потерпевшем крушение, превращался в мошенническую уловку. Впрочем, Клюбен был сам обманут рифом.
Если допустить злой умысел, то станет понятно, почему он выбрал именно утесы Гануа — оттуда легко доплыть до берега; понятно посещение заколдованного дома — там можно дождаться удобной минуты для побега. Саквояж, приготовленный на случай надобности, был вещественным тому доказательством. Но что за нить связывала это происшествие с другим, с исчезновением берегового сторожа, так и не удалось уловить.
Чувствовалось, что он имел какое-то отношение к этому делу, и больше ничего. И все же сторож номер 619, видимо, сыграл роль жертвы в какой-то трагедии. Может быть, Клюбен и не выступал в ней, но, несомненно, прятался за кулисами.
Не все, впрочем, объяснялось злым умыслом. Так, револьвер остался без употребления. Он, очевидно, был предназначен для чего-то другого.
Чутье у народа тонкое и верное. Общественный инстинкт превосходно восстанавливает истину по обрывкам и крупицам сведений. Однако факты, говорившие о возможности злого умысла, внушали серьезное сомнение.
Все как будто было установлено, выяснено, но не хватало главного.
Кто погубит пароход из прихоти? Кто подвергнет себя всем опасным случайностям побега — поплывет навстречу туману, выбросится на риф, пустится вплавь до страшного убежища — без выгоды для себя? Но какую выгоду искал Клюбен?
Действия его были явны, причины же их скрыты.
У многих это вызвало сомнение. Там, где нет побудительвой причины, казалось, нет и действия.
Тут был существенный пробел.
Теперь его восполнило письмо Рантена.
Письмо открыло причину поступков Клюбена. Этой причиной была кража семидесяти пяти тысяч франков.
Рантен выступил в роли бога из античной трагедии. Он спустился с облака с горящим факелом в руке.
Его письмо пролило свет на дело.
Оно все разъясняло и вдобавок оповещало о свпдетелегернсейце Айе Тостевене.
Оно же самым определенным образом указывало на назначение револьвера.
Без сомнения, Рантену все было доподлинно известно. Его письмо давало точное представление о происшедшем.
Не осталось никаких обстоятельств, оправдывавших злодейский поступок Клюбена. Он задумал крушение парохода; доказательством служил саквояж с запасом провизии, припрятанный им в доме привидений. И если даже допустить, что крушение было случайным и Клюбен в этом неповинен, то в последнюю минуту, решившись пожертвовать собой и остаться на гибнущем судне, не обязан ли он был отдать спасающимся в лодке пассажирам семьдесят пять тысяч франков для передачи Летьери? Истина открылась. Но что же произошло с Клюбеном? По всей вероятности, он стал жертвой собственной оплошности. Он, конечно, погиб на Дуврском рифе.
Все эти предположения, возникавшие в голове Летьери и соответствовавшие, как видит читатель, действительности, несколько дней занимали его мысли. Письмо Рантена оказало ему услугу, заставив думать. Сначала он был поражен неожиданностью, затем сделал над собою усилие и стал размышлять. А потом еще более тяжкое усилие — и он стал наводить справки. Ему пришлось беседовать с людьми и даже искать этой возможности. Через неделю к нему до некоторой степени вернулся здравый смысл, его рассуждения вновь обрели последовательность, он почти поправился. Он преодолел свое душевное смятение.
Если допустить, что месс Летьерп питал надежду когданибудь получить свои деньги, то письмо Рантепа навсегда развеяло ее.
Письмо добавило к катастрофе Дюранды новую беду — потерю семидесяти пяти тысяч франков. Оно снова сделало его хозяином исчезнувших денег лишь для того, чтобы он сильнее почувствовал их утрату. Это письмо заставило Летьери понять весь ужас его разорения.
Вот источник его новой, невообразимо острой боли. Впервые за два с половиной месяца пришли тревожные мысли о доме, о том, что ждет впереди и что надобно изменить в прежнем укладе жизни. Мелкие заботы, которые колют множеством шипов, пожалуй, хуже отчаяния. Переносить несчастье в будничных его проявлениях, оспаривать шаг за шагом у совершившегося факта захваченную им территорию — невыносимо. Можно устоять перед лавиной несчастья, но не перед поднявшейся при этом пылью. Горе во всей своей совокупности подавляет, а частности терзают. Катастрофа сначала сразила вас, а потом стала издеваться над вами.
Унижение усиливает удар. Это второе поражение вдобавок к первому, и поражение постыдное. Человек спускается еще ступенькой ниже в небытие. После савана — , лохмотья.
Нет печальнее дум, чем думы о постепенном упадке.
Вы разорены — что может быть проще? Молниеносный удар, жестокость судьбы, непоправимая катастрофа. Пусть так. Надо смириться. Всему конец. Человек разорен. Ничего не поделаешь, он мертв. Да вовсе нет. Он жив. На другой же день он замечает это. По каким признакам? По булавочным уколам. Такой-то, проходя мимо, не поклонился; посыпались дождем счета пз лавок; вон один из недругов посмеивается.
Может быть, он смеется над последним каламбуром Арналя194
, однако этот каламбур не казался бы ему таким остроумным, если бы вы не разорились. Даже в равнодушном взгляде, брошенном на вас, вы читаете мысль о своем ничтожестве; люди, которых вы приглашали к обеду, теперь говорят, что три блюда за вашим столом были расточительством; ваши недостатки бьют всем в глаза; неблагодарные, которым больше нечего ожидать от вас, принимают высокомерный вид; глупцы, оказывается, предвидели то, что с вами случилось; злые вас чернят; вас жалеют те, кто несчастнее вас. А ко всему этому — сотни раздражающих мелочей, они вызывают уже не слезы, а отвращение. Вы пили вино, теперь пьете сидр; Две служанки? Хватит с вас и одной. Придется вторую рассчитать и на оставшуюся взвалить всю работу. Слишком много цветов в саду, лучше посадить картофель. Фрукты посылались друзьям, придется их продавать на рынке. О бедных нечего и думать, когда сам стал бедняком. А наряды — вот мучительный вопрос! Что за пытка отказывать женщине в какой-нибудь ленточке! Ту, что дарит вас красотой, лишить украшений!
Уподобиться скупцу! Она может сказать вам: "Как, вы убрали цветы из моего сада, а теперь убираете их с моей шляпы?"
Увы! Из-за вас она одевается в старые, полинявшие платья!
За семейным столом царит безмолвие. Вам кажется, что все против вас. Лица любимых озабоченны. Вот что такое постепенный упадок. Каждый день смерти подобен. Пасть — это еще не так страшно, это значит мгновенно сгореть в раскаленном горниле. Опускаться все ниже — это значит сгорать на медленном огне.
Крушение — это Ватерлоо; постепенное уничтожение — остров Св. Елены. Рок, воплощенный в Веллингтоне, хранит еще некоторые черты достоинства, но как он гадок, когда превращается в Гудсона Лоу195
! Такой жребий унизителен. Человек, принудивший к миру в Кампоформио196
, ссорится из-за пары шелковых чулок. Унижение Наполеона унижает Англию.
Через эти две фазы — Ватерлоо и остров Св. Елены, уменьшенные соответственно масштабу жизни буржуа, — проходит всякий разорившийся человек.
В тот вечер, о котором мы говорили, — один из первых майских вечеров, — Летьери, не мешая Дерюшетте бродить по саду при лунном сиянии, лег спать в еще более мрачном расположении духа, чем всегда.
Все эти назойливые и досадные мелочи, сопутствующие разорению, все эти жалкие заботы, сначала только докучные, а потом повергающие в уныние, приходили ему на ум. Несносное нагромождение житейских пустяков. Месс Летьери чувствовал, что положение его непоправимо. Что делать? Куда деваться? На какие жертвы обречь Дерюшетту? Кого рассчитать — Дус или Грае? Не продать ли "Приют неустрашимых"?
Не покинуть ли остров? Стать ничтожеством там, где ты был всемогущ, — унижение поистине невыносимое.
И подумать только, что всему конец! Вспоминать рейсы, соединявшие Францию с архипелагом, вторники — дни отправления парохода, пятницы — дни возвращения, толпу на набережной, огромные грузы, крупные дела, процветанье, прямой превосходный путь сообщения, машину, послушную воле человека, мощный котел, дым из трубы, всю эту исчезнувшую быль! Пароход — усовершенствованный компас; компас указывает прямой путь, пар ему следует. Один указывает, другой исполняет. Где-то она, его Дюранда, великолепная и божественная Дюранда, покорительница моря, королева, сделавшая его королем? Быть в своем краю олицетворением идеи, прогресса, преобразователем — и отказаться, отступиться от всего, исчезнуть, стать посмешищем! Превратиться в пустой мешок, в котором прежде кое-что было. Стать воплощением прошлого, после того как был воплощением будущего! Дожить до высокомерной жалости глупцов! Видеть торжество рутины, косности, дедовских обычаев, себялюбия, невежества! Видеть, как возобновилась бестолковая суета допотопных парусников как они ковыляют взад и вперед по волнам Ламанша! Видеть эту молодящуюся рухлядь! Потерять все в жизни! Быть светочем и померкнуть! А как хороша была на воде величавая труба, этот чудесный цилиндр, этот столб с капителью нз дыма, эта колонна, более величественная, чем Вандомская197
, которая служит пьедесталом только для одного человека, тогда как первая служит прогрессу! Она усмиряла океан. Она вселяла чувство уверенности посреди открытого моря! Ее видели все — и на маленьком острове, и в маленьком порту, и в маленьком Сен-Сансоне. Да, все ее видели! Увы! Ее видели, но уже не увидят вовек.
Скорбные думы неотступно терзали старика Летьери. Порою мысль точно разражается рыданьями. Быть может, никогда еще с такою горечью не вспоминал он о своей потере.
Но за острым приступом горя наступает отупение. Устав от бремени печали, Летьери задремал.
Часа два он лежал с закрытыми глазами; им владело лихорадочное возбуждение, он почти не спал и о многом передумал. За таким внешним оцепенением скрывается тайная изнуряющая работа мозга. Среди ночи, немного раньше, а может быть, и позже полуночи, он стряхнул с себя дремоту. Он очнулся, открыл глаза, и прямо перед ним, в окне, возникло поразительное видение.
За окном что-то чернело. Что-то сверхъестественное. Пароходная труба!
Месс Летьери сразу поднялся и сел на своем ложе. Подвесная койка закачалась, будто в бурю на судне. Он всмотрелся. В окно заглядывало привидение. Порт, словно вставленный в рамку, был залит лунным светом, и на светлом фоне неба вырисовывался чудесный силуэт, прямой, округлый и черный.
Да, это была пароходная труба.
Летьери стремительно соскочил с койки, подбежал к окошку, поднял раму, перевесился через подоконник и узнал ее.
Перед ним была труба Дюранды.
Она стояла на прежнем месте.
Четыре цепи, прикрепленные к бортам судна, поддерживали трубу, а под ней можно было различить очертания какойто темной массы.
Летьери попятился и тяжело опустился на койку, спиной к окну.
Обернувшись, он снова увидел тот же призрак.
Он кинулся к двери и через минуту уже был на набережной с зажженным фонарем в руках.
К старому кольцу причала Дюрапды была привязана лодка, в которой, ближе к корме, прямо перед окном "Приюта неустрашимых" громоздилась какая-то глыба; над ней высилась прямая труба. Нос лодки стоял вровень с набережной, чуть выступая за угол каменной стены.
В лодке никого не оказалось.
Только одна такая лодка и была на Гернсее, все знали ее приметы. То был голландский ботик.
Летьери прыгнул в лодку и подбежал к темной глыбе, которая виднелась за мачтой. То была машина.
Она тут, вся как есть, цела и невредима, и прочно сидит на чугунной плите. Перегородки в котле не тронуты, коленчатый вал стоймя привязан к котлу, нагнетательный насос ва своем месте; все налицо.
Летьери внимательно оглядел машину.
Фонарь и лупа, помогая друг другу, светили ему.
Летьерп произвел смотр всему механизму.
Он увидел два ящика, стоявшие в стороне, и перевел взгляд на вал.
Оп вошел в каюту. Она была пуста.
Он возвратился к машине и ощупал ее. Опустился иа колени и засунул голову в котел, чтобы посмотреть внутрь.
Он поставил в топку фонарь; огонь сразу осветил весь механизм и создал дивную иллюзию: казалось, машина разводит пары.
Летьери разразился хохотом и, выпрямившись, не отводя от машины глаз, закричал, протягивая руки к трубе: "Помогите!"
Портовый колокол висел на пристани, в нескольких шагах от него. Летьери подбежал к колоколу и, ухватив цепь, принялся звонить изо всех сил.
II. Снова портовый колокол
А случилось вот что. После благополучного плаванья, хоть и несколько затянувшегося из-за того, что ботик был перегружен, Жильят возвратился в Сен-Сансон. Было около десяти часов вечера.
Жильят хорошо рассчитал время. Прилив нарастал. Вода поднялась, светила луна; можно было войти в гавань.
Маленький порт спал. На якоре стояло несколько судов с убранными парусами, без сигнальных фонарей. Подальше, на стапельной площадке, виднелись суда, поднятые из воды для починки. Над обшивкой, прорубленной местами, торчали согнутые концы обнаженного набора корабля, и эти большие корпуса без мачт напоминали мертвых жуков, перевернутых на спину лапками вверх.
Пройдя узкий вход в гавань, Жильят внимательно оглядел порт и набережную. Света нигде не было; не было его и в "Приюте неустрашимых". Не видно было и прохожих; только какой-то человек не то вошел в церковный дом, не то оттуда вышел. Да и кто мог сказать с уверенностью, что это человек, — ночь всегда затушевывает все, что в ней вырисовывается, а лунный свет всему придает обманчивые очертания.
Различить что-либо мешали темнота и дальность расстояния.
Церковный дом тогда был расположен на другой стороне порта, в том месте, где теперь построили верфь.
Жильят бесшумно пристал к "Приюту неустрашимых" и пришвартовал ботик к кольцу Дюранды под окном месса Летьери.
Затем он перескочил через борт на берег.
Оставив лодку у набережной, Жильят обогнул дом, прошел одним, потом другим переулком, даже не взглянув на боковую тропинку, ведущую к "Дому за околицей", и через несколько минут очутился в том уголке у садовой ограды, где в июне цвела розовым цветом мальва, где росли плюш, остролист и крапива. Отсюда в летнюю пору, сидя на камне, за кустом колючей ежевики, он столько раз, столько часов смотрел поверх стены, такой низкой, что хотелось перешагнуть через нее, на сад "Приюта неустрашимых", а сквозь ветви деревьев — на два окна заветной комнаты. Он нашел свой камень, свой куст, ту же низкую стену, тот же темный уголок и, как дикий зверь, вернувшийся к себе в логово, не прошел, а проскользнул в него и забился поглубже. Усевшись там, он как будто застыл. Он смотрел. Он снова видел сад, аллеи, купы деревьев, клумбы, цветы, дом и два окна. Луна освещала его мечту. Как ужасно, что человек вынужден дышать! Жильят всеми силами старался сдержать дыхание.
Ему почудилось, что перед ним предстал рай. Он боялся, как бы этот рай не вознесся на небеса. Было просто невероятно, чтобы все это существовало в действительности, а если и существовало, то неминуемо должно было исчезнуть, — так всегда бывает с божественными виденьями. Одно дуновение — и все рассеется. Жильят трепетал прп мысли об этом.
В саду, на краю аллеи, совсем близко, стояла зеленая деревянная скамья. Об этой скамье мы уже упоминали.
Жильят смотрел на заветные окна. Он думал о том, что там, в этой комнате, над кем-то веют сны. За стеной спят. Он хотел бы не быть здесь. Но в то же время ему легче было умереть, чем уйти. Он грезил о дыхании, вздымающем чью-то грудь. Она — этот мираж, эта белпзна, облаченная в светлую дымку, это наваждение, владеющее его рассудком, — была там!
Он думал о существе, спящем так близко, недосягаемом и таком дорогом его душе, охваченной восторгом; он думал о несказанно прекрасной женщине, над которой также витают призрачные образы; о желанном создании, далеком, неуловимом, которое сомкнуло веки, положив руку под голову; о таипственных снах идеального существа, о грезах своей грезы. Он не смел думать о большем и все же думал; в мечтах он дерзнул преступить границы дозволенного; его волновал женственный облик ангела, ночной час придавал смелость его робким взглядам, брошенным украдкой; он корил себя за то, что совершает кощунство, но невольно, точно по принуждению, наперекор себе, охваченный трепетом, вглядывался в невидимое.
Дрожа и почти страдая, он рисовал в воображении накидку, упавшую на ковер, платье на стуле, отстегнутый пояс, косынку. Он видел свисающие до пола тесемки корсета, чулки, подвязки. Его душа реяла среди звезд.
Звезды созданы для человеческого сердца: и для сердца такого бедняка, как Жильят, и для сердца миллионера. Когда человек любит страстно, ему присуще глубокое, восторженное изумление, И тем сильнее это чувство, чем проще и суровев натура.
Нелюдимость углубляет мечтательность.
Восхищение — это полнота чувства, которое может переплеснуть через край, как вино, переполнившее чашу. Видеть эти заветные окна было выше сил Жильята.
Вдруг перед ннм появилась она сама.
Меж ветвей кустарника, покрытого густой весенней листвой, с неизъяснимой плавностью небесного видения возникла чья-то фигура, чье-то платье, чье-то божественное лицо, — словно чистый свет, светлее лунного.
Жильят чувствовал, что теряет сознание, — то была Дерюшетта.
Дерюшетта приблизилась. Остановилась. Сделала несколько шагов в сторону, снова остановилась, потом вновь подошла и села на деревянную скамью. Луна скрылась за деревьями, среди побледневших звезд плыли облака, море перешептывалось с ночной темнотой, город спал, с горизонта надвигался туман, от всего веяло глубокой печалью. Дерюшетта склонила голову, ее задумчивый, сосредоточенный взгляд был устремлен куда-то в пустоту; она сидела, повернувшись в профиль, ее голова была почти не прикрыта, развязавшийся чепчик открывал изящный затылок с нежными завитками волос; она машинально навивала на палец ленту от чепца, в полумраке рисовались, ее руки, дивные, как у статуи; платье ее было того оттенка, который ночь претворяет в белый цвет; чуть трепетала листва деревьев, словно проникнутых очарованием, исходившим от нее; виднелся кончик ее ножки; опущенные ресницы слегка вздрагивали, точно от сдерживаемых слез или неотступной мысли, которую она старалась отогнать; ее руки в пленительной беспомощности как будто искали опоры, во всей ее позе было что-то воздушное; она казалась скорее отблеском, чем светом, скорее грацией, чем богиней; платье ее ниспадало восхитительными складками; прелестное личико выражало целомудренное размышление. Она сидела так близко, что Жильяту стало страшно. Он слышал ее дыхание.
Из чащи деревьев доносились соловьиные трели. Легкий шелест ветра в ветвях врывался в невыразимое молчание ночи.
В сумерках чудилось, что прекрасная и недоступная Дерюшетта соткана из лунных лучей и нежных ароматов; все бесконечное, рассеянное повсюду очарование таинственно влеклось к ней, сосредоточивалось в ней и расцветало ею. Она была девственной душой ночи.
Серебристая мгла, воплощенная в Дерюшетте, подавляла Жильята. Он потерял голову. То, что он испытывал, нельзя передать словами; чувства всегда новы, слова же избиты, потому и нельзя выразить чувство словами. Порой человек изнемогает от восхищения. Видеть Дерюшетту, видеть наяву, видеть ее платье, видеть ее чепчик, видеть ленту, которую она навивает на свои пальцы! Да разве мыслимо вообразить чтонибудь подобное? Быть возле нее — возможно ли это? Слышать ее дыханье! Значит, она дышит? Тогда и звезды дышат.
Жильята охватила дрожь. Не было на свете человека более несчастного и более влюбленного, чем он. Жильят не знал, что делать. Он видел ее, и это сводило его с ума, повергало во прах. Неужели то была она, а здесь он сам? Его ослепленная восторгом, сосредоточенная мысль была прикована к этому существу, как взор скупца — к драгоценному камню. Он не сводил глаз с ее затылка, ее волос. Он даже не говорил себе, что все это теперь принадлежит ему, что скоро, может быть даже завтра, он будет иметь право снять этот чепчик и развязать эти ленты. Подумать об этом, — нет, ни на миг не зародился бы в нем такой дерзновенный помысел. Коснуться мыслью — почти то же, что коснуться рукой. Любовь для Жильята была как мед для медведя; она была изысканной, пленительной мечтой. Мысли у него мутились. Он не понимал, что с ним. Пел соловей. Жильят чувствовал, что умирает.
Подняться, перешагнуть через ограду, приблизиться и сказать: "Дерюшетта, это — я", не приходило ему в голову. А если бы даже и пришло, он убежал бы. Только одна мысль, если ее можно назвать мыслью, и возникала в его мозгу: что Дерюшетта здесь, что ему больше ничего не нужно и что это начало вечности.
Какой-то шорох вспугнул обоих: Дерюшетта очнулась от задумчивости, Жильят — от экстаза.
Кто-то шел по саду. Деревья заслоняли идущего. Шаги были мужские.
Дерюшетта подняла глаза.
Шаги приближались, затем стихли. Человек остановился.
Он, очевидно, был рядом. Дорожку, на которой стояла скамья, обрамляли деревья. Неизвестный, должно быть, остановился на середине дорожки, в нескольких шагах от скамьи.
По воле случая, густые ветви деревьев не скрывали его от Дерюшетты, но скрывали от Жпльята.
На дорожку, освещенную луной, легла тень, протянувшись до самой скамьи.
Жильят видел эту тень. Он взглянул на Дерюшетту.
Она была очень бледна. На ее полуоткрытых устах, казалось, замер крик изумления. Она приподнялась и вновь опустилась на скамью; чувствовалось, что она хочет бежать, но окована какими-то чарами. Ее изумление было восторгом, полным боязни. Лучезарная улыбка тронула ее губы, глаза блестели от слез. Ее словно преобразило чье-то присутствие. Казалось, тот, кто предстал перед ней, был неземным существом. В ее взоре мерцал отблеск небесного видения.
Существо, бывшее для Жильята лишь тенью, заговорило.
Голос, раздавшийся из-за деревьев, был нежнее женского, однако он принадлежал мужчине. Жильят услышал такие слова:
— Мадемуазель! Каждое воскресенье и четверг я вижу вас; мне сказали, что раньше вы не ходили в церковь так часто. Простите меня, это заметили другие. Я никогда не говорил с вами, это было моим долгом; сегодня я говорю с вами — это тоже мои долг. Прежде всего я должен уведомить вас: «Кашмир» отплывает завтра. Вот почему я и пришел сюда. Вы гуляете по вечерам в саду. С моей стороны было бы нехорошо разузнавать о ваших привычках, если бы не одно мое намерение. Мадемуазель! Вы бедны, а я отныне богат.
Угодно ли вам, чтобы я стал вашим мужем?
Дерюшетта, умоляюще сложив руки, безмолвно посмотрела на того, кто говорил с ней; взгляд ее был неподвижен, она дрожала с головы до ног.
Голос продолжал:
— Я люблю вас. Бог не для того создал сердце человеческое, чтобы оно молчало. Бог обещает вечность, значит, оп хочет, чтобы человек жил в браке. Для меня существует на земле лишь одна женщина: это вы. Мои мысли о вас молитва. Бог — моя вера, вы — моя надежда. Крылья мои — у вас.
Вы — моя жизнь, а теперь — и мое небо.
— Сударь! — промолвила Дерюшетта. — Нет никого в моем доме, кто мог бы ответить вам на это.
Голос зазвучал вновь:
— Я создал дивную грезу. Господь не запрещает грезить.
Вы кажетесь мне сиянием. Я вас люблю страстно. Святая невинность — это вы. Я знаю, в этот час все спят, но иного времени я выбрать не мог. Помните строки из Библии, которые нам прочитали? Бытие, глава двадцать пятая. С тех пор я о них всегда думаю. Я часто их перечитываю. Его преподобие Эрод сказал мне: "Вам нужна богатая жена". Я ему ответил: "Нет, мне нужна жена бедная". Мадемуазель! Я с вами говорю, не приближаясь к вам. Я даже отойду еще дальше, если вам не угодно, чтобы тень моя касалась ваших ног. Вы моя повелительница. Вы подойдете ко мне, если пожелаете. Я люблю и жду. Вы — живое воплощение божьей благодати.
— Сударь! — пролепетала Дерюшетта. — Я не знала, что меня замечали по воскресеньям и четвергам…
Голос продолжал:
— Нельзя бороться против того, что ниспослано небесами.
Закон всех законов — любовь. Брак — это Ханаан. Вы — красота обетованная. О благодатная, преклоняюсь пред тобой!
— Я не думала, что поступала хуже тех, кто исправно посещал церковную службу… — проговорила Дерюшетта.
Снова раздался голос:
— Господь своей волей сотворил цветы, зарю, весну, и ему угодно, чтобы люди любили. Вы так прекрасны в священном сумраке ночи! Этот сад возделан вами, и от цветов этих веет вашим дыханием. Мадемуазель! Душа соединяется с душой неведомо для них. Это не ваша вина. Вы молились в церкви — только и всего; я был там — только и всего. Я чувствовал лишь, как велика моя любовь к вам. Иногда мой взгляд останавливался на вас. Это было нехорошо, но что я мог поделать?
Все это произошло, пока я смотрел на вас. Я не мог противиться этому. Существуют таинственные желания, бороться с ними выше наших сил. Величайший из храмов — сердце.
Иметь вашу душу в доме своем — вот рай земной, на который я уповаю. Подарите же мне этот рай. Пока я был беден, я молчал. Я знаю, сколько вам лет. Вам двадцать один год. Мне двадцать шесть. Завтра я уезжаю; если вы мне откажете, я больше сюда не вернусь. Будьте моей нареченной, вы согласны? Мои глаза уже не раз, помимо моей воли, задавали этот вопрос вашим глазам. Я люблю вас, ответьте мне. Я поговорю с вашим дядей, как только он примет меня, но сначала я обращаюсь к вам. Ведь о Ревекке нужно спросить у самой Ревекки. Но, может быть, вы не любите меня.
Дерюшетта опустила голову и прошептала:
— О, я обожаю его!
Это было сказано так тихо, что услышал только Жильят.
Она замерла с поникшей головой, словно скрывая в тени лицо; она скрывала в тени и мысли.
Все смолкло. Ни один листок не шелохнулся. Был тот строгий и мирный час, когда сон неодушевленных предметов соединяется со сном живых существ и ночь будто прислушивается к биению сердца самой природы. В это безмолвие врывается гармоническим созвучием, дополнявшим тишину, неумолчный шум моря.
Вновь послышался голос:
— Сударыня!
Дерюшетта вздрогнула.
— Я жду.
— Чего вы ждете?
— Вашего ответа.
— Бог услышал его, — произнесла Дерюшетта.
Тогда голос сделался почти звенящим, и вместе с тем он стал еще нежнее. Из кущи деревьев, как из неопалимой купины, послышались слова:
— Ты моя невеста. Встань и приди ко мне. Пусть будет эта звездная синяя глубина свидетелем согласия твоей души принять мою душу, пусть первый наш поцелуй вознесет нас на небеса.
Дерюшетта поднялась и замерла на миг, устремив взгляд вперед, вероятно, навстречу другому взгляду. Потом, высоко держа голову и опустив руки, точно не чувствуя под ногами твердой опоры, она неверным шагом прошла к деревьям и скрылась.
Спустя мгновенье вместо одной тени на песке появились две, они слились, и Жильят увидел у своих ног крепкое объятие теней.
Время течет в нас, как струйка песка в песочных часах.
И мы не ощущаем его, особенно в важнейшие минуты нашей жизни. Сколько длилось это таинственное мгновенье, когда отрешилась от всего и чета, которая не знала о свидетеле и не видела его, и свидетель, который не видел эту чету, но знал, что она по другую сторону ограды? Трудно сказать.
Вдруг послышался отдаленный шум, кто-то крикнул: "Помогите!" Вслед за тем зазвонил портовый колокол. Но те, кто был в божественном упоении счастья, по всей вероятности, не слышали ничего.
Колокол все звонил. Если бы кто-нибудь вздумал поискать Жильята в закоулке у стены, то уже не нашел бы его там.
Книга вторая. Деспотизм благодарности
I. И радость и горе
Месс Летьери неистово звонил в колокол. Вдруг он остановился. Из-за угла на набережную вышел человек. То был ЗКильят.
Месс Летьери подбежал к нему, или, вернее, бросился на него, схватил его руку своими ручищами и с минуту молча глядел ему в глаза; это молчание говорило о бурном приливе чувств, не находящих себе выхода.
Потом, тормоша Жильята, притягивая к себе, сжимая в объятиях, он стремительно втащил его в нижнюю залу "Приюта неустрашимых", толкнув ногой дверь, — она так и осталась полуоткрытой, — сел, вернее, рухнул, на стул возле большого стола, освещенного луной, в лучах которой смутно белело лицо Жнльята, и крикнул} не то смеясь, не то рыдая:
— Ах, сынок! Вот он какой, парень с волынкой! Вот он какой, Жильят! Ведь я понял, кто это сделал! Твой ведь ботик, черт побери! Ну рассказывай же. Ты, значит, отправился туда?
Сто лет назад тебя сожгли бы за такие дела! Тут настоящее колдовство. Все цело до последнего винтика! Я уже все разглядел, все осмотрел, все ощупал. Наверное, в тех двух ящиках спрятаны колеса. Наконец-то ты явился! Я сейчас и в каюту к тебе лазил. В колокол звонил. Искал тебя. Я думал: "Куда это он делся? Уж я ему задам!" И диковинные же вещи творятся на белом свете! Этот зверюга является с Дуврского рифа и возвращает мне жизнь. Разрази меня гром, ты ангел! Да, да, да, это моя машина. Никто и не поверит. Увидят ее и скажут:
"Да не может быть!" И ведь все на месте. Все на месте! Ни один змеевик не пропал. Ни один золотник не пропал. Водоприемная труба даже не сдвинулась. Просто глазам не верится, что нет никаких поломок. Теперь тут только всего и дела, что смазать ее маслом. Но как же ты все это сумел? И подумать только, Дюранда опять завертит колесами! Коленчатый вал так ловко вынут, словно тут ювелир потрудился. Дай мне честное слово, что я не спятил.
Он встал, выпрямился, перевел дыхание и продолжал:
— Побожись, что я в своем уме! Все теперь перевернулось! Дай-ка я себя ущипну — уж не сплю ли я? Ты мое дитя, ты мой мальчик, ты сам, милосердный господь! Ах, сын мой!
Ты, значит, отправился за моей негодяйкой машиной! Да еще в открытое море! К злодеям Дуврам в лапы! Каких только чудес на своем веку я не видывал, но таких не довелось.
Видел я парижан — сущих чертей. Но плюнь мне в глаза, если им по плечу такие дела! Это ведь еще почище, чем взять Бастилию. Я видел, как гаучо обрабатывают землю в пампасах: у них вместо сохи согнутый сук, вместо бороны — связка терновых веток, которую они тащат на кожаных постромках, а когда они собирают урожай, каждое хлебное зерно — величиной с лесной орех. Но ведь это чепуха по сравнению с тем, что ты проделал. По правде сказать, ты сотворил чудо! Ну и бестия! Да обними же меня. Ведь тебе будет обязан счастьем весь край. Уж и пойдет теперь брюзжать Сен-Сансон! Сейчас же примусь за постройку новой посудины. Да как же это шатун не поломался! Милостивые государи мои, он отправился в Дувры. Я повторяю — в Дувры! И махнул туда совсем один. Дувры! Вот уж вредные камни, хуже не найти! Кстати, знаешь, тебе, верно, говорили? — ведь все было подстроено нарочно. Теперь это доказано. Клюбен посадил на риф Дюранду, чтобы прикарманить денежки, которые должен был мне передать. Он напоил допьяна Тангруйля. История длинная, расскажу как-нибудь на досуге об этом разбое. А я-то, старый осел, доверял Клюбену. Но он сам попался, злодей, — ведь оттуда не выберешься. Есть еще бог на небесах, черт возьми!
Слушай, Жильят, давай сейчас же заново построим Дюранду, и живо. Куй железо, пока горячо. Удлиним ее на двадцать футов. Теперь пароходы делаются длинные. Лесу куплю в Данциге и Бремене. Раз машина у меня цела, кредит откроется.
Доверие вернется.
Месс Летьери остановился, возвел глаза вверх, точно созерцая небо сквозь потолок, и пробормотал:
— Кое-кто есть там, что ни говори!
Затем, приложив палец ко лбу, — это означало, что у него возникла какая-то мысль, — он сказал:
— Все-таки, чтобы снова поставить дело на широкую ногу, надо хоть немного денег, чистоганом. Как бы это меня вызволило! Эх, мне бы теперь мои три банковых билета — те семьдесят пять тысяч франков, которые вернул разбойник Раптен, а разбойник Клюбен украл!
Жильят молча пошарил в кармане, что-то вынул и положил на стол перед Летьери. То был кожаный пояс. Жильят расстегнул его и расправил. С изнанки на ремне при лунном свете можно было разобрать слово «Клюбен»; затем он извлек из кармашка в поясе коробочку, а из нее три сложенных листочка бумаги, развернул их и протянул мессу Летьери.
Месс Летьери внимательно осмотрел все три листка. Было достаточно светло, он ясно различил цифру — 1000 и слово — «тысяча». Он схватил все три билета, разложил на столе один подле другого, посмотрел на них, посмотрел на Жильята, на миг словно остолбенел от изумления, а потом, вслед за недавним взрывом чувств, началось настоящее извержение вулкана.
— Еще и это! Да ты колдун! Мои банковые билеты!
Все три, каждый по тысяче! Мои семьдесят пять тысяч франков! Значит, ты спускался в самый ад. Пояс Клюбепа! Черт возьми! Я прочитал это гнусное имя. Ну и Жильят! Машину привез и деньги в придачу! Есть о чем напечатать в газетах.
Я куплю самого лучшего лесу. Догадываюсь! Ты нашел скелет, Клюбеи, верно, сгнил в какой-нибудь яме. Сосну мы возьмем в Данциге, а дуб в Бремене, сделаем добротную обшивку, изнутри поставим дуб, а снаружи — сосну. Когда-то строили корабли много хуже, а служили они дольше, потому что строевой лес выдерживался — судов-то сооружали куда меньше.
Пожалуй, нам лучше сделать корпус из вяза. Вяз хорош для подводных частей; ему не годится то сохнуть, то мокнуть — от этого он портится; вязу надо всегда быть в воде; он ею питается. Какую Дюранду мы сработаем! Красавица будет.
Мне теперь никто не указ. Я больше не нуждаюсь в кредите.
Мы сами с деньгами. Ох и Жильят! Где найти еще такого!
Меня свалили, положили на обе лопатки, я был мертв, а он снова меня поставил на ноги! Я-то хорош, и не думал о нем вовсе! Совсем из головы выскочило. Теперь я все припоминаю.
Бедный малый! Ах да, кстати, ведь ты женишься на Дерюшетте.
Жильят прислонился к стене, словно у него подкосились ноги, и очень тихо, но очень внятно сказал:
— Нет.
Месс Летьери подскочил:
— Как так "нет"?
— Я не люблю ее, — ответил Жильят.
Месс Летьери подошел к окну, отворил его, снова закрыл, вернулся к столу, взял три банковых билета, сложил, придавил сверху железной коробочкой, почесал затылок, схватил пояс Клюбена и с яростью швырнул его на пол, крикнул:
— Тут что-то не так!
Заложив руки в карманы, он продолжал:
— Не любишь Дерюшетту? Значит, ты для меня наигрывал на волынке?
Жильят стоял, по-прежнему прислонясь к стене, и все больше бледнел, точно наступал его смертный час. Чем бледнее становилось лицо Жильята, тем больше наливалось кровью лицо Летьери.
— Видали болвана? Он не любит Дерюшетту! Ну так постарайся полюбить, потому что она выйдет замуж только за тебя. Что за дурацкие сказки ты мне рассказываешь! Так я тебе и поверил! Болен ты, что ли? В таком случае иди к врачу, а глупостей не болтай. Быть не может, чтобы вы уже успели повздорить и поссориться. Правда, влюбленные такие дурни! Погоди-ка, может, у тебя причина есть для этого? Если есть, выкладывай. Люди ни с того ни с сего не глупеют.
Впрочем, у меня вата в ушах, я, может, недослышал, ну-ка, повтори, что ты сказал.
— Я сказал "нет", — повторил Жильят.
— Ты сказал «нет»? Вот скотина! Еще упирается! Непросто все это, сразу видно. Ты сказал «нет»! Вздор несусветный! Таких сумасшедших, как ты, холодной водой обливают!
Ага, ты не любишь Дерюшетту! Значит, все это ты вытворял из любви к старичку! Значит, ради прекрасных глаз папаши ты отправился в Дувры, мучился от холода и жара, пропадал от голода и жажды, ел слизняков, отдыхал в спальне из туманов, дождей и ветров и свершил этакое чудо — спас машину только ради того, чтобы преподнести ее мне, точь-в-точь как преподносят приглянувшейся красотке удравшего у нее из клетки чижика! А буря, что бушевала три дня назад? Ты, видно, впрямь вообразил, что я ничего не смыслю. Должно быть, здорово тебя потрепало тогда! Значит, ты, с умильной улыбкой вспоминая мою старую рожу, строгал, рубил, ворочал, сверлил, тащил, пилил, подпиливал, строил, выдумывал, ломал себе голову и один-одинешенек сотворил больше чудес, чем все святые взятые вместе. Эх ты, дурачина! Ты мне, кстати, до тошноты надоедал своей волынкой. В Бретани она — называется пузырем. И все тянул одну и ту же песню, дубина этакая!
Ага, ты не любишь Дерюшетту! Никак не пойму, что с тобой.
Теперь я припоминаю все как есть. Тогда я сидел вон там, в углу, а Дерюшетта сказала: "Я пойду за него замуж". И она выйдет за тебя замуж! Ага, ты ее не любишь! Сколько ни думаю, ничего не пойму. Или ты рехнулся, или я. Ну что же ты молчишь, как пень? Пойми ты, это ведь сущее безобразие — сделать все, что ты сделал, а под конец заявить: "Я не люблю Дерюшетту!" Ведь людям оказывают услугу не для того, чтобы они бесились от злости! Ну так знай: если ты не женишься на ней, она будет сидеть в девках. И, кроме того, ты мне самому нужен. Ты будешь лоцманом Дюранды. Не вздумал ли ты, что я от тебя отступлюсь? Ни-ни, шшаких отговорок, душа моя, я тебя не выпущу. Попался. И слушать ничего не желаю. Где сыщешь такого моряка, как ты? Ты мой.
Да выжму ли я из тебя хоть слово?
Между тем звон колокола всполошил весь дом и всех соседей. Дус и Грае вскочили с постелей и вошли в нижнюю залу молча и с растерянным видом. В руках у Грае была зажженная свеча. Городские обыватели, моряки и крестьяне, сбежавшиеся из соседних домов, столпились на набережной и, остолбенев от изумления, рассматривали трубу Дюранды, стоявшую в лодке. Некоторые, услышав голос месса Летьери, доносившийся из нижней залы "Приюта неустрашимых", безмолвно пробрались туда через полуотворенную дверь. Между двумя кумушками протиснулся сьер Ландуа, который всюду пролезал, чтобы не упустить любопытного зрелища.
Великая радость жаждет свидетелей. Радость любит толпу; она словно воспаряет, отталкиваясь от этой пусть не слитной, но единой опоры. Месс Летьери вдруг заметил, что вокруг него собрался народ. Он радушно приветствовал всех:
— А, добро пожаловать! Очень рад. Знаете новость? Он побывал там и привез это. Доброго здоровья, сьер Ландуа!
Не успел я проснуться, как увидел трубу. Она торчала под моим окном. В этой штуке все цело, до единого гвоздика. Вот на гравюрах изображают Наполеона. А по-моему, Дувры потруднее Аустерлица. Мы только-только поднялись с постелей, добрые люди. А пока мы почивали, к нам явилась Дюранда.
Когда мы надеваем ночные колпаки и гасим свечи, иные-прочие совершают геройские дела. Все мы, куча трусов и лежебок, только и знаем, что носимся со своим ревматизмом. К счастью, есть на свете и отчаянные головы. Эти удальцы смело идут туда, куда надо идти, и делают то, что надо делать. Молодец из "Дома за околицей" вернулся с Дуврского рифа. Он выудил Дюранду со дна морского, да вдобавок и деньги из кармана Клюбена, а это яма поглубже. Да как же это тебе удалось?
Ведь вся чертовщина была против тебя — и ветер и прилив, и прилив и ветер. Недаром говорят, что ты колдун. Тот, кто это болтает, не так уж глуп. Дюранда вернулась! Как буря ни бесновалась, а он утащил судно у нее из-под носа. Друзья! Оповещаю вас, что кораблекрушений больше не существует, Я осмотрел механизм. Машина будто новая, целехонька, подумайте только! Золотники ходят, как по маслу, словно их только вчера смастерили. Вы ведь знаете, что воду из котла спускают по трубке, вставленной в другую, которая подводит воду, — это чтобы тепло не пропадало зря, — так вот, даже обе трубки на месте. Вся машина! Колеса тоже! Нет, ты женишься на ней!
— На ком? На машине? — спросил Ландуа.
— Нет, на моей дочурке. Да и на машине. На обеих. Он станет, так сказать, вдвойне моим зятем. Он будет капитаном судна. С богом, капитан Жильят! Уж он Дюрандой будет доволен. Опять станем ворочать делами, начнем торговать, плавать, грузить быков, баранов! Я не променяю Сен-Сансон на Лондон.
И вот вам виновник всего. Чудеса, да и только, честное слово!
В субботу обо всем прочтете в газете папаши Можера. Жильят-Лукавец и вправду лукав. А это что такое? Золотые монеты?
Летьери только теперь заметил под полуоткрытой крышкой коробочки, положенной на банковые билеты, блеск золота.
Он взял ее, открыл, вытряхнул на ладонь все, что в ней было, и положил на стол горсть гиней.
— Это для бедных. Сьер Ландуа, передайте от меня деньги коннетаблю Сен-Сансона. Вам известно содержание письма Рантена? Письмо я вам показывал, а вот они — банковые билеты. Есть на что сделать закупку дуба и сосны и заплатить плотникам. Помните, что за погода была три дня назад? Какой ветрище, какой ливень! Небо будто палило из пушек. Вот чем угостил Жильята Дуврский риф. Это не помешало ему снять машину со скал, словно-часы со стены. Благодаря ему я снова человек. Шаланда папаши Летьери возобновляет рейсы, милостивые государи и государыни! Ореховая скорлупа на двух колесах и с носогрейкой, — я всегда был помешан на этом изобретении. Всегда говорил себе: уж я-то им обзаведусь. Эта мысль появилась у меня давно: она засела мне в башку еще в Париже, когда я сидел в кафе на углу улиц Христины и Дофина и читал в газете насчет парохода.
Можете не сомневаться, Жильяту ничего бы не стоило сунуть себе в жилетный карман машину из Марли и отправиться с ней на прогулку. Ведь этот молодец — точно кованое железо, закаленная сталь, алмаз, просоленный моряк, кузнец, редкостный парень! Куда до него принцу Гогенлоэ! Ну и умник Жильят, нам с ним не равняться! Мы с вами кто такие? Морские волки.
А он морской лев, вот он кто! Ура Жильяту! Не знаю, что именно он там делал, но работал как черт, — это уж наверняка.
Как же мне после этого не выдать за него Дерюшетту?
Уже несколько минут Дерюшетта была в зале. Она не проронила ни слова, она вошла неслышно, проскользнула, словно тень. Она села на стул позади Летьери, почти никем не замеченная, а он, выпрямившись, говорил весело, без умолку, громовым голосом, бурно жестикулируя. Немного погодя появился еще один безмолвный посетитель. То был человек в черном сюртуке и в белом галстуке, со шляпой в руке. Он остановился в полуоткрытых дверях. Толпа постепенно росла. Зажженных свечей стало больше. Их свет сбоку озарял человека в черном сюртуке; прекрасный юпый профиль ослепительной белизны вырисовывался на темном фоне отчетливо, как на медали; юноша прислонился к косяку двери, сжимая рукою лоб; он и не знал, сколько грации в каждом его движении, как подчеркивала высокий лоб его маленькая рука. У уголков его судорожно сжатых губ застыли скорбные складки. Он смотрел на Летьери и слушал его с глубоким вниманием. Присутствующие, узнав его преподобие Эбенезера Кодре, приходского священника, посторонились, чтобы пропустить его вперед, но он остался у порога. Поза его выражала колебание, а взгляд — решительность. Иногда его глаза встречались с глазами Дерюшетты. Жильят — то ли случайно, то ли нарочно — стоял в тени, и его почти не было видно.
Сначала месс Летьери не заметил Эбенезера, зато заметил Дерюшетту. Он подошел к ней, поцеловал ее в лоб со всем жаром, какой только можно вложить в отеческий поцелуй, и, протянув руку к неосвещенному углу, где стоял Жильят, сказал:
— Дерюшетта! Ты снова богата, и вот твой муж.
Дерюшетта подняла голову и растерянно посмотрела в темноту.
Месс Летьери продолжал:
— Свадьбу сыграем немедля, завтра же, если удастся получить разрешение; впрочем, формальности у нас не бог знает какие, декан делает, что хочет, он повенчает, прежде чем успеешь опомниться, — ведь это тебе не Франция, где требуются церковные оглашения, оповещения, особые сроки и прочая ерунда, — и ты будешь гордиться тем, что стала женой честного человека. А какой он моряк, и говорить нечего, я это сразу увидел, когда он привез с Эрма маленькую пушку. Теперь он привез с Дувров свое и мое богатство и богатство всего края; настанет день, и об этом человеке заговорят все. Ты сказала: "Я буду его женой", — и ты будешь ею, и у вас пойдут дети, и я стану дедом. Тебе выпало счастье, ты станешь супругой дельного молодца, работяги, человека полезного, удивительного человека, который стоит сотни других, который спасает чужие изобретения. Это настоящий благодетель рода человеческого! И ты, по крайней мере, не выйдешь замуж, как зазнайки из здешних богатых домов, за какого-нибудь вояку или за священника, за людей, которые убивают или лгут. Да что же ты забрался в угол, Жильят? Тебя и не видать. Дус, Грас, все сюда! Свет, свет! Осветите-ка моего зятя, да так, чтобы виден был как среди бела дня. Дети мои! Я вас обручаю. Дерюшетта! Вот твой муж и мой зять, Жильят из "Дома за околицей", добрый малый, всем матросам матрос. И другого зятя у меня не будет, и другого мужа у тебя не будет, еще раз даю честное слово перед господом богом. А, и вы тут, ваше преподобие? Вот вы и повенчаете моих детей.
Взгляд месса Летьери остановился на Эбенезере Кодре.
Дус и Грае исполнили приказ хозяина. Две свечи, поставленные на стол, осветили Жильята с головы до ног.
— До чего же он хорош! — крикнул-Летьери.
Жпльят был ужасен.
Таким он вышел утром из Дувров — в отрепьях, с продранными локтями, обросший бородой, с всклокоченными волосами, красными, воспаленными глазами, исцарапанным лицом, окровавленными руками, босой. Волдыри, оставшиеся после схватки со спрутом, еще впд-нелись на его волосатых руках.
Летьери разглядывал его:
— Вот каков у меня зятек! Здорово же он сражался с морем: весь в лохмотьях! Ну и плечи! А что за лапы! До чего же ты хорош!
Грае подбежала к Дерюшетте, чтобы поддержать ее. Дерюшетта потеряла сознание.
II. Сундучок
С рассветом весь Сен-Сансон был на ногах; сюда уже стекались и жители порта Сен-Пьер. Воскрешенье из мертвых Дюранды произвело на острове не меньше шума, чем на юге Франции чудеса Салеты. На набережной толпился народ; люди сбежались поглядеть на трубу, высившуюся над лодкой. Каждый хотел рассмотреть ее получше и хотя бы прикоснуться к машине, но торжествующий Летьери, еще раз, уже при дневном свете, осмотрев машину, поставил в лодку двух матросов и велел им никого близко не подпускать. А между тем труба являла собой предмет, достойный созерцания. Все были поражены. Имя Жильята не сходило с уст. Люди толковали о нем и соглашались, что прозвище «Лукавец» к нему подходит; все хвалебные речи оканчивались фразой: "Не очень-то приятно терпеть на острове людей, способных на подобные дела".
С улицы видно было, что месс Летьери сидит за столом перед окошком и пишет, поглядывая то на бумагу, то на машину. Он так углубился в свое занятие, что лишь раз сделал перерыв, позвав Дус и спросив ее, как чувствует себя Дерюшетта. Дус ответила:
— Барышня встала и вышла.
— Очень хорошо, пусть подышит свежим воздухом, — сказал месс Летьери. — Ей стало дурно ночью от духоты.
Слишком много народу набилось в комнату, а окна были закупорены. К тому же такая неожиданность, такая радость. Да, муженек ей попался завидный!
И он снова принялся писать. Он уже подписал и запечатал два письма, адресованные к самым известным хозяевам верфей в Бремене. Теперь он запечатывал третье.
Шум колес, донесшийся с набережной, заставил его повернуть голову. Он выглянул в окно и увидел, как на повороте дорожки, ведущей к "Дому за околицей", показался мальчик с тачкой. Он направлялся в сторону порта Сен-Пьер. На тачке лежал обитый желтой кожей сундучок в узорах из медных и оловянных гвоздиков.
Месс Летьери крикнул мальчику:
— Ты куда, мальчуган?
Мальчик остановился и ответил:
— На "Кашмир".
— Зачем?
— Отвезти сундучок.
— Захвати тогда и мои письма.
Месс Летьери, выдвинув ящик стола, вытащил обрывок бечевки, связал крест-накрест все три только что написанных письма и броспл пакет мальчику, — тот поймал его на лету обеими руками.
— Скажи капитану «Кашмира», что письма от меня и что я прошу его о них позаботиться. Я посылаю их в Германию, в Бремен, через Лондон.
— Мне не придется разговаривать с капитаном, месс Летьери.
— Почему?
— Потому что «Кашмира» нет у набережной.
— Как так?
— Он на рейде.
— А, правильно. На море волнение.
— С корабля пошлют лодку; я могу только со старшиной на шлюпке поговорить.
— Вот и передай ему письма.
— Хорошо, месс Летьери.
— Когда отплывает "Кашмир"?
— В двенадцать.
— В полдень поднимается прилив. Придется идти против волны.
— Зато ветер попутный.
— Видишь это, мальчуган? — спросил месс Летьери, указав пальцем на трубу машины. — Наплевать ей на ветер и прилив.
Мальчик сунул письма в карман и покатил тачку, продолжая свой путь к городу. Месс Летьери позвал:
— Дус, Грае!
Грае приотворила дверь:
— Что вам угодно, месс?
— Войди и подожди.
Месс Летьери взял листок бумаги и стал писать. Если бы Грае, стоявшая за спиной Летьери, пока он писал, была любопытна, то, вытянув шею, она прочла бы через его плечо следующее:
"Я пишу в Бремен насчет леса. Целый день буду возиться с плотниками, которые придут договариваться о работе. Постройка корабля пойдет у нас быстро. А ты ступай к декану за разрешением. Я хотел бы сыграть свадьбу как можно скорее, самое лучшее — сегодня. Я занят Дюрандой, ты займись Дерюшеттой".
Поставив число и подписавшись: «Летьери», старик сложил записку вчетверо и, даже не запечатывая, протянул Грае:
— Отнесешь Жильяту.
— В "Дом за околицей"?
— Да.
Книга третья. Отплытие "Кашмира"
У маленького залива, возле самой церкви
Когда в Сен-Сансоне много народа, значит, в порту Сен-Пьер безлюдье. Любопытное происшествие в какой-нибудь части острова подобно всасывающему насосу. Новости в захолустье быстро облетают все уголки; пойтн взглянуть на трубу Дюранды под окнами дома месса Летьери — вот о чем с самого раннего утра только и думал каждый гернсеец. Все другие события померкли. Толков о смерти декана Сент-Асафа как не бывало; совсем забыли о его преподобии Эбенезере Кодре, о его неожиданном богатстве, о его отъезде на "Кашмире".
Злобой дня стала машина Дюранды, вывезенная из Дувров.
Никто этому не верил-. Даже крушение парохода казалось необычайным, а спасение машины просто сверхъестественным.
Чтобы убедиться в этом, надо было увидеть ее воочию. Все другие дела были отложены. Горожане со своими семьями, — начиная с «соседа» и кончая "мессом", — мужчины, женщины, джентльмены, матери с детьми и дети с куклами шли длинными вереницами из порта Сен-Пьер по всем окрестным дорогам к "Приюту неустрашимых" "посмотреть диковинку". На дверях многих лавок в Сен-Пьере висели замки; в торговых рядах замерла жизнь: ни сбыта, ни коммерческих сделок; все внимание сосредоточилось на Дюранде; ни у одного купца не было «почина», только ювелир, к великому своему удивлению, продал золотое обручальное кольцо какому-то человеку, который, "видно, очень торопился и спросил, где живет декан".
Открытые лавки превратились в место сборищ, где громогласно обсуждалось чудесное спасение машины. Ни одного прохожего в Иврезе, ныне неизвестно почему именуемом Кэмбриджским парком; ни души на Гай-стрит, которая тогда звалась Главной улицей, нп на Смит-стрит, которая тогда звалась Кузнечной улицей; никого в Верхнем городе, даже площадь совсем опустела. Можно было подумать, что наступило воскресенье. Военный парад, устроенный в Анкресе в честь какойнибудь королевской особы, посетившей город, не мог бы так обезлюдить порт Сен-Пьер. Вся эта суматоха по поводу такого ничтожества, как Жильят, заставляла людей почтенных и благовоспитанных пожимать плечами.
Церковь в порту Сен-Пьер, с тройным щипцом, с боковыми приделами и высоким шпилем, стоит на берегу, в глубине гавани, почти на самой пристани. Она приветствует приезжающих и дает благословение отъезжающим. Церковь эта — будто заглавная буква в длинной линии городских построек, обращенных к океану.
Это приходская церковь порта Сен-Пьер, и она возглавляет в то же время все церкви острова. Ею ведает наместник епископа, духовное лицо с неограниченными полномочиями.
Сама гавань в наши дни — очень живописный и обширный порт, но в те времена, да и всего лишь десять лет тому назад, она во многом уступала сенсансонской гавани. Ее окружали две толстые циклопические стены, которые тянулись полукругом слева и справа от берега, и там, где они почти соединялись, возвышался небольшой белый маяк. Под ним был узкий проход для судов, — и поныне сохранилось двойное звено от цепи, запиравшей порт в средние века. Представьте себе разомкнутую клешню омара — такова была гавань порта Сен-Пьер. Эти клещи отнимали от водной пустыни — клочок моря, принуждая его вести себя спокойно. Но когда ветер дул с востока, у входа шумели огромные валы, в гавани поднималась сильная зыбь, и было благоразумнее в нее не входить. Так и сделал в тот день «Кашмир». Он бросил якорь на рейде.
Когда ветер-дул с востока, корабли охотно шли на это и, кстати, избавлялись от уплаты портовых сборов. Лодочники, имевшие разрешение от городских властей, — лихое племя моряков, которое стало ненужным новому порту, — сажали в лодки пассажиров с пристани или других уголков побережья и доставляли их с багажом, зачастую при очень бурном море, но всегда благополучно, на корабли, готовые к отплытию. Восточный боковой ветер благоприятен для переезда в Англию, — он вызывает бортовую качку, а не килевую.
Когда корабль, готовый отплыть, стоял в самом порту, то отъезжающие там и садились; когда же он стоял на рейде, то к якорной стоянке добирались с ближайшего места на побережье. В каждой бухте можно было нанять «вольного» лодочника.
Одним из таких мест и был небольшой заливчик. Находилась эта маленькая бухта рядом с Сен-Сансоном, но в такой глуши, что город, казалось, был где-то далеко. Скалы форта Георгия скрывали эту тихую гавань, оттого-то она и была такой уединенной. Туда вело много тропинок; самая короткая бежала по краю берега, — у нее было то преимущество, что она приводила к городу и церкви за пять минут, и то неудобство, что дважды в день ее заливало волнами. Другие дорожки круто поднимались вверх, углубляясь в извилистые проходы между скалами. Даже при дневном свете заливчик оставался в полутьме. Со всех сторон над ним нависали каменные глыбы. Заросли колючего кустарника роняли легкую тень на кручи скал, на бьющие у их подножья волны. Не было на свете ничего безмятежнее этой маленькой бухты при тихой погоде, и ничего беспокойнее — в бурю. Ветви там всегда купались в пене. Весной было полно цветов, гнезд, ароматов, птиц, мотыльков и пчел. Благодаря проведенным недавно строительным работам таких диких уголков теперь уже не найти; их заменили превосходные прямые линии, кирпичные постройки, набережные и сады; там поусердствовали землекопы; хороший вкус учинил расправу над причудливым рельефом гор и капризными очертаниями утесов.
II. Отчаяние перед лицом отчаяния
Было около десяти часов утра, "четверть перед десятью", как говорят на Гернсее.
Стечение народа в Сен-Сансоне, судя по всему, увеличивалось. Жители, подстрекаемые любопытством, устремились к северной части острова, и маленький залив на юге стал еще пустыннее.
Однако там можно было заметить лодку с гребцом. В лодке лежал саквояж. Лодочник, казалось, поджидал кого-то.
На рейде виднелся «Кашмир», стоявший на якоре. Он отправлялся только в полдень, поэтому еще не начинал готовиться к отплытию.
Если бы какой-нибудь прохожий поднимался по одной из ступенчатых тропинок скалистого берега, то, прислушавшись, уловил бы тихие голоса, а если бы свесился со скалистого выступа, то увидел бы неподалеку от лодки, в уголке между утесами, за густыми ветвями, куда — не мог проникнуть взгляд лодочника, две фигуры, мужчину и женщину — Эбенезера и Дерюшетту.
Уголки на морском берегу, заросшие зеленью и привлекающие купальщиц, не всегда так пустынны, как кажется.
Иногда там и выследят и подслушают вас. За теми, кто старается найти укромное и защищенное от взглядов местечко, нетрудно пробраться сквозь чащу кустарника по бесчисленным перепутанным тропинкам. Гранитные глыбы и деревья, скрывающие тайную встречу, скрывают и свидетеля.
Дерюшетта и Эбенезер стояли, держась за руки, глядя друг другу в глаза. Говорила Дерюшетта, Эбенезер молчал.
Глаза его были полны слез.
Скорбь и страсть запечатлелись на строгом лице Эбеневера. И еще выражало оно горестную покорность судьбе, — покорность, враждебную вере, хотя и проистекающую из нее.
На это спокойное, ясное чело легла мрачная тень. Тот, кто до сих пор размышлял лишь о догмах религии, задумался теперь о судьбе, — опасное для священника раздумье. Оно разрушает веру. Ничто так не смущает, как вынужденное смирение перед неизвестным. Человек — мученик обстоятельств. Жизнь — вечный поток; мы ей покоряемся. Нам неведомо, где поджидает нас изменчивый и вероломный случай. Приходят катастрофы, благоденствие, потом уходят, как неожиданный персонаж в пьесе. У них свои законы, своя орбита, своя сила тяготения, не подвластные воле человека. Добродетель не ведет к счастью, преступление не ведет к несчастью; у совести одна логика, у судьбы — другая; они ни в чем не совпадают. Ничего нельзя предвидеть. Мы живем в суете изо дня в день. Совесть — прямая линия, жизнь — вихрь. Он то низвергает внезапно на голову человека мрачный хаос, то простирает над ним голубые небеса. Судьба не знает искусства постепенного перехода. Иногда ее колесо вращается так быстро, что человек едва успевает заметить промежуток между сменяющими друг друга событиями и связь вчерашнего с сегодняшним. Эбенезер был верующий, но со склонностью к рассуждению; священник, но подверженный страстям. Религии, проповедующие безбрачие, знают, что делают. Нет ничего гибельней для священника, чем любовь к женщине. Печальные мысли омрачили душу Эбенезера.