В крепкой деревне Карасинской я не был года три. Меня переводили под Славгород. А потом я вновь вернулся в знакомую деревеньку и снова поселился у Тычкиных.
Тычкины меня приняли как родного. И мне было радостно встретиться с этой крепкой, старожильской сибирской семьёй. Разговаривая о том о сём, старуха спросила меня:
— А шапку-то хоть нажил там?
— Нажил, — ответил я, — да прожил. Заячья была. Износилась.
— Корсачью надо. Тебе этот мех к лицу, — посоветовала невестка Тычкиных Настя. — Споймал бы корсачка, вот тебе и треушок.
— Да как я его поймаю? Это ведь хитрый зверь.
— А ты его выдыми — да сеткой. Мой набольший тебя научит, — сказала Настя, — как корсаков из нор дымом выгонять.
— Да сколько же лет теперь твоему набольшему?
— Порядком уж. Мужик в полную силу. Девятый год Стёпе на той неделе пошёл.
— Ну, тогда нечего и говорить, — согласился я с тем же юмором без улыбки, какой свойствен был Тычкиным да, впрочем, многим сибирякам.
...И мне вспомнился дождливый осенний день.
В луже посреди двора стоял Стёпочка. Он был в одной короткой рубашонке и в сапогах. Стёпочка, размахивая кнутом, сражался с драчливым петухом. Петух набрасывался на него, а Стёпа, стоя посреди лужи, был защищён водой. Озлобленный петух забежит в лужу по шпорину — и с криком обратно. А мальчик тем временем успевает стегнуть кнутом петуха. Птица с криком взлетает и снова предпринимает атаку. А Стёпа смеётся, дразнит петуха. Его синие глазёнки горят воинственным задором. Ветер раздувает удивительно белые и тонкие волосы. Он без штанов. Ножонки его порозовели на холодном ветру. На голени заметна царапина — петух успел изловчиться и поранил противника... Птица снова с криком переходит в наступление и, поскользнувшись, оказывается в луже. Мокрый и обескураженный, петух даёт тягу. Стёпочка звонко хохочет. Смеётся и счастливая мать, тайно вместе со мной наблюдавшая из окна сцену боя драчливого петуха с её сыном.
Стёпу зовут домой. Моют в корыте. Он капризничает. Скандалит. Жалуется на мыло, попавшее в глаза. Потом пьёт тёплое молоко и укладывается спать.
...И вот теперь, спустя три года, вошёл в горницу крупный, розовощёкий парень. В плисовых штанах, заправленных в сапоги. В вышитой косоворотке. Он не узнал меня — забыл. Но сказал:
— Здорoво живём!
Я поздоровался с ним и спросил:
— Правда ли, Степан, что ты корсаков можешь выдымливать?
— Могу, да дельных напарников нет. Им бы торопиться только. А зверя с умом выдымливать надо. Ждать.
— Это верно, — согласился я. — Ты меня возьми.
— А чем дымить у тебя есть? Своё дымило я на два капканчика променял.
— Найдём, Стёпа! Найти бы нору...
— Эка невидаль! Я их штук пять заприметил. Хоть одна-то из них будет не пустая.
— Не может иначе и быть, — со всей серьёзностью подтвердил я. — Значит, по рукам?
— По рукам, — сказал Стёпа и попросил у бабушки есть.
Ел он тоже солидно, аккуратно, не роняя крошек, как бабушка учила. Не залюбоваться таким парнем — значит ничего не понимать в детях.
Дымило я нашёл. Оно ничем не отличалось от дымарки, какой обычно окуривают пчёл. Разница была лишь в наконечнике в виде изогнутой трубки, которая вставлялась в нору.
Мы вышли в степь утром. Я нёс дымило, а Стёпа — сетку с обручем. Даже две.
Перевалив невысокую гриву, мы оказались на пустынной целине.
— Это самое корсачье место, — предупредил меня Стёпа. — Бросай курить, Фёдор. Они, как кержаки, дыму не любят.
Стёпа шёл точно к норе и, когда подвёл меня к ней, тихо сказал:
— Это первая. Ищи выходы. Выход у них не один.
До этого я знал, что корсаки, как и лисы, вырывая нору, делают несколько выходов на случай опасности. Вскоре я их нашёл два, кроме главного, который Стёпа называл «большими воротами».
На выходы были положены сетки с обручами. Сетки Стёпа распёр и приподнял стеблями полыни, чтобы корсак, выскочив, не встретил препятствия. Обручи сеток Стёпа прикрепил дужками из толстой проволоки.
— А теперь давай забивать этот ход, который ты не приметил, — указал он на третий выход норы, вовсе не щеголяя своим охотничьим превосходством.
Этот ход мы забили сухими стеблями, землёй, затем Стёпа велел «для крепости заступить его лопатой». Наступив на главный вход норы, на «большие ворота», мой нaбольший разрешил мне курить и велел раздувать дымило.
Я положил в дымило трут, поджёг его, навалил углей и стал раздувать. Когда угли разгорелись, Стёпа принялся класть в дымило куски кизяка, тряпьё, которое, по его выражению, «дымит куда как ядовито». Затем всё это он посыпал «горючей серой», потом сказал:
— Давай дыми в «ворота», а я с батиком[6] стану на выходах.
Я и не заметил, что к поясу Стёпы была привязана палка. Это был ствол молодой берёзки, выкопанной с корнем. Обработанным корневищем батика обычно ударяли по голове корсака, попавшегося в сетку.
— Живьём-то бы лучше, — сообщил мне Стёпа,— но ежели он начнёт прогрызать сетку, тогда придётся стукнуть. Давай, парень, не разевай теперь рот! Выдымливай!
И я принялся дымить, вставив изогнутый конец трубки дымаря в главный ход норы. Стёпа поправил меня — присыпал землёй трубку, чтобы дым не пропадал даром, а «полняком шёл в нору». Правильное замечание.
Хотя я и относился к Стёпе с добродушной насмешливостью, всё же сейчас я почувствовал его первым охотником, а себя — вторым. Ведь он уже добыл на своём веку шесть корсаков, а я ни одного.
Спустя некоторое время дым показался из ближнего выхода.
— Давай, паря, дыми, дыми! — приказывал Стёпа. — На полный мех шевели, чтобы ему ноздри разъело.
И я дымил «на полный мех», качая мехи правой рукой и левой придерживая дымило.
Так прошло немало времени. Корсак не появлялся.
— Степан Кузьмич, — обратился я к своему набольшему, — никак, на пустую нору напали?
Только я произнёс эти слова, как Стёпа крикнул:
— Эх, сундуки! Проглядели... Вон он где! Сыпь теперь ему соли на хвост — остановится.
Оказывается, мы проглядели четвёртый выход, и серая степная лисичка — корсак — воспользовалась именно этим выходом.
— Значит, пропало наше дело! — с грустью сказал я.
— А ты, паря, не горюй, — посоветовал мне Стёпа. — Заслоняй ход. Забивай его. Один выскочил, а другой, может быть, там.
Охотничий пыл меня бросал слегка в дрожь, когда я заделывал четвёртый выход.
Стёпа, заметив это, сделал замечание:
— С такими торопыгами сам торопиться начинаешь... Ну да ничего. Это корсачонок выбежал, ноздри у него не выдержали. А матёрые в норе.
И он не ошибся. Не прошло и двух-трёх минут дымления, как в сетке оказалось сразу два корсака.
Стёпа молниеносно скрутил их там и крикнул мне:
— Давай их живьём в мешок!
Я помог ему скрученных и запутавшихся в сетке корсаков положить в мешок и туго свернуть его, так, чтобы звери лишились возможности двигаться. Пока мы этим занимались, из норы, освободившейся от сетки, выбежали ещё три корсака: матёрые и корсачонок. Стёпа ударил себя кулаком по лбу.
— Так тебе и надо, старый дурак! — сказал он себе, видимо повторяя слова деда. — Не заступил нору... И всё ты, Фёдор! — напустился он на меня. — Вам, городским, только двустволками в чаек пулять, а не то чтобы зверя брать...
Корсаков, не заходя в деревню, мы доставили на станцию, где сдали их живьём.
Сдавая, Стёпа сказал:
— Мне ситцем, а ему шапкой рассчитывайтесь.
За живых корсаков уплатили вдвое. Зверьков посадили в клетку вместе с тремя другими, сказав, что теперь их можно отправлять в Омск, какому-то учреждению с довольно странным названием «Живзверьзагот».
Я получил хороший корсачий треушок. Мне ещё причиталась «сдача»: ситцем, нитками, чаем, керосином — чем я пожелаю. От «сдачи» я отказался и попросил приплюсовать её к доле набольшего зверолова, но тот сказал на это:
— Уговор был у нас — исполу. Исполу и получай.
Тогда, чтобы не обижать моего дружка-товарища, я выбрал себе цветной шарф, и мне ещё дали катушку ниток. Стёпа взял только ситец. Когда ему намерили положенное, он попросил на бумажке написать, «во сколь ценили корсаков и сколько и почём намерили ситцу».
Продавец исполнил это и, попрощавшись со Стёпой за руку, сказал:
— Если что, Стёпа, будет опять — отоварим по твоему усмотрению.
— Бывайте здоровы! — помахал рукой Стёпа, взваливая мешок с ситцем за плечи.
Когда мы пришли в Карасинскую, Стёпа деловито положил мешок перед матерью и сказал:
— Ситчишко, маманя, тебе на платье и свекровке на юбку.
— Спасибо тебе, родимец, — целовала его старуха, — за то, что ты свекровку-колотовку не забываешь!
Когда сели ужинать, Степан попросил «испить с устатку» жбан браги. Мать поставила брагу. Он отхлебнул глоток и сделал замечание:
— Беда, какая ядрёная! Для меня пожиже надо варить да сахару класть.
— О чём разговор! — согласилась бабушка. — Сказано — сделано.
Об охоте Стёпа не начинал разговора первым. Это могло выглядеть несолидно. И лишь когда вернувшийся с заимки отец спросил его: «Как зверовали, мужики?» — Стёпа скупо рассказал об охоте, не роняя моего достоинства, и даже похвалил меня:
— Из Фёдора будет толк. Может...
Взрослые переглянулись, не обронив, однако, ни единой усмешки.
Перед сном мать мыла Стёпу в корыте на кухне. Стёпа капризничал, скандалил. Жаловался на мыло, которое ему ест глаза. Потом ему велели выпить кружку парного молока и уложили спать.
...Теперь Стёпа — второй секретарь райкома. В последнем письме он мне пишет: «...меня, паря, хотят перебросить в совхоз. Пока заместителем, а там, сказали, видно будет. Адрес сообщу особо».