Однажды он застал ее в глубине сада. Она принесла стремянку и через забор смотрела на покосившийся от ветхости дом якобитской постройки, но много ли увидишь за разросшимися деревьями?
— Что, шпионишь?
— Разве можно подкрадываться? — упрекнула она. — Напугал до смерти.
— Подумаешь, какой грех! Теперь все можно.
— Как грустно, — сказала она. — Все заросло, заглохло. Я хотела увидеть террасу. Помнишь, как старушка павлиниха расхаживала, распустив хвост?
— Я помню, как старик павлин упек моего папашу на два месяца за охапку планок, — сказал он. — А вообще это был он, а не она.
— Кто?
— Да твоя павлиниха. У птиц яркое оперение бывает у самцов.
— Правда? — удивилась она. — Всегда думала, что она самочка. Чтобы самец был так разукрашен!
— А сам майор? — спросил ее муж, Вилли. — Тоже любил покрасоваться. Что на своем вороном битюге, что в суде. Сделайте так, переделайте эдак! Павлин расфуфыренный.
— Когда все это было, Вилли.
— Теперь наше время пришло, — сказал он. — Их давно нет; ладно, но я до смерти не забуду тот день, когда папаша вышел из тюрьмы. — Он махнул рукой в сторону уродины из красного кирпича, которую он воздвиг на задворках майоровой усадьбы. — Видит бог, мне есть чем гордиться. Но однажды я расплачусь за обиду сполна: откуплю их дом и сровняю его с землей. А до этого не успокоюсь.
Она знала, что спорить с ним напрасно. Ему не важно, что майор умер, что дети разъехались, а дом обветшал. На доме теперь сосредоточилась вся его ненависть. Она смутно чувствовала, что эта ненависть покушается на принадлежащее лично ей. А когда дом сровняют с землей, его ненависть устремится на что-нибудь еще. Не случайно, что и в ее мыслях этот дом занял главное место.
В своем собственном доме, среди полированной мебели и безделушек, она чувствовала себя как в тюрьме, и майоров дом был пристанищем ее мечты, которую питали полузабытые воспоминания о крокете и чае на лужайке, об элегантных дамах и прелестной детворе и, конечно, о распущенном павлиньем хвосте, словно драгоценного шитья гобелен, трепыхавшем на солнце.
Он ощупал верх стены знающими руками строителя.
— Кто увидит и кому какое дело, если ты сходишь посмотреть, — пробормотал он себе под нос.
— Частное владение.
Не слушая ее возражений, он сходил за кувалдой и ломиком. Сначала выпал карнизный камень, потом подалась замшелая кладка.
— Полезай.
Она замотала головой.
— Не дури! — прикрикнул он.
— А если поймают?
— Не поймают, — сказал он и подтолкнул ее в пролом. С земли дом за частой сеткой ветвей смотрелся зловеще. По-недоброму сверкал зрачок-розетка в переплете слухового окна, словно господь бог испепелял ее взглядом.
— Давай-давай, красавица. Не робей, — подбадривал он, хотя сам не тронулся с места.
— А ты? — подпустила она шпильку.
— Мне и отсюда видно, — по-детски вывернулся он. Она-то знала — он боится. Для него старый майор еще ходил по земле. Путаясь в высокой траве, она подошла к зарослям крапивы, откуда несло затхлостью и гибелью.
— Ну, что еще?
— Крапивы боюсь.
— Пригни ее — вон палка хорошая.
Мужчина пошел бы вперед, проторил тропку, он бы подал руку, пронес на руках. Этот мужчина был другой.
Раньше здесь был фруктовый сад. Теперь он одичал и зачах. Дальше еще хуже: огород заглушили сорняки, лужайкой для крокета завладели мартышкины хвосты, через розарий было не продраться из-за буйно разросшихся и перепутавшихся колючих лиан. Террасная стена грубой кладки рухнула, аллея была усыпана битым стеклом из теплиц. Огромная виноградная лоза стучала мертвыми сухими плетями. Никакого павлина не было в помине, даже перышка после него не осталось.
— Ну, что там? — спросил он, едва она показалась в проломе стены.
— А-а, такая жалость.
— Полный разгром?
— Жалко. Красивый дом.
— Никому он теперь не нужен. За него никто не станет платить аренду. Гниль. Труха. Погоди, он еще мне достанется.
— Тебе?
— А что?
— Да зачем?..
— Чтоб снести к чертям, — сказал он. — Разобрать по кирпичику, погрузить в машины и продать в утиль.
— Не делай этого, добром не кончится, — взмолилась она. — Оставь дом в покое, он нам ничего плохого не сделал.
Бесполезно просить. Он твердо решил отомстить за отца, разделавшись с этим домом. Он ждал своего часа, и, когда через полгода дом объявили к сносу, он не поскупился, чтобы перехватить его. Он не помнил себя от радости, вертя ключ перед ее глазами.
— Кто теперь домовладелец? Она смотрела в сторону.
— Что с тобой?
— Да все из-за него, — сказала она. — Я жду от него беды.
— Тут же не как в картах — это верные деньги. И кончай нытье. Глядишь, выкроим тебе шубку или серьги-колечки какие-нибудь.
— Я бы ничего, не сделай ты этого со зла, — сказала она, заливаясь краской. — Как ребенок. И ведь знаешь, что отец был виноват.
Он отвесил ей пощечину.
— Прости, милая, — винился он позже. — Майор тут ни при чем. Просто подвернулось выгодное дельце. Сам я там кирпича не трону. Все сделает один старикан по имени Рейнберд.[11] Он мастер своего дела.
Имя мастера поразило ее воображение. При его упоминании сразу представлялась птица с хохолком. Она порхала в ее снах, эта птица.
Дом не давал ей покоя. Днем, когда Вилли не было, она часто подсаживалась к окну в спальне. Дом лежал за деревьями, как вздремнувшая огромная серая кошка. Но за слепыми его окнами, чудилось ей, шла какая-то жизнь, и нельзя застигать ее врасплох. Кто-то должен предупредить: «Берегитесь! Вы в опасности, вас сносят!» Еще плотники не пришли, а Вилли уже подсчитывал выгоду.
— За балюстраду дают пятьдесят фунтов! — сообщал он. Или — Сбагрил камин. — Или — Крышу отрывают прямо с руками.
Как-то ночью он проснулся и увидел, что она стоит у окна.
— Что случилось?
— Чей-то крик послышался.
— Лиса, — сказал он. — А может, совка.
— Похоже на павлина. Он через силу рассмеялся.
— Тебе приснилось. Десять лет прошло, как его отсюда забрали.
И он отвел ее в постель.
— Конечно, совка, — чуть слышно проговорила она. — Больше некому.
И все-таки то был резкий, требовательный крик павлина, звавший майора заступиться за своих, поднявший всех на ноги.
А наутро явились плотники. Их было двое. Они приехали на стареньком автомобиле, в прицепе лежали инструменты. Рейнберд оказался крупным стариком, белоголовым и румяным. На нем был плисовый жилет, украшенный золотой часовой цепочкой с рубиновым брелоком, под воротник серой фланелевой рубашки заправлен шелковый шарф. На пальце носил кольцо с печаткой — в мужчинах она этого не понимала, но ему шло кольцо, и шелковый шарф был к лицу.
— Выпейте чашку чая, — предложил Вилли, — а потом посмотрите дом.
— А хозяйка не рассердится?
— Что вы, приятель, ей будет только в радость, — рассмеялся Вилли, единовластно решавший такие вопросы.
— Можно тогда пригласить моего парнишку?
— Само собой, — сказал Вилли.
— Я хозяйку спрашивал, — галантно уточнил Рейнберд, но Вилли пропустил это мимо ушей, как пропускал многое. Парнишке было лет шестнадцать, он был высокий и неразговорчивый.
— Внук? — спросил Вилли.
— Сынок, — ответил Рейнберд.
— Вот это да! — сказал Вилли.
— Он не первый у меня и — как знать? — может, не последний, — без тени улыбки объявил старик.
Чтобы сменить невыгодную для себя тему, Вилли отвел старика к окну.
— Вон он. Там пропасть хорошего материала.
— Жалко такой сносить, — сказал Рейнберд. — Сокровище, а не дом. Лучше этот сломать, а в старый переехать. В тех стенах неплохо можно пожить.
У нее екнуло сердце.
— А аренда какая? — вскричал Вилли. — Ведь никаких денег не хватит!
— Они окупятся, — сказал Рейнберд и поверх его головы взглянул на женщину.
— Черт возьми! — поразился Вилли. — Кому сказать — не поверят: чтобы человек сам отговаривал себя от работы, и от хорошей работы!
А она порадовалась, что главное он проморгал: как старик посмотрел на нее, как она покраснела.
Может, ему и жалко было дом, но дело свое старик знал хорошо. Каждый день он отпускал нагруженными несколько грузовиков. Они сорвали деревянную обшивку, сняли перегородки; с помощью блока и ворота выкорчевали камины, сложенные из превосходного мягкого камня; когда дом стал пустой раковиной, взялись за крышу и стены.
Она не ходила смотреть, только слышала, как все более гулко стучат молотки, и вот со стропил уже прыгает эхо навстречу низкому голосу старика и смеху мальчишки. Наедине с отцом мальчик смеялся не переставая, а при ней умолкал и замыкался. Но она часто перехватывала его взгляд. В полдень они всегда заходили налить чаю в термосы, съесть бутерброды.
— Какой он у вас тихий, — сказала она однажды его отцу.
— Только с вами, хозяйка, — сказал Рейнберд. — Он теряется перед женщинами. Его мать умерла родами.
— Простите, что завела такой разговор, — сказала она.
— Счастливая была женщина.
Она хотела спросить почему и не решилась, но он знал ее мысли и улыбнулся.
— Потому что ее любили, — сказал он. — У меня было две жены, и обеих я любил. И обеим было хорошо. Любовь и умное обращение.
— Попробовал бы кто подступиться ко мне с умным обращением! — вспыхнула она. Ее раздражали его спокойная самоуверенность и не идущая из головы мысль, что те мертвые женщины изведали тайну, к которой она никогда так и не прикоснется.
— Не зарекайтесь, раз еще не пробовали, — с улыбкой сказал старик. Она поняла, что он имеет в виду Вилли, у которого в сердце жила только ненависть, и выбежала из комнаты.
В ту ночь она снова слышала пронзительный крик павлина. Но уже поздно было звать на помощь — от дома почти ничего не осталось. Завтра работы кончатся. Интересно, будет она его вспоминать, этого негромкого, уверенного в себе старика, не признававшего преград — в том числе на пути к ней. Она заснула тревожным сном, и во сне к ней подошел неразговорчивый мальчик и, смеясь, крикнул: «Смотрите, что он делает!»
Вилли обедал, когда она услышала крик мальчика. Она подбежала к окну: опустившись на колени, Рейнберд что-то рассматривал, а вокруг носился, приплясывая, мальчик и трубил в сложенные ладони.
— Вилли, посмотри-ка, — сказала она и почему-то положила руку себе на горло.
Вилли подошел к окну.
— Что-то нашли, — сказал он и выбежал, как был, без жилета.
Впервые после того раза, когда Вилли крушил стену, она пришла на место, где прежде стоял дом.
— Что тут у вас? — крикнула она.
— Клад! — ответил Вилли. — Сотни монет.
— Под очагом зарыли, — объяснил Рейнберд. — Надо полагать, несколько веков назад.
— Порядочные деньги! — волновался Вилли. Он поскреб монету перочинным ножиком. — Вроде серебро, ей-богу!
В тонкой белой пыли лежали сотни вафельно-тонких погнувшихся монет. Они вчетвером выложили их на пол очага, пересчитали — триста сорок две штуки.
— Зарыли во время гражданских войн[12] или еще в какое-нибудь лихолетье, а потом забыли, — сказал Рейнберд, поблескивая глазами.
— У меня есть приятель в городе, отвезу ему — пусть оценит, — сказал Вилли. Он сбегал в дом и принес саквояж.
— Слушай, Вилли, — остановила она его, — они принадлежат семье майора.
— Рассказывай! — заорал он. — Тут все мое.
— По справедливости, — сказала она, — эти монеты не твои. Вилли прижал к животу саквояж.
— Плевать на эту справедливость. Сентиментальная дуреха. Противно слушать. Я купил тут все, до последнего гвоздя. Растолкуйте ей, Рейнберд, а мне пора в город.
И он убежал с саквояжем под мышкой.
— Вы тоже думаете, что он прав? — спросила она Рейнберда.
— Он купил дом целиком. Кстати, он обязан объявить о находке.
— Все-таки это деньги. Кто-то их спрятал для своих. Какое же у Вилли право забирать их себе?
— Успокойтесь. Вся-то цена этому кладу — несколько фунтов.
Она взглянула на него и успокоилась.
— Что же вы ему не сказали? Каким дураком он себя выставил.
— Он меня не спрашивал, — сказал Рейнберд.
— И было бы из-за чего!
— Да он и с золотом поведет себя как последний дурак. Такой уж человек, — сказал Рейнберд. Он, понятно, имел в виду не клад.
Она смолчала и пошла к себе в дом.
Позже, днем, они понесли через сад свои инструменты. Завтра уже не приходить. Работа сделана, и Вилли рассчитался с ними. Она хлопотала по дому, чтобы отвлечься от мыслей, и нетерпеливо ждала Вилли. А он все не возвращался, и в четыре часа раздался стук, которого она так боялась.
— Войдите, — сказала она.
— Я не задержу, — сказал Рейнберд, входя в кухню.
— Что вам?
— Только сказать: если хотите, уезжайте с нами.
— Ну и нахал!
— Вы представить себе не можете, какой я для вас построю дом.
— Зато одно я знаю наверняка, — сказала она. — С вами не нужен будет павлин в саду. — И, поняв, что выдала себя, положила руку на горло.
Она ничего не взяла с собой — уехала, в чем была, судачили деревенские кумушки, жалевшие Вилли. Только напрасно они переживали. И в ее жизни появился интерес, и Вилли одним махом получил еще двоих ненавидеть.