Сейчас даже не могу себе объяснить, что в тот злополучный вечер заставило меня забежать на рынок в свою палатку.
У ворот нес ночную вахту молодой охранник в серой форме и бейсболке с эмблемой, солдатских шнурованных ботинках, с дубинкой и наручниками на поясе. Он меня узнал, но смотрел как-то недоуменно.
— Ты что уставился, Витек? — удивилась я.
— А я думал, ты там застряла, — растерянно пробормотал он.
— Где — там?
— Ну… в своем павильончике… Там, знаешь… шумновато…
Я рванула, как на стометровке. Весь ближний ряд киосков был темен и глух. С фасада моя любимая лавка выглядела, как всегда: торговое окно плотно закрыто тяжелым деревянным навесом, поверху опущены сторожевые жалюзи из стали, снизу запертые на кодовый замок. Но на этот раз почему-то сквозь щелки пробивался свет, внутри наяривала гармошка и кто-то пел про поникшие лютики. Это мог быть только голос Клавдии Ивановны, моей сменщицы. Я протиснулась в небольшой проход между лавками на зады ряда, туда, где был служебный вход, пнула дверь ногой. Она оказалась незапертой.
Картинка была еще та!
Пиршественный стол из трех составленных вместе табуреток ломился от яств и роскошного пойла, вплоть до шампанского и водки «Абсолют». Закуска была не из нашего ассортимента, хотя осетринка горячего копчения, конечно, из собственных закромов. Из недоеденного жареного гуся с капустой кольраби торчали полуобглоданные мослы.
Какой-то неизвестный смугло-чернявый мужичок, похожий на старого цыгана, с сильно изжеванной морщинистой физией, лысый, с щипаной неряшливой бородкой, густо разбавленной сединой, в линялой тельняшке, малиновых бермудах и баскетбольных кедах развалился в моем любимом кресле для отдыха (к концу дня обычно ноги подсекаются) и терзал сиплую гармонь. Нетрезвая Клавдия Ивановна пыталась подкрашивать губы, глядясь в наше зеркало на стенке. Рука была нетверда, Клавдия попадала помадой мимо оскаленного рта, измазюкалась красным до подбородка и была сильно похожа на клоунессу. На ней были новая шляпка из зеленого фетра, классное розовое вечернее платье на бретельках, из-под которых белела сбруя ее белого лифчика, и газовый шарф с люрексом. Все было новое, с магазинными ярлыками, явно купленное днем у нас же, в промтоварных рядах. Лицо у Клавдии было блаженное, баклажанного цвета. Ее золотые зубы сияли. Все остальное тоже.
— Мусенька… Деточка! — ликуя, закричала она. — Я очень из-звиняюсь… Мы тут без тебя… Такое счастье! Я выхожу замуж… Вот… Это Фима… Он под Домодедовом одному скоробогачу коттедж строит… По кирпичу и бетону… Ты откуда, Ефим? Он из Тирасполя, Маша…
— Прошу налить, по обычаю жизни! — скомандовал ей Фима.
Все ясно. В этот раз Клавдии Ивановне вовсе стало невтерпеж. Она подыскала зимнего мужа, не дожидаясь осени.
Она налила и преданно поднесла ему стакан.
— Когда я загибался в Афгане и открывал перекрестный пулеметный огонь по подлым моджахедам, а ихняя пуля в любой момент могла пронзить мое сердце, в душе вставал светлый образ именно такой женщины, как Клава! И я его носил вот тут… — потрогав десантную тельняшку в области сердца, проникновенно сообщил мне жених. (Или уже супруг?) — Прошу присоединяться к нашему счастью!
Присоединяться я и не собиралась. От этого типа несло такой бомжовостью, что мне и объяснять было нечего. Тем более он был в таком подстарческом возрасте, что принимать участие в афганских битвах не мог. Только разве что на Куликовом поле с татаро-монголами или при Бородине.
— На какие шиши гуляем, Ивановна? — поинтересовалась я.
— Не в деньгах счастье, — быстро сказал мужичок и посмотрел на свои новенькие часы. «Ориент», между прочим, тоже с бирочкой. Похоже, подарок от невесты.
Она молчала, как партизанка. Но кажется, готовилась зарыдать.
Я приоткрыла железный ящик под стенкой, куда мы позавчера, пересчитав и разложив купюры по достоинствам, сложили выручку за последнюю неделю. По понедельникам после наваристых выходных я обычно меняла выручку в валютке на доллары. Мои поставщики рублей не любили.
Денег не было. Ни копейки. Она все выгребла. Или он? В общем, они.
Я от нее никогда не скрывала, что держу ключик от казны на веревочке за зеркалом, чтобы не потерять в дорогах.
В этот раз выручки было немного — тысяч восемь, но у меня каждый тугрик в обороте.
— Подумаешь… Взяла немного! — утирая слезы и вдруг наливаясь злобой, заорала она. — Я не раба! Паши тут на тебя, горбись, и никакого смысла! С тебя не убудет! Капиталистка сопливая! Хозяйка, да? Да что ты понимаешь в жизни-то, килька?
— Новые русские, они все такие, Кланя, — встрял «афганец». — Только под себя дивиденд гребут… А с трудовым народом делиться — хрен с маслом! Так что мы свое взяли, девушка…
— Всем — вон! — подумав, сказала я.
— Еще чего! — огрызнулся он. — Вон еще сколько закуси…
Я взяла самый тяжелый служебный нож и швырнула его в стенку. Лезвие вонзилось в дерево и заныло, вибрируя. Когда-то в не таком уж далеком детстве пацаны учили меня швырять финку. У меня это получалось лучше, чем у них.
— Хотите, чтобы я вам эту штуку в плешь воткнула, милорд?
Он явно призадумался, с опаской поглядывая на стену.
— Это она выпендривается, Ефим. Думает, раз юридическое лицо, так ей все можно… Она такая! Безжалостная… — припудривая нос, сообщила Клавдия.
— Вы уволены, мадам… Должок вернете… И чтоб духу…
— Да пошла ты!
Мужик собирал в сумку бутылки, сметал в нее закусь, но Клавдия вдруг рванула его за шкирку и почти унесла на себе, прокричав:
— Чтоб тебе век безмужней ходить… Задрыга!
Смех-смехом, а я осталась без напарницы. Это означало, что теперь я круглосуточно прикована к прилавку и мне нужно срочно кого-нибудь найти на место Клавдии, чтобы продолжать путешествия в поисках товара, потому что без этого я мгновенно сяду на нули. Связи и знакомства теряются мгновенно, торговая молотилка перерывов не знает, а желающих занять наваристое место на ярмарке всегда выше крыши.
«Жизнь, Машка, штука полосатая, как матрац, — говаривала моя мудрая тетка Полина. — Сегодня светлая полоса, завтра темная. Ты сдуру кудахчешь от радости, что в твоем курятнике полный порядок, а тебя — тюк в темечко! — и опять тьма».
С начала августа у меня дела шли вроде бы как сами собой, накатом. Даже холодильник-ларь витринно-прилавочного типа в лавке не барахлил, и я не боялась, что рыбная заморозка, оставляемая на ночь без присмотра, испортится.
Москва летом здорово пустеет, но вот-вот должны были возвращаться отпускники, огородники, студенты и школьники, и я по опыту уже знала: то, что недобрала или потеряла во время летнего безлюдья, непременно верну осенью. Да и основной товар, которым занималось мое личное, законно оформленное торговое предприятие «Катран», — и свежачок, и заморозка, и новая засолка, но, главное, копчушка всех видов, от балыка до балтийской салаки, стойкая в хранении и идущая ходко и прибыльно, — с началом осенней путины должен был пойти валом: с низовьев Волги, с Азова, с северов.
Вообще-то все мое хозяйство состояло из втиснутой в один из торговых рядов нашей ярмарки лавочки с общими с соседними павильончиками боковыми стенками, вывески, нарисованной одним типчиком за пол-литра, и меня, Корноуховой Маши, то есть Марии Антоновны. Я растолковала этому недоделанному Айвазовскому, что катран — это черноморская акула, небольшая такая, безвредная, которая только хамсу трескает, а он нарисовал страхолюдную стозубую зверюгу, вроде той, что пожирала героев фильма «Челюсти». Но в общем вывеска впечатляла и, вполне отвечая законам рекламы и маркетинга, привлекала внимание.
Разрешение на торговлю и все прочие казенные бумаги, включая медицинскую книжку, были только у меня, но, чтобы добыть ту или иную партию товара на перепродажу, мне надо было постоянно покидать лавку и рыскать по темным торговым чащобам, как волчице, которую ноги кормят. Меня выносило то на склады-холодильники к приличным оптовикам с именем, то к вагонам-рефрижераторам с заморозкой минтая, трески или камбалы не очень ясного происхождения, но в основном миновавшим таможню и отстаивавшимся втихую где-нибудь в Лобне, то на Волгу, к знакомым мужичкам из рыбоохраны, сплавлявшим конфискованную у браконьеров рыбу налево.
Так что чаще всего на хозяйстве при весах я оставляла свою напарницу, Клавдию Ивановну, сильно потасканную, здоровенную особу гренадерского роста и мощи, золотозубую, виртуозно владеющую всеми видами мата, изредка запивающую. Главным пороком ее была совершенно потрясающая слабость по мужской части, из-за каковой Клавдия Ивановна периодически собиралась выходить замуж. А это означало, что к ней опять прилип кто-нибудь из приярмарочных нигде не прописанных паразитов, с приближением зимы подыскивающих теплую берлогу, где бы можно было сытно и без проблем перезимовать. Весной ее временные мужья исчезали бесследно.
Вот и сегодняшний хмырь был как раз из этих, из временщиков.
Но за весами Клавдия Ивановна показывала высший пилотаж. В смысле обвеса и обсчета я была перед ней пигмейкой и всегда рассчитывалась с нею из навара честно, по понятиям, хотя никакого договора у нас не было: свою трудовую книжку она отдала подруге, которая получала за Клавдию зарплату в каком-то госучреждении, где она числилась уборщицей. Клавдии Ивановне нужен был трудовой стаж для уже не очень далекой пенсии. Медицинскую книжку в отличие от своей, подлинной, я ей купила тут же, на ярмарке. У нас вообще заполучить нужную ксиву со всеми печатями было без проблем. Сертификат качества или липовые накладные на любой товар у охранников можно было купить за четвертак. Ни один инспектор не придерется.
Была в торговой биографии Клавдии какая-то загадочная страница. В молодости в эпоху тотального дефицита она служила в закрытом цековском распределителе, была причастна к каким-то спецпайкам и спецзаказам и до сих пор вздыхала: «Вот это была жизнь, Мария! Мне академики ручки целовали…»
Не знаю, как насчет академиков, но пахала она как лошадь (впрочем, как и я сама), в лавке у нас бывало всегда чисто, все вышоркано и отдраено до блеска, порожние поддоны сложены под стеллажами, те, что с рыбой, — на стеллажах, прикрыты марлей от мух, холодильник-ларь отполирован, ценники освежены, гербовое разрешение на торговлю — за полированным стеклом, разделочные ножи и тесаки наточены, оцинкованный прилавок сияет, кассовый аппарат всегда в порядке. Даже наши пижонские придуманные мной и сшитые тетей Полиной форменки: голубые куртки, пилоточки и нарукавники — Клавдия стирала и крахмалила у себя дома. И где-то раздобыла хирургические передники из легкого моющегося пластика и целый ящик тонких медицинских перчаток — чтобы голыми руками в рассол не лазать и вообще блюсти гигиену.
Я, конечно, догадывалась, что Клавдия Ивановна подворовывает. Это как болезнь, старые торгашки без этого не могут. Она просто не понимала, что времена переменились и она тащит не из бездонного державного кармана, как во времена блаженного застоя, а лично у меня — владелицы частного предприятия. Но делалось это так виртуозно и в таких малых долях, что я предпочитала ничего не замечать. Ну, подумаешь, утащит она какую-нибудь селедку-черноспинку или кусочек балычка на закусь очередному хахалю! Или зажмет полсотни из дневной выручки, когда мы вместе снимаем кассу и сводим дебет с кредитом. Что мне, из-за этого хай поднимать? Тем более, я именно у нее такую прилавочную аспирантуру прошла, никакой торговой академии не нужно!
Но оказалось, что есть пределы всему…
Тетя Полина зазвала меня на свою дачу под Звенигородом собирать вишню на варенье. Дачка была так себе, старенькая и осевшая в землю, с перекошенной верандой, но сад — классный, щедрый и большой, со сливовником и десятком груш, яблонями и здоровенными матерыми вишнями. У тетки опухали ноги, и вообще она по старости уже боялась взбираться на деревья даже по стремянке, так что я весь световой день провела, обирая сочные, почти черные вишенки. На солнце я здорово испеклась, голую спину саднило, личико покраснело, и тетка мазала мне его сметаной. Она всучила целое эмалированное ведро ягод, чтобы я в Москве сварила варенье для нас с отцом. Я пыталась отбояриться: стоять у плиты с детства не любила, но тетка заставила. Поскольку единственный и любимый брат Полины, то есть мой родитель, просто обязан был зимой гонять чаи с вареньем из ее сада. Перед домом уже горел костерок, на котором в здоровенном медном тазу булькало варево. Деревянное корыто с ягодами, уже без хвостиков, было переполнено, и Полина просто сияла от гордости, что в этом году у нее такая вишенная удача.
С Фимой и Клавдией я встретилась в своей лавке усталая, замученная и с целым ведром теткиной спелой вишни.
Добила меня в тот вечер одна неприятная находка. Вынося порожние бутылки и объедки в мусорный бак, я обнаружила то, что сначала впотьмах не разглядела. Сзади, возле служебных дверей, стояли три наши черные двухсотлитровые пластмассовые бочки, затаренные уже сильно затеплевшей за день водой, в которой почти не шевелились полузаснувшие карпы. Значит, сегодня на прохладном рассвете один из моих поставщиков пригнал на перепродажу цистерну с живой рыбой с рыборазводных прудов под Конаковом, перекачал в бочки вместе с водой часть тяжеленных, как снаряды, карпов (обычно я заказывала не больше трехсот килограммов) и отправился развозить живорыбицу по остальным точкам. Клавдия Ивановна должна была все бросить и реализовать за день рыбу, пока она не передохла. Но ей было, видно, не до того…
Пока еще карпы кверху пузом не переворачивались, но я понимала, что засыпать и портиться они начнут вот-вот, и если я их не толкну уже с утра, то все это добро можно отправлять на свалку, на радость котам и воронам.
Шел уже второй час ночи, когда я справилась со срачем, оставшимся после этой собачьей свадьбы. В метро меня бы уже не пустили, открыть лавочку надо было не позже семи, так что я решила заночевать тут. На этот случай у меня была раскладушка, постельное бельишко и плед.
Я люблю ярмарку ночью, когда все тихо, в темноте пятнами просвечивают лишь редкие фонари, рядом, под навесом пустой шашлычной, в мангале дотлевают красные угольки и где-то далеко гулко и успокаивающе в этой громадной пустоте и безлюдности звучат шаги охранников.
Днем здесь все сотрясается от многоголосого и многозвучного гула, будто роятся пчелы из какого-то необъятного улья, и безразмерное торжище, распластавшееся на нескольких гектарах, словно кружится и плывет куда-то со всем своим чудовищно-многоцветным скопищем торговых тентов, крытых и открытых прилавков, киосков и павильончиков, белых автопередвижек от московских мясо— и молочных комбинатов. Днем тут все едят и пьют и в воздухе стоит душный, почти банный пар, поднимающийся от перегретого асфальта, расползается гарь от масла, в котором кипят чебуреки, разносятся запахи шашлычного мяса, фруктового гнилья и человеческого пота.
От ворот подошел охранник, Витек, тащил две бутылки пива.
— Душно, Маша. Глотнешь?
Я сковырнула пробку. Пивко было свежее. Он спросил, что тут было, я коротенько растолковала, без подробностей.
— Так ты что, тут заночуешь? Не положено, — сказал он.
— Да брось ты…
Он помялся и вдруг предложил, краснея:
— В кино со мной не сходишь? Можно, конечно, и на дискотеку… Ты не сомневайся, у меня и прикид есть, как положено… Стыдно за меня не будет.
Витька был из дембелей этого лета, наши ярмарочные жернова его еще не обкатали, и он, всему почти по-детски удивляясь, приучался к охранному делу. Парнишка он был смазливенький, крепенький, с простой свежей морденью, но не очень понимал, что я для него уже старуха: ему, кажется, всего двадцать один, а я четвертак разменяла. И главное, он был для меня открыт, понятен и примитивно прост, как букварь, а я давно уже перешла к учебникам для старшеклассников. Но обижать я его не хотела и промычала что-то неясно и как бы сонно.
— Я ведь и в казино могу… Знаешь, на Таганке! Клевая точка… Даже шампуза за бесплатно! Или у тебя есть кто, Маша? Так ты скажи… Я не без понятия… Только я что-то никого не наблюдаю.
Откровенничать я с этим мальчиком не собиралась, но, чтобы он оставил меня в покое, сказала:
— Все совершенно верно, Витюша. Никого у меня нету. Можно сказать, я девушка бесхозная. Только давай как-нибудь потом порезвимся. Покуда я не в настроении…
— Забито! Как ты скажешь! — обрадовался он.
Витек ушел, а я прикорнула на раскладушке в глубине лавочки. И конечно проспала, потому что когда вскинулась, было уже светло и шумно.
— Есть кто живой? Мне филе окуня килограммчика на полтора… — стучала по прилавку какая-то дама в детской панамке.
Я вылезла из глубины помещения, зевая, отрубила ей тесаком кус мороженого филе, взвесила, выбила чек, а когда она отошла, выставила табличку «Закрыто по техническим причинам». Причина была одна: я не выспалась, руки и плечи саднило от вчерашнего солнечного ожога, во всем теле ломило и мне надо было хотя бы умыться. Вода в лавку у меня была подведена, мойка работала, но сколько мне стоили эти удобства в свое время — лучше не спрашивать. Правда, сортира мне пробить так и не удалось, и по нужде я, как и все соседки, бегала за ворота в платную лужковскую биопередвижку — четыре рубля за сеанс.
Я умылась, привела в относительный порядок лохмы и личико, переоделась в форменку и включила кофеварку. Кофе — это моя слабость, никакого растворимого, только в зернах, смолотых лично в пудру.
Я еще пила первую чашку, когда увидела Галилея. У него была привычка, выпив, торжественно объявлять всему свету: «А все-таки она вертится! Как говорил великий Галилео Галилей…» Все его так и звали — Галилей. Личность эта для меня была дружественная и небесполезная, потому что у него были какие-то знакомства в ментуре и даже у налоговых полицаев, и он каким-то образом почти всегда заранее знал, когда законники будут устраивать серьезную зачистку, прочесывая ярмарку на предмет проверки паспортного режима, налоговой арифметики, пожарно-санитарного состояния и так далее. Он всегда предупреждал меня, не задаром, естественно.
Узкой криминальной специализации у Галилея не было. Он был многостаночник. Мог и кинуть какую-нибудь сельскую тетку, и сережки снять так, что не заметишь, и лоха на картишки развести, и труху какую-нибудь всучить вместо товара. Многие считали его балабоном, треплом без авторитета, этаким сильно траченным актером погорелого театра, но до меня от охранников доходили неясные слухи о том, что он не то каких-то братков в Ростове пощипал, не то банк в Подмосковье на кредитах без отдачи нагрел по-крупному и здесь, в многолюдье, просто отсиживается. Где он живет, никто не знал. Исчезал и возникал сызнова всегда неожиданно.
Окрестным ментам он, конечно, что-то отстегивал будто бы за аренду рабочей территории — тем тоже жить надо, — но наша охрана его не жаловала, потому что администрация ее за происшествия парила и штрафовала.
Я никогда не могла угадать, в каком обличье появится Галилей. Однажды видела его слесарем-сантехником в пролетарском кепаре и с ящичком с инструментами, из которого торчал вантуз, а как-то он меня насмешил до смерти, объявившись в белом медицинском халате, шапочке, с сундучком скорой помощи.
В это утро он выглядел роскошно. С солидной тростью в руках. Такой пожилой джентльмен очень интеллигентного вида, напоминающий не то художника, не то ученого. Благородную белоснежную гриву седых волос венчал мягкий берет, куртка из коричневого вельвета, брюки цвета кофе с молоком, начищенные башмаки сияют. Я сразу поняла, что он пасет какую-то жертву, но разглядела ее не сразу.
Девушка явно была не из постоянных покупателей, случайная здесь, тоненькая, бледненькая, растерянно озиравшаяся. Она прижимала к груди какой-то сверток из газет. Сверток был надорван, и в дырках сияло что-то полированно-зеленое и алое. Ее вертели в толпе, толкали и вытаскивали из этого людоворота и, в конце концов, выпихнули прямо к моему прилавку. Она очумело огляделась, сняла оберточные газетки и выставила перед собой на весу здоровенный не то горшок, не то вазу с драконом из яркой цветной керамики. Нет, конечно, это была ваза. Я подумала, что она хорошо бы смотрелась на подзеркальнике в моей спальне. Или рядом, на паркете. Можно было бы в нее какую-нибудь икебану воткнуть. Из кленовых листьев, например. Осенью я их любила собирать в Петровском парке и таскала домой охапками. Но на любом базаре один закон: пошел торг без тебя — с ходу не лезь, можешь и по рогам получить, всему свое время.
Я прихлебывала кофе, покуривала и не без интереса смотрела спектакль, который бесплатно устраивал Галилей перед моей точкой.
Ваза привлекала внимание, какая-то тетка тут же спросила: «Где дают?» — а пацаненок с эскимо осведомился: «Это динозаврик?» Галилей оттер их и, надев очки в толстой оправе, начал поворачивать ее в поисках дефектов.
— Извините, товарищ… Это совершенно целая вещь. Мы с мамой воду наливали. Нигде не протекает, — нервничая, почти шепотом сказала девушка, и было ясно, что ей очень нужно продать этот горшок с драконом, она стыдится того, что ей приходится этим заниматься. Совершенно очевидно, она впервые вышла торговать и совершенно не понимает, как это делается.
— Я вижу, голуба моя, что вы не очень в этом предмете разбираетесь, — снисходительно зарокотал он. — Уникальное цветовое сочетание! Видите, как смотрятся багрец и оранжевость на черном фоне? А эта зелень! Малахит, а не зелень… Вы только взгляните, как искусно вписаны вечные символы сил добра и зла — ян и инь — в растительный орнамент! Да и дракоша хорош! Малайзия? Вьетнам? Нет, конечно, Китай… Не времена династии Мин, но и не новодел… На аукцион Сотби, естественно, не тянет, но рядом с куриными ножками вещица не смотрится.
— Деньги нужны… Срочно! — почти виновато, оттого что продает такую вещь, пискнула она.
И тут мне показалось, что я ее уже видела когда-то. На висках у нее пушились волосы очень редкого, похожего на табачный пепел, светлого сероватого оттенка, такого же цвета бровки. Темно-серые глазищи в пол-лица с неподкрашенными ресницами. Худая, выше меня на полголовы, и какая-то ломкая, чем-то похожая на породистого щенка с чуть великоватыми угловатыми лапами.
Галилей нехотя поинтересовался:
— Сколько?
— Прошу триста… В баксах, — заливаясь краской, несмело пролепетала она.
— Не злоупотребляйте жаргоном. Вам это не идет. Вы хотите сказать — в долларах?
Он повесил трость на сгиб руки, вынул из кармана толстый бумажник и, словно путаясь, начал отсчитывать зеленые в мелких купюрах. Он перетянул пачечку резинкой, протянул ей, но тут же спохватился:
— Кажется, я перестарался! Позвольте пересчитать.
Эта дуреха покорно кивнула, и он замелькал пальцами. Работал он по высшему классу. Пора было вмешиваться…
Честно говоря, если бы мне не понравилась так эта восточная ваза, я бы еще подумала, лезть ли мне в это дело. Но этот тип мог вот-вот умыкнуть ее из-под моего носа и молниеносно и безвозвратно кому-нибудь сплавить.
Галилей передал ей пачечку зеленых.
Я перемахнула через прилавок, сдвинув весы в сторону, взяла в руки вазу и с укоризной произнесла:
— Ай-я-яй, Роман Львович! Очень большой ай-я-яй!
Он уставился на мою заспанную физию и радостно заулыбался, картинно продекламировав:
— «Дева для победы вящей, с ложа пышного восстав, изогнула свой изящный тазобедренный сустав…» Вы, как всегда, прекрасны, Мэри.
— Что ж вы своих обуваете, прямо на моих глазах, без всякого понятия? — сердито врала я. — Это ж не просто моя знакомая. Можно сказать, сестренка. Почти троюродная. Так что кончен бал, погасли свечи. Мне наших сторожевых бобиков свистнуть? Или самой вас за шкирку потрясти? Я ведь могу. Вы меня знаете!
— Предупреждать надо, Мария! — холодно проговорил он. — Только рабочее время потерял…
Он мгновенно растворился в толпе, как дым.
Эта дуреха растерянно топталась и хлопала ресницами.
— Вы кто такая? Почему? Он же купил… — Она начала сердиться.
— Скажи мне спасибо, идиотка, — сказала я. —Посмотри, что он тебе всучил!
Она все еще не понимала. Я выдернула из ее рук деньги, которые он уже, конечно, подменил. «Кукла» была классная. Два даже не настоящих, а сувенирных доллара сверху, а все остальное — аккуратно нарезанные точно под размер купюр листки плотной желтоватой бумаги.
Только тут до нее дошло. Она побелела как мел, уронила «куклу» под ноги, и бумага разлетелась. Девушка закрыла лицо дрогнувшими руками, осела на приступок, плечи задергались. Она плакала. Беззвучно, обиженно, горько, как-то очень по-детски.
— Он же такой… милый… — всхлипывала она.
— Все мы тут милые, — заметила я. — Пошли-ка, подруга.
На нас уже оборачивались. Какая-то старуха приплясывала от жадного нетерпения:
— Украли у девушки? Да? Что украли?
Я потащила девчонку в лавку. Вазу, само собой, тоже.
Когда я впоследствии пыталась вспомнить, как в мою молодую жизнь вошла и перевернула ее эта тихоня, до меня запоздало дошло, что в тот день все сошлось самым неожиданным и нелепым образом: и то, что я рассталась с Клавдией и мне немедленно понадобилась новая напарница, и то, что продавать свою вазу девица заявилась на нашу окраинную ярмарку (ей было неудобно стоять с ней где-нибудь в переходе в центре Москвы, где ее могли увидеть знакомые), и то, что Галилей настиг ее непосредственно у моего рыбного заведения. И хотя дракон привлек мое внимание случайно, потом меня не покидало ощущение, что это должно было произойти неизбежно и именно поэтому случилось.
Но тогда я об этом не задумывалась, просто подтолкнула ее к раковине, заставив умыть несчастное лицо, бросила чистое полотенце, плеснула кофейку и, пока она что-то благодарно-воспитанно бормотала, повнимательнее рассмотрела вазу.
Она была величиной с приличное узкое ведро, из тончайшей работы цветной керамики, увесистая, очень красивая и, судя по трещинкам на эмали, старинная. Азиатская, конечно. Почти вся она была необыкновенно насыщенного матово-черного цвета, а сверху, под горлом, ее обвивал рельефный дракон с крыльями, как у летучей мыши, и улыбчиво-клыкастой, похожей на мопсовую мордой. Он был веселый и сиял всеми цветами радуги — алого, ярко-оранжевого и зеленого с синью на него не пожалели. Весь он был как бы бронированный, и каждая чешуйка на его брюшке четко выделялась.
— Что это за бадейка? Откуда?
— Мама в командировке была когда-то, еще в народном Китае… Все командировочные юани потратила… Красивенькая же, правда? А у меня пальто совсем дошло, что-то покупать на зиму надо… Вот и решились! Я опять без работы, мама на пенсии. То надо, без этого не проживешь… Может, вы купите? Если нравится… Мы недорого просим.
Она не говорила, а будто шелестела, не поднимая глаз, и бледное ее лицо даже порозовело от стыда, что она вынуждена заниматься таким низким делом.
Вот теперь я ее по-настоящему узнала.
— Ты Рагозина… Катька, да? Только ты очки таскала! А меня совсем не помнишь?
Она очень серьезно оглядела меня. Задумалась и сказала почти испуганно:
— Извините, пожалуйста… Абсолютно нет!
— У меня две кликухи было, — объяснила я. — Сарделя и еще Винни Пух! Я толстая была, как кулебяка… Ну? Мы же с тобой в одном изоляторе лежали. Почти всю смену! Пионерлагерь «Медсантруд», под Шараповой Охотой… У тебя воспаление среднего уха было, а у меня чиряки от простуды. Из-за того, что я в колодец на спор с пацанами залезла! Нас же вместе в зады пенициллинами ширяли! Я из первого отряда, а ты из малышни…
— Маша… Ну, конечно! — оторопело воскликнула она. — Машка Корноухова… Ты у меня еще мамину «Королеву Марго» макулатурную уперла, которую я без спроса из дому читать взяла…
— Не уперла, а взяла почитать! Правда, без отдачи, — вынуждена была я признать сей постыдный факт своей биографии.
Но это было еще не все: в изоляторе мне все время хотелось есть, и я неоднократно покушалась на лагерные гуляши и запеканки, которые приносили Рагозиной наши няньки. Малявка покорно не возражала, когда я ее объедала. Но об этом я предпочла не вспоминать.
— Ладно, Рагозина, этот горшок я у тебя покупаю. Три стольника многовато, а за пару — беру. Только ты учти, у меня денег с собой нету, все дома, так что ты обожди, пока я не наторгую. Плачу рублями по сегодняшнему курсу. А если выручки не наберу, придется тебе со мной домой заскочить. Потом. У меня сейчас самая запарка начинается, так что ты погуляй пока. Карп дохнет…
Она подумала и сказала несмело и неуверенно:
— Зачем гулять без дела? Может быть, я чем-то смогу вам… то есть тебе… помочь?
Мне бы ее послать к чертям, но я жутко обрадовалась, хотя и была убеждена, что через часок она скиснет и запросит пардону. Это только со стороны кажется, что дело несложное, взвешивай да денежки в кошель складывай.
Я сгоняла за грузчиками, которые постоянно отирались возле складов. Они перетащили бочки с рыбой с задов и выставили перед фасадом лавки, на ходу у публики. Потом я вынесла раскладной торговый столик, весы, кассовый аппаратик на батарейках, снабдила эту самую Катю фартуком, резиновыми перчатками и сачком и пояснила:
— В какую рыбину пальцем ткнут, ту и цепляй. И ко мне на весы!
Пара карпов уже всплыла кверху брюхом, и распродаваться надо было со страшной скоростью, пока они еще считались условно свежими. Так что я с ходу врубила свои рекламно-ораторские способности. Если честно, я хотела показать этой тихой клуше, какая я самостоятельная и удачливая, что работаю по высшему классу. В общем, я немного выпендривалась перед Рагозиной, но и без нее поорать любила. Чем смешнее ахинея, которую несешь, тем охотнее ее глотают.
— А вот карп живой, президентский! Исключительно для кремлевского стола! Хорош со сметанкой… Три часа назад еще в живом виде в прудах в резиденциях плескался, доставлен экспресс-транспортом! — голосила я. — Исключительно диетический продукт для стариков и детей! А также язвенников, диабетиков, престарелых и младенцев! Выращен по уникальной технологии, проданной России специалистами Страны восходящего солнца! Такую рыбку только император Японии трескает! И то по выходным дням!
Процесс пошел. Уже зарождалась очередь, и какая-то тетка орала Рагозиной:
— Мне вон тех двух, толстеньких!
Сначала девица терялась и трепыхалась бессмысленно, но потом, закусив губу, приспособилась шуровать сачком почти сносно. Некоторые карпы были еще отчаянно живые, тяжелые и скользкие и, попав на воздух, дрыгались. Так что она, тяжело дыша и то и дело пугливо вскрикивая, помогала себе, подхватывая их прямо из бочек руками в резиновых перчатках, и плюхала ко мне на чашу весов.
Не знаю, как другие торгашки, но мне просто так вкалывать всегда бывало скучно. Не переставая трепаться, я «работала пальчиком», незаметно подталкивая чашу с рыбой, заставляла стрелку на шкале играть, а не останавливаться, в общем, химичила с весом. Со счетом тоже. Дело было вовсе не в граммах и копейках, которые я выгадывала, просто для меня это была азартная и веселая игра, вечный бой, от которого мне до сих пор не бывало скучно. Когда женщины начинали орать, что я жулю, я делала наивные глаза и виляла хвостом:
— Пардон, мадам! У меня со зрением — полный обвал… Записана на операцию в институт Федорова, но там же очередь… Спокойно! Пересчитываю!
Я видела, как Рагозина ошалело посматривает на меня. От наивного изумления этой пришелицы мне становилось еще веселее, и я нагличала бесшабашно.
Часа через два ее голые тонкие руки по локоть были в липкой чешуе, кофтенка спереди и верх юбки промокли, несмотря на клеенчатый фартук, и я прекрасно понимала, каково ей приходится. У меня тоже, когда я только входила в тонкости дела, под резиной перчаток саднили костяшки пальцев, которые я разбивала о края бочек, соленый пот на жаре обильно стекал со лба, щипало за ушами и в горле, раскаленное лицо противно горело, но даже утереться времени не было. Мой личный рекорд года два назад был полторы тонны живого сазана, доставленного в цистерне с рисовых чеков откуда-то с Кубани. Жара тогда тоже стояла африканская, толкнуть товар надо было за световой день. Можно было, конечно, отправить нереализованное на ночь в центральный ярмарочный холодильник, но тогда подмороженной рыбе цена была бы в два раза ниже, чем свежачку. Я с трудом двигалась, ноги были как чугунные тумбы, кости похрустывали, в поясницу будто раскаленные штыри вбили, и я плакала потом, сидя на полу в лавке, не в силах поднять себя.
Рагозиной, конечно, приходилось еще труднее, потому что, по-моему, она была явно домашняя девушка, к поднятию тяжестей и к прочим торгово-атлетическим упражнениям отношения не имела никогда.
Солнце лупило над крышами многоэтажек, которые подпирали нашу ярмарку со всех сторон, от зноя, духоты и от бесконечности покупателей даже мне становилось тяжко и хотелось спать. Так что я все время ждала, когда она сломается. Скажет: «Не могу, извини…» — или «Это же твои дела? Что я тут на тебя вкалываю?»
Но она только облизывала пересыхающие, по-детски нежные губы, морщилась болезненно, когда из неумелых рук очередной карп плюхался назад, в бочку, и я не без удивления думала о том, что она вовсе не слабачка. И дело было не только в физических силах. Серые глаза были упрямыми и почти невозмутимыми, только будто чуть-чуть подвыцвели от усталости. Со стороны, пожалуй, никто бы и не догадался, что эта кукла с трудом удерживает себя на подгибающихся от беспрерывного многочасового стояния ногах.
«А ведь она, пожалуй, годится. Конечно, не Клавдия, но ведь тоже как бы не совсем посторонние друг дружке, — уже всерьез начинала прикидывать я. — Не слабачка — это факт… Да и потрепаться просто за жизнь — это не с Клавкой, у которой одно на уме. Да и она, похоже, вряд ли тащить из лавки станет. Совестливая. Ну а все остальное — дело наживное… Только как мне ее уломать, чтобы вот такая — и ко мне в лавку?»
Но я уже почти точно знала: уговорю.
Сколько я себя помню, мы всегда жили здесь. И до моего рождения Корноуховы тоже обитали возле Петровского парка, напротив Ходынки, в том же доме, который отстроили на месте каких-то авиаремонтных мастерских в тридцатые годы. Квартиру мой дед, летчик-испытатель всяких боевых леталок, оторвал роскошную. Тогда для сталинских соколов ничего не жалели. Хоромы были в три комнаты, с холлом. Вся восьмиэтажка изначально была густо заселена именитыми авиаторами и конструкторами. Фасад до сих пор увешан мемориальными досками и барельефами, и дом сохранял некую величавость и монументальность в виде облупившихся скульптур тружеников города и деревни на крыше и здоровенных гранитных шаров-глобусов на въезде во двор, намекавших на всепланетные достижения и героические перелеты. Теперь тут жили малопричастные к нынешним авиаделам потомки, и за этим громоздким зданием с началом новой демократической эпохи и обвалом оборонки всерьез никто не присматривал.
Батя прежде служил далеко от Москвы, и за эти годы наша квартира без его мужского хозяйского глаза тоже одряхлела и давно требовала капитального ремонта. Дубовый паркет рассохся и трещал, разболтанные паркетины выскакивали из-под ног, как скользкие рыбины. Громадная ванная, отделанная мрамором, с встроенным в стенку громадным же пожелтевшим зеркалом всегда встречала меня гулом в проржавевших трубах, краны опасно плевались кипятком, а стекла на высоченных окнах, выходивших на Петровский парк и похожее на разноцветный кулич здание авиаакадемии, было легче поменять на новые, чем отмыть. В чугунной эмалированной ванне можно было устраивать заплывы на дальность.
Это была территория, куда отец заглядывал лишь на бритье и помывочки, и я здесь давно все устроила для уединенного кайфа. На подоконнике держала магнитофон с записями, кофеварку с конфетами и печенюшками в корзинке, курево, на крюке старый мохнатый халат, уютный и ласковый. Я как-то втихаря умыкнула с дачи тетки Полины древнее, потрясающего удобства плетеное из ивняка кресло-качалку. Она ругалась, но кресло я ей не отдала. И часто часами дремала в нем после дневного напряга. А если повыть в одиночку хотелось, можно было и запереться.
Когда я уже часов в одиннадцать вечера затащила Катю Рагозину домой, от нас несло рыбой, как от протухшей рыбацкой шаланды. Я-то уже привыкла к тому, что благоухаю после работы отнюдь не шанелями и не каждый шампунь вернет мне естественные ароматы, но она брезгливо морщилась и все обнюхивала руки, словно пыталась, как кошка, ступившая лапками в грязь, стряхнуть с себя запах. Сначала она наотрез отказалась от ванной, объяснив, что мать дома ждет и тревожится, но отец сказал нам: «Ну-ка, девки, быстренько! У меня ужин уже стынет…» — и я ее потащила за собой.
Мой Антон Никанорыч уже углядел, что я прихватила с собой внеочередной пузырь «хлебного вина № 21», и очень возбудился. Обычно батя разговлялся спиртным только по выходным. Ведро теткиной вишни его тоже приятно удивило, и я знала, что к процессу приготовления варенья на зиму он меня не допустит. Из кухни он давным-давно меня вытеснил, все стряпал сам, но как раз против этого я никогда ничего не имела.
Я принесла для Рагозиной один из своих халатиков, пустила в ванну воду, подбавив пенных элексиров с запахом лаванды, мы разделись и полезли для начала омовляться под душевую головку рядом с этим корытом. Как всякие девицы, не без придирчивости разглядывали и сравнивали свои прелести.
В детстве тетка Полина постоянно сюсюкала: «А кто нашей девочке глазоньки сажей намазал?» Ну, сажей не сажей, а гляделками меня предки наградили классными: матово-черными, похожими на крупные спелые, чуть лиловатые виноградины южного сорта изабелла на ясном солнышке. Ресницы я почти никогда не подкрашивала и не подпушивала, они и так смотрелись мощно. Густые брови коротковаты и обычно требовали дорисовки. Волосы — плотная смоляная грива, которую не всяким гребнем продерешь. По сравнению с моей новой юной подругой я была пониже, не то чтобы слишком коренастой, но более плотной, литой, что ли. Да и плечики у меня были пошире, и ручонки покрепче, так что если мне приходилось приложить какого-нибудь слишком любопытного исследователя, норовившего забраться лапой под подол, это было отнюдь не мимозное прикосновение.
Лет до четырнадцати я была толстухой, страшно стыдилась своих подушечных объемов, но с возрастом как-то разом, в полгода, отощала до того, что четко обозначились ребра. Я стала плоской и нелепой, как стиральная доска, на которой сиротливо торчали темные прыщики, обозначавшие то место, где нормальным девам положено носить груди, но потом, как-то в одну зиму, все пошло преображаться и наливаться. Я с восторгом обнаружила, что у меня есть не просто талия, но нечто такое, почти осиное, что можно обхватить растопыренными пальцами, задница подтянулась до упругости волейбольного мячика, и грудки тоже вылепились — остроконечно, как у молодой козы, но вполне терпимо. Во всяком случае, лифчиков мне не требовалось, особенно летом.
Рагозина была рослая, немного замедленная и бережная в движениях, с совершенно потрясающей белой кожей, какая бывает только у подлинных северных блондинок, с россыпью едва заметных веснушек на плечах и нетронуто-зыбкими, чуть-чуть великоватыми грудями с нежно-розовыми сосочками. Она стеснялась меня, то и дело роняла мыло и, догадываясь, что я ее разглядываю, неловко отворачивалась. Косы она распустила, и мокрые пепельно-серые волосы, потемнев от влаги, облепили ее плечи и спину до поясницы, как плащом. В округлом спокойном лице было что-то иконное и серьезное, как у отроков на иконах в Белозерском монастыре (тетка меня как-то возила на экскурсию). Она еще не вылепилась по-настоящему, но обещает стать очень располагающей к себе и чертовски привлекательной для мужиков задумчиво-серьезной персоной. Но для того чтобы понять, что она действительно хороша, надо было иметь точный глаз. Если не приглядываться, она казалась какой-то неяркой, пригашенной и даже блеклой. Таких в московских дворах на дюжину — двенадцать.
— Ты, Машка, просто баядера, — вдруг сказала она, сокрушенно вздохнув. — Только танец живота исполнять для какого-нибудь султана… Все на месте… А я даже на коньках научиться не смогла: в собственных ногах до сих пор путаюсь. А вот волосы… тонируешь?
— Ты что? Все а-ля натюрель! Это у меня от мамочки. Ее предки когда-то из Бессарабии в Москву залетели… Знойный вариант! Да и вообще у меня в кровях сплошной коктейль. Мать намекала не то на каких-то турецких румын, не то румынских турок… Или болгарских? В общем, не помню… А по бате Корноуховы — рязанские… Так что не разбери-поймешь!
Она хотела еще что-то спросить, но я ей углубляться в мою родословную не дала, в конце концов мои дела — это всегда только мои дела. Мы полезли в ванну — отмокать в лавандовой пене, и, когда она начала понемногу приходить в себя от усталости, я растолковала, что мне нужна напарница.
— Ну не знаю, — смятенно протянула она. — Может быть, потом поговорим? Завтра?
— У меня на потом никогда ничего не бывает!
— Я же на ногах не стою, Корноухова… Если каждый день так…
— Не каждый.
— А… смогу?
— Сегодня смогла и завтра сможешь.
— Но я же ничегошеньки в торговых делах не знаю.
— А зачем тебе особенно знать? Я на что? Только учти: регулярной зарплаты я тебе пока не положу. Все с навара. С прибыли, значит… В общем, не обижу. Сама же сказала — без работы? Только не говори мне, что тебе этого не нужно! Раз эту посудину толкаешь, значит, проелись вы мощно… Я так поняла, что мать у тебя на пенсии? Мой полковник тоже пенсионер. Военный, конечно! Только на его пенсию приличную собаку держать стыдно. На «Педигри» не хватит! Даже самому скромному кобелю. Так что можешь мне ничего не разрисовывать.
— Понимаешь… я всегда… как мама скажет…
— Разберемся и с мамочкой! Сама-то ты как?
— Ну, если попробовать…
Она уже хрустнула, хотя еще и не понимала этого.
Мы еще потрепались. Московская житуха, по ее словам, Катерину Рагозину отщелкала по носу по полной программе. Конечно же, она была отличницей в школе, хотела было поступать в первый мед и, может быть, прошла бы. Но времена уже были крутые, понятно, что мать (отца при них не было, но я не стала выяснять почему) вытягивать ее на свои копейки не сможет и потому устроила дочку приемщицей в химчистку рядом с их домом на Сущевке. Но почти сразу же Катька влипла в историю с дубленкой, которая пропала, и пропажу навесили на нее. За дубленку Рагозины еле-еле расплатились. И потом уже было всякое: Катерина пробовала разносить почту, выгуливала за почасовую оплату мопсов какай-то бизнес-дамы и даже сунулась на отбор манекенщиц в агентство на Арбате. Но у нее не хватило росту, там же жерди еще те, впрочем, я думаю, и наглости тоже не хватило. В общем, выручало семейство Рагозиных только то, что где-то в деревне у них была наследственная изба и огород с картошками и капустами, с которого они и кормились.
Конечно, коснулись мы и самого интересного вопроса. Я спросила, как у нее с личной жизнью, она призналась нехотя: «Есть варианты», но так, что я поняла, что никаких вариантов у нее нету, а возможно, еще и не было. А когда и она полюбопытствовала: «А ты тоже не замужем?» — я пожала плечами:
— Кувыркаюсь тут с одним в порядке разгрузки… Без расписки, конечно. Он при американском гольф-клубе отирается. Считается тренер-стажер после института физкультуры. А фактически у всех на подхвате — клюшки и шарики за теми, кто играет, по полянам на электротележке возит.
Это действительно было. Но давно. И недолго. Но это тоже было только мое личное дело.
Когда мы, высушившись феном и приведя себя в полный порядок, двинули в кухню на ужин, Рагозина охнула испуганно, вспомнив о том, что с утра не звонила матери, и сняла трубку с телефона в коридорчике. Видно, родительница ей вламывала, как потерявшейся первоклашке: Катя оправдывалась и лепетала, где она и с кем. Похоже, ей не поверили, и я пришла на выручку, начала объяснять, но она оборвала меня, потребовав, чтобы через полчаса дочь была дома, и бросила трубку.
— Как же ты работать у меня будешь, если она тебя так пасет? — спросила я. — Бывает, и ночуешь на рынке, пока товар ждешь…
— Пусть привыкает! — подумав, сказала Рагозина.
С ужином папа расстарался. На столе были фаршированные баклажаны по-грузински и тушеные свиные ножки с горохом и капустой. Он делал вид, что ему страшно весело кормить таких молоденьких мамзелек. Повесив полотенце на руку, он изображал полового в трактире, важно надувал щеки и ершил ржаные офицерские усы, в которых седина была почти незаметна. Но я видела, что он слишком часто прикладывается к рюмочке и на его скулах проступают багровые пятнышки.
Мой отставной штурман полка дальней авиации начинал карьеру в те времена, когда офицеры были офицерами, звездочки на погонах значили больше, чем нынче, и я отметила, что Рагозина просто поражена тем, что за нею церемонно ухаживает настоящий военный летчик, серьезный, еще не старый человек, и ей неловко от того, что мы сидим, а он хлопочет.
Водку она пить наотрез отказалась, я чуть пригубила, мы были трезвы как стеклышки и хохотали над анекдотом, который травил мой Антон Никанорыч, когда взорвался истошно звонок в дверь. Отец пошел открывать, и в наш дом, оттолкнув его, ворвалась невысокая плотная женщина в косо нахлобученном светлом парике, развевающемся плаще, наброшенном тоже кое-как. Эта нацеленная и готовая рвануть на сто мегатонн яростная и злобная торпеда с ходу заорала:
— Что за притон? Что это за козел с усами? Кто эти люди? Почему ты здесь? Я с утра места себе не нахожу…
— Мам, мам… Ну не надо так… Со мной ничего не стряслось! Все нормально…
Но ее мать была в таком состоянии, когда слышат только себя, и продолжала визжать:
— Домой! Марш!
И тут отец сказал восхищенно и негромко:
— Ах, какая дама! Давно таких не видывал… Посидим, мадам? Прошу вас к столу. Только звуковое сопровождение временно отключаем! Вы находитесь на территории отставного полковника авиации Антона Никаноровича Корноухова. Здесь никого не обижают. По крайней мере, без причин… Я, конечно, с усами, но, смею вас уверить, вовсе еще не козел… И вообще, в этом доме не орут. Во всяком случае, без серьезных оснований!
Он гудел в усы усмешливо-сердито, и она вдруг начала краснеть. Батя-то у меня еще очень даже ничего! Кажется, только теперь до этой женщины дошло, что она не успела ни накраситься, ни приодеться и выглядит не лучше растрепанного огородного чучела. Она поправила парик, пытаясь затолкать под него темно-рыжие пряди, пригладила машинально пальцами бровки, плотнее запахнулась в плащ и проговорила уже почти тихо:
— Вы, кажется, отец? А я мать… Знаете, какие нынче времена! А она у меня одна… Прошу прощения…
— Пошли, мам, — взмолилась Рагозина-младшая. — Я тебе все объясню…
Катька ожидающе глянула на меня, я спохватилась, метнулась в свою комнату, выволокла из заначки деньги за вазу. По-моему, Рагозина-старшая уже была не прочь принять приглашение к столу, но Катерина топталась у дверей, я ей втихаря сунула деньги, и они ушли.
Мыть посуду отец мне не позволил, проворчал:
— Давай на боковую, доча. На тебе лица нет. Напахалась сегодня…
Я оттащила вазу к себе, поставила на подзеркальник, щелкнула дракончика по носу и сказала:
— Привыкай. Теперь ты мой!
Конечно, в тот вечер я не могла предполагать, что вместе с этой самой Катенькой и ее мамашей в мою жизнь вошло нечто, что называют судьбой. И что их появление не просто чревато переменами, но перевернет и поставит все вверх дном. Но, тем не менее, заснуть я не могла долго.
Я не думала, что меня может садануть так основательно и остро, под самое сердце, не злость уже, нет, — скорее тоскливая и нелепая зависть. Эта гусыня бесстрашно и мгновенно прилетела выручать свое чадо из совершенно невинной ситуации, тряслась над своей дочечкой, вылизывала ее и готова была на все, чтобы Катеньку никто не обидел. А если не ехидничать, то никакая она не гусыня, а весьма милая женщина с энергией атомной бомбы средней мощности, стремительная и импульсивная. Но это все не важно. А важно то, что она мать, мама и этого факта не забывает ни на секунду. А моей Долли Федоровне уже давным-давно глубоко начхать, чем я дышу, как живу и чего хочу на этом свете.
С имечком моей мамочке не очень повезло. Ее патриотично-партийные родители, из лекторов общества «Знание», с полвека назад назвали дочку в честь легендарной испанской революционерки, пламенной Пасионарии Долорес Ибаррури. Долорес, значит, Федоровна. Смех просто!
Полина когда-то называла ее Дуся, но вообще-то охотнее всего, насколько я могу вспомнить, она откликалась на Долли. Правда, вспоминала я об этом очень редко. И времена, когда она жила под нашей крышей, помнила смутно и зыбко. Иногда мне казалось, что ее вообще у меня никогда не было.
Сон все не шел, болели плечи и спина, сожженные на солнце в вишеннике у Полины. Я повертелась и побрела в кухню.
На плите в латунном тазу побулькивало варенье, посуда была вымыта, а мой Никанорыч спал за столом, уткнувшись лбом в кулаки. Рядом стояла модель аэроплана «Фарман-30» времен Первой мировой войны, которую он строил вторую неделю. В полметра длиной, обтянутая по фюзеляжу желтой тканью, которую он вырезал из моей старой кофты, и аккуратно проклеенная, эта штука со стойками из зубочисток выглядела красивенько. Папка вырезал из пластмассы даже фигурки авиаторов: пилота и летчика-наблюдателя, исполнявшего также обязанности бомбардира. Все было абсолютно точно — от защитных касок до краг. Проблемы у него были с пулеметом «гочкис», которого он никогда не видел, и с боевыми авиастрелами, каковые наблюдателю полагалось швырять через борт и поражать ими вражескую конницу. Оперенная стальная авиастрела, судя по историческим источникам, пробивала всадника с конем насквозь. Корноухов сообщил мне, что российские авиаторы спуску не давали кайзеровским уланам. Стрелы он сделал из старых патефонных иголок, но приспособить к ним оперение бате не удавалось, он жаловался, что нарушался масштаб. Но пару ручных авиабомб, пузатеньких и увесистых, он все-таки вылепил из пластилина.
Занятие было идиотское, и мой военный пенсионер врал мне совершенно отчаянно, что якобы в нашем районе есть некий школьный авиакружок, где головастики, уже рожденные в эпоху свободного рынка, изучают историю российской авиации начиная с «Ильи Муромца», гениально сконструированного Игорем Сикорским, и кончая сверхзвуковыми бомберами Туполева. В действительности ему просто было стыдно. Дворовая пацанва уже доложила мне, в чем дело…
Я видела, что отцу погано так, как никогда не бывало раньше. Я выдавливала из него подробности по капле и, кажется, стала по-настоящему понимать, что на всю оставшуюся жизнь у него в память врезался тот позорный день раскаленного степного лета, когда расформировывался его полк, базировавшийся под Херсоном и оказавшийся на территории самостийной Украины, и остатки личного состава по пыльной бетонке прошли маршем со знаменем полка мимо последнего оставшегося на аэродроме дальнего бомбардировщика.
Дележка авиации была уже завершена, и большую часть машин перегнали в Россию, куда-то в Карелию. Авиаторов вышибали на гражданку еще до предельного возраста при малейшем намеке на нездоровье. У Никанорыча обнаружили что-то очень гипертоническое. Но таких, как он, по опыту и налету, оставалось немного, и ему предложили принять украинское гражданство и посулили место инспектора по штурманской части где-то в Крыму. Многие авиаторы, чтобы не терять жилье в Херсоне и не ломать судьбу, начинали учить «мову», дружно загэкали, и даже в лице у них появилось что-то жовто-блакитное. Но у моего Корноухова в Москве была вот эта классная квартира и обожаемая дочь, которую пасла тетка Полина…
К гражданке отец привыкал долго и мучительно трудно. Денежное пособие, выданное при выходе в запас, сгорело, как солома, на тогдашней безумной инфляции. Почти все надо было покупать заново: партикулярные костюмы, пальто, шляпу и иное прочее. Он категорически отказался принимать от меня хотя бы копейку и пригрозил, что уйдет из дому, если заметит, что я его подкармливаю, так что купленное мною курево или лезвия для бритвы подсовывала ему Полина, как бы по-сестрински, из своих. От нее он не отвергал подношения, но долг аккуратно записывал в блокнотик.
Какое-то время он проработал сторожем на коммерческой автостоянке, но только ночами. Поднимал шлагбаум на въезде, дергая за веревку. И получал чаевые от ночных гуляк при тачках. Неподалеку было модное казино, там открыли свою стоянку, и основной клиент пошел туда. При очередном расчете (платили черным налом, из рук в руки) его обсчитали, он завелся, но местные мальчики в кожанках просто накостыляли бывшему офицеру и сказали, чтобы больше не возникал.
И он опять не знал, чем заняться.
Паскудно ему было так, что с каждой пенсии он стал утаивать от нас с Полиной не очень много, но чтобы на ежедневную четвертинку хватало. Видно, так ему было легче. Он уходил в парк, находил скамейку без посторонних и разворачивал закусь — кусок черняшки с селедкой. К нему пробовали клеиться местные алкаши, но он их не терпел.
Думаю, что он искренне считал, будто я по целомудренной младости ничего не вижу и не понимаю, полагал, что дочь не заметит его дозированных поддач, но как-то вечером я притащила со своей ярмарки фляжку хорошей водки и заявила твердо:
— Прекрати сосать на стороне, как подзаборник. Для этого есть кухня. И давай, папуля, войдем в режим, пока ты еще до хронического алкаша не допрыгался. Расслабон устраивается раз в неделю, по субботам. В воскресенье — только пивко. Чтобы в понедельник ты у меня был по новой бодрый огурец! Слово офицера, пап? Ну боюсь я за тебя… За себя тоже…
Вот после этого он у меня странно притих и как-то незаметно перешел в разряд кухонного мужика. Тетка Полина съехала на свою квартиру, я пропадала на ярмарке, а кому-то надо было домохозяйничать. Так что он обзавелся кулинарной книгой «Тысяча советов молодым хозяйкам» мадам Молоховец и со временем научился готовить из продуктов, которыми я затаривала холодильник, очень пристойные блюда. По утрам все, что можно, он пылесосил, протирал и даже запускал стиральную машину или шел с бельишком в прачечную.
Первую модель, как он сам признавался мне, сделал случайно. Смотрел в окно над кронами Петровского парка в сторону застроенной Ходынки и вдруг вспомнил, что именно там, на Ходынском поле, и был травяной аэродром, с которого некогда взлетали первые, в основном французские, аэропланы вроде «Вуазенов», «Блерио» и «Ньюпоров», собранные на московском велосипедном заводе «Дукс» и петроградском «Волгобалте», переведенном из Риги, когда началась Первая мировая. Но и российские птички уже появлялись, недурной истребитель «Лебедь», летающая лодка Григоровича, еще какие-то этажерки. Это если не считать бессмертного и несравненного «Ильи Муромца». Первые военлеты тренировались на этих сооружениях здесь, на Ходынке. Аппараты жутко трещали движками, густо воняли смесью касторового масла и спирта или эфира, которой заправляли бачки, регулярно падали и бились, не без этого, но ведь летали все-таки.
Отец съездил в Ленинку, изучил книги по истории авиации, удивленно открыв для себя, что в них, хотя и нехотя, сквозь зубы, признается, что царская Россия была уже тогда великой авиационной державой, передала союзной Англии рабочие чертежи тяжелого четырехмоторного «Муромца», по которым британцы строили свои тяжелые бомбардировщики «Вими». Оказалось, что за годы той войны в России было построено шесть тысяч летательных аппаратов, и вся последующая авиация возникла отнюдь не на пустом месте.
Батя провозился с той моделью «Муромца» почти месяц, покрыл плоскости и фюзеляж лаком и вынес аэроплан во двор, на солнце, чтобы быстрее сохло. Тут-то, по рассказам сбежавшейся на невиданное чудо детворы, модель увидел Илюха Терлецкий. Это был сынок одного из сотрудников закрытого авиационного КБ, живший над нами этажом выше. Антон Никанорович знавал его еще с детских сопелек и даже учил когда-то кататься по двору на первом велосипеде. Как только в стране запахло серьезными деньгами, Илья бросил четвертый курс МАИ и нырнул в бизнес-пучины. В свои тридцать с небольшим лет Терлецкий стал тем, что называется «новый русский». Он долго разглядывал модель и потом сказал:
— Высокий класс, Антон Никанорович! Эту штуку я беру… Может выйти шикарная коллекция, какой ни у кого нету. Что там из аппаратов позже было? Ваша цена?
— А хрен его знает, — смутился отец.
— Домой ко мне занесите. — Терлецкий, не считая, сунул моему экс-полковнику в карман деньги, сел за баранку своей «альфы-ромео» и укатил по каким-то бизнес-делишкам.
Отстегнул он прилично, и дело, конечно, было не только в модели: он просто побаивался батю и вилял хвостом. Но это была уже наша с Терлецким гнусная история, о которой Никанорыч ничего не знал.
Конечно, бате стыдно было принимать деньги от этого хлыща, и, видимо, поэтому он мне и напридумывал насчет школярского авиакружка. Тем не менее, после первого «Муромца» он сделал и продал Илье две новые модели и признался Полине, что заработанное не тратит, а мечтает о том дне моего рождения, когда сводит меня и сестру в ресторан «Прага» (ничего шикарнее на Москве он не знал), вручит в подарок самые модные и дорогие духи и букет белых лилий. И, наконец, сам небрежно расплатится. За все…
Я смотрела на отца и думала о том, что больше всего он у меня похож на напахавшегося досыта водилу-дальнобойщика, чье простое лицо заветрено на дальних дорогах и прокалено солнцем на всю жизнь. И выгоревшие почти до бесцветности ржаные усы и брови его никогда уже не потемнеют, и чуть заметная лысинка, проклевывавшаяся в пушистых волосах, — уже навсегда. Впрочем, насколько я могла заключить, те старые летчики и штурманы, которых я знала, тоже были точь-в-точь шоферюги. Дело понятное: что у пилотов, что у водил — одно и то же: железяки, моторы… И дороги. Вся разница, что у одних на земле, у других в небесах.
Он проснулся, вскинул голову и сильно потер лицо.
— Ты чего не спишь, коза?
— В любви объясниться забыла, — погладила я его по голове. — Я тебя жутко люблю, папка…
— Взаимно, — пробурчал он.
Я почесала нос и задумалась. У каждой девы есть свои секреты и тайнишки. У меня был не секрет, а секретище. В который уже раз я отчаянно думала, что пора переступить последний порожек, открыться наконец отцу и поведать ему все-все о том, что со мной случилось, пока он вдали от Москвы прокладывал в небесах точные курсы для своих херсонских летающих с ракетами и бомбами драконов дальнего действия. Ну, хотя бы, сказать ему, чтобы он не стеснялся с тратами, что у меня в заначке давным-давно хранится куча денег в валюте. Ну не куча, но очень немало. В спальне, под паркетинами, за кроватью. Но это было слишком тяжело и постыдно — рассказывать о таком отцу: деньги эти были грязные.
И я снова прикусила язык и угрюмо решила, что мою роковую тайну похоронят вместе со мной. В надежном гробу. И гвоздиками заколотят.
— Что с тобой, Маш? — затревожился отец. — Тебе худо? Побледнела вся…
— Все хорошо, прекрасная маркиза! — чмокнула я его в маковку. — Давай займемся вареньем, мой женераль.
Этот Терлецкий с восьмого этажа не мог не вызывать любопытства пацанок. С ним вечно таскались какие-то хихикающие наглые мочалки. Весь дом знал, что, бросив МАИ, Илья связался с крутыми и делает очень нехилые деньги. Во всяком случае, он один из первых во дворе обзавелся мощной импортной тачкой, двухместной, спортивного типа, с откидным верхом, в которую набивалось девиц, как килек в банку.
Отец Терлецкого уже помер, ему собирались поначалу открывать, как и другим корифеям, мемориальную доску на фасаде дома, но так и не открыли. Илья оказался владельцем немереных хором, богатейшей библиотеки и рояля «Бехштейн». Я помнила, как работяги, матерясь, спускали по лестнице громоздкий рояль и два дня таскали связки и картонки с книгами, потому что все это Терлецкий немедленно распродал.
Еще в институте Илья почти профессионально занимался спортом — греблей на скифе-одиночке, и я не раз видела, как его подвозила домой спецмашина, груженная легонькими полированными, как скрипки, лодочками. Терлецкий накачал мощнейшие бицепсы, твердый пластинчатый торс, развернул почти на сажень крутые плечики, и ни во дворе, ни в Петровском парке, где он посиживал со своими девами, его никто не трогал. Тем более все знали, что Терлецкий психоват, заводится с полунамека и сначала бьет, а потом начинает выяснять, кого и за что.
Тетка Полина в то лето завела новый порядок: вечерами, если я задерживалась, выходила к станции метро, вооружившись зонтиком и милицейским свистком, встречала и провожала через парк домой. Я, конечно, ржала: «Тетя Полина, да кто меня тронет?» Но, кажется, тетка со стороны видела то, чего не замечала по дурости я сама: мое развитие подходило к фазе полной и сочной спелости, и летавшая вприпрыжку от избытка веселой энергии девчонка в своей кофтеночке, открытой до пупка, и джинсовой мини-юбчонке, прикрывавшей лишь тот же пуп и чуть-чуть пониже, приводила юных и не очень мужиков в состояние остолбенелости и некоторой задумчивой завороженности. Полина приходила в отчаяние, ибо я этим просто развлекалась, огрызаясь на любого, кто ко мне клеился и тащился следом до самого подъезда.
Из веселенького красного ситчика в очень крупных белых горошинах Полина сшила мне на своей машинке (она была классной портнихой и всю жизнь служила в армейском спецателье, обшивавшем генералитет) летнее платьишко с закрытым лифом и юбочкой стыдливой длины. Но не успела тетка отбыть на дачу в Звенигород, как я взяла ножницы, отхватила снизу подол чуть ли не на полметра, расширила, приспустила лиф, оголив плечи, а затем, подумав, соорудила из той же материи в горох кисетную сумочку со шнурком, выкроила микроскопическую косыночку, отыскала в теткиных завалах темно-красные туфли на пробке и стала ягода-клубника, только что с грядки, кусни — сок брызнет.
Я была совершенно свободна от теткиного надсмотра, было лето, пляж и Москва-река в Серебряном Бору и полная независимость от кого бы то ни было!
Что скрывать, начиная с восьмого класса, втихаря покуривая в сортире и пробуя в палисаде за школой портвейн «Агдам», я отчаянно изображала опытную тигрицу и делилась с подругами живописными подробностями своих сексуальных подвигов. Из этих баек следовало, что Машка Корноухова порочна до кончиков ногтей, может уложить к своим ногам любого мужика в два счета, чем успешно и занимается, едва встав с горшка. Перед ней не устоял даже настоящий негр — дипломат из очень далеких тропиков; увы, женатый автогонщик, выигравший на своем грузовике гонку Париж — Дакар (эту передачу я видела по ТВ), и артист Михаил Козаков, которому она гордо отказала, из-за чего он немедленно уехал в Израиль. Козакова я действительно один раз видела возле Дома кино, он был не по-экранному староватый, лысый и грустный, вышел из здания с чемоданчиком и выпил минеральной воды со столика, выставленного под торговый зонт на тротуар. Я трижды обошла его, сделала «глаз-кокет», но тут подъехала «Волга» и артист отбыл в неизвестном направлении.
В общем, я плела одноклассницам невесть что только потому, что мне стыдно было признаться, что в отличие от большинства из них я и близко еще к себе не подпускала ни одного из парней и в этом плане была подкована только теоретически и телевизионно.
Тот день я прошаталась в своем новом красном платье по Арбату почти до темноты, слушала каких-то самодеятельных косматых гитаристов близ «Вахтанговки», что-то ела, что-то пила, беспрерывно отшивала желающих установить более плотные контакты, смылась от какой-то перекрашенной тетки, которая оплывала, как сливочное масло на солнце, прилепившись явно лесбиянскими глазками к моим девичьим прелестям, и около часа ночи, чуть ли не с последним поездом метро, добралась до дому.
Двор был совершенно безлюден, только возле нашего подъезда стояла открытая машина Терлецкого, а сам Илья сидел в ней, положив голову на баранку, и слушал приемник. Шла трансляция какого-то футбольного матча из Англии, во всяком случае, комментатор бубнил что-то насчет «Манчестера» и «Барселоны».
Ночь была тепла и приятно будоражила волосы ветерком. Мне было весело, в новом наряде я сама себе нравилась, и жутко хотелось понравиться кому-то еще. Позже-то до меня дошло, что я сама завела Терлецкого, потому что не просто сказала: «Терлецкий, дай сигаретку, мои кончились…», но, прикурив от автозажигалки, не ушла тотчас же домой, а присела на ступеньку, высоко поддернув юбчонку и расставив ноги, и стала обмахиваться сумочкой, как веером, поколыхивая полуоткрытыми грудками. Илья был свой, я знала его с детства, мы постоянно сталкивались с ним в подъезде, но он меня, соплячку, не видел в упор. Так что ничего страшного я от него не ожидала. Впрочем, я вообще от него ничего не ожидала и только немного удивилась, что в такой чудный вечер он один. Выкурила сигаретку, прикинула, что завтра тоже день свободный и без тетки его надо провести не бездарно, а размотать удовольствия на полную катушку и с утра двинуть на пляж в Серебряном, а может, и на Истринское водохранилище смотаться. Я щелчком отправила окурок в урну, зевнула и отправилась к лифту.
Кабину кто-то загнал на последний этаж, я терпеливо ждала ее и оглянулась, только когда бухнула входная дверь. Терлецкий шел твердо, смотрел куда-то над моей головой, и, когда мы вошли в лифт, я успела сказать: «Нажми мне на седьмой…» И тут же задохнулась от того, что он здоровенной, как лопата, рукой, твердой от гребли, сдавил меня за горло и припечатал к стенке, а второй рванул изо всех сил подол платьишка. Сквозь его сопение я услышала, как трещит и рвется материя. Страха еще не было, а было только изумление и белая, бешеная ярость от того, что этот придурок разодрал так идущее мне платье: Я не кричала. Мне все еще казалось, что сейчас я оттолкну его и он остановится, потому что мы же так давно знакомы и это просто мгновенный бзик, который вот-вот пройдет. Но он все наваливался и наваливался всем своим весом, всей мощью и срывал с меня трусики. Внизу живота вдруг стало очень скользко, мокро и больно. И только тогда я сообразила, что происходит, попыталась закричать, но ладонь его сильно ударила по моим губам и запечатала их. Во рту сразу же стало солено от крови. Я сбила с него очки, пытаясь вывернуться, вцепилась ногтями в глаза, нос, щеки, царапалась и билась, задыхаясь и хрипя. Внезапно я ударилась затылком о стенку лифта, и все вокруг поплыло, тусклый плафон на потолке вспыхнул на миг ослепительным светом, и, перед тем как с гулом рухнуть в какую-то черную бездонную яму, я успела понять, что он куда-то тащит меня волоком из лифта, скрипит дверь его квартиры, я пытаюсь встать, но паркет под ногами скользит и улетает, и я падаю, падаю, падаю…
Когда я начала приходить в себя, боли почему-то не было (боль пришла позднее), все онемело и казалось бесчувственно-деревянным и абсолютно чужим, как будто все это — расцарапанные груди, руки, бедра, низ живота, ягодицы — принадлежало кому-то еще, а не мне. Терлецкий был тут же, совершенно голый, если не считать испятнанной чьей-то кровью (то ли его, то ли моей) белой рубашки и съехавшего набок галстука. Он спал, привалившись спиной к стене, посвистывал носом и похрапывал. Только теперь до меня дошло, что он пьян в стельку и был пьян еще там, внизу, в своей машине. Нос у него был расквашен, за ухо зацепилась дужка очков, в которых уже не было стекол. Лицо было странно умиротворенное и почти доброе. Я поняла, что ему покойно и хорошо.
До спальни Терлецкий меня не дотащил, все происходило на паркете обширной передней. Вешалка с зеркалом была опрокинута, и повсюду валялись послетавшие с крючков плащи и куртки. Излохмаченные обрывки платьишка в каких-то мокрых пятнах лежали близ дверей на лестничную площадку. На дверной ручке висели испачканные атласные спортивные трусы с лампасиками. Свои трусики, вернее, то, что Терлецкий от них оставил, я нашла под опрокинутой вешалкой. На лестнице послышались чьи-то голоса и женский смех, по лестнице пехом поднималась запоздалая компания, а это означало, что уже есть два часа ночи, потому что в это время лифт отключался. До шести. Дверь на площадку оказалась приоткрыта, и, все еще на четвереньках, покряхтывая и постанывая, я доползла до нее и заперла.
Может быть, какая-нибудь другая на моем месте, услышав людей, выбралась бы к ним, чтобы они, ужаснувшись тому, что сотворил этот подонок, вызвали ментов. Был бы скандал на весь дом, на всю округу, и был бы суд над насильником, на котором я, потерпевшая, несомненно получила бы мощное сочувствие публики и моральное удовлетворение. Но меня что-то удержало от обнародования случившегося и привлечения к нему посторонних. С самого начала я решила, что пока это лишь мое личное дело, в котором нужно разбираться самой.
И причина была вовсе не в том, что я ощущала некую долю вины из-за того, что, как придурочная, поддразнивала Илью и заводила своими прелестями, поднимая градус его похоти и алкогольной дебильности до предельной отметки. И не в том, что испытывала традиционный ужас оскверненной девы, вопрошающей: «Кто же меня, такую, теперь замуж возьмет?» Я прекрасно понимала, что хотя изукрашена, измята и беспощадно награждена фонарями, но внешние признаки этого события неизбежно пройдут. Жаловаться? А кому? Матери до меня давным-давно и дела нет, отец черт знает где, у Полины сердце слабое, скажи ей — еще помрет… Я давно привыкла полагаться только на себя и совершенно хладнокровно просчитывать, какую пользу лично для себя можно извлечь из любого события.
Так что, настороженно прислушиваясь к тишине, наступившей за дверью, я свернула в ком остатки своего расшматованного платья и трусы Терлецкого, закуталась в один из плащей, валявшихся на полу, намотала на разбитое лицо кашне и, прицелившись, пнула Терлецкого изо всех сил ногой под ребра. Он свалился на бок, посучил ногами, похрюкал и продолжал спать. Затем я не дыша спустилась по лестнице на свой этаж.
Я уже почти четко представляла себе, что буду делать. Для этого все признаки изнасилования нужно было сохранить в неприкосновенности. Лишь лицо сполоснула, подмышки и протерла ваткой, смоченной лосьоном, между грудями. Я внимательно оглядела остатки платьишка и трусы — свои и Терлецкого, прикинула, что пятен хватит на сотню анализов, по которым можно легко установить, что все это богатство именно Ильи. В десятом классе у нас была закрытая беседа только для девочек с районной прокуроршей, рассказавшей, что надлежит делать каждой девчонке, подвергшейся нападению и насилию. Так что я все делала по программе.
Вообще-то в эти часы я была словно замороженная и будто спала наяву, но где-то в глубине души бились и клокотали ярость и отчаяние, которым покуда я не давала разгореться.
Я взяла в кухне самый острый и увесистый нож, замотала лицо и голову косынкой, надела поверх халата кожанку и, осторожно оглядевшись, вышла во двор. В дальних зарослях сирени обжималась какая-то парочка, но они были слишком заняты собой, чтобы что-то замечать, к тому же фонарь над подъездом был раскокан, и машина Терлецкого стояла в густой темени. Поэтому я была укрыта теменью. Так что я совершенно безбоязненно проткнула ножом все четыре колеса этого роскошного экипажа, целясь в покрышки сбоку, где резина была потоньше. Колеса шипели, оседая, и я злорадно подумала, что утром Терлецкому никуда на машине не смыться. Мне доставляло странное удовольствие втыкать и кромсать, как будто это был сам Терлецкий. Подумав, я полоснула по кремовой коже сидений, затем нашла какую-то фляжку, отвинтила крышку, понюхала, лизнула с ладошки — это был ром, пахучий и обжигающий. Я прихватила фляжку и так же, никем не замеченная, вернулась домой.
Я смолола и заварила кофе, добавила в него чужого рому и стала неторопливо пить эту живительную смесь, от которой яснело в голове и было не так боль; но больше всего я боялась, что вернется из Звенигорода тетка, увидев меня, она может выкинуть что угодно. Если, конечно, сразу не помрет от ужаса.
К утру ушибы, синяки и царапины стали проявляться как на фотопленке. Лицо оплыло, глаза опухли и смотрели, как в щелочки. Кровоподтеки на животе, бедрах и руках потемнели, теряя изначальную красноту. Но особенно гнусным выглядело горло. Сплошная лоснящаяся чернота гигантского синяка заливала его, спускаясь ниже гортани, до нежной выемки между грудями, и на коже совершенно четко проступили темные следы от пальцев Терлецкого. Я с трудом дождалась шести утра, когда, по моим расчетам, Терлецкий начнет очухиваться, и набрала его номер. Не отвечали долго, но потом он все-таки снял трубку и просипел:
— Але… Але?
— Это я, — негромко сообщила я.
— Кто? Кто это? Я ни хрена не помню. — Он явно узнал меня.
— Зато я помню. Все. Я иду к тебе, Терлецкий… И пожалуйста, не вздумай запираться. Иначе я просто ментов приведу!
Насчет ментуры, по-моему, я ввернула очень удачно.
Быстро сунула свое платьишко в продуктовый пакет и торопливо поднялась на восьмой этаж. Я не ошиблась. Терлецкий хотел смыться и топтался под дверью, запирая замки, которых было врезано до черта. Руки его тряслись, и он никак не попадал ключами в скважины.
— А вот это ты напрасно, Терлецкий, — сказала я ему в спину.
Он оглянулся, и я не без удовольствия увидела, что ряшка его — бледно-меловая и зыбкая, как желе, в глубоких метинах от моих когтей. Переносицу он уже заклеил пластырем, а из надорванной ноздри торчит вата. Он еще не был по-настоящему напуган, опохмельная муть, видно, туманила его мозги, и я широко распахнула халат, сняла косынку с горла.
— Смотри, Терлецкий… Твоя работа!
Я намеренно даже бельишка не поддела под халат и стояла перед ним обнаженная и беззащитная. В его темно-голубых смазливых глазах появилось смятение, граничащее с ужасом. Вот теперь он испугался капитально. До него разом дошло, что это сделал именно он.
— О господи, господи-и-и… — сдавленно выдохнул он. — Что же теперь? Теперь-то что-о-о?
— У тебя водка есть? — спросила я.
— Все… все есть, — бормотал он, отпирая дверь. — Пошли, пошли, Машенька! Утро же… Еще увидят…
— Я тебе не Машенька, гад. Не смей!
Он будто не слышал, торопливо пробежал передо мной в кухню — неприбранную, с горами немытой посуды в раковине и кислым запахом недоеденного и испорченного, смел рукавом со стола какие-то тарелки и чашки, сунулся в холодильник, вытащил бутылку водки, торопливо поставил пустые стаканы. Я молча отобрала у него бутылку, налила полный стакан и подвинула к нему.
— Пей, Терлецкий, — сказала я холодно. — Тебе это надо. Для просветления извилин. Тем более что в ментовке тебя водкой вряд ли угостят… Пей, пей. Можешь за мое здоровье. Мы ж теперь не чужие… Породнились! Трахнул меня, сволочь, когда я совсем отключилась… Может, оно и к лучшему, что я тебя в этот миг не видел а… Ты ж у меня первый, Терлецкий! Только не ври, что этого не понял.
— Предупреждать надо, — вяло откликнулся он. — Откуда я знал? Задницей виляла, как все…
Он высосал, хлюпая разбитыми губами, водку.
— Посажу я тебя, Терлецкий. Сколько там за изнасилование положено? Пять, десять? В общем, неважно, но я уж все сделаю, чтобы тебе намотали на всю катушку.
Он угрюмо молчал, потирая лицо ладонями, словно умывался, и я видела, что он пытается вглядеться в меня сквозь пальцы испуганными глазами. Я вывалила перед ним из пакета все тряпье и методично объяснила, что именно могу сделать: немедленно отправиться в поликлинику, чтобы меня обследовали, зафиксировали все телесные повреждения, как наружные, так и внутренние, затем сдать на экспертизу это барахло и накатать в нашем отделении заявление по всей форме. Смываться и надеяться на то, что все обойдется, я ему не советую, тем более что тачка его на мертвом якоре. Впрочем, добавила я, не сомневаюсь, что он станет выкручиваться, и поэтому немедленно вызываю тетку Полину с дачи. Чтобы была хоть какая-то защита от него.
— И бате телеграмму в полк дам… — подумав, пригрозила я. — Ты его знаешь… Он и без прокурора тебе кое-что открутит! Я у него одна. Так что сливай воду, Терлецкий, сухари суши…
Я не без брезгливости отметила, что у этого типа только скорлупа мужественная, оказывается, он просто трус. Наверное, то, что он сделал со мной, у него не впервой, но, кажется, я повела себя совсем не так, как уже бывало с другими, не забилась в нору, оплакивая свою участь и стыдясь открыто признаться в своей беде, а готова орать о ней на весь свет и добиваться своего. И именно это его ошеломило. Будь по-иному, он бы через пару дней просто и думать забыл о том, что сотворил.
Дураком Терлецкий не был, и до него наконец начало доходить, что я могла бы и не заходить к нему, а просто с ходу двинуть на раскрутку всей этой истории. Выпив еще водки, он сказал серьезно:
— Сколько ты хочешь, Корноухова? Я все сделаю. Ты же умничка, верно? Все что было, то уплыло… Откуда я знал, что ты — еще, а не — уже? Тачку мою хочешь? Ну так, по-соседски? Я за нее, между прочим, тридцатник отдал! Ты — мне, я — тебе… Без, балды! Только чтобы никому ничего никогда…
— На фиг мне твои колеса? Что я тетке скажу? А соседям? С чего это ты меня такими роскошными сувенирами ублажаешь? За какие такие заслуги? Нет… Только наличкой. А цифру ты сам назвал. Но не меньше, заруби на своем драном носу! Даю тебе три часа. Сейчас почти семь? Вот чтобы к десяти в моем почтовом ящике все было! Только никаких кредитных карточек, только наличка зеленая. Понял?
— Ну ты и штучка, Корноухова! — Он был действительно изумлен. — А частями можно? Где ж я тебе с ходу столько налички наковыряю? Да и вообще, запросики у тебя…
— Дешево ты себя ценишь, Терлецкий… Свобода дороже, а? И в церковь сходи, свечку поставь…
— Зачем?
— Чтобы я не забеременела… Вот тогда ты у меня попляшешь! Впрочем, я еще ничего не решила… Давай просыпайся! Пока я добрая… Жду до десяти. Но так, между нами, я тебе, свинья, этого никогда не забуду! Себе тоже… И тетку я все-таки вызову… Чтобы ты не передумал.
Никаких теток я вызывать не собиралась, да и телеграмма в авиаполк отцу была придумана для острастки, но в то утро я еще не знала, сработало ли то, что задумано, или мне все-таки придется выходить на всеобщее позорище и отправлять Терлецкого на отсидку.
Я сидела на полу в своей передней под запертой дверью и прислушивалась. Ровно в десять утра звякнула крышка на старом почтовом ящике, который до сих пор не сняли с двери, хотя в подъезде уже давно поставили новые, общие. Потом кто-то долго звонил, но я не открывала. Боялась, что Терлецкий мог свистнуть каких-нибудь крутых из своей команды, таким по черепу дать — раз плюнуть. Посмотрела осторожно в глазок: нет, это был сам Терлецкий, в наклейках на опухшей морде и новых темных очках. Но я все равно не откликнулась и не вышла. Лишь когда он посыпался по лестнице вниз, приоткрыла дверь и выудила из ящика плотный пакет из желтой бумаги. В пакете были деньги и листок: «Расписки не надо. Я тебе верю!»
И только тогда я позволила себе заплакать, снова превращаясь в то, чем и была, — обычную московскую девчушку, обиженную так, что этой горечи хватит на всю оставшуюся жизнь; девчушку, переступившую невидимую грань, что напрочь отрезает от юных ожиданий, мечтаний и надежд на то, что все в жизни будет совершенно необыкновенно, что то нежное таинство, которое происходит однажды, будет прекрасно и незабываемо и никогда не будет такого ощущения, что попала под взбесившегося носорога или снегоуборочную машину.
«Ну вот я и женщина… Дождалась, Маруся Антоновна…» — глумливо думала я, разглядывая свое отражение в зеркале. Мне казалось, что я все еще липкая и грязная, хотя и провела несколько часов в ванне.
Я наглоталась снотворного и провалилась в сон, как в яму. А когда проснулась, была уже новая ночь. Дом спал беззвучно и неподвижно, за распахнутым окном шелестели кроны Петровского парка, сквозь них были видны желтые фонари проспекта, по которому изредка скользили машины. И все было так, как будто ничего не случилось.
Я долго и тупо смотрела на деньги, рассыпанные по полу. Голова гудела, как улей, и болела, словно ее сильно нажалили изнутри злые крупные пчелы. Какое-то время я не могла понять, что со мной и что это за доллары, вывалившиеся из порванного в клочья желтого конверта. Наконец я все вспомнила. «Это же я себя продала… Такая, выходит, мне цена. В общем, приличная… Шлюхам на Тверской так не платят».
С этими тридцатью кусками в баксах началась сплошная морока, они у меня, конечно, были, и в то же время их как бы не было, потому что я никому и никогда не смогла бы признаться, как и за что они получены. Я сразу же припрятала их, отковырнув паркетины под ковром, потратила только стольник, чтобы купить платье взамен порванного. И еще что-то по мелочам.
Потом почти две недели я не выходила из дому, вышмыгивала только по вечерам, кутаясь в пыльник, в темных очках и с густым, почти клоунским гримом, под которым скрывала отметины, добегала до булочной и коммерческих киосков возле метро «Динамо», покупала что-нибудь съестное — и тут же обратно.
В начале августа в Москву заскочила с дачи тетка — отмыться в ванной и сходить к парикмахерше. Кровоподтеки и синяки на коже уже были почти бесцветно-желтыми, царапины подсохли. На мне вообще все заживало, как на собаке. Тетке я сплела целую историю про то, как пробовала покататься по парку на мотоцикле и вмазала в дерево, и та, кажется, поверила, потому что рокеров-сопляков в парке по вечерам роилось до черта.
Больше всего я боялась, что беременна, и дело было не в ребенке, которого я твердо решила рожать, а в том, как объясняться с близкими. Но все обошлось, регулы пришли по графику, без задержек, но в этот раз были не похожи на то, что я переживала прежде, я их проскочила на удивление легко. А главное, я с облегчением убедилась, что полного отвращения к мужикам или, в лучшем случае, абсолютного безразличия к ним не произошло…
С денег Терлецкого и развернулось мое Большое Дело. По крайней мере, для меня оно было Большим.
Первые свои торговые комбинации я провела еще до истории с Терлецким. Когда вышел указ о свободной торговле, Москва словно взорвалась. На улицы и площади вывалили бабулъки с сигаретами и батонами хлеба, женщины с поллитровками, вареными курами и домашней выпечкой, южане с чебуреками, юркие и вездесущие вьетнамцы, — в общем, продавали все, что угодно, вплоть до пионерских знамен, горнов и барабанов.
Я с детства хотела джинсы. Не самопальные, а настоящие, фирменные, с лейблом. От тетки ждать их было нечего. В общем, я недели две копила то, что она выдавала мне на школьные завтраки, а потом двинула к «Детскому миру», где каждый божий день гудело многоголовое торжище. Потолкалась в толпе, раздумывая, с чего начать. В школе нас торговать не учили, так что до всего приходилось доходить своим умом. Принцип каждого базара — купить дешевле, продать дороже — конечно, объяснять было не надо.
Всякая мелкота под ногами взрослых отиралась с жвачкой, штучными сигаретами «Мальборо» и «Салем», спичками, вывинченными в подъездах лампочками и прочей мутотой. После неспешной разведки я остановилась на упаковочных пакетах. Их брали ходко. За углом «Детского мира» я отыскала мелкооптовую старуху, которая продавала пакеты партиями, не менее десяти штук. Мне как раз хватило на такую дозу. Сначала я робела, но старалась все-таки втиснуться в самую гущину торга, ловя моменты и голося призывно. Свой товар я толкала с накруткой, сперва прибавляла цену понемногу, а потом обнаглела, подняла планку выше крыши. И каждые полчаса гоняла к старухе. За новой партией.
За четыре дня я заработала на джинсы.
И мне это страшно понравилось. Впервые в жизни я сама, никого не спрашивая, решила что-то сделать и это решение успешно довела до победы. Полине я что-то натрепала про ярмарочную лотерею на ВДНХ, где якобы случайно выиграла брючата. Она у меня была перепугана новой эпохой, ничего не понимала и всему верила. Я сообразила, что нельзя ждать милостей ни от каких теток и дядек, хочешь радостей — добудь их!
Но все это было еще на уровне мелочовки. В настоящих торговых делах я толком ничего не понимала. А тут по радио услышала объявление, что новый супермаркет продолжает прием молодняка в стажеры, с обучением на продавца-консультанта. Я и порулила получать образование.
На этом месте прежде был гастроном, занимавший первый этаж шестиэтажки тридцатых годов, в которой были не только какие-то конторы, но и жилые коммуналки. Теперь ничего этого не осталось. Впрочем, портал из темного гранита, обрамлявший некогда главный вход, сохранился. Его украшали гранитные же рога изобилия, откуда сыпались мичуринские дары преображенной природы, и фигуры не то танцующих, не то убирающих богатый урожай дев с корзинами. Но вместо массивных деревянных дверей-ворот с латунными ручками и блямбами бесшумно раздвигались аквариумно-прозрачные автоматические стеклянные створы на фотоэлементах, и бесшумно отсекала раскаленную улицу от внутренней прохлады мощная воздушная завеса. Новое строение, в котором размещался грандиозный евросупермаркет, возносилось ввысь стенами из темнотонированного стекла, днем фирменно-зеленым неоном полыхал торговый знак и наверху светились габаритные алые огоньки.
Мне казалось, что это не просто новый, будто еще пахнущий свежей краской домина, а громадное океанское судно, такой товаропассажирский лайнер вроде «Титаника», он лишь на немного задержался у причала и вот-вот плавно начнет отваливать и уйдет в дальнее и конечно же необычайно интересное плавание…
Внутри по местному радио для посетителей беспрерывно читались лекции об устройстве магазина. Пока я в полном восторге пересекала залитый мягким, уютным, чуть-чуть золотистым светом первый этаж, поднималась по бесшумным эскалаторам и лестницам все выше и выше (управленческие службы были под самой крышей), ощущение корабля, отправившегося в плавание, только укреплялось. Это был совершенно автономный, особенный мир. Работа здесь шла круглосуточно, менялись только вахты. Для ремонта и приборки помещения закрывались для посторонних по точному графику на считанные часы, как отсеки. Отфильтрованный кондиционерами чуть-чуть увлажненный мягкий воздух прогонялся вентиляцией по этажам, как по палубам и каютам. Гораздо ниже ватерлинии, то есть в придонных подземельях, было свое мощное машинное отделение, грузовые трюмы и склады, куда совершенно свободно въезжали на разгрузку целые автопоезда. А оттуда на грузовых лифтах на верхние торговые палубы подавали все, что требовалось. В недрах были свои цеха по обработке, разделке, фасовке мяса и рыбы и превращению их в полуфабрикаты. Там же был и громадный камбуз, где готовились бесплатные обеды для персонала. Вахты и бригады насыщались посменно, тоже по графику, частично в столовке в подземелье, частично еда подавалась в судках в небольшие едальни, которые были на каждом этаже.
У эскалатора теснились шушукающиеся девчонки, вроде меня заявившиеся по объявлению. Когда нас набралось с десяток, симпатичный парнишечка в потрясной зеленой униформе комбинезонного типа (младший менеджер-консультант, как явствовало из пласткарты на кармане) повел нас по маркету. Нам сразу же показали учебный класс в мансарде выше офиса, где стояли две точно такие же компьютерно-электронные кассы, что и в торговых залах, и где учат всем торговым премудростям и даже читают краткий курс по началам рекламы, маркетингу и основам психологии покупателя.
Потом парнишка завел нас в какой-то офисный предбанник перед кабинетом и заставил заполнять анкеты. Сказал, что теперь будут смотреть нашу внешность.
Насчет этого я была абсолютно спокойна и спросила его шепотом:
— А кто тут самый главный хозяин? Он тоже примет участие в отборе?
— Очень вы ему нужны, метелки! — ухмыльнулся парень. — Его никто и не видел никогда. Он в своей Греции живет. Финиками закусывает. И не один он, их там целая компания. Даже немец есть. Этот наезжал с инспекцией. Только до бога далеко, а у нас тут своя королева. Вот к ней вас и поведу…
Парнишке, которого звали Гена Кондратюк, я приглянулась, и он начал намекать, как бы встретиться. Я никогда никому ничего не обещаю, но тут сделала глазки. Всегда выгодно иметь знакомого, который знает все уставы в монастыре, куда ты лезешь. Из предбанника офиса на уровень выше вела мраморная лестница с медными перилами, которая упиралась в белую дверь с табличкой «Гендиректор». Гена собрал анкеты, унес за дверь и выглянул оттуда почти через час, когда все девчонки уже дошли от ожидания.
— Прошу вас! Проходите, — сказал он.
Кабинет был здоровенный, с ковром на паркете и красивым гобеленом на стене, верхнее освещение было выключено, горела только рабочая лампа над столом, и в ее свете курился табачный дым. За столом сидела крупная женщина в обычной непрезентабельной и даже грязноватой торговой куртке, смолила беломорину и протирала платочком очки с толстыми стеклами. Ее было много, этой тетки, этакая оплывшая грузная бегемотиха, с плоским широким загривком, в серых седых кудельках, с прозрачно-ситцевыми глазками.
Гендиректорша рассматривала нас, выстроившихся в ряд перед ее столом, без особого интереса. Скользнула глазками и ухмыльнулась:
— Господи, откуда вы только беретесь, кривоногие?
Девахи кривоногими отнюдь не были, но возражать не осмелились.
Тетка полистала папку с нашими анкетами, помечая что-то карандашиком.
— Я генеральный директор этой шарашки, — представилась она. — Мерцалова Лидия Львовна. Всяких слов насчет того, что каждая из вас должна проникнуться и понять, как ей, возможно, повезет, говорить не буду. Информация к размышлению: сотни таких же писюх толкутся на улице и в подворотнях и занимаются черт знает чем, а мы вам даем шанс! Запомните! Я тут вам и царь, и бог, и воинский начальник… При первом намеке на воровство — вон! При первом намеке на употребление наркоты или выпивки — вон! За неряшливость в одежде и внешнем виде — вон! Никаких идиотских побрякушек, клипсов, колец в ноздре и всякого такого! Косметика — в пределах скромного наива. От вас должно нести юностью, весной и здоровьем. Такие школьницы-простушки. Теперь по порядку: вас всех прокачают на тестах наши аналитики, по результатам собеседования опытные специалисты определят, полные вы дуры или в мозгах хоть что-то шевелится. Каждая пройдет полную медкомиссию. Если кто беременная — сразу вон… В дальнейшем в случае беременности — тоже вон! Мы ваших шпротов кормить не обязаны, здесь не богадельня! Ну, более подробный инструктаж вам предстоит… Но то, что я тут на вас трачу мое драгоценное время, еще не значит, что вы будете приняты!
Мы обалдело молчали. Мерцалова орала так, словно мы уже были в чем-то виновны.
— И последнее… — вновь заговорила она, отпив чаю из стакана в массивном подстаканнике. — То, что вы тут нарисовали в анкетах, ничего не значит. У нас теперь есть ваши адреса, номера телефонов… У нас своя мощная служба безопасности, которая проверит ваши данные и выяснит, много ли вранья. В смысле биографий, приводов, судимостей и прочего… В течение двух недель вы получите извещение о том, что можете явиться на испытания. Или не получите ничего. Сообщать каждой о том, что она не подходит, мы не обязаны… Свободны!
Не скажу, чтобы я сразу заколыхалась в сомнениях, и, если бы не младший менеджер Генка Кондратюк, я бы, наверное, все-таки пробивалась в этот храм цивилизованной торговли. Я уже просто млела от удовольствия, предвкушая, как потрясу Полину, в скором времени заявившись домой в зеленой форме, с оранжевым жилетиком и пилоточкой и фирменным знаком на груди. Если честно, Генка меня просто спас.
Он отловил меня у выхода из маркета, уже переодетый в обычные куртку и брюки, и сказал:
— Слушай, чернявенькая, есть разговор… Просто жалко мне тебя, понимаешь? Давно из школы?
— Не очень!
— Оно и видно! У меня знакомая такая же… Еле отвадил ее! Господи, и откуда вы только беретесь, кретинки непуганые! Красиво ей тут…
У него было хорошее простецкое лицо с румянцем на пухловатых щеках и серьезными глазами, и я каким-то чутьем уловила, что он и впрямь хочет мне помочь. Знакомство могло стать полезным для моей будущей карьеры в супермаркете, и я согласилась:
— Если тащить на какую-нибудь хату не будешь, отчего же не потрепаться?
Мы присели за столик в какой-то тротуарной точке неподалеку от супермаркета, Генка взял пиво, мне поставил пепси и вазочку пломбира.
— Ты видела, сколько у нас понатыкано телекамер наблюдения? А зачем — соображаешь?
Верно, этих коробочек с глазками было в магазине много и всюду. Над каждым прилавком, над кассами, входами и выходами. Оказалось, под недреманным оком целой службы, сидящей где-то за центральным пультом, находится все и вся. Считается, что это защита от магазинных воров, но все нацелено на наблюдение за персоналом. Треп за прилавком строго воспрещен, даже в ночную смену, когда в торговом зале никого из покупателей не бывает. Всю смену положено стоять и не присаживаться. И не дай господь прилечь грудью на прилавок, когда ноги немеют! Или огрызнуться на какую-нибудь корову, которая никак не может выбрать, что ей взять — готовые телячьи отбивные, принесенные из цеха полуфабрикатов, или парную говядину. Даже если этого не засекает старшая по смене или бригадирша, все равно каждое отступление от правил фиксируется с пульта.
Зарплату выдают по-западному, каждую неделю, в конвертиках. Но почти каждая из младших продавщиц-стажеров постоянно обнаруживает в нем желтый бланк штрафа. За что тебя греют, не указывается. Но если ты такая любопытная, можешь подняться к менеджеру по трудовым конфликтам, и он объяснит за что и даже видеозапись прокрутит, на которой ты треплешься с каким-нибудь парнишкой из покупателей, в носу ковыряешь, причесываешься или маникюришься втихаря или трескаешь что-то, присев на корточки, чтобы никто не видел.
Я Генку не перебивала, видела, что ему и самому, кажется, у них достается.
— Вот сообрази, глупенькая, — продолжал он, — зачем тут такой мощный учебный центр, такое количество инструкторов и почему прием и отбор новых девчонок идет почти беспрерывно? В одну трубу вливается, в другую выливается… Как в задачке с бассейном? Не понимаешь?
— Кому-то так выгодней? Начальникам?
Контракт с каждой такой же нетерпеливой дурехой, как и я, заключается только временный — не более чем на два месяца, после чего он может быть продлен, но может и аннулироваться. Это означает, что ты не прошла испытательный срок. Ну и под зад — и за ворота…
Поначалу девчонки от всего тащутся, им здесь все нравится — и бесплатная кормежка, и красивая форма, почти как у стюардесс, и то, что каждый день начинается с веселого приветствия по громкой связи всему экипажу и пожелания счастливого дня. Гордясь тем, что уже принадлежат раскрученной и именитой фирме с иноземным и отечественным капиталом, юницы выкладываются, пуп рвут и стараются изо всех силенок, как никогда бы не стала выкладываться все повидавшая, знающая себе цену, расчетливая торгашка в возрасте. Но очень скоро каждая из молоденьких дурочек начинала понимать, что от обещанной большой зарплаты на руки капают копейки и от нее реально ни фига не остается, что и за форму и за питание идут вычеты и что, несмотря на все эти фирменные флаги и стяги, гимны во славу и прочую шумно-пеструю труху, ее просто беспощадно отжимают. Но тут как раз и объявляют, что в ее услугах более не нуждаются.
Следующая!
И этих следующих уже вагон и маленькая тележка. Молоденьких, тупо-восторженных и визжащих от удовольствия: «Ох, Зин, глянь, как мне идет эта пи-лоточка!»
— Рви когти, подруга! Пока не поздно, — посоветовал мне Генка. — Отожмут тебя, как тряпку, ноги вытрут — и с приветом! Это галера каторжная… Двести человек гребут, с десяток едут…
— А ты почему не рвешь?
— А я пока из тех, кто едет, — ухмыльнулся он.
— За какие заслуги?
— Ну все-таки в Плехановке учился, пока за академическую неуспеваемость не вышибли, — пояснил он.
— Что-то ты темнишь…
— Ладно… Мерцалова Лидия Львовна, которая вас просматривала, — моя бабушка. Так что я под ее мохнатой лапой отсиживаюсь…
Потом, конечно, выяснилось, что за всей этой заботой о моей юной судьбе стоит элементарный клей. Мне пришлось дать ему номер телефона, один раз он меня сводил в цирк на Цветном, раз на дискотеку в Олимпийском. Но когда начал лезть лапами куда не надо, я его отшила. И он не особенно возникал, потому что у него таких, как я, был целый супермаркет, и каждая мечтала подцепить бабушкина внука.
Однако я ему до сих пор благодарна за то, что он меня вовремя удержал от пополнения рядов тружениц супермаркета.
Замкнулись мы с ним снова, когда я уже освоилась на ярмарке, совершенно случайно.
Галилей, как всегда, проявил свою удивительную информированность и как-то сказал мне, что, по его сведениям, склад в супермаркете затарился не находящими сбыта в центре рыбными консервами, и один знакомый ему человечек втихаря распихивает их на реализацию по мелким торговым точкам. Очень выгодно, между прочим.
Знакомым человечком оказался Геннадий Кондратюк. Я его с трудом отыскала в самых глубинных подземельях под супермаркетом, и на этот раз он был не в зеленой форме, а в робе из грубой парусины. Теперь он заведовал огромным складом исключительно консервного направления, и стеллажи и поддоны в его хозяйстве ломились от жестянок с зеленым горошком, немецкой ветчиной и чилийскими анчоусами.
Полной недотепой в торговых делишках я уже не была и сразу поняла, что, несмотря на то, что Генка лишился своей менеджерской отполированности и опущен в недра торгового дома, в действительности это было вознесение к сияющим вершинам финансового процветания и полного благополучия. За этим, безусловно, стояла его бабулька. Судя по всему, Лидия Львовна Мерцалова, отдрессированная в системе прежнего соцторга, четко соображала, что у нас в торговле все еще рулит делами тот, кто владеет ключами от товарных закромов. Так что внучка она внедрила в нужное место. Похоже, что у этой сверхруководящей дамы, которой полностью доверяли иностранные партнеры и отечественные деляги, был тот же комплекс, что и у моей Клавки. Не тащить она уже просто не могла. Ей было мало тех денег, что ей платили как гендиректрисе, всех этих бонусов и дивидендов, и она по-прежнему предпочитала примитивную левую наличку. Может быть, старость к ней уже подошла слишком близко и она уже чуяла, что ее вот-вот турнут?
Во всяком случае, я сразу поняла, что, несмотря на всю электронику и охрану, у них организована мощная система нелегальной откачки товара из закромов маркета и сплавления его налево под предлогом истечения сроков хранения, списания по невостребованности или порче.
Конечно, я была только одной из десятков, если не сотен, тихих клиентов. Собственно говоря, Генка от меня этого и не скрывал. От вопросов, откуда он знает Галилея, Кондратюк уклонился. И с ходу взял быка за рога:
— Деньги с собой? Учти на будущее: у нас ничего в долг. Бабки на бочку — и ты меня не видела, я тебя — тем более…
Мы пошли по сыроватому и гулкому бетонному подземелью с грузовыми лифтами, автопогрузчиком, пандусом для заезда грузовиков с товарами, и я кое-что отобрала для своей лавки. Цена была даже ниже оптовой, сертификаты были в полном порядке, но я не знала, как пойдут консервы на ярмарке, осторожничала и взяла на пробу немного: несколько картонок с португальскими сардинами, анчоусы и копченую сельдь в жестянках по три кило. Кажется, канадскую, из Галифакса.
Генка организовал все мгновенно, даже транспорт — японский грузовичок из их гаража. Больше всего меня насмешило то, что загружали его не грузчики, а сами охранники из штата супермаркета, в формах, фирменных головных уборах, с радиостанциями на поясах. У него тут все было схвачено.
Думаю, что зарубежным совладельцам торгового дома такая растащиловка и в самом страшном сне не снилась.
Генка стал мне изредка звонить уже напрямую, без всяких Галилеев, но я к нему заруливала за товаром редко. Я оказалась права, мой ярмарочный покупатель в основном был прост, как ржаной хлеб, непонятные деликатесы в ярких жестянках, да еще с иноземными этикетками его пугали, потрясной вкусноты маринованному в красном вине кальмару с каких-нибудь Галапагосов или французским моллюскам в уксусе он предпочитал сельдь отечественную, с ржавинкой, из деревянной бочки да воблюху под пивко. В общем, что-то родное и близкое.
Но все это было потом, а после того, как я благополучно унесла из супермаркета ноги, я задумалась всерьез: а что дальше?
Однажды меня занесло на незнакомую окраину, очень далеко от нашего дома, и я впервые увидела этот самый глиняный пустырь, заборы и ворота, первый ряд поставленных на землю контейнеров и кучку загорелых работяг, которые врывали столбы и крыли шифером киоски и павильончики будущей ярмарки.
Я, поколебавшись, запустила руку в припрятанные откупные, присмотрела сдававшийся в аренду вольным торговцам совершенно новенький пустующий павильончик, заставила кое-что перестроить, быстренько оформила аренду и права на торговлю и обзавелась всеми бумагами. Это было нечто более надежное, чем просто деньги. Барбосам Терлецкого будет отнять это труднее, чем баксы.
Конечно, ни о какой рыбе я поначалу не думала. Нацелилась на крупы, включая гречку, которая тогда была в хорошей цене. Но первая операция случилась как раз с рыбкой. Я очень удачно перехватила за Окружной фуру из Керчи с партией прекрасной копченой тарани, редкостным балыком из черноморской акулы — катрана, свежими консервами из азовского бычка-песчаника в томате, произведенными на артельном рыбзаводике в какой-то Маме Русской, вблизи Керчи. С товаром у прокаленных солнцем мужиков были большие сложности, на прибыток в Москву их послали такие же рыбачки, и в торговых хитростях они не петрили. К тому же везли они груз нерастаможенно, по сути, контрабандно, потому что ехали в Россию не по территории Украины до сухопутной границы, а втихаря переправили фуру на левой барже через Керченский пролив на российскую Тамань и дальше пошли колесить не по главным трассам, а по проселкам. Правда, это ни в коей мере не спасало их от дорожно-ментовской обираловки. Москвы они боялись, наслушавшись историй про крутых, которые перехватывают фуры на дальних подступах к столичным рынкам и заставляют продавать товар целиком за назначенную цену. А главное, они опасались за артельный КамАЗ, купленный по случаю у татар под Симферополем и недооформленный.
Навел на них меня не кто иной, как Галилей, естественно слупив приличные комиссионные. Он тоже тогда только-только объявился на торжище, но, в отличие от меня, уже все и всех знал. Точку, которую он мне указал, я нашла легко, рыбаки стояли табором в чистом поле под Бронницами, разбили палатку, еду варили на костре и от тоски пили сухое домашнее винцо.
Меня они слушали недоверчиво, по их мнению, я была соплячка, не слишком похожая на деловую бабу, но, в конце концов, сыграли свою роль хрустящие зеленые аргументы, и они согласились. С машиной они в Москву соваться отказались наотрез, и я перевезла весь товар за пару дней на нанятом пикапчике.
Если бы не эта фура, я могла бы заняться чем-то почище, чем рыба, с которой к тому же полно мороки, потому что она могла проскочить законные сроки годности да и просто протухнуть. Приходилось спешно учиться определять «на язык» крепость и соленость тузлука из бочек с сельдью; с одного взгляда понимать, что присоленная семга, выдававшаяся за живо-выловленную, в действительности обработана уже, отметавшей икру и снулой; по смазанности этикеток и блеклости надписей на фирменных упаковках якобы исландского филе океанского окуня видеть, что это чистый фальшак, сработанный какими-то подпольщиками из мусорной рыбы где-нибудь в Гданьске или Риге. Мне пришлось постигать все хитрости рыбной нарезки в фабричной вакуумной упаковке, на которую шел частенько совершенно потерявший свежесть, прогорклый товар; по цвету жабер и глаз «свежачка» узнавать, действительно ли рыба выловлена недавно или ее просто искусно разморозили и опрыснули химическими эссенциями для свежего, почти укропного, приятного аромата.
Случались дни, когда я, умотавшись до бесчувствия, сидела в своей лавочке и тупо завидовала соседкам по ярмарке, занимавшимся кофе или кондитерскими товарами. А иногда вспоминала, как в детстве отец мне пел: «Кукареку, кукареку! Пошла курица в аптеку! Дайте пудры и духов для приманки петухов!», думала, что если бы мне пришлось начинать все сначала, то я бы ударила по парфюмерии, торговала бы фирменными духами, лосьонами и мылом. Аптечное дело было опасным, прежде всего оттого, что имело отношение к наркоте, всем этим «колесам», «кислотке» и иной дури, за которую любой ополоумевший от ломки юный придурок мог и убить.
Впрочем, рыба оказалась поначалу делом на удивление прибыльным, я быстро восполнила в заначке то, что позаимствовала на раскрутку, когда приходилось отстегивать всем этим ярмарочным сосунам, от санинспектора до главного электрика, который мог отключить в лавке освещение и холодильник в любой момент.
Аварийный резерв позволял чувствовать себя независимой и сильной, давал мне ощущение той веселой наглости, что сопровождает каждую наваристую сделку, и мои партнеры точно унюхивали, что я надежна и мне можно сбрасывать товар на реализацию даже без предоплаты, под честное слово.
Терлецкий вел себя прилично, во всяком случае, здоровался вежливо, без подковырок, но видела я его очень редко, на бегу, и иногда мне казалось, что он здесь уже и не живет.
Хотя, если честно, пару раз он заставил меня удивиться. Как-то под Новый год я обнаружила под дверью здоровенную заказную корзину, украшенную свежей хвоей, лентами и игрушечным Санта-Клаусом, державшим визитку Терлецкого в красных игрушечных рукавичках, В корзине был роскошный рождественский набор с шоколадом и марципанами в больших фигуристых коробках, с французским шампанским и номерной бутылкой настоящего «Порто». Еще я обнаружила микроскопический флакончик очень редких духов «Леди Ди». Были и цветы, яркие и жесткие, явно из тропиков, похожие на перья из хвоста попугая. Я изобразила негодование, завелась и хотела отнести подарки назад и оставить их под дверью Терлецких, но тетя Полина решительно воспротивилась.
— Еще чего, Машка! Облапошил кого-нибудь, коммерсант хренов! С него не убудет! Похоже, он за тобой ухаживает или, как вы выражаетесь, под тебя клинья бьет. Ты как думаешь?
— Умоется… — буркнула я.
В другой раз он позвонил и сказал, что к нему в офис доставили билеты на Ростроповича, но всем эти виолончели по фигу, и если я хочу, то могу сходить одна или с подругой.
— Или с другом… — помолчав, добавил он небрежно, но было ясно, что ему интересно, признаю ли я, что друг имеется в наличии.
Я просто попросила, чтобы Терлецкий больше не звонил.
Друг, тот самый спец по гольфу, был, но недолго. Он, конечно, ни о чем не догадывался, но на нем я проверила, не отвратилась ли от мужчин после Терлецкого. С этим оказалось все более или менее в порядке, но разбежались мы как-то незаметно, без видимых причин, просто он был постоянно занят в своем клубе и на тусовках, у меня дел было невпроворот, и все погасло само собой. Теперь я была ничья девица, правда, никаких неудобств по этому поводу совершенно не испытывала.
Я не очень верила, что Катя на следующее же утро после нашей встречи выйдет на работу ко мне в лавку. Ей, как и мне, проснуться надо было в полшестого, а к такому каторжному режиму даже я привыкала не одну неделю.
День начинался как-то тускло и сонно, я с трудом вынула себя из-под одеяла. Отец спал, но завтрак для меня, оладышки с пенками от варенья, уже был готов. Варенье было разлито по трехлитровым банкам, которые стояли на полу.
Москва громадна, и если на «Динамо» сумеречный рассвет был сухим, то в районе ярмарки лупил непроглядный сплошной дождь, вовсе не похожий на короткий ливень. Горело еще ночное освещение, было необыкновенно безлюдно, как на стадионе перед футбольным матчем. Потоки грязной воды стекали с асфальта, и возле конечной станции метро лишь две самые отчаянные бабки обречено мокли, прикрыв лучок-чесночок с прочими петрушками пленочными полотнищами и закутавшись в них сами.
Рагозина терпеливо ждала меня возле лавки, в прозрачном дождевике с капюшоном, с чемоданчиком в руках. Меня порадовало, что она такая исполнительная и старательная.
Мы открыли лавку, вошли внутрь и переоделись. Я в свою голубую форменку с пилоткой, она же извлекла из чемоданчика аккуратный, хорошо наглаженный рабочий халат с карманчиками и — что меня удивило — мягкие тапочки почти без каблука. «Выходит, запомнила, что весь день на шпильках не простоишь», — подумала я. Но оказалось, что тапочки ее заставила взять мать, Нина Васильевна.
На мою форменную одежку Катерина смотрела с завистью, но второго комплекта у меня не было, прежний уволокла Клавдия, да и на Рагозиной ее халат висел бы как на шесте. Я сказала, чтобы Катя дала размеры, материал у меня остался, а тетка на даче спецуру сварганит в момент.
Я поставила кофе, протерла залапанное Клавдией зеркало. Рагозина тем временем очень внимательно рассматривала лавку, как бы примеряла ее на себя.
Я разлила кофе по чашкам.
— Ну что, Кать… С чего лекцию начнем? Как стать молодой миллиардершей, торгуя вразвес килькой пряного посола?
— Минуточку. — Она даже не улыбнулась. Серьезно-напряженная, как на экзамене, вынула из чемоданчика толстую тетрадку, ручку. — Извини, Маша, но я всегда все фиксирую… Привыкла!
Ну прямо первокурсница перед профессоршей.
— Ладно, — произнесла я, сдерживая смех. — Начинаем с погодного фактора.
— Погодного? А… понятнее можно?
— Дождь чешет без продыху, — пояснила я. — Замечаешь?
— А еще яснее?
По-моему, она начинала злиться, но по ней это было не заметно.
— Торгаши — как рыбаки или летчики, а также труженики сельского хозяйства, которые пашут! У нас тоже одно из главных условий успеха — погодный фактор! До настоящего осеннего паскудства еще, конечно, далеко, — закуривая, сообщила я. — Но, в общем, сама увидишь, сегодня торговли не будет. Мимозы, а не люди! Без сводки погоды из дому и носа не высунут. А вообще — запоминай! Самые наваристые дни — суббота и воскресенье. Но бывает, и с вечера в пятницу народишку подваливает… После воскресенья идет откат, но в понедельник и вторник еще концы с концами свести можно. А вот среда-четверг — деньки завальные! Все больше старухи шмыгают, им все равно делать нечего. Берут на копейку, а торгу на миллион! Но в такой дождь и они по домам свои ревматизмы греют…
— Не торопи! Я все знать должна… Раз уж влипла….
«Влипла? Во что-то нечистое, что ль? Могла бы и помолчать. Хотя бы из уважения к трудовому народу в моем лице», — подумала я удивленно.
— Слушай дальше, — уже раздраженнее продолжала я. — Главное для нас с тобой — касса! Аппаратик видишь? Смотри на кнопочки. Я сейчас по нолям выбью, для примера… Видишь, чек вылезает? Положено его покупателю отдать, в знак того, что акт купли-продажи произведен. Все суммы фиксируются и в копиях остаются. Для чего? А для обираловки! Эти людоеды из налоговой инспекции чуть что — и лицензию на гербовой бумаге, что вон там в рамочке висит, снимут, и разрешение на торговлю отберут,.. Если по-крупному химичишь, то и тебя прихватят — тут штрафами не отделаешься, могут вообще дело прихлопнуть, всучат волчий билет, да еще в черный компьютер занесут… Это раньше лафа была, никто ни с кого ничего не спрашивал, давали, как баранам, шерстью обрасти, чтобы государству было что стричь. Все равно, конечно, стригли, без этого тут ни чихнуть, ни пукнуть не дают. Свои — те, что рынок держат. Главное — не вляпаться на налоге с продаж, это четыре процента, то есть с каждого рубля четыре копейки отдай. Потом еще налог на добавленную стоимость, двадцать процентов. В общем, каждый тугрик из прибылей должен быть засвечен, понимаешь? Ну ладно, когда вместе суммы считать сядем — поймешь… Вот это вот — моя личная амбарная книга. Что бы кто ни купил, хоть хвост от селедки, записывай сюда и сумму тоже заноси… Вот тут я держу паспорта на каждую крупную партию товара, сертификаты качества… Это чтобы каждый москвич оставался у нас с тобой не травленый, а, наоборот, здоровенький…
Дождь все шел и шел, монотонно шелестя по крыше. С железного ставня, поднятого над торговым окном, стекала и пробрызгивала в помещение вода. За воротами на карусели включили радиомузыку, редкие покупатели в дождевиках и под зонтиками шлепали безразлично куда-то мимо, а Рагозина, посапывая, конспектировала то, что я ей растолковывала. И я не без горделивой усмешки думала о том, что мне-то никто всерьез ничего не объяснял, до всего почти приходилось доходить своим умом. Я, к примеру, долгое время не могла запомнить, чем отличается зубатка свежемороженая с головой, что сейчас мирненько лежит в витрине-холодильнике, от зубатки глубокой заморозки, в брикетах и без головы, которую я держу отдельно.
Мне вся эта писанина надоела.
— Ты что, это все в самом деле зубрить собираешься?
— Конечно… Ты не беспокойся, Корноухова. Я никогда ничего не забываю!
В том, что она никогда ничего не забывает, все продумывает, все аккуратненько раскладывает по полочкам и ничего не делает лишнего, мне еще предстояло убедиться, но в то утро я просто отобрала у нее тетрадку, выдвинула Рагозину к прилавку и сказала:
— Все это ерунда… А главное вовсе не это! Главное — покупатель… Смотри! И помалкивай… Сейчас я тебе кое-что покажу!
От ворот к лавке неспешно приближалась какая-то ранняя пташка. Это была здоровенная, не старая еще тетечка. Она не шла, а несла себя, из-под зонтика поглядывая вокруг с видом некоего превосходства. Одета щеголевато, в распахе тонкого шелкового плаща виднелось трикотажное платье, очень модное, с пояском, на грудь выпущен гарусный шарфик с люрексом. На плече покачивалась хорошая сумка с тиснением, хозяйственную сумку на колесиках, еще пустую, она катила небрежно, будто на прогулке.
— Параграф первый. Как ты полагаешь, Рагозина, она при деньге?
— Конечно, — недоуменно пожала плечами Катя. — Иначе с чего бы на рынок пришла?
— Первая твоя ошибка! — усмехнулась я. — Это особа пришла сюда прежде всего себя показать. Видишь, как вырядилась? Туфли-лодочки, а у нас ведь тут не паркеты… Да еще и дождь! Вся бижутерия на виду. Плащ напялила, перчатки лайковые, а зачем? Теплынь же… А уж косметики, косметики!
Дама явно переборщила с макияжем.
— Первый вывод, — сказала я наставительно. — С ходу она ничего не покупает. Потому что для нее этот выход — как первый бал Золушки. Главное — пошататься по дворцу, себя показать. Второй вывод: деньги при ней есть, но не свои. Она изображает, что сама хозяйка, понимаешь? На самом деле, скорее всего, домработница у каких-то денежных… Между прочим, одежонка на ней с чужого плеча, вся достаточно высокого класса, но уже отставленная, бывшая в употреблении. Плащик тесноват, поэтому она его и держит расстегнутым. Перчатки не по размеру. Бижутерия слишком дешевая. Ну а уж раскрасочка! Можешь мне голову оторвать, но, по-моему, она хорошенько попользовалась набором хозяйки и бухнула на себя все ее духи… Окончательный итог: пройдет мимо, если ее не зацепить.
Катя глазом моргнуть не успела, как я оттерла ее плечом, вытащила из ларя-холодильника здоровенную треску, потрошеную и безголовую, шмякнула на прилавок и, делая вид, что не обращаю никакого внимания на эту дамочку, начала злобно орать на совершенно обалдевшую Рагозину:
— Сколько тебя учить, идиотка, что нельзя брать копейки за то, что стоит сотни рублей! Опять ценники перепутала! Это же уникальная рыба! Это же только по виду обычная треска… Ee, совсем наоборот, миллионеры лопают! Если достается… Ну, повезло! Ну, завезли случайно! Так ты объясни людям, что это не дерьмо стандартное! Такую редкость из Индийского океана тащили, ловили тралами на глубине в километры, самолетами в Москву везли! Ей же цены нету! Тетка приостановилась и стала смотреть на нас с пробудившимся жадноватым любопытством. Я еще раз перевернула тушку, с отчаянием посмотрела в небо и заявила:
— Знаешь что? Снимаем все, к чертовой матери, с продажи! Здесь этого не поймут… Я всю партию в центр отвезу, в ресторан «Савой»… И как они такую редкость прошляпили?
Тетка клюнула.
— Эй, куда убираете товар, девочки? Торгуете — так торгуйте… Мы что вам, не люди?
Она сняла перчатку, ткнула пальцем в тушку, понюхала его и сказала с подозрением:
— Тухлятина? Раз с океана? Далеко ж везли…
— Мимо, мадам. Мы вас не задерживаем, — огрызнулась я, даже не повернув головы, и хотела убрать тяжеленную, килограммов на восемь, тушку.
Покупательница ухватилась за рыбину и потянула к себе:
— Беру! Завешивай! Как оно называется?
— Лабардан мозамбикский, — заговорщицким шепотом ответила я. — Ну, если только для вас… Раз вы разбираетесь… Сразу видно хозяйку с понятием!
— А как его готовят? — спохватилась она.
—А как судачок средней консистенции, — завешивая рыбину и вспоминая кое-что из батиных кулинарных рецептов, уже почтительно-нагло сообщила я. — Лучше всего — на пару! Но самое главное, мадам, с лимоном! Слегка оросить… Подавать в горячем виде. Конечно, они там, в своем Мозамбике, используют тропическую ягоду. Но у нас она не вызревает. Спасает только лимончик! Ну в крайнем случае грейпфрут.
— Запомнила…
Я оборачивала треску бумагой как драгоценность, долго и бережно, — священнодействовала. Пульнула такую цену, что тетка дрогнула:
— Скажи пожалуйста, ну прямо тебе осетрина… И даже больше…
— Так ведь натуральный лабардан! — значительно заметила я и небрежно бросила деньги в ящик.
Страшно довольная тетка отвалила.
А я закурила по новой, переживая триумф.
— С первой покупочкой тебя, Катерина! Хороший день будет! Пошел навар — так и покатится. Хотя и дождь. Похоже, ты везучая.
Мне было весело, но Рагозина смотрела на меня как-то отчужденно.
— Ну ты актриса, Машка! — Она нехотя растянула в улыбке бледные губы. — Ты в Щепку или в Щуку поступать не пробовала? Прямо не Маша Корноухова, а принцесса Турандот! Как же так можно? Ты же ей все наврала!
— Не все, — пожала я плечами. — В основном я не отклонялась от истины. Только слегка… приукрасила! А вот ты ни фига не соображаешь, так же как и эта корова… Лабардан и есть обычная треска! Так ее в ресторане «Яр» купчики называли… Между прочим, до революции она действительно была редкостней волжского осетра… Я ведь тоже книжки читаю. По теме. Темны вы еще, девушка! Впрочем, я тебя не виню… Но раз уж по рыбе двинула — так хотя бы справочник для начала у меня спроси, а не за тетрадочку хватайся… Ладно, все это туфта! А вот теперь — главное! Что ты за мою спину шмыгнула? Что глаза опускаешь, как будто боишься смотреть на человека прямо и честно? Клиенту — любому, даже дуре этой — надо смотреть прямо в глаза! Держать взгляд! Улыбаться, лебезить вовсе не обязательно! Но глаз держать — это первое! Глаза в глаза, руки работают как бы отдельно… Клиенту уже как бы неудобно следить за тем, как и на чем его надувают… В смысле веса и прочего.
— А по-человечески разве нельзя? По-честному?
— По-честному — это не на нашем базаре, — вздохнула я. — Не в этой жизни! Ты что, из чистюлек, что ли? Тогда ты не туда попала, Рагозина! Не хочешь мараться, — значит, это не ко мне! Ты мне не пионерка, а я не педагог, чтобы тебя морально перевоспитывать! Для меня главное, чтобы никто мимо не прошел. Так что давай сразу: или — или!
Она думала долго, потом подняла глаза в потолок и, вздохнув безнадежно, выдавила:
— Хорошо… Кажется, я смогу. Раз у вас тут так надо.
Уже тогда, в тот ее первый рабочий день, что-то пока неясное насторожило меня, Катерина смотрела на меня открыто и почти простодушно, но в глубине ее темно-серых, будто прикрытых непроницаемой кисеей глазищ, как на дне глубокого омута, угадывался не совсем понятный холодный и презрительный смешок. Словно это не я ей, а она мне делала громадное одолжение и именно она спускалась с запредельных высот, брезгливо и высокомерно, в ту скользкую и грязную яму, в которой жизнь заставляет кувыркаться меня.
Но я прогнала возникшее на миг отчуждение и решила, что это у нее из-за смятения и почти испуга, что судьба заставляет ее заниматься таким низменным делом только для того, чтобы выжить…
Кто чего стоит — определить просто. Дай человеку работу и посмотри, что из этого выйдет. Только без нянек. Один на один. Когда-то отец меня так учил плавать. Лет в шесть просто сбросил меня со своих плеч на глубину. Было жутко, я вопила благим матом и рыдала, но поплыла сразу. Так что я сказала Рагозиной, что оставляю лавку на ее попечение и отбываю по коммерческим делам до вечера.
Она не удивилась:
— Вроде экзамена, да? Это логично…
Раз уж появилось свободное время, я решила прошвырнуться по магазинам.
Нельзя сказать, что я полная дебилка, и в Ленинскую библиотеку когда-то заруливала (правда, только для того, чтобы клеить в курилке мальчиков), но любой Третьяковской галерее, как и всякая нормальная женщина, предпочитала экскурсии по модным коллекциям в фирменных бутиках, и выставка самых писковых топиков или осенних кардиганов интересовала меня гораздо больше, чем полотно «Иван Грозный убивает своего сына». Конечно, я почти никогда ничего всерьез там не покупала. Во-первых, цены стратосферные, а во-вторых, я берегла свою заначку, которую постоянно пополняла из навара. Я все чаще стала задумываться над тем, что лавочка моя уже переживает себя и где-то в светлом будущем уже начинает маячить небольшой такой магазинчик поближе к дому. И в нем я уже стану леди-босс. А на весах будут работать две-три персоны, подобранных мною лично. Однако все это потребует столько возни, придется пробивать такие муниципальные, санэпиднадзорные, налогово-инспекционные и пожарно-разрешительные препоны, что от одной мысли об этом мне становилось страшно. Поэтому пока это были только розовые мечтания.
В центре тоже время от времени начинался дождь. Продавщицы мгновенно понимали, что я ничего покупать не собираюсь, просто глазею от не фига делать, и меня в упор не видели. Я на них не обижалась. Сама такая…
Я загулялась и до ярмарки добралась уже поздно. Здесь было безлюдно, карусель с иллюминацией уже обесточили, реквизитный верблюд уныло дремал под попоной, которую орошала мелкая, как пудра, дождевая морось. Весь торговый ряд, где стояла моя лавка, уже был запакован на ночь ставнями, завесами. Электричество светилось только в нашем торговом окне.
В проход перед лавкой втиснулся небольшой грузовичок «Газель» под выцветшим когда-то синим, а теперь почти белым тентом. Он был сильно забрызган жидкой глиной почти по ветровое стекло. Рядом с грузовичком на корточках сидел какой-то молодой мужик в шерстяном и тоже линялом олимпийском костюме очень старого образца и сапожках с короткими голенищами и ел булку, аккуратно отправляя крошки с ладони в рот. Он был чем-то похож на недавнего дембеля. Во всяком случае, прическа у него была армейская, коротенькая, жесткой и ершистой щеткой. Цвета черного гуталина.
— У нас, что ли, гости? — спросила я.
Он вскинул голову, вынул из кармана мятую бумажку, посмотрел в записи.
— Ага… Корноухова ты?
— Я…
— Тогда принимай груз.
— Какой еще груз?
— Вот и я говорю ему: дождитесь! Я не главная. Мне мать сказала, чтобы я ни за что не расписывалась, Маша! А он кричал даже… На меня! — Рагозина сердито топталась в лавке, поглядывала как взъерошенная беленькая птичка из скворечни. — Я ему сто раз сказала: не имею права! Я не та!
— Та не та — мне без разницы, девчонки! Только время с вами теряю.
Я и рта раскрыть не успела, как водила откинул задний борт, подволок здоровенную бочку из белой пищевой пластмассы, перекатил ее на широченные мощные плечи, ловко спружинил ногами и легко оттащил ее в лавку. Я прошла за ним и оглядела впечатанную герметично крышку. На наклейке были белая чайка, синее море, кораблик и надпись «Мангышлак. Килька каспийская. Пряного посола». Кильки каспийской у нас было до черта, но я уже начала понимать, от кого товар.
Парень утер утомленное лицо рукавом:
— Распишись вот тут, в грузовой квитанции. Твоя подруга наотрез отказалась!
— Я не имею права. Я не хозяйка! — оправдывалась растерянно Рагозина. — Может быть, он каких-нибудь жаб приволок? Пряного посола. Ты же сама говорила, Маш, без тебя ничего ни у кого не принимать! Не делать ничего… Я и не делаю!
Я взяла ломик, подковырнула впрессованную намертво крышку и приподняла промасленную бумажную прокладку, которая прикрывала содержимое. Катя очумело пискнула.
— Ни фига себе! — изумленно выдохнул водила. В бочке была икра. Черная. Отборная. Икринка к икринке.
— Богато живете, коммерсантки, — как-то отчужденно и невесело зыркнул парень. — Мне бы такую бочечку! Я бы с год не пахал, как заведенный. Кверху пузом лежал бы и пивко потягивал… Расписывайся давай, золотко, за доставленный груз!
Я посмотрела на него. В лавке было светло, и я разглядела его по-настоящему только здесь. Не знаю, что со мной случилось, но я поняла мгновенно, бесповоротно и навсегда: я не дам ему просто так уйти. Будто все это время, после Терлецкого и моего гольфкретинчика, я пролежала в уютной речной тине, как нильская крокодилица у звериного водопоя, бездумно дрыхла под горячим солнцем, просматривая свои медленные и лениво-теплые сны и не обращая внимания на самую перспективную добычу, но тут мгновенно пробудилась, собралась и изготовилась одним броском вылететь на берег, чтобы в неотвратимой хватке хапнуть и уволочь с собой…
Ну а если без шуток, со мной случился какой-то странный удар, словно совершенно беззвучно грянул гром, который слышала только я, и блеснула синяя молния, которую тоже дано было увидеть только мне.
Надо было срочно что-то сделать, чтобы этот человек никуда больше от меня не ушел. Не исчез. Не пропал.
— Что значит — расписывайся? А если она и впрямь порченая? Катенька, ставь чайник. Будем дегустацию устраивать! А ты не возникай… Попробуешь с нами икорочки. Если начнем синеть и дергаться, акт составим. И ты у нас, паря, первый свидетель. Я тебе даже кое-что отвалю за труды: Домой икорочки возьмешь, своих побалуешь… Есть же у тебя свои? Чего тебе булку всухую жевать? Мы и накормим, и напоим, и баиньки уложим… Можно и в коечку… Мы такие!
— Маша… Маша… — стыдливо зашептала мне Катька.
Он покосился на меня с любопытством, пожал нехотя плечами:
— Ну ты и артистка! Давно таких трепливых не видывал.
Электрочайник вскипел мгновенно, заварка у меня всегда была высшего класса — «эрлгреевская», нашлись и конфеты, и полбатона. Я навалила в миску икры, дала всем ложки. Но Рагозина есть отказалась, поглядывала на меня чуть презрительно, видимо, догадывалась, что я врубаю все свои обольстительные мощности. Парень почему-то рядом со мной не сел, а, стеснительно взяв кружку с чаем и бутерброд с икрой, опустился на корточки у дверей в позе, привычной для зэков и морпехов. Потом-то я узнала, что у Никиты Ивановича Трофимова это постоянная привычка, выработанная в морской десантуре.
Я расположилась в хозяйском кресле и, делая глаз загадочный и томный, закинула ногу на ногу, поддернув юбчонку, чтобы коленочки обнажились как бы совершенно случайно, и стала лениво и смешливо любопытствовать, кто он такой и откуда.
Никита нехотя цедил про то, что «Газель» не лично его, а всего семейства Трофимовых, и они ее доят, бедолагу, как единственную корову-кормилицу и любимицу. Порядок у них отработан: с утра отец или он сам звонит в частное транспортное агентство «Гонец», куда стекаются заявки на перевозки от грузовладельцев, узнает пункт погрузки и пункт выгрузки, уточняет, что за груз и сумму оплаты. Заказчики рассчитываются только с агентством, а оно уже перечисляет деньги владельцам грузовиков на сберкнижку. Конечно, все это, как и всюду, было сплошной туфтой, в документах ставился мизер, настоящие деньги шли черным налом, из рук в руки. Поэтому раз в неделю Трофимов заезжает в агентство, где офисные девочки выносят ему конверт с левой наличкой. По Москве мотаться не очень выгодно: короткие расстояния и слишком много желающих подработать. Лучше всего — дальние ездки, за пределы области и даже России, куда-нибудь в Молдавию, Украину или на Урал. Такие заказы Трофимов любит, но перепадают они не часто.
Эти песни я давным-давно знала от других водил — и про агентства для частников, и про рейсы, но делала вид, что слышу все это первый раз в жизни и мне безумно интересно. Я умела раскручивать и потрошить любого, кто мне бывал нужен, и, изображая наивную; ни в чем не сведущую дурочку, с ходу добывала необходимую информацию.
В конце концов Рагозина не выдержала:
— Послушай, Маша, о чем вы говорите? Икра вот эта… Откуда все взялось? От кого?
Ответил ей Никита:
— Фура рефрижераторная на подъезде к Москве стоит. На Каширке, на сорок первом километре. Номера у них, кажется, калмыцкие. А, скорее всего, не хотят, чтобы их ментура на въезде в город прихватила. Подломались они, что ли. В общем, в Москву не въехали. Вот и наняли меня все, что приперли, по городу раскидать. Я с шести утра гоняю. Таких бочек — штук десять по разным магазинчикам перевез. Вот эта вот последняя. Там такой дедулечка шустрит, росточком с окурок, узкоглазенький!
Все правильно. Значит, догадка моя была верна.
Для несведущих — торговля нефасованной да и баночной икрой в столице нашей Родины на ярмарках и в уличных ларьках строго-настрого запрещена. Черную же икру вразвес вообще рассматривают чуть ли не как наркотик, потому что она практически вся криминально-браконьерская, незаконно добытая. И попахивает не штрафами, а статьей.
Года два назад Галилей сказал мне, что ресторан «Савой», где у него среди экспедиторов есть свой человечек, не принимает на свою кухню партию левой черной «грязи» и я буду дурой, если ее не перехвачу. Возле ресторана меня ждал хозяин товара — крохотный старичок-боровичок в яркой японской куртке, бейсболке с надписью «Ай лав „Спартак“ и красных спортивных штанах с лампасами, заправленных в резиновые сапожки. У него была веселая, как у садового гномика, смугловато-румяная, изморщиненная в глубокую сеточку мордочка с пухлыми щечками, совершенно белые седые бровки, под которыми в узеньких щелочках прятались смеющиеся любопытные, как у младенца, глаза. Реденькие седые же усишки свисали над уголками его растянутого в вечной улыбке рта, как кончики обгрызанных кисточек. Старичок будто прямо из кукольного спектакля театра Образцова выскочил, из какой-то восточной сказки. Но у куколки этой на руке поблескивали платиновые часики „Роллекс“, а за спиной маячила безмолвная фигура величиной со шкаф, с неподвижной и мрачной, как окорок, мордой. У тротуара стоял причаленный черный джип с наворотами.
— Я дедушка Хаким, — представился он.
Икра была в этом самом джипе, упакована по-дурацки, в трехлитровые склянки из-под огурцов, и ее было не очень много, но заработала я в тот раз на перепродаже прилично.
Если бы не дедушкин облом с рестораном, я бы этой икры сроду не увидела. С такими, как я, мелкопузыми, дед Хаким дела обычно не имел.
И вот теперь ни с того ни с сего он меня вспомнил. По старой памяти. Но я ошиблась. Дело было не только в старой памяти. Правда, я поняла это слишком поздно.
Я как раз ставила чайник по новой, когда через задние двери в лавочку без всякого стука вошли три совершенно гнусные персоны в одинаковых турецких черных кожаных пальто до пят, которые шелестели, как змеиная кожа, и, не обращая никакого внимания ни на Рагозину, ни на меня, ни на Трофимова, уставились на бочку с икрой. Поздние гости были словно отштампованы под одним прессом — одинаково здоровенные, одинаково горбоносые, одинаково наглые. Но все-таки главный среди них выделялся. Он был в лайковых перчатках, а остальные двое. — голорукие, со здоровенными, как лопаты, лапами; те были в густой неряшливой щетине, а он лоснился синими, хорошо пробритыми, хотя и бугристыми от залеченных чиряков щеками. Плюс ко всему он был в прекрасной шляпе, в классных притемненных очках в тонкой золотой оправе, и если бы не его вопросительно-злобный шнобель, он был бы даже хорош. Лица были, естественно, очень южного разлива.
Я и охнуть не успела, как главный стянул перчатку, сунул палец в бочку, подцепил несколько антрацитовых икринок, внимательно рассмотрел их, передвинувшись под лампочку, свисавшую с голого провода посередине лавки, удовлетворенно кивнул, потом, чмокая и прикрыв глаза, попробовал икорку на вкус и наконец убежденно заключил:
— Это их посол. Совершенно новая партия…
— Будем отбирать? — почти безразлично сказал один из ассистентов.
— Нет, — покачал головой вождь. — Это грубо. Он должен заплакать крупными слезами. Ему должно быть очень жалко, что он такой нехороший и непослушный малчик!
— Слушайте, «малчики»! — пришла я в себя. — Вы кто такие? Что вам надо?
— Принеси, — не обращая на нас никакого внимания, коротко бросил вождь, и один из его прихвостней выбежал. За дверью светилась мощными фарами приземистая лакированная иномарка. А, между прочим, въезд на ярмарку в это время был запрещен.
Значит, они дали охранникам на воротах в лапу или те просто боялись их.
Посланный на улицу приволок пятилитровую канистру с бензином. На бегу отвинчивая крышку, он выплеснул горючее в бочку с икрой. Бензин был очень вонючий. Мерзавцы одним махом испоганили каждую икринку. Это было неожиданно, невероятно и паскудно.
— Вы что делаете, падлы?!, — закричала я отчаянно.
— Замолчи, женщина, — брезгливо сказал вождь. Трофимов, который все еще сидел на корточках и задумчиво разглядывал остатки чая в кружке, наконец словно проснулся, встал и произнес почти сонно:
— Общий привет, чебуреки! Вы, между прочим, чьи? Под чьей «крышей» ходите? Или сами — крышевые?
Вождь даже головы не повернул, а тот, что с опустевшей канистрой, откликнулся лениво:
— Трахай своих телок, мужик… Какое тебе дело?
И тут же я услышала чмокающий звук удара, «чебурек» уронил канистру, упал на четвереньки и замычал, мотая головой.
Все остальное происходило в полном и каком-то гулком молчании. Если не считать того, что Рагозина вопила и рыдала взахлеб, присев на пол в углу и закрыв в ужасе голову руками. Хотя на нее и внимания никто не обращал.
Над головами сцепившихся мужиков взлетали то кулаки, то табуретка, со стеллажей с грохотом падали поддонны и ящики с рыбой. Слышалось тяжелое дыхание, хрип сдавленного горла, мат вождя, который уже тоже сидел на полу, скорчившись, и раскачивался, как китайский болванчик, закрыв разбитое вдрызг лицо руками.
Я озверела. Целясь в чью-то харю, метнула тяжелый чайник с водой. Кожаные спины набежавших с улицы каких-то еще мужиков сплошняком закрыли в углу Трофимова. Я, дико заорав, схватила гирю на пять кило, прыгнула на эти спины, долбанула в чью-то маковку, вцепилась зубами в волосатый загривок и стала царапаться и драть чье-то горло. Но тут мне сзади дали по башке, отшвырнули прочь, я сильно ударилась о металл ларя и отключилась.
Когда, наконец, серая муть стала оседать, я, открыв глаза, увидела сцену, которая возмутила меня до печенок. Трофимов сидел на корточках перед бледной, как полотно, Катькой, ласково гладил ее по головке и, утирая ей ладонью слезы, приговаривал бодро и успокоительно, как маленькой девочке, с трудом шевеля разбитыми губами:
— Больше страшно не будет, понимаешь? Ты умница… Здорово орешь! Ты же просто замечательно орешь! Прямо как боевая тревога!
Ничего себе новости! Это же я ринулась на его спасение, как отважная черная пантера, а вовсе не Катька! А он чуть не облизывает эту трусливую сучку, как будто нет ничего важнее, чем утирать платочком ее поганые беспомощные глазоньки и щечки!
— Кончайте треп! — сказала я хрипло и злобно. — Где эти?
— Так я же и говорю: она так орала, что небось сюда теперь как минимум служба спасения чешет… Охрана — это уж точно! Так что эти слиняли… Может, просто добивать не стали, чтобы из-за ерунды не следить… — Трофимов наконец соизволил обратить на меня внимание.
Он сильно закашлялся и сплюнул в мятый платок кровью. Только тут я разглядела, что верх его олимпийки беспощадно изорван, на крепком голом плече сочатся порезы, он то и дело морщится от боли, а гладит Рагозину левой рукой, потому что правая обмотана моим вафельным полотенцем, и оно тоже густо пропитано кровью, тяжело капавшей на пол.
— Подрезать хотели, — объяснил он мне. — Ну публика! Как же я теперь за баранку возьмусь? Жить небось надо? А? Это ж недели две заживать будет, не меньше!
Прилавок, через который, видимо, ушли эти сволочи, был сдвинут. На черном асфальте плясали струйки дождя, искрясь в свете фонарей. К нам никто не шел, как будто ничего и не случилось. С грязных колес трофимовской «Газели» стекала жидкая глина.
— Где же охрана, Корноухова? А? Их же тут навалом! — возмутилась Катя.
— Может, этим абрекам просто смыться дают? Для собственного спокойствия? Или им заплатили, — заметил Трофимов.
— Здорово вы влипли, Никита?
— Нормально…
Он был горячий, раскаленный драчкой, и вдруг засмеялся растерянно, кривя разбитые губы:
— Ну история… Бой в Крыму, все в дыму… А ты ничего… — повернулся он ко мне. — Не трухаешь! Прямо на горб одному десантировалась! Спасибо…
Наконец-то! И я дождалась!
Мне стало очень приятно.
— Да это со страху, — ответила я с кокетливой скромностью. И вдруг увидела на полу какую-то штучку, вроде черной мыльницы: — А это что там такое?
Никита подобрал находку, нажал на кнопку. Сверху выдвинулись два штырька, между которыми, сильно затрещав, мелькнула искровая змейка.
— Эта фигня — электрошок, — почему-то очень довольно сказал он. — Они мне ею все в пузо тыкали! Но не достали… Ну, класс! Знаете, сколько она стоит? Мне при моей работе — самое то! А то одну монтировку под рукой держишь. Да еще баллончик с перцем. Им только от плечевых девочек отбиваться… Слушай, подруга, а с чего эти айзеки тебя на абордаж взяли? Кому ты дорогу перешла? Ты хоть догадываешься, бизнесменша?
— Думаешь, айзеки? А может, Дагестан? Я их в первый раз вижу, — задумалась я.
Он мне помог подняться на ноги, и я закурила. Пальцы дрожали.
— Ну, дед Хаким! Ну, вонючка… Хоть бы предупредил! — бормотала я, ковыряя икру в бочке и принюхиваясь к тошнотворному запаху бензина. — Вот скоты! Всякое бывало. Только вот такого — чтобы все в помойку — ни разу! Тут же тыщ на четыреста по минимуму! Я у него никогда на столько не брала! Где, говоришь, их фура стоит? На Каширке? Значит, в Москву дед не суется… Похоже, опять закрыли для этого Хакима Долбоебыча Москву! Что-то они там, короли икряные, не поделят… Может, недоплатил он им… В прошлом году тоже такое было. Ультиматум ему, что, мол, московские возможности — не для его фирмы… Видно, теперь он втихаря решился протиснуться. Ну и пошел по таким, как я, распихивать…
— Господи! Нас чуть не поубивали, человек кровью истекает, а ты все про свое, Корноухова!.. Что у вас с рукой, Никита?
— Не лезь, — оттерла я ее плечом. — Я в этих делах побольше твоего понимаю… Ну-ка размотай! Не стесняйся, крови я не видела, что ли?
Я начала бережно и нежно осматривать его сильно порезанную руку, дула на нее, дышала, спрашивала горловым голосом:
— А так больно? А вот здесь? И спине досталось? А головушка как?
И все касалась мелкими порхающими движениями его ежистой прически, горячего и мокрого от пота лица, полуголой груди в плотных пластинах мускулов, на которой уже засыхали мелкие, как маковые зернышки, росинки крови, набрызганные из губ. Потом, уже сильнее, я стала прощупывать, будто проверяя, не больно ли, его бугристые бицепсы, оглаживала бережно крепкую, как камень, накачанную спину. И это занятие — прикасаться к нему — было необыкновенно волнующим и приятным.
Наконец я объявила бесповоротно:
— Штопать тебя, Трофимов Никита, будем в травмопункте. Это минут пять на твоей «Газели»! Поведу твой тарантас я! Не дергайся, права имею… Ты где живешь? Ну это неважно! Я тебя и домой сволоку. Ты на мне погорел, мне и отдуваться!
Показав ему, кто тут хозяйка, а кто — пришей кобыле хвост, я приказала Рагозиной:
— Приберись тут! Вернусь — помогу! Если вернусь…
— Нет, нет!.. Ты… обязательно! — пролепетала Рагозина, глядя ошеломленно, как я заботливо подставляю плечо парню, подсаживая его в кабину, влезаю за баранку и трогаю «Газель». И это было прекрасно, как в какой-нибудь книге про фронтовую любовь, где бесстрашная молодая и красивая героиня склоняется над раненым героем и перевязывает его горячие раны.
Вернулась я нескоро, шел уже третий час ночи, и Рагозина дремала, забравшись с ногами в мое кресло и закутавшись в плащ. У нее было посеревшее заплаканное личико, как будто она не раз уже представляла, что тут было, и переживала весь этот ужас снова. Но несмотря ни на что, она в лавке попахала мощно. Все было подметено, поставлено на свои места, поддоны аккуратно разобраны, битое стекло выкинуто, и даже эту идиотскую бочку она наглухо закрыла порожним мешком, чтобы не так воняло бензином.
— Ну как там? — спросила она тревожно, подрагивая от ночной свежести.
— Ничего серьезного… Зашили его, свезла на хату… Что такому бычку сделается? — В подробности я входить не собиралась.
Я полезла в тайничок, где прятала от Клавдии коньяк, который иногда добавляла в чай. Катька наотрез отказалась, а я глотнула.
— Мама, наверное, с ума сходит… — растерянно и убито сказала она. — Я никогда так долго не задерживаюсь. Ночь же, да?
Глаза у нее ушли в темные провальные подглазья, серые, всегда приглаженные волосы лохматились на макушке. Она была похожа на мышку, только что смывшуюся от когтистого кота и еще не верящую, что цела. Мне ее стало по-настоящему жалко. В такое влипнуть — и для меня, а не только для такой тихони, событие.
— Много наторговала сегодня?
— Я все записывала. Как ты учила. — Она взялась за тетрадь.
— Брось, Катька, — вздохнула я. — И вот что… Ты завтра на работу не выходи. Отоспись. Отлежись. Приди в себя, словом… Я сама со всем этим дерьмом разберусь. Ничего страшного не случилось. Это обыкновенная жизнь… Сегодня — они тебя, завтра — ты их…
Она промолчала.
— Пойдем. Я тебе машину поймаю.
Я вывела Катерину за ворота. Охраны не было. Дома поднимались вокруг как темные горы, лишь кое-где светились окна.
— Жутко просто, да? — вдруг поежилась она. — Людей убивают, а они все спят…
— Все пройдет, Кэт. Тут и не такое бывает. Привыкнешь.
Я остановила ночного бомбиста на старом «Москвиче», сторговалась с ним, заплатила вперед и предупредила:
— Твой номер запомнила. Так что доставь этот конверт по адресу нераспечатанным. Она еще маленькая.
Левак пожал плечами, и они укатили.
Я вернулась в лавку, хлебнула коньячку, открыла новую пачку «Кэмела» и развернула тетрадь с торговыми записями.
Почти две страницы, аккуратно разлинованные цветными карандашами на колонки, были исписаны твердым, почти чертежным почерком. Я вчиталась в цифирь и удивленно хмыкнула. Это было что-то совершенно невероятное. Рагозина все веса фиксировала абсолютно точно, не округляя. «Филе минтая. 1 кг 235 г», «Селедка без головы. 1 штука. 370 г». Деньги получала тоже сверхточно: «17 р. 92 коп.» и так далее.
У меня со счетом, в общем, тоже все в порядке. Но обычно продавца торопят, и он начинает сбиваться. Ее не сбивали. Вернее, она не сбивалась. Даже в первый день. Железная девушка. Оказывается.
Поначалу, когда я только осваивала весы, то страшно путалась и нервничала, обсчитывалась и наказывала сама себя: сплошные убытки. Потом поняла, что лучше всего округляться в свою пользу.
Я открыла ящик с выручкой. Купюры рассортированы по достоинствам и разложены в перехваченные резинками пачечки. Монеты тоже. В отдельных бумажных кулечках.
Все аккуратненько и точно.
Что это? Она демонстрирует мне свою безупречную честность, как будто заявляя: я, как ты, химичить даже в мелочах не умею, не хочу и не буду? Или просто в нее насмерть вбита привычка к сверхточности и абсолютному порядку? Кажется, эта тихоня вовсе не так наивна и примитивна, как я поначалу решила.
Мимо дверей брел, что-то жуя, охранник в плащ-палатке, из-под которой торчала его дубинка. Он постоял, сонно глядя куда-то вбок, потом сказал лениво:
— Слушай, Маш, ты когда-нибудь закроешься? Чего посередь ночи бухгалтерию разводишь?
— Да пошел ты! Защитничек! — взорвалась я.
Он приблизился, заглянул внутрь и охнул слишком усиленно:
— А че тут было-то?
Но по его роже было понятно: он прекрасно знает, что тут было.
Ехать домой не имело никакого смысла, я позвонила отцу из автомата за воротами и соврала, что жду партию товара, который должны были привезти еще вечером. Он спросил, ела ли я хоть что-нибудь. Всегда забывал, что еды у меня полна коробушка.
Я подремала сидя. А потом поставила пельмени на плитку.
Хозяин икры, дед Хаким, с какими-то молодыми восточными мужиками подрулил на рассвете. Он весело улыбался, когда я ему рассказывала, что произошло. Но глазки-щелочки при этом были такие лютые, что я этим абрекам не позавидовала. Старик похлопал меня по плечу и пообещал, что мои неприятности непременно загладит в ближайшем будущем, когда начнется осенняя путина— самое золотое браконьерское времечко.
— Будет немножечко икры еще лучше! Даже без предоплаты… Осетрина-мосетрина, балычок-молычок… Еще вчера в речке плавал! Возьмешь немножечко? С настоящей лепешкой, с коровьим маслицем и зеленым чаем — очень корощая еда!
Я его восторгов не разделяла и заявила, что дел с ним больше иметь не намерена, поскольку могут и башку отвинтить.
— Мы сами немножечко будем отвинчивать, Машя, — захохотал дед. — Все будет очень корошо?
Бочку с порченой икрой они зачем-то уволокли с собой. Может, на разборку?
Мне все это осточертело, я устала, как проклятая, не выспалась совершенно, да и спина болела, потому что не одному Никите досталось. Похоже, что работница я сегодня никакая.
Я плюнула на все, опустила навес на окно, заперлась в лавке, постелила лежанку и завалилась спать. Но заснуть, как ни смешно, не смогла. Все прокручивала то, что было уже вне ярмарки и без Катьки.
Когда я везла Никиту на перевязку, он поскрипывал зубами от боли, но в травмопункте ему вкололи обезболивающее, и по дороге домой, в Теплый Стан, где жили Трофимовы, он вдруг обмяк и задремал, время от времени приваливаясь тяжелым плечом ко мне.
Впервые в жизни меня кольнуло какое-то непривычное и странное сочувствие, какая-то дурацкая теплая жалость, как к больному ребенку. Я почти не дышала и не шевелилась, чтобы не сделать ему больно. Он был рядом, впритык ко мне, его твердое бедро и коленка то и дело касались моего бедра, и даже сквозь ткань юбки я ощущала горячую плоть, на которую совершенно неожиданно откликнулось мое тело. Сладко заныли, твердея, соски, и горячие пульсики пробудили самое тайное. Ничего похожего ни с моим гольф-парнишкой, ни тем более с Терлецким у меня и близко не было.
«Ну история… Вот только этого шоферюги мне до полного счастья, оказывается, и не хватало!» — еще пытаясь посмеиваться над собой, думала я. Но уже точно знала: именно его и не хватало.
В громадной шестнадцатиэтажке на одном из верхних этажей еще светились бессонные окна. Я вытащила Никиту из кабины, он пытался что-то мямлить, выражая благодарность, объяснял, как мне добраться от них до метро. Но я подставила плечо и решительно поволокла его к лифту.
Какие-то покуривавшие в подъезде пацаны, задрав головы, начали кричать, извещая кого-то там, наверху, что Трофимова подрезали. Так что, когда мы поднялись, у лифта на верхнем этаже уже толпились какие-то мужчины и женщины, а изо всех дверей, выходивших на площадку, выкатывались горланящие дети. Бледная, пухлощекая и сдобно-полненькая женщина в домашнем халате и топотушках на босу ногу вцепилась в Никиту:
— Опять во что-то вляпался, дурачок?
Оказалось, что это мать Никиты, Анна Семеновна, которую все называли «тетя Аня». Отец Никиты, Иван Иванович, стоял тут же. Это был неожиданно старый и сгорбленный здоровенный мужичище, состоявший в основном из мослов, с костистым рубленым, словно топором, лицом и очень внимательными глазами. К тому же он был глух, как тетеря, ходил со слуховым аппаратом. Мне с ходу объяснили, что Никита у них поскребыш, то есть последний, завершающий целую череду из шести братьев и сестер, большинство из которых живет тоже в этом доме.
Когда выяснилось, что Никита Трофимов в общем и целом жив, а повреждения носят поверхностный, не затрагивающий жизненных центров характер, его тут же уложили спать, заставив выпить стакан кагора, каковой был просто необходим для восстановления кровопотери. Но меня тетя Аня никуда не отпустила (что меня вполне устраивало), затащила в кухню, заставила пить чай и дотошно выспросила, что случилось на ярмарке, кто я, собственно говоря, такая, где и с кем живу, замужем ли и все такое прочее.
В итоге я не без тревоги установила, что Никиту семейство бережет и охраняет, как следовую полосу на границе. И мне не очень-то понравилась настырность и бесцеремонная дотошность этой женщины, явно не верившей в случайность нашего знакомства. Было видно, что она сильно насторожилась и как бы вскользь обмолвилась, что когда-то, до службы в морском десанте, у Никиты была девушка, которая его не дождалась и вышла замуж как раз за человека очень южной национальности, кажется карачаевца, очень ревнивого. Трофимова предположила, что покушение абреков на Никиту в моей лавке могло быть актом возмездия со стороны вышеупомянутого карачаевца, поскольку бывшая невеста поняла, что совершила роковую ошибку и забыть Никиту никак не может.
— Приходила эта дура, рыдала тут, каялась, — сказала она нехотя. — Они ж с Никиткой в один детский сад шлепали! Ошибка-то ошибкой, только уже второго родила… Вот и думай тут, не нарвался бы еще на какую-нибудь. Он же у меня еще балбес-балбесом.
В общем-то тетя Аня была для меня прозрачна, как ключевая вода. И то, что наша милая беседа была вежливым предупреждением совершенно неизвестной девахе, да еще торгашке — не лезь, не твое, мол! — Тоже было совершенно ясно. Но как раз этого Трофимовой-матери и не надо было бы делать. Сколько себя помню, еще с пацанок, любой запрет я воспринимаю как призыв сделать все наоборот. Когда в детстве тетка Полина строго предупреждала, что яблоки у соседей по даче трогать не положено, потому что это чужое, а своих яблок — обвал, то это приводило меня к ночным пиратским набегам на соседский сад. Мне доставляло неизъяснимое удовольствие упереть именно запретное. Пусть даже кислое до ломоты в скулах и мощного поноса в последующие дни.
«Ну это мы еще посмотрим, мамулечка!»— заводясь, думала я.
Назад, на ночную ярмарку, меня повез один из Трофимовых-зятьев. Между прочим, хотя и на стареньком, но еще очень приличном, вылизанном «форд-эскорте».
Я поняла, что ему нравлюсь, потому что он не закрывал рта всю дорогу. Из его трепа следовало, что все Трофимовы принадлежат к племени рукастых, они и часа не сидят без дела и находят выход из самых безвыходных положений. Семейство имеет три ячейки в кооперативном гараже на окраине Москвы, где Трофимовы держат весь инструмент по автослесарному делу, ведь они могут довести до ума любую машину. А дед, Иван Иваныч, славен тем, что проворачивает любые жестяные работы, может «выколотить» любое мятое крыло, восстановить аварийные части даже на «мерее» так классно, что этого никто не заметит.
Между прочим, Трофимов-зять признался, что, будучи студентом технологички, в самые трудные и безысходные времена научился у Трофимовых-старших шить мужские шапки, для которых они разводили нутрий. А нынче он выкладывает камины в коттеджах и достиг в этом деле такой популярности, что довольные заказчики передают его вместе с подручными из рук в руки.
— Хотите, и вам сработаем, — предложил он. — Со скидкой, по дружбе… Вообще-то мы цену держим! Не меньше пяти штук за дым! У меня как раз партия финского камня пришла, выложим, как споем, с кованой медяшкой, если пожелаете… Кочережка, совки, решетка литая с загогулинами — все наше!
— У меня еще и фазенды нету, а вы с камином! — смеялась я.
— Ну тогда клиентуру подкидывайте! Вы же по части купить — продать? А торгаши выпендриваться любят! Мы одному камин в виде парохода заделали! Такой «Титаник» с топкой типа корабельной и весь в иллюминаторах и клепке! Жируют, черти!.. Приведете клиента — десять процентов ваши! Без балды!
Он явно чуял во мне родственную душу.
За стенками лавки шумела-гремела ярмарка. Солнечный лучик (распогодилось, значит) косо бил в темень лавки. Я не заметила, как заснула — совершенно беззаботно, с таким ощущением, которое бывает только в детстве. Когда всерьез веришь, что откроешь глаза и будет счастье. Пару раз сквозь теплую завесу сна я слышала, как кто-то стучался в ставень и окликал меня, но мне было жаль просыпаться, и я ныряла в ласковые солнечные глубины.
Проснулась я поздно, торговый день был потерян, и я решила, что заеду к Рагозиным, посмотрю, как там Катерина, отошла ли от своих страхов и смогу ли я оставить хозяйство на нее завтра.
По пути на Сущевку я купила бутылочку натуральной хванчкары, набрала в коробку штучных пирожных, не с пустыми же руками в чужой дом заявляться… Дом оказался спрятанной в глубине строений, поодаль от улицы пятиэтажкой, правда построенной еще при Сталине, из крепкого красного кирпича, с нестандартно большими окнами и явно пристроенными уже гораздо позже наружными лифтами в остекленных шахтах.
Катькина квартира была на последнем этаже. Открыла мне мать, Нина Васильевна.
Она была в домашней уютной пижаме, тапочках на босу ногу, почему-то в темных сатиновых нарукавниках, с надкусанным яблоком. На высокий лоб она вздернула сильные очки, и ее темно-карие, узковатые, вовсе не похожие на Катькины оловяшки глаза были красноваты от усталости.
Выяснилось, что дочери нету дома. Меня несколько удивило, но Рагозина-старшая сказала, что Катька вот-вот придет. Держалась она со сдержанной приветливостью и даже, мне показалось, несколько смущенно, потому что с ходу спросила:
— Я вашего папу не очень напугала своими скандальными воплями, Машенька? Не бойтесь, я не всегда такая…
Я думала, она начнет выспрашивать подробности великой битвы Русских с Кабардинцами при Черной Икре, которая произошла в моей лавке, но вовремя поняла, что Рагозина-старшая ничего об этом не знает. Катерина ей сообщила, что ночью мы устраивали капитальную приборку и учет товаров. Потому я ее и задержала. Получалось, что Катька с матерью почему-то вовсе не всем делится, а может быть, просто не хотела ее пугать. Во всяком случае, мне надо прикусить язык. В каждой избушке свои погремушки.
Мы прошли в уютную кухню, с белым, модным лет тридцать назад финским гарнитуром, громоздким холодильником ЗИЛ и коллекцией гжели на полке. Пирожные Нина Васильевна одобрила, винцо тоже, но предложила, покуда дочь не вернется, начать чайную церемонию с крыжовенного, малинового и иного варенья. Правда, оно еще прошлогодней варки, потому что в деревню Журчиху, где у них есть фамильная изба с огородом, в этом году на ягоды она не ездила, только весной они с Катькой посадили картошку. За избой, огородом и садом в отсутствие москвичей присматривает некий престарелый ветеран дед Миша, большой любитель поддать, но, тем не менее, трудяга. Ему, конечно, приходится тащить из Москвы напитки кристалловского разлива и соевые конфеты, до которых он большой охотник.
Мы болтали вроде бы ни о чем, словно обнюхивая друг дружку. Рагозина-старшая была крепенькая, очень живая, ладненькая и какая-то уютная. Катька говорила, что мать уже пенсионерит, но для стандартной пенсионерки Нина Васильевна была, на мой взгляд, несколько молода, сумела сохранить довольно аппетитную фигуру и, главное, почти безупречную кожу. Конечно, кое-что уже подвисало, я заметила небольшие излишки в районе ягодиц и предательски дряблеющее горлышко, которое она даже дома прикрывала кокетливой маскировочной бархоткой. В общем, ее нельзя было бы отнести к винограду полной сочности, но и до усушенного изюма ей было еще далеко.
Катька на нее была абсолютно не похожа. Ни в чем.
Нина Васильевна вдруг засуетилась, сказала, что нужно приготовить тосты к чаю, нарезала батон и затолкала ломтики в тостер. Тостер был старый, с облупленной эмалью, в нем что-то треснуло, повалил дым, и хлеб мгновенно превратился в угольки. Мне стало ясно, что мужчины в этом доме нету. У нас с Полиной без бати тоже все постоянно замыкало и перегорало, и мы чинились сами.
Рагозина сконфузилась и решила показать мне их квартиру. Некогда это был ведомственный дом для работников автобазы Совмина, и квартира была мощная — хотя и двухкомнатная, но рассчитанная явно не на двоих, с дверями из натурального дерева, а не из ДСП, с настоящими паркетными полами из бука или даже дуба.
Хозяйка провела меня в свою комнату, где у окна стоял рабочий столик с навесной лампой на кронштейне, громоздкой старой пишущей машинкой конторского типа, стопками бумаги и какими-то папками. Сказала, что подрабатывает к пенсии, печатая на дому, но дело это теперь, с появлением компьютеров, принтеров и ксероксов, тухлое.
Комната была здоровенная, метров двадцать пять, и казалась пустоватой. Но когда я восхитилась огромным креслом из янтарного цвета карельской березы, с обивкой из выцветшей, почти белой замши, Рагозина, вздохнув, призналась, что некогда тут стоял Целый антикварный гарнитур, оставшийся от ее родителя, главного механика той же автобазы, который они с Катькой вынуждены были продать. Похоже, просто проели. В те самые достопамятные годы, когда я девчонкой шустрила на лубянской барахолке. Тогда многие чуть ноги не протягивали и всеми средствами старались выжить…
За высокой ширмой из бамбука и китайского черно-зеленого шелка с потрясными рисованными желто-розовыми журавлями у Рагозиной был спальный отсек, но туда я из деликатности нос совать не стала.
Бросалось в глаза обилие книжных полок, забитых не столько популярными в моем детстве макулатурными изданиями вроде «Анжелики», сколько странными на вид пухлыми фолиантами из спецкартона, истыканного дырочками алфавита Брайля для незрячих. Оказалось, что Нина Васильевна прекрасно читает этот специальный шрифт и даже очень быстро пишет, то есть натыкивает шильцем буквы. Так сложилось, что в молодости ей пришлось работать во Всероссийском обществе слепых чтицей и секретарем у очень значительного лица в номенклатуре общества, с которым Рагозина даже выезжала за границу на международные симпозиумы слепых, и не только к демократам, но и в капстраны. В Китае у дружественных слепцов она тоже бывала и привезла из поездки эту очень редкую и ценную ширму с птицами. И тот дракоша, что стоит у меня на подзеркальнике, тоже, конечно, оттуда. Я тут же решила, что надо узнать, когда у нее день рождения. Чтобы вернуть вазу назад как подарок. С меня не убудет, в конце концов, а для нее, кажется, эти штучки дороги…
В ВОСе было мощное издательство, куда позже перешла Рагозина и где издавали не только книги по Брайлю, но и обычные книги для зрячих. Нина Васильевна рассказала, что рядом с каждым слепым и слабовидящим работали не меньше десятка вполне нормальных тружеников и тружениц. Там она и служила до пенсии. Как сотрудница она умудрилась, правда, не совсем законно, оформить ее досрочно. Так что недаром она мне показалась слишком уж моложавой.
Рагозина была словоохотлива и мила, так и лучилась приязнью, но я уже видела, какой она может быть отчаянно-резкой и беспощадно-грубой, и ее приветливость отнесла на счет того, что я для ее Катеньки — начальница и работодательница. Поэтому со мной необходимо дружить, хотя бы для того, чтобы я не пилила ее чадо.
Перед дверью в комнату Рагозиной-младшей она неуверенно потопталась:
— Вообще-то Катюша не очень любит, когда я на ее территорию без нее вторгаюсь… Сердится, когда я что-нибудь трогаю!
Я удивилась, что Катерина может на кого-то сердиться, но Нина Васильевна уже толкнула дверь и отвела плотную занавеску.
Ощущение было такое, что я попала в какой-то совершенно другой мир, абсолютно не совпадающий с тем, что за стенкой. Всему остальному соответствовало здесь только небольшое кабинетное фортепиано Красного дерева, даже по виду старинное; громадное, под потолок, зеркало в черной источенной жучком раме и платяной шкаф типа стоячего бабушкиного сундука. Все прочее было до опупения необычным — просто потому, что я никак не ожидала увидеть такое здесь, у этих затюканных и не очень удачливых особ. Низкая модерново-плоская и дорогая кровать татами. Классные циновки под ногами и мохнатые макраме на стенах разного плетения и цвета — явно иностранные. В кресло брошено настоящее полосатое мексиканское пончо, над постелью — здоровенная «под пергамент» сувенирная карта Карибского моря с изображениями палящих из бомбард пиратских галионов и фрегатов, якорей, черепов и тесаков. Выше — несколько украшенных бисером и перламутровыми раковинами масок каких-то не то африканских, не то азиатских божков. А на стеклянных полках аккуратно расставлено вообще черт знает что: от чучела омара, головы Нефертити в натуральную величину из коричневой керамики и немецких пивных кружек с валькириями до совершенно страховидной вырезанной из сандалового дерева зверюги со свиноподобным рылом, орлиными крыльями, львиным туловом и пастью крокодила. Эта страшила величиной с цыпленка вцепилась когтями в панцирь какой-то демонической черепахи и пыталась отломать ей башку с рогом.
— Это такая священная птица Гаруда, — пояснила Рагозина. — Катенька с острова Бали привезла… Туземцы на этот ужас с клыками молятся, ну как наши на икону…
— А что она там делала, ваша Катенька? — наконец, придя в себя от полного обалдения, тупо спросила я.
— Как что? Отдыхала!.. Наши туристы живут там в таких пальмовых бунгало, золотые пески, аквапарк, катание на дутиках, экскурсия на коралловые рифы с аквалангом…
Только теперь я увидела на шкафу пару вишневого цвета кожаных чемоданов в авианаклейках и саквояж из той же коллекции, видеокамеру на телевизоре и гантели на полу. И все это барахлишко не какого-нибудь нехилого нового русского, а именно ее, этой стеснительной полушкольницы. Так и не сумевшей выкарабкаться в студентки.
— Понимаете, Маша, — не без гордости и удовольствия наблюдая за мной, сказала Рагозина. — У нас с дочерью с восьмого класса так повелось: год мы вкалываем… («Ну, положим, вкалывает не она, а ты!» — подумала я), экономим на всем, откладываем. Потом выбираем, куда поедет Катя, договариваемся с турфирмой… Если заранее заказ на поездку делать, то обычно дается скидка. Ну а когда туго было, я продавала кое-что из обстановки… («Так вот на что карельскую березу ухнули!» — догадалась я.) Но зато у Кати теперь настоящий кругозор… Целый мир открывает! Что она со мной тут видела? Стены эти? Я-то в командировках по службе хоть где-то побывала, теперь ее очередь. Логично?
— А она мне говорила, что ей и пальтишко справить не на что… Потому и вазу на продажу приволокла…
— Вообще-то мы не очень афишируем наш образ жизни, — усмехнулась Нина Васильевна не без иронии. — Соседи вообще меня полоумной считают. На картошке и капусте из Журчихи зимуем, зато Катька как лето — то в Испанию, то в Египет… А вазу эту я ее заставила продавать. У самой не получилось, я в переходе с нею стояла… Нам именно в эту неделю задаток внести надо было. Так поездка обойдется почти в два раза дешевле, если сейчас авансировать Катьку на декабрь. Спасибо, что вы нас выручили, Маша! Катя еще в Италии не бывала. Мы решили, что она в Рим поедет на католическое Рождество. Представляете, папа римский, молебны, елки со свечами возле собора Святого Петра, Дева Мария… и все такое прочее… Думаете, Катька где сейчас? Я в объявлении прочла, что по дешевке продается краткий курс итальянского языка на пластинках. Ну, она и поехала по адресу… Что ей, безъязыкой, по Риму блуждать? Пусть хоть немного разговорный подучит…
Я промолчала. Все еще никак не могла представить, что Катерина Рагозина — та, которая в лавке, и владетельница всего этого добра, живущая какой-то совершенно другой жизнью и не обмолвившаяся о ней ни словом, — одна и та же серенько-скромная пугливая тихоня. Так кто из нас актриса и темнила? А может, она попросту развлекается тем, что я ей снисходительно покровительствую и благодетельствую и в глубине души даже посмеивается надо мной? Или нет? И я злобствую оттого, что все это — не мое и не со мной? А она элементарно воспитанная, замкнутая, серьезная девчушка, которая бережет свое, заветное, и не распахивает душу нараспашку перед каждой любопытствующей, потому что по-другому не может?
Рагозина-старшая уже открыла стенной шкаф и показывала мне две полки, где сидели куклы, от замусоленного тряпичного урода с оторванной головой до вполне сохранившихся пупсов, космонавтов и мальвин. Это были Катькины игрушки, которые сохранила мать. Тут же лежали несколько толстенных альбомов с фотолетописью жизни Катерины Рагозиной — от момента выноса из роддома смешного свертка в кружевах, откуда смотрело бессмысленное личико величиной с кулачок, до тощей, как спичка, первоклашки с горбом ранца за спиной и бантами величиной с лопасти вертолета.
Слава богу, разглядывание снимков прервал звонок в наружную дверь, и мать впустила Рагозину. Та вошла в переднюю с пакетом грампластинок и какой-то книжкой в руках. Это была совершенно другая Катя, со вкусом приодетая, строгая, повелительная и небрежная, истинная хозяйка этих чертогов и всего, что в них. Мать заученно подносила ей домашние тапочки и помогала снять тонкий пыльник, когда она увидела, что я стою в дверях ее комнаты. Лицо ее почти не изменилось, дрогнуло лишь на мгновение, но я поняла, что она неприятно поражена тем, что видит меня здесь, и не просто поражена, а с трудом сдерживает всплеск досадливой злости и на меня, и на мать. Но она немедленно взяла себя в руки, и в глубине ее глаз будто опустилась непроницаемая, тускловато-безразличная, серая завеса.
— Ага, так вот кто у нас! Машенька! Какая радость! — вежливо воскликнула она.
— Купила?
— Конечно. Учебник «итальяно», пластинки почти что новые…
Я изобразила улыбочку.
Мы пили чай с пирожными, болтали о прошедшем дожде и видах на урожай яблок в деревне Журчихе, пригубили винца, и в этот раз Рагозина при мне не изображала недотрогу, а с пониманием посмаковала и даже сказала, что почти такое же пьют и в Малаге. Но мне уже стало так не по себе, так тоскливо и тошно, что я быстренько собралась и унесла ноги.
Сидя в вечернем троллейбусе, я обругала себя последними словами. Не надо было мне входить в этот дом.
Я все вспоминала, как поглядывает на свою дочечку Рагозина, — исподтишка и очень быстро, будто горло этой женщины постоянно перехватывает петля отчаянной, почти безумной любви, которую она вынуждена прятать, чтобы ее девочка, поняв свое всемогущество, не стала вытворять с матерью все, что вздумается. Наверное, эта мышка была, есть и останется тем единственным, ради чего Нина Васильевна все терпит, ради кого она существует. А Катька, по-моему, это поняла уже давным-давно и использует мать на всю катушку.
У меня так не было и уже никогда не будет. Конечно, я в любую минуту могу снять телефонную трубку, и мой отчаянный вопль о помощи пролетит через пол-Москвы, достигнет громадного высотного здания на площади Восстания, вознесется на двадцать этажей и достигнет Долорес Федоровны, моей Долли. Но только я этого никогда не сделаю, что бы со мной ни случилось.
Она меня не пожалела. Нет нас — батю тоже. Он проморгал момент, когда его жена, преподавательница с кафедры основ марксизма-ленинизма института связи, обаяла лауреата, конструктора какого-то сверхмощного КБ, очень головастого и очень засекреченного Ванюшина. В свободное от твердо— и жидкотопливного ракетостроения время в виде хобби Ванюшин конструировал какие-то особенные планирующие аэродинамические спортивные копья для «Буревестника». А мать как раз была кандидатом в мастера спорта по метанию копья. Где-то на спартакиаде студентов и преподавателей они и пересеклись. Загорелая, уже не юная, но еще прекрасная Долли и ее вдовеющий лысик.
Мне было шесть лет. И батя меня ей не отдал.
Она не настаивала.
— Мы же цивилизованные люди, Тоша, — передразнивала ее Полина. — Обойдемся без этих пошлых обывательских скандалов…
Скандалов и не было, если не считать тех, которые, по словам тетки, устраивала я. Я наотрез отказалась ее видеть, орала как резаная, когда мать пыталась меня забирать на выходные, расшибала головы всем дареным куклам и как-то укусила ее за руку и под коленкой, как злобный волчок.
Может быть, именно так я выражала свое несогласие по поводу того, что папа-мама разбежались?
Из-за этого Долли быстро потеряла ко мне всякий интерес и только звонила на дни рождения. У нее было кем заниматься, поскольку от первой жены у Ванюшина остался сын, которого звали Велор. Это сокращение от «Великая Октябрьская революция». В этом Долорес, видимо, особенно была близка конструктору. Вера в светлое будущее и непогрешимость Учения из них обоих так и перла.
Конструктор Ванюшин волей божией помре лет десять назад от прободной язвы желудка. Язва достала его неожиданно в отпуске, на рыбалке в Карелии, в какой-то совершенно безлюдной тмутаракани с водопадами и лососями. Чтобы доставить Ванюшина до ближайшей больницы, подняли вертолет, но он не мог лететь из-за грозы. Его повезли на лошадях, но не довезли.
В последний раз я видела мать года три назад. Она позвонила мне совершенно неожиданно, сказала, что перебирала старые фотографии, нашла много снимков меня в младенчестве и хотела бы передать их мне. Я обозлилась, заявила, что мемуаров пока писать не собираюсь — еще не мумия, а на свое полусиротское младенчество у меня есть собственная точка зрения, и дорогая Долли Федоровна может катиться ко всем чертям. Она почему-то даже не обиделась, рассмеялась беззлобно:
— А ты злючка… Это полезно! — И повесила трубку.
Что-то меня встревожило, и вскоре после этого звонка я подкатила к высотке, расположилась у стоянки автомашин для жильцов и дождалась ее. Но подходить не стала. Покуривала в сторонке под зонтиком и делала вид, что газеточку почитываю.
Долли возилась, подняв капот, в закопченных потрохах древней «Волги», оставшейся от покойного Ванюшина, и было ясно, что это для нее дело привычное.
Она была очень сухая и длинная, ссутулившаяся от постоянного сидения за книгами, как вопросительный знак. Больше всего она походила на отощавшую птицу ворону: волосы были сильно крашенные, с синевой на угольной черноте, жиденькая причесочка венчала большую лобастую голову почти птичьим хохолком. Я ее и так почти не помнила, а тут она мне показалась абсолютно чужой и почти незнакомой.
В тот день Долорес Федоровна была затянута в линялую джинсу, надела разбитые кроссовки и модненькую кепочку, и даже мне стало ясно, что она отчаянно балансирует на невидимой грани между пожилой, но допускающей еще некоторые вольности в нарядах интеллигентной дамой и уже окончательно усохшей старухой.
Выцветшие до желтизны карие глаза ее были остры и холодновато-внимательны, несколько раз она вскидывала голову и недоуменно озиралась, словно чуяла мой взгляд.
Но я к ней так и не подошла.
…Какая-то тетка трогала меня за плечо и шептала, протягивая чистый носовой платок:
— Девушка, что же вы плачете и плачете… У вас ресницы текут!
Я встряхнулась. Это был все тот же троллейбус, что вез меня от Рагозиных домой.
Я выпрыгнула из троллейбуса и пошла пешком.
Мне просто выть хотелось от какой-то совершенно безысходной пустоты вокруг, оттого что даже радостью поделиться и то не с кем… Не отцу же рассказывать, что его единственная дочь врезалась, втюрилась, въехала — словом, влюбилась в первый раз в жизни, отчаянно, чумово и бесповоротно!
На следующее утро, когда мы готовили лавку к открытию, я не выдержала и сказала Катерине:
— Значит, к папе римскому собираешься, девушка?
Она отложила в сторону тряпку, которой протирала витрину, очень внимательно посмотрела на меня своими непроницаемыми оловяшками:
— Куда я собираюсь — это к делу не относится… Вот ответь: первый день я хорошо отработала?
— Замечаний не имею, — подумав, согласилась я.
— И дальше так будет… Когда надо, я все могу, — серьезно сообщила она. — Сколько ты мне платить собираешься? Только точно! Если в долларах?
— Ну сотни три… Больше не вытяну.
— В неделю?
— Еще чего! В месяц.
Она нахмурилась, что-то подсчитывая в уме. Потом кивнула.
— Ну что ж… Это меня устраивает. До декабря, если поджаться, свободных сотен пять на поездку я наберу… На итальяшек посмотреть хватит. Только учти, пожалуйста, я работаю до пятнадцатого декабря. До начала рождественских каникул у католиков. Так что подыскивай мне замену заранее. Хотя, конечно, еще только август, но лучше все точки ставить сразу. Так проще.
— Могу зимой отпуск дать… Недельки на две, — прикинула я. — Если ко мне вернешься… Я перекручусь. Не впервой.
— Спасибо. Я подумаю, Корноухова.
— Была бы честь предложена, Рагозина.
С этого дня мы почти никогда друг друга по именам не называли. Только по фамилиям, и не шутейно, а всерьез. Она меня — Корноухова. Я ее — Рагозина. Наверное, это было смешно. Как две пацанки, которые играют в классики, расчертили асфальт, провели границы — сюда не наступать, это только мое. А в ответ: «А это — мое».
Но пацанками мы все-таки уже не были. Да и на игру это тоже было похоже мало.
Потом я никогда не могла понять, почему не избавилась от нее сразу же. Наверное, просто пожалела. Конечно, не Катьку. Ее мать.
Впрочем, был и элементарный расчет: искать еще кого-то на подмену хлопотно. А кто будет в лавке, когда пойдет торговля, мне уже становилось почти все одно. Мне предстояло заниматься совершенно другими делами.
Я почти устранилась от ярмарочных дел, все перевалив на Рагозину. Внешне все выглядело так, будто я по-прежнему рулю делами, усиленно добываю товары на перепродажу, но в действительности я была занята только одним: потихонечку, методично, шаг за шагом приступала к приручению Никиты Трофимова, очень осторожно, так, чтобы он не догадался, к чему я веду дело. Я уже кляла себя за то, что той ночью, перед тем как случилась потасовка, вела себя с наглостью опытной девы, которая заводит любого мужика с пол-оборота.
На таких не женятся. А он мне нужен был не на ночку-другую, а навсегда.
Я наведалась к Трофимовым и притащила шведские антибиотики, необходимые для заживления раны, полученной героем при защите моих интересов. Это был удобный предлог — в антибиотиках Никита вовсе не нуждался, потому что зашитая ладонь заживала и так. Он уже пробовал браться за баранку, наглухо забинтовав руку и натянув сверху тугую перчатку.
Я много распространялась о его храбрости и мощи, но он относился к моим восторгам индифферентно.
Пару раз я его подряжала на какие-то мелкие перевозки, но потом увидела, что он еще морщится от боли в руке, и прекратила это.
Исподволь я подвела к тому, что поскольку он потерпел из-за меня, то потерянные по нетрудоспособности рабочие дни я должна компенсировать лично.
— Это ты про деньги? Тогда это к бате… Он у нас Геращенко! Центробанк, словом…
Иван Иваныч, несмотря на глухоту, сразу все понял и заявил, что всегда приятно иметь дело с понимающей девицей, которая разбирается в том, что трудовому народу нынче нелегко и каждый потерянный рабочий день — сущее наказание. Он принял какие-то не очень большие деньги и даже выдал мне расписку. Но при этом прятал свои хитрющие зенки в мохнатых бровях.
В конце августа Никита получил от трансагентства очень выгодный заказ на сверхдальнюю ездку. К первому сентября нужно было доставить новые учебники куда-то в Казахстан, вернее, на Рудный Алтай, где еще оставались школы с преподаванием не на казахском, а на русском языке. Из Москвы тронулся целый караван машин, нагруженных тетрадями, глобусами и книгами.
Отсутствие Никиты я использовала на всю катушку. При нем я все-таки осторожничала и старалась не надоедать Трофимовым слишком частыми визитами. Но теперь я врубила все свои возможности. Без него мне предстояло стать полностью своей в этом доме.
Мне казалось, что я абсолютно точно просчитала все, что мне нужно делать и как поступать. Так что почти каждый раз, переступая порог Трофимовых, я тащила с собой очередную коробку с тортом на полпуда, который брала по знакомству в кондитерской одного индивидуала на Ордынке. Юные отпрыски Трофимовых уже привыкали ждать «нашу Машу» и, поглощая сласти, вопили от восторга.
Я уговорила наконец тетю Аню, мучившуюся зубами, но страшно боявшуюся дантистов, и лично свела ее к знакомому стоматологу. Тот занялся ее челюстью с особой нежностью (втихую, конечно, мною оплаченной). Раздобыла суперклассный американский слуховой аппарат и притащила на пробу деду. Правда, Иван Иванович, поносив миниатюрную штучку с денек, отверг ее. «Слишком чувствительная хреновина! Я каждого таракана слышу, как он в мусорнике усами шевелит… Заснуть не могу и голова болит!» — заявил он. Но чмокнул меня растроганно в маковку и одарил не гаснущей на ветру зажигалкой типа австрийской «солдатской вдовы», которую сам смастерил за верстачком с тисочками, что стоял прямо в его комнате.
Я совершенно забросила своего Антона Никанорыча, просто пропустила мимо ушей его несколько сконфуженное сообщение о том, что он пригласил Рагозину-старшую на бесплатный ветеранский просмотр фильма «Чкалов» в музее авиации и космонавтики. Для меня все это было совершенно несущественно.
Все на свете. Кроме Никиты.
Опасность прорезалась совсем не с той стороны, откуда я ожидала.
Как-то я задержалась у Трофимовых. Они играли в кухне в лото. Дед продул, рассердился и ушел спать, остальные тоже разошлись. Мы допивали с тетей Аней чай, она как-то неясно и задумчиво поглядывала на меня, словно что-то взвешивала в уме, потом вздохнула:
— Я гляжу, Никита наш тебя интересует, Маша?
— Еще чего? Я просто так…
— Все мы, дуры, поначалу просто так, — усмехнулась она. — Думаешь, тут до тебя никто наших порогов не обтаптывал? Особенно после того, как он из армии пришел? Только он у нас с бзиком… Видать, все прынцессу ждет! Мало нам было одной прынцессы… Еще и не поженились, а она нам тут команды командовала! Эту комнату — нам, эту — вам! Плита будет коричневая, ковры со стен уберем — это немодно, а вместо ванны поставим гидравлический душ. Мозги нам тут запудривала… Прибежит: «Ах, тетя Аня, почему Никита так редко мне пишет? Может быть, в ихней десантуре и девушки есть? Какие-нибудь полярные связистки! У меня предчувствия и сны снятся нехорошие!». Сны-то снились, только не про его честь… Он-то там в десант или куда еще, а она со своим фирмачом — в город Сочи, где темные ночи! А потом вообще смылась под крышу к своему карачаю червивому, продалась…
Привядшее, как яблочко, личико Никитиной матери нервно подрагивало, видно, она давно ни перед кем из незнающих не вываливала накопленное. Свои же и так в курсе.
Я благоразумно помалкивала, давала ей выговориться.
Вернувшись из армии, Никита целый год просто сходил с ума. Ему казалось, что все смеются над ним из-за того, что его невеста уже чужая жена. Потом вроде бы успокоился. Но ничего постоянного и даже просто более или менее долговременного у него с девушками не складывается.
Поджав бледные губки и глядя на меня со значением, Анна Семеновна вздохнула:
— С которой ни знакомится, мы уж знаем: пустой номер! Он же однолюб, вроде Иван Иваныча…
С одной стороны, получалось так, что семейные тайны она открывает мне как бы уже не чужой им, но, с другой стороны, это и ясный намек: ни фига, мол, у тебя не получится! Это было для меня не просто неожиданным, но и очень тревожным. Если он до сих пор зациклен на той девице, не к психиатру же мне его везти? Или экстрасенсу? Избавлять от несчастной любви. Одного такого мага я лично знала. Он кого хошь перепрограммирует на что хошь. Только отслюнивай…
Как-то я вроде бы без особого интереса спросила о беглой невесте Трофимова-зятя.
Он посмотрел на меня недоуменно и пожал плечами:
— Юлька Лыкова? На кой она вам? Да вы к ней и близко не подойдете. Этот трухлявый старец, муж, сторожит ее, как сберкассу!
Но все-таки я у него выяснила, где можно с этой Юлей пересечься. Я понимала, что делаю что-то не то, но меня понесло, и я не могла уже остановиться.
Не буду говорить, во что мне это обошлось, но достала я ее в модном бассейне, куда вход был только по валютным абонементам. Пришлось и самой суперкупальник покупать.
Если честно, я на ее фоне смотрелась, как занюханная шавка рядом с элитной доберманшей. Она сидела в шезлонге, заплетя свои бесконечно длиннющие ноги и посасывая какой-то коктейль, который разносили холуи в белых куртках и в плавках-шортиках. Я тоже подцепила плошку с ледяной вкуснотой и, отпивая, приблизилась к ней.
Она не особенно удивилась, когда я заговорила с ней о Никите.
— А, Трофимов? Ну был такой… Можешь успокоиться. Мне он до большой лампочки… Хотя чего скрывать? Когда он из армии пришел, думала, воткну его в шофера-телохраны на «линкольн» к моему благоверному. А там… — Она вдруг рассмеялась. — Дура, конечно… Он мне по морде съездил! И — гуд-бай, Юлечка… Так что ты учти, подруга, он страшно бешеный! Неуправляемый! Или все, или ничего… А насчет меня — не боись! Я в одну воду дважды не вхожу.
Мне она понравилась. И чего ее все Трофимовы осуждают? Ну, устроила себе молодая баба жизнь с тугим кошелем, так что ее за это — казнить?
Теперь, разобравшись с Юлией, я знала, что буду делать и как встречу Никиту Трофимова, когда он вернется.
Через две недели из автоколонны пришла телеграмма, что они возвращаются.
Ночью, когда отец спал, я вскрыла паркет, забрала почти половину заначки, с утра предупредила по телефону Рагозину, что в лавке не буду, потому что отбываю по нашим торговым делишкам, и вышла из дому.
В общем-то, лично на себя, а не на лавку я тратила не так уж много, и единственное, в чем никогда не отказывала себе, — это в фирменном бельишке, удобной обуви и косметике высокого класса. И еще позволяла себе всяческие банно-ванные радости с шампунями, гелями, солями и настоями. Но в этот день развернулась на всю катушку.
У «Динамо» я поймала такси — «москвичка», договорилась с водилой, что беру его на всю смену, и двинула по давно продуманному маршруту — по тем салонам и бутикам, куда захаживала прежде как на экскурсии. В этот раз во всех бутиках, в галереях в Петровском пассаже, на Кузнецком Мосту и в ГУМе каждая шестерка в форме продавца мгновенно угадывала, что я явилась покупать, а не просто примеряться к недосягаемому, и я не могла отказать себе в удовольствии покапризничать. Презрительно морщась, наблюдала, как модельки, подрабатывавшие на примерке, дефилируют передо мной, демонстрируя то совершенно обалденный меховой шарф-хомут от Валентине, то желтый жакетик от Кензо за семь сотен, то кожаное платьишко от Фенди-Коти за тыщу восемьсот шестьдесят. Условных единиц, естественно. Конечно, я ни в коем разе не причисляла себя к всемогущим леди, всем этим дочерям, женам и подругам персон VIР, за которыми следуют фотографы из публичных изданий, но после кризиса и бутики живут не так роскошно, как прежде, и цепляются за каждую Матрену, забредшую поглазеть, чем прибарахляются российские миллионерши. Так что, высокомерно развалясь в кресле, смакуя нежный представительский кофе с обалденным ликером в микроскопической рюмочке или небрежно ковыряясь пальцем в поданных к чаю уже в другой точке трюфелях, покуривая дамские сигареллы немыслимой пахучести и вкусноты, я методично и неспешно преображала себя в ту роковую красавицу, к ногам которой в ближайшее время должен рухнуть субъект, имевший наглость относиться к Маше Корноуховой с прохладной вежливостью.
«Москвич» все колесил по столице, шофер перестал читать на бесчисленных стоянках фантастику с монстрами на обложке и помогал продавцам загружать в багажник бесконечные картонки и фирменные пакеты и сумки с покупками. Когда я, не выдержав, все-таки переоделась в новое и вышла из очередного салона в легком осеннем пальто от Барклая цвета мердуа, то есть гусиного помета, в сапожках, дымчатых очках и в шляпке, похожей на перевернутый котелок из благородной меди, он даже присвистнул:
— Ну и запросики у вас, девушка… На весь ансамбль дамской песни и пляски покупочки соображаете? Сколько вас там?
— Одна я. И заткнись, — весело ответила я. — Вперед, и пусть они сдохнут!
— Кто это?
— Мои враги!
Чес по бутикам и салонам был удачным. Добыча была впечатляющая, и за один безумный заход на прибарахление я оснастилась всем или почти всем, о чем давно мечтала. Впереди были еще кое-какие лавочки, включая ювелирку, и двухчасовой сеанс в очень закрытом салоне красоты.
Где-то далеко оставалась ярмарка с этой тихушницей Катькой Рагозиной, и я уже с трудом вспоминала, о чем договаривалась на днях на рыбной базе, куда-то отодвинулся отец с его нелепыми сиротскими моделями, Терлецкий с восьмого этажа, спец по гольфу, и как это ни удивительно, но даже и Никита Трофимов тоже почти не существовал. Мне становилось странно, что весь этот шухер именно из-за него. А может, он был и впрямь ни при чем? И просто наступил тот бездумный и отчаянный час, когда все кажется легким, все решаемо и все возможно. Как будто прыгаешь с обрыва и летишь, хохоча и вопя, еще не зная, что там внизу — спасительная глубина ласковых вод или клыкастые каменюки.
Временами я будто просыпалась и почти трезво думала: «Господи! Что я делаю? Что со мной такое? Может, это оттого, что слишком давно в койку ни к кому не прыгала? А этот самый Никита не так уж и нужен мне? Прорезался бы кто-нибудь другой — все равно то же самое было бы? Лишь бы было?» Но разумное быстро расплывалось, и снова возвращалось чувство если не полного счастья, то, во всяком случае, праздника. Только женщина знает, что это такое — новый наряд, новые духи, новое колечко… Все это делает и тебя самою в чем-то новой и неожиданной. И ты вдруг ясно чувствуешь, что даже изученное досконально, знакомое до родинки и каждой складочки собственное тело тоже становится неожиданным и, кажется, готово к таким подвигам, о которых оно само еще вчера и не подозревало…
Обвал начался с отца.
Поздним вечером шофер помог мне затащить все эти картонки, пакеты и упаковки в квартиру. Мой Антон Никанорович стоял в дверях своей комнаты и с каким-то хмурым интересом смотрел не на кульки и свертки, а на меня. Но сначала его состояния я не поняла, в общем, не обратила внимания, потому что в душе у меня трубили победные трубы и ангел-хранитель отплясывал польку-бабочку.
Мне не терпелось еще раз примериться кое к чему из нового барахлишка, я быстренько ополоснулась под душем, заперлась у себя и начала облачаться с бельевого гарнитурчика «Дикая орхидея», веселясь от того, что в самых секретных местах и впрямь нежно-розово бахромилось нечто лепестковообразное, прозрачно-кружевное и скрывающее самое многообещающее для того, кто узрит это чудо. Затем я надела супердлинное черное платье на бретелечках, подобрала туфельки из той полудюжины коробок, которые раскидала на тахте, нацепила тоненькую золотую цепочку с изумрудиком в виде магического ока, такие же сережки, взбила новую причесочку и, прихватив фирменную коробку с настоящим французским коньячком и прилагавшиеся к дорогой покупке два очень тонких коньячных бокала, похожих на ламповые стекла, пошла в кухню.
Ужин был, как всегда, на столе, согретый, но прикрытый тарелками, и я крикнула:
— Пап, ты где там? Иди сюда…
Корноухов не откликнулся. Несколько удивленная, я заглянула в его комнату. Он сидел за столом, нацепив на нос сильные очки, и прочищал шомполом один из стволов своей любимой двустволки. Это было хорошее тульское ружье. Не конвейерной сборки, а сработанное мастером-персональщиком, личное клеймо которого стояло на гравировке по стали, изображавшей рысь на ветке. В ореховое полированное ложе была врезана именная серебряная пластинка с надписью: «Штурману А. Н. Корноухову, за мужество при выполнении воинского долга». И дата — 1984. Как-то отец обмолвился, что никакого особенного мужества не было, а был скучный меридиональный, то есть через Северный и Южный полюсы, перелет стандартного строевого бомбардировщика на дальность. С дополнительными баками с авиакеросином, которые отбрасывались, когда их высасывали движки, и с двумя дозаправками в воздухе с авиатанкеров — над Африкой, в районе алжирского оазиса Уаргла, где тогда была авиабаза с нашими советниками, и в районе, прилегающем уже непосредственно к Антарктиде. Вместе с экипажем летели спецы из армейского НИИ — испытывать какое-то оборудование в условиях антарктических озоновых дыр и арктических полярных сияний. Но никаких пингвинов или белых медведей мужественные летчики не наблюдали, потому что перли на предельных высотах и скоростях. А сели они там же, где и взлетали, — в степи под Херсоном. Единственное, что было примечательного в том полете, так это то, что экипаж слопал почти пуд украинского сала с черным хлебом, потому что сало лучше любого шоколада обеспечивает поступление калорий в организм пилота. Сначала их хотели наградить орденами, но ордена прибрало к рукам командование, а экипажу вручили ружья под День советской авиации.
Ружье отец любил и холил. И сначала я решила, что он собирается на охоту. Но меня это не волновало. Я прошлась перед ним вихляющей походочкой от бедра, пустив волну от пятки до маковки, сделала изящный поворот, поставила ногу на стул, оперлась подбородком о ладошку и произнесла завлекательно:
— Как я вам, мон женераль? Похожа на настоящую леди?
— Не мешай, — зыркнул он из-под бровей.
— Не в духе, что ли, ваше превосходительство? Щас мы вас поправим!
Я метнулась в кухню, притащила «Курвуазье» с бокалами, ловко откупорила бутылку и плеснула по капельке.
— Давай за мою красоту и удачу, пап! — бодро сказала я — Это пойло даже всякие Луи не каждый день лакали! Положено сначала в руках согреть. Потом вдохнуть аромат. И — по капельке!
Отец, не глядя, отодвинул свой бокал, покусал ус и спросил негромко:
— С каких таких капиталов развлекаемся, дочечка? Вчера еще ничего не было, сегодня барахла выше крыши… И королевские самогонки с медалями? Не положено мне такое дуть… Не по пенсии! Забыла, что ли?
— Ты чего, пап? — На меня пахнуло не просто какой-то случайной обидой, а отчуждением холодным и едким. — Да брось ты! Можем мы хоть раз в году себе праздник устроить?… А ты куда — на охоту собираешься? На птичку, по перу? С первого сентября северная утка на пролет пошла, мужики на ярмарку уже первых утей прут… Или по кабанчику, пап?
Он понял, что я подлизываюсь, усмехнулся с горечью:
— В Дмитрове Лаптев живет, оружейник полковой. Давно умолял продать фузею! Почему бы и нет? На личный приварок…
— Ничего не понимаю, полковник…
— Я тоже не понимаю, Маша, — покачал он головой. И вдруг брезгливо и почти спокойно: — Ты уж прости меня, я утром приборку затеял в твоей спаленке… Под ковром паркет ковырнул ненароком, а там пакет такой, с бантиком… В старой газете, еще пятилетней давности… Просто филиал швейцарского банка… От меня прячешь, что ли?
— От себя, пап! Ну я же сама себя боюсь, пап! Раз-два — и профукаю все к чертям! — Обомлев, я врала отчаянно и нелепо: — Вот ты же ничего не знаешь, а когда все начиналось, свободная торговлишка и все такое, монету лопатой черпать можно было! Только поворачивайся… Никакого контроля, все что не запрещено — можно! Я по тыще баксов в день наваривала! Не на рыбе, конечно… На обуви! Вот тут рядом, возле «Динамо»… Все сметали! Только подвози… Со всей России бабы за сапогами перли! Тогда все казалось: вот-вот лафа опять кончится, прихлопнут все базарчики! Да и доллар был раз в шесть дешевле. Только успевай в валютке рублишки менять! Я думала, машину куплю. Капиталку в доме засобачу! Мебеля итальянские, джакузи с пеной…
Отец молчал, не поднимая головы, перебирал разложенные ружейные железки, и руки его, в крупных веснушках, дрожали.
Холодея от ужаса и отчаяния, понимала, что он чувствует. Наверное, днем, когда он наткнулся на плохо припрятанную второпях заначку, он впервые вдруг ясно увидел себя как бы со стороны. Мужик, офицер, жизнь отпахал во благо Отечества, а этих поганых зеленых бумажек, да еще в таком количестве, никогда даже в руках не держал. А вот дочурка держит, и кормит, и поит по-родственному папулечку, как какого-нибудь распоследнего забулдыгу.
Я не сомневалась: не верит он мне. Впервые и всерьез в самом главном — не верит. И что бы я ему ни плела, отец одно знает: он копейки считал, на своей автостоянке при шлагбауме мерз, а я ему и Полине раз в месяц отстегивала на хозяйство одну такую бумажку и словом не обмолвилась, что деньги у нас с ним есть. Могла же любимая дочурка избавить его не столько от нищенских расчетов и экономии на всем, вплоть до приличного курева, сколько от этого незабываемого унижения, когда каждая босоголовая молодая скотина с «голдой» на шее, заруливавшая на стоянку на своем «мерене» или БМВ, была для него как спасение и он покорно ждал, пока ему свистнут и небрежно сунут в карман на «чай».
Я не могла сказать ему всей правды. А отец ясно понимал, что я скрываю от него что-то серьезное. И кажется, ему меня просто жалко и даже смешно немного, потому что он всегда знает, когда я вру.
Я в ужасе видела, что непробиваемая стена уже выстроилась между нами, произошло что-то такое, что делает нас почти чужими, и именно я сдуру обрушила те мосточки взаимного доверия, любви и бескорыстного служения друг другу, которые только начинали выстраиваться.
— Да ты не нервничай, дочка, — усмехнулся он. — Все совершенно правильно… Я рад, что ты такая везучая… А так что ж… Каждому свое. Кому арбузная корочка, кому свиной хрящик! По трудам нашим…
Я ушла в спальню и улеглась на тахту. Курила, тупо уставившись в потолок, украшенный идиотской лепниной с авиавинтами и звездами, и плакала.
Когда-то в детстве, когда Долли только ушла от нас, отец сам купал меня, кормил и, уложив в постельку, читал на ночь сказки. Я любила про белого волшебного зверя-единорога. Мне очень нравилось, что его никто не может поймать, кроме юной принцессы, которая, набросив в темном лесу свой охотничий шарфик на его витой златой рог, приводит это гордое животное в свой замок. И тогда единорог немедленно расколдовывается и обращается в прекрасного юношу, после чего, естественно, идет свадебный пир горой…
Утром отца в доме не было. Он уехал, прихватив с собой не только ружье, но и бритвенный прибор, теплый свитер, смену белья, кое-что из походной посуды. И зачем-то забрал не только охотничью амуницию с болотными сапогами, но и парадный мундир.
Я поняла, что ушел он к этому самому дмитровскому оружейнику не на один день.
Осень, как всегда, терпела, терпела, а потом обрушилась мощно и неостановимо. Дней через пять после ухода Никанорыча я вдруг увидела из окна, что деревья в Петровском парке — золотые, а над кронами расплывается дым: это уже жгут палую листву.
Я знала, что Никита уже вернулся, но у Трофимовых не бывала: выдерживала положенную, хотя и мучительную, паузу.
Было томительно непривычно, что отца нет дома, даже завтраки мне приходится готовить самой. Но нет худа без добра, и я вдруг страшно обрадовалась, что все может получиться еще удачнее, чем я планировала раньше: квартира оставалась целиком в моем распоряжении, так что стесняться мне тут больше некого. Предстоящий вечер и ночь должны были быть мои. То есть мои и Никиты.
Я сменила постельное белье, накрыла тахту новым пушистым покрывалом, поставила перед зеркалом две большие красные свечи в стеклянных подсвечниках и выкрутила лампочки из люстры. Представила, как скажу: «Ах, кажется, все перегорело!» и — зажгу эти свечки, чтобы полумрак, в котором уже не надо будет ничего стесняться. Беременеть с ходу никак не входило в мои замыслы, с этим спешить не стоило. Ребенок, конечно, будет в свое время. Когда и я, и, главное, Никита встанем по-настояшему на ноги. А пока что я решила подстраховаться и заранее прихватила на Тверской упаковку презервативов, которую надлежало представить невзначай, когда наступит момент. Хотя все это добро должно было быть и у самого Трофимова, не сопляк же он, но никаких случайностей я решила не допускать.
Я позвонила на Патриаршие пруды, где был очень симпатичный кабачок «Якорек», в котором у меня был знакомый мэтр, и заказала на вечер столик на двоих. Ресторанчик был клубного типа, днем работал «для всех», но по вечерам, длящимся далеко за полночь, проникнуть в него можно было лишь по именным карточкам. Кухня там была классная, готовились любые блюда, вплоть до суши и китайских выпендрежностей. Публика в «Якорьке» приличная — захаживали даже депутаты Госдумы, после вечерних спектаклей подтягивались актеры из близких к центру театров, случались банковские и биржевые мальчики. Так что расслабуха была цивилизованно-сдержанная, без разборок и мордобоя. Впрочем, на этот случай в гардеробной дежурили элегантные вышибалы.
Уже с утра я была готова и оснащена, как ракета на старте, — все цепи проверены, предохранители сняты, напряжение достигает могучего вольтажа, все подрагивает и напрягается, отсчет предстартового времени пошел неумолимо, и уже ничто не остановит команды: «Пуск!», после которой или все разлетается вдрызг, или аппарат взлетает в звездные блаженные выси.
Об обвале, естественно, я и мысли не допускала. Но просто так взять Трофимова Никиту за шкирку и затащить его в койку было бы слишком грубо и как-то не по-людски. Вариант для меня был очень серьезный, и в моих расчетах ближе к Рождеству маячил и ЗАГС, и даже венчание в храме в чем-то белоснежном и непорочном. Словом, часики моей судьбы дотикали до главного, поворотного момента, и кто-то неведомый решил: «Пора, девушка! Вчера было рано, завтра будет поздно!»
Я вызвонила Никиту, сказала, чтобы он пригнал «Газель» к полудню к метро «Динамо». Оттуда мы поедем в Лобню, где на отстое стоят рефрижераторы и где я должна якобы провести переговоры. Я решила, что все должно произойти для Никиты как бы совершенно случайно, и если он не полный лопух и телок, то с определенного момента должен будет взять инициативу на себя, а мне придется лишь изображать некоторое стыдливое смущение и, возможно, даже сопротивление, но тут важно не переусердствовать, чтобы он сдуру не принял этого за чистую монету.
Я долго думала, во что одеться, чтобы Никита сразу не насторожился от моего слишком вечерне-праздничного наряда. С сожалением отложила длинное черное платье на тонюсеньких бретельках, которое мне очень шло и делало загадочной и томной, и остановилась на более скромном, но не менее волнующем варианте: короткая ярко-красная юбка-стрейч, эластично охватывающая бедра и попочку; белый трикотажный топ, державший грудки в напряге и явно показывающий по выпирающим сосочкам, что никаких лифчиков под ним нету; черная ажурная накидочка с длинными расклешенными рукавчиками сквозного плетения; невесомый, как дыхание ангела, красный шарфик из шифона и темно-красные туфли с удлиненными, тупо срезанными носами и без задников. Повертевшись перед зеркалом, я решила, что это самое то: с одной стороны, я полностью одета, но с другой — наряд недвусмысленно намекает на то, что от него можно избавиться чуть ли не одним движением. В то же время ничего особо экстравагантного и вызывающе наглого в одежде как бы и нету. На всякий случай сверху я накинула свой затрапезный пыльник и сумку взяла деловую, похожую на папку с ручкой.
День был как на заказ, ветреный и солнечный, небо синело совсем не по-осеннему, и рыжие и алые кроны облетающих деревьев в парке были похожи на разноцветные паруса каких-то веселых яхт.
У меня даже дыхание перехватило, когда я его увидела — загорелого и обветренного после казахстанского круиза с учебниками. Никита стоял рядом с «Газелью» и протирал и без того чистый ветровик замшевой тряпочкой. Свой грузовичок Трофимовы драили бесконечно и даже подкрашивали белилами барабаны колес, чтобы было поаккуратней.
Я приостановилась, не без удовольствия разглядывая его издали. В тугих джинсах, заправленных в короткие сапожки, и черной водолазке, обтягивающей мощные плечи и грудь, с ручищами, которые казались чуть коротковатыми от бицепсов, очень ладный, литой, двигавшийся легко и как бы танцующе, он привлекал видимым ореолом надежности и нетраченой силы. После дальней поездки Никита обзавелся молодыми усишками и пробивающейся бородкой неожиданно светлого, почти янтарного колера, и это резко подчеркивало черноту его щетинистой короткой стрижки.
В дороге мы трепались про все на свете: про то, что осень хорошая, про казахские трассы, про то, как их почти неделю держали на казахстанской таможне и не хотели пускать русские учебники на свою территорию…
В Лобне меня никто не ждал, никаких дел у меня там не было, но не могла же я просто так потащить Никиту в кабачок, поэтому приходилось изображать активную коммерческо-трудовую деятельность. Оставив его с грузовичком на въезде к пакгаузам, я углубилась в переплетение железнодорожных путей и отправилась к рефрижераторным белым вагонам на отстое. Нужно было потянуть время, я потрепалась с путейскими тетками в оранжевых жилетах, которые меняли рельсины, ругаясь и покрикивая друг на дружку, потом, присев, покурила поодаль.
Вернулась к машине я часа через полтора. Никита от нечего делать листал какой-то справочник по авторемонту. Я ему соврала, что переговоры закончились неудачно и можно гнать в Москву.
На Садовом «вдруг» вспомнила, что предстоит еще одна деловая встреча, но гораздо позже.
— Перекусим? — предложила я. — Здесь есть одно местечко…
Он пожал плечами.
Я указывала дорогу, и скоро мы, попетляв по переулкам, подъехали к «Якорьку».
Уже темнело, и чугунные фонари у входа в ресторанчик были включены. На стоянке виднелось несколько легковушек.
— Ставь экипаж здесь, не сопрут! — сказала я.
— Слушай, я же неприбарахленный, а тут вроде настоящий ресторан. Небось без галстука и не пустят?
— Со мной и без штанов пустят! — небрежно ответила я. — Веди даму! Как положено!
Я с картинной слабостью повисла на его локте и засеменила к дверям, где уже улыбался мне швейцар в идиотской, похожей на адмиральскую форме с эполетами, якорями и галунами.
— Здравствуйте, Машенька! — сказал он. Никита впервые глянул на меня попристальней, и глаза у него стали острыми.
— Ого! Да тебя здесь знают! — заметил он.
— Заруливаю по случаю! — беспечно произнесла я, скидывая на руки гардеробщику мятый пыльник и открываясь перед Трофимовым во всей красе.
Нас провели к столику в отдельной нише, и тут очень молоденький лощеный официант в форменке под матроса сделал первую глупость.
— Все, как вы по сервисному каналу заказывали… Подавать? — спросил он.
— Ударим по текиле, Трофимов? — поинтересовалась я.
— Мне минералку, я же за рулем!
— Не глупи, можно и тут оставить твой тарантас на отстой, ничего с ним тут не сделается. Присмотрят!
Никита закурил, искоса глянув на меня, и я увидела, что в его кошачьих коричневато-рыжих с прозеленью глазах светится ирония.
— Только не говори, что мы здесь совершенно случайно, — сказал он медленно. — Харчи и пойло уже заказаны, столик персональный, холуи на цирлах носятся… По какому случаю гуляем, Мария Антоновна?
—Ну, допустим, у меня день рождения.
— День рождения у тебя в мае. Сама говорила, что именно от этого всю жизнь маешься! — хмыкнул он.
— Ну просто день такой. Настроение, — пожала я плечами.
Я начала понимать, что что-то складывается вовсе не так, как я просчитывала, и насторожилась. Но эта мгновенная тревога прошла, потому что Никита явно расслабился. Он сгонял в мужскую комнату помыть руки и, видно, ополоснул лицо: во вспушенных волосах блестели капельки влаги. От этого он стал похож на веселого медведика. Или ежика. Такой уютный, ладный и теплый. Он с интересом оглядел невеликий ресторанный зальчик, по стенам которого были развешаны декоративные сети, Андреевский флаг, полированный штурвал с медными рукоятками, а возле двери стоял самый настоящий нактоуз с флотским компасом и прочим. Из стенки в бассейн с рыбками, огороженный якорными цепями, сочилась вода.
— Ну прямо виват российскому флоту! — ухмыльнулся Трофимов. — Только макарон по-флотски с компотом из сухофруктов и не хватает…
— Я знала, что тебе здесь понравится, — довольно кивнула я. — А кухня у них… то есть как это по-морскому — камбуз? Сплошной отпад!
— Тогда чего ждем, Антоновна? Свистни этого салагу! Пусть тащит все, что положено. Я ведь, честно, трескать хочу до писка…
Дальше все пошло вроде бы как надо. Мы выпили по большой рюмке золотой текилы, и я поучала Никиту, что настоящие мексиканцы употребляют эту кактусовую водку с ломтиком крохотного зеленого лимончика и обязательно слизывают с руки соль. Я была голодна, потому что с утра от волнения не могла проглотить ни крошки, и текила неожиданно мощно и горячо ударила в голову. Мне стало хорошо, страшно весело и смешливо. Но контроль над собой я не теряла и игру вела четко, по-задуманному.
Вкуснятины было много, и самой разной, и мне жутко нравилось, как Трофимов ест, — аккуратненько, не жадно и как-то вдумчиво. Будто случайно, смахивая некие невидимые крупинки, я осторожно притрагивалась к его твердым заветренным губам пальцем.
Ресторанчик постепенно заполнялся, верхний свет выключили, и горели только настенные матовые бра, похожие на стеклянные рыбацкие поплавки-кухтыли. За стойкой бара в дальнем углу возник бармен в тельняшке и фуражке яхтсмена, и я пару раз поднималась и шла якобы за сигаретами и льдисто-освежающим коктейлем. Как и подобает истинному джентльмену, Никита вежливо порывался сделать это сам. Но мне надо было, чтобы он меня видел как бы со стороны, во весь рост, и я не просто проходила через зал, но несла себя, всей спиной, всей кожей ощущая тяжелеющий взгляд Никиты и других мужчин. Я старалась держать походочку от бедра и не опускаться до вульгарного вихляния задом, а нести тугую попочку так, чтобы каждый понимающий толк в женских тайнах мужичок сглотнул слюну.
Время летело незаметно. В ресторанчике не танцевали, но у дверей была небольшая эстрадка, на которую взобрался пожилой гитарист в бархатной куртке и кожаных брюках. Гитара была обычная, без всяких усилителей. Он начал негромко наигрывать что-то бардовское, потом хрипловато запел что-то про солдат в горах Кавказа.
Трофимов как-то сразу поскучнел, глаза стали трезвыми.
— Наша десантура небось тоже там… Так что и вернутся дослуживать наверняка не все…
— Да брось ты про это… «Спящий в гробе мирно спи, жизни радуйся живущий…» Мы-то с тобой живые, Никитка?
Я решила, что момент настал, ласково взъерошила его волосы ладошкой, быстро вынула из сумочки фирменную коробочку, положила перед ним:
— Открывай, открывай. Это тебе!
Он ковырнул ногтем крышку. В коробочке были классные часы, швейцарские, «Раймонд». Как раз для настоящего мужика — сурово-благородные, тяжелые и очень простые, без излишних наворотов, на массивном серо-серебристом браслете.
— Это тебе…
— За что?
— За героизм и защиту от абреков, — пожала я плечами. — На память… Или просто так… Хороший день сегодня, верно? Тебе пойдут! Примерь-ка! Смотреть на твою пласмассовую дешевку больше не могу…
Никита носил на широком запястье затертые черные часики, из тех, что когда-то были модными, — электронный гибрид с микрокалькулятором и календарем, который уже давно показывал не даты, а черт знает что.
Трофимов повертел новые часы, вернул их в коробочку и припечатал крышку ладонью твердо и решительно.
— Мимо, — сказал он.
Я с удивлением увидела, как напряглось его лицо, отвердели скулы, из глаз ушла дымка, и они стали холодными и трезво-насмешливыми.
— Это ты меня покупаешь, хо-зяй-ка? — медленно поинтересовался он.
— Ты что, опупел? Ну какая я тебе «хо-зяй-ка»? — передразнила я его, улыбаясь. — Что мы, чужие, Никитушка?
— Да что-то слишком быстро мы своими становимся, Маша, — проговорил он тяжело, опустив голову и разглядывая свои руки. — Я все хотел спросить: с каких пирогов? Зачем? Работа работой… Я пашу, ты платишь. Тут без балды — все, как полагается. А остальное при чем? Матери зубы ставишь, деду слух правишь… Как будто у них своих родных нету. Наших шпротиков пломбирами закармливаешь, они тебя уже так и зовут «Маша-киндерсюрприз». Прямо десантировалась на наш плацдарм, и он уже вроде бы полностью твой. Закупленный… Или вот часики эти — зачем? И вообще все это — сегодня? — Он широким жестом обвел гудевший многоголосием ресторанчик. — Господи, да это-то при чем? — чувствуя, как все обрывается и холодеет внутри, засмеялась я через силу.
— Так ведь все «при чем», — серьезно и очень невесело сказал он. — Хороший ты, конечно, человек, Маша. Только страшный. Для меня, по крайней мере. Меня уже один раз таким макаром пробовали захомутать. Как раз из армии вернулся… Все было — и розы, и слезы… А потом зарплату положила за койку! Ну а у нас с тобой какая программа? Хотя бы на сегодня? В койку, что ли? Это можно. Можно и лапшу на уши вывесить, какая ты нежная и красивая… Тем более что это правда. Только ведь это все вранье будет. А что с вранья начинается, враньем и кончается. По себе знаю. Оно тебе надо?
Я комкала салфетку и тупо смотрела в пепельницу, где истлевала моя сигаретка. Все ломается и рушится с грохотом, который слышу только я. Мне было невыносимо прежде всего оттого, что этот Трофимов меня жалеет, что для него я прозрачна и примитивно ясна, как полено. И еще пришло прозрение — чужой. Что ж он помалкивал столько времени, терпел? Я представила, как втихую посмеивались надо мной Трофимовы, демонстрируя мне полную приязнь. А может, просто просчитывали, что можно еще выдоить из этой полупридурочной торговки?
— Это ты все про свою Юлечку забыть не можешь? Которая тебе рога наставила? Это ж она с тобой втихаря от мужа торговалась, верно? Насчет койки! — пульнула я, уже не сдерживаясь.
Лицо у него стало совершенно серое, будто мгновенно выцвело.
— Ого! — сказал он тяжело и брезгливо. — Ты уже и до нее добралась? Хороша! Да какое тебе до нас всех дело? До меня?
— Много о себе воображаешь, Трофимов! Да я… с тобой… на одном поле… опростаться не сяду! — задыхаясь, выговорила я. — Да кто ты такой, водила?
— А вот так — гораздо лучше, — серьезно кивнул он. — По крайней мере — честнее!
И тут я страшно пожалела о том, что вырвалось так грубо и грязно. Пробормотала отчаянно и жалко:
— У тебя есть кто-нибудь? Ну прости… прости…
Но он уже ничего не слышал. Деловито отсчитав деньги из своего затертого бумажника, сунул их под пепельницу: «За текилу… И прочее!» — и пошел вон, легко раздвигая плечом теснившихся у стойки людей. Я вдруг испугалась, что он сядет за баранку «Газели» в крепком поддатии, поедет через всю Москву, и добром это не обернется. Видение аварии, со скрежетом лопающихся стекол и рвущегося металла, крови и криков прохожих было таким ярким, что я невольно взметнулась, собираясь его остановить, но тут же поняла, что делать этого не имею никакого права. Он мне больше — никто, а главное, для него никто — была, есть и останусь — я сама. Я осела, закрыв ладонями лицо.
— Вам плохо, Маша? — тут же подбежал гарсон.
— Нормалек, дорогой… Все о'кей! — хохотнула я — И подбрось-ка водочки…
Мне почему-то стало жалко щедро и продуманно накрытого стола, всей этой вкуснятины — от фаршированных молодых баклажанчиков и нежной зеленушки до колючих лап камчатского краба «а-ля натюрель», отваренных в присоленной водице, к которым Никита почти не прикоснулся. Впрочем, я тоже от волнения почти ничего не попробовала. На меня вдруг напал едун, и, потерев руки и пробормотав: «Не собакам же выкидывать?» — я стала жадно поглощать все подряд, стараясь ни о чем больше не думать. И пила гораздо больше, чем когда-либо себе позволяла.
Ко мне начали клеиться мужики, но я только поднимала глаза, и они тут же начинали запинаться и мяться и отваливали почти испуганно. Потому что, наверное, я смотрела на них так, что каждый понимал: этой девушке не до амуров. Когда перед закрытием ресторанчика припудривалась в дамской комнате, из зеркала на меня глянуло не лицо, а странно неподвижная, обесцвеченная до синеватой бледности, мертвая маска. Глаза были как тусклые ямы, и рот кривился в какой-то нелепой и стылой ухмылке.
Покидая «Якорек», я прихватила бутылку дорогого бордо, заботливо упакованное для меня в бумажный пакет. Я хотела, чтобы ночью мы с Никитой пили горьковато-красное вино, от которого не бывает тупого хмеля. Наоборот, от него чувствуешь себя неутомимой и сильной, как после переливания крови.
До дому я добралась с последним троллейбусом, бесстрашно пересекла густую темень парка, пронизанного отсветами фонарей с проспекта и одуряюще пахнущего палой листвой и грибами.
Двор был совершенно безлюден. Я присела на ступеньки у своего парадного, потому что возвращаться в свою квартиру никак не могла решиться. Я не хотела видеть эти идиотские красные ароматические свечи, которых некому будет возжечь у зеркала, новенькое белоснежное меховое покрывало на тахте, прикрывавшее черные шелковые простыни и две подушки в таких же черных наволочках с редкими абстрактными алыми фигурами, напоминавшими сплетенных в объятиях змеек. Постельный гарнитур назывался «Торжество любви». Торжествовать в одиночку я не собиралась.
Я столько готовила себя к этой ночи, что что-то во мне было заведено, как пружина, и все еще трепетало и ждало. Некоторое время я просто сидела, покуривая, и словно прислушивалась к себе. Неожиданно ночная прохлада как-то разом отрезвила меня, я вдруг совершенно осознала, в какое жалкое позорище сама себя опрокинула. И это было так невыносимо горько, что я откупорила бордо, протолкнув пробку в узкое горло бутылки веткой, которую отломала от опадающей сирени. Я пила вино булькающими глотками, как последняя алкашка. Мне надо было оглушить себя. Хотя бы на время.
Полностью забыть обо всем не удалось, но легкая игривая дымка, смягчив ночь, заколыхалась перед моим взором, и в лифт я вошла уже почти командирским шагом. Поднялась на восьмой этаж, допила вино, поставила бутылку у мусоропровода, икнула и решительно воткнула палец в кнопку звонка.
Терлецкий открыл не сразу: шел уже второй час ночи. Когда дверь наконец приотворилась, из нее сначала выскользнул прекрасный, как собачий бог, беломраморный молодой дог величиной с телка с глупыми и добрыми глазами. Следом за ним высунулся Терлецкий.
— Джордж, не смей… На место! — скомандовал он. Я и не знала, что у него есть собака.
Дог лизнул меня в руку и, шумно выдохнув, воспитанно и послушно ушел в квартиру.
Терлецкий был заспанный, с красной вмятиной от подушки на лице, в лиловом домашнем халате с капюшоном и босой.
Я нагло потрепала его по щеке:
— Привет, Терлецкий! Не забыл еще меня?
— Тебя забудешь! — ухмыльнулся он. — Ты представляешь, сколько сейчас времени?
— Плевать…
Он пригляделся ко мне.
— Что празднуем? Что случилось, Корноухова? — изумленно спросил он.
— Я… случилась! — твердо ответила я. — Тебе мало?
— По-моему, тебе нужен кофе, — сказал он рассудительно. — Боюсь, что это может быть весьма чревато. Для меня. Но что поделаешь? Заходи…
— Туда? — с деланным испугом заглянула я через его плечо в переднюю. — Нет уж, там я свое откувыркалась… Может быть, ты про все и забыл, но у меня впечатлений до сих пор — выше крыши!
— Слушай, чего ты хочешь?
Я пожала плечами, взяла его крепко за руку и произнесла тихо и очень серьезно:
— Иди за мной… И — молчи!
Он пошел.
…Проснулась я поздно, почти в полдень, одна. Солнце било косо сквозь окна, в форточку задувал ледяной свежачок, и я долго сидела на тахте на сбитых и скомканных простынях, зябко куталась в покрывало и тупо рассматривала свою спальню. В горло вазы с драконом кто-то из нас всунул пустую пачку от сигарет. Свечи на подзеркальнике оплыли до огарков, и застывший красный воск заляпал полировку и паркет уродливыми потеками. Мое бельишко было раскидано повсюду, но на этот раз срывала с себя все это я сама, а не Терлецкий. Илья был необыкновенно нежен, на себя прежнего вовсе не похож и все просил шепотом: «Не торопись…» Я плотно закрывала глаза, отчаянно пыталась представить, что это не он, а тот, для кого я готовила себя все эти дни. Ничего не выходило, и я грубо и нетерпеливо тормошила Терлецкого и что-то хрипло кричала. А потом просто постаралась ни о чем не думать и жадно и бесстыдно выжимала из своего трепещущего тела все, на что оно было способно.
Я хорошо помнила, что отправила Терлецкого к холодильнику, и он принес шампанское, которое я тоже предусмотрительно приготовила для нас с Никитой. Мы молча пили, передыхая, я капала из своего фужера ледяную влагу на грудь Терлецкого в густой шерсти, и он смешно подергивался и смеялся: «Не хулигань!»
Теперь я чувствовала себя совершенно пустой, как проколотый барабан. На котором я сыграла безумный траурный марш по несбывшемуся.