Никогда мне еще не было так паскудно и до воя одиноко, как в эти дни…
Где-то была Долли, совершенно чужая и отстраненная. Где-то на даче обитала Полина, занятая закрутками и солениями. По осени она ни о чем и думать не могла, кроме своих драгоценных грибков, моченой антоновки и прочего. Она никогда не возвращалась в Москву, пока не укрывала на зиму сад. Даже на малину надевала старые колготки, которые ни один голодный заяц зимой прогрызть не мог.
И где-то у своего дружка-оружейника в Дмитрове скрывался от меня отец. Раньше иногда Антон Никанорыч к нему тоже ездил. Оружейник был увлечен самогоном, гнал настоянный на черноплодной рябине самопальный напиток ведрами, и если они там не столько рыбалят и охотятся, сколько завивают общее отставное горе веревочкой, то это до снега.
Пожалуй, батя мог загудеть и из-за меня. От одной брезгливости. Иногда мне казалось, что я его больше никогда не увижу.
Значит, что у меня оставалось? Выходило — одна селедка…
Но появляться перед Рагозиной в выпотрошенном и изрядно помятом виде мне было нельзя, и я почти круглые сутки отсыпалась.
Когда я, обмундировавшись позатрапезнее, явилась исполнять свой торговый долг, она все-таки заметила, что я как выдоенная.
— Ты не заболела, Корноухова? — спросила она.
Я что-то буркнула и немедленно потребовала полного отчета за последние две недели, в которые меня в лавке фактически не было.
Катька выложила амбарную книгу, отдельно — свою тетрадь с записями и расчетами, две пачки чеков в копиях, копии накладных и сертификаты на товар.
Я уже и так видела, что в лавочке — полный порядок. Единственное, что накопилось, — это бумажные деньги, мелочь, аккуратно расфасованная по мешочкам. Но менять рубли в валютке — это была моя забота, а раз меня не было, Рагозина к деньгам не притрагивалась.
Меня неприятно кольнуло, что она покрыла стеллажи под поддонами новой клеенкой, очень симпатичной, бежевой, и оборудовала для себя дальний угол, куда передвинула кресло и поставила на полку небольшой проигрыватель с большими радионаушниками и пластинки по курсу итальянского языка. И еще почему-то было очень много цветов, растыканных в трехлитровые банки. Мне как раз такие нравились — громадные темно-красные и лиловые георгины и поздние гладиолусы.
На Катерине был новый рабочий халатик. Не спецура, которую я для нее так и не заказала у Полины, но такого же голубого цвета. И голову почти по брови она повязала тоже голубой косынкой, отчего ее оловяшки казались почти синими. Покуривала уже в открытую — пачка крепкого «Кента» лежала на проигрывателе.
Я забрала всю бухгалтерию, разложилась на пристенном столике-откидушке за холодильником и стала разбираться.
Разбираться, в общем, было особенно не в чем. За это время через лавку прошло почти три тонны рыбы и рыбопродуктов. Не считая штучных жестянок. Рагозина была пунктуальна и будто щеголяла честностью, точностью и аккуратностью абсолютно во всем. Даже подколола расписку от мусорщиков о том, что им сдано для ликвидации пять кило испортившегося минтая и четыре банки вздувшихся консервов. Она, кажется, не без издевки выпендривалась передо мной. Словно хотела показать, что способна делать это не хуже меня, и тот примитив, которым я занимаюсь, может освоить любой дебил.
А я, посасывая сигаретку, с хмурой иронией думала, что за весами стоять — не велика премудрость. Эта чистюля никогда не поймет, что даже без меня четко сработала моя система — тот механизм, который я собирала и отлаживала годами, как опытный настройщик свой рояль. Меня в лавке не было, но поставщики продолжали исполнять договоры, привозили и свежачок, и соления. Даже карпушки осеннего закинули из Конакова. Я никогда никого всерьез не обманывала. И они не сомневались, даже не получив от Рагозиной ни копейки, что я со временем непременно и точно рассчитаюсь с ними. А это значило, что у меня есть то, что ценится дороже всяких денег, расписок и долговременных контрактов. Мое Имя. Мое Слово. И если я снова отвалю на какое-то время, это ничего не изменит, все будет идти, как шло, пока я не вернусь.
Я слышала, как Катерина вежливо чирикает за прилавком, каждый раз приговаривая: «Благодарю за покупку!» Наверное, в круизах насмотрелась, как ведут себя иноземные торгашки.
Я начала пересчитывать деньги, хотя уже и так знала, что все до копейки сойдется, и тут она заглянула в мой закут с букетом сиреневых гладиолусов и с досадой зашептала:
— Опять цветы принес… А теперь сидеть будет! Да нет, он не мешает… Просто заходит с тыла, сядет на корточки за задней дверью и сидит! Почти каждое утро. Вежливый, но помойный теперь какой-то… Что этому жулику надо, Корноухова? Я его внутрь не пускаю…
— Ну и глупо… Он своих не трогает!
Я уже догадалась, о ком речь. О Галилее.
Сколько лет Роману Львовичу, я до сих пор не знала. Лицо у него было каким-то текучим, то блеклым и старчески-опавшим, то почти молодым, с приятной розовостью. Но я давным-давно поняла, что здоровый цвет лица появляется у него, лишь только он примет с утра первые пятьдесят граммов, и поддерживается в течение дня такими же малыми и регулярными дозами. Правда, алкашом Галилей себя не считал и как-то не без гордости заметил, что следует заветам великого Уинстона Черчилля, который до девяноста лет пил малыми порциями обожаемый армянский коньяк, поставляемый ему по личному указанию Сталина еще с тех времен, когда мы совместно с англичанами ломали ребра Адольфу. Этот приказ неукоснительно продолжал исполняться и тогда, когда из союзников мы стали заклятыми врагами, и даже после смерти Иосифа Виссарионыча до самой кончины великого британца.
Обычно Галилей заправлялся где-то на свои. А если появлялся у меня с утра, значит, на чем-то погорел и сел на временную мель.
Иногда он бывал мне полезен по-настоящему. Вдруг притаскивал в зубах новость о том, где и что можно перекупить задешево. Я как-то предлагала ему стать моим коммерческим агентом и иметь процент с каждой сделки, но он высокомерно отказался.
Роман Львович был интересным типом. Просто ходячая энциклопедия. Он был в курсе всего на свете — начиная с того, как лечить собаку от лишая, до теории о разбегающейся Вселенной, каковую в конце концов ожидает тепловая смерть.
Я отворила заднюю дверь.
Галилей сидел на корточках, покуривая. Неряшливо распатланный и давно не бритый, в засаленном старом комбинезоне, присыпанном цементной пылью, с рукавицами грузчика за брезентовым поясом.
Он страшно обрадовался, поцеловал мне руку и сказал с облегчением:
— Ну наконец-то Мэри… Я без вас просто погибаю! Эта милая девушка, хотя и превосходно воспитана и деликатна, но… недопонимает! Или слишком юна, или просто ханжа… У меня скверный период, Мэри… Увы мне!
— Заходите, Роман Львович! Я тоже соскучилась. Бутылку для него я всегда держала в тайничке почти под крышей. Чтобы Клавдия не добралась. Галилей пил один коньячок, и не московского, а армянского разлива, но только «старшего лейтенанта», то есть в три звездочки. В бутылке еще оставалось прилично.
Рагозина на него смотрела брезгливо-высокомерно и злобно. Видимо, еще не забыла, как он ее пытался кинуть. А может, просто считала его недочеловеком. В этом идиотском комбинезоне с дырками он и впрямь был как бомж.
Думаю, что именно в пику ей я приняла его церемонно. Нарезала балычку, лимончика, выложила вкусного окунька горячего копчения, перевернула какой-то ящик, покрыла его салфеткой и все аккуратненько расставила. И даже сама налила ему первую рюмочку.
— Воздастся вам стократно, дева милосердная, — прочувствованно молвил он, умывшись и присаживаясь к импровизированному столу.
— На здоровьечко… А мне еще кое-что просчитать надо. Так что не отвлекайте!
Я удалилась в свой закут — прикидывать, какие обогреватели и за сколько надо будет подкупать к зиме. Самый мощный весной сожгла Клавдия: вздумала сушить на итальянской аппаратуре свои валенки. С них что-то натекло внутрь, и мастера мне сказали, что дешевле купить новый.
Галилей неспешно откушивал, и хотя было видно, что он страшно голоден, держался Роман Львович так, будто сидит за столиком в ресторане «Метрополь».
Было уже за полдень, обеденный покупатель иссяк. Катерина отошла от весов, закурила, прислонясь спиной к стене, и вдруг спросила не без подковырки:
— А с чего это вы, извините, Галилей? Вы астроном, что ли?
— Угадали, синьорина! — кивнул согласно он. — Вообще-то не совсем, но вектор совершенно точный…
Я прислушалась. Мне он никогда об этом не рассказывал. Потому что я не спрашивала.
Роман Львович неспешно, смакуя коньячок и посасывая лимон, поведал ей дружелюбно, что некогда служил техником по обслуживанию громадного многотонного линзового телескопа в Крымской обсерватории, по работе был допущен к разглядыванию самых отдаленных созвездий и галактик и заочно учился на настоящего астрофизика в МГУ.
— Ах, юные лета! Юные лета! Неужели это и впрямь у меня было? — задумчиво и хмуровато воскликнул он. — Ночь черна, звезд несчитано, Млечный Путь свой роскошный хвост распушил над головой… Горы, теплынь… Цикады поют… В бидончике вермут массандровский, бочечный, по шестнадцать копеек стакан. И пока нету никакой глупейшей борьбы с алкоголизмом, виноградники не вырублены, а Крым еще общий, всесоюзная здравница… Сидишь на дежурстве в полной темени, поскольку даже от прикуренной сигаретки световые помехи, труба над головой торчит, наблюдатели в своей корзине что-то бубнят, аппарат щелкает, как «Калашников» на перезарядке, а ты думаешь, что жизнь прекрасна и удивительна, и будет утро, откроется море далеко внизу, и там — алые паруса, капитан Грей, Ассоль и весь прочий романтический гарнитур! Ну в крайнем случае ракетный катер на траверзе — Брежнева охраняет… который на своей даче.
— Нелогично как-то, — усмехнулась Рагозина, и было ясно, что ни одному его слову она не верит. — По крайней мере, не очень-то понятно. Если вы такой высокоученый муж, вы себе что — приличней занятия не нашли? Чего ж вы тут, в этом дерьме, извините, отираетесь? Лохов пасете, или как это у вас там называется?
— Вы, голуба моя, не просто юны, но и девственно безмозглы! — озадаченно и даже расстроенно сказал Галилей. — Что вы имеете в виду под нехорошим словом «дерьмо»?
— Все тут, — пожала она плечами.
Я поняла, что он здорово завелся. Таким я его еще никогда не видела. Он поднялся, бледнея. Делал еще улыбочку, но глаза были больные.
Катька его разглядывала невозмутимо, растягивая губы в ухмылке. Похоже, это она ему вонзает за ту историю с вазой, когда чуть не купилась.
— Откуда вы только такие беретесь… — пробормотал он. — Протрите свои глазоньки, юница прелестная, и хотя бы раз в жизни всерьез воззрите окрест себя! Вы же слепы, как кутенок… Ну что же вы? Выгляните и осмотритесь…
— Очень мне надо… Насмотрелась уж… До тошноты!
Я встала.
— Вы про что ей толкуете, Роман Львович?
— А вот вы, Мэри, вы-то что тут каждый день видите?
Мне стало интересно, к чему он гнет, и я перегнулась через прилавок наружу. Было пасмурно и очень тепло, как иногда бывает по осени, и все вокруг было привычным. Гортанно переговариваясь, чернявые подростки малоопределяемой национальности раздували угли в мангалах под шашлыки и шаурму. Сонный узбек в нечистой белой куртке гремел котлами и что-то выговаривал своим затюканным женщинам, которые быстро шинковали синий лук и зеленую редьку. Напротив соседка в крупяной лавке меняла ценники на новые и выкладывала на стол пленочные мешочки с образцами риса и гречки.
Какие-то женщины катили тележку с оцинкованными ведрами в сторону цветочного ряда. В ведра были плотно вбиты снопы гладиолусов. Суетились в дальнем проходе низкорослые вьетнамцы, волоча громадные тюки. Целая толпа только что подъехавших теток перетаскивала и перекатывала на колесиках к дальним рядам горы клетчатых необъятных сумок, вороха барахла в пленке, мешки, картонки, ящики, пакеты, коробки и банки. Отдаленный их гомон, ругань, смех — все это мешалось воедино, а за нашими воротами в мигающей разноцветной иллюминации крутилась карусель, и крокодил Гена голосом актера Ливанова пел с радиостолба про то, что он все еще играет на гармошке.
— Ну вы-то что узрели, Мэри? — повторил Роман Львович, странно улыбаясь.
— Все как всегда… Люди там, люди тут… Базар, словом! Ничего особенного…
— Ах, Маша! — вздохнул он. — И вы туда же… Впрочем, для вас это простительно! Вы как рыба в воде. Та тоже плавает, не понимая, что такое водица! Привыкла… Говорите — «ничего особенного»? Глупости! Здесь все особенное! Необыкновенное! И потрясающее своей героической нелепостью!
Гилилея прорвало. По-моему, он так завелся, что уже слышал только себя.
— Такого никогда не было вчера и, конечно же, уже не будет завтра, — продолжал вещать он. — Но сегодня каждый божий день во всех пределах Отечества на священную битву за его процветание выходят бойцы обоих полов! Это только слепцы видят в них корыстных и жалких охотников, добывающих на полях торговых сражений кусок хлеба — иногда с маслом! — дабы напитать себя и спасти от голодной смерти отпрысков. В городах и весях, на ярмарках, базарах и базарчиках, на всех углах, в подземных переходах, в поездах и даже в самолетах, жестоко гонимое ментами, преследуемое организованным и стихийным преступным миром, бегущее от корыстолюбивого таможенника и беспощадного налоговика, всенародное ополчение исполняет свой священный долг — спасает державу от окончательного краха, разорения и всепланетного позорища. Смею вас уверить, что без них России уже не было бы. Рухнуло все. Затрещала и рассыпалась в прах система. Страну нашу раскрутили на титанической центрифуге и измельчили вдрызг. Труженики полей обнаружили, что на дверях сельпо висят пудовые замки — впрочем, за ними скрывались лишь голодающие грызуны и пустые полки… Рабочим шахт и металлургических заводов, ткачихам и ударникам оборонки оказалось нечего жрать и не во что одеться. И именно тогда из недр народных поднялся девятый вал великого и еще исторически не оцененного всенародного ополчения! И тогда исчезли все национальные, профессиональные, образовательные и прочие различия. В едином строю, плечом к плечу! Голубки мои недалекие, да только вот здесь, на нашем торжище, я вам за полчаса укомплектую полный штат ученых дам и мужей для серьезного университета, который может стать гордостью в какой-нибудь Нижней Мамбезии! Знаете ли вы, девушки, что вот эта особа, которая торчит со своими крупами напротив вас, — химик, кандидат наук, бывшая краса и гордость института тонкой химической технологии? А кто толкает головные уборы, все эти шляпки, шляпы и бейсболочки за ее будкой? Человек, у которого была своя кафедра в институте стали! Я уже не считаю младших научных сотрудников, просто педагогов и отставников. Что там я? Вон возле пятых ворот с утра работает бригада инженерш-челночниц из Иванова. Только что приперли свитера из Индии. На месте наших правителей я бы поставил посредине Москвы не чугунного Петра, а заказал бы Церетели памятник неизвестному Челночнику такой же величины. И еще, учитывая опасности, сопутствующие героям свободного рынка, оформил бы близ Кремлевских стен могилу Неизвестного Челнока, павшего от рук подлых отморозков где-нибудь на шоссе от Бреста или Чопа. Чтобы благодарное Отечество чтило!
У меня просто челюсть отвисла от изумления. На месте нашей администрации я бы заставила его толкать эту речугу по ярмарочному радио беспрерывно. Вместо идиотской рекламы. Чтобы мы все хотя бы зауважали себя. Во всяком случае, я поняла, что лично я достойна самого высокого уважения. Хоть памятник ставь перед лавкой. Женщине с осетром! Почему бы и нет? Смех смехом, а если всерьез, то он меня потряс. Но на Катерину это не произвело никакого впечатления. Она насмешливо похлопала в ладоши:
— Браво! Ну, вы прямо актер, Роман Львович… МХАТ без отрыва от селедки… Роскошно излагаете! Только вы-то при чем? У вас, по-моему, совершенно другая специализация…
— Недобрый вы человек, Катенька! Я же принес извинения! Недопонял, что вы своя.
— Своей я тут никогда не буду. Это вы запомните! — отрубила она враждебно, вроде бы обращаясь к Гилилею, но я-то понимала, что это адресовано мне.
— Извините меня, Мэри, я пойду! — как-то разом погаснув, сказал Роман Львович. Поклонился и ушел, шаркая совсем по-старчески подошвами.
— Старый уже, а подонок, — засмеялась Катька. — Наплел тут! Будто кто-нибудь поверит!
— Заткнитесь, Рагозина! Ваше дело десятое… Вы пришли, вы отвалите! А мне тут жить! — Я уткнулась в бумаги.
— Ради бога, Корноухова! — пожала она плечами. До конца дня мы проработали молча.
Когда не было покупателей, Катька надевала наушники, отключив внешний динамик, запускала на проигрывателе пластинку и, закрыв глаза и старательно шевеля губами, вслушивалась в то, что ей долбит невидимый репетитор. Изредка до меня доносились итальянские словечки: виа гранде, белла донна, аморе.
Римлянка хренова…
Вечером я намеренно задержалась в лавке: не хотелось идти вместе с нею до метро. Хотя какие претензии я могла ей предъявить? Пахала она нормально. А цепляться чисто по-бабьи, просто потому, что очень сильно цапнуть хочется, зачем?
Цапнула меня она.
Уже набросив плащ, спохватилась, вынула что-то из своего чемоданчика.
— Мама с неделю назад уехала в Журчиху картошку копать, дом на зиму закрывать, с погребом разбираться — это надолго! А я вчера в ее комнате пылесосила… По-моему, это твоего отца… — Она небрежно протянула мне блестящую штучку.
Это был любимый портсигар моего Никанорыча. Дешевенькая жестянка с никелевым самолетиком на крышке, но он к нему привык и держал в нем порезанные пополам сигареты «Прима» без фильтра. Из экономии и чтобы не перекуривать.
— А как он к тебе попал? — обалдела я.
— А он маман в палеонтологический музей водил. Смотреть скелет древнего шерстистого носорога… Потом у нас чай пили. Видимо, он его забыл. А разве он тебе не говорил?
— Да, да, конечно, из головы выскочило, — соврала я.
На том и разбежались.
Сначала я не придала этому значения. В конце концов, и ее мать, и мой отец более чем взрослые особы, и если они вместе сходили в кино или музей древних мослов, то что с того?
И только дома меня долбануло по-настоящему. Почему он со мной в молчанку играл?
Вот тут-то все и начало становиться на свои места. Меня одолевали личные страсти-мордасти, и в последнее время мне было не до Никанорыча. А между тем кое-что могло бы внимательную дочурку насторожить. Во-первых, он обзавелся роскошным одеколоном и стал бриться дважды в день, утром и вечером, и даже сходил в парикмахерскую и постригся молодежным бобриком, хотя раньше особенного внимания на свою внешность не обращал. Во-вторых, извлек из шкафа лучший гражданский костюм, надеваемый прежде только по особым праздникам, и стал носить его каждый день. С галстуками, которых терпеть не мог, потому что они его якобы душат. Перечистил до сияния всю свою обувь. И даже, кряхтя, занялся гантелями, чтобы согнать уютный животик, нисколько его не портивший.
Пару раз, когда я заставала его за негромким телефонным разговором, он кому-то бросал: «Отбой! Перезвоню позже!» — и вешал трубку.
Что там сказала Рагозина? Что ее мать уехала в эту поганую Журчиху с неделю назад? А отец когда свалил от меня, собрав барахлишко? Почти тогда же? Значит, они все уже решили заранее, сговорились? Или это он сам решил перебраться к своей запоздалой единственной и неповторимой? Ромео уцененный…
Чуть не скуля от жуткой догадки, я отправилась в его комнату, перерыла письменный стол, нашла в записной книжке телефон дмитровского оружейника. В трубке трещало, но полковой умелец довольно внятно проорал, что у него «Антоши нету!», и уточнил, что ждет отца к седьмому ноября, но, в общем, будет рад видеть его в любой день, поскольку фирменного пойла нагнал два молочных бидона. «Можем взлетать! Хоть завтра!» — кричал он.
Я долго сидела как в воду опущенная, почти совершенно точно зная, где и с кем сейчас мой отец.
Кроме него, у меня никого не было. А теперь что же — и его не будет? Совсем?
Эта миляга и скромняга Нина Васильевна совершенно спокойно и расчетливо накинула на моего личного Антона Никанорыча намордник и увела его в свою сельскую конуру.
А дальше что? В наш дом войдет чужая тетка и станет тут править бал?
И как я должна буду называть Катьку? Сестрица?
Ну тихушницы! Не на такую напали! Я вам, сучки хитроумные, отца не отдам…
Я быстренько разобралась по подробной карте области (мой штурман на картах был просто помешан), по какой ветке расположена Журчиха и на какой платформе сходить, отыскала свой туристический рюкзак, покидала в него кое-что из холодильника, чтобы не помереть с голоду, достала канадские прорезиненные говнодавы, влезла в теплую спортяшку и уже накидывала кожаную куртку, когда за дверью послышался веселый гулкий лай, и ко мне заявился вместе с догом Терлецкий.
Принаряженный и трезвый как стеклышко, Илья принес сплетенный в венок пышный букет офигенных кремовых орхидей. Под мышкой он держал бутылку шампанского.
Дог, как родную, лизнул меня в нос и пошел обнюхивать углы.
— Слушай, Терлецкий, что ты всюду с собой таскаешь своего Джорджа? — обозлилась я.
— Приходится… Ситуация у меня такая! — сказал нехотя Терлецкий. — Он отдрессирован на защиту будь здоров! Можно его рассматривать как холодное оружие… И даже горячее… Слушай, ты это куда собираешься?
— Это мое дело! — психанула я.
— Вот как? — Он смотрел недоуменно и даже побледнел от обиды. — Я полагал, что теперь твоих дел и моих дел отдельно нету… Теперь все дела — наши, Машенька…
— Это с каких пирогов? — Он стоял, как преграда, а я уже, можно сказать, была в пути, и мне его надо было немедленно убирать ко всем чертям с его цветиками и шампузой. — Ну переспали… В первый раз, что ли? То ты был в зюзьку, теперь девушка поддала… Мы квиты, верно? Я тебе безумно благодарна… Что не отринул, согрел, и все такое… На этом — точка!
— Все простить мне не можешь? — глухо спросил он.
— Слушай, Илюша, ну что ты заявился, как черт из форточки? У меня отец без вести пропал! Украли у меня папочку! Мне ехать надо!
— Куда это?
Я сказала куда.
— Ну и отлично. Вместе мотанем! — обрадовался он. — Дороги там хреновые, но я джип возьму!
— А вот этого не надо, — рубанула я. — Ну не надо мне от тебя больше ничего, Терлецкий! Я и так тебя обобрала! Оставь ты меня в покое… Ну не до тебя мне!
— Вот… — Он полез в карман и протянул мне бархатную коробочку.
Все мы немножко макаки, в смысле любопытства.
В коробочке на шелковой подложке были два кольца — из платины, массивные, с двумя одинаковыми каменьями. Изысканным вкусом Терлецкий не отличался, но денег не пожалел, это было видно невооруженным глазом.
— Это твое… А это — мне, — сказал он.
— Господи, да ты никак мне руку и сердце предлагаешь, Терлецкий?! Как порядочной, да? После всего? Ну не мог-у-у-у…
Я хохотала визгливо и гнусно. И это, конечно, была обыкновенная истерика. Только не из-за него. Но он этого не знал.
Во мне будто что-то лопнуло и пошло изливаться наружу. Остановиться я уже не могла. Приседала, визжала, хлопала себя по ляжкам и заходилась в хохоте.
Терлецкий стал как подсиненная известка. Оскалился, сунул коробочку в карман, с размаху нахлобучил мне на голову венок из цветочков, сказал тихо:
— Дура… Не смей так… Со мной… Никогда… — И ушел, свистнув своего пса.
А я уже плакала, усевшись на пол.
Потом я никогда не могла себе простить того, как я вела себя в тот день с Ильей Терлецким. Только объяснять уже было некому…
Из электрички я выбралась на платформу вместе с какой-то молодухой, которая тащила с собой из Москвы здоровенный рюкзак и две набитые сумки. Электричка гуднула и укатила. На почти неосвещенной голой платформе мы остались одни и быстренько состыковались. В дороге я немного поуспокоилась и уже могла почти нормально разговаривать с людьми. Оказалось, что женщина эта местная, журчихинская, родилась здесь, выросла и всех и все знает. Лет пять назад удачно вышла замуж в Москву, за участкового милиционера, с которым познакомилась в доме отдыха. Звали ее Вера. У нее была пухленькая, простая, как булка, мордашка и хорошо подвешенный язычок, работавший без умолку. Раз в месяц Вера ездила в деревню к деду, чтобы он тут не окочурился без припасов.
Я особенно не распространялась о себе, сказала, что здесь впервые, знакомые пригласили на грибы.
— Это кто ж у тебя там знакомый? — спросила она.
— Да есть… Рагозина такая…
— Теть Нина, что ль? — удивилась молодуха. — Да она ж городская! И леса боится! Хочешь, я тебя сама сведу! Я все места тут с рождения знаю!
— Если получится, так и сходим, — согласилась я.
От железнодорожной платформы, на которой останавливаются на минуту нечастые электрички, до деревни идти предстояло километров пятнадцать лесом, принадлежавшим какому-то заброшенному охотничьему хозяйству.
Рядом с петлявшей по березнякам грунтовой полудорогой-полутропой, годной только для тракторов, бежала как привязанная речка Журчиха. Мы, словно калики перехожие, медленно брели по старым гусеничным колеям, потому что Вера была нагружена припасами, как ломовая лошадь. Она тащила предку множество разностей, включая колбаску, сладенькое, кофе и чай, блок «Беломора», батарейки и даже спички и свечи: электричество в деревне отключается постоянно.
Когда-то в Журчихе жило много народу, были и молодые, работавшие в совхозе, и моя попутчица еще помнила, как по утрам в деревню приезжал крытый брезентом грузовик с лавками в кузове, на котором было написано: «Осторожно, люди!» Доярок и скотников отвозили куда-то за лес, на совхозные фермы, а по вечерам возвращали в Журчиху. Но это было очень давно, а теперь деревня почти обезлюдела. Если не считать летних дачников, в ней на постоянно остались только старцы и старухи, совхоз накрылся, пахотные земли, которые засевали овсами или травяной смесью на силос, поросли сорняками, и в этих джунглях паслось не больше десятка местных коров.
С большими осенними дождями дорога через лес раскисает, зимой ее никто не чистит, и ее заваливает снегами так, что добраться до деревни можно только на гусеничном тракторе. А если зимой случается какая-нибудь нужда, последние из аборигенов выходят в большой мир по льду замерзшей речки.
Речка мне неожиданно сильно понравилась. Быстрая и озорная, с прозрачной, очень чистой водой, она храбро прорезала невысокие увалы, на которых рос не только матерый березняк, но и сумрачно-черные ели.
Мы то и дело отдыхали, хлебали холодную, как жидкий лед, воду из ладошек, и моя проводница рассказывала, что дальше Журчиха впадает в Пахру, та, в свою очередь, втекает в Москву-реку, а Москва-река каналом соединена с Волгой, и в детстве Вера всерьез верила, что если идти за водой, то непременно дойдешь до Каспийского моря. Но чужое море никому не нужно, потому что у журчихинских есть свое. Когда-то в дальние эпохи речку чуть ниже избяных порядков перегородили земляной плотиной, она надежно подпружила течение, и деревня испокон веку смотрится всеми палисадами в зеркало громадного пруда, окаймленного ивами и рябинниками. Вода в пруду необыкновенно мягкая, и от нее любые волосы пушатся и становятся шелковыми. Вере явно страшно хотелось, чтобы мне понравилась ее родная деревня Журчиха.
День задался, как на праздник. Холодное небо было прозрачно-синим, без облачка, лес пока не сбросил листву, и она густо погудывала и шелестела под ветром и была как карнавальные флаги — желтой, оранжевой, красной. Березы стояли словно обвешанные золотыми монетками, которые изредка осыпались на дорогу. А ели, уже готовые к морозам, будто надели зеленые шубы и приукрасились шишками, как лиловыми свечками. Тучки пестрых дроздов обрабатывали щедрые рябинники, переругиваясь еще с какой-то птичьей мелочью.
Подобно летучему призраку, мелькнул перед нами, пересекая дорогу, еще бурый по-летнему заяц, и Вера заорала и затопала ногами, свистя в два пальца. Потом похвасталась, что, после того как из-за разрухи совхозные перестали сыпать на поля химию, живность, которую совсем было выморочили в окрестностях Журчихи, переживает полный ренессанс. Зайцы расплодились, как саранчуки, в прошлую зиму пошли в атаку на сады и погрызли, к чертовой матери, все молодые яблоньки. К ее деду-ветерану забрался хорь и передушил почти всех наседок. А лично она, Вера, в прошлый заезд наблюдала, как среди бела дня через плотину брела лисица, таща в пасти жирную полевую мышь или суслика: теперь для лис в поле хвостатой нетравленой жратвы развелось до черта.
«А может, напрасно я на отца бочки качу? — озадаченно думала я. — Может быть, он сюда совсем не для того смылся… А просто охотиться?»
Но сердцем чуяла: какая там, к чертям, охота?
Вера все говорила и говорила. Я теперь точно знала, чего нет в Журчихе: телефона, магазина и медпункта. Если кто хворал, то вся деревня сообща ставила диагноз и волокла больному заначенные микстуры. Была, конечно, некая бабка Кишкиниха, которая заговаривала зубы и останавливала кровь, но она была так стара, что уже и самой себе не могла ничего заговорить. Все знали, что Верин дед Миша давным-давно выстрогал и держит в своем дровянике гроб для соседки, чтобы оперативно переправить ее на местное кладбище. По его мнению, Кишкиниха есть полная ведьма и пребывать ей после смерти среди оставшихся в живых девятнадцати журчихинских хозяек опасно: неизвестно, что она может выкинуть. Старик Вере на полном серьезе рассказывал, что лично видел, как Кишкиниха, когда была помоложе, летала в райцентр за пенсией на метле. Но теперь не летает.
Моя попутчица прошла на первое же подворье, где у избы стояла телега, а по двору бродила и щипала травку серая мосластая кобыла. Я пошла дальше.
Над серыми крышами горбатых бревенчатых изб, похожих на днища опрокинутых лодок, ветер разметывал хвосты белого и горького дыма. В огородах дожигали ботву и мусор, на плотине сидели местные собаки и смотрели на пруд, по черной, тяжелой, как машинное масло, ледяной воде которого шла рябь от ветра. Зрелище было интересное: на полузатопленных мостках отважно стояла полуголая и босая фигуристая особа в красном купальнике и розовой резиновой шапочке. Она приседала, вскидывала голые руки и старалась достать ногами до своей макушки. Изо рта женщины вылетал парок, и от одного вида на эту ненормальную меня пробрала дрожь. Рагозина-старшая моржевала!
Нина Васильевна картинно оттолкнулась от мостков, раскинула руки, наподобие Икара, и, завизжав, плюхнулась в воду. Собаки залаяли, а стая гусей, обсевших берег, возбужденно загоготала: даже им было понятно, что эта баба свихнулась. Рагозина вынырнула и бесстрашно поплыла, мелькая розовыми пятками и что-то призывно крича смеющемуся типу в сапогах и полувоенном линялом хаки, который стоял близ мостков, распялив на руках приготовленное байковое одеяло. Этот тип был мой собственный отец.
Только тут я поняла, что совершенно не знаю, что мне делать.
То есть я не сомневалась, что все это безобразие надо немедленно прекращать и вырывать Антона Никанорыча из цепких рук коварной соблазнительницы. Но вот как это сделать?
Отец принял мокрую Рагозину из ледяных вод, заботливо закутал в одеяло и вскинул на руки. Он уже почти донес ее до ворот подворья, когда я догнала их.
— Здрасьте вам, — сказала я им в спину.
Отец оглянулся и уставился на меня удивленно, но молча. Только усы раздул недовольно.
— Какая радость! У нас уже гости! — весело засмеялась Нина Васильевна. — Но я была бы не прочь, если бы вы отнесли меня к печке, Антон Никанорович! Мне же все-таки холодно!
«Ни фига себе, делишки!» — злобно думала я, плетясь за ними по жухлой траве через дворик к крыльцу. Но в избу сразу заходить не стала, сняла рюкзак, вытащила сигареты и закурила, чтобы слегка прийти в себя.
Для начала я огляделась. Картошка, видно, уже была выкопана и снесена в здоровенный дворовый погреб, древний, но капитальный, из белого известкового камня. На огороде лежали горки золы от сожженной ботвы и сорняков. Под тремя громадными вековыми липами, закрывавшими кронами полдвора, были свалены на брезенте тугие кочаны капусты и отмытая красная морковь. На столе стояло хитроумное деревенское корытце, в котором настругивают капусту для квашения, а рядом — два запаренных и отмытых бочонка. Да они тут, кажется, всерьез занимаются заготовкой запасов на зиму, вон даже зеленую тугую антоновку собрали.
Я отошла на несколько шагов и осмотрела неплохо сохранившуюся здоровенную избу. Окна в резных наличниках на жилой половине сруба были вымыты до блеска, из трубы выхлестывал белый дым. К дому сбоку был пристроен открытый сарай-дровяник, рядом с ним высилась гора березовых хлыстов. Часть из них уже разделали на чурбаки бензопилой «Дружба», лежавшей на пиленом. Впрочем, и уже наколотых дров в поленнице под крышей сарая сложено было немало.
Я прошла в сад, тесно обступавший постройки. Яблоки с кряжистых яблонь уже были сняты и лежали горками близ крыльца, но и на ветках еще оставались плоды, и они то и дело смачно плюхались о землю. Я подняла яблоко и стала грызть. От ледяной мякоти заломило зубы.
Из избы вышел мой Корноухов, деловито надевая на ходу брезентовые рукавицы, посмотрел на меня как бы мельком и спросил:
— Из-за чего сыр-бор, Машка? У тебя случилось еще что-нибудь?
— Да нет… У меня порядок, пап!
— Какое совпадение. И у меня тоже! — сказал он невозмутимо, легко завел движок пилы и врезался отточенной цепью в очередной очищенный от веток здоровенный ствол.
Мотор ревел, пила визжала, струйкой били опилки, и только тут я заметила, что вдоль изб на той стороне пруда высыпали чуть ли не все уцелевшие тут еще хозяйки. Припараденные, в торжественных платках и шалях, они пристально наблюдали за тем, чем занимается на подворье «Рагозинихи» неизвестный мужчина. Похоже, что для обезмужичевшей Журчихи Антон Никанорович был волнующим событием. Он что-то прокричал мне, скалясь и кивая на избу, слов я из-за визга пилы не разобрала, вздохнула, подняла рюкзачок и пошла через «холодные» сени в дом.
В избе было крепко натоплено, пахло засушенными травами и дымком. Сооружение, вокруг которого в деревнях складывается вся жизнь, то есть русская печка, с припечками, главной топкой, открывавшейся в челе печи, со встроенной сбоку малой плитой, десятком заслонок и полатями под самым потолком, где можно греть ревматизмы и дрыхнуть в самые лютые холода, — это сооружение, видно, совсем недавно было реанимировано, подбелено еще сыроватой белой глиной и погудывало тягой в трубе так, словно изба была неким судном, уже отчалившим в края взаимного счастья Никанорыча и Рагозиной. На плите в кастрюлях и чугунках что-то парилось и булькало — Рагозина явно занимается серьезной готовкой, уже как бы на семью. Здесь все было отмыто, вышоркано и выскоблено, вплоть до бревенчатых стен, на которых для красоты и запаха были развешаны пучки сушеной мяты, пижмы и полыни.
Внутренних стен в избе не было, сруб. делился на спаленку, «залу» и прочие отсеки дощатыми перегородками, не доходящими до потолка, чтобы тепло от печи свободно проникало в любой угол. Мебель была бросовая, такая, что уже не годилась для Москвы, но в спаленке стояла капитальная высоченная двухспальная кровать с никелированными спинками, украшенными шарами.
Раскрасневшаяся хозяйка, с румянцем во все щеки, растершись после купания, сидела на кровати, свесив босые ноги, в наброшенном на голое тело халатике и расчесывала волосы щеткой. Меня остро резануло то, что на подоконнике стояло походное командирское зеркало со всем бритвенным набором, от помазка до безопаски, и флакон классного мужского парфюма, а на спинке кровати висела линялая тельняшка отца.
— Что он тут у вас делает, Нина Васильевна? — тупо произнесла я. — Зачем вы его зазвали? В вашем-то возрасте?
Вопросики были идиотские, я сама понимала это, но остановиться уже не могла.
— Возраст как возраст, — совершенно спокойно сказала она. — «Любви все возрасты покорны», Маша! Разве вас в школе не учили? Может, это еще и не любовь… А там — кто знает? Только никуда я его не зазывала… Так, намекнула только, где буду… И очень хорошо, что ты к нам в гости приехала! Гость к гостям. У нас сегодня большой прием. И ты очень даже кстати! Так что я думаю, у нас еще будет время потолковать, верно?
Я смотрела на нее и думала, что такой я ее еще не видела. Это была какая-то новая, не московская Рагозина, а будто отмытая в живой воде, углубленно задумчивая, отрешенная, словно все время ведущая сама с собой какой-то очень важный разговор. Я стояла рядом с нею, но она глядела сквозь меня, как будто меня и нету тут, неясная улыбка трогала ее губы.
Она вдруг сняла тельняшку со спинки кровати, сфокусировала на ней взгляд и рассеянно пробормотала:
— Слушай, а ты случайно порошок не прихватила? Я же на него не рассчитывала! Уже выстирала весь…
Я собралась с духом и только-только открыла рот, чтобы выложить этой женщине, что в ее лета положено уже о вечном подумать, а не укладывать в койку единственного у дочки отца, престарелого хилого старичка-предынфарктника, которого незапланированные страсти в гроб сведут, но тут в избу с деревенской бесцеремонностью, без всякого стука, опрокидывая ведра в сенях и покачиваясь, вперся поддатый старец. Я поняла, что это и был Верин дед Миша. Он волок за красноватые лапы здоровенного гусака, принесенного в жертву только что, а к груди прижимал четверть с чистой, как слеза, самогонкой. Позже он похвастался мне, что для изготовления своего фирменного напитка раздобыл у военных электронщиков армейские противогазы с угольными и прочими суперфильтрами и какие-то медные засекреченные трубки. Дед страшно гордился тем, что его напиток горит, как бензин, и может свалить с ног хоть министра обороны.
— Ага! — оглушительно заорал старик. — Еще одна невеста для меня заявилася! Нинка, гуся шпарить надо, под шкварочки, со всей процедурой! Воду скипятила? Тебя как зовут? Маша? Давай, Машка, щипли этого бандита… Мы его с картохой да яблочками! А уголья где? Ну кто ж так под гуся печку топит? Обучаешь вас, обучаешь… Щас мы тут все по законному порядку переиграем! Ну что ты застыла как мумия, Маруся?! Давай помогай людям! Тут тебе не Москва! Ахвициантов нету! Что натопаешь, то и полопаешь!
Вот так помимо воли, а может, и оттого, что еще не определилась ни в стратегии, ни в тактике решающей битвы за возвращение в родные стены блудного отца, я включилась в подготовку застолья. По-местному оно называлось «прописка» и обычно происходило, когда в Журчихе появлялся не просто случайный гость, но человек долговременный, которого аборигенам предстояло изучить и определить ему место в уже почти порушенной деревенской иерархии.
Приодевшаяся Нина Васильевна меня словно не замечала и командовала только отцом. Она заставила его оставить дрова и отправила в избу помогать ей с закусью.
Всем в доме распоряжался горластый дед Миша. Он решил, что в избе будет слишком тесно, потому что не принять кого-либо из журчихинских будет смертельной и незабываемой на долгие годы обидой. Ночи уже были холодные, но он заявил:
— У нас бабы, как пингвины… Ничего с ними не сделается! А после стакашки им уже будет все одно, как в жаркой Африке!
У него все ладилось как-то бойко и весело, никто оглянуться не успел, как под липами встал длинный стол из досок, уложенных на козлы, который Рагозина накрыла клеенками. Под скамьи пошли те же доски на дровяных чурбаках. Дед Миша разложил костерок чуть поодаль, не столько для тепла, сколько для света, и в темноту полетели искры. Желтые липы заколыхались от игры теней. Все окна горели электричеством, освещая травяной пятачок перед крыльцом.
Ветер совсем стих, небо вызвездило, огни деревни, рассыпанные над прудом, маячили редко, потому что большинство изб было уже заколочено на зиму.
Вскоре пошли приглашенные. Это были сплошь женщины, но не все из окончательных бабулек, были и средневозрастные, и даже две девчонки лет по четырнадцать. Эти к столу не приблизились, а стыдливо сели поодаль, лузгали семечки и смотрели. Гостьи приходили с «помочью» — чтобы не объедать хозяев, несли миски с соленьями, грибками, домашней выпечкой, с блинцами, вареными яичками и прочим. Основной градусной силой был эликсир деда Миши, но к нему прибавились и кое-какие наливочки. И даже фабричный пузырь «брынцаловки».
Что бы там ни говорилось по телику: то про грядущее благоденствие каждого, благодаря поголовному вступлению в царство свободного капитала, то про всеобщее обнищание, к коему приведет оно же, а Журчиха продолжала жить со своей земли, горбатилась на огородах и лугах круглогодично, отгородившись от всего на свете, как от татаромонголов. Правда, кое-какая цивилизация проникла и в эту глухомань. Одна из девчонок поведала мне, что у «тети Тони» есть даже забытый сыном из Петербурга видеомагнитофон, и, когда бывает электричество, у нее собираются желающие и в десятый раз смотрят фильмы «Девять с половиной недель», «Клеопатра и ее любовники». И еще сборники из кино-«Плейбоя», за которые городские платят громадные деньжищи. Все то же самое журчихинские видят друг у дружки в баньках совершенно бесплатно.
Заявилась тетка с баяном — с совершенно разбойничьей физиономией, беззубая, уже где-то тяпнувшая — и заиграла «Семеновну», притоптывая и выкрикивая частушку: «Эх, поеб…ся бы неплохо, голова не заболит, да у колхозника с картохи фуй невесело стоит!»
Ей ответили еще круче. Дед Миша заорал:
— Бабы, мать вашу, че вы интеллигенцию пугаете?! Рано еще…
В общем, застолье началось.
Очень скоро мне стало ясно, что появление моего экс-полковника и его «прописка» — только удобный повод для всей Журчихи гульнуть не бессмысленно, но как бы по значительной причине, тем более что огородные и иные работы были почти завершены. Но, тем не менее, все внимание было сосредоточено на моем Антоне Никаноровиче, вышедшем в отутюженном парадном полковничьем мундире с золотыми погонами и регалиями. Впрочем, Нину Васильевну изучали не менее пристально, выискивая «признаки», шушукались и хихикали исподтишка, замечая и черноту в подглазьях, и накусанность губ, и тот особенный отсвет в глазах, что бывает только после сладкой и бессонной ночки.
Мужиков кроме отца и деда Миши оказалось только двое. Одного, парнишку лет сорока, которого все звали «Славка», за руку привела мать. Пить ему много не давали, потому что он был совхозным электриком и оставался единственным человеком, разбиравшимся в столбах и проводах, по которым через лес притекало электричество. Без него Журчиха уже давно бы опрокинулась в тьму египетскую. Второй был крепенький пузанчик лет пятидесяти в железнодорожной фуражке. Его выперли когда-то из машинистов в тверском депо, потому что он по пьяни сшиб на своем маневровом тепловозе ограждение в железнодорожном тупике и проломил стенку этого самого депо. Мне он объяснил, что пребывает в Журчихе при жене временно и, хотя это временное пребывание длится с девяностого года, скоро вернется на новую высокоскоростную трассу Москва — Петербург через Валдай. А пока что этого паразита содержала разнесчастная жена. Впрочем, может быть, и не совсем разнесчастная, потому что он был все-таки существом в брюках, и супруга оберегала его, как клуша, ревниво озираясь на остальных журчихинских баб, и заталкивала ему в пасть самые вкусные кусочки.
Отец и Рагозина сидели во главе стола, как жених и невеста. Антон Никанорыч все больше вежливо молчал, а она постоянно вскакивала и бегала в избу за добавками. Дед Миша блистал за столом, толкая невнятные речуги, из которых проистекало, что Журчиха есть лучшее место на планете для пребывания полковников запаса и их верных подруг. Он то и дело поднимал ветеранскую кружку с державным орлом, врученную ему в военкомате по случаю пятидесятилетия Победы, и призывал пить как за всю армию целиком, так и за бомбардировочную авиацию в отдельности. Потом он заплакал, сказал: «Загубили державу, суки!» — уронил голову на грудь и заснул.
Мне страшно хотелось надраться и устроить скандал с битьем посуды, но, похоже, это было уже бессмысленно. Было зябко, кусок в горло не лез, и я потихонечку отчалила от стола, нашла в сенях старый кожух, накинула его и ушла в сад, под яблони.
Под липами уже отплясывали, с визгом и топотом. И орали: «Горька-а-а…»
Мне тоже было очень горько, и я думала о том, что сдуру сделала еще одну большую глупость и лучше бы мне вообще сюда не приезжать, чтобы не видеть, как отец виляет хвостом перед Катькиной мамочкой…
Я видела, как Рагозина выскользнула из-за стола, ушла в избу и появилась уже в китайском пуховике и теплой шали: видно, тоже стала замерзать. В руках у нее был какой-то узелок. Она почти прошла мимо, но тут, несмотря на темень, заметила меня, постояла в раздумьях, но потом, решившись, направилась ко мне, села рядом на яблоневый пенек.
— Сигаретки есть? — спросила она. — Угости, пожалуйста…
Я дала ей сигарету и зажигалку. Прикуривала она неумело.
— Катя… знает? — помолчав, напряженно спросила она.
— Откуда? Я сама ничего не знала, — ответила я.
— Это хорошо, что она не в курсе…
— Почему?
— Я ее… боюсь, — вздохнув, призналась Рагозина. — Понимаешь, она мне уже не один раз жизнь ломала… Думаешь, не ухаживали за мной? Всерьез? Я ведь не уродка, мозги не куриные, да и в том, что мужчине ночью надо, разбираюсь, справочники не требуются…
— Это я уже заметила, Нина Васильевна, — ужалила я ее смиренно.
— Ну не надо так со мной, Маша, — тяжело и угрюмо сказала она. — Я ведь знаю, она заявит: «Ты что, с ума сошла?» И опять будет — что? Ничего опять не будет… Не понимаешь? Ей лет восемь было, наметился у меня вариант… Приходит в дом человек — у Кати истерика! И не просто истерика, спеца по детской психиатрии приглашать пришлось! Она ведь сухую голодовку всерьез объявила! Ее это мамочка, больше ничья! Ну а что может быть для нормальной матери дороже ребенка? Больше никто из кандидатов в нашем доме не бывал… И все, что живой женщине положено, я на стороне прихватывала… Так, от случая к случаю! Думала, вырастет — поймет… Года два назад познакомилась с одним… Не алкаш, веселый, в разводе, болтается как топор в проруби… На «Мосфильме» работает. Техник по съемочной аппаратуре… Он меня в Дом кино повел, а после домой к нам зашли, просто чайку попить! Мы в дом — она из дому! Я до утра по Москве гоняла, все ее искала. А она, оказывается, в нашем дворе за кустиками просидела. Видела, как я мечусь, и даже не подошла. Наказывала меня, понимаешь? Я ведь, если откровенно, и не живу, Маша, я ведь ей служу… Будто перед нею виновата в чем-то… Хочешь заниматься музыкой с приходящим учителем — пожалуйста! Из кожи лезу, чтобы они мир повидала. Только бы в доме тишь да гладь и никого, кроме нас с нею. Пусть так!
Я молчала. Как ни кинь, а выходило, что и я, похоже, ничем не лучше этой ее жучки, Катьки Рагозиной. Нина Васильевна попала в цель с беспощадной точностью. Не случайно, конечно. Просто ее ключик к моему замку подходил абсолютно точно.
— А как же отец? — наконец спросила я. — Как с ним-то дальше? Не чужие же мы с ним… Покуда…
Она чиркнула зажигалкой, раскуривая погасшую сигарету, включила электрический фонарик, и яркое пятно высветило тропку через огород.
— Пойдем-ка.
Мы прошли через огороды, потом немного по лугу — луч плясал на мокрой от росы прижухлой траве. Потом перед нами встала дубовая роща. Пространство под ночными матерыми коренастыми дубами было чистым, идти было легко, под ногами похрустывали опавшие желуди. В глубине дубравы что-то светилось. Это оказалась лампочка на строительном вагончике на колесах, которого из деревни за стволами видно не было. Здесь строился какой-то коттедж, и хотя кладка была еще невысокой, выведенной только по цоколь, было понятно, что заложен целый дворец, под который уже вырубили полрощи. Возле штабелей кирпича (видно, очень дорогого, потому что каждая темно-красная кирпичина была в пленочной обертке) лежали на поддонах гранитные плиты для облицовки цоколя. Под временными навесами громоздились ящики и бочки со стройматериалами, брезент прикрывал металлические и пластмассовые трубы, а на самом виду стоял блистающий унитаз рубиновой керамики, выброшенный, вероятно, потому что его раскокали при разгрузке.
Наворочено здесь было уже немало. Чернели незасыпанные траншеи, куда-то далеко вниз уходила забетоненная ямина котлована, а вокруг стояли желтого цвета механизмы — небольшая бетономешалка, дизельный компрессор на колесах, лебедки и дисковая пила. Стройлес — весь этот брус, пиленка, вагонка — был заштабелеван и прикрыт толем отдельно.
В вагончике кто-то был, потому что из жестяной трубы над крышей вился дымок, внутри играло радио и противный воющий голос пел заунывно и протяжно что-то арабское.
— Вон там у этого хмыря будет теннисный корт, — махнула рукой Рагозина. — А вон в той стороне — бассейн. Видишь, сколько земли отхапал? Но обещает асфальт проложить от самой железки до деревни, пруд экскаватором прочистить и в каждую избу — газ… Врет, конечно!
— Кто?
— А черт его знает! Я его не видела… С ним вчера твой отец разговаривал… Он сюда на таком вездеходе приезжает, который из любой грязи вылезет… Внедорожник, да? Красивенький такой, с фонариками. Женщины говорят, этот тип вроде как по таможенной службе. Видно, много нахапал, есть чего бояться. Иначе бы в такую глушь не залез. Ему все это дело летом турки наворочали, как будто наших нету… Только турки морозов боятся, прикрывают на зиму лавочку… Этот вот последний остался. — Рагозина постучала в стенку вагончика кулаком и позвала: — Эй, Ахмет!
Музыка прервалась, и из вагончика вылез сильно простуженный, немолодой брюнет с усами, закутанный по макушку в шерстяное одеяло, в клетчатом платке вроде бабьего. Поверх платка была нахлобучена солдатская ушанка. Он был застарело небрит, печален и отрешен, улыбался усиленно и как-то испуганно.
— Видишь, еще и зимы нету, а он уже синий, — сказала Нина Васильевна. — Самогонку пить ему вера не позволяет, но насчет пожрать — мы его подкармливаем… Кушай, радость моя! Угощайся…
Рагозина протянула турку узелок с выпечкой, какими-то кастрюльками и мисочками, и он обрадовано закивал:
— Спа-си-ба!
— Бог спасет… То есть Аллах! — усмехнулась Рагозина. — Посуду только притащишь…
Турок ушмыгнул торопливо в вагончик, а Нина Васильевна постучала ботинком по унитазу:
— Тут барахла на тысячи несчитаные. Деревенские мужики этого хмыря, владельца, не устраивают: пропьют все, к чертовой матери, на сторону продадут или растащат по своим избам. А отец твой уже перетолковал с хозяином. Тот жутко доволен, военный человек, полковник, офицер — не хухры-мухры. Дисциплина. И при ружье опять же. Заработок обещан очень приличный, двести долларов в месяц чистыми, из рук в руки, а весной, когда зимовка кончится, премия… В общем, полная охрана всего хозяйства!
— В сторожа, значит, нанялся.
— Как колобка ни назови, только в печь не сажай… Так что, Маша, как я его тут на зиму одного оставлю? Вот в этом вагончике, что ли, вместо турка мерзнуть, когда дом есть? Конечно, он аккуратист, привык по службе сам себя обихаживать, только без меня все равно грязью по уши зарастет. А кто его кормить будет, готовить, стираться… Мы как прикинули? Его пенсия да моя — уже жить можно! Картошка своя, капустка, огурчики… Дед Миша обещал четырех несушек дать. С петухом!
— Вы, Нина Васильевна, еще и коровку заведите! — не выдержала я. — Будете за сиськи дергать, творожок, сметанка… Вы хоть соображаете, придурки городские, что это такое — деревня? Не на лето, а всерьез?
— Вот что, Маша. — Рагозина отшвырнула окурок. — Я не знаю, что у него там с тобой случилось, и не мое это дело. Только ты на него, пожалуйста, больше не рассчитывай. Не вернется он в Москву. Ему, похоже, там больше делать нечего. Он сам так сказал мне. Ну, может быть, подскочит забрать кое-что из вещей. Не в Сибири же, электрички — вон они! Так что ты теперь сама себе голова!
Я одно понимала: отца больше нету. То есть он, конечно, есть, но рядом со мной его больше не будет. Как было все последние годы. Привычно и незыблемо.
И так мне все показалось странно и дико: и этот ночной лес, и навороты кирпичей и глины, и черное небо в звездах, и заунывный голос азиата, который вновь взвыл в вагончике, что я, задохнувшись, рванулась в бег слепо и отчаянно. Нырнула в темень дубравы, но почти сразу же ударилась плечом в ствол дуба, споткнулась и упала вниз лицом в мокрую палую листву.
Рагозина догнала меня, присела, затрясла испуганно за плечи:
— Что? Что? Тебе больно? Где? Здесь?
Я молча поднялась. Она приткнулась ко мне всем лицом, прижалась щекой к моей щеке. Лицо было мокрое. Она плакала.
— О господи, господи! — отчаянно шептала она. — Ну так выходит… Счастливая я, Машенька… Думала, уже никогда-никогда! Ну, сколько мне еще в жизни отпущено? И не только в ноченьках дело, хотя, конечно, и в этом. Не одна я теперь, и он не один. Я ведь пою, Маша! Вот он не слышит, а я во двор ночью выскочу, к липе прижмусь, мурлычу… Хорошо мне, как никогда прежде! Стыдно, самой почти смешно. Только что я видела-то? Все чужие куски подбирала… А вот теперь — все мое! И он — мой. Ну, так отдай ты нам хотя бы последние наши сроки… Не мешай!
— А как же дочечка-то? Без вас? — не сдержалась я. Она примолкла и вдруг сказала жестко и бесповоротно:
— Двадцать один год — не ясельная. Пора и самой на себя попахать! Может, так даже лучше будет. Пусть поймет кое-что. Без меня. Только я за нее уже почти не боюсь. Она, Маша, только с виду слабенькая — чтобы все ее жалели. А в действительности — железо! И все просчитывает — будь здоров. Своего не упустит. Работает же с тобой — и ничего… Только ты ей сразу ничего не говори… Что мы тут надолго… Пусть привыкнет. Постепенно так… А к Новому году мы, может быть, и сами в Москву погостевать выберемся… Или вы — к нам! Хорошо бы, а? Елку в лесу вырубим, холмы крутые, пруд замерзнет, можно и на лыжах, и на коньках даже… Для нас сейчас с Антоном главное — дрова! Но мы ж тут не одни… Как ни крути, люди-то зимуют…
Ночь мы с нею почти не спали, прибирались после гостей, воду на печке грели, посуду мыли.
Под утро вышли на крыльцо покурить. Погода менялась, небо заволокло сплошь, луна едва просвечивала.
Показался отец, потоптался, покашлял.
— Тебе все понятно, Маша? Дополнительных разъяснений не надо? — спросил он.
— Нет, папа. Не надо.
— Ну и добро… Полину поцелуй, особенно не распространяйся. Нашел, мол, удачную работу.
— Я все понимаю, Никанорыч! По-моему, он тоже почти не спал.
На следующее утро нас с Верой отвез до железки на своей телеге похмельный дед Миша. Рагозина натолкала в рюкзак банок с вареньями и соленьями, хотела всучить мне полмешка картошки, но я отказалась: слишком тяжело по Москве тащить. Вера тоже затарилась деревенским, улеглась на соломе и сразу заснула. Утро было совсем не похоже на вчерашнее. Беременное не то дождем, не то уже первым снежком серое бессолнечное небо прижималось к лесу, мокрый холодный туман лежал меж деревьями. Все молчало, и только колеса скрипели да старик бубнил, то и дело надсадно кашляя.
— Нинка говорила, что ты по торговой части шуруешь, что ль? Тогда растолкуй мне такую хреновину: почему у вас в столице все есть, а чуть от Москвы отъедешь — будто пустыня, где и люди не живут… Вот раньше на Ноябрьские в Журчиху приезжала непременно потребсоюзовская автолавка с Матвей Соломонычем, которого все знали, с Мотей, значит… Торжественный спецрейс! С «Московской», конечно, пивком, колбаской полукопченой, селедочкой, пряниками, монпансье и всем прочим, что полагается. И всех он знал, наш Мотя, и тетрадочка у него была, куда он записывал, кому что требуется. Никогда не подводил! Кому ботики резиновые, кому сапоги-кирзачи, платки там, пальто-ратин… Все привозил — от батареек для фонарика до приемника «Спидола». И все ему можно было заказать, чтобы самому не трепыхаться… Но помимо праздника каждую субботу на плотине — ихний фургон! Ну, без главного торгаша, без Мотьки, шофер сам рубли с копейками считал… И было там тоже все, что человеку надо в обыкновенной жизни: хлебушек с пекарни, свеженький, черняшечка и беленький… Это чтобы женщинам самим с квашней не чухаться. Молочное с совхоза было? Было! Прямо тебе сельпо на колесах! Макароны разные, подсолнечное на заправку, курево со спичками, ну и втихаря ее, мамочку, мужикам шофер припрятывал, в кабине под задницей. Потому что считалось: не положено принимать просто от жажды, а не по праздничной радости, чтобы не нарушать производительность труда! Вот и разъясни мне, девушка Маша, куда же все это, к чертовой матери, подевалося? Товару не стало? Да Москва-то им по глотку завалена! Денег на деревне нету? Так ведь курочка по зернышку клюет… И если ты коммерцию понимаешь — так крутись, правильно? Какие-никакие, а пенсии плотются, детки да внуки подкидывают. Да и с огорода бабы кое-чего настригают, покуда дорогу снегом не завалило, считай, каждую неделю до шоссейки на Ленинград подторговывать добираются. Летом зеленуха всякая, ягода-клубника, к осени — грибочки, птицу бьют, сметанка, яйца курячий… Водится копейка, это только по привычке все хнычут. Раньше как было? Чем больше хнычешь, тем больше тебе государство отслюнивает. Вон Тонька сынку с Питера на одних грибах «жигуля» давеча купила, сама хвасталась… Вот я и думаю: какой-никакой поворот в жизни все одно идет! И тот, кто соображение имеет, хорошие дела крутить сможет. До кого дойдет, значит, что напрасно нашу Журчиху торгаши забыли. А сколько таких Журчих крутом?
Дед Миша все талдычил и бубнил про свое, где-то его слова откладывались в моей потайной памяти, но, в общем, я пропускала все это мимо ушей, и пройдет еще немало времени, прежде чем умозаключения престарелого деревенского ветерана вдруг вернутся ко мне в совершенно неожиданном виде и подвигнут меня на такие новые повороты в жизни, о которых я и думать не думала, сидя в телеге, прыгавшей по колдобинам и корневищам лесной дороги.
Сейчас меня мучило совершенно другое: впервые дома меня не ждет мой Никанорыч. И я совершенно одна теперь. Но, самое странное, страха перед тем, что теперь будет со мной там, в Москве, уже почти не было. Было почти спокойное ожидание чего-то неизвестного. Будто я подошла к незнакомой двери, должна ее непременно открыть и открою, конечно, что бы там ни было за нею — темень или свет. В последние недели что-то копилось во мне, набирало незаметно силу и прорвалось именно здесь, в деревне, за прошлый день и прошлую ночь, словно в Журчиху вошла одна Маша Корноухова, а возвращается абсолютно иная.
Мне всегда казалось, что я уже взрослый человек, который полностью отвечает за себя, за свою жизнь, свои слова и поступки. Но, похоже, я ошибалась.
По-настоящему взрослой я стала только теперь. В одни сутки. В этой самой нелепой Журчихе.
В Москве я узнала, что Илью Терлецкого убили.
Его джип, тот самый, в котором он собирался везти меня в деревню, взорвали прямо у нашего подъезда тем утром, когда мы с Верой выезжали на телеге из Журчихи.
Видели, как Илья вышел во двор, собираясь куда-то ехать вместе со своим догом, снял с него поводок и отпустил погулять. Собака отбежала под кустики делать свои собачьи делишки, а Терлецкий сел в машину и включил мотор на прогрев. Тут и рвануло так, что до третьего этажа посыпались стекла, массивные двери парадного вместе с косяками перекорежило, сорвало и вбило внутрь, а мусорные баки в стороне разметало по всему двору.
Когда я добралась до Москвы и вошла часа в два дня во двор, там было полно народу. Куски разорванного «джипа» и то, что оставалось от Терлецкого, уже увезли, но люди еще не решались ступить на то место, где стояла машина. Закопченный асфальт, покрытый осколками битого оконного стекла, был перепахан взрывом и залит чем-то маслянисто-черным. Сильно пахло какой-то едкой химией и горелым железом. Висели желтые ленты милицейского ограждения, и какие-то люди в штатском опрашивали свидетелей, которых, в общем, почти и не было. Потому что это случилось очень рано и дом еще фактически не проснулся.
В толпе судачили о том, что это какая-то мафиозная разборка, и для Терлецкого его бизнес мог кончиться только таким. Женщины кричали, что в квартирах из-за выбитых окон холодно, а коммунальные ремонтники ни мычат ни телятся.
Со мной произошло что-то непонятное. Я понимала, что да, это случилось. Но представить себе, что Ильи Терлецкого в действительности уже нет и никогда больше не будет, не могла. Мне казалось, что это какая-то ошибка, что такого просто быть не может, потому что такого не может быть никогда. И если я поднимусь на восьмой этаж и позвоню в знакомую дверь, ее откроет Илья, и я смогу ему сказать, что давеча вела себя не по-человечески и приношу мои извинения. И мы можем даже выпить его шампанского и спокойно потолковать.
В подъезд меня не пускали, требовали паспорт с пропиской, но тут заорали из толпы, меня здесь все знают с рождения, и меня пропустили.
Обсыпанный известкой и какой-то трухой лифт не работал, и я поднималась пешком. Рюкзак с гостинцами оттягивал плечи, очень хотелось его снять и тащить волоком, но боялась разбить банки.
Дверь в квартиру Терлецкого была опечатана. Дерматин обивки сильно подран, под его лохмотьями просвечивала стальная основа. У дога был расшиблен в кровь нос, он лежал под дверью и дрожал всей шкурой — меленько и зябко. Видно, это он рвал обивку, царапался и бился в дверь, не понимая, почему его не пускают домой, к хозяину. Он был весь в какой-то липучей грязи, одно острое ушко надорвано и в крови. Громадную, как кувалда, прекрасной лепки башку он уложил на передние лапы и от этого казался плоским, как будто здесь лежит большая бело-черная тряпка. Похоже, он все понимал. Как человек.
Кто-то пробовал его кормить, потому что вокруг были поставлены мисочки и кастрюльки с варевом, а на газетке лежала нетронутая аппетитная сахарная кость с куском говядины.
Я положила рюкзак и позвонила в дверь. Даже ногой гвозданула для верности.
— Ты что, с ума сошла, Машка? Там же никого нету… — раздался сверху тихий голос.
На ступеньках сидела знакомая женщина с девятого. У нее было заплаканное и почему-то сердитое лицо.
— Извините, — сказала я.
Пес встал, подошел к двери, понюхал и, вскинув башку, заскулил, подвывая отчаянно. Он плакал, как ребенок.
— Вот так каждые полчаса… Все понимает. И никуда не уходит, — вздохнула соседка не без раздражения. — И не жрет ничего… Он только Терлецкого слушался! Усыпить его надо, к чертовой матери, чтобы и сам не мучился, и нам тут концерты не устраивал.
Я присела и погладила собаку по голове. Дог вздохнул и лизнул мне руку.
— Ты гляди! — фыркнула женщина. — А на меня рычит, сволочь!
Она поднялась и ушла.
Пес с шумом обнюхивал меня. Ну, конечно, мы же уже с ним знакомились, и в квартире он у меня был. По-моему, даже мой тапок мусолить пробовал, пока Илья на него не цыкнул.
— Пошли, что ли? — выпрямилась я и начала спускаться по лестнице.
Он уселся, долго смотрел на меня, потом аккуратно взял в зубы кость и пошел следом. Нехотя, но все-таки пошел.
Но дальше передней он не двинулся. Поглядел на меня внимательно, улегся на коврик, положил кость между лап и опять притих. Он был очень красив и мощен, этот Джордж, даже сейчас, в грязи и скорби. Девчонкой я мечтала именно о такой собаке. Но Полина была даже против котенка.
Обычное у догов «третье веко» у Джорджа было не красным, а, как у далматинцев, черным, выпуклые умные глазищи, будто подведенные гримом, смотрели печально и мокро, как у звезды немого кино Веры Холодной.
Я как села в кухне за стол, положив голову на кулаки, так и сидела, не двигаясь и не зажигая света, пока не пришла темень осеннего вечера и не забегали по потолку мятущиеся отсветы автомобильных фар. Машины по Ленинградскому проспекту катили и вчера, и завтра так же будут шелестеть покрышками и рокотать движками. В этом неумолимом движении было что-то совершенно равнодушное и механическое, как будто там, за окнами, постоянно работает какая-то неимоверных размеров мельница, чьи жернова могут перемолоть что угодно. Эти жернова, не замедлившись, походя перемололи только что живого человека, который, несмотря на все свои грехи, старался их искупить, был добр ко мне и к своей собаке. А люди, беззаветно любимые собаками, не могут быть такими уж плохими.
Я попробовала поплакать, но у меня ничего не вышло.
И тут в передней громоподобно взорвался рычанием пес. Он лаял на дверь гулко и мощно. Ну вот, хоть кто-то меня защищает. За дверью на площадке кто-то стоял. Неуверенно звякнул звонок. Я включила свет, вспомнила, как обращался с псом Илья, и крикнула:
— Это свой! На место!
Дог умолк, взял в зубы кость и ушел, цокая когтями по паркету, в мою спальню. Выбрал, значит, себе местечко.
За дверью стоял какой-то молодой парень в кожанке, с казенной папкой в руках. У него была острая хитрая мордочка, глазки как мелкие гвоздики, липучие. Не красавец, в общем. Более чем. Он показал мне красную книжечку и сказал, что из следственной группы. Производится предварительный опрос.
— Пройти можно, Корноухова? — спросил он. Уже и фамилию знает.
— Там собака. Не моя. Пока меня слушается, но может и передумать. Или не боитесь?
— Справимся. Я сам собачник! — храбро ответил гость.
Я хотела провести его в комнату отца, но он сказал:
— А в кухне можно, Мария Антоновна? Как-то привычнее…
Мне было все равно — в кухне так в кухне.
Мы сели к столу, и он объяснил, что это не допрос, а просто собеседование, но, если я не возражаю, он разговор запишет на пленку. Я не возражала. Он вынул из папки диктофончик и поставил между нами.
В кухню вошел дог и застучал лапой по раковине.
— Он пить хочет, — сказал парень.
Я налила псу полную миску, он вылакал воду, вздохнул тяжело и улегся у моих ног.
— Вы давно знаете Илью Григорьевича Терлецкого? — начал представитель следственной группы.
— С детства.
— Он часто бывал у вас?
— Не очень.
— А в каких вы были отношениях?
— Ни в каких. Исповедоваться ему я не собиралась.
— Допустим… Только этот кобель почему-то вас как родную сторожит. И есть информация о том, что Терлецкий неоднократно бывал в вашей квартире, Мария Антоновна. Вот, скажем, позавчера тоже навещал вас с букетом цветов и шампанским…
— Слушай, чего тебе надо? — обозлилась я. — Ну, ухаживал он за мной! Это что, криминал?
— А с чего ты заводишься? — обиделся он. — Я же на работе! А ты потерпевшего лучше меня знаешь. И я не собираюсь никаких таких отношений раскручивать! Вспомни, может быть, в последнее время было что-то не так, как обычно? Может, боялся он кого-то? Опасался? Такое было заметно?
— Вот этого телка себе завел! В машине его с собой возил…
— А вот имен каких-нибудь он не называл? Ну так, между делом… Партнеров по бизнесу?
— Обычно по вечерам мужики со мной не о бизнесе толкуют…
— Это я сразу понял, — засмеялся он.
— А какой у него был бизнес?
— Всяко-разно… — уклончиво ответил парень. — Последнее время их фирма по пейджинговой связи шуровала… Но лет пять назад он с другой командой работал, но ушел от них… Он про вертолеты тебе никогда не поминал?
— Слушай, друг, — сказала я. — Кончай темнить! Говори прямо, в чем дело! Тогда, может, что-то и вспомню!
Он почесал нос, раздумывая. Наконец решился:
— Ладно. Понимаешь, какая петрушка… Он же в МАИ учился. Контакты в авиакругах были. Еще по отцу… Ну, его и пригрели некие шустрые деляги. Они партию вертолетов спихнули, Ми-восьмых… Ставили на консервацию нормальные боевые вертушки, которые еще ресурса не вылетали, снимали с них штатное вооружение, списывали машины как труху, на лом, и перепродавали арабам… Терлецкий, видно, понял, что дело очень тухлое, и свалил от них вовремя. А с полгода назад вся эта вертолетная эпопея всплыла, и пошла по ней серьезная прокурорская раскрутка. Терлецкий слишком много знал. Кое-что успел рассказать. В общем, должен был проходить как свидетель. Может, поэтому его и грохнули… Работали профессионалы. Заряд был радиоуправляемый, килограмма на полтора, не меньше. Заложен не под кузов, а прямо в кабине под сиденье водителя. Это уже определили. Так что и опознавать почти нечего. У него близкие родственники только в Ростове остались. Скоро навалятся. Имущество делить, квартиру… Ну, вспомнила хоть что-нибудь?
— Нет, — подумав, честно сказала я. Он посмотрел на дремавшего дога.
— Между прочим, это тоже имущество Терлецкого… И очень даже ценное. Пес же элитный!
— Я его не отдам никому, парень… Ну, куплю у них!
— Думаешь, продадут? Ему же цены нет… Я в бумагах Терлецкого родословную видел, клубную. Аристократ голубых кровей. Щеночек идет за большие тысячи долларов. Так что для наследников Терлецкого это не кобель, а дойная корова. Вряд ли отдадут!
Я испугалась по-настоящему. Мне уже казалось, что собака — последняя живая память об Илье. И я должна умереть, но не отдать пса никому.
— Слушай, но он же мог убежать с перепугу со двора, когда это случилось, и просто не вернуться! — сказала я. — Он же, по-моему, даже оглох от взрыва! Все ушки чесал лапой… Ну, напиши ты там, в протоколах, что он потерялся… Исчез в неизвестном направлении!
— А щенок мне будет? — мгновенно и нагло оживился он. — Только бесплатный?
— Какой еще щенок? — растерялась я.
— Алиментный, — ухмыльнулся он. — От суки, которую кобель повяжет, хозяину положен один щенок из помета.
Господи, так вот к чему он вел!
— Будет тебе щенок, миленький. Клянусь! Все будет!
— Только ты пса не демонстрируй особенно, пока тут родичи Терлецкого крутиться будут! Лучше всего передержи где-нибудь на стороне. А его родословную я тебе принесу… Квартиру-то еще толком не обыскивали. Ну а нет бумаг — и собачки нету… Умоются!
Когда я этого Шерлока Холмса недоделанного выпроводила, мне стало до воя тоскливо. Вот он, закон на страже. Все бдят и стараются. Только раньше взятки брали борзыми щенками, а теперь договыми.
— Ну какой ты Джордж? Был Джордж — нету Джорджа! Конспирация, брат, как у Штирлица. Ты у меня будешь Гриша… Гришуня… Гришенька… — сказала я псу.
Кажется, он не возражал и на новое имя откликнулся с готовностью.
Я его вымыла под душем, протерла, потом постелила коврик под вешалкой. Пошла было в спальню, но он взял коврик в зубы, перетащил его вслед за мной и улегся у тахты. Видно, Терлецкий держал его возле своей постели.
— Черт с тобой, Гришка, будем спать вместе! — согласилась я. — Но запомни: в доме я главная!
Он заснул, а я нет. Сидела в темени на тахте, покуривала и думала, что же такое для меня был Терлецкий и почему мне его не так жалко, как надо бы. Нет, горечь была, не совсем же я бесчувственная. Но если честно, когда я по полгода его не видела, то даже не замечала этого.
Ладно, когда-то он со мной расправился, как с живой куклой, гнусно и тупо. Как говорится, без предварительных комплиментов. Но и я ведь его выжала досуха, как половую тряпку. Использовала на всю катушку, совершенно бесстыдно и нагло, как ходячий вибратор, или как там эти штуки для одиноких дам называются.
Говорят, первый не забывается. Это у женщины на всю жизнь. Я, наверное, тоже не забуду. Только что вспоминать придется? Лифт этот засранный и то, как больно и страшно было?
Я поняла, что завожу себя только для того, чтобы избавиться от этой черной, тяжелой, как гиря, сволочной и бесконечной тоски, и пробую сама себя утешить…
Так нельзя. Не положено. О тех, кого нет и не будет, — только хорошее или ничего.
На следующий день я купила машину. Из-за Гришки. Чтобы у меня его не отобрали.
Никому передавать на время я его не собиралась. Просто некому было. Да он бы и не выдержал этого. Пес прилип ко мне и ходил за мной неотступно — такой живой хвостик кило на восемьдесят весом. Я решила, что буду выводить его на прогулки, когда темно и все еще спят, потом забирать с собой на ярмарку и возвращаться тоже затемно, когда все уже спят. Будто в моей норе нет никого.
Естественно, таскать его в метро я не могла. Поэтому пришлось доставать оставшуюся после моих барахольных безумств наличку.
Я давно уже мечтала купить себе колеса. С год назад втихаря от бати я гоняла в автошколу и получила права. Мне очень хотелось «фольксваген-гольф», пусть даже не новенький. В немецких машинах есть какая-то уверенность, солидность и надежность, и мне нужна была именно такая — не пижонско-дамская штучка карнавального колера, а этакий маленький, но крепкий дом на колесах.
Но тогда я на машину так и не решилась. Как бы я объяснила отцу такую дорогую и неожиданную покупку?
И вот теперь я позвонила инструктору, у которого училась водить, и попросила, чтобы он помог купить, не задаром, конечно, «фольксваген» — подержанный, но в приличном состоянии. Я боялась, что мне подсунут какую-нибудь рухлядь. У этого мужика, помешанного на моторах, были знакомства в автосалонах и на ярмарке в Южном порту, и почти сразу же он отыскал мне почти новый «фольксваген-гольф» серо-мышиной расцветки, нормально растаможенный, с небольшим пробегом, с дизельным движком. А заодно помог получить номера и оформить все нужные бумаги. На бампере стояла блямба, удостоверявшая, что прежний хозяин (машину перегнали из Германии) принадлежал к благородному племени зеленых, и даже выхлопные трубы на автомобильчике были со всеми новомодными нейтрализаторами вредоносных для природы газов.
Осваиваясь за рулем «гансика», я поехала в собачий магазин и купила мешок «Педигри» на корм Гришке, всяких шампуней и витаминов, роскошную миску из нержавейки, проволочный намордник, похожий на корзину, и мощные поводки. Ошейник на нем уже был — из крепкой кожи, носорогу не порвать.
Я успела вовремя, В квартире Терлецкого уже поселились какие-то по-южному горластые ростовские тетки в черных платочках и их мужья. На фанерной двери отремонтированного наспех подъезда висело объявление в траурной рамке, из которого следовало, что такого-то числа в крематории Донского монастыря пройдет похоронная церемония с кремацией. Приглашаются все желающие проститься. Дворничиха сказала мне, что фирма Ильи и родичи ничего не жалеют, для поминальной трапезы сняли кафе «Аист», и все забулдыги из нашего дома уже ждут с нетерпением этого события.
Я долго колебалась и все-таки решила, что на похороны не пойду.
Вот так у нас и пошло с Гришкой: я поднималась в четыре утра, кормила его, таясь, выводила во двор, где он метил первые деревья, затем усаживала в машину и, отъехав на дистанцию безопасности — до стадиона Юных пионеров, выпускала его гулять уже всерьез. Но с поводка не спускала. Кто-то мне сказал, что собаке-джентльмену положено сделать пи-пи на сорок столбов и деревьев, и я их честно считала, эти деревья и столбы.
После прогулки мы не торопясь ехали на ярмарку. В лавке Гришка укладывался за холодильником и досыпал недоспанное.
Рагозину он в упор не видел.
Впрочем, она тоже его не жаловала. Смотрела с опаской и пожимала плечами:
— Ничего себе — дама с собачкой! Какой дурак тебе этого громилу подарил, Корноухова?
— От дареного не отказываются!
В середине дня я еще раз уводила Гришку на проминку, часа на два, на пустырь за железнодорожной веткой, где можно было побегать всласть. Дог скакал галопом и преданно таскал мне палки. Вообще-то он еще был дурак-дураком, полтора года, почти ребенок.
Рагозина злилась на то, что я ее оставляла работать одну, но помалкивала. Тем более, что я ее отпускала домой пораньше, а сама засиживалась допоздна.
Домой мы возвращались с Гришкой ночью, рысью взлетали на этаж, чтобы никто не засек, и ныряли за двери.
Торговля шла ходко, мы работали за прилавком с Катькой рядом, ноздря в ноздрю, на двух весах. Уже здорово захолодало. Я нашла для нее дома дубленую безрукавку на овчине, а сама надевала хотя и старенький, но очень теплый отцовский авиасвитер из толстой шерстяной пряжи, врубала на полную мощность нагреватели вентиляторного типа, причем ставила их так, чтобы за нашими спинами образовалась тепловая завеса, за которую мы шмыгали греться и пить кофе. Между прочим, с коньячком, от которого Рагозина уже отнюдь не отказывалась.
Про то, что происходит в Журчихе, я ей так и не сказала. Пусть сами разбираются. Без посторонних.
Я видела, как между нами крепнет пока еще прозрачная, но холодная преграда, будто вода замерзает в тусклую льдину. И с нехорошим, даже злорадным интересом ждала, что эта кукла будет делать, когда узнает, чем занимается ее мать в Журчихе и с кем.
Первого ноября пошел снег. Хотя все понимали, что долго он не продержится, на ярмарке настал белый праздник. Возле карусели дети швырялись мокрыми снежками, лепили бабу, лица у всех были красными и улыбчивыми. Наше торжище спрятало под снегом весь свой обычный срач и казалось удивительно чистым и радостным. И я как-то забыла, что надо мной кружит черный дятел, снижается время от времени и долбит мне в маковку железным клювом, каждый раз все больнее и больнее. Сначала эта история с отцом, потом обвал с Никитой, Терлецкий…
Я уже была перекормлена всей этой гнусью до блевотины. Но оказалось, что это только начало.
Среди дня я выгуливала Гришку возле железной дороги, он совершенно взбесился от снега, прыгал и валял меня, хохочущую, и мы вернулись в лавку очень довольные друг другом, мокрые и разгоряченные.
В глубине лавки сидел мой полубрат (так мы когда-то определили его статус) Велор Ванюшин, а попросту Лорик. Высокий и загорелый, в классном кашемировом пальто он вежливо трепался с моей помощницей. Катька неожиданно раскраснелась и даже непривычно ярко подкрасила губы. Конечно же, моей помадой.
— А вот и Мэри, — сдержанно улыбнулся Лорик, поднимаясь. — Куда ты подевалась, радость моя? Я тебе неделю домой звоню — глухо! Никто трубку не берет. Извини, но пришлось сюда заруливать.
— Что случилось, Лор?
— Да ничего особенного… Давай пройдемся? У вас тут, знаешь, амбре слишком закусочное, все время тяпнуть хочется. А мне нельзя: еще в лабораторию надо. У моего шефа нюх, как у овчарки. Задолбает…
Я поняла, что Велор не хочет говорить при Катерине. Он церемонно поцеловал ей руку, и мы пошли к воротам. Он все протирал очки, щурясь от снега и солнца, и дергал щекой. Глаза были как у раненого.
— Ну, Лор, колись, что там еще на вашей территории? — не выдержала я.
— Тебе надо срочно повидать мать, Маша, — сказал он, помолчав. — Долли не решается тебя позвать. Но я думаю, пора! Мутер очень плохо, Мэри… Очень…
— Болеет, что ли? Или просто любовь к дочурке пробудилась? Не поздно ли?
— Сама увидишь! Ну я прошу тебя…
— Ладно, раз ты просишь… — подумав, согласилась я.
Он заторопился к метро, а я забрала Гришку, села в «гансика» и покатила к центру, вспомнила по дороге, как впервые увидела Ванюшина-сына.
Как-то в одиннадцатом классе перед контрольной по физике мы с девчонками сдували друг у друга шпаргалки. Ко мне подошел одноклассник и сказал:
— Корноухова, тебя какой-то чумовой «ботаник» спрашивает…
Ему было тогда лет тринадцать, но выглядел он совершенно невероятно — такой тоненький, как тростинка, юный джентльмен в безукоризненном, «под взрослого», сшитом на заказ синем костюме, накрахмаленной рубашке со строгим галстуком, начищенных до сияния башмаках и с черным зонтиком-тростью под мышкой. У него была худая мордашка без признаков румянца, строгие очки и гладкая прическа с пробором. В руках он держал букетик ландышей. От наших расхристанных охломонов этот мальчик отличался разительно.
Он ждал меня на баскетбольной площадке и неодобрительно косился на лакающих пиво бугаев из моего класса, которые считали себя уже взрослыми.
— Вы Маша? — осведомился он, поклонившись.
— Ну? А ты что за чудо-юдо?
— Ванюшин Велор Сергеевич. Я полагаю, что нам пора с вами познакомиться.
— Ну и кликуха! — изумилась я. — Чего это такое? Велюр?
— Велор, — аккуратно поправил он меня, поморщившись, и объяснил, что означает его имя. — Впрочем, — добавил он, — можете меня называть Лорик. Но лучше — Лор.
— Дальше что?
— Я бы хотел называть вас Мэри, — оглядев меня, сказал он задумчиво. — Маша — это же примитив…
— Как ни назови, мне все едино… Что еще? Он вручил мне ландыши.
— У вас найдется полчаса? Посидим в кафе, Мэри? Ландыши мне, если честно, дарили первый раз в жизни.
— Посидим, Лор. — Мне было интересно, с чего он меня отыскал. — Но платишь ты! Я пустая.
Вскоре я лакомилась пломбиром в кафушке неподалеку от школы, а Лорик важно посасывал пепси под пирожное и признавался, что нашел меня самостоятельно, мутер об этом ничего не знает. Я поняла, почему он называл Долли «мутер». Чтобы не называть мамой. А «мутер» — это не всерьез, что-то среднее между матерью и мачехой. Явился он исключительно из-за того, что до экзаменов на аттестат зрелости осталось не так много времени, а мутер проговорилась, что у меня затык с математикой. Откуда она это узнала, я понятия не имела. Но это была жестокая правда.
В общем, Лорик предлагал мне суровую мужскую руку дружбы для подготовки к экзамену. Потому что уже в своем седьмом классе учился по математической программе первого курса МГУ.
— Это Долли тебя послала? — психанула я.
— Еще чего… Просто интересно… И потом, разве мы чужие, Мэри? Предки, что они понимают? Но у нас же своя жизнь, правда?
— Ну-ка давай разберемся, кто ты мне, а кто я тебе… — Брата у меня сроду не было, впрочем, сестры тоже, а Лор мне показался любопытным пацаном.
Мы разобрались. Его настоящая мать умерла родами, и он ее никогда в жизни не видел. Долли ушла к своему конструктору, когда Лорику было два года, а мне шесть. Вот если бы его родила моя Долли, то мы были бы единоутробными братом и сестрой, а так мы просто друг дружке седьмая вода на киселе, то есть просто чужие. И он даже может жениться на мне, когда вырастет. Если я это безобразие допущу. Но поскольку у нас условно общая мутер, то это делало нас уже не совсем чужими, так что с некоторой натяжкой можно было считать, что у меня появился некий полубрат, а у него полусестра.
С экзаменом по математике он мне не очень помог, я схватила милосердный трояк. Но раза два в год мы встречались и как-то раз втихую от всех смотались в однодневную экскурсию в Питер.
Я поставила «гансика» на стоянку возле высотки на площади Восстания, наказала Гришке стеречь экипаж и вошла в подъезд. У Ванюшиных я была впервые.
Дом мне не понравился. Лифт поднимался на двадцатый этаж слишком долго. В узких коридорах, освещенных древними плафонами, в самих массивных стенах было что-то мавзолейное. И мне было не по себе от безлюдья и какой-то значительной тишины. Здесь все звуки гасли, как в музее.
Мать открыла мне сама, и я с трудом сдержалась, чтобы не вскрикнуть. Я не видела Долли года три, мне казалось по молодости, что прошла целая вечность, но я не ожидала, что она изменится до такой степени. Долорес Федоровну можно было узнать только при некотором напряге. Она исхудала так, что роскошный халат свисал с ее остова, как с жерди. Из рукавов торчали почти прозрачные костистые руки без маникюра. Глаза потеряли цвет и стали водянистыми. Волосы она больше не красила, потому что красить было нечего: Долли была совершенно лысая. На голове четко обозначились все впадинки и выпуклости, и даже косыночка практически не скрывала голого черепа. Она раздвинула в ухмылке бледные синеватые губы и сказала:
— Только не говори мне, Маша, что я прекрасно выгляжу. Это от химии. Уже второй. Рак левого легкого! Анекдотец, а? Полина свой «Беломор» до сих пор папиросу за папиросой садит, как грузчик, и — ничего. А я никогда в жизни не курила, и вот — сюрпризец! Тебя, конечно, Лорик высвистел… Не возражай, я давным-давно о вас почти все знаю. Дурой, как ты, может быть, замечала, я никогда не была. Проходи.
Она провела меня в гостиную, и здесь, при солнце, бившем в закатные окна, стала явственно заметна пергаментная желтизна ее увядшего и осунувшегося лица, на котором, как пик, торчал нос с породистой горбинкой.
Долли предложила мне кофе и ушла хлопотать в кухню.
В хоромах Ванюшиных для меня многое оказалось неожиданным. Они были пропитаны приторным запахом каких-то трав и лекарств, в углу гостиной висело несколько старых намеленных, почти черных от возраста икон, перед которыми горела небольшая лампадка из бутылочного зеленого стекла, а на мягком продавленном кожаном кресле лежала потрепанная Библия с закладками. Видно, Долли ее постоянно читала.
Та часть большой библиотеки, которую Долли не оставила нам, а перевезла сюда, была размещена тут же, рядом с иконами. На остекленных стеллажах синели и бордовели бесчисленные тома основоположников единственно верного учения и стоял сувенирный бюстик Маркса, который когда-то Долли привезла из Трира. Я помнила, как Полина колола им грецкие орехи, и они с матерью страшно ругались из-за этого. Хотя орехами тетка откармливала меня.
Кофе оказался именно такой, какой я обожаю, — с сольцой и корицей. К тому же мать выставила графинчик с пахучим, почти черным коньячком.
Она держалась совершенно невозмутимо, как будто мы расстались всего лишь вчера и в том, что я здесь, нет ничего необычного. Не женщина — железная леди.
А я была в полном смятении. Смотрела на нее, и мне хотелось заплакать. Но вот слез в ее присутствии я позволить себе не могла.
— Выпьем, дочка?
— Почему бы и нет… мамочка?
Она налила мне и сама выпила большую рюмку.
— Как отец?
— Спасибо. Ничего.
— Полина?
— Давно не звонила.
— Замуж еще не собралась?
— Не берут покуда.
— А как твои торговые дела? Небось, перед Ноябрьскими по старой памяти все твоей рыбкой запасаются.
— А вы… ты откуда знаешь, что именно рыбкой? — удивилась я.
— Да как-то побывала там, на твоем торжище. Только к тебе подойти все-таки не решилась… Постояла, посмотрела, как ты там всех потрошишь. У тебя это хорошо получается… Куражно. Весело и смешно!
— Посмеялась, значит? — Я чувствовала, что начинаю заводиться.
— Не надо, Маша… — Она положила ладонь на мою руку. И я притихла. Рука была ледяная. — Полина у меня все эти годы не раз бывала. Вот в этом кресле, где ты сейчас, посиживала.
— Тетка?!
— Она не просто тетка, Маша. Она мудрая. Я у нее эти посещения почти вымолила. Чтобы знать, как там вы. Знаешь, как она говорила? Долбанет тебя еще, Долли, за то, что ты нам устроила, да поздно будет! Вот и долбануло… — Мать меня разглядывала с какой-то ласковой печалью. — А насчет того, что торгуешь… Что ж… Ты сама выбрала. Это тоже жизнь, девонька… Мне, знаешь, именно теперь очень жить хочется! Оказывается, все суета сует, и все не так у меня было и не то. Я ведь, как твои дед с бабкой, верила, что водрузим над землею… И так далее. И не просто так, как попка, азы долбила! Я «Капитал» в подлиннике изучала. И так все ясно было, Маша, кто прав, кто виноват. Товар — деньги — товар… Вечная сказка про мировую справедливость… А оказывается, все это мираж! Туфта, как выражается Велор. Я, знаешь, за другие первоисточники взялась. Видишь, Библию штудирую. В церковь впервые стала заходить. Чудны дела твои, Господи! Как раньше на партсобрание, так нынче в храм божий! Там хорошо думается. Но теперь уже все смололось, муку заново не перемелешь и новых хлебов не испечешь. Гаснет печечка…
Я вдруг поняла, что этой почти чужой женщине очень страшно и очень одиноко, и говорит она так много, с непривычной угрюмой откровенностью просто оттого, что говорить ей не с кем. Наверное, с Лориком она так не откровенничает. Он ведь не ее сын, а я, как ни поворачивай, своя, родная…
Но как выяснилось, я ошибалась. Крепко ухватив меня за руки, Долли приблизила ко мне изможденное лицо и умоляюще и хрипло зашептала, чтобы я теперь же, немедленно, дала честное слово, что, когда она уйдет, я не оставлю Лорика одного, без постоянного присмотра, потому что я старше и я сильная, а он совершенно не от мира сего, ничего толком о настоящей жизни не знает и абсолютно беспомощен в быту. Она, Долли, страшно боится, что на квартиру и все прочее добро клюнет какая-нибудь прохиндейка, женит на себе Лорика, и ему будет очень плохо.
Я всерьез разозлилась. Мне было что ей сказать, но я не могла. Это было бы все равно что убить беспомощного ребенка. И я бормотала через силу и нехотя что-то обещающее, потому что Долли все больше становилась похожа на сумасшедшую. Она то смеялась, то плакала, а потом сняла со своей жилистой, набухшей узлами, как старый корень, шеи крестик на тонкой цепочке, заставила меня поцеловать его в знак того, что не нарушу своего слова, а потом дрожащими и слабыми руками повесила крестик мне.
В конце концов Долли вынула из стола деловую папку с аккуратно испечатанными листками, на которых она изложила план собственных похорон. В нем были поименно указаны люди, имевшие право принять в них участие, а также перечислены те, кого она бы не хотела допускать до траурной церемонии. Насчет отпевания в храме она уже договорилась с персоналом церкви Нечаянных Радостей, что в Марьиной Роще, и даже внесла аванс за грядущий ритуал. Были распоряжения по поводу поминок и по поводу кладбища, конечно, тоже: Долли хотела, чтобы ее похоронили рядом со вторым мужем, на Ваганьковском, где у Ванюшиных была фамильная ограда.
Мне окончательно поплохело, я со всем соглашалась и все ждала, когда придет Лорик, но вместо Лорика явилась грузная тетка с хозяйственной сумкой с продуктами. Она оказалась приходящей медсестрой. Вынув из сумки одноразовый шприц и ампулы, вогнала Долли какие-то лекарства, без которых мать уже не могла. Виновато улыбаясь, Долли сказала, что приляжет на диван только на секундочку, но тут же заснула глубоким и покойным сном.
— Может она еще выкарабкаться? — спросила я. Медсестра пожала плечами:
— И не такое случалось! — И добавила: — Можешь не ждать: она теперь долго спать будет, а я с ней посижу, дорогая. За все плочено…
Горшок нашей дружбы лопнул. Если это, конечно, можно было назвать дружбой. Популярные источники утверждают, что истинной дружбы между особами слабого пола не бывает. Бывает временный союз, который две девицы могут заключить против третьей. Но в нашем случае даже этой самой третьей не было. Так что все держалось на волоске.
Рагозиной не было на работе два дня. В первый день я не особенно забеспокоилась, могла просто прихворнуть и не позвонить мне из обычной вредности. Но на второй день я поняла, что происходит что-то неладное: на телефонные звонки она не откликалась. Я закрыла лавку до времени и поехала к ней.
Дверь никто мне не открыл, но на шум вышла соседская старушка и сообщила, что Катька получила какое-то письмо от матери из Журчихи, которое принесла неизвестная сельская женщина. Что там в деревне случилось с Рагозиной, она не знает, но Катерина умчалась мгновенно. Может, бык Нину Васильевну боднул, может, собаки порвали, а может, и воспаление легких от студености и грязи приключилось. Во всяком случае, когда соседка спросила Катерину, в чем там дело с ее мамой, та рявкнула: «Да она просто больная!»
Через пару дней снег действительно сошел, как и предсказывалось. Грязи по ярмарке развезли, как по болоту, так что покупатель почти не шел, и мы с Гришкой грелись у обогревателя, когда в лавку вошла Катерина.
Она была очень спокойна, деловита и презрительно-брезглива, но лишь поначалу. Видно, она прилетела сюда прямо с электрички, потому что резиновые сапоги ее были в желтой дорожной глине, короткая куртка с капюшоном вся мокрая. Не говоря ни слова, будто меня тут и не было, Рагозина упаковала проигрыватель с наушниками, собрала полотенце, мыльницу и еще кое-что из своих вещичек и попробовала уместить пластинки в свой чемоданчик, но их было много, и они не влезали. Лицо ее вдруг задрожало, исказилось в уже не сдерживаемом бешенстве. На ту смиренную тихоню, которая подошла к моей лавочке месяца три назад, она совсем не была похожа. Она грохнула пластинки об пол, так что они брызнули черными осколками. Гришка попятился от обалдения и неуверенно заскулил.
— А как же Рим? — посасывая сигаретку, поинтересовалась я.
— Какой, в жопу, Рим?! Мне завтра жрать нечего будет!
«Ага, мы и ругаться умеем? Может, и матом владеем в совершенстве? — не без ехидного удовольствия подумала я. — Ну-ну! Вылезай из своей раковины, скорпиониха тихая! Показывай образцы приличного воспитания!»
— Насколько я понимаю, дальнейшее пребывание на трудовом посту в моей лавке тебя не устраивает? — невозмутимо осведомилась я.
— Ты! Ты же все знала! Что они там! И даже не сказала! — взорвалась она.
— А что тут такого? Приличная женщина не очень юных лет нашла себе приличного мужчину того же возраста. Они просили меня временно не обнародовать это сугубо интимное событие. Вероятно, твоя мать лично собиралась поделиться с тобой своим нежданным успехом. Думаешь, она простого мужика срубила? Хренушки! У бати баб было — вагон и маленькая тележка! А он вот к твоей, всем сердцем… Правда, Катя! Я его знаю… Батя у меня в женщинах прекрасно разбирается и на какую-нибудь стандартную и внимания бы не обратил. Она ж у тебя потрясная тетка! И потом, я бы только порадовалась на твоем месте… А если это — любовь?
— Любовь?! — завизжала она. — Старая лошадь! И старый козел!
— А за козла и схлопотать можешь, Рагозина! — предупредила я. — Ты меня знаешь, за мной не заржавеет!
— Это все ты… Ты же все под себя гребешь, Корноухова! Думаешь, я забыла, как ты у меня в изоляторе лагерном все отбирала и жрала? А как книгу украла? А в вазу мамину уцепилась когтями! Думаешь, я не знаю, сколько она в действительности стоит? Для тебя же всю жизнь главное — кусок пожирнее рвануть! Вся в своего Никанорыча, который моделями торгует! Два сапога — пара! Как вы меня со своим папочкой нагрели! А я-то не понимала, с чего это ты такую сердечность изображаешь! Ну прямо ангел милосердия! Армия спасения, да и только! А сами не ко мне — к ней подбирались… Кому твой пенек трухлявый нужен? Нашли идиотку твоего солдафона обстирывать, щами кормить и хвостом вилять! Да еще в деревне! «Нам здесь хорошо, Катя!» Им там хорошо, а?! — Она захохотала.
Я с громадным облегчением поняла, что переломить мать Катерине не удалось. Но палку она все-таки перегнула. Есть вещи, которые не прощаются. Я встала, влепила ей плюху, так что она, не удержавшись на ногах, осела на пол и закрыла лицо руками.
— Не смей так о собственной матери, поганка бледная… И вообще, больше тут не смей от всего нос воротить! То ей не это, это не то! Сколько я тебе должна за работу? Считай! Каждый день считай!
Она медленно встала, посмотрела на меня изумленно. На щеке красным оттиском отпечаталась моя лапа.
— Ты… Ты… Меня еще никто ни разу в жизни не бил! — пролепетала она шепотом.
— Значит, еще будут. Привыкай, Рагозина!
— Ты меня еще узнаешь, — помолчав, очень тихо сказала она. — Я ничего не забываю…
— Ладно! Кино кончается, Кэт, — засмеялась я. — Начинаются суровые будни… Ты же тут только игралась в такую работящую! Как в куклы. Потому что знала, что за тобой мать. И накормит, и любого за тебя загрызет, как тигрица. Только ты про кое-что забываешь, не учитываешь новых факторов. У тебя же теперь есть я. Так что если прижмет, не стесняйся… Мы же теперь не чужие. Родственницы, можно сказать! А если они нам еще и братика на старости лет сварганят или сестричку, вот это будет радость! Верно?
Я, конечно, тоже перегибала, но удержаться не могла.
— Так на сколько ты там наработала, ударница прилавка?
Она как-то неожиданно успокоилась, взяла карандаш и бумагу, стала быстро считать, выписывая колонки цифр.
— Вот, — протянула она листок. — За семьдесят один рабочий день. Выходных практически не было.
— А чего ты мне это под нос суешь? Вон казна, бери и отсчитывай.
Она открыла ящик, взяла то, что ей причиталось, и сказала:
— Проверь.
— Зачем? Я тебе верю.
Она хотела уйти, но я остановила:
— Насвинячила — прибери!
С трудом сдерживаясь, Рагозина схватила совок и веник, смела осколки пластинок, бросила их в мусорный бак в углу. Подняла свой чемоданчик, проигрыватель и обратилась к Гришке:
— Ты смотри, песик, чтобы она тебя не укусила. Долго лечить придется! Она же бешеная!
И выскочила.
Оставила, значит, последнее слово за собой. Я поняла, что ее никогда больше не будет в моей обожаемой лавке, и мне захотелось петь. Здесь снова все было мое. И не надо никого терпеть рядом.
День складывался на редкость удачно. Я решила рискнуть и быть с Гришкой дома засветло. По моим оперативным данным, ростовские родичи Терлецкого сдали кому-то квартиру и собирались уезжать в Ростов.
Подъезд был загроможден чьей-то мебелью, которую поднимали в лифте до восьмого этажа. Видимо, въезжали новые жильцы. Терлецкие уже отбыли. Дворничиха сказала, что урну с прахом Ильи они забрали с собой и похоронят там, в Ростове.
Теперь нам с Гришкой бояться больше нечего. К тому же, раз отца нету, значит, это полностью мой дом, я здесь, как и в лавке, наконец-то полная хозяйка и могу делать, что вздумается. Мне стало до отчаянности легко и весело, и я заорала во все горло: «Свободны, свободны, наконец-то свободны! Мы не рабы, Гришка! Рабы не мы!» И никто на меня даже не цыкнул, чтобы заткнулась. Это было так невероятно, что я решила это дело немедленно отпраздновать и устроить персональный праздник жизни. В общем, мне, как всегда, шлея под хвост попала.
Я мгновенно сгоняла в коммерческие киоски на «Динамо», купила для Гришки здоровенный шмат говядины с костью, а для себя бутылку вина, пачку пахучих сигареллок с мулаткой на этикетке и итальянский торт-мороженое, многослойный, в прозрачной круглой коробке, на два кило весом. Ошалев от счастья, прихватила в парфюмерном павильончике пузырь с безумно дорогим, еще не пробованным мною орхидейным шампунем. И флакончик с пеной, обещавший запах моря.
Дома я положила в мойку праздничную Гришкину говядину, чтобы отморозилась наутро, включила в квартире все, что могло светиться (отец и Полина обычно орали, чтобы лампочки я за собой гасила для экономии, и прежняя моя жизнь прошла под щелканье выключателей), пораскрывала нараспашку все двери, чтобы музыка была слышна всюду, куда бы я ни зашла, поставила пластинку обожаемого Хампердинка с его электронной органикой, врубила на полный стереозвук и подготовила на подносике все для кайфа.
Через несколько минут, замотав голову полотенцем, я расслабленно утопала в ванне. Из облаков нежно-сиреневой пышной пены торчали только голые коленки, сисечки и нос. По квартире плыли ароматы орхидей и горьковатой морской соли, а я, как полная хозяйка какого-нибудь тропического острова на Карибах, небрежно протягивала руку за бокалом холодного драгоценного «шато-икем», которое пахнет луной и счастьем, смаковала глоток с таким же небрежным изяществом, затягивалась и выпускала из ноздрей дымок от виргинской сигареллы и лопала столовой ложкой тающую на языке тонкую нежность итальянского торта-мороженого, чего ни одна молодая миллиардерша, замученная диетой, конечно, позволить себе не могла. Я охмелела и без вина, в голове плыл туманчик, и не без блаженной улыбки я представляла, что сижу не в облупленной ванне, а в бассейне с зеленой морской водой, расположенном на корме моей личной крейсерской яхты. И вот-вот по моему зову, распялив в руках белоснежный махровый халат, войдет такой же белоснежный стюард (нет, лучше капитан яхты!) из бывших морских пехотинцев-десантников, загадочный и жутко мужественный, и он будет страшно похож на Никиту Трофимова. Собственно, окажется, что это он и есть. Он закутает меня в халат и унесет на своих твердых и мужественных руках (как мой Корноухов в избу Катькину мамульку), и…
«Предки хреновы! — внезапно подумала я. — Они-то устроились, а ты тут — мучайся!»
Гришка осторожно сунул нос в ванную, я пустила в него струйку дыма, и он смешно отмахнулся от него лапой, как от пчелы. Я угостила его с ложки мороженым — он смачно чавкал и облизывался.
Выйдя из ванной, я закуталась в простыни и носилась по квартире и отплясывала, хохоча и горланя, а дог бегал за мной, оглушительно лаял и стучал по паркету когтями. В дверь мне стучали и звонили, кто-то орал, что, если этот бардак не прекратится, они вызовут милицию. Но до милиции дело не дошло, потому что в проигрывателе что-то перегорело, и мощный рок оборвался.
Утром оказалось, что в кухонной мойке говядины нету: Гришка слопал ее ночью вместе с пленкой.
— Ну что мне тебе, дурак безмозглый, клизму теперь ставить? — всхлипнула я.
Голова болела. Я была как выдоенная и уже отчетливо понимала, что вчерашний праздничный бзик — просто от отчаяния. Я хотела вытеснить из мозгов и Долли, и Терлецкого, и Никанорыча, и Трофимова. И хотя бы ненадолго ни о чем не думать. Но что-то это не очень получилось.
А черный дятел сызнова примерился к моему темечку.
Я хотела оставить пса дома, но Гришка этого не понял и так буянил, что я чуть не дрогнула. Собаки как дети: вовремя не прищучишь — усядется тебе на голову и будет командовать до конца жизни. Так что я проявила железную волю, оставила ему еды и питья и заперла. Он скулил и царапался за дверью, но я не сжалилась над ним.
Настала пора начинать новую жизнь. Я еще не знала, какая она будет, но твердо решила, что ничего похожего на то, что происходило со мной этой осенью (Трофимов! Трофимов!), больше не будет никогда.
Рассопливившийся дождем со снегом мокрый день тянулся нудно. Я произвела полную инвентаризацию, проверила, что там у меня было в ларе и в основном холодильнике. Было много чего. Похоже, Катька в мое отсутствие последнее время сильно волынила и не напрягалась. Вдруг откуда-то от ворот появились с десяток совершенно безмолвных здоровенных бугаев в черных масках-подшлемниках, серо-черной камуфле, в толстенных бронежилетах и круглых, как тыквы, спецшлемах, с короткими автоматами и резиновыми дубинками типа «малый агитатор». Они бежали словно бы лениво и почти не торопясь, но заполняли все пространство перед лавками.
«Шмон? — успела подумать я. — Кого же это они потрошить будут? Всех подряд или выборочно?»
Такое у нас иногда бывало, но обычно о внеочередной проверке паспортного режима, зачистке от бомжей и подозрительных персон, а главное, о налете налоговой полиции меня предупреждал Галилей. Но Роман Львович куда-то запропал. И не возникал уже недели три.
Пара этих типов в камуфле как-то очень ловко, почти не отталкиваясь, перемахнули через мой прилавок, даже не сбив весов, и передовой заорал на меня: «Лицом к стене!»
— Какого хрена… — начала было я изумленно. Но второй очень мягко, как кот лапой, двинул меня под дых, я согнулась от дикой боли и тут же ткнулась лицом в пол, заваленная подсечкой и придавленная в спину кованым ботинком.
С треском вылетели задние двери, и в лавочку вбежали мальчики в штатском. Я уже сегодня лицезрела их, выглядывая на улицу. Они толклись вокруг моей лавки, усиленно куря и изучая газетки. Но тогда я не обратила на них внимания. А зря.
— Руки за голову! Лежать! И не шевелиться!
— Да пошли вы! — огрызнулась я. И тут вошел еще кто-то и сказал:
— Поднимите девушку? Она же у нас умненькая-блаторазумненькая Буратинка. И ей больно больше не будет!
Голос был веселый и доброжелательный.
Меня подняли. Я увидела мужика лет сорока, не больше, в длинном черном пальто, мягкой беретке, в хорошем шарфике. Он с состраданием рассматривал меня и улыбался. Нос у меня был расквашен, я чувствовала, как из него стекают теплые соленые капли.
— Ну вот, опять перестарались, черти! — воскликнул он. — Вы что, мужики, обалдели? Это же девушка! Нежная и удивительная… Извините их, Корноухова. Ну не дано!
Он приклеил улыбочку, но глаза были замороженные. Тухлые были глазки. Как у судака.
Что-то зазвенело за моей спиной, я оглянулась. Один из штатских вытряхнул на столик все из моей сумочки, и с сальной ухмылкой разглядывал упаковку презервативов, ту самую, которую я готовила для Трофимова. Господи, почему я ее не выкинула?!
— Ого! Да тут на целую роту хватит. Вот это девка! — заржал он.
Мне стало жутко стыдно.
— Там еще и прокладки «Олвейс» есть, — отчаянно проговорила я. — Можешь взять себе на память, придурок! Вы что все, опупели? Куда лезете? Что вам надо-то?!
— Утрите-ка свой прелестный носишко, Мария Антоновна. — Этот главный уже протягивал мне белоснежный носовой платочек. — У вас же аптечка должна быть по правилам… Перекись есть? Или лучше лед, как вы думаете?
Я пнула его коленом:
— Гестаповцы! Где ордер? Требую адвоката! Он разогнулся, болезненно покряхтывая.
— Успокойте нашу Машу. Она, оказывается, не только спец по наркоте, она еще и хулиганка.
Мне надели наручники, толкнули в кресло и прихватили веревкой ноги.
Мне казалось, что я сплю и вижу гнусный сон.
Я уже слабо понимала, что со мной происходит и почему. Какой-то тип бубнил мне что-то процедурное и показывал ордер на обыск. Привели понятых, из ярмарочных. Мужик был мне незнаком, а женщина торговала крупами напротив и знала меня как облупленную. Но я уже видела, что она подпишет и покажет все, что ей велят. Лишь бы ее саму не шмонали.
Они меня спрашивали почему-то о дедушке Хакиме и о том, где я держу наркотики, предлагали во всем чистосердечно признаться.
Признаваться мне было не в чем. Больше всего я сожалела, что не взяла с собой Гришку. На пару с ним мы бы этим уродам показали!
Собака была у них. Привели маленькую шелковую спаниельку, она долго моталась по лавке, но ничего не вынюхала.
— Значит, партия хорошо оформлена. Продолжаем, — буркнул главный.
Они начали очень старательно и неспешно громить мою лавку. Я и не знала, что обыском именуют обыкновенный погром.
Камуфлированные балбесы вышли наружу, а те, что в штатском, надев медицинские перчатки из моих запасов и даже нацепив клеенчатые передники, чтобы не пачкаться, выволакивали поддоны с рыбой из холодильника и ларя, разрубали и разрезали свежемороженые тушки, протыкали щупами филе, рылись в баке со склизкими кальмарами и обнюхивали осетровые головы. Все это сваливалось в порожние бочки из моих же, которые они заволокли снаружи. Но больше всего меня бесило то, что они не пропустили ни одной трех— и пятикилограммовой банки с селедкой, сопя, шуровали консервными ножами, вспарывая их, и разочарованно составляли банки в стороне.
Перепортив весь товар, они принялись отдирать фанеру со стенок и поднимать полы, заглядывая под блоки фундамента.
— Между прочим, ваше превосходительство, вы здорово нарываетесь! — сказала я главному, который стоял возле весов и курил уже сотую сигарету. — Я сактирую со свидетелями все, что вы мне тут похабите, эксперты оценят убытки. И я как юридическое лицо обдеру вашего министра как липку… Или президенту пожалуюсь! Какого черта я за него голосовала? Еще и журналистов позову! Из «Эха Москвы»! Или из Би-би-си! Они вам вломят…
— Грозилась синица… — пробормотал он, но уже как-то не очень уверенно.
А я решила его дожать:
— Я пить хочу. Уже третий час! Расцениваю это как нарушение моих конституционных прав и пытку…
Он вздохнул, лично нацедил мне в чашку воды и хотел напоить.
— Это не то! В это время я пью кофе, — капризно заявила я.
— Вот стерва! — ругнулся кто-то из парней.
— Ладно… Не будем хамами! Сделай ей, Никитин, кофе! — распорядился главный.
Что-то у них не выходило. И я видела, что они все больше злятся.
Но наручники с меня сняли и затекшие ноги освободили тоже.
Я церемонно отпивала из чашечки горячий кофе и подумывала, что теперь буду проситься в сортир. Биопередвижка за воротами, и я пройду под конвоем через пол-ярмарки, гордая и красивая, но несломленная, как Зоя Космодемьянская.
Но тут к лавке подъехала черная «Волга», из нее вылез еще один тип. Этот, в шарфике, вышел к нему. Они о чем-то поговорили, после чего «мой» вернулся в лавку и угрюмо скомандовал:
— Стоп… Пустыря тянем, мужики! Нужно было видеть их рожи!
Я вопила об убытках и тяжелом моральном потрясении, которое можно вылечить только путем длительного отдыха за их счет на курорте тропического острова Бали, но он мне сказал:
— Посчитайте сколько… Только без накруток! Они растворились, словно их и не было. А понятые смылись еще раньше.
Я выбралась наружу. В проходе между лавками не было ни одного человека. Как вымело. И все киоски и павильончики были закрыты. Я поняла, что все унесли ноги от греха подальше. Не первый раз нас шмонают, народ с понятием…
Но тут кто-то крикнул:
— Маш, шашлычка хошь? На халяву…
Под навесом ближней шашлычной тоже никого не было — ни самого хозяина, ни его тихих женщин, ни пацанов-шестерок. Разложенные на двух раскаленных мангалах шашлыки дымно чадили, а Витька-охранник сдергивал шампуры, чтобы не сгорели до конца, и заливал уголья водой из чайника. Он попробовал кусочек на зуб и добавил:
— У них мясо всегда без балды — сами трескают! Баранинка…
— А где они, Вить?
— В бегах, где ж еще… Пуганые, будь здоров! — пожал он плечами. — Они ж не разбираются, кто из налоговой, кто из уголовки. Раз в маске и с автоматом — беги! Сама понимаешь: нет человека — нет проблем! Вернутся! Все пройдет, как с белых яблонь дым! Да и я присматриваю тут… Чтобы не растащили! Просят, почему бы не присмотреть? Ну садись, обслужу!
Запах был такой вкусный, что у меня слюнки потекли. Я села за пластиковый столик, Витька, посвистывая, зашел за стойку, нацедил два пластмассовых литровых стакана «Очаковского», принес их мне, потом плюхнул шашлыки.
— Здорово тебе досталось, Корноухова? — спросил он сочувственно.
— Знать бы за что, Вить! Он долго сопел, раздумывая.
— Ладно… Не чужие же! Там один мужичок среди камуфлы был, ну не то чтобы друган, но знакомый… В общем, такие дела… Только между нами! Стукнул на тебя кто-то, Маша… Звонок им был, в отдел по наркоте, что вчера ты получила партию чистого героина. На сто двадцать кило! И держишь именно тут, на торговой точке… Им за успехи премия отстегивается, а тут такая партия! Ну они с ходу на тебя и наехали! Он меня все про какую-то бочку спрашивал… С икрой. Да кто на воротах вчера дежурил? Да что видели? Ну я дежурил! Только ничего не видел…
Бочка, значит? С икрой? До меня кое-что стало доходить.
Я вернулась в лавку, огляделась, и глотку мне стиснуло такой яростью, что я чуть не задохнулась. Как это она мне говорила: «Я не прощаю»? Рассчиталась, значит?
Я схватила мобильник и набрала номер.
— Как живешь, Катерина? — как можно спокойнее сказала я.
— Господи, никак Корноухова? Разве ты еще на свободе? — Она засмеялась удовлетворенно и тихо — смаковала свою подлянку. Потом бросила трубку.
С этого дня я стала брать Гришку с собой снова. Пусть служит. Какой-никакой, а защитник.
В начале декабря зима долбанула по Москве всерьез. Под голыми кладбищенскими деревьями, на памятниках и крестах лежал белый морозный туман, а в синем прозрачно-звонком небе висело ледяное солнце. Я приплясывала за спинами близких и отдаленных Ванюшиных, стеснившихся вокруг гроба, и пыталась согреть руки в тонких перчатках, засовывая их под мышки. Из могильной ямы со сдвинутым в сторону гранитным надгробием, на котором был высечен профиль ракетного конструктора, вытекал парок. Я слышала, как перешептываются Ванюшины. Они говорили о том, что Долли померла хорошо. Хотя и в больнице, а не дома. В общем, без мук. Во сне.
— Никто не ждал… м-да… — говорил старенький генерал-лейтенант в каракулевой кубанке и артиллерийской шинели. И это было, конечно, обычное посмертное вранье, потому что все они давно знали, что Долли вот-вот уйдет.
Мать хоронили в красном партийном гробу, и никого не смущало, что, по настоянию усопшей, ее отпели в церкви.
Я была в курсе, что ее забрали в больницу, но так и не собралась к ней, а когда собралась, то идти было не к кому.
Когда позвонил Лор, я собралась было ехать в Журчиху, за отцом. Но Полина жестко сказала, чтобы я не прыгала. Их печка давно прогорела до пепла и золы. Они не виделись почти двадцать лет. Да и просто нужно пожалеть отца: каково ему будет среди совершенно чужих Ванюшиных? А мы от него поставим свечку.
Мне полагалось печалиться и плакать хотя бы для приличия, но я не могла. Высохшая, как мумия, старушка с горбатым, похожим на клюв, восковым носом, лежавшая в красных и белых парниковых гвоздиках, не имела ничего общего с моей Долли.
Лорик кусал губы и все время протирал запотевающие от дыхания очки.
Какой-то престарелый раздолбай с черно-красной повязкой на рукаве и в номенклатурном старомодном пыжике толкнул речь. Из нее следовало, что Долорес Федоровна не просто покинула ряды партии, светлые идеалы которой освещали ее путь. Но была осознанно уничтожена теми, кто порушил и разграбил некогда великую страну. Сердце Долли просто не вынесло того, что творят с Россией кремлевские временщики. Оратор почему-то напирал на особую вину Российского акционерного общества «ЕЭС» и лично его главы господина Чубайса.
— Но пусть они трепещут! Возмездие грядет! — громыхал пыжик. — Мы вернем трудовому народу все, что у него отняли! И мы отомстим за тебя, товарищ Ванюшина! Спи спокойно, Долорес Федоровна! Мы с тобой! А ты с нами!
На лбу Долли белела какая-то церковная бумажная ленточка, И две черные немолодые богомолки, провожавшие гроб от церкви Нечаянных Радостей до Ваганькова, что-то шептали и крестились.
Как дочь, я первой бросила ком мерзлой глины в ямину, могильщики стремительно зашуровали лопатами, а генерал сказал недовольно Лорику:
— Могли бы и оркестр выбить… Без гимна как-то не очень…
— Она тоже хотела. Только они аванс вернули! — растерянно оправдывался Лорик. — Говорят, губы на таком морозе к трубам липнут.
По первой, в светлую память, мужчины пили тут же, из бумажных стаканчиков. Хрустели солеными огурцами. Огурцы притащила я, из журчихинских. Поминки проходили в квартире Ванюшиных. Когда Долли уже не стало и я примчалась в высотку, Лорик, расстроенный и злой, сидел за столом и изучал меню поминальной трапезы, составленное матерью.
— Ну и наворотила тут мутер! — глухо пробурчал он. — Заливное из свиных ножек — это что? Холодец? А кутья? Это каша, что ли?
Лорик был совершенно раздавлен, до него наконец стало доходить, что нашей общей «мутер» теперь не будет никогда. Толку от него не было никакого, и все хлопоты легли на меня.
Правда, в квартире на площади Восстания возникли две интеллигентные отдаленные родственницы в трауре, но они в основном поили Лорика валерьяной, втихую подмешивали ему в горячее молоко снотворное, объясняя мне, что такие потрясения мальчику лучше переносить во сне, постоянно крутили на проигрывателе реквиемы Моцарта и Баха и плакали, слушая их.
Я закрыла лавку и металась, как полоумная, между Гришкой, которого надо было кормить и выводить, и кухней на площади Восстания, где я должна была готовить на двадцать четыре персоны: снять какую-нибудь кафушку или ресторан под такую интимную церемонию Ванюшины сочли слишком непристойным. Наверное, я бы запоролась с этой готовкой к поминкам, если бы не приехавший из Воронежа отставной генерал в парадном мундире с металлически-эмалевой от наград грудью. Он привез полтуши только что отстрелянного лося, ящик суперводки под названием «Стрижамент», и когда я, замотанная и заплаканная, подала ему какую-то закусь, пригляделся ко мне и спросил:
— Ты что, девочка, тут одна на всю ораву пашешь? А где же остальные стряпухи? В платочки сморкаются?
Обзванивая всех родственных теток, рявкал:
— Без соплей! Рыдать потом будете! — И приказывал, кому из них что стряпать в соответствии с написанным Долли списком, в каком количестве и когда доставлять блюда в квартиру на площади Восстания.
Операция была почти стратегического значения, но он спланировал ее по-штабному точно, и в день похорон громадный стол в гостиной Ванюшиных был полностью собран.
Гости разошлись нескоро. Часов до двух ночи я с двумя женщинами мыла и сортировала посуду в кухне. На весь вечер были заказаны два такси, которые развозили народ по домам, на вокзалы и даже в Шереметьево. Наконец мы с Лором остались одни. Собственно говоря, он был в полной отключке: как за ним ни присматривали тетки, к финалу поминальной трапезы успел напиться. Лор не очень соображал, что происходит, когда его отводили в спальню — отсыпаться. Это была единственная неприятность, нарушившая пристойность неспешного и вдумчивого застолья, с фотопортретом очень молодой и красивой Долли, выставленным среди цветов на отдельном столике. На фото Долли смеялась, придерживая от ветра обеими руками беленькую панамку. Она была очень худая, мускулистая, загорелая, сияюще глазастая, немножко смешная от того, что бровки ее были выщипаны в «ниточку». Я этой фотографии никогда не видела.
К столу я присела лишь на секунду, в самом начале, чтобы вместе со всеми помянуть мать, а потом ушла в кухню, где подогревала и раскладывала блюда.
Сама я так и не поела и, когда все закончилось, поняла, что голодна до безумия. Навалила себе закусочек, села к кухонному столу, подумав, налила рюмку водки, выпила.
— Земля тебе пухом, мама… Прости меня, если что не так…
В кухню, пошатываясь, вошел заспанный и мятый Лорик, шаркая тапками на босых ногах, в пижамных штанах и майке. У него были красные слезящиеся глаза, волосы на голове всклокочены, лицо опухшее и серое. Он все еще явно был не в себе и смотрел виновато и шало.
В руках Лор держал плоский ящичек зеленого армейского цвета, величиной со школьный портфель, с круглым кодовым запором, похожим на телефонный диск.
— Я не безобразничал, Мэри? — с испугом напряженно спросил он. — Не помню почти ни фига…
На выпивку Лорик оказался слабаком, третья рюмка уже стала лишней. Теперь он больше всего боялся, что кого-то обидел во хмелю. На самом деле и в подпитии он не выходил из рамок вежливости и был церемонен и даже чопорен.
— Все нормально, Ванюшин, — сказала я. — Все все поняли. Ну сломался, так понятно с чего… Старухи только про то и талдычили, что она тебе стала матерью… Ты как сейчас?
— Что — как? — не понял он.
— Ну, оставить тебя одного можно? Мне домой пора. У меня там Гришка небось весь извелся. Гулять с ним надо…
— Господи! — воскликнул Лор. — Долли больше нет, а ты про какого-то кобеля! — Лицо его исказилось, губы прыгали. Он присел к столу, уронил голову на кулаки и заплакал. — О, черт! — глухо, содрогаясь всем телом, бормотал он. — Даже не думал, что это так страшно… Остаться одному! Плохо мне, Мэри! Мне — плохо!
—А кому хорошо, Ванюшин? Мне, что ли? — устало рассердилась я. — Плохо — так добавь! И ложись снова. Чего тебя подняло?
— Подняло? — Он бессмысленно смотрел на меня. — А… понял! Я тебе кое-что покажу… Она сказала, чтобы я не сразу… А зачем ждать? Чего еще ждать? Разве мы чужие, Мэри?
Лор долго не мог попасть пальцем в кодовый диск на ящичке, бубнил:
— Это папулькин… Служебный сундучок! Для его бумажек… Особой секретности… Ага, есть!
Внутри оказались пачки открыток и писем, аккуратно перевязанные ленточками.
— Вот тут то, что писала она папе… А тут, что папа ей… А вот это все — тебе… Папа Долли дарил…
Я смотрела нехотя. В общем, почти все эти цацки были ерундой, в основном из уральских самоцветов и таджикского лазурита. Стоящими были только сережки с изумрудиками.
Затем Лорик вытянул длинную цепь из звеньев белого металла, на которой висела радужно взблеснувшая, многоконечная орденская звезда, оплетенная чем-то змееобразным, повесил себе на голую грудь и ни к селу ни к городу хмельно запел:
— М-морями теплыми омытая, лесами древними покрытая, земля родная, Индонезия, л-любовь моя… Это папульке от Сукарто… Он консультировал их генералов. Эта штука персональная, единственная в мире… А вот это — главное! — Он протянул мне запечатанный конверт.
Это было нотариально зафиксированное завещание. Долли передавала половину вот этих полностью приватизированных, принадлежащих им с Лором апартаментов мне. А половину сохраняла за Лориком.
— Ничего не понимаю, — растерянно сказала я. — С этими вашими хоромами… Нам что их, продавать, что ли? А потом деньгу поделить? Что за глупости, Лор? Я что тут, жить с тобой обязана?
— Она сказала, ты все поймешь… И что вы говорили с нею… Ну, пусть не сразу… Через полгода, год… Но, в общем, решать тебе!
— Что решать?!
— Я ведь люблю тебя, Мэри… Правда! С того самого дня, когда ты пломбир ела, помнишь? А я страшно злился, что еще маленький! Но я ведь вырос, верно? Ну, ты немножко старше, разве это важно? Долли хотела, чтобы мы были вместе… Всегда вместе! И чтобы свадьба! И первый тост — за нее! Я буду стараться, Маша…
Он опустился на пол, ткнулся лицом в мои коленки и притих. Будто заснул. Он был горячий и тяжелый, но я боялась его оттолкнуть и обидеть. Но и ощущать его рядом было неловко.
Ничего себе делишки! Кажется, мамочка нашла мне супруга. Дожила, Корноухова!
Я смотрела на крупную голову Лора, прижатую к моим коленям, и видела, что его всегда аккуратно причесанные волосы, несмотря на молодость, уже редеют на макушке и вот-вот перейдут в плешку, но голые размашистые плечи мощны, по сгорбленной широкой спине под майкой перекатываются мускулы. Кому-то он мог показаться уверенным, взрослым и надежным человеком, но я-то уже поняла, что эта внешняя сила — просто скорлупа, в которой прячется насмерть перепуганный мальчик, который никогда не повзрослеет, потому что всю жизнь кто-то решал за него. И нужна ему жена-маменька. Долли почему-то сочла, что эта роль, да нет, не роль, а работа больше всего подходит именно мне и я просто обязана быть благодарна ей по гроб жизни за такой прекрасный вариант.
Позаботилась, значит, о пропащей… Вытаскивает меня из ярмарочной помойки.
А может, действительно плюнуть на все, переступить через себя? Тем более вариант и впрямь по нынешним временам из тех, за которые цепляются. Квартирка тянет как минимум тысяч на шестьдесят у. е. Плюс к ней упакованный, спортивный Лорик с научным будущим. Чего еще надо? Он же по струнке ходить будет, тапочки мне в зубах, как Гришка, приносить! Да и лавку можно будет похерить… Посмотрел бы тогда на меня Трофимов!
Я вдруг поняла, что Лорик посапывает, заводясь, становится слишком настойчивым, и не без изумления обнаружила, что почти готова ему ответить. Это было так неожиданно и страшно, что меня обожгло ледяным испугом, я вскочила, уперлась руками в его плечи и, отстраняя себя от него, заорала:
— Ты что?! Свихнулся?
— Но… почему, Мэри?
— О господи! Не стыдно? В такой день… Знаешь, говорят, душа не отлетает еще до девятого дня! Может, она еще тут где-то, может, смотрит на нас? — Я несла бог знает что, лишь бы он отлип.
— Ты права, Мэри… Ты права! — Он уже опять размяк.
Я быстро смела обратно в ящик все бумаги, защелкнула замок и сказала:
— Пошли баиньки…
— Я — как ты… — покорно согласился он. Приподняв Лорика на ноги и подставив плечо, я потащила его до дивана. Он вдруг стал какой-то бескостный, как тряпка, и вдруг запел совершенно бессмысленно:
— По тундре, по железной дороге, где мчит курьерский Воркута — Ленинград! — И тут же заснул, рухнув на диван.
Я приподняла его голову и подпихнула секретку под подушку, чтобы, проснувшись утром, он сразу убедился в сохранности фамильного добра, прикрыла его пледом и вернулась в кухню. Я, может быть, и отстаю безнадежно по уровню ай-кью от Велора, но мозгов у меня все-таки хватает, чтобы понять: мать меня покупает. Для этого великовозрастного пацана, который стал для нее (теперь я была в этом уверена) гораздо ближе и дороже, чем я.
Я сняла со своей шеи крестик Долли и положила его на клеенку.
Нет, Лор утром может не сообразить, в чем дело. Нужно сделать что-то, чтобы Ванюшину сразу все стало ясно.
Я очень аккуратно порвала завещание и сложила клочки на столе в стопку. Так до него дойдет.
Я влезла в шубку, замоталась платком, прихватила сумку и выключила в кухне свет. В темной прихожей выудила из кармана ключ от дверей, который мне дал Лорик, нашарила на стене гвоздь, где он обычно висел, и нацепила, его. Ключ мне был не нужен. Я точно знала, что никогда больше в этот дом не войду.
Мы не рабы.
Рабы не мы.
До него дошло.
Он позвонил на следующее утро, выразил мне благодарность за все хлопоты по устройству поминок и, помолчав, добавил:
— Что касается всего остального, Мэри, то я, кажется, сдуру поторопился… Долли меня предупреждала, что мы должны больше узнать друг друга. Притереться… И только тогда… В общем, будем считать, что ничего еще не было… А я… я буду ждать, Маша!
Еще он сказал, что улетает в Брюссель на какой-то симпозиум по программе «Геном человека». Вернется — позвонит.
Ну, как говорится, скатертью дорожка…
На девятый день ко мне пришла Полина, мы сходили к могиле, а потом в церковь.
— Ты прости мать, Машка, — вздохнув, сказала тетка. — Она ж между вами на разрыв жила. Одну родила, другого — растила… Я так думаю, это она и свою вину перед тобой искупить решила. Чтоб тебе лучше жилось. По ее понятию… Что ей еще оставалось-то?
Я промолчала.
У тетки самой рыльце было в пушку. При отце она чихвостила Долли не стесняясь, а сама втихую от нас с Никанорычем бегала к ней все эти годы.
За неделю до Нового года вдруг объявилась Клавдия Ивановна. Я ее с трудом узнала. В каких-то обносках, драном платке, вместо сапожек красные шерстяные носки, вдетые в галоши. Тощая, синюшная и несчастная. Пряча голые руки под мышками, она топталась перед лавкой на хрустком снегу.
— Батюшки! — воскликнула я. — Прямо картина «Не ждали!». Должок притаранила, что ли, Клавдия? Что-то долго несла…
— Виноватая я, Мария Антоновна, — насморочно прогундосила она. — Подожди еще немножко. А пока рыбки не отпустишь? Взаимообразно? У меня ни копья… Хотя бы минтаюшки… А то и Новый год встречать не с чем…
— Я твоего Фимку кормить не обязана! — беспощадно отрезала я.
Клавдия зарыдала:
— Гад проклятый! Ушел он от меня, Машка… Обобрал всю до нитки! Шубу уволок, шапку чернобурую… Ковры снял, даже телевизор вынес, покуда я в бане была! У него, оказывается, жена в Тирасполе и двое детей… Врал, что в разводе. Алкоголик чертов!
Все ясно. Клавдия опять осталась с носом. Но в этот раз зимующий под дармовой крышей в Москве временный муж даже не стал дожидаться весны.
Ну не гнать же женщину? На любви погорела! На страсти нежной! Сама такая…
Я снова ее взяла в лавку. Зарядила авансом, приказала немедленно прибарахлиться, отмыться, сходить в парикмахерскую, в общем, привести себя в более или менее пристойный вид, чтобы не отпугивать людей. Я понимала, что могу оставлять ее на хозяйстве без опаски. Она теперь землю рыть будет. И никаких Фим к себе теперь и близко не подпустит. По крайней мере, до следующей осени.
Программа новогодней ночи в «Якорьке» оказалась исключительной по своей дурости. В обычно тихий и уютный ресторанчик декораторы понапихали слишком много иллюминации, включая лазерные световые пушки; освещение то и дело пригасало, и зеленые лучи кинжально метались в полумраке по столикам и лицам, от чего я просто слепла. Вместо обычных официантов гостей обслуживали декорированные под русалок дебелые, сильно перепудренные девы в трусиках и нагрудничках из серебряной чешуи, которые топали, как лошади, спотыкались на высоченных каблучищах и явно не знали, что им делать со сверкающими рыбьими хвостами, свисавшими с их задниц. Подстраховывали дев гарсоны, но делали это крайне неохотно. Было заметно, что они злорадно наблюдают за тем, как девицы путаются с заказами. Русалки явно имели другую профессиональную ориентацию.
Украшением празднества должна была служить восходящая звезда эстрады. У нее было очень приличное нестандартное контральто, но работала она мощно и неустанно, как музыкальный автомат, который позабыли вовремя выключить.
Но по-настоящему добили меня балетные Дед Мороз и Снегурочка. Отзвонили свое куранты. Все орали, целовались и обливались шампанским. И тут объявились эти сказочные персонажи. Деда Мороза изображала юная писюха в набедренной повязке, с нарисованными вокруг сосков снежинками и в нацепленной бороде и валенках, а Снегурочкой был здоровенный мужик с мускулатурой профессионального культуриста в коротенькой балетной пачке, с привязной косой и сильно набеленным и нарумяненным лицом — этакая новогодняя голубая мечта гомика. Вокруг них заскакали четыре мальчика-зайчика в белых обтяжных трико, и под григовское «Шествие гномов» началась лишь слегка замаскированная под балет групповуха. Я поняла, что больше такого (да еще в навязанном самой себе гордом одиночестве, ибо я была совершенно одна) не выдержу, и поманила гарсона. Через пять минут, загрузив фирменный пакет всем, что я просила, он проводил меня до гардеробной, помог накинуть шубейку и предложил усадить в один из арендованных на ночь для развоза публики экипажей, но я сказала, что хочу пройтись по ночной Москве.
Еще не выходя на заснеженную сияющую Тверскую, я точно знала, куда приведут меня ноги. Но все-таки пыталась остановить себя.
Если бы кто-нибудь мне сказал, что я пьяна, я бы сильно удивилась. Голова была совершенно ясной, мне было не просто приятно-тепло в шубейке, а даже жарко, и я не застегивала ее. Закинув за плечо ласковый шарфик из натурального кашемира, я мела снег подолом вечернего благородно-черного открытого платья. Увидев какого-то заиндевевшего курсантика, бежавшего по запоздалой увольнительной с букетиком в руках, я отдала честь, дурашливо козырнув.
Наконец я решилась. Сошла с тротуара, заложила пальцы в рот и разбойничьим посвистом тормознула левака на задрипанной «Волге».
Я ехала в Теплый Стан. К Трофимовым.
К Никите я ехала, черт бы его побрал.
И ничего не могла с собой поделать.
Посередине громадного их двора была поставлена высоченная муниципальная ель в лампочках. Вокруг нее толклась вопящая молодежь в новогодних карнавальных масках, какие-то толстые тетки визжали, съезжая на задницах с детской горки. Кучка поддатых жильцов толпилась вокруг сугроба, в который были понатыканы шутихи. Их поджигал Трофимов-зять, тот самый, что спец по каминам.
Ракеты со свистом взлетали в небо, лопались и расцветали разноцветной световой лапшой. С одного из балконов кто-то орал, чтобы прекратили это безобразие: сюда уже успели влепить ракетой.
Неожиданно трезвея, я вдруг поняла, что делаю очередную глупость, после которой мне в этот дом уже никогда не будет возврата. Я представила, как обалдеет Никита, как они удивятся мне, все эти Трофимовы, как со значением начнут перемигиваться, похохатывать. И почему я решила, что Никита будет один, а не с какой-нибудь девицей, которую он уже ввел в их семью? Я решительно повернулась, чтобы уходить, но тут закричали:
— Маша! Маша! Это ты, что ли?
Ко мне уже бежал Трофимов-зять. У него была багровая от мороза и выпивки счастливая рожа, шапка на затылке, в кармане распахнутого пальто бутылка. Он облапил меня, вопя: «С Новым годом!», чмокнул в ухо, поскользнулся, и мы с ним оба сели в снег.
— Вот хреновина! — сказал она озабоченно. — А Никитки-то и нету, Маш. У него ездка во Владимир и дальше в Вологду. Валютный заказ! Марками платят! Их целой колонной наняли! По детским домам и больницам гуманитарную помощь, ну, рождественские подарки от немцев развозить!
— Да я просто так, — соврала я. — Тут в гостях не очень далеко была. Только что-то компания липучая… Малоинтересная для меня компания… Вот домой двигаю…
— Какой там домой? — возмутился он. — Наши еще и до холодца не добрались… И Иван Иваныч еще трезвый! Тетя Аня обрадуется… Пошли! Пошли!
Он поднял меня, как пушинку, и ржал от радости.
Я с трудом высвободилась из его лапищ и — заплакала. Уткнулась ему в грудь и ревела, как распоследняя дуреха.
— Понимаю, — бормотал он. — Ты ж не к деду идешь. И все мы тебе до лампочки…
— Ты только не скажи ему. И никому, пожалуйста, не говори… Ну, с новым счастьем тебя! Новых дымоходов и каминов в новом году! С новыми кочережками и топками! Хорошего бизнеса!
Я хотела уйти, но он удержал меня за плечо:
— А тяпнуть? За все на свете? Удачи же не будет, Маш! У меня с собой есть…
Он потянул из кармана початый пузырь, но я сказала:
— И у меня с собой: Спрячь.
Он посмотрел на наполненный фирменный пакет с яркой эмблемой «Якорька» и усмехнулся:
— Значит, говоришь, мимо шла? Случайно? Ты, Машк, почаще мимо ходи…
Все этот черт понимал.
Мы отошли подальше от остальной публики, смели снег и уселись под детским грибком. Я вытащила из пакета винцо, фляжку коньячку, коробки с фирменными рулетами, тарталетками и сухими пирожными, манго, синие сочные инжирины и несколько кистей заморского свежего черного винограда. Стакан у него был с собой. Видно, добавляли они тут с соседями во дворе.
Пили мы по очереди. Из одного стакана. Желая друг другу успехов в труде и счастья в личной жизни.
У него с этим делом было все о'кей! Жена ждала второго ребенка, была уже на седьмом месяце, и он страшно радовался тому, что УЗИ показало девочку. Сын у него уже был, и он жутко хотел дочку — Крестить будем, Маш. В крестные пойдешь? — предложил он вдруг.
— Без проблем, — согласилась я.
Морозец пощипывал, дворовая гульба угасала, становилось безлюдно и как-то очень покойно и очень тихо. Наверное, это снег, как подушкой, глушит звуки.
Окна начинали гаснуть.
И тут он сказал, вздохнув:
— Мы тут толкуем иногда… Тетя Аня жутко жалеет, что ты запропала, дед тоже как-то тебя поминал. Только, если честно, это же не первый случай с нашим Никитой… Прошлым летом, еще до тебя было, в подъезд новые жильцы въехали, по обмену. У них дочка, Тоня, очень даже ничего, без выпендрежа, как говорится, самое то! И трясти дерево не надо, само упадет… В общем, видим, положила она глаз на Никиту, как он дома, по сто раз на дню за солью забегает! Думаю, этой соли у ней скопилось — озеро Баскунчак! А он — ноль внимания… Ну терпели мы, терпели, да и наехали на Никиту. Мать же жалко, понимаешь? Все у нее уже пристроены, а он какой-то неприкаянный… Прижали мы его всерьез. Чего ждешь? В смысле — кого? И знаешь, что я тебе скажу, Маша? Вторую Юльку он ищет! Чтобы точно такая же была, тютелька в тютельку… Других он в упор не видит! Мы-то понимаем, дурость это несусветная, но что с ним поделаешь? Сжег он все свои тормозные колодки, и с места его не сдвинешь! Заклинило парня. Так что ты не злись… Ну, дурак дурацкий…
Ничего себе попраздновала, Корноухова!
Рыдать я больше не собиралась, но и на территории Трофимовых мне, как выяснилось, делать больше нечего. Во всяком случае, Трофимову-зятю дочку придется крестить без меня. Хренушки меня тут еще увидят!
Через несколько дней я случайно посмотрела кусок какой-то передачи. Плешивый дядечка ученого вида утверждал, что каждой самке лишь кажется, что ее привлекает тот или иной самец на сознательном уровне, в то время как на самом деле пламенная страсть рождается на молекулярной основе. И здесь очень важны феромоны, то есть вещества, образующие запахи. Какие-то там бабочки унюхивают друг дружку за десятки километров и стремятся навстречу, чтобы слиться в экстазе для продолжения рода и любовных танцев в небесах.
Так вот в чем суть моих несчастий! Все дело, оказывается, в этих самых феромонах. Для Никиты я не так пахла, конечно. Не так феромонила. И тут уж хоть стой, хоть падай, хоть башкой в стенку, а против натуры не попрешь. Если уж и сама мать-природа против Маши Корноуховой, значит, пора сушить весла.
От папки не было ни слуху ни духу. Может быть, Нина Васильевна каким-нибудь образом связывалась с дочерью, но звонить этой сучке я бы и под пистолетом не стала.
Так что под старый Новый год, тринадцатого января, я загрузила «гансика» под завязку продуктами, куревом и подарками — для бати купила новый транзистор и обалденный бритвенный набор «Жиллет —Mach-3» с суперлезвиями и флаконом парфюма, для Рагозиной оренбургский платок — и порулила в глушь, в журчихинскую резервацию.
И — прокололась.
Ехала я почти шесть часов, но это бы еще ничего. Проселок вдоль железнодорожного полотна был худо-бедно прочищен тракторами: рубчатый след от гусениц был хорошо виден по обочинам, в твердом и белом, как фарфор, снегу. Но сразу после поворота от платформы на тропу в сторону Журчихи мой «гансик» забуксовал. Для цивилизованного, предназначенного для автобанов «европейца» это было слишком. Дороги просто не было. На просеке между матерыми елями сугробов намело выше пупа. И судя по тому, что по нетронутой поверхности снегов тянулись лишь цепочки чьих-то мелких следов, здесь никто не пробивался с началом снегопадов.
Нужен был танк. И желательно самой большой мощности.
Я вспомнила, о чем мне рассказывала осенью болтушка Вера, и решила, что пройду до деревни по льду Журчихи. Отобрала самое нужное, переложила в рюкзак и спустилась к речке.
Но не тут-то было! Сначала я впахалась в снега, навалившиеся на твердый белый лед, но идти еще как-то можно было, наподобие навьюченной альпинистки, штурмующей Гималаи. Однако через полчаса, когда берега стали повыше, а деревья погуще, я увидела, что на темном голом льду снегу нет, а впереди нет и льда. Он истончился до прозрачной корочки, а в промоинах струилась незамерзшая черная вода, над которой курился парок.
Вот уж тонуть я тут не собиралась.
На меня заругалась, зацокала бурая белка, молнией носившаяся по стволам. Я ей высказала, в свою очередь, что я лично думаю о сложившейся ситуации, и поплелась назад несолоно хлебавши.
Дела шли ни шатко ни валко. Новогодние праздники с Рождеством в придачу выпотрошили у народонаселения карманы. У нас всегда как: если гулять, то до последнего копья, а если зубы на полку класть, то всем вместе.
Моя Клавдия жутко простыла, засипела, захрипела, я ее отправила сбивать температуру и отлеживаться и осталась на хозяйстве одна. Гришку брала с собой, чтобы не так скучно было.
И тут откуда-то из небытия вынырнул Галилей. Его на ярмарке уже вспоминать перестали, потому что он как исчез в конце осени, так и не появлялся. Роман Львович на себя летнего, элегантно-изысканного, не походил совершенно. На нем был надет линялый, правда, утепленный спортивный костюм неопределенного цвета, солдатские бахилы и солдатский же бушлат без пуговиц. Он весь посинел, скрючился и все время кашлял в драную перчатку. Отросшие седые лохмы торчали из-под беретки, лицо густо заросло седой щетиной, и только очки оставались прежними — в массивной дорогой оправе, с цейсовскими стеклами. В руках Галилей держал емкий и тоже не дешевый саквояжик.
— Не забыли еще меня, Мэри? — искательно улыбаясь, настороженно спросил он.
Мэри меня называли только два человека на свете. Лор и он. Хотя они никогда друг дружку не видели.
— Где вас носит, Роман Львович? — Если честно, я ему обрадовалась.
— Да так… — сказал он неопределенно. — Вас обо мне, кстати, никто не расспрашивал?
— Вроде нет, — удивилась я.
— Это хорошо, — кивнул он. — А то есть ряд персон, которых почему-то интересует мое местопребывание… А у меня случился роман, Мэри. Такая лав стори с одной милой особой. Она на дровяном складе под Домодедовом дрова отпускает… Я помогал!
Гришка наконец для приличия рыкнул.
— Каков принц! — восхищенно воскликнул Роман Львович. — Ваш? Поздравляю! А как его величают по родословной? Джордж? Ну я же и говорю… Такому только в Голливуде героев-любовников играть!
— Вы поосторожнее с Гришкой, он строгий и чужих не любит!
— Собаки хорошего человека всегда чуют, — улыбнулся гость нежданный. — Безвредного, по крайней мере… Кстати, Мэри, вы не позволите у вас побриться? С кипяточком, если возможно…
Я поставила чайник, и через несколько минут, извлекши из саквояжа бритвенные принадлежности, он брился над раковиной.
Я полезла за коньячком, но Клавдия, оказывается, уже вернулась к прежним привычкам, втихую все выцедила.
Роман Львович был даже по виду так голоден, что я быстренько приготовила ему пару бутеров. Он помялся, потер ладони и произнес сконфуженно:
— Видите ли, Мэри, я, кажется, на грани инфлюэнцы, потек весь… Народная медицина рекомендует по граммулечке микстуры… Не найдется?
— Давайте до обеда потерпим, Роман Львович! — сказала я. — Вы подождите, я Гришку выгуляю, а потом мы с вами в шашлычной посидим! Они харчо наладились готовить… А вам горяченького надо!
Галилей, торопливо дожевывая бутерброд, внимательно посмотрел на Гришку и вдруг предложил:
— А зачем вам покупателей терять? Давайте я с ним пройдусь.
— Он с вами не пойдет!
— Это вы так думаете. — Он бесстрашно взял Гришку за морду, почесал за ухом, потрепал под горлом и по загривку, и пес лизнул ему руку. — У меня исключительно благожелательная аура в отношении всего живого… Кроме человеков. Впрочем, к вам лично, в порядке исключения, я весьма благорасположен, Мэри. И он это почуял! — засмеялся Галилей.
Я пристегнула поводок. И Гришка неожиданно охотно пошел с ним.
— Только вы, пожалуйста, не поменяйте его… На народную микстуру!
— О чем вы, девушка?
Через час к лавке подошел Витька-охранник и, сдерживая смех, сказал:
— Маш, мотнись к метро… Там Галилей с Гришкой, как в цирке, гастроль дают…
Я добежала до подземного перехода и обалдела. У самого спуска в метро, окруженные толпой, расположились Галилей и Гришка. Дог сидел просто так, на заднице, а Роман Львович рядом с ним на корточках — наверное, для того, чтобы все видели, какой Гришка громадный и красивый. Угловатая башка кобеля оказалась гораздо выше седой гривы человека. Где-то хитроумный Галилей раздобыл фанерную крышку от папиросного ящика и на ней черным фломастером очень крупно написал: «СПАСИТЕ МЕНЯ! НУЖНА ОПЕРАЦИЯ! Я ЧЕМПИОН МИРА ИЗ ДИНАСТИИ КОРОЛЕВСКИХ ДОГОВ — ДЖОРДЖ ЭЗРА ФОН КЛИАТОЛЬ ЦУ ГУГЕНХЕЙМ! ПОСЛЕДНИЙ ИЗ БЫВШИХ В СССР! ЛЮДИ! БУДЬТЕ ЛЮДЬМИ!»
Намордник с Гришки был снят, и пес терпеливо держал фанерку в зубах. Казалось, Гришка всерьез стыдится участи, придуманной ему этим типом, и готов разрыдаться и взвыть от унижения, которому подверглась как страна в целом, так и ее лучшие собаки в отдельности. Белая в черных накрапах шкура Гришки подвисала на мощном костяке, ребра выпирали, на здоровенном хвосте можно было сосчитать каждый позвонок, и любой прохожий, не понимающий в собаках, мог подумать, что псу просто нечего есть и он голодает давно и почти безнадежно. В беретку, положенную у лап, то и дело звякали монеты, летели купюры, какой-то ребенок положил на моих глазах шоколадку.
У ног Галилея уже стоял пузырь в бумажном пакете, и я поняла, что у него так горели трубы, что, не получив от меня традиционной микродозы, он решил добыть на выпивку вот этаким манером.
Физиономия у Романа Львовича была приятно-розового, а не синюшного цвета, он скорбно курил, картинно разделяя унижение пса, и словно не замечал, что там сыплется из гуманитарной помощи в его беретку. Ему все время задавали вопросы, отвечал он вежливо, но глухо и будто бы тоже сдерживал рыдания. Всем видом показывал, что он приличный человек и только невыносимые обстоятельства заставили их с безумно любимой собакой обратиться за подаянием.
— А чем он болеет? Какая операция?
— Да все как у человека… Кто же такую жизнь выдержит? Шунтировка сердца. Хирурги могут только в Германии…
— А по какому виду он чемпион мира?
— По породе… Доги из Эльсинора. Раньше он выездной был… На собачьи свадьбы командировали, к зарубежным дамам! Состоял в государственном реестре, как достояние республики… За каждого щенка от него там, на Западе, в Центробанк валюта шла! И сейчас немцы предлагают выкупить… Или обменять. На любую иномарку! Только ведь это там, для них, он — Джордж! А для нас, в России, был и останется — наш Гриша!
— А щенки от него будут?
— Если выживет… Звоните на телевидение, «В мире животных». Там нас знают…
— Послушайте, у меня прекрасные условия… Коттедж на Николиной Горе. Свежий воздух… Усиленное питание. Ну что вы над ним издеваетесь? Он же джентльмен! Ему же стыдно, не видите? Ваша цена?
— Не все в России таким, как вы, мадам, продается! Не все, миль пардон, покупается!
— Справедливо, братан! А вот если его против буля или стаффордшира выставить? Он их сделает?
— Ха! Он один на медведя ходит!
Я озверела, растолкала народ и протиснулась к ним.
Увидев меня, Гришка выплюнул фанеру.
— Домой!
Толпа пошла разваливаться.
— Теперь можно, — согласился Галилей. — Но какие люди, Мэри! Какие сердца!
Он, не поднимаясь с корточек, сунул в карман ворох бумажек, зазвякал в беретке монетами, выгребая их, но тут же застыл, глядя мимо меня куда-то вверх и в сторону. Лицо его не просто закаменело и стало белым, оно словно мгновенно выцвело, потеряв все краски, и так же выцвели до водянистой прозрачности его расширившиеся от ужаса глаза.
Я оглянулась и поняла, что он смотрит на длинного и плечистого мужика в очень модном, свободно распахнутом пальто до пят и картузике а-ля Жириновский извозчичьего типа, который с сонным и совершенно безразличным лицом глядел куда-то поверх головы Галилея. В это время совсем близко от нас у тротуара тормозил микроавтобус, из него на ходу выпрыгивали деловые парни, прилично упакованные, но с теми рылами, которые лучше не видеть никому, особенно вечером в собственном подъезде. Я сразу догадалась, что и этот тип в картузе, и эти парни, и сам Галилей как-то связаны между собой. И то, что эти люди возникли беззвучно и неумолимо именно здесь и сейчас, было вовсе не случайным, и, может быть, именно их преследования так опасался Роман Львович. Если у смерти есть запах, то от этих ублюдков несло, как из помойки. Один из парней осклабился, вынимая из кармана никелированные наручники, тип в картузе неожиданно оказался рядом с Галилеем и сказал ему почти беззвучно:
— Без базара, Солист…
А у Галилея-то есть еще и другая кличка, подумала я.
Я не видела, что Роман Львович сделал с ним, выпрямляясь с корточек и касаясь на миг своей штанины внизу, у ботинок, но тот вдруг крякнул изумленно и, хватаясь за низ живота, стал оседать кулем.
Галилей выскочил на проезжую часть и, пригибаясь и виляя между автомобилями, побежал на ту сторону, к затопленному народом входу на ярмарку. Двое парней устремились следом. Движение в этот час было совершенно безумное, машины перли к выезду на Окружную почти впритык друг к другу, смрадным от перегазовок дымным стадом. На выходку придурков, решивших пересечь шоссе поверху, водилы откликнулись отчаянным клаксонным воем. Роман Львович уже почти достиг противоположной стороны, но что-то или кого-то разглядел и там и вдруг заметался, повернул назад, пригнулся и исчез из виду. Исчезли за корпусами кативших машин и бежавшие за ним парни.
И тут послышался резкий звук, как будто лопнул громадный орех, потом раздался скрежет сминаемой жести, звон битого стекла, и все разом замерло. На тротуарах никто не понимал, что там происходит, на стрежне движения. Тип в картузе все еще сидел на асфальте, закрыв глаза и прижимая обе руки к пробитому чем-то острым животу, сквозь пальцы стекала густая, почти черная кровь.
Гришка заскулил, пятясь.
— Лежать! — заорала я ему и бросилась туда, на середину улицы, то и дело натыкаясь на остановившиеся автомобили, из которых выбирались обозленные водители.
Роман Львович лежал на замасленном скользком от грязной наледи асфальте вниз лицом, выкинув перед собой руки, как стартующий с тумбочки пловец.
Они как-то странно серели. И его плешь в ореоле грязных седых волос тоже была мертвенно-серая. Он подплывал в луже крови, какой-то бескостный и вялый, как кукла. Над ним возносился перед грузового троллейбуса, а перепуганная насмерть и трясущаяся водительница его топталась на хрустящих осколках от разбитой фары и кричала:
— Это не я! Его же толкнули! Прямо под колесо… Я видела! Все видели! Не я это!
— «Скорую» давайте, — посоветовал кто-то, не выходя из машины.
Ему тут же ответили:
— Какая там «скорая»? Готов…
От светофора бежал регулировщик, уже завывал сиреной дежуривший на перекрестке дорожный патруль на белом «форде».
Меня затошнило, и я побрела назад. Гришка, умница, дисциплинированно лежал на прежнем месте. Но того типа, что в картузе, уже не было. Микроавтобус тоже куда-то пропал. Оставалась только черная беретка Галилея с мелочью, затоптанная Гришкиными следами фанерка с надписью и раздавленная кем-то шоколадка. Я машинально сунула беретку за пазуху и забросила фанеру за мусорную урну.
На середине шоссе уже белела крыша «скорой помощи», ходили и что-то мерили рулеткой гаишники, регулировщики махали жезлами, направляя обтекавший это место поток машин.
Витька, который стерег мою лавочку, испугался:
— На тебе лица нету, Маш! Я ему сказала, что стряслось.
— Вот черт, — расстроился он. — Жалко! Он хоть и клоун был, а все живая душа… И вежливый… Без возражений…
— Рано хоронишь, Витька! — обозлилась я.
Он ушел, а я начала закрывать лавочку. И только тут поняла, что не знаю фамилии Галилея. Роман Львович, а дальше как? Да, может, и не Роман, и не Львович… У таких, как он, сто имен и тыща фамилий. И ни одной настоящей!
Я вздохнула и полезла в его саквояж.
И вот тут-то он меня удивил по-настоящему.
В саквояже оказались новый, явно дорогой, костюм из тонкой несминаемой темно-серой ткани, отличные итальянские башмаки, пара шелковых рубашек жемчужного цвета, галстуки. Несессер из кожи. Шведский мужской парфюм. Носовые платки. Паспорт там тоже был. На имя Яна Карловича Лещинского, 1934 года рождения, место рождения Ростов-на-Дону. На фотографии в паспорте Роман Львович (или уже нет?) был моложе и без очков, с совершенно пижонскими темными усиками и походил на какого-то киноактера. Я только не могла вспомнить на какого. Но в том, что это именно он, сомнений не было. В штампе прописки стоял подмосковный Подольск. Я задумчиво повертела паспорт. Вроде не фальшак: здорово затаскан, печати на месте, да и фотография подлинная. Внутрь был вложен использованный железнодорожный билет. Я посмотрела на дырчатый компостер: всего два дня назад Галилей ехал в СВ поездом Туапсе — Москва. Так что лав стори с Дульцинеей с дровяного склада была, кажется, полной туфтой.
Но больше всего меня поразила банковская сберкнижка в роскошных черных корочках, выданная на имя Лещинского Яна Карловича московским коммерческим банком «Пеликан». Мне было трудно представить, что этот человек, только что выставивший на обозрение Гришуню и сшибавший мелочь на народный напиток, имел на счету почти шесть тысяч баксов, но, тем не менее, это было так.
Гришка устроился на заднем сиденье «гансика» (спереди рядом со мной он мешал), я села за баранку, и мы покатили. Искать в больницах (а возможно, и в моргах) не то Романа Львовича, не то Яна Карловича.
В Склиф «скорая» после ДТП возле ярмарки никого не привозила, но там был центр, откуда можно было связаться со всеми станциями «скорой» и больницами.
Похожий на Галилея человек поступил в травматологию ближней к нашей ярмарке райбольницы: до Склифа его боялись не довезти.
Я погнала «гансика» в больницу. В хирургию меня не впустили, но я так натурально изображала (вру, просто ревела без дураков!) единственную родную племянницу своего дяди, что надо мной сжалились. Оказалось, что идет операция. Гришка будто понял, что делишки кислые, и не возникал — заснул в «гансике». Время от времени я выходила за ворота, прогревала на стоянке мотор, включала печку, чтобы пес не промерз.
Часа в два ночи мне сказали, что операция закончилась, пациент переведен в другой корпус, в реанимацию, состояние тяжелое, а про все остальное я узнаю утром. В общем, не мешай занятым людям и сваливай.
Больничных корпусов тут было до черта, но я реанимацию вынюхала. Конечно, меня пробовали не пустить, но у меня были спецпропуска зеленого цвета, перед которыми открываются все двери и смягчаются сердца.
Дежурил симпатичный молодой анестезиолог, которого все называли почтительно Алексей Иванович, хотя он был еще нормальным Лешкой. Выяснилось, что он тоже только что спасал в операционной Галилея. Он страшно рассвирепел, но я его умолила показать мне хотя бы на секунду то, что считалось еще Яном Карловичем или Романом Львовичем.
— Ему же черепок из осколков собирали, так что готовься ко всему. Пока твой дядя даже еще из комы не вышел, — предупредил меня доктор.
В пригашенном свете реанимационной мне все казалось страшным. Какая-то маленькая, укрытая теплым одеялом забинтованная фигурка лежала на металлическом столе. Лица я толком и не разглядела, потому что изо рта торчала какая-то трубка, над головой свисала прозрачная маска, а вокруг мокро чавкали, булькали и вздыхали, мигая разноцветными датчиками, громоздкие стеклянно-никелевые аппараты. От них и от капельниц к неподвижному телу тянулись какие-то прозрачные кишочки и провода, нечто похожее я видела недавно по телику в фантастическом ужастике про то, как пришельцы крадут людей и отсасывают все, что им нужно, из их организмов. Я совсем пала духом.
Этот парень сообщил, что позже моего родича переведут в палату интенсивной терапии и тогда я смогу навестить его. Но я уже совершенно не верила в такой исход. Хотя и записала номер телефона на посту.
Утром Галилей был еще жив. Я позвонила на следующий день, и мне сказали, что он пришел в сознание, но еще в реанимации. Дня через два его перевели в палату интенсивной терапии, и в воскресенье мне разрешили его навестить. Я спросила, что тащить. Соки и фрукты. Плюс бульон покрепче.
К этому визиту я готовилась, как на первую свиданку. Даже в парикмахерскую сходила. Прихватила тортище для медсестер, коньячку для Леши-анестезиолога, корзину прочей вкуснятины и двинула.
Меня встретили брезгливым и враждебным молчанием.
Роман Львович (или Ян Карлович?) сбежал, исчез в неизвестном направлении. Прихватив больничное одеяло, он, прошел, как человек-невидимка, сквозь все посты дежурных и больничной охраны.
— Ну и урод! — злобно прошипел доктор Леша. — Такого еще никто не видел… Чтобы на одиннадцатый день после такой операции! Прямо с капельницей… Да его в Книгу рекордов Гиннесса заносить можно! И в зоопарке за деньги показывать! Куда он делся?
— Не знаю, — честно призналась я.
— Ну так узнай! И можешь для этого придурка уже гроб заказывать! А тетя уже сейчас рыдать может. Безутешно!
— Какая тетя?
— Ну раз он тебе дядя, так должна быть и тетя, верно? — сказал он, разглядывая меня. — Только он почему-то никакой племянницы, ни родной, ни троюродной, вспомнить не мог! Что-то ты темнишь… Да и когда он поступил, одежонка была с год не стиранная. Бомжовое барахлишко. А ты вон какая — вся в фирме! Так, может быть, уточним степень родства? И с чего это он, как заяц, отсюда дернул? Охрана говорит, подруливали какие-то крутые, спрашивали сильно похожего. Может, именно им ты родственница, а не ему?
Я ушла молча. Все принесенное оставила на площадке перед дверью в отделение. Такое собакам не выкидывают. Слопают все, как миленькие. И выпьют, само собой.
Первую неделю я еще ждала, что он появится на ярмарке — сам зайдет или пришлет кого за своим барахлишком. Ясно было одно: он опять где-то залег, чтобы его эти самые дружки не достали.
Но он так и не дал о себе знать. И я почти перестала о нем думать. Тем более что других забот было — по горло.
Одиннадцатого февраля, когда ранним утром я выгуливала Гришку, во двор, скрежеща полозьями по заледенелому асфальту, въехали деревенские сани, которые волокла заиндевевшая мохнатая лошадь. Кобылу вел под уздцы дед Миша, краснорожий от мороза, с белыми заиндевевшими усами, в тулупе, треухе и подшитых автомобильной резиной валенках. Размахивая бумажкой с моим адресом, он радостно приветствовал меня, и было видно: он сильно доволен, что добрался до места. Он был под градусом и все рассказывал мне, как пробирался почти два дня на санях через лес, а потом по обочинам трасс, как гаишники не пропускали его в Москву, потому что примитивное копытно-санное устройство на полозьях могло застрять на бесснежном асфальте и создать на улицах аварийную обстановку, и как заставили его ждать глубокой ночи, когда улицы столицы опустеют и его кобыла сможет беспрепятственно шлепать до Петровского парка.
Ожидание на морозе он просто вынужден был скрашивать спасительным напитком. Самогонка у него была с собой, впрочем, закусь тоже — в солому на санях понапихано до чертовой матери журчихинских склянок и бадеек с маринованным и соленым, мешки с отборной картошкой, свеклой и капустой, завернутая в мешковину свежая телятина, пара битых гусей и даже окорок и голова от только что заваленного отцом на засадке в лесу дикого кабанчика.
— Соскучился он по тебе, невеста, — говорил дед хрипло, целуя меня в щеку. — Да и без теплого барахлишка зимовать туговато! Он мне цельный список написал… Унты полетные придется забрать, комбинезон гагачий, куртяху на овчине… Треух какой-то… Если моль волчий мех не сожрала… Постельное кое-чего. Там записано!
— Разберемся… Пошли в дом!
— Ну нет! Я тут транспорт без присмотра не оставлю, — почти испугался он. — Это ж Москва, бьет с носка! На ходу подметки рвут! Ворье чертово… Тут же все в момент растащут… Куда добро-то нести?
— Да это ж мне ни в один холодильник не воткнуть, дед!
Он задрал башку, осмотрел дом и спросил:
— А балконы на что? Балкон имеется?
В общем, в четыре руки мы переволокли провиант и свалили мясное на балкон, скинув снег.
Дед вынес во двор ведро подогретой воды на водопой лошади, накрыл распряженную кобылку попоной и подвесил ей к морде полотняную торбу с овсом. Вокруг торчало полдвора любопытных детей. Похоже, живую лошадь, да еще так близко, многие видели первый раз в жизни. Это же не «мерседес».
Дед наорал на них для профилактики, чтобы к лошади не касались, и снова поднялся ко мне.
Больше всех был доволен Гришка. Он тут же получил от деда для знакомства здоровенный шмат кабанятины, правда, с плохо опаленной на костре щетиной, и тут же заурчал, вгрызаясь.
— Ну и жисть пошла! Лошади выродились, помельчали до величины почти что собачьей… А собаки уже — прямо лошади! — неодобрительно заметил дед Миша. Гришку он, по-моему, просто побаивался.
Зато от ванной с зеркалом пришел в полный кайф и немедленно полез парить мослы и отмываться с дороги. Я пошла в кухню, сняла здоровенную сковороду, выставила лукошко с журчихинскими яйцами, подрезала сальца, твердой колбаски с сырком и начала мастерить мощную глазунью на двоих.
Вскоре дед ходил босой по паркету, волоча тесемки от кальсонов, восторгался квартирой, с интересом рассматривал вазу с драконом, пытаясь ногтем выковырять его оранжевый глаз. Я с трудом его загнала в кухню.
Выставила чистенькой.
Распаренный и благостный, дед Миша бубнил про то, что в деревне ничего нового, отец занят на охраняемом объекте, Рагозина хозяйствует, вот только снег с декабря валит и валит. Поэтому все эти гостинцы отец и Нинка начали готовить к новогодью еще, но выбраться в Москву не было никакой возможности. Только с неделю назад по дороге от платформы до деревни прошел трактор «Кировец» со снегоочистителем и стало возможно пробраться на санях в большой мир.
Я не очень понимала, с чего они там так возбудились с припасами, как будто в Москве затык со съестным.
Спросила, что там было у них в деревне осенью, когда Катерина приезжала к матери.
Дед поскучнел:
— Мы такого визгу и крику с раскулачивания не слыхивали… И чтобы на родную матерть с такими словами? Да и твой получил… Вот тебе и культурное воспитание! Наливай лучше, девушка!
Он мне выложил длинный список вещей, которые просил привезти Никанорыч, отдельно лежала записка от Нины Васильевны и две сотни рублей: она просила кое-что прикупить для хозяйства и всякой женской хурды-мурды.
Я погнала «гансика» на ярмарку, получила от Клавдии по рогам за то, что опоздала, и двинула с журчихинским списком по рядам. Да я и так ничего для моих уже не пожалела бы. Мне было приятно представлять, как там мой отец и Рагозина будут ахать в своей избе, разглядывая то, что я им переправила. Начала я с двух потрясных шотландских пледов, ящика курева для отца, а закончила телевизором «Сони» и наружной телеантенной, которую отцу не составит никакого труда собрать.
Дед Миша собрался отчаливать в четыре часа утра, чтобы избежать проблем с уличным движением, и лег отсыпаться. А я полночи паковала вещички и еще полночи писала отцу очень трудное письмо про Долли.
Дед проснулся по будильнику, мы перетащили все приготовленное для Журчихи в сани. Я ему подарила теплые перчатки и мохеровый шарф.
— Ну я прям жених! — одобрил он.
Мы пошли рядом с санями, он только губами чмокал и подергивал вожжи. Уже миновали Петровский парк и он собирался выехать на обочину проспекта, но вдруг остановился, почесал затылок и разродился:
— Тут такое дело со всем провиантом, Маша… Который я привез. Это ж не одной тебе… Как бы поровну. Половинку положено Нинкиной Катьке… Васильевна там места себе не находит… Как она тут, Катька, в Москве одна? Матерь есть матерь… Ей все кажется, что она тут просто голодует. Кушать ей, значит, нечего. Так что ты, Маша, ее долю как-нибудь перебазируй.
— Что ж ты раньше-то помалкивал, дед чертов!. — Я обозлилась до звона в ушах. — Зачем ко мне все эти корма приволок? Почему ей сразу не забросил?! А?
Он посмотрел под ноги, скрипнул зубами:
— Так Нинка что мне сказала? Вы ж вроде как вместе были… Ты умница, от тебя она примет, ты сумеешь… А я ж эту тварюгу просто придушу, Маш! Ты знаешь, что эта молокососка, гнида недозрелая, мне орала, когда я их осенью замирить пробовал? Я минометным наводчиком ротного миномета до города Пилау дошел, а она мне сказала, чтобы не лез не в свое дело… И что вообще я дурак старый… И что напрасно войну выигрывал! Что, мол, вели меня, как барана на бойню, не Жуков с Рокоссовским, а дрессированные козлы в погонах! А если бы мы умные были и немцу дали победить, так все бы уже баварское пиво кушали, по автобану из Журчихи ездили, а не жили бы в говне, как эти… питек… митек…
— Питекантропы?
— Они самые… Так что прости меня, Маша! Ты уж сама…
Дед упал в сани, прикрикнул на лошадку, и она натужно затрусила прочь. Из-под полозьев, скрежетавших почти по голому мороженому асфальту, брызнули искры.
Ничего себе история! Эта жучка меня обгадила с ног до головы, подлянку со шмоном подстроила, чуть под статью не подвела, а я почему-то должна о ней позаботиться!
Но потом я подумала про Нину Васильевну. И мне ее стало жалко. Не Катьку, а мать.
Дед был прав: мать есть мать.
В общем, я решила, что сволоку все это журчихинское добро к дочечке на квартиру. Окажется она дома — всучу из рук в руки, не захочет дверь открыть — свалю просто под дверью. Все равно получится, что я желание Рагозиной-старшей выполнила.
Я почти полдня паковала гостинцы в картонки, таскала их в «гансика». Часа в два подкатила к рагозинскому дому. Долго звонила в дверь, но никто не открыл. Я вздохнула с облегчением, перетащила все упаковки на площадку, свалила под дверью и позвонила соседке. Вышла милая старушка. Я попросила присмотреть за провиантом, а когда Катерина появится, сказать ей, что это от матери. С большим приветом. В награду я разрешила взять отсюда все, что ей приглянется.
Приглянулась ей кабанья башка, опаленная на костре, с длинным изогнутым рылом и клыками.
— Дикий? Значит, экологически чистый, — заметила она. — Холодец будет уникальный! С чесночком… И еще я бы лучком разжилась. Он же деревенский, тоже без нитратов.
Подкованная такая старушечка.
Пока мы разговаривали, в двери лязгнул замок: видно, на наши голоса высунулась Катерина. Лицо опухшее, в желтоватой, уже полусъеденной теплом косметической маске. Она была заспанная, сильно мятая, бледная, в длинной ночной рубашке и топотушках на босу ногу. Во дает, скоро день кончается, а она дрыхнет!
Увидев меня, Рагозина отшатнулась. Хотела захлопнуть дверь, но я успела вставить ногу.
— Не боись, — сказала я вежливо. — Морду я тебе чистить не буду. Хотя и есть за что. Отойди-ка!
Она нехотя отступила, и я стала швырять коробки в переднюю.
— Господи, это еще что за ужас? — пробормотала она.
— От папы римского. А может, от римской мамы! Ты же свою в упор не видишь, — ответила я.
Она молча отвернулась и ушла в глубь квартиры. Вид у нее был такой, словно она спит еще стоя или не очухалась с крепкого похмелья. Я услышала, как зашумела газовая колонка и ударил душ в ванной.
Конечно, она меня не приглашала, но и базарить не стала. Так что я сочла, что ничего страшного не случится, если я посмотрю, как она тут себя устроила. Я затворила за собой дверь, куртки снимать не стала, только расстегнулась и шагнула внутрь.
Воздух в квартире был застойно-затхлый, как будто здесь давно не прибирались и не проветривали. Под вешалкой валялись новенькие сапоги-ботфорты, цены немалой. А на вешалке висела легонькая, тоже новая шубка-полупердунчик из щипаного оцелота.
В кухне был полный срач. Тут была целая выставка моющих средств, новеньких щеток и губок для мытья посуды, но в раковине громоздилась гора немытых тарелок с присохшими остатками еды, стаканы, сковородка. Во всех пепельницах лежали невыброшенные окурки с метками губной помады, воздух густо пропах никотинным дымом и винцом. Похоже, в этом доме не скучают.
На полу стоял новый телефон. Японский, с дозвоном и автоответчиком.
Летом я видела, как густо курчавились листвой и цвели домашние цветы на подоконнике. Сейчас это были сухие стебли в потрескавшейся и окаменевшей земле.
Я встала на табурет и распахнула форточку. Затем приоткрыла холодильник. Нина Васильевна беспокоилась напрасно, с голоду Катя не помирала. Но набор продуктов был как у пионерки, впервые оставшейся без присмотра родителей, — сплошные сласти: недоеденный торт, банки с джемами и вареньями, фирменные ведерки с надковырянными пломбирами от «Баскин Роббинса».
Катерина молча пробежала из ванной в свою комнату.
Появилась она минут через десять. В роскошной шелковой домашней пижаме с расклешенными брючками цвета «море штормит». То есть серо-голубого или голубовато-серого. В тон ее оловяшкам.
Лишь теперь я ее разглядела по-настоящему.
Это была другая Рагозина. Капризно и как-то заученно ломкая. Косу она срезала и сделала классную, явно сработанную каким-то визажистом, легкую, как пепельно-серая дымка, короткую прическу. От этого ее шея казалась удлиненной и беззащитно-хрупкой. Высокий лоб прорезали тонкие, как волосинки, морщины. Личико было по-прежнему ровно-бледным, но я видела, что это уже не натуральный цвет, а точно подобранный кем-то тонирующий крем. Пушистые бровки подправлены и утончены. Катерина выглядела еще моложе, чем была, — такая почти девочка-школьница. Но та спокойная, наивная, свежая сосредоточенность, которая все-таки чувствовалась в ней раньше, совершенно исчезла. Она была уже, как иногда говаривал Никанорыч, траченая. Глаза странно-пустые и холодные.
Она меня совершенно не боялась. И я поняла, что я ей уже просто по фигу. Как по фигу и метания матери.
Рагозина закурила, поймав губами длинную тонкую сигарету и картинно щелкнув зажигалкой. Демонстрирует себя, подумала я. Как будто я мужик.
— Что ж ты цветы не поливаешь? Жалко же, — сказала я. — И бардак у тебя тут… Хоть бы прибралась…
— Да надо бы, — пожала она плечами. — Только времени нет. Я почти и дома не бываю. Я ведь работаю, Корноухова. Приодела себя, жаловаться нечего… Живу!
Она вдруг, поморщившись, потрогала виски, поднялась, вынула из буфета бутылку ликера, две рюмочки.
— Будешь?
— Я эту дрянь липучую не потребляю.
— Ну… на вкус и цвет… Она выцедила рюмку.
— Ну и где же ты работаешь, Рагозина?
— О! Все оказалось гораздо проще, чем я думала. У нас такой салон. В общем, сервисное агентство, международное… Без языка туда попасть и думать нечего! У меня только франсэ разговорный, да и то приходится дозубривать. А девчонки и с тремя есть… Даже из Тореза. Ну, конечно, отбор на внешность, краткий курс психологии общения, основы переговорных процессов, начальная бизнес-грамота… Визажист свой, макияж тоже за их счет. Фитнесс-клуб, бассейн — это обязательно. Костюм для переговоров, вечерние платье и меха, спортяшки для тенниса или гольфа — это в основном из их костюмерной. Но если вещь приглянулась, можно и взять! Из гонорара вычтут…
— Ну и что же вы там делаете, с языками своими? Она так старалась расписать, как все у нее здорово, что я уже поняла: ничего не здорово, от этого и из кожи лезет.
— Разве ты не поняла еще? Мы там эскорт-герлс, то есть служба сопровождения… Бизнесмены, коммерсанты, дипломаты случаются… Все по-европейски! Оплата почасовая. Сопровождение на переговоры — одно, в Третьяковку или Большой театр — совсем другое. Ну там ужин в ресторане, вечеринка — это уж сама решаешь… Можешь принять приглашение, можешь нет…
— А ценники вам к какому месту пришпиливают? А, Кэт? Прямо промежду ног или повыше, к пупку? — поинтересовалась я.
— О чем ты? У нас девочки серьезные… Сейчас на славянский тип дикая мода. Одну даже в Лондон приглашали…
— Шлюха, она и в Лондоне шлюха! — беспощадно сказала я. — И ты мне тут про то, как ты на международном горизонте беспорочно сияешь, хреновину не впиливай! Тоже мне, звезда Кэт! Во что же ты вляпалась, дурочка?
Она хотела возмутиться. Но личико сморщилось, как у старухи, задергалось припадочно, задрожало, она уронила голову на стол и заплакала отчаянно и глухо.
— Господи-и-и… Как же жить страшно! Оказывается… Просто жить, Маша! Я не думала… Я никогда не думала… что все так, — бормотала она, вздрагивая.
Конечно, не думала. За нее мать думала. Все за нее думали.
Но злорадничать мне уже не хотелось. Однако и утешать — тоже.
— Ладно, — проговорила я. — Ты покуда пореви, а я хоть посуду вымою.
Она притихла, обмякнув.
Заныл мелодично телефон. Катерина смотрела на него молча, но к трубке не прикасалась.
— Что же ты? Возьми, — сказала я.
— Это они…
— От страха не спрячешься.
Рагозина утерла слезы, сняла трубку и залепетала деланно оживленно:
— Да… Я… Когда? Куда? На чем? В чем? На сколько?
— Ну, и чего там, Кэт? В вашем прейскуранте? — спросила я, когда она отключилась.
— Какой-то специалист по производству текстиля… Из Алжира. Араб, шестьдесят два года. Прилетел утром. Отобрал меня по видеокассете. Просил заказать в Сочи в «Лазурной» апартаменты люкс на три дня. Вылетать с ним сегодня.
— Ясное дело, в Сочах на пляжу текстиль производить — самое то!
— Они минут через двадцать за мной заедут. Надо укладываться.
Катька поднялась.
Я долбанула тарелку со злости и заорала:
— Не сметь больше никогда! Идиотка!
Я ее поволокла буквально за шкирку в комнату, ругалась так, что вышла бы в призерки на мировом первенстве по международному мату. Она меня отпихивала и отчаянно, дергаясь от ужаса, скулила:
— Ты их не знаешь! Они же меня убьют! Ну, изуродуют… От них не уходят! Я должна им за барахло… Они и тебя достанут!
Я ее заставила запихать в какой-то узел необходимое. Сама затолкала в холодильник сельское мясо. Нахлобучила на нее поверх пижамы шубу, сапоги напяливать было некогда, и я взяла их под мышку. И мы посыпались с лестницы. На улице с ног Катьки слетели топотушки без задников, и она чесала по снегу босой.
Мы только-только успели нырнуть в моего «гансика», как во двор медленно вплыл, желто светя подфарниками, черный представительский лимузин длиной с железнодорожный перрон.
Из него вылезла роскошная дама в каракулях и почти генеральской папахе, с мордой, как старый, но хорошо начищенный в косметичках башмак, посмотрела недовольно на часики и нырнула в подъезд.
Рагозина даже голову в коленки сунула со страху. Только чтобы та ее не разглядела.
— Бригадирша. Менеджер по приему, — сказала она. — Ее даже охрана боится! Хотя мужики ее не волнуют… Она и ко мне липла… Теперь не будет, правда? Ничего больше не будет, да?
— Поживешь пока у меня. Как партизанка в тылу врага. Или Штирлиц под носом у Броневого. А там посмотрим!
Дома у нее началась истерика. И я ее с трудом уложила спать.
Не было у бабы хлопот, да купила порося…
Что мне дальше делать с Катериной — я понятия не имела.
Но она имела. И попросилась обратно на ярмарку. Делать единственное, что она умеет. Кроме того, конечно, что каждая бывшая девица и без обучения умеет.
Клавдия приняла ее в штыки, но я ей втихую наплела, что у моей школьной подружки жуткая любовная драма. Он ее обманул. А она, дура, переживает.
— Только смотри, никаких подробностей не выспрашивай! — предупредила я.
Клавдия прониклась сочувствием, и я как-то слышала, как она толкует Катьке:
— Эти сволочи — все такие! Ты ему все отдаешь, а он одно знает: пыхтеть… А потом глядь — и пыхтеть некому! Ищи его, гада, свищи…
Рагозина вежливо слушала и думала про что-то свое. Она вообще замкнулась на какие-то замочки и могла молчать весь день. Если не заговаривать с нею. Но трудовой процесс Катька с Клавдией вдвоем держали на высоком уровне, мне стало посвободнее, и я начала потихонечку рыскать на «гансике» по Подмосковью, устанавливая новые связи.
Я всегда брала с собой Гришку. Он совершенно балдел от этих поездок, потому что я выпускала его гонять по полям в абсолютном безлюдье, и он катался по снегу и носился, как рысак, в полнейшем и недостижимом на столичных улицах собачьем счастье…
Я еще не совсем понимала, почему меня словно выталкивает какая-то сила из пределов Москвы, но первые мыслишки о совершенно Новом Деле пришли ко мне именно в этих странствиях по подмосковным зимним трассам. Каким-то образом это дело должно было быть непременно связано с дорогой, колесами и, конечно же, с Никитой (чтоб он провалился!). Если я не могу быть рядом с ним по жизни, то хотя бы в работе.
Я была занята своим и совершенно не думала про Катю Рагозину. Но произошла одна история, и я вдруг забеспокоилась о ней.
Я возвращалась из Кимр, уже темнело, я врубила дальний свет, и, когда проезжала какую-то деревеньку, с обочины выступила крохотная фигурка, отчаянно махавшая руками. Обычно я никого не подсаживаю, но эта девчонка так умоляюще прыгала и что-то вопила просительно, что я тормознула. Шубейка из котика на ней уже вымокла от мокрого снега, с сапог натекало, и я бросила ей тряпку:
— Вытри сапоги, подруга…
Она послушно подчинилась и потом сказала, что ей нужно доехать до любой станции метро, а до центра она доберется сама. Обычно проституток я определяла с первого взгляда, но эта была еще совсем ребенок, лет четырнадцати, с хорошей деревенской мордахой и румянцем на все тугие щеки, вежливо-молчаливая. Когда я спросила, по какой нужде она чешет в Москву, она ответила серьезно:
— За учебниками.
— Если умеешь, помолчи, — попросила я. — Не бубни под руку… Дорога видишь какая!
Она кивнула и сидела молча, жуя резинку.
От нее пахло дровяным дымком, талым снегом и молоком, и я подумала, что, наверное, ей приходится ходить за коровой.
Москва начала просматриваться в темени мерцающим световым куполом, зависшим над еще невидимым вавилонским скопищем строений. Девчонка засуетилась. Открыла большую сумку, вынула косметичку — дешевенькую, из розовой пластмассы — и приступила к боевой раскраске. Я почти оторопело следила за тем, как симпатичное детское личико преображается под ее неожиданно умелыми движениями. Пухловатый ротик стал сочным и мокро-красным от помады, щеки и лоб она запудрила до мучнистой белизны, приклеила ресницы, прошлась тенями под скулами и на висках, прыснула на волосы каким-то душно-сладким спреем и вдруг подмигнула сама себе нагловато и заученно.
— За учебниками, значит? — вздохнула я, не сдержавшись. — И чему ж в них там учат, в твоих учебниках?
— Чего лыбишься-то, тетя? — оскалилась она, как зверек. — Ты вон вся в фирму упакована, на иномарке гоняешь… Да еще с собакой такой! А я тоже человек! Чем морали читать, лучше телефончики дай… Есть же у тебя знакомые неустроенные мужчины? Озабоченные, понимаешь? Которые уличных снимать боятся… Я чистая, анализы сдаю! И все умею. А я тебе — процент!
Я остановилась.
— Вытряхивайся.
— Ты че? До Москвы вон еще скоко!
— Ну?
— А, — ухмыльнулась она. — Ты из таких, которые права качают? Лекции читают? Или боишься, что не заплачу? Ну ладно-ладно, держи заначенные! Я не без понятия…
Она вынула из сумки полсотни.
— Гриша, нас не поняли, — сказала я. Пес рыкнул.
— Во чумовая! — изумленно воскликнула девица. Но без особой обиды.
Она выкинула на обочину сумку и выпрыгнула сама. И тут же распахнула шубку, выставила ножку под свет фар. За нами машины уже шли сплошным потоком, но медленно: на въезде в город, наверное, как всегда, шла проверка постороннего транспорта и подозрительных персон. Ее сразу посадили в какую-то «десятку» с наворотами. Я не трогалась. Закурила, морщась, будто хины хлебнула.
Ну вот я вышибла эту девчонку… А чего добилась? Может, ее уже трахают прямо на ходу в этой «десятке»? Она же все умеет…
Мне всегда было жалко этих уличных тружениц, особенно в непогоду. Когда я гнала домой «гансика» по Садовому поздним вечером или за полночь, они стояли терпеливо, как столбики, или расхаживали, словно часовые на посту, и казались мне голодными и немытыми, какими-то потерянными, как домашние собаки, которые, поскуливая, мечутся по улицам в поисках забывшего о них хозяина. Я пыталась оправдать их тем, что каждой из них надо есть и одевать себя, и еще тем, что они, наверное, ничего больше делать не умеют. То, что могут и не хотеть, мне как-то не приходило в голову. В конце концов, каждый выбирает свою судьбу и строит себя сам. Тут никто не поможет. За исключением малозначительных деталей, лично я от всех них отличаюсь весьма немногим. А могло случиться так, что мне бы пришлось вливаться в их дружные ряды? Я задумалась всерьез в тот вечер в машине и решила, что такого не произошло бы никогда. Конечно, была история с Терлецким, и Илья заплатил мне. Но я же не предлагала ему себя сама!
Похоже, что меня держит и держало на плаву мое дело. Если бы не было лавки, нашла бы что-нибудь еще. На худой конец, лестницы в подъездах мыть или в больнице горшки выносить — тоже работа.
А что сделала Катька Рагозина? Если отбросить всю сопливую шелуху? Высокомерно издевалась над тем, что я торгую селедкой, а сама спокойненько продала себя. Ну не спокойненько, допустим, — с муками и отчаянием. И брала за свое отчаяние деньги.
Тогда откуда это постоянное ощущение моей собственной вины в том, что она сама себе устроила? Хрустнула Катерина, поломалась всерьез и, кажется, навсегда. Живет теперь как спит.
Кстати, спит она и впрямь почти беспрерывно, я замечала. Иногда даже стоя за весами. Глаза, как у птицы, закрываются пленкой, только прозрачно-тусклой. А по ночам плачет. Почти беззвучно. Чтобы мне не мешать…
Толкнешь — идет, приготовишь — ест. А тут как-то смотрю, старую батину бритву в столе нашла, опасную, с открытым лезвием. И легонько по запястью водит. Как бы примеряется. Я отобрала, конечно. Не сотворила бы что-нибудь с собой спящая царевна…
А чем будить ее будем, Корноухова? Я прикинула варианты. И засмеялась. Лишь бы они ни о чем не догадались!
Как только позвонил Лор, я его пригласила к себе на ужин. Он страшно воодушевился, примчался как на крыльях, притащил букет и потрясный альбом репродукций с картин Босха, который привез из Брюсселя. То, что в моем доме оказалась Катька, его поначалу глубоко оскорбило, он рассчитывал на тет-а-тет, но парень был воспитанный и виду не показал.
Мы ужинали церемонно и чинно, при свечах, я нарочно поставила музыку Вивальди и церковные хоры, чтобы Лор не перевозбудился.
Я заставила Катерину надеть мое абсолютно глухое черное платье, приладила белый сиротский воротничок и лично причесала ее, очень гладко. Бледно-нежная, лилейно недорасцветшая, молчаливая и отрешенная, она была похожа на юную целомудренную монашенку. В то же время в ней временами проглядывало что-то от профессиональной шлюхи. Хотя бы то, как она опытно вскидывала руки, поправляя прическу, и при этом высокая полноватая грудь ее туго натягивала платье. Блудница в библейском соусе— это всегда самое то. Особенно для высокоученого и тонкого в чувствованиях интеллигента. Лорик то и дело косился на нее и многословно вещал о каких-то центрифугах, на которых они гоняют сперму морских ежей.
Катя смущалась словом «сперма», и это ей очень шло.
Я специально вырядилась как людоедка с Соломоновых островов — вульгарно и ярко, перемазюкалась помадой и переборщила с румянами. Жрала бесцеремонно, как солдат в увольнении, облизывая жирные пальцы, рассказывала идиотские анекдоты и сама же над ними бессмысленно ржала. Попозже сделала вид, что перебрала, извинилась и отправилась спать.
Пару раз во время трапезы Рагозина поглядывала на Лорика, будто молча извиняясь за меня, и он отвечал ей чуть ироничным и всепонимающим взором. Ну торгашка, что с нее возьмешь?
Пробираясь через часик в сортир из свой спальни, я украдкой заглянула в дверь Никанорыча. Катерина Рагозина и Велор Ванюшин сидели рядышком на диване, разглядывая босховский альбом с уродами, Лор увлеченно объяснял ей, что вся эта мазня означает, а она смотрела на него с интересом, изображая, что просто потрясена тем, что встретилась с таким тонким и умным человеком. А впрочем, может, и впрямь была потрясена? Но — так или иначе, а лед тронулся! Ура!
Я все думала, что спячку переживает Катерина, но выяснилось, что в нудном и малосимпатичном зимнем небытии пребывала именно я.
Где-то в небесах громыхнула весна, осатаневшее ослепительное солнце кружило голову, земля на пролысинах уже начинала парить, и деревья в Петровском парке напряглись под напором проснувшихся и рванувших из корней буйных соков.
И именно в это время меня достало по-настоящему. Во всяком случае, я поняла, отчего на крышах, с которых рушились сосульки, запели кошки и начали драться коты.
Возможно, я произошла не от обезьяны, как все нормальные люди, а от первобытной кошки. Но я тоже не находила себе места. Я снова должна была видеть Трофимова. Хотя бы и издали. Но каждый день.
Никита мне снился. И не просто снился. Он выделывал со мной в снах такое, что я пугала Гришку и Катьку своими хрипами и стонами. А потом брела в ванную, становилась под ледяной душ и орала уже от злобы и ненависти к Трофимову.
Конечно, это было безумие — то, что я выкидывала.
Каждое утро я отправлялась вместе с Гришкой в Теплый Стан, как на службу. Ставила «гансика» в укромном месте, заходила во двор шестнадцатиэтажки, вставала так, чтобы меня не заметили, и дожидалась Никиту. Выйдя из подъезда, он разогревал «Газель» и отправлялся на весь день ковать рубли. Иногда я колесила за ним по Москве и даже выезжала за пределы Окружной, а он даже не догадывался, что я его пасу.
Занятие мое было абсолютно бессмысленное, потому что я никогда и ни за что не сумела бы себя заставить переступить через стыдную грань и первой подойти к нему. Но меня, как выразился в новогоднюю ночь Трофимов-зять, тоже заклинило.
Когда-то я смеялась, когда слышала от девчонок: «Я без него жить не могу», считала это просто дурью, но теперь поняла, что это за чувство. Оно обрушилось на меня необъяснимо и тяжело, и я ждала, когда мне станет хоть немного легче. Но мука эта все не кончалась.
Я совершенно точно знала, что Трофимов никогда больше не приблизится к прежней Юле, но я с ужасом думала, что за то время, пока я его оставила без присмотра, он мог найти себе совершенно новую Юлю, которую я уже мысленно закатывала навеки в горячий асфальт, сидя за рычагами мощного дорожного катка. Но вообще-то мне было бы легче, если бы он, как обыкновенный козлик, пробовал бы склеить какую-нибудь телочку. Мне хотелось, чтобы он оказался непременно хуже, чем был на самом деле. Обыкновеннее. Примитивнее. И тупее. И меня даже радовало, когда я видела, как он вечерами на скамье возле своего подъезда давит с какими-то дебильными молодыми мужиками нормальную поллитровку, занюхивая рукавом.
В лавке днем я бывала редко, перевалив все заботы на Клавдию и Катьку. Это грозило неприятностями, мы плотно входили в убытки, с трудом сводили концы с концами, и некоторые мои прежние поставщики стали подозревать, что я на чем-то крупно прогорела. И даже вновь возникший дедушка Хаким мгновенно просек, что я потеряла прежнее озорство и кураж, и перебросил свой товарец на какие-то другие точки.
Рагозина помалкивала, Клавдия Ивановна крыла меня беспощадно. Я видела, что она уже полностью вошла в старую колею, снова темнит и потаскивает, но мне было все безразлично.
Вот клюкать я стала гораздо чаще, чем раньше. В основном в Катькино отсутствие, потому что при ней я еще сдерживалась. Я, конечно, понимала, что это становится слишком привычно и опасно, но так хотя бы на недолгое время мне становилось легче и можно было ни о чем не думать.
В конце концов, совсем отчаявшись, я пробилась на прием к знакомому экстрасенсу. Он быстренько проглядел цвета и прозрачность моей ауры и, сокрушенно почмокав губами, заявил, что я растеряла жизнеутверждающие солнечные оттенки и незыблемость психококона и что у меня ряд пробоин и дыр в астральной защите. Я рассказала ему о Трофимове, и он с ходу предложил радикальное средство: за два-три сеанса по старой дружбе он ставит мне сверхмощную блокаду.
— Я тебе поставлю такую психоброню, золотко, что ты до самой гробовой дощечки и не вспомнишь, что этот тип существовал на свете… Я его вырублю навсегда и вполне радикально. Конечно, физически с ним ничего не случится, но для тебя его больше не станет. Никогда!
И вот тут-то я страшно, почти до обморока, перепугалась. Каким бы мучительным ни было для меня это наваждение, представить себя без него я уже не могла. Словно я сама себя усадила на дыбу, рыдаю и корчусь от постоянной боли, но без нее просто сдохну.
— Тогда у меня для тебя, Машка, остается единственный рецепт. Переспи с негром! — засмеялся экстрасенс.
Но все-таки он с моим черепком кое-что сделал. Подержал горячие и сухие руки на висках, на затылке, что-то побормотал. И мне, как ни смешно, стало легче. Во всяком случае, спать я стала без прежних диких снов.
И снова вернулось то, о чем мне думалось во время моих зимних странствий по дорогам.
Я закупила кучу справочников, книг и брошюр по бизнесу, включая книжечку «Как открыть свое дело», просидела несколько бессонных ночей и поняла только одно: все, что пишется в этой литературе, имеет отношение к какой-то другой стране и другим людям. И то, что на бумаге, абсолютно не совпадает с тем, что в жизни.
Мне нужен был опытный торговый барбос, с масштабом, у которого есть чем поделиться и который темнить не будет. И тут я вспомнила про генеральную директрису Мерцалову из супермаркета.
Ее внук Генка Кондратюк сообщил мне по телефону, что бабка покуда вкалывает и он может устроить мне рандеву с ней. Но бесплатно она давно ни с кем не толкует. В общем, полсотни ему, двести бабке. Я просидела еще ночь, как Ленин в Разливе, и исписала своими идеями почти всю тетрадку.
Лидия Львовна почти не изменилась, только стала величиной с бочку не на сто пятьдесят, а на все триста литров. Такая мощная кадушка в золоте и бирюльках. Когда я вошла в кабинет, она недоверчиво спросила:
— Это тебя Генка прислал? Какие у тебя с ним дела? Хотя постой! Не говори ничего покуда!
Мерцалова вылезла из-за стола, переставила стул ближе к двери, кряхтя, взобралась на него, вынула из прически длиннющую шпильку с головкой и воткнула ее в какую-то дырку снизу коробочки служебной телесистемы. В коробочке блеснула какая-то искра. Запахло горелой резиной.
— Ну хоть этой пакости глаз выколола… Надоели, — грустно сказала Лидия Львовна. — Все ищут, на чем меня подловить! Сопляки поганые! Компромат на меня готовят, чтобы на собрании акционеров спихнуть… Был кабинет, теперь — клетка! Я тут вроде как в зоопарке, все на просвет, ни выпить, ни закусить! Будешь?
— Не-а, — покачала я головой.
— Ну и черт с тобой…
Мерцалова взяла с подноса заварочный серебряный чайник, плеснула янтарным в чашку. Коньячок был хороший, аромат так и поплыл над коврами.
— Видишь, даже тяпнуть в открытую не могу, — вздохнула она. — Немцам моим пишут — спиваюсь! Обложили меня, Корнеплодова…
— Корноухова! Маша… Мария Антоновна, — вежливо поправила я.
— Ну да, конечно. Извини! — Мерцалова выпила из чашки. — Генка трепал, что он тебе кое-что сплавлял… У тебя, кажется, точка своя? На ярмарке? Какой?
Я ответила.
— Оборот большой?
— На жизнь хватает.
Она меня светила как рентгеном. Глазки-буравчики, такую на кривой козе не объедешь.
— Молоденькая ты слишком, Маша… Но вообще-то все верно: когда же начинать, если не в молодости! Когда Генка про тебя сказал, я решила, ты к нам служить собираешься. Раз опыт есть, можно и на бригаду поставить…
— Ну уж нетушки! — рассмеялась я. — Может, вам тут и сладко, на коврах и с коньячком… Только для девчонок тут у вас — каторга! Господи, ведь каждый день одно и то же! Они как бы и есть, только их и нету! И клиент как сквозь стеклянных смотрит, ценники видит, товар на прилавке, развес… А то, что они люди, неважно… Не дыши, и все тут… И коробочки эти со всех сторон!
— У тебя в лавке лучше?
— Ха! Там люди! Ты живая, и они живые… Покупатель тебя хоть матом шуганет, так ведь и ты можешь! Тут же каждый день, как отштампованный… Тоска! Все серые! А там… Сегодня солнце, завтра дождь… Тебя надули, ты в ответ! Сегодня — навар, завтра — зубы на полку! Жизнь!
— Ты мне нравишься, девка, — отсмеявшись, утерла слезы Мерцалова. — Что там у тебя?
— Проект… Но у меня почерк не очень… Давайте лучше вслух прочту.
— Разберемся…
Она забрала у меня тетрадочку, надела сильные очки, взяла карандаш. Читала быстро, но внимательно. Пару раз что-то подчеркнула. Потом долго с любопытством разглядывала меня.
— Ну ты фрукта-ягода… — пробормотала Лидия Львовна. — Удивила! На что замахиваешься? А?
— Все нормально будет, — сказала я. — Фургончики такие. Хотя бы штук десять. Передвижечки. Короче, передвижной торговый дом на колесах. На каждом водитель-продавец. «Мы там, где нас вчера не ждали, но завтра будут ждать!» Это я такие стишки сочинила… Рекламу! Слоган называется, да? Чем дальше от Москвы, тем мы нужней… Села, летом дачные городки, места отдыха и туризма… Ну представьте, прет москвич на собственном горбу в электричках все что надо и не надо за город. А мы ему: «Не надрывайтесь, милый, все, что может понадобиться и тебе, и жене, и детишкам, и дедушке с бабушкой, мы сами привезем!»
— Раньше это называлось проще — автолавка, — сказала она. — Так что это вовсе не твое открытие, Корноухова. Гиблое это дело… Опоздала ты. Лет на восемь. Это тогда еще одиночкам что-то светило и можно было с собственного пикапчика торговлишку начинать. А сейчас войти на рынок можно только массированно. Какие там десять фургончиков! Чтобы население привыкло, чтобы заметили, не меньше сотни машин нужно! Ну, допустим, есть те же «Бычки» — грузовички зиловские. Только их оборудовать необходимо. Хотя бы холодильниками… И где ты их держать будешь? Следовательно, нужно свое автохозяйство… И как минимум — собственная база, где тебе придется формировать ассортимент. А это значит — кладовщики, экспедиторы, бухгалтерия… Расстояния в области будь здоров, как какое-нибудь европейское государство… Значит, все учитывать надо: состояние дорог, автозаправки… Маршрутные схемы отработать, чтобы дуриком горючку не жечь. Ну и главное… Ты хоть понимаешь, во что лезешь? Если сама себе хребет не сломаешь, так тебе его другие мигом переломят! Область, конечно, не Москва, но и там уже все поделено! Думаешь, вас местные торгаши с оркестром встретят? Кому конкурент нужен? И последнее — деньги… Какой банк тебе под твою тетрадочку хоть копейку даст? Ты кто такая, Корноухова Маша?
— А у вас нету? Под проценты? Ну хоть с полмиллиончика…
Она долго смеялась. А потом вздохнула и сказала мечтательно:
— Эх, мне бы лет двадцать скинуть! Распрекрасная ведь это штука — с асфальта на траву уйти… Я ведь сама деревенская! Понимаю, что это такое — коробейник в село с коробушкой зарулил. Праздник!
Деньги за консультацию Мерцалова не взяла.
— Да брось ты… Развеселила и ладно! — Но на прощание предложила: — Будет наклевываться что — заходи… Нет — тоже заходи. Мне такие нужны.
— Какие такие?
— С бзиком, — ухмыльнулась она. — Знаешь, как бывает? Все говорят: «Не выйдет!», приходит псих, который этого не знает… И у него выходит!
Я поняла: мечтами сыт не будешь. Бизнесменши на миллион у. е. из меня не выходит. Закинула тетрадку куда подальше, стиснула зубы и взялась всерьез за лавочные дела. И прежде всего провела полную ревизию и вломила Клавдии за недостачу на полную катушку.
Записалась на платные бизнес-курсы рядом с домом, которые вели преподаватели из Плехановки.
И стала, как школьница, ходить туда по вечерам. Кое-что стало до меня доходить.
За Трофимовым я больше не гонялась. Может, кошачьи мартовские игры кончились, может, экстрасенс помог, а может, и сама поумнела. Стихийно.
Рагозина все еще жила у меня. К себе вернуться боялась. Ее постоянно спрашивали какие-то люди. Видно, она осталась должна своему салону. А возможно, они просто не могли смириться с тем, что потеряли такой ценный кадр?
Кажется, Катя с Лориком изредка встречались, но все вечера и тем более ночи она проводила при мне. И отчитывалась, какое кино видела и где гуляла. Мне было смешно: точь-в-точь, как я когда-то плела чепуху тетке Полине.
В один прекрасный день на ярмарку к нам примчался очень нервный Лорик. Рагозина почему-то заплакала и убежала прочь. Клавдия смотрела на Лора, как голодная волчица, и шипела сквозь зубы: решила, что это и есть тот подлый обманщик, из-за которого страдала Катерина.
Бледный Лор мялся, протирал беспрерывно запотевавшие очки и сам взмок от волнения. Я отправила Клавдию за пивком. Чтобы оставила нас одних.
Лорик, не глядя мне в глаза и сильно стесняясь, объявил, что ему только что предложили годовой контракт в лаборатории фармацевтической фирмы под Стокгольмом. Одна из его разработок по генной инженерии совпала с направлением, которое роют шведы, ему предоставят приличное жилье — полкоттеджа в научном городке, с отдельным входом, более чем сносное содержание, но загвоздка заключается в том, что предпочтение будет отдано женатикам, а в этом смысле он проигрывает своему коллеге — доктору наук, обремененному супругой и двумя отпрысками. Не уверена, что это не был полный треп: Ванюшин, как всегда, страшно комплексовал и не мог мне сказать прямо, что элементарно втюрился в Кэт и чувствует себя виноватым передо мной, которой не так давно объяснялся в вечной любви.
Я, конечно, не преминула повалять дурака и на полном серьезе заявила, что, если это нужно ему, я готова плюнуть на Москву. И отдать ему руку и сердце. Но вот лететь в Швецию самолетом я не могу, потому что не собираюсь расставаться с Гришкой и с обожаемым «гансиком», и предлагаю ему двинуть на моем автомобиле транзитом через Финляндию, затем автопаромом по Балтике, ну и так далее…
И еще я радостно прибавила, что капитан любого приличного судна имеет право заключать браки между пассажирами и если у нас этот счастливый акт произойдет не в занюханном московском ЗАГСе, а посередине Балтийского моря, то я буду благодарна ему на всю оставшуюся жизнь. И вообще, мы будем жить счастливо и помрем в один день.
По-моему, Лор чуть не потерял сознание. Мне его стало жалко. Я потрепала его по щеке:
— Забирай свою Кэт, полубратик, и валите ко всем чертям! Вот только не будьте полными кретинами. В Журчихе у нее мать, так что сгоняй к будущей теще, парень! Покажись… Она очень хороший человек… И с Катькой ей повидаться не помешает!
Вечером Рагозина заперлась в ванной и ревела. Оказывается, эта дура боялась, что я расскажу Лору о ее эскорт-герловой истории. А мне было страшно легко, как будто я целый воз проблем с плеч свалила. Сработало!
Из Журчихи, куда они отправились на старой колымаге Долли, они вернулись через день. Кажется, там все обошлось. Правда, то, что Нина Васильевна не приехала на свадьбу, говорило о том, что не все там было гладко. Но Лорик был в восторге от весенней деревни. Катька помалкивала угрюмовато. А я зареклась совать нос не в свои делишки.
За четыре дня мы умудрилась не только организовать регистрацию в ЗАГСе, получить штампы и оформить загранпаспорта, но и сдать квартиру на площади Восстания каким-то милым обувным коммерсантам-итальянцам. После чего молодые отбыли.
На Майские праздники из Журчихи на побывку в Москву приехали отец и Нина Васильевна. Строительство коттеджа в дубовой роще с теплом возобновилось, сторож там был уже не нужен, но в планах владельца было возведение псарни и устройство псовой охоты в окрестных лесах и полях. И бате предлагалась постоянная должность главного псаря и личного егеря.
— Это он считает, что должность постоянная, — сказал мне отец. — А там все временное, Маша! Хозяин тоже! Потому что это такой тип, что его посадят всенепременно… Или прикончат! Свои же!
Нина Васильевна отчалила прибирать квартиру, но ужинать вечером пришла к нам. Она была какая-то смурная.
— С Катей что-то не то… Что она тут натворила, Маша? Ты же должна знать… Звонили из какого-то агентства. Пока я не сказала, что она замуж вышла и за границей уже, не отлипали… И вообще, знаешь, у нас в доме все не то. Как будто там совершенно незнакомая женщина жила, а не Катя!
Я разговорчик замылила. Зачем ей знать?
Отцу попалась в руки тетрадка с моим проектом. И он ему страшно понравился.
— А ты умнеешь, — сказал он с уважением. — Только одна ты ничего не вытянешь! Тут команда нужна. Прежде всего — водилы, мужики на собственных колесах… Чтобы начинать сразу, пусть понемножку.
Опять у меня что-то сдвинулось. Они уехали снова в деревню — землю готовить под картошку, а я решилась и двинула к Трофимовым. Правда, предварительно узнала, что Никита в ездке и его не будет. Созвонилась с Трофимовым-зятем и просила, чтобы обязательно при нашем разговоре был сам дед.
Я пришла с воблочкой из лавки, они тут же сгоняли, за бочечным пивком. Под пивко в кухне я им и изложила свою диспозицию.
— Я ведь как раскинула? Лавочка у меня раскручена, рыбопродукты всех видов поступают постоянно. Добавить колбаски, мясного, муки-крупы, масла растительного и всякого прочего — не проблема. Меня среди опта который год все знают. Имя есть, слово железное… Все, что у меня имеется, я в это дело вбухаю. И кредит возьму. Под залог квартиры… Я вам с моей Клавкой сформирую в нашей лавке ассортимент. Если захотят ваши женщины, то помогут. Нет — обойдемся. И выходим на первые маршруты… На пробу. Смотрим что, кому, где… Мои товары, моя работа на весах — ваши колеса, господа! У вас «Газель» есть… У кого еще моторы?
— У Витьки Сазонова «форд-фургон»… Старый, правда, болты сыплются, — начал перечислять Трофимов-зять. — У Гуревича «Соболь». У Мишки и Карабаса тоже по «Газели»… Уже пять тачек! А, дед, как думаешь?
— Ничего не слышу, — сопел тот, тряся слуховой аппарат.
— Да все вы слышите, когда надо! — возмутилась я. — Это же все наше будет! Мы всему полные хозяева. Погорим — так вместе! Выберемся — тоже вместе! Все пополам… Навар тоже! Если вам нравится на это самое трансагентство пахать, которое вас беспощадно доит, валяйте! Только вы ж даже не понимаете, что это такое, когда все твое…
Дед отрешенно смотрел в потолок и шевелил губами, будто молился. Я поняла: что-то считает.
— Ну, что ты в небеса пялишься? Летающую тарелочку ждешь? На которой тебе счастливую старость поднесут? — обозлился Трофимов-зять.
— Не вопи… Не глухой! — отозвался Иван Иванович. — Не бросать же девушку на погибель… Тем более как бы и не чужая… С другой стороны, как бы дровишек не наломать! Это ж тебе не кувалдой железяку охаживать. Тонкая политика! Не в гости чай пить — к жуликам идем, к торгашам. Ладно, Юрка, объявляй на этот выходной общий сбор всех Трофимовых. Как бы на симпозиум….
— Я готова! — встрепенулась я.
— Извини, Маш, — прыснул в кулак Трофимов-зять. — У нас все симпозиумы в бане! Мужской, сама понимаешь…
— Мы тебе депешей сообщим! — загоготал дед.
…В дело со своими колесами согласились войти еще двое, не считая Трофимовых. Грузовички загнали в боксы и начали переоборудовать их в передвижные лавки. Я отстегнула на герметичные кузова, финские холодильные установочки, лари, стеллажи, весы и прочую мутоту. Мужики монтировали наружное освещение для вечерней торговли.
Возни оказалось на удивление много, особенно с покраской кузовов в фирменный заметный отовсюду цвет. Ну и с регистрацией новой фирмы пришлось попотеть. Это только крику много про свободную торговлю, а копнешь — какая там, на фиг, свобода?
В июле долбанула совершенно тропическая жара. Стало ясно, что самым ходким товаром будут напитки и мороженое. Мы решили, что первый выезд будет на Большую Волгу, там по берегам отдыхающих дикарей — как маку. А обратным ходом прочешем деревеньки.
Мы с Клавдией готовились к премьере, разбирали картонки и ругались, когда кто-то заглянул внутрь и сказал удивленно:
— Что у вас тут творится, Мэри?
У меня челюсть отвисла. Это был Галилей. Роскошный, в белоснежном легком летнем костюме и итальянской шляпе-панаме. Веселенький галстук-бабочка на рубашке цвета горчицы, башмаки в тон, притемненные очки в тонкой золотой оправе. Безупречно бритый и загорелый. И конечно же с цветами.
Я завизжала от радости, и мы расцеловались.
— Где же вы были, черт бы вас?!
— Далеко, Мэри… Далеко… На капитальном ремонте!
— Выжили, значит?
— Более чем. — Он снял панамку. Голова была острижена почти наголо и покрыта реденьким седым пушком. Сквозь него просвечивала кожа в лоснящихся розовых шрамах и заметных вмятинах. — У меня теперь, Маша, черепок укреплен навечно металлом. Во Франкфурте в аэропорту на контроле давеча замучили: я теперь звеню, как валдайский колокольчик….
— А те… Ну, которые… Тогда… — Я замялась.
— А их нету больше, Мэри. И не будет! — спокойно произнес он. — Тут у меня, кажется, кое-что оставалось?
— Все цело. Все на месте! Я выволокла его саквояж.
— Чудный вы человечек, Мэри. Позвольте вас пригласить на что-нибудь прохладненькое! Со льдом!
Мы отправились в кафушку с кондиционерами, недавно поставленную за каруселью. Взяли что-то почти антарктическое, с инеем на бокалах.
Я не выдержала:
— Вы извините, но я нос сунула в ваше барахлишко. С перепугу. Просто не знала, где вас искать — в морге или лазарете.
— Но ведь нашли. Я знаю, — кивнул Он. — Ну и что же вас волнует?
— Кто вы по правде? Роман Львович или Ян Карлович Лещинский?
— А это очень существенно, Мэри?
— Да, в общем, плевать. Был бы человек хороший…
— По правде, как вы выражаетесь, я Мавриди Константин Константинович, по кличке Костя-трепач. Уроженец станицы Лазаревская… Это на Черном море! «Ах, море Черное, песок и пляж… Там буги-вуги лабает джаз!» — запел он. — Я тоже лабал в младые лета на кларнете… До первого срока. За фарцу. — Он помолчал задумчиво: — Дед у меня был из обрусевших греков, которых в сорок восьмом в Казахстан высылали… Как греческих шпионов. Я тоже в скотском вагоне до Джамбула пацаненком прокатился. Так что я из пиндосов, Мэри. Мавриди, во всяком случае, когда-то был им. И кажется, я снова им буду. Пора уж! Продувать кингстоны и всплывать на поверхность!.. А что это с вами тут творится без меня, дева ясная? Худая как щепка, одни глаза остались… Что вас задолбало? Или кто? Если наезжают, скажите… Я ему выложила все откровенно.
— Я так и думал… Тесно вам в вашей лавчонке, Мэри! Вы ее давно переросли… Ну и что вас жмет?
— Деньги. Никто не дает! Не верят…
— Сколько надо? Если всерьез…
Я сказала сколько. И сама себя испугалась. К таким нулям я еще не привыкла.
— Я дам, — спокойно сказал Галилей.
Я думаю, что к марту следующего года подмосковные поселяне уже начали привыкать к виду наших фургонов. Первые «Газели» оказались слабоваты, особенно для осенних проселков, да и маловаты для длительных маршрутов, поэтому мы их потихонечку меняли на нормальные грузовики, пока отечественные. Но в арендованном на окраине гараже с небольшой автомастерской ставили на них уже крашенные под фирму емкие коробчатые кузова-шопницы ярко-вишневого цвета с косой оранжевой полосой-бандеролью по диагонали, на которой была эмблема нашего торгового дома и крупная надпись «Ярмарка М». Буква «М» означала не Москву, как многие считали, а «Маша». То есть «Машина ярмарка». Это мои мужики без меня решили. Ну а веселого конька-горбунка с переметными сумами, набитыми всяческими вкусностями, — это уж я сама придумала.
С лавкой на ярмарке вышла полная морока. Почти сразу же, как в дело вошел в качестве соучредителя Роман Львович (я так и не привыкла называть его по-новому) и все, что было невозможным, становилось решаемым, я передала лавку Клавдии, в полное ее распоряжение. Она обрушила ее в два месяца. К ней тут же прилип какой-то очередной муж; они перестали нормально и в срок рассчитываться с поставщиками, Клавдия стала торговать втихаря спиртным в розлив, под селедочку, и лавка превратилась в круглосуточное питейное заведение для окрестных бомжей. Все это, естественно, окончилось страшным скандалом. Так что я скрепя сердце вышибла Клавдию и ликвиднула предприятие. Хотя, если честно, просто плакала, когда уходила из моей лавочки. Первая любовь не ржавеет… Она ведь и была для меня тем первым коньком-горбунком, которого я довольно успешно оседлала и на котором поскакала в новые сказочные сады за золотыми яблоками.
Правда, до золотых яблок нам было еще далеко…
Не знаю, допустили бы нас в эти областные сады криминальные силы, заправлявшие вне пределов Москвы, если бы не Роман Львович. Это он выбил негласное «добро» у каких-то местных воротил. За «крышу», конечно, пришлось отстегивать, но, в общем, с нами не нагличали.
К декабрю у нас уже было девятнадцать единиц автотранспорта, оснащенных радиотелефонами, своя диспетчерская над гаражом, здоровенный подвал под домом Трофимовых, который мы сняли и оборудовали под цех для фасовки и предпродажной подготовки товаров. Его же использовали как склад.
С самого начала у нас все было по-семейному. Трофимовы в деле были практически все. Близкие и дальние родственники и знакомые работали на складе и в цехе, шоферами. Женщины ездили с мужьями как продавщицы. Но очень скоро выяснилось, что «своих» на все не хватает. Пришлось заводить кадровичку.
Пару раз случался полный затык: то, что должно было продаваться мгновенно, почему-то не шло. Так что я припала к ногам несколько изумленной моим новым явлением Лидии Львовны Мерцаловой. Она стала наезжать к нам с консультациями раз в две недели и легко разрубала узелки, в которых я беспомощно путалась. Она наладила нам мощный учет, поставила службу инкассации, чтобы не притаскивали деньги несчитанными в хозяйственных сумках, и, видя, что я всех жалею, предрекла, что меня с моим откликающимся на каждую просьбу сердцем просто сожрут. Свои же.
Ко мне действительно все время забегали женщины — у одной зубы, у другой муж запил, у третьей проблемы со свекровью, ну а уж дети у них хворали так, будто Теплый Стан пребывал в состоянии постоянной зловещей эпидемии.
— Дай-ка я сама разберусь с ними, золотко! — как-то сказала Мерцалова.
Я дня на три изобразила грипп и передала ей бразды правления. Когда вернулась, у всех был трудовой энтузиазм, потому что Лидия Львовна, не обращая внимания на сопли и вопли, вышибла добрую треть сотрудников. Она даже Ивану Ивановичу, заправлявшему шоферами, вломила за то, что он позволял им возить канистры с бензином внутри фургонов, рядом с продуктами, когда водилы спокойно могли заправляться и на областных колонках. Мерцалова перекинула нам сразу одиннадцать своих продавщиц из супермаркета. Хотя девчонки и теряли немного в заработке, но были очень довольны, что теперь будут много путешествовать. К тому же каждая из них получила по акции и тем самым приобщилась к Общему Делу.
За свои труды Лилия Львовна денег не брала, но зато через Генку Кондратюка постоянно скачивала нам продтовары из маркета.
Я особо следила, чтобы нам не подсунули просроченного или порченого.
Никита тоже был в работе. Правда, он категорически отказался менять свою «Газель» на новый грузовик и не разрешил ставить на машину кузов фургонного типа с рекламой. В торговые маршруты он не выходил, а гонял в Москве по оптовым базам.
Меня он в упор не видел. Впрочем, я его тоже. Кажется, все перегорело во мне. До золы.
Первого марта, как иногда бывает в конце зимы, весь день шел пушистый и крупный снег, а под вечер влупил мороз за двадцать. Я приехала на работу с Гришкой, хотела загнать «гансика» в бокс, и тут он заглох. Дед, утирая ветошью черные от машинного масла руки, вышел из гаража, полез под капот, поковырялся и заявил, что накрылась электропроводка и они будут ставить новую.
— На метро поездишь! Не барыня!
Я допоздна засиделась в офисе, подбивая бабки за прошедшие месяцы. За перегородкой мощно орала по дальней связи диспетчерша. Вдруг она влетела ко мне, выпучив глаза, и, заикаясь, прокричала, что один наш фургон остановили на трассе какие-то бандюги, избили до полусмерти водителя, Трофимова-зятя, ломают кузов, добираясь до товара, и грозятся, что, если продавец, то есть Юркина жена, не выйдет из кабины и не отдаст им выручку, они сожгут, к чертовой матери и ее, и мужа, и машину. Женщина успела запереться в кабине и позвонить по радиотелефону нам, но у нее под рукой только газовый пистолетик, а эти уроды уже лупят чем-то по стеклам.
— Где это случилось, ты хоть запомнила? — перебила я.
— Деревня Ивановы Колодцы…
Я подошла к карте области, висевшей на стене, нашла эту деревню. Чего это Юрку нашего в такую глухомань понесло?
— Звони на квартиру Роман Львовичу. Что-то тут не то! — уже влезая в шубу, скомандовала я. — Свяжись с ментами, с оперативным дежурным по области… Кто в гараже?
— Никита только. Свою «Газель» вылизывает… Никита, значит? Ну и хрен с ним! Ему тоже зарплата идет.
— Я на место события! — бросила я диспетчерше, свистнула Гришку, и мы спустились в гараж.
Никита промывал какой-то жидкостью фары, хотя они и так были надраены.
— Выруливай, Трофимов! Наших бьют! — приказала я и забралась в кабину. Гришка тут же махнул за мной.
— А этот зверь зачем, Корноухова? — хмуро спросил Никита. — Укачает еще… Все заблюет мне…
— Он со мной всегда мотается. Привык. А там разборка! Пригодится!
— Как знаешь…
Так и вылетели за Окружную — Никита за рулем, я рядом, Гриша сбоку, на полу кабины, потому что на своих твердых когтях на скользком сиденье он не удерживался и все время съезжал вниз. В конце концов Трофимов, выругавшись недовольно, отыскал под сиденьем дырявый свитер, я подстелила псу, поворковала, и Гришка задремал, положив башку на мои колени.
Ночь была морозна и светла. Снег за городом всегда не такой грязный, как в столице, а тут еще и свежачку подвалило, и громадные ослепительно белые полотнища полей между черными гривками перелесков словно всплывали к бездонному черному небу. Яростно-сверкающая, будто нарисованная луна светила как оглашенная. Мне показалось, что это какие-то поддутые ветром гигантские паруса медленно кружатся и разворачиваются перед глазами и все покачивается и куда-то уплывает…
— Я закурю? — сказала я.
— А чего ты спрашиваешь? Ты хозяйка, — пожал он плечами, не поворачивая головы.
— Не устраивает, что ли?
— Наше дело — помалкивать…
— Выпендриваешься? Ну валяй!
Я закурила и включила приемник. Нес какую-то чушь ночной обозреватель — как всегда, про президента и Думу. Похрустывали шины, ровно работал хорошо отлаженный движок, я поглядывала на Никиту и думала о том, что это у нас с ним уже было — ночь, «Газель» и мы вдвоем. Только тогда я сидела за баранкой этого тарантаса, а он, подрезанный и обессиленный от потери крови и обезболивающих, спал, приваливаясь ко мне плечом. Мне его было страшно жалко, беспомощного и слабого, и все во мне трепетало и откликалось на его тепло. Тогда-то его и полюбила. Сразу и на всю жизнь.
Почему же сейчас ничего такого нет и я спокойно могу разглядывать его? Он же совершенно, ну, нисколечко не изменился…
Свет в кабине был пригашен, и в отсветах огоньков с приборной доски лицо Трофимова казалось вырубленным из твердого дерева. В черной щетке волос поблескивали мокрые капельки от талого снега. Усы топырились над твердыми розоватыми губами. За баранкой он сидел почти небрежно, но за этой небрежностью скрывалась какая-то нагловатая сила, и я это остро уловила.
— Чего ж ты меня больше в «Якорек» не пригласишь, Корноухова? — вдруг нехорошо усмехнулся он.
— А я вообще редко кого-нибудь приглашаю, — заметила я, настораживаясь. — И раньше, и теперь…
— Ну, теперь… Теперь ты просто приказать можешь. Вон как своему бобику. Трофимов, к ноге! И я — гав-гав! Наши все перед тобой пляшут…
— Может быть, ты заткнешься, Трофимов? — деловито сказала я.
Он уверенно положил на мое колено руку. Ну вот и дождалась, Корноухова! Того самого, что во снах мучило до потери пульса…
— Убери руку, — тихо попросила я.
— Ночка темная, дорога длинная. Чем еще заняться? Неужто ты против?
— Гришенька! Нас не поняли… Товарищ, оказывается, просто дурак! Объясни товарищу!
Я неслышно щелкнула пальцами. Дог сел, уставился на него злеющими глазами, носяра собралась в гармошку, открылась мокрая пасть с чуть не моржовой величины клыками. Он еще не рычал, но в глотке его что-то гулко и вскипающе булькало.
— Выключи его, идиотка! — глухо проговорил, убрав лапу с моего колена, Никита.
— Товарищ все понял, Гриша.
Дог зевнул и улегся снова.
— Ну, бабье… — засмеялся с презрительной какой-то горечью Никита. — Кто вас поймет… Думаешь, я не видел, как ты за мной бегала? Что, не было такого?!
— Все, — отрезала я. — Точка, миленький. Больше не будет…
Мы не рабы. Рабы не мы.
Что-то кончилось в эту ночь. Не у нас с ним. Во мне.
До меня вдруг как-то разом дошло, что этому человеку не дано понять, что все, что я делала, было ради него. Тыкалась-мыкалась, морду разбивала, рыдала, врала, юлила, пахала как проклятая — вон чего наворотила, целый торговый дом… Все ради него!
Мы проехали через какую-то сонную деревню. Трассу неожиданно стиснул матерый черный ельник, а впереди и сбоку взметнулось дымное пламя.
Но горел не наш фургон.
На обочине был разложен здоровенный костер из толстых плах, политых соляром. Поперек дороги стоял обычный милицейский «жигуль» с включенными фарами.
Наш грузовик, со сплющенными плоскими покрышками, лежал на боку в глубоком кювете, оттуда торчала только измятая крыша и закопченный зад кузова с сорванными дверями-воротцами. Повсюду на снегу были раскиданы и растоптаны продукты, вспоротые кем-то мешки с крупой и сахаром, в лужах растительного масла отражался свет кострища. Менты вытаскивали из фуры и выносили на дорогу то, что осталось от налета.
Трофимов-зять сидел на бревне, положенном поперек дороги, зажав вафельным полотенцем рот. Оказывается, ему выбили зубы, и говорить он толком не мог. Говорила плачущая жена.
Они ехали себе, ехали, а потом увидели это бревно поперек полотна. Юрка решил, что оно с лесовоза свалилось, вылез убирать, и тут с воплями посыпались со всех сторон, даже с деревьев, какие-то типы, Трофимова-зятя ударили в лицо кастетом и еще чем-то тяжелым по голове, он отключился. Налетчики орали и лезли в кабину, требуя выручку, проткнули покрышки, спустили бензин из бака и грозились поджечь его, если она не отдаст деньги. Основное она не отдала, свалила под ноги, но сумку с частью денег выкинула им сквозь разбитый боковик. Юркина жена видела, как они потащили товары в лес, потом вернулись и подожгли бензин. Он полыхнул, но тут же погас, потому что растекся далеко и пропитал снег тонко. Тогда эти придурки, гогоча, окружили грузовик и скатили его в кювет. А вскоре и патрульная машина примчалась.
Подкатила местная «скорая» — зеленый «рафик» с крестом. Трофимова-зятя усадили вместе с женой и повезли в райцентр, в больницу. Для осмотра хотя бы.
Почти сразу же подъехал на новом «форде» Роман Львович, выслушал ментов, походил вокруг и вернулся в машину. Я возвращаться вместе с Никитой в Москву не хотела и полезла в галилеевский «форд». Вместе с Гришкой.
Роман Львович разговаривал с кем-то по мобильнику, и я догадалась, что с местным паханом, который держит территорию. Насколько я могла понять, тот утверждал, что его люди не могли такого натворить.
— Заметила, что брали из фургона? — спросил меня Галилей, отключив трубку. — Не муку, не макароны… А вот конфеток и нету… Сладостей! Курева! Пива нету… И вообще, разве это гоп-стоп? Детишки в казаки-разбойники сыграли… Он мне говорит, что тут деревня рядом, сельские пацаны развлекаются зимой… А здесь, где мы, справа проселок тупиковый! Так они ставят посреди шоссейки спертый летом у дорожников знак «Объезд», направляют машины в глубину леса, а потом вылезают, как малолетние Иваны Сусанины, на дорогу и показывают заплутавшим, куда ехать, собирая дань деньгами — на «сникерсы», жвачки и курево. Ну а тут, видно, решили, что проще магазинчик на колесах перехватить!
— Точно! Юркина жена говорила, что они все какие-то мелкие… Мелкие, но много!
— Ладно… Ментура разберется!
— Скажите тому типу, чтобы тут оставался, — махнула я в сторону Трофимова. — Пока буксировщик не придет… А пока пусть все, что уцелело, подберет и в свою тачку грузит.
Роман Львович посмотрел на меня с любопытством:
— А почему вы сами не скажете?
— Просто… лучше вы!
В Москву мы летели летом. За окном светлело, начинался новый день.
И снова надо было впрягаться в ярмо и тянуть свою лямку. Пахать, словом.