Пролог

Появлению этих моих записок способствовало одно весьма грустное событие, случившееся ещё в мае прошлого 1810 года. Посетили мы тогда с Гаврилой Романычем Державиным Никольское-Черенчицы близ Торжка – имение дорогих нам усопших – незабвенного Николая Александровича Львова и жены его Марии Алексеевны, урождённой Дьяковой. С Державиным меня связывает близкое многолетнее знакомство, и я с готовностью откликнулся на его предложение быть ему компаньоном в поездке в дорогое для меня имение, в котором прошли мои ранние годы.

Имение Никольское ныне принадлежит старшему сыну Львовых Леониду. По делам службы он не мог нас сопровождать, но дворня соответствующие распоряжения получила, и нас там ждали. Дорога до Никольского, конечно, была довольно обременительной – всё-таки стояла ранняя весна, распутица… Гаврила Романыч при каждом толчке охал и потирал спину – сказывался возраст. Но был он удручён вовсе не тряской на дороге. Очень он переживал по поводу своей любимицы – Лизоньки.

Дело в том, что Львовы оставили на этом свете пятерых детей. Старший их сын – Леонид закончил юнкерскую школу при Сенате и пошёл по стопам отца – служит в Коллегии Иностранных дел. Второй сын Александр нынче занимает должность в министерстве юстиции. Ну, а трёх младших дочерей Львовых бездетный Державин удочерил. Женатый вторым браком на Дарье Алексеевне Дьяковой – младшей сестре Марии Алексеевны Львовой, он был теперь им дядей. Дети жили в его доме, он заботился о всех пятерых, но всё-таки особенно выделял старшую дочь Львовых Лизу. Она была у него секретарём и весьма усердно выполняла свои обязанности. И вдруг случилось непредвиденное – вопреки желанию приёмных родителей, она твёрдо решила выйти замуж за своего двоюродного дядю-вдовца – Фёдора Петровича Львова. Всё бы ничего, но у него было наследство – десять детей, а Лизоньке всего-то двадцать два года! Очень Гаврила Романович переживал по этому поводу, не такой судьбы хотел он своей любимице, но при независимом характере Елизаветы нисколько не исключалось и тайное венчание, по примеру её родителей! Я напрасно пытался его успокоить, осторожно советовал предоставить всё на промысел Божий, ведь сам Николай не однажды говорил, что Лизу невозможно переупрямить! Но Гаврила Романыч в ответ только головой качал и сокрушался ещё более.

Наконец, добрались мы до Никольского. Управляющий имением поселил нас в гостевом двухэтажном доме, построенном когда-то Львовым для своего друга поэта Петра Вельяминова. Дом этот землебитный, тёплый и отапливаемый известным Львовским способом, как и мой собственный на Миллионной улице.

Приехали мы в Никольское уже к ночи, прилично уставшие, потому, отужинав, тут же разошлись по своим комнатам. Утром нам подали сытный завтрак, и, выпив кофе, отравились мы с Гаврилой Романычем в обход имения, но каждый своей дорогой.

Державин тут же пошёл в храм-усыпальницу, где вечным сном покоятся наши незабвенные друзья. Я не стал ему мешать: каждому из нас надо было побыть у дорогих могил в одиночестве. Мне прежде всего захотелось навестить на погосте давно усопшего своего батюшку. Посидел я на скамеечке подле его могилки, хорошо прибранной и ухоженной, поговорил с ним, рассказал, о своей жизни. Не без гордости поведал ему о том, что я нынче в Петербурге не последний человек: ресторан мой – один из лучших в столице, славится своими блюдами и гостеприимством и приносит мне немалый доход. Похвалил внука его, Николая, который унаследовал наше семейное кухонное ремесло, во всём для меня помощник и опора, и ведёт дела нашего ресторана ловко и грамотно. Рассказал я батюшке, что внучка его Машенька унаследовала от матери чудный талант кружевницы, и что заказов у неё от самых знатных дам столицы полным-полно. Поделился я с батюшкой и радостной новостью, о том, что Машенька год назад счастливо вышла замуж и к осени должна родить ему правнука или правнучку. Значит, род Кальбов будет здравствовать…

Попрощался я с батюшкой, поклонился в пояс его могилке, и отправился бродить по имению. Для меня Никольское ведь дом родной. Каждый уголок в нём мне знаком. Здесь прошло детство наше с Николенькой Львовым. Приезжал я сюда частенько и в последующие годы своей жизни, радовался, как преображается, каким красивым становится старое имение. А как пошли у Львовых детишки, жил я здесь со своей семьёй подолгу каждое лето, считая своим долгом вкусно кормить всю нашу дружную компанию. В те самые годы, какие люди сюда приезжали, боже мой! Но об этом после…

В храме-усыпальнице склонился я перед святыми для меня могилами Львовых в низком поклоне, и долго стоял, не поднимая головы. Кругом была тишина, только звенели синицы и где-то звонко стучал по дереву дятел…

Николай… Николай Львов… Если бы судьба не свела меня с ним, остался бы я занудой-обывателем, унылым невеждой, ничего не ведающим далее кухонной плиты. Я прожил большую часть жизни в тени гения, и эта благодатная тень сделала меня тем, кем я нынче есть. Я стал образованным человеком, свободно говорящим на трёх языках, приобщился к миру прекрасного, к живописи, к музыке… Благодаря нашей тесной душевной привязанности я не только познакомился с замечательными, удивительными людьми, которые окружали Николая, но и сам оказался связан с ними своими собственными нитями. Кроме того, супруги Львовы немало способствовали тому, чтобы получили достойное образование и мои дети. Знание иностранных языков, любовь к музыке, художественный вкус – всё пришло к ним из дома Львовых, не говоря уже о тех великолепных учителях, которые с одинаковым усердием обучали детскую компанию в обоих наших домах.

На обратном пути долго ехали мы с Гаврилой Романычем, молча, думая каждый о своём. Дорога из Никольского до Торжка едва успела освободиться от снега, кругом были огромные лужи, скрывавшие глубокие рытвины, набитые колесами экипажей в зимние месяцы и в нынешнюю весеннюю распутицу. Тяжело охнув и потерев поясницу после очередного дорожного ухаба, Гаврила Романыч вдруг сказал.

– Послушай, Адриан, какие мысли пришли мне в голову, когда стоял я в одиночестве и тишине у могилы нашего Николая.

Он потихоньку откашлялся и прочитал, как всегда, нараспев.

– Плакущие березы воют,

На черну наклоняся тень;

Унылы ветры воздух роют;

Встает туман по всякий день —

Над кем? – Кого сия могила,

Обросши повиликой вкруг,

Под медною доской сокрыла?

Кто тут? Не муз ли, вкуса друг?


Голос его дрогнул. Старик замолчал. Я тоже молчал, не в силах произнести ни слова. Державин вздохнул и грустно произнёс.

– Я дома допишу… Это так – первые мысли.

И помолчав немного, Державин вдруг произнёс.

– Знаешь об чём я думаю, Карлуша? – Встретив мой вопросительный взгляд, он виновато усмехнулся. – Ты уж прости, дорогой, сколько лет прошло, а всё не могу я привыкнуть к твоему русскому имени. Для меня ты так «Карлушей» и остался…

– Бог с Вами, Гаврила Романыч… – Отмахнулся я. – Я по рождению – Карл, имя «Карлуша», мне собственную юность напоминает. Вы что-то начали говорить, продолжайте, я внимательно слушаю.

– Да… Я вот о чём… Семь лет миновало, как нету с нами Николая, нашего «Гения вкуса», как мы, друзья, звали его за глаза. Но всё в жизни проходит и забывается. Имя Львова, стараниями его завистников и недоброжелателей, начинает стираться из памяти наших современников. Очень мне хочется написать о нём, только дела мои творческие не дают свободного времени, всё откладываю, да откладываю на потом… Мне на свои «Записки» о собственной жизни, что начал писать давненько, сил не всегда хватает. Годков-то мне не убывает, шестьдесят восемь стукнет нынешнем летом, коли даст Господь дожить… Вот я и подумал нынче, пока мы по усадьбе-то Львовской бродили… Отчего бы тебе не взяться за этот труд?

Я просто онемел от такого предложения. И от кого! От самого Державина! Что-то пытался возразить, бормотал что-то нечленораздельное.

– Ты с Николаем поболе меня связан был. С самого общего вашего детства. Человек ты весьма грамотный. Слог у тебя лёгкий – я твои кулинарные записки, кои ты моей жене представил, с большим удовольствием прочитал, много смеялся, поскольку они остроумны и неожиданны весьма. Почему бы тебе серьёзно за перо не взяться? Львов – это ведь не только сам Львов… Вокруг него столько замечательных людей теснилось! Каждому из них можно мемуары посвятить.

Гаврила Романыч не унимался, и, более того, воодушевлялся собственной идеей всё более и более. Я, конечно, возражал, считая, что любые мои потуги в написании мемуаров, посвящённых Львову, будут самой настоящей дерзостью и неуважением к памяти нашего общего друга. На станциях мы выходили, конечно, чаевничали, перекусывали, что нам с собой в дальнюю дорогу в Никольском приготовили, но так от этого спора и не отвлеклись. Даже когда остановились в Новгороде, спутник мой только рукой махнул, указав мне на поворот дороги, по которой всего пятьдесят пять вёрст до его любимого имения Званки, где он теперь после ухода в отставку проводит все летние месяцы. Так мы и проспорили всю дорогу до Петербурга, трясясь в коляске по непросохшей весенней дороге. Но что вы думаете?! Убедил меня Гаврила Романович, согласился я попробовать что-то написать, при условии его постоянного наблюдения за творчеством моим. На том и порешили. Правда, прошло немало времени после этого разговора – никак я не решался взяться за перо. Ну, а как написал первую фразу, первую строчку – так и пошло… Но предупреждаю заранее, любезный читатель, что я намеренно в своих записках не стал касаться событий исторических, эпохальных не только в России, но и в Европе: войн, революций, бунтов, казней и подобных тому потрясений. Не мне, обывателю, немцу по происхождению, судить о них. И, тем более, не стану я пересказывать всякие сплетни и чужие суждения об известных людях и событиях. Перед Вами только мои воспоминания о собственной частной жизни простого петербуржца, хоть и называюсь нынче «именитым», а всё равно я – самый, что ни на есть, примитивный обыватель. И хотя дал я себе крепкое слово писать о себе самом как можно меньше и сдержаннее, только самое необходимое, чтобы будущему моему читателю представить прежде всего яркую личность Николая Александровича Львова, а не свою собственную весьма заурядную личину, но ничего у меня не получилось: как я ни старался, записки мои оказались очень личными, о себе, о судьбе своей всё равно пришлось рассказывать очень подробно. Не получилась у меня биография Николая Львова, а вышла этакая повесть о собственной жизни. Дело в том, что только в детстве и юности мы шли с ним плечом к плечу, в ногу, а потом дороги наши разошлись – у каждого была своя собственная. В последние годы его жизни мы поддерживали нашу связь только частыми письмами: Николай жил в Москве, где у него была большая удобная квартира на Воронцовом поле, а как занемог, то вовсе не покидал более своего имения. Я многого не понимал в его профессиональных делах, тем более, что творил он в самых разных областях, весьма далёких от моей жизни. У меня она была самая простая, может быть, даже примитивная, а у него был сложный, порой запутанный путь разносторонне одарённого Богом человека… Но в одном мы были с ним похожи, в одном неизменно друг друга понимали – это в целеустремлённости своей, несгибаемости, последовательности в достижении цели. Конечно, я во многом подражал ему в этом, порой, когда сдавали нервы от неудач и хотелось всё бросить или оставить всё, как есть и не двигаться вперёд, я оглядывался на Николая, и мне становилось стыдно – почему он может никогда не сдаваться, не сгибаться, а я, оказывается, по сравнению с ним, бесхарактерный слюнтяй… И, как ни странно, после этих сравнений и размышлений, дела мои выравнивались и даже начинали идти в гору.

Я, конечно, расстроился, что не получились у меня воспоминания о самом близком друге, тем более, что я очень боялся разочаровать Державина в его надеждах на мои способности мемуариста. Дождавшись осенью его возвращения из Званки, посетил я его в доме на Фонтанке, построенном для него Николаем Львовым, и дрожащей рукой передал ему свои записки. И стал ждать приговора.

Он отмалчивался довольно долго, я было совсем извёлся, когда пришёл от него за мной человек. Гаврила Романыч принял меня в своём большом уютном кабинете. Я вошёл робко, не решаясь даже взглянуть на него. Он указал мне на кресло рядом с собой, пристально посмотрел на меня и вдруг громко расхохотался.

– Чего ты такой испуганный? Адриан, милый, творчество – процесс живой: задумываешь, бывало одно, а напишешь – и получается совсем иное… Конечно, не вышла у тебя биография Львова. Увы! Но зато совсем неожиданно получилась весьма любопытная собственная твоя история – история человека, одарённого в области, мало кому известной… Счастье твоё, что на жизненном пути тебе встретились замечательные люди, о которых ты так остроумно рассказываешь… Но и сама по себе повесть жизни твоей необычайно любопытна, написана она добротно, написана так, словно ты всю жизнь только писательством и занимался. Я от души поздравляю тебя!

Голова моя закружилась от счастья: получить одобрение от такого мастера, как Державин! Мы ещё долго с ним говорили. Гаврила Романыч указал мне на целый ряд моих погрешностей, и литературных, и грамматических. Немец по происхождению, я не слишком сведущ в русском правописании, сколько в юности надо мной ни бился Николай. В конце концов, мы договорились, что править мою рукопись будет Лизонька, которая нынче вовсю готовилась к предстоящему бракосочетанию, не слушая никаких увещеваний своих приёмных родителей. Тем не менее, как я после узнал, она с готовностью согласилась привести мою рукопись в порядок.

Вот такое длинное вступление написал я к своему литературному труду. Думаю, оно вполне оправдано, поскольку иначе, как мне было бы объяснить, вам, любезный читатель, с чего это я, старый кондитер и повар, вдруг принялся за литературный труд.

Итак, немедля более, я начинаю свою историю со времён весьма давних.


Как только Анна Иоанновна, герцогиня Курляндская обосновалась на Русском троне, и вслед за ней прибыл в Петербург её всемогущий любовник Иоганн Эрнст Бирон, потянулись за ними многие их соотечественники в надежде на лёгкие заработки и быстрое обогащение. В известных Петербургских домах стало модно нанимать немецких и голландских поваров, их даже специально выписывали из-за границы. Насколько мне известно из семейных преданий, в Россию был выписан чуть ли не самим Бироном и мой дед, поскольку славился он своим кулинарным искусством по всей Курляндии. Семейство его к тому времени состояло из моей бабушки и двух сыновей-близнецов семи или восьми лет отроду. В доме какого-то богатого немца дед мой счастливо трудился более пяти лет. Но вдруг разразилась неожиданная катастрофа – Анна Иоанновна умерла. Взошедшая на престол Елизавета Петровна объявила себя истинно русской императрицей, наследницей великого батюшки своего, и отправила в ссылку вместе со своими многочисленными семействами всех чиновников-иноземцев, изрядно обогатившихся под крылом Курляндской герцогини и Бирона. Не миновала сия участь и хозяина деда моего. Отправлен он был в далёкий Сибирский город Тобольск. Был он вдов и бездетен, но изрядно богат и расставаться со своими слугами не захотел. Да и кушать сытно и вкусно он, страсть как, любил. Деду моему с женой и мальчиками деваться было некуда, в Петербурге оставаться было опасно: слишком велик был гнев народный на тех самых иноземцев, крепко прилепившихся к русскому трону. На улицах по ночам не прекращались убийства и грабежи. И поехало в Сибирь семейство моего деда следом за своим господином. В Тобольске сосланный хозяин довольно быстро почил. Несколько раз пришлось деду моему менять своих господ, но поварское искусство его получило огласку по всему городу и оказался он, в конце концов, в поварне самого губернатора Сибири Мятлева. Сыновья деда – мой незабвенный батюшка, Франц Николаевич Кальб, как звали его в России, и другой – любимый дядя мой Ганс Николаевич, выросли в этой поварне, а точнее, как позже стали именовать это специальное строение – в кухонном флигеле.


Здесь готовилась еда и после приносилась в господский дом. Здесь же была и квартира деда, где он до самой своей смерти прожил со своим семейством. Сыновья росли, иногда не гнушались прислуживать хозяевам и именитым гостям за столом, а, самое главное, перенимали у батюшки всё умение по приготовлению разнообразных блюд и угощений. Причём ещё в те давние времена появились у каждого из них свои предпочтения, в которых они достигли весьма большого искусства. Отец мой любил и умел готовить наивкуснейшие сибирские первые и вторые блюда, а дядюшка проникся страстной любовью к изготовлению разнообразных десертов и всяких выпечек, вроде шанежек, пирогов, кулебяк и расстегаев, до которых сибиряки большие охотники. Но дед и бабушка старели, дряхлели и, так уж случилось, покинули этот мир в один год. И поварня в доме губернатора перешла по наследству их сыновьям. К тому времени батюшка мой был женат. Матушка моя, тоже из немцев, была белошвейкой в губернаторском доме, и в 1755 году родился у них я, Карл Францевич. Дядюшка мой так и остался холостым до самой своей смерти.

Но так уж случилось: едва мне исполнилось восемь лет, как умерла совсем молодой моя матушка. Остался я на попечении двух мужчин – отца и дяди, которые всё сделали, чтобы я вырос порядочным, достойным человеком.

Жизнь продолжалась. Обстоятельства нашего существования в Тобольске снова изменились.

Губернатора Мятлева, отправленного в чине адмирала на корабельный флот, сменил на этом посту Фёдор Иваныч Соймонов, личность замечательная во всех отношениях. О нём короткие заметки писать сложно. Здесь искусство романиста требуется, а не мои жалкие потуги. Подробные описания его славных деяний интересующийся читатель найдёт во многих исторических справочниках. Ну, а я постараюсь высказаться о нём кратко и, так сказать, официально. Иначе, любезные читатели, трудно будет понять, почему моя жизнь в определённый период оказалась тесно связанной с этой фамилией.

Итак. Сподвижник великого Петра и человек, сделавший немало для молодой России, Фёдор Иванович в годы царствования Анны Иоанны оказался случайно замешан в запутанном деле некоего Андрея Волынского и был приговорён вместе с ним к смертной казни. Но прямо на эшафоте смертная эта казнь была отменена. У Фёдора Соймонова вырвали ноздри, он был высечен кнутом и отправлен на каторгу в Охотск. Но года через два достигла его милость новой государыни Елизаветы Петровны. Думаю, что немалую роль сыграли здесь и слёзные прошения несчастной супруги его, умолявшей дочь Петра смягчить участь преданного соратника её отца. С трудом разыскали на каторге Фёдора Соймонова царские посыльные. Ему вернули все утраченные почести и разрешили жить, где пожелает. Вернулся он из столицы обратно в Сибирь вместе с женой, старшим сыном и младшей дочерью – старшая была уже давно замужем, а младшая так замуж и не вышла, после смерти матери всегда была при старике. Ну, а младший его сын остался в Петербурге, где обучался строительному и архитектурному искусству. Этому человеку я многим обязан, о чём, вы, мои любезные читатели, прочитаете далее.

Губернатор Мятлев был старым флотским товарищем Соймонова и вскоре предложил ему возглавить секретную Нерчинскую экспедицию, как я сейчас понимаю, созданную с целью укрепления позиций России на Тихом океане. В этом деле первым помощником ему стал старший сын Михаил. Ну, а как Фёдор Иваныч сменил Мятлева на губернаторском посту, то много славных дел произвёл в Сибири и оставил там о себе воспоминание, как о человеке требовательном, принципиальном и… добром. И, между прочим, отменил все телесные наказания. Часто повторял: «Я знаю, что такое кнут». Я, конечно, того помнить не могу, но, говорят, до самой смерти не показывался он в публичных местах без лёгкого платка, прикрывавшего нижнюю часть лица с вырванными ноздрями…

Императрица Екатерина вторая в 1763 году уважила просьбу овдовевшего семидесятилетнего старика и уволила его от губернаторства. Фёдор Иванович Соймонов должен был вернуться в Москву и служить там сенатором при Московской сенаторской конторе, занимаясь проблемами Сибирской политики.

Старший его сын Михаил Фёдорович к тому времени настолько преуспел в горном деле, что был назначен императрицей главой Берг-коллегии в Петербурге. А младший сын Юрий Фёдорович, как я писал ранее, давно обосновался в столице. У него был большой дом на Васильевском острове, он только что женился, и с нетерпением ожидал приезда старшего брата. Служил он строителем или даже архитектором в Конторе строений.

Тем временем в Тобольск стали доходить упорные слухи, что в Петербург вновь стекаются немцы. Новая государыня была немкой, но поскольку любила она французских философов и даже вела с ними переписку, то к немцам вскоре присоединились французы, за ними потянулись итальянцы, греки и прочие иноземцы…

Как пустилось семейство Соймоновых в дальнюю дорогу – Фёдор Иванович с дочерью и Михаил Фёдорович, взявший на себя все дорожные хлопоты, – так с ними отправилось и мы – два повара немецких кровей, не пожелавших более оставаться в Сибири, да с ними я – малолеток, девяти лет отроду.

Не буду описывать долгое и тяжёлое путешествие по Сибирскому тракту – не о том пишу записки эти. Я так устал от бесконечной тряски, пронзительного звона бубенцов, ругани встречных ямщиков, что было тогда у меня единственное желание добраться до какой-нибудь лавки, да свалиться на неё замертво. Но как прибыли мы, наконец, в Москву, сразу покорила она меня – мальчишку яркостью своих церковных куполов, множеством народа и громкими голосами разносчиков на улицах. Михаил Фёдорович поселил старого батюшку с сестрицей в Москве в каком-то богатом доме, и, отдохнув пару дней, тронулись мы в дальнейший путь. Из разговоров взрослых узнал я, что впереди у нас дорога до некоего города Торжка, из которого надобно будет повернуть в сторону и эдак вёрст пятнадцать проехать до каких-то Черенчиц. Черенчицы эти были имением двоюродного брата Михаила Фёдоровича, некоего Александра Петровича Львова, который с нетерпением ожидал его приезда. Здесь мы должны были отдохнуть несколько дней, чтобы набраться сил для последнего пути до Петербурга.

Так всё и сложилось. Приехали мы в Черенчицы глухой ночью. В барском доме поднялся переполох, шум, гам… Потом все разобрались, успокоились, наш отряд накормили, напоили чаем и отправили спать по разным комнатам. Я к тому времени совсем расслабился, и не очень понимал, куда меня ведёт барский лакей. А привёл он меня в детскую, где жил господский сынок Николенька, который, как положено мальчику его лет, в это время крепко спал. Слуга при свете тускло мерцающей свечи постелил мне пушистую перину прямо на полу у его кровати. Я завалился на постель и мгновенно заснул.

Проснулся от яркого солнечного луча, который бил из распахнутого окна прямо мне в глаза, и не сразу вспомнил, где нахожусь. И вдруг увидел перед собой сидящего на кровати мальчика, ненамного меня старше. Он удивлённо смотрел на меня большими глазами, не понимая, откуда я взялся в его комнате.

– Ты кто таков? – Наконец, спросил он.

Разговаривать с господами меня обучили ещё в раннем детстве. Побарахтавшись на перине, я, наконец, сел и вежливо ответил.

– Я – сын повара и белошвейки губернаторского дома из Тобольска.

– Из самого Тобольска? – Поразился Николенька.

Я очень удивился тому, что он знал о существовании моего родного города Тобольска и, несколько смущаясь, сбивчиво объяснил ему, как мы оказались в имении его родителей.

Глаза у мальчика загорелись. Он очень обрадовался тому, что мы пробудем у них несколько дней. Мы начали оживлённо разговаривать, сразу приняв общий тон.

– А почему ты как-то разговариваешь… Ну, не совсем так, как я?

Я понял, что он имеет в виду.

– Так потому что я – немец. И дядюшка, и батюшка мой – немцы. И матушка покойная… Мы все несколько не так говорим, как русские люди.

Николенька хотел ещё о чём-то спросить, но тут его позвали мыться и одеваться к завтраку, а мне велели идти в поварню, указав туда дорогу. Там я нашёл отца и дядю в большом возбуждении. Оказалось, что кухня у Львовых совсем недавно осиротела: уж не помню почему, в ней в то время не оказалось повара. Для господ готовили случайно назначенные к тому люди из крепостных, а про выпечку вообще пришлось забыть. Всё было безвкусно и некрасиво. Потому-то хозяева имения очень обрадовались появлению кухонных умельцев, да ещё с такой рекомендацией, как многолетняя работа в губернаторском доме. Они тут же были приставлены к работе и, несмотря на усталость, не подумали отказываться. Им показалось полезным послужить Львовым, которые так любезно приняли среди ночи нашу экспедицию.

Ну, а мы с Николенькой целый день бегали по всему имению. Был он старше меня на неполных два года, очень быстрый и нетерпеливый. После обеда он должен был заниматься с учителем арифметики, и потому очень спешил показать мне все местные достопримечательности до начала урока. Из дома мы побежали на конюшню, оттуда в амбар, из которого прямо на птичий двор, в старый фруктовый сад, на заросший ряской пруд, а после мы даже на речку успели сбегать. Эти перебежки мне давались непросто. Во-первых, я был младше и не отличался ловкостью. А во-вторых, ещё не успел прийти в себя после столь утомительного и длительного путешествия из Сибири. У меня болели все мышцы, а про место, на котором сидят, и говорить нечего. К счастью, подошло время обеда, и мы расстались. Я вернулся в поварню. Обед уже начали разносить, по всему дому очень вкусно пахло, и я так захотел есть, что даже не заметил, что мои старшие родственники не то озабочены, не то обрадованы… Меня накормили, и я свалился тут же на какую-то скамейку и заснул.

Когда я проснулся, оказалось, что в поварне кроме меня никого нет. От случайно забежавшей горничной я узнал, что батюшка мой и дядя были званы в гостиную для разговора с господами. Не успела она договорить, как мужчины мои вернулись, очень довольные и возбуждённые. Из их слов стало понятно, что батюшке моему в этом доме предложено место повара, которого, как мы уже знали, не было в господском доме, считай, что недели три. Значит, мы с ним останемся в Черенчицах. А в Петербург вместе с Михаилом Фёдоровичем отправится один дядя Ганс, который будет служить в доме братьев Соймоновых, где Юрий Фёдорович только что рассчитал за какую-то провинность своего повара. Как я понял из разговоров взрослых, в таком решении хозяина имения Александра Петровича Львова немалое место занимало наше немецкое происхождение. Батюшке и мне было отдано настойчивое распоряжение стараться разговаривать с барышнями – старшими сёстрами Николеньки, а особенно с ним самим, по-немецки… Уже позднее понял я и другое преимущество моего пребывания в доме Львовых: Александр Петрович, как и многие господа того времени, считал, что его сыну будет очень полезно иметь тесное общение с мальчиком, своим ровесником, поскольку до сих пор он дружил только со своими старшими сёстрами.

Не мешкая более, утром следующего дня Михаил Фёдорович и дядя Ганс, отправились в Петербург, а нас с батюшкой поселили в доме для слуг, выделив весьма большую комнату с просторными чуланами, в которые мы и разгрузили наш семейный скарб.

После ужина Николенька снарядом залетел в поварню, принялся меня тормошить и тискать.

– Я так рад! Я так рад! Только… – Он на мгновение остановился. – Батюшка велел тебе со мной по-немецки разговаривать. У нас здесь вокруг нет ни одного немца, а он очень хочет, чтобы я по-немецки, как по-русски, болтал. Ну, да это потом… Потом разберёмся.

Он пребольно хлопнул меня по плечу и убежал.

Так мы с батюшкой остались в Черенчицах на долгие годы.


Ну, вот. Это, так сказать – вступление, пролог всей истории. Да простит меня будущий читатель – старался я его писать, как можно короче, да всё равно получилось достаточно длинно. Но без этого трудно было бы мне объяснить, почему так тесно переплелись наши жизни с Николенькой, в последствии – с Николаем Александровичем Львовым.

Конечно, нынче детские годы в Черенчицах я вспоминаю обрывочно. Но хорошо помню старый деревянный господский дом, стоявший на холме. В нём было несколько комнат, спальня, большая гостиная с красивой, как мне тогда казалось, мебелью, с вычурными канделябрами на каминной решётке… Но центром господского дома был, конечно, кабинет Александра Петровича, в котором он решал все внутренние дела усадьбы. Обставлен он был очень скромно, стояла в нём старинная дубовая мебель, на стенах висели какие-то картины с морскими баталиями, а на письменном столе, помню, были большие часы с золотыми стрелками. Но здесь на широких полках стояли книги. Что такое книга, я прекрасно знал: в губернаторском доме в Тобольске была целая библиотека, но количество книг в господском доме в Черенчицах поразило меня. Часть из них, конечно, была нужна хозяину для ведения хозяйства, различные календари, содержали советы на все случаи жизни. Но самое главное – в кабинете Александра Петровича была весьма полная библиотека для художественного чтения. Выбор был, как я теперь понимаю, основателен: и "Дон Кихот», и «Похождения Жиля Бласа», и "Робинзон-Крузо»… Став взрослее, Николай полюбил поэзию, и вскоре у отца в библиотеке появились Ломоносов, Сумароков и даже Херасков. Книги эти перечитывались всем семейством по нескольку раз – и хозяином, и хозяйкой, и барышнями – старшими сёстрами Николеньки, и им самим. Бывало, прочитает Николай какую-нибудь новую книгу, которая его заинтересует, и тут же тащит её мне. Я сначала-то с трудом читал по-русски, но с его помощью быстро освоил язык, который стал для меня родным.

А Николай не только мне книжку всучит, но и с чтением торопит, чтобы потом обсудить со мной особенно взволновавшие его места. Благодаря ему, я ещё в те времена приобщился к чтению, и теперь у меня самого огромная библиотека, и я часами пропадаю в книжных лавках в поисках новинок.

Игрушки во времена нашего детства были очень редки и дороги, а Николенька был горазд до их изготовления. Очень он был изобретательным ещё с детства: всё что-то придумывал и сооружал. О том, где взять нужное для осуществления своих идей, никогда не задумывался. Мог и стул сломать, чтобы его ножку для чего-нибудь приспособить. И подсвечник дорогой покрушить молотком, и сестринскую шкатулку в расход пустить – ни перед чем не останавливался… И очень сердился и раздражался, если у него что-то не получалось. От родителей за те проделки он редко получал внушение, матушка ему вообще всё прощала. Вот помню, был такой случай… Николаю уже лет двенадцать было. Задумал он на крыше дома ветряную мельницу соорудить, и ничегошеньки у него не получалось. Злился страшно. Меня совсем загонял: то слезть с крыши и что-то принести, то на чердак слазать за чем-то… Он уже в те времена был ловким и сильным мальчиком, а я, выросший в поварне возле пирогов и расстегаев, наоборот – упитанным и неуклюжим, и тогда совсем забегался. Мы на этой крыше почти целый день просидели, пока батюшка строго не велел Николаю на землю слезть. Но на следующий день он всё-таки эту мельницу доделал. Покрутилась она дня два, и он про неё забыл…

В наших играх, в бесконечных фантазиях Николеньки я неизменно отставал и даже плакал иногда с досады. Если я пытался его догнать, то непременно спотыкался и падал, если пробовал залезть за ним на дерево, на которое он взлетал без труда – обязательно с него сваливался и невольно вскрикивал от боли. Николенька безжалостно смеялся над моей неповоротливостью, но, если я всерьёз ушибался или моя ссадина покрывалась каплями крови, он пугался и сразу тащил меня к своим сестрицам. Девочки были очень добрыми. Они, немедля, начинали меня лечить и журить брата за неосторожные игры, обещая непременно рассказать о том родителям.

В общем, нашим приключениям в детские годы конца не было: мы то на речку за две версты от имения без разрешения убежим, то на крышу конюшни заберёмся и провалимся прямо вниз, к счастью, угодив в большую копну сена, а не на головы лошадей… Одна наша история мне особенно запомнилась. Дело в том, что от старого заросшего пруда начиналась большая заболоченная низина, куда нам строго настрого было запрещено ходить. Да разве Николеньке, матушкиному баловню (за то и простить её не грех: сынок-то родился после двух старших дочерей) невозможно было что-то запретить! Случилось это ранней весной. Только-только сошёл снег, и та болотистая низина угрожающее поблёскивала застоявшейся наверху водой. Уж не помню, что понадобилось Николеньке на том болоте, только потащил он меня на другую сторону пруда, к старой берёзе, что стояла у самого его края. И мы, как и следовало ожидать, провалились. Собственно, провалился я один. Тоненький и ловкий Николенька благополучно проскочил на сухое место, а я увяз. И чем более и сильнее я пытался выпутаться из тянущих вниз болотных оков, тем более погружался в хлюпающую жижу. Николенька, стоя на сухом месте под берёзой, несколько времени наблюдал за мной, отпуская, как всегда, язвительные шуточки, но вскоре понял, что дело серьёзное. Он стал осторожно пробираться обратно ко мне, протягивая навстречу руку… Помню даже сейчас его срывающийся от страха голосок, которым давал он мне приказания. Только до его руки я так и не дотянулся, а Николенька тоже провалился. Так мы и стояли рядом друг с другом довольно долго, вымешивая липкую болотистую грязь и увязая в неё всё глубже и глубже. Нам обоим уже было по-настоящему страшно. Ума не приложу, как бы вся эта история закончилась, если бы не увидел нас проходящий мимо старый кузнец. Помню, что приспособил он для нашего спасения какую-то толстую жердину, и мы оба, оставив обувь в болоте, оказались босиком на твёрдой почве.

Барчука кузнец отнёс на руках в господский дом, а я так и побежал в поварню босой по ледяной земле. Каждый из нас, конечно, получил свою изрядную порцию назиданий от родителей, теперь уж чего вспоминать подробности!

Чем старше мы становились, тем более привязывались друг к другу. Родители Николая нашей дружбе не препятствовали, и ей не мешала наша совсем разная жизнь. Николай довольно быстро освоил немецкий язык и в присутствии своих родителей подолгу беседовал на самые разные темы с моим батюшкой. У сестриц его была гувернантка-француженка и, с грехом по пополам, кое-что по-французски он тоже умел. Он с удовольствием и интересом занимался с учителем, но четыре действия арифметики ему были уже скучны. Что до меня, то я постепенно входил во вкус приготовления всяческих блюд, мне нравилось, когда они у меня получались. Русскую кухню в доме Львовых любили, иногда выбор блюд на обед следующего дня подолгу обсуждался всем семейством: хозяин предпочитал жирные щи, хозяйка – суп с потрошками, барышни – чего-то третьего… Когда появлялись в доме редкие гости, мы вдвоём с батюшкой трудились от души, насколько хватало сил и умения. И всё-таки, выросший на кулебяках и пампушках, с огромным искусством испечённых дядей Гансом, я отдавал предпочтение именно приготовлению выпечки. Став постарше, я даже начал переписываться с дядей, выспрашивая у него рецепты особенно получавшихся у него пирогов, тортов и печенья. И, надо сказать, ему это было чрезвычайно лестно. Я до нынешних времён сохранил его письма с подробным описанием количества муки, яиц, сахара, корицы и всего прочего, входящего в состав его прекрасной выпечки.

Надо сказать, что батюшка Николая не один раз возил его в Торжок, где у него ещё со времён прошлой военной службы был свой дом, и всегда находились какие-то дела. Ездил он со своими детьми и в Москву, где их радостно встречал дедушка – старик Соймонов, а в Петербурге они были не меньше трёх раз, где непременно останавливались у братьев Соймоновых. Принимали их всегда, как самых дорогих и близких людей, а дядя Ганс всегда отправлял с ними обратно в Черенчицы свои самые вкусные кренделя и печенья.

Николай возвращался из этих вояжей необычайно возбуждённый. И Москва ему очень нравилась, а про Петербург он вообще мог рассказывать часами. Я слушал его, раскрыв рот. Представлял себе красивые прямые улицы этого сказочного города, богатые дворцы и фасады новых трёхэтажных домов, сияющие купола церквей, широкую и полноводную Неву… Конечно, мне тоже хотелось там побывать, я часто об этом мечтал. А Петропавловская крепость, которую мне так живо описал Николенька, однажды мне даже приснилась.

Мы взрослели, а родители наши, как и полагается, старели. Ранее всех начал прихварывать Александр Петрович, батюшка Николая. Всё больше времени проводил он в своей спальне, всё реже выходил к обеду, а после и вообще стали потчевать его в постели. Жена его, Прасковья Фёдоровна очень горевала, да что тут поделаешь! Разные доктора приезжали к больному, все связи были пущены в ход, да только ничего не помогло – умер Александр Петрович, едва отметив свой пятидесятый год рождения. Было это в 1769 году.

Горе семейства трудно описать. Николай был очень привязан к отцу, почитал его. Очень он был в те дни обеспокоен за здоровье матушки. Но надо отдать ей должное, она держалась мужественно. Две дочери-невесты и сын, будущее которого они часто, как я знаю, обсуждали с мужем – вот были её главные заботы. Видимо, судьбу Николая они успели обговорить ещё до болезни Александра Петровича, но, я думаю, матушка никак не могла решиться расстаться с любимым сыном и отправить его в незнакомый и далёкий Петербург, где он был с детства приписан к Преображенскому полку. Прошло никак не меньше полугода после смерти Александра Петровича, когда проездом из Петербурга в Москву, куда он был назначен на новую должность, приехал в Черенчицы Михаил Фёдорович Соймонов. Посетив последний приют своего двоюродного брата, он уединился в гостиной с Прасковьей Фёдоровной. Долго-долго они совещались о чём-то, потом призвали Николая. И всем стало ясно, об чём у них было то совещание. Как потом я узнал, другу моему было объявлено материнское решение: он должен ехать в Петербург в Преображенский полк. Жить он будет в доме братьев Соймоновых, где, и до нынешнего отъезда Михаила Фёдоровича в Москву, места было предостаточно. Возражений по этому поводу у Николая не было никаких, он и сам всё время о том думал, о чём мне говорил много раз. Но только высказал он матушке свою настойчивую просьбу, чтобы вместе с ним был отправлен в Петербург и я, близкий ему человек. Не смотря на свой юношеский возраст, я уже довольно искусен в кухонных делах и буду дяде своему первым помощником. Желание сына, конечно, было неожиданностью для матушки, но, посовещавшись с Михаилом Фёдоровичем, она решила, что в просьбе Николая есть определённый резон, что он не будет на первых порах чувствовать себя совсем одиноким в огромном незнакомом городе… После этого было и моему батюшке объявлено это предложение, которое он тут же принял с готовностью и благодарностью. У дяди моего к этому времени появилось в Петербурге много подходящих знакомств и связей, коли тесно нам будет у одной печки в кухонном флигеле, так он найдёт место, куда меня пристроить. На том и порешили.

Михаил Фёдорович отбыл в Москву в радостном ожидании встречи со своим старым отцом и сестрой, ну, а мы с Николаем стали готовиться к скорому отъезду.

Собирались недолго. Прасковья Фёдоровна самолично руководила сборами любимого сына, напоминая ему то об одной забытой вещи, то о другой. Николай только посмеивался и отмахивался. Батюшка мой лишь беспокойно поглядывал на меня – приживусь ли в Петербурге, справлюсь ли с поварскими делами …

Добравшись до Торжка, пересели мы в почтовую карету и, в радостном возбуждении, отправились в столицу. Дело было в сентябре, погода всю дорогу стояла ненастная, а по прибытии в Петербург вообще накрыло нас сильнейшим ливнем. Как ни выглядывали мы по сторонам, стараясь увидеть что-нибудь замечательное, но сквозь плотные струи дождя и сгущающиеся сумерки ничего не могли разглядеть. Наконец, объявил нам ямщик, что мы прибыли по нужному адресу и находимся в центре Петербурга, на Васильевском острове, на улице, что называется довольно странно «Кадетской линией».

В доме Соймоновых нас ждали. Едва карета остановилась, как в ту же минуту выскочили из парадного под проливной дождь два молодых лакея и стали разгружать наши многочисленные сундуки и саквояжи. Николай расплатился с ямщиком, изрядно ему переплатив за услуги, и побежал в дом, а я следом за ним.

В вестибюле ожидал нас мой дядя, и тут же спустился по широкой лестнице и хозяин дома в шлафроке, за который, немедля, извинился. Обняв Николая, он повернулся ко мне. Из письма Прасковьи Фёдоровны он, конечно, был осведомлён о том, что Николай приедет не один. Не знаю, конечно, что она ему обо мне написала, но смотрел он на меня вполне приветливо.

– Позвольте, дядюшка, представить вам друга детства моего Карла Францевича Кальба… – Произнёс Николай.

Для меня такое представление хозяину дома было совсем неожиданным. Надо сказать, что всю нашу последующую жизнь, которую провели мы с Николаем бок о бок, он именно так и представлял меня своим новым знакомым и друзьям. Далеко не сразу они узнавали, что я всего-навсего – повар, сын повара и белошвейки. Но к этой теме неоднократно придётся мне обращаться в своих записках.

А Николай продолжал.

– Карлуша родился и провёл своё детство в доме вашего батюшки в Тобольске. Впрочем, быть может, вы вспомните маленького немецкого мальчика – сына повара и белошвейки…

Юрий Фёдорович только кивнул в ответ. Разобравшись впопыхах со своими узлами и чемоданами, мы тут же разошлись. Юрий Фёдорович повёл Николая в свои апартаменты, приказав подать туда разогретый ужин. Дядя Ганс тут же отдал лакею распоряжения по поводу блюд, что заранее были подняты в буфетную. Хоть и очень устал я с дороги, но, прислушавшись, понял, что еду эту там следовало сначала разогреть, потом сервировать и только затем подавать в столовую. Лакей тут же бросился исполнять поручение, а дядя Ганс повлёк меня в кухонный флигель, чтобы там накормить, как следует. Он предложил мне сытный ужин, но на еду у меня уже не было сил. Не отказался я только от ароматного чая с любимыми дядюшкиными плюшками. Дядя Ганс показал мне мою комнату, здесь же в кухонном флигеле. Нас с ним разделяла только тонкая перегородка, мы даже могли перестукиваться друг с другом. Комната показалась мне очень большой, с двумя окнами, выходящими в небольшой парк за домом. Вместе с дядей и лакеем мы перетащили из вестибюля мои баулы и чемодан. Я кое-как вымыл руки и лицо под рукомойником, подвешенным в самом углу комнаты над тазом, скинул с себя грязную дорожную одежду, плюхнулся в чистую постель и мгновенно заснул под аккомпанемент непрекращающегося ливня за окнами.

Проснулся я довольно поздно. Разбудил меня луч неяркого осеннего солнца, бьющего мне прямо в глаза. Я вскочил с постели и бросился к чисто намытому окну. От вчерашнего ливня остались только огромные лужи среди парковых деревьев, которые уже заметно подсушили свою намокшую листву. Осень подкрасила её в свои жёлтые тона, и небольшой сад, куда выходили окна моей комнаты был очень красив. По небу неслись серые облака, но солнце упорно пробивалось сквозь них, обещая хороший день. Это потом я понял, что в Петербурге солнце – нечастый гость и его появлению не стоит верить слишком доверчиво. А в тот момент я был просто счастлив тем, что столица приняла нас так приветливо.

Дядя Ганс уже вовсю трудился на кухне, ему помогали две пожилые кухарки. Он снова радостно обнял меня и сказал, что Николай в отличие от меня вскочил ни свет, ни заря, прибежал сюда на кухню, чтобы напиться чаю, и сейчас в ожидании завтрака, который назначен Юрием Фёдоровичем на десять часов, гуляет где-то рядом с домом. Я хотел было бежать искать его, но дядя меня не отпустил, пока я, как следует, не поем. К тому времени и десять часов пробило. Лакеи унесли завтрак наверх в буфетную, а я нетерпеливо стал ждать, пока господа позавтракают.

Дядя очень хотел бы сразу посвятить меня во все кухонные дела и проблемы, но хорошо понимал, что пока я не осмотрюсь и не пойму, в какой город приехал, и как славен Петербург, я ничего не смогу понять из его объяснений и буду чувствовать себя, словно с завязанными глазами. С некоторым сожалением, он отпустил меня на сегодняшний день. По его словам, Юрий Фёдорович обещал Николаю большую пешую прогулку по городу, а мой преданный друг попросил разрешения, чтобы и я составил им компанию. Как я довольно скоро понял, в семье Соймоновых не было привычки демонстрировать сословные различия. Юрий Фёдорович нисколько не удивился и возражать не стал.

Итак, мы, наконец, сошли с парадного крыльца. Здесь нас ждал добротный экипаж со щеголевато одетым молодым кучером. Но мы в него не сели – у Юрия Фёдоровича был для нас совсем другой план. Он подозвал кучера и дал ему строгое наставление, где и в какое время ждать нас в городе, чтобы мы могли без препятствий вернуться домой к обеду. Кучер покивал согласно и занялся своими лошадьми, а мы отправились в наше первое путешествие по городу, который стал на всю последующую жизнь для нас с Николаем дорогим и близким. Я не узнавал своего друга: он сиял, глаза выражали восторг и ожидание, он не мог спокойно идти рядом со своим дядей – всё забегал вперёд и заглядывал ему в лицо. Как я уже писал, мой новый хозяин получил архитектурное образование по гражданскому строительству и служил в Конторе строений под началом всесильного канцлера Бецкого. О том человеке я ещё не раз буду писать, потому сейчас повременю. Юрий Фёдорович рассказывал нам о Петербурге с упоением. Оказалось, что столица наша расположена на многих больших и малых островах, и что мы сейчас находимся на одном из самых главных – Васильевском. Пётр Великий именно этот остров хотел сделать центром города, но с годами многое в этих планах изменилось, и центр столицы перемещался то в одну сторону, то в другую. Но по пути нашего следования по Васильевскому острову Юрий Фёдорович показывал нам такие большие и красивые дома важных особ, что было понятно, что знать и в последующие годы селилась именно здесь.

А теперь, мой дорогой читатель, представьте себе, каким диким существом прибыл я в Петербург. Мне минуло восемнадцать лет – но кого я видел в Черенчицах? Слуг дворовых? За редкими гостями Львовых и то из кустов наблюдал бывало, а за пределы имения вообще никуда не отлучался. Правда, ещё в раннем возрасте бегали мы с Николенькой к его дядям в соседнее имение в двух верстах от Черенчиц. Но я обычно ждал своего друга в саду, пока он посещал своих родственников. А уж в отрочестве у каждого из нас были свои заботы, и я редко покидал поварню.

И вот такое деревенское чудо оказалось вдруг в Российской столице! Вы, хотя бы на минуту, можете представить моё состояние?!

Дядя с племянником шли впереди, а я, стараясь быть деликатным, – в нескольких шагах позади, но не слишком отставать от них. Легко сказать – не отставать! Ведь меня всё поражало! Я пялился сразу во все стороны, распахнув глаза и рот. Меня занимало всё вокруг – и господа в экипажах, и слуги, спешившие по господским делам, и чиновники, которых я угадывал по особому напряжённому взгляду и озабоченному виду… Я постоянно спотыкался, кого-то толкал и кому-то наступал на ногу. Извинялся и пускался догонять ушедших далеко вперёд Юрия Фёдоровича и Николая. Один раз я страшно испугался, поскольку совсем потерял их из виду… Помню, как вышли мы, наконец, на берег Невы и, вдруг оказались словно посреди гигантской стройки. Я никогда в жизни не видел такой толпы простонародья. Повсюду, со всех сторон стучали молотки, гремели кувалды, скрипели цепи и звенели пилы. На набережных рабочие разгружали десятки прибывших в город барок и плотов. Огромные трюмы были распахнуты, и даже отсюда с набережной я видел, что из них выгружают множество крупной, блестящей чешуёй рыбы. Всё пространство Невы было буквально забито многочисленными парусными судами, лодками, плотами, барками, гребными катерами, до бортов загруженными строительными материалами.

Соймонов объяснил нам, что город сейчас снабжается, как Лондон и Амстердам – водным путём, что за день в Петербург прибывает иногда более пяти тысяч барок и столько же плотов, что все они теснятся в городских каналах и протоках.

Я теперь боялся слишком отставать. Николай же не умолкал ни на минуту – всё спрашивал о чём-то своего дядюшку, услышав ответ, вопил радостно, как ребёнок, и выражал свой восторг самым нелепым образом.

– Ты слышишь, Карл? Ты слышишь?!

И сильно хлопал меня по плечу и хватал за локоть. Я, конечно, всё слышал, но не всё тогда понимал.

А Николай уже снова тормошил Юрия Фёдоровича.

– Дядюшка, а это что за здание? Почему «Двенадцати коллегий»?

И Юрий Фёдорович терпеливо ему объяснял, что в этих двенадцати коллегиях находятся главные административные учреждения России.

– Ты слышишь, Карлуша?! В этом здании решается вся судьба нашего государства!

И опять пребольно хлопал меня по плечу.

Мне пришлось всё время перебегать от него то на одну сторону, то на другую: иначе я точно лишился бы одной руки.

Но, честно говоря, здание «Двенадцати коллегий» меня тогда мало занимало: я не сводил глаз со сверкающего шпиля Петропавловской крепости, которая снилась мне ещё в годы отрочества в Черенчицах.

На противоположном берегу реки, мы увидели значительную часть новой набережной, одетой в пёстрые коричневые каменные плиты. Камень этот, Юрий Фёдорович назвал «гранитом»… У самой кромки воды, сгрудились какие-то рабочие – наш провожатый объяснил, что это гранитчики, обладающие большим умением в своём ремесле, они устанавливают эти красивые каменные плиты вдоль берега Невы…

А слева от Адмиралтейства, о котором тоже последовал подробный рассказ нашего руководителя, стоял новый Зимний дворец. Я вообще никогда в жизни не видел больших зданий – а тут – такое мощное, нарядное, с огромными окнами, и с обилием скульптур наверху… Я даже не понял поначалу, что это за фигуры стоят по краю крыши. Николай объяснил мне, что это – статуи… Статуи! Я в первый раз услышал тогда и это слово.

Не спеша, шли мы вниз по течению реки к плашкоутному мосту, чтобы перейти на Адмиралтейскую сторону. Иного пути тогда не было. И пока мы проходили по мосту, нас всё догоняли и обгоняли телеги и повозки, громыхали тяжёлые подводы, груженные всем, что необходимо для строительства: брёвнами, досками, какими-то булыжниками, цепями и бочками с гвоздями и канатами.

Наконец, вышли мы на берег у здания Сената. Площадь возле него была совсем небольшой, свободной и, казалось, только ждала своей очереди, чтобы загромыхать, так же, как шумела река. И мы не ошиблись.

– Вот здесь на этом месте, – сказал Юрий Фёдорович, – императрица повелела установить величественный монумент Петру Великому…

– Это тот самый, который создаёт знаменитый французский ваятель? Я забыл, его фамилию…

Я с удивлением взглянул на своего друга: как всегда, Николай знал больше меня.

– Его фамилия Фальконе. – Кивнул дядя. – У нас его на русский манер зовут «Фальконетом». «Профессором Фальконетом».

– И вы с ним знакомы, дядюшка?

– Ну, моё знакомство с ним довольно шапочное: при встрече раскланиваемся, но не более того. Я всё-таки в Конторе строений служу, вот там и встречаемся изредка.

– И вы никак не можете меня ему представить?

Юрий Фёдорович засмеялся.

– Не спеши, мой друг. Фальконет, хоть и прожил здесь три года, по-русски не понимает, или делает вид, что не понимает. Ну, а ты, дружок, насколько мне ведомо, по-французски у сестринской гувернантки обучался, опозориться можешь. Так что надо тебе знакомство с Фальконетом начать с изучения этого языка коварного, без него в Петербурге сейчас никуда.

Я опять покосился на друга. Он нисколько не обиделся.

– Я этот язык, чтоб его! выучу скоро! Вот увидите – очень даже скоро…

Юрий Фёдорович обнял его за плечи.

– Я в том нисколько не сомневаюсь, уверен, что так и будет. А для того, чтобы обучение твоё шло особенно активно, скажу, что весной Фальконет будет представлять на суд императрицы, так называемую, «Большую модель» своего монумента в полном объёме. Эта модель должна будет апробована не только государыней, но и показана всей публике. Вот тогда и мы будущий монумент увидим и найдём повод с Фальконетом поговорить, если ты готов к тому будешь.

– Буду! – Сверкнув глазами, упрямо произнёс мой друг.

Я-то знал, что значит этот металлический блеск его глаз.

Юрий Фёдорович поведал нам историю гигантского Гром-камня для подножия будущего монумента. С огромными усилиями, благодаря какой-то чудо-механике был он вытащен из лесной чащи и болот и теперь ждёт у какой-то пристани на Финском заливе, откуда будет переправлен по воде на эту площадь. Но для того, чтобы доставить его сюда, надобно построить специальное устойчивое судно, а это требует большого умения кораблестроителей и времени.

Николай очень заинтересовался этой самой механикой, благодаря которой гигантский камень из болота вытащили, дядюшка обещал ему всё подробно изобразить на бумаге.

Впервые тогда услышал я фамилию знаменитого каменщика и гранитчика Вишнякова. Услышал её – и тут же забыл! Разве мог я представить, что пройдёт немало лет, и фамилия эта в моей судьбе сыграет такую решающую роль. Но я запомнил, что именно этот гранитчик нашёл для подножия Фальконетова монумента гигантскую скалу. Этот талантливый человек был хорошо знаком петербургским инженерам, поскольку именно артель, которой он руководил, облицовывала гранитом набережные Невы и городских каналов. Именно его люди осенью умудрились погрузить эту фантастическую тяжесть на построенное судно, чтобы переправить скалу в Петербург. Тогда из этого рассказа я мало что понял, а ещё меньше запомнил. Вспомнил я о Семёне Вишнякове и узнал его историю в мельчайших подробностях почти десять лет спустя.

А тем временем я внимательно оглядывал площадь, изо всех сил пытаясь представить, каких размеров должен быть этот будущий монумент, который Юрий Фёдорович назвал «величественным». Всё свободное пространство передо мной с двух сторон было словно зажато старым зданием Сената, земляным валом и каналом, окружавшими Адмиралтейство. Каким образом будет он здесь втиснут, я не мог даже вообразить.

Не успев прийти в себя от долгой дороги из Торжка, мы с Николаем скоро устали от пешей прогулки и ярких впечатлений от столицы. Соймоновский кучер ждал нас у здания Сената, мы очень ему обрадовались, уселись в экипаж, и отправились обратно на Васильевский остров, где Юрия Фёдоровича ждала к обеду молодая супруга.

Так началась наша долгая Петербургская жизнь.

На следующее утро я проснулся от громкого стука тяжёлых капель осеннего дождя по подоконнику. Небо было сплошь затянуто серыми тучами, словно и не было вчерашнего солнечного дня. Петербург открыл нам своё окно, чтобы мы успели полюбоваться им – и снова плотно захлопнул, закрыв от нас город плотными шторами осенних туч.

Наступили будни нашей жизни в столице. Николай после завтрака отправился в Преображенский полк на дядюшкином экипаже. Я проводил его до парадных дверей. Он заметно волновался и не пытался этого от меня скрыть.

– Ну, вот, Карлуша… Начинается новая жизнь. Совсем новая. И что меня ждёт – одному Богу известно…

– Вечером после ужина ты непременно зайди ко мне. – Покачал я головой. – Расскажешь, что и как…

– Это обязательно. У меня сейчас нет человека ближе, чем ты…

Мы обнялись. Николай исчез за тяжёлой дверью, которую швейцар осторожно прикрыл за ним. Я поспешил на кухню, чтобы приступить к своим обязанностям, встав к плите рядом с дядей Гансом. Но, войдя в кухню, я потерял дар речи. У меня глаза разбежались от изобилия всего, что я там увидел. Увидел я несметное количество медных и железных котлов – семиведёрных, четырёхведёрных, в одно ведро, в полведра, а также горшки для небольшого количества еды. На полках стояли аккуратно сложенные друг на друга медные и железные сковороды, с ручками и без оных. Первый раз в жизни я лицезрел различные соусницы, салатницы, медные формы для желе и пудингов, для разных пирожных. Высокой стопкой стояли, сложенные друг на друга, корзины для хлеба из папье-маше, на полках и стеллажах блестели начищенные кофейницы и шоколадницы. Не позднее следующего утра я уже знал, что из кухонного флигеля в господский дом носили жидкую пищу в кастрюлях, так называемых, рассольниках с крышками, в супницах, бульонницах, а твёрдую – на блюдах разных размеров и форм. Названия они имели соответственные: «гусиное», «лебяжье» и прочие… Поварня в доме Соймоновых была, по моим представлениям, огромной. В доме у Львовых всё было просто: и поварня небольшая, честно говоря, даже тесноватая, и посуда для приготовления пищи довольно неказистая, и котлы не отличались разнообразием. Прежде всего меня здесь поразила прекрасная металлическая плита, вымытая и отполированная. Я был просто потрясён: такой красоты я в жизни не видел! Всё вокруг блистало чистотой. От дяди Ганса я впервые услышал слово «кухня», которое навсегда сменило в моём словаре слово «поварня». Оно было немецкого происхождения, и потому легко запоминалось. Конечно, когда моё кондитерское искусство стало известно в Петербурге, и меня начали приглашать для временной работы в дома знатных господ, мне много раз случалось работать на кухнях куда более богатых, значительно больших объёмов и размеров, с огромным количеством утвари и разнообразных кухонных приспособлений. Но в тот момент я чувствовал себя словно в пещере Али-бабы. Дядя Ганс довольно смеялся моему восторгу. Он подробно объяснил мне всё устройство кухонного предприятия, и как пользоваться голландской плитой, которую я видел первый раз в жизни. В поварне Черенчиц, как и во всей провинции, пищу готовили в русской печи, а здесь была плита с открытым огнём и духовками. Впрочем, я справился с этой задачей довольно скоро. Мы с дядей сразу договорились, что друг другу мешать не будем, вокруг одной кастрюли суетиться вдвоём нет никакого смысла. Я убедил его, чтобы мы разделили свои обязанности – он будет, как и прежде, с помощью своих кухарок заниматься приготовлением закусок, первых и вторых блюд, а я, под его руководством, начну по-настоящему осваивать приготовление выпечки и десертов.

Я тут же получил необходимые сведения по поводу вкусов нашего хозяина. Любой суп на его обеденном столе должен непременно сочетаться с пирожками и кулебяками. Ещё в Тобольске в раннем детстве, в доме отца-губернатора полюбил Юрий Фёдорович немецкую кухню, изготовлением блюд которой так славились в те годы мой дед и оба его сына. Ну, а более всего наш хозяин обожал знаменитый немецкий пирог баумкухен. Для тех немногих, кто не знаком с этой выпечкой, объясню вкратце. Это особый вид пирога или торта, кому как нравится его называть, когда специальный деревянный валик обмакивается в жидкое сдобное тесто, подрумянивается на огне и снова обмакивается в тесто… И так несколько раз. Именно потому торт этот на разрезе напоминает срез дерева, отсюда и его название: «баум», что значит по-немецки «дерево».

Вот с этого пирога и началась моя Петербургская школа кондитера. Теперь, когда у меня знаменитый в Петербурге ресторан, где помимо немецкой выпечки в изобилии есть и французская, и итальянская, и греческая, и русская, я с улыбкой вспоминаю свои первые шаги на этом поприще. Нынче, конечно, я сам у плиты не стою: у меня служит достаточное число прекрасных специалистов нашего дела, начиная с Никиты Иваныча, попавшего в мой дом ещё мальчишкой Никиткой. А руководит этой дружной кухонной артелью никто иной, как мой сын Николай, который нисколько не уступает мне в своём профессиональном умении. Впрочем, за работой своих кондитеров и поваров я слежу зорко по-прежнему: и любой совет дам и новый рецепт придумаю – только бы мой ресторан не потерял авторитет и уважение у самых взыскательных и требовательных петербуржцев…

Первый день на кухне пролетел совсем незаметно. У нашего хозяина в тот вечер были гости, и пирожки, приготовленные мной, тут же были направлены к столу. А первый мой баумкухен поспел как раз к чаю. Он получился на славу. Дядя Ганс, хоть и руководил мной при его изготовлении, но меня нахваливал – мы оба были довольны. Но я всё поглядывал в окно, ожидая возвращения Николая. Очень беспокоился о том, как у него сложился первый день. Когда за окном уже совсем стемнело, я услышал, как подъехал Соймоновский экипаж. Закончив свои дела в кухне, я поспешил в свою комнату и с нетерпением стал ожидать своего друга.

Он пришёл нескоро, выглядел усталым, но еле сдерживал возбуждение.

– Знаешь ли, Карлуша, дядюшка никак не желал меня от ужина отпускать. Очень ему хотелось представить меня своим гостям. Ну, а я и половины лиц не запомнил, всё про своё думал… Едва все начали расходиться, я тут же к тебе побежал…

– Ну рассказывай, что в полку! Да, сядь ты, наконец, что ты всё по комнате ходишь!

Николай плюхнулся в глубокое кресло и тут же начал говорить.

– Ну, в полку, как в полку. Меня к бомбардирской роте приписали. Но самое главное, знаешь, что? – Николай помолчал и радостно выпалил. – В полку только что школа открылась! Самая настоящая школа, ты представляешь?

– Школа? – Только и смог я повторить, ничего не понимая.

– Ну, начну сначала… Именно школа. Вот для таких бестолковых неучей, как я. Офицеры должны быть образованными и грамотными людьми. Взял полковник мою челобитную, прочитал, крякнул, хмыкнул – видать, наделал я в ней ошибок немало, не подумал прежде дать дядюшке прочитать… Вот он и спрашивает, где я учился… А мне и ответить ему нечего, пробормотал что-то себе под нос. Полковник только и сказал: «В школу!». Тут же зачислили меня в специальную кадетскую роту, снабдили аспидной доскою и грифелем, и отвели в помещение, где обучались сложению подобные мне недоросли. Так что, Карлуша, начинаю я образовываться.

Я слушал, и в себя прийти не мог. И даже кое в чём завидовал своему другу. А он всё рассказывал и рассказывал. И никак не мог остановиться.

Помимо российской грамматики будущие офицеры в этой школе будут изучать математику, артиллерию, фортификацию, географию, рисование, фехтование, французский и немецкий языки и «прочие приличные званию их науки». Как после выяснилось, преподавание языков было поставлено в той полковой школе настолько серьезно, что некоторые молодые люди, овладевшие ими в совершенстве, могли потом служить в Коллегии иностранных дел, как и мой незабвенный друг.

Что касается немецкого языка, то тут у Николая беспокойства не было. Благодаря моим родителям, да и мне в значительной степени, разговаривал он на нём довольно бойко. Надо было заняться всерьёз только немецкой грамматикой. Она ведь у нас-немцев не проще, чем русская. А вот с французским языком предстояло немало потрудиться. Несколько слов, перехваченных в Черенчицах у гувернантки, в изучении языка погоды не делали. И тут Николай неожиданно предложил.

– Ты, Карлуша, в изучении французского языка должен мне стать первым помощником!

Я на него глаза вытаращил.

– Это, каким же образом?

– Очень простым… Мы будем вместе заниматься. Язык хитрый в произношении, себя-то не услышишь, надо, чтобы всё время кто-то поправлял, если что неправильно. Я буду тебя слушать, а ты меня… На занятиях я буду очень стараться запоминать правильное произношение слов. Слух у меня, ты знаешь, великолепный. Если ты будешь что-то неточно произносить – я сразу услышу и тебя поправлю, и сам запомню. Это и для тебя не просто развлечением будет: в Петербурге все лакеи скоро будут по-французски разговаривать. А у тебя должность такая, что в любой момент могут к господам вызвать. Вот нынче дядюшкины гости нет-нет, да и переходили на этот язык. Я изо всех сил притворялся, что понимаю, о чём они рассуждают. Дядюшка на меня посмотрит хитро так и, сдерживая улыбку, отвернётся. Честно говоря, стыдно мне было.

Так мы и порешили: своими офицерскими науками Николай будет с превеликим усердием заниматься в одиночестве, а по вечерам являться ко мне для занятий французским.

Дядя Ганс сообщил мне, что ещё до моего приезда был у них с хозяином договор. Поскольку мой дядя и без моей помощи много лет прекрасно справлялся на кухне, меня в дом приняли на определенных условиях, которые заключались в следующем: в течении года дядюшка будет меня обучать тонкостям кондитерского искусства и одновременно искать мне место в приличном доме для самостоятельной работы. Тут, конечно, многое будет зависеть от моего личного усердия. Я, конечно, это прекрасно понимал и очень старался, как можно скорее, постичь все тонкости кухонной науки, всерьёз готовил себя к самостоятельной работе в незнакомом доме. Не грех и похвалиться: успехи мои на этом поприще вскоре стали весьма заметны, что не раз отмечал и Юрий Фёдорович, и самый строгий мой критик – дядя Ганс.

Конечно, немалую роль в добром ко мне расположении Юрия Фёдоровича играло то, что ко мне был так привязан Николай, что вырос я в доме его родителя в Тобольске и что знал он меня с раннего детства. Жена его в хозяйственные дела мужа не вмешивалась и, как мне сказал дядя Ганс, отнеслась к моему пребыванию на кухне безразлично. Впрочем, она была в положении и заботы о собственном здоровье, видимо, занимали её значительно сильнее, чем появление в кухонном флигеле ещё одного повара. Что же касается французского языка, то к весне мы с Николаем объяснялись на нём, кажется, довольно, сносно. Конечно, я в те годы французскую грамматику не учил, всё воспринимал на слух, по наитию усваивал. Ну, а Николай и немецкий язык во всех тонкостях познавал и французским всерьёз занимался. А к лету вообще решил за итальянский взяться. Французский язык, даже на том уровне, который я тогда постиг, мне, и в самом деле, оказался весьма полезен. В те годы Париж для России стал законодателем моды. Николай оказался прав – из Франции выписывали не только поваров и кондитеров, но даже лакеев. Конечно, немецкая и русская кухни со столов господ не исчезали, но в большинстве домов блюда и вина были преимущественно французскими. Дядя Ганс за время жизни в Петербурге стал большим авторитетом среди именитых столичных поваров. Он мне с гордостью рассказывал, что друзья и знакомые много раз уговаривали братьев Соймоновых уступить им своего повара, но те в ответ только вежливо улыбались и не соглашались ни на какие деньги, которые им за то предлагали. Но, тем не менее, дядя мой был частым помощником на кухнях их друзей, когда в домах известных людей намечался большой съезд гостей по случаю каких-то важных семейных событий – будь то свадьба или похороны, а местные кулинары не справлялись с нагрузкой. И потому был он в центре всех кухонных событий того времени. С восхищением и священным трепетом слушал я его рассказы о застольных ритуалах, которые мне были до сих пор неведомы. Особенно изощрялись в то время именно кондитеры: традиционные русские ватрушки, калачи и бублики, подаваемые прежде к чаю, заменялись пирожными, бланманже, муссами и желе. На столы выставлялись сложнейшие многоярусные торты из марципанов и бланманже, из ванильного мороженого и марципановой мастики сооружались целые античные храмы. Дядя Ганс довольно комично, но и не без профессионального уважения рассказывал мне в подробностях, как повара-французы изо всех сил стараются поразить гостей своим искусством.

Я, конечно, в ужас пришёл от этих рассказов, почувствовав свою беспомощность в деле, в котором считал себя специалистом.

– Дядюшка, – взмолился я. – Вы тоже умеете сооружать эти античные храмы и замки? Вы меня научите этому искусству?

Дядя Ганс только грустно улыбнулся в ответ.

– Что ты, друг мой! Тут я также беспомощен, как и ты. Для того, чтобы такие дворцы на обеденном столе сооружать, иноземные кондитеры не только рисованием и черчением обучались, но даже архитектуре. Куда мне до них! Я себя успокаиваю тем, что по блюдам немецкой и русской кухни меня сложно перещеголять. В Петербурге по этой части осталось не так много умельцев, один из самых сильных стоит перед тобой. Хотя иностранцы изо всех сил стараются нас, здешних, и в этом искусстве обогнать: изобретают такие фантастические закуски, что гости, потеют и пыхтят, стараясь правильно выговорить их названия. Чем шире у гостей распахиваются глаза и вытягиваются физиономии, тем счастливее чувствуют себя хозяева. Учти, в богатых домах нынче именно кухня стоит на первом месте, а не роскошь и убранство, как было раньше. Такие званные обеды называют нынче «артистическими» или «гастрономическими», а хозяев при том зовут «гастрономами». Ты не поверишь, но именно хозяин-гастроном – главный составитель и выдумщик блюд для застолья в своем доме. А женщины, между прочим, к этому ритуалу не допускаются, они служат только для украшения вечера. Но ты не расстраивайся: твои пирожки да баумкухен всех гостей просто в восторг привели. А захочешь нынешним кондитерским фокусам научиться – то тебе, как говорится, и карты в руки. Учись.

Загрузка...