УТВЕРЖДЕНИЕ, что термин «тоталитаризм» является ключевым для истории XX века, обозначая феномен нового порядка, присущий именно этому периоду, вызывает различные возражения - как вполне резонные, так и предвзятые. На последних и стоит остановиться, прежде чем переходить к рассмотрению данного понятия и правомерности его применения в целях адекватного понимания исторической реальности.

Возражающие предвзято не прочь бы запретить понятие «тоталитаризм», поскольку оно будто бы наделено сугубо идеологическим значением. В наиболее чистом виде такое возражение сводится к обвинению, согласно которому понятие «тоталитаризм» было орудием «холодной войны», и использование его есть пережиток ментальности того периода, в результате чего искажается природа коммунистических режимов, и в первую очередь советского, так как всесторонне не учитывается ее реальная сложность. Определение «тоталитарный» допускается только к режимам фашистского типа, а вот применение его и к коммунизму, и к фашизму вызывает резкое неприятие. На самом же деле это возражение само является выражением типичной для холодной войны ментальности: ведь при коммунистических режимах цензура запрещала это слово, если оно прилагалось к ним самим, и терпела его только в приложении к фашистским режимам, так как стремилась избежать какого бы то ни было сопоставления этих двух систем. Странно было бы сегодня подчиняться такому цензурному запрету, вместо того, чтобы спокойно взвесить познавательный потенциал понятия «тоталитаризм».

Если отмести такого рода нарочитую аргументацию с вытекающим из нее отказом от концепции тоталитаризмаnote 1 , следует признать, что понятие это родилось не в плане академических абстракций, а внутри злободневной политической реальности, подобно другим политическим понятиям, которые сформировались в русле гражданского действия, чтобы уже потом отшлифоваться в научной теории. Понятие тоталитаризма развивалось исторически параллельно обозначаемому им явлению, которое, как представляется, сегодня подошло к своему концу, имея в виду его «классическую» форму, если только не возродится в каком-либо ином виде.

История термина и понятия «тоталитаризм» излагалась неоднократно, и мы не будем вновь прослеживать ееnote 2 . Началась она, как известно, с того, что в 1923 году Джованни Амендола использовал этот неологизм в негативном смысле применительно к фашизму, а Муссолини подхватил его, но в прямо противоположном, позитивном оценочном значении, говоря о «тоталитарной воле», означавшей решимость нового режима охватить государственной структурой жизнь всего общества. Таким образом, понятие «тоталитаризм» возникло одновременно с двойной смысловой окрашенностью: негативной и позитивной. К этому можно сделать два интересных прибавления.

У Эрнста Нольтеnote 3 приводится факт использования синонима этого термина уже в 1919 году левым немецким публицистом Альфонсом Паке, который в одной из своих корреспонденций из Москвы писал о «ленинском революционном тоталитаризме», выявив, таким образом, тенденцию новой власти связать в единый узел всю социально-политическую реальность. Второе прибавление касается реакции Папы Пия XI в 1938 году, годы спустя после утверждения тоталитаризма: понтифик отстаивал право церкви на «тоталитаризм», разумеется, в положительном смысле, присвоенное фашистским режимом. Оспаривая претензию тоталитарного государства целиком поглотить человека, Пий XI заявлял, что это «великая узурпация», поскольку «если и есть тоталитарный режим - тоталитарный фактически и по праву, то это режим Церкви, потому что человек полностью принадлежит церкви, должен ей принадлежать, так как человек - творение Господа»note 4 .

Если позиция Папы в отношении «тоталитарной воли» фашизма имела смысл, то еще больший смысл она приобретала по отношению к ленинскому «революционному тоталитаризму», до жестокости непримиримому врагу религии, в особенности христианской. Следует отметить, что слово «тоталитаризм» в устах Папы не только получало положительную окраску, но и приобретало совершенно иное значение, в противоположность идеополитическому фашистскому и коммунистическому, поскольку речь шла не о притязаниях теократии, опирающейся на принуждение, а об упрочении чисто духовной власти, которую принимают по доброй воле. Тут, однако, возникало далеко не малозначащее отношение между новорожденным тоталитаризмом в двух его разновидностях и церковью, как носительницей универсальных ценностей, которой угрожала узурпация не со стороны основанного на светских принципах и уважающего автономию духовной сферы Государства, а Государства нового типа или, вернее сказать, абсолютной Власти, представлявшей собой столь же Государство, сколь и Партию, в свою очередь тотальную и тоталитарную. Эта новая Власть стремилась вытеснить Церковь, а то и разрушить ее, в лучшем случае ее терпела, притязая стать своего рода новой Церковью и превращая свою идеологию в своего рода новую религию, а свои ритуалы в некое подобие новой литургии. Две сакральности: традиционная, трансцендентная, и новая, имманентная, приходили в столкновение. Эта последняя, тоталитарная и нацеленная на будущее, противопоставляла себя светской и либеральной модерности, которая была арелигиозной, а не носительницей контррелигии, как было в тоталитарных режимах, взаимно враждовавших и соперничавших и в то же время структурно родственных. Общим для тоталитаризмов был отказ не только от либеральной демократии, но и от исторической почвы ее формирования: современного буржуазного общества личностей, которому противопоставлялась утопическая коллективистская общность, по-разному представлявшаяся в зависимости от каждой отдельной идеологии.

Ясно, что перед лицом такого полиморфного феномена противоположная сторона, которую парадоксальным образом можно определить как традиционную модерность, то есть демократический либерализм, включая его элементы социалистического и христианского толка, предприняла попытки осмыслить его и проанализировать. После того как для нового феномена почти интуитивно было удачно найдено обозначение «тоталитаризм», началась долгая история определения аналитического содержания этого «неологизма»: новая политическая система, наиболее очевидно и глубоко выражавшая себя в «тоталитарной воле», никак не вписывалась в круг тех, которые в прошлом были классифицированы и исследованы в политологии, от Аристотеля до Монтескье, и была не только антиподом либеральной демократии, но и резко отличалась от известных форм деспотизма, поскольку требовала не просто подчинения и послушания, но участия и мобилизованности масс, своего рода парадоксального консенсуса на базе идеологии, необходимого, наравне с насилием и террором, средства. Тоталитаризм, одновременно антидемократический и постдемократический, был насквозь пронизан, по крайней мере, на словах, идеалами социальными и социалистическими, вселенскими и национальными, элитарными и массовыми. Трудность анализа новой системы заключалась в том, что она не была статичной, разбиваясь во времени. Кроме того, как бы отстраненно ни анализировать систему, все равно невозможно было отрешиться от принципиальной оппозиции феномену тоталитаризма, в силу того, что он открыто выступал против либерально-демократической традиции, в политической культуре которой сложилось понятие тоталитаризма в отрицательном значении.

Во-вторых, тоталитаризм как историческое явление и политическое понятие не включал в себя одну-единственную реальность, а представлял собой сложный комплекс отличных друг от друга реальностей, иногда прямо противоположных и враждебных: это было нечто большее и нечто иное, чем нормальное многообразие идейного движения, по-разному проявляющегося во времени и пространстве, тем более что, как мы видели, тоталитаризм есть понятие, выявляющее апостериорно общее ядро весьма разного исторического опыта.

Таким образом, в случае тоталитаризма следует говорить о разных тоталитаризмах, о его двух основных вариантах, коммунистическом и фашистском, а точнее, о трех, четко различая внутри понятия фашизма его национал-социалистический вариант. Собственно фашизм, а именно итальянский, единственный, провозглашавший и теоретизировавший «тоталитарную волю», на деле парадоксальным образом был тоталитаризмом ограниченным, то есть гибридной формой авторитаризма с тоталитарной идеологией, поскольку он пошел на компромисс с существовавшими ранее национальными институтами (монархия, церковь, предпринимательский класс). Однако это не означает, что итальянский фашизм, как политический феномен, был лишен новизны.

Если подразделить тоталитаризм на два основных варианта: коммунистический и фашистский (а вернее, национал-социалистический), то возникает две проблемы, затрагивающие их отношения внутри тоталитарного феномена. Первая касается исторической связи между ними, проявлявшейся в противодействии друг другу и общности, в контрасте и близости, во взаимном отталкивании и подражании. Вторая проблема возникает в связи с тем, что события истории складывались так, что создалась парадоксальнейшая ситуация, которой никак нельзя пренебречь и с точки зрения изучения тоталитаризма и тоталитаризмов. Здесь имеется в виду тот факт, что хронологически более ранний тоталитаризм, а именно, коммунистический, который родился как смертельный враг капиталистической, империалистической, буржуазной и либеральной «империи зла», заключил временный, но необходимый союз со своим заклятым врагом и вместе с ним вел успешную борьбу с новым и неожиданно возникшим более опасным противником - фашизмом, чтобы затем, после этого перерыва, снова ополчиться против прежнего врага - капитализма и буржуазии. Одним словом, существует проблема антифашизма, понимаемого не как кратковременный союз двух противников против третьего, а как идеология одержавшего победу коммунистического тоталитаризма над тоталитаризмом фашистским и решившего возобновить войну с капитализмом, который, в свою очередь, ответил на вызов. Парадокс в том, что и тоталитарный коммунизм, и либеральный капитализм стояли под знаменем не единого антифашизма, но двух разных антифашизмов, из которых только либерально-капиталистический был антитоталитарным.

История тоталитаризма интересна в двух отношениях: как в том, что история понятия переплетается с перипетиями реальной истории, которую мы в общих чертах изложили выше; так и в том, что она сопровождает сложное эволюционирование самого тоталитаризма и тоталитаризмов. Разумеется, мы здесь не станем рассматривать историю коммунизма, фашизма и национал-социализма, и чтобы довести до конца наши размышления, остановимся только на конце трех тоталитаризмов, так как этот момент влечет за собой ряд специфических проблем, в том числе и для исторических изысканий. Чем кончили черный и коричневый тоталитаризмы, известно: для человечества это обернулось благом и катастрофой для их режимов. В результате военного поражения, нанесенного извне, одним ударом был положен конец их относительно короткому существованию, претерпевшему известную внутреннюю эволюцию, но не позволившему в более длительной перспективе заложить основы преемственности с соответствующей заменой руководства в высших эшелонах власти: фашизм и национал-социализм в этом смысле совпадают с Муссолини и Гитлером. В случае коммунизма дело совсем иное (даже если не останавливаться на всех иных соображениях). В своей главной - советской - ипостаси коммунизм знал лидеров калибра Ленина и Сталина, с последовавшими пятью деятелями меньшего масштаба. Кроме того, он не внедрился в одном лишь Советском Союзе, а широко распространился по всему миру в соответствии со своим откровенно провозглашенным интернационалистским призванием, вначале посредством организованного коммунистического движения, а затем благодаря образованию ряда коммунистических государств. Мало того: в отличие от фашистских тоталитаризмов, которые являли собой по-настоящему новые феномены, хотя и связанные с традициями, к которым они возводили свою идеологию и которые историки всесторонне проанализировали в своих штудиях, - коммунистический тоталитаризм вправе был гордиться не только лишь отчасти узурпированной восходящей к социализму традицией, но и корпусом законченной доктрины - марксизмом, интеллектуальная сложность которого бесспорна, что в свою очередь порождает проблему отношения ленинского марксизма к доленинскому, отношения, несомненно, органического, но далеко не элементарного.

Как можно понять из вышесказанного, проблема тоталитаризма имеет исключительно исторический характер и не может быть решена при помощи схематических формул, которые могут служить подсобным средством в конкретных исследованиях, неизбежно ведущих к пересмотру таких исходных формул, их углублению и дополнению. Имеются в виду исторические изыскания, связанные с каждым отдельно взятым тоталитаризмом, их реальными или мнимыми традициями, их национальными предпосылками, а также всем комплексом их взаимосвязей на отдельных этапах их развития и в изменчивом мировом контекстеnote 5 . Понятие тоталитаризма существует только если оно историческое, и любое его политологическое определение пригодно только внутри исторического исследования и как его опорная база, равно как любое другое понятие, будь то империализм или демократия, либерализм или анархия, являющиеся знаменательными понятиями, которые обогащаются в соприкосновении с исторической эмпирией, неизбежно приобретая диахроническую и ареальную значимость (то есть внутри определенных социокультурных пространств). Тоталитарная парадигма, как и любая другая теоретическая парадигма, имеет эвристическое значение, поскольку развивается, а не остается неизменной в своих изначальных формулировках. В качестве примера можно взять парадигму модернизации, по сравнению с первыми формулировками претерпевшую за десятилетия существенные изменения, и которую, кстати сказать, нельзя игнорировать в размышлениях о тоталитаризме, более того, ее необходимо связать с ним.

Если вернуться, с этой точки зрения, к знаменитым шести чертам, характеризующим, согласно первым систематизаторам понятия Фридриху и Бжезинскому, «тоталитарный синдром» (всеобъемлющая идеология; единая партия, возглавляемая единственным лидером; монополия на средства информации; монополия на вооружения и централизованное управление экономикой)note 6 , то можно признать недостаточность этой первой дефиниции, особенно в свете дальнейшей эволюции советского тоталитаризма, хронологически первого и последнего. Мы, конечно, не будем прослеживать, как развивалось и углублялось понятие тоталитаризма и как оно перемещалось из чисто политологической сферы на конкретную и плодотворную почву историко-культурных и социальных исследований применительно к каждой отдельной тоталитарной стране. И наоборот, остановимся на некоторых обойденных вниманием аспектах тоталитаризма.

Изучать тоталитаризмы надо не только исторически, с установкой на то, как каждый из них проявлялся конкретно, но и компаративно, выявляя присущие им структурно общие элементы и их взаимозависимость, а следовательно, их реальные взаимные различия, чтобы в результате получить общее представление о том, какое значение имело появление тоталитарного феномена в качестве альтернативы либеральной демократии, особенно там, где она была слаба и переживала кризис. Следует отметить, что еще до того как стать объектом теоретического анализа, тоталитарный феномен был выявлен и, так сказать, описан в художественной литературе: у Замятина в «Мы» и у Оруэлла в «1984 годе». Ссылка на художественные произведения важна также и для понимания отношения отдельных теоретических моделей тоталитаризма к отдельным реальным тоталитаризмам, поскольку никогда полностью не реализуется модель, представленная в теории, и уж тем более в художественном воображении: такая модель всего лишь «идеальный тип», служащий для характеристики реальности тоталитарного феномена, но она никогда в полной мере не соответствует модели: в реальных тоталитарных режимах имеют место маргинальные явления дезорганизации и даже беспорядка, что не меняет их специфической сущности.

Что касается тоталитаризма, то это уникальный случай: он был описан до появления своего названия, до своего осуществления именно там, где и возник впервые, то есть в России. В плане художественном я имею в виду «Бесов» Достоевского, справедливо считающихся философской антиципацией грядущей тоталитарной утопии. В плане же научном следует учитывать весь комплекс критики, которая в России в начале XX века была направлена против нависшей марксистской революции и, в особенности, против ее ленинской формулировки. Достаточно дискуссии вокруг «Что делать?» и других ленинских работ, чтобы понять, что не только либеральная, но и социалистическая русская культура трезво отдавала себе отчет в назревающей опасности. Теоретически глубокая критика марксизма была предпринята так называемыми «легальными марксистами» (Струве, Бердяев, Булгаков и др.), то есть бывшими марксистами, которые пошли намного дальше Бернштейна, высветив тоталитарные потенции самого марксизма. Наконец, вызвавшие сенсацию в России «Вехи» (1909 год), плод размышлений ставших либералами легальных марксистов, подвергли глубокой критике российский феномен, который мы можем назвать тоталитарной ментальностью революционно-радикальной интеллигенции. Критика этого феномена важна для понимания будущего тоталитаризма. Дело в том, что эта ментальность не только предшествовала тоталитарному феномену и готовила его, но его и пережила в самых разных частях света как догматическая, утопическая, нивелирующая, конформистская, проповедующая насилие и судебную расправу с политическими противниками. Этой ментальности суждено было воплотиться в ленинской идеологии, которая, будучи синтезом сциентизма и утопизма, давала ощущение высшего, в последней инстанции, знания законов исторического развития, а как синтез теории и практики выдвигала программу социально-политического действия при опоре на конкретную организацию - партию нового типа, которой в будущем едином и единообразном мире предназначалось стать тотальной субстанцией.

Хронологически первый тоталитаризм был и самый масштабный и грандиозный, и продлился дольше, что порождает дополнительные проблемы анализа, которых не возникало при изучении двух других, рухнувших в результате военного поражения и в относительно короткий срок после появления. Куда сложнее история тоталитаризма, который продлился три четверти века и распространился по всему миру, выйдя победителем в самой большой войне столетия. Естественно поэтому, что коммунистический тоталитаризм требует особых критериев подхода, так что некоторые историки считают, что в советском случае тоталитарная парадигма приложима только к периоду так называемого «сталинизма», но не ко всей системе, то есть ни к предшествующему, ни к последующему периодам, которые предпочитают определять традиционно как авторитаризмnote 7 . Такой прием позволяет не замечать исторически органическую природу советского тоталитаризма, его внутреннюю динамику, которая в сложном контексте мирового развития распадается на три основных, весьма несхожих между собой периода, объединенных, однако, институциональными и идеологическими структурами, которые отвечали потребностям системы в процессе всего ее становления и развития: это период формирования, период зрелости и период упадка, соответственно эпоха Ленина, эпоха Сталина и эпоха их наследников до финального краха. Здесь повторилась великая идеологическая операция, подобная той, которую осуществил коммунистический тоталитаризм в отношении антифашизма: мы имеем в виду не реальный антифашизм, боровшийся с национал-социалистической Германией и фашистской Италией бок о бок с западными демократиями, а особую советскую и вообще коммунистическую «антифашистскую» идеологию, которая стала орудием борьбы с демократией как раз по окончании войны. Вторая идеологическая операция, как и другие совпавшая с моментом кризиса системы, получила название антисталинизма или, согласно эвфемизму того времени, критики «культа личности» Сталина, который был представлен как отклонение или вырождение якобы исконно чистых ленинских принципов. Это было не подлинным историческим анализом сталинского периода, как специфического и самобытного момента единого и сложного процесса, а частичным разоблачением, заменявшим позитивный миф негативным контрмифом: открытое признание определенных преступлений сопровождалось отождествлением коммунистического тоталитаризма со Сталиным и не затрагивало самые основы и идеологию системы; напротив, целью операции было укрепление того и другого. Одновременно ослаб гнет насилия: репрессии обрушивались не на всех без разбору, а селективно и в ограниченных масштабах, не распространяясь уже на членов правящего класса, благо террор предыдущих лет, от Ленина до Сталина, достиг цели, породив «новое» общество, стабилизированное и самоконтролируемое, которое больше не нуждалось в таких крайних мерах. Однако верно и то, что официальный антисталинизм частично открыл доступ к документам, допустив изучение этого узлового периода советской истории, и таким образом невольно пробил брешь в великой стене идеологии режима и подготовил его крах.

Третьей масштабной идеологической операцией, после операции тоталитарного антифашизма и марксистско-ленинского антисталинизма, была хрущевская и горбачевская перестройка, понимаемая как консервативная переделка системы или, пользуясь слоганом того времени, как попытка придать «реальному социализму» «человеческое лицо». Но эта операция, причем самая сложная, оказалась и последней: система была уже обессилена, исчерпав все свои ресурсы: и материальные, и идейные, то есть идеологические и политические, и когда нисходящая кривая оказалась в районе нулевой точки, произошла имплозия системы, и наиболее завершенная и дольше других продержавшаяся тоталитарная система, развивавшаяся внутри как перманентная революция, а вне как перманентная экспансия, пришла к концу своего исторического цикла. Нельзя также сказать, чтобы существование аналогичных систем, особенно в такой огромной стране, как Китай, много значило для истории тоталитаризма, поскольку китайский режим, помимо того, что переживает период упадка в сравнении с начальной фазой «классического» тоталитаризма, не имеет универсалистских устремлений, какими вдохновлялась великая тоталитарная революция, превратившая царскую Империю в Союз Советских Социалистических Республик, который, кстати сказать, коренным образом отличался от России и ее Империи во многих отношениях. СССР был не традиционной автократией, а новой системой, революционной и тоталитарной, и в этом качестве обладал тем, чего царская Россия не могла даже и вообразить в своих державных устремлениях: универсальной легитимирующей идеологией ленинского марксизма с вытекающей отсюда интернациональной организационной поддержкой в виде коммунистического движения.

Как видно из сказанного, только компаративный исторический подход позволяет понять феномен тоталитаризма в его конкретных проявлениях во времени и пространстве и не смешивать все эти формы в черной ночи абстрактно-безликого тоталитаризма. Следует подчеркнуть, что сравнивать - значит видеть явления в их соотношениях, обнаруживая сходства и различия, причем эти последние важны не меньше, чем сходства. Отметим также, что сопоставление определенных исторических явлений не означает их релятивизации, и поэтому в нашем случае историко-компаративная теория тоталитаризма, или тоталитаризмов, не умаляет и не оправдывает одного перед другим. Возьмем, например, массовое истребление нового типа, превзошедшее все традиционные формы коллективного насилия, осуществленное в лагерях. ГУЛАГ и Холокост, принципиальные моменты главных тоталитаризмов, друг друга не аннулируют, сохраняя каждый свою ужасающую специфику. Разве что и здесь возникает возможность жуткого сравнения идеологии, хронологии и технологии этих двух преступлений против человечества.

Впрочем, нельзя согласиться с довольно распространенным банальным тезисом, согласно которому есть «хороший», по крайней мере, по своим целям, тоталитаризм, правда, не по применявшимся средствам, то есть коммунистический, и «плохой», как по целям, так и по средствам, то есть национал-социалистский и фашистский. В случае первого «хорошие» цели могли быть достигнуты не иначе как «плохими» средствами революционного насилия и идеологического притеснения, которые аннулировали мнимые «хорошие» цели; при этом, по меньшей мере, спорно, что «хорошей» является цель построения единообразного нивелированного общества без государственно-правовых институтов и без религии, в результате мифического «скачка из царства необходимости в царство свободы». А впрочем, сторонники противоположного тоталитаризма тоже были уверены, что и их цель построения «нового порядка» «хороша». А дело в том, что проблема сложных взаимоотношений свободы и справедливости, свободы и порядка, свободы и равенства решается успешно лишь вне какой бы то ни было тоталитарно-утопической логики.

Среди множества проблем исторического и теоретического характера, возникающих при предлагаемой выше постановке тоталитарной парадигмы, остановимся коротко, возможно, на наиболее спорной проблеме исторической взаимосвязи между коммунизмом и национал-социализмом, которая возбудила острую дискуссию еще и потому, что ее решение, предложенное Эрнстом Нольте, которого предвзятые противники теории тоталитаризма подвергли остракизму, слишком прямолинейно. Известно, что Нольте устанавливает отношение причинности между большевистской революцией и революцией нацистской, а также усматривает в ГУЛАГе антиципацию и подготовку германских концлагерей. Я здесь ограничусь только цитированием того, что по этому поводу писал такой крупный ученый, как Норберт Элиас, который в своей книге «Немцы», вне всякой полемики в пользу или против Нольте, открывает интереснейшую перспективу: «Если XIX век жил под сенью Французской революции, то XX еще более интенсивно жил под сенью Русской революции. Эта разница зависит, и не в последнюю очередь, от того, что вера в идеалы Французской революции не была связана с верой в необходимость насилия - революции - для осуществления этих идеалов; кроме того, у нее не было и твердой теоретической базы, заключавшейся в собрании авторитетных сочинений. В то время как исключительный эффект на расстоянии Русской революции вызван тем, что его специфический характер вытекал из наличия здесь обоих этих элементов»note 8 .

Мы не будем следовать Элиасу в его анализе эффектов этого присущего Октябрьской революции 1917 года сплава насилия, как предварительного требования, предъявляемого для аналогичного исторического действия, и систематической органической доктрины, как обоснования этого действия, - сплава, порождавшего двойной процесс насилия революционного действия и ответного противодействия. Однако этот последний, являясь отражением специфического характера большевистской революции, сам принимал революционный характер и уже не был традиционной консервативной или реставраторской реакцией, а становился как бы антиреволюционной революцией, опиравшейся на тотальную идеологию, выдвигавшую проект будущего «нового порядка». Страной, где этот специфический эффект большевистской революции проявился с особой силой, оказалась Германия, то есть страна, уровень модернизации которой был значительно выше, чем в России, и где неожиданно начался разрушительно-созидательный процесс, приведший от нигилизма к тоталитаризму, а затем к катастрофической аннигиляции. Это все еще в каком-то смысле загадочное событие касается не только российско-германских отношений, начиная с 1917 года, но главным образом затрагивает социальные и культурные аспекты немецкой истории. Впрочем, и большевистская революция ставит проблемы, имеющие отношение и к истории марксизма и социализма и, в не меньшей мере, к российской истории, и поэтому требует изучения и уточнения того, в какой мере история России после 1917 года является частью истории коммунизма и, наоборот, в какой мере история коммунизма является частью истории России. Продолжает оставаться актуальным и приводимое Элиасом каноническое сопоставление Французской и Русской революций, которое чаще всего преподносится упрощенно, в то время как относится, наоборот, к исторической типологии революции, цель которой - установление отличий демократических революций от тоталитарных революций XX векаnote 9 .

А что в будущем? В нашу посттоталитарную эпоху вопрос законный, не оставшийся без ответов, иногда триумфальных, звучащих фанфарами для либеральной демократии, которая бесспорно вышла победительницей из идеологической, а частью и военной схватки, длившейся почти целое столетиеnote 10 . Не бросаясь в другую крайность, будем все-таки более осторожны перед лицом новых огромных проблем, которые человечество и, в частности, демократии должны решать в эпоху глобализирующего и в высшей степени несбалансированного сверхразвития одной части света и перманентного недоразвития другой в условиях резкого нарушения демографического и экологического равновесия. Если тоталитаризмы первой половины прошлого века взросли на давно зараженной почве, которую общий кризис демократии сделал пригодной для укоренения ядовитых плевел там, где либеральная демократия была слаба, то сегодня положение иное, не такое катастрофическое, хотя бы потому, что тоталитарный соблазн, особенно после катастрофического результата, намного слабее, и маловероятно, чтобы люди снова поддались ему. Правда и то, что последствия и пережитки тоталитаризма очень сильны в постсоветской России, потому что здесь и в силу исторической традиции, и в силу природы стоявшей у власти идеологии тоталитарный опыт продлился не только дольше, но и оказался более травматическим в плане ценностей и ментальности и породил патологическую форму модернизации, которую я определил бы как «регрессивную модернизацию», так как промышленно-технологическое развитие (главным образом, военного характера) сопровождалось социально-институционной архаизацией на базе систематического насилия и в то же самое время далеко не малозначащего «консенсуса», хотя и пассивного. Все это затрудняет и осложняет возврат к подлинной демократииnote 11 .

На этом пора закончить: построив наши рассуждения на незыблемой истории прошлого, мы не хотели и не можем вторгаться в полную превратностей историю настоящего и уж тем более - в гадательную историю будущего.

Загрузка...