Приближались экзамены.
По еле уловимым признакам можно было заметить, что всё училище насторожилось, стало собраннее.
Вечерами в общежитии Митя быт нарасхват: прошел слух по комнатам, что он хорошо диктует. Дело даже не том, что он как-нибудь особенно выразительно читает, но у него «легкая рука». Стоит вечером написать страничку под его диктовку — и утром сдашь русский как по маслу.
От него правда, требовали невероятной ясности произношения: он должен был диктовать чуть ли не по складам, чтобы бы то точно известно, где надо писать «о», а где «а», где одно «н», а где два.
Ходил Митя не только к своим слесарям, но и к токарям, к фрезеровщикам. Зазвали его однажды и девочки: в училище была одна группа девочек-токарей. Таня Созина, староста группы и член комитета, сказала как-то Мите.
— Ты, говорят, хорошо диктуешь? Заходи сегодня к нам, а то я за своих девчат немножко беспокоюсь.
Мите очень не хотелось итти к девочкам, — потом поднимутся разговоры. Но он хорошо знал Таню: не пойдешь добром, она заставит прийти через комитет.
Стоило только в чем-нибудь обойти ее группу, как она поднимала шум на всё училище. Именно то, что девочек была всего одна группа, давало Тане неоценимое преимущество; на любом собрании, в кабинете любого начальника она могла вставить бронебойную фразу:
— Ну, конечно, нас мало, — значит, о нас можно забывать.
Таня была вечно чем-нибудь недовольна. Она всегда разговаривала так, как будто кто-то уже успел обойти ее группу.
Может быть, суровость и ранняя взрослость Тани объяснялась тем, что в деревне она осталась после войны сиротой с маленькой сестренкой на руках. Сестренка умерла в прошлом году от скарлатины, и Таня уехала в Москву, в ремесленное. Ко всем своим соученицам Таня относилась, как к младшим сестрам, которыми она должна командовать и за которыми она присматривает.
Митя думал всё-таки увильнуть в этот вечер от диктовки, но ровно в восемь часов в дверь заглянула Таня Созина и строгим голосом сказала:
— Ты что ж, Власов? У меня люди ждут.
Взяв книжку, он нехотя пошел.
На пороге комнаты девочек Таня сказала ему:
— Вытри, пожалуйста, ноги.
Как будто он мог из своей комнаты натащить грязи!..
Действительно, у девчонок было на удивление чисто. Висели над кроватями фотографии, портреты, коврики, вышивки. Тумбочки были в белых чехлах, как в больнице. За длинным столом, покрытым скатертью, сидели девочки, раскрыв тетради.
Таня оглядела девочек и тоже села за стол.
Для Мити была приготовлена тумбочка неподалеку от стола, на тумбочке — стакан воды и одна конфета.
Он начал диктовать. Когда он делал слишком длинную паузу. Таня подозрительно посматривала на него и говорила:
— Диктуй, пожалуйста, всё подряд, ничего не пропускай.
Она боялась, что мальчишкам он диктует одно, а ее девочкам — другое, менее трудное.
Диктовал Митя действительно хорошо. Он так тянул букву «н» в тех случаях, когда она писалась дважды, что трудно было ошибиться. Запятые с его голоса выставлялись сами собой.
Постепенно он освоился, вышел из-за тумбочки, стал прохаживаться вдоль стола, заглядывая через головы в тетради.
Обычно он проверял одну-две тетради, а по ним сверяли остальные, но тут Таня потребовала, чтобы он, не уходя, проверил все.
— И съешь конфету, — строго сказала Таня. — Девочки, принесите Власову чаю.
Митя проверил все диктовки. Таня с волнением следила за его карандашом, подчеркивающим ошибки. Она была довольна Митей: он отнесся к своему делу вполне серьезно, без поблажек и глупых шуток.
— Как ты думаешь, какое место займет на экзаменах наша группа?
— Не знаю.
— Ну, ты же всё-таки и в других группах диктуешь. Где больше ошибок?
— По-разному, — уклончиво ответил Митя. Не будет же он выдавать чужие тайны.
— Скрываешь, — укоризненно сказала Таня. — Нравится тебе наша комната?
— Ничего.
Митя слегка разомлел от горячего чая с конфетой. Как ни странно, ему вовсе не хотелось сейчас уходить из этой комнаты. Может быть, ему нравилось, что его здесь принимают, как почетного гостя (хотя Таня и попросила его вытереть ноги).
— А почему у тебя пуговицы на рукаве нет? — спросила Таня. — Давай пришью.
— Я сам.
Но если уж Таня Созина чего-нибудь хотела, то она привязывалась к человеку с таким упорством, что отвязаться нельзя было. Пришила пуговицу, и не в две нитки, как шьют мальчики, а в одну, но зато гораздо обстоятельнее: она обматывала как-то нитку вокруг пуговицы, продевала конец в петлю, а потом отстригала ее.
Ушел Митя несколько смущенный и ничего смешного у себя в комнате о девчонках рассказать не смог.
С этого дня он стал замечать Таню в коридорах. Он даже иногда здоровался с ней. Оглянется быстро и, если никого поблизости нет, скажет:
— Здравствуй, Созина.
А она отвечала довольно сурово:
— Здравствуй, Власов.
И ему казалось, что они немножко поговорили.
Пуговица держалась крепко…
Начались экзамены. В это время только и было разговоров, — какая группа на каком месте идет и что нужно сделать, чтобы ее обогнать. Наступили беспокойные дни; было не важно, вызван ли ты к доске или нет: сидя за партой, чувствуешь почти то же самое, что твой товарищ у доски. И когда его спрашивают, и он почему-то молчит, то хочется силой своей мысли внушить ему правильный ответ.
Шестая группа соревновалась с одиннадцатой — слесаря с фрезеровщиками. Любое происшествие, случившееся у слесарей, немедленно становилось известным у фрезеровщиков. Еще только Сережа Бойков «плавал» у доски по математике, и можно было поклясться, что ни один человек не выходил из класса, как чудом в другом этаже, в одиннадцатой группе, уже поговаривали, что у Бойкова по математике тройка. Еще только Коля Белых подходил к макету штангенциркуля, а в шестой группе слесарей уже обсуждали, что нониус штангеля поставлен на 57,8.
Каким путем новости распространялись с такой молниеносной быстротой — никто не мог бы объяснить.
Переходящее знамя стояло в мастерской фрезеровщиков. Оно было завоевано одиннадцатой группой на зимних экзаменах. Сейчас на переменках к фрезеровщикам повадились забегать слесаря, осматривали знамя со всех сторон и громко советовались:
— Куда бы его у нас поставить?
Староста фрезеровщиков мрачно выпроваживал гостей, а они на прощание говорили:
— Зря только оно у вас тут пылится.
По чести говоря, ни та, ни другая группа не была полностью уверена в своей победе, но, чем больше сомнений закрадывалось в душу ребят, тем увереннее они вели себя со своими «противниками»
Единственное место, где говорилось всё начистоту, высказывалась самая горькая правда, — это на комсомольских групповых собраниях. Собирал Сеня Ворончук комсомольцев своей группы сразу после занятий почти каждый день. Короткое сообщение, удар по отстающим, меры по исправлению недостатков.
— Ребята! За неделю экзаменов у нас накопилась одна тройка. И это в группе, где двадцать комсомольцев! Вот сидит между нами Сережа Бойков. Пусть он выйдет и расскажет, почему у него по математике тройка.
Встал Сережа, обычно веселый и общительный парень, а сейчас ему трудно поднять глаза, потому что отвечать надо не Сене, с которым он спит в одной комнате; не Мите, с которым он любит бродить по Москве; не Пете, который приглашал его к себе на лето в деревню, а комсомольскому собранию.
— Обещаю пересдать, — говорит Сережа. — Я в двух местах вместо минуса поставил плюс. По рассеянности…
— Это не рассеянность, — говорит с места Петя Фунтиков. — Это плохая подготовка. Ты за два дня до экзамена по математике книжки в руки не брал.
Митя Власов самый молодой комсомолец в группе. Это всего третье или четвертое собрание в его жизни. Ему жалко Сережу. Ему кажется, что не надо так строго при всех допекать его. Ну зачем Фунтиков рассказал, что Сережа не брал учебника по математике в руки? Ведь Петя знает это только потому, что живет с Сережей в одной комнате. А разве так уж нужно рассказывать на собрании все мелочи, касающиеся жизни твоего товарища?
— Не готовился Бойков как следует, — продолжает Фунтиков. — Мы его предупреждали: и я и Власов. Скажи, Митя, говорил ты ему, что надо повторить математику?
— Мы вообще разговаривали, — отвечает Митя, глядя в сторону.
— Как это «вообще»? — спрашивает Ворончук.
— Ну, вообще про экзамены.
— А насчет математики ты ему говорил?
— Точно не помню.
— Значит, Фунтиков говорит неправду?
Митя лихорадочно ищет подходящий безобидный ответ, чтобы и Сережины дела остались в порядке, чтобы Фунтиков не оказался лжецом и чтоб сам Митя не был в глупом положении.
Нет в природе такого ответа.
Будут еще в жизни Мити Власова такие комсомольские собрания, на которых он поднимется и скажет в лицо своим товарищам горькую правду; будут собрания, на которых эту правду скажут и ему ближайшие его друзья. И, наверное, он вначале обидится, не заснет в эту ночь, и только на другой день, может быть, поймет, что ему хотели добра, что кому ж тогда и говорить правду, если не близким друзьям комсомольцам! И не только с глазу на глаз, когда можно найти тысячу мелких оправданий. Нет, имей мужество вынести до конца суровое комсомольское собрание. Тебя ругают твои близкие товарищи, твой характер лежит, как на операционном столе, и всем видно, где гнездится твоя болезнь, в которой даже себе ты не хотел признаваться.
Он поймет, молодой комсомолец Митя Власов, что на комсомольском собрании совсем неубедительно звучат те слова, которые кажутся такими вескими в комнате; в комнате можешь, например, сказать, что тебе не нравится математика или черчение, что такой-то парень, по-твоему, несимпатичный, а на собрании всё это выглядит детскими жалобами, как будто разговариваешь с мамой.
— Власов, ты живешь с Бойковым в одной комнате. Как ты считаешь, он достаточно готовился к экзамену по математике?
— Недостаточно, — сказал вдруг сам Сережа Бойков. — Я не повторял правила знаков.
— Значит, ошибся не по рассеянности? — спрашивает Фунтиков.
— Нет, не по рассеянности. Даю слово, — пересдам.
И получилось, что глупее всех вел себя Митя Власов.
Это было его первым боевым крещением.
Больше всего он не хотел, чтобы о его странном поступке узнала Таня Созина. Она, конечно, и не могла узнать об этом, но он почему-то последние дни привык, делая что-нибудь, думать так: «Вот бы сейчас сюда Таню Созину!» или иначе: «Только бы она сейчас сюда не вошла…»
Внешние отношения Мити и Тани даже ухудшились. Встречаясь, они здоровались попрежнему, но, когда она однажды попросила его снова зайти и дать девочкам диктовку «на приставки», он грубо ответил:
— Ну, еще чего не хватало! Мне самому готовиться надо.
Таня пожала плечами, назвала его эгоистом и сказала, что они обойдутся без него. Он хотел догнать ее и сказать, что пошутил, но она уже быстро спускалась по лестнице.
В этот вечер Митя раз двадцать поднимался в коридор общежития, этажом выше, но Таня из комнаты не показывалась. А ведь ему надо было придумать и для себя и для ребят столько поводов к тому, чтобы ежеминутно выбегать в коридор, да еще на другой этаж; там, к счастью, стоял «титан», и Митя в этот вечер таскал кипяченую воду во все комнаты, а в своей — переменил в графине раз пять.
Он злился на Таню за то, что ему приходилось так унизительно вести себя. Хорошо она ему отплатила за диктовку и проверку всех тетрадей! Пусть теперь повозится со своими девчонками. Вот как получат на экзамене тройки и двойки, тогда узнает, как задаваться. Что, ей трудно, что ли, выйти в коридор? Шуток не понимает. А еще член комитета. Ей, наверное, безразлично, что в ее группе будут плохие оценки по русскому языку. Ей бы только за своими косичками следить — завязывать их сзади кренделем. Ну, а ему, например, совсем не безразлична судьба целой группы девочек. Он даже читал в одной книжке, что нельзя свое личное ставить выше общественных интересов.
Вспомнив эту важную мысль, Митя очень обрадовался. И хотя ему было немножко стыдно, что он таким сложным путем старается оправдать свое желание подняться в комнату девочек, тем не менее он взял учебник и направился к дверям. На пороге он столкнулся с Таней.
— Я тебя в последний раз спрашиваю: идешь ты или не идешь?
— А я не обязан, — сказал Митя. — Ладно, не плачьте, сейчас приду, — крикнул он вдогонку, увидев, что косички исчезают за поворотом.
Вошел он к девочкам с очень занятым и очень недовольным видом. Сколько бы людей ни было в комнате, он прежде всего видел Таню. И даже если он поворачивался спиной, всё равно он точно знал, где Таня стоит. Вообще-то он не любил поворачиваться к ней спиной: ему сразу начинало казаться, что у него какая-то смешная походка или сзади топорщится гимнастерка.
Диктовка прошла хорошо, а потом Митя проверил все тетради и, дойдя до Таниной, стал особенно придирчиво искать ошибки. В одном месте он нашел «пре» вместо «при», но Таня сказала, что она написала «при» Митя густо два раза подчеркнул ошибку.
Он хотел, чтобы она рассердилась, а она не рассердилась. И можно было уже уходить, а он не уходил.
— Конечно, какого-нибудь особенного места на экзаменах вы не займете, — сказал Митя, обращаясь ко всем девочкам. — Так, серединка на половинку.
— У вас семь классов, а в моей группе и шесть есть и пять — ответила Таня.
Помолчали. И, чтоб не уходить, Митя сказал:
— Здо́рово научились вышивать.
Девочки обрадовались, что их похвалили, и стали показывать свои работы. Таня сидела и читала какой-то журнал.
— Вообще-то говоря, Созина, — сказал Митя, — у тебя, кажется, действительно было написано «при», так что можно это за ошибку не считать.
— А я и не считаю, — ответила Таня.
Вокруг Мити на столе лежали вязанья и вышивки, он хвалил всё подряд.
— Это что! — сказала одна из девочек, такая курносая, что Мите показалось, будто она всё время смотрит в потолок. — Вот у нас Таня коврик делает!.. Покажи, Таня.
Таня сделала недовольное лицо, нехотя встала и достала из своей тумбочки длинную полосу материи. Положила на стол, даже не развернув. Курносая девочка развернула материю перед Митей.
Все работы мгновенно померкли в Митиных глазах. Он ничто не понимал в этом деле, но, по его мнению, такой коврик можно было прибить в метро на самой красивой станции.
— Довольно красиво, — сказал Митя равнодушным голосом. — А это кто?
И он указал на вышитого охотника, целящегося в лебедя.
— Человек, — ответила Таня.
— Знакомый какой-нибудь? — спросил Митя.
— Фантазия, — ответила Таня.
Она была недовольна не Митей, а своими девочками. Зачем они расхвастались перед ним рукодельем? Завтра он разнесет по всему училищу, что токари вышивают гладью и крестиками, а потом от мальчишек проходу не будет. Знает она этого Власова: сейчас сидит смирный, как на именинах, но это он только прикидывается. И, главное, зачем они рассказали, что она делает коврик? Он еще подумает, что она для себя. И вовсе не для себя, — Зина попросила…
Но Митя ничего не рассказал ребятам. Ему даже не показалось смешным, что староста токарей вышивает коврик.
Когда он вернулся к себе в комнату, на него набросились:
— Где тебя носит, Митька? Весь дом обыскали…
— Я был там, — неопределенно показал он рукой не то вбок, не то вниз.
— За тобой всё время от фрезеровщиков прибегают. Беги к ним, у них там какая-то задачка не получается.
Митя был рад, что его так суматошно встретили: никто не поинтересовался, где же он действительно пропадал.
В комнате фрезеровщиков настроение было отчаянное. Известно, какое настроение может быть, когда полчаса решают задачу, а она не получается. Тем более, что кто-то пустил слух, что именно эта задача будет завтра дана на контрольной по математике. Никто в этот слух не верил, но каждый думал: а вдруг… Задачу мучали по-всякому, пробовали решать с начала, с конца, бросали карандаши на пол, с грохотом ложились на постели, ссорились. Кто-то уже сказал, что она «из высшей математики», кто-то упрямо повторял, что ошибка в условии…
Митю так долго ждали, что даже не обернулись, когда он вошел.
— Чего там, — только сказал Коля Белых. — И у тебя ничего не получится.
Комсорг фрезеровщиков Ваня Тихонов показал Мите условие задачи.
— Да он и стараться-то особенно не будет, — буркнул с постели Белых. — Ему что? Ему даже выгодно, чтоб мы на контрольной засыпались. Они всё время ходят, паше знамя облюбовывают.
Митя ничего не ответил. Чего отвечать на глупую подначку? Он переписал условие. Задача не показалась ему трудной. Он любил математику еще в школе и к бассейнам, поездам и пешеходам относился, как к действительно существующим. Гораздо проще решить задачу, если видишь мчащийся паровоз, который сам не знает, в котором часу он придет на станцию «В». А когда сразу из трех кранов хлещет в бассейн вода, то ответ должен быть найден очень быстро, иначе вода хлынет через край.
— Только знаешь что, Ваня? — сказал Митя. — Я просто так решить не смогу. Я должен кому-нибудь объяснять, тогда я и сам понимаю.
Он начал объяснять, и сначала всё шло гладко, а потом вдруг затерло. И, как назло, именно в это время набились в комнату ребята. С испугом он вдруг заметил, что у стола стоит Таня Созина. Всем стало известно, что Власов решает фрезеровщикам очень трудную задачу.
— Теперь попробуем иначе, — сказал Митя, как будто по началу он нарочно решал неправильно, а сейчас хочет решить правильно.
Опять пошло гладко, а потом вдруг Ваня вежливо спросил:
— А почему здесь на 4 делим?
Если б в комнате не было Тани, Митя, вероятно, просто сказал бы, что он снова ошибся, но сейчас вместо этого он стал что-то объяснять, не узнавая своего голоса. Он уже видел, что Ваня жалеет его и из жалости поддакивает, хотя объяснение было совершенно дурацкое.
— Да что его слушать, — сказал Белых. — Он нарочно нас путает, чтоб мы завтра засыпались.
Ребята засмеялись, а Митя продолжал объяснять, уже ясно понимая, что задача не получается. Постепенно все стали расходиться, и только Ваня, чтобы не обидеть его, продолжал повторять:
— Понимаю, понимаю. Ясно…
А Таня стояла и стояла у стола и, как казалось Мите, уничтожающе смотрела на него. У него уже было такое ощущение, что в том месте затылка, куда она смотрит, высверливается отверстие.
— Может быть, отдохнем? — осторожно спросил Ваня. — А то ты устал.
— Ни капельки, — сказал Митя. — Просто я не люблю, когда посторонние мешают.
Таня недовольно хмыкнула и сказала:
— Тут никаких уравнений не надо. Это задача на пропорциональное деление. Не умеешь, так не берись.
И быстро вышла из комнаты. Он провозился еще с полчаса, почти до самого отбоя, чувствуя, что даже Ваня хочет, чтоб он ушел.
Еще долго перед сном у него мелькали в голове цифры и знаки; умножалось, делилось, извлекались корни, и всё с остатком.
Ночью он внезапно проснулся. Сел на постели, пощупал отсвет уличного фонаря, лежащий на одеяле, и вдруг вспомнил задачу. Удивительно простая задачка. Чего было возиться с ней? Там же никаких уравнений нет, решается способом пропорционального деления. И тут же он с ужасом сообразил, что ведь, говорят, эту задачу завтра дадут в одиннадцатой группе на контрольной. Неужели Колька Белых серьезно подумал, что Митя нарочно не решил ее?
Он вскочил с постели, подбежал к подоконнику, где отсвет фонаря был еще яснее и шире, и на клочке старого конверта быстро записал вычисления. Всё великолепно сокращалось, — в ответе семь, как и полагается.
Митя порылся в тумбочке и вырвал лист из тетради; написал решение с вопросами, а внизу подписался «Власов». Потом, так и не надевая брюк, в трусах, босиком пробежал по коридору и подсунул под дверь фрезеровщиков листок с задачкой. Хотел было приписать специально для Кольки: «Не мерь всех на свой аршин», но передумал.
В контрольной этой задачи не оказалось.
Костя Назаров сорвал «молнию».
Он сделал это не таясь, не исподтишка, а на глазах у ребят.
«Молнию» повесил с утра в коридоре учебного корпуса Митя Власов. Рядом с расписанием занятий висел лист разлинованной бумаги, на котором было написано:
«Позор Константину Назарову из шестой группы. Он получил на экзаменах двойку. Позор!»
Утром Костя прошел мимо этого объявления спокойно. То есть на душе-то у него делалось бог знает что, но по крайней мере у него хватило силы воли не обнаружить этого перед ребятами из своей группы.
Вначале он решил не выходить на перемену в коридор, чтобы не видеть лишний раз эту разлинованную бумагу на стене, но подумал, как бы ребятам не показалось, что он струсил. Поэтому сразу после звонка он появился в коридоре и стал прохаживаться под самой «молнией». Иногда для пущей лихости он останавливался так, чтобы видели ребята, и, небрежно улыбаясь, читал в двадцатый раз две коротеньких строчки, написанные о нем.
Он даже поднялся на цыпочки и подправил карандашом хвостик у буквы «П» в слове «позор». Неважно, что он чувствовал в это время, важно, что человек десять видело, как он презирает «молнию».
Именно в эту минуту проходил мимо главный механик училища. Он увидел, как Костя подправлял хвостик у буквы, на секунду задержался и сказал:
— Эх ты, гусар!
И прошел мимо. Костя не знал, что такое гусар, но догадался, что это что-то дурное, имеющее прямое к нему отношение.
«Ну и что ж! Ну и гусар, — со злостью подумал Костя. — Кому-нибудь надо же быть гусаром».
Когда Костю много и часто ругали, им овладевали злость и отчаяние: «Ах, раз так, раз я такой, то плевать мне на всё!»
Ему даже иногда хотелось быть хуже, чем о нем говорили. «Подумаешь, шум подняли из-за двойки. Я им такое покажу, что они ахнут».
И когда с ним поровнялись Митя Власов и Сеня Ворончук и, как показалось Косте, презрительно на него посмотрели, он вдруг подскочил и рванул «молнию» со стены. В это мгновение его и охватил тот порыв отчаяния, который приводил его всегда к самым дурным поступкам; в таком состоянии он даже чувствовал себя героем, хотя понимал, что делает что-то ужасное.
Ему хотелось сейчас, когда он держал лист бумаги в руках, чтобы все закричали, забегали, затопали ногами; он озирался по сторонам, прислонившись к стене, как человек, готовящийся к нападению.
Прозвучал звонок, ребята торопились на занятия в классы, и поэтому должного эффекта не получилось. Постояв секунду с «молнией» в руках, Костя бросил ее на пол и побрел в класс.
Был урок литературы. Около преподавателя стоял Митя Власов и отвечал на вопрос — характеристика прапорщика Грушницкого из «Героя нашего времени». Сначала Костя не очень прислушивался к тому, что говорит Митя, но вдруг ему показалось, что Митя сказал фразу не о прапорщике Грушницком, а о нем, о Косте Назарове.
— Он любил во что бы то ни стало производить на окружающих сильное впечатление и делал для этого глупости и подлости.
«И не только он!» — подумал с горечью Костя Назаров.
Как всегда с ним бывало после того, как он совершал какой-нибудь проступок, у него появилось чувство равнодушия к окружающему; вроде бы он свое дело сделал, а дальше надо просто терпеливо ждать ту кару, которая обрушится на его голову. Только бы не прозевать момент, когда она начнет обрушиваться, чтобы это не застало его врасплох. Вообще, лучше всего было, если наказание следовало сразу за проступком, тогда сгоряча Костя почти не ощущал его, как в пылу сражения человек не чувствует боли от раны.
А кара всё не приходила. Кончился урок русского языка, потом были политзанятия, на которых преподаватель тоже вызывал ребят и спрашивал их о положении рабочего класса в России в конце девятнадцатого века.
На некоторые вопросы преподавателя мог бы ответить и Костя. Ему даже хотелось, чтобы его вызвали, когда речь шла о том, как рабочие в отчаянии, не находя правильного выхода, ломали машины на заводах и устраивали мелкие неорганизованные бунты. Костя мог бы ответить гораздо лучше, чем Сеня Ворончук, который тянул изо рта фразы, как будто они застревали в горле.
Но Костю не вызвали к доске. Его всегда умудрялись вызывать именно тогда, когда он ничего не знал. Другим как-то везло: знают на копенку, их как раз на эту копейку и спрашивают. А когда человек в кои веки мог бы отлично ответить, в его сторону даже не смотрят, а потом еще возмущаются, если он нахватает двоек.
Несколько раз Костя собирался поднять руку, когда преподаватель задавал вопрос, но из гордости так и не сделал этого. Не станет он выскакивать и подлизываться.
Для того чтобы подготовиться к сопротивлению, ему очень важно было сейчас копить всё больше и больше обид. Не зря он сорвал «молнию»; сами виноваты, довели его до этого, а теперь, пожалуйста, расхлебывайте.
Насторожившись, он ждал, что на большой перемене его уж непременно потянут к директору, к замполиту, к завучу или по крайней мере кто-нибудь из ребят, скорее всего Петя Фунтиков или Митя Власов, начнет его укорять, и тогда он им так ответит, что чертям тошно станет.
Нет, его никуда не звали и никто к нему не обращался. Заглядывала в класс секретарь комитета комсомола, разговаривала о чем-то с Фунтиковым, с комсоргом Ворончуком, но в сторону Кости они даже не смотрели.
После занятий было какое-то комсомольское собрание в группе, но вряд ли там стоял вопрос о Назарове; его не просили остаться, хотя он нарочно всё время старался попадаться на глаза, ощетинившийся и готовый к отпору.
Так он и ушел домой.
Чтобы хоть на ком-нибудь сорвать злость и неудовлетворенное самолюбие, Костя вечером сказал уставшей матери:
— Я сегодня «молнию» сорвал.
— Какую молнию, Костенька? — не поняла мать.
Сообразив по его тону, что он совершил что-то недозволенное, мать на всякий случай ахнула.
— Ну, чего? — грубо сказал Костя, который только того и ждал, чтобы кто-нибудь начал его укорять.
Но измываться над матерью ему вдруг стало неинтересно; она слишком скоро начинала плакать, победа доставалась легко и без боя.
Он только предупредил ее:
— Завтра парадное платье надевай, к директору позовут.
И назавтра тоже ничего не произошло. «Притаились, — думал Костя, — измором берут».
Был день практики, делали ножовку. После истории с загубленным молотком прошло много времени, и Костя с тех пор работал, как говорили ребята, прилично. Отношение мастера Матвея Григорьевича к нему было сдержанным. Если Костя делал работу хорошо, Матвей Григорьевич хвалил его, но, как казалось Косте, в слишком коротких выражениях. Во всяком случае, когда его ругали, разговоры бывали гораздо длиннее.
Костя ждал всё время, что мастер-то наверняка скажет ему что-нибудь о вчерашнем происшествии. Матвей Григорьевич действительно раза три проходил мимо Кости, вдоль верстака, осматривая работу ребят, но замечания его касались только Костиной ножовки: здесь правильно, а здесь надо подпилить. И всё.
На линейке в мастерской перед обедом Матвей Григорьевич объявил предварительные результаты экзаменов.
И опять фамилия Назарова не была названа. Сказано было только, что в группе имеется двойка, а уж Костя сам догадался, что она принадлежит ему.
Он начал уже уставать от этого двухдневного напряжения и поэтому почти обрадовался, когда его позвали наконец к замполиту (так по привычке продолжали называть в училище заместителя директора по культурно-просветительной работе.)
— Назаров! — радостно сказал замполит, когда Костя остановился на пороге кабинета. — Вот хорошо, что ты пришел.
Это прозвучало так, как будто Костя зашел случайно в гости.
И еще одну мелочь отметил Костя: замполит говорил ему «ты», что он делал только в неофициальных, дружеских беседах.
— Давай-ка поближе, — сказал замполит и обратился к мастеру группы фрезеровщиков: — Простите, Николай Михайлович, у нас тут с Назаровым срочное дело, я вас попрошу зайти попозже.
Мастер сразу вышел, а замполит повернулся к Косте всем своим могучим корпусом и продолжал:
— Понимаешь, какое дело, Назаров: если ты нас не выручишь, нехорошо получится.
«Что, он не знает про «молнию»?» — с досадой подумал Костя, но замполит не давал ему опомниться.
— Экзамены подходят к концу, дело, сам понимаешь, серьезное, а у нас, как на грех, задерживается выпуск газеты. Групповые выходят, «молнии» выпускаем…
«Знает! Начинается!..» — пронеслось в Костиной голове.
— …а училищная газета задерживается. Будь другом, Назаров, выручи. Я тебе весь материал отдам, все заметки, а ты только оформи покрасивее. Краски, линейку, клей, что там еще требуется для художника, это всё купишь в магазине культтоваров. Держи деньги, не забудь взять счет, а то меня повесят в бухгалтерии.
Он протянул Косте пятьдесят рублей и, когда тот не взял их, положил деньги перед ним на стол, а сам другой рукой быстро сиял телефонную трубку и позвонил директору.
— Виктор Петрович? Ну, кажется, ушли от позора. Назаров берется в два дня всё сделать. Да нет, он уверяет, что за два дня вполне справится. Нам же важно поспеть к районному смотру стенгазет…
Замполит взял со стола пухлую папку, сунул в нее деньги и придвинул ее к Косте.
— Здесь заметки, статьи, стихи. Когда выйдешь, скажешь Николаю Михайловичу, что я его жду.
Уже с папкой в руках, Костя сказал:
— Василий Яковлевич, я «молнию» сорвал…
Замполит, очевидно, не расслышал, он просматривал какие-то бумаги и, не поднимая головы, пробурчал:
— Великолепно. Очень хорошо.
Костя вышел.
Когда через минуту в кабинет вошла управделами, Василий Яковлевич умоляющим голосом попросил ее:
— Пришлите, пожалуйста, монтера: с утра телефон не работает.
Для того чтобы его не расспрашивали, что это за папка, Костя отнес ее на вешалку, на свой номерок. Деньги он вынул и положил в карман.
Послеобеденные часы в мастерской прошли незаметно. Работа не мешала ему думать. Сейчас даже было приятно, что к нему никто не обращался. У него было дело, о котором никто не знал. Если замполит и директор никому не расскажут, он-то сам будет молчать, как рыба; пусть так никто и не узнает, что именно ему поручено выручить всё училище из трудного положения. Небось, Сеньку Ворончука не попросили, Митю Власова не попросили, а без него, без Кости Назарова, вот и не обошлись. Сенька как-то сказал, что у них на Полтавщине такому парню коров не доверили бы пасти. Он ему покажет коров. Он выпустит такую газету, что ее пошлют на выставку и повесят в рамс. Пожалуйста, потом исключайте из училища за сорванную «молнию», а он всё-таки покажет, чего он стоит.
По дороге домой Костя зашел в магазин культтоваров.
Прежде всего он оглядел витрины, соображая, что ему нужно. Был длинный и очень строгий разговор с продавщицей, которая явно не понимала, насколько серьезны покупки Кости Назарова. Трижды, металлическим голосом Костя объяснял ей, что все принадлежности художника нужны ему лично не для альбомных рисуночков, а для чрезвычайно важного дела, о котором он пока не имеет права говорить, но она, вероятно, через некоторое время об этом услышит.
Когда покупки были завернуты, Костя, глядя ей прямо в глаза, сказал:
— Напишите счет. А то меня повесят в бухгалтерии.
Матери дома не было. Костя разложил на столе заметки, но, прежде чем читать их, решил подумать над заглавным рисунком.
Паровоз не годится. Пароход и самолет тоже не годятся. Во-первых, таких стенгазет с паровозами и самолетами сотни, а во-вторых, у них-то в училище всего этого не делают. Тиски нарисовать — скучно; для этого вовсе не надо быть художником Назаровым. Токарный станок, — с какой стати? Костя-то учится на слесаря. Хорошо бы изобразить море с волнами, чаек, грозу, молнию… Когда он представил себе яркую, ломаную молнию, у него вдруг засосало под ложечкой оттого, что он вспомнил, что групповую «молнию» он всё-таки сорвал. Отогнав неприятные воспоминания, Костя продолжал придумывать заглавный рисунок.
Лес, речка, луна не годятся. Надо нарисовать человека. Это правильно. От человека всё зависит. Долго выбирая, каков же должен быть этот человек, Костя решил, что самое правильное, если он будет ремесленник в парадной форме. И поскольку ремесленники бывают и девочки, он нарисует справа крупно мальчика, а слева — девочку.
Он нарисовал черновик. Костя не знал, что у художников это называется эскизом. Лицом ремесленник получился похожим на Петю Фунтикова; Костя несколько раз переделывал черновик, но получался то Сеня Ворончук, то Сережа Бойков. Девочка не была похожа ни на кого. Девочка как девочка.
Расположив на огромном листе на полу все заметки, стихи и статьи, Костя придумал к ним рисунки.
Труднее всего было с тем отделом, который назывался в стенгазете: «Колючки». Здесь были собраны пять-шесть коротеньких критических заметок. Нужно было нарисовать к заметкам смешные рисунки.
Перед Костей Назаровым лежала заметка о Косте Назарове. Он отложил ее в сторону и посмотрел, как выглядит газета без нее. Ничего, прилично. Он даже прикрыл эту заметку толстым куском картона, чтобы она всё время не попадалась ему под руку. Но то, что там было написано, стояло перед его глазами.
Мать пришла поздно и застала сына ползающим по полу, вымазанным красками и конторским клеем. Она настолько не привыкла видеть его за каким-нибудь делом, что стала говорить топотом:
— Ужинал?
— Не хочу.
Чтобы она не начала расспрашивать, Костя сердито буркнул:
— Ложись спать. Я поздно лягу.
Тихонько поев на краю стола, мать, двигаясь на цыпочках, начала приготавливать постель. Ей казалось, что если она сделает неосторожное, громкое движение, то вдруг всё исчезнет: лист, разложенный на полу, и сын, занятый работой. Когда она уже легла. Костя спросил:
— Где моя фотография?
— Какая, Костенька?
— Ну, та, что от училища осталась, когда я поступал.
Он взял у матери в сумочке свою фотографию. Она была темноватой, но всё-таки лицо можно было узнать.
Приложил снимок к той заметке, где было написано, что Косте Назарову позор за то, что он получил двойку.
Мать перегнулась с постели, увидев, что Костя собирается наклеивать карточку на огромную и очень красивую стенгазету.
— Костенька, — сказала мать радостным голосом. — Поздравляю тебя, сынок.
Он проглотил слюну и смолчал. Потом взял большие тупые ножницы и со злостью начал отрезать свою голову от фотографии. К этой голове он пририсовал нелепое туловище в неаккуратно заправленной гимнастерке без подворотничка. Внизу самым своим лучшим почерком он написал:
КОНСТАНТИН НАЗАРОВ
Утром, когда мать поднялась на работу, она увидела сына спящим на полу, рядом с готовой, ярко разрисованной стенгазетой. Он спал, прикрыв рукой отдел «Колючки».
Он спал, как человек, совершивший подвиг, — один из самых трудных подвигов, на которые способен человек в мирное время: Костя победил самого себя.
Ему казалось только, что он вел эту трудную и кровопролитную борьбу один на один. Он не догадывался, что все ребята, замполит, директор, мастера — всё училище с надеждой и трепетом ждало исхода этой битвы за человека.
Костя не знал, что в тот же день, когда он сорвал со стены «молнию», комсорг группы Сеня Ворончук созвал внеочередное комсомольское собрание. На собрание пришли замполит и секретарь комитета.
Василий Яковлевич вначале молчал, слушая, что говорят комсомольцы. Поднимались один за другим ребята и честили Костю Назарова.
— Уберите его от нас, — говорил Сеня Ворончук. — Он нам всю группу портит.
— Куда убрать? — спросил Василий Яковлевич.
— Ну, куда-нибудь в другую группу.
— А там он что, украшением будет?
— Так мы же с ним, Василий Яковлевич, сколько возимся! На каждом групповом собрании прорабатываем.
— А может, на каждом и не нужно? — сказал замполит.
— Ему наши слова — что слону дробина, — заметил староста Петя Фунтиков. — Хорошо еще, что работает ничего себе. С ним поговорить, так главнее его на свете нет.
— А много ты с ним разговаривал? — спросила секретарь комитета.
— Мы его раз даже к себе в общежитие вызывали. Вот хоть у ребят спросите.
— Сколько раз вызывали?
— Один.
— Ого! Много, — серьезно сказал замполит.
— Вот, пожалуйста, давайте его хоть сейчас позовем, он в коридоре ходит, — предложил Сеня Ворончук. — Посмотрите, какой это тип. Ему всё нипочем.
— Таких ребят не бывает, которым всё нипочем.
— Ну, вот вызовем, Василий Яковлевич, — сами увидите.
— А о чем ты с ним собираешься разговаривать? — спросил замполит.
— Как о чем? Он «молнию» сорвал.
— Значит, опять ругать будем?
— А как же! Пусть пишет объяснительную директору.
— Да он десять штук напишет, — сказал Петя Фунтиков.
— Вот, вот, — подхватил замполит. — Конечно, напишет. А вы его оставьте в покое. Не трогайте его сейчас.
— Значит, он будет нарушать, а мы должны на него смотреть?
— Ему сейчас плохо, — сказал Василий Яковлевич. — Очень плохо.
— Жалеть его надо, что ли? — спросил Сеня.
— Нет, не жалеть, а сделать, чтобы ему еще хуже было. Оставьте его дня на два в покое. Пусть помучается. Он думает, что мы его сейчас опять ругать начнем, а мы помолчим. Вот скажите, пожалуйста, товарищ комсорг, что он любит, Костя Назаров?
— Ничего.
— Так не бывает. Петь умеет?
Все ребята удивленно посмотрели на замполита.
— Я серьезно спрашиваю. Вас двадцать человек комсомольцев, лучшая часть группы; неужели никто из вас не знает, чем увлекается, к какому делу лежит сердце вашего товарища? Танцевать, петь, заниматься спортом, играть в драмкружке, — что он любит, Костя Назаров?
Митя Власов вспомнил, что Костя часто перед уроками рисует на доске карикатуры на учителей.
— Хорошо рисует? — спросил Василий Яковлевич. — Смешно? Похоже?
— Иногда похоже, — смущенно ответил Митя.
— Ему за это тоже надо как следует всыпать, — сказал Сеня Ворончук.
— А ты, брат, строгий, — заметил Василий Яковлевич.
Договорились, что пока никто не будет разговаривать с Костей о его проступке. Больше всех был огорчен этим решением Сеня Ворончук. Он любил, чтобы протокол собрания был ясен: постановили то-то и то-то. А тут даже записать нечего было…
Прошел день, прошел еще один день, а в ночь на третьи сутки Костя Назаров заснул под утро у себя в комнате на полу, прикрыв рукой «Колючки», где изобразил себя самого в очень смешном и неприглядном виде.
К концу экзаменов время вдруг помчалось с необыкновенной быстротой. Не успеешь проснуться в понедельник утром, как уже снова воскресенье. И каждый день должно произойти событие, которого ждешь с нетерпением и страхом. Не всегда даже это событие касается тебя, но ты уже разучился понимать, где кончаются твои интересы и где начинаются интересы группы.
Например, пересдает двойку Костя Назаров. Как будто это и не касается Мити Власова — во всяком случае после конца занятий можно уйти домой, — но почему-то вся группа остается в училище. В классе сидят только трое: преподаватель спецтехнологии, мастер Ильин и Костя.
А в коридоре у дверей стоит Митя. Он заглядывает в замочную скважину, прикладывает к ней ухо и даже пытается тихо, без скрипа, слегка приоткрыть дверь. Как в эстафете, метрах в десяти от Мити нетерпеливо переминается другой ученик; дальше на таком же расстоянии дежурит Ворончук; и вся эта цепочка стекает вниз по лестнице к раздевалке, где скопились остальные ребята.
Послушав мгновенье у замочной скважины, поглядев в нее, Митя шепчет свистящим шопотом Сереже:
— Встал. Пошел к доске.
Эти четыре слова бегут по цепочке в раздевалку.
— Взял в руки гайку и шгангель, — шепчет Митя.
И в раздевалке у кого-то из ребят руки непроизвольно принимают такое положение, как будто они держат гайку и штангенциркуль.
— Иван Лукич улыбнулся, — сообщает Митя, и ребята ломают голову, пытаясь разгадать, чем вызвана улыбка преподавателя: ошибкой Кости или его верным ответом. Ругают Митьку за то, что он так отрывочно и нелепо подает сигналы. Бежит снизу фраза:
— Говори толком.
Митя увлечен и думает, что эту фразу он должен передать от имени группы экзаменующемуся Косте Назарову. Только полная невозможность сделать это удерживает его от необдуманного поступка.
В коридоре тихо; Мите удается расслышать вопрос, заданный Косте:
— Что такое допуск и припуск?
Вниз по ступенькам лестницы летит вопрос преподавателя. Все ждут продолжения, но вместо чего-нибудь дельного приходит:
— Лоб вытирает.
Опять пойди догадайся, кто именно вытирает лоб. Если Костя, то это неплохо, а если Иван Лукич, то хуже быть не может. Что хорошего, если преподаватель вспотел от бестолковости ученика?
Когда, наконец, распахивается дверь класса, то не к Косте бросается Митя, не к преподавателю, а к мастеру.
— Матвей Григорьевич, ну как?
И сразу вниз по лестнице:
— Ребята, четверка!
Это уже не по цепочке, а во весь голос.
А мастер всегда спокоен. Он только, выйдя из класса в коридор, в две затяжки выкурил папиросу до самой «фабрики». Да еще оказалось, что лоб вытирал именно он, Матвей Григорьевич Ильин…
Чего только не пришлось Матвею Григорьевичу вытерпеть в этом году от Назарова! Вернее, не от него, а из-за него. На каждом партийном и комсомольском собрании, на каждом педсовете, на родительских совещаниях только и слышалась фамилия Назарова. Говорили, конечно, и о других учениках, но Ильин слышал фамилию Кости, даже если она и не произносилась вслух.
Матвей Григорьевич был едва ли не самым молодым коммунистом в партийной организации училища. Может быть, поэтому ему особенно болезненно представлялось, что именно он виноват, он один отвечает за проступки Кости Назарова. Нет для него, для молодого коммуниста, более важного партийного задания, чем воспитание учеников. И это задание партии он пока не сумел выполнить полностью.
Может быть, молодой мастер «запустил» его, просмотрел в начале учебного года?
Ильин отлично знал, как много значит начало работы в новой группе. Ему нравилось то острое ощущение, которое охватывало его, когда он входил в класс или в комнату общежития, заполненную еще незнакомыми ребятами, которых он, молодой мастер, должен вести два года всё вперед и вперед.
Сначала, при первом знакомстве, все они кажутся одинаковыми, — стриженые мальчики, неловко носящие непривычную форму, робкие, не освоившиеся в новой обстановке. Угадай тут, кто из них хороший, кто похуже; да и сами эти понятия очень подвижные: был примерный — стал плохой, и наоборот.
Ильин знал, что в первые дни ученики так же осторожно присматриваются к мастеру. Иногда от поведения мастера в первые несколько дней зависит его авторитет, его положение в группе. Его испытывают, как металл, на крепость, на упругость. Уж так устроены мальчишеские души, что они прежде всего подмечают слабые стороны воспитателя; поэтому, в особенности на первых порах, слабых сторон не должно быть вовсе.
Он должен стать совершенно необходимым для своих учеников; они должны хотеть обращаться к нему не только в мастерских, не только по вопросам работы, но и с тем, что у них на душе сокровенного. Если ученик сам не расскажет своему мастеру, что ему пишут из дому, как ему там жилось и к чему он стремится, то такой мастер, может быть, и научит ребят ремеслу, но в том, что они стали настоящими строителями жизни, его доля участия невелика.
И есть только один путь, который приводит мастера к цели: любовь и вера; любовь к этим разным и непонятным в первые дни юношам, и вера в то, что из них получатся настоящие, нужные Родине люди.
Когда Ильин вызывал к себе сильно провинившегося парня и тот упорствовал, иногда грубил, иногда отказывался выполнить распоряжение мастера, Ильин возмущался, но верил, что из мальчишки выйдет толк.
Этой верой он жил. Без этой веры не может жить ни один хороший воспитатель.
Пожалуй, лучше всего чувствовал себя Матвей Григорьевич в мастерской. Помимо того, что здесь ученики всегда были заняты делом, — у них не хватало тут времени на баловство. Молодому мастеру нравилось, что этому полезному делу учит их он, Ильин.
А давно ли он сам, стриженный под «нулевку», угловатый и неумелый, бился у тисков, стараясь изо всех сил, чтобы напильник шел так, как показывал мастер?
Ну и трудно же ему было иногда! Сейчас невозможно представить себе, что он делал кронциркуль больше шести часов подряд. Намучился он с этим кронциркулем!.. Но, может быть, именно потому, что Ильин отлично помнил, каких мук творчества стоили ему все эти изделия, он умел особенно терпеливо и подробно объяснять ученикам каждую мелочь.
Нелегко ему бывало в первый год работы. Он отдавал не раз ребятам распоряжения и тут же думал: «А вдруг не выполнят? Что я буду делать тогда?» У него всё время было ощущенье, что он чего-то не знает, что-то самое важное пропустил, недодумал…
Иногда, придя домой после работы, уже раздевшись, он вдруг спохватывался и снова бежал в училище. Чувство покоя наступало только тогда, когда мальчики были на его глазах.
Постепенно они становились разными для него, не похожими друг на друга. Пете Фунтикову можно было тихо, между делом, дать любое поручение, — и он его выполнит. Мите Власову следовало для подкрепления объяснить, насколько важно выполнить это поручение. Сеня Ворончук особенно любил делать то, что имело прямую связь с его комсомольской работой. Сережа Бойков был легкомысленен; ему следовало приказать построже, и так, чтобы он знал, что, не выполнив приказа, он подведет этим своего мастера.
Нелегко еще было Ильину первое время и потому, что он пришел мастером в то училище, где многие знали его мальчишкой. Как на зло, и голос у него был недостаточно низкий — он говорил почти тенорком — и борода, будь она неладна, росла нестерпимо медленно, да еще какими-то светлыми кустиками.
Многие из старых мастеров и служащих училища по привычке говорили ему «ты», а он отвечал им «вы» и ловил себя на том, что ему хочется вскочить, когда к нему обращаются.
Не сразу привык он и к тому, что его называют по имени, отчеству… К счастью еще, он был высокого роста, а то в шинели, со спины, его смело можно было принять за ученика.
Сейчас он с улыбкой вспоминал, как в первые дни, в отчаянии от своей мальчишеской внешности, он пытался дома перед маленьким зеркальцем хмурить лицо, грозно сдвигать брови, чтобы потом уже весь день в училище ребята видели, какой недоступно строгий у них мастер.
Однажды замполит, встретив его в коридоре, молча взял под руку и повел к себе в кабинет. Войдя, он закрыл дверь на ключ.
— Вот, значит, мастер, какие дела, — сказал замполит, словно продолжая давно начатый разговор. — Говоришь, трудновато тебе?
— Нет, ничего. Спасибо.
— Ну, и неправда, — рассердился Василий Яковлевич. — Работать всегда нелегко. В особенности, если хорошо работать… А хотел я тебя спросить не об этом. Что это у тебя такое лицо стало, будто ты съел что-то не то горькое, не то кислое? Болен?
— Нет, я здоров, — покраснел Ильин.
— Может, тебе твоя работа не нравится?
— Почему не нравится? — обиженно ответил мастер. — Чего б я за нее брался, если б не нравилось? Что у нас, работы не хватает?
— Ну, а если дело по душе, то ты и ходи так, чтоб это было видно. Веселей ходи… А то у тебя такой вид, словно хуже твоего труда и нет на земле.
— Да я не поэтому… — Ильин секунду помялся. — Молодой я, понимаете, Василий Яковлевич…
— Вот оно что! — расхохотался Василий Яковлевич. — Значит, для солидности?.. Думаешь: злее буду, больше будут уважать?.. Да они ж всё равно видят, что ты прикидываешься. Они, брат, всё видят. Ох, это народ!.. Что ты, себя забыл, что ли?..
Он потрепал вдруг мастера, как мальчишку, по вихрам (как делал это когда-то, когда Ильин был учеником) и тотчас же стал серьезным.
— Уважают, дорогой Матвей…
— …Григорьевич, — торопливо подсказал Ильин.
— Уважают, дорогой Матвей Григорьевич, — повторил замполит, — не за выраженье лица, а за уменье и за душу. Это ж такой народ — ребята: пока они не докопаются до твоей души, пока не поверят в тебя, можешь хоть с лицом министра ходить, а уважать не будут…
Давно состоялся этот разговор, и нынче вспоминает о нем Ильин с улыбкой: додуматься же надо, — перед зеркалом рожи корчить!..
Не этим надо было располагать к себе ребят, вызвать их любовь и уважение; гораздо больше помогали книги.
Он много читал. Вынуждала его к этому не только собственная жажда знаний, но и необходимость всегда быть впереди учеников, а ведь многие из них читали запоем.
Ильин раз в неделю приходил к старушке-библиотекарше, которая знала его лет с четырнадцати. Еще тогда, в ученические годы, она относилась к нему с особенной нежностью. И нынче она радостно встречала его, усаживала между высокими книжными полками и расспрашивала, как сына, о всех мелочах его жизни. Зачастую, по старинной привычке, она вдруг доставала из кармана вязаной кофты леденец и протягивала мастеру:
— Ешь… Не выдумывай, не обижай старуху.
Пожалуй, она была единственным человеком, при котором Ильин, не стесняясь, чувствовал себя совсем мальчишкой. Она отбирала для него книги, рассказывала, что читают ребята, что вышло новенького; давала ему свежие журналы, отмечая в оглавлении те произведения, которые следовало прочесть в первую очередь.
Он любил сидеть здесь, между высоченными полками книг, и слушать тихий голос Марьи Васильевны. Примерно раз в год она жаловалась ему, и лицо у нее было обиженное, как у маленькой девочки:
— Дали всего восемь тысяч на год… Вчера директор утверждает смету, я ему говорю: «Виктор Петрович, у меня шестьсот ребят». Он мне отвечает: «У нас, Марья Васильевна, у всех по шестьсот ребят». Я говорю: «Ну, хорошо, небось инструментов у них вдоволь, одного какого-нибудь станка и хватит, вы до Совета министров дойдете, — так неужели для вас Пушкин или Шолохов менее важны, чем ножовки?..» Он говорит: «Вы неправильно ставите вопрос». Я ему говорю: «Если я стала неправильно ставить вопросы, то вы меня, Виктор Петрович, увольте». А он смеется. «Мы вас, — говорит, — Марья Васильевна, любим…» Мне его любовь совершенно не нужна, мне нужны книжки для ребят.
— Я с ним поговорю, — обещал Ильин.
Она посмотрела на молодого человека с нежностью и недоверием: ей казалось, что вряд ли директор прислушается к словам мальчика. Увидев в ее глазах улыбку недоверия, Ильин с неожиданной твердостью сказал:
— Я с ним на партийном собрании поговорю.
И он действительно добился того, что на покупку книг дали больше денег.
С этих пор Марья Васильевна обращалась с ним, как со взрослым, у которого даже в случае нужды можно найти защиту. Теперь уже зачастую с получки мастер приносил в кармане конфеты и потчевал старуху, зная ее пристрастие к сладостям.
Сначала робея, а потом всё смелее и резче он вмешивался в училищные дела. Ему нравилась широта его профессии: с юным задором он считал, что вообще нет профессии лучше, чем мастер училища. Он должен быть в курсе всего, что делается вокруг; трудно даже представить себе, по какому поводу и сколько вопросов могут задать своему мастеру тридцать любознательных учеников.
На партийных собраниях, на педсоветах уже начали привыкать к тому, что совсем молодой коммунист Ильин, преодолевая робость, может ввязаться в спор с опытными людьми, отстаивая свою точку зрения.
Кстати, Костя Назаров и попал в группу к Ильину после одного из таких партийных собраний. На этом собрании отчитывался в своей работе пожилой мастер Завьялов, воспитывавший в свое время Матвея Григорьевича.
Старик Завьялов промучился уже с Назаровым месяца полтора и сейчас с некоторым раздражением говорил:
— О Назарове, товарищи, мы беседуем не первый раз. Его хорошо знают и преподаватели, и комсомол, и дирекция. Недаром, понимаете, его два раза выгоняли из школы. Нехорошо с ним получается… Комсомол за него принимался, разговаривали с ним по-всякому: и добром, и лаской, и как хотите… И я хотел предупредить вас, чтоб потом с меня не очень за него спрашивали…
— Андрей Трифонович, — волнуясь, с места сказал Ильин, — а ведь это вы, по-моему, неправильно говорите…
Седой мастер посмотрел на своего недавнего ученика, обиженно пожевал губами и полунасмешливо произнес:
— Ну что ж, неправильно, так ты поправишь. Я тебя два года поправлял, нынче можешь меня поучить.
Ильин поднялся и, волнуясь, сказал:
— Мне кажется, что мы не имеем права так просто снимать с себя ответственность… Иначе что ж получается? Каждый мастер в начале учебного года будет заявлять, что он не ручается за такого-то ученика… И преподаватели будут то же самое заявлять. Мы и так уже часто спорим, кто отвечает за поведение ученика на уроке; если парень ведет себя хорошо, преподаватель говорит, что за него отвечает он, а если озорничает, то тогда говорят, что ответственность лежит на мастере… А спор этот в корне неверный, вредный… Все за всех отвечаем…
— Очень тебя касается мой Назаров, — проворчал Завьялов.
— Конечно, касается, — возмутился Ильин. — Я вас очень уважаю, Андрей Трифонович, и благодарен…
Андрей Трифонович совсем надулся на своего бывшего ученика и, не отвечая ему, только произнес, обращаясь неизвестно к кому:
— Болтать все умеют. А вот попался бы ему такой экземпляр…
— Я не болтаю, — звонко сказал Ильин. — А если б попался, так выучил бы.
— Ну, и бери его к себе. Еще спасибо скажу…
Молодой мастер говорил сгоряча, не совсем представляя себе, какой груз взвалится на его неокрепшие плечи в результате этою спора.
Через несколько дней директор и замполит, посоветовавшись друг с другом и вызвав Ильина к себе, переели Костю Назарова к нему в группу.
Несмотря на свое внешнее спокойствие, Матвей Григорьевич иногда приходил в отчаяние. Подбирая «ключи» к Назарову, он испробовал, казалось, всё. Бывало и так, что, поговорив с Костей, мастер уходил домой в полной уверенности, что ученик понял, наконец, свою вину и с нынешнего дня начнет исправляться. Но через неделю Костя выкидывал какую-нибудь новую штуку. Чаще всего это случалось на теории.
Стоило Ильину войти в учительскую, как непременно поднимался с дивана кто-нибудь из преподавателей и подступал к мастеру:
— Матвей Григорьевич, я больше не могу с вашим Назаровым.
— Товарищ Ильин, уймите вы вашего Назарова. Я знаю, что вы сейчас скажете, что он не ваш, а наш общин…
И приходилось Ильину выслушивать, что сегодня Костя облил чернилами соседа по парте; что у Назарова абсолютно нет тетрадей; что он свистел на уроке; не вышел из класса, когда преподаватель, наконец, предложил ему удалиться.
Мастер оставлял Назарова после занятий, говорил с ним сурово, горячо и долго. Костя тут же писал объяснительную записку мастеру, замполиту, директору — ему было всё равно, кому писать. В объяснительной он подробно и честно перечислял свои провинности. Да, он вылил чернила на гимнастерку Носова. Да, он свистел на уроке песню «Помирать нам рановато». Он изорвал свои тетради. Не вышел из класса, несмотря на требование преподавателя. Дает слово, что больше не будет. Подпись, точка.
Таких объяснительных записок в деле Назарова было штук десять.
Заставлял его мастер извиняться на линейке перед группой. Извинялся.
Ясно, — эти «ключи» не подходят. Чем труднее парень, тем на большее количество запоров закрыт его характер, думал Ильин. Да еще главный замок с каким-нибудь секретом.
Конечно же, Ильин знал и самое важное: воздействие коллектива на трудного ученика. Но это ведь легко сказать — воздействие коллектива. В жизни не всегда бывает так: вот коллектив, вот Назаров, — действуйте. В жизни случается и иначе: есть группа хороших ребят, есть Костя Назаров; и вот этот самый Назаров начинает воздействовать на группу. Вокруг него могут сплотиться дурные силы. Думаете, какой-нибудь Носов сильно огорчен, что Костя облил чернилами его гимнастерку? Нисколько. Думаете, какому-нибудь Носову не кажется, что Костя храбрец, раз он посмел у всех на глазах сорвать «молнию»? Стоит Косте как-нибудь особенно лихо, грубо и насмешливо ответить преподавателю, как может расхохотаться чуть не весь класс.
Иногда приходится думать не столько об исправлении Назарова, сколько о том, чтобы уберечь группу от его дурного влияния.
Сравнительно нетрудно заставить Костю хорошо работать в мастерской — практику любят все ребята, и хорошие и дурные, — но ведь училище должно выпустить полноценного, сознательного рабочего, опору и надежду государства. Одними тисками или фрезерным станком тут не обойдешься.
Ходил Ильин к Назарову домой, разговаривать с его матерью. Разговор был почти бесполезный: мать только и поняла, что мастер относится к ее Костеньке несправедливо. Может быть, она поняла бы и больше, но тогда ей пришлось бы признаться самой себе, что она дурно воспитала сына, а на такое признание способна не всякая мать.
Ее вызывали несколько раз в училище. Она плакала в кабинете директора, в кабинете замполита. Костя стоял рядом, глядя в пол.
К мастеру она уже ходила запросто и без вызова. Пробовала умаслить его по-всякому. Однажды, уходя из мастерской, даже «забыла» на его столе пол-литра водки и коробку консервов. Ильин понял, к чему это, и дождался ближайшего родительского собрания.
Когда собрание подходило к концу — уже были высказаны все взаимные претензии преподавателей и родственников, — Матвей Григорьевич попросил слова. Он поставил пол-литра и коробку консервов на середину стола.
— Вот. Это мне принесли в мастерскую, — сказал мастер. — Мать моего ученика дала мне взятку.
Голос его на мгновение прервался.
— Фамилия? — спросили сразу несколько голосов.
— Не важно, — ответил Ильин. — Ее здесь на собрании нет. — Он посмотрел прямо в глаза Назаровой. — Как же может мать доверить воспитание своего сына такому мастеру, который берет взятки? Что она думает? Куда она отдала своего сына? В советское училище или частному сапожнику в «мальчики»? Неужели ей не стыдно? — почти плача от обиды, спросил Ильин.
— Вы подумайте, какая дрянная мать! — наклонилась к Назаровой пожилая женщина, племянник которой учился в Костиной группе.
Матвей Григорьевич так и не назвал собранию фамилии Назаровой.
Она сидела и слушала всё, что о ней здесь говорилось. Слушала и ежилась, как под ударами, и уже не чувствовала себя, — словно бы стул пустой, на нем никто не сидит.
Мог ли Ильин рассчитывать на помощь Костиной матери в воспитании ее сына?
Женщина не очень грамотная, несчастливая в семейной жизни, трудолюбивая, но, повидимому, и в труде беспомощный человек — шесть лет работает, а дальше сторожихи не пошла.
Медленно нащупывал мастер те стороны Костиного характера, за которые можно было бы ухватиться.
Действовать надо было через ребят. Если бы только Костя знал, сколько комсомольских и групповых собраний были посвящены специально ему! Ведь далеко не на все эти собрания его приглашали. А сколько раз подходили к нему Митя и Сережа на переменках, будто просто так поболтать, а на самом деле именно им часто поручалось и комсомольской организацией и мастером «взять Назарова в работу».
Когда Костя пересдавал спецтехнологию, то это Сережа Бойков держал свои руки так, как будто в одной из них штангель, а в другой — гайка. А у Мити сердце замирало у дверей класса. Оба они почти силой «натаскивали» Костю по спецтехнологии.
И вот почему оказалось, что сдавал-то экзамен Назаров, а лоб вытирал мастер Ильин.