Письмо Марии Голубевой «Неутихающая боль» было опубликовано в газете «Станица» № 6, сентябрь 1992 г. К сожалению, мы его разыскали уже после компьютерной верстки сборника № 3 «Война и судьбы» с материалами ее сына Эдуарда Голубева. Это письмо очень хорошо их дополняет. Однако, оно имеет и самостоятельное значение. Потому с разрешения Марии Михайловны мы его включили в настоящий сборник.
Книга протоиерея Михаила Протопопова «Живых проглотим их…» о судьбе его отца была опубликована в Австралии тиражом всего 500 экземпляров с русским и английским параллельными текстами. Она проиллюстрирована множеством фотографий и представляет несомненный интерес для казаков и историков. Русский текст переиздается в сборнике с любезного разрешения автора.
Поэма Михаила Таратухина «Лиенц» впервые была опубликована в 1948 году за рубежом в журнале «Казак». В настоящее время автор проживает в Лондоне и с его разрешения мы включили ее в настоящий сборник.
В обще-казачьем журнале «Станичный вестник», №№ 23–36 (Монреаль, Канада) в период с 1998 по 2001 годы было опубликовано несколько интересных очерков профессора Юрия Григорьевича Кругового. Очерки посвящены теме антибольшевистской борьбы в период Второй Мировой войны и насильственной выдачи казаков в Австрии в 1945 году. По нашему мнению, эти очерки-воспоминания представляют несомненный интерес для людей, не равнодушных к истории, и потому включены в данный сборник.
Составитель выражает признательность и благодарность тем, без чьей финансовой поддержки невозможно было бы издание серии сборников «Война и судьбы»:
Александру Никольскому (Россия),
Тамаре Гранитовой (США),
Александру Палмеру (США),
Николаю Сухенко (США),
Андрею Залесскому (США).
Вновь и вновь перечитываю «Голгофу казачества». И хотя память о пережитом никогда не оставляла меня — статья Негоднова разбередила давнюю боль.
Я — участница казачьего ухода с Родины в 1943 году. Украина, Польша, Белоруссия, Северная Италия, переход через Альпы, Австрия и… лагерь на Урале в г. Кизил.
В сорок третьем году уезжала с Украины вместе с мужем, детьми и свекровью. Дни и ночи, в дождь, в снег, под бомбежками и артобстрелами выходили из окружения: Днестр-Коропец, на Львов. Трудно было. Очень трудно. И все же тогда мне удалось сохранить детей.
Но во сто крат тяжелее были дни под Лиенцем, когда нас предали англичане. Мой муж, как и большинство наших офицеров, уехал «на совещание», и я осталась с четырьмя детьми и свекровью семидесяти шести лет. Самому младшему ребенку, Леночке, было четыре месяца. Самому старшему сыну — восемь лет.
Да, были выброшены и траурные полотнища в стане, был и печально памятный «крестный ход», река Драва, принимавшая в свои водовороты казаков и их детей, — тоже была.
Я находилась в Донском Стане. Уйти далеко не могла, оставить детей — не могла тоже. И нас — многосемейных и стариков, отправили в Еденбург, где были «отобраны» рядовые. Потом был лагерь в Граце. Это оттуда — в переполненных товарных вагонах, где для питьевой воды установили бочки из-под бензина — началась долгая дорога на Урал. Мы не знали, куда нас везут, не знали, что с нашими мужьями.
В кизиловском лагере я похоронила двоих младших: Леночке тогда было уже шесть месяцев, Мишутке — год и девять месяцев. Старших удалось спасти чудом. Казачьи дети начали умирать еще в поезде. На Урале они уходили в свои крохотные могилки под присмотром конвоя.
Потом был лагерь в Вильве, где мы (женщины) работали на повале.
В 1946 году, пройдя «фильтрацию», в числе первых девяти семей, мне разрешили выехать на Украину с двумя оставшимися в живых детьми. А в сорок седьмом году я получила известие от мужа и выехала с детьми в г. Прокопьевск. К тому времени многие офицеры прошли «фильтрацию» и были расконвоированы. Разумеется, без права выезда.
В 1948 году родился сын. А спустя год, в сорок девятом, прошли массовые аресты офицеров. Срока давали 10–25 лет. Моему мужу дали 25. Вскоре после ареста мужа меня с тремя детьми выбросили из казенной квартиры на улицу.
Без слез провожала своего мужа из дома, без слез прикрывала своих детей от дождя под стеной этого же дома. Я знала: казаки обречены на уничтожение. И мы — казачьи жены и матери — обязаны нести свой крест. Казачье семя, казачья память должны жить в детях наших.
Теперь уже и мне 76 лет. Но все эти годы не давала покоя мысль: неужели мир так никогда и не узнает о том, как в далеком сорок пятом году Иуды, носившие форму солдат и офицеров Английской армии, отправили на смерть и мучения тысячи казачьих детей, женщин и стариков…
Их прокляли живые и мертвые казачьи души, преданные в сорок пятом году под Австрийским городом Лиенцем. Так пусть же их проклянут и собственные потомки! За наше материнское горе, за смерть наших детей!
Казачья «Станица»! Да поможет тебе Бог в твоем благородном труде!
г. Полтава, 15.07.1992 г.
Предлагаемая вниманию читателя документальная повесть посвящена подлинной истории жизни моего отца, казачьего офицера Алексея Михайловича Протопопова (1897–1988).
Здесь нет ни одного выдуманного сюжета или вымышленного действующего лица. В основу повести положены документы, хранящиеся в архиве бывших КГБ и МВД СССР, в других архивах Российской Федерации, а также личные документы, письма и воспоминания отца, хранящиеся в нашей семье. Список первоисточников прилагается в конце книги.
В повести использованы фрагменты ряда военно-исторических книг, при цитировании которых сделаны указания в тексте.
Автор приносит глубокую благодарность всем, кто оказал посильную помощь в работе над этой книгой.
Протоиерей Михаил Протопопов.
Мельбурн, Австралия, 2000
В книге Протоиерей Михаил Протопопов, священник Русской Православной Зарубежной Церкви, рассказывает о судьбе своего отца — белого воина, полковника А. М. Протопопова. Описываемые этапы жизни Алексея Михайловича наглядно говорят о том ужасе, который принес Ленин не только русскому народу, но и всему миру. Обещания коммунистов развратили народ, вековая мораль, любовь к ближнему, вера, доверие были заменены злобой, ложью, обманом, клеветой, предательством, расстрелами и пытками.
С исторических времен народы Европы и всего мира не переживали ужаса, равного чуме XX столетия, — когда десятки миллионов невинных людей уничтожались для торжества марксистско-ленинской утопии. По своей жестокости, по размерам, по степени изуверств и истязаний никакие средневековые способы применения пыток не могут сравниться с ленинско-сталинской коммунистической системой уничтожения народов.
Честный, мужественный Алексей Михайлович пережил все трудности кровавого режима и закрыл глаза в свободной стране. Мир праху белого воина Алексея и миллионов других погибших от рук большевизма. Их благородство и самопожертвование никогда не будут забыты.
В годы гражданской войны Алексей Михайлович Протопопов в числе офицеров Южной Белой Армии пытался противостоять Советам с их ужасным террором, расстрелами, мародерством, насилием над женщинами и детьми. Но силы красных по вооружению и численности превосходили силы белых воинов иногда в 10 раз и более.
20 ноября 1920 г. Южная Белая армия под командованием генерала барона Врангеля оставила последнюю пядь русской земли и уплыла в неизвестность. В числе покидавших Родину был и есаул Всевеликого Войска Донского Алексей Михайлович Протопопов.
Во время Второй мировой войны Алексей Михайлович вместе с многими другими белыми офицерами вступил в ряды Русского корпуса, который сформировался из белых воинов в 1942 г. для защиты русской колонии от нападения югославских партизан. Затем А. М. Протопопов перешел на службу в штаб генерала Краснова и был направлен в Казачий Стан в северную Италию. Вся семья Протопоповых приняла участие в страшном походе через Альпы и оказалась в конце войны в Лиенце.
В конце Второй мировой войны американский президент Франклин Рузвельт, премьер-министр Англии Уинстон Черчиль и «дядя Джо» — Сталин в Ялте пришли к соглашению принять предложение Сталина: «Все советские граждане, находящиеся на вражеской территории, подлежат возвращению на Родину». (Это соглашение и этот документ сами по себе противозаконны.)
Когда Вторая мировая война закончилась, согласно Ялтинскому соглашению началась репатриация военнопленных и граждан СССР. Начались и беззаконные насильственные выдачи белой эмиграции в руки Советского правительства. Среди невинных жертв был и отец автора книги, Алексей Михайлович Протопопов. Его долгие страдания и мужественное противостояние советскому юридическому насилию в лагерях ГУЛАГа закончились желанным освобождением и выездом в Германию. Но добиться справедливой реабилитации этот уже пожилой и измотанный каторгой человек не мог. Да такое было и невозможно в то время. Это удалось только сыну лишь спустя шесть лет после смерти отца.
Отец Михаил не только доказал, что его родитель Алексей Михайлович был незаконно арестован и сослан в Сибирь. Он также потребовал полной реабилитации — восстановления в правах и честного имени свободного человека. Суд Российского государства по требованию о. Михаила реабилитировал Алексея Михайловича и восстановил его в правах.
Вопрос реабилитации очень серьезен. Российское правительство должно, по моему мнению, реабилитировать всех военнопленных и частных лиц, насильно выданных Советам, вернуть им украденную честь и восстановить во всех правах гражданства. Все они, живые и родственники умерших на советских каторгах, должны быть компенсированы.
Слава о. Михаилу за то что он нашел достаточно духовных сил и энергии доказать невиновность Алексея Михайловича и добиться его реабилитации.
Проф. Н. В. Федоров DCE
Атаман Донских казаков за рубежом,
Председатель Тройственного Союза казаков Дона, Кубани и Терека.
Война в Европе закончилась фактически 12 мая 1945 года, после капитуляции группы немецкой армии «Центр» под командованием фельдмаршала Шернера. Задержавшиеся в Праге и на подходе к ней Вооруженные силы освобождения народов России в составе 600-й и 650-й пехотных дивизий, известных также как 1-я и 2-я дивизии РОА[2], запасной бригады, офицерской школы, роты охраны Комитета освобождения народов России (КОНР), Военно-воздушных сил РОА — общим количеством до 50 тысяч человек — сумели оторваться и от Красной Армии, и от немецких частей и вышли в зону расположения американских войск, в район деревни Розенталь, что в Германии.
Круг людей, близких к генералу Андрею Власову[3], значительно поредел. 7 мая близ Праги был захвачен и повешен партизанами генерал-майор РОА Владимир Боярский. На следующий день передовыми частями Красной Армии был взят в плен и немедленно отправлен на Лубянку генерал-майор РОА Федор Трухин. В этот же день был захвачен и расстрелян партизанами генерал-майор РОА Михаил Шаповалов. С Власовым оставались генералы Малышкин, Благовещенский, Закутный, Буняченко, Зверев, полковники Меандров и Мальцев.
«Мои соотечественники будут мне верить и пойдут за мной только в том случае, если они будут видеть, что я веду их на борьбу с коммунизмом по правильному пути, направленному к достижению интересов моей Родины и ее народа…»
Генерал А. А. Власов оглашает манифест Комитета освобождения народов России, Прага, 1944 г.
Переговоры Комитета освобождения народов России о предоставлении политического убежища начались с того, что американцы предложили немедленно разоружиться, оставив по двадцать карабинов на роту для самообороны. Затем последовало требование не выходить без особого разрешения за пределы отведенной зоны расположения. Генерал Власов в сопровождении командира 1-й дивизии РОА Буняченко вел неустанные переговоры с американским командованием о сохранении Вооруженных сил освобождения народов России в полном составе под покровительством США. Решающая стадия переговоров была намечена на 12 мая 1945 года.
Утром этого дня колонна из семи легковых машин 1-й дивизии в сопровождении американского бронетранспортера двинулась в путь. На развилке неожиданно выскочила вперед автомашина, в которой находился адъютант одного из батальонов дивизии капитан РОА Петр Кучинский, и встала перед бронетранспортером. Сзади колонна была заблокирована советским танком.
Вместе с Кучинским досмотром колонны занялись командир батальона 162-й танковой бригады 25-го танкового корпуса Красной Армии капитан Михаил Якушев и сотрудники отдела контрразведки СМЕРШ[4] из той же бригады старший лейтенант Илья Игнашкин и майор Пахом Виноградов. В одной из машин был обнаружен генерал-лейтенант Власов. На него указал его же шофер Илья Комзолов. При содействии шофера машины капитана Кучинского Александра Довгаса генерал Власов был посажен в советский танк, который немедленно двинулся в расположение советских войск. Куда-то ушел и американский бронетранспортер. Колонна, которую теперь возглавила машина Кучинского, двинулась вслед за советским танком. Замыкала колонну машина капитана Якушева. На одном из перекрестков машина, в которой следовал генерал Буняченко, неожиданно резко свернула вправо и стала удаляться. Никто ее не преследовал.
Через некоторое время американские патрули передали советским властям задержанных генерала Буняченко и начальника штаба дивизии подполковника РОА Николая Николаева.
Еще через несколько дней представители советских властей обратились к англо-американскому командованию с предложением — выдать солдат и офицеров Вооруженных сил освобождения народов России. На этот раз союзники ответили отказом, сославшись на отсутствие разработанной и согласованной процедуры. Но ждать пришлось недолго…
Тем временем 19 июня 1945 года в газете «Правда» был опубликован Указ Президиума Верховного Совета СССР «О награждении орденами генералов, офицеров и рядового состава Красной Армии».
За успешное выполнение особого задания командования на фронте орденами Суворова II степени были награждены майор Пахом Виноградов, старший лейтенант Илья Игнашкин, полковник Иван Мищенко, генерал-майор Евгений Фоминых и капитан Михаил Якушов. Орденом Отечественной войны I степени был награжден капитан Петр Кучинский. Орденами Отечественной войны II степени были награждены Александр Довгас и Илья Комзолов.
Генерал Фоминых командовал 25-м танковым корпусом, полковник Мищенко командовал 162-й танковой бригадой. Кто были остальные награжденные, читатель уже знает.
Орден Суворова II степени был полководческим. По статусу им могли награждать крупных военачальников за совершение значительной военной операции. То что этим орденом были награждены старший лейтенант и майop из СМЕРШа, а также армейский капитан, не имело прецедента в истории Второй мировой войны. Так оценил захват Власова Иосиф Сталин.
Следует отметить, что судьба Петра Кучинского была не столь радужной, как можно было ожидать. Некоторое время СМЕРШ использовал его как опознавателя, помогавшего выявлять командный состав 1-й и 2-й дивизий Русской освободительной армии. 13 августа 1945 года он был отправлен на «государственную проверку» в 12-ю запасную стрелковую дивизию на станцию Алкино, что в Башкирии. 31 декабря того же года его вызвали в Москву, в Главное управление СМЕРШ, и объявили, что он направляется для продолжения проверки в проверочно-фильтрационный лагерь № 174, что в Подольске Московской области. В этой военной тюрьме строгого режима он содержался до мая 1946 года. После обращения к Сталину Кучинский был сослан на поселение в Тулу, где и жил до конца своих дней. Но тем не менее орденов ни у него, ни у Комзолова и Довгаса, не отобрали.
Коем ужо по делам его…
Перелом в войне определился окончательно в 1944 году. Советские войска вступили на территорию Польши и с каждым днем продвигались на Запад. Количество освобожденных советских военнопленных и «остарбайтеров»[5] возрастало с каждым днем. Коммунистическое руководство СССР не допускало и мысли, что кто-либо из оказавшихся на Западе советских граждан откажется вернуться в родные пенаты. На языке власть предержащих это было тяжелым преступлением — «невозвращенцев» приравнивали к изменникам родины.
Руководители Советского Союза приняли неотложные меры к тому, чтобы все граждане СССР, по собственному желанию или помимо него, были возвращены в СССР. Стройки коммунизма требовали пополнения дармовой рабочей силой.
4 октября 1944 года было выпущено постановление Совета Народных Комиссаров (СНК) — правительства СССР — № 1315-392с «Об Уполномоченном СНК СССР по делам репатриации граждан СССР»[6]. На эту должность был назначен генерал-полковник Филипп Голиков, его заместителями стали генерал-полковник Иван Смородинов и генерал-лейтенант Константин Голубев.
Выбор кандидатур был не случайным. Голиков одно время возглавлял Главное разведывательное управление Красной Армии, потом был начальником Управления кадров Наркомата обороны СССР[7]. Смородинов долгое время ведал вопросами формирования Красной Армии, Голубев работал в Мобилизационном управлении Генерального штаба Красной Армии. Истинные цели и задачи репатриации советских граждан все они понимали хорошо.
6 октября того же года было издано постановление СНК СССР № 1344.402с «О деятельности Уполномоченного СНК СССР по делам репатриации граждан СССР»[8]:
«СНК СССР постановляет:
Поручить Уполномоченному СНК СССР по делам репатриации граждан СССР тов. Голикову провести следующие мероприятия:
1. Опубликовать обращение Советского Правительства к советским гражданам и военнопленным, уведенным насильственно немцами в Германию и другие страны, с предложением им немедленно после освобождения вернуться в СССР, где им будет предоставлена полная возможность вместе со всеми гражданами СССР защищать свою страну и восстанавливать промышленность, сельское хозяйство, транспорт и т. д., разрушенные немцами и их союзниками во время войны.
2. Опубликовать и издать отдельной брошюрой, для распространения среди уведенных советских граждан, ряд агитационных статей, рисующих зверское обращение немцев с советскими военнопленными и гражданами. В статьях подчеркнуть, что не презрение и недоверие, а внимание и забота встретят их на родине, когда они вернутся домой после освобождения.
3. Подобрать небольшие библиотечки советской литературы и срочно выслать их в Лондон, Париж, Рим и Каир[9] для распространения среди советских граждан.
4. Изготовить тематические плакаты и выставки, посвященные теме возвращения на родину.
Председатель СНК СССР И. Сталин.
Управляющий делами СНК СССР Я. Чадаев».
Перечисленные в постановлении столицы являлись центрами ведения работы по репатриации советских граждан.
Уважительный (казалось бы!) тон этого документа мог обмануть разве что самого несведущего работника государственного аппарата Советского Союза. Все, а уж руководители дел по репатриации в особенности, хорошо знали, что еще в декабре 1941 года было подписано постановление Государственного Комитета Обороны СССР[10] — высшего органа исполнительной власти в годы войны — о создании специальных лагерей НКВД СССР для проверки и фильтрации вышедших из окружения, бежавших или освобожденных из плена «бывших военнослужащих Красной Армии». Не говоря о моральных муках, статус «бывшего военнослужащего» приводил к приостановлению выслуги лет, к потере воинского звания, к прекращению выплаты пособия семье солдата, угодившего в плен. Содержавшиеся в этих военных лагерях строгого режима бывшие советские военнопленные в обязательном порядке привлекались к тяжелому, поистине каторжному труду на шахтах и рудниках, на стройках, на лесозаготовках, вблизи которых и были созданы эти специальные лагеря, переданные в ведение ГУЛАГа.
Проверка в лучшем случае заканчивалась тем, что вышедшего из окружения или бежавшего из плена солдата или офицера Красной Армии, как правило, закрепляли в штатах предприятия, иными словами — продавали в рабство.
Слова Сталина о том, что каждому вернувшемуся на родину будет предоставлена возможность защищать свою страну, на самом деле означали, что эти люди могли попасть на фронт только в составе штрафных батальонов. Правда, были еще и «штурмовые батальоны», в которых в качестве рядовых использовались освобожденные из плена советские офицеры. «Штурмовые батальоны» были в боях до полного истощения личного состава, проще говоря — их бросали на верную смерть.
Слова Сталина о том, что каждый получит возможность восстанавливать промышленность, сельское хозяйство и транспорт Советского Союза, означали на деле, что бывшие репатрианты — и военные, и гражданские — будут брошены в лагеря ГУЛАГа на каторжные работы.
Слова Сталина, что этих людей на родине ждет не презрение и недоверие, а внимание и забота, означали, что каждого репатрианта поставят на учет в органах государственной безопасности СССР, заведут на них досье. Для каждого из них это означало запрет на профессию, на учебу, запрет выбора места жительства, запрет на выезд за границу, запрет на политическую деятельность. Так длилось долгие годы.
Но кроме этих постановлений, было принято еще одно, касающееся бывших подданных Российской империи, осевших за рубежом до 1917 года, и бывших подданных СССР (к ним относили и эмигрантов гражданской войны), попавших за рубеж с 1918 года по 22 июня 1941 года. Органам репатриации предписывалось выявлять этих людей и насильственно отправлять в Советский Союз, независимо от наличия любого гражданства.
Так Сталин готовился к победоносному окончанию войны.
Акция по захвату генерала Власова побудила англо-американское командование урегулировать все вопросы по взаимной передаче репатриантов через демаркационную линию.
Совещание представителей трех держав состоялось в городе Галле (Германия). От советского командования на встречу был командирован генерал Голубев. До нас дошли его дневники этих заседаний.
Первая встреча состоялась 16 мая 1945 года в 21 час по среднеевропейскому времени.
«До начала официальной части совещания генерал Баркер спросил у меня согласия на встречу с ним вдвоем, для решения вопросов, не требующих участия всех офицеров, привлекаемых к совещанию.
На этой предварительной встрече был затронут вопрос о составе участников первого совещания. Баркер просил, чтобы было не более 7-10 человек с каждой стороны. Я не возражал, но заявил, что для работы на совещании я привлекаю нужных мне генералов и офицеров в количестве 10 человек, не считая переводчиков. Второй вопрос, который был решен предварительно, о председательствовании на совещании. При обоюдном согласии была принята очередность.
Совещание открылось вступительным словом Баркера, в котором он заявил:
1. Что он уполномочен генералом Эйзенхауэром вести переговоры и рад приветствовать нашу группу.
2. Заверил, что он примет все меры к тому, чтобы на этом совещании был решен вопрос о кратчайших сроках передачи наших и их граждан.
3. Предупредил, что в работе совещания принимают участие офицеры-специалисты, особенно по вопросам транспортировки, и в частности, представители авиации.
4. Извинился за не совсем организованный прием нашей группы и недостаточное ее обеспечение.
В связи с этим в ответном вступительном слове я поблагодарил за оказанное гостеприимство и указал, что после решения главной задачи — разгрома гитлеровской Германии — перед нами стоит важная задача возвращения на родину большого количества советских граждан, угнанных немцами в неволю и освобожденных союзниками, и, наоборот, возврата на родину освобожденных Красной Армией граждан союзных государств.
Я выразил надежду, что эта задача будет нами решена в короткие сроки и в дружественной атмосфере, поскольку заинтересованность в решении этого вопроса обоюдная. Я подчеркнул, что еще до этого совещания, на основе Ялтинского соглашения, мы осуществили передачу большого количества союзных нам граждан, сейчас открылся новый мощный канал для быстрейшей передачи массы людей через линию войск. Для решения этой задачи мы и собрались сюда.
Я выразил уверенность, что эти вопросы мы решим дружно и граждане обеих сторон в самые ближайшие дни начнут возвращаться к себе на родину.
Переходя к деловой части совещания, Баркер, исходя якобы из желания осуществлять немедленную передачу через линию войск советских людей, освобожденных войсками союзников, и передавать им всех союзных граждан, освобожденных войсками Красной Армии, выдвинул на первый план как единственно возможный и наиболее для них выгодный вид транспорта — применение их авиации с посадкой на наших аэродромах.
Я поставил вопрос перед Баркером о числе освобожденных советских граждан, которые находятся в ведении командования союзников и которых они намереваются передать нам через линию войск.
Баркер сперва заявил, что у них имеется всего 250 тысяч наших людей, но после ряда наших убедительных справок, основанных на их же данных, он вынужден был принести извинения и заявить, что в действительности имеется 450 тысяч освобожденных военнопленных и свыше миллиона освобожденных советских граждан, то есть всего около полутора миллионов советских людей. При этом Баркер заявил, что более 200 тысяч освобожденных военнопленных самовольно покинули лагеря и сейчас разбрелись по многим городам и населенным пунктам западной Германии и что собрать эту большую массу людей сейчас им не под силу[11].
После этого, в течение нескольких часов в вежливой, но крайне острой форме шло обсуждение вопроса о способе транспортировки.
Баркер вновь предложил от имени Эйзенхауэра применить как основной способ их авиацию с посадкой на наших аэродромах, куда они будут привозить наших людей и вывозить своих. В числе желательных им пунктов были названы: Бранденбург, Лукенвальде, Ютерборг и Мюрберг.
Против такого способа транспортировки я возражал, заявив, что наши приемно-передаточные пункты намечены на линии войск или в непосредственной близости от них, и, не указывая принадлежности их к фронтам, в соответствии с утвержденной дислокацией перечислил следующие пункты: Висмар, Кривитц, Пархим, Магдебург, Дессау, Торгау и Риза.
Далее я заявил, что в этих пунктах подготовленных аэродромов у нас нет, кроме Торгау (о чем им известно), и что на подготовку их потребуется слишком много времени, которое удлинит сроки начала передачи освобожденных из плена советских и союзных граждан. Как быстрейший способ передачи я предложил использовать автотранспорт союзников с тем условием, чтобы после доставки советских граждан они в обратный рейс могли бы забирать граждан союзных государств.
Баркер стал доказывать, что они располагают мощной авиацией, которая может в короткие сроки перебросить большие массы наших людей и забрать своих, если мы в тылу наших войск предоставим им достаточное количество аэродромов, для обследования пригодности которых им желательно выслать своих офицеров. Далее Баркер возражал по поводу применения автотранспорта, так как он предвидит большие затруднения, ибо большое его количество они перебрасывают на Восток для войны против Японии и немалое количество автотранспорта ставят в ремонт.
На эти доводы Баркера я заявил, что если они переживают затруднения с автотранспортом и ощущают в нем недостаток, мы можем согласиться на то, чтобы и своих и их людей передавать через линию войск походным порядком, если расстояние не превышает одного перехода, кроме больных, стариков и женщин с детьми, которых надо перевозить. Не менее десяти раз Баркер пытался навязать свой план широкого применения авиации. Я вновь вынужден был в категорической форме отвергать это и настаивал на том, что нам удобнее принимать наших людей и передавать союзников в перечисленных выше пунктах с применением наземного транспорта, а авиацию я предложил им использовать для переброски советских репатриантов из глубинных пунктов западной Германии и Франции к линии своих войск.
С разрешения маршала Конева я также дал свое предварительное согласие на использование авиации для переброски больных и раненых только с аэродрома Торгау, не предрешая, чьими самолетами будет осуществляться эта переброска. В конце концов, Баркер согласился с нашей точкой зрения на этот вопрос — применение железных дорог и автотранспорта как основного вида транспорта.
Исходя из того, что в итоге работы первого дня мы добились обоюдного решения коренных вопросов, связанных с передачей советских и союзных граждан через линию войск, а именно:
а. получили справку о наличии 1,5 миллиона советских граждан, подлежащих репатриации, заявив им, что, по нашим данным, эта цифра значительно больше;
б. нашли обоюдную точку зрения в необходимости начать немедленную взаимную передачу советских и союзных граждан через линию войск, определив ее начало 20 мая в пунктах, указанных выше;
в. определили железнодорожный и автотранспорт как основные виды транспорта для переброски репатриантов и отвергли авиатранспорт.
Я предложил оформить в последующей нашей работе все это в письменной форме, в виде соглашения или в форме конкретного плана передачи и приема через линию войск.
Баркер дал согласие. Для выработки деталей решено организовать взаимную встречу экспертов утром 17 мая.
В конце совещания Баркер поднял вопрос о тяжелом положении их соотечественников в лагерях и о желании послать туда своих офицеров, он также заявил, что мы в этом вопросе не выполняем решений Крымской конференции. Я отверг это и дал справку о порядке содержания и материального обеспечения союзных граждан, подчеркнув, что оно соответствует точному выполнению Крымского соглашения, при этом сослался, что в практике нашей работы как с английской и американской, так и с другими военными миссиями, мы встречались с подобными заявлениями, хотя, как правило, они и не подкреплялись фактами, а при проверке и не подтверждались.
Лучшим доказательством, как мы выполняем Крымское соглашение, заявил я, являются применение дорог и автотранспорта как основного вида транспорта.
Исходя из того, что в итоге работы первого дня мы добились обоюдного решения коренных вопросов, связанных с передачей советских и союзных граждан через линию войск, а именно:
а. получили справку о наличии 1,5 миллиона советских граждан, подлежащих репатриации, заявив им, что, по нашим данным, эта цифра значительно больше;
б. нашли обоюдную точку зрения в необходимости начать немедленную взаимную передачу советских и союзных граждан через линию войск, определив ее начало 20 мая в пунктах, указанных выше;
в. определили железнодорожный и автотранспорт как основные виды транспорта для переброски репатриантов и отвергли авиатранспорт.
Я предложил оформить в последующей нашей работе все это в письменной форме, в виде соглашения или в форме конкретного плана передачи и приема через линию войск.
Баркер дал согласие. Для выработки деталей решено организовать взаимную встречу экспертов утром 17 мая.
В конце совещания Баркер поднял вопрос о тяжелом положении их соотечественников в лагерях и о желании послать туда своих офицеров, он также заявил, что мы в этом вопросе не выполняем решений Крымской конференции. Я отверг это и дал справку о порядке содержания и материального обеспечения союзных граждан, подчеркнув, что оно соответствует точному выполнению Крымского соглашения, при этом сослался, что в практике нашей работы как с английской и американской, так и с другими военными миссиями, мы встречались с подобными заявлениями, хотя, как правило, они и не подкреплялись фактами, а при проверке и не подтверждались.
Лучшим доказательством, как мы выполняем Крымское соглашение, заявил я, являются прекрасные отзывы и благодарности мадам Черчиль, мадам Катру, тридцати трех бельгийских генералов и освобожденного из плена норвежского главнокомандующего Рюге, доставленных самолетами в Москву, и отзывы многочисленных иностранных корреспондентов.
Я указал в заключение, что располагаю отрицательными фактами, касающимися содержания наших граждан в лагерях, находящихся в ведении союзников, но не хочу пока говорить о них, не желая затемнять существо вопроса, для решения которого я прибыл сюда[12].
Я также назвал цифры освобожденных нами и отправленных на родину граждан союзных государств. В ответ на это Баркер заявил, что вопросами репатриации занимаются сейчас тысячи людей, а значит, не исключены возможности недочетов. При этом он постарался заверить, что союзное командование всегда готово выполнить Ялтинское соглашение. Мною был задан вопрос Баркеру и получен ответ, что он уполномочен решать вопрос о гражданах всех союзных государств. На этом совещание первого дня закончилось в 4.00 часа утра.
На совещании присутствовали с нашей стороны генералы Скрынник, Вершинин, Ратов, Драгун; полковники Филатов, Гаврилов; представитель Первого Украинского фронта генерал Дубинин, Первого Белорусского фронта — полковник Куровский, Второго Белорусского фронта — полковник Каширский, подполковник Зинченко и переводчицы Николаева, Тарасова, Кащеева.
Со стороны союзников: начальник оперативного управления штаба Эйзенхауэра генерал Баркер, бригадный генерал Микельсон, бригадир Вейнебелз и др.
Первый день переговоров окончился вничью».
Следующий раунд состоялся 17 мая:
«В 11–30 по московскому времени меня посетил генерал Баркер и сообщил, что он только что получил сообщение о пребывании в Ризе свыше пяти тысяч союзных граждан и настаивает на их немедленной передаче.
В ответ на это я заявил, что мне непонятно такое требование генерала Баркера, ибо мы приехали сюда не для того, чтобы решать отдельные вопросы о Ризе или о другом пункте, а решать вопрос в целом и что мы вчера уже договорились устно об основных вопросах предстоящей организованной передачи как союзных, так и советских граждан.
Решение вопроса я предлагаю форсировать и начать немедленную взаимную передачу людей через линию войск во всех пунктах, тогда отпадет вопрос и о Ризе.
Генерал Баркер возразил, заявив, что он не видит оснований к задержке передачи этих людей, поскольку передача из других пунктов переговоров происходит уже несколько дней, и, в частности, союзное командование приняло вчера две тысячи и сегодня принимает еще две тысячи своих соотечественников. Я просил дать справку, где это происходит. Он ответить не смог.
Генерал Баркер настойчиво стал отрицать необходимость подписания документа и просил поверить ему на слово, что все, о чем мы вчера договаривались, он точно выполнит.
Видя, что я категорически возражаю против такой новой постановки вопроса, бьющей на обман нас, генерал Баркер подошел с другой стороны к осуществлению своей цели и потребовал немедленного допуска своих офицеров на все сборные пункты и лагеря, мотивируя это тем, что соотечественников необходимо успокоить скорейшим возвращением на родину и основными положениями Крымского соглашения.
Я обещал этот вопрос рассмотреть опять-таки в разрезе всего плана и на основах взаимности и дать ответ позже. Одновременно я заявил, что у Баркера нет оснований проявлять беспокойство и бить тревогу за судьбу своих соотечественников, ибо последние находятся в хороших условиях и в ближайшие один-два дня после подписания документа будут среди своих соотечественников.
Баркер остался недоволен таким решением.
В конце беседы был затронут вопрос о работе экспертов, которые должны договориться о деталях и технике передачи. Условились о встрече после работы экспертов в 17–00 сего дня.
При встрече присутствовали: генералы Вершинин, Скрынник, полковники: Филатов и Гаврилов»[13].
В тот же день в 17–05 началась третья беседа.
«Пользуясь случаем, что я председательствовал на этом совещании, я подвел итоги работы первого дня, а затем и работы экспертов, обсуждавших детали вопросов, связанных с передачей советских и союзных граждан через линию войск. Я сообщил Баркеру, что, судя по докладам наших офицеров-экспертов, они закончили свою работу при обоюдном согласии по основным вопросам и тем самым подкрепили достигнутое мной и Баркером устное соглашение.
Баркер согласился с этим.
В связи с этим я внес предложение — все затронутые на совещании вопросы зафиксировать в виде протокола, плана или соглашения, которые мы подпишем вместе с генералом Баркером, а после этого можем с 20 мая начать передачу. Далее я указал, что наши офицеры завтра выедут по своим местам для проведения подготовительной работы к передаче и приему союзных и советских граждан. Я подчеркнул, что на основе подписанного нами соглашения соответствующие военные власти отдадут приказы.
Для составления подобного соглашения и предварительного его обсуждения я рекомендовал наметить комиссию, в состав которой войдут по пять человек с каждой стороны.
Со всеми этими предложениями Баркер также полностью согласился.
После этого я поставил перед Баркером второй вопрос — о допуске группы генерала Вершинина на территорию западной Германии, Дании и Норвегии для ведения работы по делам репатриации, изложил ему цели, задачи, численный состав группы, ее предполагаемую дислокацию и представил самого генерала Вершинина.
На это Баркер заявил, что самостоятельно он этот вопрос решить не может, а посему просил эту просьбу изложить в письменном виде, на что я дал согласие.
В связи с этим Баркер поставил передо мной вопрос о допуске соответствующих представителей французского командования по вопросам репатриации на территорию Германии, занятую частями Красной Армии. Я заявил, что если французы обратятся к нам с этой просьбой, то она будет рассмотрена.
Последний вопрос, который был обсужден на этой встрече, относился к поставленной генералом Баркером проблеме о создании пунктов приема и передачи советских и союзных граждан на территории Австрии. Принципиально я против этого предложения не возражал, заявив, что мы продумаем этот вопрос и соответствующие пункты укажем, увязав их с общим планом.
На мой вопрос о числе советских граждан, находящихся на территории Австрии, Баркер ответил, что он данными не располагает.
На этом совещание было прервано, к работе приступили комиссии по выработке соглашения о передаче через линию войск советских и союзных граждан»[14].
Именно в этот день союзные власти приступили к сосредоточению в Австрии казачьих частей, выходивших с территории Югославии и Северной Италии. Свой вопрос генерал Баркер поставил не напрасно.
Очередная встреча генералов Баркера и Голубева состоялась 18 мая. Она была посвящена тяжелому положению союзных граждан, находящихся на советской стороне в лагере Риза. Баркер требовал пропуска в этот лагерь трех американских офицеров, но Голубев ответил, что это дело местных военных властей. Стороны расстались неудовлетворенные друг другом.
Отношения между союзниками продолжали ухудшаться. 19 мая на встречу с Голубевым прибыли генералы Баркер и Микельсон, бригадир Вейнебелз и подполковник Темплин. В начале речь пошла о пеших перебросках репатриантов. Выслушав предложения Голубева, генерал Микельсон заявил, что в этом случае репатриация советских граждан затянется на два года, но потом свел это к шутке. Потом снова встал вопрос о срочной передаче англичан и американцев из лагеря Риза.
Голубев ответил, что это часть общего вопроса. Баркер и его спутники демонстративно покинули кабинет Голубева, заявив, что сообщат об инциденте в Вашингтон.
Тем не менее на следующий день переговоры были продолжены.
«Днем 20 мая генерал Драгун был приглашен «на прогулку» английским бригадиром Вейнебелзом, который хотел прозондировать почву о возможности продолжения переговоров.
После доклада генерала Драгуна об этой встрече я дал согласие на прием бригадира Вейнебелза. Явившись ко мне, он сразу же начал говорить о возможности начала конференции. Я ответил, что я и не пытался прекращать или срывать переговоры. Я прибыл сюда как представитель Ставки Верховного Главнокомандования Красной Армии для того, чтобы с представителями генерала Эйзенхауэра договориться о передаче наших граждан и подписать соответствующий план.
Я подчеркнул, что готов продолжить переговоры, несмотря на странное поведение и не менее странное заявление, которое мне пришлось вчера выслушать. Вейнебелз на это ответил, что он не хочет вдаваться в обсуждение этих странных заявлений и не хочет вспоминать, что произошло вчера.
Он только хочет договориться о продолжении работы, и если я согласен, то он постарается связаться с Баркером и доложить ему об этом, поскольку, якобы, Баркер не знает о нашем свидании, ибо они об этом не говорили. В действительности, конечно, это был дипломатический прием. Бригадир Вейнебелз был послан генералом Баркером.
Я дал согласие встретиться с Баркером для продолжения работы по обсуждению нашего плана в 22 часа.
На беседе присутствовали генералы: Ратов, Скрынник, Драгун; полковники: Филатов и Гаврилов, и переводчица капитан Николаева».
Судьба многих людей еще не была окончательно определена. Но о том, как она определялась, свидетельствует протокол переговоров генерал-лейтенанта Голубева с генерал-майором Баркером по вопросу репатриации на родину бывших военнопленных и советских граждан, освобожденных войсками союзников, а также бывших военнопленных и граждан союзных государств, освобожденных Красной Армией.
Переговоры эти были начаты в городе Галле 19 мая 1945 года.
Текст протокола содержал следующие выступления.
«ГОЛУБЕВ: Наша редакционная комиссия не договорилась ни по одному пункту проекта соглашения, выявились разные точки зрения, хотя в нашем проекте все вопросы были отражены конкретно и в ясной форме. По ним мы имели устную договоренность 16 и 17 мая.
Учитывая, что мы в течение трех суток разговаривали с господином генералом Баркером, мне хотелось бы эти разговоры оформить и подписать, в развитие Крымского соглашения от 11 февраля 1945 года, конкретный документ — план передачи через линию войск всех без исключения граждан, освобожденных Красной Армией и войсками союзников. Я надеюсь, что мы сможем сейчас договориться по всем вопросам, и от слов перейти к делу.
БАРКЕР: На первой встрече мы достигли принципиального соглашения, на котором будет построен этот план. Со своей стороны, остаюсь в полной надежде, что нам удастся разработать все детали вполне осуществимого плана. Мы готовы сделать все, что возможно, чтобы идти навстречу Вашим пожеланиям.
ГОЛУБЕВ: Я предлагаю приступить к обсуждению отдельных вопросов, предусматривающих порядок приема и передачи. Документ я предлагаю назвать «планом», как это сделали мы. Если генералу Баркеру удобнее — можно назвать «частным соглашением».
БАРКЕР: Я могу согласиться с этим предложением.
ГОЛУБЕВ: (Оглашает название документа) «План передачи через линию войск бывших военнопленных и гражданских лиц, освобожденных Красной Армией и войсками союзников».
БАРКЕР: Гражданских лиц или граждан?
ГОЛУБЕВ: В Крымском соглашении сказано: «военнопленных и гражданских лиц».
БАРКЕР: В английском тексте мы хотели бы использовать термин «граждане», а не «гражданские лица». В английском языке гражданские лица — это все те, которые не были военными, а граждане — это подданные какой-то державы.
ГОЛУБЕВ: В тексте Крымского соглашения есть термин «граждане», имея в виду бывших солдат, офицеров и гражданских лиц, освобожденных Красной Армией и войсками союзников. Я согласен оставить этот термин в нашем документе (зачитывает общую часть текста плана).
БАРКЕР: Это предложение приемлемо.
ГОЛУБЕВ: (зачитывает первый пункт плана). Этот пункт определяет, кто подлежит передаче.
БАРКЕР: Я не компетентен и не имею полномочий принять этот пункт с такой терминологией: «все без исключения военнопленные и гражданские лица». Между нашими правительствами происходила и до сих пор происходит большая переписка и обсуждение вопроса, кто подлежит репатриации.
Этот вопрос и в настоящее время рассматривается правительствами. Окончательное решение пока не принято. Вполне возможно, что если этот пункт будет принят в такой формулировке, то в полной мере он не будет выполнен. Вам известно, что в отношении некоторых лиц трудно установить их подданство. Я уверен, что мы достигнем полного соглашения. Эта проблема затрагивает судьбы большого количества людей. Но независимо от этого я предлагаю осуществить срочную передачу до подписания плана.
ГОЛУБЕВ: Это значит, что будут переданы не все советские люди. Я прошу генерала Баркера указать, что ему не нравится в этой формулировке.
БАРКЕР: Слова «все без исключения».
ГОЛУБЕВ: Я предлагаю тогда формулировку, исключив слова «без исключения», так как в Крымском соглашении принята формулировка «все бывшие военнопленные и гражданские лица» (излагает первый пункт в новой формулировке).
БАРКЕР: С такой формулировкой я согласен.
ГОЛУБЕВ: С пунктом вторым я хотел бы уточнить срок передачи. Точное время мы можем установить через 24 часа после подписания плана.
БАРКЕР: Я согласен…»
После принятия самого главного пункта плана передачи — кто подлежит репатриации, начались обсуждения проблем, связанных с дислокацией пунктов приема и передачи репатриантов, способа их транспортировки, организации питания, перевозки личных вещей. Не раз на заседаниях вспыхивали конфликты, разрешаемые, впрочем, вполне парламентскими методами. Наконец, 22 мая 1945 года в 13–00 по западноевропейскому времени «План передачи через линию войск бывших военнопленных и гражданских лиц, освобожденных Красной Армией и войсками союзников» был подписан.
«Представитель Ставки Верховного Главнокомандования Красной Армии генерал-лейтенант К. Д. Голубев и Представитель Верховного Главнокомандующего Союзными Экспедиционными силами генерал-майор Р. В. Баркер, руководствуясь Крымскими соглашениями от 11 февраля 1945 года, составили следующий план передачи бывших военнопленных и граждан, освобожденных Красной Армией и войсками союзников:
1. Все бывшие военнопленные и граждане СССР, освобожденные войсками союзников, и все бывшие военнопленные и граждане союзных государств, освобожденные Красной Армией, будут переданы через линию войск соответствующему военному командованию сторон.
2. Передачу и прием начать через 24 часа после подписания настоящего плана и производить в следующих приемно-передаточных пунктах:
а. на территории войск Красной Армии: Висмар (восточная часть), Кривитц, Пархим, Магдебург (восточная часть), Дессау, Торгау, Риза и по дополнительной дислокации командования Красной Армии еще в двух пунктах в районах восточнее Штендаль и Плауэн и в двух пунктах для приема советских граждан, передаваемых командованием союзных войск с территории Австрии;
б. на территории войск союзников: Висмар (западная часть), Вистмарк, Людвигслуст, Магдебург (западная часть), Лейпциг, Штендаль, Плауэн и два пункта на территории Австрии по дополнительной дислокации Верховного Главнокомандующего Союзных экспедиционных сил.
3. Транспортировка всех советских граждан, указанных в п. 1, из глубины Германии, территорий союзных стран и территории под контролем союзного командования на приемно-передаточные пункты, перечисленные в п. 2 этого плана, будет осуществляться всеми имеющимися в распоряжении союзного командования транспортными средствами.
Передвижение бывших военнопленных и граждан СССР с приемно-передаточных пунктов союзных армий на передаточные пункты, расположенные на территории Красной Армии, будет осуществляться транспортом, выделяемым командованием союзных войск, если необходимо, маршем для физически здоровых людей на расстояние, не превышающее однодневный переход (25–30 км) за время всего пути следования.
Этим транспортом в обратный рейс будут перевозиться бывшие военнопленные и граждане союзных стран, освобожденные Красной Армией.
4. Ежедневную пропускную способность каждого приемно-сдаточного пункта определить в 2–5 тысяч человек для каждой из стран. Темпы передачи и количество передаваемых сторонами контингентов, указанных в п. 1, не будут прекращаться или уменьшаться по причине отсутствия этих контингентов у другой стороны.
5. Все репатриируемые, указанные в п. 1, могут везти все личное имущество (одежду, обувь, постельные принадлежности, часы, велосипеды и прочие не громоздкие вещи, а также продовольствие).
6. Необходимая документация при приеме и передаче контингентов, указанных в п. 1 (списки, акты приема и передачи и т. д.), будет производиться по совместной договоренности местного командования каждой из сторон.
7. Репатрианты в пути следования будут обеспечены питанием до момента окончательной передачи их на приемно-передаточных пунктах.
8. Транспортабельные больные и раненые, в том числе и туберкулезные, передаются в первую очередь. Инфекционные и венерические больные в заразной стадии будут оставаться на излечении в госпиталях до окончания заразного периода.
Все общавшиеся с инфекционными больными будут карантинизированы.
На сборных пунктах всем репатриантам будет предоставлена возможность мытья в бане, и они пройдут дезинфицирование, а до передачи через линию войск будут подвергнуты дезинфекции сухим способом. Обо всех случаях инфекционных заболеваний в лагерях и в пути следования будет доложено принимающим властям.
9. Командование обеих сторон предпримет соответствующие меры на территории, находящейся под их контролем, для извещения и сбора бывших военнопленных и граждан, указанных в п. 1, на сборные пункты с целью их быстрейшей репатриации.
10. Командование каждой стороны отдает соответствующие распоряжения для немедленного выполнения настоящего плана и обеспечит принятие необходимых мер по завершению репатриации в возможно кратчайший срок»[15].
По уполномочию Ставки Верховного Главнокомандования Красной Армии под этим документом поставил подпись генерал-лейтенант Голубев, а за Верховного Главнокомандующего Союзными экспедиционными силами — заместитель начальника штаба генерал-майор Баркер.
К величайшему сожалению, пока еще не удалось обнаружить ни в английских, ни в бывших советских архивах какого-либо договора, имеющего непосредственное отношение к выдаче казаков и их семей, расположившихся в Лиенце и окрестностях. Обе страны отказываются подтвердить наличие такого документа, и даже факт, что он когда-либо существовал. Однако приведенные выше приказ и выдержки из дневника характеризуют то, что происходило во всех точках соприкосновения советской армии с союзными войсками.
В документе упоминались бывшие военнопленные и граждане СССР, освобожденные союзными войсками. Но действие этого плана, регламентирующего завершение репатриации в возможно короткий срок, на деле распространилось не только на тех бывших военнопленных и граждан СССР, которые не были освобождены союзными войсками, а наоборот, были захвачены англичанами и американцами в плен, но и на тех, кто, будучи русскими по национальности, имели подданства других государств Германии, Чехословакии, Югославии, Франции или не имели подданства вовсе[16].
Правда, у генералов Голубева и Баркера было оправдание — ссылка на решения Ялтинской (Крымской) конференции, согласно которым подлежали депортации все граждане СССР. Но на подданных других стран и на лиц без подданства, тем более на изменивших подданство задолго до Второй мировой войны, эти решения не распространялись.
Значительно позже, 12 июня 1945 года, в докладе народному комиссару иностранных дел СССР Вячеславу Молотову, заместителю народного комиссара обороны СССР генералу армии Николаю Булганину и начальнику Генерального штаба Красной Армии генералу армии Алексею Антонову, генерал Голубев указал, сетуя на многочисленные противодействия со стороны генерала Баркера, что «…за этим, безусловно, скрывались попытки задержать наших советских граждан, происходящих с территорий Прибалтики, Западной Белоруссии и Западной Украины, а также и всех тех, кто не желает возвращаться на родину».
Голубев беспрекословно исполнял требование Иосифа Сталина — вернуть в Советский Союз всех, кто по тем или иным причинам оказался за его рубежами. В равной степени это касалось и эмигрантов первой волны (в Советском Союзе их именовали белоэмигрантами), и политических эмигрантов, взятых в плен в 1914–1918 годах немецкими или австрийскими войсками.
В 1948 году, когда репатриация практически полностью закончилась, в Советский Союз было возвращено — добровольно или принудительно — свыше 1 миллиона 833 тысяч бывших советских военнопленных и свыше 3,5 миллиона гражданских репатриантов.
В принятых позднее постановлениях указывалось, что среди них находились и «…лица, подозрительные по своим антисоветским связям». Это были в основном те, кого доставили в Советский Союз под предлогом репатриации насильно, под конвоем.
22 мая 1945 года — дата подписания плана репатриации — ознаменовалось появлением и других, не менее важных документов.
В этот день было издано совершенно секретное постановление Государственного Комитета Обороны под номером № 8670сс[17]. Подпись Сталина стояла под следующими строками этого документа:
«В целях быстрейшей проверки возвращающихся на родину репатриируемых советских граждан, Государственный Комитет Обороны постановляет:
Обязать проверочно-фильтрационные комиссии НКВД СССР при лагерях и фронтовых сборных пунктах, а также органы СМЕРШ обеспечивать проведение регистрации в срок не более 10-ти дней, после чего всех гражданских лиц направлять к месту их постоянного жительства, а военнослужащих — в запасные части Народного комиссариата обороны СССР. Обязать НКВД и НКГБ[18] проводить последующую проверку в местах расселения репатриируемых советских граждан, а органы СМЕРШ — в запасных частях…
Обязать Центральное управление военных сообщений Красной Армии (т. Дмитриева) и Народный комиссариат путей сообщения (т. Ковалева) обеспечивать быстрейший вывоз из фронтовых лагерей и сборных пунктов, прошедших регистрацию репатриируемых советских граждан к месту их жительства».
Под «местами постоянного жительства» советское руководство понимало нечто иное, чем родные места репатриантов. Как известно, ни Сибирь, ни Урал, ни Казахстан, ни Колыма в ходе Второй мировой войны оккупированы не были. Но именно в эти места направлялось большинство советских репатриантов — и военнопленных, и гражданских лиц. Их вывозили в ссылку, подальше от родных мест, туда, где располагались или должны были располагаться «стройки коммунизма».
22 мая 1945 года был издан совершенно секретный приказ № 00549 народного комиссара внутренних дел СССР Лаврентия Берия «Об организации отдела «Ф» НКВД СССР».
«Для повседневного наблюдения за выполнением директив и указаний НКВД СССР аппаратами Уполномоченных НКВД по фронтам, а также обеспечения оперативной реализации материалов агентурно-оперативной работы органов НКВД-НКГБ контрразведки «СМЕРШ» на территории других стран, освобожденных Красной Армией от немецко-фашистских захватчиков,
ПРИКАЗЫВАЮ:
1. Организовать в НКВД СССР отдел «Ф».
2. Начальником отдела «Ф» назначить комиссара государственной безопасности 3 ранга Судоплатова П. А. Заместителем начальника отдела «Ф» назначить комиссара государственной безопасности Запевалина М. А.
3. Возложить на отдел «Ф» следующие задачи:
а) разработку и реализацию материалов, поступающих от Уполномоченных НКВД по фронтам, советника НКВД при министерстве общественной безопасности Польши и Управления войск НКВД по охране тыла Красной Армии;
б) осуществление оперативно-следственных мероприятий по наиболее важным делам;
в) ведение оперативного учета и отчетности, составление ориентировок и общей информации, связанных с работой органов НКВД-НКГБ-СМЕРШ на территории стран, освобожденных Красной Армией от немецко-фашистских захватчиков;
г) изучение и реализацию трофейных документов разведывательных, контрразведывательных, карательных и полицейских органов противника;
д) контроль и наблюдение за работой по проверке и фильтрации освобожденных нашими и союзными войсками советских граждан;
е) контроль и наблюдение за тюрьмами и лагерями, организованными при Уполномоченных НКВД СССР по фронтам, учет содержащихся в этих тюрьмах и лагерях.
4. Тов. Судоплатову немедленно приступить к исполнению своих обязанностей и организации работы отдела в соответствии с данными ему указаниями.
Лаврентий Берия»[19].
Упомянутый в этом приказе Павел Судоплатов (его ранг соответствовал званию генерал-лейтенанта) был известен как организатор убийства Льва Троцкого. В течение длительного времени он руководил многочисленными зарубежными разведывательными, диверсионными и террористическими акциями, проводимыми по поручению советского руководства, Именно он убил руководителя Организации украинских националистов полковника Коновальца, вручив ему бомбу, замаскированную под коробку конфет. В июле 1941 года по поручению Берии он встречался со своим агентом — болгарским послом в Москве, чтобы прозондировать мнение Адольфа Гитлера о возможности заключения отдельного мира с СССР на выгодных для Германии условиях. Именно под его руководством действовали оперативные группы НКГБ, охотившиеся за «Вороном» — такую конспиративную кличку имел у них генерал-лейтенант Андрей Власов. Поэтому привлечение этого человека к руководству мероприятиями по проверке и фильтрации советских и союзных репатриантов говорит о том важном значении, которое придавало этим мероприятиям советское руководство.
От внимания Судоплатова и его сотрудников не ускользнул ни один человек, репатриируемый или депортируемый в Советский Союз или репатриируемый на Запад.
Сотрудники отдела «Ф» (некоторые из них работали под прикрытием Управления уполномоченного СНК СССР по делам репатриации), действовали энергично. Уже 26 мая 1945 года к Иосифу Сталину и Вячеславу Молотову поступило сообщение о приеме от англичан 40 тысяч человек из власовского корпуса и направлении их под усиленным конвоем в лагеря НКВД СССР
«Власовцами» в Советском Союзе называли всех советских граждан и русских эмигрантов первой волны, которые служили в вооруженных силах Германии. Но в этом сообщении на самом деле шла речь о чинах 15-го казачьего кавалерийского корпуса под командой генерал-лейтенанта Гельмута фон Паннвица и Казачьего стана под командой генерал-майора Тимофея Доманова.
Видимо, договоренность с англо-американцами была настолько крепкой, что советские офицеры поторопились сообщить Сталину о передаче казаков, не дождавшись 28 мая — фактического дня передачи офицеров и 1 июня — дня передачи остальных.
Как сказано в книге генерал-майора В. П. Науменко «Великое Предательство»[20], «…Ранним утром 27 мая 1945 г. майор Дэвис приказал отобрать у офицеров револьверы и шашки, а у казаков из жандармерии — винтовки».
Английское командование в тот день, когда приведенное выше сообщение легло на стол Сталина, приказало обезоружить казаков и тем самым претворить договоренность в жизнь.
На следующий день казачьих офицеров выманили на «конференцию»…
Среди них был мой отец — Алексей Михайлович Протопопов, который подходил, как полагали союзные власти, под категорию «С» договора генералов Голубева и Баркера[21]. То, что доказательства его вины предъявлены не были, в расчет не принималось.
В этот день он только что сменился с дежурства по лагерю Пеггец. В цитированной выше книге на стр. 153 указано:
«…Через два часа после отправки основной группы офицеров опять пришла машина с молодым английским офицером и забрала трех оставшихся: полковника В., который лежал больным, войскового старшину Ш. и еще одного офицера из учебной команды».
Этим офицером был мой отец — подполковник Протопопов. Он мог скрыться, но честь офицера обязывала его разделить судьбу однополчан…
Эшелон из Юденбурга прибыл на станцию Прокопьевск в июле 1945 года[22]. Железные дороги были забиты воинскими эшелонами, доставлявшими советские войска из Европы на Дальний Восток. Вся жизнь советских железных дорог была подчинена воле Сталина — в кратчайший срок разгромить «империалистическую Японию» и тем самым завоевать господство в дальневосточном регионе.
Обычно следовавшие на Восток эшелоны с пленными немцами, венграми, румынами и финнами, с репатриированными советскими военнопленными и «ост-арбайтерами» подолгу стояли на запасных путях, пропуская идущие непрерывным потоком в том же направлении советские воинские эшелоны, груженные живой силой, артиллерией, танками, реактивными установками. Но для эшелонов, доставлявших в Сибирь пленных «власовцев» и казаков было сделано исключение.
Все эшелоны были составлены из одинаковых товарных вагонов, окрашенных в кирпично-красный цвет. Но эшелоны с заключенными, пленными и репатриантами отличались от воинских тем, что маленькие окошки вагонов были забраны густо переплетенной колючей проволокой, на крышах и стенах вагонов были оборудованы деревянные гребни, тоже опутанные колючей проволокой — нечто вроде проволочных заграждений, применявшихся во время войны для защиты позиций. С тормозных площадок вагонов свисали толстые цепи. Во время движения концы цепей молотили по шпалам, и горе было тому смельчаку, который попытался бы бежать, проделав отверстие в дощатом полу вагона.
Тела с изувеченными головами, перебитыми руками и ногами выставлялись на всеобщее обозрение на запасных путях узловых станций, и вскоре «арестантский телеграф» разнес весть, что бежать лучше и не пытаться. Установленные на вагонах вертикальные и горизонтальные гребни имели размеры, в точности соответствующие железнодорожным габаритам. Тот, кто пытался бежать через окно или крышу вагона рисковал быть наверняка сброшенным под колеса поезда, особенно там, где были мосты и тоннели.
Эшелоны для перевозки «спецконтингента» — так на языке НКВД назывались заключенные, военнопленные и репатрианты — были тюрьмами на колесах, тюрьмами строгого режима. Оборудовали их по проекту безвестного «гения» тюремного отдела НКВД. Все, кто видел эти эшелоны, не сомневался: везут опасных преступников, злейших врагов советской власти.
Пленных солдат разных армий, бывших советских военнопленных и «ост-арбайтеров», осужденных советских граждан, везли в одних и тех же эшелонах в одни и те же места: в Сибирь, на Колыму, в Приуралье, в Казахстан, в дикую и необжитую глушь, где имелись богатейшие запасы золота, руды, угля, где планировалось построить новые мощные металлургические заводы, комбинаты по переработке радиоактивных руд, где находились самые богатые в мире запасы леса. Именно в этих местах должны были создаваться «стройки коммунизма» — индустриальная основа могучей советской империи. Но создавать ее должны были рабы. Обычные граждане СССР ехали в эти места очень неохотно, не прельщаясь всевозможными подъемными, суточными и полярными надбавками к зарплате.
Завербованные в эти места «по организованному набору», они через 20 лет поистине собачьей жизни, за счет ограничений в еде и всем необходимом, могли накопить кое-что для приобретения плохонького автомобиля или лачуги на Крымском побережье. Это считалось высоким жизненным уровнем, но охотников достичь его таким способом было не так уж и много.
Поэтому советское руководство делало ставку на рабов. Одним из них должен был стать немецкий военнопленный русской национальности Алексей Михайлович Протопопов.
Одной из «строек коммунизма» был Кузнецкий угольный бассейн, в состав которого входили города Кемерово, Прокопьевск и другие, большие и малые. Именно там были оборудованы лагеря для немецких военнопленных, проверочно-фильтрационные и специальные лагеря для советских репатриантов и исправительно-трудовые лагеря для осужденных советских граждан и иностранцев. В части «хозяйственной деятельности» все они подчинялись ГУЛАГу — Главному управлению исправительно-трудовых лагерей НКВД СССР.
ГУЛАГ был государством внутри государства. Входящие в его состав управления и отделы дублировали все отрасли промышленности, сельского хозяйства и строительства Советского Союза. В ГУЛАГе были Управление лесозаготовительной промышленности, Управление горнорудной промышленности, Управление угольной промышленности, Управление по строительству железных дорог… И каждому такому управлению подчинялись десятки лагерей, где содержались десятки и сотни тысяч рабов.
Хозяйственная деятельность узников лагерей для военнопленных, проверочно-фильтрационных и специальных лагерей была законодательно определена в феврале 1943 г., когда под Сталинградом была захвачена в плен армия фельдмаршала Паулюса, а на освобожденной от противника территории было арестовано множество попавших в окружение еще в 1941 году красноармейцев. Приток дармовой рабочей силы резко возрос, и было решено, что администрация всех лагерей должна заключить хозяйственные договоры с администрацией расположенных поблизости промышленных предприятий.
Каждый военнопленный, репатриант или заключенный должен был выполнить определенную норму. Только в этом случае он мог рассчитывать на получение определенной пайки. Если норма не выполнялась, на пониженную пайку переводили всю бригаду. Поэтому многие узники ГУЛАГа вынуждены были оставаться на работе на вторую, а то и на третью рабочую смену — норму нужно было выполнить во что бы то ни стало. На сниженном питании долго не продержаться, и избавлением от неволи становилась смерть от истощения и сопутствующих болезней. За выполненную работу начислялась заработная плата, формально соответствующая советскому законодательству о труде. Но свыше 60 % от начисленного шло в доход НКВД — на содержание лагерей и охраны, на покрытие транспортных расходов, на премии офицерам НКВД из лагерной администрации и вышестоящих управлений. Из оставшегося вычитались все предусмотренные в Советском Союзе налоговые издержки, осуществляли подписку на «государственный заем».
Рисунки заключенного Н. Краснова-младшего о лагерном быте. (Из книги Н. Н. Краснова «Незабываемое», Русская жизнь, Сан-Франциско) 1957 г
Из начисленных за каторжный труд двух тысяч рублей в месяц на руках у раба оставалось сто рублей — ровно столько, сколько было предусмотрено лагерными правилами. Но и эти ничтожные деньги раб мог потратить только по особому разрешению лагерной администрации, в виде поощрения за перевыполнение нормы и примерное поведение[23].
Коммунистическая система требовала: раб должен трудиться в полную силу, выполняя и перевыполняя рабочие нормы. На его бытовые условия особого внимания не обращалось, следили только за тем, чтобы предотвратить возникновение эпидемий. Ведь это могло привести к резкому сокращению поголовья рабов…
Несколько десятков плохо отапливаемых бараков, деревянные нары без постельных принадлежностей, два ряда трехметровых заборов из колючей проволоки, сторожевые вышки, вооруженная охрана с собаками — таким был лагерь для военнопленных № 525, отличавшийся от других тем, что в нем содержались офицеры немецкой армии — русские и украинцы[24].
Военной контрразведке СМЕРШ предстояло выполнить две основные задачи: сначала обнаружить перешедших на сторону немецких войск советских граждан и возбудить против них судебные дела, а потом выявить бывших подданных России, попавших в Европу во время Первой мировой войны или после гражданской войны.
Всех выявленных надлежало строго осудить — таковы были инструкции НКВД, разработанные на основе решений советского руководства.
К услугам следователей из СМЕРШа был хорошо отработанный Уголовный кодекс РСФСР. Такие же кодексы были и в остальных республиках, входивших в состав СССР, они различались лишь порядковыми номерами статей.
Перешедшего на сторону противника и служившего в немецкой армии советского гражданина, независимо от причин, побудивших его пойти на такой шаг, обвиняли по статьям УК РСФСР[25], входившим в состав разделов «Преступления государственные», а если он был в прошлом военнослужащим, то и по статьям раздела «Преступления воинские». Чаще всего это были статьи 58-1 — измена родине, 58-6 — шпионаж, а также обвинения в дезертирстве, переходе на сторону противника, выдаче государственной тайны. Почти все они предусматривали наказания вплоть до высшей меры.
С бывшими эмигрантами дело обстояло гораздо сложнее. Как подданных других государств или лиц без подданства их не должны были обвинять в измене родине (обвинения в шпионаже предъявлялись без особых затруднений). Правда, имелось разъяснение: эмиграция, если она последовала после 1917 года или являлась следствием пленения во время Первой мировой войны, и есть измена родине. То, что закон обратной силы не имеет, законодателя не волновало.
УК РСФСР помогал в решении многих проблем. В разделе «Преступления государственные» имелись статьи, предусматривающие суровые наказания за:
а. «…вооруженное восстание или вторжение в контрреволюционных целях на советскую территорию вооруженных банд, захват власти в центре или на местах в тех же целях и, в частности, с целью насильственно отторгнуть от СССР и отдельной союзной республики какую-либо часть ее территории или расторгнуть заключенные СССР с иностранными государствами договоры» (статья 58-2);
б. «…сношения в контрреволюционных целях с иностранным государством или отдельными его представителями, а равно способствование каким бы то ни было способом иностранному государству, находящемуся с СССР в состоянии войны или ведущему с ним борьбу путем интервенции или блокады» (статья 58-3);
в. «…оказание каким бы то ни было способом помощи той части международной буржуазии, которая, не признавая равноправия коммунистической системы, приходящей на смену капиталистической системе, стремится к ее свержению, а равно находящимся под влиянием или непосредственно организованным этой буржуазией общественным группам и организациям, в осуществлении враждебной против СССР деятельности» (статья 58-4);
г. «…активные действия или активная борьба против рабочего класса и революционного движения, проявленные на ответственной или секретной (агентура) должности при царском строе или у контрреволюционных правительств в период гражданской войны» (статья 58–13).
Мера наказания по всем этим статьям была одна — смертная казнь. В умелых руках опытного следователя под действие этих статей можно было подвести любые эпизоды из жизни эмигранта.
Но прежде всего требовалось отделить козлищ от овец[26].
По прибытии в Прокопьевск военнопленным раздали «Опросные листы» с выполненной типографским способом шапкой — «Главное управление контрразведки СМЕРШ».
Странное наименование контрразведки было придумано лично Сталиным. Оно представляло аббревиатуру двух слов — «СМЕРть Шпионам». Уже таким образом участь лиц, попавших в сферу действия контрразведки, была предрешена заранее.
13 декабря 1945 года содержавшийся в 525-м лагере для немецких военнопленных Протопопов Алексей Михайлович, 1897 года рождения, уроженец города Новочеркасска, русский, беспартийный, подписал «Опросный лист № 11450», заполненный неким майором, сотрудником контрразведки СМЕРШ из проверочно-фильтрационного лагеря № 70315. Немецких военнопленных при фильтрации обслуживали на дому.
Опросный лист содержал 28 вопросов и был пригоден для проверки и фильтрации любого советского или иностранного гражданина. Особенно заинтересовали представителя СМЕРШа сообщенные Протопоповым сведения о том, что он служил в немецком фольксштурме (народном ополчении) с 16 февраля 1945 года, а в 1917 году содержался в лагере для русских военнопленных в Австрии, где и допрашивался местными властями. Были отмечены и те, кто, по мнению Протопопова, мог бы подтвердить сообщенное им в опросном листе: Павел Благородов, Василий Клеев, Дмитрий Мирошниченко. Все они также содержались в лагере № 525, что существенно упрощало дело.
Технология проверки и фильтрации Протопопова заключалась в том, что вначале опрашивали этих лиц, затем — названных ими в опросных листах. Таким образом выявлялись связи Алексея Протопопова. После этого снова допрашивали самого Протопопова и выявленных его знакомых. Потом — тех, кого назовут эти люди. Все допросы начинались со слов: «Кого вы знаете по службе в немецкой армии или по эмиграции?», потом следовали конкретные вопросы о Протопопове. Такой метод назывался «частый гребень». Он был весьма результативен, но требовал больших трудозатрат. Правда, кого волновало потраченное в лагере для военнопленных время? Все равно — сидеть.
Так или иначе, но постановление об аресте Протопопова Алексея Михайловича, 1897 года рождения, белоэмигранта, бывшего майора[27] немецкой армии было вынесено начальником отделения контрразведки Управления МВД по Новосибирской области майором Пастаноговым лишь 8 июля 1946 года, ровно через год после прибытия эшелона с пленными в Прокопьевск и почти через восемь месяцев после заполнения опросного листа. В этот же день постановление было утверждено начальником управления подполковником Терентьевым, а на следующий день санкционировано прокурором войск МВД по Новосибирской области подполковником Масловым. Это было очень удобно — все службы размещались под одной крышей и подчинялись одному и тому же начальнику. Только согласованность действий могла дать хороший результат. «Законность», таким образом, была соблюдена.
Правда, приобщенные к делу первые допросы Протопопова-Медера Алексея Михайловича были датированы 5 и 6 июля 1946 года, еще до вынесения постановления об аресте. Но это тоже предусматривалось технологией проверки и фильтрации — обвиняемый имел право отказаться от дачи показаний, а свидетель по делу — нет. Поэтому будущих обвиняемых вначале допрашивали как свидетелей. Это тоже давало хорошие результаты.
Следствие по делу Алексея Протопопова-Медера началось в то время, когда первая волна действительных и мнимых преступников из числа военнопленных уже была выявлена и осуждена. Арестантский телеграф разнес по лагерным баракам вести о том, кого допрашивали, как допрашивали и какие сведения хотели получить. Стало известно и о том, по каким статьям уголовного кодекса предъявлялись обвинения, и какие приговоры были вынесены.
Отмечалось, что наиболее сурово власти относились к тем, кто совершал военные преступления или, по крайней мере, подозревался в них, а также к тем, кто в прошлом имел советское или русское подданство. Предпочтительные шансы на смягчение участи могли получить те, кто издавна имели какое-либо иностранное подданство и могли доказать, что были призваны в немецкую армию.
Насмотревшийся и наслышавшийся всякого за год пребывания в плену Алексей Протопопов, у которого в Австрии оставались жена и трое сыновей, понял, что единственный выход из создавшегося положения заключается в том, чтобы любым способом доказать свое давнее германское подданство. Именно германское, на худой случай — австрийское. Любое другое подданство могло повлечь за собой обвинение в добровольном сотрудничестве с немецким фашизмом[28].
В июля 1946 года был допрошен майор немецкой армии (так значилось в протоколе допроса) князь Николай Чегодаев-Саконский, показавший, что знает Протопопова с 1942 года и рассказавший о некоторых обстоятельствах его жизни. Намеренно или нет, но князь Чегодаев-Саконский оказал Алексею Протопопову добрую услугу, сообщив следователю Герасимову, что, находясь в лагере, Протопопов объявил себя немецким подданным и что его подлинная фамилия — Протопопов-Медер.
Все допросы Алексея Протопопова проводились в Кемеровской тюрьме № 1, где содержались также князь Чегодаев-Саконский и многие другие сослуживцы Протопопова.
На первом допросе, состоявшемся 5 июля, майор Герасимов, представившийся из соображений конспирации просто сотрудником Управления МВД по Новосибирской области, задал опасный вопрос: когда и при каких обстоятельствах Протопопов эмигрировал за границу. От правильного ответа на этот вопрос зависело многое, можно было, например, избежать обвинений в измене родине или в оказании помощи мировой буржуазии.
Протопопов объяснил, что он не эмигрировал, а был взят в плен австрийскими войсками 18 июля 1917 года под Черновцами, что служил он писарем и переводчиком в чине унтер-офицера в 16-м стрелковом полку 4-й стрелковой дивизии. Был освобожден из плена в связи с формированием из пленных «украинских частей» для гетмана Скоропадского, но избежал мобилизации по причине ранения. Нашел в Австрии родственников своей матери, Ксении Михайловны фон Медер, и с согласия посла Украины в Австрии получил в 1918 году австрийское гражданство.
Как получивший в России квалификацию техника пути железнодорожного транспорта получил работу в городе Марбурге. Когда эта территория отошла к Югославии, был призван в югославскую армию и получил чин подпоручика запаса. Далее был переведен в город Любляна, где совмещал работу с учебой в университете. Университет закончил в 1925 году, получил назначение в город Субботице, а с 1934 года — в город Новый Сад. Работал там до апреля 1941 года, до нападения Германии на Югославию. По приказу своего начальника, полковника Михайлова, после отхода югославских частей подорвал пути и сооружения на участке Будапешт — Белград. За это был арестован венгерскими властями, но бежал в Хорватию. Содержался два-три месяца в концлагере близ Марбурга, но в связи с присоединением Словении к Австрии был из лагеря освобожден. Работал на железной дороге, а в ноябре 1941 года был призван в немецкую армию и направлен в распоряжение штаба формирования Русского охранного корпуса как владеющий русским, словенским и немецким языками. При этом Протопопову был сохранен чин майора, полученный на югославской службе. В декабре 1943 года Алексей Михайлович был направлен для прохождения службы в 1-й запасной казачий полк, находившийся в городе Лознице.
Далее Протопопов показал, что в сентябре 1944 года генерал-инспектор добровольческих войск генерал от кавалерии Кестринг (Протопопов назвал его Кессельрингом) назначил его офицером для поручений при начальнике казачьего резерва генерале Шкуро. В декабре того же года Протопопов был признан негодным к военной службе и уволен в запас, но уже в январе 1945 года в связи с тотальной мобилизацией снова был призван в армию и назначен в Цветль инструктором по строевой подготовке в офицерский резерв Казачьего стана, командиром которого был генерал Доманов.
В первых числах мая 1945 года Протопопов выехал с семьей в австрийский город Патриахсдорф, а узнав об окончании войны, явился в Юденбург, чтобы отдать себя в руки советского командования. Так, по крайней мере, записал в протоколе допроса майор Герасимов.
Но показания Алексея Протопопова-Медера не устраивали СМЕРШ. Внутрилагерная агентура, завербованная из людей, не без оснований опасавшихся за свою судьбу, сообщала о Протопопове такое, что руководители СМЕРШа потирали руки, предвидя крупное судилище над злейшим врагом советской власти. Они были учениками главного идеолога сталинской юриспруденции Андрея Вышинского, который утверждал, что самое главное в судебном процессе — это признательные показания обвиняемого. Однако все то, что сам о себе сообщил Протопопов-Медер, не давало возможности предъявить ему серьезные обвинения.
Но через руки следователей СМЕРШа прошли десятки и сотни тысяч человеческих судеб. Был накоплен немалый опыт, и внимательно прочитав протоколы допроса, сверив их с агентурными материалами, майор Герасимов понял: в стене защиты, построенной Протопоповым, имеются щели. Надо только вставить рычаг, повернуть его умелой рукой в нужный момент — и защита рухнет, как карточный домик. Внимание следователя привлекли показания его подчиненного, что ему поручалось наблюдение за строевой подготовкой офицеров из Казачьего стана.
Но, судя по предыдущим показаниям, Протопопов-Медер был офицером железнодорожных войск, занимавшихся строительством и эксплуатацией железных дорог. Быть инспектором по строевой подготовке офицерского состава мог только опытный строевой офицер, окончивший военное училище и имевший достаточный опыт службы в строю. Поскольку речь шла о казачьих частях, инспектор строевой подготовки должен был, кроме того, хорошо знать и кавалерийское дело: седловку, ковку, верховую езду, рубку шашкой. Офицер железнодорожных войск для такой работы не годился. Сомнения следователя укрепились после допроса князя Чегодаева-Саконского, показавшего, что в 1942 году Протопопов формировал в Белграде сотню «самостийных казаков»[29] численностью до 170 человек.
На одном из следующих допросов Алексей Протопопов-Медер подтвердил эти показания, уточнив, что занимался с сотней боевой подготовкой: обучением строю, изучением винтовки и пулемета. При этом он отметил, что по своему возрасту и имеющимся навыкам личный состав сотни мог быть использован разве что только для гарнизонной службы, для участия в боях эти люди не годились. На вопрос, какой ориентации придерживались эти люди, Протопопов ответил: «Монархической».
Такой ответ сулил следователю немалые перспективы — можно было обвинить подопечного в участии в монархической, то есть в контрреволюционной организации. Но одного свидетеля было недостаточно.
9 августа 1946 г. был допрошен Иван Березлев, 1893 г. рождения, уроженец станицы Ханской, полковник врангелевской армии, сохранивший этот чин и на немецкой службе. К тому времени Березлев был уже осужден по статье 58-3 к 10 годам лишения свободы.
Подтвердив участие Протопопова в формировании сотни «самостийных казаков», Березлев заметил, что к тому времени Алексей Протопопов был разжалован из майоров в лейтенанты, но, несмотря на это, продолжал формировать сотню. «Этому, — сказал Березлев, — многие удивлялись, считали большим доверием немецких властей».
На вопрос следователя о практической деятельности организации «Самостийные казаки» Березлев ответил, что, судя по газетным и журнальным публикациям, основной задачей этой организации являлось образование самостоятельного казачьего государства в районе Дона и Кубани путем свержения вооруженным путем существующего в России строя. Оживившись, следователь задал еще один вопрос, не была ли организация «Самостийные казаки» связана с немецкими разведывательными органами. Березлев ответил, что об этом ничего не знает. Но следователь остался доволен: преступления Алексея Протопопова-Медера доказаны окончательно и бесповоротно.
Следствие было закончено 30 августа 1946 г., когда начальник Управления МВД по Новосибирской области комиссар милиции 3 ранга (генерал-майор) Шаров утвердил обвинительное заключение по обвинению Протопопова-Медера Алексея Михайловича в преступлении, предусмотренном статьей 58-3 УК РСФСР:
«10 июля 1946 г, Управлением МВД по Новосибирской области был арестован бывший майор немецкой армии Протопопов-Медер Алексей Михайлович за оказание помощи Германии в период войны против Советского Союза.
Произведенным по делу расследованием
УСТАНОВЛЕНО:
Протопопов родился и жил в России до июня 1917 г. Находясь на военной службе в русской армии писарем роты и переводчиком русского языка, в 16 стрелковом полку 18 июня 1917 г. в районе города Черновцы был пленен австрийскими войсками. Не желая возвратиться на родину, в 1918 г. принял австрийское подданство и получил документы на имя Протопопов-Медер.
В ходе военных действий Германии против Советского Союза Протопопов-Медер в начале декабря 1941 года поступил на службу в немецкую армию. С этой целью вместо выезда в город Лютомер, где состоял на военном учете и получил извещение о призыве, явился в штаб оккупационных немецких войск в городе Белграде.
Начальник штаба оккупационных войск полковник Кевиш, установив знание Протопоповым-Медером русского, сербского, немецкого и словенского языков, направил последнего в распоряжение майора Клесс, служившего в то время начальником немецкого штаба при русской охранной дружине. В названном войсковом соединении до ноября 1942 г. Протопопов-Медер служил представителем немецкого командования, наблюдающим за интендантской службой.
В декабре 1942 г. руководство контрреволюционной организации «Самостийные казаки» в Белграде приступило к формированию из участников названной организации отдельной воинской части — сотни. В формировании сотни Протопопов-Медер принимал активное участие
Протопопов-Медер хорошо знал, что основной целью организации «Самостийные казаки» являлось захват и создание самостоятельного государства на территории Дона и Кубани, принадлежащей Советскому Союзу.
Для достижения указанной цели проводилось вовлечение в состав организации казаков, которые путем агитации и пропаганды воспитывались в антисоветском духе, готовились к активной борьбе против Советского Союза, как результат была сформирована сотня. Протопопов-Медер был лично знаком и поддерживал дружеские отношения с руководителем организации «Самостийные казаки» инженером Поляковым, который неоднократно благодарил его за оказываемую помощь в обучении военному делу участников организации.
Пользуясь доверием Полякова и у немецкого командования, Протопопов-Медер был назначен майором Лихтенекером обучать военной подготовке состав сотни «Самостийных казаков» с начала ее формирования.
По окончании военного обучения состава сотни в апреле 1943 г. Протопопов-Медер был назначен ее командиром и продолжал службу в 1-м казачьем полку русского охранного корпуса.
В сентябре 1944 г. Протопопов-Медер штабом добровольческих войск в Германии генерала Кессельринга был назначен офицером для поручений к известному своими зверствами в России белогвардейскому генералу Шкуро, который у немцев служил начальником казачьего резерва, формировал части для немецкой армии, а Протопопов-Медер выполнял его поручения.
В начале 1945 г. Протопопов-Медер перешел на службу в войска СС, имел полномочия главного штаба СС на формирование офицерской части, производил отбор офицеров в 5-м запасном полку и сопровождал их в группу войск генерала Доманова, где проводил военное обучение личного состава офицерского эскадрона до момента капитуляции вооруженных сил Германии.
За активную помощь Германии в борьбе против Советского Союза штабом добровольческих войск генерала Кессельринга в сентябре 1944 г. ему было присвоено звание «майор немецкой армии».
В предъявленном обвинении Протопопов-Медер виновным себя не признал, но существом показаний подтвердил службу в немецкой армии, подготовку кадров для последней, как то: участников контрреволюционной организации «Самостийные казаки», офицеров, находящихся в резерве при группе войск генерала Доманова, службу в штабе начальника казачьего резерва белоэмигранта Шкуро, являлся офицером для поручений у последнего.
В совершении преступлений Протопопов-Медер изобличается показаниями свидетелей: Чегодаева-Саконского Николая Александровича и Березлева Ивана Георгиевича.
НА ОСНОВАНИИ ИЗЛОЖЕННОГО ОБВИНЯЕТСЯ:
Протопопов-Медер Алексей Михайлович, 1897 года рождения, уроженец г. Новочеркасск Ростовской обл. СССР, из служащих, по национальности австриец, подданный Австрии, беспартийный, образование высшее — инженер-путеец, бывший майор немецкой армии, пленен 29 мая 1945 г. советскими войсками в г. Юденбурге, в том, что: находясь на службе в немецкой армии с декабря 1941 г. по день капитуляции Германии, активно помогал фашистскому государству вести вооруженную борьбу против Советского Союза.
Лично готовил кадры для немецкой армии, как рядового, так и офицерского состава.
Имел дружеские отношения с руководителем контрреволюционной организации «Самостийные казаки» Поляковым, по ходатайству которого немецким командованием был назначен обучать военному делу состав отдельной воинской части — сотни, сформированной названной организацией при его непосредственном участии. За активную деятельность в подготовке участников организации к вооруженной борьбе Поляков неоднократно выражал благодарность.
Организация «Самостийные казаки» добивалась захвата Дона и Кубани, принадлежащих Советскому Союзу, с целью создания самостоятельного государства, в разрешении чего принимал участие.
Исполняя обязанности офицера для поручений при начальнике казачьего резерва известного своими зверствами в России белогвардейского генерала Шкуро, способствовал последнему в формировании казачьих частей для немецкой армии.
Обучал состав офицерского эскадрона в группе войск белоэмигранта генерала Доманова.
За активную борьбу против Советского Союза, немецким командованием было присвоено звание майора немецкой армии, т. е. в преступлении, предусмотренном статьей 58-3 УК РСФСР.
Принимая во внимание, что расследование по данному делу закончено, а добытые данные достаточны для предания суду обвиняемого, руководствуясь статьей 208 УПК РСФСР, следственное дело по обвинению Протопопова- Медера направить военному прокурору войск МВД по Новосибирской области, для направления по подсудности.
Начальник отделения контрразведки
УМВД по НСО, майор Герасимов Составлено:
27 августа 1946 г., г. Новосибирск
СПРАВКА
Обвиняемый Протопопов-Медер Алексей Михайлович арестован 10 июля 1946 г., содержится в тюрьме № 1.
Вещественных доказательств по делу нет.
Майор Герасимов
СПИСОК
свидетелей, подлежащих вызову в суд:
Чегодаев-Саконский Николай Александрович
Березлев Иван Георгиевич.
Оба содержатся в Кривощековском отделении Управления исправительно-трудовых лагерей и колоний УМВД по Новосибирской обл.
Майор Герасимов
Документ этот является ярким образцом фальсификации, столь характерной для сталинских органов государственной безопасности. Не вдаваясь в подробности, отметим, что только одно упоминание австрийского гражданства и австрийской национальности Алексея Протопопова-Медера полностью нейтрализовало все выставленные против него обвинения. Читатель, вероятно, обратил внимание на то, с какой легкостью следователь распространил факт строевой подготовки сотни «Самостийных казаков», названной безапелляционно и безосновательно отдельной частью, на боевую подготовку всей организации «Самостийные казаки» и на участие Алексея Протопопова-Медера в захвате Дона и Кубани. В обвинительном заключении было множество и других фактов фальсификации, в том числе и искажение показаний свидетелей. Но в военных трибуналах войск МВД проходили и не такие дела. Но спас Бог.
Вопреки положению, согласно которому дела такого рода рассматривались в военных трибуналах войск МВД — безошибочных инструментах для вынесения любых приговоров — это дело было направлено в Новосибирский областной суд — организацию сугубо гражданскую, подведомственную Министерству юстиции СССР и занимающуюся рассмотрением уголовных дел о крупных хищениях, убийствах и т. п.
Видимо, председатель коллегии по уголовным делам Сидоров, ознакомившись с делом Протопопова-Медера, заметил все несообразности дела. Воспользовавшись тем, что дела такого рода обычным судам были неподсудны, он отказался рассматривать дело и вернул его областному прокурору, подчиненному не МВД, а Прокуратуре СССР. В определении суда говорилось:
«10 сентября 1946 г. Новосибирский областной суд, коллегия по уголовным делам в составе председательствующего Сидорова, членов суда Суховей и Витальской, с участием прокурора Недосекова, при секретаре Поповой, рассмотрела в предварительном заседании дело по обвинению Протопопова-Медера Алексея Михайловича в преступлении, предусмотренном ст. 58-3 УК РСФСР, по вопросу об утверждении обвинительного заключения, мере пресечения и о порядке слушания дела. Судебная коллегия считает настоящее дело областному суду неподсудным, так как Протопопов-Медер, родившийся и проживавший в России, участвовал в первой мировой войне, на фронте в июне 1917 года был пленен австрийскими войсками и, не желая возвращаться на родину, принял австрийское подданство, проживал за границей, активно участвовал в работе контрреволюционных организаций, в составе немецко-фашистских войск воевал против СССР, 29.5.1945 в г. Юденбург был взят в плен советскими войсками и заключен в лагерь для военнопленных, следовательно дело о нем подлежит рассмотрению в военном трибунале Западно-Сибирского военного округа, а потому определяет:
Дело о Протопопове-Медере А. М., обвиняемом в преступлении, предусмотренном ст. 58-3 УК РСФСР, возвратить областному прокурору для направления в военный трибунал Западно-Сибирского военного округа. Меру пресечения оставить прежней, перечислив Протопопова-Медера А. М. 1897 года рождения дальнейшим содержанием под стражей за облпрокурором…»
Хотя определение областного суда и повторяло сказанное в обвинительном заключении, появление этого документа сыграло положительную роль в деле Алексея Михайловича Протопопова-Медера. Оно не стало достоянием гласности в прямом смысле этого слова, но приковало к себе внимание многих юристов, не имевших отношения к делам МВД и старавшихся, насколько это возможно, соблюдать законность. Следователь контрразведки Герасимов и его начальники, может быть впервые в жизни, почувствовали, что творить произвол и беззаконие абсолютно безнаказанно — не получается.
Среди заключенных тюрьмы № 1 были, вероятно, и опытные юристы. Тюрьма была переполнена, камеры забиты до предела, и отделить иностранных военнопленных от советских граждан не всегда представлялось возможным. Так или иначе, но Алексей Протопопов-Медер получал дельные советы.
6 октября 1946 г. он подал жалобу министру государственной безопасности СССР, обвиняя следователя майора Герасимова в необъективном ведении дела. Это было смелым поступком. Впрочем, терять Алексею Протопопову-Медеру было нечего. Но поданная жалоба неожиданно сработала.
17 октября 1946 года заключенному Протопопову-Медеру было объявлено под расписку, что он имеет право ходатайствовать о назначении защитника, дополнить список свидетелей, вызываемых на судебное заседание, истребовать новые доказательства по существу предъявленных обвинений и предъявлять новые ходатайства.
В истории тайной советской юстиции это было невероятным событием. Обычно дела такого рода слушались в судах военного трибунала в упрощенном порядке — без участия сторон. В суд не вызывались обвинитель и защитник, не вызывались свидетели обвинения и защиты. Суд в таких случаях полностью использовал материалы предварительного следствия, не подвергая их ни малейшему сомнению.
Но «государственному преступнику» Алексею Протопопову-Медеру удалось добиться невозможного.
Он заявил следующие ходатайства: допустить к слушанию дела защитника Черных из Новосибирской городской коллегии адвокатов, вызвать в суд из лагеря для военнопленных № 525 и из кемеровской тюрьмы свидетелей Василия Клеева, Михаила Коцовского, Дмитрия Мирошниченко, Александра Лeнивова, Карла Дьяка, а также приложить показания Александра Шевченко-Шевцова, изъятые следователем, который заявил, что они к делу по обвинению Протопопова-Медера не относятся. Алексей Михайлович просил также внести исправления в протоколы его допросов, так как они были фальсифицированы следователем.
В тот же день, 17 октября 1946 года, председатель военного трибунала Западно-Сибирского военного округа полковник юстиции Гаврилов направил начальнику Новосибирской тюрьмы № 1 отношение о доставке в судебное заседание военного трибунала (ул. М. Горького, д. 80), 21 октября 1946 г. к 10 часам утра содержащихся под стражей в тюрьме фон Рентельна Эверта Вольдемара, 1893 года рождения, и Протопопова-Медера Алексея Михайловича, 1897 годарождения.
Эверт фон Рентельн командовал полком в корпусе фон Паннвица. В отношении него велось следствие по обвинению в военных преступлениях, совершенных в Белоруссии в 1942-43 годах. Случайная встреча с ним в зале заседания суда имела далеко идущие последствия для Протопопова-Медера.
Заседание военного трибунала Западно-Сибирского военного округа состоялось в назначенный день.
Видимо, ходатайство Алексея Михайловича заронило в души членов трибунала определенные сомнения в качестве предварительного следствия, поэтому приговор вынесен не был. Взамен приговора было вынесено определение о направлении дела на доследование:
«Военный трибунал Западно-Сибирского военного округа в составе председательствующего майора юстиции Кичигина, членов — майора Ковригина и капитана Светлова при секретаре старшем лейтенанте юстиции Рахман с участием адвоката Черниной рассмотрел в открытом судебном заседании дело по обвинению Протопопова-Медера Алексея Михайловича по статье 58-3 УК РСФСР.
Подсудимый Протопопов-Медер утверждает, что он в период немецкой оккупации Югославии вел активные подрывные действия против немецких оккупантов и по заданию югославских патриотов взорвал мост, по которому должны были пройти немцы, что за пособничество югославским патриотам был приговорен оккупантами к смертной казни. В подтверждение этого подсудимый ссылается на свидетелей Клеева Василия, Коцовского Михаила и Мирошниченко Димитрия, а также на отобранные у него в Кемеровской тюрьме документы о том, что он имел подрывное задание против немцев — взорвать мост.
По заявлению подсудимого, он на предварительном следствии обо всем этом заявлял следователю и просил выяснить эти обстоятельства и допросить указанных им лиц, но следователь совершенно не реагировал на это и его ходатайство не зафиксировал.
Подсудимый также утверждает, что в лагере № 525 в городе Прокопьевске имеется паспорт на его имя, из которого можно установить, что он родился в Австрии и в русском подданстве никогда не состоял. Истребование этого документа является необходимым. Учитывая, что все эти обстоятельства имеют существенное значение для дела и что проверка всех моментов, на которые ссылается подсудимый, является необходимой для правильного разрешения дела и руководствуясь статьей 302 УПК РСФСР,
ОПРЕДЕЛИЛ:
настоящее дело слушанием отложить и направить его через военного прокурора Западно-Сибирского военного округа на доследование для проверки всех вышеперечисленных обстоятельств.
Меру пресечения Протопопову-Медеру оставить прежнюю — содержание под стражей…»
Алексею Михайловичу Протопопову-Медеру повезло еще раз. Новосибирский адвокат М.А. Чернина (в своем ходатайстве он назвал ее Черных), бесспорно, была опытным юристом, видавшим всякие виды. Она понимала, что главное для спасения ее подзащитного — это доказать суду, что он является иностранным подданным и это подданство получено им задолго до Второй мировой войны и никоим образом не связано с ведением немецкими войсками военных действий и карательных акций на территории СССР. Тогда все обвинения против Протопопова-Медера рассыпались бы в прах — дело, как говорят юристы, развалилось бы.
Собственно говоря, оно развалилось и так, в силу безграмотных в юридическом отношении действий следователя контрразведки и всех тех, кто им руководил. Но предусмотренный в отношении «государственных преступников» особый, упрощенный порядок рассмотрения их дел, принятый в органах МВД и МГБ, по сути дела, и не требовал никаких особых доказательств вины подсудимого. Достаточно было предъявить суду несколько протоколов допроса, подписанных подсудимым или свидетелями, и суд принимал это как доказательство, не вникая, каким способом добыты эти подписи, и не обращая внимания на отказ подсудимого от данных им на предварительном следствии показаний.
Определение военного трибунала Западно-Сибирского военного округа о возвращении дела на доследование содержало одну очень важную запись — о необходимости истребования названного подсудимым документа и о том, что проверка всех заявлений подсудимого является необходимой для правильного разрешения дела. Определение трибунала навечно осталось приобщенным к делу Протопопова-Медера, а он и его адвокаты получили возможность всякий раз ссылаться на это определение при заявлении различных ходатайств.
Скорей всего, это было заслугой адвоката. При всех дальнейших перипетиях Алексей Протопопов-Медер обращался за помощью к адвокату Черниной, если это позволяли обстоятельства. Кроме богатого юридического опыта, она, судя по всему, обладала и немалым жизненным опытом.
Чтобы достичь главного — признания своего подзащитного иностранным гражданином, она выставила массу второстепенных требований, прекрасно понимая, что никаких свидетельств о подрывной деятельности Протопопова- Медера в пользу югославских партизан нет и, скорее всего и быть не может. Но допрос свидетелей в зале суда (даже если эти свидетели — осужденные и стремящиеся уберечь себя от дальнейших невзгод военнопленные), чтение показаний свидетеля Шевченко, а самое главное — личные документы Протопопова-Медера все это могло бесспорно подтвердить необоснованность и пристрастность обвинения, фальсификацию материалов дела следователем.
КОМИТЕТ ГОСУДАРСТВЕННОЙ БЕЗОПАСНОСТИ при СОВЕТЕ МИНИСТРОВ СОЮЗА ССР
Документы из архива КГБ по делу А. М. Протопопова
Ради этого, полагала она, можно заявить и о связях подсудимого с югославскими партизанами[30]. Адвокату Черниной было известно и еще одно обстоятельство, совершенно не известное Алексею Протопопову-Медеру. Армейские юристы из военного трибунала Западно-Сибирского военного округа, как и все армейские и гражданские юристы, негативно относились к следователям контрразведки, справедливо считая их костоломами и фальсификаторами. И эти специфические взаимоотношения в правоохранительной среде тоже были учтены адвокатом Черниной.
Следствие пошло по второму кругу…
Успех надо было развивать, и 26 ноября 1946 г. Алексей Протопопов-Медер обратился с жалобой на неприемлемые действия следователя к Верховному прокурору СССР. Такой должности в Советском Союзе не было, имелся Генеральный прокурор СССР, но либо таких тонкостей Алексей Михайлович не знал, либо такое обращение допустил намеренно, чтобы оградить от подозрений адвоката Чернину.
Рассказав о своих злоключениях, Алексей Протопопов-Медер обратился к прокурору с просьбой — принять меры, чтобы были исправлены намеренно внесенные следователем искажения в его показаниях, чтобы были приобщены к делу документы, из которых следует, что он австрийский подданный, мобилизованный в германскую армию, и чтобы были допрошены свидетели, подтверждающие его показания.
Одним из таких свидетелей, по мнению Алексея Михайловича, мог быть пленный полковник фон Рентельн, бывший в июле 1945 года выборным старшиной лагеря военнопленных № 9.
Но фон Рентельн в 1946 году находился под следствием по обвинению в военных преступлениях, и контрразведка тщательно разрабатывала его связи — искала укрывшихся сообщников. Жалоба Протопопова-Медера привлекла внимание начальства контрразведки.
Ни одна жалоба, написанная за время пребывания в плену Алексея Михайловича Протопопова-Медера, не была отправлена адресатам. Следователь приобщал эти жалобы к делу, и они, в конце концов, явились достоверным свидетельством беззакония и произвола, творимого коммунистическим руководством СССР. Правда, в случае возникновения каких-либо конфликтных ситуаций между сотрудниками контрразведки или контрразведки и прокуратуры эти жалобы и ходатайства могли быть пущены в ход как орудие сведения счетов. Видимо, это произошло и в данном случае.
7-я сотня 1-го полка русского корпуса в Югославии. Командир А. М. Протопопов.
Повторное следствие по делу немецкого военнопленного Алексея Протопопова-Медера началось с того, что от ведения дела был отстранен майор Герасимов, не сумевший выполнить волю начальства и осудить невиновного. Новый следователь — им стал сам начальник отделения контрразведки Управления МВД по Новосибирской области майор Пастаногов — вынужден был приобщить к делу показания Александра Шевченко-Шевцова, 1894 года рождения, уроженца станицы Егорлыкская, агронома, содержавшегося в Кемеровской тюрьме № 1:
«ВОПРОС: Скажите, Шевченко, при каких обстоятельствах вы попали в эмиграцию?
ОТВЕТ: В 1916 году я окончил в Тифлисе школу прапорщиков, по окончании которой был зачислен в чине прапорщика в 123-й Козловский полк. Это было в 1916 году, в составе названной части я воевал в должности командира роты против немецкой армии. На Западном фронте в царской армии я был до 1918 года, т. е. до революции. В связи с революцией в России я уехал домой в станицу Егорлыкскую, где прожил до 1920 г. Положение мое было неопределенное. Я лично хотел уехать за границу в Югославию, и в ноябре 1920 года я Черным морем, на английском пароходе выехал в Югославию, где снял комнату в Белграде. Живя в Югославии, я работал на разных работах, к тому же мне, как русскому эмигранту, Сербское правительство выдавало 400 динаров. Там я окончил сельскохозяйственный институт.
ВОПРОС: Другие русские граждане в Югославии были, и откуда они туда попали?
ОТВЕТ: В Югославию после революции русских эмигрантов попало очень много, по неточным данным около 35 тысяч человек. В числе эмигрантов были люди буржуазного происхождения и офицеры царской армии. Русские в Югославии работали по всей стране.
ВОПРОС: Чем занимались русские белоэмигранты в Югославии с начала Отечественной войны Советского Союза с Германией?
ОТВЕТ: Русские белоэмигранты в Югославии в начале войны Германии с Советским Союзом начали формироваться в Русский корпус. Его формировал бывший полковник царской армии Скородумов. В 1941 году в этот корпус людей забирали по мобилизации, под угрозой расстрела. Затем формирование этого корпуса немцы поручили Штейфону. Он также русский полковник.
ВОПРОС: Для какой цели формировали Русский корпус в Югославии, и кто его формировал, т. е. какое правительство?
ОТВЕТ: Русский белоэмигрантский корпус формировался по инициативе немецкого командования под руководством немецкого майора Лехтентера. В корпусе инструктора были немецкие, целевое назначение этого корпуса, как нам объявили, — выезд на русско-немецкий фронт для борьбы против советской власти.
ВОПРОС: Какой личный состав Русского корпуса — из добровольцев или мобилизованных был, дайте ваши показания?
ОТВЕТ: Личный состав Русского корпуса был только из русских белоэмигрантов, казаков, солдат и офицеров царской армии и другой буржуазии. Эти люди в большинстве своем в корпус вступили добровольно, но небольшая часть их была взята по мобилизации.
ВОПРОС: Как вы вступили в корпус русского формирования в Югославии?
ОТВЕТ: Когда стал формироваться Русский корпус, я сначала в него не вступал, меня к себе вызвал на личные переговоры сам генерал Штейфон и предложил вступить в Русский корпус в качестве агронома, а если я не вступлю, сказал мне Штейфон, то я буду предан полевому суду, и я вступил в Русский корпус. Мне названный генерал предлагал чин (звание) лейтенанта немецкой армии, но я отказался.
ВОПРОС: Назовите фамилии тех, кто являлся вашими близкими друзьями в Русском корпусе?
ОТВЕТ: Находясь в Русском корпусе в должности агронома корпуса, я обслуживал подсобное хозяйство корпуса и жил при штабе. Там я познакомился с майором немецкой армии и белоэмигрантом, корпусным интендантом Протопоповым-Медером Алексеем Михайловичем. Знакомство мое с ним было вначале чисто служебного характера, а затем мы стали личными друзьями. Он у меня бывал изредка на квартире в Белграде.
ВОПРОС: Что вам о себе рассказывал майор Протопопов-Медер Алексей Михайлович?
ОТВЕТ: Мне Протопопов-Медер Алексей Михайлович в 1944 г. в Белграде (Югославия) во время выпивки рассказывал, что он уроженец СССР, города Днепропетровска, именовал себя казаком русской армии. В 1917 г. Протопопов, будучи на русско-германском фронте, попал к немцам в плен, жил потом в городе Марибор, где и женился. Там же он окончил в Любляне железнодорожный институт и получил звание инженера. Из Германии он в числе городского населения Марибор отошел к Югославии, где он служил на железной дороге, не знаю в качестве кого. Там он служил до формирования Русского корпуса, с формированием Русского корпуса Протопопов A.M. в этот корпус вступил добровольно, ему немцы присвоили звание капитана, а потом за хорошую службу — майора. Протопопов был у немцев на хорошем счету, однако генерал Штейфон не любил Протопопова и неоднократно хотел снять его с должности. Но немцы защищали Протопопова и не давали снимать с данного поста.
ВОПРОС: Какой национальности был Протопопов?
ОТВЕТ: Протопопов был русским. Он мог так же, как и другие находиться в эмиграции, но он принял югославское подданство.
ВОПРОС: Почему Протопопов имеет вторую фамилию Медер?
ОТВЕТ: Мне эта история, почему он к своей фамилии пишет Медер, неизвестна.
ВОПРОС: Принимал ли участие в боях против советских войск белоэмигрантский корпус?
ОТВЕТ: Против советских войск корпус не воевал, а воевал против сербских партизан. В составе корпуса в боевых действиях принимал участие и Протопопов A.M. В 1944 году его откомандировали, он получил отпуск по болезни и выехал в Германию, в какой город — не знаю. И до осени 1944 г. я не знал, где был Протопопов.
ВОПРОС: Где вы снова встретились с Протопоповым?
ОТВЕТ: В ноябре 1944 года я был отправлен в Италию, город Амаро, где встретил майора немецкой армии Протопопова Алексея Михайловича. Он был в составе немецкой армии в казачьих частях под командованием генерала Доманова. Он был в должности командира офицерского резерва по строевой части.
ВОПРОС: Как попал Протопопов A.M. в армию генерала Доманова?
ОТВЕТ: Мне это неизвестно, но кажется, он попал потому, что называл себя казаком.
ВОПРОС: Против кого воевала армия Доманова?
ОТВЕТ: Армия Доманова воевала против советских войск и против итальянских партизан. В составе этих войск Доманова воевал и Протопопов.
ВОПРОС: Где в Германии жил Протопопов?
ОТВЕТ: Мне известно со слов Протопопова, что он жил в Берлине, у него из Берлина жена немка.
ВОПРОС: Что вы делали в Италии?
ОТВЕТ: Я когда прибыл в Италию в город Амаро, потом вступил в армию Доманова и выполнял обязанности пропагандиста в офицерском резерве.
ВОПРОС: Какое звание вы имели в армии Доманова?
ОТВЕТ: В армии Доманова мне присвоили звание капитана.
ВОПРОС: Какую пропаганду вы вели среди солдат армии Доманова?
ОТВЕТ: Я, будучи пропагандистом, читал историю Дона, Кубани и Терека офицерам резерва.
ВОПРОС: Когда вы попали в плен советским войскам, где?
ОТВЕТ: 9 мая 1945 года, место не помню где, нас пленили английские войска и передали советскому командованию в городе Юденбурге. В числе переданных был и Протопопов A.M.
ВОПРОС: Как вы попали в Австрию?
ОТВЕТ: Армия Доманова не хотела переходить на сторону союзных войск, поэтому английское и итальянское командование заявило ультиматум Доманову, дав ему три дня на эвакуацию в Германию, и мы с Протопоповым в составе армии Доманова из Италии ушли в Германию. Но по дороге в Австрии в городе Юденбурге были взяты в плен английскими войсками, затем переданы советскому командованию.
ВОПРОС: Протопопов в чине майора до какого времени находился и ходил в форме майора?
ОТВЕТ: Протопопов в чине майора был и будучи в плену у англичан, до дня передачи советскому командованию. В день передачи Протопопов снял с себя майорские погоны.
ВОПРОС: Какого политического убеждения Протопопов?
ОТВЕТ: Протопопов был большой противник нацизма, он проявлял симпатию к России, других убеждений не знаю.
ВОПРОС: Что еще можете добавить по делу?
ОТВЕТ: Больше по делу добавить ничего не могу».
Мы привели протокол допроса с соблюдением орфографии следователя.
Допрашивавший 9 августа 1946 года Александра Шевченко-Шевцова следователь имел целью добыть как можно больше доказательств, что Алексей Протопопов-Медер — русский, еще лучше — советский подданный. Но показания Шевченко свидетельствовали, что Протопопов издавна имел югославское гражданство, был офицером югославской армии, откуда попал в немецкую армию, на территории СССР не воевал, против Красной Армии не воевал. Для защиты это было главное, остальные показания Шевченко особого значения не имели.
Но следователь старался, как мог. Вряд ли эмигрант Шевченко знал про город Днепропетровск, для него это был Екатеринослав. Но следователь записал, что Протопопов родился в СССР, в Днепропетровске, и Шевченко поставил под протоколом допроса свою подпись. О том, как добывались показания свидетелей, рассказывает войсковой старшина Михаил Иванович Коцовский[31]:
«…B лагере появились следователи. Начались вызовы на допрос. Днем гнали на работу, а ночью на допрос.
Меня первый раз вызвал следователь в 6 часов вечера и держал до 5 часов утра, а в 6 утра я уже был на шахте, где должен был выработать 101 процент нормы.
Следователь, подполковник, встретил меня страшною бранью и угрозами револьвером. Я молча сидел и слушал все это. Состояние у меня в этот момент было безразличное, все мы ждали конца и молили Бога, чтобы скорее все решилось. Во время его ругани я, вероятно, улыбнулся, ибо он прекратил ругань и спросил, чему я улыбаюсь. Я ответил, что меня удивляет поведение офицера, носящего штаб-офицерские погоны. «Вас нужно не ругать, а вешать», — ответил он мне. После этого начался допрос, длившийся до 5 утра и вымотавший меня до такой степени, что я был как пьяный и только на морозе пришел в себя.
Такие допросы пришлось перенести десятки раз. Многих после такого допроса взяли в НКВД, в город Прокопьевск. Среди них были: полковник Скляров, сотник Дахин, лейтенант Невзоров, полковник Сомов, войсковой старшина Протопопов, полковник Кадушкин, полковник Фетисов, полковник Зимин, полковник Морозов.
Бывали такие допросы, когда следователь вызовет в 6–7 вечера, посадит против себя на стул, а сам что-либо пишет или читает. Вы сидите молча, смотрите на него. Через полтора-два часа задаст какой-нибудь не относящийся к делу вопрос, и опять два часа молчания, а если вы задремлете — беда вам будет: получите или удар по физиономии, или в одном френче поставят вас на мороз — «освежиться», как они говорили.
Сведения, данные на следствии, проверялись. На столе у следователя лежал лист бумаги, исписанный на машинке. Однажды следователь дал мне его прочесть. Там была описана почти вся моя жизнь в Югославии. Подпись была неразборчива».
Используя все эти методы, следователь мог фабриковать какие угодно показания. Правда, иногда попадались крепкие орешки…
Приобщив с большой неохотой показания Александра Шевченко-Шевцова к делу, майор Пастаногов приступил 6 декабря 1946 года к допросу подследственного.
С позиций юстиции казалось невероятным, что функции следователя и оперативного работника были совмещены в одном лице. Таким образом, добытые оперативным путем сведения автоматически становились юридическими доказательствами. Во всем мире сообщения агентуры, результаты несанкционированного прослушивания или подслушивания, перехваченные письма, украденные документы не принимались судом в качестве доказательств, на которых строилось обвинение. Но в Советском Союзе много лет существовал введенный Сталиным еще в 1934 г. упрощенный порядок судопроизводства, направленный на физическое устранение неугодных режиму лиц, групп и классов. История с Алексеем Протопоповым-Медером в этом смысле не была исключением.
Вызвав к себе подследственного, начальник контрразведки приступил к допросу. Чтобы поймать непокорного Протопопова-Медера на слове, майор Пастаногов избрал нехитрую тактику допроса: своей рукой в протоколе он записывал поставленный вопрос, после чего подследственный должен был своей рукой писать ответ и после каждого ответа — ставить подпись.
Допрос был посвящен выяснению обстоятельств знакомства Алексея Протопопова-Медера с полковником фон Рентельном. Следователю важно было доказать, что между ними был сговор, что слова Протопопова о существовании его личных документов, подтверждающих австрийское, сербское и германское подданства — выдумка, обман следствия. Допрос длился без перерыва четыре часа:
«ВОПРОС: В своем заявлении от 26 ноября 1946 г. вы возбудили ходатайство о допросе в качестве свидетеля бывшего полковника немецкой армии фон Рентельна. Скажите, где и когда вам стал известен указанный вами фон Рентельн?
ОТВЕТ: Фон Рентельна я впервые встретил в лагере военнопленных № 9 в Зенькове, возле Прокопьевска.
ВОПРОС: А впоследствии где и при каких обстоятельствах вы встречались с фон Рентельном?
ОТВЕТ: Полковник фон Рентельн возглавлял военнопленных немцев в названном лагере. В то время я был командиром 2-й строительной роты и явился к фон Рентельну с документами, то есть с паспортом австро-германским, так как я предназначался для отправки с немцами на постройку лагеря № 2, но меня новый начальник лагеря не отпустил. Таким образом, мои документы фон Рентельн просмотрел и передал своему адъютанту, а тот, в свою очередь, начальнику лагеря. Кроме названного случая, я видел полковника фон Рентельна в суде, когда его судили, и в тюрьме, в камере № 43.
ВОПРОС: Дайте более подробные показания о встрече с фон Рентельном, произошедшей после суда.
ОТВЕТ: 21 октября 1946 года я видел полковника фон Рентельна в суде, когда его вели в зал заседаний. Говорить мне с ним нельзя было, так как конвой не разрешал, да и подойти невозможно было, так как меня выводили.
ВОПРОС: В своем заявлении от 26 ноября 1946 г. вы указали: «полковник Рентельн в Новосибирской тюрьме». Откуда вам стало известно о том, что в момент составления вами указанного заявления он содержался в тюрьме?
ОТВЕТ: По возвращении из суда я был отправлен в тюрьму, там проходил обыск и видел, как вывели фон Рентельна и повели в баню.
ВОПРОС: Выше вы показали, что, кроме встречи с фон Рентельном в Прокопьевском лагере, вы виделись с ним в суде. Теперь вы заявляете, что видели его в тюрьме. Возможно, вы еще где-либо встречались с фон Рентельном?
ОТВЕТ: Кроме указанного случая, я больше его не видел, и где он в данное время находится, не знаю.
ВОПРОС: В своих показаниях о вашей встрече с фон Рентельном в здании суда и в помещении тюрьмы вы не сказали об имевшихся между вами разговорах. Дайте показания об этом.
ОТВЕТ: Разговоров у меня с фон Рентельном не было, да и не могло быть, т. к. я его видел издали, а кричать я не мог, да и незачем.
ВОПРОС: Следствием установлено, что в октябре 1946 г. вы содержались совместно с полковником фон Рентельном в камере № 43 Новосибирской тюрьмы. Скажите, в каких целях вы пытались это скрыть?
ОТВЕТ: Совершенно верно, в октябре 1946 г. полковник фон Рентельн был переведен из больницы в камеру № 43, но я из этой камеры был направлен в камеру № 35.
ВОПРОС: Скажите, сколько времени вы находились вместе с полковником фон Рентельном в камере № 43, и объясните, почему вы пытались скрыть это обстоятельство?
ОТВЕТ: Сколько времени я был совместно с полковником фон Рентельном в камере, я не помню, но было несколько дней. Это обстоятельство я не скрываю, а просто понял вопрос так: когда я в последний раз, т. е. после суда, встречал или видел полковника фон Рентельна.
ВОПРОС: Вы опять говорите неправду! Выше вы показали, что, кроме вашей встречи с Рентельном в Прокопьевске, вы видели его в суде. Скажите, почему вы пытались скрыть ваше совместное пребывание с Рентельном в одной камере, в которой вы находились до суда?
ОТВЕТ: Как я показал выше, что я понял вопрос, то речь идет о времени от 21 октября до 26 ноября 1946 г. когда я подал жалобу. О том, что я был совместно с названным в октябре 1946 г. несколько дней, я забыл, и понял, что об этом меня не спрашивают, что вопрос относится к времени после суда, когда мне стало известно, что фон Рентельн находится в тюрьме.
ВОПРОС: Вы пытались скрыть от следствия свое пребывание в одной камере с Рентельном, что следствие в таком случае не будет знать о вашей просьбе, с которой вы обращались к фон Рентельну, уговаривая последнего дать показания о вашем австрийско-германском подданстве.
ОТВЕТ: Я не пытался и не пытаюсь скрывать свое совместное пребывание в камере с фон Рентельном. Я также не уговаривал его давать обо мне какие-либо ложные показания как свидетеля, потому что он читал мой паспорт австро-германский в июле месяце 1945 г. в лагере № 9 в Зенькове, причем в присутствии адъютанта полковника фон Рентельна — И. Г. Березлева.
ВОПРОС: Объявляем вам показания Рентельна: «Вместе со мной в 43-й камере тюрьмы сидел Протопопов-Медер, который просил меня дать показания на следствии, что он австрийско-германский подданный». Вы подтверждаете эти показания?
ОТВЕТ: Я не помню просьбы, указанной вами. Знаю, что фон Рентельн читал мой австро-германский паспорт, и знаю, что я австрийский подданный и германский подданный, а потому и указал его свидетелем.
ВОПРОС: Продолжаем объявление вам показаний фон Рентельна: «Я подтверждаю, что никаких документов от Протопопова я никогда не получал». Что вы можете сказать по существу этих показаний фон Рентельна?
ОТВЕТ: Я утверждаю, что полковник фон Рентельн в августе 1945 года, перед своим уходом из лагеря № 9 (в Зенькове), принял в присутствии своего адъютанта полковника И.Г. Березлева от меня мой паспорт (австрийско-германский), передал его своему адъютанту, и адъютант выяснял у коменданта- начальника лагеря, пойду я с ними строить лагерь № 2 или нет, тогда же мой паспорт и был передан начальнику лагеря № 9, а потому, чтобы напомнить это обстоятельство фон Рентельну, прошу с ним сделать мне очную ставку.
ВОПРОС: Далее свидетель Рентельн показал: «Протопопов-Медер просил моего совета, как ему объявить себя в лагере, не назваться ли немцем или заявить, что он русский». Вы подтверждаете показания Рентельна об этом?
ОТВЕТ: Это ложь, такого совета я не просил, и просить не мог, так как мои документы свидетельствуют, кто я такой.
ВОПРОС: Скажите, что рассказывали вы Рентельну о месте своего рождения?
ОТВЕТ: Я ничего не рассказывал Рентельну о месте рождения, так как сам твердо не знаю такового, а потому еще раз прошу с названным очную ставку.
ВОПРОС: Допрошенный по вашему ходатайству свидетель Рентельн показал: «Протопопов рассказывал мне, что он родился на юге России». Что вы теперь скажете?
ОТВЕТ: Такой глупости я рассказывать не мог, так как в действительности родился на юге Австрии, а не России».
В личном мужестве Алексею Протопопову-Медеру отказать было трудно. Оставшись один на один с контрразведчиком, от которого он зависел во многом, в том числе и по части условий содержания в тюрьме, он твердо держался выбранной линии поведения, прекрасно понимая, что это единственный путь к спасению.
Кое-какие результаты такого твердого поведения были налицо: состряпанное майором Герасимовым дело было возвращено на доследование. Правда, вместо военной прокуратуры, что давало бы некоторые дополнительные шансы, оно снова попало в контрразведку, но Алексей Протопопов-Медер понимал: дело, скорее всего, находится на контроле у вышестоящих властей и это может быть опасным как для него, так и для следователя.
Попытка уличить его в сговоре с полковником фон Рентельном не имела для подследственного существенного значения: на какую-либо статью раздела «Преступления государственные» она не тянула, а сроки наказания подсудимым в любом случае назначались по согласованному с Москвой регламенту. Скорее всего, майор Пастаногов пытался добыть для своего ведомства оправдательный документ, свидетельствующий о необычайном коварстве разоблаченного врага и прикрывающий царящую в новосибирской контрразведке халатность, благодаря которой имела место утечка совершенно секретных сведений — где содержится подследственный фон Рентельн. Это, действительно, были совершенно секретные сведения, и за плохую их сохранность майор Пастаногов мог попасть под суд.
Примерно в это же время, в конце декабря 1946 г. в лагере для военнопленных № 525 был допрошен военнопленный словенец Карл Дьяк, показавший, что знает Протопопова как белоэмигранта, и подтвердивший, что Протопопов был мобилизован в немецкую армию как офицер югославской армии.
Тогда же в Москве на Лубянке был допрошен Евлампий Кочконогов, уроженец Новочеркасска, бывший полковник немецкой казачьей армии. Он заявил, что знает Протопопова-Медера с 1945 года только под фамилией Протопопов и что из разговоров с другими офицерами ему известно, что Протопопов является уроженцем Ростовской области и до войны находился в эмиграции где-то в Европе. 3 января 1947 года майор Пастаногов вызвал к себе Алексея Протопопова-Медера, чтобы объявить ему об окончании следствия по обвинению в преступлениях, предусмотренных статьей 58-3 УК РСФСР. Никакого другого обвинения майор Пастаногов при всем желании (а оно было очень большим!) предъявить не мог: согласно указанию из Москвы эту категорию военнопленных можно было судить только по статье 58-3.
На протоколе об окончании следствия Алексей Михайлович написал:
«Следствие считаю не оконченным, прошу затребовать мои документы (австрийский паспорт 1918 и 1944 г., военную книжку, декрет о гражданстве в гор. Лютомер от 1925 г., медицинское свидетельство за 1944 г.), которые были сданы мною 12 июля 1945 г. в лагере № 9 в Зенъкове, из коих свидетельство об австро-германском подданстве оказалось в деле, лист № 204.
Прошу мне сделать очную ставку со свидетелями: Клеевым В. Т., Коцовским М. И., Шевченко-Шевцовым А. С., Ленивовым А. К., Благородовым П. П., Волкорез К, Вифлянцевым А. Н.,Дьяк Карлом и Рентельном Эвертом, так как в объективность записи свидетельских показаний следователем не верю. Прошу вышепоименованных свидетелей вызвать в суд на разбор моего дела… Предъявленная мне статья 58-3 обвинения не соответствует назначению, ибо я австро-германский подданный, в германскую армию был мобилизован. Гражданином СССР я никогда не был, на территории СССР тоже никогда не был, против Красной Армии не сражался… Прошу дать мне возможность поговорить с военным прокурором, и только после разговора с военным прокурором подпишу настоящий протокол…»
Майор Пастаногов вынужден был сделать запись, что обвиняемый Протопопов-Медер отказался подписать протокол. Строго говоря, Алексей Михайлович был пока еще подследственным, обвиняемым он мог быть только в то случае, если его вина будет доказана, но такие тонкости майору были недоступны.
Возникла ситуация, крайне неприятная для следователя. Дело находилось на контроле, о неудачах следователей контрразведки знали теперь и в областном суде, и в областной прокуратуре, убедительных доказательств вины Протопопова-Медера не было, перспектива повторного возврата на доследование была вполне реальна. А это грозило и следователю, и его начальникам крупными служебными неприятностями вплоть до отстранения от должности и увольнения со службы.
1 марта 1947 года дело Алексея Протопопова-Медера было направлено в Москву в Главное управление НКВД СССР по делам о военнопленных (ГУП-ВИ НКВД СССР)[32] для рассмотрения в порядке надзора. Это было грубым нарушением законности: правом надзора за судебными и следственными делами располагала только прокуратура, но в отношении военнопленных такое за грех не считалось.
Телега советского правосудия медленно катилась по множеству сфабрикованных дел, пока не настала очередь дела Протопопова-Медера. 13 мая 1947 года руководство новосибирской контрразведки получило ответ из Москвы, подписанный полковником Лютым. Содержание ответа вполне соответствовало фамилии полковника:
«Ознакомившись с материалами следственного дела на заключенного Протопопова-Медера А. М. в предъявленном ему обвинении по статье 58-3 УК РСФСР отмечаю, что по делу необходимо провести доследование, а именно установить, когда Протопопов принял австрийское подданство.
Если Протопопов принял австрийское подданство после октября 1917 г., то в этом случае необходимо его состав преступления квалифицировать как измена родине и привлечь к уголовной ответственности по статье 58-1 пункт «б» УК РСФСР[33]. В случае невозможности доказать, что Протопопов принял австрийское подданство после октября 1917 г., необходимо будет перепредъявить ему обвинение по статье 58-4 УК РСФСР, соответственно с этим переоформить следственное дело, после чего направить последнее в военный трибунал. О результатах доследования и решении суда прошу донести в Оперативное управление ГУПВИ».
Это было полнейшее беззаконие. Главное управление МВД СССР по делам о военнопленных, государственный орган, обязанный заботиться о содержании военнопленных в соответствии с нормами международного права, требовал — во что бы то ни стало осудить военнопленного, и предлагал различные рецепты, как это сделать.
Следственные органы МВД СССР не были заинтересованы в установлении истины. Для них было безразлично, какое обвинение будет предъявлено военнопленному. В любом случае наказание было чудовищным по своей жестокости и несправедливости. Такое могло быть только в стране, где царствовал тоталитарный режим.
Через три недели после получения этой директивы из Москвы, 5 июня 1947 года, Алексей Протопопов-Медер был допрошен старшим следователем контрразведки лагеря для военнопленных № 199, куда он был на время переведен. В протоколе допроса говорилось:
«ВОПРОС: Вам вновь предъявляется обвинение по статье 58-1 «б» УК РСФСР, т. е. в измене родине. Признаете себя виновным по предъявленному обвинению?
ОТВЕТ: Виновным себя не признаю, так как советским гражданином я никогда не был. Подданным Советской России я никогда не являлся. Советская Россия для меня родиной никогда не была, а поэтому я и не мог изменить родине. Я подданный австрийско-германского государства.
ВОПРОС: А почему вы отказываетесь подписать постановление о предъявлении вам обвинения?
ОТВЕТ: Отказываюсь подписать постановление по моему обвинению, потому что я никогда инкриминируемое мне обвинение не совершал и не мог совершить, так как я никогда не являлся советским подданным.
ВОПРОС: Когда и где вы получили австрийское подданство?
ОТВЕТ: Как я пояснял на предыдущих допросах, попав в плен к австрийцам, я, по существу, не принимал австрийского подданства, а восстановил его, предъявив документы матери и деда.
ВОПРОС: Вы по национальности русский и родились в городе Новочеркасске, что подтверждается вашими ответами на опросный лист, заведенный в лагере военнопленных, и вашими показаниями от 13 декабря 1945 года…»
Доведенный до истерики старший следователь оперативно-чекистского отдела лагеря для военнопленных № 199 капитан Толкачев объявил Алексею Протопопову-Медеру об окончании следствия по обвинению его в преступлениях, предусмотренных статьей 58-1 «б» УК РСФСР — измена родине.
Это была самая страшная статья, предусматривающая в виде наказания смертную казнь, а после ее отмены — лишение свободы сроком на 25 лет.
В данном случае под изменой родине понималось, что Алексей Протопопов-Медер принял задолго до Второй мировой войны югославское, а затем германское подданство. Но применять к нему статью, карающую за измену родине военнослужащих Красной Армии не было никаких оснований. Уголовный кодекс РСФСР, на основании которого предъявлялись обвинения Протопопову-Медеру, был утвержден в 1927 г. Иными словами, коммунистическое руководство СССР придавало закону обратную силу.
Собственно, такой политики коммунистическое руководство РСФСР, а затем СССР, придерживалось всегда. Вскоре после окончания гражданской войны ВЦИК[34] и СНК РСФСР обратились к находящимся за рубежом в эмиграции солдатам и офицерам белых армий с призывом вернуться на Родину, пообещав за это амнистию тем, кто не запятнал себя военными преступлениями. Но обнаруженные в 1992 г. документы, долгое время находившиеся на секретном хранении в архиве КГБ, свидетельствуют, что всех вернувшихся ожидала расправа. Амнистии не подлежали все те, кто имел чин младшего унтер-офицера и выше. Подобная история повторилась и в 1954 году, когда председатель КГБ Иван Серов сообщил в ЦК КПСС, что за рубежом находится свыше 450 тысяч «невозвращенцев» — бывших советских граждан, по разным причинам отказавшихся вернуться в СССР после Второй мировой войны. Серов указал, что в случае возникновения военного конфликта между СССР и США и Великобританией эти люди будут использованы западными властями в качестве живой силы. Серов предложил объявить амнистию всем этим людям, в том числе и тем, кто служил в РОА, казачьих частях, полиции, жандармерии, в разведывательных и карательных органах. Был подготовлен проект Указа Президиума Верховного Совета СССР об амнистии. Но в секретных приложениях к письму Серова говорилось, что все вернувшиеся будут направлены в ссылку, в лучшем случае в Казахстан, в районы освоения целинных земель…
Алексей Протопопов-Медер отказался подписать подготовленный капитаном Толкачевым протокол об окончании следствия, заявив, что имеет ряд ходатайств.
Написанное им ходатайство сделало бы честь самому квалифицированному юристу. Прежде всего, Алексей Михайлович обратил внимание на то, что предъявленное ему дело содержит 325 листов, в то время как в Москву посылалось дело, в котором было всего только 238 листов. Значит, делал справедливый вывод подследственный, следователь по каким-то причинам изъял из дела 77 листов важных документов и свидетельских показаний, наверняка свидетельствующих в пользу подследственного.
Далее он потребовал вызвать и допросить свидетелей Клеева, Шевченко-Шевцова, К. Волкореза, Г. Волкореза, Ленивова, Овсяника, Березлева, поскольку очные ставки с ними были проведены тенденциозно, с грубым нарушением закона.
«Следователь угрожал свидетелям каторгой, оскорблял меня, мою жену, нацию, к которой я принадлежу со всей семьей. Показания свидетелей на очных ставках 17–20 февраля 1947 г. записаны не полностью, извращены и запутаны, на поставленные мною свидетелям вопросы отвечал и формулировал ответы сам следователь, а не свидетели. Следователь задавал свидетелям наводящие вопросы и зачитывал им их прежние показания. Протоколы моих допросов составлены не с моих слов. При производстве очных ставок со свидетелями прокурор не присутствовал, но спустя три дня, т. е. 20 февраля 1947года, он протоколы подписал», — как писал в своем ходатайстве Алексей Протопопов-Медер.
Попросив приобщить к делу все изъятые материалы и документы, а также материалы контрразведки СМЕРШ, прекратившей (как он полагал) его дело в декабре 1945 года, и Кемеровского УМВД, прекратившего его дело в июне 1946 г., а также все семь личных его документов, сданных в июле 1945 г. в лагере № 9 в Зенькове, Алексей Протопопов-Медер вполне обоснованно указал, что обвинение по статье 58-1 «б» ему предъявлено неправильно, поскольку он иностранец, гражданином СССР никогда не был, на территории СССР ни до, ни во время Второй мировой войны не находился и против Красной Армии не сражался. Ходатайство заканчивалось требованием принять надлежащие меры к объективному ведению его дела.
Наверно, никогда в своей практике органы контрразведки Новосибирской области не сталкивались с таким безудержно смелым протестом против фальсификации и произвола. Но за их спиной была мощная поддержка власть предержащих.
На следующий день, 6 июня 1947 года, капитан Толкачев, ничтоже сумняшеся, вынес постановление по этому ходатайству, адресованному вовсе не ему, а Генеральному Прокурору СССР. Рассмотрев ходатайство, следователь постановил:
«Ходатайство обвиняемого Протопопова-Медера А. М. о вызове в судебное заседание свидетелей Клеева, Шевченко-Шевцова, Волкореза К., Волкореза Г., Ленивова, Овсяника, Березлева оставить на усмотрение, ходатайства по приобщению к делу ранее изъятых материалов и личных документов, как не имеющие существенного значения для дела, на основании статьи 114 УПК РСФСР отклонить».
Тем самым следователь ориентировал военный трибунал, как следует ему поступать во время судебного следствия.
Это постановление было объявлено подследственному (капитан Толкачев назвал его обвиняемым преждевременно) под расписку. Но ходатайство, написанное Алексеем Протопоповым-Медером, все же не пропало втуне.
21 июня 1947 года заместитель военного прокурора войск МВД Западно-Сибирского округа полковник юстиции Латышев, рассмотрев направленное ему на согласование обвинительное заключение по обвинению Протопопова-Медера А. М. в преступлениях, предусмотренных статьей 58-1 «б» УК РСФСР, это обвинительное заключение отменил ввиду отсутствия события преступления. Дело в очередной раз было направлено на доследование.
Казалось бы, соображения, которые принял во внимание полковник Латышев, должны были сыграть решающую роль и для отмены обвинения по статье 58-3 УК РСФСР — ведь Протопопов-Медер получил иностранное гражданство давным-давно, когда никакого СССР на свете не было. Но не тут-то было.
11 июля 1947 года тот же полковник Латышев утвердил обвинительное заключение по обвинению Алексея Протопопова-Медера в преступлениях, предусмотренных ст. 58-3 УК РСФСР. Это обвинительное заключение, подписанное 7 июля оперуполномоченным контрразведки лагеря № 199 капитаном Аникиным, почти дословно повторяло то, которое было составлено 27 августа 1946 г. майором Герасимовым, с той разницей, что о национальности и гражданстве Алексея Михайловича было сказано, что он русский, принявший австрийское подданство в 1918 г.
Капитан Толкачев, неудачно пытавшийся выполнить указание начальства и «пришить» военнопленному Протопопову-Медеру обвинение в измене родине, от участия в деле был отстранен.
Капитан Аникин составил список лиц, подлежащих вызову в судебное заседание трибунала: Чегодаев-Саконский, Березлев, Шевченко-Шевцов, Вифлянцев, Клеев, К. Волкорез, Г. Волкорез, Ленивов, Телегин, Коцовский, Белый, Рентельн.
1 августа Алексей Протопопов-Медер направил в военный трибунал, где должно было слушаться дело, жалобу-ходатайство. Содержание ее мало отличалось от поданной 5 июня.
4 августа его вызвали в административное помещение 4-го лагерного отделения 199-го лагеря для военнопленных. В небольшой комнате за столом, покрытым красной скатертью, сидели четверо военных: председатель военного трибунала войск МВД капитан Сопин, члены трибунала капитан Сидоренко и старший лейтенант Волков, секретарь трибунала старшина Тетерин. Ни представителя обвинения, ни адвоката в комнате не было. Это был очень плохой признак.
Выслушав Протопопова-Медера, изложившего свою биографию, председатель трибунала разрешил ему заявить имеющиеся ходатайства… Они были несложными: привлечь свидетелей, которые могли бы подтвердить австрийское гражданство подсудимого, предоставить защитника — адвоката Чернину, работу которой готов был оплатить подсудимый из заработанных в лагере денег, приобщить личные документы, подтверждающие австрийское гражданство подсудимого и изъятые у него в июле 1945 года.
Трибунал удалился на совещание, и через несколько минут было оглашено определение:
«Рассмотрев в судебном заседании ходатайство обвиняемого Протопопова-Медера Алексея Михайловича о допущении адвоката для защиты его интересов, о вызове свидетелей по делу, указанных в списке обвинительного заключения, и о приобщении к делу изъятых у него во время пленения австрийского и немецкого паспортов в подтверждение подданства, военный трибунал
ОПРЕДЕЛИЛ:
ходатайство обвиняемого Протопопова-Медера о допущении защиты и вызова свидетелей удовлетворить, а в приобщении указанных им документов — отказать, так как в деле имеется справка, из которой видно, что документы, австрийский и немецкий паспорта, у обвиняемого Протопопова не изымались, дело слушанием отложить, а обвиняемого Протопопова-Медера А. М. этапировать в лагерь № 525 МВД СССР гор. Прокопьевск, по месту нахождения свидетелей».
Заседание трибунала продолжалось 55 минут. Обвиняемого увели.
Закрытое судебное заседание военного трибунала войск МВД началось в 18 часов 18 октября 1947 года, в городе Сталинске Кемеровской области.
Секретарь трибунала старшина Ищенко зачитал состав суда: председательствующий капитан юстиции Горелик, члены — младший лейтенант милиции Бирюкова и сержант Туз. Видимо, организаторам суда дело представлялось настолько простым и ясным, что разрешить его могли и милиционер, и сержант из лагерной охраны.
То, что члены суда не имели юридического образования и должны были полностью полагаться на председательствующего, свидетельствует о том, что состав суда был специально подобран с целью вынесения заранее предрешенного обвинительного приговора.
Было объявлено и об участии адвоката из местной юридической консультации, защищавшего интересы подсудимого. Это была женщина по фамилии Пирская. Адвокат Чернина, очень хорошо вникшая во все обстоятельства дела Алексея Протопопова-Медера, давшая ему немало ценных советов, к участию в процессе допущена не была.
Видимо, власти решили подготовиться к судебному заседанию так, чтобы неожиданностей не было, и чтобы военнопленный Протопопов-Медер получил полной мерой все, что ему полагалось по предписанию из Москвы.
Секретарь объявил, что подсудимый доставлен под конвоем в зал судебных заседаний и что все вызванные в судебное заседание свидетели, за исключением Березлева, Белого, Вифлянцева и Рентельна, также доставлены под конвоем. О последних было объявлено, что их местонахождение трибуналу неизвестно. Это могло означать все, что угодно, в том числе и то, что этих людей уже нет на свете. Но в любом случае и без того невысокие шансы подсудимого стали еще ниже.
Удостоверившись в «самоличности»[35] подсудимого, председатель разъяснил ему его право на отвод составу суда. Отвода не последовало.
Майор резерва югославской армии — инженер дирекции железных дорог А. М. Протопопов, 1939 г.
Выполнив остальные процессуальные формальности, председатель спросил, имеет ли подсудимый ходатайства по данному делу. Протопопов-Медер сказал, что он все же ходатайствует о вызове свидетелей Березлева, Вифлянцева и Дьяка, а также о доставке в судебное заседание отобранных у него органами МВД личных документов, из которых можно было бы установить его истинное подданство.
Адвокат Пирская заявила, что в части вызова свидетелей она поддерживает ходатайство подсудимого, а истребование документов следует отклонить, так как они никакого значения не имеют. В этом адвокат была права — для этого суда ничто не имело значения, поскольку приговор подсудимому был вынесен задолго до начала судебного заседания.
Выслушав ходатайства, суд определил: в истребовании документов отказать, в вызове свидетелей тоже отказать, поскольку их местопребывание неизвестно, а при необходимости огласить их показания, сделанные на предварительном следствии. Так же была решена и проблема с показаниями свидетелей Белого и Рентельна. Зато свидетеля Карла Дьяка решено было вызвать в зал судебного заседания.
Все доставленные в суд свидетели были под расписку предупреждены об ответственности за дачу ложных показаний и удалены из зала. Словом, было сделано все, чтобы придать судебному заседанию видимость справедливости и объективности.
Огласив знакомое уже читателю обвинительное заключение, капитан Горелик разъяснил подсудимому суть обвинения и спросил, считает ли он себя виновным. Алексей Протопопов-Медер ответил, что сущность обвинения понятна, виновным себя ни в чем не признает, показания суду давать желает.
Посовещавшись с адвокатом, председатель объявил порядок судебного следствия: вначале допросы свидетелей, а потом — подсудимого.
Следует отметить, что приведенные ниже записи процесса являются не полной стенографической записью, а попутной записью секретаря суда. Следовательно, не воспроизведены вопросы свидетелям и подсудимому, в результате чего читателю зачастую приходится вычислять их из запротоколированных резюме ответов. В деле А. М. Протопопова, к сожалению, эти записи — единственное свидетельство того, что произошло на судебных заседаниях, и я привожу их полностью.
Большой казачий круг в Новом Саде. В 1-м ряду справа от А. М. Протопопова генерал-майор А. Н. Черепов. Югославия, 1932 г.
Казачий хор в Новом Саде. Югославия, 1934 г.
Первым был допрошен свидетель Чегодаев-Саконский.
«Я, Чегодаев-Саконский Николай Александрович, 1897 г. рождения, образование среднее, беспартийный, по специальности шофер[36], военнопленный, осужден 4 декабря 1945 года военным трибуналом Западно-Сибирского округа по статье 58-3 УК РСФСР, наказание отбываю в Кривощековской исправительно-трудовой колонии, подсудимого Протопопова знаю с Белграда, взаимоотношения с ним нормальные.
ПРОТОПОПОВ-МЕДЕР: Взаимоотношения со свидетелем Чегодаевым-Саконским нормальные.
ЧЕГОДАЕВ-САКОНСКИЙ: Оговариваюсь в том, что я точно не помню дат ввиду давности времени.
Познакомился я с Протопоповым-Медером в Белграде еще в 1941 г. В то время он был в чине лейтенанта, а затем стал капитаном. Я в то время был капитаном в должности адъютанта представителя белых эмигрантов в Сербии русского генерала Крейтера. По поручению немцев Протопопов-Медер в то время формировал сотню так называемых «самостийных казаков» из русских эмигрантов, часто заходил к нам в Управление, так как у нас в Управлении находилась картотека русских эмигрантов. Протопопов в то время был не как Протопопов-Медер, а просто Протопопов, и фамилию Медер я слышу впервые.
Руководство «самостийными казаками» исходило от немцев, Протопопов был их представителем. После формирования сотни «самостийных казаков», Протопопов выехал в город Лозницу (внутренняя Сербия) для пополнения 5-го запасного полка охранной группы. К какому это относится времени, я точно не помню. Цель формирования сотни «самостийных казаков» я не знаю. К моменту формирования этой сотни. Русский охранный корпус уже существовал. Он являлся одним из формирований для борьбы против советских войск под наблюдением немецкого командования. Сотня «самостийных казаков» была создана под руководством немецкого гестапо.
НА ВОПРОСЫ ПРЕДСЕДАТЕЛЬСТВУЮЩЕГО СВИДЕТЕЛЬ ЧЕГОДАЕВ-САКОНСКИЙ ОТВЕТИЛ:
В период формирования сотни «самостийных казаков» Протопопов имел чин капитана охранной группы, причем форма одежды у него была охранной службы, не немецкой армии. Я настаиваю, что Протопопов в то время носил форму русских охранных войск, подчинявшихся немцам.
ПРОТОПОПОВ-МЕДЕР: По-видимому, свидетель Чегодаев что-то забыл и настаивает неправильно. Я в то время носил форму кадрового немецкого лейтенанта.
НА ВОПРОСЫ ПРЕДСЕДАТЕЛЬСТВУЮЩЕГО СВИДЕТЕЛЬ ЧЕГОДАЕВ-САКОНСКИЙ ОТВЕТИЛ:
Я был эмигрантом. Эмигранты к Протопопову относились плохо. К формированию сотни «самостийных казаков» эмигранты тоже относились недоброжелательно. О том, что Протопопов немец и немецкого подданства, я узнал в 1945 году, будучи в 525-м лагере для военнопленных. О том, что Протопопов немец, я не знал. Знаком я с ним с 1941 года. В 1941 году немцем он себя не называл. По своему бывшему положению национальность Протопопова я бы знал. Войска, которые формировал Протопопов, частично несли охранную службу, а частично вели борьбу против хорватских партизан. Единица казачьего формирования тогда еще была небоеспособной, за исключением войск генерала Паннвица, которые вели борьбу против партизан Хорватии.
О том, что Протопопов служил в 5-м запасном полку, я точно не знал, возможно, он только был к нему прикомандирован. Я служил в 5-м запасном немецком полку с 25 ноября 1944 года, но, может быть, Протопопов служил в нем ранее, в чем я сомневаюсь. Политических убеждений его я не знал, он со мной ими не делился.
ПРОТОПОПОВ-МЕДЕР: Показания свидетеля Чегодаева-Саконского я не подтверждаю, так как он показал неправильно».
Далее суд перешел к допросу свидетеля Коцовского.
«Я, Коцовский Михаил Иванович, 1891 года рождения, образование среднее, беспартийный, бывший полковник царской армии, эмигрант с 1920 года, служил в немецкой армии в чине лейтенанта, русский, подсудимого Протопопова знаю давно, взаимоотношения с ним нормальные.
ПРОТОПОПОВ-МЕДЕР: Взаимоотношения со свидетелем Коцовским нормальные.
КОЦОВСКИЙ: Я Протопопова знаю с 1930 г. по совместному проживанию в городе Новый Сад (Югославия).
Он там работал помощником начальника секции по постройке железной дороги. На квартирах друг у друга мы не были, а в наших эмигрантских кругах он считался русским. Познакомился я с Протопоповым в моем учреждении. В наших эмигрантских кругах Протопопов иногда вращался. При разговоре с ним он мне говорил, что в городе Субботице он работал на эмигрантов. Позже я с ним встречался в Сербии (Белград), так как я был мобилизован в русскую охранную дружину и служил там командиром роты. Протопопов там служил командиром конского запаса, в чине капитана (точно не помню).
НА ВОПРОСЫ ПРЕДСЕДАТЕЛЬСТВУЮЩЕГО СВИДЕТЕЛЬ КОЦОВСКИЙ ОТВЕТИЛ:
При формировании немцами русского охранного корпуса и казачьих войск Протопопов называл себя казаком. После должности командира конского запаса Протопопов был интендантом в чине майора. После этой встречи я не встречался с Протопоповым до 1943 года, так как был переведен в Лозницу на охрану рудника и встретился там с Протопоповым, который прибыл с сотней «самостийных казаков» в местечко Дубовье, где обучал их. С эмигрантами Протопопов встречался, но они к нему почему-то относились недружелюбно. Службу Протопопов нес хорошо, но почему-то в 1943 году его сняли с должности командира сотни «самостийных казаков» якобы за то, что он поругался с командиром батальона. За этот поступок он привлекался к суду чести. Также я слышал, что венгерским военно-полевым судом он был приговорен к смертной казни за взрыв мостов через Дунай при оккупации венграми Югославии. О том, что Протопопова разыскивают венгерские власти, я знал, но не знал причин. Задачи «самостийных казаков» я не знал. Но такое название «самостийные» они носили до войны. Поэтому их цель была отделиться в самостоятельное государство, но каким путем, я не могу знать. Кажется, как я слышал от солдат, путем вооруженной борьбы с властями в Советском Союзе. О том, что Протопопов называл «самостийных казаков» изменниками родины, я не слышал. О том, что Протопопов патриотически отзывался о Советском Союзе, я не слышал. Из местечка Дубовье Протопопов был отозван в штаб корпуса в Белград в конце 1943 года и работал там при штабе. После этого я слышал от Протопопова, что он поехал по железной дороге, куда — я точно не знаю. Поезд попал на мину, при крушении Протопопову ударило чемоданом по голове, после чего он якобы был признан невменяемым и находился на излечении в лазарете. В конце 1944 года я был направлен в распоряжение генерала Доманова в Северную Италию, где 26 апреля встретился с Протопоповым, который мне сказал, что он находится при офицерском резерве генерала Доманова и работает инструктором строевой подготовки офицерского состава. Там мы находились до капитуляции Германии, а после были переброшены в город Лиенц. Я не знаю, какие были взаимоотношения у Протопопова с «самостийными казаками». Генерала Шкуро я знаю, но разговаривать с ним мне не приходилось. За весь период знакомства с Протопоповым я не знал, что он подвергался преследованиям со стороны немецких властей. О том, что Протопопов вел подрывную работу против немецких войск, я не знал. В стане генерала Доманова я встретил Протопопова в чине майора немецких войск. Мне не известно, что русские охранные войска стали немецкими кадровыми войсками, а из слов Протопопова я узнал, что он майор кадровой немецкой армии.
ПРОТОПОПОВ-МЕДЕР: Я не подтверждаю показания свидетеля Коцовского в том, что я якобы формировал сотню «самостийных казаков», ее формировал полковник Недбаевский, а мне потом поручили ею командовать.
КОЦОВСКИИ: Я припоминаю, что Протопопов был судим якобы за оскорбление генерала Доманова, но какое его было наказание, я не знаю, и еще, кажется, был судим за отпуск двух партизан».
Суд перешел к допросу свидетеля Миролюбова[37]:
«Я, Миролюбов Владимир Александрович, 1922 года рождения, с незаконченным высшим образованием, беспартийный, по специальности артист, служил в немецкой армии с 13 сентября 1941 года по 28 мая 1945 года, в настоящее время военнопленный и содержусь в 9-м лагерном отделении 525-го лагеря. У немцев я имел чин лейтенанта, должность моя — адъютант генерала Полякова в Главном управлении казачьих войск. Протопопова знаю с ноября 1942 г., взаимоотношения с ним нормальные.
ПРОТОПОПОВ-МЕДЕР: Взаимоотношения со свидетелем Миролюбовым у меня нормальные.
МИРОЛЮБОВ: Отец мой был инженер, в 1916 году он окончил школу прапорщиков в Тифлисе, а в 1919 году эмигрировал через Турцию в Югославию. Я знаю Протопопова, как Протопопова, но не как Медера, с ноября 1942 года, по приезде в штаб русской охранной группы (так назывался корпус). Протопопов в то время был командиром сотни «самостийных казаков», До 1942 года этот корпус нес только охранную службу, а после этого стал принимать боевые действия с хорватскими партизанами и югославскими формированиями Данчича и Драже Михайловича.
Формирование «самостийных казаков» началось в 1942 году на Бадере, это повлекло за собой раскол войск Власова и «самостийных казаков». Других формирований на территории Югославии не было. «Самостийные казаки» имели своей целью вооруженную борьбу против Советского Союза, чтобы получить тем самым автономии на землях Дона и Кубани.
Протопопов же возглавлял формирование этих «самостийников» и находился при формировании инструктором, а затем стал командиром такой сотни. До вступления в немецкую армию эту сотню «самостийных казаков» переобмундировали и направили, в немецкой форме, на пополнение 5-го казачьего полка немецкой армии. Рота, которой командовал Протопопов, принимала участие в боях, в частности, в районе Зворника на левом берегу Дрини, против партизан Югославии, в этом бою из роты Протопопова погиб унтер-офицер Максим Шеремет, она также принимала участие в боях против югославских партизан в 1943 г. в районе Любавы. После этого сводок русского охранного корпуса я не получал.
Однажды я был свидетелем разговора двух немецких офицеров, которые говорили, что Протопопов и еще один русский офицер Монастырный морально неустойчивы. Якобы для роты Протопопова командование дало в подарок двух волов для перевозки груза, так Протопопов их продал населению по несколько раз и снова их отнимал. За это Протопопова судили как за унижение достоинства офицера.
НА ВОПРОСЫ ПРЕДСЕДАТЕЛЬСТВУЮЩЕГО СВИДЕТЕЛЬ МИРОЛЮБОВ ОТВЕТИЛ:
О связи Протопопова с гестапо мне ничего не известно, и вообще гестапо ничего общего с воинскими частями не имело.
Протопопов встречался с генералом Саломахиным, который возглавлял всю группу «самостийников». Протопопов был членом партии «Общество друзей национал-социализма». Своей целью руководители этой партии ставили распространение идей национал-социализма в войсках корпуса.
С ноября 1943 г. по март 1944 г. я Протопопова не видел и ничего о нем не слышал. В 1944 году Протопопов за злоупотребления в корыстных целях, как то продажа крупного рогатого скота, уклонение от боя, симуляция душевного заболевания, был уволен из германской армии, и до октября 1944 года я снова о нем ничего не слышал, лишь только 3 октября 1944 г. я узнал, что Протопопов — майор германской армии, и это меня поразило[38]. Сотня «самостийных казаков» принимала непосредственное участие в боевых операциях. У генерала Шкуро Протопопов был и в его резерве исполнял обязанности вербовщика. Это значит — для немецких войск готовить боевые единицы. По штату Протопопов числился в 5-м запасном полку, но временно был прикомандирован к генералу Шкуро. В 1945 году я выехал в Германию, где встретил супругу Протопопова, и при разговоре она мне сказала, что Протопопов у генерала Шкуро работает наблюдающим за строевой подготовкой офицерского резерва, в чине войскового старшины (подполковника).
Еще в марте 1944 года его супруга сказала мне, что у Протопопова двойная фамилия, но какая — не сказала. В Берлине я узнал уже в 1945 году, что Протопопов стал Медер, но почему и откуда это, я не знаю. В его фамилии приставка «фон» фигурировала, только я не помню, в каком порядке — или фон Протопопов-Медер, или фон Медер-Протопопов, так как не интересовался этим, потому что, почуяв крах немецкого командования, каждый начинал что-нибудь придумывать к своей фамилии, чтобы спасти свою шкуру, и я не удивился тому, когда услышал, что Протопопов стал фон Протопопов. До 1944 года я знал Протопопова как Протопопова, и считался он тогда русским. В разговоре с супругой Протопопова при встрече в Берлине она мне сказала, что Протопопов приобрел немецкое подданство, и я считаю это только так, что это произошло за период 1944–1945 гг., в тот период, когда он убыл из Русского охранного корпуса и перешел на службу в 5-й немецкий запасной полк. В Русском охранном корпусе Протопопов считался и числился как русский.
ПРОТОПОПОВ-МЕДЕР: Показания свидетеля Миролюбова я не подтверждаю. Немецким подданным я стал с апреля 1941 года[39].
МИРОЛЮБОВ: Я знал Протопопова как русского, немцем он не был. Я даю такие показания потому, что расписался за дачу ложных показаний и предупрежден по ст. 95 УК РСФСР
ПРОТОПОПОВ-МЕДЕР: Показания свидетеля Миролюбова не подтверждаю».
Суд перешел к допросу свидетеля Волкореза.
«Я, Волкорез Константин Авксентьевич, 1891 года рождения, образование среднее, беспартийный, бывший подполковник царской армии, служил в немецкой армии в чине ефрейтора, русский, эмигрант, подсудимого Протопопова знаю, взаимоотношения с ним нормальные.
ПРОТОПОПОВ-МЕДЕР: Взаимоотношения со свидетелем Волкорезом нормальные.
ВОЛКОРЕЗ: Подсудимого Протопопова я знаю как Протопопова с 1932 года по совместному проживанию в городе Новый Сад (Югославия). Познакомились мы в ресторане, и я знал его как русского. Работал он в то время на железной дороге. А в 1942 г. я с ним встретился в Русском охранном корпусе в Белграде, работал он в штабе интендантом, я же был рядовым.
До 1942 г. он был штатским и работал на гражданской службе. Имел или нет какие-нибудь связи Протопопов среди эмигрантов, я не знаю. После корпусного интенданта Протопопов стал командиром сотни «самостийных казаков» в чине лейтенанта, и впоследствии влился со своей сотней в 5-й немецкий запасной полк. Политических его убеждений я не знал. После встречи в Белграде я встретился с ним в Амаро (Северная Италия). Он был у генерала Доманова, занимал должность наблюдающего за строевой подготовкой резерва офицерского состава в чине майора. У немецкого командования Протопопов пользовался доверием. Я в то время был в должности старшины, но чина не имел. Сотня «самостийных казаков» вошла в 5-й запасной полк как 7-я рота. Ею командовал Протопопов, под его командованием рота принимала участие в боях с партизанами Югославии, и у Протопопова был убит унтер-офицер Максим Шеремет. Насколько мне известно, симпатий к Советскому Союзу Протопопов не выражал.
НА ВОПРОС ПОДСУДИМОГО СВИДЕТЕЛЬ ВОЛКОРЕЗ ОТВЕТИЛ:
Я точно не помню, с чьих слов я знаю о гибели Шеремета, но мне кажется, что со слов Саломатина. Ваша сотня в боях с партизанами участие принимала[40].
НА ВОПРОС ПРЕДСЕДАТЕЛЬСТВУЮЩЕГО СВИДЕТЕЛЬ МИРОЛЮБОВ ОТВЕТИЛ:
Я не могу точно сказать, принимал ли участие в боях против партизан лично Протопопов.
НА ВОПРОС ПРЕДСЕДАТЕЛЬСТВУЮЩЕГО ПОДСУДИМЫЙ ПРОТОПОПОВ-МЕДЕР ОТВЕТИЛ:
Моя сотня участия в боях не принимала, а просто выходила на прогулку, чтобы не засидеться на месте. В остальном показания свидетеля Волкореза я подтверждаю».
Настала очередь допроса свидетеля Ленивова.
«Я, Ленивов Александр Константинович, 1902 года рождения, с незаконченным высшим образованием, беспартийный, окончил военную школу, военное звание старший лейтенант, не судим, военнопленный, подсудимого Протопопова-Медера знаю, взаимоотношения с ним нормальные.
ПРОТОПОПОВ-МЕДЕР: Взаимоотношения со свидетелем Ленивовым нормальные.
ЛЕНИВОВ: Протопопова я знаю как майора немецкой армии Протопопова, но однажды видел, как он на конверте писал Протопопов-Медер. Протопопова я узнал в начале 1945 г. в Берлине в казачьем общежитии, а через три дня встретился с ним на этапном пункте, так как попал в его подчинение в числе 14 офицеров, которых направляли в стан генерала Доманова в местечко Амаро (Северная Италия). В беседе с Протопоповым я узнал от него, что он назначен в стан генерала Доманова помощником командира учебного офицерского эскадрона. В пути к назначенному месту службы — мы проехали примерно две трети расстояния — Протопопова отозвали в Берлин. Он возвратился к месту службы спустя 2–3 недели после нашего приезда и сразу приступил к руководству занятиями офицерского состава. Через некоторое время он снова куда-то уехал, а в начале мая 1945 г. он получил назначение комендантом при штабе генерала Доманова. Больше о Протопопове я ничего не знаю, о его подданстве также ничего не знаю. В Амаро в стане генерала Доманова офицером немецкой армии в офицерском резерве был только Протопопов.
ПРОТОПОПОВ-МЕДЕР: Показания Ленивова подтверждаю».
Следующим был допрошен свидетель Телегин.
«Я, Телегин Павел Степанович, 1887 года рождения, русский, с низшим образованием, беспартийный, в немецкой армии рядовой, в царской армии тоже был рядовым, не судим, военнопленный, подсудимого знаю как эмигранта Протопопова, взаимоотношения с ним нормальные.
ПРОТОПОПОВ-МЕДЕР: Взаимоотношения со свидетелем Телегиным нормальные.
ТЕЛЕГИН: Ранее я знал Протопопова как работника железной дороги. В 1942 году я встретился с Протопоповым в Белграде в Русском охранном корпусе. Протопопову поручалось формирование сотни «самостийных казаков». Я уже не был в армии, меня отчислили по старости. Протопопова в Белграде я видел в чине лейтенанта, какую он занимал должность, я не знаю. Кто он по национальности, не знаю. Когда я еще проживал в городе Новый Сад, я беседовал с одним одностаничником Протопопова, который мне сказал, что он (Протопопов) — в прошлом казак.
В городе Новый Сад я его знал как русского эмигранта. О том, что Протопопов русский и в прошлом казак, мне говорили его одностаничники, а о том, что он австрийского подданства и немец по национальности, я не знал и не знаю. В 1944 г. я работал на железнодорожной станции примерно в 3 км от города Новый Сад, как раз в это время около нас остановился поезд, и из вагона вышел Протопопов, в немецкой форме и в чине немецкого майора. Он взял с собой одного рабочего и пошел с ним на станцию, а когда рабочий стал говорить, что надо доложить десятнику, то Протопопов ответил, что ему (десятнику) рабочие скажут, что тебя забрал немецкий офицер. Но зачем он ходил на станцию, я не знаю.
ПРОТОПОПОВ-МЕДЕР: Показания свидетеля Телегина в том, что я кубанский казак, я не подтверждаю. Кубанским казаком я никогда не был и на Кубани не жил».
В зал ввели свидетеля Волкореза.
«Я, Волкорез Георгий Авксентьевич, 1893 года рождения, русский, образование среднее, ранее был подполковником царской армии, служил в немецкой армии унтер-офицером, не судим, военнопленный, подсудимого знаю как Протопопова, взаимоотношения с ним нормальные.
ПРОТОПОПОВ-МЕДЕР: Взаимоотношения со свидетелем Волкорезом у меня нормальные.
ВОЛКОРЕЗ: Протопопова я знал с 1934 г. как служащего железной дороги в городе Новый Сад (Югославия). В беседах он мне говорил лично, что он в прошлом казак, служил в Атаманском полку, а в отношении того, что он немец, я не знал. Знал я Протопопова как русского эмигранта.
Служил я с Протопоповым в Русском охранном корпусе в Белграде в 1942 году, он ведал тогда конским запасом, а затем стал интендантом в чине гауптмана (капитана), а после стал майором. После корпусного интенданта Протопопов был командиром сотни «самостийных казаков». Мы в охранном корпусе носили форму одежды русскую, а в 1943 году некоторые стали носить немецкую форму, в том числе и Протопопов. После встречи с ним в Белграде я встретил его у генерала Доманова в резерве офицерской группы. Что когда-то Протопопов преследовался немецкими властями, я не знал. Когда Протопопов был командиром сотни «самостийных казаков», то боев с партизанами, кажется, не было. В стане генерала Домаова Протопопов был командиром офицерского резервного состава. Насколько я знаю, Протопопов к службе в немецкой армии в различных формированиях относился ревностно. В то время немецкое командование о нем отзывалось положительно.
НА ВОПРОС АДВОКАТА ВОЛКОРЕЗ ОТВЕТИЛ:
Протопопов об эмигрантах ранее некоторую заботу проявлял.
НА ВОПРОС ПОДСУДИМОГО ВОЛКОРЕЗ ОТВЕТИЛ:
В 1941 г. я слышал, что вас разыскивали венгры за то, что вы как будто взорвали мост через Дунай и тем самым преградили путь венгерским войскам[41].
ПРОТОПОПОВ-МЕДЕР: Показания свидетеля Волкореза подтверждаю».
Наступила очередь свидетеля Клеева.
«Я, Клеев Василий Терентьевич, 1892 года рождения, русский, беспартийный, образование среднее, служил в немецкой армии унтер-офицером, в царской армии — надворный советник (что равнялось подполковнику), судим немецким судом за саботаж, приговорен к двум годам тюремного заключения. Протопопова знаю с 1937 года, а с 1944 года — как фон Медер-Протопопова. Взаимоотношения с ним нормальные.
ПРОТОПОПОВ-МЕДЕР: Взаимоотношения со свидетелем Клеевым у меня нормальные.
КЛЕЕВ: С Протопоповым мы познакомились через жен, они были в хороших отношениях. С ним я встречался в ресторанах. Его я считал русским, а сейчас считаю, что он немец, так как я у него видел немецкие документы. В Русском охранном корпусе в Белграде Протопопов вначале был на приеме лошадей для немецкой армии, после чего был назначен интендантом в чине майора, но через некоторое время — точно не помню — его понизили в звании до лейтенанта за то, что он держал связь с партизанами, передавал им оружие, сообщал о движении немецких машин с оружием, которое партизаны забирали себе[42].
НА ВОПРОСЫ ОТЕДСЕДАТЕЛЬСТВУЮЩЕГО МИРОЛЮБОВ ОТВЕТИЛ:
Пока что мне известно, что Протопопов преследованию немецкими властями не подвергался[43], а по немецкому уголовному кодексу, лица, имевшие связи с партизанами, подвергались смертной казни или 25 годам заключения в крепости.
НА ВОПРОСЫ ПРЕДСЕДАТЕЛЬСТВУЮЩЕГО СВИДЕТЕЛЬ КЛЕЕВ ОТВЕТИЛ:
Последняя встреча с Протопоповым у меня была в стане Доманова, он там был в чине майора немецкой армии и наблюдал за обучением офицерского состава резерва.
НА ВОПРОС ПОДСУДИМОГО СВИДЕТЕЛЬ КЛЕЕВ ОТВЕТИЛ:
Да, я заметку в газете читал, что Протопопов — без фамилии Медер — обвиняется в борьбе со «самостийными казаками». Вы мне говорили, что вы самостийников называли изменниками.
ПРОТОПОПОВ-МЕДЕР: Показания свидетеля Клеева подтверждаю полностью».
В зал судебных заседаний ввели свидетеля Шевченко-Шевцова.
«Я, Шевченко-Шевцов Александр Савельевич, 1894 года рождения, образование высшее, капитан царской армии, проживал в Белграде, интернирован, подсудимого знаю, взаимоотношения с ним нормальные.
ПРОТОПОПОВ-МЕДЕР: Взаимоотношения со свидетелем Шевченко-Шевцовым у меня нормальные.
ШЕВЧЕНКО-ШЕВЦОВ: Подсудимого я знаю как Протопопова-Медера, русского, югославского подданства. Когда я прибыл в Русский охранный корпус, он был командиром нестроевой ветеринарной роты, после этого он стал интендантом в чине майора. Я против партии монархистов, а командующий Русским охранным корпусом был монархистом. Я вел против него открытую борьбу. За открытую борьбу против фашизма я получил две недели ареста на гауптвахте.
НА ВОПРОСЫ ПРЕДСЕДАТЕЛЬСТВУЮЩЕГО СВИДЕТЕЛЬ МИРОЛЮБОВ ОТВЕТИЛ:
Я знал Шевченко-Шевцова с того момента, как узнал Протопопова-Медера. О том, что Шевченко-Шевцов вел агитацию против фашизма, за советскую власть, я не знал и ни от кого не слышал[44].
НА ВОПРОСЫ ПРЕДСЕДАТЕЛЬСТВУЮЩЕГО СВИДЕТЕЛЬ ШЕВЧЕНКО-ШЕВЦОВ ОТВЕТИЛ:
В 1942 году Протопопов был в чине лейтенанта, занимал должность командира сотни «самостийных казаков». В беседе с одним представителем я узнал, что сотня, которой командовал Протопопов, не была допущена на фронт.
ПРЕДСЕДАТЕЛЬ ОГЛАСИЛ ЛИСТЫ ДЕЛА С ПОКАЗАНИЯМИ СВИДЕТЕЛЯ ШЕВЧЕНКО-ШЕВЦОВА, ДАННЫЕ НА ПРЕДВАРИТЕЛЬНОМ СЛЕДСТВИИ.
ШЕВЧЕНКО-ШЕВЦОВ: Я своих показаний, данных на предварительном следствии, не подтверждаю, ввиду того, что я не говорил следователю того, что до эмиграции я проживал с Протопоповым-Медером на Дону, и о том, что он добровольно вступил в немецкую армию[45]. Я также отрицаю, что Протопопов считался в эмиграции русским подданным[46].
НА ВОПРОС ПОДСУДИМОГО СВИДЕТЕЛЬ ШЕВЧЕНКО-ШЕВЦОВ ОТВЕТИЛ: Как эмигранта ранее его не знал.
ПРОТОПОПОВ-МЕДЕР: Показания свидетеля Шевченко-Шевцова подтверждаю полностью».
После допроса свидетеля Шевченко-Шевцова секретарь трибунала сообщил, что в судебное заседание доставлен по ходатайству подсудимого свидетель Дьяк. После того как у него была взята подписка об ответственности за дачу ложных показаний, свидетель Дьяк сообщил:
«Я, Дьяк Карл Иосифович, 1927 года рождения, югослав, образование 8 классов, беспартийный, служил в немецкой армии по мобилизации с 1943 года, не судим.
НА ВОПРОС АДВОКАТА СВИДЕТЕЛЬ ДЬЯК ЗАЯВИЛ: Я больше знаю жену подсудимого, так как она была учительницей в моей школе[47]. Подсудимого я знаю как Протопопова, Других его фамилий не знаю. Протопопова знаю с 1938 по 1940 г., проживали мы тогда в одном городе, по национальности он югослав. Подданства он югославского. О том, что Протопопов немец и германского подданства, я не знал. Он не судим, его немецкого чина я не знаю. Ранее он работал инженером путей сообщения. Что Протопопов служил в югославской армии до войны, я не знал, о его взрыве моста через Дунай не слышал. Когда мы жили с ним в одном городе, он подданства был югославского.
НА ВОПРОС ПОДСУДИМОГО СВИДЕТЕЛЬ ДЬЯК ОТВЕТИЛ:
Мне было известно от Вас, что Вы в немецкую армию были мобилизованы».
После допроса свидетеля Дьяка по просьбе адвоката председательствующий перенес заседание военного трибунала на 10 часов утра 19 октября 1947 года. Было 23 часа 45 минут, заседание шло без перерыва почти четыре часа. Устал адвокат, но каково было подсудимому?
На следующее утро, задав уточняющие вопросы свидетелям Волкорезу, Клееву и Шевченко-Шевцову, председательствующий зачитал данные на предварительном следствии показания свидетелей Березлева и Вифлянцева. Протопопов-Медер заявил, что показания Вифлянцева он подтверждает полностью, а Березлева — за исключением того, что он, Протопопов-Медер, формировал сотню «самостийных казаков». «Эту сотню я принял готовую и только занимался с нею строевой подготовкой» — сказал он.
Были заданы вопросы и свидетелю Миролюбову. Тот заявил, что Протопопов имел задание немецкого командования — стянуть остатки казачьих частей к генералу Шкуро. Протопопов-Медер эти показания не подтвердил[48].
После этого военный трибунал начал допрос подсудимого — Алексея Протопопова-Медера. Мы не будем приводить все его показания — они повторяли то, что содержалось в его жалобах и ходатайствах. Показания свои он закончил так: «Я настаиваю, что я немец по матери и имею германское подданство».
Председательствующий предоставил слово адвокату Пирской.
«Я считаю, что пункт обвинения Протопопова-Медера в добровольном вступлении в немецкую армию в судебном следствии не нашел своего подтверждения, так как Протопопов-Медер настаивает, что он гражданин Германии, а раз это так, то он выполнял свой гражданский долг и должен был нести службу в немецкой армии. Мы также не установили в судебном следствии, кто был инициатором в формировании «самостийных казаков», а Протопопов-Медер был лишь инструктором по обучению.
Прошу суд военного трибунала тщательно проанализировать показания свидетелей и вынести ему соответствующий приговор»[49].
Слова адвоката означали, что с точки зрения юстиции, справедливости, дело по обвинению Алексея Михайловича Протопопова-Медера в преступлениях, предусмотренных статьей 58-3 УК РСФСР, полностью развалилось.
Даже из очень тенденциозно составленного протокола судебного заседания, который вел к тому же неквалифицированный и не очень грамотный секретарь, читатель может видеть, что ни один свидетель не подтвердил самого главного, на чем строилось обвинение по статье 58-3 УК РСФСР — что Алексей Протопопов-Медер поступил на службу в вооруженные силы Германии добровольно, будучи советским гражданином или получив иностранное подданство или вид на жительство без гражданства после принятия Уголовного Кодекса от 1927 г., имея перед этим советское гражданство, и что он формировал воинские части — по терминологии УК РСФСР банды, — которые потом вели военные действия на территории СССР.
Даже самые отрицательные, с точки зрения военного трибунала, отзывы о деятельности Алексея Протопопова-Медера, были основаны на слухах и разговорах с не установленными третьими лицами, что даже в те времена доказательством не являлось. Но доказательств и не требовалось: была установка, согласно которой Протопопов-Медер должен быть осужден, и именно по статье 58-3 УК РСФСР.
Только очень смелый человек мог встать в годы террора и беззакония на защиту бесправного военнопленного, против которого ополчился весь государственный аппарат Советского Союза. Такими людьми были адвокаты Чернина и Пирская, выполнившие долг юриста до конца. Мы не знаем их дальнейшей судьбы…
Председательствующий предоставил слово подсудимому Алексею Протопопову-Медеру. Тот попросил о справедливости при вынесении приговора.
Приговор был оглашен 19 октября 1947 года в 16 часов.
«Рассмотрев в закрытом судебном заседании дело по обвинению Протопопова-Медера Алексея Михайловича, рождения 1897 года, уроженца города Новочеркасска Ростовской области, русского, женатого, образование высшее, специальность — инженер путей сообщения, бывшего майора немецкой армии, плененного в мае 1945 г. в городе Лиенц союзными войсками, в момент пленения состоявшего на службе в 5-м запасном учебном полку войск СС[50] немецкой армии в качестве инструктора боевой подготовки офицерского состава, в совершении преступлений, предусмотренных статьей 58-3 УК РСФСР,
СУД УСТАНОВИЛ:
подсудимый Протопопов-Медер, будучи подданным России и состоя на действительной военной службе в русской армии писарем полка 18 июня 1917 г. был на фронте пленен австро-германскими войсками, принял австрийское подданство в июне 1918 г. и после нападения фашистской Германии, выдав себя за лицо немецкой национальности, штабом немецких оккупационных войск был направлен в чине капитана в качестве полномочного представителя немецкого командования по наблюдению за интендантской частью в военное белогвардейское казачье формирование, именовавшееся «Русский охранный корпус», в город Белград. В декабре 1942 года, по поручению русской белогвардейской организации «Самостийные казаки» и разрешению немецкого командования, в том же городе Белграде Протопопов-Медер активно участвовал в формировании боевой воинской части, именуемой «сотней самостийных казаков», которая ставила своей политической задачей вооруженную борьбу против Советского Союза для захвата советских территорий Дона и Кубани и создания там самостоятельного казачьего государства. Вовлечение в эту воинскую часть осуществлялось на добровольных началах и проводилось среди белоэмигрантов на основе антисоветской пропаганды. После формирования этой сотни Протопопов-Медер служил в качестве ее командира, и она участвовала в боях против партизан Югославии и Хорватии.
Пользуясь особым доверием у немецкого командования как лицо, выдающее себя за немца, и особым расположением белогвардейских генералов, Протопопов руководил их русскими формированиями. За свою активную деятельность по сколачиванию белогвардейских казачьих формирований для немецкой армии Протопопов-Медер в сентябре 1944 г. был произведен в чин майора немецкой армии. В июле месяце 1945 г.[51] он перешел на службу в войска СС, и по поручению командования штаба этих войск Протопопов-Медер формировал специальные офицерские части в войсковом стане белогвардейского (так написано — М.П.) генерала Доманова в Италии и руководил их боевой подготовкой вплоть до капитуляции фашистской Германии, состоя в чине майора на службе в 5-м учебном полку войск СС, чем подсудимый Протопопов-Медер совершил преступления, предусмотренные статьей 58-3 УК РСФСР, а посему Военный трибунал, руководствуясь статьями 319 РСФСР и 320 УПК[52].
ПРИГОВОРИЛ:
Протопопова-Медера Алексея Михайловича на основании статьи 58-3 УК РСФСР с санкцией ст. 58-2 УК РСФСР[53], с применением пункта 2 Указа Президиума Верховного Совета СССР от 26 мая 1947 г.[54], подвергнуть заключению в исправительно-трудовых лагерях сроком на 20 (двадцать) лет с конфискацией всего лично принадлежащего ему имущества.
Срок отбытия меры наказания исчислить Протопопову-Медеру с учетом ранее отбытого им предварительного заключения с 9 августа 1946 года.
Приговор может быть обжалован в кассационном порядке в течение 72-х часов с момента вручения осужденному копии приговора — в Военную Коллегии Верховного Суда СССР, через военный трибунал войск МВД Западно-Сибирского округа».
Все содержащееся в приговоре было откровенной и беспардонной ложью. Ни один из свидетелей не показал на судебном следствии ничего, что могло бы войти в этот приговор. Даже «эксперт» военного трибунала войск МВД Миролюбов, к которому — единственному из свидетелей! — обращался за разъяснениями председатель трибунала, в своих показаниях не дал формулировок, использованных в приговоре. Капитан Горелик превзошел даже майора Герасимова, сфабриковавшего обвинительное заключение, на основании которого судили Алексея Протопопова-Медера.
Характерно, что протокол судебного заседания был подписан членами военного трибунала лишь 11 ноября 1947 года — через три недели после завершения судебного заседания. Видимо, капитан Горелик получал инструкции, что писать и чего не писать в окончательном варианте протокола, как квалифицировать те или иные действия подсудимого.
Наблюдение за строевой подготовкой личного состава, о чем единогласно показали все свидетели, превратилось в боевую подготовку офицерских частей, сотня «самостийных казаков» — очень небольшое маршевое подразделение, всего 170 человек, ничего не решающее в глобальных войнах, превратилось в отдельную боевую часть типа полка или бригады, а призванного в армию офицера запаса Протопопова-Медера превратили в матерого эсэсовца, полномочного представителя немецкого командования в охранных русских и казачьих частях.
Все было сделано в расчете на то, что при проверках правомерности осуждения власти ограничатся изучением приговора, а текст последнего не вызывал сомнений: осужден матерый преступник, и осужден по закону, и пусть благодарит Бога, что гуманное советское руководство отменило смертную казнь.
Правда, смертную казнь в СССР отменили в связи с нехваткой рабочей силы на стройках коммунизма, а не по гуманным соображениям. Да и назвать двадцать или двадцать пять лет лишения свободы гуманностью…
Но так или иначе суд неправый был завершен.
Одновременно с приговором суд вынес и частное определение: перевести осужденного из лагеря военнопленных в тюрьму. Строго говоря, в этом не было особой необходимости — лагерь для военнопленных был местом лишения свободы, но председательствующий на суде капитан Горелик понимал, что имеет дело не с обычным арестантом, а с человеком мужественным и готовым стать на защиту своих интересов со всем могуществом интеллекта и богатого жизненного опыта.
Возможно, кто-то из читателей осудит Алексея Михайловича Протопопова-Медера за то, что, пытаясь вырваться из цепких и нечистых рук представителей сталинской юстиции, он приписывал себе поступки, которые или вовсе не совершал, или совершал не в той мере, в какой преподносил на суде или на следствии.
Но чтобы иметь право осуждать его за это, надо самому пройти все те круги ада, которые прошел Алексей Михайлович. Ведь главное его доказательство, исключающее возможность осуждения по статьям 58-1,58-3 и 58-4 Уголовного Кодекса РСФСР, не было выдумано, а существовало в действительности: он старый эмигрант, имел иностранное подданство с давних лет и как законопослушный гражданин должен был служить в армии страны, гражданином которой являлся, — Югославии или Германии.
Не будем осуждать и тех военнопленных, кто был вызван в качестве свидетелей по делу Протопопова-Медера, и чьи свидетельства обернулись против него. В Советском Союзе они были бесправны и не имели возможности потребовать, чтобы их показания были записаны должным образом. Да и используемая на следствии и в суде терминология была далеко не однозначна. Глагол «формировать» можно было понимать и как создание воинских частей, и как их военное обучение. Следователи запутывали своих «подопечных», записывая их показания таким образом, чтобы использовать для себя наиболее выгодно. А некоторые из военнопленных свидетельствовали против своего товарища в главном — по вопросу о гражданстве и об участии в формировании воинских частей — под прямой угрозой смерти или длительного заключения в лагерях ГУЛАГа, без всякой надежды вернуться к родным и близким.
Но так или иначе, невинно осужденный военнопленный Алексей Протопопов-Медер не смирился и начал неравную борьбу за восстановление справедливости.
Можно предположить, что в борьбе он не был одинок, и, находясь в тюрьме, располагал поддержкой весьма квалифицированных юристов, может быть — адвоката Пирской. 25 октября 1947 г. осужденный военнопленный Медер-Протопопов (так теперь он стал писать свою фамилию) передал в тюремную администрацию кассационную жалобу, адресованную Военной Коллегии Верховного Суда СССР:
«Решением военного трибунала войск МВД Кемеровской области от 19 октября 1947 г. я приговорен к 20 годам заключения в исправительно-трудовых лагерях. Считаю себя невиновным по следующим обстоятельствам: разбор дела производился односторонне, с обвинительным уклоном. Председатель трибунала задавал свидетелям наводящие вопросы, в протоколе судебного заседания показания свидетелей записаны не полностью.
Приговором трибунала я осужден по статье 58-3 УК РСФСР. Полагаю, что прежде чем меня судить, необходимо было спросить — имел ли я возможность, будучи гражданином и подданным Германии, подчиняться советским законам, принимая во внимание, что на территории Советского Союза я никогда не был, гражданином и подданным Советского Союза тоже не являюсь, а потому я не мог нарушить советский закон.
За то, что я подчинялся своему государству, где я был гражданином и подданным, я не могу юридически отвечать перед советскими законами; если меня осудили по закону СССР за то, что я, будучи германским подданным, подчинялся германским законам, тогда нужно осудить всех военнопленных и граждан иностранных государств за то, что они подчинялись законам своих держав.
По законам СССР я должен быть судим в следующих случаях:
Если бы я был гражданин и подданный Советского Союза, изменил бы родине и служил в неприятельской армии во время войны;
Если бы я как солдат неприятельской армии или как гражданское лицо сделал бы какие-нибудь преступления на территории Советского Союза;
Если бы я совершил военные преступления;
Если бы я творил злодеяния над солдатами Красной Армии или гражданами Советского Союза.
Ввиду того, что под перечисленные пункты я не подхожу и ничего предосудительного против СССР не сделал, я не могу быть судим по советским законам. Мое иностранное подданство признано военным трибуналом, который не нашел, что я являюсь военным преступником, а посему не имея состава преступления, не мог меня судить.
После присоединения Словении к Австро-Германии, я, как и все жители Словении, автоматически стал в апреле 1941 года подданным Австро-Германии. Я был вместе с другими словенцами мобилизован в германскую армию, что подтверждено показаниями свидетелей в судебном заседании и подтверждено документально.
Суд отклонил мое ходатайство о вызове в судебное заседание важных свидетелей — Березлева И. Г, Рентельна Э.В. и Овсяника И.Д., которые значились в списке обвинительного заключения от 31 июля 1947 г. Они могут подтвердить, что я германский подданный, в войсках СС не служил, и что 5-й учебный полк в войска СС не входил и частью СС не являлся, что также могут подтвердить мои сослуживцы по 5-му запасному полку Шнайдер Герман, д-р Линсбад Альфред, Фрайтаг Альфред, Протопопов Борис Петрович из лагеря для военнопленных № 525, лагерное отделение № 9.
Суд также отклонил мое ходатайство об истребовании из Оперативно-чекистского отдела Новосибирской области моих личных документов: австрийского паспорта, германского паспорта; декрета о гражданстве гор. Лютомер от 1925 г., который подтверждает, что я по 1941 г. был подданным Югославии; военной книжки 5-го запасного учебного полка, из коей видно, что я в войсках СС не служил, в германскую армию призван по мобилизации, чин-звание мое — майор, а не штурмбанфюрер, как называется чин майора в войсках СС. Документы мною были сданы через адъютанта полковника Рентельна, в его присутствии в лагере для военнопленных № 9 в Зенькове. Один из этих документов находится в деле, лист 204, а остальные я видел у следователя майора Пастаногова.
Суд не принял во внимание показания свидетелей К. Волкореза, Г. Волкореза, М. Коцовского, А. Шевченко-Шевцова и В, Клеева о том, что формировал и возглавлял командование формируемой сотни казаков-самостийников полковник Недбаевский, я же являлся, согласно приказанию немецкого офицера для связи, строевым инструктором в чине лейтенанта. В формировании ее я участия не принимал.
Назначение этой казачьей сотни было — несение гарнизонной службы в составе Русского охранного корпуса в Сербии, куда по окончании формирования в мае 1943 г. я, будучи назначен маршевым ее командиром, отвел сотню на пополнение 1-го казачьего полка в гор, Лозницу, где сотня была влита в 7-ю роту. В бытность мою командиром 7-й роты, последняя в боях участия не принимала. Шеремет чином моей сотни не являлся,
В чин майора меня немцы не производили, так как я являлся майором резерва югославской армии еще е 1936 года. С присоединением Словении к Австро-Германии я автоматически стал германским подданным и майором германской армии, и в этом чине я был интендантом Русского охранного корпуса,
Особыми симпатиями белогвардейских генералов я не пользовался, формированием частей не занимался, офицерские кадры я не готовил, Будучи назначен помощником командира резервного дивизиона по строевой части, я должен был вести наблюдение за строевым обучением 1-й сотни резерва группы Доманова.
Никаких переходов на службу в войска СС я не делал. Полномочий на формирование каких-либо частей от СС я не имел. В местечко Амаро к моему новому месту службы я прибыл один, в домановский офицерский дивизион, который был сформирован на Украине еще в 1943 г. Впервые слышу, чтобы гестапо давало разрешение на формирование строевых частей или вело наблюдение за формированием таковых, так как при германских воинских частях были специальные отделения контрразведки, именуемые 1-ц, что свидетелям Миролюбову и Чегодаеву известно лучше, чем мне, т. к. названные служили в таковом».
На основании вышеизложенного осужденный потребовал вынести в отношении него оправдательный приговор, а клеветников предать суду военного трибунала.
На следующий день Алексей Михайлович написал еще одно заявление в Военную Коллегию Верховного Суда СССР и в копии — посланнику Федеративной Народной Республики Югославия. Ссылаясь на принятое в феврале 1946 г. решение Генеральной Ассамблеи ООН о передаче военных преступников в те страны, где они служили и совершили военные преступления, он просил передать его в руки югославских властей. Алексей Михайлович был готов объявить себя военным преступником, только бы вырваться из цепких лап сталинского «правосудия».
На кассационной жалобе и на заявлениях имеется пометка представителя тюремной администрации: «Сегодня же отправьте это в военный трибунал. З/ХІ-47 г.»
Никто, разумеется, и не думал отправлять заявления осужденного в военный трибунал, тем более в югославское посольство, Правда, и в тогдашней Югославии вряд ли мог надеяться Алексей Протопопов-Медер на справедливое решение своего вопроса. Советские советники в органах государственной безопасности Югославии с успехом прививали своим подопечным навыки, как следует решать дела такого рода. Единственное, что — климат в Югославии был помягче, чем в Сибири…
Но совершенно неожиданно в Военную Коллегию Верховного Суда СССР 15 ноября 1947 г. поступил кассационный протест, подписанный заместителем военного прокурора войск МВД Западно-Сибирского округа подполковником юстиции Латышевым, уже знакомым читателю по эпизодам, связанным с попыткой обвинения Алексея Протопопова-Медера в измене родине, по статье 58-1 «б». Тогда подполковник Латышев избавил Алексея Михайловича от жестокой кары, может быть — от смертной казни.
На этот раз, повторив в своем протесте все, что было изложено в приговоре, подполковник Латышев написал:
«…Таким образом, вина Протопопова-Медера доказана, преступление квалифицировано правильно, однако мера наказания — 20 лет заключения в исправительно-трудовых лагерях — судом определена неправильно и с нарушением закона, поэтому приговор не может быть оставлен в силе, поскольку в действиях Протопопова-Медера отсутствуют шпионаж, вредительство и диверсия, и суд не признал целесообразным применять к Протопопову-Медеру полную санкцию первой части статьи 58-2 УК РСФСР[55] (с применением Указа Президиума Верховного Совета СССР от 26 мая 1947 г.), то суд мог определить наказание Протопопову-Медеру в 10 лет лишения свободы, а не 20 лет, как это сделал суд.
На основании изложенного и руководствуясь статьей 413 УПК и 23 УК РСФСР,
ПРОШУ:
приговор Военного трибунала войск МВД Западно-Сибирского округа от 18–19 октября 1947 г. изменить, меру наказания Протопопову-Медеру снизить до 10 лет лишения свободы в исправительно-трудовых лагерях».
Трудно сказать, чем руководствовался прокурор Латышев, обращаясь в высшую судебную инстанцию с таким кассационным протестом. Может быть, наблюдая заделом Алексея Протопопова-Медера, он уверился в невиновности отданного под суд военнопленного и хотел привлечь внимание к допущенной несправедливости.
Может быть, он был не в ладах с военным трибуналом своего округа и своим кассационным протестом хотел доставить кому-то служебную неприятность.
А может быть, он просто не терпел каких-либо отклонений от средней линии и считал, что приговоры всем надо выносить одинаковые — и Чегодаеву, и Протопопову…
Но так или иначе, кассационная жалоба подполковника Латышева привела к тому, что в Военную Коллегию Верховного Суда СССР работники военного трибунала вынуждены были отправить и жалобу осужденного. Прошло почти два месяца, прежде чем неповоротливая машина сталинского правосудия сделала еще один оборот. Военная Коллегия Верховного Суда СССР в составе председательствующего генерал-майора юстиции Матулевича и членов коллегии подполковников юстиции Клопова и Павленко вынесла секретное определение № 3-6250:
«Рассмотрев в заседании от 10 января 1948 г. кассационный протест заместителя военного прокурора войск МВД Западно-Сибирского округа и жалобу гражданина Протопопова-Медера Алексея Михайловича на приговор военного трибунала войск МВД Западно-Сибирского округа от 18–19 октября 1947 г. по делу осужденного по статье 58-3 УК РСФСР, с санкцией статьи 58-2 УК РСФСР, с применением пункта 2 Указа Президиума Верховного Совета СССР от 26 мая 1947 г., к лишению свободы в исправительно-трудовых лагерях на 20 лет с конфискацией всего лично ему принадлежащего имущества и заслушав доклад тов. Павленко и заключение помощника Главного военного прокурора подполковника юстиции Садикова об оставлении приговора в силе,
ОПРЕДЕЛИЛА:
Протопопов-Медер признан виновным в том, что он, находясь на службе в русской царской армии, в июне 1917 г. был пленен австро-немецкими войсками и после пленения остался проживать за границей в городе Вене, где принял австрийское подданство…»
Прервем на короткое время чтение этого документа. Военная Коллегия Верховного Суда СССР, высшая советская судебная инстанция, устами генерала юстиции Матулевича и его помощников назвала главной причиной осуждения иностранного подданного Алексея Протопопова-Медера — то, что он еще до революции, до образования СССР, остался проживать за границей. Не были учтены мотивы такого решения, не было принято во внимание, что в 1917–1918 годах такой поступок не рассматривался существовавшими в то время русскими и даже советскими законами как преступление. Но раз ты «невозвращенец» — значит ты враг, а если враг не сдается, его уничтожают. Заметим, что это положение сталинского правосудия действовало долгие годы и после смерти Сталина…
Но продолжим чтение:
«Во время нападения фашисткой Германии на Советский Союз в 1941 г. Протопопов-Медер в декабре 1941 г. поступил на службу в немецкие части, сформированные из русских эмигрантов для борьбы с Советским Союзом, где проходил службу на командных и руководящих должностях до момента капитуляции Германии,
Находясь на службе в указанных контрреволюционных формированиях, Протопопов-Медер до ноября 1942 г, выполнял обязанности представителя немецкого командования, т. н. русской охранной дружины, затем представителем по формированию контрреволюционных формирований «Самостийных казаков» для борьбы с Советской властью с целью отторжения от Советского Союза территории Дона и Кубани и установления там своей власти. В апреле 1943 г. Протопопов, будучи командиром казачьей сотни, был назначен на должность офицера для поручений к белогвардейскому генералу Шкуро.
В начале 1945 г. Протопопов-Медер перешел на службу в войска СС и являлся представителем главного штаба СС по формированию и обучению офицерского состава для пополнения 5-го запасного полка белогвардейских войск генерала Доманова. За активную деятельность в пользу фашистской Германии Протопопов-Медер получил звание майора немецкой армии.
Виновность Протопопова-Медера в инкриминируемом преступлении материалами дела, показаниями свидетелей и частично его личным признанием доказана. Квалификация преступления Протопопова-Медера по делу является правильной и мера наказания соответствует содеянному.
Не находя оснований к отмене приговора, о чем просит в своей жалобе осужденный Протопопов-Медер, а также к снижению наказания, о чем просит в своем кассационном протесте военный прокурор войск МВД Западно-Сибирского округа, приговор оставить в силе, кассационный протест военного прокурора войск МВД Западно-Сибирского округа отклонить, а жалобу осужденного оставить без удовлетворения».
Через руки генерала Матулевича, одного из сподвижников известного сталинского юриста генерала Ульриха, прошло множество судеб. Он судил генерала Андрея Власова и его единомышленников, судил генералов Краснова, Шкуро, фон Паннвица, Доманова, Клыч-Гирея, судил вернувшихся из плена советских генералов. Все приговоры по этим делам, да и не только приговоры: обвинительные заключения, состав суда, состав подсудимых, место проведения суда, место исполнения приговора — заранее, еще на стадии следствия согласовывались со Сталиным и Молотовым. Указания вождей выполнялись неукоснительно. Неукоснительно должна быть выполнена и установка на осуждение военнопленных, переданных советским властям в Юденбурге, в том числе и Протопопова-Медера.
Матулевич, конечно, был более опытным юристом, чем капитан Горелик из Кемеровского трибунала войск МВД. Поэтому он, в первую очередь, позаботился о том, чтобы перечень «деяний» Алексея Михайловича звучал солидно, чтобы не было противоречий, чтобы и на всех последующих этапах рассмотрения жалоб и заявлений осужденного было ясно — осужден зверь, эсэсовец. Закончив очередной этап фальсификации этого дела, Военная Коллегия Верховного Суда СССР вынесла и частное определение;
«Указать суду военного трибунала на то, что он при определении наказания осужденному Протопопову-Медеру нарушил Указ Президиума Верховного Совета СССР от 26 мая 1947 г.
Нарушение закона выразилось в том, что суд избрал меру наказания Протопопову-Медеру 20 лет лишения свободы, тогда как названным Указом предусмотрено наказание только 25 лет лишения свободы.
Об изложенном довести до сведения Председателя Верховного Суда СССР».
Карьеру капитана Горелика можно было считать законченной: подобные «нарушения закона» не прощались. Правда, благодаря общеизвестной во всем мире гуманности сталинского правосудия добавлять еще пять лет лишения свободы осужденному Протопопову-Медеру не стали. В конце концов, не все ли равно — двадцать или двадцать пять лет каторги. В любом случае до конца такого срока не доживал никто…
Осужденный военнопленный Алексей Михайлович Протопопов-Медер согласно приговору был этапирован в исправительно-трудовой лагерь, находившийся неподалеку от Кемерова. Теперь его выводили на работу в шахту, где он должен был работать двенадцать часов в день — если за это время успевал выполнить норму по добыче и отгрузке угла. Но горше мук физических были муки душевные. Сознание, что он осужден и сидит невинно, жгло душу. Правда, добрая половина товарищей по несчастью из числа осужденных по политическим мотивам — тоже была осуждена безвинно. Кого-то из них в приговоре именовали троцкистом, кого-то — изменником родине, кого-то — шпионом, кого-то — пособником мировой буржуазии. Но на самом деле никаких преступлений перед Богом, людьми и своей совестью эти люди не совершали. Некоторых оговорили под пытками, некоторые сами, «добровольно» подписали признательные показания, некоторые, как Алексей Михайлович, упорно сопротивлялись всем попыткам следователя «пришить дело».
Но все они были осуждены, потому что сталинское правосудие требовало непрерывного пополнения дармовой рабочей силой «строек коммунизма» — так именовались в советской прессе каторжные лагеря.
Кроме того, Алексей Михайлович испытывал сильные душевные муки при мыслях о семье — жене и троих детях, младшему из которых, Михаилу, было всего три года. Согласно правилам, он не имел права переписки со всеми, кто проживал за рубежом, будь то мать, жена или ребенок. Если же семья умудрялась через Красный Крест послать в Москву запрос о судьбе близкого и дорогого им человека — отца, сына, мужа, брата — то официальный ответ был один: в списках не числится, сведений нет. Ограничения на переписку распространялись и на количество жалоб и заявлений, которые узник имел право направить в высшие инстанции.
Такое право Алексей Протопопов-Медер получил лишь в ноябре 1948 г., через десять месяцев после получения ответа из Военной Коллегии Верховного Суда СССР.
На этот раз он написал на конверте такой адрес: «Москва, Кремль, Председателю Совета Министров СССР Иосифу Виссарионовичу Сталину».
Такие обращения готовились во всех лагерях и тюрьмах Советского Союза. Существовал даже такой способ лагерного заработка: человек, обладавший каллиграфическим почерком, получал несколько хлебных пайков за выведенный на конверте красными чернилами адрес. Дополнительную порцию хлеба или табака следовало платить за эпитеты: мудрейшему, самому любимому, самому дорогому, величайшему гению Земли. Так писали даже те, кто знал, что в Кремле сидит сухорукий человек невысокого роста, с землистым лицом, изрытым оспинами, не любивший и не жалевший никого на свете. Алексей Протопопов-Медер жалобу написал сам, разборчивым почерком, соблюдая необходимую вежливость по отношению к главе государства, на земле которого он отбывал незаслуженное наказание.
Разумеется, этих писем в Кремле не читал никто. Было заготовлено множество исполненных типографским способом стандартных обращений в МВД или Генеральную Прокуратуру СССР с указанием ответить заявителю. Подписывал такие обращения незначительный чиновник из отдела писем ЦК ВКП(б) или из канцелярии Совета Министров СССР — в зависимости от того, куда попадала жалоба осужденного. В МВД или в Генеральной Прокуратуре такой же маленький чиновник заполнял другую «сопроводиловку», и в результате жалоба возвращалась в то учреждение, на действия которого жаловался заявитель. В Советском Союзе это называлось — работа с письмами и обращениями населения.
Адресованная Иосифу Сталину жалоба осужденного военнопленного Алексея Протопопова-Медера вернулась в Новосибирск, к временно исполняющему обязанности прокурора войск МВД Западно-Сибирского округа подполковнику юстиции Назарюку, на действия подчиненных которого жаловался осужденный.
7 декабря 1948 г. подполковник Назарюк подписал секретное заключение по результатам рассмотрения в порядке надзора уголовного дела по обвинению Протопопова-Медера А. М. по статье 58-3 УК РСФСР:
«Приговором военного трибунала войск МВД Западно-Сибирского округа Протопопов-Медер Алексей Михайлович, рождения 1897 года, имеющий высшее образование, бывший майор немецкой армии, признан виновным в том, что, находясь на службе царской армии, в июне 1917 г. был пленен австро-немецкими войсками и после пленения остался проживать за границей в городе Вене, где принял австрийское подданство.
При нападении фашистской Германии на Советский Союз Протопопов-Медер в декабре месяце 1941 г. поступил на службу в немецкие части, сформированные из русских эмигрантов для борьбы с Советским Союзом, где проходил службу на командных и руководящих должностях до момента капитуляции Германии.
Находясь на службе в указанных контрреволюционных формированиях, Протопопов-Медер до ноября 1942 г. выполнял обязанности представителя немецкого командования так называемой русской охранной дружины, затем представителем по формированию контрреволюционных военных формирований «самостийных казаков» для борьбы с советской властью, с целью отторжения от Советского Союза территории Дона и Кубани и установления там своей власти. В апреле месяце 1943 г. он, являясь командиром казачьей сотни 1-го казачьего полка охранного корпуса, был назначен на должность офицера для поручений к белогвардейскому генералу Шкуро — начальнику казачьего резерва для формирования войсковых казачьих частей. В начале 1945 года Протопопов-Медер перешел на службу в войска СС и являлся представителем главного штаба СС по формированию и обучению офицерского состава для пополнения 5-го запасного полка белогвардейских войск генерала Доманова.
Протопопов-Медер принял затем германское подданство, получил звание майора немецкой армии за активную деятельность в пользу фашистской Германии.
За вышеуказанные преступления Протопопов-Медер по ст. 58-ЗУК РСФСР, с применением Указа Президиума Верховного Совета СССР от 26 мая 1947 г. приговорен к 20 годам исправительно-трудовых лагерей.
На указанный приговор Протопопов-Медер подавал кассационную жалобу, но Военной Коллегией Верховного Суда СССР приговор по его делу оставлен в силе, кассационная жалоба без удовлетворения.
В настоящее время осужденный Протопопов-Медер подал жалобу товарищу Сталину. В этой жалобе он указывает, что является австрийским подданным и в период войны на территории СССР не находился, против Красной Армии не сражался и военным преступником не является. На этом основании считает приговор необоснованным и просит освободить его от наказания.
На судебном заседании свидетели Чегодаев, Коцовский, Миролюбов, Волкорез, Ленивов, Телегин, Клеев, Дьяк и другие подтвердили, что Протопопов-Медер принимал активное участие в формировании белогвардейских частей, боровшихся против партизан в Югославии. Сам осужденный Протопопов-Медер также не отрицал в суде, что он формировал и готовил белогвардейские части, являлся инструктором и комендантом штаба генерала Доманова, а также командиром сотни «самостийных казаков».
Поскольку является бесспорным, что сформированные белогвардейские отряды предназначались для борьбы с Советским Союзом и что Протопопов-Медер являлся активным лицом в организации этих формирований, поэтому ссылка в его жалобе на то, что он не находился на территории СССР и не боролся против Красной Армии, является неосновательной.
Также не дает оснований к пересмотру дела ссылка осужденного на то, что он является подданным Австрии. По делу установлено, что он являлся гражданином бывшей царской России, служил в ее армии и перешел в австрийское подданство после того, как он был пленен из русской армии. Учитывая, что жалоба Протопопова-Медера не содержит каких-либо оснований к опротестованию приговора, поэтому
ПОЛАГАЛ БЫ:
жалобу Протопопова-Медера А. М. оставить без удовлетворения. Надзорное производство по жалобе прекратить, а дело по минованию надобности возвратить в УМВД Новосибирской области».
Читатель, без сомнения, заметил, что первая часть документа, подписанного подполковником Назарюком, слово в слово повторяет определение Военной Коллегии Верховного Суда СССР, подписанное генералом Матулевичем. Назарюк внес только одно «усовершенствование»: он сфабриковал свой документ так, что каждый мог сделать вывод — германское подданство и чин майора немецкой армии Протопопов-Медер получил в 1945 г. в награду за активную работу в интересах фашистской Германии.
Надо полагать, что Назарюк и не читал дела Алексея Михайловича Протопопова-Медера, иначе он заметил бы на листе 204 изъятый у осужденного документ, из которого следовало: и чин офицера германской армии, и германское подданство Алексей Протопопов-Медер получил еще в апреле 1941 года, еще до начала войны между Германией и Советским Союзом.
Видимо, так были организованы сталинские органы правосудия, что клевета и фальсификация, допущенные на нижних ступеньках иерархической лестницы правоохранительных органов, доводились до степени немыслимого совершенства на верхних ее ступенях. При всех жалобах достаточно было переписать набело последнее по времени из определений и подготовить ответ: вина осужденного сомнений не вызывает, осужден правильно, дело пересмотру не подлежит. В этом и был смысл сталинского правосудия.
Шло время, в марте 1953 года умер Сталин. В Советском Союзе наметились какие-то изменения. В апреле 1953 года, по инициативе Лаврентия Берия, в СССР была объявлена амнистия. Из тюрем и лагерей освобождались осужденные за незначительные различные преступления. Алексей Протопопов-Медер находился в то время в особом лагере, куда, кроме троцкистов и других злейших врагов Сталина, водворяли и «лиц, опасных по своим антисоветским связям».
Особые лагеря и тюрьмы были организованы в 1948 году по предложению Никиты Хрущева, который несколько лет спустя приобретет всемирную известность своей громкой борьбой с культом личности Сталина. Среди 105 тысяч заключенных особых лагерей был и Алексей Протопопов-Медер.
Объявленная Лаврентием Берия амнистия всколыхнула сотни тысяч заключенных, содержавшихся в обычных и особых лагерях. В Москву полетело громадное количество заявлений, в которых политические заключенные, в большинстве своем не совершившие никаких преступлений, требовали немедленного пересмотра своих дел и немедленного освобождения. В некоторых лагерях начались восстания заключенных, которые были подавлены при помощи артиллерии, танков и авиации.
3 июня 1954 года подал заявление Генеральному Прокурору СССР и заключенный военнопленный Протопопов-Медер. Повторив известную уже читателю историю своей жизни, Алексей Михайлович закончил заявление так:
«Прошу Вас истребовать мое дело в порядке надзора и опротестовать приговор как незаконный и необоснованный. Одновременно прошу разрешить мне переписку с моей семьей: женой, сестрой[56] и детьми, живущими в Австрии и Германии».
Через некоторое время были затребованы характеристики на заключенного Протопопова-Медера Алексея Михайловича. В одной из них, подписанной начальником лагерного пункта № 046 капитаном Хутько, говорилось:
«Протопопов-Медер Алексей Михайлович родился в 1897 г., осужден по статье 58-3 сроком на 20 лет, конец срока 9 августа 1966 г. Прибыл на лагерный пункт № 046 18 апреля 1952 г. и был назначен в бригаду по ремонту жилищно-коммунальных и бытовых помещений. Затем был переброшен в бригаду по изготовлению дранки штукатурной. К труду относится добросовестно, в быту ведет себя скромно, соблюдает все нормы лагерного режима. Административным взысканиям не подвергался».
Эта характеристика позволяет нам точно определить дату водворения Алексея Михайловича в особый лагерь — 18 апреля 1952 г. Гуманность сталинского режима допускала направление в каторжный лагерь человека, которому было уже 55 лет, дважды раненого, контуженного, перенесшего множество болезней, и, самое главное, — абсолютно невиновного.
Во второй характеристике, подписанной начальником лагерного пункта № 051 Ермиловым и инспектором культурно-воспитательной части Лукашевичем, говорилось:
«Протопопов-Медер А. М., инвалид, работает на разных работах, в частности, руководит работой по текущему ремонту жилых помещений. Поведение в быту и на производстве хорошее. Нарушений лагерного режима не было».
Как говорится, прибавить к этому нечего. Как и было заведено, адресованная Генеральному Прокурору СССР жалоба Протопопова-Медера попала на исполнение к помощнику военного прокурора Западно-Сибирского военного округа по Кемеровской области подполковнику юстиции Ковальчуку.
В отличие от всех своих предшественников, подполковник Ковальчук не поленился прочесть дело Протопопова-Медера от корки до корки. Но подписанное им 22 ноября 1954 г. заключение после повторения уже знакомых читателю сентенций заканчивалось так:
«Таким образом, виновность Протопопова-Медера по статье 58-3 УК РСФСР материалами дела полностью доказана, и с учетом личности, а также тяжести совершенного преступления, он осужден правильно. Оснований к пересмотру дела и снижению меры наказания не имеется. На основании изложенного —
ПОЛАГАЛ БЫ:
в связи с тем, что Протопопов-Медер А. М. осужден правильно, протест на приговор военного трибунала по его делу не приносить за отсутствием к тому оснований. Жалобу осужденного оставить без удовлетворения».
К тому времени переписка осужденных иностранцев с находящимися за рубежом членами семей была разрешена. Из писем жены и детей, из новостей, приходящих по «арестантскому телеграфу», Алексей Михайлович знал, что грядут перемены. И это побудило его обратиться с новой жалобой на несправедливый приговор, на этот раз — в ЦК КПСС. Нельзя сказать, что машина правосудия в Советском Союзе к тому времени была полностью реконструирована, но кое-какие изменения имели место. В частности, его жалоба была направлена сперва в Кемеровскую областную комиссию по пересмотру дел на лиц, осужденных за контрреволюционные преступления, содержащихся в лагерях, колониях и тюрьмах МВД СССР и находящихся на поселении.
7 декабря 1954 г. комиссия рассмотрела дело по обвинению Протопопова-Медера Алексея Михайловича, 1897 года рождения, уроженца города Новочеркасска Ростовской области, осужденного 19 октября 1947 г. по статье 58-3 УК РСФСР военным трибуналом войск МВД Западно-Сибирского округа к 20 годам заключения в исправительно-трудовых лагерях с конфискацией имущества, и постановила:
«В связи с тем, что Протопопов-Медер Алексей Михайлович осужден правильно, протест на приговор военного трибунала по его делу не приносить за отсутствием к тому оснований. Жалобу оставить без удовлетворения».
Выписка из протокола заседания комиссии была подписана начальником секретариата Кемеровской областной комиссии Зверевым. Но подпись его была скреплена печатью, на которой значилось: «Управление Комитета Государственной Безопасности при Совете Министров СССР по Кемеровской области». Ворон ворону глаз не выклюет…
Решение комиссии было направлено в военную прокуратуру Сибирского военного округа для сведения. Но события в СССР продолжали назревать с небывалой доселе скоростью. В апреле 1954 г. в ЦК КПСС обратился председатель КГБ при Совете Министров СССР генерал армии Иван Серов, сообщивший, что за рубежом находится до 500 тысяч «невозвращенцев»[57]. Серов предложил в целях привлечения этих людей в СССР объявить амнистию даже тем из них, кто во время Второй мировой войны служил в вооруженных силах и полиции Германии, участвовал в военных действиях и карательных акциях, служил в немецких карательных и разведывательных органах. Для большей правдоподобности Серов предложил объявить, что даже участникам военных преступлений будет определено наказание не выше 5 лет ссылки[58].
После всестороннего рассмотрения предложения председателя КГБ 26 апреля 1955 г. был издан Указ Президиума Верховного Совета СССР об амнистии лиц, сотрудничавших во время войны с немецкими властями. Под действие этого Указа попал и Алексей Протопопов-Медер. В декабре 1956 г. в исправительно-трудовой лагерь, носящий условное наименование «Подразделение п/я 90/2-046» и расположенный в Чунском районе Иркутской области, в поселке Сосновка, пришло заказное письмо помощника военного прокурора Сибирского Военного округа гвардии майора Тулинова:
«Прошу объявить заключенному Протопопову-Медеру А. М., 1897 года рождения, о том, что поданная им жалоба в ЦК КПСС поступила в военную прокуратуру Сибирского военного округа и рассмотрена. Проверкой материалов дела установлено, что вина его по статье 58-3 УК РСФСР доказана, и с учетом тяжести совершенного им преступления, он осужден правильно. Приведенные им в жалобе доводы опровергаются имеющимися в деле материалами. Оснований для пересмотра дела в судебном порядке, о чем он просит в своей жалобе, не имеется и его жалоба оставлена без удовлетворения.
Одновременно, с получением сего, прошу Вас срочно сообщить нам, как разрешен вопрос о применении амнистии по Указу Президиума Верховного Совета СССР от 21 апреля 1955 г. в отношении Протопопова-Медера. Если он по амнистии освобожден из места заключения, то укажите, когда и куда он убыл. Исполнение не задержите».
Но майор Тулинов опоздал. 6 августа 1956 г. на основании Указа Президиума Верховного Совета СССР от 21 апреля 1955 г. А. М. Протопопов был передан правительству Австрии — как преступник. Алексей Михайлович в своем последнем обращении к советским властям просил пересмотреть его дело в судебном порядке. Иными словами, он просил о своей реабилитации.
Но реабилитации пришлось ждать почти сорок лет.
Внимательный читатель, вне всякого сомнения, заметил некоторые несообразности в использованных на суде и следствии документах.
Действительно, Алексей Протопопов, именовавший себя кадровым офицером железнодорожных войск, т. е. технических войск, где строевой подготовке уделялось не так уж много времени, и в Русском охранном корпусе, и в Казачьем стане использовался исключительно в качестве строевого офицера. И не просто строевого офицера, а инструктора по строевой подготовке чинов резерва офицерского состава, что требовало большого служебного опыта. Поскольку же служба Алексея Михайловича в период Второй мировой войны проходила главным образом в казачьих частях, то, будучи инструктором, он должен был хорошо знать и кавалерийское дело — коня и уход за ним, выездку и многое другое, чему не учат в железнодорожных войсках, но что с молоком матери усваивают казаки.
Если бы на месте злобных и безграмотных недоумков из СМЕРШа и из оперативно-чекистских отделов лагерей, в которых содержался Алексей Протопопов, были бы мало-мальски вдумчивые юристы, то вместо выяснения вопроса, в каких погонах он ходил, в немецких или русских, его сразу же приперли бы к стене вопросом: откуда у него такие познания и такой опыт в кавалерийском деле? Казака можно довольно скоро научить железнодорожному делу, но если в твоих жилах не течет казачья кровь, ты будешь сидеть на коне, как собака на заборе.
Некоторым могут показаться уловкой и слова Алексея Михайловича о том, что при нападении в 1941 г. Германии и Венгрии на Югославию, он, офицер югославской армии, оказывал вооруженное сопротивление захватчикам и даже взорвал железнодорожный мост.
Но процитируем отрывок из изданной под редакцией есаула Д. П. Вертепова книги «Русский Корпус на Балканах во время Второй Великой Войны»[59]:
«…Когда в апреле 1941 г. Германия напала на Югославию, русская эмиграция полностью выполнила свой долг в отношении приютившей ее страны.
Русские эмигранты, принявшие югославянское подданство и некоторые не принявшие, были призваны, а многие и добровольно поступили в войска. Некоторые из них погибли, другие были ранены или попали в плен и были увезены в Германию, чем отчасти и объясняется тот факт, что когда позже в Сербии был сформирован Русский Корпус, то в нем чувствовался недостаток людей именно призывного возраста.
Начальник IV отдела Русского Обще-Воинского Союза генерал Барбович, начальник Кубанской казачьей дивизии генерал Зборовский, командир Гвардейского казачьего дивизиона полковник Рогожин предоставили себя и возглавляемые ими части в распоряжение югославянского военного командования. Однако ввиду молниеносного окончания войны, до практического использования этих предложений дело не дошло».
Так что не лукавил Алексей Протопопов, рассказывая о честном выполнении им, майором югославской армии и гражданином Югославии, своего гражданского и воинского долга. Но часть бывшей Югославии была вскоре присоединена к Германии, и Алексей Михайлович автоматически стал гражданином Германии и германским офицером. Немаловажную роль сыграло и немецкое происхождение его матери.
Читатель, без сомнения, обратил внимание на то, насколько пристально изучали следователи и судьи вопрос о связи Алексея Михайловича Протопопова с организацией «Самостийные казаки». Это было неспроста. Стремясь доказать, что такая связь существовала, советская юстиция упорно «подводила» военнопленного офицера под действие многих статей Уголовного Кодекса РСФСР, каждая из которых предусматривала в виде наказания смертную казнь. Судьи и следователи ничего толком не знали об этой организации — ни ее политической программы, ни численности, ни результатов практической деятельности. Но сам факт причастности к «контрреволюции» давал им основание говорить о «помощи международной буржуазии в любой форме», а если бы удалось доказать, что речь шла об отрыве территорий Дона и Кубани от Советского Союза, то смертная казнь была бы неминуема.
Процитированные нами в предыдущих главах материалы предварительного и судебного следствия — показания немецкого военнопленного Алексея Михайловича Протопопова и других военнопленных, призванных в качестве свидетелей — позволяют оценить правдоподобность одной из версий его биографии: в Первую мировую войну служил в русской армии простым солдатом, попал в австрийский плен, принял австрийское гражданство, закончил институт инженеров путей сообщения, получил чин офицера запаса югославской армии, с чем и вступил во Вторую мировую войну.
Но какова была, образно говоря, обратная сторона медали, о чем умалчивал Алексей Протопопов на следствии, какие факты своей биографии выделял или даже придумывал, какие скрывал, и почему он это делал? Обратимся к другим документам — к биографии Алексея Михайловича Протопопова, к полученным им в разное время — с 1920 по 1945 годы — немецким и югославским документам.
Отец его, дворянин, генерал-майор Михаил Алексеевич Протопопов, родился 21 ноября 1867 года в Новочеркасске. Окончив, согласно семейным традициям, кадетский корпус и Николаевское кавалерийское училище, он начал службу в 1888 году в 1-м Донском казачьем полку. В мае 1916 года генерал Протопопов был назначен начальником 1-й Донской казачьей дивизии, а в октябре 1917 года по ранению был направлен на лечение домой, на Дон.
Матерью Алексея Протопопова была урожденная Эльфрида фон Медер, во святом крещении — Ксения, родившаяся 29 января 1873 года в Потсдаме. Брат ее, Иоанн фон Медер, достигший чина генерала, издавна состоял на русской военной службе. Протопоповы, сочетавшиеся законным браком в 1895 г. владели стоявшим близ станицы Новочеркасской на речке Нецветай хутором с их фамильным названием. В декабре 1917 г. на хутор Протопопов ворвался красный отряд во главе с комиссаром Коганом. Генерал Протопопов, его жена и их 18-летняя дочь Евгения были зверски убиты красными бандитами.
Алексей Протопопов закончил в 1914 г. Атаманское техническое училище в Новочеркасске. Могут спросить — почему сын донского казачьего генерала, вопреки семейной традиции, выбрал не престижную в казачьих кругах карьеру техника? Нет, вначале все шло по семейным канонам. Но в Донском имени Императора Александра III кадетском корпусе, как и во всех военных училищах, были свои традиции. В те годы среди кадетов был обычай — при каждом удобном случае вставлять в речь слово «братцы». Однажды во время молитвы получилось — «…иже, братцы, херувимы…». Был большой скандал, зачинщикам грозило исключение с волчьим билетом, и озорного Алешу отец перевел от беды в Атаманское техническое училище.
Но Первая мировая война восстановила славные семейные традиции казаков Протопоповых. Алексей поступил в Новочеркасское казачье военное училище, и по окончании его в 1915 г. в чине хорунжего был приписан к Лейб-гвардии Его Величества Атаманскому полку и направлен на фронт в 10-й Донской казачий имени генерала Луковкина полк.
Алеша Протопопов в форме Новочеркасского казачьего военного училища, 1914 г.
Знавший его по фронтам Первой мировой войны генерал П. Н. Краснов писал в своей книге «От двуглавого орла к красному знамени»[60]:
«…Лучшим разведчиком 1-й Донской казачьей дивизии был «Алеша-пистолет» — хорунжий А. М. Протопопов…».
В конце января 1916 г. сотник Алексей Протопопов был награжден орденом Св. Владимира IV степени с мечами и бантом за военную доблесть, а затем в августе 1917 года — Георгиевским крестом. Отец очень гордился своим Георгиевским крестом, не столько из- за личного подвига храбрости, за которую он его получил, а больше из-за того, что он получил крест от своих казаков[61]. Даже революция не смогла разорвать ту связь, которая объединяла офицера и рядовых казаков.
Только в конце января 1918 года Алексей Михайлович узнал о трагической гибели отца, матери и сестры. По призыву Донского Атамана: «Казаки, на Дон, спасать свои семьи от красных бандитов!» — 10-й Донской казачий полк вместе с прочими казачьими частями прибыл в Новочеркасск. Затем, осознав всю безнадежность потери всех родных, в феврале 1919 года отец ушел в Степной поход вместе с генерал-лейтенантом К. К. Мамонтовым.
Состоя в 3-м Донском казачьем полку 4-го Донского конного корпуса, Алексей Протопопов был произведен за боевые отличия сначала в чин подъесаула, а затем есаула. В августе 1919 года, во время конного рейда генерала Мамонтова на Тулу, есаул Алексей Протопопов исполнял обязанности командира 3-го Донского казачьего полка.
За десять лет до своей кончины, в 1979 году, в журнале «Казачье Слово» он вспоминал:
Есаул 3-го Донского полка 10-й дивизии 4-го Донского конного корпуса А. М. Протопопов, 1917 г.
«Наш 4-й Донской конный корпус занимал участок фронта по линии Калач-Урюпинская, состоял из двух дивизий и одной отдельной бригады, и двух батарей, всего численностью около 15 тысяч шашек. Генерал Мамонтов, узнав, что красные готовятся к нападению на Дон, на казачий фронт, решил облегчить успех своего наступления и согласно директиве Главнокомандующего прорвал фронт красных и двинулся в рейд в направлении Новохоперск — Борисоглебск — Тамбов — Козлов. Видя благоприятную обстановку: отсутствие у красных конницы и плохо налаженную связь, генерал Мамонтов продолжал свои действия, нарушавшие нормальную жизнь тыла красных, вооружая население, побуждая его к восстанию против красных и к партизанским действиям. Его корпус разрушил железнодорожную сеть, и положение Южного советского фронта стало катастрофическим!
Части генерала Мамонтова разбили 8-ю армию красных и разогнали все их формирования.
Есаул А. М. Протопопов, офицер Лейб-гвардии Атаманского Его Величества полка.
Бывший командующий Южным советским фронтом А. И. Егоров (в царской службе — полковник генерального штаба) дал такой объективный отзыв о рейде: «Своим движением на север генерал Мамонтов бесконечно расширял цели и задачи своих действии в расчете, очевидно, на восстание крестьянства и городов против советской власти, он отвлек на себя с фронта и тыла пять стрелковых дивизий, одну стрелковую бригаду, части 3-й стрелковой дивизии, конный корпус Буденного, пять полков коммунаров, Тамбовские пехотные курсы, а также многочисленные местные формирования и отряды, бронепоезда, которые перешли к генералу Мамонтову.
Донской генерал-лейтенант К. К. Мамонтов.
Мамонтов коренным образом нарушил управление Южным советским фронтом, основательно разрушил железные дороги, уничтожил базы и склады Южного фронта, нанес тяжкий удар всему снабжению фронта и советскому командованию».[62]
4-й Донской конный корпус неудержимо двигался вперед на север, нанося удары красным войскам и занимая города: Тамбов, Козлов, Ранненбург. Тулу, Рязань. Оборона Тулы перешла на сторону казаков генерала Мамонтова, и около 15 тысяч бывших красноармейцев дали согласие сражаться против советской власти. Из них была там же организована Тульская дивизия. Начальником ее был назначен генерал Дьяконов, и эта дивизия лихо сражалась против красных. Но, несмотря на полный разгром красных, Деникин с его армией топтался в глубоком тылу. Наше движение на Москву имело успех, оттуда все красные уже бежали в Самару, и нас никто не мог остановить перед Москвой! Как непосредственный участник рейда, будучи временно исполняющим обязанности командира 3-го Донского конного полка, категорически утверждаю, что нашу конную группу — 4-й Донской корпус — из рейда вернул своим приказом генерал Деникин, так как он хотел первым быть в Москве. Он прислал приказ с летчиком поручиком Барановым, в котором нам было приказано: «Приостановить движение вперед и немедленно возвратиться назад на юг»! Генерал Мамонтов печально собрал старших начальников групп, прочитал этот приказ генерала Деникина и сказал: «Генерал Деникин, видимо, испугался, что я вырву у него первенство занятия Москвы. Уму непостижимо такое требование главнокомандующего, тем паче, что нас никто не может теперь остановить перед Москвой, но я солдат, и обязан подчиниться приказу главнокомандующего».
И от Тулы до Рязани наша Казачья конная группа (4-й Донской корпус) пошла на юг в направлении на Елец. 19 августа был занят Елец, и занятие его произошло так быстро, что советские учреждения не успели эвакуироваться. 22-го августа наша группа из района Ельца двинулась двумя колоннами на юг, в общем направлении Воронеж — станция Касторная, сметая и уничтожая все на своем пути. 29-го августа наш 4-й Донской корпус ворвался в г. Воронеж, где записалось воевать против советской власти около 10 тысяч добровольцев, а на другой день пришло только около 1 ООО человек офицеров, из них был сформирован офицерский полк, командиром этого полка был назначен генерал Максимов. 1-го сентября 4-й Донской конный корпус из Воронежа двинулся на Коротояк. Разбив красных и овладев городом, генерал Мамонтов послал одну дивизию казаков в район села Репьевки — помочь Кубанцам.
Генерал Шкуро за счет этого разбил красных и присоединился к нам. При этом была полностью взята в плен 16-я советская стрелковая дивизия.
Наш 4-й Донской конный корпус перешел в гор. Острогорск, где мы соединились с Донской Армией — 3-м Донским корпусом генерала Гусельщикова. Отсюда генерал Мамонтов был вызван в штаб генерала Деникина, там отрешен от командования нашим 4-м Донским конным корпусом, вместо генерала Мамонтова командующим этой группой генерал Деникин назначил генерала Улагай.
Генерал-лейтенант А. Г. Шкуро.
Как известно, после попытки рейда на Москву, генерал Мамонтов стал у генерала Деникина костью в горле. А потому Деникин приказал Казачью конную группу генерала Мамонтова отнять у Донской Армии и подчинить Добровольческой армии генерала Врангеля. 8-го декабря 1919 г. Донской Атаман генерал Богаевский и Командующий Донской Армией генерал Сидорин протестовали против такого безобразия, и генерал Сидорин писал генералу Деникину следующее:
«Сегодня мною получены донесения о героических боях Донской казачьей группы генерала Мамонтова. Одновременно генерал Мамонтов доносил мне о его отрешении от командования. Это отрешение заранее предрешенное, помимо тяжелой обиды, нанесенной ген. Мамонтову, является оскорблением и всей Донской Армии, ибо такое неуважение к одному из славных Донских вождей я расцениваю как величайшую несправедливость и чувствую за генерала Мамонтова горькую обиду. Учитывая все серьезные последствия этого шага, во имя наших общих высоких задач, я прошу об отмене приказа № 208 от 8 декабря 1919 г. Генерал Сидорин».
Вот что пишет бывший командующий советским фронтом бывший полковник А. И. Егоров в своих исследованиях:
«…Устранением генерала Мамонтова от командования казачьей конной группой белые генералы нанесли ущерб белым и огромную пользу красным. Обстоятельство это имело весьма существенное значение, ибо если кто-либо мог воодушевить казаков и сдержать бегство белых, то это был только Мамонтов, который был все же очень популярен среди казаков»[63].
Так горе-командиры сумели в два дня сделать Донскую казачью конницу небоеспособной, после чего генерал Врангель донес Деникину: «Конницы у нас нет, и белое дело считаю проигранным». На этом основании Деникин обратился к «варягам», к тому же опальному генералу Мамонтову — с просьбой, чтобы Мамонтов вернулся к командованию Казачьей конной группой.
19-го декабря 1919 г. 4-й Донской конный корпус был передан обратно в Донскую Армию, а генерал Улагай уехал в Екатеринодар. Генерал Мамонтов сделал снова боеспособным 4-й Донской казачий конный корпус, который 7–8 января 1920 года под станицей Ольгинской и 14–15 января 1920 года на Маныче под хутором Веселым покрыл себя славой и разбил Буденного и Думенко! По поводу способностей ген. Мамонтова и его правильного движения на Москву, читателям будет интересно ознакомиться со свидетельством С. П. Мельгунова о Мамонтовском рейде («Очерки русской смуты»):
«Если бы генерал Деникин с самыми незначительными силами захватил Москву, не обращая внимания на развал в «тылу», он был бы победителем в гражданской войне… Осенью 1919 г., когда Казачья конница разбила красные части, подходя к Туле, я жил в Черни в Тульской губернии на нелегальном положении. Я видел, какая паника возникла в командных большевистских кругах, какое сочувствие было кругом среди крестьян к белым казакам! Стоило лишь на горизонте появиться всаднику, раздавались крики «Казаки»!».
А это было далеко от Тулы, куда проникли мамонтовцы, а главное силы Казачьей группы, согласно приказу Деникина, возвращались на юг!
Генерал К. К. Мамонтов был казак трезвый, храбрый и честный способный полководец! Мы с гордостью служили под его командованием!»[64]
Отходя по приказу генерала Деникина на юг, Алексей Протопопов дошел в марте 1920 года со своими казаками до Новороссийска. Генерал Деникин бросил казачьи части — цвет борцов с большевизмом — на произвол судьбы, не предоставив им ни одного места на уходивших пароходах. Но есаул Алексей Протопопов своих казаков не бросил, а используя все возможное и невозможное, пробрался с полком в Крым. Там собралась огромная масса беженцев, как военных, так и штатских. Красные войска продолжали наступление.
Видя неизбежность дальнейшего отступления, руководство Белой армии приступило к подготовке плана эвакуации. Чтобы сдержать напор противника, последний раз был дан бой под Севастополем, на том же самом месте, где в 1854 году русские героически сражались с англичанами и французами. Но в этот раз исход битвы был предрешен заранее, далее борьба с большевизмом переносилась за пределы России и 15 ноября 1920 года началась эвакуация из Крыма. Сначала на кораблях разместились гражданские лица, а затем настал черед военных. Последние покинул Родину крейсер, уносивший в туманное будущее Главнокомандующего доблестными войсками Русской армии. Дальнейший путь лежал на остров Лемнос. Генерал Врангель написал в своих мемуарах: «Тускнели и умирали одиночные огни родных берегов. Вот потух последний. Прощай, Родина!»
Нужно отдать должное Главнокомандующему генералу барону Петру Николаевичу Врангелю за вывоз из Крыма приблизительно 150 ООО белых воинов с семьями. Те, кто достиг Константинополя и Бизерты, всегда благодарностью вспоминали имя генерала Врангеля как спасшего их от верной смерти.
Последняя кильватерная колонна транспорта Белой Армии, эвакуация из Крыма, 1920 г.
Главнокомандующий Белой Армией Генерал-лейтенант барон П. Н. Врангель (6-й слева в 1-м ряду) со своим штабом. Генерал Н. Г. Груздевич-Нечай (дедушка автора) — 3-й слева в 1-м ряду.
Кубанские казаки сразу были размещены на острове Лемнос. Донцы простояли около 2-х месяцев в Турции в лагере Хадаш Кий, потом их перевели на этот же остров. О нем ходили «страшные» слухи, в частности о том, что там нет питьевой воды, есть только морская, что Лемнос — остров каторжников. Действительно, эта территория ранее принадлежала Турции и была местом ссылки.
Лемнос для казаков был своего рода тюрьмой, окруженной водою. Остров скалистый и пустынный, растительности почти нет — небольшие кустарники и перекати-поле; плодородных мест мало. Основное население составляли греки. На этом острове были два маленьких города и несколько сел.
Донцы прибыли на Лемнос со своими котелками, полными воды, вывезенной из Турции. По прибытии сразу же попали под проливной дождь, питьевой воды оказалось очень много.
С 1914 года Лемнос находился под контролем французов и служил для них военной базой. Французы приняли казаков на острове, но ограничили их в передвижении. Донцам запрещено было общаться с кубанцами и так называемым Беженским лагерем. Другие части Белой армии были расположены в Галлиполи.
Эвакуированные казаки приспосабливались к природе и сложным условиям жизни, созданным французским командованием, ограничениям в питании и оскорблениям, что делалось с целью заставить их вернуться в СССР. Необходимо отдать должное генералу Феодору Феодоровичу Абрамову[65], который сумел сохранить казаков и вывезти их с Лемноса, а также генералу Врангелю, договорившемуся с правительствами Болгарии и Сербии о принятии белых воинов на работы.
С Лемноса попрощавшись с казаками, есаул уехал в Югославию, принявшую под свое покровительство героев Белого движения.
…Мог ли «немецкий военнопленный майор» Алексей Протопопов рассказать правду о своей жизни людям из СМЕРШа, проводившим в 1945 году в лагере военнопленных проверку и фильтрацию? Видимо, вначале такая мысль у него была: он считал себя под защитой Женевской и Гаагской конвенций о военнопленных и в «Опросном листе СМЕРШ» указал и свою истинную национальность русский, и свое истинное место рождения — Новочеркасск.
Но из лагеря для военнопленных стали один за другим исчезать люди, вся вина которых заключалась в том, что они видели иной путь развития России, нежели большевизм, и сражались, сообразно присяге, за Веру и Отчизну. И кто-то из друзей дал совет Алексею Михайловичу Протопопову, потерявшему от рук красных бандитов отца, мать и сестру, использовать в борьбе с судом неправедным единственное преимущество: свое иностранное подданство, полученное еще до начала Второй мировой войны.
В декабре 1920 года русский эмигрант Алексей Протопопов встретил в городе Любляна своих преподавателей из Атаманского технического училища — Бубнова и Рыжкова. Они подтвердили, что казачий есаул Протопопов имеет диплом техника пути, и помогли ему устроиться на работу в Югославскую дирекцию железных дорог, а немного погодя — и на учебу в Люблянский университет, на Инженерный факультет.
А. М. Протопопов — атаман новосадской общеказачьей станицы, 1941 г.
Таким людям Югославия не отказывала в подданстве, и в 1925 году Алексей Протопопов получил диплом инженера, югославское подданство, а с ним — чин майора запаса железнодорожных войск югославской армии. Чин майора соответствовал чину есаула, так что никаких особых привилегий Алексей Михайлович не получил.
Новый югославский подданный Алексей Протопопов проектировал и строил различные участки югославских железных дорог. Новая родина оценивала его работу по заслугам: еще до войны он был награжден золотой медалью «За ревностную службу».
Помимо государственной службы, Алексей Михайлович много времени уделял и казачьему движению. В 1924 году в городе Новый Сад он был избран атаманом местной казачьей станицы.
Все казаки, имевшие техническое образование или техническую военную подготовку, были сведены в Югославии с разрешения правительства в Донской технический полк, где есаул Протопопов был помощником командира.
Парад общеказачьей станицы в Субботице, 1935 г.
Безусловно, это является весомым подтверждением того уважения, которым пользовался Алексей Михайлович Протопопов в эмигрантских кругах Югославии, Болгарии, Чехословакии и других стран Европы, куда судьба закинула участников Белого Движения.
Но наряду с уважением, жизненные успехи способствуют и появлению низменных чувств. И эти чувства вышли наружу в 1947 году, в Кемеровском лагере для военнопленных, когда ряд подобранных свидетелей пытался сломить Алексея Протопопова, приписывая ему те поступки, которых он не совершал.
Однако двинемся далее. В 1925 году Алексей Михайлович женился на Марии Козуван, немке по национальности. Зная о том, что в жилах мужа течет немецкая кровь — по линии его матери Эльфриды-Ксении фон Медер, — она привлекла его к участию в работе Германского культурного общества, действовавшего в округе Марбург на Драу. В списках этого общества Алексей Протопопов стал числиться как «фолькс-дойч» — этнический немец. Несмотря на это, майор Протопопов выполнил весной 1941 года свой долг, встав на защиту Югославии.
Тем не менее, в октябре 1941 года он получил полноценное германское гражданство и когда в том же году немецкие власти стали проводить перерегистрацию мужчин призывного возраста, майор запаса югославской армии Алексей Протопопов был направлен в военный лагерь Цветтль, на курсы переподготовки офицерского состава. В сентябре 1941 года он был аттестован как капитан (гауптманн) вермахта.
А. М. Протопопов с сыном Николаем на руках. Белград, 1943 г.
Вскоре после того как Германия начала войну против Советского Союза, обстановка в Югославии резко дестабилизировалась, начались национальные, религиозные и политические междоусобицы. В первую очередь от них стали страдать никем не защищаемые семьи русских эмигрантов.
Глава русской эмиграции царский генерал-майор М. Ф. Скородумов, по рекомендации сербских властей обратился к германскому командованию с просьбой оградить русское население от бесчинств. После долгих переговоров начальник штаба главнокомандующего немецкими вооруженными силами на Юго-Востоке Европы полковник Кевиш направил генералу Скородумову предписание о формировании корпуса. В этот же день, 12 сентября 1941 года, генерал Скородумов отдал свой приказ о формировании Отдельного Русского корпуса[66].
После венчания — А. М. Протопопов, супруга Ольга и теща А. Д. Грузевич-Нечай. Белград, 1941 г.
Гауптман Протопопов был направлен немецким командованием на формирование корпуса в качестве офицера связи и остался там после завершения формирования в должности главного интенданта. Это было наилучшим применением его возможностей: он имел большой опыт хозяйственной работы на строительстве железных дорог, прекрасно знал и строевую службу, и к тому же блестяще владел русским, немецким и словенским языками.
На этом важном посту Алексей Михайлович находился до 1943 года, нажил себе немало врагов, а когда обстановка в штабе корпуса обострилась, по требованию немецкого командования был назначен командиром учебной части, готовившей пополнение для Русского Охранного корпуса.
Вскоре часть во главе с гауптманом Алексеем Протопоповым была направлена на передовую.
Надо отметить, что форма одежды Русского Охранного корпуса была весьма необычной. Кадры его составляли в основном офицеры Русской Императорской и Белых армий, которые могли быть зачислены в корпус в основном на должности рядовых, унтер-офицеров и обер-офицеров. Поэтому на плечах у чинов корпуса были старые русские погоны, обозначавшие последний чин в русской армии, который в корпусе имел чисто моральное значение.
Чины и звания, занимаемые в корпусе, обозначались на петлицах. Обер-офицеры имели одну серебряную полоску, у лейтенанта — без звездочек. Обер-лейтенант имел одну, гауптман — две квадратные звездочки. Майор имел две серебряные полоски без звездочек, оберст-лейтенант — с одной, оберет — с двумя квадратными звездочками. У генерала на петлицах было по золотой полоске.
У остальных чинов звания обозначались угловыми нашивками из серебряной тесьмы на рукаве шинели или мундира.
Алексей Протопопов-младший перед уходом на фронт. Германия, 1944 г.
Такая форма обозначения чинов вносила известную путаницу: чин корпуса мог именоваться и подполковником (по знакам различия на русских погонах), и унтер-офицером (по знакам различия на рукавах). При отдаче приказов по корпусу существовала практика указывать должность и звание в корпусе, а в скобках — последний чин в русской армии.
С переходом 30 ноября 1942 года в состав вермахта эта форма одежды была отменена. Солдатам и офицерам выдали новое немецкое обмундирование с немецкими же знаками различия.
Все это и привело к тому, что на следствии и в суде свидетели указывали разное служебное положение и чин Алексея Протопопова: кто запомнил знаки различия на русских погонах, кто — на немецких, кто — на петлицах. Будучи кадровым офицером вермахта, прикомандированным к Русскому Охранному корпусу, он мог носить обмундирование по собственному выбору: или присвоенное корпусу, или присвоенное вермахту.
26 декабря 1943 года после тяжелого ранения в голову гауптман вермахта Протопопов был отправлен в немецкий госпиталь № 921, дислоцированный в Белграде. 31 января он был переведен в Регенсбург, в госпиталь № 554, потом снова в Белград. Командование Русского Охранного корпуса, отчислив 26 июня 1944 года гауптмана Протопопова по состоянию здоровья, направило его в распоряжение немецкого штаба. Последний распорядился передать Протопопова с июля 1944 года в распоряжение Главного управления казачьих войск, под командование генерала от кавалерии П. Н. Краснова, для выполнения задания по формированию XV казачьего кавалерийского корпуса.
Одновременно Протопопов был произведен в чин майора вермахта.
Первая жена Алексея Протопопова Мария умерла в 1941 году. Родившийся от брака с ней в 1926 году сын Алексей как немецкий гражданин служил в вермахте.
Майор Протопопов женился в том же году на дочери царского генерала-артиллериста Ольге Николаевне Грудзевич-Нечай, которая родила ему впоследствии двух сыновей — Николая и Михаила.
В декабре 1944 года майор Алексей Протопопов был произведен в чин подполковника и получил назначение в Северную Италию, с заданием принять участие в формировании II казачьего корпуса, создаваемого на базе казачьей группы генерала Доманова, куда он и отправился со всей своей семьей из Потсдама.
За успешное выполнение задания он в марте 1945 года был произведен в чин оберста (полковника) вермахта и награжден Железным Крестом II класса в дополнение к полученным еще в Русском Охранном корпусе кресту «За военные заслуги» с мечами и золотой медали для Восточных войск «За храбрость» с мечами. До самой капитуляции, последовавшей 8 мая 1945 года, оберст Алексей Протопопов нес обязанности коменданта штаба «Казачьего Стана» генерала Доманова.
Еще в начале мая 1945 года, оберст-лейтенант, а по-казачьему — войсковой старшина Протопопов настоятельно советовал генералу Доманову: ни в коем случае не идти на Лиенц, а двигаться на Инсбрук, во французскую зону оккупации, чтобы потом попытаться перейти в Швейцарию. Доводам Алексея Протопопова вняли генералы Бородин и Полозов, выведшие часть казаков в этом направлении. Позже, по возвращении Алексея Михайловича из Сибири, они прислали ему благодарственные письма: их не выдали…
События мая-июня 1945 года подробно описаны в мемуарах семьи Протопоповых…
Генерал-майор Т. И. Доманов.
«Остатки армии генерала Сергея Павлова сначала были отправлены в Гермону, а потом в Толмеццо. Павлов, даровитый командир, избранный Походный атаман Донских казаков, командовал «расказаченными» и разочарованными донскими, кубанскими и терскими казаками, которые восстали против Советской власти на оккупированной советской территории и в период отступления немцев на Восточном фронте вынуждены были отойти вместе с ними, покидая свои дома и поля, уходя в изгнание. В 1944 году, когда армия Павлова переходила Польскую границу, генерал был убит. Вместо него был избран Походным атаманом генерал Тимофей Иванович Доманов, бывший майор Красной армии.
В Толмеццо также прибыли и старые эмигранты в надежде сформировать сплоченную Казачью дивизию для сражений с коммунистами (или, как они утверждали, — большевиками) и освобождения России. Ходили также разговоры, что, если война скоро закончится, то союзники потом поймут, каким злом является коммунизм и оценят казаков в качестве помощников Британии и Америки в будущих сражениях со Сталиным и Тито. В числе старых военных эмигрантов наиболее известным и почитаемым был генерал Петр Николаевич Краснов. Выдающийся царский генерал и Атаман Всевеликого Войска Донского в период русской гражданской войны, генерал Краснов являлся героем как Первой мировой, так и гражданской войн. В мирное время Краснов жил в Берлине и был автором нескольких не прошедших незамеченными повестей об истории России и эмиграции. В период Второй мировой войны, несмотря на свои далеко за семьдесят, он был назначен главой Администрации Казачьих войск в Kosa-kenleitstelle Восточного министерства Третьего Рейха. Вместе с генералом Красновым в Толмеццо прибыли его семья и штаб.
Генерал от кавалерии П. И. Краснов
Людей притягивало к себе имя генерала Краснова. Прибывали старые эмигранты из Русского корпуса и молодые казаки из XV-го Казачьего кавалерийского корпуса, так же как и уцелевшие бойцы всяких разрозненных и расформированных национальных частей, созданных до этого немцами. Сюда же, в Толмеццо, добирались бывшие советские военные, содержавшиеся в германских лагерях для военнопленных, и сотни, сотни беженцев. Кроме того, несколько тысяч бойцов Кавказских частей стали под начало германского командования и осели в Палуцце, чуть севернее Толмеццо. Каждый верил, что новая Казачья дивизия будет, наконец, сформирована, что повлияет на судьбы всех русских. Однако вскоре стало очевидным, что момент был упущен. Казаки уже не смогут сыграть существенную роль в освобождении Матушки России.
В конце апреля 1945 года англичане разбомбили городок Олесо. Это укрепило намерение казаков покинуть Карнию. Бомбардировка Олесо и ее многочисленные гражданские жертвы ясно показали казачьему командованию, что невозможно будет оборонять район при огромном наличии женщин и детей среди войск.
По команде генерала Доманова в полночь 3-го мая весь Казачий стан медленно двинулся на север по направлению к Австрии. Штаб Доманова вместе с моим отцом был в авангарде колонны, за ними был генерал Краснов со своим штабом, потом полки донцов, кубанцев и терских казаков. За конными частями была огромная колонна всяких повозок, подвод со стариками и детьми и жалкими остатками пожитков, в конце колонны, охраняя тыл от возможных нападений партизан и англичан, были отборные части под личным командованием генерала Доманова.
Толмеццо в северной Италии у подножья Альп.
Наша мать, Ольга Николаевна Протопопова, в Толмеццо имела двух прекрасных коней. Отец хотел их забрать и использовать для нужд армии, а семью посадить на подводу. Но жена не позволила ему это сделать. Будучи сама женщиной сильной воли, она настояла на своих правах. В конце концов Алексей Михайлович сам сел на одного из коней, а Ольга Николаевна, взяв двух детей — Николая на руки, а Михаила в рюкзак за спиной, оседлала второго. Таким образом, мать перевалила через Альпы и прибыла в Австрию верхом. Много лет спустя, вспоминая этот переход, моя мать говорила, что пересекать Альпы верхом ей было намного лучше, чем трястись в телеге.
Казаки поднимались, по склону, иногда доходившему до 30 градусов, до перевала Святого Креста на самой верхушке горы Плокенпасс. Добирались под проливным дождем, на вершине перешедшем в лед и снег. К тому моменту, когда 15-километровая колонна медленно достигла перевала, там уже бушевала метель.
Может, казаки в это время еще не поняли, что, поднимаясь к перевалу Святого Креста, они как бы мистически сами всходили на свою Голгофу. Их Голгофой будет Лиенц.
Пасху казаки справляли в полях под Малфен-Котсшах, на австрийской стороне горы Плокенпасс. Православную Пасхальную литургию совершали под открытым небом, и полевые весенние цветы возбудили чувства радости и надежды в казаках.
Отсюда войско спустилось в долину реки Дравы[67], и казаки поселились около Лиенца. Кавказцы разместились в стороне от казаков, около села Обердрау-берг. Подводы со стариками, женщинами и детьми прибыли в лагерь Пеггец и 15 тысяч душ обосновались там.
10-го мая известный казачий герой гражданской войны и весьма популярный командир, генерал Андрей Григорьевич Шкуро вместе со своим полком, состоявшим из 1400 человек, сдался англичанам в Рейнвеге. Шкуро и его бойцов тоже направили в Лиенц. Всего в окрестности Лиенца собралось 23800 казаков и 5000 кавказцев, которые потеряли своих немецких офицеров и находились теперь под командованием пожилого царского генерала Султана Келеч Гирея. Всего в долине Дравы собралось около 73 000 казаков, стесненных с трех сторон высокими горами, а выход из долины был заблокирован англичанами.
Поначалу все казалось прекрасным, война кончилась и сдавшиеся в плен казаки сдали свое оружие, хотя англичане позволили офицерам оставаться при пистолетах и шашках. В Пеггеце жизнь приняла нормальное течение: открылась школа, в барачном храме начались регулярные богослужения, скоро русские беженцы со всей Австрии начали тянуться в Лиенц. Генералы Краснов и Доманов с семьями и штабами поселились в гостинице «Гастхоф гольденер фиш», а генерал Шкуро был расквартирован в гостинице «Таубэ» на главной площади города.
Но скоро начались слухи о возможной насильственной репатриации русских в СССР. Эти слухи приняли волнующий характер, из-за чего последовало много споров и даже драк. Но генерал Петр Николаевич Краснов, несомненный авторитет среди казаков и как личность, и как прекрасный полководец, старался утихомирить положение, уверяя казаков, что его старый друг по Белой армии британский генерал-фельдмаршал Александер, зная, во что казаки верили, не позволит их насильно выдать большевикам.
Но когда англичане по команде майора Арбуфнотта конфисковали большое количество казачьих лошадей, предчувствие беды охватило казачий стан. Только много лет спустя, когда английский военный архив был открыт и деклассифицирован, а Советский Союз развалился, стало возможным доказать, что английские и советские власти договорились о насильственной репатриации всех русских в СССР. Даже Ялтинское соглашение указывало специфически на возвращение советских граждан, а англичане охотно выдали всех русских, не проверяя, были ли они советскими гражданами или старыми эмигрантами.
27-го мая события стали развиваться.
Сначала генерал Шкуро был неожиданно взят из гостиницы «Таубэ» и отправлен в неизвестном направлении. Распространились слухи, что англичане арестовали его за какие-то прегрешения. В тот же самый день был издан приказ о сдаче личного оружия по причине его разноличности. Якобы несколько позже офицерам будут выданы стандартные английские револьверы.
Казаки сдают англичанам оружие в Лиенце.
Несмотря на то, что этот приказ не вызвал особого беспокойства в среде казаков, некоторые из них решили спрятать револьверы, а не сдавать их.
Что действительно давало повод для беспокойства, так это второй приказ, предписывающий 2605 казачьим офицерам быть готовыми в 1.00 пополудни следующего дня присутствовать на конференции с фельдмаршалом Александером, посвященной вопросу выбора предстоящей страны проживания для казаков. Большинство удивлялось, почему столько людей должны ехать на конференцию. Наверно было бы легче для Александера приехать в Лиенц и встретиться с казаками?
Некоторые не могли понять, почему все офицеры должны ехать, а не только одни генералы.
На следующий день большинство офицерских жен были настроены против «конференции» и не хотели, чтобы их мужья покидали лагерь. Англичане продолжали всех уверять, что еще до наступления ночи офицеры вернутся домой. На заданный прямо вопрос: «Офицеры будут сданы Советам?» — британские офицеры дали слово чести, что этого не произойдет. Генерал Науменко, Кубанский войсковой атаман, позднее написал в своих мемуарах: «Это было в традициях русских военных — верить слову офицера, и они не могли даже представить себе, что англичане предадут их, поклявшись в том, что насильственной репатриации не будет».
Казаки верили в понятия о чести, которые союзники предали. Когда казаки в своих парадных формах покидали Лиенц для встречи с британским фельдмаршалом Александером, мало кто из них понимал, что их Голгофа была ухе совсем близка.
В этот роковой день 28-го мая наш отец был дежурным офицером в гражданском лагере Пеггеца. К моменту окончания его дежурства грузовики с казачьими офицерами уже отбыли. Отец не был особенно обрадован таким поворотом событий и считал оскорблением, что его, одного из старших офицеров, оставили в лагере. Это не отняло много времени — послать грузовик вернуться за ним и еще двумя офицерами, оставленными в лагере. Мама умоляла отца спрятаться и не ехать на «конференцию», но отец был непреклонен — это его долг и право!
Когда грузовик тронулся с места, мама быстро дала золотые часы молодому британскому солдату на мотоцикле, умоляя его везти ее следом за грузовиком. Солдат, очевидно, был тронут мольбой и, подхватив мою мать, пустился вслед за уехавшими. Когда они догнали грузовик, мама начала кричать отцу, чтобы он спрыгнул и бежал в лес. Отец был поражен ее советом и выкрикнул в ответ: «Что вы, женщины, понимаете в этих вещах?»
Это были последние слова, сказанные отцом моей матери.
Оказалось, что моя мать и мой брат Николай видели отца в последний раз! Я же сам встретился с ним только через долгих тридцать лет.
Когда офицеры не вернулись к вечеру, как было обещано, лагерь Пеггец забурлил слухами и самообвинениями. Инстинктивно все почувствовали, что какая-то беда случилась с офицерами. На следующий день английский связной офицер майор «Расти» Дейвис подтвердил наши самые худшие опасения: офицеры были выданы Советам. Он старался убедить оставшихся, что с офицерами обойдутся гуманно. Но все знали, я думаю, включая майора Дейвиса, чего офицеры могли ожидать от своего самого лютого врага.
30-го мая в Пеггеце появились черные флаги. Все, что было черное, вывешивалось в знак протеста против действия англичан. Плакат на ломаном английском языке выражал общее мнение всех: «Лучше смерть, чем отправка в СССР». Оставшиеся казаки и их семьи твердо решили не быть репатриированными. Писались петиции королю Георгию в Лондон, Международному Красному Кресту, Королю Югославии Петру, Папе Римскому и, наконец, самому фельдмаршалу Александеру. В лагере объявили голодовку. Но все это оказалось бесполезным.
На следующий день майор Дейвис объявил лагерю, что все оставшиеся в Пеггеце будут репатриированы в советскую оккупационную зону 1-го июня. Эта новость, хотя и не совсем неожиданная, прозвучала в лагере, как смертный приговор. Реакция на сказанное была разная: одни ругались, другие обвиняли себя за то, что поверили англичанам, третьи подготавливались к неизбежной смерти, раздавали свои принадлежности, а несколько человек сумели исчезнуть из лагеря в надежде спастись.
Наша мать, Ольга Николаевна Грудзевич-Нечай, дочь царской службы генерала, была отважной женщиной, прекрасной не только обликом, но и душой.
В этот день она забрала моего брата Николая и меня и поселила нас в доме австрийцев рядом с лагерем.
Ольга Николаевна Протопопова (урожденная Грузевич-Нечай). 1944 г.
Наша мать, учившаяся до войны на медицинском факультете Белградского университета, работала в лагерном лазарете и часто оказывала медицинскую помощь местному населению, что у них вызывало симпатию к казакам. Это давало ей возможность свободно покидать пределы лагеря. То, что она смогла отвести нас, детей, в относительно безопасное место, развязало руки ей и бабушке, которая недавно приехала к нам из Вены, позволило принять необходимые решения, чтобы избежать репатриации.
1-го июня лагерь поднялся рано. Божественная литургия была назначена на пять часов утра, чтобы все могли приобщиться Святых Таинств Христовых. Походный Престол был устроен на ящиках с нетронутой провизией, нетронутой во время голодовки. Главная площадь лагеря была окружена с трех сторон деревянным забором, а посреди площади возвышался Престол. Женщины и дети толпились вокруг него, казаки и молодые юнкера охраняли толпу живою цепью.
Картина С. Г. Королькова. Выдача казаков в Лиенце. Австрия — июль 1945 г., Кубанский казачий музей, Нью-Джерси, США.
Во время богослужения англичане подвели грузовики и загородили ими оставшийся выход из лагеря. Где-то после 7.00 часов утра у англичан лопнуло терпение ожидать конца службы. Им казалось, что служба никогда не кончится и у казаков нет намерения репатриироваться. Полковник Малком и майор Дейвис, посмотрев на толпу, решили применить силу, если жертвы их предательства откажутся уезжать. Был отдан приказ грузиться по машинам. Реакция казаков выразилась в том, что они еще плотнее сомкнулись вокруг Престола. Богослужение приняло возбужденный тон. Верующие начали петь «Отче Наш», и молодые казаки еще крепче взялись друг за друга, охраняя грудью массу женщин и детей.
Поначалу британские войска старались отделить небольшие группы казаков от общей массы. Для этого они применяли приклады винтовок и рукояти. В результате этого, по словам майора Дейвиса: «создалась пирамида истерически кричащих людей, под которой некоторые оказались задавленными… Каждого из них пришлось нам насильно нести в грузовики».
Забор, окружавший лагерь, рухнул, от того, что эта огромная человеческая масса дала отпор насилию солдат, и люди разбежались во все стороны. Солдаты приложили еще больше усилий, чтобы погрузить людей. Они нападали, беспощадно били женщин, детей и стариков — кто ни попадал под руку. Началась стрельба, в ход пошли штыки. Многие бежали на мостик через реку Драу, но английские войска загородили дорогу со стороны села Триста и возвращали казаков. Некоторые женщины, не видя возможности спастись, бросались со своими детьми в ледяные воды Дравы.
Когда забор вокруг лагеря рухнул, и люди разбежались во всех направлениях. наступил настоящий хаос. Здесь казаки достигли вершины своей Голгофы. Чаша была опрокинута, и Пречистая Кровь Христова слилась с кровью невинных жертв. Многие бежали в горы. Казаки надеялись, что там они скроются, но англичане расставили посты во многих местах и несчастливцы были пойманы и возвращены в Пеггец.
Мама и 72-х летняя бабушка, Анастасия Димитриевна Грузевич-Нечай, смогли избежать погрузки и убежали в дом австрийцев, где мы с братом Николаем провели ночь. Неважно, почему они предоставили нам приют, возможно, потому что австрийцы испытывали к нам симпатию или они были возмущены жестокостью британских солдат, но это короткое спасительное время дало нам возможность убежать. Мы все направились в горы. Тут и там лежали тела застреленных солдатами или тех, кто пошел на самоубийство.
Анастасия Дмитриевна Грузевич-Нечай со своими внуками Михаилом (слева) и Николаем (справа), Зальцбург, Австрия, 1946 г.
Сколько людей погибло в первый день насильственной репатриации, так и осталось загадкой. Однако, согласно достоверным источникам, количество замученных до смерти только в Пеггеце достигло 700 человек. Скольких в этот роковой день постигла та же участь в других городках и лагерях, разбросанных по всей Австрии, мы никогда не узнаем. 6500 человек были репатриированы из Лиенца в советскую зону до наступления ночи 1-го июня.
Даже горы не были надежным убежищем для казаков. Британские патрули с советскими «переводчиками», или, что больше похоже на правду, агентами СМЕРШа, прочесывали леса и ущелья. Некоторые, благодаря везению или, скорее всего по Провидению Божьему, спрятались от патрулей и спаслись, другие же были схвачены и возвращены в Пеггец для транспортировки к советским в Юденбург на реке Мур.
Мы тоже избежали пытливых глаз британских патрулей. Опять благодаря сочувствующим австрийским фермерам мы скрывались около трех недель до того, как попытались вернуться в Лиенц. Прежде мама решила обследовать территорию и посмотреть, что происходит вокруг. Она решила, что для безопасности мы должны задержаться здесь еще на некоторое время. Не все австрийцы были так дружелюбны, как те, которые помогали нам. Некоторые предали казаков пришедших к ним в поисках спасения. Жизнь в горах не была легкой, одни умерли с голоду, другие замерзли. Ходили слухи, что некоторые отчаявшиеся даже дошли до каннибализма. Британцы патрулировали территорию в пределах 30 километров от берегов Драу и окружающие горы. Для множества казаков июнь 1945 года был наихудшим временем за всю войну. Но мы уцелели!»
Разрушенный лагерь казаков под Лиенцем после насильственной репатриации.
В первую неделю июня британцы обманули, предали и замучили казаков. Общее число насильно репатриированных из Пеггеца предположительно достигло 20 000 человек, а из других мест в долине реки Драу — 15 800. Насильственная репатриация остановилась в конце июня, но была возобновлена в более изощренной форме, когда советская репатриационная комиссия в поисках бывших советских граждан, спасавшихся от преследований, начала прочесывать лагеря перемещенных лиц в Западной Европе.
Казачьи офицеры пребывали в полном неведении о судьбе своих семей. Покинув Лиенц, они были под конвоем доставлены в Шпиталь, в 70 километрах к юго-востоку. Прибыв туда в 2 часа дня, офицеры были помещены в военный лагерь, окруженный колючей проволокой. Несколько позже генерала Доманова вызвали к английскому командованию и объявили, что казачьи офицеры будут переданы Советам. Здесь бесчестье англичан подтвердилось вновь. Никакой попытки отделить старых эмигрантов от бывших советских граждан не было сделано, несмотря на то, что 21 мая генерал Китли, командующий 5-м Британским корпусом, издал приказ, в котором было четко определено, кого считать советским гражданином, а кого нет. В приказе также указывалось: «отдельные случаи не подлежат рассмотрению, если не будет оказано давление».
Ни какое-либо давление, ни петиции генерала Краснова королю Георгу, Международному Красному Кресту или Архиепископу Кентерберийскому, не были в состоянии заставить британцев действовать в соответствии с законодательством и по долгу чести.
Объявление генерала Доманова о предательстве вызвало взрыв гнева и неверия среди казачьих офицеров. Одни проклинали англичан, в то время как другие обвиняли в предательстве Доманова, который якобы заранее знал намерения британцев. В ту ночь, 1 июня, примерно с дюжину офицеров покончили жизнь самоубийством. В 5.30 утра полковой священник отслужил молебен, испрашивая Божьего милосердия для многострадальных людей. В 6.30 утра все офицеры в лагере сели плечом к плечу на площади. Казаки упорно отказывались выполнить приказ сесть в грузовики. Без дальнейшего предупреждения британцы атаковали офицеров, используя рукояти винтовок, приклады и штыки. Беспощадное избиение продолжалось в течение десяти минут, после чего некоторые офицеры сами взобрались на грузовики, а другие были заброшены туда в полубессознательном состоянии. Сильно вооруженный конвой с обреченными казачьими офицерами двинулся по направлению к Юденбургу и Советам.
Юденбургский мост, на котором состоялась передача казаков Советской Армии.
В Юденбурге есть длинный серый железобетонный мост через реку Мур. Эта река являлась демаркационной линией, разделявшей Британскую и Советскую армии. Казачьи офицеры были переправлены по этому мосту, грузовик за грузовиком, и переданы советским войскам.
На вопрос англичан, что будет с передаваемыми офицерами, советские дали разные ответы. Один офицер сказал, что они будут перевоспитаны, а другой молча провел пальцем поперек горла. В любом случае, казачьим офицерам это не предвещало ничего хорошего, некоторые из них не ушли живыми из Юденбурга. Британские солдаты зафиксировали, что с расположенного рядом с мостом металлургического завода постоянно раздавались звуки выстрелов и следующие за ними громкие радостные возгласы.
Генералы Петр Краснов, Семеон Краснов, Андрей Шкуро, Тимофей Доманов и Келеч Гирей были отделены от основной массы офицеров и забраны в Баден-бей-Вин, откуда затем самолетом переправлены в Москву на Лубянку. Остальные офицеры, включая моего отца, были посажены в тюрьму в Граце и 3-го июня отправлены поездом, следовавшим через Венгрию и Румынию, в Сибирь.
Полковник А. М. Протопопов перед выдачей казаков в Лиенце. 1945 г.
Офицеры не имели ни малейшего представления о судьбе своих семей в Лиенце. Также и мы, уцелевшие члены семей, не знали, что произошло с нашими мужчинами. Зная, что Сталин мечтал свести счеты как со своими старыми врагами царскими офицерами, так и с бежавшими советскими гражданами, мы даже не могли представить, что некоторые из наших офицеров останутся живы после встречи с Советами. Страшные предположения только усилились после публикации 17-го января 1947 года в газете «Правда», официальном печатном органе коммунистической партии СССР, сообщения о том, что генералы П. Краснов, А. Шкуро, Г. фон Паннвиц, С. Краснов, Т. Доманов и К. Гирей были повешены.
Условия капитуляции требовали пленения всех немецких военнослужащих. Не должен был избежать этого и оберет (полковник) Протопопов. Он всегда держался как солдат, но даже в самых худших своих мыслях не предполагал, что в плену его и его товарищей будут судить как преступников.
Читатель ознакомился теперь и с обратной стороной медали — узнал те эпизоды биографии Алексея Михайловича Протопопова, которые он не счел необходимым представлять на рассмотрение советского судилища. Но были ли эти эпизоды достаточным основанием для того, чтобы судить военнопленного, с оружием в руках и с поднятым забралом отстаивавшего свои убеждения, боровшегося с узурпаторами, бессовестно захватившими власть в некогда прекрасной и великой России?
Конечно, нет. Ведь и статья 58-2, и статья 58-3 и многие другие статьи Уголовного Кодекса РСФСР были придуманы большевиками исключительно для того, чтобы физически уничтожить своих политических противников, открыто боровшихся с ними на фронтах гражданской войны, а затем вынужденных уйти в эмиграцию.
По совести, ни Алексей Михайлович Протопопов, ни другие его соотечественники, выброшенные в эмиграцию, вынужденные — кому удалось! — принять иностранное подданство, не подлежали юрисдикции советского суда. Они не расправлялись во время войны с мирным населением, не совершали иных военных преступлений. Они не были гражданами Советского Союза ни в прошлом, ни в настоящем. Они не были дезертирами Красной Армии. Они ни одного дня не воевали вместе с германскими войсками на территории Советского Союза.
Братские могилы на казачьем кладбище в Лиенце на месте лагеря Пеггице, где были выданы казаки.
Так за что их было судить советскому суду? Только за то, что они не приняли большевизм и исповедовали иное политическое мировоззрение.
Во всем цивилизованном мире такой суд именовался политическими репрессиями, отягощенными к тому же грубым нарушением даже той пародии на законность, которая существовала в СССР.
Подсудимым не давали пользоваться услугами адвокатов, на суд не допускались ни представители защиты, ни представители обвинения, ни свидетели, все показания бессовестно искажались в нужную для вынесения обвинительного приговора сторону.
И только очень немногим удавалось добиться хотя бы видимости соблюдения их прав.
Одним из таких борцов за справедливость был военнопленный Алексей Михайлович Протопопов, три года ведший неравную борьбу.
Но ни ему, ни его соратникам эта борьба успеха не принесла.
Мой отец, Алексей Михайлович Протопопов, в числе других офицеров был освобожден из ГУЛАГа благодаря заступничеству канцлера ФРГ г-на Конрада Аденауэра и вдовы президента США г-жи Элеоноры Рузвельт. В январе 1957 г. после всяких перипетий он поселился в Вене, но после покушения на его жизнь, совершенного в конце того же года неизвестными лицами, он переехал в Мюнхен и жил там под именем Александра Ритгера.
Мы не знаем причин покушения, но отца не оставляла мысль, что оно так или иначе было связано с событиями, произошедшими в Кемерове, точнее говоря — с тем фиаско, которое потерпел «военный трибунал войск МВД Западно-Сибирского округа». Я пишу название этого судилища в кавычках, потому что — как убедился, по-видимому, и читатель — оно не имело ничего общего с нормальным судопроизводством, принятым в свободных цивилизованных странах.
В сентябре 1958 г., через пятнадцать месяцев после возвращения из Сибири, отец обратился к правительству Великобритании с требованием о выплате ему компенсации за незаконное пребывание в ГУЛАГе вследствие незаконной же передачи его советским властям и за пропавшее при этой передаче личное имущество[68].
А. М. Протопопов после возвращения из советского концлагеря. 1957 г.
Правительство Великобритании оставило это обращение без ответа, и оно по сей день лежит без движения в его архивах.
Обращаться с протестами и требованиями о реабилитации к правительству Советского Союза было бессмысленно. Даже освобождая отца, оно продолжало именовать его преступником, хотя любой юрист, прочитавший следственное дело по обвинению A.M. Протопопова, мог сделать вывод, что это не так.
Вскоре после войны мою мать Ольгу Николаевну Протопопову (урожденную Грудзевич-Нечай), меня и моего брата Николая, нашу бабушку и многих других «перемещенных лиц» приняла Австралия. Отца я впервые увидел только в 1980 году, будучи зрелым человеком, отцом семейства и священником Русской Православной Зарубежной Церкви.
Первая встреча отца с сыном после 35 лет — А. М. Протопопов и иерей Михаил Протопопов. Мюнхен, 1980 г.
Жестокая и несправедливая система сталинского правосудия не сломила дух моего отца, но вырвала 10 лет из его жизни и подорвала физическое здоровье.
Все происшедшее полностью разрушило его семейное благополучие.
В 1949 году Первоиерарх Русской Зарубежной Церкви Митрополит Анастасий (Грибановский) дозволил расторгнуть браки выданных — дабы жены, находящиеся на свободе, не оказались бы в неопределенном положении, не зная, продолжают ли они быть замужними или уже вдовы. Будучи уже в Австралии, моя мать Ольга Николаевна вторично вышла замуж. Началась новая жизнь. Вдруг через Красный Крест мы получаем сообщение, что отец жив и скоро прибудет в Европу.
Здесь новая трагедия — жена замужем за другим, живет в далекой Австралии. Как быть? Отец категорически отказался переезжать в Австралию и, в конце концов, остался в Вене со старшим сыном Алексеем, который там женился и обосновался. Только вышеупомянутое покушение на жизнь моего отца в конце 1958 г. заставило его оставить старшего сына и переехать в Мюнхен.
Мне так и не удалось уговорить отца приехать на жительство в Австралию. Он полагал, что такой шаг опять отдаст его в британские руки — урок, полученный в Лиенце, оставил на всю жизнь зарубку на сердце. Правительство Германии, после долгой и тщательной всесторонней проверки, определило ему военную пенсию, двуспальную квартиру и бесплатный проезд на общественном транспорте. Тем самым правительство Германии официально признало, что отец не являлся ни нацистом, ни военным преступником. Законы Германии, как известно, на этот счет очень строги.
А. М. Протопопов с ветеранами — немецкими офицерами 1-й казачьей дивизии. Лиенц, 1970 г.
А. М. Протопопов после возвращения из лагеря на казачьем кладбище в Лиенце. 1965 г.
Несмотря на все перенесенные им беды и тягчайшие испытания, Алексей Михайлович Протопопов продолжал до конца своих дней вести активную общественную работу был авторитетной фигурой в среде казаков, а так же других русских эмигрантов. Он был попечителем казачьего военного кладбища в Лиенце и возглавлял траурные ежегодные паломничества туда со всей Европы и даже других континентов, писал статьи в русскую прессу и читал доклады на военную тематику, являлся фигурой, объединявшей казачество Германии и Австрии.
Полковник Алексей Михайлович Протопопов (Александр Ритгер) скончался в Мюнхене 25 июня 1988 г. на 91 — м году жизни и по его завещанию был похоронен на кладбище Фельдмохин в одной могиле с его большим другом и одностаничником генералом Григорием Михайловичем Татаркиным — Донским войсковым атаманом.
Последнее пристанище. Могила А. М. Протопопова на кладбище в Фельдмохине под Мюнхеном, 1988 г.
Но недаром на кольце, которое носил легендарный царь Соломон, было написано: «Пройдет и это». 19 августа 1991 года в бывшем Советском Союзе произошли события, вырвавшие эту страну из лап тоталитарного режима.
Будучи в 1993 г. в Москве, я познакомился с одним из тех, кто после падения режима занимался разборкой архивов бывшего КГБ. От этого человека я получил несколько ценных советов по делу моего отца.
1 ноября 1993 года я обратился с прошением к Президенту Российской Федерации Б. Н. Ельцину:
«Глубокоуважаемый Борис Николаевич!
Обращаюсь к Вам с огромной просьбой, идущей от сердца россиянина, отторгнутого от лона Отчизны.
Мой отец Алексей Михайлович Протопопов, родившийся в 1897 г. в городе Новочеркасске Области Войска Донского, офицер русской армии (донские казачьи части), после службы в Белой Армии попал в 1920 году за границу.
По приезду в Сербию, он принял югославское подданство. С началом Второй мировой войны, как офицер запаса югославской королевской армии, он был мобилизован в железнодорожные войска (имел диплом инженера-путейца), а затем перешел на службу в Русский Охранный Корпус, сформированный из югославских граждан и граждан иных стран и лиц без подданства — русских по национальности. Корпус, как видно из его названия, нес охранно-караульную службу и служил средством разъединения участвовавших в гражданской войне 1941–1945 гг. сербских и хорватских вооруженных формирований.
Ни одного дня мой отец не воевал на территории бывшего СССР, не входил в состав войск СС и других организаций, признанных мировым сообществом преступными.
Он был передан советским военным властям вместе с другими офицерами в Лиенце (Австрия) англичанами.
Вначале отец содержался в лагере для военнопленных № 525 (г. Прокопьевск), а затем был арестован и предан суду по обвинению в преступлении, предусмотренном статьей 58-3 УК РСФСР.
В 1955 году отец, названный военным преступником, был выдворен в Австрию. В 1988 году мой отец умер.
Как мне известно из рассказов моего отца, его пытались судить трижды, но обычный Народный суд с участием сторон — обвинения и защиты, а также свидетелей, дважды возвращал дело на доследование, и только в третий раз в закрытом заседании Военного Трибунала НКВД, без адвоката и прокурора, он был осужден к 25 годам каторжных работ.
Я считаю приговор глубоко несправедливым, потому что отец не совершал никаких военных преступлений.
С таким же основанием можно было бы судить за военные преступления солдат воинских частей ООН, препятствующих кровопролитию в различных регионах мира.
Я очень прошу Вас, Милостивый Государь, поручить Комиссии по реабилитации жертв политических репрессий, возглавляемой г-ном академиком Яковлевым А. Н. проверить мое заявление и обстоятельства осуждения моего отца, и вынести вердикт о его реабилитации. Я уверен, что при объективном рассмотрении Комиссия придет именно к такому выводу.
Насколько мне известно, в СССР в плену было всего три чина из Русского Охранного Корпуса, считая и моего отца. О выдаче остальных, тогдашнее русское правительство вопроса не ставило. Это косвенно подтверждает несправедливость осуждения моего отца.
Я полагаю, что справедливое решение моей просьбы будет содействовать сплочению всех русских, живущих в Великой России и за ее пределами.
Да хранит Вас Господь. С глубоким уважением,
Протоиерей Михаил Протопопов».
Обращение к Президенту Российской Федерации ушло, а я уехал в Австралию и стал ждать ответа, от которого зависело доброе имя моего отца в глазах очень широкого круга людей, с которыми мне приходится встречаться по долгу пастыря.
Время шло, ответа не было, и в начале 1994 г. российский Генеральный консул в Австралии г-н В.М. Кулагин, узнав о поданном мною прошении, любезно взялся помочь в ускорении ответа, и повторно направил мое прошение в Россию, на этот раз — по дипломатическим каналам.
Видимо, это возымело действие. 16 июня 1994 года я получил письмо, подписанное Ответственным секретарем Комиссии при Президенте Российской Федерации по реабилитации жертв политических репрессий, профессором В. П. Наумовым:
«…B соответствии с Вашим обращением к Президенту Российской Федерации Б. Н. Ельцину, нами изучено архивно-следственное дело Вашего отца, А. М. Протопопова-Медера, осужденного в 1947 г. Военным трибуналом войск МВД Западно-Сибирского округа на основании статей 58-2 и 58-3 УК РСФСР к 20 годам лишения свободы в исправительно-трудовых лагерях, и переданного в 1955 году, на основании Указа Президиума Верховного Совета Союза ССР от 21 июня 1955 г. в распоряжение правительства Австрии, как преступника.
О результатах Вам будет сообщено.
С уважением…».
Это письмо вселило в меня надежды. Комиссия при Президенте Российской Федерации, которой руководит известный политик и ученый, академик Александр Николаевич Яковлев, пользуется известностью, как в России, так и за ее рубежами. Мнение ее является весьма авторитетным и для юристов, и для политиков. И я подумал — если эта Комиссия считает осуждение моего отца необоснованным, то вряд ли будет другое мнение у тех, кто занимается практической деятельностью по реабилитации невинно пострадавших.
Могила невостребованного праха № 3 (1945–1953 гг.). Место захоронения казненных казачьих генералов выданных в Лиенце. Кладбище при Донском монастыре. Москва. 2000 г.
9 сентября 1994 г. я получил письмо, подписанное Председателем Комиссии при Президенте Российской Федерации по реабилитации жертв политических репрессий академиком А. Н. Яковлевым.
Справка о реабилитации.
«Уважаемый Отец Михаил!
Судьба Вашего незаконно репрессированного отца вызывает глубокое сочувствие. Мы сожалеем, что долгие годы не могла быть восстановлена справедливость и только сейчас, после его смерти, вопрос о реабилитации рассмотрен объективно и решен положительно. Мы рады сообщить эту долгожданную для Вас весть.
Документ о реабилитации Вашего отца находится в Комиссии при Президенте Российской Федерации по реабилитации жертв политических репрессий. Сообщите, как Вам удобно его получить.
С уважением и наилучшими пожеланиями…».
Читатель поймет радость сына, которому сообщили о восстановлении доброго имени его отца. Мне хотелось немедля, оставив все дела, вылететь в Москву и получить в Канцелярии Президента Б. Н. Ельцина столь дорогой для меня и моей семьи выстраданный долгими годами документ.
Но неотложные дела задержали меня в Мельбурне. В Москву по делам Русского благотворительного общества им. Святого и Праведного о. Иоанна Кронштадтского, с очередной партией гуманитарной помощи вылетела моя супруга и добрая помощница — матушка Кира Михайловна Протопопова. По договоренности с Комиссией при Президенте Б. Н. Ельцине я снабдил ее доверенностью на получение документов о реабилитации моего незабвенного отца.
И вот передо мной «Справка о реабилитации», подписанная В. В. Костюченко — военным прокурором отдела реабилитации иностранных граждан Главного управления по надзору за исполнением законов в Вооруженных силах[69], входящего в состав Генеральной Прокуратуры Российской Федерации:
«Протопопов-Медер Алексей Михайлович, 1897 года рождения, уроженец г. Новочеркасска Ростовской области, с 14 апреля 1941 г. — гражданин Германии, бывший майор немецкой армии, пленен в мае 1945 г. союзными войсками, арестован 9 августа 1946 г., необоснованно, по политическим мотивам осужден 18–19 октября 1947 г. военным трибуналом войск МВД Западно-Сибирского округа по статье 58-3 УК РСФСР к 20 годам лишения свободы в исправительно-трудовых лагерях с конфискацией лично принадлежащего ему имущества, 6 августа 1955 г. из исправительно-трудового лагеря освобожден и передан правительству Австрии.
В соответствии со ст. 3 Закона Российской Федерации «О реабилитации жертв политических репрессий» от 18 октября 1991 г. Протопопов-Медер Алексей Михайлович реабилитирован».
Сыновья на могиле отца. Фельдмохин. 2000 г.
В этот день мы собрались всей семьей — я, матушка Кира, наши дети Алексей, Адриан и Мария. Позже приехал мой брат Николай. Мы вспоминали отца, вспоминали это страшное время — депортацию казаков и казачьих семей в Лиенце, страшную сибирскую каторгу, о которой рассказал мне отец, все перенесенные им муки. Мы помолились за отца, и впредь он молитвенно с нами.
Сорок лет мы добивались восстановления его доброго имени солдата, не запятнавшего себя ни изменой, ни военными преступлениями и зверствами. Но только в новой России его дело, сфабрикованное заплечных дел мастерами, пролежавшее в архивах КГБ почти 50 лет, было внимательно рассмотрено в интересах восстановления справедливости. Это залог того, что Российская Федерация медленно, но верно входит в семью мирового сообщества.
Хотелось бы верить, что наконец-то наступила пора, когда Россия перестала быть мачехой для детей своих, волею судьбы оставшихся за ее рубежами.
1 июля 1995 года в ознаменование 50-летия выдачи казаков на кладбище в Лиенце собрались со всего мира казаки и русские патриоты, чтобы отметить траурную дату выдачи.
Протоиерей Михаил Протопопов среди казаков на кладбище после Заупокойной литургии в ознаменование 50-летия выдачи. Лиенц, 1995 г.
Вот уже минуло пятьдесят лет с момента окончания Второй мировой войны, но все еще вопрос об участии старых эмигрантов и советских военнопленных из немецких лагерей в освободительной борьбе против коммунистов не закрыт. Многие служившие в Красной армии считают всех русских, воевавших против них, предателями. Такое мнение, безусловно, упрощает взгляд на освободительную борьбу и понятие «любовь к Родине». Старые эмигранты, участники Белого движения, всегда оставались непримиримыми к советской власти, считая ее незаконной и истинно предательской по отношению к Великой России. Потому немудрено, что эти же самые воины и их сыновья подняли оружие во время Второй мировой войны, чтобы продолжить незаконченную борьбу с большевиками.
Генерал П. И. Краснов приветствует командира 15-го казачьего кавалерийского корпуса (1-я казачья дивизия РОА) генерала Хельмута фон Паннвица.
Что касается обвинения в том, что они сотрудничали с немцами против своего народа, нужно сказать, что старые эмигранты, входившие в такие формирования, как Русский корпус и Казачьи части в подчинении генерала Петра Николаевича Краснова, не очень доверяли немцам. Да и немцы к ним относились так же. Эти русские воины не разделяли намерения немцев покорить Россию, а просто пользовались возможностью, опираясь на немцев, проявить свою любовь к Родине и возобновить военные действия против угнетателей ее народа приостановленные в 1920 г.
Полковник Рогожин[70] в своем последнем приказе по Русскому корпусу (№ 129 от 1-го ноября 1945 года, лагерь Келлерберг, Австрия)[71] как раз и указывает причины этой освободительной борьбы.
«Образ многострадальной Родины нашей, как и четверть века тому назад, требовал от вашей совести продолжения наново освободительной борьбы. Всеми нами овладело тогда одно стремление и у всех вас была одна цель: уничтожить мировое зло — коммунизм.
Четверть века Родиной нашей владел и управлял режим, перед которым, безусловно, бледнеют все тирании всех времен.
Эта система, овладевшая величайшим государством в мире, сумела поработить душу русского народа и обратила его в рабов и в инструмент для уничтожения национальных государств и политическо-экономической свободы во всем мире.
Вами руководили тогда самые чистые и идеальные побуждения, и это было главной причиной, что мы не оказались одинокими в нашей борьбе. В наши ряды белых воинов потянулись со всех сторон Советского союза наши обездоленные братья — бывшие подсоветские граждане. Испытав на себе весь ужас тиранической системы, и узнав, что в мире существует действительно свободная жизнь, они превратились в столь же непримиримых врагов коммунизма, как и мы…
На этом пути нами принесены святые жертвы крови и долга на борьбу с мировым злом — коммунизмом, и мы взошли на этом пути на Голгофу из-за нашей беспредельной любви к своей Родине и своему народу.
Да будет вечная память всем нашим боевым товарищам, жизнь свою отдавшим за мечту утвердить свободную жизнь на нашей Родине.
Мы же, оставшиеся в живых, должны сберечь в своих душах священный пламень, нас вдохновляющий к патриотической борьбе, и всегда быть достойными носить гордое имя «Белый Воин»…
Да поможет всем нам Господь претерпеть до конца и увидеть нашу Родину — Россию, освобожденной от красного ига и снова защитницей свободы и мира во всем мире…»
Но не только это. Русская белая эмиграция 20-х и 30-х годов жила напряженной политической жизнью, внимательно следя за всем, что происходило в России. Они с болью в сердце видели гибель миллионов людей от голода и раскулачивания, погром русской культуры, наследия и веры народа, смерть Есенина, организованный вандализм властей, олицетворенный в снесении Храма Христа Спасителя. О жизни в России писали те немногие счастливцы, которым удалось выбраться из застенков, в первую очередь братья Солоневичи, бежавшие из лагерей строящегося Беломорско-Балтийского канала, чьи книги, Ивана — «Россия в концлагере» и Бориса — «Молодежь и ГПУ», зачитывались до дыр. Образ «девочки со льдом», маленькой беспризорницы, своим тельцем старавшейся растопить кусок замерзшего супа, ножом полоснул по сердцам эмигрантов. Во всем этом они видели систематический геноцид русского народа.
Разгром командования Красной армии, расстрел Тухачевского и тысяч других командиров, к которым белая военная эмиграция при всем политическом несогласии, питала немалое профессиональное уважение, лишь усилили убеждение, что коммунизм является злейшим врагом русского народа и России. А затем договор Сталина с Гитлером и вскоре последовавший разгром советских войск на границах СССР наводили на дальнейшие вопросы… Вихрем облетела сказанная неким германским генералом (в частном разговоре) фраза: «Большевиков мы, конечно, победим; но тогда в оккупированной России у нас будет по одному солдату на сто квадратных километров, и этого солдата русские бабы побьют палками». Наиболее дальновидные люди в эмиграции понимали всю необходимость создания русской вооруженной силы, способной этим «русским бабам» в нужную минуту помочь. Более горячие и радикальные эмигранты готовы были вести борьбу со злейшим врагом русского народа во временном, именно временном, союзе с кем угодно.
К тому же выводу пришли и многие сотни тысяч попавших в плен красноармейцев, среди которых были те, кто хлебнул немало горя при расказачивании и раскулачивании, видел разгром командования Красной армии, был брошен на произвол судьбы в германском окружении бездарными ставленниками Сталина, а затем еще и объявлен «изменником».
Для них Сталин был главным предателем! Не все красноармейцы могут соглашаться с этими мыслями и чувствами, но справедливость требует признать сторонников Белой Идеи русскими патриотами.
Власти Третьего рейха это понимали и не слишком доверяли образовавшимся русским войсковым подразделениям. Военное же командование, наоборот, к ним относилось вполне дружелюбно, видя в русских формированиях не только серьезную, пусть даже временную, союзную силу, но и вероятных сторонников в своем предстоящем столкновении с Гитлером.
Возможно, только теперь, после крушения советской державы, люди в России поймут, что они являются обманутым поколением. Все то, что им советская власть обещала, оказалось невыполнимым, поскольку было основано на лжи и терроре.
Может быть, сейчас современный русский человек поймет, взирая на прошлое, те побуждения любви к Родине, которые заставили белых воинов выступить за Великую Россию как в 1918–1920, так и в 1942–1945 годах.
Может, только тогда, когда эти благородные, чувства будут всеми поняты, российская гражданская война, наконец, закончится. И, в конце концов, история сама скажет, кто были патриотами и кто предателями.
Читатель прекрасно понимает, что, кроме названных мною здесь академика А. Н. Яковлева, профессора В. П. Наумова, Генерального консула России в Австралии В. М. Кулагина, военного прокурора В. В. Костюченко и священника Глеба Якунина, к реабилитации моего отца Алексея Михайловича Протопопова причастны и многие другие государственные служащие Российской Федерации. Среди них работники архива, сумевшие найти дело отца среди миллионов дел других невинно осужденных людей, россиян и иностранцев, среди них сотрудники Комиссии при Президенте Российской Федерации по реабилитации жертв политических репрессий, юристы военной прокуратуры России, сотрудники Канцелярии Президента Б. Н. Ельцина. Среди них и тот русский историк, который первым дал мне очень дельный и хороший совет, позволивший восстановить законные права и доброе имя моего отца. Хотел бы я выразить всем им, названным и неназванным, свою глубокую благодарность,
Я скорблю, что до этого светлого дня не дожили мой отец, моя мать и мой старший брат Алексей.
Реабилитация Алексея Михайловича Протопопова имеет большое историческое и политическое значение. Это первый из русских эмигрантов, служивших в составе русских эмигрантских военных формирований Второй мировой войны, доброе имя которого восстановлено согласно законам Российской Федерации — нового государства, возникшего после 19 августа 1991 года и ставшего, дай Бог, залогом возрождения Великой Матушки России.
Полагаю, что пришло время заняться всеобщей реабилитацией Русских Воинов, участвовавших как в гражданской, так и во Второй мировой войне, оговоренных, оплеванных, опозоренных, невинно осужденных по политическим мотивам и павших Бог весть где, дабы раны, нанесенные телу нашей многострадальной Родины, не были препятствием к ее духовному и нравственному возрождению.
Первый шаг сделан, и я надеюсь, что в скором времени родные и близкие Русских Воинов — соратников моего отца, тоже приступят с Божией помощью к святому делу их реабилитации.
о. М. Протопопов
АРХИВЫ
Центральный Государственный архив Российской Федерации (ЦГА РФ)
Москва. Фонд№ 5826. Русский общевоинский союз (РОВС), опись 1-42, лист 462. Приказ ген. — майора Зборовского есаулу А. Протопопову от 16.2.1924 г. № 20.
Москва. Фонд № 6679. Казачий союз, опись 1,№ 24, лист 10.
Приговор об избрании есаула А. М. Протопопова атаманом Общеказачьей станицы в городе Субботице 31.12.1930.
Москва. Фонд № 6679. Казачий союз, опись 1, № 24, листы 77-100. Постановления Новосадской и Субботичской станицы за подписью атамана А. М. Протопопова.
Москва, Фонд № 9526, опись 2, дело 59, листы 141–158,181-182.0 военнопленном А. М. Протопопове-Медере.
Москва, Фонд № 9408, опись 1, дело 2, листы 5-18,26–39.0 военнопленном А. М. Протопопове-Медере.
Центральный архив МВД РФ. Следственное дело А. М. Протопопова.
Управление МВД Новосибирской области.
Архив № 438. Лагерное дело № 8-10,13–16,18-19,21,23,26,28–31,34,38–41, 43–44,49-51,52–56,58-62,66–69,73-74,85,179–183,280-286,299–309.
Управление 525, Лагерь МВД СССР, г. Прокопьевск. Архивно-следствен- ное дело № 38187.
Управление 4-го отделения Лагеря военнопленных № 199 МВД СССР. Лагерное дело № 8-32,34–55,109–167,201 -202,219–220,223-226,234–237,326-327.
Архив Военного трибунала МВД СССР Кемеровской области.
Дело № 58,170,172,204, 226, 228,231,233,254, 263–265,276,281–282, 290,312,315–316.
Архив Президента Российской Федерации.
АП РФ, Ф. 3, On. 58, Д. 308, Л. 72–74,84-86.
Центральный архив Федеральной службы безопасности Российской Федерации (ЦА ФСБ РФ).
Приказ НКВД СССР № 00549.
ПУБЛИКАЦИИ
Великое предательство. Выдача казаков в Лиенце и других местах (1945–1947), тг. I, II. Сборник под ред. генерала В. Науменко, Нью-Йорк: Всеславянское издательство, 1962 г.
Русский корпус на Балканах во время Второй великой войны. Сборник под ред. Д. П. Вертепова. Нью-Йорк: Изд. Наши вести, 1963 г.
А. И. Егоров. Разгром Деникина. Москва: Изд. Красное знамя, 1932.
П. Н. Краснов. От двуглавого орла к красному знамени. Берлин: Русская Типография, 1921.
Журн. Казачье слово, Мюнхен: издатель А. Поляков, 1979.
Журн. Наши вести, Санта Роза, США: издатель Н. Н. Протопопов, декабрь 1995,№ 441.
ЧАСТНЫЕ ДОКУМЕНТЫ
1. Послужной список А. М. Протопопова в Русской Императорской армии.
2. Свидетельство VIII отделения по обслуживанию зданий и железнодорожных путей № 2247/41 от 11.10.1941 капитан-инженеру А. М. Протопопову.
3. Свидетельство Правительства Югославии о награждении золотой медалью «За ревностную службу» за номером № 7354 от 1941 г.
4. Свидетельство № 120/1941-1 от 14.4.1941 в том, что капитан Алексей Протопопов, его жена Ольга (урожденная Грузевич-Нечай) и сын Алексей приняли германское подданство.
5. Телеграмма от 9.2.1945 от А. М. Протопопова из Вены супруге О. Н. Протопоповой в Потсдам.
6. Приказ №. 11/8467/45 о награждении Железным крестом подполковника А. Протопопова, 1945.
7. Письмо А. М. Протопопова из Бад-Тольца в Лондон г-ну П. Хаксли- Блайф, 1958 г.
8. Биографические письма и заметки А. М. Протопопова: 21.6.1959, 27.2.1981,25.9,1984.
9. Семейные мемуары рода Протопоповых (неопубликованные рукописи).
Меж гор высоких узкая долина,
В той долине узкой быстрая река.
И волной гремучей с бешеною силой,
Будто вырываясь, бьет о берега.
От времен глубоких грустная картина.
О долине этой разнеслась молва —
По преданьям дедов память сохранилась
И долиной Смерти названа она.
Были в ней французы, были итальянцы,
Проходили русские в прошлые года.
И долина эта — записано в святцы —
Двести тысяч жизней в недра приняла
И с тех пор свирепо, ревом заглушая,
Ищет новой жертвы быстрая река.
Горные вершины, тайну сохраняя,
По своим ущельям эхо разнося.
Посмотри на запад — горная преграда,
И долине будто подошел конец;
Смертная долина, пути разветвляя,
Населила скромный городок Лиенц.
Суждено историей повторить трагедию
И горам высоким эхо сохранить,
И волной кипучею с силою свирепою,
За своим теченьем трупы укатить.
Что это там движется длинными колоннами,
Черной вереницею опускаясь с гор.
Вот подходят ближе, впереди их конные
И колонны длинные со множеством знамен.
Бурки на них черные, башлыки различные
И на шапках видны алые верхи.
Вот едут е лампасами, шпоры серебристые,
С-под фуражек вьются русые чубы.
Лица их веселые, видно, духом сильные,
Против солнца блещут острые клинки;
Песни льются звучные, эхо заунывное —
Это из Италии едут казаки.
А за ними женщины, старики, старухи,
Многие младенцев держат на руках;
Все они — изгнанники родины разрушенной,
Были они в ссылках, были в Соловках.
Не за преступления, ими не творимые,
И не за разгулы на родной земле,
А за их же счастье, ими сотворенное,
Их возненавидели в Московском Кремле.
Посредине, сгорбившись, голову повесив,
Дряхлый, седоусый, потускневший взор,
Потерявший силу и в лице невесел
Ехал на машине генерал Краснов.
Почему все веселы, генерал не весел,
Или он несчастье впереди видал?
Он объединениям всем противоречил[72],
А с разгромом немцев силу потерял.
Помнят они зимы — лютые, холодные,
Как из дома выгнали в тридцатом году
И на север вывезли семьи их голодные,
Бросив произвольно в снежную пургу.
Многие погибли, не вытерпев холод,
Много умирало там и от цинги,
Многих в могилу загнал лютый голод,
Мало их, случайно жизни сберегли.
А друзья, родные — дома оставались,
И с больной душою вспоминали их,
И проклятой властью тоже презирались
За богатых в прошлом, за своих родных.
Всем оставшим дома жизни не давали,
Много переслушать им пришлось угроз,
И террор жестокий всех пойти заставил
На вечное рабство в проклятый колхоз.
Много лет в неволе гнули спину люди,
Вдруг по всей России прокатился гром,
Из Кремля кричали: «Братья, сестры, други,
Выходите строем на борьбу с врагом…
Наш покой нарушен с запада ордою,
Немец наступает нас поработить,
Палку и концлагерь он несет с собою,
Мы несчастны будем, как он победит…»
Но совсем другая мысль у всех мелькнула:
«Врете вы, злодеи, вам пришел конец».
А на самом деле мысль их обманула,
К ним пришел не лучше Сталина делец.
Пол-России сдалось, в Кремле суматоха:
«Одевай погоны, открывай церква,
Подымай Суворова и смотрите в оба,
Чтобы нам удалось обмануть раба.
Раб Россию любит и своих героев,
Любит и свободу, ровно мать — дитя,
Но от нас видали они много горя,
Обмануть их надо, на борьбу ведя.
А всем тем, кто сдался, — никакой пощады,
Пусть приют он ищет у своего врага.
А кто нам поможет, не жалей награды…» —
Это кровопийцы Сталина слова.
И народ поверил церкви и погонам,
Думал, вместе с этим волю им дадут,
И сомкнутым строем грозные колонны
На врага, на запад, как в прошлом, идут.
Дрогнул враг, увидев силу пред собою,
Он понял, не сдержит натиска волны.
А сдаваться стыдно, с славою худою
Выйти побежденным с начатой войны.
И под грозным натиском русского народа
Немец постепенно к дому отходил,
И над кем нависла Сталина угроза,
Он к себе на запад этих уводил.
Нас всех призывали на борьбу с коммуной
Создавались быстро грозные полки,
Но лукавый немец, со своею думой,
Решил чужеземной помощи найти.
Подобрав немного себе генералов,
Чтобы меж собою людей разделить,
И в единый лагерь Власову герою
Казаков и прочих чтоб не допустить.
Казаки полками пошли на Балканы,
А казачьи семьи нашли уголок
В Северной Италии, в селах под горами,
Откуда собирались двинуть на восток.
Проходило время, немца разгромили,
И тогда казачьи двинулись полки
На далекий Запад, где они решили
В помощь Комитету Русскому войти.
Но не тут-то было — их за перевалом,
В городке Кечахе кто-то повстречал —
В черненьком берете, и с большою славой
Он свои услуги в помощь предлагал.
Это англичанин — Сталина союзник,
Но они недавно были с ним враги,
И вперед не видно между ними дружбы,
Но в борьбе друг другу они помогли.
Тут была загадка — что может случиться?
На борьбу с коммуной помощь им нужна.
Англичанин тоже коммуны боится —
Уже началась между них вражда.
«Мы сейчас в дороге, время не имеем,
А переговорам нашим не конец.
И единой мысли мы достичь сумеем,
Вы езжайте дальше в городок Лиенц.
Там договоримся о борьбе с коммуной,
Новое оружие вам взамен дадим.
И врага нарола единою силою
Также, как фашистов, скоро разгромим…»
Не привыкли люди верить англичанам,
Казаки решили все же испытать,
И долину Смерти своим грозным
Станом Над рекою Дравой стали занимать.
Дали англичане каждому палатку,
Хорошо продуктами начали снабжать,
А через полмесяца предложили в Ставку,
Будто для обмена, оружие сдать.
«Ваше устарело, мы дадим другое,
Вместо вашей шашки — легкий автомат,
И подводы ваши окуем мы бронью,
Чтобы сохранить в них старенькую мать.
Все дадим, что нужно: танки, пулеметы,
А когда мы двинем с вами на Восток,
Вас в бою поддержат наши самолеты,
А сейчас спешите сдать оружье в срок.
Не с охотой, правда, оружие сдали,
Хорошо не знали, как дело велось,
А потом поняли, много проморгали,
Получить другого взамен не пришлось.
После офицеров вскоре пригласили
В английскую «ставку», чтобы обсудить
Совместные планы о борьбе с врагами,
Как ловчей и легче им врага разбить.
Быстро офицеры сели на машины,
Думали, что верно, в ставку повезут.
А в пути другое всем им объявили —
Что их коммунистам в руки отдадут.
Мотоциклы, танки их сопровождали,
Уже невозможно было убежать.
Казаки Доманова тогда осуждали,
Что не мог он правду вперед увидать.
Казакам и семьям тоже объявили —
Собираться ехать в Советский Союз;
Но они на это протест объявили —
Заявили: «Лучше нас стреляйте тут».
Смертная долина сумраком покрылась,
На подводах взвились черные флаги,
И предсмертным чувством в каждом сердце билось —
Вместо дружбы жданной взяли их враги.
К англичанам злобы они не имели,
Не было причины с ними счет сводить,
Но сдаваться деспоту они не хотели
И теперь не в силах его победить.
Рано на рассвете первого июня
Казаки и семьи, видя свой конец,
Изо всей долины подняли хоругви
И пошли молиться в городок Лиенц.
Всякие надежды на борьбу пропали
Не дают спокойно на чужбине жить.
И в такой период духом все упали,
Осталось у Бога помощи просить.
Нет! Не слышны были Господу молитвы.
Поднялося солнце, был девятый час.
Англичане в городе готовились к битве —
Отправлять насильно им был дан приказ.
Подошли машины, подошли солдаты,
С острыми штыками, держа наперед.
Вся толпа молящихся была сильно сжата,
Ну а к машинам никто не идет.
Солдаты взмахнули на толпу штыками,
С палками другие в помощь подошли,
На людей безвинных зверские удары
Сыпались, и жертвы в машины несли.
Стоптаны иконы, выбиты хоругви,
Душу раздирающий раздавался крик.
В страхе под ударами металися люди,
И предсмертный ужас сковал лица их.
«Где же ваша правда, — из толпы кричали, —
За какую бились долгие года,
Где же та свобода, что всем обещали,
Или вы продались сталинским катам?
Верьте! Не возьмете, продажные шкуры,
К зверю кровожадному в пасть мы не пойдем!
Презирать вас будут невинные трупы,
Как один, в долине этой мы умрем!»
«Ура!!! На смерть, за правду», — раздались крики,
И на цепь к солдатам бросилась толпа.
Цепь солдат сломили, но увы… преграда —
Впереди бурлила быстрая река.
Выстрелы догнали, кто по-над рекою
Из толпы пытался к лесу убежать,
А бежавших первыми массовой толпою
С берега столкнули Драву переплывать.
Женщины и дети с берега бросались,
Думали, поможет им уйти река.
Но волной свирепой они разбивались
О скалистый берег и ушли до дна.
Вот спешит на берег гордая казачка,
Грудного малютку держит на руках.
К груди дорогого младенца прижала
И, не дрогнув, скрылась в кипучих волнах.
Она не преступница была перед властью —
Казака Решитько верная жена,
А в протест всеобщему русскому несчастью
Жизнь свою с младенцем она отдала.
А река, свирепым ревом заглушая,
Ровно зверь, добычу свою растерзав,
Меж волн бессчетно трупы принимая,
Несет эти жертвы поспешно в Дунай.
Но недолго масса у реки толпилась,
Английские танки на помощь пришли,
На прежнее место, где она молилась,
Скрежетом железа народ отвели.
Не было предела ужасу страданий!
Это проходило, будто страшный сон.
Учинил расправу в городке Лиенце
Британский бригадный генерал Мессон.
Был ли он подкуплен Сталинской разведкой?
Или он приказы власти выполнял?
О такой расправе, в истории редкой,
До сего момента никто не слыхал.
1946 г. Клагенфурт, Австрия.
Примечание:
В 1946 г. для широких масс не было известно о Тегеранском и Ялтинском соглашениях между Рузвельтом, Черчиллем и Сталиным. Мне говорили казаки, что казачий стан походного атамана Доманова был в подчинении командиру 36-й бригады бригадиру Мессону. После выяснилось, что выдачу производил 8-й шотландский батальон 36-й бригады под командой подполковника Малькольма и офицера связи майора Дэвиса. Возможно, сам бригадир Мессон при выдаче не присутствовал. В то время мне не были известны другие лица, кроме генерала Мессона, поэтому я и указал только главное лицо, которому подчинялся казачий стан. Штабу 1-го Конного полка было официально объявлено — Казачий стан подчиняется английскому бригадному генералу Мессону.
Был 1938 год, но я не помню ни числа, ни дня, ни месяца, ни времени, когда они пришли за отцом. Скорее всего, весной или ранней осенью: выходя из дому, я не надевал пальто. И сам арест произошел рано утром. Хотя на дворе было пасмурно, но достаточно светло и магазины были открыты. Перед тем, как отца увели, я успел сбегать в магазин и купить ему в дорогу большой кусок московской колбасы.
Также не помню я, что я делал в этот поворотный в моей жизни день. Наверно я пошел, как обычно, в школу, как на работу в диспансер пошла мама. Никаких резких обвалов в моем мышлении в этот день не произошло. Внешне в моем отношении к окружавшей меня действительности все оставалось неизменным. И вместе с тем, день ареста моего отца оказался для меня решающим в моей жизни в большом и глубоком для меня смысле.
Отмечу, что с самого начала я рос и воспитывался в семье незатронутой клише и шаблонами официального советского мышления. Моего отца, рожденного в крестьянской семье в с. Липцы, Харьковской губернии, революция 1917 года и конец 1-й Мировой войны застали на турецком фронте в чине поручика российской императорской армии.
Весной 1918 года он пробрался, через взбаламученный начинавшейся гражданской войной Кавказ, в уже занятый немцами Харьков. Но уже в конце этого же года, после поражения Германии в войне и падения гетманского режима на Украине, мой отец с группой других проживавших в Харькове офицеров, присоединился к отходившему из Харькова на запад гетманскому полку, признавшему власть Директории Украинской Народной Республики. На полковом совещании обсуждалась также возможность отхода на соединение с Добровольческой армией, но пути на юг были уже отрезаны наступающей Красной армией.
Вместе с полком отец совершил весь путь от начала похода до его конца. В советском военном билете, в графе военной службы в гражданскую войну, была указана его должность как командира батальона в петлюровской армии. Этой должности должно было соответствовать звание куренного атамана. В советской литературе, посвященной теме гражданской войны на Украине, это звание было очернено в прозе М. Булгакова и в поэзии И. Сосюры. Но по рассказам отца, он никого не засекал шомполами и не расстреливал пленных комсомольцев. Сам же отец поведал мне под секретом, что окончил он свой поход командиром полка. С ним он прошел через всю Украину. Где-то в конце 1919 года, западнее Ровно, полк был разбит польской кавалерией ген. Галера и отец попал в польский плен.
Из лагеря военнопленных отец бежал в Чехию, осел на время в украинской колонии в Праге. Из Праги весной 1920 года перебрался в Австрию, в Вену. Там он увлекся поэзией, стал печататься в украинских литературных журналах. Его лирическое стихотворение «Снежинка» (я до сих пор помню его) привлекло внимание видного украинского поэта Олеся, предрекшего отцу поэтическое будущее (по странной игре случая, первое стихотворение моей дочери Ани, его внучки, написанное на английском языке, тоже называлось «Снежинка»). Предсказание Олеся не сбылось: на самом деле отец закончил свой трудовой путь бухгалтером.
Беспокойный дух вскоре повлек его в Германию, а оттуда в белогвардейский корпус кн. Бермонта-Авалова в Латвии. Впрочем, ожидаемый поход на Петроград не состоялся. Белое движение сходило со сцены. Отец вновь очутился в Германии, унеся с собой из Прибалтики глубокое уважение к немецкому боевому товариществу («камерадшафт»), с которыми он познакомился во время контактов русских военных с военными немецкого балтийского ландвера. В последнем, между прочим, служил в то же время англичанин, будущий британский фельдмаршал и командующий 8-й армией — Александер. С ним скрестились мои пути в 1945 году, когда солдаты, подчиненной ему армии, выдавали большевикам ушедших от них казаков.
В Германии долго отец не оставался. Тоска по Родине звала его домой и когда в 1921 или в 1922 г.г. в Советской России была объявлена амнистия желающим вернуться на родину эмигрантам, то отец принял предложение советского правительства.
Сразу же по прибытии в Ленинград, следователь спросил его во время допроса, почему он вернулся в Россию. «Так вы же объявили амнистию», — простодушно ответил отец. Следователь посмотрел на него с некоторым сожалением, как смотрят на несмышленышей, и произнес: «Ну и дурак же вы!»
Безусловно, проходя в последующие 20 лет мытарства советского рабоче-крестьянского «рая», отец не раз соглашался с суждением доброжелательного следователя. Лично я убежден, что возвращение отца было самое лучшее, что он мог тогда предпринять. Не вернись на родину, отец не встретил бы мою маму и я не появился бы на свет или имел бы другого отца. Но тогда я был бы совсем другим человеком, с другими задатками и склонностями. Я не был бы этим моим, единственным и неповторимым «я» Юрия Кругового, которым, я должен со всей скромностью заявить, я все еще остаюсь очень доволен. Несмотря на то, что это мое «я» доставляло мне в жизни немало неприятностей. И быть другим я не хотел бы.
Советскую власть отец не терпел всеми фибрами своей души. В семье своих взглядов не скрывал, но и не был достаточно сдержан в кругу друзей и собутыльников. Однажды в компании, в состоянии, когда человеку море по колено, отец объявил присутствующим, что Харьковский тракторный завод (ХТЗ) — гордость социалистической индустриализации страны, построен на костях кулаков. Товарищ донес на него, и отец был арестован.
Мать моя, врач-гинеколог, не была настроена так радикально воинственно, как мой отец, но и она страдала от лицемерия и лжи, пронизывавших все сферы советской жизни, осуждала жестокость власти и подчеркивала превосходство жизни в царской России (и в смысле личной свободы, и в смысле материального благосостояния) над жизнью в Советском Союзе.
В раннем детстве, во время поездок моей мамы к родственникам на Кубань в ст. Изобильную и в Ставрополь, я бывал свидетелем разговоров о белых и красных. Симпатии собеседников неизменно были на стороне первых. Что означали эти слова в действительности, я тогда еще не понимал, поэтому, когда на улице я встречал казака в красной рубашке, то он представлялся мне человеком злым. Напротив, казаки в белых рубашках в моем детском воображении были людьми, заслуживающими всяческого уважения и доверия. Отпечатался в детской памяти старик Карагодин, бывший хуторской атаман, кричавший с выражением неповторимого презрения на лице: «Тоже называется власть. Даже гвоздика нет у них… гвоздика!» Карагодин погиб при раскулачивании.
Сходное мнение о советской власти имела и наша хозяйка — Прасковья Яковлевна Шатрова, в доме которой в рабочем районе Харькова, на Основе мы снимали квартиру. Ее определение господствующего режима было исчерпывающе ясным: «б…андитская власть!» Правда, ее не трогали. Власти смотрели на нее, как на отсталую, классово несознательную женщину. Была она вдовой рабочего, а второй ее сын — Женька, был к тому же партиец-коммунист. Конечно, несколькими годами позже ее не спасло бы и ее пролетарское происхождение. Но, к своему счастью, она умерла до начала массовых арестов в средине 30-х годов.
Ко всему этому, в памяти были живы образы умиравших на улицах Харькова крестьян, которых голод 1932-33 годов, организованный государством с целью сломить сопротивление деревни коллективизации, пригнал умирать в город. Трупы вывозили на грузовиках и сбрасывали в овраги. Это я знаю точно. В такой овраг свалили «по ошибке», упавшую на улице в обморок пациентку мамы. Милиционеры приняли ее за мертвую. Ночью, придя в себя, она выбралась из оврага и побежала назад в город. От нервного шока у нее началось сильное кровотечение. Утром она пришла в диспансер на прием к маме и рассказала ей все. В ее памяти мучительно застыла картина еще живой поднятой к небу руки, судорожно качавшейся в лучах повисшего над оврагом месяца. И это не выписка из романа Стендаля или рассказа Толстого. Это факт! Я видел изможденных крестьянских детей, сидевших на грязных тротуарах и в подворотнях дворов и жалобно просивших — «хліба!»
Неудивительно поэтому, что уже в мальчишеские годы у меня складывалось критическое отношение к советской власти. Вне всякого сомнения, в моих глазах отец был борцом за правое дело. Также я не мог не восхищаться дядей, священником на Кубани, который в последние месяцы гражданской войны, вскочив на коня, личным примером увлек за собой восставших против большевиков станичников.
Это была, однако, только одна сторона медали. На другой были: школа, книги, кино, газеты, радио, мелодичные задушевные песни. Песни эти создавали лучшие композиторы на тексты лучших поэтов. А на песню ведь особенно отзывается душа русского человека.
Все это, были мощные средства, которыми партия, правительство и лично тов. Сталин определяли сознание молодого послереволюционного поколения. Ведь не могли же мы не согласиться с тем, чему нас учили в школе (ведь это внушали нам и родители в семье), что нужно помогать бедным и слабым, защищать их от посягательств и эксплуатации богатыми и сильными, и бороться за права угнетенных во всем мире. Это были самоочевидные истины. Октябрьская революция, внушали нам, свергла власть эксплуататорских классов в России и установила власть и равенство трудящихся. В то же время, как учит тов. Сталин, период построения социализма в одной стране идет рука об руку с обострением классовой борьбы. Остатки недобитых эксплуататорских классов ведут ожесточенную борьбу против достижений революции и стремятся к реставрации капитализма. В этих условиях террор против них есть законная защитная мера партии и государства, охраняющая завоевания трудового народа.
Все это не могло не оставить следа в душах молодых людей и так возникал парадокс двойственности сознания молодого советского человека. С одной стороны я видел жестокость и бесчеловечность режима и морально эти стороны советской действительности отталкивали меня, с другой стороны власть сохраняла значительную долю легитимности. Сказал же ведь Ленин (его авторитет оставался силен): «Учение Маркса всесильно, потому что оно верно!» И разве не доказали Маркс и Энгельс теоретически, что история, хотим ли мы этого или нет, ведет на основе объективных и незыблемых законов экономики к неизбежной исторической победе коммунизма? Разве возглавленная Лениным и Сталиным революция не доказала на практике того же? Не значит ли это, что на их стороне правда? Это была типично русская постановка вопроса. Моя мальчишеская душа раздиралась противоречиями, и только я сам мог преодолеть их. Я должен был научиться думать, действовать и жить не по чужой указке, а по своему уму, т. е. добиться того, чему всегда противодействовали все властители мира, кто бы они ни были.
Арест моего отца обострил мое духовное и умственное, хотя еще очень несовершенное, зрение. Я вскоре убедился, что «ежовые рукавицы» и «меч пролетарского правосудия» были орудиями чудовища, которое, руководствуясь инстинктами уничтожения и власти, вырывало у моих одноклассников отцов. И не только у простых смертных, как в моем случае, но и в семьях ответственных партийных и хозяйственных работников, как у Лили Коган и Жени Генкиной.
Не могу здесь не отметить такта и предупредительности со стороны учителей и школьных товарищей. Никто из них ни разу не намекнул нам, что мы дети «врагов народа». Доброжелательность преподавателей, в том числе директора школы — латышки (члена компартии и пациентки моей мамы) Анны Яковлевны Вольф и открыто дружественные отношения с товарищами оставались неизменными вплоть до окончания школы в мае 1941 года.
Эти проявления порядочности в личных отношениях еще ярче оттеняли безличную жестокость и принципиальную бесчеловечность системы, которые не могла смягчить в нашем сознании бессовестная лживость вездесущей пропаганды.
Ко времени возвращения моего отца из тюрьмы, я был уже твердо убежден, что настоящий враг и есть сталинский большевистский режим. И с этим режимом необходимо бороться не на жизнь, а на смерть. Этот окончательный для меня вывод был еще главным решением сердца. Объективность законов экономики и истории еще не ставилась мной под сомнение в ранний период поисков ответов на мучившие меня вопросы. Для этого у меня еще не было необходимой подготовки и знаний. Вывод ума пришел позже. Но в выборе между человеком и незыблемыми законами экономики и истории, я сделал выбор в пользу человека. Ум мой позже подтвердил правильность моего первоначального выбора. Экономика, объявленная главным движущим фактором истории и регулятором общественных отношений, оказывается в любых ее политических ипостасях лжебогом, требующим для себя человеческих жертвоприношений. Логика сердца, как учил Паскаль, оказывается часто вернее логики рассудка.
Вернулся отец, насколько я могу положиться на свою память, в конце лета 1939 года. Как он рассказывал, в тюрьме его зарегистрировали, отобрали часть одежды, срезали все металлические пуговицы, затем привели и втолкнули в камеру, в которой было не менее 20 заключенных. В царское время эта камера была рассчитана на четырех человек. Вместе с отцом в камере оказался арестованный в ту же ночь известный на весь Харьков врач-гинеколог проф. Попандопуло. Профессор громко возмущался, настаивал, что произошла ошибка, и повторял, что в этот день он должен оперировать жену видного партийного работника. Увы, ошибки не произошло, и операцию произвел более удачливый его коллега.
Рассказы отца о жизни в тюрьме не вмещались в представлении сознания, оперирующего нормальными понятиями рассудка. Невероятные признания вынуждались беспощадным битьем и другими средствами физического и психологического принуждения. Это был предельно абсурдный мир, который был в то же время мучительно реален. Полнее всего тюремный образ жизни, если слово «жизнь» приложимо к нему, нашел свое выражение в надписи, нацарапанной безымянным заключенным на сцене одиночной камеры, в которую отец был посажен за какой-то проступок: «Ложь под покровом правды ничего так не боится, как открыть свое лицо. Правда под покровом лжи ничего так не желает, как открыть свое лицо».
В тоже время в этой фантасмагории ХХ-го века действовала своя особая логика. Так крестьяне стандартно обвинялись в кулацких заговорах (хотя кулаки уже много лет назад были высланы в Сибирь), в воровстве колосьев на колхозных полях, в подрыве колхозной системы. Инженеры и техники были повинны в саботаже социалистической промышленности. По национальному признаку русским предъявлялись обвинения в великодержавном шовинизме, украинцам — в буржуазном национализме, евреям — в троцкизме. Греки исполняли задания греческой разведки, а китайцы (многие из них во время гражданской войны служили в Красной армии) оказались японскими шпионами. Идиотизм последней схемы был особенно очевиден. В тридцатые годы Китай был в состоянии войны с Японией. Это обстоятельство не смущало карательные органы советского правосудия. В конце концов, и японцы, и китайцы были косоглазыми.
Поэтому, когда пришло время отца признаваться в содеянных им против советской власти преступлениях, его задача была значительно облегчена. Ему повезло, что он попал к симпатичному следователю. Помимо своей основной специальности, он также играл в харьковской футбольной команде «Динамо».
Поздним вечером отца привели в кабинет следователя. Следователь разрешил отцу сесть, предложил папиросу. Дверь в коридор осталась открытой. Вдруг из него донеслись душераздирающие крики избиваемого. Это следователь Павлюк (известный всей тюрьме садист) в своем кабинете извлекал показания из попавшего в «ежовые рукавицы» «врага народа».
Так прошло несколько минут. Следователь посмотрел на отца и спросил: «Хотите, чтобы это было с вами?» Отец ответил: «Нет!» «Тогда признавайтесь!» «Признаваться? В чем?» — спросил отец. «Как в чем? — удивился следователь. — В том, что вы организовали украинский националистический заговор с целью свержения советской власти!»
Отец не захотел быть героем. По рассказам товарищей по камере он знал, чем обычно кончается героизм под пытками палачей НКВД. Напрягая память, он стал перечислять украинские контрреволюционные организации, о которых писала советская пресса 20-х и начала 30-х годов и признаваться в своей принадлежности к ним. Эти «признания» однако не удовлетворяли следователя: «Эти организации мы уже давно разгромили. Давайте что-нибудь новое!» Отец задумался. Вдруг его осенила мысль, и он воскликнул: «Есть новое! Организация «Полтавец-Остряница!» Теперь пришла очередь возмутиться следователю. Он ударил кулаком по столу и закричал на отца: «Что вы надо мной насмехаетесь с вашим «Полтавцом-Остряницей»! Хотите, чтобы с вами было так, как с допрашиваемым в соседнем кабинете?» «Нет, нет!» — заверил отец следователя, — «Полтавец-Остряница — потомок запорожского гетмана XVI-го века и соперник Скоропадского на место гетмана Украины. Это даже совсем серьезное дело!»
Слова отца произвели впечатление на следователя. Он тщательно записал отцовские показания. Антисоветский заговор стал приобретать очертания. И тогда следователь сказал отцу: «Но вы ведь не могли быть один в организации. У вас должны быть сообщники. Кто они?»
Вполне логичное замечание следователя захватило отца врасплох. «Сначала я думал указать тебя», — признавался он потом маме. — Но я подумал: а что же будет с Юркой? И оставил эту мысль». Но в этот момент он вспомнил двух товарищей-холостяков, которые, живя в Харькове, часто меняли квартиры. След их оставался в домовых книгах, и отца нельзя было обвинить в обмане. Оба переехали из Харькова в другие города и, как знал отец, умерли. Отец и назвал их в качестве участников заговора. При этом он указал ранние адреса, рассчитывая, что НКВД, сверяясь по домашним книгам, потеряет след, так и не узнав, что «заговорщиков» нет уже в живых. Так оно и вышло, как оказалось впоследствии.
Следователь был очень доволен результатом дознания. «Ни у кого из других следователей нет такого дела», — сказал он отцу. Отца вернули в камеру, и теперь он мог ожидать обычного в то время по таким делам приговора — 15 лет лагерей, что многие заключенные предпочитали сидению в тюрьме с допросами и угрозой избиения и пыток.
Как это ни странно, но в разгуле беззакония, захлестнувшего Советский Союз во второй половине 30-х годов, сами же мастера пыток и вынужденных показаний почему-то иногда находили желательным придать форму и видимость соблюдения некоторых норм законности.
Так сложилось, что среди свидетелей, дававших показания по делу отца, один имел мужество выступить в его защиту. Товарищ отца — Петр Трофимович Трофимов (как и отец — бухгалтер), получил повестку прийти в НКВД к следователю, ведущему дело отца. Прекрасно понимая, зачем его вызывают, и не желая струсить, Петр Трофимович купил бутылку водки, отхлебнул от нее, спрятал бутылку в карман пиджака и, ощущая в себе прилив храбрости, явился в кабинет следователя.
На вопрос последнего, что он может сказать о Круговом, Петр Трофимович рассыпался в похвалах личности своего друга и его политической благонадежности. Следователь возмутился: «Как вы можете говорить это? Вот дело Кругового, и все свидетели показали против него!»
И вот тогда Петр Трофимович совершил самый высший, возможный в его положении, акт гражданского мужества. Он вынул из кармана пиджака начатую бутылку водки и произнес невероятное: «Товарищ следователь, вы же сами знаете, как у нас даются показания. Давайте лучше выпьем!»
Следователь отклонил предложение, посмотрел в упор на Трофимова. Их взоры встретились (всякий раз, когда я перечитывал, готовясь к семинару о Толстом, эпизод допроса Пьера Безухова маршалом Даву в «Войне и мире», я всегда вспоминал этот действительно имевший место в жизни случай). Следователь спросил: «Так вы отказываетесь поддержать обвинение против Кругового?» Петр Трофимович подтвердил свое показание и подписался под ним. Следователь отпустил Трофимова с миром, и позже никаких неприятностей у него в связи с этим делом не было.
Я склоняюсь к мнению, что в этот момент в сознании следователя порядочность взяла верх над соображениями карьеры, и он не захотел гибели отца. Сколько раз потом в моей жизни я выходил из переделок и подчас критических ситуаций именно потому, что нарывался на в конечном счете порядочных людей.
Так или иначе, дело отца оказалось незаконченным, и он продолжал сидеть в тюрьме, ожидая завершения следствия и вынесения приговора. Трудно сказать, чем бы это все закончилось, но в это время убрали Н. И. Ежова. На его место назначили Л. П. Берию, и заключенным было разрешено подавать заявления на пересмотр их дел. Отец это и сделал, указав, что его признание было сделано под принуждением. Дело было пересмотрено и решено в его пользу.
Перед освобождением отец подписал бумагу о неразглашении того, как с ним обращались в тюрьме. Возвращая отцу отобранную у него в день ареста одежду и выписывая ему бумагу об освобождении, энкаведист заметил: «Поздравляю вас. Но не думаете ли вы, что вы все-таки подлец?» «Почему?», — спросил отец. «Вот вас выпускают на свободу, — ответил энкаведист, — но ведь запутали в ваше дело невинных людей, и они могли быть расстреляны». «Нет, их не расстреляли, — возразил отец, — я показал на уже умерших людей».
«Умный, нечего сказать — умный. В следующий раз нас не перехитришь!» — закончил разговор чекист.
Рассказы отца о пережитом в тюрьме только укрепляли во мне решение вступить в борьбу с коммунистической системой. Философский аргумент марксизма-ленинизма о неизбежности победы коммунизма во всем мире, не мог поколебать моей решимости. Я готов был бросить вызов самой неотвратимой судьбе.
Поэтому, когда в полдень 22-го июня 1941 года выступивший по всесоюзному радио Председатель Совета Народных Комиссаров В.М. Молотов объявил о вторжении в пределы Советского Союза германских войск, я пустился наприсядку в пляс. Наконец-то представлялась возможность, обращая диалектику Ленина против его собственной системы, «превратить войну империалистическую в войну гражданскую».
Моя реакция не вызвала у отца ответной поддержки и он умерил мой пыл: «Рано радуешься!» Он-то понимал, что его могло ожидать в самом недалеком будущем. И если он думал об этом, предчувствие не обмануло его.
Потянулись жаркие летние месяцы 1941-го года. Призывались и уходили в военные училища. В Свердловское пехотное училище пошел мой лучший школьный друг Игорь Овчинников, внук казачьего генерала. Мой 1924 год призыву не подлежал, но я тоже не бил баклуши. Сперва я работал на молотьбе в совхозе, в котором пчеловодом служил переехавший из Ставрополя на харьковщину дядя Сеня, муж маминой сестры тети Лиды. Затем до сентября рыл в составе трудармии бесполезные противотанковые рвы в районе Богодухова.
В октябре они снова пришли за отцом, и в этот раз он не перехитрил их. Во время формального и поверхностного обыска мне удалось устранить из кухни убийственную улику… В кухне на печке, на которой мама варила пищу, лежал том сочинений Ф. Энгельса с вырванными листами. Ими мама разжигала плиту. Если бы книгу нашли, не нужно было бы никаких других доказательств: ясно, что мы ожидали конца советской власти. Нас всех бы взяли на месте.
Когда энкаведисты ушли в другую комнату, я спрятал том под рубашку, вынес его во двор и бросил в отверстие сооруженной на краю сада уборной и вернулся в дом. В кухне стоял начальник, сержант госбезопасности, что соответствовало, согласно знакам различия на петлицах, званию лейтенанта в армии. Он посмотрел на меня, но не спросил, куда я ходил.
Отца увели. Перед его уходом я подошел к нему и тихо сказал: «Папа, я отомщу за тебя!» Отец пожал мне руку, как мужчина мужчине.
А еще через несколько дней произошло событие, о котором заговорил весь город: в здании НКВД в фешенебельном нагорном районе Харькова, в Епархиальном переулке (мало кто из старожилов употреблял послереволюционные названия улиц и площадей), перед уходом Красной армии из города, войска НКВД сожгли живьем группу политических заключенных и взорвали здание. Сколько их было там, трудно сказать. Пришедшие вскоре в город немцы развалин не убирали. В городе называли число в 1000 человек. Вероятно, это число неточное. Среди сожженных мог быть мой отец. Разумеется, я не мог этого знать. Но я считался с возможностью, что он погиб там. Разве я мог предполагать тогда, что события, прямо или косвенно связанные в моем сознании с судьбой моего отца, годы спустя оживут в моей памяти с их первоначальной силой и болью?
24-го октября 1941 года в город вошли немцы, и для меня навсегда закончилась жизнь под заботливым оком отца народов и великого вождя, гениального тов. Сталина.
Новая власть не оправдала ожиданий, которые возлагались на нее подавляющим большинством населения: ни своего антибольшевистского правительства, ни роспуска колхозов, ни гарантирования личной безопасности, ни гражданских свобод. Тем не менее, при всей жестокости, жестокости и подчас откровенной колонизаторской политики оккупантов и имперских комиссаров на занятой территории Советского Союза, довод разочарованных, что «пусть лучше бьет своя палка, чем чужая», меня не убеждал.
Большевистский режим, заливший кровью страну, режим, который унес в могилу миллионы невинных жертв и искалечивший душу народа, я не мог признать ни «своим», ни «нашим». Я не желал ни интернационалистской коммунистической, ни германской национал-социалистической «палки». Но сталинский режим при всех обстоятельствах оставался для меня врагом № 1. Сначала нужно разделаться с ним, приняв вооруженное участие в его свержении, а какие отношения сложатся с Германией после уничтожения главного врага, будем решать тогда. Главное, чтобы у нас было оружие в руках.
Поэтому я нисколько не смутился, когда осенью 1942 года (я уже был студентом первого курса сельскохозяйственного института, на факультете сельскохозяйственных машин. В городе не было ни начальных, ни средних школ, но институт открыли) пришла повестка явиться на медицинскую комиссию в связи с призывом в германскую армию. Так в конце октября, начале ноября я стал солдатом Войск Связи германских ВВС, Abt (II) Ln Rgt 120. Начался воинский период моей жизни, и я осознавал себя продолжателем дела моего отца. Харьков-Полтава-Киев-Ровно-Берлин — этапы моего пути. Я не стремился стать героем, но и не оказался в числе трусов, и не имею оснований быть недовольным собой. В Берлине наш полк расформировали, а наш штаб влили в полк Главнокомандующего ВВС, как Abt IV (Ln Rgt dObdl). За строптивость и критику немецкой политики на Востоке, меня из штаба перевели в 4-ю роту того же полка, что, впрочем, ни в чем не изменило моего положения.
В сентябре или октябре 1944 года я явился в Главное Управление Казачьих Войск передать с оказией письмо маме. Мама в это время служила врачом в группе Походного Атамана Т. Доманова. У нее был номер моей полевой почты, и ей удалось установить контакт со мной.
Увидев вокруг себя всех своих, услышав русскую речь, я, долго не размышляя, оформил мой перевод к казакам. Благодаря знанию немецкого языка я, несмотря на скромный чин ефрейтора, был назначен старшим писарем казачьего этапного лагеря при штабе генерал-инспектора Казачьего резерва А. Шкуро. Лагерь помещался в большом Дворце Танцев на Кантштрассе в десяти минутах ходьбы от штаба ген. Шкуро в гостинице «Эксцельсиор» на Курфюрстендамм. И здесь недавнее прошлое моего отца стало настигать меня.
Однажды к нам в штаб лагеря пришел по каким-то делам подтянутый и представительный, несмотря на возраст, кубанский офицер с подстриженными по-английски усами и представился как полк. Остряница. Я провел его в кабинет начальника лагеря есаула Вен. Паначевного, эмигранта из Франции и еще с дореволюционных времен ученого-ботаника. Когда полковник ушел, я спросил есаула Паначевного, тот ли это Остряница, от имени которого состряпал в 1938 году свое «дело» отец. Мой командир подтвердил мне, что это был он. К сожалению, я никогда больше не встретил полк. Остряницу и так и не смог рассказать ему историю «заговора», которому он без своего ведома дал свое имя. Возможно, что она показалась бы ему забавно-анекдотической, хотя в жизни моего отца она оказалась трагикомическим эпизодом. Если вообще слово «комический» применимо к абсурдно чудовищной действительности сталинской эпохи в истории России.
Впрочем, мне пришлось не так давно прочитать в респектабельной московской газете мнение, что Сталин все-таки принял участие в поражении фашизма и посему его и его режим нельзя считать выражением абсолютного зла. Правда, в этом случае было бы уместно спросить хотя бы заключенных на Колыме, которых описал Шаламов. Но кто же будет их спрашивать? Это ведь не настоящие «новости»? Обо всем этом уже шумел Солженицын. Да и тот, как знают все умные люди, — реакционер, популист и националист.
В канун западного Рождества, т. е. 24 декабря 1944 года, я прибыл в Италию в Казачий Стан атамана Доманова. На станции Карния, где я вместе с моими спутниками вышел из вагона военного поезда, ко мне подошел кавказец в зеленой, видавшей виды, солдатской куртке и папахе, обнял меня и сказал по-русски (ошибиться он не мог, т. к. поверх моей летней шинели алел башлык, а голову украшала белая с красным верхом кубанка): «Здравствуй, брат-казак!»
В этом районе также были расположены кавказцы с семьями под водительством ген. Султана Клыч Гирея. В Толмеццо, где находился штаб атамана, меня встретила пришедшая из горного итальянского села мама. Но в тот же вечер я отправился в 1-е Казачье Юнкерское Училище в Вилла Сантина.
Кончилась война. 1-го июня 1945 года я не откликнулся в австрийском городе Лиенце на более чем любезное приглашение фельдмаршала Александера репатриироваться в Советский Союз и ушел в горы. А ведь безупречными манерами этого британского джентльмена, вероятно, восхищался в 1921 году в Прибалтике мой отец. И чины у них, наверное, были почти одинаковые. И вот, поди, королевский офицер и джентльмен дал приказ бить палками беззащитных женщин, стариков и детей.
Так начались годы моей беженской жизни в лагерях перемещенных лиц (ди-пи): в Лиенце, Капфенберге, один семестр в студенческом общежитии в Граце и, наконец, в декабре 1945 года я перебрался в Зальцбург. Но в Зальцбурге я оказался непоседой.
В воскресенье на Страстную неделю весной 1948 года, я окончательно вернулся в Зальцбург, где проживала моя мама. Она не знала, где я пропадал почти 10 месяцев после получения аттестата зрелости в русской гимназии в том же лагере Парш (мое свидетельство об окончании средней школы в Харькове пропало во время выдачи казаков под Лиенцем, и мне пришлось повторить последний класс), но подозревала, что я снова ввязался в какое-то опасное предприятие.
Интуиция не обманула маму. Действительно все эти месяцы я провел в Вене, где по заданию австрийского Отдела Национально-Трудового Союза (НТС) я вызывал недовольство и гнев советских органов безопасности своим наглым поведением. В 1920 году в этом городе в своей квартире, в доме по неизвестному мне адресу, сидел за столом мой отец и писал свои первые стихи. В 1947 году в этом же городе я сидел за столом в своей квартире и писал свою первую листовку, обращенную к офицерам и солдатам Советской армии. Мои друзья в Зальцбурге размножили ее, а вечером 7-го ноября 1947 года, в 30-ю годовщину Великой Октябрьской Революции, в Вене произошел большой скандал: в местах расположения советских войск в Вене были разбросаны листовки, призывавшие советских воинов совершить новую, на этот раз подлинно освободительную национальную революцию.
Эффект, произведенный листовками на советские власти, превзошел все наши ожидания. Подтвердилась еще одна истина, прочитанная отцом на стене одиночки в харьковской тюрьме: «Ложь под покровом правды ничего так не боится, как открыть свое лицо». Мы, кучка молодых идеалистов — русских эмигрантов и бывших советских граждан — воинов Освободительного Движения — срывали маску с лица антинародной диктатуры, и она испугалась нас.
Сейчас, в мои оставшиеся мне годы, а может быть только месяцы, жизни, с тремя четвертями века за моими плечами, я часто задаю себе вопрос: как же выжил я за все эти годы, когда меня могла свалить пуля партизана, скосить пулеметная очередь летящих на бреющем полете штурмовиков, разорвать на части или засыпать под развалинами домов вместе с прячущимися в подвалах детьми и их матерями падающая наобум с ночного неба бомба. После войны меня могли бросить в кузов грузовика с раскроенной головой британские солдаты в Лиенце, похитить на улице Вены контрразведчики СМЕРШа Центральной Группы Войск.
Лично для себя у меня есть ответ. Сохранил меня Бог молитвами моей мамы. Почему оказал мне такую милость, я не могу знать. Ведь сколько погибло моих товарищей, бывших, во всяком случае, не хуже меня. Может быть, Он ожидал от меня умножения доверенных мне при рождении «талантов». Если так, то я надеюсь, что хоть отчасти я исполнил Его волю.
Его цели служили, думается, также двое русских военных в штатском, которым было поручено выследить и схватить меня. В своих сердцах они, по-видимому, не считали меня врагом, знали, что я, как и они, люблю нашу страну и служу ей. Они дали мне, у меня есть основания так думать, выйти из расставленной мне западни.
Когда в день моего возвращения мама подошла в лагерной церкви в конце службы к кресту, отец Данила, известный всему лагерю молитвенник и чтец человеческих мыслей, сказал ей: «А Вам радость будет. Сын Ваш приедет!» Через час я обнимал плачущую от счастья маму.
Кажется, в 1949 или 1950-м году на меня навалилась беда. У меня возобновился туберкулезный процесс. В первый раз мне поставили диагноз зимой 1945 года, когда я был юнкером 1-го Казачьего Юнкерского училища в Казачьем Стане. Я получил отпуск по болезни. В Терско-Ставропольской станице, где мама была врачом, в горном итальянском селе мама выходила меня. Теперь болезнь возвратилась с умноженной силой. У меня обнаружили туберкулез горла и две больших каверны на правом легком. И опять меня обласкала судьба. Стрептомицин, незадолго до этого открытый антибиотик, полностью излечил туберкулез горла. Пневматоракс, вдувание воздуха в пространство между ребрами и легкими сжал каверны и они заросли, не оставив даже видимого рубца. Такое полное излечение сделало возможной мою иммиграцию в США в январе 1957 года.
Туберкулезный санаторий для перемещенных лиц был расположен в лесу на склоне горы Гайсберг над лагерем Парш. Санаторий был великолепно оборудован медицинской техникой с высококвалифицированным медперсоналом. В санатории проходили лечение беженцы из всех стран Восточной Европы, от очень тяжело больных до пациентов с процессом в начальной стадии. Когда ночью в лесу у санатория кричал филин, мы знали, что кто-то из тяжко больных умрет.
И вот здесь прошлое опять настигло меня. Я был очень компанейский человек, и у меня было много друзей. Мы много дурачились, и я думаю, что это жизнеутверждающее качество моего характера способствовало моему окончательному выздоровлению.
Я любил посещать палаты больных и по-дружески беседовать с ними. Однажды вечером я зашел в палату одного тяжело больного украинца, которого я не знал близко. Он лежал в палате один. Лицо его было типично для чахоточных больных, изжелта бледного цвета. Он лежал на кровати, не двигаясь, и с трудом хрипло дышал. С обоих углов его губ стекала двумя струйками кровь. Видно было, что он умирал. «Ты откуда?» — с сипловатым придыханием спросил он меня. «Из Харькова», — ответил я. «Из Харькова? Подожди, не уходи. Садись вот на этот стул. Я должен тебе что-то сказать!»
Я сел, приготовился слушать, но совсем не ожидал того, о чем он стал говорить. Это была настоящая исповедь. Он поведал мне, что он был в числе тех солдат внутренних войск НКВД, которые приняли участие в сожжении живьем политзаключенных в здании НКВД в октябре 1941 года в Харькове.
Он рассказал, как заключенных привезли в пустое здание и разместили в верхнем этаже, как заложили взрывчатку на предпоследнем этаже и как затем подожгли дом.
Солдаты обступили здание с автоматами в руках и собаками. Когда огонь и дым стали подниматься выше и выше, заключенные стали кричать, и эти крики услышали жильцы близлежащих домов. Затем пламя проникло в предпоследний этаж, взрывчатка вспыхнула, и со страшным грохотом все здание рухнуло вниз. Приказ был выполнен.
Я прослушал рассказ. Многие и недобрые мысли взвихрились в моей голове. «Там мог быть мой отец!» — обожгла меня пламенем мысль. «Что мне делать?» Захваченный почти непреоборимой эмоцией, я было подумал спуститься в лагерь. Там в моей комнате у меня хранился новехонький бельгийский маузер калибра 7.65. Взять пистолет с собой, вернуться в санаторий и застрелить злодея.
«Но что это изменит?» — вдруг заговорил во мне другой, внутренний голос. «Какое же здесь восстановление справедливости? Ведь это просто беспримерная месть, и она лишь добавит новое зло к уже совершенному злу». «Так может быть, пойти к американцам, разыскивающим военных преступников, и сообщить им о нем?» — спросил я снова себя.
Я знал, что в 1947 году американцы повесили во дворе зальцбургской тюрьмы группу немецких врачей, признанных виновными в проведении медицинских экспериментов над живыми людьми в концлагерях. Об этом сообщали местные газеты. Но ведь это были нацисты. Советский Союз не был обвинен международным трибуналом в совершении преступлений против человечности, хотя уже началась «холодная война» и о них писала международная пресса. Но кто же захочет ставить на одну доску преступления гитлеровцев и сталинцев? В американском сознании преступления двух тоталитарных режимов были просто несоизмеримы.
«Но допустим даже, что американцы заинтересуются этим делом,» — продолжал я ход своей мысли. — Какие внешние наказания могут сравниться с теми упреками и муками совести, которые жгли несчастного «исполнителя приказа» в течение всех этих лет?»
И вдруг мне стало совершенно ясно, чего ожидал от меня умирающий. Направив на меня свой уже затухающий взор, он хотел, чтобы я утешил его. Он просил меня о прощении. Но именно этого я не был в силе совершить. У меня не хватило ни великодушия, ни добросердечия, чтобы смягчить его душевные страдания перед смертью. Я поднялся и, не промолвив ни слова, вышел из его палаты, ушел в свою.
Спустя немного дней украинец умер, и филин кричал перед его смертью в лесу, окружавшем санаторий.
Вскоре я вышел из санатория окрепшим и здоровым. Я возобновил свои занятия философией в университете. И, наконец, мой ум окончательно освободился от соблазна «нерушимых» законов экономики и истории, то ли в обличье Маркса, то ли в обличье Адама Смита.
Но самое главное, судьба (или Провидение) свела меня с профессором Альбертом Ауером, монахом-бенедиктинцем. Он ввел меня в сокровищницу русской духовности, познакомил меня с философией Вл. Соловьева, Достоевского, Бердяева. Он открыл мне живые источники Восточного, православного христианства. Мой учитель глубоко перепахал меня, и семя его идей упало на благодарную почву, хотя я много, особенно во время написания диссертации, спорил с ним.
Прошло 50 лет со дня описанной мною встречи в санатории. В эти полстолетия я прожил долгую жизнь, богатую достижениями и неудачами, радостями и болью. И вот теперь, на закате моих дней, воскрешая в памяти дороги и встречи моей жизни, я время от времени вспоминаю исповедь оставлявшего земную жизнь земляка и поминаю его в молитве.
Я уверен, что мой отец, если он пребывает там, куда вознеслась душа распятого рядом с Христом покаявшегося разбойника, одобрит меня.
В конце 1943 года я взбунтовался против немцев, и декларацию этого бунта можно отнести к Сочельнику западного Рождества — 24 декабря.
«Товарищеский вечер» («Камерадшафтсабенд») нашего штаба ІV-го отдела обещал быть особенно торжественным. На вечер обещал приехать сам командир полка с офицерами штаба.
Я не знаю, чем мы заслужили такую честь, но в программу вечера было также включено производство нас, шестерых русских солдат нашего штаба, в чин ефрейтора.
По команде мы встали из-за общего стола и, став в шеренгу в углу большого зала, выслушали приказ о производстве и приняли поздравление.
Теперь очередь была за нами, и я объявил присутствующим, что мы споем хором «Песню о Стеньке Разине».
Мои слова были встречены с одобрением. Немцам нравилась эта песня, в которой дух боевого товарищества сочетался порывом русского безудер жу. В ней немцы видели предельное выражение безбрежной русской души.
Здесь была, однако, одна закавыка. После катастрофы 6-й армии под Сталинградом строка песни — «Волга — русская река» — стала неприличной. В ней чувствовался намек на первое решающее поражение немцев от руки русских, и строка стала звучать с издевкой. Поэтому слова «Волга русская река» заменили словами «Волга — матушка-река».
Должен признаться, что музыкальный слух у меня неважен. Медведь на ухо наступил. Однако голос приятный. Поэтому я взял на себя роль запевалы. Мы пели слажено и дружно и, судя по выражению лиц сидевших за столом офицеров и солдат, наше исполнение им понравилось. Но вот мы подошли до злополучной строки, и тогда я умышленно подчеркнуто прогремел «Волга — русская река!»
Песня кончилась и в зале воцарилась тягостная тишина. Минуты вдруг потекли до боли медленно: слишком очевидна была моя дерзость. Наконец, командир полка прервал неловкое молчание и захлопал в ладоши. Все словно облегченно вздохнули, и мы были вознаграждены аплодисментами. Моя дерзкая выходка сошла мне в этот раз с рук.
Командир полка был женат на русской эмигрантке, и, может быть, он понял, что моя бестактность была мотивирована не желанием уколоть моих немецких товарищей, а была результатом боли и обиды, выходивших за пределы личного.
Лично у меня не было оснований жаловаться на свою судьбу. На формальном уровне проводилась черта между русскими и немецкими военнослужащими. Так в моей солдатской книжке («Зольдбух») вместо звания «функер», т. е. радист, обозначавшего рядового в Войсках Связи ВВС, стояло «шютце», т. е. стрелок, что имело смысл в пехоте. И при производстве в декабре 1943 года в ефрейторы вместо двух птичек на петлицах и косяка на рукаве, полагавшихся немцам, нам нашили на погоны русскую ефрейторскую лычку. Эти различия воспринимались, как дискриминация, и раздражали. Но в остальном я располагал основными правами немецких солдат. В том числе и правом на трехнедельный отпуск в году.
Так в августе 1943 года, когда под Харьковом уже шли ожесточенные бои (город был взят Красной Армией 23 августа), я приехал с бумагами отпускника домой. Разыскал маму, собравшуюся эвакуироваться вместе с колонной рабочих и служащих совхоза, в котором служил пчеловодом муж маминой сестры. Я проводил колонну до ст. Карловки, а затем в товарном составе, в котором я встретил других беженцев из Харькова, возвратился в Киев. Расставаясь, я оставил маме номер моей полевой почты. Это позволило маме восстановить со мной связь в последующие месяцы.
Нет, лично мне было совсем неплохо. Взбунтовался я только после того, как я прочел «Майн Кампф» («Мою борьбу») Гитлера.
Сталин в свое время подчеркнул одну черту в русском национальном характере. Русские — «царисты». Они верят в «доброго царя» и винят во всех бедах злых «изменников-бояр». На этом основании он утверждал необходимость единовластия непогрешимого вождя. Вероятно, это соображение психологически облегчало Сталину расправу над ставшими неугодными соратниками. Народ и смотрел на них как на «врагов народа», в чем он, впрочем, не ошибался.
Мой отец не был «царистом» в сталинском смысле и в число «врагов народа» включал также и «гениального вождя и учителя», но на истребление «вождят» «мудрым вождем» смотрел с нескрываемым удовлетворением. «Пауки в банке», — говаривал он, читая отчет об очередном процессе. Подобные комментарии я слышал и от других взрослых.
Возможно, что элементы «царистской» психологии действовали и во мне. В мои русские интеллигентские представления о «культурной Европе» (или, как принято говорить сегодня, — «цивилизованном Западе») не вмещалась мысль, что жестокая практика колониального угнетения и подчас неприкрыто презрительного отношения к населению занятых областей, как к расово неполноценному, была лишь логическим завершением в действии системы определенных идей, выпестованных в недрах европейской культуры ХІХ-го века. Действительно, как я узнал позже, основоположные для германского национал-социализма идеи превосходства арийской расы и властного утверждения нордийского человека были впервые выдвинуты англичанином Г.С. Чемберленом и французом графом де Гобино.
Но тогда мне было всего лишь 19 лет. Я был молодой и зеленый. Ничего этого я не знал. Чтобы найти ответ на вопрос, являются ли эксцессы немецкой политики на Востоке в основном злоупотреблениями власти на местах, немецких «бояр», которые можно до известных границ объяснить условиями военного времени и о которых сам Гитлер мог быть недостаточно осведомлен, или же они вытекают из воли самого «вождя», нужно было обратиться к основоположному документу национал-социализма — книге Гитлера «Майн Кампф».
Уже в Киеве я попытался обзавестись этой книгой. К моему великому удивлению, в нашем штабе этой книги не нашлось. Это было равнозначно тому, как если бы в штабе советской части нельзя было найти «Вопросов ленинизма», «Истории партии» и иных изречений «мудрого» Сталина.
Предположение совершенно абсурдное. Когда осенью 1943 года подразделения нашего 120-го полка в большой операции разбили в районе Киева партизанский отряд, в его штабе в числе захваченных документов была найдена «Клятва тов. Сталина над гробом Ленина».
Я перевел ее на немецкий язык. Адъютант отдела обер-лейтенант Лонгвитц взял перевод из моих рук и прочитал слова Сталина: «Мы, коммунисты, люди особой породы» и «Уходя от нас, тов. Ленин завещал нам блюсти, как зеницу ока, чистоту нашей партии» — он одобрительно хмыкнул и промолвил: «У вас то же, что и у нас».
Наконец, с помощью поляка из Варшавы Яна Годлевского, переводчика в приданной нашему штабу в Киеве «Хи-Ви» команды из советских военнопленных, я раздобыл книгу фюрера. Но прочесть ее сразу же мне не пришлось. Осень 1943 года в Киеве не была подходящим временем для чтения. Вокруг буквально «горела земля». Но в ноябре наш штаб обосновался в военном городке Готенгрунд в предместье Берлин-Кладов, и у меня нашлось время для чтения.
Отпали повседневные солдатские заботы: караульная служба, уход за нашим автопарком, спорадические выезды в партизанские районы. Караульную службу несли в городе курсанты офицерской школы. Не оказалось у меня больше дел и в нашей автомобильной группе, к которой я был прикреплен в Киеве. Жизнь, если не считать налетов англо-американских бомбардировщиков, приняла почти что «мирный» облик.
Полдня я с моими русскими товарищами работал кочегаром в системе центрального отопления военгородка, и у меня появилась возможность познакомиться в повседневном совместном труде с немецким рабочим классом, гражданскими лицами, обслуживавшими наши казармы.
Моим ментором-напарником был старший кочегар Курт Герлах, добродушно-ворчливый, прямой в своих высказываниях берлинец. Он научил нас искусству чистки колосников печи с помощью длинной штанги с острым крючком, показал, как нужно забрасывать ловкими бросками уголь в длинную топку и поддерживать нормальное давление в котлах.
Вторым гражданским лицом в котельной был электрик Отго Шульце. Отто рассказал мне, что до прихода национал-социалистов к власти в 1933 году он был членом компартии. В «красном Велдинге», рабочем районе Берлина, он открыл магазин, в котором в тяжелые годы экономического кризиса и массовой безработицы рабочие по доступным ценам и на благоприятных условиях могли приобретать одежду и другие текстильные товары.
После прихода Гитлера к власти Отто был арестован и посажен в концлагерь. Отсидев срок, он вышел на свободу, а начало германского вторжения в пределы СССР в июне 1941 года застало его пехотинцем в армии. Лето и осень он воевал на смоленском направлении и в Крыму.
В занятых немцами советских областях его поразила нищета населения. В представлении немецких коммунистов СССР был «рабочим раем».
В Крыму начальство дозналось о коммунистическом прошлом Отто, и в жизни его произошел перелом. Нет, его не загнали в штрафной батальон, где вместе с другими штрафниками он был бы послан расчищать своими телами минные поля для наступающей пехоты. Такое гениальное по своей простоте решение боевой задачи не приходило в голову германским фельдмаршалам, и лавры новатора в этой области целиком и полностью принадлежат маршалу Г.К. Жукову. Отто ожидало более суровое наказание. Исходя из положения, что служба в германских вооруженных силах и особенно на фронте, является самым почетным служением отечеству каждого порядочного немца, Отто Шульце был признан недостойным этой чести, и его изгнали из армии. Отто вернулся в Берлин и устроился на место электрика в военном городке в Берлин-Кладов.
Выпучив глаза, слушал я невероятную для всякого, кто был знаком с советскими методами обращения с «классовыми» врагами, историю, в правдивости которой не приходилось сомневаться.
Только один раз видел я Отто по настоящему испуганным, когда вышел из строя центральный электрогенератор. Отто опасался, что его, как бывшего коммуниста, обвинят в саботаже и арестуют. Но и эту беду пронесло. Что и говорить, ему действительно повезло. За 12 лет национал-социалистического режима в Германии было казнено 20000 коммунистов, более половины казненных за оппозицию режиму немцев.
Третьим гражданским немцем был старший мастер котельной («Кессельмайстер»), плотный и не очень щедрый на слова берлинец лет 45-ти. В разговорах со мной он сетовал на войну, которая прервала рост благосостояния рабочих. «Перед началом войны наши жены стали одеваться в меха», — рассказывал он мне. «Меха для жены» были в его сознании высшим критерием экономического процветания и преодоления пропасти между богатыми классами и рабочими. Я слушал и удивлялся. Так было в Германии. А ведь по рассказам моих товарищей, принявших участие во французском походе в 1940 году, французы жили еще лучше немцев.
«Почему же русским с их богатейшей страной так страшно не повезло?» — задавал я себе неотступный вопрос.
Работать с немецкими рабочими было легко, и мы — три немца и шесть русских, бесперебойно снабжали горячей водой, а зимой и отоплением, весь военный городок со зданиями и бараками казарм, больницей, столовой для солдат и унтер-офицеров и офицерской столовой. Нормы довольствия для офицеров и солдат были одинаковы.
В котельной я работал до полудня, а после обеда отправлялся в коттедж, в котором поселился после нашего переезда в Берлин обер-цальмайстер Вильгельм Кляйнгарн, военный чиновник по хозяйственным делам (его звание соответствовало званию обер-лейтенанта). Чем он заслужил такую особую привилегию, я не знаю. Был он человеком исключительной инициативы по «организации» (было тогда такое выражение) редких в то время товаров. Однажды наш адъютант уехал по служебным делам во Францию. Вскоре на один из берлинских вокзалов прибыли с военным составом большие ящики, которые мы перегрузили на наши грузовики. На ящиках большими буквами было написано: «Осторожно! Важная аппаратура связи». В больших ящиках оказались меньшие ящики с шампанским. Конечно, мы шампанским поделились и со штабом полка.
Обер-цальмайстер Кляйнгарн был высоким, очень полным и представительным мужчиной с орденом Немецкого Креста в Золоте на правой стороне мундира. Был он добродушен и большой жизнелюб. Говорили, что он пользовался успехом у женского персонала городка. Не знаю. Я не видал. Но когда из г. Фленсбурга к нему приезжала жена, весь коттедж украшался цветами.
В мои обязанности входило содержать коттедж в чистоте и порядке. Вместе с ключами к коттеджу в моем распоряжении были также ключи к небольшому складу, где сохранялись старые выходные мундиры из добротного сукна и также привезенные из Киева водка и папиросы. Папиросы оказались очень ценным средством оплаты услуг. Отто Шульце познакомил меня с мастерами, которые работали в портняжной и обувной мастерских военного городка. Рабочим я очень понравился. На их вопрос, что я могу сказать о системе в Германии сравнительно с системой в России, я прикинулся дурачком и с невинным видом ответил: «Все жульничество!» Дружный хохот всей мастерской наградил меня. Очевидно, рабочие разделяли мое мнение. С тех пор мне не нужно было долго ожидать окончания починки обуви или белья. Больше того, благодаря папиросам, я стал щеголять, к величайшему изумлению моих немецких товарищей, в новехонькой форме. В 1944 году новая форма выдавалась только солдатам, идущим на фронт и рекрутам. Мои товарищи не знали тайны ключей.
Кроме всего прочего, в гостиной коттеджа обер-цальмайстера стоял радиоприемник с диапазонами коротких волн. Во время уборки коттеджа я засекал станцию с позывными барабанных ударов — «бум, бум, бум». Вслед за ними раздавался голос на немецком языке: «Здесь Лондон, здесь Лондон».
Советские радиостанции я не любил слушать: они передавали всю ту же набившую оскомину пропаганду, густо подбитую патриотическими призывами. Хороши были музыкальные передачи, военные и народные песни и очень подробное указание географических пунктов, занимаемых Советской армией в наступлении. Английские передачи были наиболее объективны и интересны. В результате я был очень хорошо осведомлен о положении в мире и на фронтах. Большая карта Европы на стене комнаты, в которой я жил с моими русскими товарищами, мне очень пригодилась. На ней маленькими флажками на булавках с предельно возможной для меня аккуратностью я отмечал передвижение линии фронта. Немцы удивлялись моей осведомленности. Впрочем, может быть, и не очень. Я достоверно знал, что мои товарищи-шофера в комнате рядом с нашей тоже слушают радио Лондон. Может быть не так регулярно, как я, но все же слушают. И не боятся, зная, что боевой товарищ не предаст и не донесет.
При таком распорядке дня у меня почти всегда оставалось время вечером для чтения. Разумеется, когда не мешала воздушная тревога.
Неожиданно для себя при чтении «Майн Кампф» я столкнулся с неопределенным затруднением: мне было очень тяжело читать эту книгу. Очевидно, проблема заключалась не в достаточности моего знания немецкого языка. Я свободно читал немецких классиков. Я много раз пытался безрезультатно уяснить себе, почему с такими усилиями я передвигаюсь от страницы к странице, стараясь извлечь из текста ускользающую от меня мысль «фюрера». Внезапно в моей памяти вспыхнуло замечание Леона Фейхтвагнера в романе «Профессор Морлок», который я прочитал в русском переводе еще до начала войны, что книга Гитлера написана варварским и неудобочитаемым языком.
Авторитетное суждение писателя утешило меня. Честно признавшись себе в своей неспособности одолеть текст книги от корки до корки, я выбрал другой путь. Из помещенного в конце книги указателя имен, географических и этнических названий я выписал все страницы, где говорилось о «большевизме», «русских», «славянах» и «евреях». Для моих целей этого было достаточно.
Прочтение отобранных страниц с корнем вырвало мои последние иллюзии о предполагаемой неосведомленности Гитлера, о злоупотреблениях властью его подручными на Востоке. Нет, не было никаких перегибов власти на местах. Все, что мне представлялось обусловленным ожесточением войны, эксцессами, злой волей присланных из Берлина партийных комиссаров и не в меру ретивых военных администраторов, оказалось в действительности кропотливым осуществлением в жизни главных положений основного идеологического документа германского национал-социализма, автором которого был сам Гитлер.
Это был один из немногих случаев, когда советская пропаганда, которой мы привыкли не верить, не лгала. Да, гитлеризм нес народам России колониальное порабощение, национальное и культурное унижение, ставил своей целью превращение славян в послушный германским господам двуногий рабочий скот, который в случае строптивости можно и должно уничтожать для острастки других.
В итоге к концу 1943 года я принял решение не делать ничего, что могло бы способствовать победе гитлеровской Германии. Нет, я не произвел переоценки ценностей и не отдал предпочтения сталинскому режиму, как к «своему» меньшему злу. Нет, мне не приходило в голову искать путей искупления моей «вины» перед «Родиной». Перед ней я никакой вины не ощущал, и победа Сталина оставалась в моих глазах не меньшим злом моего народа, чем победа Гитлера.
Вместе с тем психологически такая установка на «выход из игры», на радикальное безоговорочное отвержение обоих сторон, могла иметь для меня только один конечный результат — мою смерть от руки победивших большевиков. Я начал сознательно подготавливать себя к такому концу, и мне действительно удалось выработать в себе «презрение к смерти» и полную невозмутимость при мысли о ней. Ничто при этом не указывало в моем внешнем поведении на происходившие во мне внутренние перемены, если не считать моей неприличной выходки с «Песней о Стеньке Разине» на рождественском товарищеском вечере.
События между тем шли, как всегда, своим чередом. В конце февраля я почувствовал себя очень плохо, и меня направили в больницу военгородка. Что со мной было на самом деле, трудно сказать. Главный врач больницы, пожилой с проседью оберштабсартц, что соответствовало званию полковника, осмотрел меня и установил тяжелую простуду. Лично я предполагаю, что это были первые признаки туберкулеза легких, который свалил меня годом позже. Меня положили в просторную светлую палату, в которой, кроме меня, было человек пять солдат и один унтер-офицер. Я мог наслаждаться кроватью с настоящим матрасом, свежим постельным бельем и сердечным уходом участливых медсестер. Главному врачу я почему-то полюбился. Но фамилию мою ему было трудно запомнить, и он называл меня привычным именем Кривой Рог. В течение января и в начале февраля вокруг этого города шли тяжелые бои, он ежедневно упоминался в сводках Верховного Командования и на некоторое время вошел в оборот немецкого языка.
Так дня два-три я провел в своеобразном «доме отдыха», болтая с товарищами по палате. Каждому из нас было, что рассказать. В такой обстановке я стал быстро поправляться и на вечернем обходе оберштабсартц сказал, что на следующий день он выпишет меня из больницы. Но вышло все иначе.
Вечером в нашу палату зашел солдат, недавно прибывший в наш военгородок с восточного фронта. Он узнал, что его товарищ, с которым он служил на Украине, лежит в больнице, и пришел его навестить. Оба служили на южном участке фронта в районе Умани и Черкас, где немцы только что потерпели крупное поражение. В ходе разговора мой товарищ по палате спросил посетившего его друга, помнит ли он лагерь советских военнопленных в Кировограде. «Как же не помнить?» — ответил друг и рассказал следующую историю.
В средине января крупные соединения советской армии вели наступление на Кировоград, и часть Войск Связи Военно-воздушных Сил, к которой принадлежал рассказчик, собиралась эвакуироваться из города. За день-два до эвакуации в часть пришло распоряжение отрядить группу солдат для охраны лагеря. Большая часть эсэсовской лагерной охраны была брошена на фронт, и не хватало солдат на сторожевых вышках.
В эту группу попал и рассказчик. Сутки они провели на вышках и в караульном помещении, ожидая смены. Наконец, они заметили проходившего мимо оберштурмфюрера (соответствует обер-лейтенанту в армии), сказали ему, что их часть эвакуируется и им пора вернуться в часть собирать вещи.
Офицер посмотрел на часы и сказал тоном, как будто он просил дать ему время позавтракать и выпить кофе: «Подождите. Через пять минут мы начинаем с расстрелом».
В лагере было около 5000 советских военнопленных. За несколько дней до этого они выкопали за лагерем очень глубокую яму (рассказчик назвал 15 метров), не зная, для чего они это делают. Расчет был, что пришедшие советские войска не будут глубоко копать и преступление будет скрыто. Все 5000 военнопленных были расстреляны командой СС.
Гнетущая тишина повисла в палате, а внутри меня все кричало. Тишину прервал голос лежавшего в углу унтер-офицера: «Это наша немецкая культура!» Ответа не последовало. Молчание — знак согласия.
Первый раз в моей жизни я не мог всю ночь сомкнуть глаз. Я представлял в своем воображении, что я сделал бы с этим оберштурмфюрером, если бы он попал мне в руки. Воистину страшен может быть человек! И наиболее страшен, когда из сердца его ушел Бог!
Под утро я задремал. Придя в себя, померил температуру. Термометр показал 40 градусов. Главврач не мог понять, что со мной произошло. К вечеру температура спала, и я на другой день был выписан и вернулся в часть.
Смелый и честный в своей откровенности унтер-офицер потом ушел добровольцем в парашютные войска. Сражался в Италии. Он уцелел. Осенью 1945 года я столкнулся с ним в аудитории Грацкого университета на курсе по дифференциальному и интегральному исчислению. Он узнал меня. Видимо, ему было неприятно вспоминать о разговоре в палате, и в последующие дни он садился в аудитории подальше от меня.
Я же после того вечера объявил войну системе, которая принцип безусловного повиновения и чувство воинского долга извратила бесчеловечной идеологией, превращая солдат из воинов в массовых убийц, неспособных защищаться беззащитных и безоружных людей.
Сначала мой протест вылился в относительно безобидную форму отказа исполнять распоряжения фельдфебелей, которые представлялись мне придирками или унижали мое личное достоинство. Я начал огрызаться и дерзить. Однажды я вернулся в казарму после установленного часа и был на месяц лишен права выхода за пределы военгородка. Но чем дальше, тем больше я стал терять чувство меры и начал передавать моим русским товарищам сообщения английского радио, которое я ежедневно слушал в коттедже оберцальмайстера. А это уже было государственным преступлением!
Опять-таки углубление моего бунта против гитлеровщины ни в коей мере не побуждало меня к капитуляции перед сталинщиной, по-прежнему врагом № 1. Одновременно с растущим убеждением в предстоящем поражении Германии у меня крепло сознание необходимости борьбы со сталинским режимом объединенными силами восставших против него, как и я, соотечественников. В партизанских лесах под Киевом я сидел с карабином наизготовку бок о бок с бойцами русских, украинских и казачьих отрядов. Как-то мимо нашего штаба на Большой Красноармейской улице прорысил взвод казаков в полной донской форме с красными лампасами на шароварах. Тогда же мы услышали о смоленском комитете ген. A.A. Власова и о якобы создаваемой им Русской Освободительной Армии (что было неправдой — Гитлер не дал на это разрешения). В Киеве по немецким частям был даже зачитан приказ, обязывавший немецких военнослужащих отдавать честь старшим по рангу офицерам восточных добровольческих подразделений. Приказ этот исполнялся крайне редко. Мы не приветствовали также, вопреки приказу, и офицеров венгерского гарнизона в Киеве. Это был пример беззлобной заносчивости солдат, которую наши союзники естественно считали оскорбительной.
Тем же летом 1943 года в журнале «Дас Райх» я прочитал статью «Кампфгеноссе Доброволец» («Соратник Доброволец»). Почему-то эта статья не привлекла внимания западных историков русского освободительного движения. Показательно для того времени, что копия журнала «Дас Райх» лежала на одном столе рядом с другим журналом под броским заголовком на титульной странице — «Дер Унтерменш» («Подчеловек»). Яркая иллюстрация двуликости, если и не двуличности, немецкого отношения к советским гражданам, принявшим участие в антибольшевистской борьбе. Понимание и желание помочь народам России выйти на свой путь, с одной стороны, и расистская одержимость и политическая ослепленность, с другой.
В Берлине к нам довольно регулярно приходили власовские и казачьи газеты, освобождавшие меня от чувства оставленности и одиночества. И чем больше я бунтовал, тем больше я понимал, что мне надо к своим. Мое намерение еще более окрепло, когда весной 1944 года я получил письмо от мамы, которое она передала через встреченного ею в Белоруссии немца. Мама писала, что в Перемышле она присоединилась к группе казаков атамана С.В. Павлова.
В мае 1944 года Сводка Верховного Командования сообщила, что во время боев за Крым смертью храбрых пали два батальона крымских татар, до последнего солдата обороняя Севастополь. Как знак признания их героизма, всем добровольцам с Востока предоставлялось право ношения немецких знаков различия. Прочитав сводку, я, не согласовывая моих действий с начальством, отправился в портняжную мастерскую, где знакомые портные нашили мне на рукав ефрейторский угол и две птички на петлице. Мои товарищи по комнате моему примеру не последовали, ожидая официального распоряжения сверху. Распоряжение это так и не последовало, но и мне никто ничего не сказал. Для меня это был акт утверждения моего равноправия с немцами.
Мое поведение стало не на шутку раздражать начальство. В середине мая меня вызвал заместивший на время уехавшего в командировку адъютанта капитан. Не входя в подробности, он сказал мне, что мое поведение недопустимо, и, если я не изменю его, меня отошлют в лагерь.
Полагая, что капитан говорит о лагере военнопленных (зловещая реальность концлагерей вошла в мое сознание позже — в казачьем этапном лагере), я возразил капитану, что я пришел в немецкую армию не из лагеря военнопленных, и отослать меня туда они не могут. Более того, я пришел в армию, чтобы бороться против большевизма, а не исполнять обязанности кочегара в военной форме и денщика. Я потребовал моей отправки на фронт.
Капитан не ожидал такого ответа, не повторил своей угрозы и отпустил меня. Я вышел от него с облегченным чувством человека, высказавшего то, что было на сердце. Между тем тучи сгущались надо мной. Однажды на пути к себе в барак, я увидел шедшего мне навстречу товарища-немца оберефрейтора Леопольда Новака из наших шоферов, родом из Бреславля. В нескольких шагах от меня он сбавил шаг, повернул голову и промолвил: «Георг, ты слишком много болтаешь. Не таким, как ты, свернули голову».
«Я не знаю, о чем ты говоришь», — вызывающе возразил я, приостановившись. «Смотри сам. Я предупредил тебя».
А еще через несколько дней, когда я в кочегарке поддерживал температуру в котлах, ко мне спустился из своей остекленной комнаты под потолком котельной старший мастер и сказал мне: «Георг, позвонили из штаба. Ты должен немедленно явиться к адъютанту с поясом и стальным шлемом на голове».
Что же это могло быть? Почему такая официальная торжественность? Я быстро пошел в барак, оделся согласно приказу и направился в здание штаба. В кабинете сидел за письменным столом вернувшийся из командировки обер-лейтенант Лонгвитц.
Я щелкнул каблуками, отдал честь: «Ефрейтор Круговой явился по приказу».
Обер-лейтенант вперил в меня взгляд и, оставаясь сидеть, резко сказал: «Георг, ты ведешь антинемецкую пропаганду». «Позвольте, г-н обер-лейтенант, я прошу привести доказательства». Лицо адъютанта вспыхнуло, он поднялся из-за стола и, сдерживая гнев, крикнул: «Если это тебе говорит немецкий офицер, ты должен сказать: «Так точно!»
«Никак нет, г-н обер-лейтенант. Здесь речь идет о моей жизни. Я требую доказательств».
Никак не ожидая такой дерзости, адъютант утратил самообладание и, больше не сдерживая себя, заорал на меня: «Афонька Русских, твой товарищ («камерад»), регулярно доносит на тебя фельдфебелю Шееру, что ты слушаешь враждебные радиопередачи и рассказываешь о них своим русским товарищам! Ясно?» «Так точно, г-н оберлейтенант!» «Вон!!!»
Козырнув по уставу, я вылетел из кабинета адъютанта.
Афонька Русских был сибиряк, Хи-Ви из советских военнопленных. Я никогда с ним не враждовал. Особых пронемецких симпатий он не проявлял. Скорее наоборот. Почему он меня предал, не знаю. Доносительство, «стукачество», было частью советского воспитания, изгадившее душу русского человека.
Наказание не заставило себя долго ждать. В концлагерь меня все-таки не послали. Очевидно, меня не хотели погубить, и я до сих пор сохраняю, за малым исключением, добрую память о моих командирах и товарищах-немцах. Тем не менее, меня решили серьезно проучить и послали, как представляли в штабе, на тяжелые земляные работы. Мои немецкие товарищи особого сочувствия не проявили. В конце концов, я легко отделался. А они меня предупреждали. Да, это были настоящие земляные работы с лопатами и тачками. Внутри высокого, поросшего редкими соснами, песчаного пригорка за офицерским казино, в стороне от футбольного поля, намечали соорудить подземный бункер для командующего воздушной обороной Берлина генерала-лейтенанта Адольфа Галланда. Генерал Галланд, один из самых выдающихся летчиков-истребителей ІІ-й Мировой войны (в его послужном списке значилось 103 сбитых им в воздушных боях на западном фронте самолетов противника), кавалер Рыцарского Креста с дубовыми листьями и бриллиантами, переехал поздней осенью 1943 года в Бердин-Кладов, Готенгрунд, после того, как его главная квартира в Берлине стала жертвой бомбардировщиков союзников. Переехав в наш военгородок, он вселился со своим штабом в здание, где сначала разместили наш штаб, а нас перевели в прозаические деревянные бараки.
Я не знаю, когда и по каким соображениям решили построить для прославленного генерала и его штаба бомбонепроницаемый командный пункт воздушной обороны столицы. Знаю, что он не был построен, и закончить его постройку было вообще нельзя по очень простой причине: строили его солдаты этапной роты. В состав роты входили солдаты Войск Связи ВВС, по разным причинам временно прикомандированные к полку. Своим домом наш полк они, естественно, не считали и жили в ожидании предстоящей отправки на фронт или в другие части ВВС в тылу. При всем уважении к герою-генералу тратить свои усилия на реализацию без того фантастического проекта, они без всякого злоумышленного сговора не собирались и, соответственно, старались облегчить условия труда.
Когда я присоединился к этой невероятной бригаде землекопов от авиации, она состояла примерно из полувзвода солдат во главе с фельдфебелем. Ее состав поразил меня своей пестротой. В ней уживались люди различнейших интересов и политических взглядов: руководитель ячейки правящей партии в берлинском рабочем районе, активист гитлеровской молодежи, бывший социал-демократ, студент Берлинского университета, торговый представитель, имевший до войны коммерческие связи в Англии, фельдфебель, разжалованный за нанесение в пьяном виде увечья офицеру комендантского патруля, призвавшего его к порядку (на пути из Франции на восточный фронт он устроил шумную пирушку с товарищами в номере потсдамской гостиницы). Его сослали в штрафной батальон. Штрафники не заслуживали чести сражаться на фронте и трудились в Белоруссии в тягчайших условиях. Отработав свой срок, он прошел «фронтовое испытание» в партизанских районах. Теперь он ожидал восстановления в звании и нового назначения. Были еще среди нас один судетский немец и художник. Последний набросал карандашный рисунок с натуры: я сидел задумавшись на валуне, опираясь на лопату.
Рано утром бригада собиралась на месте работы. Сразу же посылали двух солдат на вершину пригорка в дозор. Их задача была предупреждать нас о приближении начальства. Затем двое или трое солдат спускались под землю: они гнали шахту в толщу пригорка и выбрасывали наверх землю, которую мы вывозили в тачках за пределы рабочего участка. Однажды произошел трагический случай: в шахте обломились деревянные скрепы, и песок засыпал молодого солдата. Какая ирония судьбы! Выжить на фронте и задохнуться в глубоком тылу под грудой песка на, по существу, бессмысленной работе.
Работали мы не спеша час-два. Затем фельдфебель объявлял перерыв. Во время перерыва шли оживленные разговоры о жизни в мирное время, о семьях, о военных эпизодах. Исчерпав повседневные темы, иногда переходили на политику. О Гитлере никогда не говорили, но в остальном замок на рот не навешивали. Судетский немец восхвалял жизнь в Чехословакии до присоединения судетской области к Германии. Коммерсант-англофил критиковал экономическую политику национал-социалистов. Социал-демократ нападал на политическую систему.
Подошла и моя очередь. Фельдфебель спросил меня, что мне не нравилось в моей стране и что побудило пойти с немцами против большевиков. Я принял наивный вид и ответил: «У нас нет свободы. Только одна партия. Один вождь. Кто против вождя, тот — враг народа. Как же можно так жить?» Фельдфебель посмотрел на меня с неописуемым изумлением: он не предполагал, что я такой болван. «Так почему же ты здесь? У нас то же, что и у вас!» А берлинский студент задал дополнительный вопрос: «Так ты думаешь, что демократия лучше?» Я пожал плечами и ничего не ответил: я не знал, что такое демократия.
В другой раз меня спросили, что я думаю о Германии. Я ответил, что «немецкий народ — великий народ. Народ Гете и Шиллера. Но его погубит СС». Мне никто не возразил. Только в конце рабочего дня ко мне подошел солдат из гитлеровской молодежи и посоветовал: «Георг, ты лучше молчи. Не вмешивайся. Это наше немецкое дело, и мы сами разберемся».
На следующий день коммерсант-англофил принес мне книгу — самоучитель английского языка и доверительно сказал: «Георг, ты видишь, что вся эта лавочка идет к черту. Вот, учи английский язык. Он тебе еще пригодится».
Иногда во время таких перерывов дозор на вершине пригорка замечал приближающегося офицера, и к нам доносился крик: «Воздушная тревога!» Мы сразу же хватались за лопаты и тачки. Появлялся высокий пожилой капитан с Железным Крестом на черно-белой ленточке (награда 1-й Мировой войны) на мундире. Фельдфебель рапортовал. Капитан принимал рапорт, с похвалой отзывался о кипевшей вокруг него работе, спрашивал, в чем мы нуждаемся, и удалялся.
Через минуту-две с пригорка доносился крик: «Отбой!» Мы возвращались к прерванным разговорам.
Покушение на Гитлера 20 июля не вызвало среди солдат особых комментариев. Чудесным представлялся сам факт, что он остался невредимым: бомба в портфеле, оставленном графом фон Штауффенбергом на письменном столе, разорвалась почти рядом с Гитлером. Он сам видел в своем спасении руку избравшего его Провидения. Однако введенное в армии вскоре после покушения «немецкое приветствие», как в войсках СС, вызвало у некоторых солдат критические возражения. Так обер-ефрейтор Вернер Липковский, шофер нашего штаба, родом из Померании, в разговоре с товарищами заметил, что замена традиционной формы приветствия («козыряния») «немецким» выводит немцев из мирового содружества солдат.
Национал-социалистическая Германия была тоталитарным однопартийным государством. Этим государством за годы войны были совершены страшные преступления. В нем действовала государственная тайная полиция — Гестапо. И, тем не менее, в разговорах между собой солдаты не опасались высказывать личное мнение, даже если оно было крамольным. Они не боялись доноса.
Возведение доносительства в Советском Союзе в принцип идейного воспитания нового человека социалистического общества марксистского типа нанесло глубокую рану (надеюсь, еще излечимую) нравственному сознанию русского человека. Предатели и доносчики были и в немецком обществе, чему, конечно, радовались службы госбезопасности, но оно не знало культа Павлика Морозова.
«Доносчику — первый кнут!» — внушала мне с детского возраста мама, и я поверил ей больше, чем партийным воспитателям и пропаганде. Но ведь мама сама-то была воспитана в «проклятые царские времена». Я не смел нарушать честного слова. Личное достоинство человека неосуществимо вне сознания чести. Поскольку, однако, подлинная честь не может быть предметом товарных отношений и ее нельзя ни купить, ни продать (человек, предлагающий свою честь на продажу, уже самим этим доказывает, что у него ее нет, что он бесчестен), честь не котируется на глобальном рынке современности. Она деконструкционирована.
Между тем я продолжал играть с огнем и свободное от службы время посвятил изучению английского языка. С самого начала возникла серьезная проблема. У меня не было никого, кто мог бы познакомить меня с правильным английским произношением. Я был полностью предоставлен самому себе и мог воспроизводить английскую речь исключительно на основе данной в учебнике фонетической транскрипции английских слов. Правильная интонация английской речи оставалась вообще за пределами досягаемости. Сидя по вечерам в своей комнате, я громко произносил напечатанные в учебнике предложения. В результате, не имея никого, кто мог бы исправить мой выговор, я создал свой индивидуальный акцент, сохранившийся до сегодняшнего дня.
Мои русские товарищи по комнате были убеждены, что я сошел с ума.
Товарищи-немцы, заглядывая в нашу комнату, распознавали незнакомый им язык, безнадежно пожимали плечами и молча удалялись. Безусловно, я был неисправим. И вообще месяц август был самым неудачно выбранным месяцем для деятельности подобного рода.
Месяц начался восстанием в Варшаве и завершился восстанием в Словакии. На восточном фронте в начале августа советская армия перешла Вислу. На юге, в Италии, союзники заняли Флоренцию. На западном фронте 25-го августа пал Париж. Фронты неумолимо подвигались к границам Германии. Сам собой напрашивался вывод: я ожидаю победы союзников, во всяком случае, западных, и готовлюсь к встрече с ними.
Опять-таки в августе были казнены участники заговора 20 июля. В кинотеатре военгородка я видел кадры понедельной кинохроники о процессе над ними и вынесении им смертного приговора.
Много позже из книг по истории ІІ-й Мировой войны я узнал, что август был месяцем акции гестапо против групп сопротивления, социал-демократов и коммунистов и также месяцем массового истребления в газовых печах Аушвица неугодных расовых групп: евреев и цыган.
Вскоре мне стало ясно, что моему бунтарству решили положить конец. В сентябре приказом я был переведен из штаба отдела в 4-ю роту, что было явным понижением статуса. В то же время цель перевода оставалась неясной. В роте не знали, что со мной делать. Я там был не нужен. Я продолжал жить при штабе в той же комнате, в которой я жил с моими русскими товарищами. Также меня сняли с землекопных работ и вернули в котельную.
Возможно, что это было только начало, и более серьезные испытания были впереди. Но вдруг, неожиданно для меня, в моей жизни произошел крутой поворот. Недели через две после моего перевода в роту я получил письмо от мамы. Мама сообщала, что она жива и здорова и в составе Казачьего Стана походного атамана Т.Н. Доманова прибыла в Северную Италию. Ее терско-ставропольская станица расположилась возле итальянского города Жемона.
Письмо мама послала с терским полковником Зиминым, который по казачьим делам был командирован в Берлин, в Главное Управление Казачьих Войск. Мой ответ (как писала мне мама) я должен доставить в Главное Управление Казачьих Войск и передать полковнику Зимину, а он, вернувшись в Италию, вручит его ей.
Сказано — сделано. В тот же вечер я написал мое ответное письмо. На другой день, на утреннем построении роты, ротный фельдфебель спросил, есть ли у солдат вопросы. Я поднял руку, сообщил о письме мамы и попросил разрешения съездить в Берлин, чтобы через Главное Управление Казачьих Войск отослать мой ответ.
Разрешение было тут же дано, и я отправился в путь. Переправившись на маленьком пароходе через озеро Ванзее и пересев на поезд-электричку (автобусы больше не ходили в Берлин из-за нехватки бензина), к полудню я добрался до Главного Управления Казачьих Войск. В большой передней я увидел военных с незнакомыми мне погонами и гражданских лиц. Все они говорили по-русски, и я вдруг почувствовал себя дома, среди своих.
Узнав, зачем я приехал, меня послали в кабинет есаула, смугловатого офицера в немецком офицерском мундире, но с русскими погонами на плечах и красными лампасами на штанах. На вешалке возле двери висела донская с красным околышем фуражка. Есаул взял мое письмо к маме и заверил меня, что передаст его полковнику Зимину. Тогда, движимый неудержимым порывом, я спросил его, могу ли я перейти от немцев к казакам. «О да, это легко сделать!» — ответил есаул. Он взял из ящика стола бумагу, внес в нее мои личные данные, что-то приписал, поставил печать и подпись и вручил ее мне: «Отдайте эту бумагу в вашей части, и они оформят ваш перевод к нам».
Вернувшись в военгородок, не теряя ни минуты времени и не заходя к себе в барак, я отправился в штаб к заведующему канцелярией штаба обер-фельдфебелю Брюсову и передал ему бумагу. «Я должен показать бумагу майору», — сказал Брюсов, прочитав ее, и пошел в кабинет командира отдела. Через минуту майор Амлинг вышел с бумагой в руках. «Ты хочешь уйти от нас, Георг. Разве тебе было плохо у нас?» — в голосе его мне послышался легкий упрек. «Нет, господин майор, но я хочу к своим». «Приготовьте ему все необходимые бумаги и пусть завтра же уезжает!» — приказал майор обер-фельдфебелю и ушел в свой кабинет.
Переночевав последний раз в своем бараке, утром я распрощался с товарищами, русскими и немцами, получил от обер-фельдфебеля Брюсова пакет, который я должен был передать на месте моей новой службы и уехал в Берлин. Так счастливо для меня закончились два года моей службы в рядах немецкой армии.
С моими пожитками в солдатском рюкзаке: парадным мундиром, несколькими парами белья и носков и парой ботинок, я прибыл в Главное Управление Казачьих Войск, отрапортовав есаулу, как старому знакомому, о своем прибытии в его распоряжение и отдал ему пакет. Есаул поздравил меня с успехом, но пакет, не читая, вернул, объяснив, что я его должен отдать коменданту этапного казачьего лагеря на Кантштрассе в Шалоттенбурге есаулу Паначевному, куда я должен немедленно отправиться. Он объяснил мне, как туда добраться на берлинском метро. «С Богом», — сказал он мне на прощанье.
Мой бунт привел меня к цели. Борьба со сталинским режимом не прекратилась. Она вышла на новую дорогу. Но теперь я был среди своих. Я обрел самого себя. Мне снова было для чего жить и за что умирать. Я опять стал верить в конечный успех нашего дела, СЛАВА КАЗАЧЕСТВУ!
Казачий этапный лагерь, куда я прибыл из Главного Управления Казачьих Войск, располагался в большом многоэтажном здании. Я разыскал коменданта, есаула Паначевного, высокого с безупречной выправкой седоусого офицера, лет 50-ти с небольшим, и вручил ему пакет. Он положил пакет на стол и приказал мне пройти в зал, где уже собрались прибывшие ранее казаки. Их там оказалось человек 40. Преобладало армейское зеленое обмундирование, и я выделялся цветом моей летной формы. Я присоединился к собравшимся, и вдруг кто-то рядом со мной громко спросил: «Круговой, который час?» Опешив от неожиданности (кто мог знать меня здесь?), я ответил. Раздался смех: «И ты Круговой?»
Выяснилось, что здесь был еще один Круговой, Василий. Взводный вахмистр, кубанский казак из станицы Копанской, в юго-западной части Кубанской области. Как я узнал из исторической литературы уже в США, она была заселена в царствование Александра II в последнее переселение из Харьковской губернии украинских казаков-слобожан на Кубань. Родственниками мы наверняка не были, но Вася Круговой оказался единственным однофамильцем, встреченным мною за всю мою жизнь.
Из расспросов выяснилось, что это был первый день организации этапного лагеря. Здесь уже было несколько человек, военных и штатских, прибывших, как и я, в индивидуальном порядке. Днем раньше прибыл сюда конвойный взвод генерала А. Шкуро, генерал-инспектора Казачьего Резерва, которому был непосредственно подчинен наш лагерь.
Наконец, появился комендант лагеря есаул Паначевный. Он объяснил нам, что наш лагерь — сборный пункт, в который будут направляться из всех концов Европы казаки, откликнувшиеся на всеказачий сполох генерала Шкуро: казаки из немецких частей, военнопленные и восточные рабочие, беженцы из Советского Союза и эмигранты. Все, кто изъявил готовность включиться в вооруженную борьбу за освобождение родных земель от большевиков.
Прибывшие будут подвергнуты отбору. Пригодные к строевой службе будут отправляться в 1 — ю Казачью дивизию генерала Фон Паннвица на Балканы. Казаки, не пригодные к военной службе по возрасту, и инвалиды, а также казаки с семьями, отправятся в Италию, в Казачий Стан походного атамана Доманова. Там их распределят по станицам согласно их войск, а пригодные к службе казаки будут включены в полки Казачьего Стана.
Близок час, когда казаки совместно с другими антибольшевистскими силами перейдут в решительное наступление, и мы возвратимся на родные земли восстанавливать вольную жизнь и порядок, отнятые у нас советской властью. «Нам не нужно чужого. Мы идем возвращать свое», — закончил свое обращение к нам комендант.
Впервые за много месяцев я жадно впитывал в себя слова о победе. Не победы немцев. Нет. Нашей победы. Победы антибольшевистских вооруженных сил народов Советского Союза. Не против народа, а вместе с ним. В действительности, как я неоднократно убеждался, царила непоколебимая уверенность, что, как только освободительные армии появятся на фронте, советские войска перейдут на нашу сторону, примкнут к нам.
Я ощущал в себе прилив энергии и уверенность в нашей силе. По лицам окружающих я видел (есаул был хороший оратор), что не я один чувствовал так. Но победа была в будущем. Сейчас же нужно было решать вопросы насущных потребностей в данный момент.
Есаул Паначевный это хорошо понимал и сразу же взял быка за рога. Подведя черту под свое обращение к нам, он перешел к непосредственным задачам дня и спросил: «Кто из вас говорит и пишет по-немецки?» Я поднял руку. Она оказалась единственной. «Назначаю вас старшим писарем», — сказал комендант. «Выберите себе помощников и организуйте канцелярию лагеря. Вот комната, в которой вы будете работать. Рядом с моим кабинетом».
Я растерянно поглядел на него. Да, это была большая светлая комната. В ней стояло несколько стульев. На одном из них чернел телефон. Но в ней не было ни столов, ни пишущих машинок, ни письменных принадлежностей. Я указал на это коменданту, но мои слова не произвели на него ожидаемого мною впечатления. «Вы казаки?» «Да», — ответил я. «Так найдите столы, машинки и все, что нам нужно. Понятно?» «Так точно, г-н есаул!»
Легко сказать «так точно». Но где их найти? Вдруг мне пришло в голову, что в конце коридора я заметил вывеску гражданского учреждения. Голь на выдумку хитра! Неотразимая мысль озарила меня: «Там, где есть канцелярия, должны быть столы и пишущие машинки».
Я отобрал человек шесть казаков и объяснил им нашу задачу. Она привела их в восторг. «Пойдем!» Мы решительно зашагали по коридору.
Здесь, однако, необходимо объяснить, какое помещение было предоставлено нам под этапный лагерь. В мирное время это было большое трехэтажное здание для танцев, принадлежавшее кино-концерну УФА. Оно и называлось «UFA Tanzpalast», т. е. «Танцевальный дворец». Однако с началом войны дворец утратил свою первоначальную функцию. Считалось, что когда лучшие сыны Германии сражаются на фронте, танцы на родине неприличны. Они равносильны неуважению к отдающим свою жизнь за отечество солдатам.
Разумеется, здание не могло пустовать. Может быть, его даже перестраивали изнутри, судя по многочисленным комнатам, очевидно, не имевшим прямого отношения к танцам. Мы заняли два этажа здания. На первом этаже красовался обширный танцевальный зал с возвышением для оркестра, которое могло быть легко преобразовано в театральные подмостки. В больших и малых комнатах на обоих этажах стояли кровати с матрацами, солдатскими одеялами, простынями и подушками. Об этом своевременно позаботились немецкие военные инстанции снабжения. Также во дворе была установлена полевая кухня, которую обслуживали немцы.
Другую часть дома занимало крупное правительственное учреждение по животноводству «Reichstierstelle. Вот в это учреждение я и отправился во главе отделения казаков в исполнение распоряжения нового командира.
Войдя с казаками в большую канцелярскую комнату с богатым выбором письменных столов и пишущих машинок, я понял, что мы пришли, куда надо, и с пустыми руками не уйдем. Я объяснил подошедшему чиновнику, что с сегодняшнего дня «Козакендурхгангслагер» соседствует с их учреждением, и что для организации штабной работы нам нужны три письменных стола, одна пишущая машинка, писчая бумага и другие письменные принадлежности. Не ожидая ответа (как всякий нормальный человек, чиновник ответил бы, что все столы заняты, а нам нужно обращаться по своему военному ведомству), я приказал сопровождавшим меня казакам перенести три стола в нашу канцелярию. Казаки подхватили столы и понесли их в коридор. Очевидно слово «Козакен» произвело на ошарашенных немцев магическое воздействие. Они не только не оказали никакого противодействия, но разрешили взять пишущую машинку, несколько стопок бумаги, чернильницы с чернилами и ручки с перьями. Они только попросили отдать им лежавшие в ящиках столов папки с актами.
В несколько минут столы были установлены на новом месте, а на моем столе водрузили пишущую машинку. В углу комнаты у окна я поставил себе кровать, отгородив угол занавеской из одеяла.
Осталось отобрать помощников. Правда, немецким языком они не владели, но они могли вести переписку с казачьими командными инстанциями, деловым языком которых в служебных отношениях друг с другом оставался русский язык.
Помощники сами предложили свои услуги. Первым подошел ко мне немолодой кубанец в форме. Представился: писарь Немченко. Он служил военным писарем еще в гражданскую войну и ознакомил меня с образцом своего почерка. Почерк был действительно красив. Я принял Немченко в состав канцелярии лагеря. Сидя за столом и склонившись над бумагой с пером в руке, он мне чем-то напоминал писаря на картине И. Репина «Запорожцы пишут письмо турецкому султану».
Вслед за Немченко ко мне обратился казак-донец в штатском, Петр Харитонов, и предложил свои услуги. Он производил впечатление умного и добросовестного человека. Видно было, что ему очень хотелось задержаться в Берлине, и я принял его в писаря. Мы подружились. Вскоре с чином вахмистра он был включен в состав группы вербовщиков. Петя даже умудрился жениться и пережил выдачу в Лиенце. Четвертым к нам присоединился кубанец, ординарец коменданта.
Я отрапортовал коменданту, что канцелярия лагеря в полном составе и готова к исполнению своих обязанностей. Есаул Паначевный похвалил меня за расторопность и сметку. И было за что! Только недели через три из немецкого военного центра снабжения пришло уведомление, что нам полагается получить предметы канцелярского оборудования — столы, и пишущие машинки с письменными принадлежностями. А мы уже работали полным ходом.
Так в чине ефрейтора я оказался делопроизводителем нашего лагеря, т. е. по существу в функции хаупт-фельдфебеля Брюсова, который по указанию майора Амлинга составил полученный мною при переходе к казакам пакет. Конечно, мое прежнее немецкое начальство не допускало и мысли, что я, уйдя от них, займу когда-либо должность «шписа», т. е., по-немецки, старшего писаря. Это стало мне ясно, когда есаул Паначевный подошел к столу, за которым я двумя пальцами отстукивал на машинке для «пробы пера» какую-то цидулю, и положил на стол прочитанный им пакет. «Оставьте это у себя», — сказал он мне.
Я вынул из него мое личное дело и внимательно прочел его. Это был любопытный документ. Правильными в нем были только мои личные данные: имя, фамилия, место и год рождения, и мой чин. Но сам послужной список не отражал полностью этапы моей двухлетней службы. Указывалось, что свои обязанности я исполнял хорошо. Но ни слова о моих поездках в партизанские районы в составе автоколонн нашего полка, что относилось к боевым заданиям. Вместо этого характер моей деятельности был обозначен нелепым для солдатского распорядка жизни словом — «трудслужба» (Arbeitsdienst), что в общем соответствовало лишь моим занятиям в Берлине.
Затем следовали практические рекомендации: в высшие звания не производить, к наградам не представлять. И, наконец, заключительный вывод: «Здоровое мировоззрение. Подлежит надзору».
Итак, мое бунтарство не сошло мне с рук. Я мог представить себе, что ожидало меня, если бы я остался в 4-й роте, куда меня перевели из штаба, или попал в другую немецкую часть. Но здесь, в казачестве, преобладал иной подход в оценке личных качеств и лояльности бойца. Об этом свидетельствовал сам факт, что мой командир, есаул Паначевный, возвратил мне пакет, содержание которого мне не полагалось знать.
Вместе с тем ознакомление с моим личным делом вызвало у меня чувство удовлетворения. Своим заключением майор Амлинг молчаливо признавал моральную правоту моего протеста. Ведь он-то вытекал из моего «здорового мировоззрения».
Тем не менее, я нуждался в надзоре, ибо в глазах моего немецкого начальства суть дела заключалась не в моей правоте или неправоте, а в том, что я нарушал установленный порядок. А порядок, хороший или плохой, должен быть (Ordnung muss sein).
По существу это был первый серьезный (увы, не последний) конфликт в моей жизни между русским представлением должного нравственного миропорядка — «правды» — и позитивистическим правосознанием современной западной цивилизации в ее тогдашнем немецком варианте, базирующемся не на основоположных объективных нравственных принципах, а исходящим из правотворящей воли государства. Оно может быть монархией или республикой, диктатурой или парламентарной демократией. Но во всех вариантах политические институты власти утверждают себя источником права как совокупности действующих в обществе юридических норм.
При этом, однако, обходится молчанием то обстоятельство, что как раз идея «неотторжимых прав человека», о которых трубят журналисты и политики, не юридического, а морального происхождения. При этом морали, вытекающей из положений религиозной этики. Это однозначно признает основоположный документ северо-американской республики «Декларация независимости» в преамбуле — «Все люди сотворены равными. Они наделены Творцом неотторжимыми правами…» С современной юридической точки зрения позитивистической законности «Декларация независимости» — неконституционна.
Это, однако, я осознал шестью годами позже, когда в Зальцбургском Философском институте я погрузился в проблемы философии истории и философии права и понял на всю жизнь, что мне нечего стыдиться тысячелетней культуры моей страны с ее традиционной системой духовных и общественных ценностей и с ее специфическим «не рыночным» подходом к решению проблем национального бытия. На основе личного опыта я убедился, что варварство и дикость отнюдь не монополия пресловутого «русского мужика», по мнению бойких журналистов, виновного вместе с русскими «царями» во всех бедах русской истории. Увы, дикость и варварство широко представлены в жизни так называемых цивилизованных стран.
Между тем от внимания моего прежнего немецкого начальства не ускользнуло, что «порядок» был нарушен, и их авторитетные рекомендации не были приняты к исполнению. В этом, впрочем, был виноват я сам. В мое первое и последнее посещение прежнего места службы я расхвастался (меня так и подмывало высунуть язык) моим новым положением. Слушатели были поражены моим успехом, а Вернер Липковский, может быть, желая заставить меня проговориться, заметил: «Твое повышение понятно. Мы ведь дали тебе самую лучшую рекомендацию». Я благоразумно воздержался от комментариев. Мой рассказ произвел впечатление и на русских, и моему примеру последовал Алешка Медведев. Родом из Воронежа, он «приписал» себя к ст. Мигулинской и вскоре тоже очутился в нашем лагере. Его рекомендации в его пакете были много лучше моих, и вскоре он был проведен немецкими инстанциями по штату в казаки-вербовщики. Что же касается немцев, то вывод напрашивался сам собой: вероятно, я или утаил пакет на новом месте или же казачьи командиры проявили недопустимую самостоятельность.
Ни того, ни другого нельзя было позволить (это было бы еще большим нарушением должного «порядка»), и мое бывшее немецкое начальство, очевидно, переслало копию моего личного дела в соответствующие инстанции, которым был поручен административный контроль над добровольческими формированиями. Но об этом речь пойдет ниже. Теперь же возвратимся в казачий этапный лагерь.
Итак, комендант нашего лагеря был есаул Паначевный, эмигрант из Франции. Собственно, он был первый русский эмигрант, с которым я познакомился ближе после моего ухода на Запад в 1943 году. По профессии он был ученый-ботаник. Еще до революции он вырастил в Новороссийске первую в России викторию-регию. На Кубани его фамилия пользовалась известностью. Он был потомок древнего запорожского рода. Один из его предков в XVI или XVII в. заведовал боевыми челнами на Запорожской Сечи. Отсюда фамилия — «Пан човный». Этому предку было даровано польское дворянство. На гербовом щите был изображен казак, стоявший посредине похожей на серп полумесяца лодки.
Есаул Паначевный любил поэзию, был всесторонне начитанный человек. Меня, скромного приказного, т. е. ефрейтора, и есаула Паначевного сблизила общая любовь к «Тихому Дону». Мы часто беседовали об этой замечательной книге и, естественно, не могли пройти мимо ее автора. В одной из таких бесед есаул Паначевный упомянул о приезде М.А. Шолохова во Францию в середине тридцатых годов.
В Париже Шолохов встретился с казаками-эмигрантами. В те годы писатель работал над четвертой книгой «Тихого Дона», и эта встреча преследовала цель собирания воспоминаний белых участников последних месяцев гражданской войны. В ходе беседы ему был задан вопрос: «Михаил Александрович, в вашем романе вы правдиво и с любовью изображаете жизнь казаков на Дону и их борьбу против большевиков. Как же вы при вашей правдивости и любви к казакам можете защищать советскую власть?»
Шолохов ответил: «А что я могу сделать?» Пусть читатель сделает сам свои выводы.
Как я упомянул выше, в лагере был расквартирован конвойный взвод генерала А. Шкуро. Командовал им русский эмигрант из Бельгии кубанец-джигит сотник Корсов. Вообще у нас было «засилье» кубанцев. Взводным вахмистром был Василий Круговой, а его помощником — урядник Стефановский. Офицеры носили русские погоны. Унтер-офицерский состав — немецкие.
Была учреждена также медицинская служба в составе двух человек — Петра Богачева, молодого врача — донца, приехавшего из остовского лагеря (когда он был официально введен в штат лагеря, он получил немецкие лейтенантские погоны с жезлом Гиппократа на них и с кантами медслужбы), и фельдшера, эмигранта из Югославии, унтер-офицера Михаила Потапова. Работы у них было немного, так как народ был у нас большей частью молодой и здоровый. Миша познакомил Петю и меня с техникой спиритических сеансов. Сначала они нас очень заинтересовали. Но публика, которая невидимо толпилась вокруг стола и толкала тарелку, была в высшей степени сомнительная — масоны, сатанисты. Ничего толкового они не сообщали. Во время одного такого сеанса Петя поймал Мишу на жульничестве. Оказалось, что он помогал «духам» приводить в движение тарелку. Доктор, взбешенный, что его так неимоверно водил за нос его младший сотрудник по медицине, схватился за пистолет и завопил: «Убъю!» Угроза, однако, была для врача совершенно невыполнима, а Миша, к тому же, извинился и чистосердечно признался в частичной мистификации (полной ответственности он все-таки на себя не взял). После этого случая я потерял доверие к этому типу сверхестественных контактов, пока со мной уже при других обстоятельствах не произошел действительно необычайный случай. О нем — ниже.
Хочу здесь также отметить, что казачий этапный лагерь на Кантштрассе оказался одним из тех пунктов в тогдашней охваченной войной Европе, где сливались в один поток две волны выплеснутых на Запад русских людей: первой, белой, эмиграции и второй — советских граждан, очутившихся в Германии: то ли как военнопленные, то ли как «восточные рабочие», то ли как бойцы военных антисоветских формирований или же как гражданские беженцы, оставившие родные места с началом отступления немецкой армии с занятой ими советской территории в 1943 и 1944-м годах.
Естественно, что, встретившись под крышей этапного лагеря, «подсоветские» и белые внимательно присматривались друг к другу, вели долгие беседы, делились своим очень различным жизненным опытом, спорили и соглашались и, в конце концов, приняли друг друга без оговорок. «Расказачить» казаков большевикам так и не удалось.
Я задержусь здесь на судьбах двух советских людей, с которыми я особенно сблизился во время нашего пребывания в этапном лагере. Первый был Захар Васильевич Поляков. Другой — художник Ирченко. Имя и отчество его я, к сожалению, забыл.
Захар Васильевич, родом с Кубани, прибыл в лагерь с сыном и дочерью, синеглазой и золотоволосой девушкой. Было ему лет чуть за пятьдесят, но из-за седины выглядел старше. В конце 20-х годов он служил бухгалтером в западной части Кубанской области. Название станицы и учреждения, в котором он служил, ушло из моей памяти. Однажды к нему в дом зашел друг, как и Поляков, настроенный антисоветски. За рюмкой водки и закуской друг обратился к Захару Васильевичу с необычной просьбой: «Захарий, я не могу тебе много рассказать, но мы знаем друг друга, и я рассчитываю на твою помощь. Если к тебе придет человек и скажет — «меня послала мать», — знай, что это наш человек. Прими его и окажи ему всемерную помощь. Могу я на тебя положиться?» Захар Васильевич дал свое согласие, и друг ушел.
Действительно, как-то под вечер послышался стук в дверь. Захар Васильевич отворил ее. Снаружи стоял незнакомец. «Вы Захар Васильевич Поляков?» «Да!» «Меня послала мать!»
Захар Васильевич принял пришельца, оставил переночевать. В ходе беседы Полякову стало ясно, что гость был белым эмигрантом, засланным в СССР белогвардейской организацией для ведения нелегальной работы. Наутро, выспавшись и позавтракав, гость отправился дальше. Захар Васильевич дал ему указания, как лучше добраться до очередного пункта на его маршруте.
Прошло несколько дней. Захар Васильевич работал в своем кабинете, когда к нему прибежала запыхавшаяся дочурка. Мама приказала ей передать папе, что пришли дяди из ГПУ и спрашивают о нем. В голове засверлила мысль, что его недавний гость попался в руки органов и при допросе назвал его. Нужно было уходить. Куда? Он не знал. Но, прежде всего, нужно было уйти с места жительства и работы. Захар Васильевич отослал дочь домой, а сам явился к начальнику и сказал, что ему срочно нужно съездить в филиал их учреждения в соседней станице и проверить финансовую отчетность, так как им замечены нарушения финансовой дисциплины. Начальник не возражал, и Захар Васильевич без приключений добрался до филиала. Его начальник, приятель Полякова, удивился причине его приезда (никаких нарушений денежного порядка он за собою не знал), но не стал спорить и оставил Захара Васильевича одного в комнате с бухгалтерскими книгами.
Итак, ему удалось уйти от ареста. Но что предпринять дальше? Ведь оставаться здесь он тоже не мог. Захар Васильевич сидел задумавшись над раскрытой бухгалтерской книгой, когда в комнату, не постучав, вошел начальник филиала. «Захар, ты не сказал мне правду. Что случилось? С места твоей работы телефонировали, чтобы ты немедленно возвратился назад!»
Не желая входить в подробности, Захар Васильевич придумал какое-то объяснение и сказал, что отправляется на станцию, чтобы взять поезд домой. На пассажирскую станцию он, однако, не пошел, боясь нарваться на агентов ГПУ. Вместо этого он пробрался к путям, где останавливались и составлялись товарные поезда. Ему удалось найти состав, который отправлялся на Ростов. Укрывшись невдалеке, он выбрал товарный вагон, на который он рассчитывал незаметно взобраться перед отходом состава. Время между тем шло, спустились сумерки. Наконец, подали паровоз. Захар Васильевич попытался было подобраться к вагону. Но тут появились рабочие-железнодорожники с фонарями. Они шли мимо вагонов, стучали молотками по колесам. В воспаленном воображении Захара Васильевича люди с фонарями стали представляться ищущими его работниками ГПУ. Он стал перебегать с места на место и оказался возле паровоза. И вот в этот момент паровоз дал гудок, и состав медленно тронулся с места.
Не соображая хорошо, что он делает, Захар Васильевич вскочил на ступеньки паровоза и, цепляясь за поручни, полез наверх. «Ты куда прешься?» — раздался над ним грубый голос, сопровождаемый другими крепкими словами. И тогда Захар Васильевич неожиданно для самого себя пролепетал: «Меня послала мама!»
Сильные руки подхватили его, втащили в кабину, втолкнули на тендер с углем, накрыли мешками, а голос приказал: «Лежи здесь и не вылазь!»
Захар Васильевич не помнил, сколько часов нес его поезд. Он помнил, однако, как сильные руки снова втащили его в кабину паровоза, и уже знакомый ему голос машиниста прозвучал мягко и негромко: «Брат, я довез тебя до Батайска. Дальше я не могу тебя везти. Опасно. У меня жена и дети. Скоро поезд пойдет тихим ходом. Спрыгивай вниз и сам добирайся, куда тебе надо».
Захар Васильевич так и сделал. Пробрался в Ростов. Оттуда в Крым. Из Крыма, заметая следы и не оставаясь там долго, перебрался в Сочи. Затем в Новороссийск. Там он задержался. Отсюда было рукой подать до родных мест. Я не помню, когда и как он соединился со своей семьей, и что случилось с его женой. В 1943 году с потоком беженцев он двинулся на Запад и через Белоруссию добрался до Берлина.
В этапном лагере он пробыл не больше месяца и от нас переселился в Казачий Стан. Устроился в Вилле Сантине, где его сын был принят в 1-е Казачье Юнкерское Училище. Помню, что за его дочерью усиленно ухаживал один из юнкеров.
Был Захар Васильевич спокойный, отзывчивый и глубоко верующий человек. Что произошло потом с ним и его семьей, я не могу сказать. Среди казаков, переживших выдачу в Лиенце, я никогда его больше не встречал. Боюсь, что им не удалось избежать выдачи советским властям, и судьба их оказалась трагичной.
Рассказ его я, однако, в самых главных чертах сохранил в памяти. Уже после войны, знакомясь с историей борьбы активной части русской эмиграции против большевистского режима в России, я узнал о деятельности Братства Русской Правды в 20-х гг. В этой организации генералу П.Н. Краснову принадлежала руководящая роль. Не исключено, особенно принимая во внимание пароль «меня послала мать», что рассказ З.В. Полякова связан с одним из эпизодов подпольной работы этой эмигрантской организации на территории Советского Союза.
Еще более примечательно сложилась судьба Ирченко. Уроженец Черниговской губернии, он в юности был учеником известного украинского художника-баталиста Кившенко (в харьковском историческом музее висела большая его картина, изображавшая несущихся в бой запорожцев). По-видимому, Кившенко высоко ценил своего ученика. Когда в годы 1-й Мировой войны Кившенко было предложено написать картину «Явление Божьей Матери донским казакам в Мазурских болотах», он, не располагая временем, поручил Ирченко выполнить заказ.
Речь шла об эпизоде из трагической истории армии генерала Самсонова, вторгнувшейся в августе 1914 года в Восточную Пруссию, чтобы облегчить положение оборонявшей Париж от стремительно наступавших немцев французской армии. В окружении неманской группы армии генерала Самсонова на Мазурских озерах, разбитой 8-й германской армией под командованием генерала Гиндербурга в сентябре 1914 года (наревская группа потерпела поражение в конце августа в сражении под Танненбергом), над позициями донских казаков явилась Божья Матерь, указывавшая рукой на Запад. Донцы истолковали этот знак, как указание свыше на направление отхода и действительно вышли из тисков немцев. Пробившись на русскую сторону, они, разумеется, поведали о явившейся им чудесной Покровительнице.
Написанная Ирченко картина изображала стоявших на коленях казаков. Над их головами в центре картины возвышалась фигура Богоматери. Правая рука ее простиралась на Запад, но на самом деле руки не было видно. Она была закрыта висящей на ней частью одеяния. Высокие заказчики процензурировали первоначальный эскиз. Опасаясь, что европейские союзники России, Франции и Англии, смогут истолковать указывающую на Запад руку Богородицы, как символическое выражение русских претензий на экспансию в Европу, рука Богородицы была дипломатично прикрыта. А то ведь, не дай Бог, подумают о нас плохо.
В тридцатые годы Ирченко проживал и работал в Москве. Это было время показательных процессов и террора, и уцелеть в те годы удавалось не всякому. Также и Ирченко не попал в число удачников. Как он рассказывал, ему поручили организовать выставку московских художников. В числе картин, поданных на рассмотрение, был также представлен портрет Сталина, написанный известным московским художником. По словам Ирченко, портрет был написан талантливо и смело, и, если смотреть на него на расстоянии, портрет был художественной удачей. Это впечатление, однако, разрушалось при рассмотрении портрета вблизи. Резкие мазки белил вокруг губ придавали рту Сталина вид жестокого оскала. Без того низкий лоб вождя еще больше сжимался над надбровными дугами, и отец народов начинал смахивать на вызывающее ужас чудовище.
Что делать? Как назло у Ирченко не было выбора. Портрет был единственной работой, представленной художником. Как же здесь отказать?! Тем более отвергнуть портрет Сталина! Это же значило накликать на себя несчастье. Примешь — беда. Не примешь — беда. В конце концов, Ирченко вынес компромиссное решение. Он поместил портрет на стене против входа в зал, так что посетители выставки, входя в него, могли видеть и оценить портрет во всех его художественных достоинствах. Правда, продвигаясь вдоль стен, они неизбежно приближались к портрету вплотную. Что тогда? Ирченко надеялся, что первое положительное впечатление нейтрализует второе.
Увы, надежда оказалась тщетной. Ирченко был арестован и осужден на 15 лет лишения свободы и отправлен на отсидку в тюрьму в Пятигорске.
Там вместе с подобными ему тяжелыми государственными преступниками он был помещен в особую камеру. Она была расположена в коридоре ниже уровня тюремного двора. Поэтому настоящего окна в камере и не было, но вверх выходила зарешеченная шахта, через которую проникал снаружи дневной свет. Смотреть через нее было невозможно, и заключенные были полностью отрезаны от каких-либо зрительных впечатлений внешнего мира. Помимо этого, пол коридора был застлан войлоком, охрана ходила по коридору в валенках, и в камеру не доносилось извне ни единого звука. Царила мертвая тишина, нарушаемая только лязгом замка, когда тюремщики приносили в камеру еду.
Нельзя было создать большей изоляции заключенных от внешнего мира. Никаких известий о событиях в нем в камеру не поступало, и узники утратили всякое реальное ощущение времени: действительный отсчет дней, недель, месяцев и лет стал невозможен. Психологически время остановилось, хотя о его космическом потоке свидетельствовала смена света и тьмы в отверстии выходящей на тюремный двор оконной шахты. И это все. День за днем, год за годом. И, может быть, именно это состояние сознания, когда время остановилось, а душевные пытки продолжаются в неопределенной бесконечности, и есть то, что в собственном смысле этого слова принято называть адом.
Услышанное мною превосходило все то, что рассказывал о своем заключении в харьковской тюрьме отец. И ведь эту предельную муку изобрел другой человек. Может быть, даже за это получал награды. А может быть, и его, в конце концов, постигла участь тех чекистов, которые, по непостижимому извиву судеб, в сталинскую эпоху стали ненужными или просто неудобными, хотя бы потому, что много знали. После пыток и абсурдных признаний питомца «железного Феликса» повели в подвал, где низший по рангу «коллега» разрядил приставленный к его затылку пистолет.
И вот однажды мир, от которого узники были наглухо отделены, внятно заявил им о своем существовании. Им не принесли еды. И то, что этот перерыв в процессе питания продолжался более суток, заключенные могли установить по смене света и темноты в оконной шахте. Но и наступивший за ночной темнотой светлый период в камере не принес облегчения. Двери не открывались. Пищи не было. Голод и жажда все более терзали заключенных, и они принялись искать причины своего нового положения, выдвигая различнейшие соображения. Верх одержала гипотеза, согласно которой в Советском Союзе отмечался какой-то новый особенно торжественный праздник. В честь его начальство тюрьмы решило одарить заключенных необыкновенным в обычном распорядке тюремного дня пиршеством. С этой целью и предпринята экономия продуктов. Полученный избыток будет использован для приготовления роскошного обеда. В порыве фантазии заключенные стали придумывать изысканные яства, которые они желали бы вкусить в день неизвестного им праздника. Хотя эти мечтания не облегчили страданий голода, большинство сокамерников Ирченко с увлечением предалось им.
Неожиданно оглушительный грохот в коридоре (ничего подобного они не слышали с самого начала их заключения в пятигорской тюрьме) вырвал заключенных из мира фантазий. Грохот приближался к их камере. Кто-то стал бить чем-то тяжелым по двери, и тогда ими овладел страх. Будут бить! И когда, наконец, дверь широко распахнулась, перепуганные люди как один, не сговариваясь, движимые первобытным инстинктом самосохранения, сбились на коленях в угол камеры, запрятав головы в руки и выставив вверх заднюю часть тела. Если будут бить, то пусть не по головам.
Вопреки ожиданиям, удары не обрушились на них. Вместо этого какие-то люди, что-то громко и непонятно орали. Их незнакомый и резкий язык нагонял еще больший страх, и заключенные все теснее прижимались друг к другу в углу камеры, боясь поднять головы и взглянуть наверх. Наконец, пришельцы потеряли терпение. Пинками ног и грубыми рывками рук они стали возводить и ставить на ноги упрямцев. И тогда они увидели людей в зеленого цвета чужестранной форме, в невиданных ранее стальных шлемах на головах, с карабинами за плечами. На правой стороне мундиров и на шлемах растопырили крылья орлы с крючковатыми крестами в когтях.
Вдруг стало ясно: за стенами тюрьмы, на просторах их страны полыхала война. Пришельцы, враги Советского Союза, заняли Пятигорск. Эти пришельцы — немцы. Пронеслась тревожная мысль: «Что они сделают с нами?»
Прикладами и пинками солдаты погнали по коридору ошеломленную ничего не соображающую толпу заключенных. Вот они вышли на внутренний двор тюрьмы, залитый ярким горячим светом летнего солнца. Ирченко увидел большую засыпанную чем-то белым яму (в нее свалили чекисты перед своим бегством из города тела расстрелянных политзаключенных. Всех расстрелять в спешке не успели, и заключенные в камерах подвала избежали смерти. Затем яму залили негашеной известью). Вокруг ямы сгрудилась большая толпа людей. Священник в светлом праздничном облачении кадил и возглашал: «Христос Воскресе!» Ирченко поднял глаза к солнцу. Но глаза, в течение нескольких лет отвыкшие от солнца и от дневного света, не выдержали. Ирченко ослеп. Слепота не оказалась окончательной. Общими усилиями русские и немецкие военные врачи возвратили ему зрение. Стояло позднее и жаркое лето. Ирченко стал вникать в суть происходивших вокруг него событий, постигать настроения местного населения. Он понял теперь, почему в августе священник пел весенние ирмосы и тропари пасхального канона: от победы немцев жители Пятигорска ожидали воскресения России, освобождения народа от сталинской тирании.
Ирченко поступил на службу в организованную немцами и казачьими активистами местную полицию, которая в короткое время переловила большую часть энкаведистов, не успевших из-за стремительного наступления немецких танковых соединений на Пятигорск своевременно убраться из города. В своем большинстве население не желало скрывать их у себя. Ненависть к заплечных дел мастерам из ВЧК-ГПУ-НКВД была всеобщей.
Занятие Северного Кавказа и выход к Волге у Сталинграда не увенчались, как первоначально предусматривалось в плане летнего немецкого наступления 1942 года, взятием Баку на юго-западном и Астрахани — на северном побережье Каспийского моря. В январе 1943 года началось отступление немцев с занятых ими летом 1942 года земель и вместе с ними — исход части населения Ставрополья, Терека и Кубани и покидавших свои горные аулы кавказцев-мусульман.
Ирченко не присоединился к беженским колоннам. Немцы перевели его в распоряжение украинской полиции в Киев. В Киеве, на территории Имперского Комиссариата Украины, он столкнулся с германской национал-социалистической политикой колониального управления. На Кавказе, в прифронтовых областях Украины и Дона, не включенных в административную систему имперских комиссариатов, положение гражданского населения было несравненно легче. Ирченко начал протестовать против поощрения немецким начальством чинов украинской полиции, практиковавших бесчинства и самоуправство в отношении местного населения. Ему было невдомек, что именно такого типа, не задающие вопросов исполнители немецких распоряжений, люди с уголовными задатками, ищущие только свою личную выгоду, и были нужны немецкой власти.
Ирченко пришелся не ко двору и был удален из состава полиции. Его перевели в Германию в пожарную команду в небольшом рейнском городке. В синей изношенной куртке пожарного он приехал к нам в этапный лагерь, воспользовавшись призывом генерала Шкуро, чтобы присоединиться к своим. Он числился у нас терским казаком.
На людей, не знавших его, Ирченко производил впечатление замкнутого и угрюмого человека. Не удивительно! На его психике все еще тяготел жуткий опыт многолетней душевной пытки в изоляторе пятигорской тюрьмы. Этот опыт мог вырываться со взрывною силою на поверхность сознания. Так, однажды, когда Ирченко от нечего делать сидел в канцелярии лагеря, перебрасываясь со мною словами, чей-то громкий голос произнес у дверей кабинета коменданта: «Шебуняев!»
Услышав эту фамилию, Ирченко страшно побледнел, вскочил со стула и сломя голову ринулся в коридор. Через несколько минут он вернулся, все еще тяжело дыша. Шебуняев, объяснил он мне, был энкаведист в пятигорской тюрьме. Выбежав в коридор, Ирченко рассчитывал, наконец, настичь своего мучителя. Обладателем этой фамилии оказался офицер из штаба генерала Шкуро — есаул Шебуняев, кубанец-эмигрант, пришедший по какому-то делу к есаулу Паначевному. Недоразумение было благополучно разрешено.
В то же время в характере Ирченко жила и действовала сила задушевной человечности. Именно этим качеством его личности он уберег меня от соскальзывания в трясину моралистического антикультурного нигилизма.
Признаюсь, что этот период моей жизни в Берлине был отмечен радикальным отрицанием мною современной европейской культуры. Я пришел к умозаключению, что начавшаяся в XIX веке интенсивная технологизация войны выявила существенно античеловечное направление западной культуры XX века. Индивидуальный боец, воинский подвиг и личное мужество все более утрачивают свое значение и ценность, и люди отдаются на растерзание все более эффективной военной технике массового уничтожения, созданной умом и энергией ученых и инженеров индустриальных стран. И это не только в способах ведения военных операций на полях сражений. Также и истребление гражданского населения путем беспощадной и неразборчивой бомбежки с воздуха вошло в военную теорию и практику всех воюющих сторон. Это я видел вокруг себя и переживал на личном опыте.
«Недостаточно уничтожить тиранию и возвратить людям свободу, — заявил я Ирченко безапелляционным тоном, которым двадцатилетние юноши отличаются от остальных смертных. — Нужно освободиться и от той превознесенной до небес поколениями русских интеллигентов культуры, результатом которой, как мы все видим теперь, явилось превращение людей в звероподобные существа и массовых убийц».
Услышав это категорическое заявление, Ирченко пришел в ужас, и оставить меня в этом заблуждении он не мог себе позволить.
Я полностью отдаю себе отчет, что описываемое мною может показаться натянутым и искусственным. Какие нормальные люди в ожидании воздушного налета говорят на подобные темы? И, тем не менее, именно в этой «неправдоподобности» нашей беседы выявила себя специфическая «русскость» наших исканий, особенная стать в постановке вопросов и особое место веры в формулировке ответов на эти вопросы. Ведь не случайно же слово «вера» в русском и других славянских языках восходит к тому же корню, что и слово «verum», которое на латинском языке означает «истинное», «разумное», «правильное».
В холодную ноябрьскую ночь, в погруженном в кромешную тьму гигантском городе, посреди развалин развороченных бомбами кварталов, Ирченко и я сидели друг против друга на стульях в углу канцелярии лагеря. В окне колыхался бледный и слабый отсвет лучей прощупывающих ночное небо прожекторов противоздушной обороны столицы.
С вдохновенно горевшими глазами на изборожденном морщинами лице, проникновенным голосом Ирченко убеждал меня, что не только зол, эгоистичен и жесток человек. Он говорил о красоте и отзывчивости человеческой души, о преображающей пошлость жизни мощи искусства, о величии творческого духа человека, создающего высокие и непреходящие ценности подлинной культуры.
Слова Ирченко не прозвучали впустую. Неделю спустя я послал маме с оказией письмо. В письме я писал ей также о том, что нельзя терять веры в человека, несмотря на все зло, царящее в мире. Есть еще много добра в человеческом сердце, и его нужно уметь находить и культивировать. В этом залог будущего. Мама показала мое письмо генералу Тиходскому. Старик прочитал его, и слезы закапали из его глаз.
О нет, это совсем не означало, что я сдал мои позиции. Просто Ирченко обратил мое внимание на то, что в истории творческая деятельность людей в разные ее периоды воплощается в ритме подъемов и спадов. Наша эпоха и есть период спада, из которого человечество, даст Бог, выкарабкается.
Позднее, познакомившись с философией истории О. Шпенглера и Н. Бердяева, я научился различать между культурой и цивилизацией. Последняя была стадией одряхления и вырождения первой, вытеснением творческого порыва культуры рационалистическими формами организации жизни, изгнания из общественного сознания действовавших в культуре сверхличных духовных ценностей и заменой их самодовлеющей и свободной от оценочных суждений волей к власти. А. Тойнби углубил мое понимание судеб индивидуальных культур как конечного результата ответа человека и общества на специфические вызовы исторических обстоятельств в различные периоды жизни той или иной культуры.
В конце декабря 1944 года я распрощался с Ирченко. Я уехал в Италию. Он остался в Берлине. В Италии до меня дошли сведения, что Ирченко вместе с есаулом Паначевным перешел в РОА генерала А. Власова. Что они делали там, я так и не узнал, и ничего о есауле Паначевном я больше не слыхал. Ирченко удалось перебраться после войны в США, как туда же эмигрировал и мой однофамилец Вася Круговой.
Среди русских эмигрантов, с которыми мне довелось ближе познакомиться в нашем лагере, мне не встречались люди, чьи биографии приближались по драматизму к биографиям Полякова и Ирченко. Жизнь в эмиграции для большинства не была усыпана одними розами. В ней было более чем достаточно шипов. Но она была свободна от катастроф и обвалов советской жизни.
Необходимость приспосабливаться к жестоким условиям борьбы за выживание в условиях тоталитарной системы большевизма, в которой террор был неотъемлемой частью политической идеологии государства, очень часто влекла за собой огрубение личности советского человека. Примечательно (я, разумеется, говорю только о своем личном опыте), что именно огрубения я почти не замечал у эмигрантов, с которыми судьба свела меня в Берлине, а затем в Италии. Своей предупредительностью и корректностью в обращении они вызывали в памяти образы офицеров из произведений Л. Толстого, рассказов Куприна, «Трех сестер» Чехова, «Тихого Дона» Шолохова.
Не могу не упомянуть в этой связи эмигранта из Франции полковника Г. Иноземцева из штаба генерала Шкуро на Курфюрстендамм. Он особенно часто появлялся по служебным делам в этапном лагере. В гражданской жизни во Франции он был инженером и, как рассказывал мне есаул Паначевный, получил признание как талантливый изобретатель. Войну полковник Иноземцев пережил, и в 1966 году я снова встретился с ним в доме для престарелых белых воинов недалеко от Парижа во время посещения мною моего командира в 1-м Юнкерском Училище в Италии полковника А.И. Медынского.
Сохранился в памяти также офицер, проживавший в лагере в большой комнате на втором этаже вместе с другими офицерами-эмигрантами. Все они ожидали утверждения в звании и дальнейшего назначения. Его фамилию я забыл. Офицер этот был образцом убежденного и непреклонного борца против коммунизма. В годы гражданской войны в Испании он сражался добровольцем на стороне «белых» генерала Франко. В начале 1939 года после окончания испанской войны он возвратился во Францию, но уже в декабре того же года отправился добровольцем в Финляндию помогать финнам отразить вторжение Красной армии в их страну. Он добрался до Швеции. Там его задержали шведы. К тому же в феврале 1940 года финны капитулировали, и ему пришлось вернуться во Францию. И вот осенью 1944 года, вопреки катастрофическому положению на фронтах и росту советско-патриотических настроений среди русских эмигрантов во Франции, он отозвался на призыв генерала А. Шкуро и прибыл в наш лагерь.
Эти офицеры, сверстники моего отца, вызывали у меня чувство глубокого уважения. Я встретился с людьми, для которых честь и верность долгу были не просто красивыми и, по нынешним временам, устаревшими понятиями, но составляли основу их личного характера. С такими людьми было легко и радостно служить. Общая вера в правоту нашего дела давала нам силы и связывала нас в крепкое боевое товарищество, независимо от того, где мы жили в последовавшую за революцией четверть века. Не было эмигрантов. Не было подсоветских. Были только казаки. И все мы служили делу освобождения родной страны, делу возвращения на вольные казачьи земли.
Текли штабные будни в глубоком тылу, в сотнях километров от полыхающих фронтов. Но и здесь в Берлине война висела дамокловым мечом над нашими головами. В центре столицы она напоминала о себе гораздо настойчивее, чем в пригороде, где до перехода к казакам протек год моей солдатской службы. На каждом шагу взору открывались полуразваленные кварталы. Совсем недалеко от нас, как указательный палец обвинителя, упирался в небо выгоревший и почерневший от дыма остов церкви — Gedachtniskirche.
Я не помню, в какой временной последовательности производились налеты на Берлин в описываемые мною месяцы. Помню, что в первый налет я с группой товарищей укрылся в огромном бомбонепроницаемом бункере противовоздушной обороны (Flakbunker).
Он возвышался на площади, на которую выходила Кантштрассе. Это было железобетонное замкообразное квадратное сооружение высотой с семиэтажный дом, с четырьмя круглыми башнями по углам. На башнях были установлены мощные зенитные орудия.
Доступ в бункер был открыт для всех жителей близлежащего района. Женщин и детей старались разместить в нижних этажах. Мужчины, если требовалось, привлекались к подаче снарядов. Вместительные помещения были заполнены до предела. Люди стояли почти впритирку. Воздух был тяжел и сперт. Время от времени доносился плач детей. Вверху бухали тяжелые удары зениток. Сквозь толстый железобетон грохот залпов доходил значительно смягченным, но об их силе можно было судить по легкому дрожанию стен.
Так мы простояли в бункере больше часа. После отбоя мы вернулись к себе в лагерь и сказали — «Довольно! Пусть ходит в бункер, кто хочет, а мы не пойдем». Мы предпочли пересиживать воздушные налеты в подвале нашего дома, следуя неопровержимой народной мудрости — «двум смертям не бывать, а одной не миновать!»
Подвал был очень удобен. В нем мы рассаживались на стульях и на кушетках. На поддерживавших потолок подвала квадратных столбах были приспособлены аптечки с перевязочным материалом, средствами первой помощи. Предусмотрительные немцы поместили в каждый ящик флакон со спиртом для промывания ран. Читатель, наверное, уже догадался, что спирт не был употреблен по назначению. Но ведь это уже у Гоголя: «Эх, козаки! Что за лихой народ: все готов товарищу, а хмельное высушит сам».
Наше решение оказалось правильным: ни в один из последующих налетов наш лагерь не пострадал. Больше того, мы были одарены непредвиденными дополнительными благами.
Дело в том, что в переулке напротив нашего лагеря, который соединял Кантштрассе с Курфюрстендамм, находился маленький ресторан-подвальчик с австрийской атмосферой — «Винер Гринцинг». Гринцинг — винодельческое предместье Вены. Ресторан, как ресторан. В нем можно было пообедать при наличии продуктовых карточек. Их получало гражданское население, а мы, военные, были на казенном довольствии. Поэтому ресторан этот нашего внимания не привлекал, пока мы не узнали, что после каждой воздушной тревоги для поддержания духа берлинцев в этом ресторане без всяких карточек и за гроши можно выпить стакан вина.
Это открытие нельзя было оставить без последствий. После отбоя, когда более осторожные еще только выбирались из зенитного бункера и расходились по домам с надеждой, что их жилище минула шальная бомба, мы — «храбрецы» — рассаживались за столиками в подвальчике, стены которого были украшены искусственными виноградными лозами, и с наслаждением тянули терпкое красное вино. О, молодость!..
Между тем вербовщики (каждая группа состояла из офицера и одного-двух казаков, унтер-офицеров или рядовых. Офицеры были причислены к штабу Шкуро. Сопровождавшие их казаки жили в нашем лагере) разъехались по лагерям военнопленных и вскоре у нас закипела работа по приему и регистрации прибывших к нам добровольцев. Мы им предоставляли кров и питание. Решение об их дальнейшем назначении принималось штабом на Курфюрстендамм.
Освобожденные пленные приходили к нам зачастую с горьким опытом личного и национального унижения в лагерях военнопленных. Поэтому отстаивание личного достоинства было для них делом чрезвычайной важности. Очень характерным в этом отношении оказался следующий случай.
Несколько человек, из только что прибывших казаков, были назначены расчищать тротуар перед входом в здание нашего штаба. Проходивший мимо штатский немец по буквам SU (Sowjet Union), намалеванных на их советских шинелях, распознал в них русских. Без всякого повода с их стороны он набросился на одного из них, и, понося «Ивана» последними словами, ударил его. Товарищи пострадавшего схватили немца и привели в нашу канцелярию. Оставить его оскорбительный поступок без последствий мы не могли. Это было делом чести. Я отрапортовал есаулу, и он приказал вызвать полицию. Я немедленно позвонил по телефону в участок. Через несколько минут в дверях показался полицейский. Отдал честь. Я объяснил ему, что задержанный нами прохожий нанес оскорбление словами и действием солдату союзных Германии добровольческих формирований. Затем я передал задержанного немецкой власти, потребовав от полицейского сообщить нам о мерах, принятых против нарушителя законного правопорядка.
Спустя несколько дней явился полицейский вахмистр. Войдя в канцелярию, он с видимым недоумением оглядывался по сторонам. Канцелярия как канцелярия, но вместо ожидаемого, по меньшей мере, фельдфебеля перед ним в качестве ее начальника предстал простой ефрейтор. Разумеется, нормальным порядком он этого признать не мог. Это было видно по выражению его лица. Тем не менее, вопреки правилам субординации, он отрапортовал мне, что дело задержанного нами нарушителя порядка было рассмотрено, и он понес полагающееся в таких случаях наказание. Я поблагодарил вахмистра за примерное исполнение долга, и он, вероятно, все еще удивляясь казачьим представлениям о чиноначалии, удалился.
Этот случай очень поднял престиж нашего дела в глазах бывших военнопленных. Он был для них наглядным подтверждением того, что казачество блюдет их достоинство и не даст их в обиду немцам. Они убеждались на подобных примерах, что они не наемники немцев, а участники народного движения, целью которого была не борьба за имперские интересы Германии, а решимость буквально, «без пяти минут двенадцать», дать последний и решительный бой сталинской тирании и добиться освобождения родной страны от большевистского ига.
Конечно, психологически решение примкнуть к антисоветским формированиям, сражающимся на стороне Германии, затруднялось для известной части военнопленных, особенно кадровых командиров Красной Армии, необходимостью нарушения присяги «сына трудового народа», а в поздних текстах присяги — «гражданина Советского Союза», своей стране, которая хотя и «мачеха», все-таки оставалась Родиной.
Как-то в коридоре я столкнулся с одним недавно прибывшим из лагеря военнопленных высоким и худым капитаном. Он производил впечатление человека в состоянии неуверенности и замешательства. Я вежливо осведомился о его самочувствии. Он взглянул на меня и пробормотал: «Присяга…» Я спросил его, что он имеет ввиду. Капитан вынул из кармана заношенных форменных штанов какой-то предмет, завернутый в смятый носовой платок. Слегка дрожащими пальцами он развернул его и показал мне Орден Красной Звезды. Я понял его. «Так зачем же вы пришли к нам?» — задал я ему логический в данном положении вопрос. «Голод», — ответил он и пошел в комнату офицеров.
Капитан казался искренним, но я все-таки думаю, что он обманывал самого себя. Положение советских военнопленных было хуже условий существования английских, американских и французских товарищей по несчастью. Последние пребывали под защитой международных конвенций, их достигала помощь Международного Красного Креста, а французы до освобождения Франции союзниками могли, как мне рассказывали, получать на дому продовольственные посылки. Тем не менее, в 1944 году умереть с голоду в лагере военнопленных уже было нельзя.
Самым естественным и логическим решением для советского патриота в таких обстоятельствах было выжидать предстоящего освобождения советской армией или войсками западных союзников, победа которых по всем человеческим расчетам была не за горами.
Но в том-то и дело, что капитан в глубине души не желал победы Советского Союза. Он, как и большинство из нас, надеялся на чудо, рассчитывая на победу сил национальной, народной России. Эта Россия парадоксально была по эту сторону фронта. Он мог этого до конца не продумать и не осознать. Отсюда его сомнения и колебания. И все-таки он пришел к нам: подлинный «сын трудового народа» не мог чувствовать себя насмерть связанным присягой верности антинародной власти.
Помимо казаков, прибывавших в лагерь группами, известный процент приезжал в индивидуальном порядке, как, например Ивченко, из различных немецких военных частей и гражданских учреждений. Здесь я хочу упомянуть еще двоих, которых сохранила моя память.
Первый из них — Борис Кантемир, прибывший к нам в сопровождении спутника в штатском. Среднего роста, крепко сбитый в неопределенной форме цвета хаки, как у персонала строителей Организации Торт или Корпуса шоферов НСКК (National-Sozialistischs Kraftzhrer Korps), Кантимир производил впечатление загадочного человека. Не то чтобы он был неразговорчив и замкнут. Пожалуй, наоборот. Но он никогда не распространялся на тему своих занятий во время войны в Красной Армии или у немцев. Правда, он рассказывал интересные вещи о своей службе перед войной на таможне на советско-иранской границе. Так, например, я узнал, что одной из задач таможенников было не допускать утечки бумажных советских денег за границу. Бумажные деньги, не имевшие в Советском Союзе реальной ценности и на которые все равно ничего нельзя было купить из-за хронической нехватки товаров, выйдя за пределы страны, оказались ценной валютой. Советские финансовые инстанции должны были возмещать их стоимость по золотому курсу.
Из этих рассказов я смог сделать и другой вывод: Кантемир служил в пограничных войсках НКВД, мог иметь отношение к разведке. У нас он числился в чине есаула. Значит, там он имел звание не меньше капитана.
О своих планах он никогда не говорил. Намекал, однако, что он приехал с особым проектом, который хочет представить на рассмотрение генерала Шкуро. Действительно, многие дни он проводил в штабе Казачьего Резерва на Курфюрстендамм.
Имя и фамилия другого добровольца, присоединившегося к нам в индивидуальном порядке, изгладились из моей памяти, но его историю я не забыл. Старший лейтенант советских ВВС, он в качестве пилота в эскадрилье бомбардировщиков принимал участие в военных действиях в первые месяцы войны. Осенью на военном аэродроме в районе Мелитополя он был взят в плен немцами. Немцы не держали его долго в плену, и он обосновался в Днепропетровске.
Время было нелегкое. В городах с продуктами было туго. Горожане отправлялись в деревни менять вещи на продукты. Вероятно весной или летом 1942 года, во время одного из таких походов за продовольствием, в лесу он нарвался на партизан. Опасаясь, что он их выдаст, партизаны хотели его застрелить. Услышав от него, однако, что он был командиром в авиации (при этом он предложил им свои услуги), они пощадили его и поручили ему передать записку их сообщникам в Днепропетровске.
С этой запиской и адресом он явился в немецкую комендатуру. Вскоре немцы отправили его в Германию. На юге, на воздушном испытательном полигоне, вблизи швейцарской границы, он в качестве летчика-испытателя облетывал новые боевые машины.
Он не был там единственным иностранцем. Среди летчиков-испытателей было несколько англичан из военнопленных. Немцы считались с возможностью, что пилоты из враждебных стран, хотя и дали согласие на сотрудничество с ними, могли увести машины через Альпы на территорию под контролем союзников или просто посадить ее в нейтральной Швейцарии. Перед каждым испытательным вылетом немцы прикрепляли к крылу самолета ящик. В ящике, по их словам, было взрывательное приспособление, которое придет в действие в случае, если самолет удалится на более чем дозволенное расстояние. Вопреки предупреждению два летчика-англичанина не возвратились на аэродром.
Мой рассказчик не был включен в состав германских ВВС, не считался военным и ходил в штатском. Несмотря на относительную обеспеченность и благоприятные условия существования, его образ жизни стал тяготить его. Он воспользовался призывом генерала Шкуро и перешел к нам. Не знаю, почему, но все-таки мы друг с другом не сошлись. Он получил назначение в дивизию генерала Паннвица. В кавалерийской дивизии не нашлось применения летчику, и его перевели в распоряжение генерала Мальцева, командующего Военно-воздушными Силами КОНР. Больше мы о нем ничего не слыхали.
Скоро после его отъезда на его имя пришло письмо. Адресом отправителя значился остовский лагерь. Так как мы не располагали номерами полевой почты частей, в которые, в конце концов, определялись казаки, у меня не было возможности послать пришедшее ему вслед письмо. Из любопытства я распечатал письмо и прочитал его. Оно было написано женщиной, которая любила. Она отвечала на письмо, посланное им ей незадолго до отправки на Балканы. Я дошел до конца письма, и он врезался навсегда в мою память.
«Почему ты уехал, ничего не сказав мне? Если ты уехал, чтобы бросить меня, ты — подлец. Но если ты пошел сражаться за освобождение нашей многострадальной Родины, ты должен был прийти и сказать мне. Я бы сама благословила тебя на подвиг».
Я принципиально не открываю чужих писем. Но в этом случае я никогда не упрекнул себя в неблаговидном поступке. До самого конца войны слова незнакомой молодой женщины поддерживали во мне веру в правоту нашего дела. Я знал, что, готовясь к последнему решительному броску на врага, поработившего нашу страну и наш народ, мы не были одни. Нас благословляли оставшиеся в немецких рабочих лагерях наши матери и сестры. Мы также боролись за них.
Непредвиденно для нас с наибольшими трудностями мы столкнулись при попытке привлечь к нам рабочих из остовских лагерей. Казалось, немецкие власти должны были бы содействовать желанию восточных рабочих сплотиться, как пелось в казачьей строевой песне того времени, «под свободные знамена добровольческих полков», когда петли фронтов все теснее сжимали Германию, и отпускать их с места гражданской работы.
На самом деле все было иначе. Германская промышленность переживала острую нехватку рабочих рук. Руководители предприятий упорно сопротивлялись попыткам военных кругов использовать человеческие ресурсы предприятий для военных нужд. В большинстве случаев военные инстанции уступали экономическим доводам руководителей промышленности, и скоро мы на собственном опыте осознали границы наших возможностей. Приведу здесь только один, самый характерный эпизод.
С самого начала основания нашего этапного лагеря к нам повадилась шустрая и боевая казачка, лет тридцати с небольшим. Ее появление всегда вызывало веселые улыбки, смех и шутки. Она жила в остовском лагере и работала на небольшом предприятии «Стеатит Магнезия».
Так случилось, что у нас выступал ансамбль песни и пляски, присланный к нам на один вечер, если не ошибаюсь, из «Винеты». Так именовалась организация при министерстве пропаганды, объединявшая под своей крышей ушедших в 1943 и 1944 годах на Запад при отступлении германских войск деятелей культуры и искусства.
Разумеется, на концерт пришла и наша казачка. В этот раз она была не одна, а привела с собою паренька, который работал на той же фабрике.
Выступление ансамбля увенчалось необыкновенным успехом под незатихающие восторженные выкрики и аплодисменты благодарных зрителей. Наконец, когда всплески энтузиазма утихли, и публика стала расходиться из зала, наша казачка подошла ко мне со своим спутником. Он все еще был под впечатлением вихревой пляски и рвущихся в безграничность удали или влекущих в чарующую задушевность чувств родных сердцу песен. При этом он смотрел на меня так, как будто от моих слов зависела судьба его жизни. Паренек захотел немедленно к казакам. Казаком был его отец. О своем желании он уже заикнулся, было у фабричного начальства. Начальство приказало выбросить блажь из головы. На предприятии и без того недостаток рабочей силы. Он, к тому же, хороший и надежный рабочий. Ни при каких условиях его не отпустят, что делать?
Я попросил обоих подождать и направился к командиру. Обрисовал положение. Есаул Паначевный нашел выход: «Скажите ему, что он может остаться у нас. Мы его оформим, и пусть он ничего не боится. С Дона выдачи нет! Но предупредите, чтобы он не высовывал носа из помещения».
Я передал указания есаула. Радости паренька не было границ, и он без оговорок принял предложение коменданта. Я определил его в комнату и выдал постельное белье. Утром я провел его официально по спискам и взял на довольствие. Казачка в тот же вечер вернулась в свой лагерь с чувством, что все было сделано, как следует.
Вопреки нашим расчетам все вышло не так. как мы предполагали. Проснувшись утром, наш подопечный вбил себе в голову, что ему обязательно нужно съездить на его прежнее место жительства, забрать оттуда дорогие ему вещи и распрощаться с друзьями. Наши предостережения не сломили его упрямства.
Из своей поездки он не вернулся, а под вечер к нам прибежала казачка в самых расстроенных чувствах и сообщила, что по прибытию в рабочий лагерь и объявлению о своем поступлении в казаки наш доброволец был арестован и посажен в карцер. Там он все еще сидит. Она дала нам телефонный номер управления предприятия и умоляла помочь.
Не откладывая дела в долгий ящик, я рванулся к телефону, решив использовать тот же прием, который я с успехом употребил в случае задержания немца, ударившего прибывшего к нам казака из лагеря военнопленных. Начальственным голосом я заорал в телефон, что казак, работавший на их фабрике, принят добровольцем в союзные Германии воинские формирования. Его незаконно задержали. Я потребовал его немедленного освобождения.
Испуганный голос на другом конце телефонной линии ответил, что он всего-навсего ночной сторож и ничего не знает. Он попросил позвонить утром, когда явится начальство.
Утром я обсудил положение с есаулом Паначевным. Выслушав мой рапорт, комендант пришел к заключению, что нам самим этого дела не провернуть. Он уведомил о произошедшем штаб Казачьего Резерва и попросил добиться освобождения и возвращения в этапный лагерь принятого нами казака. Штаб связался с администрацией «Стеатит Магнезия». Оттуда ответили, что лицо, о котором ходатайствует штаб, обвиняется в грубом нарушении имперских трудовых законов, освобождено быть не может и будет предано суду.
Через некоторое время от нашей казачки мы узнали, что беднягу присудили к тяжелым работам на рудниках в Чехии. Был ли это концлагерь или нечто еще худшее, я не могу сказать. Помочь ему мы не могли. Мертвенное дыхание концлагеря я ощутил при других обстоятельствах.
Сотника Корсова, командира конвойного взвода, иногда навещал его приятель обершарфюрер СС Зильберберг (звание соответствовало обер-фельдфебелю в армии), вежливый и суховатый в обращении, балтийский немец. Однажды он привел с собой двух других балтийцев — латышей из охраны, если не изменяет память, концлагеря Терезиеиштадт. Оба в том же звании, что и Зильберберг.
Я обменялся с одним из них несколькими словами. На меня смотрели в упор два светло-голубых глаза. Взгляд двух ледышек, в которых не выражалось ничего человеческого, буравил меня. Один лишь пронизывающий до мозга костей мороз струился из них. Внезапно в мозгу пробежала жгучая до боли мысль: каково должно быть заключенным во власти подобного человека? Никогда в моей жизни, ни до, ни после этой встречи, мне не приходилось видеть таких глаз.
Между тем, молва о нашем этапном лагере разнеслась и среди беженцев-казаков. Как-то зашла к нам пожилая женщина и попросила хлеба. Я дал ей из своего рациона. Спросил ее, откуда она. Она оказалась крестьянкой с Волыни и добралась до Берлина с беженцами из Западной Украины.
В сентябре 1939 года в результате советско-германского раздела Польши, Западная Украина была воссоединена с Советской Украиной. Польской власти был положен конец, но и новая советская власть не принесла радости.
Многих ее односельчан арестовали и, как стало потом известно, большая часть села должна была быть выслана в Сибирь. Высылка не состоялась, так как в июне 1941 года пришли немцы. Летом 1944 года война опять застучала в двери волыняков, и жители села, не желая переживать повторное «освобождение» «братской» советской армией, приготовились к эвакуации. События развивались с головокружительной быстротой, и фронт подвинулся вплотную к селу. Немцы задержались на западном краю села, а в дом рассказчицы на его восточном краю вошли солдаты боевой советской разведки.
Солдаты осведомились у хозяйки, есть ли в селе немцы, и попросили поесть. Она дала им хлеба и сала и предупредила не углубляться в село. Там немцы. Солдаты поблагодарили хозяйку за хлеб-соль и ушли.
К вечеру немцы оттеснили на некоторое время наступающие советские части. Жители успели выбраться из села, и вот она после многих мытарств добралась до Берлина. Слава Богу, все живы, но голодно, и она ходит и просит у добрых людей хлеба.
Рассказ крестьянки возмутил меня до глубины души. Вот она, наша славянская мягкотелость, рабская психология, которую обличал и бичевал революционный демократ Н.Г. Чернышевский: «Рабы все, сверху донизу!» Политическая несознательность нашей гостьи вопияла к небу.
«Мама», — воскликнул я, не скрывая своего возмущения, — как вы могли давать им хлеб, кормить их? Вы только что сами рассказывали, что советская власть принесла вам всем. Только приход немцев спас село от высылки в Сибирь. И вот большевики опять пришли к вам, и вы кормите их солдат, как родных. Не кормить, а ненавидеть должны вы их!»
Женщина посмотрела на меня. В ее глазах и голосе я не почувствовал упрека. Скорее сожаление и боль. «Вот и вы говорите, как наши молодые люди: «надо ненавидеть». А я говорю — надо любить!»
Она ушла, а я остался стоять у моего стола с пишущей машинкой, несколько озадаченный ее словами «Надо любить!» Где это я читал или слышал раньше? О, да — Толстой! (Евангелие я прочитал впервые только в 1947 году). И, конечно, мама!
Мне вдруг вспомнился сентябрь 1943 года. Большое село в лесах Киевщины. На площади перед домом с штандартом штаба два легких танка с казачьими экипажами (командиры танков — немцы). Немецкие солдаты вперемежку с русскими и украинцами в немецкой форме. Готовится операция против засевших в лесных болотах партизан. С тремя немецкими товарищами захожу в бедную крестьянскую хату. В комнате у окна голый стол с лавками по обеим сторонам. У противоположной стены на такой же лавке лежит и охает накрытый каким-то тряпьем больной хозяин. Нищета. Хозяйка встречает нас. Я обращаюсь к ней с каким-то вопросом по-украински. Услышав родную речь, она оживляется, семенит к печи и приглашает нас сесть за стол. Ставит четыре тарелки и кладет деревянные ложки. Режет хлеб На столе дышит паром в казанке горячий и ароматный борщ. Видно, что борщ — единственное, чем она может угостить. Немцы вежливо отказываются. Я тоже. «Спасибо, мама. Не нужно. У нас довольно еды. Солдатский паек».
Хозяйка отчаянно машет руками: «Не говори так, не говори. Они не хотят, не надо. Но ты сядь и поешь. У меня сын в Красной Армии. Такой, как ты. Он зайдет в дом твоей матери, и она накормит его».
Да, вспоминаю я. Она была права. В марте 1943 года, вскоре после того, как Харьков снова перешел в немецкие руки, я приехал с машиной нашего штаба разузнать о судьбе оставшейся в городе мамы. Она была жива и здорова. Ожидала меня: гадалка предсказала ей, что я приеду именно в этот день.
Мама рассказывала, как в город вошли оборванные и голодные красноармейцы. Тощие лошаденки тащили в упряжках орудия. «Освобожденные» харьковчане не могли понять, как эти выглядевшие нищими солдаты могли одолеть снабженных в достатке зимним обмундированием и не страдающих от отсутствия продуктов питания немецких солдат. Первым делом мама и ее сестра стали варить суп и кашу и кормить голодных солдат. «Спасибо, мамаши», — благодарили солдаты. «Мы давно уже так не ели». Ничего хорошего для себя ни мама, ни тетя Лида, переехавшая в тридцатых годах с мужем и двумя сыновьями из Ставрополя на Харьковщину, от возвращения советской власти не ожидали. Сталинский режим они безоговорочно отвергали, но солдат в советской форме не мог быть предметом ненависти. Для них он был бедствующий «служивый», и к нему мама и тетя испытывали материнские обязательства. И это глубокое чувство объединяло полунищих крестьянок на Волыни и Киевщине и бывшую учительницу и врача-гинеколога в Харькове.
Прошли годы. Я перерос мою заносчивую юношескую безапелляционность суждений, пережиток советского воспитания. Я постиг сердцем и понял умом, что в наш больной XX век (XXI не обещает быть лучше), век «священной ненависти» и «ярости благородной», только сохраненная нашими матерями, вопреки всем усилиям богоборческой системы, христианская заповедь — «надо любить!» — не дала угаснуть свету человечности и отзывчивости в характере их сыновей, не позволила им опуститься до уровня жадного, тупого и хищного двуногого животного.
В первое послевоенное десятилетие возвратившиеся из советского плена немецкие солдаты воспрепятствовали в эпоху Аденауера разжиганию антирусского психоза в Федеративной Республике Германии. Уж они-то научились различать между коммунистическим государством и русским человеком. В жестокой действительности советского плена их существование смягчалось добротой и отзывчивостью, которые доходили до них из мира русских матерей. А ведь так было у нас всегда. Как заметил историк В.О. Ключевский, «на Руси закон был суров, а нравы мягки». Слава матерям, уберегшим через века испытаний душу и достоинство народа!
Поймут ли своих бабушек внучки, выпускницы московских средних школ, которые несколько лет тому назад, по сообщению газет, на вопрос, кем бы они хотели стать по окончании школы, ответили — свободными предпринимательницами, обслуживающими известные потребности валютных иностранцев. Девочки выразились яснее и проще. Я перевел их слова на язык глобальной экономики. В конце концов, свобода продажи самого себя тоже входит в состав человеческих прав. За хороший товар — хорошая цена. Согласно закону спроса и предложения. Оптом и в розницу.
Посетившая нас крестьянка была не единственной гостьей из Западной Украины. Вслед за ней забрели к нам две маленькие, круглые, розовощекие щебетухи-галичанки. Услышав, что я из Харькова, они сообщили мне, что их хорошая подруга — Галя Гавриленко — тоже харьковчанка. «Да что вы говорите?! — вскричал я, не веря своим ушам, — Да я же ее знаю! Два года тому назад мы вместе учились в харьковском сельскохозяйственном институте».
Восхищенные новостью девчата (какой сюрприз для их подруги!), тут же дали мне адрес Гали. В свою очередь я передал через них для Гали номер штабного телефона. На следующий день на моем письменном столе зазвонил телефон. Да, звонок от Гали. Оказалось, что жила она совсем недалеко от меня, на Кауерштрассе, в двух-трех остановках на берлинском метро от станции Шарлоттенбург.
В воскресенье я прибыл в ее «палаты». Мы сидели рядом друг с другом, держались за руки и целиком во власти непредвиденной радостной встречи не соображали, с чего начать.
Собственно «палаты» Гали заключались всего лишь в одной комнате, которую она снимала в квартире берлинки, муж которой был на фронте. Кровать, ночной столик с лампой под абажуром. Стул. Шкаф для одежды. Какая-то литография на стене. Вот и все. Но и эта скромная комната казалась мне после двух лет солдатской жизни верхом уюта.
Галя не была «остовкой», и ее история была в высшей степени не типичной для советских граждан, оказавшихся на территории Германии. Как она рассказывала мне еще в институте, ее отец, кадровый командир Красной Армии, был расстрелян в годы террора 30-х годов. В Харькове Галя жила с матерью. Кратковременное пребывание Красной Армии в Харькове в феврале-марте 1943 года мать и дочь пережили благополучно.
После вторичного прихода немцев в город сельскохозяйственный институт не возобновил занятий. При содействии друга их семьи харьковского обер-бургомистра Семененко Галю приняли в продолжавшую существовать консерваторию. У нее было сильное и приятное сопрано. Занятия в консерватории охраняли ее от увоза на работу в Германию.
В августе, когда фронт снова подкатился к городу, Галя не рискнула в этот раз оставаться в Харькове и эвакуировалась с работниками городской управы. Мать не захотела уходить, благословила дочь на далекий путь, а сама осталась дома.
Так с группой харьковчан Галя добралась до Берлина. Здесь Семененко стал хлопотать о приеме Гали в берлинскую консерваторию. С удостоверением харьковской консерватории и рекомендательными письмами в сумке она отправилась в реферат для иностранных студентов, во главе которого стоял граф с венгерской фамилией. Граф направил ее в консерваторию, где ее судьба зависела от решения приемной комиссии.
Дыхание иного волшебного мира овеяло Галю в консерватории. Она шла по коридорам, а из открытых дверей классных комнат доносились переливы игры на рояле или зовущий звук скрипки. По ее словам, она почувствовала себя в храме искусства, в стенах которого война утратила свою разрушительную власть. Ей страстно захотелось остаться в нем.
С таким настроением она пришла в экзаменационную комнату. Ее уже ожидали трое профессоров, двое мужчин и женщина. Расспросив ее кратко о занятиях в консерватории в Харькове, они попросили ее спеть им для пробы ее голоса. «Я спою вам украинские песни», — предложила Галя. Ее пение произвело фурор среди экзаменаторов, которые дали ее голосу самую высшую оценку: Галю приняли в оперную школу, что было выше консерватории.
Я слушал ее рассказ, тонул в ее глазах. Внутри меня звенела песня, ах, почему у меня не тенор? Я бы спел ей:
«Чорні брови, каріі очі,
Темні як нічка, ясні як день.
Ой тіі очі, очі дівочі,
Деж ви навчились звадить людей?»
Последующие два месяца до моего отъезда в Италию я каждое воскресенье, если не наваливались непредвиденные служебные дела, исчезал из лагеря и устремлялся к Гале. К тому времени я обзавелся белой кубанкой с красным верхом и алым башлыком, картинно свисавшим с плеч моей шинели. Правда, Галя не одобряла смешения форм и родов войск — немецкой и казачьей, авиации и конницы. Усматривала в этом театральность и повод ко всяческим недоразумениям. В этом пункте я, однако, оказался непоколебим, и Галя уступила. Но недоразумение действительно произошло. Не исключено, что в результате его я мог послужить причиной возникновения легенды о появлении в городе существа нездешнего мира, наводящего по ночам страх на беззащитных женщин.
Однажды вечером, проводив Галю домой, я возвращался к себе в лагерь. Я еще недостаточно ориентировался в ее районе и на пути к станции метро запутался в незнакомой мне сети улиц. Я очутился в каком-то переулке, одна сторона которого представляла груды кирпича от разрушенных бомбами домов. Противоположная сторона его каким-то чудом уцелела. Ночная тьма лишь слегка смягчалась светом луны. Я не имел ни малейшего представления, куда мне идти. Наконец, я решил постучать в дверь ближайшего дома и попросить его жителей указать мне направление к станции метро. Я так и сделал и вскоре услышал приближающиеся к двери шаги. Дверь приоткрылась, и в узкой щели я различил двух женщин — одну пожилую, другую помоложе. Моя кубанка не встревожила их, но в тот момент, когда я произнес: «Скажите, пожалуйста, как мне пройти к…» — неожиданный порыв ветра взвихрил кверху крылья моего башлыка. В обманчивом лунном свете я, вероятно, представлял зловещую фигуру: кубанка могла показаться женщинам огромной седой шевелюрой, а крылья башлыка — крыльями сверхъестественного существа. Дверь мгновенно захлопнулась, я услышал стук каблуков, и до меня донесся истерический вопль: «Помогите!»
Поднимать панику среди жильцов дома не входило в мои расчеты, и я благоразумно скрылся в развалинах на противоположной стороне переулка. Но что же предпринимать дальше? Куда идти? На мое счастье я услышал четкий шаг кованых солдатских сапог. Я выступил из развалин и пошел навстречу шагам. Слава Богу! Так и есть! Передо мной из темноты возникла фигура армейского унтер-офицера. Ни моя кубанка, ни мой башлык не произвели на него никакого впечатления. Не такое приходилось видеть!
Я поднял в приветствии руку: «Камерад, как мне пройти к Савиньиплатц?» Унтер-офицер объяснил. Через полчаса я растянулся на своем спартанском ложе, сомкнул веки и с удовольствием отдался во власть богатырского сна. Воздушной тревоги в эту ночь не было.
Я не припоминаю, как реагировала Галя на мой рассказ об этом происшествии. Вероятно, подумала: «Конечно, я была права. Но переубеждать упрямых мужчин — бесполезное дело!»
А ведь те бедные женщины на всю жизнь могли сохранить убеждение, что к ним в дом пытался проникнуть демон. Чего доброго пошли к психиатру. Можно представить, чего он мог им наговорить.
В одно воскресенье Галя повела меня в украинскую церковь (вообще должен признаться, что моей поздней любовью к церковной службе я обязан женщинам). Галя сообщила мне, что настоятелем церкви был племянник Головного Атамана Украины С. Петлюры. Молящихся было много. Я был единственным военным и стоял, держа, как полагается по военному этикету, кубанку в левой руке на уровне груди. Мое внимание то сосредотачивалось на личной молитве, то я пытался следовать молитве священника, исходящей из алтаря, то мысли уходили в сторону. Я пытался установить возраст церкви. Если церковь старая, в ней мог побывать в 1920 году мой отец в краткий период его эмигрантской жизни в столице Германии. Это было, впрочем, не очень вероятно. Мой отец не отличался религиозностью. Ее основы заложила во мне мама.
Особая статья — были Галины знакомые харьковчане, с которыми она приехала в Берлин. Они, как и Галя, не были «остовцами» и получили особый статус иностранцев в Германии. Жили они с семьями в большом доме рядом с Александерплатц. Под вечер в воскресенье обычно собирались в большой столовой одной из квартир. Времена были скудные. Ни обязательного угощения, ни выпивки, как это было принято у нас дома, на столе не стояло (между прочим, один из жильцов этого дома знал моего отца в Харькове и бывал у нас, когда я еще, по его словам, «под стол пешком ходил»). Зато было много добродушного юмора и желания провести вечер в хорошей компании. Сидя за столом, обменивались новостями (харьковский обер-бургомистр Семененко вошел в состав власовского КОНРа), отпускали шутки, рассказывали анекдоты и, наконец, начинали петь. Пели хорошо и слажено. Видно было, что спелись за месяцы совместной жизни. Галя иногда солировала. Я сразу понял, что с моим басом-баритоном мне «нечего соваться в Гостиный ряд». Все-таки душа не выдержала. Запели старинную песню о гетмане Сагайдачном «Ой на горі тай женці жнуть». Песня была мне хорошо знакома (ее пели у нас дома), и я решил, что ничем не рискну, подхватив с хором последнюю строчку первой строфы: «Гей, долиною, гей, широкою козаки идуть!» Верно мое «гей» прозвучало громко и внушительно. Хористы бросили на меня загадочный взгляд, а у Гали чуть поднялась черная бровка. После этого я больше не щеголял моим басом-баритоном, а смирно сидел за столом, безмятежно наслаждался пением и чувствовал себя на вершине блаженства. Как бы переносили мы все, часто непосильное, бремя тех лет, если бы нас на нашем пути не сопровождали и не поддерживали широкие, берущие за душу песни?
В один из таких вечеров кто-то предложил заняться спиритическим сеансом. Возражений не было. С все еще свежим в памяти впечатлением от манипулируемой Мишей Потаповым «почты духов» во время сеанса со мной и Петей Богачевым, я вместе с другими участниками положил мою руку на блюдце. Организатор сеанса спросил меня, как почетного гостя, кого я хочу вызвать. «Отца!» — ответил я. И в этот момент у меня возник план поставить в тупик возможного манипулятора.
Дело в том, что я никому не говорил о местонахождении мамы. Не потому что я скрывал его, а оттого, что название города все равно никому ничего не говорило. Поэтому никто из присутствующих не мог манипулировать движения блюдца.
Тарелка задрожала. «Папа, это ты?» Стрелка тарелки остановилась на «Да». И вот тогда я и задал мой каверзный вопрос: «Папа, если это ты, скажи мне, где находится мама?»
Блюдечко стало медленно поворачиваться по кругу, и буквы сложились в слово — ЖЕМОНА. Как будто что-то вместе обожгло и оглушило меня. Такого ответа я не ожидал. Сомнение стало испаряться, и я уже в упор спросил: «Папа, кто убил тебя?» Ответ пришел в двух словах, кратких и хлестких, как пистолетные выстрелы. Все более теряя власть над бурлящими во мне чувствами, я задал последний вопрос: «Папа, отомщу ли я за тебя?» Ответ пришел исчерпывающе и призывно: «Отомстишь или сам погибнешь! Но я верю — ваше дело правое!»
Больше вопросов у меня не было, и не в состоянии сдерживать свои чувства, я воскликнул: «Папа, я всегда любил и всегда буду любить тебя!» И опять два пронизывающих все мое существо слова: «Детка моя!»
Нет, никто кроме моего отца и меня не мог знать этих слов. Мой отец был скуп на отцовскую ласку. Но раза два за всю мою мальчишескую жизнь в минуту особой нежности обратился он ко мне со словами «детка моя!»
Внутри меня бушевали волны. Я встал из-за стола и пересел на диван у стены. Я чувствовал себя так, как, вероятно, чувствовал себя Гамлет, когда с ним говорил дух предательски убитого отца.
Галины друзья, однако, не торопились отпускать интересного собеседника, и ему были заданы женщинами еще два вопроса. Первый: «Кого любит Галя?» Спрашиваемый проявил примерную сдержанность и деликатность и отказался от прямого ответа (стрелка на блюдце пошла между буквами). И, наконец, заключительный вопрос: «Кого любит Юра?» Ответ был исчерпывающ и точен: «Жизнь!»
Я думаю, что в этом ответе было выражено очень верное определение существенной черты моего характера не только тогда, но и во все последующие годы, несмотря на разочарования и испытания. Я имею ввиду острое ощущение красоты жизни. Разумеется, не в голливудском толковании развлекательных «шоу» и коммерческих реклам.
С годами мое отношение к происшедшему на спиритическом сеансе стало более сдержанным и критическим. С углублением моего духовного и религиозного опыта мною все более овладевала мысль, что призыв к возмездию не мог прийти ко мне из области Духа, из которой пришла к людям заповедь — «надо любить!»
Все эти из ряда вон выходящие происшествия относились к моим свободным от служебных занятий «выходным» дням. Но также и наши трудовые штабные будни не были лишены драматических судеб на фоне нашей эпохи революций и войн. О некоторых из них я рассказывал выше. Приведу здесь еще один.
В один из таких будничных дней есаул Паначевный вызвал меня в свой кабинет и заговорщически пониженным голосом сообщил: «Никому ничего об этом не говорите. Наши вербовщики обнаружили в группе беженцев ординарца генерала Шкуро времен гражданской войны. Генерал ушел в эмиграцию, а его ординарец остался в Советской России. Завтра мы его представим генералу. Сюрприз для него!»
Вот так штука! Уже пару дней я встречал в лагере невысокого пожилого казака в гражданской заношенной одежде. Он ничего о себе не рассказывал. Видимо, ему приказали молчать вербовщики, чтобы не разгласить тайны.
На другой день около полудня офицеры привели его в кабинет генерала в штабе Казачьего Резерва на Курфюрстендамм. Подняв глаза на вошедшего незнакомого посетителя в штатском, Шкуро спросил его: «Чем могу быть вам полезен?»
Обтрепанный и полуоборванный человек сделал шаг к столу, за которым сидел в черной черкеске с немецкими генеральскими погонами Шкуро. Дрожащим голосом произнес «Чи не узнаешь мене, батько?» Шкуро поднялся, посмотрел в упор и, напрягая память, вспомнил. Выбежал к нему навстречу. Посреди кабинета, с почтительно стоящими у стен офицерами, плакали, обнявшись, старый генерал и его старый ординарец.
Бесшумно и без уставных формальностей офицеры выскользнули из кабинета, тихо прикрыли двери. Генерал и его ординарец остались вдвоем. Им было, что рассказать друг другу.
С самого начала нашей деятельности по охвату и мобилизации казачьих резервов среди эмигрантов, военнопленных, восточных рабочих и гражданских беженцев нам пришлось иметь дело с врагом, к борьбе с которым мы были плохо подготовлены. Я имею в виду советскую агентуру.
В середине октября (вскоре после того, как польские повстанцы в Варшаве сложили оружие) полковник Иноземцев в сопровождении подхорунжего-терца (звание соответствовало немецкому штабс-фельдфебелю) отправился в Варшаву и прилегающие районы. Полк из группы походного атамана Доманова принимал участие в боях против повстанцев. В чем состояла миссия полковника Иноземцева, я не знаю, но, как потом стало известно, полковник уличил подхорунжего в похищении секретных документов с целью передачи их советской разведке. По возвращению в Берлин он был арестован и временно заключен в одной из подвальных комнат нашего лагеря. Держал себя подхорунжий невозмутимо и с достоинством. Его передали немецким властям.
Позже был задержан и также передан немцам казак конвойного взвода, кубанец из ст. Изобильной, в которой в раннем детстве я провел лето в гостях у тети Лиды и дяди Сени. Я не помню, в чем он обвинялся. Скорее всего, в советской пропаганде.
По-видимому, в штабе генерала Шкуро эти два случая вызвали тревогу, и возникла мысль о создании своей контрразведки. Полковник Иноземцев спросил меня, желаю ли я войти в состав, как он выразился, «юридической службы». Целиком в духе моих романтических представлений о достоинстве военного, я вежливо отклонил его предложение доводом, что «я — солдат, а не полицейский».
Мой отказ не был оценен отрицательно. Перед моим отъездом в Италию полковник Иноземцев написал мне самую лучшую рекомендацию на имя начальника 1-го Казачьего Юнкерского Училища генералам. К. Соломахина. С последним я познакомился в ноябре, когда, приехав из Русского Охранного Корпуса в Югославии, он посетил штаб генерала Шкуро и побывал у нас. На его черкеске серебрились немецкие капитанские погоны. Генералы служили в корпусе обер-офицерами, полковники — фельдфебелями и унтер-офицерами. Честолюбие отступало перед чувством долга борьбы против большевиков. «Да возвеличится Россия, да гибнут наши имена!»
Я далек от желания идеализировать офицеров-эмигрантов. У них было более чем достаточно личных человеческих слабостей. И все-таки! Отдаю честь их благородной памяти.
Естественно, случай с подхорунжим был не единственной попыткой советской разведки проникнуть в оперативные структуры штаба Казачьего Резерва. Уже после войны я получил доказательства подрывной деятельности в нашем штабе трех других советских граждан. Пожалуй, покрупнее, чем неудачливый подхорунжий.
Начну с двух вербовщиков, которые вдвоем разделяли небольшую комнату в здании лагеря. Я не могу сказать, откуда они прибыли к нам и с каким офицером из штаба Шкуро уезжали в вербовочные командировки. Один был среднего роста, брюнет, крепко сколоченный, неразговорчивый и с несколько угрюмым лицом. По фамилии Павлов. Носил немецкие унтер-офицерские погоны. Другой — выше среднего роста, стройный блондин. Его фамилию я забыл. Его погоны армейского юнкера-фельдфебеля (Fahnenjunker-Feldwebel), по-нашему — старший портупей-юнкер, вызвали у меня недоумение: кто же посылает курсантов офицерских школ в часть до окончания курса?
В отличие от скупого на слова Павлова, был он, напротив, весьма словоохотлив, проявил себя при этом недюжинным знатоком по вопросам всемирного масонского заговора. В те времена — распространенная тема. На эту тему он мог говорить часами. И опять меня кольнула недоверчивая мысль: откуда могут быть у этого молодого советского человека столь обширные знания об этом довольно темном предмете? То, что я и мои начитанные сверстники знали о масонах, было почерпнуто из «Войны и мира» Толстого. В его словах мне слышалась фальшь, и его гладкая причесанная речь отдавала актерством. Он казался мне неприятно склизким. Со временем он, наверное, ускользнул бы из моей памяти. Да и сам он не сближался с советскими и старался втереться в доверие к эмигрантам.
Забыть мне его, однако, не довелось. Случай, всегда насмехающийся над законом вероятности (сколько у меня было в жизни таких невероятных встреч!), свел нас опять осенью 1945 г. в британской зоне Австрии.
С конца лета я проживал с мамой в Ди-Пи лагере Капфенберг, в Штирии, куда нас перевели из недоброй памяти лагеря Пеггетц, превращенного англичанами после лиенцевского побоища 1-го июня 1945 г. в лагерь югословенских беженцев (его обитателями стали главным образом эмигранты из Югославии и советские граждане, записавшиеся таковыми). В сентябре мне представилась возможность поступить в университет в г. Граце. По экономическим ресурсам и природным богатствам Австрия не могла равняться ни с капиталистическими США, ни с социалистическим Советским Союзом, и всю страну можно было пересечь скорым поездом из одного конца в другой менее чем за сутки (при условии, разумеется, что поезд не задерживался в пути и шел без запозданий). Но высшее образование в ней было бесплатным и доступным для всех, независимо от чековой книжки или социального происхождения. Требовалось лишь представить аттестат об окончании гимназии. Такого аттестата у меня не было. Свидетельство об окончании средней школы в Харькове пропало вместе с остальными нашими вещами в день палкования казачьих беженцев британскими солдатами. Было не до вещей и не до аттестатов.
Тем не менее, я записался вольнослушателем на курсы по химии, высшей математике и философии. Студенты-иностранцы были помещены в общежитие в большом доме на Кеплерштрассе. В другой половине дома жили беженцы, судетекие немцы, изгнанные в ходе «этнической чистки» с насиженных мест чехами.
В нашей комнате на втором этаже поместилось шестеро русских, бывших советских граждан-казаков и власовцев. Разумеется, официально мы числились бесподданными русскими эмигрантами из Югославии или Польши. Народ был боевой. «Прошли Крым, и Рим, и медные трубы».
Однажды вечером мы разговорились «о делах не столь давно минувших дней» (позволяю себе вольность со строкой Пушкина). Я растянулся на верхнем этаже барачно-казарменной кровати и разглагольствовал о славном казачестве. Вдруг громкий и знакомый тенористый голос прозвучал у моего уха: «А, казаки… Это интересно… Говорите, говорите!»
Я повернул голову и онемел от неожиданности. На меня смотрели глаза несимпатичного мне «юнкера-фельдфебеля» из Берлина, специалиста по масонским делам. Также и теперь он был не один. Позади него стоял человек — квадратная глыба в темном пиджаке с грубым выражением лица, русские слова он произносил с галицким выговором.
«Ты как попал сюда?» — выдохнул я.
«Да вот как…» — запнувшись поначалу, проговорил он. Заметно было, что он растерялся и пытался на ходу разобраться в обстановке. И вдруг он затараторил неудержимо: «Ты помнишь хорунжего Кречинского?» (Я не уверен, что восстанавливаю фамилию точно. Твердо помню, что она начиналась на «К» и кончалась на «ский». Может быть даже, что и Крыжановский. Кубанец и эмигрант из Франции, он не смущался своим скромным чином и часто сам над собой подшучивал, утверждая, что чин хорунжего его молодит). «Такой хам… Я застрелил его в гостинице в Будапеште… А потом, понимаешь, выхожу на улицу, а по ней марширует взвод. И кто же во главе его? Павлов… Старший лейтенант!»
Видимо, он зарвался и стал говорить лишнее. Его спутник грубо дернул его за плечо: «Хватит! Пишлы!» — и вывел его из комнаты. Один из товарищей по комнате, занимавший нижний этаж кровати, поднялся и вышел вслед за ними.
Я попробовал осмыслить и привести в порядок услышанное. Каким образом Павлов, он и хорунжий Кречинский могли оказаться в Будапеште? Я уехал из Берлина в конце декабря, перед самым Рождеством. В эти дни все названные лица были в Берлине. Но уже в первых числах декабря началось большое наступление советских войск на Будапешт, и к середине декабря он был полностью окружен. В первой половине февраля 1945 г. Будапешт пал.
Вне всякого сомнения, ни в декабре, ни в январе никто из штаба Шкуро не мог быть командирован в Будапешт. Попасть туда они могли только после февраля. Может быть, в результате их выдачи большевикам после капитуляции Германии.
В таком случае, все становилось на место, включая и назначение Павлова командиром взвода. Он ведь не был «изменником родины», если предположить, что он и его напарник исполняли в тылу врага задания советской разведки. Находило объяснение и убийство хорунжего Кречинского. В гостинице, по всей вероятности, был расположен штаб военной разведки или СМЕРШа, куда и был доставлен хорунжий. Особенного интереса он, по-видимому, не представлял, и его на месте прикончил его бывший подчиненный, тем самым еще раз наглядно доказав своему подлинному начальству свой советский патриотизм.
Тут же по ассоциации всплыл в памяти есаул Кантемир, с которым «его величество случай» свел меня еще до этой встречи, незадолго до переезда в Капфенберг, в лагере Пеггетц, где я проживал, тогда как рожденный в сербском городе Ужице сын русских эмигрантов… Кантемир ведь тоже после его выдачи советам вернулся в Австрию из Будапешта… О Кантемире — в конце очерка.
К концу моих размышлений в комнату возвратился товарищ по комнате, коротко бросил: «Ушли… Я навел справки у соседей по коридору. Те двое были и у них… Справлялись, есть ли в общежитии русские… Пара с деньгами… Советские шпионы!» Больше мы их не видели.
Сегодня, бросая взгляд в минувшие военные годы, удивляешься, как мало проблема советской агентуры, которая, разумеется, была очень реальной, беспокоила нас. Казаки были крепко спаянный боевым содружеством и ненавистью к большевизму народ, и врагу трудно было втереться в доверие. Даже в лагерях военнопленных казаки сохраняли в большей степени, чем пленные из неказачьих областей, иммунитет против подпольной советской пропаганды.
Задача разоблачения происков советских спецслужб встала во весь рост после окончания войны в беженских лагерях. Антисоветские организации, в частности НТС, сумели найти эффективные средства противодействия советскому проникновению в ряды политически активной русской эмиграции. Скажу, не хвалясь, ходу этой братии мы не давали. А попадались среди нее и настоящие профессионалы.
У меня нет никаких данных о возможном проникновении агентов западных спецслужб в оперативные структуры Штаба Казачьего Резерва, если нашей деятельностью они вообще в это время серьезно интересовались. Здесь я хочу только вкратце упомянуть историю казачьего офицера, первого встреченного мною эмигранта-дальневосточника. Вспоминаю его в этом месте не потому, что я подозреваю в нем агента британского Интеллидженс Сервис. Для такого предположения у меня нет абсолютно никаких оснований. Но, может быть, его история поможет пролить некоторый свет на одно загадочное обстоятельство, связанное с выдачей казаков в Лиенце.
Фамилия его была, кажется, Степанов (память может меня обмануть, и голову на отрез я не даю). После окончания гражданской войны он ушел в Китай и продолжительное время служил офицером в полиции международного сеттльмента в Шанхае, в которой руководящая роль принадлежала англичанам.
О своей службе он рассказывал много интересного. Одним из преимуществ ее были отпуска. Раз в год полагался месяц оплачиваемого отпуска. После пяти или шести лет службы (точно не помню) давался полугодичный отпуск с правом кругосветного путешествия. Жить было можно. Во время месячных отпусков Степанов часто посещал Японию. Страна ему нравилась, но он отдавал предпочтение китайскому народному характеру.
После ликвидации японцами международного сеттльмента в Шанхае Степанов перебрался в 1936 г. в Европу. Я не помню, в какой стране он обосновался. Очень возможно, что во Франции. Французы ведь тоже входили в состав администрации международного сеттльмента. Осенью 1944 г. он отозвался на призыв генерала Шкуро и вместе с женой и дочерью обосновался в нашем лагере. Ходил он в штатском, ожидал назначения в Казачий Стан и утверждения в офицерском звании.
После моего отъезда в Италию я с ним более не встречался. Тем не менее, до меня дошло, что во время пребывания штаба походного атамана в Лиенце Степанов фактически исполнял функции офицера связи между казачьим и британским штабами. Годы, проведенные им в британской полиции в Шанхае, сослужили ему хорошую службу. Англичане считали его своим и большевикам не выдали. Его дальнейшая судьба мне неизвестна.
Предполагаю, что Степанов мог быть тем, кто предупредил генерала Т. И. Доманова о предстоящей выдаче офицеров и казаков с их семьями советам. Вопрос, почему Доманов со своей стороны не уведомил генерала П. Н. Краснова, и казачье руководство о предстоящем предательстве, до сих пор остается в области предположений и догадок.
Возвращаясь к теме возможного интереса секретных служб к работе нашего штаба, приведу еще такой случай. Во внутреннем дворе нашего здания находилась небольшая столовая. Ее хозяин — пожилой немец — был одновременно и официантом. Хотя у нас, канцеляристов, не было продовольственных карточек, он принимал нас дружелюбно, и мы могли заказывать овощной суп (Eintopf), в котором не было ничего, кроме капустных листьев.
Однажды, когда в обеденный перерыв мы мирно поглощали невкусное, но все же горячее варево, хозяин подошел к нашему столу и спросил меня, какое число казаков мы до сих пор отправили в боевые части. Я сухо ответил, что это военная тайна. Хозяин смутился, отошел от стола и в последующие дни был с нами сдержан, соблюдал дистанцию.
Исполнял ли он задание какой-либо разведки, немецкой группы сопротивления (такие были), я, разумеется, не мог знать. Впрочем, не исключено, что задал он этот вопрос по поручению наших немецких администраторов, которые хотели удостовериться, держу ли я язык за зубами.
Учитывая последующие события моей берлинской жизни, это предположение приобретает долю вероятности.
Тем не менее, ноябрь 1944 г. был встречен нами как месяц надежды. 14 ноября был опубликован Пражский Манифест генерала А. А. Власова, создан Комитет Освобождения Народов России. Также и то обстоятельство, что в ноябре, после неудачи наступления союзников под Арнгеймом в Голландии, временно стабилизировались Фронты, давало, как нам казалось, передышку для создания дивизий Русской Освободительной Армии. Правда, передышка оказалась иллюзорной. В конце ноября Советская армия возобновила наступление в Южной Венгрии. В первых числах декабря армии западных союзников пробили бреши в фортификациях Линии Зигфрида и прорвались в долину Саара. Война переносилась на немецкую землю. Несмотря ни на что, духом мы не падали.
Какие бы ни были разногласия в кругах высшего казачьего руководства относительно нашей позиции к власовской акции, подавляющее большинство казаков принимало довод генерала Власова о том, что врага нужно бить сжатым кулаком, а не растопыренными пальцами. Так было у нас в штабе. Так было в Казачьем Стане. Так было в XV Казачьем Кавалерийском Корпусе на Балканах. Такая позиция совсем не означала утраты казаками уважения к высшим казачьим авторитетам, в частности к генералу П. Н. Краснову, или бунта против них. Но в самом главном вопросе совместной борьбы против общего врага казаки оставляли за собой право своего мнения и своего последнего слова. Это никак не противоречило исторической традиции. Атаманы были не самодержцами или диктаторами, а избранными исполнителями воли казачьего народа.
Между тем в моем служебном статусе оставалась неясность. Хотя я в течение двух с половиной месяцев безупречно исполнял обязанности начальника канцелярии этапного лагеря, я все еще не был проведен немецкими административными инстанциями по штату и фактически оставался на положении ожидающего своего назначения казака.
Внешне это выражалось в том, что я, находясь на ежедневном довольствии, как и все, временно или постоянно приписанные к лагерю казаки, не получал полагающегося мне ежемесячного жалованья (Wehrsold). В моем чине оно было невысоко — 15 марок. Да и что можно было тогда приобрести в магазинах или заказать в ресторанах без продовольственных карточек? Я не мог даже пригласить Галю в ресторан.
Для удовлетворения моих потребностей на первое время мне хватало денег, привезенных с собой из немецкой части. Когда запас денег иссяк, я продал за хорошую цену мой суконный парадный мундир и запасную пару ботинок. Для хождения в баню, на езду в метро и на другие мелкие повседневные расходы этих денег хватало.
Что касается питания, то я прибег к простому, но действенному трюку. При прибытии к нам очередной группы казаков я приписывал к числу прибывших четырех лишних человек. Когда сходная по числу группа уезжала, я к ней прибавлял то же число. В отчете к числу уехавших немцы поименных списков не требовали. В результате я регулярно доставлял в канцелярию четыре лишних порции хлеба, колбасы, масла, сыра и сигарет, которые я распределял между моими помощниками, включая Костю, ординарца коменданта. Почти ежедневно мы уплетали двойной рацион. Жить было можно!
Раздражала, тем не менее, двусмысленность моего положения. Чтобы положить ей конец, есаул Паначевный подал представление в штаб генерала Шкуро о производстве меня, принимая во внимание исполняемую мною должность, в чин урядника. Штаб одобрил производство и послал его на утверждение немцам. Если бы утверждение было дано, я сменил бы мою авиационную форму на зеленую армейскую с погонами унтер-офицера и получил бы дополнительно новый пистолет в аккуратной кобуре. Я был бы введен в штат штаба Казачьего Резерва.
Прошла неделя, другая. Утверждение производства не приходило. Вместо этого я получил приказ явиться в Главное Управление СС (SS-Hauptamt) на Фербеллинерплатц. В назначенные день и время я вошел в вестибюль напоминающего небольшой дворец здания. Высокий солдат вышел мне навстречу. На месте левой руки свисал пустой рукав. Рыцарский Крест украшал его шею. Я объяснил ему цель моего прихода, и он провел меня по коридору в отдел, где разбиралось мое дело.
В кабинете за большим письменным столом сидел офицер. Позади него на полке вдоль стены стояли четырехугольные картонные папки с актами. На корешках папок можно было прочесть начертанные большими буквами надписи. Все они относились к казакам. Только на одной, самой крайней, было написано — «Власов». «Ишь, — пронеслось у меня в голове, — казачьих дел больше, чем власовских».
Пробежала минута молчания. Офицер уперся взглядом в мое лицо, словно изучая меня. Наконец, произнес: «Где пакет, который вы получили при переводе из немецкой части к казакам?»
Я сразу сообразил, в чем дело. Не дрогнув ни одной жилкой, ответил: «Я оставил его в Главном Управлении Казачьих Войск». «У кого?» «Не могу знать. Я положил его на стол».
Офицер помолчал. Еще раз внимательно смерил меня взглядом и подвел черту под наш разговор: «Вы можете итти!» Я отсалютовал, вышел из здания и отправился назад в лагерь.
Теперь мне было ясно, почему меня не провели по штату и не утвердили моего производства. У офицера была, конечно, копия моего личного дела. Там стояло: «К наградам не представлять! В высшие звания не производить!» Порядок должен быть.
Возвратившись, я передал есаулу Паначевному содержание разговора. Разумеется, мой командир сразу же понял, в чем заключалась суть дела. Ведь он тоже был знаком с содержанием пакета.
Дня через два есаул Паначевный вызвал меня к себе. Сообщил, что пришел отказ в производстве. «Вам нет смысла оставаться здесь», — заключил он. — Мы устроим ваш перевод в Италию. Предлог есть: у вас там мать. Мы направим вас в 1-е Казачье Юнкерское Училище. Скажите там, что вы были произведены у нас в урядники. Начальник училища — генерал Соломахин. Вы его знаете».
Пришел декабрь. Последний месяц моей жизни в Германии. Приближалось западное Рождество, а с декабря 1942 г. этот праздник неизменно означал новые вехи на моем жизненном пути. И, несмотря на воздушные тревоги и однообразие штабной рутины, в душе росло ожидание чего-то нового и долгожданного. Я ведь уже знал, что самое позднее в конце года я увижу маму и снова встану в боевой строй.
В создании праздничного настроения приняла участие и Галя. Ее привлекли к упаковке рождественских подарков и писанию праздничных поздравлений восточным добровольцам. Однажды в помещение, где вместе с другими соотечественницами трудилась Галя, зашел генерал добровольческих соединений (General der Freiwilligen-Verbunde) Кестринг. Военный атташе в Москве перед началом войны, он свободно говорил по-русски. Услышав от Гали, что ее друг — казак, Кестринг улыбнулся и заметил: «Казаки! Всегда доставляют мне хлопоты. Храбрый народ, но своенравный!»
Получили рождественские подарки и мы. Непосредственно из снабжавшего нас военного ведомства (получше тех, что упаковывала Галя): бутылку Французского коньяка, пачку сигарет, пакетик превосходного печенья, аккуратный кулечек с кофе и банку сапожной ваксы. По тем скудным временам — роскошный подарок. Гуляй душа без кунтуша! Тогда же меня уведомили, что 22 декабря вместе с есаулом Кантемиром и двумя казаками я должен отправиться в Италию в распоряжение штаба походного атамана Т. И. Доманова.
21 декабря был мой последний день в должности старшего писаря этапного лагеря. Я привел в порядок дела. К концу года объем нашей деятельности сократился, и, если меня не обманывает память, канцелярскую сторону наших дел взял на себя делопроизводитель штаба генерала Шкуро вахмистр Данилов, эмигрант из Югославии. Он был единственный в звании младшего комсостава. Все остальные были офицеры. В этой связи очень ярко припоминаю следующую сцену. В один октябрьский вечер я вышел из вагона поезда метро на станции Шарлоттенбург, возвращаясь в лагерь. Направился к выходу. Вдруг со всех сторон я услышал трель щелкающих каблуков и увидел каменеющих по стойке «смирно» немецких офицеров и солдат. Я осмотрелся и сам застыл в приветствии. В предвечерних сумерках прямо на нас катился вал света. Маленький генерал в черной черкеске в сопровождении не менее десятка офицеров со сверкающими казачьими серебряными погонами на безупречно сидящих офицерских мундирах. Умели себя показать. Вечер 21 декабря я провел с Галей. Я отдал ей полученные мной подарки за исключением сигарет и крема для обуви. Галя приготовила очень скромный домашний ужин. Чокнулись рюмками (их предоставила хозяйка квартиры) с ароматным и жгучим коньяком за скорую встречу, за славное возвращение домой, за наше будущее. Последний прощальный поцелуй. В последний раз я обнял и прижал Галю к себе.
Встретиться снова нам не было суждено. Нормальной почтовой связи между Казачьей Землей (Kosakenland), как официально в документах именовался Казачий Стан, и Германией, не существовало. Не имея больше отношения к штабам, я утратил контакты, которые позволили бы мне, хотя и изредка, пересылать письма с оказией. Тем более что казачьи штабы в Берлине в январе и феврале сворачивали свою работу. В эти месяцы началась и на восточном, и на западном фронтах «битва за Германию». В январе к нам переехал и поселился в терско-ставропольской станице генерал П. Н. Краснов с женой, начальник главного Управления Казачьих Войск. В конце января или начале февраля, получив от Юнкерского Училища отпуск по болезни, я переселился из Виллы Сантины в ту же станицу. Возможность контактов с офицерами, командированными в Берлин, равнялась нулю.
После войны следа Гали в Западной Германии я не обнаружил, но надеюсь, что ей все-таки удалось перебраться на Запад с ее харьковскими друзьями до капитуляции Германии.
В противном случае вырисовываются два вероятных сценария. Представляется сцена допроса. Хамское рыло над оскверненными золотыми погонами (в годы гражданской войны идейные и исторические предки следователей СМЕРШа вырезали погоны на живом теле белых офицеров): «Говоришь — пела… Кому пела?… Фашистам пела… Посмотрим теперь, как ты запоешь у нас!»
А ведь могла и не дожить до конца войны. 3 Февраля 1945 г. в результате налета авиации союзников на Берлин погибло 22000 человек. Учитывая, что здоровые мужчины в призывном возрасте дрались на Фронте, большинство жертв бомбардировки состояло из стариков, инвалидов, женщин, детей, а также иностранных рабочих обоих полов, вывезенных немцами в принудительном порядке на работу в Германию.
22 декабря днем, перед отъездом в Италию, наша группа отъезжающих пришла в отель «Эксцельсиор» проститься с нашим самым старшим командиром. Над дверью его кабинета — черный флаг с волчьей головой — штандарт «волчьей сотни».
Генерал Шкуро спросил меня, откуда я родом, поблагодарил за службу. Заключил: «Будешь писарем». Не думаю, что это был комплимент: смутившись, я уклонился от прямого ответа на один его вопрос. Батько любил прямоту. Но здесь он действительно заглянул в мое будущее. Я и впрямь оказался «писарем». И чего я только не писал? Листовки и призывы. Письма личные и служебные, рекомендательные и ругательные. Статьи, рецензии и даже две книги. Одну — о змееборческом мифе в русском былинном эпосе. Другую — о «Мастере и Маргарите» М. Булгакова. Изучение символики Каббалы в процессе работы над второй книгой имело для меня побочные последствия, вроде современных лекарств: мне упорно действуют на нервы некоторые числа.
Перрон Силезского вокзала. Пыхтит локомотив готового к отправке воинского поезда. На перроне задерживается унтер-офицер войск связи ВВС. И теперь я в этой же форме. Кубанка и башлык упакованы в рюкзаке вместе со стихами Н. Туроверова, М. Волковой, Н. Келина. Рядом с унтер-офицером женщина с сынишкой на руках. Мальчонка смотрит на папу и радостно смеется. Разве он понимает, куда мать провожает своего мужа, его отца? И кто знает, может быть, навсегда! Унтер-офицер целует жену, взбирается в вагон. Паровоз испускает протяжный звучный гудок. Вздрагивают вагоны, лязгают буфера, состав приходит в движение, поезд идет на юг.
Вагон 3-го класса. Для унтер-офицеров и солдат. Всюду молодые лица. Улыбающиеся и озабоченные. Перебрасываются словами. Сколько из них едет на фронт? Сколько из них вернется живыми домой? Камераден! На них можно положиться. В их крови нет предательства.
Скользит мимо прусский ландшафт, мерно покачивается вагон, убаюкивающе постукивают колеса. Извне в окна вползает вечерняя темнота. Сидя, я засыпаю крепким молодым сном.
Размыкаю глаза. Поезд стоит на вокзале какого-то города. Не спрашивая моих спутников, где мы находимся, я набрасываю на плечи шинель и выхожу на площадку вагона. И вдруг, словно обухом оглушают доходящие с перрона слова рабочего-железнодорожника: «Ще маемо час!»
«Куда я попал? Как я мог очутиться в городе, в котором говорят по-украински?» Тут меня озарило, и последние остатки сна вылетели из головы. «Да ведь мы в Праге! В Чехии! В славянской стране!»
Прага осталась позади. Поезд шел на Вену. Я приковался глазами к окну вагона. Мимо него проносятся аккуратные крестьянские дворы на припушенной легким снегом равнине. На славянской земле (не хочу впадать в сентиментальность) я почувствовал себя ближе к родному дому.
К вечеру мы прибыли в Вену. Выгрузились из вагона. Добрались до Солдатского Дома (Soldatenheim) в венском Арсенале. Сдали на хранение свои пожитки. Нам выделили кровати в комнате, где были уже другие солдаты. Чего-то поели. Можно было отдохнуть и нормально выспаться после ночи, проведенной в пути.
Спать, впрочем, долго не пришлось. Подняли засветло. Поезд в Италию уходил рано утром. Встав, я обнаружил, что бесследно исчезла моя пилотка. Не могу понять, кому она понадобилась, но факт оставался фактом: пилотку сперли. Видно, ослабел дух армейского товарищества за годы войны, если солдат ворует у солдата.
Не особенно печалясь об утрате, я извлек из моего рюкзака кубанку и башлык и из солдата Люфтваффе на глазах немцев превратился в казака.
Поезд уходил с Южного вокзала. Нам досталось в вагоне купе, где никого, кроме нас четырех, не было. Можно было устроиться более или менее комфортабельно. Поезд шел на юг, и чем дальше, тем больше местность становилась гористее. Собственно, у Вены уже начинались отроги Альп, и очень скоро по обе стороны долины, по которой несся наш состав, встали неровной зубчатой стеной уходящие в безоблачное синее небо покрытые сверкающим снегом Альпы. Никогда до этого я не был в горах. Правда, еще семилетним мальчишкой во время посещения с мамой родичей в Ставрополе я имел возможность видеть в ясную погоду снежные вершины Кавказского хребта. Но они были далеко и не оставили следа в моей памяти.
Теперь же я мог не просто созерцать горы, но и переживать их. И с этого дня я навсегда полюбил горы, как 12 лет спустя, иммигрировав в США, пережил и навсегда полюбил океан. И до сих пор перед моими глазами, словно я увидел все это неделю тому назад, стоит, почему-то ставшая незабываемой, картина. На покрытом перелеском склоне горы крестьянин срезает ель. Возле него стоит запряженная в дроги лошадка. «Почему так поздно?» — думаю я, — ведь сегодня Сочельник. Неужели у него не было времени установить рождественскую елку раньше?» Мирная картина, мирные мысли. Совсем не думается о войне.
Поезд все дальше несется на юг. Мелькают названия станций: Юденбург, Капфенберг, Леобен, Клагенфурт, Шпитталь, Виллах. Я не стараюсь запоминать их. К чему? Разве же я мог предполагать тогда, что этот маршрут (только в обратном порядке) станет через полгода крестным путем казаков и их семей, преданных ненавидимым Черчиллем большевикам цивилизованной Англией, «матерью европейской демократии»?
Минули Виллах. Арнольдштайн. Последний город на немецкой стороне Альп. Поезд пересекает границу. Мы в Италии.
На итальянской стороне другие впечатления. Нет снега. Чуть облачное небо. Голые каменные стены возносятся ввысь, словно пытаясь подцепить медленно плывущие над вершинами облака. Я с одним из моих спутников выхожу в коридор, чтобы лучше рассмотреть панораму долины. У соседнего окна стоят два солдата в армейской форме.
По коридору идет комендант поезда, предупреждает сидящих в купе и стоящих в коридоре солдат: «Будьте наготове! Опасность партизан!»
«Кто эти двое в неуставной форме?» — спрашивает стоящий у соседнего окна солдат. «О, это казаки», — отвечает сосед. «Казаки? Ну, тогда нам ничего не страшно!»
Что может быть выше признания товарищей по оружию? Жаль, что Галя не могла слышать этой столь лестной для нашего брата похвалы. А она там, в Берлине рассуждала о «смешении» военных форм!
Партизаны, видимо, не были заинтересованы в нашем эшелоне, и примерно через час поезд остановился на станции Карниа, на которой нам полагалось сходить. Мы вышли на площадь перед станцией. На ней ни души, кроме человека в папахе и заношенной солдатской куртке. Он подошел к нам, обнял меня и произнес с кавказским акцентом: «Здравствуй, брат-казак!»
Он оказался из числа горцев, которые, подобно казакам, оставили в 1943 г. родные места и в 1944 г. временно осели в Северной Италии. Им был предоставлен пограничный район, который они охраняли от нападений партизан. Возглавлял их генерал Султан Клыч Гирей. Не ручаюсь за достоверность, но, по рассказам юнкеров, самые красивые женщины и самые породистые лошади были у кавказцев.
Горец показал нам поезд местного сообщения, на котором к полудню 24 декабря 1944 г. мы, наконец, достигли цели нашего путешествия — города Толмеццо, «столицы» Казачьего Стана.
Штаб Походного Атамана расположился в большом доме светлого цвета. Верхний этаж его был украшен балконами. Мы разошлись по штабным отделениям оформлять наши назначения, и больше никого из моих спутников, за исключением есаула Кантемира, я не встречал.
Встретил я его летом 1945 г., месяца полтора после выдачи казаков в лагере Пеггетц, превращенном в лагерь Ди-Пи. Кантемир, очевидно, не ожидавший меня встретить, рассказал мне совершенно нелепую историю, как в Будапеште он обратился к коменданту города (это после выдачи англичанами большевикам возглавляемой им школы диверсантов! Организация этой школы и составляла содержание проекта, о котором он хлопотал в Берлине в штабе генерала Шкуро) с просьбой выписать ему пропуск в г. Иннсбрук. В Венгрии названия многих городов кончаются на «брук». Комендант, не имея понятия о существовании австрийского Иннсбрука, пропуск ему, ничтоже сумняшеся, выдал, и Кантемир перебрался во Французскую зону Австрии. Теперь он приехал в Лиенц вербовать избежавших репатриации казаков во Французский Иностранный Легион. На самом деле, как меня осведомили казаки, он раздавал им советские газеты и вел советскую пропаганду. Видимо, почуяв, что казаки решили положить конец его «патриотической» деятельности, Кантемир бежал в американскую зону, в г. Зальцбург. В качестве казачьего офицера он втерся там в доверие администрации 2-го Украинского лагеря. В декабре 1945 г. я опять нарвался на него (чего не выделывает «его величество случай»?), когда во дворе здания лагеря (бывшей австрийской казармы) он левой рукой колол дрова. Кисть правой руки у него была оторвана взрывом гранаты во время полевых занятий со своей школой в Италии. Увидев меня, он в тот же день бесследно исчез. В пятидесятых годах в «Общеказачьем журнале», издаваемом Елатонцевым в Нью-Йорке, Кантемир поместил объявление о своем намерении опубликовать книгу по истории антисоветских разведшкол во время войны. Он просил преподавателей и курсантов этих школ присылать на адрес в Мюнхене (адресатом был назван его напарник в Берлине) свои воспоминания и фотографии. Я не знаю, что получилось из этой затеи. Для всякого здравомыслящего человека, жившего в обстановке того времени, от этого объявления на версту несло провокацией. Впрочем, это объявление он мог поместить в журнале и с ведома западных спецслужб. Кто знает? После этого я о Кантемире ничего не слыхал.
24 декабря 1944 г. в штабе походного атамана я получил указание отправиться в распоряжение Юнкерского Училища в Виллу Сантину, в нескольких километрах на юг от Толмеццо. Мне повезло. Туда возвращался с подводой казак, который мог взять меня с собой. Я должен был подождать, пока он не закончит свои дела.
Ожидание мне было очень на руку, т. к. в Толмеццо меня ожидал радостный сюрприз. В штабе я узнал, что терско-ставропольская станица переселилась из Жемоны в горное село почти рядом с Толмеццо. Из штаба позвонили атаману станицы, и вскоре я обнял маму в вестибюле штаба. Полтора года мы не видели друг друга. Мама изменилась за это время: похудела, больше морщин и складок на лице, возросло число серебряных нитей на голове. Очевидно, переменился и я. Мама окинула меня внимательным взглядом матери и врача и с тревогой в голосе воскликнула: «Юра, ты болен!»
Ее слова не тронули меня. С легким упреком я возразил: «Мама, сколько людей потеряли головы, а ты толкуешь о болезни».
Мой ответ понравился донскому сотнику, стоявшему неподалеку и, видимо, прислушивавшемуся к нашему разговору. Он поддержал меня: «Правильно говорит казак. Молодец! Такому и надо в юнкера!»
Мама засмеялась и ответила: «Казак и есть. Когда он еще в пеленках был, я пела ему: «Богатырь ты будешь с виду и казак душой». Таким он и вышел».
Радости много, а времени для нее, как всегда, мало. Я договорился с мамой навестить ее, как только обоснуюсь в училище. Обещание мое я вскоре сдержал. Мама, счастливая, хотя и обеспокоенная моим видом (она оказалась права: я был болен), возвратилась к себе в станицу, а я зашагал в Виллу Сантину.
Возница оказался астраханским казаком по фамилии Баранников. Сын его был юнкером полубатареи училища, чем отец очень гордился. Трудно передать чувство, овладевшее мной. Мы шагали по покрытой щебнем горной дороге. Вниз, на краю ее, спадала в долину скалистая стена. В долине вилась по камням неширокая и неглубокая река Тальяменто. Справа от нас терялась вверху подобная же стена, покрытая расселинами и трещинами, из которых кое-где тянулись вверх корявые стволы деревьев. Из-за гребня гор на долину Тальяменто и на противоположные с редкими деревьями крутые склоны гор (где-то там жила мама) падали косые лучи солнца. Нас окружала строгая красота северо-итальянских Альп. И вот это и есть «Казачья земля», наш временный приют, из которого мы вскоре снова двинемся на восток освобождать наши родные земли! Но ведь и здесь я тоже с моим народом! Мне стало очень легко на сердце.
Совсем вечерело, когда лошадь довезла нас до Виллы Сантины. В сумерках мне трудно было разглядеть местечко. Мы миновали церковь и сразу за ней остановились у большого светло-желтой окраски двухэтажного дома. Это была местная школа, в которой были расквартированы две сотни училища. Я поблагодарил возницу. Взял мой рюкзак. Разыскал дежурного офицера. Им оказался терец — войсковой старшина Третьяков.
Я отрапортовал ему, что я прибыл в распоряжение училища. Третьяков объяснил мне, что завтра я должен буду сдать приемные экзамены. Пока же он поместит меня к юнкерам 2-й сотни.
Немедленно по сотне пронеслась весть, что из самого Берлина приехал новый кандидат в юнкера, и скоро комната была набита до отказа желающими услышать последние новости. Сначала мне сообразили что-то закусить. Без выпивки. А затем я стал отвечать на бесконечные вопросы о казачьих делах, о генерале Власове, РОА и Комитете Освобождения Народов России, об отношениях между Власовым и казачьим руководством, о том, что я думаю о положении на фронтах. Пораженческих настроений не было.
В ходе беседы я заметил, как один из юнкеров сырой тряпкой вытирал свои высокие кавалерийские сапоги, от чего они не выглядели привлекательнее. Я предложил ему мою полученную на Рождество обувную мазь.
Нужно было видеть радость на его лице. Сапоги скоро заблестели темным лоском, что вызвало цепную реакцию. Другой юнкер попросил «занять» ему мази. Затем третий… Когда банка вернулась ко мне, я пожалел, что не почистил свои сапоги перед отъездом из Берлина. Самой мази мне не было жалко.
Разговоры продолжались до отбоя. Отбой! Все разошлись по своим местам. Я мог передохнуть. Утомление от трехдневной езды давало себя знать. Завтра же экзамены. Я уже расспросил о них юнкеров и не боялся. После них я должен идти к генералу Соломахину, к которому у меня было письмо от полковника Иноземцева. Нужно быть в форме.
Несмотря на усталость, засыпал я со счастливой улыбкой. Я снова встретил маму. Я был принят в семью. В боевую семью. Я был дома.
На следующее утро после моего прибытия в Юнкерское училище, выспавшись и приведя себя в порядок, я разыскал дежурного офицера, войскового старшину Третьякова, и он представил меня экзаменаторам, которые уже были осведомлены им о моем прибытии.
Экзаменационная комната находилась на первом этаже школы, в которой были размещены две сотни училища.
Сдавал я экзамены по двум предметам: русской истории и математике. Экзамен принимали два пожилых военных чиновника (их серебряные погоны с просветом и звездочками были уже офицерские), учителя по профессии.
Я не помню, какие вопросы мне были заданы по истории. В ней я всегда был силен, много читал еще дома, и мои знания в этой области были обширнее программы, которую проходили в советской средней школе.
Зато совершенно отчетливо помню, что экзаменатор-математик спросил меня о биноме Ньютона.
Признаюсь честно, что судьба не одарила меня особыми математическими способностями, что было с ее стороны совсем некрасиво.
Отец был превосходный бухгалтер. По материнской линии все мои двоюродные братья были на дружеской ноге с математикой. Особенно Вася Розанов, сын тети Лиды и дяди Сени, — студент харьковского электротехнического института (уже в студенческие годы отмеченный в местной прессе, как талантливый изобретатель) и неплохой поэт. Иногда он решал для меня трудные задачи по алгебре и тригонометрии, что приводило в полное замешательство преподавательницу математики в восьмом классе, знавшую меня по предыдущим классам, как бесталанного «троечника». Сначала она не поверила, что эти задачи я решил сам. Но когда в третий раз оказалось, что только столпы математики в нашем классе и я, «недостойный», сумели решить все задачи (я даже объяснил их на доске перед всем классом), она воскликнула, вся красная от негодования: «Ребята, как вам не стыдно! Даже Круговой решает эти задачи, а вы не можете!»
Это «даже Круговой» обожгло, как кипятком мое самолюбие и, повинуясь голосу родовой чести, я дал себе слово доказать всему классу и учительнице, что я смогу овладеть математической премудростью и стать в один ряд с лучшими математиками в классе.
Я приучил себя уделять до трех и четырех часов на решение трудных математических задач. В результате я взял упорством и усидчивостью там, где не мог взять математической сметкой. Начиная с восьмого класса до окончания десятилетки, я неизменно получал «4+», был признан хорошим математиком, мне даже поручали помогать слабым в математике одноклассникам.
Бином Ньютона завершал курс алгебры в десятом классе. В немецких и австрийских гимназиях курс по математике включал введение в интегральное и дифференциальное исчисление. В остальном, как я убедился позже, программа образования и подготовка учеников в средних школах у нас не уступала гимназическому уровню в европейских странах.
И вот теперь экзаменатор задал мне вопрос об этом самом биноме Ньютона. Я задумался, напряг память и… вывел формулу. Больше вопросов мне не задавали, оба экзаменатора поставили таинственный для меня балл «12» и отпустили меня с миром.
Не теряя времени, я направил свои стопы к вилле, которую занимал в Вилле Сантине генерал М.К. Соломахин. Начальник училища принял меня сердечно, осведомился о моем самочувствии и о моих первых впечатлениях об училище. Я вручил ему письмо полковника Иноземцева. Генерал прочитал его. Спросил, какую отметку я получил на экзаменах. «Двенадцать», — ответил я и метнул взгляд на лицо генерала, пытаясь разгадать его реакцию. Лицо Начальника училища осталось, однако невозмутимым, а я не решился спросить его, что означает этот балл.
После минуты молчания генерал Соломахин объявил свое решение: «Определяю вас юнкером в артиллерийскую полубатарею. Ее командир — полковник Полухин. Идите и оформляйтесь. Поздравляю вас с приемом в 1-е Казачье Юнкерское Училище!»
В этот же день я, наконец, узнал, что в училище пользуются двенадцатибалльной системой, принятой в русских военных учебных заведениях до революции. «12» — высший балл и свыше полутора десятка юнкеров получили его. Как же мне повезло, что на экзаменах меня не подвела память.
Пожалуйста, не спрашивайте меня сегодня, что такое бином Ньютона и с чем его едят! Но ведь тогда мне был неполный 21 год! Сейчас я временами забываю имена моих многолетних коллег.
В каком порядке и сколько времени заняло мое оформление, я не могу припомнить. Также не помню, когда мне выдали мое юнкерское обмундирование. Присылалось оно к нам из итальянского военного склада, перешедшего в распоряжение немцев. С обмундированием и вышла загвоздка и ее причиной оказался мой «богатырский вид», которым мама похвасталась в разговоре с донским сотником в штабе Походного атамана в Толмеццо. На итальянском складе не нашлось мундиров и штанов на мой рост. Немногочисленное обмундирование больших размеров было уже распределено среди юнкеров. Нашли для меня только высокие кавалерийские сапоги со шпорами. Дополнительно из немецкого склада я получил зеленую шапку горных стрелков с козырьком (Bergmutze), а из казачьих запасов — синюю юнкерскую бескозырку с красным околышем и русской кокардой. В остальном мне пришлось сохранить мою прежнюю форму солдата Военно-воздушных Сил. Признаюсь, в строю вид у меня был несколько странный.
В тот же первый день адъютант училища подъесаул Полушкин внес меня с чином урядника в список юнкеров училища и отправил встать на учет в полубатарее.
Артиллерийская полубатарея вместе с инженерным взводом занимала большой темноватой покраски дом, принадлежавший местному купцу. Судя по расположению комнат в коридоре, в мирное время в нем могли быть сосредоточены торговые конторы. Дом стоял напротив здания школы, в которой были расквартированы две сотни училища. Таким образом, в случае необходимости наши действия могли быть легко координированы. Мы составляли один боевой кулак.
Вход в дом был не с улицы, а с внутреннего двора. Непосредственно у входной двери начинались комнаты юнкеров инженерного взвода. Командовал взводом сотник H.H. Краснов, сын инспектора училища полковника H.H. Краснова и племянник генерала П.Н. Краснова.
Молодой Краснов воевал в рядах германских войск, оперировавших на Восточном фронте, был награжден медалью за восточный поход 1941-42 гг.
Курсовым офицером был хорунжий Сережников, эмигрант из Франции. Оба выросли и были воспитаны в эмиграции.
Коридор пересекал зал с окнами, выходившими как на главную улицу, так и во внутренний двор. Из окон на улицу открывался вид на церковь и школу, в которой обосновались наши товарищи из сотен. В углу зала, направив стволы в коридор, стояло несколько пулеметов. Один — с ощеренным рылом, неизвестной мне системы. Как мне разъяснили, это был пулемет системы Люиса. Наше вооружение было трофейного происхождения.
Одновременно зал исполнял и другую, «карательную», функцию. В угол рядом с пулеметами, любимец юнкеров и сам по-отечески любивший их заместитель начальника училища, полковник А.И. Медынский ставил «под винтовку» на час или два провинившихся в тех или иных проступках юнкеров.
Вообще, полковник Медынский имел обыкновение появляться, когда его совсем не ожидали. Его любимый оборот речи, при распекании попавших в просак юнкеров, был: «Медынский под землю на три аршина видит!»
Стоять с карабином, хотя бы и легким (четырехзарядные французские карабины были на вооружении училища), на плече час или два было совсем не пустяшное дело.
Недели через две после моего поступления в училище попал в переделку и я. Как-то после вечерней поверки и ужина я и Саша Фомин решили заняться в коридоре имитацией штыкового боя без штыков. После нескольких выпадов и мощных ударов стволом по стволу во мне заговорил голос благоразумия, и я предупредил моего «доблестного» противника: «Давай кончать, Саша, а то ведь можем сбить мушки». И в этот самый миг над моим плечом прогремел знакомый грозный голос: «Прекратить безобразие!»
Мы застыли «смирно» перед полковником Медынским. Не входя в распекание, он посмотрел на меня и коротко бросил: «Два часа под винтовку!» На Сашу он не обратил внимания. Круто повернулся и ушел.
Наказание все же миновало меня. В нашу комнату заглянул хорунжий, курсовой офицер полубатареи (фамилию его я не запомнил). В Красной Армии он был лейтенантом. До перевода в училище служил в 1-м конном полку Казачьего Стана. Лукаво ухмыльнувшись и подмигнув, сообщил: «Полковник Медынский распорядился: «Скажите этому авиатору, что под винтовкой он может не стоять». Слава Богу, пронесло!
Но будущее, даже самое близкое, большей частью скрыто от нас, и в этот первый день моего юнкерского бытия меня ожидали иные значительные открытия. Первым делом меня определили в комнату, в которой обосновались три юнкера-артиллериста: донцы Вячеслав Пилипенко и Саша Фомин, и астраханец Баранников, сын того самого казака, который привез меня в Виллу Сантину.
Как и в немецких казармах, в комнате были поставлены двухъярусные кровати (как всегда, мне достался верхний этаж). Правда, в отличие от солидных крепко сколоченных деревянных немецких кроватей, итальянские кровати представляли собой свинченные металлические рамы с парусиной, натянутой между продольными полыми балками. На парусину были положены неуклюжие тонкие матрацы. Но когда человек молод, он обращает меньше внимания на неудобства.
Обосновавшись на новом месте, я представился остальным юнкерам полубатареи и был принят в товарищество. На моей первой вечерней поверке я уже стоял правофланговым нашего взвода, оттеснив на второе место Сашу Фомина, во дворе школы вместе с юнкерами 1 — й и 2-й сотни и инженерного взвода. На крайне правом фланге — духовой оркестр училища.
Звучат слова команды. Командиры сотен, полубатареи и инженерного взвода отдают рапорта начальнику училища. Генерал Соломахин в той же черной черкеске, в которой я впервые увидел его в Берлине. Но теперь на ней русские генеральские погоны. Рядом с ним стройный и подтянутый полковник Медынский в русской гимнастерке. На голове фуражка защитного цвета с темным околышем и офицерской кокардой. На плечах золотые погоны офицера-артиллериста. При шашке.
Вдруг до меня доносится неслыханная мною доселе команда: «На молитву шапки долой!» 300 обнаженных и склоненных голов. Офицеры и юнкера дружно произносят слова молитвы — «Отче наш! Иже еси на небесех…» Мне немного не по себе. Хотя я и считаю себя верующим, я не знаю ее слов. И так же неожиданно и в лад с молитвой с колокольни, стоящей рядом итальянской католической церкви, раздаются мерные удары колокола, отбивающие время. Мною овладевает непередаваемое словами чувство… Молитва кончилась. И опять команда: «Накройсь! Смирно! Господа офицеры! Гимн!» И вслед за молитвой в предвечернее, декабрьское, голубое небо возносится рвущая за собой душу мелодия войскового гимна.
Я не помню, чей гимн я услышал на этой первой моей поверке в училище. Оркестр обычно исполнял два гимна — донской («Всколыхнулся, взволновался православный тихий Дон») и кубанский («Ты Кубань, ты наша Родина»). Нам были знакомы слова терского гимна («На горе гусеньки гогочут…»), но оркестр не знал его мелодии. Поэтому, когда при иных торжественных обстоятельствах произносились слова — «Да здравствует Войско Терское (или Ставропольское)!» — оркестр играл туш.
Глубоко тронутый, я возвратился после поверки в помещение полубатареи. Но это еще не был конец дня. Нам предстоял еще ужин. И вот снова в строю, бодрым шагом мы направляемся в местный ресторан, в котором мы вкушаем заслуженный в дневных трудах ужин. Шагаем в ногу, как одно многоногое существо. Раздается бодрый голос: «Споем?» В ответ гремит дружное «Споем!» Оказывается, у юнкеров полубатареи имеется своя собственная маршевая песня. Поется она на мелодию песни дореволюционных времен — «Черные гусары», которую мне уже довелось слышать. Существовал ли этот «артиллерийский» вариант старой походной песни до основания училища или он был составлен поэтически одаренным юнкером или офицером, история умалчивает. Из этой песни я до сих пор помню две строфы. После каждой из них следовал припев:
Марш вперед!.. Друзья, в поход!.. Мы — артиллеристы!
Звук лихой зовет нас в бой против коммунистов!»
Читатель уже заметил, что начальные слова припева я выбрал для заглавия очерка. Припев очень точно выражал наш дух и настроение.
В ресторане чинно и без шума занимаем места. Столы накрыты скатертями. Приносят суп. Юнкера встают и произносят молитву: «Очи всех на Тя, Господи, уповают, и Ты даешь им пищу во благовремении, отверзаешь щедрую руку Твою и исполняешь всякое животно благоволение». Я один стою молча. Этой молитвы я никогда раньше не слыхал. Садимся, начинаем есть. За супом следует второе блюдо. Хлеба немного. Кончили ужинать. По команде встаем. Опять общая молитва: «Благодарим Тебя, Христе Боже наш, якоже насытил нас земных Твоих благ. Не лиши нас и небесного Твоего Царствия!»
Подкрепившись едой, в строю возвращаемся в казарму. Ничего подобного я до сих пор не переживал. В германской армии я встречал верующих солдат, но для молитв в военном распорядке дня не было предусмотрено места. Национал-социалистическая Германия, как и Союз Советских Социалистических Республик, была воинственно секулярным государством (хотя и не столь открыто богоборческим), и Бог в нем оказался не у дел. Когда в Киеве адъютант отдела оберлейтенант Лонгвитц увидел у меня на шее нательный крестик, которым меня напутствовала мама, он строго заметил мне, что его ношение не приличествует солдату. Впрочем, на пряжках поясов солдат сухопутных войск сохранился по идеологическому недосмотру девиз старых кайзеровских времен — «С нами Бог» (Gott mit uns).
Правда, уже у казаков в Берлине, по внушению есаула Паначевного, я с несколькими казаками один раз посетил недавно открытую домовую казачью церковь, настоятелем которой был священник — эмигрант о. Павел Судоплатов. Помню, что на одной стене церкви были развешаны гербы 12-ти казачьих войск. Кроме нас, в церкви почти никого не было. Русские православные в Берлине ходили или в домовую и очень популярную среди русских церковь на Находштрассе (в районе Вильменсдорф, недалеко от Курфюрстендамм) юрисдикции митрополита Евлогия или же в храм Русской Зарубежной Церкви, находившейся также относительно недалеко от церкви на Находштрассе. Но и тогда мы пошли в церковь о. Судоплатова, так сказать, в силу исполнения долга, а не движимые личным религиозным чувством.
И вот здесь в Италии, в училище, Церковь сама пришла к нам и объединила нас в общей молитве: за общим столом — за завтраком и ужином, и на вечерней поверке. Я не берусь судить о глубине и силе личной религиозности моих товарищей-однокашников. Большинство из нас были молодыми советскими людьми, на сознание которых годы советского воспитания в школе и идейная пропаганда во всех ее видах не могла не наложить отпечаток. И даже если дома, в семье родители закладывали в нас основы веры, наша религиозность не имела возможности восполниться в духовном богатстве соборного церковного Богослужения. Коллективная молитва в училище сама по себе, конечно, не обращала неверующих в верующих, но она была действенным начальным шагом на пути излечения в сознании болезненного разрыва между христианскими первоистоками русской культуры и духовно выхолощенной жизнью послереволюционного поколения молодежи.
Ко всему прочему юнкера не представляли однородной по возрасту и жизненному опыту массы молодых людей. Конечно, известная часть личного состава училища состояла из юнкеров-однолеток, которые по возрасту не попали под призыв в 1941 и 1942 годах и остались на родных местах, занятых немцами в ходе летнего наступления в эти же годы. Осень 1944 года застала их уже бойцами полков Казачьего Стана или иных антисоветских воинских формирований.
Но были среди нас юнкера и постарше, приобретшие свой первый боевой опыт и первые воинские звания в рядах Красной Армии. Так ростовчанин Вячеслав Пилипенко был сержант Красной Армии. Здесь же в Вилле Сантине жила его мать (отец — майор Красной Армии, был расстрелян в 1937 году), а в учебной команде проходил унтер-офицерскую подготовку его младший брат. Кубанец Часнык, командир взвода 1-й сотни, имел в Красной Армии звание младшего лейтенанта. Судьба их всех по окончанию войны сложилась в высшей степени трагически.
Да и вообще возрастной потолок приема в училище оказался по условиям войны значительно более высоким, чем в мирное время. Припоминаю двух юнкеров, из которых один перед началом войны был школьным учителем, а другой — бухгалтером. Каждому из них было около 30-ти лет. Возраст для курсантов офицерской школы весьма необычный. Также нужно иметь ввиду и то, что значительный процент юнкеров вообще не был рожден на казачьих землях или вырос за пределами их, в СССР или в эмиграции.
Женя Химич и Володя Король родились и выросли в Польше. Чистым белорусом оттуда же был юнкер Данилевич, примкнувший с матерью к проходившим через Белоруссию казакам Атамана Павлова. Володя Строгов (ему было тоже около 30-ти лет) был сыном казака-эмигранта из Югославии. Сын полковника Полухина, нашего командира и юнкер той же полубатареи, родился и вырос во Франции. Называю здесь фамилии юнкеров-эмигрантов, с которыми я соприкасался. В училище их было, наверное, больше.
Воспитываясь в белогвардейских семьях в крупных и малых центрах эмигрантского рассеяния в странах Европы, с присущей эмигрантам ревнивой заботой о традиционных культурных ценностях оставленной России, эмигрантская молодежь первого поколения интимнее переживала церковно-обрядовую сторону повседневного быта. Между собой в наших беседах вопросов религии мы не затрагивали. Нас всех, советских молодых людей и сыновей эмигрантов, в первую очередь, объединяла воля к освобождению нашего народа от навязанной ему в октябре 1917 года тирании и стремление к восстановлению свободного уклада казачьей жизни, о которой нам рассказывали родители. Без громких слов, без напускного пафоса. Мы были невероятные бойцы невероятной армии. Нам всем было предельно ясно, что мы вступили в смертельную борьбу с безжалостным врагом, восстановившим против нас лживой пропагандой ненависти сынов нашего же народа, ценой невероятных жертв поражавших уже смертельно раненого захватчика, на стороне которого сражались мы. И вот пойди и разберись в этом клубке убеждений, страстей и чувств, кто прав и кто виноват!
При этом несомненен факт, что при всей непримиримости к сталинской диктатуре и ее активным сторонникам, ответственным за преступления режима, в солдатах и офицерах Советской армии мы видели наших потенциальных союзников и единомышленников.
Соответственно наши воспитатели в училище преподавали нам «науку побеждать». Но в нашу программу не входила «наука ненависти». Собственно, в этом сознательном отказе от столь соблазнительной во время жесточайшей войны идеологии ненависти сказались, пусть бессознательно и подспудно, исторические ценности русской православной культуры.
Должен сказать, что подбор командного и преподавательского состава училища был очень удачен. Выше я упомянул командиров инженерного взвода и полубатареи. Второй сотней командовал войсковой старшина Джалюк, эмигрант из Франции. Эти офицеры, участники 1-й Мировой Войны и Белого движения старались передать юнкерам традиции российской императорской армии, и тот единственный в своем роде дух казачьей спайки, в котором воинская дисциплина естественно уживалась с выросшими из взаимного доверия простотой и непринужденностью отношений между начальниками и подчиненными. При этом — ни следа духа «эмигрантщины» или претензий на исключительность, которые иногда проявляли себя в жизни послевоенных беженских лагерей.
В эту среду естественно и без затруднений влился командир 1-й сотни есаул Шувалов, кадровый командир Красной Армии, мужественный и знающий свое дело офицер. За оборону Москвы в 1941 году был награжден орденом Боевого Красного Знамени. В Вилле Сантине с ним жила жена с маленькой дочерью, медицинская сестра и боевая подруга в буквальном смысле этого слова. Под огнем рядом с мужем она принимала участие в боевых операциях.
Пока же, готовясь к победному маршу в далекую Россию, Училище несло гарнизонную службу в живописном альпийском местечке на итальянской земле. Начальником гарнизона был генерал Соломахин. При этом мы были не единственными представителями военной власти в Вилле Сантине. В местечке также действовала немецкая комендатура, состоявшая из трех человек: коменданта — невысокого рыжеватого лейтенанта со славянской фамилией Грозек, и двух фельдфебелей. В каких отношениях они состояли с начальником гарнизона, мне не известно.
Оговорюсь также, что мы были не первыми казаками, с которыми пришлось иметь дело жителям Виллы Сантины. Еще до нас, в ноябре в городке был расквартирован штаб 4-го Терско-Ставропольского полка, переброшенного затем на север в Ампеццо. Терцы и ставропольцы были покладистый народ, и конфликты с местным населением у них возникали крайне редко. И они, и мы оставили по себе добрую память. В 1965 году вместе с моим другом-итальянцем, о. Петром Модесто, уроженцем этих краев, с которым я после войны учился в философском институте в Зальцбурге, мы посетили Виллу Сантину. Городок не очень изменился за прошедшие 20 лет. Мы зашли перекусить в ресторан, в котором в свое время завтракали и ужинали юнкера-батарейцы. Подсели к столу, за которым беседовали и пили вино местные жители. О. Петр завязал с ними разговор и представил меня, как казака, «бывшего представителя оккупационной власти». Оказанный нам прием превзошел все мои ожидания. Нас пригласили сесть с ними за один стол. С теплотой наши итальянские собеседники отозвались о генерале Соломахине. Рассказали о казаке, который не ушел с Казачьим Станом в Австрию, а остался с итальянской семьей и потом уехал, неизвестно куда. Мы сидели за общим столом и поднимали за здоровье друг друга бокалы с белым фриулянским Пино Гриджио.
Сегодня, бросая с расстояния в 55 лет взгляд в только что начавшийся 1945 год, удивляешься, насколько были насыщены деятельностью те полтора-два месяца, которые я провел в юнкерском училище. Гарнизонная караульная служба, теоретические занятия по тактике, артиллерийскому делу, лекции по русской истории, которые читал молодой военный чиновник, эмигрант из Югославии, лекции по истории военного искусства, строевые занятия, полевые учения, стрельба из карабинов по мишеням (однажды на стрельбище явился в сопровождении офицеров штаба сам полковник Силкин, заместитель Походного Атамана. Насколько он был удивлен нашим искусством поражать мишени, я сказать не могу. Помню, что полковник Медынский был рассержен), импровизированные походы в горы, парады.
Караульная служба не была утомительной. Юнкеров было много, а охраняемых объектов — считанные единицы. По ночам по улице городка патрулировал дозор. Уже в первое мое назначение на караульную службу, не обошлось без происшествий. Меня определили на пост на краю Виллы Сангины, где дорога, ведущая в Толмеццо, пересекалась с улицей, шедшей к железнодорожной станции. Ближайший ко мне угловой дом привлек мое внимание. Во дворике играли и шумели детишки. За ними время от времени присматривала хорошенькая синьорина, по-видимому, их сестра. В доме на противоположной стороне жил командир инженерного взвода сотник H.H. Краснов. Было за полдень. С карабином за плечами я похаживал взад и вперед по улице, позвякивая шпорами, и, чтобы не скучать, поглядывал на синьорину, когда она показывалась из двери дома.
Со стороны станции послышался гудок локомотива, и через несколько минут по направлению ко мне повалила толпа приехавших с местным поездом итальянцев. Я присмотрелся к ним, мой взор выделил одного из них, и, когда он поравнялся со мной, я остановил его и потребовал предъявить удостоверение личности. Признаюсь, что никаких разумных доводов для проверки его документов у меня не было. Главное, мне было скучно. Вероятно, мне также захотелось напомнить местным жителям о присутствии благожелательной и охраняющей порядок казачьей власти и также привлечь внимание синьорины. Итальянец предъявит свое удостоверение личности, я притворюсь, что всерьез проверяю его. Сделаю вид, что все в порядке и отпущу его восвояси. Он — доволен. Я — доволен. На синьорину произвел впечатление.
Если мой бессознательный расчет был взаправду таковым, то в столкновении с действительностью он решительно провалился. Вместо удостоверения личности итальянец протянул мне лишь свой железнодорожный билет. Никаких других документов при нем не было. Но теперь я сам не смел отпустить его. Человек без удостоверения личности, да еще на территории под угрозой ушедших в горы партизан, неизбежно представляется лицом подозрительным, возможным врагом. Разобраться в том, кто он на самом деле, было делом начальства. Мне ничего другого не оставалось, как исполнить обязанность солдата на посту. Я снял с плеча карабин и выстрелил в воздух. Прохожие шарахнулись от меня в сторону, а синьорина посмотрела на меня с нескрываемым ужасом.
Через минуты две-три в сопровождении казака явился дежурный вахмистр. Я объяснил ему произошедшее и передал задержанного. Его довели до караульного помещения и без проволочки отпустили. Как оправдался итальянец (вахмистр не говорил по-итальянски), осталось вне моего понимания, но я все-таки могу представить себе ход мысли дежурного вахмистра. Он вошел в положение «беспаспортного» итальянца: «Какому же казаку не приходилось жить при советской власти без документов или даже скрываться под чужим именем? А был бы итальянец партизаном, будьте уверены, все документы были бы у него в порядке!»
Между тем, я продолжал отмеривать шаги на углу доверенного моей бдительности перекрестка, вполне удовлетворенный моими действиями и, разве что сожалея о невозможности доказать синьорине, что я руководствовался не чувством предвзятости в отношении ее земляков, а необходимостью исполнения воинского долга. Впрочем, возможность сделать это представилась мне гораздо раньше, чем я ожидал.
Легковая машина с итальянскими номерами приближалась к перекрестку, держа направление на Толмеццо. За рулем сидел немецкий офицер. Рядом сидел офицер-итальянец из фашистской милиции.
Я не помню теперь, какие чувства и соображения руководили мною в тот момент, и что мне показалось подозрительным, но я подошел к краю дороги и, когда автомобиль приблизился, поднял правую руку, давая знак остановиться. Сигнал не был принят во внимание, и машина продолжала свой путь. Опять я сорвал с плеча карабин и выпалил в воздух. Автомобиль затормозил. Из него вышел немецкий капитан и спросил, что случилось. Я потребовал предъявить путевые документы. Капитан игнорировал мое требование. Заметил при этом, что для официальной проверки проезжающих автомашин я обязан употреблять специальный жезл, а не просто поднимать руку. Порядок должен быть!
Как и в первый раз, появился дежурный вахмистр. От этого не стало легче. Вахмистр не говорил по-немецки и не знал, что делать. На наше счастье в эту минуту вышел из дома напротив сотник Краснов. Стройный, с великолепной выправкой, в донской форме (за исключением немецкого офицерского мундира), он производил впечатление идеального казачьего офицера. Офицеры отсалютовали друг другу. После краткого обмена словами немецкий капитан сел в автомобиль и со своим итальянским коллегой возобновил свой путь. Сотник и вахмистр ушли в училище, не сделав мне никакого замечания. Я опять остался один на своем посту, чувствуя себя в этот раз довольно смущенным.
Тут до меня донесся возбужденный и одновременно приятный голос. Я обернулся. Во дворе, за моей спиной, синьорина объясняла братишкам и вышедшим из дома взрослым, что я стрелял в tedesco, т. е. немца. Но теперь, не в пример раннему происшествию, она смотрела на меня с нескрываемым уважением. Я понял, что мой прежний «проступок» мне был прощен. Обрисовывались перспективы углубления нашего знакомства. Действительно, как только синьорина осталась одна, у нас завязалось подобие разговора. Схватывая отдельные знакомые мне слова, я уловил ее главную мысль, что итальянцы ничуть не ниже и не хуже немцев и ни в чем им не уступают. Желая в свою очередь сказать синьорине приятное и тем возвысить себя в ее глазах, я решил развить ее мысль, что если немцы — народ солдат, то итальянцы — люди искусства с исключительно развитым чувством красоты. Разумеется, я все это мог легко произнести по-русски. Мне же надо было изъясниться по-итальянски. Я мобилизовал все десять слов моего скудного итальянского словаря, и вместо приготовленной хвалы творческому гению итальянского народа произнес нечто вроде — «немцы хорошие солдаты (boni soldati), а итальянцы хорошо поют (bene cantare)». Результаты не заставили себя ожидать. Синьорина истолковала мои слова в том смысле, что немцы хорошо сражаются, а итальянцы умеют только хорошо петь. В те времена военного поражения и политического унижения Италии — весьма сомнительный комплимент.
Восприняв мои слова, как оскорбление, она демонстративно повернулась ко мне спиной, ушла в дом и больше не появлялась. Вот до чего доходит отсутствие общего языка в международных отношениях! Больше я ее не видел.
В следующий раз меня назначили охранять мост через Тальяменто в стороне от главных проездных дорог. Возможности задерживать в исполнении долга часового приезжающих с поездом местных «беспаспортных бродяг» и проезжающих в итальянских автомобилях немецких союзников меня лишили.
Возвращаясь к истории артиллерийской полубатареи нашего училища, я должен раскрыть военную тайну. Дело в том, что в практическом аспекте нашей учебной программы был очень значительный пробел. В распоряжении полубатареи находились два трофейных противотанковых орудия, отбитых казаками у партизан в Белоруссии. Беда, однако, заключалась в том, что, оставляя поле боя, партизаны успели снять с них прицельные приспособления. Это обстоятельство не смутило казачьих умельцев в полку. Они приладили к пушкам оптические прицелы с тяжелых пулеметов и с успехом били из них прямой наводкой. Но для стрельбы по закрытым и отдаленным целям они не годились и исполняли в жизни нашей полубатареи роль устрашения врагов. Поэтому наши занятия артиллерийским делом оставались в основном в области теории. В остальном мы были включены в общую программу военно-теоретических курсов, полевых и строевых занятий наравне с юнкерами сотен и инженерного взвода.
Сложись обстоятельства иначе, из нас могли бы выйти компетентные полевые командиры в полках Казачьего Стана и иных казачьих частях. Освоив основы артиллерийской науки, нам было бы сравнительно легко под руководством опытных командиров-артиллеристов переключиться на свой род оружия и на практике овладеть искусством артиллерийского боя.
Курсы, как общеобразовательные, так и военно-теоретические были интересны и информативны. Так из лекций по русской истории я познакомился с неизвестной мне дотоле гипотезой, что фраза в рассказе «Повести временных лет» о призвании варягов — «Рюрик, Синеус и Трувор» — по всей вероятности, означала не братьев, а неправильно понятую древне-русским летописцем нормандскую формулу — «Рюрик и его верная дружина» — отзвук которой внятен в немецком произношении этой формулы: «Rurik, sein Haus und treu Wehr».
Конечно, получаемые нами в курсе по истории военного искусства сведения о тактическом преимуществе македонской фаланги над спартанской были бесполезны при решении сегодняшней боевой задачи ликвидации долговременных огневых точек противника. Но ведь и основатели 1-го Казачьего Юнкерского Училища (среди них в первом ряду генерал П.Н. Краснов) руководствовались более широкими целями, чем желанием выпуска узких военных специалистов, пользуясь современными понятиями, квалифицированных и эффективных техников по уничтожению живой силы врага.
По замыслу основателей Училища и наших воспитателей, мы — будущие офицеры — обязаны были знать историю нашей страны, чтобы сознательно служить ей в безусловном следовании воинскому долгу и ответственно вести за собой вверенных нам бойцов. Мы не должны были быть «Иванами, не помнящими родства». Но ведь и краткое введение в «технику» ратного труда в разные эпохи военной истории человечества и, пусть беглый и поверхностный, разбор некоторых вошедших в историю сражений знакомили нас с основными вехами военной и общей истории человечества, повышая общий уровень нашей культуры.
Между тем, нас было около трехсот молодых людей. Одной науки, занятий и добрых намерений наших командиров и воспитателей нам было недостаточно. Партизаны не трогали нас, и мы не трогали их. Вообще, январь и февраль были месяцами затишья на всем итальянском фронте. Нам же хотелось действия.
Не знаю, в чьей голове родилась эта идея. По собственному почину и с благословения начальства мы совершили два похода, своеобразные разведки вглубь потенциально враждебной территории, в села, расположенные на плато над Виллой Сантиной. Участие в походах было строго добровольным.
В конце января и в феврале состоялись два похода. В первом походе вместе с товарищами из полубатареи принял участие и я. Было нас примерно 25–30 человек. По довольно широкой тропе, вооруженные карабинами и гранатами, мы поднимались вверх вдоль отвесной стены. Я нес на себе также легкий пулемет и замыкал колонну. Со стены открывался великолепный вид на Виллу Сантину и долину Тальяменто.
Не помню уже, сколько времени мы так взбирались на гору. Наконец, вышли на плато, и перед нами открылась каменистая с редкими перелесками равнина. С безоблачно голубого неба светит не жгучее январское солнце. Свернув налево, мы скоро увидели горное село. Растянувшись цепью, мы двинулись вдоль по улице, к которой прижимались аккуратные дома. На улице ни души. Возможно, местные жители проведали о нашем приходе и заперлись в домах. Мы прошли через деревню, вышли на равнину, покружили по окрестностям, не обнаружив ничего, достойного внимания. Отдохнули, присев под деревьями на камни и просто на землю, и, вполне удовлетворенные нашей прогулкой, отправились назад. Вот та же деревенская улица. По-прежнему она пуста. Идем к спуску. И вот здесь, в памяти моей навсегда запечатлелась забавнейшая картина. Юнкер нашей полубатареи Женя Химич с его феноменальным чутьем и не знающей сомнений решимостью (до своего прихода к казакам он служил в украинской полиции в Ровно), очевидно, обнаружил случайно не замкнутую сыроварню. Широко улыбаясь, он быстро шагал вдоль обочины дороги и катил перед собой огромное колесо желтоватого сыра.
Я не помню, как мы спустили колесо с горы. Знаю, что сыр пошел на обогащение нашего рациона. Товарищество прежде всего!
Во втором походе я не принимал участия. В основном он был делом юнкеров 1-й и 2-й сотен. Предприятие наших товарищей не обошлось без приключений. Правда, они не прикатили с собой колеса сыра. Зато некоторые из них полакомились им в доме партизана. На плато они поднялись по той же тропе, что и мы, но, выйдя из него, пошли в другом направлении и вскоре набрели на село. Несколько юнкеров отделились от отряда и вошли в дом. Их встретили хозяева — муж и жена. При этом хозяин держал себя решительно недружелюбно. Юнкера столпились в комнате, вероятно, гостиной. В углу на столике стоял радиоприемник. Кому-то из непрошеных гостей пришла в голову мысль закусить, и он спросил хозяина — «есть fromaggio (сыр)?» «Сыра нет!» — резко ответил хозяин. На нет и суда нет!
Юнкера стали передвигаться по комнате, разглядывая ее обстановку и еще раз констатируя невероятную, по сравнению с нищетой колхозников, зажиточность итальянских крестьян. Один из них приблизился к столу с приемником, подумал, было, его включить, и в этот момент заметил за приемником коробочку. Протянул руку, открыл ее. В коробочке лежали аккуратно упакованные взрывные капсюли.
Юнкер подошел к хозяину, поднял коробочку к его носу и, многозначительно улыбаясь, спросил: «Так что? Нет fromaggio?» Хозяин оказался не из робкого десятка и не побоялся принять вызов: «Сыра нет!» Жена была умнее мужа, призвала его к порядку и принесла блюдо с сыром и нарезанными ломтями белого хлеба. Юнкера закусили, сказали «grazie», т. е. спасибо, вышли на улицу, не доставив упрямому хозяину никаких других неприятностей. Без дальнейших происшествий юнкера возвратились в Виллу Сантину.
Конечно, приведенные эпизоды недостаточно драматичны, чтобы войти в анналы истории. Тем не менее, они показательны в другом, очень существенном для понимания тогдашней психологической ситуации, смысле.
Хотя с осени 1944 года казакам довелось скрестить оружие с итальянскими партизанами и признать в них серьезного противника (в боях под Нимицем партизаны заставили казаков отступить), подлинными врагами казаки итальянцев не считали. Да и сама война не выливалась в те садистически жестокие формы, как это случалось в Белоруссии. Там, как мне рассказывали, партизаны ловили отставших от беженских обозов казачат, распластывали их на земле, сыпали порох на глаза и выжигали их. Разумеется, «гнев народа», «народная война». И при этом такое свое исконное «Бей свой своего, чтобы чужие духу боялись!» Уж не оттого ли садилась испокон веков на шею народа всякая сволочь?
Уже в ранних боях в Италии, опять-таки по рассказам участников, казаки нередко отпускали взятых в плен партизан (последние сами разделялись на симпатизирующих коммунистам «гарибальдийцев» и умеренных «бадольевцев»), а не передавали их немцам, где они могли быть подвергнуты жестоким допросам органами службы безопасности. Таким же взглядом на итальянцев, как на возможного противника, но не непримиримого врага, очевидно, руководствовались и дежурный вахмистр, отпустивший задержанного мною «беспаспортного бродягу», и те юнкера, которые не тронули хозяина дома, хотя обнаруженные ими взрывные капсюли недвусмысленно указывали на причастность хозяина к партизанам.
Да и сами итальянцы особой злобы в отношении к нам не питали. Итальянские мамы покупали по утрам, для зашедших в местную пекарню юнкеров, горячие, только что из печки, белые, хрустящие на зубах, булочки — раnіnі. На встречу Нового года несколько юнкеров, в числе их кубанцы Женя Химич и Максим Скворцов, были приглашены в один итальянский дом. На празднестве выяснилось различие двух культур в отношении к напитку, привязанность к которому, если верить летописцу, воспрепятствовала князю Владимиру принять вместе с Русью ислам. Итальянцы, пьющие вино ежедневно, но умеренно (бокал-два в день), были поражены способностью гостей поглощать его бутылками. Гости, впрочем, посуды не перебили, вели себя мирно, и в исключительно праздничном настроении вернулись в училище. Там их встретил «видевший на три аршина под землю» и трезвый, как стеклышко, полковник Медынский. Он поставил Женю Химича, как наиболее громкого и разудалого, на два часа под винтовку в зале с пулеметами.
Парады занимали важное место в жизни училища. Они отмечали значительные даты в истории Казачьего Стана. Маршировали мы в том же обширном дворе, в котором проходили утренние и вечерние поверки. Их было три. Первый был связан с награждением атамана Доманова Железным Крестом 1-й степени. Второй — с его производством в чин генерал-майора. Третий — с переездом генерала H.H. Краснова из Берлина в Казачий Стан.
От первого парада в моей памяти сохранился лишь рефрен речи атамана (Доманов не относился к числу вдохновляющих ораторов), который он многократно повторял — «Моя награда — ваша награда!» Эта фраза стала на некоторое время предметом острот юнкеров.
На парад по случаю производства Т.И. Доманова в генерал-майоры приехал СС-группенфюрер Глобочник, в управлении которого находилась провинция Адрия. Я не помню содержания речей. Вспоминаю, как меня неприятно укололо, что у атамана Доманова русские генеральские погоны были прикреплены к мундиру с немецкими офицерскими петлицами, которые были на его полковничьем мундире.
Генерал П.Н. Краснов также носил золотые погоны русского генерала от кавалерии. Но у него они были на мундире с немецкими генеральскими петлицами. Глобочник не мог не заметить этой несуразности, и немцы должны были своевременно предупредить штаб-атамана о необходимости сменить петлицы. Или же приготовить к торжественному акту новый генеральский мундир. В этой резавшей мои глаза неряшливости «на высшем уровне» моя мнительность, взращенная во время моей двухлетней службы в германских ВВС, укрепляла мое подозрение (может быть, в данном случае несправедливое), что немцы не принимают Доманова как военачальника всерьез, не признают в нем настоящего генерала. Старые обиды не скоро забываются.
После парада в честь генерала П.Н. Краснова весь личный состав училища собрался в актовом зале школы. Свое обращение к нам прославленный казачий вождь начал словами: «Мои дорогие юнкера!»
Генерал Краснов был не только признанным писателем (к тому времени я уже был знаком с его повестью «Амазонка пустыни». Позже я прочитал его роман «От двуглавого орла до красного знамени»), но и увлекательным рассказчиком. В продолжение всей его речи мы сидели очарованные обаянием его личности. Он рассказывал нам о России, в которой он родился, вырос и возмужал, которую любил и которой служил. Это была Россия царей и императоров. Ей он сохранил верность и теперь возносил хвалу. Монархия, процветание и слава России в его сознании были нераздельны. Она же была символом единства и престижа России в глазах внешнего мира и в годы внутри- и внешнеполитических успехов и побед, и в годину кризисов и тяжких испытаний. Как иллюстрацию своего тезиса он привел случай из своей жизни, который сохранился в моей памяти до сегодняшнего дня.
После поражения России в войне с Японией в 1904–1905 гг. Краснов, тогда еще молодой офицер, был послан со служебным поручением в Китай. Там он убедился, что, несмотря на проигрыш войны, умная финансовая политика русского правительства (Краснов особо упомянул графа Витте) способствовала сохранению престижа России и доверия к ней в глазах китайцев. В городе, название которого я не запомнил, Краснов зашел в лавку, чтобы купить подарок жене. Кажется, шелковую шаль.
«Чем вы хотите, чтобы я заплатил вам?» — спросил он китайского купца. — Золотыми британскими фунтами стерлингов, серебряными китайскими ланами?» «Нет», — ответил китаец, — платите мне бумажными русскими рублями».
Когда генерал Краснов кончил говорить, зал наградил его взрывом рукоплесканий. Мы были покорены. Расставание было исключительно сердечным, и после отъезда генерала юнкера не став, впрочем, монархистами, ласково величали его «дедушкой Красновым».
Идиллия была нарушена очень скоро. Причиной охлаждения послужило упорное нежелание генерала П.Н. Краснова, Начальника Главного Управления Казачьих Войск, пойти на соглашение с генералом A.A. Власовым, отказ подчинить казаков единому командованию в составе Вооруженных Сил КОНРа. Политика эта шла вразрез с настроением большинства казаков Стана, и юнкера бурно протестовали против нее. Во время второго посещения училища Красновым (я тогда уже пребывал в отпуску по болезни в татарско-ставропольской станице) между ним и юнкерами произошло словесное столкновение. Генерал уехал, заметно расстроенный. Разгневанный полковник H.H. Краснов, инспектор училища, обозвал юнкеров «варварами» и «скифами». Это были два самых крепких слова в его распекательном словаре.
Современные историки Русского Освободительного Движения объясняют неуступчивость позиции П.Н. Краснова в отношении к A.A. Власову, его недоверием к бывшим советским военачальникам, возглавлявшим РОА, как, впрочем, и сомнениями в политической устойчивости РОА, и также его слепым и некритическим германофильством. Истоки последнего возводят к периоду его деятельности на посту атамана Всевеликого Войска Донского в 1918 году.
Первое наблюдение вряд ли может быть оспорено. Оно подтверждается высказываниями самого генерала Краснова на курсах пропагандистов Казачьего Стана в г. Удино в феврале-марте 1945 года. О них мне рассказывал еще в бытность мою в Терско-Ставропольской станице весной 1945 г. П.Г. Воскобойник, пропагандист 4-го Терско-Ставропольского полка.
Также верно, в известных границах, и второе наблюдение, но, как мне кажется, оно нуждается в существенных оговорках. Никаких иллюзий относительно целей германских национал-социалистов и их взглядов на русский народ (во всяком случае, в рассматриваемый нами период) генерал Краснов не питал. Об этом свидетельствует его новогоднее обращение к казакам, опубликованное в первом январском номере издаваемой штабом походного атамана газеты «Казачья земля». Насколько мне известно, на него не обратили внимания историки РОА.
Как бы предвосхищая упреки в слепом германофильстве, генерал Краснов откровенно признает в начале своего обращения: «Да, мы знаем, что немцы смотрят на славян, как на навоз для германской расы». Тем не менее, по убеждению Краснова, у казаков нет иного выхода, так как силы, возглавляющие борьбу против Германии на Западе, в такой же мере враждебны идее восстановления единой, могущественной России, как и идее возрождения казачества. Поэтому казаки должны принять военное водительство Германии, бороться до конца, победного или трагического. Такой сохранилась в моей памяти основная линия доводов генерала Краснова в его новогоднем обращении к казакам.
С этой позицией Краснова, как я уже отмечал в моих очерках, большинство казаков не было согласно. Также и мы в училище разделяли доводы генерала Власова, принимали программу Комитета Освобождения Народов России. Мы желали не возвращения к прошлому, а создания в России нового свободного общественного порядка и экономического строя, выраженного в кратком лозунге на страницах органа КОНРа «Воля народа»: «Не коммунист, не капиталист, а хозяин». Традиционный образ жизни казачества и был вариантом такого порядка. И только в объединении всех антибольшевистских сил под единым командованием генерала Власова видели мы залог успеха нашего дела. В 1945 году, в иной исторической обстановке, мы продолжали искания Григория Мелехова, такого близкого нам по духу героя «Тихого Дона».
Что касается возможной роли западных союзников в судьбах нашего освободительного движения, то, как это не покажется невероятным, они просто не фигурировали в наших расчетах. Мы верили, что, собрав в единый кулак все наши боевые силы, при поддержке народных масс, как в Советской армии, так и в глубоком тылу, мы справимся с общенародным врагом сами.
Наивно? Утопично? Я воздерживаюсь от осуждения. Одно несомненно: эта наша вера была внутренне близка той вере, которая сдвигает горы. Мы не были побеждены. Нам не было дано времени.
При этом я не бросаю камень в генерала П.Н. Краснова и не присоединяюсь к его хулителям. Он слишком хорошо знал тот мир, который он обличал, и которого мы совсем не знали. Он отдавал себе отчет в том, что он говорил.
Я только ограничусь краткой исторической справкой. 23 ноября 1954 года Винстон Черчилль в своей речи в Вудфорде сделал сенсационное сообщение. В заключительную фазу войны он, премьер-министр Великобритании, собирался вооружить немецких военнопленных, чтобы бросить их на фронт и воспрепятствовать проникновению Советского Союза на Запад. Тогда же он отдал распоряжение генералу Монтгомери сосредотачивать на складах трофейное немецкое оружие. Вот он, Черчилль — непреклонный и непримиримый враг варваров-большевиков, защитник гуманистических ценностей цивилизованной Европы! И тот же самый Черчилль в ту же заключительную фазу войны, в феврале 1945 года на конференции в Ялте хладнокровно подписал соглашение о насильственной выдаче на расправу Сталину в числе примерно 4 миллиона советских граждан, оказавшихся на территории занятой союзниками («восточных» рабочих, военнопленных, беженцев и др.) не менее миллиона советских людей, поднявших оружие против того самого варварского большевизма, от которого руками побежденных немцев намеривался спасать Европу гуманист Черчилль.
Что касается нас, то в феврале 1945 года, еще ничего не подозревая об уготованной нам в Ялте участи, мы без всякого принуждения готовились к возвращению на Родину. «Хороша страна Италия, а Россия — лучше всех!» В начальной фазе нашего пути домой нам предстояли бои, преодоление сопротивления обманутых лживой пропагандой солдат, поверивших, что воевать за Сталина — значит, воевать за Родину. Разумеется, это только вначале, пока наши цели не станут известны народу, и советские маршалы вместе с армиями присоединятся к Власову.
Для этого нужно было проходить интенсивную боевую подготовку, и однажды, в ходе выполнения поставленной перед нами задачи, мы должны были перейти вброд Тальяменто. В принципе, это не представляло затруднений. Неглубокая, хотя и быстрая горная река с каменистым дном, на месте брода не доходила до колена. Наши высокие кавалерийские сапоги воды не пропускали и не дозволяли ей перехлестнуть за голенища. Как всегда на полевых учениях, я тащил на себе пулемет. Где-то посреди реки я оступился на камне. Нога подогнулась, вода проникла за голенища, и я промочил ноги. После учений, возвратившись в училище, я переменил сырое белье на сухое. Это не помогло. Я заболел, у меня появился жар, и второй раз за два с небольшим года моей военной службы я слег в больницу. Правда, наш медпункт не выдерживал сравнения с немецким стационаром в военном городке Берлин- Кладов — Готенгрунд, где я пролежал несколько дней весной 1944 года. Он состоял всего лишь из одной большой опрятной комнаты с несколькими кроватями и ночными столиками возле них. Собственно медицинский персонал медпункта состоял тоже из одного врача, кавказского князя и эмигранта из Югославии, перешедшего в Казачий Стан из Русского Охранного Корпуса. Врач оказался приветливым и приятным человеком, и, как я заметил, ему нравилось, когда я обращался к нему со словами — «господин военврач».
Кроме меня в палате лежал еще один юнкер-донец, в мирное время бухгалтер, на несколько лет старше меня. За дни нашего пребывания вместе я смог убедиться, насколько глубоко сидела во мне привитая школой интеллигентская советчина. Отец Николай Масич, священник Училища, прислал каждому из нас по Евангелию. В первый раз в моей жизни я держал в своих руках книгу о жизни, страдании и учении Иисуса Христа, изложенном с Его же слов Его учениками. Учение о том, что «надо любить» (и главное, как любить), если люди хотят по настоящему очеловечить жизнь.
Я считал себя религиозным человеком и православным христианином. И вот здесь в палате нашего медпункта я поймал себя на том, что в то время как мой товарищ по палате читал евангелие без всякого смущения, я делал это украдкой, как бы стыдясь, и клал книгу в ящик ночного столика, когда кто-нибудь посторонний входил в палату. Полный текст евангелия я прочитал в беженском лагере в Зальцбурге два года спустя. Мне предстоял еще долгий путь…
Между тем мое самочувствие не улучшалось. У меня не проходила слегка повышенная температура, и меня не покидала слабость. Я стал кашлять и выхаркивать мокроту. Я уведомил о моем состоянии маму. Она немедленно пришла из станицы. Осмотрела меня. Поговорила с врачом. Заручившись его поддержкой, пошла к начальнику училища. Без проволочки генерал Соломахин распорядился дать мне отпуск по болезни. «Как жаль», — сказал он маме, — от вашего сына мы много ожидали».
Набив карман патронами, с двумя гранатами-лимонками за поясом и карабином за плечами, я распрощался с товарищами и отправился с мамой в станицу, в которой я уже один раз побывал. Мы перешли мост через Тальяменто и взяли направление на станицу. Позади осталось училище, в которое я возвратился уже в Австрии за три дня до выдачи казаков в Лиенце.
Скоро долина Тальяменто исчезла из глаз. Мы углубились в горы, и через час пути дорога привела нас в село. По обе стороны ее выстроились добротные каменные дома. Дом, в котором жила мама, находился на окраине села. Мама открыла дверь. Мы вошли в дом. Здесь военный распорядок дня уже не довлел надо мною. Как в прошлые годы дома, мы обедали вместе.
На следующий день мама взяла баночку с моей мокротой и отправилась, опять-таки пешком, в лабораторию казачьего госпиталя в Толмеццо, которым заведовал д-р Шульц. Возвратилась она озабоченная и опечаленная. Мокрота, как выразилась мама, «кишела коховскими палочками». У меня нашли туберкулез легких. Мне нужно было лечиться, и, на мое счастье, у меня был собственный домашний врач. Правда, лекарств не было, и мама выхаживала меня питанием, отваром овса на молоке и материнской заботой. И везде вокруг меня был здоровый и животворный горный воздух.
Лучшего места для лечения и отдыха нельзя было придумать. Опять мне в жизни повезло. Очень скоро я окреп и стал на ноги.
По прибытию в Терско-Ставропольскую станицу (она была размещена в селе Кьяулис, рукой подать от Толмеццо), отдавая себе отчет, что я заболел «всерьез и надолго», я пошел известить атамана о моем проживании во вверенной ему станице. Дом, в котором он обосновался со своей женой, стоял наискось от дома, где проживали мы. Атаман оказался благообразным стариком, словно вышедшим из повести Л. Толстого «Казаки», с ниспадавшей на грудь седою бородой, в черкеске и с погонами войскового старшины. Он принял к сведению мое сообщение, распорядился о включении меня в списки на полагавшийся станичникам паек. Жалованья по чину урядника, которое мне выдавалось в училище, в станице я не получал. Я не горевал. По тогдашним условиям жизни в станице деньги мне были, в общем, ни к чему. Как в земном раю!
Очень простой в обращении, атаман оказался разговорчивым человеком. Ему было приятно поделиться с молодым юнкером своими воспоминаниями о жизни в давно прошедшее и дорогое его сердцу время. В моей памяти сохранился его рассказ из раннего детства, когда мать брала его, еще малыша, с собой во время работ по сбору винограда, а отец сидел на лошади с ружьем на холме, охраняя трудившихся женщин от нападения проникавших через Терек на казачью сторону разбойников-чеченцев.
К сожалению, о повседневной жизни казачьих семей в Терско-Ставропольской станице я не могу поведать ничего конкретного.
Туберкулез легких был серьезной инфекционной болезнью, и мама подвергла меня строгому карантину, ограничив мои внешние контакты до предельного минимума. Отмечу только, что, в отличие от донской станицы в Алессо, местные жители которого были выселены перед поселением в нем казачьих семей, терцы и ставропольцы жили большей частью с итальянскими семьями в одном доме и, по-видимому, без острых конфликтов.
Мама поддерживала хорошие коллегиальные отношения с местным врачом. Объяснялись они на смеси латинских и немецких слов. У врача была невеста на юге Италии. Невзирая на опасности, связанные с переходом линии фронта, он решил повидать ее. Он попросил маму позаботиться о его пациентах во время его отсутствия. Мама дала свое согласие. Пациенты приходили к ней на прием. Говорить с ними мама не могла и только тщательно осматривала их, записывала по латыни диагноз и выписывала больным, опять-таки по латыни, как она это делала дома в Харькове, рецепты на лекарства, которые без возражений принимала местная аптека.
Возвратившись домой, итальянский врач просмотрел мамины записи и остался очень доволен.
Полагаю, что в конце января в Терско-Ставропольской станице обосновался переехавший в Казачий Стан из Берлина генерал П.Н. Краснов с женой. Он поселился в центре Кьяулиса, в доме, который был первоначально предоставлен маме. Взамен она получила другой дом на окраине. С точки зрения удобств (о таком доме в Советском Союзе мы не могли мечтать) второй дом не уступал первому. В этом доме я и провел два с лишком месяца моего больничного отпуска.
Однажды маму пригласили в дом Красновых к жене генерала, на что-то жаловавшуюся. Ничего серьезного мама не обнаружила. Красновы очень понравились маме своей не наигранной простотой в обращении и искренним дружелюбием.
Итак, в сложившихся условиях карантина в вопросе моего времяпровождения я оказался полностью предоставленным самому себе. Разумеется, я не собирался все время сидеть дома. Внешний мир влек меня к себе. Весна уже шла по горам и долинам северной Италии. Мир был для меня нов и прекрасен, и открытия ожидали меня у самого выхода из села.
В обращенной к нам стене вознесенного над долиной Тальяменто скалистого массива, совсем недалеко от улицы, где стоял наш дом, зияло черное отверстие. Оно оказалось входом в довольно обширную пещеру. В противоположном конце пещеры мерцал свет. Он проникал внутрь через вертикальную щель, в которой я распознал бойницу. Из бойницы, открытая, как на ладони, была видна дорога из Толмеццо на Виллу Сантину. Залегший за бойницей пулеметчик без всякого труда мог бы вести огонь по колоннам неприятеля, оставаясь полностью недосягаемым для ответного огня. Предполагаю, что это огневая точка была высечена в скале в 20-х годах, когда у Муссолини еще не было союзника на север от Альп, и он мог опасаться вторжения в Италию с севера.
В последующие годы союза между Муссолини и Гитлером огневая точка утратила свое первоначальное значение, но возможность ее боевого использования, вероятно, не ускользнула от внимания партизан в 1944 году. Следы своего пребывания здесь они оставили в виде многочисленных антифашистских лозунгов на стене у входа в пещеру. Страсть к подобному способу передачи информации была присуща уже римским предкам итальянцев, судя по дошедшим до нас надписям на стенах домов Помпеи.
Среди этих надписей я обнаружил одну на русском языке: «Мы боремся против казаков, потому что они защищают свою расу». Кто был автором этих слов? Владевший русским языком итальянец? Примкнувший к партизанам советский военнопленный или солдат восточных формирований, сражавшихся в Италии в составе германских вооруженных сил?
Мне было известно, что из казаков Казачьего Стана к партизанам перешла сотня Черячукина. Во всяком случае, в тот момент эта фраза поразила меня своей непроходимой глупостью.
Расизм не был частью казачьего антибольшевизма. В брошюре без указания автора (авторство приписывали генералу П.Н. Краснову), изданном Главным Управлением Казачьих Войск на немецком языке «Das Kosakentum» («Казачество»), в самом ее начале подчеркивалось, что казаки представляют исторически сложившееся, территориально обособленное военное сословие российского государства. Этнически и по культуре они — часть русского народа, а отнюдь не особая нация. Разумеется, это утверждалось в пику националистам-казакийцам, с которыми генерал П.Н. Краснов был не в ладах. Но ведь и сами казакийцы, хотя и возводили предков казаков к упоминаемым летописью «бродникам» домонгольских времен, расовой исключительности казачьей нации не проповедовали.
Больше того, в отличие от генерала П.Н. Краснова, возглавлявшего Главное Управление Казачьих Войск, инженер В.Г. Глазков, глава казакийцев, признал руководящую роль генерала A.A. Власова и высказал готовность войти в состав КОНРа. Казаки защищали не свою расу (тема расы вообще не фигурировала в наших беседах), а отстаивали элементарное право оставаться людьми в ставшем бесчеловечным мире. Не словоблудствуя, без выспренних и высокопарных фраз.
Навешивание лживых ярлыков — любимый прием творцов и манипуляторов общественного мнения. Дураков не сеют, не жнут: они сами родятся. На дураках же умные люди воду возят.
К счастью, тут же рядом у входа в бункер утверждала свои права празднующая жизнь весенняя природа, и в ее примиряющем и животворном окружении я и провел большую часть моего больничного отпуска в станице. Влево от входа начиналась тропа, опоясывавшая скалу, в которой была устроена огневая точка. Тропа заворачивала направо, огибала скалу и ползла к бойнице, глядевшей в долину Тальяменто. Что-то потянуло меня двинуться по этой тропе, и вскоре я вышел на край стены, из которой, как из челюсти, коренным зубом вырастала скала. Но здесь тропа стала очень узкой, и двигаться по ней было возможно, только держась за тонкие стволы деревьев, уцепившихся корнями в расщелинах скалы. Цепко ухватившись за них, я продвигался вдоль скалы, но до бойницы не добрался. Далее держаться было не за что. Тем же путем я возвратился назад. Если бы мои ноги соскользнули с тропы, я повис бы над пропастью. Думаю, что при тогдашнем состоянии моего здоровья у меня не хватило бы сил подтянуть ослабевшими руками мое тело вверх, и сегодня я не писал бы этих строк.
Правда, больше я подобных альпинистских экспериментов не повторял и убивал время на верхушке скалы, непробиваемой каменной крыши бункера. Это было идеальное для отдыха и беззаботного времяпровождения место. Метров 300 в длину и 70 в ширину, хотя за точность не ручаюсь. Высокие деревья раскидывали покрытые молодой листвой руки ветвей. Их стволы вписывались в великолепный альпийский ландшафт. То там, то сям выбивался из земли кустарник. Ноги ступали по роскошному ковру травы. Вокруг свистели и перелетали с ветки на ветку птицы. Это был кусочек земного рая. В этот рай пришел человек. Человек с ружьем. И этим человеком был я.
Упомяну мимоходом, что вскоре после моего прибытия в Кьяулис мама сшила для меня из плащ-палатки камуфляжную куртку. В ней я выглядел подчеркнуто воинственно и молодцевато. В дальнейшем, как мне представляется теперь, она сослужила мне хорошую службу.
Приходил я сюда обычно по утрам после завтрака. С края скалы наслаждался открывавшейся моему взору альпийской панорамой: цепью гор по ту сторону долины и текущей посредине ее рекой. Присаживался где-нибудь под деревом, погружался в преимущественно приятные думы и воспоминания. Затем, отряхнув мечты, вставал и принимался за усовершенствование искусства стрельбы. Целей было много. Главным образом, росшие на вершине скалы деревья. Обычно я выбирал дерево с какой-нибудь четко видимой меткой на коре ствола. Эта метка служила мишенью. Затем с расстояния 20–30 шагов выстреливал в нее четырехзарядную обойму. Подойдя к дереву, определял кучность моих попаданий. Пули входили в ствол дерева, буравя в нем тесно прижавшиеся друг к другу узкие отверстия. Но по другую сторону ствола, вылетая из него, они вырывали клочья древесины и коры, уродовали тело дерева. Тогда мне не приходило в голову, что в моем спортивно-воинственном порыве я бездумно калечу ту самую природу, в соединении с которой я искал душевного успокоения и физического исцеления оттяжкой болезни.
Одних деревьев мне было недостаточно. Я хотел достичь совершенства в стрельбе по движущимся целям. Эти цели нужно было искать не передо мной на земле, а надо мной в воздухе. Время от времени я мог видеть, как высоко над вершинами гор летели на север серебристые четырехмоторные крылатые машины. Они несли смертоносный груз, который они сбрасывали на города по ту сторону от итальянских Альп. Но, как, согласно народной мудрости, «по воробьям из пушек не стреляют», так же не стреляют в бомбардировщики из легких кавалерийских карабинов. Я должен был поискать другие цели.
И вот пришел день, когда порывы моего охотничьего инстинкта оказались удовлетворены. В этот раз я взобрался на скалу после полудня. Как обычно, я стоял на краю утеса и с наслаждением созерцал залитую солнцем долину Тальяменто. И тогда я увидел его. Широко распластав крылья, он плавно скользил над рекою между отрогами гор. Могучий горный орел.
Я вскинул к плечу карабин, прицелился, беря упреждение, мягко нажал па курок. Выстрел. Пролетела секунда, другая. Внезапно орел рванул влево, тяжело взмахнул крыльями, резко пошел на снижение и исчез между деревьями почти у самого подножья противоположного мне горного отрога.
О, конечно, моя пуля не попала в орла. В таком случае он просто рухнул бы вниз. Но она могла оцарапать его, нанести ему ранение, повредить крыло.
Этого было достаточно, чтобы вывести его из строя. Я представил себе, как неспособного к взлету и обороне орла задушит, загрызет и сожрет какой- нибудь обитающий в лесу грызун или лиса.
Вдруг мне стало бесконечно жаль, что своим выстрелом я погубил красивую и сильную птицу. Неприятное чувство до сих пор коробит меня, когда я вспоминаю об этом происшествии в моей жизни. Описанный мною утес не был единственным местом моего лечебного времяпрепровождения. Напротив скалы через дорогу на Виллу Сантину между двумя огромными камнями начиналась вьющаяся вдоль зеленого склона с разбросанными там и сям деревьями тропа. Вскоре я оставлял тропу и взбирался прямо на вершину горы. Подъем на гору был довольно крутой, но времени у меня было много, и я не давал себе запыхиваться. Как говорится, поспешишь — людей насмешишь. С вершины открывался вид на другие вершины, хотя покрытых снегом среди них не было. Посидев и передохнув, я спускался вниз уже другим путем — через кустарники с редкими деревьями. Выходил на тропу, которая извивалась между холмистыми возвышениями и спускалась к Кьяулису. Приходил я домой обычно физически слегка утомленным, но с удивительным чувством умиротворения и душевного успокоения. В здоровом теле — здоровый дух. Ведь когда человек здоровеет и укрепляется духом, начинает выздоравливать и больное тело.
Медицинские мероприятия по восстановлению моего здоровья находились целиком в руках мамы. Собственно, лекарств против туберкулеза у нее не было. Хотя немцы снабжали службу здравоохранения Казачьего Стана медикаментами, которых нельзя было достать в аптеках Советского Союза и в мирное время, антибиотики, победившие до тех пор почти неизлечимую болезнь, были открыты только после окончания воины, в конце 40-х годов. Поэтому мама направляла всю свою энергию на восстановление и укрепление сил сопротивляемости моего организма в целом, на создание условий, при которых я сам мог справиться со своею болезнью. Средством для этого было, в первую очередь, здоровое питание. Паек, который мы получали, был приличный, но мама, пользовавшаяся уважением жителей Кьяулиса, доставала у крестьян продукты, необходимые для укрепления моих сил. Во всяком случае, на мою диету жаловаться я не смел. Кроме того, мама обратилась к лечебному средству народной медицины, которое сослужило ей добрую службу, когда в 20-х годах у нее самой возник легочный процесс — к отвару овса на молоке. Овес оказался исключительно действенным средством для восстановления энергии и общей сопротивляемости организма. В день я выпивал два или три стакана этого приятного на вкус напитка.
В результате взаимодействия домашнего лечения и здорового и беззаботного образа жизни я очень скоро ощутил прилив сил, у меня прошла субфебрильная температура, я перестал выхаркивать мокроту, исчезла мучившая меня слабость. Я почувствовал себя по-настоящему здоровым.
Соответственно, возобновились мои контакты с миром, от которого я удалился в «райскую» идиллию альпийской природы. Я снова стал ощущать себя его неотторжимой частью. Так, однажды я побывал в Толмеццо. Не потому, что у меня там были знакомые или какое-либо дело, но чтобы почувствовать пульс текущей жизни. В моей камуфляжной куртке, с шапкой горного стрелка на голове, гранатами за поясом и карабином я производил на улицах городка впечатление овеянного пороховым дымом старого фронтовика. Штабные немцы, которых было немало в Толмеццо, оказывали мне почтение. Я с достоинством отвечал, что я казак, а моя часть расквартирована в Вилле Сантине. Знай наших!
Вероятно, в начале апреля я посетил Виллу Сантину. Во-первых, я хотел повидать моих товарищей и узнать последние новости. Во-вторых, мне нужно было пополнить запас патронов, большую часть которых я израсходовал во время моих прогулок в горы.
В патронах недостатка не оказалось. Как, впрочем, и в новостях. Все они свидетельствовали о том, что затишье кончилось, и что мы стоим перед значительными событиями, имеющими прямое отношение к судьбам казачьим и к самому ходу войны в Италии. Так, мне первым делом сообщили, что начальник штаба походного атамана полковник B.C. Стаханов освобожден от своей должности и на его место назначен генерал М.К. Соломахин. В связи с этой перестановкой на верхах начальником училища стал полковник А.И. Медынский.
Что было причиной устранения Стаханова с поста начальника штаба походного атамана, представляется загадкой. Как загадкой остается и его последующая судьба. Конечно, он был не чета генерал-майору генерального штаба Соломахину, обладавшему знанием и опытом штабной работы, которых не было у Стаханова. Здесь, как мы рассуждали, генерал Соломахин был несравненно более на месте. Ему и карты в руки! Странным, однако, в моих глазах было то, что Стаханов оставив свой пост, фактически остался не у дел, не сохранил места в руководящих структурах казачьей власти. И если он попал в немилость, то за что?
Покров тайны лежит и на его послевоенной судьбе. Определенно можно сказать, что Стаханов не был в числе казачьих офицеров переданных англичанами советским властям. Уже после выдачи казаков, когда я с мамой проживал как югословенский беженец в Ди-Пи лагере Пеггетц, до меня доходили слухи, что Стаханов скрывался от выдачи в одной из австрийских деревень, разбросанных по горному склону на левом берегу Дравы и ясно видных из лагеря.
Если это была правда, то рано или поздно Стаханов должен был всплыть на поверхность в том или ином лагере в Австрии или Германии, населенном русскими беженцами. Бесследно скрыться, говоря свободно только по-русски, он не мог. Да и сам он этого не пожелал бы, особенно в поздние сороковые и пятидесятые годы, когда «холодная война» была в разгаре, и его прошлое уже не угрожало ему выдачей советам. Скорее всего, оно обеспечило бы ему достойное место в политически активной казачьей и власовской среде.
Конечно, он мог быть арестован и передан советским властям в индивидуальном порядке, как был выдан командир 1 — й сотни войсковой старшина Шувалов, назначенный полковником Медынским перед отъездом офицеров на «совещание» исполняющим обязанности начальника училища. Желая разделить судьбу мужа, за ним последовала его жена с маленькой дочерью.
Все это, разумеется, догадки с равно убедительной степенью вероятности. Так представляются события в ретроспекте. Чужая душа — потемки, а судьба — злодейка.
Второе известие затрагивало непосредственно нас всех. Товарищи сообщили мне, что титовский корпус вторгся из Югославии в пределы Италии и угрожал Триесту. Два казачьих полка (не могу припомнить, какие) перебрасывались в угрожаемый район, чтобы остановить наступление титовцев. Соответственно, первой и второй сотне предстояло перемещение в местечки Медис и Ампеццо, оставленные полками, и охранять линии связи от возможных нападений партизан. В Вилле Сантине оставались инженерный взвод и артиллерийская полубатарея.
Щедро снабженный патронами и новостями, я возвратился в станицу. Одно было несомненно — «в воздухе пахнет грозой».
Забегая вперед, отмечу, что казаки не дали себя посрамить. Титовцы были разбиты и отброшены назад. В газете «Казачья земля» было даже помещено описание одного успешного боя за высоту, которая несколько раз переходила из рук в руки. Казаки обвешали себя трофейными автоматами, захватили несколько легких орудий. Из сказанного, впрочем, следует, что титовцев было меньше, чем мне рассказывали в училище: с корпусом два полка, да еще с нашим разношерстным вооружением, вряд ли бы справились.
В станице особо тревожных настроений я не замечал. Правда, мои контакты с внешним миром в результате укрепления моего здоровья развивались медленно, и я не могу претендовать на звание всесторонне осведомленного хроникера настроений станицы. Мама познакомила меня с двумя сестрами: Прасковьей Григорьевной Воскобойник и Ульяной Григорьевной (ее фамилии по мужу я не помню). С ними жила Галина Ивановна Погорелова, дочь Ульяны Григорьевны. У нее была дочь Оксана, девочка лет четырех- пяти. В станице Галина Ивановна преподавала в школе. Красивая и волевая, но несчастливая в браке (она была разведенной), обжегшись на молоке, она дула на воду: кандидатов в ухажеры держала на приличной дистанции. Прасковья Григорьевна была по профессии врач и вместе с мамой несла ответственность за состояние здоровья станичников. Полтавчане по происхождению, Воскобойники были дружной и гостеприимной семьей, и у меня завязались с ними дружеские отношения.
Раза два за время моего знакомства с ними в станицу наезжал их брат и дядя — Петр Григорьевич, служивший в 4-м Терско-Ставропольском полку. В г. Удино он прошел курсы пропагандистов (там курсанты встретились с генералом П.Н. Красновым) и был включен в состав пропагандистов полка.
В марте-апреле 1945 года немецкое командование ожидало высадки десанта союзников на Адриатическом побережье. Полк, расположенный тогда в Пальманове (километрах в 50-ти от побережья), был приведен в состояние боевой готовности, и казаки проходили ускоренную подготовку в умении пользоваться «противотанковыми кулаками» («панцерфаустами»).
По окончании войны женщин семьи Воскобойниковых постигла страшная участь. В дни выдачи казачьих семей в лагере Пеггетц возле Лиенца, спасаясь от британских солдат, все три женщины, увлекая за собой девочку, бросились в реку Драву. Живой вытащили из воды одну Галину Ивановну, но и она скончалась в тот же день в казачьем госпитале в Лиенце, возможно, приняв яд. Подробно обстоятельства их гибели описаны мною в сборнике «Лиенц — Казачья Голгофа», изданном Обще-казачьей станицей в г. Монреале в 1995 году к 50-летию Лиенцевской трагедии.
Итак, с весны 1945 года угроза существованию Казачьего Стана в Северной Италии становилась вполне реальной, даже если казакам на первых порах удалось отразить первый натиск неприятеля с Балкан.
Между тем казаки, в одиночку и с семьями, эмигранты и подсоветские, продолжали прибывать в Стан. Особая комиссия, в состав которой в качестве врача входила мама, устанавливала пригодность казаков к строевой службе. И здесь ей предстоял невероятный сюрприз. Разговорившись с одним из вновь прибывших, мама, неожиданно для себя, обнаружила в нем отдаленного родича, о существовании которого ей дотоле ничего не было известно, по материнской линии Аракчеевых. Аракчеевых — казаков. Не графов.
Вскоре он стал завсегдатаем в нашем доме. Его имя и отчество не задержались в моей памяти. Может быть, потому, что я называл его просто «дядя». Но его военная история, вероятно, в силу своей необычности, накрепко вросла в мою память.
Первые летние месяцы войны 1941 года он провел на фронте командиром танковых войск Красной Армии. Ни участка фронта, на котором он сражался, ни его звания я не запомнил. Осенью 1941 года он попал в плен к немцам. В конце этого же года или в первые месяцы 1942-го вступил в ряды созданного немцами казачьего эскадрона. Эскадроном командовал офицер-немец. Дядю назначили в нем командиром взвода. Однажды, когда командир-немец на построении эскадрона в своем обращении к казакам стал поощрять их на насильственные действия в отношении гражданского населения, дядя выступил из рядов и отпустил немцу пощечину. Его немедленно разжаловали и возвратили в лагерь военнопленных. И только теперь, к концу войны, дядя изъявил желание вновь примкнуть к казакам, был прислан в Казачий Стан и временно задержался в Терско-Ставропольской станице, ожидая утверждения в офицерском звании и назначения в полк. На нем все еще была старая советская шинель военнопленного с большими буквами SU (Sowjet Union) на спине.
У дяди было свое логически и психологически обоснованное объяснение, почему он не пришел к казакам еще ранней осенью 1944-го года, когда генерал А. Шкуро объявил всеказачий сполох. Вместе с немцами и для победы немцев дядя воевать не желал. Ведь именно своей безумной и жестокой политикой на Востоке они толкнули народ назад к Сталину и тем самым навлекли на себя свою собственную гибель.
Теперь же обстановка существенно другая. Германия стоит накануне неизбежной капитуляции. И вот теперь-то у Освободительного Движения народов России вырисовываются реальные возможности осуществления обнародованных во власовском манифесте целей. Нет, дядя не верил, как большинство из нас, что при благожелательной на этот раз поддержке немцев мы справимся со сталинским режимом своими собственными, силами. Его ставка была на помощь западных союзников, на тот самый культурный Запад, который изначально был носителем и поборником идей гражданской свободы, человеческих прав и народоправства. С ними, утверждал он, наш общий путь, и они помогут принести свободу и благосостояние нашей исстрадавшейся стране. О судьбе дяди я сообщил в том же сборнике «Лиенц — Казачья Голгофа», в котором я описал обстоятельства гибели семьи Воскобойников.
Впрочем, нам уже не нужно было готовиться к прорыву фронта союзниками на юге или к высадке их десанта на Адриатическом побережье, чтобы убедиться в том, что война вступила в окончательную фазу. Противник был уже над самым нашим носом (я не описался: да, над самым носом). Но он был еще невидим, и его присутствия мы не замечали.
В один прекрасный апрельский день от нечего делать и для укрепления здоровья я решил взойти на вершину горы, под которой приютился Кьяулис. Чтобы сочетать приятное с полезным, я взял с собой книгу, которую мне дали Воскобойники. Это был труд украинского историка ХІХ-го века A.A. Скальковского — «История Войска Запорожского Низового». Мне оставалось дочитать одну или две главы. Не торопясь, я поднимался по много раз хоженой тропе. Достигнув намеченного рубежа, я располагался в тени дерева и прочитывал с десяток страниц. Так я добрался до последнего дерева перед самой вершиной. Прочитал заключительные страницы книги. С чувством удовлетворения закрыл книгу, положил ее в планшетку и бодрым шагом взошел на верх горы и остолбенел от неожиданности. Руки схватились за висящий на груди карабин.
Это была не та вершина, на которой я был неделю назад. В тот, предыдущий раз она была пуста. Теперь на ней был вырыт круглый окопчик. В центре его возвышался металлический шест с двумя прямоугольными крылышками зеркал. Я сразу смекнул — гелиограф. Рядом с ним стоял человек в зеленой военной куртке, с автоматом на груди и итальянской каской на голове. Вперенный в меня взгляд выражал крайнее недоумение. Мы стояли друг против друга.
Было ясно, что передо мной сигнальный наблюдательный пост. Но чей? Также мне было известно из той же «Казачьей земли», что на вершинах гор вокруг Казачьего Стана немцы установили гелиографы для поддержания связи между немецкими частями. Эта версия, однако, отпадала: у них были свои стальные шлемы. Так может быть это казачий пост? В этом предположении была своя логика: ведь внизу в Кьяулисе, в Терско-Ставропольской станице, жил генерал П.Н. Краснов с женой. И все-таки оно не выдерживало критики. Возможно, было представить казака в итальянской военной куртке. Ведь и юнкера нашего училища носили итальянские мундиры с русскими погонами. Однако психологически было совершенно невероятно, чтобы стоящий на посту на вершине горы казак водрузил бы себе на голову стальную каску. Такое немецкое следование букве устава противоречило казачьему характеру. «Не держись устава, яко истины», — говаривали у нас в училище. Да и вообще каски не были в употреблении в Казачьем Стане.
Значит это итальянец! Но тогда какой? Если партизан, нужно стрелять. С расстояния трех-четырех шагов я бы не промахнулся (как, впрочем, не промахнулся бы и он, если бы догадался, кто я. Опять-таки моя камуфляжная куртка не была типична для повседневного обмундирования солдат того времени. Вероятно, итальянец задавал себе похожие вопросы). А может быть он солдат оставшихся верными Муссолини формирований? И тогда я убью человека, настроенного ко мне дружелюбно. Что делать? Подойти и спросить тоже нельзя. Если итальянец — неприятель, он ответит выстрелом, и для меня закончатся все вопросы.
Поразительно, с какой быстротой в моменты предельной опасности работает человеческая мысль, взвешивая все «за» и «против». Все приведенные выше размышления, потребовавшие бы для себя в нормальной ситуации, по крайней мере, минуту или две, молниями проблистали в моей голове, и в непостижимую долю секунды я взвесил все обстоятельства и вынес решение: я не могу стрелять в человека, не зная точно, что он — враг. Неожиданно не только для итальянца, но и для самого себя, я сделал скачок, которому, вероятно, позавидовал бы олимпийский спортсмен, и на своих ягодицах, как на санках, понесся вниз по склону горы.
Помню, что я не думал в тот момент о возможности очереди в спину из автомата. Мое внимание привлек косо висевший на груди карабин. Кавалерийские четырехзарядные французские карабины не имели предохранителей, и у меня промелькнула мысль, что неожиданный резкий толчок может произвести выстрел, и пуля, чего доброго, попадет в ногу. Я схватил карабин и на вытянутых руках крепко держал его на уровне груди.
Первая опасность устранена, но тут же запрыгала перед глазами другая. С неумолимо возрастающей скоростью я несся на деревья, окруженные редким кустарником. Удар с разлета о дерево, если бы и не убил меня, то, во всяком случае, искалечил бы. И вновь молниеносно быстрое решение. Как только слева от меня промелькнул куст, я вонзил шпору на сапоге левой ноги в землю, резко повернулся на оси, схватился за куст и вспрянул на ноги. Ух, пронесло!
Глубоко передохнув, стал нащупывать несмелыми ногами землю и осторожно мимо кустов и деревьев начал спуск вниз. И тогда я увидел их… Направо от меня шагах в пятнадцати стояли четверо или пятеро мужчин в гражданской одежде. Курили и о чем-то говорили между собою. По левую сторону от меня лежали сваленные в кучу их пиджаки и куртки. Под ними обрисовывались контуры каких-то угловатых предметов. «Оружие!» — пролетела в голове мысль. — Партизаны. Охраняют подступ к вершине с гелиографом». Не спуская с них глаз, с карабином наготове, я спускался по склону горы между ними и предполагаемым оружием. Партизаны, не ожидавшие моего появления со стороны их поста на вершине, растерялись, схватились за лежавшие у их ног мотыги и, ковыряя ими в земле, стали притворяться крестьянами на весенних работах. Время было выиграно. Между зеленеющими ниже нас пригорками вилась тропа вниз к дороге в Кьяулис. Я исчез за холмом и преследования не боялся: тропа была узкая, извилистая и мне знакомая. Скрывшись за углом очередного пригорка, я мог бы без затруднений стрелять в появляющихся по одиночке один за другим партизан. О том, что они могли бросить за угол гранату, мне не пришло в голову. Впрочем, партизаны сами оставили меня в покое.
Вот уже и Кьяулис. Я стучу в дверь дома атамана. С ним в доме был хорунжий или сотник, командир станичной команды. Мы вышли наружу, и я объяснил им, где я был и что я там увидел. Проходившие местные жители с удивлением смотрели на седобородого атамана, указывавшего пальцем на вершину горы и громко восклицавшего: «Так ты говоришь, что там партизаны!»
Тут же было решено, что сотник с казаками станичной команды отправится на гору. Меня он оставил в станице. Через некоторое время с горы донеслись отдаленные, но внятные раздельные выстрелы. Это был знак, что казаки достигли вершины. Вооруженной стычки не произошло. На своем восхождении вверх они никого не встретили. На вершине увидели только опустевший окопчик. Партизаны сочли благоразумным убраться восвояси. Без происшествий казаки спустились с горы в станицу. Но факт оставался фактом: итальянские партизаны были рядом с нами и готовы к выступлению.
Активизация партизан в сложившейся обстановке была естественной, и ее следовало ожидать. 9 апреля 1945 года союзники начали наступление на всем итальянском фронте, и партизаны выступили со своей стороны, чтобы захватить контроль над оставшейся в руках немцев частью северной Италии.
Правда, о начале этого наступления мы в станице почти ничего не знали. Сведения о положении на фронте к нам едва просачивались. Но об ухудшении общего положения мы могли судить по перемене поведения местного населения. На улицах собирались толпы мужчин, державших себя неприкрыто вызывающе. Так однажды под вечер, возвращаясь домой от Воскобойников, я увидел перед собой на тротуаре группу жестикулирующих итальянцев, о чем-то, как мне показалось, громко спорящих. При моем приближении они не сдвинулись с места, понуждая меня сойти с тротуара на мостовую, иными словами, желая меня унизить. Не меняя направления, я пошел прямо на них. В моей камуфляжной куртке, с гранатами и карабином, в шапке горного стрелка я выглядел, вероятно, внушительно. Толпа расступилась. Глядя прямо перед собой и четко отбивая шаг, я прошел сквозь толпу. Услышал за собой сдержанно уважительное «tedesco» («немец»).
Почва все более уходила из-под ног, и в самом конце апреля пришло распоряжение из штаба походного атамана о выступлении Терско-Ставропольской станицы из Кьяулиса на север в направлении к германской границе. Память не сохранила подробностей исхода станицы. Во вторую половину дня длинная колонна двинулась из Кьяулиса на Толмеццо. Маме, как станичному врачу, предоставили место на крытой брезентом подводе. На нее мы сложили свои пожитки, инструменты и имевшиеся у нас медикаменты. Лошади тянули подводы, а мы все шли рядом с ними. Начинало смеркаться, когда мы проходили через Толмеццо.
Помню, что долгое время колонна двигалась в ночной темноте. Не помню, где мы останавливались на ночлег, как не помню, чем мы питались на нашем пути. На другой день после долгого марша мы добрались до местечка, название которого навсегда сохранилось в моей памяти — Треппо Карнико. Мы расположились на площади городка, где, кроме нас, собрались возбужденные местные жители. Один из них подошел ко мне, крепко обнял меня и радостно поздравил: «guerra finita!» («война окончена»). Его поздравление позволяет мне установить дату: 2-го мая 1945 года итальянцам было объявлено, что 29-го апреля 1945 года командование союзников приняло капитуляцию германских войск в Италии. О, да! Несомненно, для итальянского народа это была великая радость, и совершенно искренне я тоже крепко обнял итальянца. Мы не были больше врагами. И в то же время внятно прозвучала мысль: «Для тебя радость, а что теперь ожидает нас?»
Ночь, если не ошибаюсь, мы провели в Треппо Карнико, а на следующее утро снова двинулись на север, к горному перевалу, через который вела дорога на германскую сторону. Об этом последнем этапе нашего марша сохранились осколки воспоминаний в разорванном времени на фоне разобщенного пространства.
Помню, что на пути к нему нас обогнал автобус. «Краснов с атаманом и штабом!» — пронеслось по колонне. Не знаю, насколько это было верно. Но в общем сам переход через перевал не оставил глубокого следа на моей памяти. Тек по шоссе непрерывный поток людей. Казаки, разрозненные группы немецких солдат. Ничего драматичного я при переходе не пережил. Позже некоторые хроникеры перехода казаков через Plocken Pass (так назывался перевал) отождествляли его с перевалом, который в свое время преодолел Суворов со своими войсками на пути из Италии в Швейцарию. Это — легенда. Оба перевала не тождественны.
Зато на немецкой стороне мне предстояла неожиданная встреча: я увидел моего берлинского знакомого Зильберберга, навещавшего в казачьем этапном лагере сотника Корсова. Правда, тогда он был обершарфюрером, т. е., по-армейски, оберфельдфебелем. Теперь же на его плечах были погоны оберштурмфюрера, т. е. оберлейтенанта. За прошедшие полгода он получил вполне приличное повышение.
Обрадовавшись встрече со старым знакомым, я подбежал к нему, произнес громко: «Господин сотник! Господин сотник! (почему-то я счел нужным переделать его звание на казачий лад). Зильберберг обернулся. Я поднес руку к козырьку шапки (опять-таки я не желал уязвить его. Я просто считал, что с окончанием войны восстанавливалась традиционная форма военного приветствия). Зильберберг узнал меня. Поднял в ответ правую руку. «Господин сотник! Скажите, как обстоят дела?» «Вы сами видите, как», — сухо ответил Зильберберг, видимо обиженный формой обращения к нему, и пошел к своим солдатам, стоявшим в стороне от дороги. Впрочем, по существу его ответ был правилен. Нестройные толпы бредущих мимо нашей колонны немецких солдат. Некоторые без офицеров. Некоторые солдаты без оружия. Картина — немыслимая еще несколько дней назад.
Чем дальше от границы, тем более признаков развала устоявшегося порядка. Пройдя несколько километров вперед, наша колонна задержалась на некоторое время возле группы солдат очевидно в прекрасном состоянии духа, хотя я не заметил, чтобы они были навеселе. По виду они принадлежали к Войскам Связи ВВС, в которых некогда служил и я. На них была свежая, без пятнышек, словно на смотр, форма, резко контрастирующая с видом бредущих в обтрепанных куртках усталых солдат. Я подошел к ним, и загадка легко разрешилась. Солдаты оказались осетинами из числа кавказцев, осевших по соседству с казаками в Северной Италии. На пути они набрели на неохраняемый немецкий склад военного обмундирования, и осетины облачились в понравившуюся им форму. Их командир красовался в форме немецкого лейтенанта. Осетины, потомки аланов-скифов, народ индоевропейского происхождения, и в их немецкой форме, они были неотличимы от настоящих немцев. Их вид обманул не только меня, но и проходившего мимо со взводом пехотинцев немецкого фельдфебеля. Он громко крикнул им не бить баклуши и присоединиться к его отряду. В ответ услышал — «никс ферштеен», т. е. «не понимаем» на ломанном немецком языке. Фельдфебель остановился, видимо, не веря своим ушам. Я объяснил фельдфебелю, в чем дело. Спросил его, что он может сказать о настоящем положении. «Чего же здесь говорить? Дерьмо!» — ответил он. «Да, дело плохо», — согласился я, — но мы надеемся, что генерал Власов повернет на Востоке дело в нашу пользу».
Фельдфебель внимательно посмотрел на меня. «Oh, ja» — произнес он и пошел со своими солдатами дальше. Тогда мне показалось, что он согласился со мной. Но ведь я и сам хотел верить в это и мог поэтому не заметить иронического тона его слов.
Вскоре двинулась и наша колонна. Не помню, сколько времени мы так шли, но, наконец, мы вышли к реке Драве, и в памяти моей запечатлелся городок Обердраубург. Вероятно потому, что на горе над рекой возвышались развалины средневекового замка. Замки с детства вдохновляли мое воображение.
Там же в Обердраубурге мимо нас проехали на грузовике военные в незнакомой мне форме. Хотя мундиры их были привычного зеленого цвета, на головах были твердые кепи, а на плечах вместо погон — золотистые витые шнурки. На крыле у кабины водителя грузовика развивался красно-бело- красный флажок. Это были участники австрийского движения сопротивления в военной форме их страны до присоединения Австрии к Германии. Третья империя пала. Возродилась Австрия.
Насколько припоминается, в районе Шпитталя мы встретили первых английских солдат в куртках цвета хаки и того же цвета беретах. Держали себя англичане отнюдь не враждебно, с интересом разглядывали наши подводы, лошадей. Особенное впечатление на них производили верблюды, которые были тоже в числе средств тяги у казаков Терско-Ставропольской станицы. Здесь в первый раз в моей жизни я применил на практике мои скромные знания английского языка, которые самоучкой я приобрел летом 1944 года еще во время моей службы у немцев в Берлин-Кладов-Готенгрунд.
Одна из казачек станицы захотела что-то спросить у английского солдата, и я взял на себя роль переводчика. В чем заключался вопрос или просьба, я, разумеется, забыл. Помню, однако, что, обращаясь к англичанину, я перепутал слова и вместо «this woman» (эта женщина) сказал «this wife» (эта жена). Англичанин понял меня и что-то ответил. Я перевел его слова на русский язык. Моя первая проба владения английской речью прошла успешно.
Мы продолжали наш путь вдоль Дравы и, наконец, достигли австрийского местечка Тристах. Нам было сказано, что мы достигли цели нашего пути, и Терско-Ставропольская станица расположилась между рекой и шоссе, которое через Тристах вело на Лиенц, административный центр Восточного Тироля, входившего в состав австрийской провинции Каринтии (K?rnten).
Точной даты нашего прибытия на место я, конечно, не могу указать. Полагаю, что не позже конца первой недели после Пасхи, которая в 1945 году праздновалась 6-го мая. Пасхальной заутрени мы не праздновали, но через несколько дней на поляне на краю станицы возле лесопосадки на берегу Дравы был возведен украшенный зелеными ветками алтарь. Приехавший к нам батюшка отслужил литургию. Так радостно было произносить, хотя и с запозданием, «Христос Воскресе!» — «Воистину Воскресе!»
7-го и 8-го мая была принята союзниками безусловная капитуляция Германии (в Реймсе и Карлсгорсте). Война в Европе кончилась. Какой мир принесут победители? Мир взаимопонимания, доброй воли, согласия и справедливости? Или же предстоит продолжение борьбы за господство над миром во имя торжества идеологий или осуществления целей «реальной» политики?
Пока же приходилось оседать и устраиваться на новом месте. Мы выгрузили с предоставленной нам при исходе из Италии подводы наши пожитки и на самом краю станичного обоза разбили вместительную палатку. Она одновременно служила жильем для мамы и меня и походным медпунктом для нуждающихся во врачебной помощи станичников. В палатке мама расстелила ковер, вывезенный ею из Харькова, разложила подушки и одеяла. Напротив входа под верхом палатки закрепила икону. Вышло совсем уютно.
Я не припоминаю многих палаток в нашем станичном лагере у Дравы. Большинство семей разместилось на своих подводах, многие из которых были крытые. За два года исхода с родных земель казаки привыкли справляться с постоянно возникающими тяготами походного беженского бытия и по-человечески организовывать свою жизнь. Так получилось и теперь, и, хотя будущее было покрыто мраком неизвестности, духа уныния и безнадежности, я не замечал. Все как-то образуется! Действительно, где-то кто-то взял на учет, и от англичан стали поступать продукты. Это толковалось как благоприятный знак: нас не считали врагами. Разумеется, я сразу же стал разведывать окрестности и сделал массу открытий. От Дравы нас отделяла протянувшаяся вдоль берега лесопосадка, идеальная для прогулок в одиночку и вдвоем. С самой Дравой, более быстрой и бурной горной рекой, чем оставленная нами Тальяменто, я познакомился еще раньше, когда наша станичная колонна медленно продвигалась к Тристаху. Вместе с одним прибившимся к нашей станице пожилым штатским грузином, где-то обзаведшимся двумя или тремя гранатами, мы глушили рыбу. Швырнул в воду мои лимонки и я. Ухи, впрочем, мы так и не сварили.
В эти первые дни нашего пребывания под Тристахом мир по ту сторону реки как-то не привлек моего внимания. А ведь там, почти рядом с нами (нужно было перейти через узкий деревянный мостик), закрытые деревьями и невидимые с берега, раскинулись бараки лагеря Пеггетц. В этом лагере и были размещены «безлошадные» гражданские беженцы, прибывшие в Казачий Стан в последние месяцы войны и не располагавшие конной тягой.
1-го июня 1945 года в этот лагерь вместе с товарищами-юнкерами пришел и я. Но это относится уже к «концу». Я же здесь вспоминаю недели и дни «перед концом». И тогда не река и равнина за ней, а шоссе на Лиенц интересовало меня. По обеим его сторонам оседали пришедшие из Италии казачьи полки и беженские станицы. Вдоль его рысили наши конные патрули, шуршали шинами по нем английские военные машины, ездили на своих дрогах австрийские крестьяне. В каком-то смысле дорога стала образом нашей судьбы с оставленным позади нас трудным и страдным путем и неизвестностью впереди.
Невероятные встречи ожидали меня на этой дороге и на горном склоне над нею. Так во время моих странствий в окрестностях Тристаха, я столкнулся с молодой, рожденной в России, латышкой, с которой я познакомился в Берлине в бытность мою немецким солдатом на «посиделках» наших ребят и девчат — «остовцев». Судьба занесла ее в эти края из Берлина с группой власовцев-пропагандистов. С нею было еще несколько русских девушек. Осели власовцы по другую сторону дороги недалеко от нашей станицы. Она навестила меня в нашей палатке и, как старые друзья, мы совершали прогулки в лесопосадке вдоль Дравы.
В другой раз, движимый любопытством, я пересек дорогу и по тропе поднялся к горкому озеру (название его я забыл). У берега озера я увидел палатку с большим Красным Крестом на ней, и когда я проходил мимо нее, меня кто-то окликнул. Я обернулся и, с трудом веря моим глазам, узнал Петю Богачева, врача в этапном лагере при штабе генерала Шкуро в Берлине. Он был все тот же: бодрый и веселый красавец в немецкой офицерской форме с погонами врача, каким я знал его тогда. Здесь он был не один. С ним была очень красивая молодая женщина. Русская. По-видимому, недостатка в продуктах питания они не испытывали. Петя никуда отсюда уходить не хотел. Никаких бед он не предвидел и безмятежно ожидал перемен к лучшему. Боюсь, что, не будучи своевременно осведомленным в своем «райском» убежище о событиях внизу двумя неделями позже, Петя оставался в счастливом неведении, пока его и его подругу не подобрали англичане. Со всеми вытекающими последствиями. Я нигде не встретил его среди уцелевших от выдачи казаков и ничего не услышал о нем позже в беженских лагерях.
Вскоре до меня дошли и другие обрадовавшие меня известия. Я узнал, что примерно на полпути между Тристахом и Лиенцем, где, как нам было уже известно, находился вместе со штабом походного атамана генерал П.Н. Краснов, в деревне Амлах расквартировалось юнкерское училище. На следующий день после получения известия, не теряя времени, я зашагал в Амлах и минут через двадцать был среди моих однокашников. Они рассказали мне об убийстве советским парашютистом-партизаном преподавателя училища полковника Нефедова в местечке Медис, где тогда несла охранную службу 1 — я сотня, и о боевом крещении, которое с честью прошли юнкера училища.
28 апреля та же сотня пришла на выручку полусотне Митрофанова, окруженной итальянскими партизанами в доме, где также находились казачьи семьи и инвалиды, в местечке Оваро. В ожесточенной схватке юнкера выбили партизан из городка. За мужество и сметку, проявленные в бою, два взводных командира сотни — портупей-юнкера Посыпаев и Часнык были произведены в хорунжие. У Часныка пулеметной очередью были перебиты ноги, и он лежал в Казачьем госпитале в Лиенце. Забегая вперед, упомяну, что после отъезда офицеров 28-го мая «на конференцию» англичане забрали хорунжего Часныка из госпиталя и в беспомощном состоянии передали советским властям.
Конечно, в те предъиюньские дни никто из юнкеров и их командиров не помышлял о подобной развязке. На самом деле господствовал оптимизм, убеждение, что наша борьба против сталинской тирании не кончена, и что западные союзники, активные враги большевизма еще со времен гражданской войны, поддержат дело генерала Власова.
Косвенное подтверждение этой уверенности усматривали во внешней корректности англичан, ничем не дававших почувствовать казакам, что последние на самом деле являются военнопленными. Правда, мы должны были сдать наше огнестрельное оружие. Но и это обстоятельство объясняли тем, что мы получим новое более совершенное вооружение. В результате в училище поддерживалась строгая дисциплина, продолжались строевые занятия и поговаривали о досрочном выпуске молодых хорунжих в казачьи полки.
Укрепленный в моей уверенности в будущем, я вернулся в станицу. Оптимизм был и здесь преобладающим настроением. Его обильно источал мой «дядя», все еще не восстановленный в офицерском звании. Его вера в добрую волю цивилизованного западного мира была непоколебимой. Пожалуй, единственным человеком из близких мне тогда людей, который высказывал скептицизм в отношении намерений западных союзников и не рисовал нашего будущего слишком розовыми красками, был П.Г. Воскобойник, навестивший семью в станице. Но он был решительно в меньшинстве.
Помню, незадолго до развязки я отправился в горы повидать Петю Бога- чева в его идиллическом приюте у озера. До сих пор в памяти жива картина: у озера человек 10 англичан, приехавших сюда на военных машинах полюбоваться природой. Тут же конный казачий патруль. Донцы. Двое спешившихся казаков отбивают вприсядку лихой казачок. Англичане смеются и дружно хлопают в ладоши. Ну, чем не «дружба народов?»
А между тем приближались роковые 28-е мая и 1-е июня.
В начале мая 1945 года полки и обозы беженских станиц Казачьего Стана оставили Италию и, перейдя через Альпы в Австрию, протянулись цепочкой вдоль реки Дравы. Далее на восток в районе Обердраубурга в Каринтии к нам примыкали кавказцы.
Генерал П.Н. Краснов вместе со штабом Походного Атамана генерала Т.И. Доманова остановился в Лиенце, главном городе Восточного Тироля. В нескольких километрах на юго-восток от Лиенца в местечке Амлах в больших амбарах расквартировалось 1-е Казачье Юнкерское Училище под начальством любимого юнкерами командира полковника А.И. Медынского (его предшественник на этом посту генерал М. К. Соломахин был в начале 1945 года назначен Начальником Штаба Походного Атамана).
Юнкером полубатареи этого училища был в то время автор этих строк. Правда, в указанное время я не был при училище. В феврале 1945 года у меня обнаружили туберкулез легких, я получил отпуск по состоянию здоровья и до ухода из Италии жил в горном итальянском селе недалеко от г. Толмеццо, военно-административного центра Казачьего Стана.
В этом селе расположилась станица Терско-Ставропольских гражданских беженцев. Станичным атаманом был очень картинный седовласый с длинной седой бородой войсковой старшина, помнивший еще набеги горцев.
Охрану станицы несла немногочисленная команда. Врачом в этой станице была моя мама П.И. Белоусова. В этом же селе жил с женой генерал П.Н. Краснов, переехавший в Италию после прекращения деятельности Главного Управления Казачьих Войск в Берлине. Вот эта-то станица беженцев с подводами, лошадьми и верблюдами осела на правом берегу Дравы недалеко от местечка Тристах.
На опушке посаженной вдоль берега реки лесопосадки была разбита просторная палатка, в которой я поселился с мамой. В ней же она принимала больных. И совсем вблизи от нас (нужно было перейти через узкий некрашеный деревянный мостик) раскинулись бараки лагеря Пеггетц. В этих бараках разместили «безлошадных», т. е. гражданских беженцев, прибывших в Казачий Стан в Италию через главное Управление Казачьих Войск из разных стран Европы и не располагавших своей конной тягой.
Ничто не омрачало первых недель нашего пребывания в Австрии. Англичане, в чьей зоне оккупации оказался входивший в состав Каринтии Восточный Тироль, никаких внешних признаков враждебности не проявляли и снабжали нас продовольствием. Только много времени спустя после выдачи я обнаружил в местечке Тристах наклеенную на заборе прокламацию фельдмаршала Александера к местному населению с предупреждением не оказывать содействия «военнопленным казакам». Может быть, конечно, это распоряжение было обнародовано и раньше. И все-таки это маловероятно. Скорее всего, английские военные власти не хотели тревожить способных к сопротивлению казаков и расклеили это обращение задним числом, когда все уже было кончено.
Правда, вскоре после прибытия на новые места мы сдали огнестрельное оружие. Оружие сохранили, если мне не изменяет память, только конные казачьи патрули, оставленные для охраны порядка англичанами. Во всяком случае, я обнаружил мой легкий французский кавалерийский карабин (этими карабинами были вооружены юнкера нашего училища) у одного из казаков такого патруля.
В силу этой неопределенности нашего статуса, все время до выдачи среди казаков, ходили самые разнообразные слухи. Все еще оставаясь в отпуску, я часто ходил в училище, встречался с товарищами и, разумеется, мы все толковали о будущем.
О выдаче никто не помышлял. Прежде всего, представлялось немыслимым, что союз между капиталистическими Англией и США, с одной стороны, и коммунистическим СССР, с другой, может быть продолжительным. Исторически союз этот мог быть только «браком по расчету» и при этом браком противоестественным. Почему-то преобладало убеждение, что генерал А.А: Власов уже установил контакт с западными союзниками с целью продолжения борьбы против большевизма. И уж здесь никто не сомневался, что с возобновлением этой борьбы Советская Армия перейдет на сторону РОА (в числе симпатизирующих военачальников особенно часто упоминался в этих рассуждениях маршал Г.К. Жуков). Мы, разумеется, не могли знать, что уже 12-го мая генерал Власов был передан американцами большевикам.
Наше разоружение объясняли тем, что мы будем оснащены технически более совершенным оружием. Ходили даже слухи, что англичане предполагают использовать казаков в Югославии против засевших в горных районах эс-эс-овцев. Кто был источником таких слухов, установить, конечно, невозможно. Во всяком случае, в англичанах главного источника опасности не усматривали. В училище сохранялась образцовая дисциплина, велись строевые занятия и поговаривали о преждевременном выпуске молодых хорунжих с целью более полного укомплектования полков офицерским составом. Ведь предстоял освободительный поход в составе армии Власова «за Родину» и «против Сталина».
Так продолжалось примерно до 26-27-го мая, и в эти дни произошло событие, подтвердившее самые смелые ожидания наиболее отъявленных оптимистов. А именно пришло извещение британского командования, в котором, как передавали осведомленные лица, фельдмаршал Александер, командующий 8-й британской армией, приглашал всех казачьих офицеров на конференцию для обсуждения совместных боевых действий против большевиков.
Конечно, появились и скептики. К их числу присоединился и я, как только дошло до моего сознания, что на совещание с британским фельдмаршалом обязаны ехать все без исключения офицеры. Ведь так военных советов не устраивают. Для этого достаточно генералов и руководящих офицеров штаба. Из таких скептиков, чуя недоброе, не уехал с офицерами и ушел в горы, вызвав нарекания некоторых юнкеров, курсовой офицер инженерного взвода сотник Сережников, эмигрант из Франции. Также избежал выдачи, скрывшись в горах, бывший начальник Штаба Походного Атамана полковник Стаханов. Уже из лагеря в Шпитале бежал на свободу полковник Белый.
Несомненно, были скептики и среди офицеров, поехавших «на конференцию». Одни из них, из кадровых военных, отправились, следуя воинской психологии безусловного подчинения приказу. Другие, может быть, считали своим долгом разделить судьбу своих боевых товарищей, подобно тому, как в духе традиции прусского генералитета, согласно которой командующий был морально обязан разделить судьбу подчиненных ему солдат, отказался отречься от своих товарищей-казаков командир 15-го Казачьего Корпуса генерал Г. фон Паннвиц и вместе с ними отправился на верную смерть в советском застенке.
Человеческая психика чрезвычайно сложна, и реконструировать в каждом индивидуальном случае психологическую мотивацию — весьма неблагодарное и сомнительное занятие. И все-таки, несомненно, были среди офицеров и люди с типично русским интеллигентски бездумным убеждением, что цивилизованный западный человек в силу своего культурного превосходства, не может нарушить данного им слова и стать предателем, особенно если этот человек офицер королевской армии. Известно ведь, что одной из основ монархии является принцип личной чести. В какой-то степени, эту иллюзию разделял и генерал П.Н. Краснов, порядочнейший и убежденный монархист.
В этой связи мне хочется привести историю моего дальнего родственника. Собственно, об этом родственнике мы раньше никогда ничего не слыхали. Но в марте 1945 года, когда мама в качестве члена медицинской комиссии, устанавливала пригодность для военной службы прибывавших в Казачий Стан казаков, она разговорилась с одним из них. Выяснилось, что он — мамин отдаленный родич по материнской линии Аракчеевых (ничего общего с линией генерала A.A. Аракчеева, министра Александра I). Затем он навестил нас. Так я познакомился с моим «троюродным дядей».
Я не знаю, чем он занимался в мирное время, но военная судьба его была действительно примечательна. Осенью 1941 года он, в то время командир-танкист Красной Армии, попал в немецкий плен. Вскоре, горя желанием включиться в борьбу против антинародной советской власти, он поступил в новосформированную добровольческую казачью сотню, в которой он был назначен командиром взвода. Сотней командовал молодой офицер-немец. Нужно отметить, что при всем своем великом уважении к боевым качествам казаков, многие немцы совершенно искренне видели в них квинтэссенцию беспредельной русской души, готовой в любое время во имя боевого товарищества бросать в Волгу-матушку персидских княжен, любящей выражаться непечатными выражениями и имеющей очень широкое представление о военной добыче.
Так вот однажды этот командир-немец решил сделать своим казакам приятное. Выразительным солдатским языком он заверил их, что будет закрывать глаза в тех случаях, когда его казаки проявят неразборчивое отношение к частной собственности местного населения или к местным женщинам.
Вопреки ожиданиям оратора, речь его не вызвала энтузиазма у его командира взвода, хотя тот был и казак. Дядя выступил из рядов и отвесил командиру-немцу звонкую пощечину. Разумеется, он был на месте арестован и без дальнейших проволочек возвращен в лагерь военнопленных в Восточной Пруссии. Люди моего поколения знают, что такое были лагеря для советских военнопленных в 1941-42 гг. При отступлении германской армии в 1943-44 гг. его лагерь тоже передвигался на запад.
Осенью 1944 года назначенный генерал-инспектором Казачьего Резерва генерал А.Г. Шкуро объявил «всеказачий сполох», призыв к казакам, где бы они ни находились, собраться под казачьи знамена.
Наш родственник откликнулся на призыв славного генерала, немцы выпустили его из лагеря, и в феврале 1945 года он прибыл в Италию, в Казачий Стан, и начал хлопотать о восстановлении его в офицерском звании и назначении в часть.
В связи с общей обстановкой, дело затянулось, и он пришел в Австрию в том же виде, в каком я встретил его три месяца тому назад в Италии. На нем была все та же затасканная и истертая солдатская шинель с большими буквами SU (Sowiet Union), написанными на спине, клеймо и опознавательный знак советских военнопленных. Ничего подобного не носили пленные «цивилизованных» стран, с которыми немцы обращались согласно правилам международных конвенций.
Теперь, придя 27-го мая к нам, этот внешним видом похожий на нищего человек объявил нам, что, исполняя долг офицера, он едет вместе со всеми на конференцию. Я попытался его переубедить, указывая ему, что он все еще официально не восстановлен в офицерских правах и, следовательно, не несет связанных с офицерским званием обязанностей.
Кроме всего прочего, я убежден, что пресловутая конференция с британским командованием, на самом деле западня, и я не понимаю, зачем ему при таких обстоятельствах рисковать своей жизнью.
Увы, семя моих благонамеренных доводов не принесло желаемого плода. Дядя возразил мне, что он не имеет морального права отказываться от участия в совещании, на котором будет решаться судьба России.
Что же касается предполагаемого мною коварства со стороны англичан, то я — просто типичный для моего поколения циник, печальный продукт советского воспитания, не допускающий мысли, что существуют еще народы и страны, руководящиеся в своих действиях началами совести и чести. Наконец, тоном, не допускающим возражений, он поведал о своем разговоре с одним казачьим офицером. Последнему было доподлинно известно, что британский майор Дэйвис лично заверил генерала П.Н. Краснова честным словом королевского офицера, что казачьи офицеры сразу же по окончании совещания возвратятся в Лиенц.
Что я мог ему ответить? Мне был только 21 год, а моему оппоненту, пожалуй, уже за сорок. К тому же, у меня еще не было опыта и знания обычаев цивилизованных стран на запад от Рейна и еще дальше. Первые шаги в этом направлении предстояли мне только на пятый день после нашей беседы. Дядя уехал на следующее утро в грузовике с другими офицерами. Правда, они все были в форме с погонами, а он оставался в своей пошарпанной солдатской шинели с клеймом SU на спине.
Как потом стало известно, их всех сначала разместили на ночь в лагере в г. Шпиталь (до них в этом же лагере ночевала перед выдачей советам школа диверсантов, организованная в начале 1945 года в Италии), а на следующий день привезли в г. Юденбург, где их и передали советским военным властям. Вспомнил ли тогда мой родственник-идеалист наш последний разговор, когда по распоряжению цивилизованного правительства, его вместе с другими товарищами по несчастью, вольные сыны Альбиона выдавали на муки и смерть варварам-большевикам?
Конечно, утром 29-го мая об уже совершившейся развязке мы еще не знали, и день этот начался для меня беззаботно и приятно. После полудня я встретился с давнишней знакомой, которую я больше года не видел. Познакомился я с ней в 1943 году в Берлине. Она была латышкой, рожденной в России, встречался я с ней на вечеринках, на которых собирались привезенные на работу в Германию земляки… В расположении казачьих беженцев она оказалась случайно с группой власовских пропагандистов, занесенных передрягами войны в этот уголок в Австрию в километре от Терско-Ставропольской станицы. Каким-то образом мы столкнулись друг с другом и, как старые знакомые, решили провести время вместе и в описываемый день. Было около четырех часов дня, мы сидели под деревом недалеко от реки. Дав волю фантазии, я рисовал перед воображением моей подруги увлекательные картины предстоящей нам в эмиграции жизни. В этот момент из-за кустов показались два тяжело дышащих юнкера. Я спросил их, что слышно нового и куда они так спешат. Наскоро и торопясь, они сообщили, что стряслась беда. Вскоре после полудня в Амлах, к месту, где скучилась группа юнкеров, приблизилась открытая военная машина. В ней, кроме шофера, сидел английский полковник и переводчик. Шофер затормозил, полковник поднялся с сидения и через переводчика объявил: «Казаки, ваших офицеров вы больше не увидите. Я знаю, что вы — храбрые люди. Но у вас есть только один путь — путь в Россию».
После этого автомобиль круто повернул и помчался назад в Лиенц. Всполошенные юнкера, обсудив положение, решили немедленно разослать гонцов в близлежащие полки и станицы, предупредить казаков и их семьи и поднять тревогу.
Новость грянула, как гром среди ясного неба. Хотя я, как было сказано выше, не доверял англичанам, но к такому обороту дела я все-таки не был готов. И вот это самое страшное пришло: «Назад! В ненавистный сталинский застенок!»
Заманчивые картины предстоявшего в мечтаниях эмигрантского бытия развеялись, как дым. Нужно было искать пути противодействия неизбежному, выносить решения за себя и вместе с другими за всех. Как-то сразу пришло в голову: «Я должен быть теперь с моими товарищами. Там мое место. Там мой долг».
Я проводил мою опечаленную и встревоженную знакомую в расположение власовцев (увы, больше ее я никогда не встретил) и возвратился в нашу палатку в Терско-Ставропольской станице. Я разъяснил маме создавшееся положение и мотивы принятого мною решения. Конечно, в моих мотивах было много от подсознательного эгоизма, инстинкта самосохранения. Лишь мама не думала о себе. Она ничем не показала, как ей больно, что я оставляю ее и ухожу, может быть, навсегда. Она только хотела блага мне. Поэтому одобрила мои доводы. Вдруг ей пришла в голову какая-то мысль, она порылась в вещах и вытащила мой старый домашний костюм, который она возила со времени нашего ухода из Харькова в августе 1943 года. Завернула костюм в пакет и дала мне: «Возьми, он может тебе пригодиться».
Затем она взяла в руки икону Спасителя в старом серебряном с позолотой окладе. Эта икона сопровождала маму с дней ее юности на всех извилинах ее жизненного пути с той поры, когда она в 1910 году оставила родную семью и Ставрополье и поехала учиться, сначала в Москву, а оттуда в — Харьков. Я стал на колени, мама благословила меня. Поднявшись, я вышел из палатки и зашагал по дороге в Амлах. На сердце было тяжело.
Весь день в долине Дравы стояла великолепная летняя погода. Светло и солнечно было и теперь, но с горного кряжа на северо-запад от Лиенца переваливались через хребет, контрастируя с радостной голубизной неба, сползали по скатам гор темные клубящиеся тучи. Странное чувство овладело мной. Я остановился и погрозил кулаком тучам, воскликнув: «Даже небо против нас!» Резкий порыв ветра сорвал с моей головы шапку, и она покатилась по земле. Я поднял ее, надел на голову и продолжал свой путь в Амлах.
Как показали события ближайших дней и годы спустя, мой бунт против неба не был мне зачтен, и я благодарю Бога за милость, которую я не заслужил.
И вот, более чем полстолетия после этих событий, я сижу за моим письменным столом в далекой Америке, о которой тогда мне не приходила в голову ни одна мысль, и записываю воспоминания этих незабываемых дней.
Когда я пришел в училище, я не заметил среди юнкеров ни тени паники. Возглавлял училище портупей-юнкер инженерного взвода Михаил Юськин. Мне выделили место в покрытом соломой углу амбара, где расположились и другие юнкера нашей полубатареи.
Довольствие я взял сам себе: на площади перед амбаром была навалена гора консервов, их привезли за день до этого англичане.
В другом амбаре группа юнкеров под водительством знавшего английский язык юнкера Полухина, сына командира артиллерийской полубатареи (эмигранта из Франции), выводила белой краской на черной доске объявление голодовки протеста: «We prefer hunger and death, then to return to USSR».
Затем доски с этой надписью были установлены на окраинах Амлаха у дорог, ведущих на запад и восток — в Лиенц и Шпиталь.
От всего этого времени в мою память врезались лишь два воспоминания. Первое: наблюдение юнкеров о реакции англичан на выставленные черные доски протеста с объявлением голодовки. Одни ругались, но были и такие, которые жестами выказывали сочувствие, и, как нам казалось, ободряли нас.
Эти знаки сочувствия поднимали дух юнкеров, укреплялось убеждение, что, увидев нашу решимость, английское командование откажется от своего намерения выдачи казаков и их семей на расправу большевикам. Бесконечно повторялся довод, что, рассуждая логически и следуя соображениям собственного интереса, капиталистическая Англия не может быть другом коммунистов-большевиков, смертельных врагов капитализма… Так вот мое второе воспоминание связано с тем, что в вопросе наших возможностей побудить британское командование к отмене приказа о репатриации антибольшевиков-казаков я оставался таким же скептиком, каким я был в беседе с моим несчастным дядей-идеалистом.
Не отрицая в принципе пропагандной ценности идеи голодовки, я, весьма сомневаясь в ее успехе, высказал мысль, что с целью сохранения наших физических сил, то ли для оказания возможного сопротивления, то ли для ухода в горы, нам для самих себя не следует принимать наше заявление об отказе от пищи слишком буквально. Ведь англичане первые нарушили данное генералу П.Н. Краснову обещание о невыдаче офицеров советским властям.
Мои соображения были решительно отвергнуты. Я думаю, что несогласившиеся со мной товарищи были по-своему правы: когда люди, борясь за правое дело, считаются с вероятным смертным исходом, им претит лгать.
Юнкер, фамилию его я не помню (кажется, Юхнов, он был учителем до войны), запальчиво возразил мне, что, если мы хотим, чтобы англичане поступили честно с нами, мы должны доказать, что мы честны в своих словах и поступках, и у нас слово не расходится с делом. Голодовка и есть доказательство нашего принципиального отвержения коммунизма.
Он подчеркнул, что премьер-министр Англии — Черчилль, убежденный и последовательный враг большевиков и советской власти еще со времен Гражданской войны в России. Меня он упрекнул в неверии в правоту и моральную силу нашего дела.
Наступили сумерки, стемнело, и мы разошлись по своим местам. Нужно было выспаться и набраться сил. Многие из нас решили отправиться рано утром в лагерь Пеггетц, чтобы поддержать беженцев, которым завтра угрожала насильственная репатриация.
Утро 1-го июня выдалось прохладным и ясным, голубизной сияло небо, на склонах гор не висели больше темные тучи.
Все были на ногах, и несколько групп юнкеров уже ушли в лагерь Пеггетц. Приведя себя в порядок, подтянутые, в форме и погонах, отправились и мы, юнкера-артиллеристы: портупей-юнкер Вячеслав Пилипенко, Саша Фомин (богатырского роста и силы, очень добродушный. В Италии у него была кличка — piccolo bambino — маленький мальчик), Баранников (астраханец, имени его не помню; перед войной был курсантом училища торгового флота и немного говорил по-английски), и я. Никакой подавленности в ожидании предстоящих событий мы не чувствовали. Весь путь от Амлаха в Пеггетц мы прошли, перебрасываясь разными незначительными замечаниями. Молодость и сила брали свое, и страха мы не ощущали.
Через 15–20 минут мы были уже у окраины Тристаха, свернули на дорогу налево, вскоре достигли Дравы, перешли узкий деревянный мостик и через минуту остановились у коричневого барака. Перед нами открылось большое поле, на нем волновалась темная громада одетых в гражданское платье людей. Посреди громады был, по-видимому, возведен помост, потому что над ней возвышались фигуры священников в черных облачениях с хоругвями и большим крестом. Всю эту массу людей охватывала цепь, державших друг друга за руки юнкеров (между прочим, лица юнкеров и британских солдат на картине С.Г. Королькова «Выдача казаков в Лиенце» подлинны. Художник писал их с фотографий, которые представили ему юнкера вместе с фотографиями солдат. Они получили их на память от солдат шотландского батальона, принимавшего участие в выдаче, когда месяцы спустя юнкера, ставшие к тому времени «югославами», устроились на работу в английской части).
Мы, было, шагнули вперед, чтобы присоединиться к юнкерам в цепи, как наше внимание было привлечено движением у главных ворот лагеря, и мы непроизвольно подвинулись к бараку и остановились у входа в него. «Что же, юнкера, вы не идете туда, где все?» — услышали мы за собой голос, который показался нам криком стоявшего видимо за нами в бараке человека, но мы даже не обернулись, чтобы посмотреть, кто он. Наше внимание было полностью приковано к происходящим у ворот событиям.
В лагерь медленно задним ходом въезжали крытые брезентом военные грузовики. Невдалеке от толпы они остановились. Из грузовика выпрыгнули солдаты с длинными белыми палками. Они выстроились у дороги возле грузовиков, офицер отдал какую-то команду. Вслед за этим, несколько солдат побежали и залегли с двумя пулеметами по обе стороны толпы. Остальные солдаты цепочкой направились к ней. Остановились по команде, офицер отсчитал несколько рядов прижавшихся друг к другу людей («словно отсчитывает скот в стаде», — пронеслось у меня в голове) и дал команду.
Солдаты двинулись к толпе, подняли длинные палки и обрушили их на головы и плечи людей. Я не помню, слышал ли я в этот момент крик избиваемых, но нам стало ясно, что все кончено, что выдача состоится, несмотря на все наши протесты и голодовки. Мы повернулись и двинулись вон из лагеря. Вот уже и мост. Тишина отделила нас от лагерного поля, и никто, не будучи там, не мог бы сказать, что всего в нескольких сотнях метров отсюда вооруженные люди в исполнение приказа, избивают безоружных и не способных защищаться людей. Быстрым шагом мы добрались до училища и рассказали, что произошло.
Теперь было ясно, что в Амлахе оставаться нельзя, нужно уходить, на свой риск и страх, небольшими группами или по одиночке. Но куда идти? Карт у нас не было. Сразу же на юго-восток от Амлаха поднимался крутой заросший лесом уступ горы. Конечно, там были тропы. Но куда они идут? На запад, на том берегу Дравы за шоссе была видна австрийская деревня, там люди, они смогут, если помочь, то, по крайней мере, указать путь. Обсудив положение, наша пятерка (пятым к нам присоединился отец Баранникова) решила перебраться ночью через быструю и каменистую, но узкую Драву (мы уже знали, что мост на южной окраине Амлаха охраняется англичанами) и пробраться к населенным пунктам в горах. А затем куда? Назад в Италию? Где-то далеко на запад манила нейтральная Швейцария, которая могла предоставить нам убежище. Но как добраться туда? Сколько времени идти?
Прежде всего, я переоделся в гражданский костюм, затем набил карманы пиджака и брюк английскими галетами, сложил мои военные документы в планшетку, которую я привез с собой из Берлина, и спрятал ее под корнями дерева на берегу протекавшего через местечко ручья.
Сделав все это, я решил попытать счастья среди местных жителей. Еще из дому я возил с собой старое обручальное золотое кольцо и еще какую-то золотую безделушку. С этими ювелирными изделиями в кармане я постучал в один из домов и предложил их домовладельцам, если они согласятся укрыть меня и четырех товарищей от англичан. Однако австрийцы, хотя, очевидно, и сочувствовавшие нам, испугались и отказались от моего предложения. Обескураженный отказом, но, не теряя надежды, я пошел в небольшой парк на берегу Дравы и присел на скамейку возле дороги, ведущей к мосту через реку.
Просидев некоторое время в размышлениях, я увидел идущего в моем направлении австрийца лет 50-ти в коротких кожаных штанах и в шляпе с пером на голове. Я поднялся, пошел ему навстречу и, чтобы завязать разговор, спросил его, охраняется ли мост через Драву? «Утром не охранялся, а сейчас охраняется, и англичане проверяют документы», — ответил он. Затем он бегло оглядел меня в моем коричневом костюме, отлично понял, кто я такой, подумал и спросил: «Хотите, чтобы я вас вывел из Амлаха?» «У меня нет гражданских документов», — ответил я. «Ничего, попробуем. Я буду говорить за вас. Пойдем».
Через несколько минут мы вышли на южную окраину Амлаха и подошли к узкому, как у Тристаха, мосту. Возле моста стоял английский пост из нескольких солдат с тяжелым пулеметом. Высокий англичанин проверил документы австрийца и обратился ко мне. В этот момент, громко говоря на местном диалекте и жестикулируя, вмешался мой спутник. «Он — мой друг. Он — пчеловод», он замахал согнутыми в локтях руками, представляя пчелу, — он забыл свои документы, но он живет в той деревне». Сначала показал пальцем на меня, а потом на деревню по ту сторону Дравы на склоне горы. Я со своей стороны старался убедить англичанина, что я местный житель, подтверждая кивками головы слова моего спутника и произнося немецкие фразы, которые должны были доказать, что я не русский.
Поверил ли англичанин нам или нет, но утвердительно махнул рукой, и мы перешли через мост. На той стороне Дравы, мой спаситель попросил меня при следующей встрече с англичанами молчать, так как мой верхне-немецкий язык слишком отличен от диалекта. Англичане могут это заметить и понять, что я не австриец. Действительно, мы вскоре встретили английский патруль, которому мой спутник сказал, что наши документы уже проверили на мосту (я при этом послушно промолчал) и солдаты отпустили нас с миром.
Второй же, и последний, патруль нас уже ничего не спрашивал. Вслед затем мы вышли на ведущее на юг шоссе, в Италию.
Необыкновенное чувство освобождения охватило меня. Мы шагали по шоссе, над нами бодряще ласково синело небо, уходили вверх зеленые горы. Я рассказал Петеру Делахеру (так звали спасшего меня австрийца) о выдаче казаков в лагере Пеггетц. Но, в общем, он был уже осведомлен.
Между прочим, как мне рассказывали позже, настоятель церкви в Тристахе приказал в знак протеста и солидарности с жертвами выдачи бить в набат в церковные колокола. Глубоко верующим христианином, как я узнал позже, был и Петер Делахер. Свой рассказ я закончил словами: «Сегодня я увидел демократию». Наконец, мы достигли края леса. В него уходила от шоссе широкая тропа, по которой вполне могла проехать запряженная лошадью телега. Петер Делахер остановился и произнес: «Теперь вы пойдете сами по этой тропе, она приведет вас в деревню Бургфриден. Там спросите крестьянина по имени Петер Миллер. Скажите ему, что я послал вас к нему, он возьмет вас на работу.
Я от всего сердца поблагодарил моего спасителя и тут же добавил, что у меня в Амлахе остались товарищи, не может ли он помочь им, как помог мне? «Помогу», — ответил он, — Скажите, к кому мне обратиться?» На листке бумаги из записной книжки Делахера я написал несколько слов на имя Пилипенко и отдал ему. Мы распрощались, и он пошел назад домой, а я направился в горы.
Непередаваемое радостное чувство свободы не оставляло меня, и, чем дальше я углублялся в лес, тем сильнее оно овладевало мною. Примерно через час ходьбы тропа вывела меня из леса. Подо мной открылась долина между двумя цепями гор. Рядом с темной лентой шоссе на юг к итальянской границе тянулась железная дорога. Я оказался на краю горной деревни, и мне сразу сообщили, где живет Петер Миллер. Я увидел большой двухэтажный дом с балконом вдоль всего верхнего этажа с видом на долину. На мой вопрос молодая женщина, которую я встретил во дворе, ответила, что мужа нет дома, но когда он придет с работы, я смогу с ним поговорить. Она ушла в дом, а меня окружили дети крестьянина. Я щедро угощал их галетами, и когда с поля вернулся их отец, у меня нашлись друзья, горячо поддержавшие мою просьбу.
В этот день я стал работником в хозяйстве Петера Миллера. Мне дали комнату на втором этаже с кроватью и большой периной. Из мебели был стул и простой комод. Одна дверь выходила на балкон, с которого ранним утром я мог наблюдать великолепный альпийский восход солнца.
Петер Миллер был зажиточный и уважаемый односельчанами крестьянин. Семья его состояла из жены и двух малолетних сыновей. С ними в большом доме жил поляк лет 18-ти, два немецких моряка, бежавших из плена от итальянских партизан (один был боцман, другой — унтер-офицер) и тихая, редко смеявшаяся молодая женщина с ребенком, жена офицера, о судьбе которого она ничего не знала. По утрам мы все собирались за столом в просторной и светлой кухне. Хозяин, сидевший на главном месте, читал общую молитву, мы плотно завтракали и расходились на работу. Полдничали мы в поле, еду приносили дети или жена хозяина. Ужинали вечером, начинали молитвой, затем следовала обильная крестьянская пища. Кто много работает, тому нужно много есть.
Так прошло дня два, и к нам присоединились еще два юнкера: Володя Король, эмигрант из Польши и другой Володя — из Советского Союза, но фамилию его я забыл. Их тоже спас Петер Делахер, предварительно укрыв в своем доме. Но из моих товарищей, с которыми я ходил в Пегтетц, никто не явился. Позже я только встретил в Зальцбурге в американской зоне Баранниковых (отца и сына). На их вопрос, куда я делся после возвращения из Пеггетца, я рассказал им все, упомянув о записке Пилипенко, которую я передал через Делахера.
«Помню, — сказал бывший юнкер, — К нам в училище приходил какой-то австриец и спросил юнкера Дручинина, может ли он видеть Пилипенко, к которому у него есть личная записка. Но Пилипенко уже не было с нами, и австриец ушел». Баранников рассказал, что случилось с Пилипенко. В Казачьем Стане он был не один, с ним была мать и младший брат. Отец, командир Красной Армии, был расстрелян во время террора тридцатых годов. В то утро, когда мы стояли у входа в барак и были свидетелями начала избиения беженцев солдатами, мать Пилипенко вместе с младшим сыном находилась среди избиваемых. Ударом палки британский солдат расколол матери Пилипенко череп. Другие солдаты подхватили ее, поволокли и бросили кузов грузовика. Сыну ее удалось убежать в Амлах и рассказать о происшедшем старшему брату. Реакция Пилипенко была немедленной и решительной: «Моего отца расстреляли большевики, мать убили англичане. Так пусть меня расстреляют свои, чем убьет эта сволочь!» Сказав это, он ушел в Лиенц и «добровольно» возвратился «на родину». Так сложилась судьба нашего товарища и его семьи, «избравших свободу».
Допустим, он был в военной форме союзником побежденного врага, но причем же здесь ни в чем неповинная мать и ее несовершеннолетний сын?
Между тем, дни нашего пребывания у Петера Миллера текли без особых происшествий. Мы вставали с восходом солнца, завтракали и шли на работу.
Оба Володи и я всегда работали втроем, либо косили траву по склону горы возле дома хозяина (я научился косить австрийской косой с кривой рукоятью) или работали на альпийском лугу (альме). Вечерами собирались опять все вместе за обеденным столом в кухне.
После захода солнца шли спать, так как электричества не было. Как-то мы узнали, что недалеко от нас на хуторе устроился работником один из наших юнкеров, и мы побывали у него в гостях. Внешний мир внизу в долине, угрожающий и непонятный, как бы отвалился и казался далеко от нас. Но, конечно, оторваться от него полностью было нельзя.
Как-то в дом хозяина зашел донской казак с подругой (она была из той же власовской группы пропагандистов, как и моя берлинская знакомая).
Переночевав у нас, на другой день они куда-то ушли. Однажды, когда мы работали в поле, английские солдаты прогнали мимо нас пойманную в горах группу казаков. Среди них было несколько женщин. Один из них, полагая, что мы русские, крикнул нам, чтобы мы были осторожны и не попались в руки англичан, как это случилось с ними. Помню, что мы сначала промолчали, не хотели выдавать себя. Потом другой крикнул еще что-то, и я ответил ему по-украински (как будто англичане могли различать русский и украинский языки), что нас привезли сюда еще во время войны, и мы работаем у крестьянина уже несколько лет.
Во второй половине июня жившие с нами моряки побывали в Лиенце, чтобы зарегистрироваться в лагере военнопленных и оформить свое юридическое состояние. Вернувшись в Бургфриден, они сообщили нам, что англичане все еще разыскивают казаков, и посоветовали не спускаться в долину, пока обстановка не станет более благоприятной.
Вскоре, однако, внешний мир сам проявил к нам административно-статистический интерес. Наш хозяин получил распоряжение австрийских властей в Лиенце подать им список всех иностранцев, занятых в его хозяйстве. Мы должны были заполнить краткие анкеты. Помню, как, отдавая себе отчет в необходимости придумать себе новую биографию, у меня промелькнула мысль придумать для себя другую фамилию. После краткого размышления, я отвергнул эту возможность как унизительную. Как, я сказал себе, моя фамилия ничем не была обесчещена, и мне нечего ее стыдиться. Так я сохранил мое имя и фамилию, но придумал себе другое место рождения: Смоленск. В этом городе я никогда не бывал, но город этот был далек и от Украины, и от казачьих земель, поэтому мне будет легче выдать себя за вывезенного в Германию во время войны «восточного рабочего» и тем самым избежать возвращения в СССР против моей воли. Тогда я еще не знал, что мой расчет был неверен. Ялтинское соглашение предполагало насильственную репатриацию всех «перемещенных лиц», независимо от их участия в войне на стороне Германии в рядах антикоммунистических военных формирований, которые до 1-го сентября 1939 года, т. е. до начала 2-й Мировой Войны, были гражданами СССР. Иными словами, создавая себе новую биографию, я должен был выбрать себе место рождения за пределами Советского Союза.
Впрочем, эти юридические тонкости нам скоро стали известны. Володя Король, решивший пойти на разведку в Амлах и Лиенц, узнал, что лагерь Пеггетц превращен в лагерь «перемещенных лиц» из Югославии. Он побывал и в лагере, и даже встретил там своих старых знакомых. Юридическая фикция «югословенского» (так мы тогда говорили) лагеря возникла, вероятно, более или менее сама по себе, при молчаливом согласии английских военных властей. Настоящих выходцев из Югославии, т. е. сербов, хорватов, словенцев, в это время в Пеггетце вообще не было. Были уцелевшие от выдачи 1-го июня русские эмигранты из Югославии. Одни из них могли быть гражданами Югославии, другие оставались бесподданными. При этом настоящие русские эмигранты, пожалуй, не составляли большинства населения лагеря. Другая часть состояла из граждан Советского Союза, казаков и их семей, которым посчастливилось избежать выдачи. Они также зарегистрировались эмигрантами из Югославии. Разумеется, что у них не было ни документов, ни знания сербского языка, как косвенного подтверждения их эмигрантской «биографии».
Но на первых порах таких документов при регистрации и не требовали, поэтому естественно, что подлинные русские эмигранты представляли перед английским комендантом интересы всех жителей лагеря. Зарегистрировавшись, человек получал статус «перемещенного лица». Ему выдавали документ размера визитной карточки, так называемую DP-Card, на которой стояли имя и фамилия ее обладателя или обладательницы. По существу, карточка не являлась подлинным удостоверением личности, доказывающим непричастность ее владельца советскому гражданству. На ней и было проставлено: NOT A PASS.
Иногда на ней могла быть сделанная выдающим чиновником приписка «югослав», «поляк», «бесподданный». Поэтому для новой послевоенной волны российских беженцев из СССР, военных и гражданских, над головой которых висела угроза насильственной репатриации, обладание такой карточкой было первым шагом в легализации своего положения в западном мире. «Карточка Ди-Пи» создавала иллюзию, пускай относительной, но безопасности. Позже право на статус бесподданного эмигранта приходилось обосновывать подлинными или поддельными документами на репатриационных комиссиях, состоявших из представителей военных властей западных союзников и офицеров советских репатриационных миссий. Услышав от Володи Короля эти одобряющие новости, мы очень обрадовались. В воображении вырисовывалось новое направление, новый активный этап нашей жизни. Обсудив положение, мы решили спуститься с гор в лагерь. Мы сообщили об этом нашему хозяину, он, разумеется, не возражал, но и 100 %-ным оптимистом не был и, прощаясь, подчеркнул, что для нас по-прежнему будет у него место, если нам вновь придется плохо.
Было воскресенье, и мы спускались в долину в самом превосходном состоянии духа. Проходя через Амлах, я извлек из тайника у ручья мои военные документы. Мы скоро добрались до лагеря, и здесь меня ожидало радостное известие. На лагерной улице мы столкнулись с братьями Лукиновыми, юнкерами инженерного взвода училища. Они уже благополучно обосновались в лагере вместе с их мамой, бабушкой и тетей (их отец, кубанский есаул, был выдан вместе с офицерами большевикам 29-го мая). Они же сообщили мне, что вместе с ними в одной и той же комнате поселилась моя мама.
Я устремился в барак, стоявший у большого пролома в заборе. Да, это была она! На ней была все та же истертая зеленая солдатская куртка, в которой я ее видел перед нашим расставанием. Только лицо было более исхудавшим и скорбным. Неудержимая радость струилась из ее глаз: она вновь обрела сына, о судьбе которого она ничего не знала и о сохранении которого она молилась все это время.
Без долгих проволочек у коменданта барака, русского эмигранта, я оформился на жительство в бараке. Регистрация в лагерной администрации должна была состояться на следующий день, в понедельник. Моя мама уже записалась, как проживавшая в сербском городе Ужице русская эмигрантка. Итак, мне больше не нужно было выбирать место рождения. Я уже знал, где я родился.
Я получил место на втором этаже деревянной лагерной кровати. Кроме семьи Лукиных и мамы, в этой комнате жил настоящий эмигрант из Югославии с женой. Теперь вместе со мной в комнате жило 9 человек. Никто не роптал на скученность: «В тесноте, да не в обиде». Оба пришедшие со мной Володи, устроились в бараке напротив, где уже проживали старые знакомые Володи Короля. Мамин путь в Ди-Пи лагерь Пеггетц, как она рассказывала мне в этот день нашей встречи, был отмечен испытаниями, от которых меня уберегла благожелательная судьба.
1-го июня мама тоже пришла из станицы в лагерь протестовать против насильственной выдачи и поддержать единство казачьих беженцев перед лицом общей для всех беды. Пришла она не одна, с ней были ее коллега Прасковья Григорьевна Воскобойник со своей старшей сестрой Ульяной и племянницей Галиной Ивановной, у которой была маленькая дочь Оксана. Познакомился я с ними еще в Италии. Прасковья Григорьевна была врачом в Терско-Ставропольской станице, ее племянница учила детей в станичной школе. С мужем она разошлась и прибыла с Казачьим Станом в Италию вместе с теткой, матерью и дядей — Петром Григорьевичем Воскобойник, который служил в 4-м Терско-Ставропольском полку.
Племянница была молодая и очень красивая женщина с твердым и самостоятельным характером.
Все эти женщины, включая девочку, стояли, прижавшись друг к другу, когда британские солдаты, нанося удары длинными палками, ломились в человеческую массу.
Как вспоминала мама (принимая во внимание душевное состояние рассказчицы в то время, нельзя, разумеется, ручаться за фотографическую точность воспроизводимых подробностей), солдатам удалось вбить клин в толпу. Вслед за тем они попытались погнать отделенную от остальной массы группу людей к стоящим невдалеке грузовикам, но тогда произошло что-то неожиданное… Люди, на которых сыпались палочные удары, с громким криком, словно движимые каким-то могучим инстинктом солидарности, ринулись за отделенной группой. Порыв был настолько силен, что солдаты поспешно выскочили из клина, чтобы не быть сбитыми и раздавленными, и в эту минуту, залегшие по обеим сторонам взволновавшегося человеческого моря пулеметчики, открыли огонь. Вероятно, они стреляли либо поверх голов, либо холостыми патронами, так как ни убитых, ни раненых мама не видела.
Стрельба из пулеметов вызвала панику. И так же инстинктивно, как несколько мгновений до этого, толпа остановилась и затем понеслась, ничего не разбирая, в обратном направлении… Пробежала между крайними бараками, проломила деревянный забор и оказалась в поле. И в этот момент на нее поползли стоявшие в стороне от лагеря танки.
Трудно сказать, что могло произойти в ближайшие секунды. И вот тогда, как гром среди ясного неба, прозвучала громкая и внятная команда: «Ложись! Держитесь друг за друга! Не давайте солдатам оттаскивать соседей! Танки не будут вас давить!»
Люди, как один, исполнили команду, и танки затормозили у края распростертой на земле и тесно прижавшейся друг к другу человеческой массы.
Команду, определившую последующие события этого дня, отдал вахмистр донец Кузьма Полунин, оказавшийся среди беженцев в день выдачи в лагере Пеггетц. Впоследствии, когда обстановка утряслась, и лагерь Пеггетц стал лагерем «перемещенных лиц» из Югославии, Кузьма исполнял в нем должность главного повара лагерной кухни…
Он остался героем в глазах людей, бывших с ним в день выдачи, так как правильно оценил обстановку и возглавил пассивное сопротивление обреченных на выдачу советским властям людей и тем самым сохранил жизнь и свободу многим из них. В обычной повседневной жизни он был, как и большинство людей, обыкновенным человеком. Но в тот незабываемый день он возвысился до уровня героя и подлинного народного вождя.
Кузьма оказался прав в своем расчете: солдаты не пытались выдергивать людей, из лежащей на земле человеческой массы, танкисты не предпринимали угрожающих маневров. Между тем солнце поднималось все выше, становилось все жарче, сдавали силы, не выдерживали напряженные нервы. Несколько женщин потеряли сознание, и англичане предложили перенести их на пригорок, в тень деревьев, но мужья, опасаясь обмана, отказались их отпустить. И вот тогда появилась сестра с Красным Крестом на рукаве. Ей удалось убедить мужей, что их жен не будут выдавать. В результате, женщин нуждавшихся в медицинской помощи, перенесли в тень, и британская медсестра проявила исключительную и трогательную заботу о пострадавших. К сожалению, ни моя мама, ни другие бывшие там беженцы так и не узнали имени и фамилии этой, глубоко-человечной, покоряющей своей добротой англичанки.
К счастью, она не была единственной, кто по-человечески сочувствовал жертвам высокой политики держав-победительниц.
Некоторые танкисты, стоявшие в открытых башнях танков, ободряли беженцев не сдаваться, давая понять, что они останутся на поле только до полудня, а потом вместе с другими солдатами возвратятся в свои части. Слава Богу, человек все еще очень часто бывает лучше своей политической системы, хотя те, кто извлекают максимум преимуществ из систем, не устают убеждать нас в обратном.
Танкисты не обманули. В полдень солдаты ушли восвояси. Пассивное сопротивление увенчалось хотя бы частичным и временным успехом. Измученные люди получили возможность выйти из зоны непосредственной опасности и могли теперь искать выхода из своего положения, следуя весьма несовершенному принципу: «Спасайся, кто может!» Мама и ее четыре спутницы перешли реку, через никем не охраняемый мост. В свою станицу, где можно было бы запастись продуктами питания, они, однако, не вернулись. Сознание сверлила мысль, что нужно как можно скорее скрыться, и они ушли в горы.
После ночи, проведенной в лесу, женщинами овладело чувство беспомощности: куда идти они не знали, продуктов питания не было. По-немецки они не говорили. К тому же, непрерывно плакала девочка, она просила есть, и ей было страшно. Не видя выхода из этого положения, мама и Воскобойники на другой день снова спустились к Драве. Некоторое время они просидели у берега реки в тени лесопосадки. Мамины спутницы о чем-то говорили между собой, и мама заметила, что племянница привязала дочь полотенцем к поясу своего платья. На мамин вопрос, зачем она это сделала, молодая женщина ответила: «Если англичане придут забирать нас в Советский Союз, мы все бросимся в Драву. Живыми они нас не возьмут!» Мама обратилась к своей коллеге за подтверждением этих слов. Прасковья Григорьевна сначала промолчала и только метнула взглядом в сторону племянницы, словно желая сказать: «Это все она!» Но потом она овладела собой и твердо сказала: «Мы сделаем так, как она скажет!»
Время шло, маленькая девочка не понимала, что происходит, хныкала, повторяя одно и то же: «Я не хочу в воду!» Наконец, моя мама решила что-нибудь предпринять и сказала своим спутницам, что она пойдет разведать обстановку. Может быть, она принесет с собой хорошие новости.
Не успела мама выйти из лесопосадки на дорогу, как увидела у ее обочины военный грузовик. Два вооруженных солдата подошли к ней, один дотронулся до ее плеча, показал рукой на грузовик, и на ломанном немецком языке произнес: «Weg Mashine». (Иди к машине). Мама не говорила по-немецки, но в это мгновение как-то вдруг всплыли в сознании слышанные ею в последние четыре года немецкие слова и обломки фраз. Сама не соображая, как это у нее получается, она объяснила англичанам на таком же ломаном языке, что она идет в лагерь за своей сестрой и как только ее найдет, то они обе пойдут к машине Weg Mashine. Очевидно, солдаты поняли маму. Поговорив между собой, они ее отпустили, а сами отправились к реке, туда, где скрывались Воскобойники. Мама застыла на месте, и вся превратилась в слух. Вдруг она услышала всплеск воды и громкие мужские и женские крики. Мама метнулась назад к берегу реки, волны волочили по каменистому дну быстрой, но неглубокой Дравы, человеческие тела.
Англичане, оставив на берегу винтовки, бросились в воду и вытаскивали на берег утопающих. Маму охватил ужас, она выбежала из леса и побежала в лагерь.
В лагере она встретила русских, и они ей сказали, что она может зарегистрироваться в лагерной канцелярии, но должна записаться как русская беженка, а не советская гражданка. Русские эмигранты, бесподданные или граждане других стран, не подлежат выдаче. Мама записалась русской эмигранткой из Югославии.
Позже от д-ра Шульца, главного врача казачьего госпиталя в Толмеццо, а затем и в Лиенце, мама узнала, что из всех женщин, бросившихся в Драву, живой вытащили только Галину Ивановну, племянницу Воскобойников. Обе ее тетки и дочь погибли. В бессознательном состоянии англичане привезли ее в Лиенц в казачий госпиталь. В палате она кричала: «Сталин! Сталин!» Она скончалась, не приходя в сознание. Д-р Шульц не исключал возможности, что она приняла яд.
Из всей семьи Воскобойников выдачу пережил только Петр Григорьевич, бывший в эти дни со своим полком. Я встретил его в декабре 1945 года в Зальцбурге, в американской зоне. С группой казаков его полка, он пересек горы в американскую зону и жил вместе с ними во 2-м Украинском лагере на берегу реки Зальцах. Он помог мне устроиться на жительство в лагере. В том же бараке и в той же комнате, где они жили. Трагическая гибель его сестер, племянницы и ее дочери оставила тяжелый и горестный след на его характере, но не сломила его.
В начале 50-х годов он эмигрировал в США.
Возвращаюсь к описанию дальнейших событий моего возвращения в лагерь Пеггетц и встречи с мамой. Увы, мои злоключения не окончились в этот день, как я по молодости и неопытности полагал, когда мы втроем ранним утром распрощались с Петером Миллером и спустились с гор, чтобы начать новый отрезок нашей, теперь уже эмигрантской, жизни.
Кажется, около полудня мы заметили, что возле главного пролома в лагерном заборе, как раз возле нашего барака, был поставлен британский пост. Он состоял из нескольких солдат во главе с офицером. Тут же был человек среднего роста в гражданском пиджаке, говоривший, как оказалось, по-русски.
Также и все другие выходы из лагеря охранялись вооруженными солдатами. А еще через некоторое время жителям нашего барака передали страшную весть: живущие в нашем бараке советские граждане будут сегодня переведены в репатриационный лагерь, а оттуда их отправят в советскую зону Австрии.
Почему-то эта акция британских властей распространялась только на наш барак, остальные бараки не трогали. Страх охватил всех — и советских, и старых эмигрантов. Не все старые эмигранты имели на руках документы, а без документов, когда попался под горячую руку, пойди и докажи, что ты не верблюд, как говорилось в советском анекдоте 30-х годов, периода чисток и террора.
Первым делом я побежал в барак, в котором остановились оба Володи, спросить их, что они намерены предпринять. Но в их барак я войти не смог.
Жители других бараков решили никого из нашего барака к себе не впускать, чтобы не навлечь беды на себя. Двери в барак были заперты.
Ужас перед выдачей в Советский Союз преодолел чувство солидарности и сознание общей судьбы. Тогда я обежал барак вокруг и нашел окно комнаты, в которой остановились оба Володи.
На мой вопрос, что они собираются делать, Володя Король сказал, что он никуда не пойдет, он говорит по-польски и сможет доказать свое эмигрантское происхождение. Второй Володя предпочитал бы уйти, но не хочет рисковать и, пока их барак не трогают, будет выжидать.
Несолоно хлебавши, я вернулся в свой барак, порвал мои военные документы (о чем сейчас очень сожалею). Настроение было подавленное, мама мне сказала, чтобы я уходил, а остальные решили выжидать, и как Бог даст. Уходить, но как? Я вышел из барака. О ближнем проломе в заборе нечего было и думать. Зато на северной стороне лагеря возле небольшого отверстия в заборе стоял на посту один единственный солдат, и я решил попытать счастья с моим золотым кольцом. На первых порах мне повезло, за кольцо он готов был выпустить меня из лагеря и провести к Драве. На этом, однако, удача кончилась. Нас заметили постовые у большого пролома, офицер поманил нас, что-то резко сказал сопровождающему меня солдату, а меня оставил стоять рядом со штатским русским, который держал себя, как лицо, облеченное властью.
Я настолько в эту минуту растерялся, что повторил уже по-русски мое предложение променять кольцо на свободу. Он посмотрел на меня с некоторым изумлением и тоже по-русски ответил: «Вот ты какой! Хорошо. Когда будешь в нашем лагере, придешь ко мне, и мы поговорим».
Нечего и говорить, что этой глупостью я выдал себя с головой, и оставаться здесь мне было никак нельзя. Я отступил к своему бараку, меня никто не задерживал. От барака я направился к мосту через Драву. В этот раз я решил применить другую уловку. На мосту стоял пост из двух солдат, они потребовали предъявить документы. Не моргнув глазом, я разъяснил им при помощи скудного запаса английских слов в комбинации с немецким, что я западный украинец из Польши и работаю батраком у австрийского крестьянина недалеко отсюда. Я слышал, что в лагере есть мои земляки, и я решил разыскать их.
Сегодня воскресенье, и я надел мой выходной костюм, поэтому забыл взять с собой удостоверение личности, которое всегда ношу в кармане рабочей одежды. Я пришел в лагерь, но вместо встречи с земляками я попал в ситуацию, которая угрожает мне высылкой в Советский Союз. У меня нет с собой документов, а без них я не могу доказать, что я родился в Польше. В Советском Союзе мне делать нечего, я не советский человек, поэтому прошу пропустить меня через мост и в благодарность я отдам мое золотое кольцо.
Солдаты терпеливо выслушали меня и как будто почувствовали ко мне симпатию. Один из них дружелюбно сказал, что кольцо они не возьмут, но и пропустить меня без документов не могут. Посоветовал мне пойти к английскому офицеру в барак у главных ворот лагеря, рассказать ему все, и тот выпишет мне пропуск.
Что делать? Никаких других возможностей я больше не видел, мне оставалось только идти напропалую. Я решительно зашагал в направлении главного барака. На улице лагеря не было ни души. Когда я проходил мимо одного барака, меня кто-то окликнул, но я не остановился и пошел дальше.
Вот и главные ворота, а барак администрации лагеря направо от них. Я вошел в него. Первая дверь с левой стороны, на двери табличка с именем коменданта. Я постучал в дверь, но никто не ответил, и я вошел без приглашения. Кабинет был пуст, я стоял в недоумении, но в эту минуту вошли два офицера: один высокий, плотный, с красноватым лицом и рыжеватыми волосами, а другой пониже — брюнет. На правильном и беглом немецком языке высокий офицер спросил меня, чего я желаю. Я также по-немецки рассказал мою только что придуманную историю. «Ну, что ж», — сказал он, — Вашему делу легко помочь. Здесь в конце коридора вы найдете представителей польской армии Андерса, обратитесь к ним, и если они письменно подтвердят, что Вы из Польши, я выпишу вам пропуск».
Я поблагодарил офицера и вышел в коридор, мне стало не по себе. Я не говорил по-польски. Если же я буду говорить по-украински, они подумают, что я пренебрегаю их языком, а это только восстановит их против меня. Но что же мне оставалось делать? Даже в безвыходном положении не следует терять надежды и присутствия духа. Пан или пропал!
Я приблизился к последней двери и постучал. Мне ответили, и я вошел. В комнате сидело три-четыре молодых офицера в английской форме, но с польскими знаками различия. Тут же находился человек в штатском костюме, по возрасту старше офицеров. Они с почтением называли его «пан профессор». Как я узнал потом, представители армии генерала Андерса летом 1945 года посещали беженские лагеря и разыскивали в них поляков с целью вербовки в свою армию. Вероятно, поляки не верили, что их союзники допустят советизацию Польши и готовились, как казаки РОА генерала Власова, к освободительному походу на восток.
Когда я вошел, они замолкли и спросили меня, что мне угодно. Я в третий раз изложил мою историю, но теперь на чистом украинском языке и попросил дать мне для «пана коменданта» (так я назвал британского офицера) записку с подтверждением, что я украинец из Польши.
Моя просьба вызвала разгоряченный спор. Я внимательно следил за его ходом, хотя я не всегда понимал польскую речь, я сразу заметил, что офицеры высказывались против меня, а профессор был на моей стороне и старался урезонить их. Это ему, однако, не удалось. Один из офицеров повысил голос и произнес приговор: «Они резали нас, а теперь просят нас спасать их. Так пусть он едет к большевикам и получит по заслугам». Я не знаю, кого имел в виду поляк, говоря «они резали нас», но, очевидно, историческая вражда между поляками и украинцами взяла верх в его сознании. Мне отказали. Профессор сочувственно посмотрел на меня и развел руками. Все было кончено… Пропал!
Нет, не совсем, Бог не без милости, казак не без счастья! Я решил поставить на последнюю карту, возвратившись в кабинет англичан, на вопросительный взгляд пославшего меня офицера, ответил, что после беседы со мной поляки готовы подтвердить, что я рожден в Польше. Но так как у меня нет с собой письменных документов, они не хотят давать письменного подтверждения. Если господин офицер пойдет со мной к ним, они устно подтвердят сказанное мной. Офицер посмотрел на меня, я ответил на его взгляд. Наши глаза встретились. Наконец, он взял небольшой листок бумаги и сказал: «Идите!» Я взял листок, на нем широким почерком было написано: «Please let this man out».
Помню, как я был поражен, что офицер обращается к своим подчиненным со словом please — прошу. Под текстом неразборчивая подпись и овальная печать, на которой мне запомнилось всего одно слово — Intelligence.
Через минуту я был уже у моста, подал пропуск солдату, который послал меня к начальству. Тот прочитал, возвратил листок и сказал: «Я же Вам говорил. Теперь все в порядке, идите, а кольцо оставьте у себя».
Вскоре я уже стучал в дверь дома Петера Делахера в Амлахе. Я отдал ему пропуск, так как на нем не было ни имени, ни фамилии и поэтому его можно было неоднократно использовать. Сообщил ему, что Володя из Советского Союза хотел бы уйти из лагеря.
В Бургфридене Петер Миллер встретил меня приветливо, сказав: «Я же предупреждал тебя не уходить». Поздно вечером вернулся Володя. Старшая дочь Делахера, красивая и смелая девушка, подъехала на велосипеде к мосту и попросила солдат пропустить ее по делам в лагерь. Солдаты пропустили ее, она сразу нашла Володю и передала ему пропуск. Остаток дня Володя провел у гостеприимных Делахеров.
Снова потекли спокойные дни, здоровая крестьянская работа днем и отдых вечером среди приветливых и доброжелательных людей и великолепной альпийской природы. Все-таки в Бургфридене мы оставались недолго. По сведениям из долины, обстановка все более нормализовалась. К моей великой радости, нам сообщили, что выдача советских граждан из маминого барака так и не состоялась. К концу дня англичане сняли посты и удалились. Ушел с ними и советский представитель в штатском. До сих пор для меня остается загадкой, зачем была поднята тревога? А может быть, кто-то наверху в штабе отменил приказ о выдаче? Но почему выбрали один наш барак? Искали ли англичане по требованию советских властей какое-то определенное лицо, предполагая, что оно проживает в нашем бараке? Но в таком случае англичане должны были заградить выходы из барака и провести обыск, но они этого не сделали. А может быть, это была своеобразная «война нервов» в отношении к беженцам?
Но зачем было приглашать на подобную комедию советского русского? Зачем в лагерь в этот день приехали офицеры британской военной разведки? Все это странно, и ответов на эти вопросы нет. И, тем не менее, все это есть неотъемлемая часть беспокойной истории первых тяжелых для нас месяцев по окончании войны, бессмысленная сцена последнего акта безумной Лиенцевской трагедии.
В конце июля Володя и я навсегда покинули гостеприимный дом Петера Миллера. Мы горячо его поблагодарили, расставание было сердечным. Моряки-немцы ушли еще раньше и, наверное, были уже давно в Германии, им было куда возвращаться, у них было отечество! Оставались у Петера Миллера жена офицера с ребенком и работник-поляк. Он не хотел возвращаться в Польшу и собирался со временем эмигрировать в Америку. Об Америке мы тогда не смели и мечтать.
И вот я опять приписан к барачной комнате, которую разделяю с мамой, семьей Лукиных и русским эмигрантом с женой. Живем дружно, хотя по утрам братья Лукины отчаянно дерутся подушками.
А настоящей уверенности в завтрашнем дне все еще нет. Без документов и знания сербского языка положение остается шатким. Те, у кого были документы, опасались, что при возможном повторении выдачи в общей суматохе пострадают и они. Это создавало нервную обстановку, трения между «старыми» и «новыми» эмигрантами.
Приблизительно в средине сентября, некоторых «перемещенных лиц», у которых не было ни документов, ни тесных связей с англо-русской администрацией, перевели из лагеря Пеггетц в лагерь Капфенберг, в Штирии, недалеко от советской зоны в Австрии (были сведения, что список советских граждан передал английской администрации представитель русских беженцев при ней — Шелехов. Не берусь судить, насколько верны эти сведения, знаю только, что после переезда Шелехова во Францию русские эмигранты в Париже не подавали ему руки). Близость советской зоны тревожила, опасались возможной выдачи. Как мы знаем из книги Н.Д. Толстого, эти опасения были обоснованы.
Так или иначе, нашим переездом в Капфенберг закончился лиенцевский этап начавшейся эмигрантской жизни.
Перед Рождеством 1945 года, я, как студент грацкого университета, ухитрился получить пропуск в американскую зону в Австрии и обосновался сначала в украинском лагере Lehener Kaserne, а затем в русском лагере Парш. Вскоре ко мне приехала мама из Капфенберга. Начался следующий, плодотворный и богатый событиями и жизненным опытом этап моей жизни.
В Зальцбурге я кончил университет и получил мою докторскую степень в день коронации королевы Елизаветы II. Таким образом, 2-го июня 1953 года произошло два исторических события.
Моя диссертация была посвящена теме «исканий правды» в романе М. Шолохова «Тихий Дон».
В средине 50-х годов опасность репатриации советских граждан окончательно миновала, и я переписал документы на мое настоящее место рождения — город Харьков.
В январе 1957 года этот этап завершился нашим переездом в США.