Прошу считать меня выбранным от армии и флота Финляндии.
На канате — плакат:
«Вся власть Учредительному Собранию!»
Старушка убивается — плачет,
Никак не поймет, что значит,
На что такой плакат,
Такой огромный лоскут?
Сколько бы вышло портянок для ребят…
Даже «Новое время» нельзя было закрыть так быстро, как закрыли Русь.
Как утверждают очевидцы{32}, в ноябре 1917 года, когда большевики захватили власть в Петрограде, несколько дней в городе невозможно было объясниться с телефонистами, если вы не говорили по-немецки.
Возможно, в этом свидетельстве и есть доля преувеличения{33}, но в первые месяцы после Октябрьского переворота большевики и немцы выступали как союзники и немецкое командование оказывало большевикам всемерную поддержку. Иначе и быть не могло, потому что цели у них, по крайней мере, на ближайшее время, совпадали по всем пунктам.
Это касалось и полной демобилизации действующей русской армии, и разрушения всех государственных институтов
Российской империи, опираясь на которые она могла бы возродиться для сопротивления Германии.
Другое дело, что хотя это совпадение интересов и не противоречило, но отнюдь не вытекало из тех соглашений, которые были заключены Лениным с немецким генштабом еще до Октябрьского переворота.
Этот момент принципиально важен для понимания событий 1918 года.
Русская революция была для большевиков, по словам Ленина, лишь «этапом» революции, в результате которой возникнет мировое «коммунистическое государство».
И если на данном этапе революции Ленин и мог выступать как немецкий агент, то в дальнейшем проекте он становился главой «мирового коммунистического государства», которое должно было поглотить и саму Германию.
«Сама по себе перспектива, — вспоминал потом Л. Д. Троцкий, — переговоров с бароном Кюльманом и генералом Гофманом была мало привлекательна, но «чтобы затягивать переговоры, нужен затягиватель», как выразился Ленин. Мы кратко обменялись в Смольном мнениями относительно общей линии переговоров. Вопрос о том, будем ли подписывать или нет, пока отодвинули: нельзя было знать, как пойдут переговоры, как отразятся в Европе, какая создастся обстановка. А мы не отказывались, разумеется, от надежд на быстрое революционное развитие.
То, что мы не можем воевать, было для меня совершенно очевидно.
Таким образом, насчет невозможности революционной войны у меня не было и тени разногласия с Владимиром Ильичем»{34}.
Попытаемся, опираясь на воспоминания Л. Д. Троцкого, реконструировать его беседу с Лениным, состоявшуюся перед отъездом делегации…
— Это еще вопрос: смогут ли воевать немцы, смогут ли они наступать на революцию, которая заявит о прекращении войны… — сказал тогда Лев Давидович.
— Возможно… — согласился Ленин. — Но как узнать, как прощупать, товарищ Троцкий, настроение германской солдатской массы? Какое действие произвела на нее Октябрьская революция? Если сдвиг начался, какова глубина сдвига?
— Может быть, нам, Владимир Ильич, просто поставить немецкий рабочий класс и немецкую армию перед испытанием: с одной стороны, рабочая революция, объявляющая войну прекращенной; с другой стороны, голенцоллернское правительство, приказывающее на эту революцию наступать?
— Конечно, это очень заманчиво, — проговорил Ленин. — Это чертовски заманчиво, товарищ Троцкий, и несомненно, такое испытание не пройдет бесследно! Но пока это рискованно, очень рискованно. А если германский милитаризм, что весьма вероятно, окажется достаточно силен, чтобы открыть против нас наступление, — что тогда?
— Сейчас немцы перебрасывают все свои силы на Западный фронт… Едва ли они рискнут вести наступление на нашем фронте…
— Я опасаюсь не немцев… — сказал Ленин. — Нет! Нельзя рисковать: сейчас нет на свете ничего важнее нашей революции!
9 декабря в Брест-Литовске начались переговоры.
В советскую делегацию входили члены ЦК РСДРП(б) А. А. Иоффе, Л. Б. Каменев, К. Б. Радек и Л. Д. Троцкий. Германию представляли статс-секретарь фон Кюльман и генерал Гофман, Австрию — министр иностранных дел Оттокар Чернин.
Советская делегация под влиянием Троцкого не столько защищала интересы России, сколько, жертвуя ими, пыталась дискредитировать воюющие страны и с завидной невменяемостью требовала заключения мира без аннексий и репараций, с соблюдением права народов распоряжаться своей судьбой.
«После обеда я имел свой первый продолжительный разговор с господином Иоффе, — писал в своих мемуарах Оттокар Чернин. — Вся его теория основывается на том, что надо ввести во всем мире самоопределение народов на возможно более широкой основе и затем побудить эти освобожденные народы взаимно полюбить друг друга. Что это прежде всего приведет к гражданской войне во всем мире, этого господин Иоффе не отрицает, но полагает, что такая война, которая осуществит идеалы человечества, — война справедливая и оправдывающаяся своей целью. Я ограничился тем, что указал господину Иоффе, что надо было бы раньше на России доказать, что большевизм начинает новую счастливую эпоху, и лишь затем завоевывать мир своими идеями. Прежде чем, однако, доказательство на этом примере не будет сделано, Ленину будет довольно трудно принудить мир разделить его воззрения.
Мы готовы заключить всеобщий мир без аннексий и контрибуций и ничего не имеем против того, чтобы вслед за тем русские порядки развивались так, как это кажется Правильным русскому правительству. Мы также готовы научиться чему-либо у России, и если ее революция будет сопровождаться успехом, то она принудит Европу примкнуть к ее образу мыслей, хотим ли мы этого или нет. Но пока уместен самый большой скептицизм, и я указал ему, что мы не собираемся подражать русским порядкам и категорически запрещаем всякое вмешательство в наши внутренние дела. Если же он и дальше будет исходить из своей утопической точки зрения возможности пересадить свои идеи к нам, то было бы лучше, если бы он немедленно, с первым же поездом уехал обратно, ибо в таком случае нет никакой возможности заключить мир. Господин Иоффе смотрел на меня удивленно своими мягкими глазами. Он помолчал немного и затем сказал навсегда оставшимся у меня в памяти дружественным, я бы сказал, почти просящим тоном: я все же надеюсь, что нам удастся и у вас устроить революцию… (Здесь и далее выделено мной. — Н.К.)
Удивительные люди эти большевики. Они говорят о свободе и примирении народов, о мире и согласии, и вместе с тем они являются жесточайшими тиранами, которых только знала история, — они просто искореняют буржуазию, и их аргументами являются пулеметы и виселицы. Сегодняшний разговор с Иоффе доказал мне, что эти люди бесчестны и в лживости своей превосходят все, в чем обвиняют цеховых дипломатов, ибо так подавлять буржуазию и одновременно с этим говорить об осчастливливающей мир свободе — это ложь»{35}.
Фон Кюльмана и генерала Гофмана страдания русской буржуазии интересовали не так сильно.
Немцев вполне устраивало, что Российская империя разваливается, и только одно смущало их: почему советские делегаты так легко готовы пожертвовать своими государственными интересами в обмен на декларативные, ничего не значащие заявления. Немцы не могли представить себе, что можно так бескорыстно ненавидеть свою Родину, как ее ненавидели русские большевики, и, не понимая, опасались какого-то маневра с их стороны, смысла которого они не могли постигнуть.
Кроме того, они опасались, что подобное соглашение вызовет взрыв патриотического негодования в Учредительном собрании, и в результате договор будет отвергнут, и война на Восточном фронте вспыхнет с новой силой, как раз в тот момент, когда Германии необходимо сконцентрировать свои силы на Западном фронте.
Так и получалось, что и в вопросе роспуска Учредительного собрания интересы большевиков совпали с интересами германского командования.
Впрочем, не будем забегать вперед…
Самое удивительное в революциях не то, что они происходят, а то, что, когда революции происходят, подавляющая масса населения продолжает думать, будто ничего не случилось, а то, что случилось, как-нибудь вернется на круги своя…
Мы уже говорили, что Октябрьский переворот отчасти потому и удался, потому и не встретил никакого сопротивления, что был нужен не только большевикам, рвавшимся к власти, но и их политическим оппонентам, запутавшимся в интригах своей антирусской политики.
Вот два письма, разысканные мною в архиве Санкт-Петербургской ФСК, которые вполне могут претендовать на роль своеобразных памятников русской общественной мысли — так великолепно обрисовывают они героев Февраля, тех самых политиков, которые практически добровольно уступили в октябре власть большевикам…
Под первым письмом стоит имя Павла Николаевича Милюкова.
«В ответ на поставленный Вами вопрос, как я смотрю теперь на совершенный нами переворот, чего я жду от будущего и как оцениваю роль и влияние существующих партий и организаций, пишу Вам это письмо, признаюсь, с тяжелым сердцем. Того, что случилось, мы не хотели (здесь и далее выделено мной. — Н.К.). Вы знаете, что цель наша ограничивалась достижением республики или же монархии с императором, имеющим лишь номинальную власть; преобладающего в стране влияния интеллигенции и равные права евреев.
Полной разрухи мы не хотели, хотя и знали, что на войне переворот во всяком случае отразится неблагоприятно. Мы полагали, что власть сосредоточится и останется в руках первого кабинета министров, что временную разруху в армии и стране мы остановим быстро и если не своими руками, то руками союзников добьемся победы над Германией, заплатив за свержение царя некоторой отсрочкой этой победы.
Надо признаться, что некоторые даже из нашей партии указывали нам на возможность того, что и произошло потом. Да мы и сами не без некоторой тревоги следили за ходом организации рабочих масс и пропаганды в армии.
Что же делать: ошиблись в 1905 году в одну сторону — теперь ошиблись опять, но в другую. Тогда недооценили сил крайне правых, теперь не предусмотрели ловкости и бессовестности социалистов.
Результаты Вы видите сами.
Само собою разумеется, что вожаки Совета рабочих депутатов ведут нас к поражению и финансовому экономическому краху вполне сознательно. Возмутительная постановка вопроса о мире без аннексий и контрибуций помимо полной своей бессмысленности уже теперь в корне испортила отношения наши с союзниками и подорвала наш кредит. Конечно, это не было сюрпризом для изобретателей.
Не буду излагать Вам, зачем все это было им нужно, кратко скажу, что здесь играла роль частью сознательная измена, частью желание половить рыбу в мутной воде, частью страсть к популярности. Но, конечно, мы должны признать, что нравственная ответственность за совершившееся лежит на нас, то есть на блоке партий Государственной думы.
Вы знаете, что твердое решение воспользоваться войною для производства переворота было принято нами вскоре после начала этой войны. Заметьте также, что ждать больше мы не могли, ибо знали, что в конце апреля или начале мая наша армия должна была перейти в наступление, результаты коего сразу в корне прекратили бы всякие намеки на недовольство и вызвали бы в стране взрыв патриотизма и ликования.
Вы понимаете теперь, почему я в последнюю минуту колебался дать согласие на производство переворота, понимаете также, каково должно быть в настоящее время мое внутреннее состояние. История проклянет вождей наших, так называемых пролетариев, но проклянет и нас, вызвавших бурю.
Что же делать теперь, спрашиваете Вы…
Не знаю. То есть внутри мы оба знаем, что спасение России в возвращении к монархии, знаем, что все события последних двух месяцев ясно доказали, что народ не способен был воспринять свободу, что масса населения, не участвующая в митингах и съездах, настроена монархически, что многие и многие агитирующие за республику делают это из страха.
Все это ясно, но признать этого мы просто не можем.
Признание есть крах всего дела всей нашей жизни, крах всего мировоззрения, которого мы являемся представителями. Признать не можем, противодействовать не можем, не можем и соединиться с теми правыми, подчиниться тем правым, с которыми так долго и с таким успехом боролись.
Вот все, что могу сейчас сказать.
Конечно, письмо это строго конфиденциально. Можете показать его лишь членам известного Вам кружка»{36}.
Павел Николаевич Милюков, безусловно, был выдающимся политиком. Вклад его в разрушение Российской империи трудно переоценить… А по этому письму мы видим, что Милюков еще и умел предвидеть результаты своих политических поступков.
Ради преобладающего в стране влияния интеллигенции и равных прав евреев он пошел на прямое предательство Родины, ибо обостренным чутьем политика ясно ощущал, что победа России в этой войне становится неизбежной, а значит, и столь дорогим «либеральным» мечтаниям подходит конец.
Но даже и после Октябрьского переворота, когда Милюков сам вместе со своими друзьями оказался среди жертв, когда он уже готов признаться в ошибке, по-прежнему не желает он пойти на союз с правыми. По-прежнему, более чем большевики, страшат его патриоты-государственники.
Подобно Павлу Николаевичу Милюкову, рассуждали многие лидеры партий, входящих в состав самозваного Временного правительства, все они рады были свалить ответственность за развал страны на авантюристов-большевиков, сами же большевики, не вписавшись в картину «цивилизованной» жизни, неизбежно должны были, по их расчетам, сойти с политической арены.
Эту уверенность — увы! — разделяли и деятели правого крыла российских политиков. Вот еще одно письмо, разысканное мною в бумагах арестованного Петроградской ЧК видного деятеля «Союза русского народа» И. В. Ревенко…
«Многоуважаемый Иосиф Васильевич!
По поручению моего дяди Ал. Ал. Римского-Корсакова, звонила вам неоднократно, но мне сообщили, что звонок у Вас не действует. Дело в том, что дядя не получил своего жалованья за октябрь месяц, а другие сенаторы его получили. Ал. Ал. очень просит Вас узнать, в чем тут дело, и, если возможно, это жалованье получить и переслать ему. 28 ноября 1917»{37}.
Самое поразительное в этой записке — дата.
Можно долго говорить о предательстве и соглашательстве людей, стоящих у кормила власти при отречении государя, но что говорить, если и теперь, после «десяти дней, которые потрясли мир», господин сенатор, у которого некогда собирался неформальный кружок правых государственных деятелей, продолжает хлопотать о выплате задержанного сенаторского жалованья.
Насколько же несокрушимыми должны были казаться ему основы российской государственности, которые компания милюковых, гучковых, черновых, керенских столько лет трудолюбиво разрушала на его глазах, коли и разразившаяся катастрофа не поколебала убежденности, что и дальше сенаторское жалованье будет исправно выплачиваться?
Эти два письма — П. Н. Милюкова и племянницы А. А. Римского-Корсакова — замечательны тем, что гниловатая сущность как либерально-буржуазных российских прогрессистов, так и монархистов-консерваторов проступает в этих посланиях в самом неприкрытом виде.
Нет, не об интеллигенции думали Милюковы и Гучковы, воруя у России победу в войне, и даже не о евреях, права которых столь ревностно защищали. Думали они лишь о себе, только о своих выгодах и амбициях, и ради этого готовы были пожертвовать чем угодно.
Точно так же и монархисты-консерваторы только думали, что они думают о спасении монархии и благе русского народа…
И большевики прекрасно понимали это, а если не понимали, то чувствовали…
«В период этой обостряющейся классовой схватки обывательский элемент еще беспечно посещал кинематографы и театры, плакался на дороговизну и ждал конца большевиков. Он оставался пассивен. Мелкобуржуазная демократия, чиновники, кооператоры, представители так называемых свободных профессий — интеллигенция саботажем боролись с Советской властью. Выбитые из колеи, совершенно потерявшие опору в массах, меньшевики и эсеры, обанкротившиеся политически, бессильные и жалкие, жили платоническим упованием на Учредительное собрание, — так, с центробалтовской простотой, которую не способны были омрачить никакие должности, писал П. Е. Дыбенко о событиях, предшествовавших разгону Учредительного собрания. — Эти чудаки еще верили, что в пролетарском центре, в Петрограде, возможно существование и возрождение власти из суррогата трудовых масс, из всех живых (фактически мертвых) прослоек страны. Они ждали момента, когда их пророк займет трибуну и, томно вращая глазами, начнет произносить бесконечные слащавые речи. Они наивно верили в непогрешимость лозунга: «Вся власть Учредительному собранию».
Но не менее наивны были и некоторые большевики, которые не без боязни ожидали приближающегося момента, когда воссядут на свои депутатские кресла столь давно жданные представители Всероссийского Учредительного собрания. Тревога жила во многих сердцах. А день «суда над большевиками живых сил страны» все приближался. Наконец страна оповещена Советом народных комиссаров о дне созыва Учредительного собрания. Наивные кадеты, меньшевики, эсеры, представители буржуазной демократии через баррикады спешили на званый вечер. Им, очевидно, снился сладкий сон: покаявшиеся в своих заблуждениях и в пролитии гражданской крови большевики сойдут со сцены истории с опущенными головами и скажут: «Вы — законная власть всей Руси, ключи ее вручаем вам. Берите и правьте»{38}.
Разумеется, большевики не собирались совершать такой глупости.
После организации Чрезвычайной комиссии и начала переговоров с немцами в Брест-Литовске, события в Петрограде шли своим большевистским чередом…
В. И. Ленин объявил, что крестьянство, составляющее большинство населения России, «не могло еще знать правды о земле и о мире, не могло отличить своих друзей от врагов, от волков, одетых в овечьи шкуры».
Слова эти, если учесть, что человек, произносящий их, всего через три месяца разошлет по деревням продотряды, чтобы ограбить крестьян, можно считать недосягаемым образцом политического цинизма. Тем не менее, противопоставляя выбранным крестьянством делегатам Учредительного собрания набранных среди революционных солдат Петрограда «делегатов» Второго Всероссийского съезда крестьянских депутатов, Ленин приказал разогнать Всероссийскую комиссию по выборам в Учредительное собрание, которая так мало насчитала большевикам голосов избирателей. Ведать подготовкой Учредительного собрания В. И. Ленин назначил Моисея Соломоновича Урицкого.
12 декабря Совет народных комиссаров предусмотрительно создал Главное управление местами заключения.
14 декабря В. И. Ленин утвердил давно вынашиваемое Яковом Михайловичем Свердловым решение ВЦИК «О ревизии стальных ящиков», и большевики приступили к национализации банков и частных сейфов, хранящихся в них. В этот же день был издан первый декрет о национализации промышленных предприятий.
После стремительной «красногвардейской атаки на капитал» большевики сосредоточили в своих руках контроль над фабриками, заводами, банками, железными дорогами, и принялись доламывать государственный аппарат{39}.
15 декабря они законодательно оформили организацию «преторианской» гвардии — латышских стрелков, предназначенных исключительно для охраны Смольного и вождей революции.
Латышские стрелки получили в этот день отличительные знаки — Красные звезды, которые, как было объявлено, символизируют интернациональную пролетарскую решимость.
— Мужик может колебнуться в случае чего! — сказал тогда Ленин. — А эти будут стоять.
Он не стал объяснять, что мужиками он считает русских солдат, это было понятно и без объяснений. Верных латышей Владимир Ильич мужиками не считал. Латыши и были латышами. Латыши и китайцы, по замыслу Ленина, должны были заменить революционных солдат и матросов.
В этот краснозвездный день, демонстрируя пример пролетарской решимости, Владимир Ильич провел решение об исключении кадетов из Учредительного собрания.
Начались аресты.
Между тем преторианцам-латышам надо было платить, а служащие Госбанка отказались передать большевикам ключи от банковского хранилища золотых запасов, и тогда комиссия, в которую входили Г. Грифтлих, А. Рогов, А. Розенштейн, А. Плат, провела схожую с грабежом конфискацию банковских ценностей. Считается, что только из Русско-Азиатского банка неведомо куда исчезло тогда десять пудов золота…
— Посмотрите на них: разве это правительство?.. — говорил нарком путей сообщения Марк Тимофеевич Елизаров{40}. — Это просто случайные налетчики, захватили Россию и сами не знают, что с ней делать… Ломать, так уж ломать все! И Володя теперь лелеет мечту свести на нет и Учредительное собрание! Он, не обинуясь, называет эту заветную мечту всех революционеров просто «благоглупостью»…{41}
Экспроприация 27 декабря ознаменовала начало разрушения русской финансовой системы{42}, но это побочный результат, главным для большевиков было то, что им удалось решить свои текущие финансовые проблемы.
Нет-нет… Мы не разделяем мнения, что все изъятые ценности были поделены непосредственно между большевистской верхушкой{43}. Хотя никакого учета изъятому золоту не велось, вожди большевиков, как нам кажется, присвоили себе только часть его. Остальные средства были пущены на финансирование «дополнительной революции», как назвал Л. Д. Троцкий роспуск Учредительного собрания.
Первоначальный план «дополнительной революции» строился на некоем подобии соблюдения законности.
20 декабря вышло постановление Совнаркома, согласно которому Учредительное собрание должно было открыться 5 января 1918 года при наличии кворума из 400 депутатов.
Напомним, что из 700 депутатов 175 были большевиками, 91 депутатское место принадлежало кадетам и правым партиям, исключенным пять дней назад из Учредительного собрания. Итого — для «законного» закрытия Учредительного собрания недоставало 35 голосов.
На подкуп этих депутатов большевикам тоже требовались средства…
Как происходила перевербовка левых эсеров, видно на примере 68-летнего Марка Андреевича Натансона.
«Нас, однако, очень утешил старик Натансон, — вспоминал Троцкий. — Он зашел к нам «посоветоваться» и с первых же слов сказал:
— А ведь придется, пожалуй, разогнать Учредительное собрание силой.
— Браво! — воскликнул Ленин. — Что верно, то верно! А пойдут ли на это ваши?
— У нас некоторые колеблются, но я думаю, что в конце концов согласятся, — ответил Натансон»{44}.
Отметим тут, что сам Л. Д. Троцкий непосредственного участия в «дополнительной революции» не принимал, поскольку вел в это время переговоры с немцами в Брест-Литовске, а это значит, что воспроизведенный им разговор Ленина с Марком Натансоном происходил ранее, еще до отъезда самого Троцкого…
«Подготовку он (Ленин. — Н.К.) вел со всей тщательностью, продумывал все детали и подвергал на этот счет пристрастному допросу Урицкого, назначенного, к великому его прискорбию, комиссаром Учредительного собрания (выделено мной. — Н.К.). Ленин распорядился, между прочим, о доставке в Петроград одного из латышских полков…»{45}
Вот так…
Похоже, что слова Троцкого — это не столько описание «дополнительной революции», сколько рецепт ее.
И трудно, трудно отделаться от ощущения, что именно этим ленинско-троцкистским рецептом и руководствовалась «семья» Б. Н. Ельцина, когда производила свою «дополнительную революцию» в 1993 году.
Та же псевдозаконность, тот же обман, тот же подкуп депутатов и военных частей, готовых за деньги на любое преступление…
Ну а то, что называлось это «семья», а не партия большевиков, — значения не имеет. Главное, что результат был достигнут. Как и большевикам, «семье» удалось разрушить и разворовать нашу страну.
«Россия исчезает:… — с грустной иронией писали в те дни в петроградских газетах, — как исчезает теперь все. Каждый день мы узнаем о каком-либо новом исчезновении: исчезло золото, исчез хлеб, исчез Керенский. Похоже на то, что забавляется какой-то фокусник».
Фокус действительно получился отменный.
Противоестественный на первый взгляд союз картавящих большевиков с полупьяными матросами оказался весьма живучим и агрессивным.
Хотя В. И. Ленин и решил уже опереться на латышей, но «дополнительную» революцию он все же поручил матросам, доверил им исполнить свою лебединую песню на революционной сцене…
И еще плотнее пошли события, почти впритирку друг к другу…
1 января была устроена инсценировка покушения на В. И. Ленина.
Автомобиль Владимира Ильича обстрелялина Симеоновском мосту через Фонтанку, но обстреляли так удачно, что сам Ленин не пострадал, а сопровождавший его Фриц Платтен почему-то оказался раненным в руку.
Видимо, этой рукой «швейцарский товарищ» и заслонил вождя, когда, по выражению Марии Ильиничны Ульяновой, «первым делом схватил голову Владимира Ильича»…
Тем не менее легкое ранение «швейцарского товарища» дало повод товарищу Г. Е. Зиновьеву провести 3 января 1918 года на заседании Петроградского совета рабочих и солдатских депутатов грозную резолюцию:
«Рабочая и крестьянская революция до сих пор не прибегала к методам террористической борьбы против представителей контрреволюции. Но мы заявляем всем врагам рабочей и социалистической революции: рабочие, солдаты и крестьяне сумеют сохранить неприкосновенность своих товарищей и лучших борцов за социализм. За каждую жизнь нашего товарища господа буржуа и их прислужники — правые эсеры — ответят рабочему классу.
Петроградский совет делает настоящее предупреждение во всеуслышание. Вы предупреждены, господа вожди контрреволюции».
Резолюция была опубликована в тот день, когда большевики ввели в Петроград верные матросские части.
Депутаты Учредительного собрания тоже не теряли времени, но матросских частей у них не было…
«Памятен последний митинг накануне открытия Учредительного собрания, — вспоминает преображенец С. П. Милицын. — Ждали Чернова, но он не приехал. Меня поразила речь сибирского депутата, на другой день убитого красногвардейцами на Марсовом поле. Он каким-то зловещим, проникновенным шепотом закончил свою речь словами:
«Сегодня страшная ночь, преображенцы, от вас русский народ многого ждет»; я заметил по некоторым лицам, что эти слова произвели впечатление.
Напрасно большевик Шубин пытался вышутить этого оратора, сравнив его с Керенским, который тоже все пугал и даже несколько раз предлагал стреляться и перейти через его труп, а сам в критическую минуту преспокойно удрал.
Впечатление не рассеялось.
Я и сейчас помню это лицо — большое, серо-бледное, с длинными прямыми волосами и большой русой бородой. Лицо склоненно протянутое к слушателям с застывшим жестом правой руки, и этот предсмертный шепот.
Что чувствовал в ту минуту этот трагически погибший за свободу народа человек? Может быть, уже видел веяние смерти над своей головой и гибель великого освобождения. Была полная тишина. Все как-то сразу насторожились. Что, если бы тогда они знали, что завтра эта голова будет раздроблена винтовочным залпом и мозги будут валяться растоптанными, смешанными с грязью на Марсовом поле? Не дрогнули бы их сердца еще более и не зажглись бы желанием подвига и служения великому делу? И как знать! Не пошли бы ли они за ним?»{46}
Нет, не пошли бы…
Это ведь только говорится, что предчувствовали, а не знали ничего в ту страшную ночь… Предчувствия и есть та безусловная и безошибочная форма знания, которую не исказить никакими ухищрениями и обманами…
И этим и интересны воспоминания преображенца С. П. Милицына.
В них ясно и точно показано, почему солдаты петроградских полков, не выступившие в октябре 1917 года на защиту Временного правительства, и сейчас, в страшную январскую ночь, не выступили на защиту Учредительного собрания.
«Я шел по пустынным, вымершим улицам столицы. Зима была вовсю. По новому стилю уже январь. Стояли светлые лунные ночи. Слегка морозило, сыро-противно морозило. Ветерок всюду загонял холодок…
На углу Фонтанки меня кто-то окликнул. Смотрю, бежит за мной какая-то серая шинель.
— Фу, черт, устал. Ты откуда?
— С митинга.
— Ну, что, опять товарищи грызлись? И когда эта сволочь замолчит…
Я вспомнил уверения К. относительно полка и решил проверить.
— Как у вас в батальоне?
— Хочешь знать — выступят ли завтра?
— Нет, не то, мне вообще интересно настроение батальона.
— А, понимаю… У нас много дельных солдат, но они скоро разбегутся по домам. Вот если им платить.
— Ах, опять деньги…
— Да, да, без денег ничего не выйдет. Уж время такое. Или деньги, или такое… явное сочувствие. Общий крик: вы наши спасители, и цветы, улыбки…
Я засмеялся.
— Что ты? Я правду говорю. Большевики этим и берут. Посмотри на Прилипина. Откуда у него деньги, бриллиантовое кольцо? (Здесь и дальше выделено мной. — Н.К.) От свиней наших немного нажил. Или у Спицына… Вот этот поганый трус теперь делами вертит, а перед первым боем сумасшедшим представился. Его в обоз отправили. Расстрелять бы гадину надо. Все миндальничали. Так вот у них деньги. Придут они в Смольный или куда в другое место к большевикам — свои люди, к ним внимательны, ласковы. Товарищи… И коммунистки руки жмут. А у нас? Куда мы можем, к кому пойти? Мы все еще в черном теле. Все еще должны для кого-то работать. Опротивели мне наши высшие классы. Гроша медного не хотят собрать для общего дела. И настоящего, искреннего сочувствия нет, единения настоящего. Так, использовать хотят. А потом опять на черную работу. В околоточные ступай. Ты знаешь, я в Москве был околоточным. Я тогда тоже чувствовал, что теперь. Служишь, жертвуешь собой, чтобы этим хорошо и безопасно жилось, — он показал рукой на большой дом, мимо которого мы проходили, — а они тебя презирают, считают осквернением руку подать, да что… тебя же травят, мол, свободе мешаешь. Вот я сегодня был у нашего рыжего в клубе. Сидят, едят, пьют, в карты играют и ждут, когда мы большевиков свергнем. А чтобы…
Он вдруг резким движением схватил меня за плечо…
Мимо нас тихо проезжали простые дровни…
— Разве не видишь? — шептал над моим ухом Войцек.
Я испугался его лица — побледневшее, с остановившимися, расширенными, полными ужаса глазами. Луна бросала свет прямо на него.
— Не видишь? Да ведь это ноги торчат из-под рогожи. Он трупы везет. Расстрелянные»{47}.
Тут интересно сравнить, как готовилась к разгону Учредительного собрания другая сторона…
П. Е. Дыбенко рассказал, как матросы обеспечивали проведение «дополнительной» революции, отсекая депутатов от поддержки своих избирателей.
«Накануне открытия Учредилки прибывает в Петроград отряд моряков, спаянный и дисциплинированный…
С раннего утра, пока обыватель еще мирно спал, на главных улицах Петрограда заняли свои посты верные часовые Советской власти — отряды моряков. Им дан был строгий приказ: следить за порядком в городе. Начальники отрядов — все боевые, испытанные еще в июле и октябре товарищи…
В 3 часа дня, проверив с т. Мясниковым караулы, спешу в Таврический. Входы в него охраняются матросами. В коридоре Таврического встречаю Бонч-Бруевича.
— Ну как? Все спокойно в городе? Демонстрантов много? Куда направляются? Есть сведения, будто направляются прямо к Таврическому?
На лице его заметны нервность и некоторая растерянность.
— Только что объехал караулы. Все на местах. Никакие демонстранты не движутся к Таврическому, а если и двинутся, матросы не пропустят. Им строго приказано.
— Все это прекрасно, но говорят, будто вместе с демонстрантами выступили петроградские полки.
— Товарищ Бонч-Бруевич, все это — ерунда. Что теперь петроградские полки? Из них нет ни одного боеспособного. В город же втянуто 5 тысяч моряков.
Бонч-Бруевич, несколько успокоенный, уходит на совещание. Около пяти часов Бонч-Бруевич снова подходит и растерянным, взволнованным голосом сообщает:
— Вы говорили, что в городе все спокойно; между тем сейчас получены сведения, что на углу Кирочной и Литейного проспекта движется демонстрация около 10 тысяч, вместе с солдатами. Направляются прямо к Таврическому. Какие приняты меры?
— На углу Литейного стоит отряд в 500 человек под командой товарища Ховрина. Демонстранты к Таврическому не проникнут.
— Все же поезжайте сейчас, сами. Посмотрите всюду и немедленно сообщите. Товарищ Ленин беспокоится.
На автомобиле объезжаю караулы. К углу Литейного действительно подошла довольно внушительная демонстрация, требовала пропустить ее к Таврическому дворцу. Матросы не пропускали. Был момент, когда казалось, что демонстранты бросятся на матросский отряд. Было произведено несколько выстрелов в автомобиль. Взвод матросов дал залп в воздух. Толпа рассыпалась во все стороны. Но еще до позднего вечера отдельные незначительные группы демонстрировали по городу, пытаясь пробраться к Таврическому. Доступ был твердо прегражден»{48}.
Существуют свидетельства, что столкновения демонстрантов с матросами носили более кровопролитный характер. Впрочем, цитировать их нет нужды… Уличные события «дополнительной» революции достаточно точно описаны в поэме Александра Блока «Двенадцать», созданной сразу по следам событий…
Современники поэмы вспоминают, что ее «взахлеб» читали и в белой, и — кто мог — в Красной Армии. Современники услышали голос поэта, когда в уличной разноголосице, в бесовском вое ветра рвались и комкались, путались и сникали голоса профессиональных «витий»; услышали не звон отточенных лозунгов, а судорожные, как предсмертная мука, стихи…
«Двенадцать» — это русская поэма о России, русскому человеку адресованная… Русскому человеку на улице «дополнительной» — сколько их еще будет? — революции…
Черный ветер,
Белый снег.
Ветер, ветер!
На ногах не стоит человек.
Ветер, ветер —
На всем божьем свете!
Сосредоточенность, духовная ясность и покой трехстопного анапеста, сразу же сминаются бесовской веселостью пушкинского хорея: «Тятя! Тятя! Наши сети притянули мертвеца…».
Этот хорей у Блока и возникает как бы из ветра, завивающего «белый снежок, а под снежком — ледок. Скользко»… И когда Человек поскользнется на льду, это сразу же, с документальной бесстрастностью будет зафиксировано в нервном ритме паузника, вмещающего и крики, и лязганье затворов, и истерический смех, и завывания вьюги, и выкрики частушек…
Все это — черное, белое, кумачовое — обрушивается на путника, «заблудившегося в сумрачном лесу» родного города, родной — до боли — страны.
Ветер выдувает душу, высушивает ее, поскольку это ветер революции — смертный ветер…
Злоба, грустная злоба
Кипит в груди…
Черная злоба, святая злоба…
Товарищ! Гляди
В оба!
Стихи в поэме «Двенадцать» существуют как бы по отдельности.
Каждый стих звучит со своей интонацией.
Связь между ними нарушена:
Свобода, свобода,
Эх, эх, без креста!
Тра-та-та!
Впрочем, как же иначе, если из России, в которой и «невозможное возможно, дорога долгая легка, когда блеснет в пыли дорожной мгновенный взор из-под платка», Блок выводит читателя на петроградскую пропитанную блуждающими — «Кругом — огни, огни, огни»! — огнями улицу, где из бесформенной черноты звуковой какофонии с трудом прорываются злые голоса:
Товарищ, винтовку держи, не трусь!
Пальнем-ка пулей в Святую Русь!
И ведь не просто «пульнуть», а с присвистом, с неприличными телодвижениями:
В кондовую,
В избянную,
В толстозадую!
Эх, эх, без креста!
Судя по дневниковым записям, Александр Блок не был горячим сторонником Учредительного собрания…
«Почему «учредилка»? — записал он в дневнике 5 января. — Потому что — как выбираю я, как все? Втемную выбираем, не понимаем. И почему другой может за меня быть? Я один за себя. Ложь выборная (не говоря о подкупах на выборах, которыми прогремели все их американцы и французы)…
Инстинктивная ненависть к парламентам, учредительным собраниям и пр. Потому, что рано или поздно некий Милюков произнесет: «Законопроект в третьем чтении отвергнут большинством».
Это — ватерклозет, грязный снег, старуха в автомобиле, Мережковский в Таврическом саду, собака подняла ногу на тумбу, m-le Врангель тренькает на рояле (блядь буржуазная), и все кончено».
Некоторые из этих впечатлений, как и мучительные размышления о судьбе России и русского народа, навеянные состоявшимся в те первые дни 1918 года разговором с Есениным, почти цитатами вошли в поэму «Двенадцать»…
Только в отличие от дневника, в поэме Александр Блок перешагнул через бесплодное резонерство, и силою своего гения сумел постигнуть и запечатлеть в ярких художественных образах мистическую суть происходящих событий.
Герои поэмы «Двенадцать» — революционные матросы, вызванные большевиками утишать «буржуазию», когда будут разгонять Учредительное собрание. Город отдан в их полную власть, и они вершат скорый суд и расправу тут же, на улице.
Наверное, можно сказать, что поэма «Двенадцать» — это попытка понять, что же все-таки объединяет картавящих большевиков с плохо знакомыми с грамотой, полупьяными веселыми чудовищами, как называл матросов сам В. И. Ленин.
Содержание поэмы этим, разумеется, не исчерпывается, но это важный и в каком-то смысле сюжетообразующий мотив.
Как ни странно, но общим между большевиками и матросами было именно отношение к России, к ее традициям, к ее культуре…
Этому сближению со стороны большевиков помогало их чисто местечковое пренебрежение к интересам любой другой национальности, кроме своей собственной, а со стороны матросов — та полупьяная русская удаль, что не желает знать о завтрашнем дне, та, столь знакомая всем хамоватость пьяного человека…
При достаточно высокоразвитом интеллекте можно допустить возможность существования и попытаться смоделировать любую, даже самую глумливую систему. Даже если это — глумление над Родиной, которую любишь каждой клеточкой своего тела.
И, допустив, можно попытаться понять логику глумления, разглядеть чужой и страшный смысл. Желание, хотя и доступное лишь чрезвычайно высокой душе, но вполне естественное, потому что глумящиеся — вот она самая горькая правда русской жизни! — тоже были частью ее, частью России, а значит, и твоей собственной души.
Так возникает в поэме тема «Двенадцати».
Символика предельно откровенна.
«Двенадцать» — это двенадцать Апостолов еще неведомого Слова…
Тринадцатый апостол — Ванька. С его появлением и завязывается сюжетная линия поэмы.
Снег крутит, лихач кричит,
Ванька с Катькою летит —
Елекстрический фонарик
На оглобельках…
Ах, ах, пади!
С появлением Иуды-Ваньки символика сразу отягощается бытовыми реалиями, которые раскрывают ужасающий смысл происходящего.
Новые апостолы вооружены, их слова — пули, их поступки — смерть, соответственно обставлена и встреча с предателем:
Стой, стой!! Андрюха, помогай!
Петруха, сзаду забегай.
И сразу «трах-тарарахи», и снова лязганье затворов и ненужное: «Еще разок! Взводи курок!»
Поворот происходит в сюжете, когда выясняется: в кого стрелял апостол Петька… Оказывается, он стрелял не в Иуду, не в Ваньку…
А Катька где? — Мертва, мертва!
Простреленная голова!
Петькиной пулей убита Катька, которая для Петьки все — весь мир и еще он, Петька, в придачу.
Пуля, отрикошетив, летит назад:
— Из-за удали бедовой
В огневых ее очах,
Из-за родинки пунцовой
Возле правого плеча
Загубил я бестолковый,
Загубил я сгоряча… ах!
Подмена местоимения междометием весьма загадочна.
Ее? Но, простите! Нельзя же ее загубить из-за ее родинки пунцовой возле ее плеча? Тут надобно подставить другое местоимение: не ее, а себя…
Финал неожиданный, но закономерный.
Задействованная на протяжении всего текста евангельская символика, легко перемещает всю «двенадцатку» из бытового текста в то «надпространство», что открывается духовному зрению поэта.
Цепь замкнулась.
Глумление над матерью-Родиной — не она ли и явилась в поэме в образе старушки под плакатом «Учредительное собрание»? — оборачивается глумлением над собой.
И гаснет, гаснет апостольский ореол. Апостолы превращаются в паяцев.
Он головку вскидывает,
Он опять повеселел…
В этом — «Головку вскидывает» — ритмически запечатлено движение вывалившейся из заводной куклы пружинки.
Такое ощущение, что не люди идут, а мертвь, «и вьюга пылит им в очи».
В очи бьется
Красный флаг.
Раздается
Мерный шаг.
И в конце снова о Христе, что идет «Нежной поступью надвьюжной, снежной россыпью жемчужной»…
Конечно, «если вглядеться в столбы метели на этом пути, то увидишь… женственный призрак».
Однако есть у Блока и другая, датированная 20 февраля 1918 года, запись: «Страшная мысль этих дней: не в том дело, что красногвардейцы «не достойны» Иисуса, который идет с ними сейчас, а в том, что именно Он идет с ними, а надо, чтобы шел Другой».
Запись жутковатая. В ней слышны завывания того ветра, что — словно когтями чудовище — разрывал грудь поэта.
Из недобрых предчувствий, из сжимающего сердце страха, из робко и бережно согреваемых надежд поэт вышел на революционную улицу — в поэму? — и побрел, качаясь от ветра, колючего и царапающего, словно когтями, лицо.
Пройти эту улицу, без дантовского поводыря, без защиты, увидеть смертное — подвиг безоговорочный и столь же бесповоротный, это подвиг-гибель, подвиг-жертва.
Есть определенная закономерность, согласно которой страна деградирует и самоуничтожается, если количество революций и переворотов в ней превышает допустимый уровень.
Так произошло с Российской империей в 1917 году.
Это же пережил в 1991 году СССР.
При этом совсем не обязательно, чтобы революции и перевороты были богаты на кровь. Кровь часто сопутствует революции, но сама революция вполне может обойтись и без крови.
Революция — это перемена для всей страны привычного уклада жизни, кардинальное изменение нравственных ценностей{49}.
В этом смысле церковные реформы царя Алексея Михайловича и Петра I — несомненные революции. И они обусловили из-за своей частоты деградацию управления страной, затянувшийся почти на столетие династический кризис, выход из которого пришлось искать многим русским императорам.
Постперестроечные интриги Горбачева, когда он перестраивал страну под собственное президентство, ГКЧП и сросшийся с ним ельцинский переворот 1991 года, события 1993 года — все они сокрушили СССР, разрушили экономику России, ее государственную мощь и нравственность…
Февральская революция, Октябрьский переворот и Дополнительная революция обусловили разрушение Российской империи, затянувшуюся на десятилетия кровавую вакханалию владычества «чуда-партии»…
Иначе, но все-таки именно это и прозревал в снежном вихре, обрушившемся на улицы Петрограда, Александр Блок.
Увидевшему все уже не будет возврата, и, если парадоксы материальной жизни стремятся разрушить духовную логику или, по крайней мере, смутить ясность, то поэтическое бытие устраняет эти несообразности — после «Двенадцати», после пройденной улицы дополнительной революции Блок и не писал ничего стихами…
«Под широким стеклянным куполом Таврического дворца в этот ясный, морозный январский день с раннего утра оживленно суетились люди. Моисей Соломонович Урицкий, невысокий, бритый, с добрыми глазами, поправляя спадающее с носа пенсне с длинным, заправленным за ухо черным шнурком и переваливаясь с боку на бок, неторопливо ходил по длинным коридорам и светлым залам дворца, хриплым голосом отдавая последние приказы.
Через железную калитку, возле которой проверяет билеты отряд моряков в черных бушлатах, окаймленных крест-накрест пулеметными лентами, я вхожу в погребенный под сугробами снега небольшой сквер Таврического дворца…»{50}
Это воспоминания Федора Раскольникова — другого героя того памятного для России дня — 5 января 1918 года…
Учредительное собрание должен был открыть старейший депутат-земец С. П. Шевцов, но тридцатитрехлетний Я. М. Свердлов буквально вырвал у него колокольчик и, завладев трибуной, произвел «большевистское переоткрытие Собрания». Разумеется, одной только наглостью Якова Михайловича, так лихо подзаработавшего на «ревизии стальных ящиков», этот отвратительный инцидент объяснить нельзя. Совершенно очевидно, что он был частью большевистского сценария.
«Вся процедура открытия и выборов президиума Учредительного собрания носила шутовской, несерьезный характер, — вспоминал П. Е. Дыбенко. — Осыпали друг друга остротами, заполняли пикировкой праздное время. Для общего смеха и увеселения окарауливающих матросов мною была послана в президиум Учредилки записка с предложением избрать Керенского и Корнилова секретарями. Чернов на это только руками развел и несколько умиленно заявил: «Ведь Корнилова и Керенского здесь нет».
Президиум выбран. Чернов в полуторачасовой речи излил все горести и обиды, нанесенные большевиками многострадальной демократии. Выступают и другие живые тени канувшего в вечность Временного правительства. Около часа ночи большевики покидают Учредительное собрание. Левые эсеры еще остаются».
«Конечно, — признавался потом В. И. Ленин, — было очень рискованно с нашей стороны, что мы не отложили созыва. Очень, очень неосторожно. Но в конце концов, вышло лучше. Разгон Учредительного собрания Советской властью есть полная и открытая ликвидация формальной демократии во имя революционной диктатуры. Теперь урок будет твердый».
Приводя эти слова Ленина, Л. Д. Троцкий добавил:
«Так теоретическое обобщение шло рука об руку с применением латышского стрелкового полка»{51}.
Никакой иронии, а тем более самоиронии в словах Троцкого нет. Он действительно воспринимал латышских стрелков и чекистов Дзержинского как часть ленинской революционной теории, и в принципе, был абсолютно прав. Матросы, латышские стрелки и чекисты и были идеологообразующей частью ленинской теории, ее аргументами, ее движущей силой.
Учредительное собрание, на которое возлагалось столько надежд не только кадетами и прочими «либералами», но и всей Россией, проработало всего 12 часов 40 минут.
6 января в пять часов утра Федор Раскольников зачитал с трибуны Таврического дворца декларацию об уходе большевистской фракции с Учредительного собрания.
«Объяснив, что нам не по пути с Учредительным собранием, отражающим вчерашний день революции, я заявляю о нашем уходе и спускаюсь с высокой трибуны. Публика… радостно неистовствует на хорах, дружно и оглушительно бьет в ладоши, от восторга топает ногами и кричит не то «браво», не то «ура».
Кто-то из караула берет винтовку на изготовку и прицеливается в лысого Минора, сидящего на правых скамьях. Другой караульный матрос с гневом хватает его за винтовку и говорит:
— Бро-о-о-сь, дурной!»
А потом наступила трагикомическая развязка…
«Урицкий наливает мне чай, с мягкой, застенчивой улыбкой протягивает тарелку с тонко нарезанными кусками лимона, и, помешивая в стаканах ложечками, мы предаемся задушевному разговору. Вдруг в нашу комнату быстрым и твердым шагом входит рослый, широкоплечий Дыбенко… Давясь от хохота, он звучным раскатистым басом рассказывает нам, что матрос Железняков только что подошел к председательскому креслу, положил свою широкую ладонь на плечо оцепеневшего от неожиданности Чернова и повелительным тоном заявил ему:
— Караул устал. Предлагаю закрыть заседание и разойтись по домам.
Дрожащими руками Чернов поспешно сложил бумаги и объявил заседание закрытым»{52}.
Как заметил Л. Д. Троцкий, «в лице эсеровской учредилки февральская республика получила оказию умереть вторично».
Если вспомнить, что днем, 6 января 1918 года, была учреждена Тюремная коллегия, а 7 января, во втором часу ночи, чекисты ворвались в Мариинскую больницу и убили находящихся там депутатов Учредительного собрания, бывших министров Временного правительства Ф. Ф. Кокошкина (ему выстрелили в рот), и А. И. Шингарева (в него стреляли аж семь раз), то слова Льва Давидовича приобретают особенно зловещий смысл…
Любопытно и то, что именно 7 января 1918 года генерал Лавр Георгиевич Корнилов принял на Дону командование Добровольческой армией…
Но было уже поздно.
Среди донских казаков стали распространяться большевистские настроения, и генерал Корнилов со своей армией, которая насчитывала всего четыре тысячи человек, вынужден был уйти на Кубань.
8 января патриарх Тихон предал советскую власть анафеме, а 10 января III съезд Советов рабочих и солдатских депутатов в Петрограде принял «Декларацию прав трудящихся и эксплуатируемого народа». Россия была объявлена Республикой Советов рабочих, солдатских и крестьянских депутатов.
«Разгон Учредительного собрания на первых порах чрезвычайно ухудшил наше международное положение, — вспоминал Л. Д. Троцкий. — Немцы все же опасались вначале, что мы сговоримся с «патриотическим» Учредительным собранием и что это может привести к попытке продолжения войны. Такого рода безрассудная попытка окончательно погубила бы революцию и страну, но это обнаружилось бы только позже и потребовало бы нового напряжения от немцев. Разгон же Учредительного собрания означал для немцев нашу очевидную готовность к прекращению войны какой угодно ценой. Тон Кюльмана сразу стал наглее»{53}.
Троцкий не пишет, а, может быть, находясь в Брест-Литовске, он и не знал, что уже на следующий день после ликвидации Учредительного собрания они получили от немцев, как принято сейчас говорить, «очередной транш».
Как сообщают новейшие исследователи, «8 января 1918 года, Народный комиссариат иностранных дел Российской Федерации получил сообщение Рейхсбанка за подписью фон Шанца о том, что из Стокгольма переведено 50 миллионов рублей золотом на содержание Красной гвардии с требованием «необходимо послать повсюду опытных людей для установления однообразной власти»{54}.
А может быть, Троцкий и знал…
И нет никакого противоречия его рассказа о переговорах в Брест-Литовске с получением большевиками денег от немцев на содержание собственной охраны. Ведь если перечитать его воспоминания внимательней, то становится понятно, что, сетуя на ухудшение международного положения, Лев Давидович имеет ввиду международное положение не России, а мировой революции, которую они с Владимиром Ильичем затеяли.
Действительно…
Посетовав на тон Кюльмана, Троцкий, даже не выделяя эти рассуждения отдельным абзацем, начинает говорить о перспективах мировой революции после разгона Учредительного собрания…
«Какое впечатление разгон Учредительного собрания мог произвести на пролетариат стран Антанты? На это нетрудно было ответить себе: антантовская печать изображала советский режим не иначе, как агентуру Гогенцоллернов. И вот большевики разгоняют «демократическое» Учредительное собрание, чтобы заключить с Гогенцоллерном кабальный мир, в то время как Бельгия и Северная Франция заняты немецкими войсками. Было ясно, что антантовской буржуазии удастся посеять в рабочих массах величайшую смуту. А это могло облегчить, в свою очередь, военную интервенцию против нас. Известно, что даже в Германии, среди социал-демократической оппозиции, ходили настойчивые слухи о том, что большевики подкуплены германским правительством и что в Брест-Литовске происходит сейчас комедия с заранее распределенными ролями. Еще более вероподобной эта версия должна была казаться во Франции и Англии. Я считал, что до подписания мира необходимо во что бы то ни стало дать рабочим Европы яркое доказательство смертельной враждебности между нами и правящей Германией. Именно под влиянием этих соображений я пришел в Брест-Литовске к мысли о той «педагогической» демонстрации, которая выражалась формулой: войну прекращаем, но мира не подписываем. Я посоветовался с другими членами делегации, встретил с их стороны сочувствие и написал Владимиру Ильичу. Он ответил: когда приедете, поговорим»…
Как известно, 11 января на заседании ЦК РСДРП(б) мнения насчет переговоров с немцами разделились. «Левые коммунисты» во главе с Бухариным выступили за продолжение революционной войны; Троцкий предложил прекратить военные действия, не заключая мира, но, как всегда, прошло предложение В. И. Ленина, приказавшего всячески затягивать подписание мира в Брест-Литовске.
Есть совершенно определенные свидетельства, что и Ленина, как и Троцкого, все угрозы со стороны немцев волновали только в плане угрозы мировой революции, и никак иначе.
— Допустим, — говорил в эти дни В. И. Ленин Л. Д. Троцкому. — Допустим, что принят ваш план. Мы отказались подписать мир. А немцы после этого переходят в наступление. Что вы тогда делаете?
— Подписываем мир под штыками! — ответил Троцкий. — Тогда картина ясна рабочему классу всего мира.
— А вы не поддержите тогда лозунг революционной войны?
— Ни в коем случае.
— При такой постановке опыт может оказаться не столь уж опасным… — сказал Ленин. — Очень будет жаль пожертвовать социалистической Эстонией, но уж придется, пожалуй, для доброго мира пойти на этот компромисс.
Лев Троцкий в своих воспоминаниях достаточно подробно описывает, как развивался «опыт», поставленный Владимиром Ильичем по его совету.
«Немецкая делегация реагировала на наше заявление так, как если бы Германия не предполагала ответить возобновлением военных действий. С этим выводом мы вернулись в Москву.
— А не обманут они нас? — спрашивал Ленин.
Мы разводили руками. Как будто непохоже.
— Ну что ж, — сказал Ленин, — Если так, тем лучше: и аппарансы (видимость) соблюдены, и из войны вышли.
Однако за два дня до истечения срока мы получили от остававшегося в Бресте генерала Самойло телеграфное извещение о том, что немцы, по заявлению генерала Гофмана, считают себя с 12 часов 18 февраля в состоянии войны с нами и потому предложили ему удалиться из Брест-Литовска. Телеграмму эту первым получил Владимир Ильич. Я был у него в кабинете. Шел разговор с Карелиным и еще с кем-то из левых эсеров. Получив телеграмму, Ленин молча передал ее мне. Помню его взгляд, сразу заставивший меня почувствовать, что телеграмма принесла большое и недоброе известие. Ленин поспешил закончить разговор с эсерами, чтобы обсудить создавшееся положение.
— Значит, все-таки обманули. Выгадали 5 дней… Этот зверь ничего не упускает. Теперь уж, значит, ничего не остается, как подписать старые условия, если только немцы согласятся сохранить их.
Я возражал в том смысле, что нужно дать Гофману перейти в фактическое наступление.
— Но ведь это значит сдать Двинск, потерять много артиллерии и пр.
— Конечно, это означает новые жертвы. Но нужно, чтобы немецкий солдат фактически, с боем вступил на советскую территорию. Нужно, чтобы об этом узнали немецкий рабочий, с одной стороны, французский и английский — с другой.
— Нет, — возразил Ленин. — Дело, конечно, не в Двинске, но сейчас нельзя терять ни одного часу. Испытание проделано. Гофман хочет и может воевать. Откладывать нельзя: и так у нас уже отняли 5 дней, на которые я рассчитывал. А этот зверь прыгает быстро.
Центральным комитетом было вынесено решение о посылке телеграммы с выражением немедленного согласия на подписание
Брест-Литовского договора. Соответственная телеграмма была отправлена»{55}.
Исследование взаимоотношений большевиков с германским командованием не является задачей нашей книги, и мы коснулись этой темы лишь для того, чтобы показать, что, в принципе, ситуация советско-германских взаимоотношений контролировалась большевиками. И если они все же использовали германское наступление для объяснения своих действий, то это было всего лишь ленинским соблюдением «аппаранса» и ничем более…
Видимо, к 15 января 50 миллионов рублей золотом на содержание Красной гвардии пришли из Стокгольма, потому что именно этим числом помечен декрет «Об организации Рабоче-крестьянской Красной Армии (РККА).
Заметим тут, что первые месяцы РККА формировалась на добровольных началах и только из рабочих и крестьян. Менее известно, что преимущество при приеме в РККА отдавалось иностранцам — латышам, китайцам, австрийцам.
Создание такой армии позволило большевикам дистанцироваться от не желающей знать никакого удержу революционной матросни. Это было тем более важно, что в ближайшие дни были проведены три принципиально важных декрета.
20 января вышел декрет «Об отделении Церкви от государства и школы от Церкви». Этот декрет помимо всего прочего лишил Церковь прав юридического лица и всего имущества.
21 января декрет ВЦИК аннулировал государственные внутренние и внешние займы, заключенные царским и Временным правительствами. Долг этот составлял более 50 миллиардов рублей, и три четверти его приходилось на внутренние займы.
Хотя прежние исследователи и не обходили вниманием декреты от 15, 20 и 21 января 1918 года, но рассматривали их отдельно друг от друга. Между тем очевидно, что особое значение эти декреты приобретают как раз в комплексе, и совсем не случайно почти одновременно они и были изданы большевиками.
Вспомним, что до 1917 года «властвующая идея» для подавляющего большинства населения Российской империи так или иначе выражалась в известной уваровской формуле «самодержавие, православие, народность».
Нетрудно заметить, что Декреты от 15, 20 и 21 января 1918 года преследовали последовательное разрушение этой триады.
Создание армии из иноплеменников подрывало саму основу самодержавия — независимость страны… Декрет от 20 января аннулировал православие как духовный стержень русского государства. Ну, а отмена государственных обязательств по внутренним займам разоряла не столько банкиров, сколько интеллигенцию, высокооплачиваемых рабочих и зажиточных крестьян, то есть средний класс России, ядро русского народа.
Тут надо сказать, что, критикуя политику современных нам «реформаторов», отдельные представители патриотической интеллигенции попали в ложное положение. Защищая принципы государственности, в пику своим политическим оппонентам из реформаторского лагеря, они зачем-то приняли на себя обязательство защищать Ленина и большевиков от «демократических» нападок…
«Победа Октября над Временным правительством и над возглавляемой «людьми Февраля» Белой армией была неизбежна, — запальчиво доказывал Вадим Кожинов, — в частности, потому, что большевики создавали именно идеократическую государственность, и это в конечном счете соответствовало тысячелетнему историческому пути России. Ясно, что большевики вначале и не помышляли о подобном «соответствии» и что их «властвующая идея» не имела ничего общего с предшествующей. И для сторонников прежнего порядка была, разумеется, абсолютно неприемлема «замена» Православия верой в Коммунизм, самодержавия — диктатурой ЦК и ВЧК, народности, которая (как осознавали наиболее глубокие идеологи) включала в себя дух «всечеловечности», — интернационализмом, то есть чем-то пребывающим между (интер) нациями. Однако «идеократизм» большевиков все же являл собой, так сказать, менее утопическую программу, чем проект героев Февраля, предполагавший переделку России — то есть и самого русского народа — по западноевропейскому образцу».
Разумеется, в этих остроумных рассуждениях непосредственной критики современного нам строя больше, чем анализа ситуации, сложившейся после Октябрьской революции.
Ну а что касается сравнения уваровской формулы «православие, самодержавие и народность» с кожиновской «верой в Коммунизм, диктатурой ЦК и ВЧК, интернационализмом», то отчего же подобная «замена» абсолютно неприемлема? Если Уваров, к примеру, умудрялся вкладывать в понятие «народности» еще и крепостное право, отчего же государственникам иных времен не сделать было следующий шаг и не подменить православие — коммунизмом, а самодержавие — диктатурой ЦК и ВЧК?
Но это, так сказать, попутное замечание.
Для нас существенно, что декреты от 15, 20 и 21 января 1918 года основы большевистской идеократической государственности и закладывали.
И как символично, что завершаются они государственной реформой по переходу с юлианского на грегорианский календарь. Декретом СНК от 24 января было объявлено, что уснувшие 31 января россияне должны будут проснуться уже 14 февраля.
Идеократическая государственность большевиков должна была осуществиться в самый короткий в мире год.
В большевистском 1918 году всего 352 дня…
На сколько русских жизней короче этот год, не может сосчитать никто.
И снова только удивляешься, как плотно подбираются события…
25 января, на следующий день после публикации Декрета о переходе на грегорианский календарь, в Киеве, возле Печерской лавры, неизвестными лицами был убит митрополит Владимир (Богоявленский) — первый при советской власти святой новомученик из числа русских иерархов.
В конце прежнего календарного стиля успели завязаться многие сюжеты наступающей большевистско-чекистской эпохи.
26 января. Германия ультимативно потребовала от Советской России подписания грабительских условий мира. Л. Д. Троцкий, как и было у него договорено с В. И. Лениным, от имени СНК огласил декларацию: «отказываемся от подписания аннексионистского договора. Россия со своей стороны объявляет состояние войны с Германией, Австро-Венгрией, Турцией и Болгарией прекращенным. Российским войскам отдается одновременно приказ о полной демобилизации по всему фронту».
Еще в этот день командование Чехословацкого корпуса, опасаясь, что их выдадут Австро-Венгрии, и все они предстанут перед судом как изменники, объявили корпус частью французской армии.
И сделали это чехи вовремя. Уже на следующий день представители Украинской рады (чехословацкий корпус базировался на территории Украины) подписали в Брест-Литовске сепаратный мир с Германией и Австро-Венгрией…
Дальше начинаются даты нового стиля…
18 февраля. Прервав перемирие, германские войска начали широкомасштабное наступление от Риги в направлении на Псков и Нарву. В 14.00 группа фельдмаршала Эйхгорна двинулась на Ревель и к исходу дня, нигде не встречая сопротивления, немцы заняли Двинск.
19 февраля. 4.00. В. И. Ленин и Л. Д. Троцкий подписали телеграмму: «Совет Народных Комиссаров видит себя вынужденным при создавшемся положении заявить о своем согласии подписать мир на тех условиях, которые были предложены делегациями Четверного союза в Брест-Литовске».
20 февраля. Совет народных комиссаров принял решение о переезде в Москву.
21 февраля. Издан Декрет СНК «Социалистическое Отечество в опасности!». «Неприятельские агенты, спекулянты, громилы, хулиганы, контрреволюционные агитаторы, германские шпионы расстреливаются на месте преступления… В батальоны (для рытья окопов) должны быть включены все работоспособные члены буржуазного класса, мужчины и женщины, под надзором красногвардейцев; сопротивляющихся расстреливать».
Одновременно была разослана циркулярная телеграмма ВЧК:
«Всех: 1) неприятельских агентов-шпионов; 2) контрреволюционных агитаторов; 3) спекулянтов; 4) организаторов сопротивления и участников в подготовке последнего для свержения советской власти; 5) бегущих на Дон для поступления в контрреволюционные войска калединско-корниловской банды и польские контрреволюционные легионы; 6) продавцов и скупщиков оружия для вооружения контрреволюционной буржуазии, национальной, российской, иностранной и ее войск, — беспощадно расстреливать на месте преступления».
22 февраля в Петрограде ввели военное положение.
23 февраля Германия ответила на телеграмму Советского правительства, выдвинув еще более жесткие условия мира.
Обсудив новый германский ультиматум, ЦК РСДРП(б) постановил:
1. Немедленно принять германские предложения.
2. Немедленно начать подготовку к революционной войне.
За первый пункт проголосовало семь членов ЦК, четверо — против, четверо — воздержались. Второй пункт был принят единогласно.
В этой шестидневке, полностью исчерпывающей сюжет последнего германского наступления, главное событие, конечно же, не это наступление.
Выше мы процитировали воспоминания Л. Д. Троцкого, показывающие, что хотя большевики и рисковали, проводя свой революционный опыт с немцами, но тем не менее ситуация была полностью под контролем большевистской верхушки. Поэтому смело можно говорить, что самое главное событие в шестидневном «эксперименте» В. И. Ленина и Л. Д. Троцкого — решение о переезде правительства в Москву.
Большевики мотивировали это решение тем, что в Балтийском море появился германский флот (как это в январе немцы пробились бы через замерзший залив?), а на границе сосредотачивались контрреволюционные войска. Говорилось, дескать, связь с другими районами и городами республики могла нарушиться в любой момент. Дескать, над Петроградом нависла угроза вражеского вторжения…
Поразительно, но это объяснение прижилось и у историков, хотя трудно придумать более нелепую причину для эвакуации правительства и переноса столицы в Москву.
Ведь только в приступе коллективного помешательства немецкое командование стало бы захватывать Петроград и свергать большевистское правительство, которое в тот момент работало именно в интересах Германии — демобилизовывало остатки царской армии и старательно разрушало экономику России. Чтобы компенсировать Германии потерю в России этого правительства, потребовались бы сотни немецких дивизий, а их у Германии не было.
Во-вторых, неувязка получается и с датами.
Большевистское правительство переехало в Москву 11 марта, когда уже прошла целая неделя с тех пор, как был подписан мирный договор с Германией.
От какой же опасности бежали в Москву большевики, если не от немцев?
Ответ прост.
Большевики бежали в Москву от рабочих, от солдат и от матросов Петрограда, которых они так жестоко обманули…
Предвижу возражение, что большевики точно так же, как петроградских, обманули рабочих и в Москве, и во всей России.
Это верно.
Вся разница только в том, что рабочих Москвы и всей России они просто обманули, и все…
А с рабочими и матросами Петрограда большевики осуществляли и Октябрьский переворот, и Дополнительную январскую революцию… Рабочие и матросы Петрограда психологически были готовы, чтобы осуществить еще один переворот, теперь уже против большевиков. Во всяком случае, они знали, как это делать, и знали, что это делается очень просто…
…Так идут державным шагом —
Позади — голодный пес,
Впереди — с кровавым флагом…
Любопытно, что 20 февраля, когда Совет народных комиссаров принял решение о переезде в Москву, было опубликовано другое стихотворение А. А. Блока:
Вот — срок настал.
Крылами бьет беда,
И каждый день обиды множит.
И день придет — не будет и следа
От ваших Пестумов, быть может!
О, старый мир! Пока ты не погиб,
Пока томишься мукой сладкой.
Остановись премудрый, как Эдип,
Пред Сфинксом с древнею загадкой!..
Стихотворение названо «Скифы», хотя, быть может, ему подошло бы и другое название — «Хазары»…
И про кого это сказано?
Мы любим все — и жар холодных числ,
И дар божественных видений,
Нам внятно все — и острый галльский смысл,
И сумрачный германский гений…
Мы помним все — парижских улиц яд,
И венецьянские прохлады,
Лимонных рощ далекий аромат,
И Кельна дымные громады…
Впрочем, это стихотворение Блока только напечатано было в новую эпоху, а закончено оно еще в прежнем календарном стиле — 30 января.
В минувшей эпохе написана и поэма «Двенадцать» — последнее поэтическое произведение Александра Блока.
Герои этой поэмы — революционные матросы…
Те самые матросы, с которыми, убегая из Петрограда, так решительно рвали сейчас большевики..
Александр Блок, как можно судить по его дневнику, разрыва этого не предвидел, даже не задумывался о нем, но в поэме «Двенадцать» рассказал об этом разрыве, как о событии, уже случившемся…
И за вьюгой невидим,
И от пули невредим,
Нежной поступью надвьюжной,
Снежной россыпью жемчужной.
В белом венчике из роз —
Впереди — Исус Христос.
Не так уж и трудно разглядеть за блоковской вьюгой и Кронштадт 1921 года, и наведенные на матросский остров жерла орудий…
Мы уже говорили, что большевики на сто процентов сумели использовать в своих целях матросскую вольницу, эту полупьяную русскую удаль, что не желает знать о завтрашнем дне, эту, столь знакомую всем хамоватость пьяного человека…
Но большевики понимали и то, сколь ненадежна полупьяная вольница. Матросы не знали и не хотели знать своего места, и кто мог гарантировать, что, напившись в очередной раз, они не разгонят самих большевиков. Хотя охрану наиболее важных большевистских учреждений и несли латышские стрелки, уверенности, что они смогут противостоять матросам, не было.
Большевикам надо было срочно избавляться от своих союзников по Октябрьскому перевороту и Дополнительной революции. Проще всего можно было сделать это, перебравшись в Москву, где матросам не положено было находиться, ввиду полного отсутствия там какого-либо, в том числе и революционного, моря.
Большевикам надо было ставить точку в своих отношениях с недавними союзниками.
И точку эту поставил Феликс Эдмундович Дзержинский.
И поставил так, как и положено начальнику ВЧК…
Именно в эти дни Феликс Эдмундович сделал замечание одному из матросов, а тот в ответ послал Феликса Эдмундовича к такой-разэтакой, революционной матери.
«Дзержинский, — вспоминал Л. Д. Троцкий, — был человеком взрывчатой страсти. Его энергия поддерживалась в напряжении постоянными электрическими разрядками. По каждому вопросу, даже второстепенному, он загорался, тонкие ноздри дрожали, глаза искрились, голос напрягался, нередко доходя до срыва».
Должно быть, подобный припадок случился с Дзержинским и сейчас.
Руки его тряслись, ноздри дрожали, Феликс Эдмундович не успокоился, пока не всадил в непочтительного балтийца всю обойму.
Не случайно Ленин сравнивал Дзержинского с горячим конем…
Случай этот рассматривался 26 февраля 1918 года на заседания ВЧК. «Слушали: о поступке т. Дзержинского. Постановили: ответственность за поступок несет сам и он один, Дзержинский. Впредь же все решения вопросов о расстрелах решаются в ВЧК, причем решения считаются положительными при половинном составе членов комиссии, а не персонально, как это имело место при поступке Дзержинского».
Вспомним, как всего несколько недель назад, в дни Дополнительной революции, П. Е. Дыбенко требовал от В. И. Ленина: «А вы дадите подписку, Владимир Ильич, что завтра не падет ни одна матросская голова на улицах Петрограда?» — и товарищу Ленину пришлось тогда прибегнуть к содействию тов. Коллонтай, чтобы посредством ее чар заставить Дыбенко отменить его приказ…
Вспомним, и нам станет ясно, какая пропасть разделила теперь матросов и большевиков.
Совпало (совпало?), что именно в этот день, 26 февраля 1918 года, В. И. Ленин набросал проект постановления об эвакуации Советского правительства в Москву…