3

В версте от мельницы, на берегу речки, прислонившись к липовому парку спиною, лицом к воде стоял дом. Строил его Бурмакин — отец помещика, разорившегося на мельнице, строил хозяйственно, надолго. После его смерти земли и леса пошли по рукам, закладные и купчие на них писались и переписывались, банки присылали оценщиков, подавали иски в суд. А дом по-прежнему прочно стоял, опираясь спиною на липы, глазами к воде, на речку — мутную, озорную по веснам, ясную, успокоенную осенями. Жил в нем Бурмакин-внук с женою и дочерью, наезжал из Москвы на лето, иногда — святками, на волчьи облавы. Но в доме всегда было по-жилому тепло, прибрано, и черная крышка рояля, который в семье зачем-то звался по-немецки — флюгель, была зеркально чистая.

Кругом поместья хоронились деревни, скучно и жестоко воевали с болотами, лесом, волками и хворью. Когда умирал человек, вдосталь покорчевав пни и натоптавшись по трясинам, в изголовье ему ставилась жаровня с водой. чтобы душа, покидая тело, могла омыться в воде. И тогда родные умиравшего видели, как в смертную минуту вода в жаровне подергивалась рябью и колебалась, крестились на очищавшуюся душу и принимались выть над бренными останками кормильца. Потом вывешивали за окно полотенце, клали на завалинку краюху хлеба и ставили жаровню с водой. Тогда, по ночам, отошедшая душа, все еще бродя по земле, могла передохнуть у своей избы, поесть и попить, умыться и вытереться полотенцем. И в тяжкий год, когда болезнь приходила рассчитывать мужиков за работу над пашней, лесом и пнями, ветер колыхал у каждой избы небесные холстинки, и рыжие трепаные воробьи щипали на завалинках черствые корки хлеба.

И вот холодной осенью, после уборки, можно стало запрячь лошадей и длинным поездом, как на свадьбе, с песнями, под хмельком, с гармонью, застревая в колдобинах и миром вызволяя из них телеги, катиться в усадьбу. Можно стало по-хозяйски осмотреть помещичьи сараи, риги, коровники, пощупать все, что захочет душа, и подобрать кое-какую малость на свою нужду.

Ходить по усадьбе было весело, в бурмакинской кухне попадались чудные, блестящие вещи, как в магазине, в комнатах ножки стульев, столов, рояля отражались в полу, точно в речке. Ребятишки, кучась у рояля, вшестером, всемером тяпали по клавишам кулачонками, дом звенел и, казалось, плыл, как паром в разлив, покачиваясь и стеная. Все это можно было делать, потому что настал большой праздник, вроде особенной, широченной масленицы, вроде всеобщих именин, на которые каждому подарено всего вволю.

Вильям Сваакер сказал мужикам:

— Теперь надо поднимать голова высоко! Теперь все одинаковый богач! Этот дом наш общий, и мельница наш общий, и жеребенок, который я взял себе у Бурмакин для Совет, тоже наш общий! Я буду сам воспитывать этот народный жеребенок: на мужицкий солома он будет капут!..

Сваакер поселился на мельнице, в доме, из которого бесшумно и неприметно, словно исполняя уговор, ушел старый мельник. Вильям Сваакер понемногу, упрямо, как хозяин, приводил мельницу в порядок, и мужики одобряли его, потому что он не брал ничего за помол.

В эти именинные, масленичные дни крестьянам полюбился картавый сильный чужак.

Он был подходящей властью, знающим человеком: мельница у него пошла сразу, он понимал толк в дело, жил смешно и без усилья. Ему дали удобное, простое проз пище — Свёкор, и он шутил на безделье:

— Вот глупый народ: я для вас лучше родной отец, а вы называл меня Свёкор!

Так же неприметно, как скрылся старый мельник, к Сваакеру пришла откуда-то его жена — гороподобная, веснушчатая, белобрысая женщина с грудями, прорывавшими ситцевую кофту. Она была бессловесна, и лицо ее никогда не менялось. Вильям Сваакер останавливал ее на людях, внезапно взяв за локоть, оборачивая лицом к себе, и ужасался:

— Это — мой жена? Как мне быть? Такой огромный старуха у такой молодой человек! Бедный Сваакер! Бог наказал меня за мой добро!

Он поднимал здоровый глаз к небу, шептал молитву, говорил:

— Но я не роптаю, я несу мой крест! Ступай, мой родной, милый жена, к коровам!

И жена, не моргнув глазом, каменно шла своей дорогой — в хлев или на птичник. Она несла всю работу одна, муж не подпускал ее только к мельнице и бурмакинскому жеребенку. За молодым конем, шустрым, с норовком красавцем, Сваакер ходил сам, нашептывал ему в конюшне непонятные слова, щекотал пальцем теплые губы, исподволь, по-заводски, приучал к упряжке. Непонятно быстро он обрастал хозяйством, и к зиме, когда из Москвы приехала семья Бурмакиных, добро, оставленное старым мельником, утроилось. Двор заполнялся птицей, скотом, дырявыми веялками, телегами, строевым лесом, старым кирпичом, бочками цемента, полученного в городе для мельницы…

Бурмакины нашли в своем деревенском доме то, в чем они не нуждались: расстроенный рояль, картины, остатки мебели, гамак. Они были помещиками без земли, крестьяне относились к ним снисходительно или безразлично и усадьбу растрепали беззлобно, от скуки, просто потому, что она стояла без хозяина. Но год был недородный, скудный, и усадебные запасы хлеба, картофеля, свинины пригодились в деревнях. Бурмакины приехали спасаться от голода, голод встретил их в усадьбе радушнее, чем проводил из Москвы.

Они замкнулись, огородились своим несчастьем, покорно ожидая конца.

И вот лунной, зажатой тисками мороза ночью, когда около парка — казалось, под самыми окнами дома — больно завыл волк, в дверь Бурмакиных постучались.

Открывать пошел сам Бурмакин. В переднюю ввалился заиндевелый громадный человек, в городской шубе и собольей шапке, выпачканный мукою и снегом. Он спустил с плеча и поставил на пол двухпудовый мешок муки, отцепил от пуговицы шубы двух общипанных замороженных уток и снял шапку.

— Вильям Сваакер, — сказал он, расшаркиваясь и подавая Бурмакину руку, — председатель местный крестьянский Совет…

Маленький, очень подвижный хозяин, подергивая седой клинышек бородки, застенчивой скороговоркой ответил:

— Иван Саввич Бурмакин, приват-доцент Московского университета, моя жена… Аня! — крикнул он, отворяя дверь в комнату. — Аня! К нам — гость! Моя жена Анна Павловна, моя дочь… Надя! — позвал он, подбегая к другой двери, — Надя! К нам — гость! Моя дочь Надежда…

— Извиняюсь, — тоненько произнес Сваакер, подходя к хозяйке и вытягиваясь перед ней, — я в шубе, и так как начался наш деревенский музик, я думаю — волк уже поет романс, — это значит — поздно. Но я — один момент!

Он шагнул навстречу девушке, еще больше вытянувшись, веки его стеклянного глаза часто задергались, он сказал с придыханием:

— Имел счастье видеть вас на плотине, Вильям Сваакер…

Он отступил от Надежды Ивановны, не оборачиваясь, пожирая ее разными своими глазами, и, стараясь говорить правильно, объявил:

— Мне известно, что гражданин Бурмакин имеют нужда на продукт питания. Я — местный власть, и мой долг — борьба со всякой нужда. Поэтому я приносил вам один небольшой паек, который лежит здесь.

Он величаво показал на уток и муку.

— Помилуйте, однако!.. — испуганно воскликнул Иван Саввич.

Анна Павловна — такая же маленькая, как ее муж, — закрылась ладонью и заплакала. Дочь обняла ее, погладила редкие тусклые волосы матери, сказала:

— Не знаю, папа, удобно ли это?

Сваакер приложил руку к сердцу:

— Мадемуазель Надежда Ивановна, прошу вас, я — иностранец, я понимаю культур, долг культурный человек! Как местный власть — я могу приказывать, чтобы в мой соло никто не умирал от голода! Но культур, — и я могу только просить…

Надежда Ивановна улыбнулась, и Сваакер обрадованно отозвался деликатным благодарным смешком.

— Вы хоть бы в комнаты прошли, господин Вильям… не знаю по батюшке, — всхлипнула растроганная Анна Павловна, и муж подхватил:

— Пройдемте, разденьтесь, снимите!..

Через час Вильям Сваакер, обращаясь ко всем хозяевам по очереди, часто и ненужно играя оттенком своего тенорка, говорил:

— Я не курю и никогда не пил. Я считаю: здоровье тело — здоровье дух. Надо жить достойно для человека. Сейчас это мой программ. Мы культурный люди, мы обязан править руль событий. Мы обязан дать голова эта ужасной революций!

Он упирал раскосый взгляд на Надежду Ивановну, его лицо из круглого делалось квадратным, он нашептывал стремительно:

— Между нас: я имею большой план! В России может много сделать этот рука, этот мускуль, этот голова!

Он показывал свою ладонь, сгибал в локте руку, ударял себя по лысине.

Круглые темные глаза Надежды Ивановны ласково, удивленно улыбались, она с любопытством смотрела ка обрюзглое лицо человека, говорившего о себе с жесткой настойчивостью, на его руки, беспокойно ощупывавшие воздух, на холодный глаз, за голубым светом которого чудилась пустота.

— Вы играете на рояль, я знаю. О, мой лучший счастье — музик! Полонез Шопен, Фридрих Франц Шопен, о, о! — вскрикнул Сваакер.

Он подошел к роялю, приподнял крышку, взял аккорд и отскочил.

— Боже! Ему надо делать настройку! Я буду делать, не волнуйтесь! Музик! Надежда Ивановна, музик!..

Он закрыл глаза, умиленно помолчал и вздохнул:

— Вильям Сваакер поет. Вы будете добры музицировать с Вильям Сваакер?..

При прощанье его благодарили за муку, он сказал, опустив на грудь голову:

— Не надо забывать, что все мы — христианин!..

Проводить его вышла Надежда Ивановна. В сенях, на холоду, он второй раз взял ее руку, но в этот миг тишину разодрал волчий вой; Надежда Ивановна вздрогнула, отпрянула назад.

— Собака! — взвизгнул Сваакер. — Я пойду прогоню этот вонючий негодяй!.. Он не дает отдохнуть Надежда Ивановна, — нежно добавил он, спрыгнул по ступеням на снег и пошел к реке, откуда несся вой.

— Куда вы, куда? — в испуге крикнула ему вдогонку девушка. — Зачем это?..

Она выбежала на крыльцо и протянула руку, как будто удерживая Сваакера.

Стеклянная луна, бесконечно высокая, неподвижная, струила мертвое серебро на снег. Гулко ухали сдавленные морозом стволы лип, дальний собачий лай был похож на колокольный звон.

Вильям Сваакер обернулся.

— Какой поэтический ночь, — тихо сказал он. — Не беспокойтесь за мой жизнь: волк всегда боится человек… Мороз очень большой, вы должны беречь ваш жизнь, а не мой, Надежда Ивановна… вам нельзя стоять такой мороз! — вдруг громко и властно закончил он и с решимостью зашагал на речку.

Она рассмеялась, замкнула дверь, быстро прошла в комнату и прислушалась. Знакомая волчья песня, начавшись высоким отчаянным лаем, покатилась книзу, свирепея, хряско раздирая безмолвие, и вдруг оборвалась, не докатившись до смертного своего отвратительного рыка. Надежда Ивановна слышала, как за стеною отец проговорил:

— Кто-то спугнул…

Она подошла к окну, приоткрыла занавесь и остановилась в холодном мертвом свете. Сквозь пышный узор замерзшего стекла нельзя было ничего увидеть.

Незадолго до распутицы Вильям Сваакер ездил в город на крестьянский съезд, вернулся оттуда победителем и начал работать веселей и упрямее обычного. Пошла молва об изумительном его выступлении на съезде, перед доброй сотней крестьян, которым он наглядно показал, как были угнетены малые народности, вынув не только свой стеклянный глаз, но и вставные челюсти. Он уже по плакал, а рыдал, облокотившись на трибуну, держа в одной ладони глаз, в другой — зубы. Съезд качал его на руках, выбрал во все комиссии, дал наказ волости беречь и почитать Вильяма Сваакера как человека пострадавшего и незаменимого. Кончилось тем, что Вильям Сваакер от имени съезда держал речь с соборной паперти на городском митинге и его дородную осанку, страшный глаз и пронзающий тенор запомнил весь город.

Мужикам правилась карьера Сваакера, но они были убеждены, что настоящего своего секрета он еще не открыл. И правда, великолепие неожиданностей как будто только начиналось.

В разгар весенней запашки в село прибыла какая-то уездная комиссия, ревизовала Совет, признала дела в хорошем порядке, но, едва речь зашла о мельнице, Сваакер пригласил комиссию к себе на дом.

— Мельница — народный, общий, как наша матушка-земличка, — говорил он, размещая гостей вокруг стола.

Все важно уселись, ожидая угощения, покашиваясь на бессловесную хозяйку. Она замешивала пойло для телят, громыхала дойницами, ушатами, размазывала иссиия-белые лужи на скамейке.

Сваакеру не осталось за столом места, он оглядел залитую молоком скамью, шагнул в передний угол, снял с гвоздя темную широкую икону и подложил ее под себя, на мокрое сиденье. Мужики крякнули, словно взяв гужи тяжелого возка, промолчали.

— Не веруете?! — тихонько спросил председатель комиссии — долговолосый, масленый мещанин.

— Господь бог хотел отнимать у нас ум и делал война, — ответил Сваакер, — тогда мы делал революций, и господь бог сам потерял голова!

Мещанин засмеялся, его поддержали мужики, он сказал поощрительно:

— Весьма тонко выявляете свое революционное убеждение… Впрочем, закончим дело. Сколько вы, Вильям Иваныч, взимаете с помольщиков за помол?

— Ничего, — осанисто заявил Сваакер.

Комиссия неожиданно заволновалась, и он, широко проводя рукою, как будто обнимая просторы полей, торжественно объяснил:

— Я сказал: все народный! Мельница работал — мужик получал даром! Он сломался — мужик починял даром!

— Тут я с вами не согласен и должен разъяснить, — мягко проговорил долговолосый. — Во всей губернии за помол берут десятину, таково решение власти, и вы должны его провести. Кроме этого, национализация в сельских местностях таких маленьких предприятий, и особенно мельниц, запрещена совсем, так сказать, законом, что разъяснено. Вы обязаны, Вильям Иваныч, несколько, так сказать… Мельница, по закону, должна бы остаться за старым владельцем, и комиссия предлагает вам…

Договорить председателю комиссии не удалось.

Вильям Сваакер шумно вскочил со скамьи и навалился па стол так, что все отшатнулись от него в стороны. Лежа на локтях, он обвел всех пугающим своим взглядом и, грузно дыша, сгорбленный, осоловелый, поднялся. Впервые с тех пор, как он появился в уезде, люди видели, что Сваакер сбит с панталыку. Он поднял над головою руки, точно над ним ударил гром, рот его распахнулся, стекляшка в левой глазнице робко подмигивала.

— Вильям Сваакер не понимал революций? — пролепетал он непослушным коснеющим языком. — Маленький мельница может остаться у частный хозяин? Частный хозяин может брать десятина, эксплуатировать крестьянский беднота? Бе-е-едный Сва-а-кер! Я этого пе думал! Я думал — все общий, все народный!..

Но вдруг лицо его передернулось быстрой усмешкой, он сжался, точно собираясь прыгнуть, отступил назад, спрятал руки за спину и расставил вкрадчивые словечки:

— Товарищи! Граждане! Кто желает бесплатно посмотреть маленький фокус Вильям Сваакер? Малюсенький фоку-сик, совсем крошка фо-кусик Сваакер?.. — сюсюкал он, вытягивая из-за пазухи рыжий кожаный бумажник и медленно раскрывая его на ладони.

С игривой присядкой он подошел к столу и развернул лист упругой голубой бумаги. Долговолосый председатель осторожно прикоснулся к бумаге и вытаращил глаза: это была купчая крепость Вильяма Сваакера на мельницу.

Новоявленный мельник обнимал свою массивную супругу, слезливо-восторженно причитая:

— Это тебе в приданий, мой добрый, милый старуха! Вильям Сваакер совсем не знал, что у него есть законный маленький собственный хозяйство! Совсем не знал! Он думал, что у него ни кола ни двора, что все — народный, а у него есть собственный конурка, где он может умирать!..

Он передохнул, присел, закрыл глаза и заговорил умильно:

— Я хотел сохранить мой маленький сбережений и докупил этот разваленный мельница. Я поехал верхом на лошадь в город, к нотариус, и отдавал мельник весь мой капитал. Вдруг я слыхал: революций! Я сказал: бедный Сваакер, ты потерял все! В Россия — революций, что делать? Но теперь я опять получил мельница, мой лучший друг!..

Мещанин справился наконец со своим изумлением. Он локтем отстранил от себя купчую и обиженно пробормотал:

— Значит, вы являетесь, гражданин Сваакер, собственником, нетрудовым, так сказать?.. Поэтому, по конституции, не имеете прав и относитесь в другую категорию, то есть не можете быть крестьянским депутатом и, конечно, председателем…

Сваакер встал, поднял торжественно, как на присяге, руку и произнес нараспев:

— Вильям Сваакер много пострадал для идея! Вильям Сваакер все равно будет служить революции!

Он набожно взглянул на потолок, пошевелил губами, потом шумно заходил, командуя женой:

— Живо, Вильям Сваакер теперь хозяин! Гость надо угощать, как говорится у русский народ. — накрывай на стол все, что стоит в печке!

Сытным деревенским коштом он всех примирил со своей неожиданной ролью богача, и к вечеру один из мужиков пустил порхать по уезду лепкое словцо о Сваакере:

— Устервился жить, подлец!

Сказано это было и с восхищением и с завистью…

Весною, в короткий роздых от пахоты, мельница начала обновляться. Работа бежала по-хозяйски — без перебоев, шумно и расчетливо. Пруд был опущен, гнилой, покоробленный став разобран, и на его месте желтыми пахучими зубами торчали сосновые смоляные сваи лесов. Шла кладка каменного става, с полей возили валуны, в чанах размешивали цемент, плотники вытесывали прихотливые части водяного колеса.

И тогда на переднем скате крытой шатром мельницы загорелись золотцем стройные буквы, составившие непонятное деревне слово:

ТРАНСВААЛЬ

Не видано было в уезде, чтобы мельницу прозывали не по имени речки, на которой она стоит, или села, или хозяина, а незнаемой, маловнятной кличкой, и она прививалась плохо: удобней и памятней было прозвище самого Вильяма Сваакера.

Как ни занят был Сваакер строительством, он все чаще навещал Бурмакиных.

Приват-доцент побаивался его, прятался, когда он приходил.

Анна Павловна почитала его благодетелем, растроганно плакала, принимала подарки и все беспокоилась, как его отблагодарить.

— Вильям Иваныч, — уговаривала она, — ну, за что нам такое внимание? Ведь нельзя же так прямо — ни за что! Чем мы с вами рассчитаемся? Ведь у нас ничего не осталось, — плакала она, сквозь слезы прося: — Вы хоть бы вон зеркало себе взяли, зеркало хорошее, елизаветинское!

Сваакер снисходительно давал Анне Павловне выговориться и, загадочно щурясь, отвечал:

— Мы — культурный люди, мы должны помогать один одному. Теперь так надо. Как-нибудь вы тоже будете делать приятно Вильям Сваакер! Как-нибудь!..

Он раздувал ноздри, наводил глаза на Надежду Ивановну, молчаливо и громко дышал, потом шутил:

— Зачем вы такой злой, Анна Павловна? Ай-ай-ай! Вы хотел, чтобы Сваакер посмотрел в зеркало и увидал, как он страшный кривой рожа?

Анна Павловна пугалась, расстраивалась, а он настойчиво ждал встречного взгляда ее дочери и говорил:

— Зачем мне зеркало? Такой малость, такой пустячок! Как-нибудь… когда-нибудь, вы — тоже. Правда, Надежда Ивановна? Пра-вда?

Тогда Анна Павловна пугалась за дочь, начинала покусывать платочек, туго вытирать щеки, стараясь сделать это незаметно для дочери.

Надежда Ивановна подсаживалась к ней, обнимала ее, спрашивала полным голосом:

— О чем вы говорите, Вильям Иваныч? Я не понимаю.

Он застенчиво опускал голову, зная, что это смешит.

— Сваакер — плохой разговорщик. Он лучше любит музицировать. Не угодно ли вам приседать немного за этот прекрасный флюгель?

Надежда Ивановна хмурилась, упрямо и мутно всматривалась в лицо Сваакера, точно принуждая себя разгадать его. Но он готовно, сладко улыбался, и она говорила коротко:

— Пойдемте.

Он пел, затянув веками глаза, как канарейка, па нежных высоких нотах голос его переходил в фистулу, он складывал губы трубочкой и замирал. Надежда Ивановна вяло перебирала желтоватые, неупругие клавиши, глядя поверх потной тетради пустым, влажным взором. Иногда она оживала за роялем, Сваакер забавлял ее визгливыми песенками, переходившими в собачий лай, кричал петухом, клохтал и кудахтал, изображая «утро на мельнице Трансвааль».

В сущности, такие забавы взбалтывали безысходное однообразие усадебной жизни, и, не будь их, Сваакеру вряд ли пришло бы на ум устроить

КУЛЬТУРНЫЙ, МУЗЫКАЛЬНЫЙ И ВОКАЛЬНЫЙ ВЕЧЕР ДЛЯ ТРУДЯЩИХСЯ ГРАЖДАН-КРЕСТЬЯН.

— Этот вечер состоялся на красную горку в большом зале бурмакинского дома, и слава о нем разнеслась далеко по уезду.

Приват-доцент со страху согласился сказать что-нибудь для начала вечера, и действительно сказал непонятное даже для самого себя. Народу набралось множество, окна и двери стояли настежь, зрители толпились вокруг дома. Музыка Надежды Ивановны поразила всех, особенно после того, как почетный на селе гармонист признался, что на рояле играть не может.

Но перед Вильямом Сваакером померкла вся ученость приват-доцента и все искусство его дочери. Он спел романс о чистой девушке и коварном соблазнителе, и зал был потрясен, лишь только певец начал:

…Над озером ти-хая ш-шайка летит…

Потом, когда дело дошло до «утра на мельнице Трансвааль», народ позабыл даже «шайку»: стон стоял от хохота и воплей.

— Свёкор, петухом, петухом!

— Выняй, Свёкор, глаз-от!

— Кажи зубы и глаз! Выняй, сделай милость!..

Наутро оказалось, что под шум и потеху вечера в парке Бурмакиных, совсем неподалеку от дома, какие-то озорники подрубили две вековые липы, и они лежали, сплющив своею тяжестью могучие, молодо зазеленевшие кроны. Узнав это, Надежда Ивановна перестала показываться Сваакеру, хотя он всплакнул над погубленными липами и обещал за поимку озорников награду мукой.

Немилость Надежды Ивановны как будто не встревожила Сваакера. Его растрогал успех вечера, ои рад был послушать уговоры дальносельчан:

— Ты бы, Свёкор, к нам приехал с представлением! Поклохтать под музыку!..

Вскоре, однако, произошли события, которые заставили на время позабыть артистическую славу Сваакера.

Мельничный став был выведен, настилали мост, и в пруду высоко поднялась вода. Топоры тявкали наперегонки, пилы звонко брюзжали, отрезая концы тяжелых плах. В разгар стуков, треска щеп, свиста и торканья инструментов рабочие увидали, как Вильям Сваакер легко и спокойно вытолкнул из дома свою жену.

Она ушла тою же каменной походкой, с тем же отверделым лицом, с каким привыкли видеть ее на дворе мельницы. Остановилась она на одну минуту за плотиной — свернуть потуже узел, не оглянулась, и ветлы скрыли ее.

— Что же ты бабу-то прогнал, Свёкор? — спросил его десятник.

— Прогнал? — изумился Сваакер. — Она сама ушла, не знаю зачем! Она говорит, она не полюбил зачем-то Вильям Сваакер! И молчит и сам ушел! Бедный Сваакер!

Он пригорюнился, потом хлопнул себя по лысине и воскликнул:

— Вильям Сваакер проживал с этой ведьма целый жизнь? Это прямо…

Он долго вспоминал слово, недоуменно озираясь, потом тихо выдохнул:

— Хипнокос!

Он нанял работницу — черноглазую, смешливую солдатку, двигавшуюся но двору проворной, круглой кошкой.

Деревня не успела наговориться об этой истории, как Сваакер еще больше поразил ее другою.

Июньским желто-лиловым закатом Вильям Сваакер, с мешком на горбу, подошел к бурмакинскому дому со стороны речки. В мешке была провизия — сало, крупа, пара гусей. Добро пришлось ко времени. Анна Павловна расстроилась, убежала к мужу.

— Как вы пришли оттуда? Вплавь? — спросила Надежда Ивановна, показав на речку.

— О да! Вильям Сваакер капелька плавал! — сказал он, довольный, что Надежда Ивановна вышла его встретить. — Не угодно ли посмотреть?

Он провел ее на берег. В кустах ольшаника, привязанная к подмытому корневищу, стояла белоснежная лодка.

Надежда Ивановна всплеснула руками. Сваакер просиял, хотел что-то сказать, но не мог, пожевал воздух, прищелкивая челюстями.

На носу лодки черной краской четко было выведено: «Чайка Н. С.».

— Эта великолепный флот — ваш, Надежда Ивановна! — прошептал Сваакер.

— Но что означают буквы И. С.?

Сваакер шаловливо погрозил Надежде Ивановне пальцем.

— Это малюсенький секрет, который я не могу вам открывать! Может быть, так, может быть, еще не так! Как-нибудь! Прошу!

Ои подал ей руку, помогая вскочить в лодку, распутал привязь и оттолкнулся.

На реке, на озере и — позже, когда ночь скрала пространство и деревья, дом, сараи стали плоски, как силуэты, — еще позже, в парке, Сваакер молодо, жестоко говорил. Лица его, взгляда, улыбок не было видно, искромсанные слова казались новыми, нерусскими, голос был сдавлен нетерпеньем:

— Этот страна еще не умел рождать сам себя! Он сам не знает, что он такое есть. Мы ходим сейчас на богатство, Надежда Ивановна. Вот, как фокус: Вильям Сваакер наступал — он наступал па золотой кусок! Вы наступал на брильянт! Мужик наступал — на сам Ротшильд! Это будет Америк! Сваакер будет помогать революций делать Америк! А мы — бедный, как дурак…

В парке, в темноте, они натолкнулись на поваленную липу. Сваакер подхватил Надежду Ивановну за руку, выше локтя. Она услышала горячую крепость его пальцев, вдруг ощутила ночной щиплющий холод молодого лета, и ей не захотелось высвободить свою руку. Они сели на ствол липы.

— Вот один дурак порубил это старый дерево, дерево — совсем гнилой, пустой и ни за чем не нужно, — злобно сказал Сваакер. — Теперь будет лежать и делать в парк один дрянь, а был — превосходный красота! Русский человек не может никогда посмотреть вперед, смотреть… предусмотреть.

— Я могу предусмотреть, — вдруг сказала Надежда Ивановна.

— Что? — вскрикнул Сваакер. — Извиняюсь, — проговорил он потише, — вы весь вечер молчал и потом сразу — гоп! — сказал. Потому я немного трусился. Вы сказал такой слово… Что вы может предусмотреть?

— Все.

— Все? — спросил он еще тише.

— Да, все.

Он обнял ее одною рукой, сильно прижал к себе и, стараясь преодолеть здоровым глазом мрак, приблизил к ней свое лицо…

Отец и мать ожидали Надежду Ивановну подавленные, и тупые. Иван Саввич принялся разгорячать себя благородною и душевной речью:

— Я, Надя, говорю маме: так продолжаться дальше не может, не должно. Принимать подачки унизительно, невозможно. Чего хочет от пас этот человек? К чему все это приведет? Я предпочитаю умереть с голоду, я должен предпочитать. Я понимаю, что маме и тебе тяжело. Но такова судьба. Тут вся Россия, весь народ, а не одни Бурмакины. Надо иметь мужество раз и навсегда отказаться от…

— Прости, — перебила Надежда Ивановна, — ты говоришь о Вильяме Ивановиче?

— Я говорю об этом монстре, шуте гороховом, и несомненно жу…

— Прости, — опять прервала дочь, — я должна вам сказать, что… Вильям Иваныч предложил мне… выйти за него замуж. И я согласилась.

Приват-доцент и его жена вскочили со своих мест. Надежда Ивановна стояла бледная, недвижная. Мать протянула к ней руки, залепетала:

— Наденька, Надюшечка!.. Ведь ты его… ты его…

— Я люблю его, — сказала Надежда Ивановна.

Загрузка...