Автор предлагаемых читателю воспоминаний Янкель Верник родился в 1889 г. в г. Кобрине. Этот город, в 41 км от Брест-Литовска, вошел в состав Российской империи в 1795 г. По переписи 1897 г., здесь проживало около 10 тыс. человек, 64,7 % составляли евреи, 15,6 % – украинцы, 12,5 % – русские, а поляки и белорусы являлись численно незначительными меньшинствами. Отец мемуариста работал краснодеревщиком, этим же путем пошел и сам Янкель, который, чтобы не составлять конкуренцию брату Натану, переехал в Бялу Подляску. В 1904 г. вступил в известную еврейскую партию социалистической направленности Бунд, потом оказался в Варшаве, работал управляющим имуществом семьи известного писателя С. Кшивошевского. Именно в польской столице прошла большая часть жизнь Я. Верника.
Во время нацистской оккупации в 1940 г. вместе со всеми евреями он был переселен в Варшавское гетто, в котором и жил вплоть до лета 1942 г., когда начались первые массовые депортации в лагеря смерти. Эту участь пришлось разделить и ему – 23 августа 1942 г. он был отправлен в Треблинку. Однако, в отличие от подавляющего числа обреченных на скорую смерть, Я. Вернику повезло: по прибытии он смог вовремя сориентироваться и попасть в число тех евреев, которые занимались обслуживанием лагеря. Поскольку Треблинка только-только была введена в эксплуатацию, дисциплина оставляла желать лучшего, что сделало возможным подобные редкие и в остальное время немыслимые случаи.
Вскоре Я. Верник был определен в «зондеркомманду» – специальную группу евреев, которую заставляли работать при газовых камерах и заниматься утилизацией трупов. Подобные отряды существовали и в других центрах уничтожения евреев – Белжеце, Хелмно, Майданеке, Собиборе и Аушвице. Например, в Майданеке первая «зондеркомманда» была сформирована весной 1942 г. и изначально работала при «малом крематории», использовавшемся для сжигания трупов умиравших или расстрелянных узников. Когда здесь начались массовые убийства евреев (с осени 1942 г.), то она обслуживала этот процесс (загон людей в камеры, вынос трупов, их утилизация и пр.). Как правило, членами «зондеркомманд» становились заключенные-евреи, что имело для нацистов особый смысл: участие в убийстве соплеменников лишний раз «доказывало» их принадлежность к «низшей расе». Впрочем, например, в Майданеке изначально на эту работу определяли и советских военнопленных. Положение членов «зондеркомманд» было незавидным: они ближе остальных заключенных видели процесс реализации политики «окончательного решения еврейского вопроса», вынужденно участвуя в нем, а другие узники нередко считали их убийцами. Шансы на выживание сводились к нулю: нацисты считали ближайших сподручных опасными свидетелями, а потому методом убийств периодически обновляли состав этих «формирований». В Собиборе, например, «зондеркомманда» была изолирована от основных узников, обслуживавших эту фабрику смерти и обитавших в 1-м и 2-м «лагерях». Поэтому при подготовке известного восстания 14 октября 1943 г. хотя и делалась ставка на то, чтобы все заключенные могли получить шанс на спасение, речь вовсе не шла о членах «зондеркомманды» – их не брали в расчет.
В Треблинке ситуация отличалась во многом благодаря управленческому хаосу, присущему этому лагерю. Более того, Янкелю Вернику несказанно повезло: будучи плотником, он обратил на себя внимание нацистского начальства и оказался задействован на строительных работах. В итоге он занял весьма привилегированное положение – недурное питание, возможность относительно свободно перемещаться между внутренними лагерями Треблинки, а также проявлять такую неслыханную дерзость, как разговаривать с эсэсовским начальством, не снимая головного убора. Потому он и сыграл одну из ключевых ролей в подготовке массового восстания, которое состоялось 2 августа 1943 г.
После побега Я. Верник сумел добраться до Варшавы, спрятавшись в грузовом поезде. Семья С. Кшивошевского помогла ему укрыться и добыть фальшивые документы. В польской столице он установил контакты с еврейским подпольем, а зимой 1943 г. подготовил текст воспоминаний о пережитом. В начале 1944 г. брошюра на польском языке «Год в Треблинке» разошлась тиражом в 2 тыс. экземпляров[264]. К ее подготовке, печати и распространению были причастны члены Еврейской боевой организации (подпольное объединение, которое сыграло одну из ключевых ролей в восстании в Варшавском гетто в апреле – мае 1943 г. и было тогда почти полностью истреблено), Бунда и Жеготы (подпольная организация, получавшая финансирование в т. ч. и от польского правительства в Лондоне и занимавшаяся спасением евреев).
Естественно, для жителей оккупированной Польши существование лагерей смерти не было большим секретом, а благодаря польскому подполью, образовавшемуся в нацистских концлагерях, передавалась информация и о положении внутри этих учреждений. Однако далеко не все верили этим довольно отрывочным сведениям. Более того, Янкель Верник являлся тем, кто непосредственно прошел через ужасы лагеря смерти (не путать с трудовым концлагерем!), сумел уцелеть и был готов обобщить свои рассказы. Его свидетельство можно поставить в ряд других подобных воспоминаний, вышедших в подполье, пока еще машина Холокоста продолжала работать. Например, словацкий еврей Д. Ленард несколько месяцев провел в Майданеке, а после бегства в конце июня 1942 г. сумел оставить небольшие воспоминания, ходившие среди словацких евреев[265]. Однако они так и не стали достоянием широкой общественности, а сам он находился в этом лагере до того, как тот превратился в место именно конвейерных убийств. Из Аушвица в 1941–1942 гг. регулярно передавал сообщения об убийствах и начавшейся политике массового уничтожения евреев член польского подполья В. Пилецкий[266]. Наиболее известным свидетельством стал доклад бывших узников Аушвица Р. Врба и А. Ветцлера, которые в апреле 1944 г. бежали из этого лагеря смерти и укрылись на территории Словакии. Они описали механизм массовых убийств, работу газовых камер и крематориев. Несмотря на задержку, этот доклад был переправлен в Швейцарию и уже в начале июня разошелся по всему миру. В это время нацисты осуществляли широкомасштабные депортации венгерских евреев в Аушвиц. Степень международного возмущения была такова, что глава Венгрии М. Хорти был вынужден в конечном итоге приостановить массовую выдачу евреев немцам.
В это же время распространялась и брошюра Я. Верника, причем через каналы польского подполья ее получили и в Лондоне. Уже в 1944 г. перевели на английский, затем – на идиш и иврит. Высокий интерес к ней на территории подмандатной Палестины объясняется ярким описанием не только массовых убийств, но и сопротивления, вылившегося в восстание. Тем самым это позволяло избежать образа евреев как пассивных жертв.
В 1944 г. Я. Верник принял участие в Варшавском восстании, сражаясь в отрядах, близких к прокоммунистической Армии Людовой. После войны некоторое время проживал в Польше, затем на фоне поднимавшейся волны антисемитизма эмигрировал в Швецию, а оттуда – в Израиль. Выступал свидетелем на ряде процессов над нацистскими преступниками, включая А. Эйхмана в 1961 г. В 1950-е гг. для Дома-мемориала борцов гетто (в настоящее время Музей наследия, документационный и учебный центр Холокоста и еврейского сопротивления имени Ицхака Каценельсона) создал макет Треблинки. Умер в 1972 г.
Один из экземпляров изданной на польском языке брошюры попал в деревню Церанов. После ее освобождения Красной Армией летом 1944 г. местный житель Фабисян передал экземпляр советским следователям, расследовавшим нацистские преступления в треблинских лагерях. Перевод был закончен лейтенантом Казачковым к 15 августа 1944 г. Через 10 дней машинопись была заверена в делопроизводстве отдела информации политического управления 1-го Белорусского фронта. Затем этот документ был передан в военную прокуратуру. 29 августа начальник политуправления 1-го Белорусского фронта генерал Галаджев направил на имя начальника Главного политического управления РККА А. С. Щербакова докладную записку (зарегистрирована 2 сентября). В ней он сообщал о расследовании относительно лагеря Треблинка, где были уничтожены, по имевшимся данным, 3 млн человек – «поляков, евреев, французов, болгар и других национальностей»[267]. К письму прикладывался перевод брошюры Я. Верника. 25 сентября 1944 г. заместитель военного прокурора 65-й армии гвардии майор юстиции Мазор приобщил копию воспоминаний к общему делу. Судя по отметкам на полях, наибольший интерес в Чрезвычайной государственной комиссии по установлению и расследованию немецких злодеяний вызвали те сюжеты, которые были связаны с отсылкой к Катыни и восстанию 2 августа 1943 г. Представленные воспоминания не вписывались в общую установку – не выделять особо уничтожение евреев, а делать акцент на том, что жертвами нацистских преступлений были народы всей Европы, – и, вероятно, поэтому и не были опубликованы на русском языке.
В настоящем издании воспоминания Я. Верника публикуются на основе перевода лейтенанта Казачкова (ГАРФ. Ф. Р-7021. Оп. 115. Д. 11. Л. 49–76), сверенного Л. В. Ковалевой и И. И. Жуковским с оригиналом, опубликованным на польском языке в 1944 г.: Wiernik J. Rok w Treblince. Warszawa: Nakladem Komisji Koordynacyjnej, 1944. В историографии Холокоста наиболее часто используется англоязычная версия, разбитая на главы, поэтому К. А. Пахалюком была проведена соответствующая сверка на основании одного из первых изданий: Wiernik Y. A Year in Treblinka. New York: American Representation of the General Jewish Workers’ Union of Poland, 1945. Однако расхождения между этими версиями не ограничиваются структурой текста и стилистикой (польский вариант ближе к разговорному языку, предложения более отрывистые, в то время как перевод на английский придал повествованию большую публицистичность и связность), а носят смысловой характер: переводчики опустили фразы, как добавляющие тексту элементы образности и эмоциональности, так и сообщающие дополнительные детали. Наиболее значимыми нам представляются отличия, связанные с количеством газовых камер, а также уничтоженных трупов: в польском варианте речь идет о 3,5 млн, что согласуется с преувеличением масштабов убийств самими узниками, в то время как в первом англоязычном переводе цифра вообще отсутствует. Стоит обратить внимание, что многие подобные пропуски были восстановлены в последующих переводах. Не ставя задачу выверять разночтения во всех изданиях, мы ограничились сверкой лишь по наиболее раннему и доступному варианту, указанному выше. Пропущенные предложения выделены курсивом, к ним даны примечания. Вводный текст, комментарии и общая редакция – К. А. Пахалюка при участии С. В. Романова и Д. В. Шполянского.
Дорогой читатель[268]!
Только для тебя продолжаю свою ничтожную жизнь: для меня она потеряла всякую ценность. Могу ли я свободно дышать и радоваться всему, что создала природа?
Ночью часто просыпаюсь с ужасным стоном, кошмарные видения прерывают столь желанный сон, вижу тысячи скелетов, протягивающих ко мне руки с мольбой о жизни и помиловании. А я, обливаясь потом, чувствую себя беспомощным. В этот момент вскакиваю, протираю глаза и радуюсь, что это всего лишь сон. Моя жизнь отравлена. Образы смерти проходят передо мной. Дети, дети, и еще раз дети.
Я пожертвовал всеми, кто мне был дорог и близок. Я сам провожал их на казнь. Я строил для них камеры смерти.
Сегодня я беспризорный, старый человек, лишенный крова, семьи и близких. Сам с собой говорю, сам себе и отвечаю. Я скиталец. Со страхом я захожу туда, где живут люди. Мне кажется, что все переживания отражены на моем лице. Когда я смотрю на отражение в воде, то удивление и страх искажают мое лицо. Разве я похож на человека? Нет. Сто раз нет. Заросший, замученный, сломленный. На меня давит груз столетий. Мне тяжело, ох как тяжело, но все-таки я должен продолжать. Я хочу, и я должен. Я, видевший гибель трех поколений, должен жить во имя будущего. Весь мир должен знать о преступлениях этих варваров. Они навеки должны быть осуждены целыми поколениями. Именно я должен помочь этому случиться. Даже самое смелое воображение не может представить того, что я видел и пережил. Ни одно перо не в состоянии это описать. Я хочу все передать, как оно и было на самом деле. Пусть люди и весь мир узнают, что такое «западная культура». Я страдал, провожая миллионы на смерть. Пусть узнают миллионы. Для этого я живу. Это моя единственная цель. В одиночестве и тишине я все обдумываю и правдиво описываю. Одиночество и тишина – мои верные друзья. Только щебет птиц сопровождает мои мысли и работу. О дорогие птички, вы меня еще любите, иначе вы не чирикали бы так весело и не приближались бы ко мне. Люблю я вас, как люблю каждое Божье создание. Может, вы меня исцелите. Может, я еще смогу когда-нибудь смеяться.
Может, это наступит с завершением моей работы, и тогда с ног моих спадут оковы[269].
Произошло это 23 августа 1942 г., в Варшаве, во время блокады[270]. Я был тогда у соседей и не мог возвратиться домой. Со всех сторон слышались выстрелы карабинов, но мы еще не знали горькой правды. Наш страх усилился с прибытием немецких шарфюреров[271] и украинских вахманов[272], громко кричавших: «Всем выйти». На улице некий шарфюрер выстраивал в шеренги. Он с удовольствием выполнял свою работу, а лицо озарялось улыбкой. Ловкий, гибкий – он поспевал всюду. Осматривал нас и сортировал[273]. Его взгляд пронизывал всех. С улыбкой садиста смотрел на большое дело своего могучего отечества, которое одним взмахом снесет голову вредоносной гидре. Мой взгляд упал на него… Он подлейший человек. Для него жизнь человека – ничто, а умертвить кого-нибудь в ужасных мучениях – одно удовольствие. За «героизм» он стал унтершарфюрером. Звали его Франц[274], у него была собака Бари, о которой речь пойдет ниже. Я стоял в шеренге напротив своего дома на Волынской улице, откуда нас вывели на улицу Заменхофа. В нашем присутствии украинцы делили награбленное. Ругались между собой, все разворачивали и делили. Несмотря на такую массу людей, на улице царила тишина. Все онемели от ужаса и отчаяния. Какое состояние безнадежности! Мы не знали, что на самом деле происходит. Нас фотографировали, как животных. Некоторые были даже довольны. Сам я надеялся вернуться домой и считал, что нас будут регистрировать. По приказу мы двинулись. О ужас! Истина предстала перед нашими глазами. Вагоны, пустые вагоны. Летний день, красивый и жаркий. Мне кажется, что солнце восстало против такого бесправия. В чем провинились наши жены, дети и матери? За что? Солнце спряталось за тучи; прекрасное, яркое и светлое, оно не хочет смотреть на наши страдания.
Приказали занять вагоны. Грузят нас по 80 человек. Назад дороги нет. На мне только брюки, рубашка и туфли. Дома я оставил сапоги и сумку с вещами, которые я подготовил, поскольку ходили слухи о нашем переселении на Украину, чтобы мы там работали[275]. Поезд перешел с одного запасного пути на другой. Хорошо зная этот железнодорожный узел, я понял, что мы стоим на месте[276]. В это время украинцы забавлялись, и мы слышали их разговор и смех. В вагоне становилось душно, нечем было дышать. Безнадежно, печально и ужасно. Мой взгляд скользил по всему и всем, но я не был в состоянии оценить масштаб беды. Я осознал, что предстоит испытать муки, страдания и голод, но не верил, что нас и наших детей ждет смерть от руки палача. В жутких мучениях мы прибыли в Малкинию[277], где простояли всю ночь. В вагон вошли украинцы и потребовали ценные вещи. Все отдавали, чтобы хоть на короткое время спасти свои жизни. У меня, к сожалению, ничего не было. Во-первых, я внезапно оставил дом, во-вторых, я все продал во время войны, чтобы как-то выжить, поскольку не имел работы. Утром поезд тронулся, и мы прибыли на станцию Треблинка[278]. Я заметил проехавший мимо нас поезд с оборванными, полунагими, голодными людьми. Они нам что-то говорили, но мы ничего не понимали. День был жаркий, стояла ужасная духота, всех страшно мучила жажда. Я посмотрел в окно. Селяне приносили воду, требуя за бутылку 100 злотых. У меня денег не было, кроме 10 злотых, а также серебряных монет в 2, 5, 10 злотых[279] с портретом маршала Пилсудского[280], которые хранил на память. Купить воду я не мог. Другие покупали. За один килограмм черного хлеба платили 500 злотых. До полудня меня мучила жажда. Затем вошел гауптшарфюрер[281] и выбрал 10 человек, которые нам принесли воду. Я немного утолил жажду. Нам приказали убрать трупы, но их не оказалось. В 16:00 поезд тронулся, и мы прибыли в лагерь Треблинка. Теперь у нас спала с глаз пелена. На крышах бараков стояли украинцы с карабинами и пулеметами[282]. Площадь была завалена трупами, голыми и одетыми, с обезображенными страхом и ужасом лицами. Черные и опухшие. Глаза широко раскрыты, языки высунуты, мозги разбрызганы, тела бесформенны. Везде кровь. Наша невинная кровь. Кровь наших детей, братьев и сестер, отцов и матерей. А мы, беззащитные, чувствуем, что нам не уйти от судьбы – и тоже станем жертвами наших убийц. Но что мы можем сделать? Если бы это был только кошмарный сон, но это реальность, к сожалению, это так называемое переселение, переселение на другой свет, сопровождаемое бесконечными мучениями[283].
Нам приказали выйти из вагонов во двор, по обеим сторонам которого находились бараки. Видим две доски объявлений с требованием под угрозой смерти сдать золото, серебро, бриллианты, деньги и другие ценные вещи. На крышах стояли украинцы с нагайками. Женщинам и детям приказали идти налево, а мужчинам – сесть во дворе справа. Неподалеку от нас работали люди: они складывали выгруженные из вагонов вещи. Я подкрался к ним и начал работать, за что и получил первый удар нагайкой от немца, которого мы прозвали Франкенштейн. Женщинам и детям приказали раздеться. Произошедшего с мужчинами я не заметил, но больше их не видел. Перед закатом прибыл еще один эшелон из Мендзыжеца[284], 80 % депортируемых умерли по пути. Мы начали выносить трупы. Нас били беспощадно до поздней ночи. Мы окончили работу. Я спросил одного из работающих, что это все означает. Он ответил, что с кем сегодня вы разговариваете – завтра уже мертвы. Мы ждем с ужасом и напряжением. Через некоторое время нам приказано стать полукругом. Появились шарфюрер Франц с собакой и украинец с пулеметом. Нас было около 500 человек. Выбрали примерно 100 и, выстроив по пять человек в ряд, повели дальше и приказали встать на колени. И я был среди отобранных[285]. Мы слышали выстрелы, стоны и крики расстреливаемых. Я их больше никогда не видел. Ударами нагаек и прикладов нас загнали в бараки. В них было темно, пол отсутствовал. Я сел на песок и задремал.
Следующим утром нас разбудил крик: «Aufstehen[286]». Мы быстро поднялись и вышли во двор. Вокруг раздавались крики украинцев. Шарфюреры избивали нас нагайками и прикладами. Затем приказали построиться в шеренги. Вдоль рядов стояли мучители и избивали нас немилосердно. Мы продолжали стоять, не получая никаких приказаний. Начался рассвет. Я думал, что сама природа встанет на нашу защиту и поразит ударами грома наших мучителей. Но солнце, согласно законам природы, засияло ярким светом лучей, осветив ими наши измученные, окровавленные тела и израненные души. Неожиданно я вышел из оцепенения, когда с дрожью услышал: «Achtung[287]». Перед нами появилась целая группа шарфюреров и украинцев во главе с унтерштурмфюрером[288] Францем со своей собакой Бари. Франц сказал коллегам, что сейчас он отдаст приказ. По его команде нас начали бить. Наносили удары как попало, били до потери сознания. Наши тела и лица были все в крови, но мы должны были стоять прямо, ибо за малейший наклон любого расстреливали как неспособного к работам. Утолив кровавую жажду, наши мучители начали нас, избитых до крайности, делить на группы и выстраивать в шеренги. Я был зачислен в команду, работающую с трупами. Это была тяжелая работа, потому что вдвоем нам приходилось таскать трупы на расстояние 300 метров. Иногда мы связывали их и тащили в могилы. Издалека я заметил голую живую женщину, молодую и красивую, но с безумным взглядом. Она что-то нам говорила, но мы ее не понимали – да и не могли помочь. Она завернулась в простыню, укрывая под ней ребенка, и искала, где можно спрятаться. Вдруг ее заметил немец, приказал войти в вырытую могилу и расстрелял вместе с ребенком. Это был первый случай расстрела, свидетелем которого я был.
Я рассматривал могилы вокруг себя. Размер каждой был 50×25×10[289]. Я стал над одной из них и хотел сбросить в могилу труп, как вдруг сзади подошел немец, который решил меня расстрелять. Я обернулся и спросил, в чем моя вина. Он ответил, что мне нельзя подходить к могиле. Я разъяснил, что только собирался сбросить труп. Почти возле каждого из нас стоял немец с нагайкой или украинец с карабином. Во время работы нас били по головам. Недалеко экскаватор рыл могилы[290]. Переносить трупы мы должны были бегом, ибо за малейший проступок нас избивали. Трупы лежали довольно долго и начинали разлагаться. Этот запах распространялся в воздухе, черви разъедали несчастных. Часто случалось так, что руки или ноги, которые мы обвязывали, чтобы волочить труп, отваливались от туловища. Так до заката солнца, без еды и воды, мы работали над тем, что должно было стать и нашими собственными могилами. День был жаркий, и все страдали от жажды.
Вечером, вернувшись в бараки, каждый из нас искал знакомых, с которыми сталкивался еще вчера, но их, к сожалению, не было, они были мертвы. В большинстве погибали те, кто работал на сортировке вещей. Голодные иногда вынимали кое-что из узлов. Такого преступника вели к могиле, а там пуля в затылок завершала его жалкое существование. Площадь была усеяна узлами, чемоданами, одеждой, сумками – всем, что жертвы сбрасывали с себя перед ужасной смертью. Во время работы я заметил, что некоторые из работников имели на брюках желтые и красные заплатки. Я не имел понятия, что это значит. Они заняли часть нашего обнесенного проволокой барака. Их было 50 мужчин и одна женщина. Работал я в таких ужасных условиях четыре дня[291].
В пятницу, кажется, 28 августа, мы возвратились с работы, все как обычно – «Achtung», «Muetzen auf und ab»[292] и речь Франца. Он выбрал из нас старосту и несколько капо[293] (групповых), которые должны были гнать нас на работу: Франц приказал нам честно работать, за что получим все, что нам необходимо, иначе он расправится с нами радикальным способом. Искусством немцев, говорит он, является то, что они в состоянии владеть собой в любой ситуации. Потому немцы так руководят выселением, что евреи сами набиваются в вагоны, не представляя, что их ожидает. При этом он добавил ряд эпитетов.
29 августа сигнал подъем, как всегда, но на польском языке. Мы немедленно встали и вышли на площадку. Одеваться не нужно, мы спали одетыми, поэтому быстро выполнили приказ. Мы построились в шеренги. Отдается команда на польском языке. Вообще относятся к нам прилично. Говорил опять Франц. Он сообщил, что с сегодняшнего дня каждый будет работать по специальности. Начинали выбирать специальности. Первыми были строительные работники. Я тоже представился как строительный мастер. Нас, 15 человек, отделили от остальных и передали трем украинцам. Один старший рядовой Костенко своим видом не был грозен, второй, Андреев, обычный вахман, среднего роста, толстый, с круглым красным лицом. Он был человеком добрым и спокойным. Третий, Микола – низкий, худой, злой, с бандитскими глазами и садистскими наклонностями. Для охраны добавили еще двух украинцев с карабинами. Нас повели в лес, приказав разобрать ограждения с колючей проволокой и вырубить деревья. Костенко и Андреев были вполне снисходительными, смотрели сквозь пальцы на нашу работу, а Микола подгонял кнутом на работу и покрикивал. Среди нас фактически не было ни одного специалиста, но ввиду того, что никто не хотел работать с трупами, все объявили себя плотниками. Таких высмеивали и не жалели кнутов. В 12 часов мы вернулись с работы в бараки на обед, состоявший из супа, каши и заплесневевшего хлеба. Этот обед в нормальных условиях был бы непригоден для еды, но мы, голодные и усталые, все съели. В 1 час пополудни к нам пришли вахманы-украинцы, и так мы работали до вечера. Вечером, как обычно, домой, общий сбор и так далее. В этот день снова вокруг нас, примерно 700 человек, полно немцев, среди них находился и Франц со своей собакой. Вдруг он спросил с улыбкой: «Кто знает немецкий язык?». Вышли человек 50. Он приказал выйти из шеренги и построиться отдельно. Франц сделал это с улыбкой и так, чтобы его нельзя было ни в чем заподозрить. Их увели, и больше они к нам не вернулись. В списках живых они не значились. В каких мучениях и пытках[294] они погибли – этого ни одно перо не опишет.
Прошло еще несколько дней. Мы занимались той же работой и жили в тех же условиях. С одним товарищем я работал все время вместе, и судьба нам удивительно благоволила. Вероятно, потому, что мы оба являлись специалистами, а может быть, потому, что нам предназначалось жить и видеть мучения и трупы наших братьев. Дали они мне и моему товарищу ящики для извести, а охранял нас Андреев. Мой товарищ был хорошим мастером и придерживался моих советов[295]. Работа наша нравилась вахману. Он проявлял к нам снисходительность и даже принес по куску хлеба. Это было для нас значимо, поскольку буквально умирали от голода. Люди, стремясь спастись от смерти, которую я опишу ниже, пухли от голода, желтели и гибли. Наша рабочая группа увеличилась. Прибыли новые рабочие. Начали рыть фундамент под дом. Что это за ужасное здание должно было быть – никто не знал. На территории стоял один деревянный дом, огороженный высоким забором. Для всех было тайной, для чего он предназначался[296].
Через несколько дней прибыл немецкий мастер со своим заместителем, и под его руководством начались строительные работы. Не хватало строителей. Очень многие объявили себя работниками, чтобы не работать с трупами, но почти все были убиты. Однажды при побелке дома я заметил знакомого из Варшавы – Розановича[297]. Он стоял с подбитым глазом. Я понял, что вечером его расстреляют. Один варшавский инженер, Эберт, со своим сыном тоже работал, но рука палача вскоре прервала и их жизнь. Судьба меня не щадила.
Через несколько дней я узнал, для чего предназначалось здание с высоким забором. От ужаса меня охватила дрожь. Я и мой товарищ обтесывали дерево, делали окантовку. В этих условиях нам тяжело было работать. Я уже 25 лет не занимался такой работой, а мой товарищ не был плотником, и ему все давалось с трудом. Он был по профессии столяром и топором владел плохо, однако при моей помощи он справлялся. Я по профессии плотник. В течение ряда лет я был членом экзаменационной комиссии Варшавской ремесленной палаты. Прошло восемь дней тяжелого существования, которое нельзя описать. В течение этого времени транспорты не прибывали. На восьмой день появился новый эшелон из Варшавы[298].
Треблинский лагерь был разделен на две части. В лагере № 1 были специальный железнодорожный тупик и платформа для выгрузки людей. Кроме того, была большая площадка, где складывалось имущество прибывающих. Больше всего привозили с собой иностранные евреи. Там тоже находился «лазарет» длиной 30×6×2 метра, где работали двое мужчин. Они, в белых фартуках и с красными крестами на рукавах, считались врачами. Их задача заключалась в том, чтобы отбирать из эшелона стариков и больных, сажать их на длинные скамьи лицом к могиле. Сзади становились немцы и украинцы и убивали жертв выстрелом в затылок. Трупы падали прямо в яму. Когда собиралось много трупов, их собирали вместе и поджигали. Горели они живым пламенем.
Бараки, где жили немцы и украинцы, находились на некотором расстоянии, рядом располагались канцелярия, бараки для работающих евреев, разные мастерские, конюшни, хлев, продуктовый магазин и склады боеприпасов. Во дворе стояли автомашины. На первый взгляд этот лагерь не представлял ничего страшного. Создавалось впечатление, что это действительно рабочий лагерь.
Лагерь № 2 сильно отличался: барак для рабочих размером 30×10 метров, прачечная, малая лаборатория, помещение для 17 женщин, караулка и колодец, кроме того, 13 камер для отравления газом, которые я детально опишу[299]. Эти здания были окружены оградой из колючей проволоки, за ней находился ров 3×3. За рвом была еще ограда из колючей проволоки. Оба ограждения были высотой до трех метров. Между этими ограждениями были ограды из стальной проволоки. Лагерь по периметру охраняли украинцы. Весь лагерь был огражден четырехметровым забором из колючей проволоки. Забор еще был замаскирован елками. На площадке были четыре сторожевые четырехэтажные вышки и шесть одноэтажных. За последним забором, в 50 метрах, находились противотанковые ежи.
Когда я прибыл в лагерь, в нем уже имелись три газовые камеры. За время моего пребывания их появилось еще десять[300]. Площадь камеры 5×5 метров, всего 25 кв. метров, высота – 1,90 м. На крыше находилось герметично закрывающееся отверстие с люком, а также отверстия труб, кафельный пол с наклоном к платформе. Кирпичное здание было отделено от лагеря № 1 деревянной стеной. Обе эти стены, деревянная и кирпичная, создавали вместе коридор, приподнятый от поверхности всего здания на 80 сантиметров. Камеры соединялись коридором. Каждая камера имела герметично закрывающиеся двери. Камеры со стороны лагеря № 2 были соединены площадкой шириной в четыре метра, проходящей вдоль всех камер. Высота площадки от поверхности – около 80 сантиметров. С этой же стороны находились деревянные герметично закрывающиеся двери. Двери каждой камеры со стороны лагеря № 2 (2,5×1,80) открывались только наружу, снизу вверх, при помощи железных подпорок, а закрывались железными крюками, которые находились на рамах, и при помощи деревянных засовов. Через двери коридора впускали жертв. Через двери со стороны лагеря № 2 вытаскивали задохнувшихся. Параллельно камере стояла электростанция почти такой же величины, как и камера, только выше на разницу площадки. Она подавала электричество в 1-й и 2-й лагеря. На электростанции находился мотор от советского танка, использующийся для подачи газа в камеры. Этот газ пускали, соединяя мотор с выходными трубами камер. В зависимости от количества впускаемого выхлопного газа зависела скорость наступления смерти жертв. При машинах работало два украинца. Иван[301] высокий, с милым и мягким взглядом, но – садист. Мучения жертв доставляли ему удовольствие. Иногда он подбегал к одному из нас, когда мы работали, и гвоздем прибивал ухо к стене или же приказывал лечь на пол и избивал нагайкой. На его лице вырисовывалось садистское удовольствие, он смеялся и шутил. Жертв он мучил и убивал в зависимости от настроения. Второго звали Миколой Нижшы[302]. У него было бледное лицо и такой же характер, как у Ивана. День, когда я в первый раз увидел, как в здание смерти ввели детей, женщин и мужчин, привел меня почти в умопомрачение. Я рвал на себе волосы и плакал от отчаяния. Больше всего я страдал, глядя на детей рядом с матерями или стоящих одиноко, которые не знали о том, что жизнь их через несколько минут закончится в ужасных мучениях. В их глазах был страх и удивление. На устах ребенка как бы застыл вопрос: «А что это? Для чего? Почему?». Однако, увидев каменные лица старших, они также становились такими. Они вставали без движения, жались друг к другу или к родителям, в напряжении ожидая ужасного конца. В этот момент открывались двери со стороны входа. Иван держал в руке толстую газовую трубу, длиной около 1 м[303], а Миколай – саблю. По сигналу впускались жертвы, при этом их избивали беспощадно. Крик женщин и плач детей звучат в моих ушах по сей день. Крик отчаяния и боли. Крик мольбы о помиловании. Крик, молящий Бога об отмщении. Крики и плач не дают мне забыть о страданиях, которым я был свидетелем.
В камеру размером 25 квадратных метров впускали от 450 до 500 человек. Было ужасно тесно. Стояли один за другим[304]. Родители вносили детей в надежде, что спасут их. На пути к смерти их избивали и толкали прикладами, а также газовой трубой. На них спускали собак, которые, лая, бросались на жертв и кусали их. Каждый с криком, стремясь избежать ударов и собак, сам бросался в объятия смерти – бежал в камеру. Те, которые были смелее, подталкивали слабых. Шум продолжался недолго. Двери с треском закрывались. Камера заполнена, заводился мотор, выходные трубы соединялись. Максимум 25 минут – и все были мертвы. Жертвы даже не лежали, потому что негде было, – они стояли, упав друг другу в объятия. Уже не кричали. Их жизнь закончилась. У них никаких желаний. Матери и дети в смертных объятиях. Нет врагов и нет друзей. Нет зависти – все равны. Нет красивых и нет непривлекательных – все желтые, отравленные. Нет богатых и нет бедных – все равны перед Богом. Почему? Я спрашиваю сам себя. Жить мне тяжело, очень тяжело, но я должен жить, чтобы передать миру эти ужасы и варварство. После завершения отравления газом Иван и Миколай проверяли результаты. После чего переходили на другую сторону, где находились двери на площадку, открывали их и сбрасывали задохнувшихся. Нам предстояло перенести их в могилы. Мы умирали от усталости, поскольку с утра работали на стройке, однако некому было пожаловаться – и пришлось подчиниться. Мы могли сопротивляться, быть избитыми, погибнуть такой же смертью, как другие, или еще более ужасной. Поэтому мы делали все беспрекословно. Нашим начальником был гауптман[305] (фамилии его не знаю) среднего роста, в очках. Он избивал и кричал. Мне тоже доставалось. Он избивал меня беспрерывно. Когда я поднимал на него вопрошающий взгляд, он отвечал: «Wenn du nicht der Zimmermann bist, dann wirst du getoetet»[306]. Я оглянулся. Почти все рабочие разделили мою судьбу. Избивали не только немцы и украинцы – целая свора собак была спущена на нас. 25 % умерли во время работы. Без осмотра мы их бросали в могилы. Возвратилось[307] нас меньше[308]. Мне повезло в том, что после ухода гауптмана шарфюрер освободил меня от этой работы.
Ежедневно от удушья газом гибло 10–12 тысяч человек. Мы проложили узкоколейку и на платформе с колесами перевозили трупы до рвов. Однако с этим было сложно справиться, поэтому мы тащили на ремнях вдвоем[309]. Этим вечером я пережил еще один тяжелый момент. После тяжелого рабочего дня нас повели не в лагерь № 1, а в лагерь № 2. Здесь картина была совершенно другая. Этой картины я никогда не забуду. Кровь застыла в моих жилах. Проходя мимо площадки, я видел тысячу трупов. Они находились на площадке лагеря. Это были свежие трупы. Украинцы и немцы отдавали громкие приказы. Диким голосом кричали, нечеловечески избивали палками и прикладами работников, лица которых были окровавлены, глаза подбиты и одежда изорвана собаками. Возле них стояли капо. При входе в лагерь № 2 находились одноэтажные наблюдательные башни, к которым вели лестницы. Около этих лестниц избивали жертв; их ноги просовывали между ступеньками, голову наклоняли вниз, капо держал их так, чтобы жертва не могла двигаться. Все свое зло они вымещали на несчастных, избивая их. Наименьшей нормой считалось 25 ударов нагайкой. Первый раз я это увидел вечером. Луна и прожектор освещали эту ужасную бойню полуживых и возле них лежащие трупы. Стоны избиваемых сливались со свистом сыплющихся на них ударов кнута.
Когда я прибыл в лагерь № 2, там был только один недостроенный барак, нары недоделаны, а полевая кухня стояла во дворе[310]. Я там встретил много знакомых из Варшавы, которые изменились до неузнавания: черные, опухшие, избитые. Я недолго радовался, что встретился с ними. Новые лица, новые знакомые. Беспрерывные новости, беспрерывная смерть. Я научился смотреть на каждого живого как на труп, которым он станет в ближайшем будущем. Я его оценивал своим взглядом, думал о его весе, кто его потащит в могилу и сколько он при этом получит нагаек. Это ужасно, но это правда. Верите ли вы, что человек, живущий в таких условиях, может еще смеяться или шутить? Можно ко всему привыкнуть[311].
К наиболее совершенным порядкам относится немецкий порядок – учреждения и служащие, отделы и отделения. А главное, что всюду нужный человек на своем месте. Там, где требуется твердая настойчивость для уничтожения «вредных элементов», находятся большие патриоты, которые это все выполняют. Удивительно, что эти посты занимают люди, которые во время самых больших репрессий уничтожали и убивали людей. Никогда я не замечал в них сочувствия, жалости. Никогда они не переживали за судьбу невинных. Они являются автоматами, которые при нажатии выпускают из себя все что могут. Такие гиены находят большое поле деятельности во время войны и революции. Путь к злу легче и приятнее. Однако сильный и справедливый строй тормозит плохие инстинкты путем воспитания, примера и приказа.
Сумрачные типы прячутся в норах и выполняют свою работу, как кроты. Сегодня все возможно. Чем ты хуже и подлее, тем выше пост займешь. Твой пост зависит от того, сколько ты уничтожил, сколько ты убил. Твои руки, запятнанные кровью беззащитных людей, являются реликвиями, которым они молятся. Ты их не обмывай, а подними высоко вверх – они тебе честь отдадут. Чем грязнее твои руки и совесть, тем выше престол хвалы тебе достанется.
Вторым удивительным свойством немцев является то, что они находят среди других народов, среди самой большой толпы – равных себе по степени беззакония. В еврейских лагерях нужны тоже еврейские палачи, шпионы и поджигатели. Они их и нашли, души, пораженные гангреной, как Мошек из-под Сохачева[312], Ицек Кобыла из Варшавы, Хаскель – вор из Варшавы и Куба[313] – варшавский альфонс и вор[314].
Новое здание между лагерем № 1 и лагерем № 2, при строительстве которого я работал, возведено было очень быстро. Оказалось, что это 10 новых камер. Эти камеры больше предыдущих: 7×7 метров, около 50 кв. метров. По окончании в них загружали 1 000–1 200 человек в одну камеру. Система камер была коридорной – по пять камер с каждой стороны. В каждой камере было две двери Одни со стороны коридора, через которые впускали жертв, другие – со стороны лагеря, параллельные первым, через которые вытаскивали трупы. Конструкция дверей была той же, что и в предыдущих камерах. Вид со стороны лагеря № 1 был следующий: пять широких бетонированных ступенек, на ступеньках по обеим сторонам были старательно расставлены корзинки с цветами. Коридор был длинный. На крыше со стороны лагеря виднелась шестиконечная Звезда Давида. Здание выглядело как старинный храм. Когда строительство здания было закончено, гауптштурмфюрер сказал своим подчиненным: «Наконец-то еврейское царство готово». Работа над этими камерами длилась пять недель, но это было для нас вечностью. Работа от зари до ночи под нажимом нагайки и прикладов. Один из вахманов, Воронков[315], избивал нас немилосердно. Ежедневно он убивал несколько рабочих. Наши физические мучения превышали уровень терпения нормальных людей, но еще более страдали мы морально. Ежедневно прибывали новые эшелоны. Им приказывали немедленно раздеваться, затем их вели к трем старым газовым камерам. Дорога туда проходила через мое место работы. Некоторые замечали среди жертв своих детей, жену, семью. Когда кто-нибудь кидался к ним, ведомый болью утраты, его тут же убивали. В этих условиях мы строили камеры смерти для себя и своих братьев. Это продолжалось пять недель. После окончания работы при камерах меня взяли опять в лагерь № 1, где я обустроил парикмахерскую. Перед смертью женщинам состригали волосы, которые тщательно собирались для какой-то цели, но для какой именно – не знаю.
Все это время я жил в лагере № 2, из которого меня ежедневно брали на работу в лагерь № 1, т. к. не хватало мастеров. Приходил унтершарфюрер Херманн, ему было около 50 лет, высокий, приятный, понимал нас и сочувствовал. Когда он в первый раз пришел в лагерь № 2 и увидел горы тел погибших от газа, то побледнел, посмотрев перепуганным полным мольбы взглядом. Быстро взял меня, чтобы не смотреть на эту картину. К нам, работникам, он относился очень хорошо. Часто тайком выносил что-нибудь поесть из немецкой кухни. Взгляд его выражал столько доброты, что человек запросто бы выплакался перед ним и пожаловался. Боялся он одного – своих коллег. Никогда с ними не говорил, но в каждом поступке и движении его отражалась благородная душа. При работе в лагере № 1 я видел все: как наших братьев вели в газовые камеры и что ожидало их по пути на смерть[316]. Это был период, в который еще прибывали эшелоны. Когда поезд приезжал, женщин и детей немедленно загоняли в бараки, а мужчин оставляли во дворе. Женщинам и детям приказывали раздеваться. Наивные женщины вынимали полотенца и мыло, ожидая, что пойдут мыться. Палачи требовали порядка, избивали их и мучали. Дети плакали, взрослые стонали и кричали. Ничто не поможет – кнут сильнее. Одних ослабляет, других оживляет[317]. После наведения порядка женщин вели в парикмахерскую и стригли. Тогда они были почти уверены, что пойдут в баню, по другому выходу они направлялись в лагерь № 2, где стояли нагие на сильном морозе, ожидая свою очередь, потому что в камерах не закончилось умерщвление газом предыдущих жертв. Это все происходило зимой, был лютый мороз. Маленькие дети, совсем нагие и босые, были вынуждены стоять под голым небом. Так они стояли часами, ждали очереди. Камеры еще не освобождены. У детей на холоде прикипали стопы к ледяной земле. Они стояли и плакали, замерзали. Вдоль рядов проходили немцы и украинцы, избивали. Наиболее всех лютовал немец Зепп[318], сильнее всего он издевался над детьми. Когда толкал женщин, а те просили его не напирать, потому что возле них маленькие дети, вырывал у них из рук ребенка и разрывал его пополам, держа за ножки, или головой ударял об стену и бросал убитого. Это не были единичные случаи. На каждом шагу происходили такие трагические сцены.
Мужчинам проходилось претерпеть во сто раз худшие мучения, чем женщинам. Они должны были раздеться во дворе, сложить одежду и отнести ее на площадку в кучу с другой одеждой, затем войти в барак, где раздевались женщины, сложить и вынести их одежду. Потом мужчины выстраивались, из них отбирали здоровых, сильных и хорошо сложенных – и начинали мучить. Избивали до крови, стегали нагайкой наиболее изощренным способом. Затем построенные вместе мужчины и женщины, старики и дети на поданный сигнал начинали движение. Они должны были перейти из лагеря № 1 в лагерь № 2, в камеры. На пути стояла будка. В ней сидел кто-то и кричал, чтобы сдавали ценные вещи. Люди надеялись остаться в живых – старались скрыть что могли. Но палачи находили все, если не при жизни, то после смерти. Кто подходил к будке, должен был поднять руки вверх – и так целый «хоровод смерти» проходил в камеры молча, с поднятыми руками. Перед зданием камер стоял еврей, выбранный немцами, так называемый «банщик», который звал всех в «баню», иначе вода остынет. Ирония: так, криками и побоями, вгоняли в камеры. Как я уже отмечал, в камерах было тесно. Люди задыхались от самой толкотни. Мотор еще плохо функционировал в новых камерах: несчастные мучились целыми часами, не погибая. Сам сатана не придумал бы более ужасных мучений. Когда раскрывали камеру, в ней нередко находили еще много полуживых, которых добивали прикладом, пулей или сильным ударом ноги. Часто жертв пускали в камеры на всю ночь и не заводили мотора. Теснота и духота делали свое, убивая большинство в ужасных мучениях, но многие оставались в живых, в основном выживали дети. Они были еще живы после извлечения из камер, но всех добивал револьвер немца. Хуже всего было ожидание в очереди своей ужасной смерти на лютом морозе нагишом. Однако не менее ужасны были камеры[319]. С нескрываемой радостью палачи приветствовали иностранные эшелоны, поскольку сами депортации вызывали за рубежом подобную реакцию. Чтобы избежать подозрений относительно судьбы депортируемых, их вывозили в пассажирских поездах, разрешая брать с собой все необходимое. Эти люди прибывали хорошо одетыми, привозили много с собой продуктов питания и одежды. В поезде осуществляли обслуживание – и был даже вагон-ресторан. У них с собой было много сала, кофе, чая и т. д.[320] И голая правда открывалась перед ними внезапно. Их вытаскивали из вагонов, и все происходило так же, как я описывал. На следующий день от них не оставалось и следа – только одежда, продукты питания и работа, тяжелая работа при погребении трупов[321]. Количество транспортов увеличивалось с каждым днем, поэтому появилось уже 13 газовых камер[322]. Иногда душили газом ежедневно до 20 000 человек. Мы слышали только крики, плач и стон. Люди, оставленные в живых для работ, в дни прибытия эшелонов не ели и все время плакали. Наиболее чувствительные, как правило, из образованных слоев, получали расстройство нервов и кончали самоубийством. Те, кто возвращался в бараки после работы с трупами, еще слыша в голове крики и стоны жертв, вешались. Таких случаев было не менее 15–20 ежедневно. Они не могли выдержать издевательств капо и немцев; они не могли переносить страданий.
Однажды прибыл новый эшелон из Варшавы, некоторые мужчины были направлены в качестве рабочих в лагерь № 2. Я узнал среди них много знакомых, но не все годились для работы[323], один, по фамилии Кушер, не мог вынести мучений. Он бросился на своего мучителя-немца Маятса – обершарфюрера из лагеря № 2[324]. Это был палач и бандит. Кушер его ранил. Прибыл гауптштурмфюрер, мастеров отпустили, а всех остальных убили на месте ужасным способом – тупыми предметами.
Я работал в лесу при обработке дерева. Этот лес находился между первым и вторым лагерем. Через этот лес проходили эшелоны нагих детей, женщин, стариков и мужчин. Молчаливый поход смерти. Были слышны только крики бандитов. Несчастные молчали. Только время от времени мог заплакать какой-то ребенок. Плакал и замолкал. Пальцы бандита хватали худую шейку ребенка и давили в нем последние стоны. Все шли с поднятыми руками, раздетые и беззащитные[325].
Между 1-м и 2-м лагерем были дома для украинцев. Они всегда были пьяными. Воровали все что удавалось из лагеря и продавали за водку. Немцы у них часто отбирали награбленное. Украинцы, сытые и пьяные, искали еще и других наслаждений. Когда мимо их домов проходили эшелоны нагих женщин, они выбирали среди еврейских девушек наиболее красивых, затаскивали в свои дома и жестоко насиловали. Потом отводили их в камеры смерти. Опозоренные бандитами, они удушались наравне с другими, в тесных камерах. Смерть мучеников. Бывали иногда реакции. Опишу один такой случай. Одна девушка выступила из шеренги. Нагая, она перепрыгнула через забор трехметровой высоты из колючей проволоки и побежала в нашем направлении. Это заметили украинцы и устроили погоню. Первый, который бросился за ней, был близко и поэтому не мог стрелять. Она вырвала из его рук карабин. Было вообще тяжело им стрелять, потому что вокруг стояли «вахы»[326] и легко было кого-либо из них ранить. Все-таки кровь взыграла у преследователей. Прозвучал выстрел, которым был убит украинец. Девушка в беспамятстве боролась с другими. Прогремел второй выстрел и ранил еще одного украинца, ему оторвало руку (по излечении он остался в нашем лагере и оставался в нем до последнего). В конце концов ее поймали, она дорого заплатила за все это. Ее избивали, оплевывали, били, только потом убили. Она была нашей безымянной героиней.
Прибыл эшелон из Германии. Все происходило шаблонно. При раздевании вышла одна женщина с двумя мальчиками. Она доказывала, что является чистокровной немкой и только по ошибке попала в вагон. Все документы в порядке, оба мальчика не были обрезаны. Женщина красивая, но страх сверкал в ее глазах. Она держала детей при себе, успокаивала и заверяла, что сейчас все выяснится и они вернутся домой к отцу. Она их поцеловала, а сама плакала. Предчувствие, ужасное предчувствие. Немцы приказали ей с детьми выйти из шеренги. Ей кажется, что она спасена. Она успокоилась. Но – о ужас! – решено, что она должна вместе с евреями погибнуть, потому что она слишком многое видела и может рассказать об этом миру. Понятно, что все держалось в большой тайне. Кто перешагнул порог Треблинки – тот должен умереть. И эта женщина с детьми шла вместе с другими на смерть. Дети ее плакали точно так же, как еврейские. В ее глазах виднелось отчаяние. Раса не имеет значения. Перед лицом смерти все равны. Муж ее, наверное, погибнет на фронте. Она погибла в лагере[327].
Будучи в лагере № 1, я узнал, кем были эти евреи, которые имеют желтые нашивки. Это были люди разных свободных профессий и мастера, оставленные из первых эшелонов, которые построили Треблинку. Они надеялись на свободу, когда все кончится, но судьба распорядилась иначе. Во-первых, было решено, что кто перешагнет порог этого ада, тот должен погибнуть. Нельзя оставлять свидетелей, которые могли бы рассказать всему миру о месте варварских мучений. Во-вторых, один случай отобрал у них шанс и бросил их в объятия смерти[328]. Среди них находились ювелиры, они сортировали драгоценные камни, которых было очень много – целые ящики. Для сортировки и укладывания отвели отдельный барак без специальной охраны. Они пользовались доверием. Если даже они что-нибудь возьмут, так все равно со временем это будет принадлежать немцам. Украинцы в свою очередь при виде золота сходили с ума. Они совсем в этом не разбирались. Достаточно было дать им что-нибудь блестящее, и они были уверены, что это золото. Во время выселения они заходили в каждый дом и требовали золота. Это они делали, не поставив в известность немцев. Понятно, что без насилия не обходилось. Тогда им подсовывали что попало, они все брали. Лица их становились дикими и жадными настолько, что неприятно было на них смотреть. Они прятали награбленное тщательно, чтобы иметь что показать своим семьям в качестве военных трофеев. Некоторые из них были жителями близлежащих сел, другие имели поблизости девчат[329], которым приносили подарки, часть из этих вещей они меняли на водку, будучи ужасными пьяницами. Когда они заметили, что евреи при золоте работают без контроля, начали их заставлять воровать золото, бриллианты и отдавать им. В случае отказа их бы убили. Ежедневно банда украинцев выносила из лагеря ценности. Заметил это немец. Естественно, всю вину возложили на евреев. Произвели обыск и нашли золото и другие ценности. Они не могли признаться, что делали это под давлением, потому что все равно им ничего не помогло бы. Начались пытки. Закончился золотой сон птицы в клетке о свободе[330]. Сейчас им было хуже, чем другим работникам. После этого случая осталась их половина, раньше их было 150. Оставшиеся в живых страдали от голода, их мучения были необычайными.
Вся площадь была усеяна кучами разных вещей. Понятно, что миллионы людей оставили миллионы разной одежды, белья и т. п. При этом каждый верил, что он обречен на страдания, но не смерть, потому и брал с собой лучшее, наиболее нужное. Сумки были полные, полные чемоданы и мешки. Лучшие продукты питания[331]. На площади в Треблинке можно было найти все, что душа пожелает. Все было в большом количестве. Проходя мимо, я заметил целый сноп перьевых ручек, кофе, чая и т. п. Площадь была усеяна конфетами. Заграничные эшелоны привозили много сала. Эти люди верили, что будут жить.
При сортировке работали евреи. Все складывали, каждая вещь имела свое предназначение. Каждая вещь еврея имела свою цену и свое место, только они сами цены никакой не имели. Евреев заставляли воровать, чтобы потом отдавать все украинцам. Когда они этого не делали, те находили предлог, чтобы их убить. В случае, если евреев уличали в воровстве, их убивали на месте. Торговля продолжалась. Один прекращал, другой начинал. Так жили эти избранные счастливцы. Одиночки среди миллионов, между молотом и наковальней. Однажды прибыл из Варшавы эшелон с цыганами[332]. Было их 70 человек. Все они были жалкие и бедные. Мужчины, женщины и дети привезли с собой немного грязного белья, старые тряпки и самих себя. Когда они вышли на площадку, то очень обрадовались. Они думали, что находятся в очаровательном дворце, не менее обрадовались и их угнетатели. Уничтожили их так же, как и евреев. Через несколько часов наступила тишина – остались только трупы[333].
Я работал в лагере № 1. Вел я себя там свободно. Несмотря на то, что я слишком много видел, все-таки вид задохнувшихся от газа в лагере № 2 был ужаснее. Я должен был остаться в лагере № 1. Об этом хлопотали строительный мастер Герман и чешский мастер-столяр. Они считали, что нет мастеров, равных мне, потому я был им временно нужен. В середине декабря 1942 г. был издан приказ, чтобы все прибывшие в лагерь № 2 вернулись обратно. Этот приказ не подлежал обсуждению. Даже не успев закончить обед, мы направились в лагерь № 2. Первое, что я увидел, – задохнувшиеся от газа жертвы, у которых зубные врачи вырывали искусственные зубы. Беглого взгляда на эту картину было достаточно, чтобы мне еще больше расхотелось жить. Зубные врачи сортировали эти зубы согласно их ценности. Вполне понятно, все, на что накладывали руки украинцы, оставалось у них. В лагере № 2 в течение некоторого времени я занимался ремонтом кухни. Ее комендант ввел новые порядки. В это время эшелоны прибывали реже, и новые кадры на работу не прибывали[334]. В это время работникам лагеря № 1 начали выдавать номера в виде треугольника из кожи. У каждой группы был свой цвет. Эти номера крепились на груди слева. Ходили слухи, что в лагере № 2 тоже появятся номера. Пока этого еще не было. В любом случае вводили такой порядок, чтобы никто из эшелонов, как когда-то я, не мог пробраться и спасти себе жизнь. Нам уже становилось очень холодно. Начали выдавать одеяла. За мое отсутствие в лагере № 2 создали столярную мастерскую. Передовым рабочим-столяром был варшавский пекарь. Он должен был сделать носилки для переноски трупов из камер к могилам. Это было очень простое устройство: две палки и доски в промежутках, прибитые гвоздями.
Гауптштурмфюрер и оба коменданта приказали мне построить прачечную, лабораторию и помещение для 15 женщин. Эти здания должны были быть построены из старого материала. В окрестностях разбирали еврейские дома. Я это узнал по номерам домов. Я подобрал себе рабочих и начал работать. Часть материалов я взял из леса. Во время работы время пролетало быстро. Так шли дни. Картина становилась обычной. Я стал безразличным. Но новые события опять начали выводить меня из равновесия. Это был период, когда Катынь стала темой немцев[335]. Это нужно было им для пропаганды, и они это использовали. К нам случайно попала газета, и мы узнали об этих ужасных событиях. Под влиянием этих событий в это время в Треблинку прибыл Гиммлер[336] и приказал сжечь все трупы убитых, а сжигать было что. Это варварство нельзя было никому другому приписать, как только немцам, т. к. немцы были единственными хозяевами отобранной у нас силой земли. Они хотели замести следы. Во всяком случае, необходим был способ уничтожения всего, не оставляя следов[337]. Началось сжигание. Пришлось раскапывать и вытаскивать из могил трупы женщин, стариков, детей и мужчин. Когда такую могилу раскапывали, оттуда исходил ужасный смрад – след полного разложения. При этой работе люди страдали морально и физически. И опять к нам, живым, вернулась та же, но еще более усилившаяся печаль.
Нас кормили плохо. Эшелоны не прибывали. Не было несчастных поставщиков. Из старых запасов пищу выделяли неохотно. Мы ели заплесневелый хлеб и запивали его водой. На почве голода свирепствовал тиф. Больному не требовалось лечение или кровать. Пуля в лоб обрывала его жизнь.
Первые опыты сжигания трупов были неудачными. Оказалось, что женщины горят лучше мужчин, тогда женщин стали брать для разжигания. Эта работа была тяжелой, потому началась конкуренция между группами, кто больше сожжет. На специальных табличках ежедневно записывали количество сожженных[338]. Но результаты все же были неважные. Трупы обливались бензином и сжигались. Это стоило дорого, а результат был слабый. Мужчины почти не горели. При появлении самолета в воздухе трупы маскировались елками, работа прекращалась. Это было ужасное зрелище. Самое ужасное, что человеческие глаза когда-либо видели. Когда сжигали беременных женщин, то живот лопался, ребенок вываливался и таким образом горел на трупе матери. Все это не производило никакого впечатления на бандитов. Они смотрели на это как на машину, которая плохо функционирует и мало производит. Однажды в лагерь прибыл обершарфюрер со знаком СС и дал указания создать для нас настоящий ад. Это был мужчина около 45 лет, среднего роста, всегда улыбающийся, его любимое слово было «tadellos»[339], от этого пошло его прозвище – Безупречный[340]. Лицо его, очень доброе, не выражало того, что крылось в его подлой душе. Он получал истинное удовольствие, когда смотрел на горящие факелы трупов. Это пламя для него было великим явлением. Он ласкал его взглядом, лежал около него, улыбался и говорил с ним. Этот ад он разжег таким образом: он приспособил машину, выкапывающую трупы, так называемый багер, которая вынимала за раз[341] 3 000 трупов. На бетонированных столбах 100–150 метров длиной укладывали решетку из железных рельс. Рабочие клали трупы целыми штабелями на решетках и поджигали. Я немолодой человек и много в жизни видел, но более ужасного ада сам Люцифер не был бы в состоянии создать. Может ли кто-нибудь себе представить такой длины решетку, на которой лежат 3 000 трупов людей, которые еще недавно были живы? Вы видите их лица, кажется, что через минуту эти тела сорвутся и проснутся от глубокого сна. А здесь по приказу разжигают факел, горящий живым пламенем. Если ты стоишь невдалеке, то кажется, что это спящие стонут, что дети сейчас же подскочат и будут кричать «мама». Страх и жалость охватывают тебя, но все же ты стоишь, работаешь и молчишь. Бандиты, стоя у пепла, смеются сатанинским хохотом, дьявольское удовольствие искрится в их глазах. По этому случаю они пьют водку, лучшие ликеры, закусывают вкусностями. Они гуляют и забавляются, греются от огня. Даже после смерти еврей дает пользу. Лютая зима, но здесь из печей веет жаром. Этот жар исходит от горящих еврейских тел. Греются от них бандиты, пьют, едят и поют. Костер постепенно угасает, остался только пепел, который удобрит эту безмолвную землю. Земля залита человеческой кровью и засеяна пеплом человеческих тел. Потом она будет плодоносна. Если бы она могла говорить, она многое бы рассказала. Она знает обо всем и молчит. Дни шли, а бедные рабочие при трупах горевали, гибли, пухли. И день за днем сердца бандитов наполнялись гордостью и удовольствием. Они совершенствовали ад. Было ясно и тепло – горели факелы, следы казненных исчезали, наши сердца кровоточили. А обершарфюрер сидел у костра, смеялся, ласкал его взглядом, говорил ему «безупречный», видел в этом костре осуществление своих извращенных мечтаний и дерзаний.
Сожжение трупов удалось. Ввиду того, что немцы хотели выиграть время, началось строительство новых решеток. Команды увеличивались и сжигали по 10–12 тысяч человек одновременно[342]. Был создан настоящий ад. Если смотреть на костер издали, он казался вулканом, извергающим огонь и лаву. Все вокруг свистело и трещало. Вблизи были такие дым, огонь и жар, что нельзя было выдержать. Это продолжалось очень долго потому, что было около 3,5 млн трупов[343].
С новыми эшелонами было мало работы. Их сразу же после казни в газовых камерах сжигали. Начали прибывать эшелоны из Болгарии[344]. Это были богатые люди, привозившие с собой большие запасы пищи: белый хлеб, копченое баранье мясо, сыр и т. д. Их так же уничтожали, как и всех. Мы пользовались их запасами и получали лучшую пищу. Болгарские евреи были сильные, хорошо сложенные и мужественные. Смотря на такого человека, не верилось, что через 20 минут его уже не будет. Этим евреям бандиты не разрешали так быстро умирать. Впускали в камеры небольшое количество газа и душили их на протяжении целой ночи. Долго мучились они, пока не умирали. Тяжелые муки им также предстояли перед входом в камеры. Им завидовали в их красоте, поэтому больше издевались над ними. После эшелонов из Болгарии начали прибывать эшелоны из Белостока[345] и Гродно[346]. В это время я закончил строительство лаборатории, прачечной и помещения для женщин.
Как-то поздно вечером в Треблинку прибыл эшелон. Мы уже были заперты в бараках. Немцы и украинцы без нашей помощи занялись жертвами. Вдруг раздали крики и выстрелы. Целая очередь выстрелов. Мы не сдвинулись с места, но с нетерпением ждали рассвета. Каждый хотел знать, что произошло. На следующий день поле было усеяно трупами. Во время работы украинцы рассказали, что прибывшие сопротивлялись, когда их повели в камеры. Они начали трагическую борьбу, разбивали все вокруг. Разбили и ящик с золотом, находящийся при входе в камеру. Хватали палки и все что попало, сопротивлялись. Недолго продолжалась эта неравная борьба. Утром вся площадка была усеяна трупами, и около каждого лежало его средство обороны. Они погибли, а остальные оказались в газовой камере. Все они были изуродованы, некоторым поотрывали части тела. Утром все было кончено. Восставшие были сожжены, а мы еще сильнее убедились, что исхода и спасения для нас нет[347].
В это время ужесточилась дисциплина. Построили караулку, увеличили количество постов и поставили в лагерь № 2 телефон. Нам не хватало сил для работы. Началась посылка новых людей из лагеря № 1. Но они не выдерживали, все были истощенными. Через несколько дней, когда немцы поняли, что евреи для работы не годны, они их уничтожали. Им жалко было для них пищи. Ко мне прибыл шарфюрер – столяр, чешский немец, о котором я уже писал. Он посоветовался со мной, как построить четырехэтажную наблюдательную башню, которую видел в Майданеке[348]. Когда я ему все объяснил, он был доволен. Он выразил свою признательность тем, что принес нам хлеба и колбасы. Я ему дал размер дерева и винтов и начал строить. Когда я начинал новую работу, я знал, что моя жизнь продлится на несколько недель. Пока во мне нуждаются – меня не уничтожат.
Когда я построил первую башню, пришел гауптштурмфюрер, выразил свое удовольствие и приказал вокруг лагеря № 2 построить еще таких три башни. Усилили охрану лагеря. Нельзя было переходить из одного лагеря в другой. Семь человек спланировали побег, они хотели бежать из лагеря через вырытый туннель. Четырех из них схватили. В течение дня их ужасно мучили – это было хуже смерти. Вечером по возвращении с работы всех собрали и на всеобщем обозрении этих четверых повесили. Один из них, Михель из Варшавы, перед повешением крикнул: «Долой Гитлера, да здравствуют евреи!».
Среди нас, работающих, были очень религиозные люди. Они молились ежедневно. Немец, заместитель коменданта по имени Король[349], циник, подсматривал жизнь и обычаи этой группы, смеялся и иронизировал. Принес им даже для молитвы «талес» и «тфилин». Если кто из работающих умирал, он разрешал хоронить по религиозному обряду и ставить памятник. Я советовал откровенно этого не делать, потому что все равно, когда немцы насытятся этой картиной, то раскопают и сожгут. Меня не слушали, через короткое время убедились, что я был прав.
Я работал всю зиму, видел муки и смерть миллионов и дожил уже до первых теплых солнечных дней.
Было это в апреле 1943 г. Начали прибывать эшелоны из Варшавы[350]. Нам говорили, что в лагере № 1 осталось для работы 600 человек из Варшавы, что было правдой. В лагере № 1 свирепствовал тогда сыпной тиф. Больных убивали. Из варшавского эшелона к нам прибыло три женщины и один мужчина. Этот мужчина был мужем одной из прибывших женщин[351]. Над женщинами издевались сильнее, чем над мужчинами. Выбирали женщин с детьми, приводили их к костру из трупов и, насладившись их испуганным видом, бандиты убивали их у костра и сжигали. Это повторялось ежедневно. Женщины дрожали, и их тащили полумертвыми. В паническом страхе бросались дети в объятия матерей. Матери просили пощады. От страха закрывали глаза, чтобы забыть на минуту, где находятся. Бандиты раскрывали рты от удовольствия и долго, долго держали жертв в напряжении. Пока одних убивали, другие ждали очереди. Иногда бандиты вырывали из рук матерей детей и живыми бросали в огонь, при этом они хохотали, призывали матерей к героическому прыжку в огонь за детьми и смеялись над их трусостью. Тысячи таких ужасных картин я пережил[352].
Из лагеря № 1 прислали нам еще людей для работы. Они были перепуганы и боялись с нами говорить. В лагере № 1 была страшная дисциплина. Когда они немного освоились, то рассказали нам, что в лагере № 1 началось сопротивление и готовится восстание, уже что-то зарождается. Мы хотели договориться с лагерем № 1, но не представлялся случай. Кругом охрана и башни, пища в нашем лагере улучшилась. Каждую неделю была баня – и даже давали чистое белье. Потому что привели женщин и устроили прачечную.
Мы решили весной освободиться или погибнуть.
Тем временем я простудился и заболел воспалением легких. Всех больных убивали пулей или уколом, но я, по-видимому, был им нужен. Насколько можно было, они меня лечили: много стараний приложил еврейский врач. Ежедневно он меня осматривал, лечил и утешал. Мой немецкий шеф Лефлер[353] приносил мне пищу: белый хлеб, масло, сметану. Когда он что-нибудь забирал у контрабандистов, он делился со мной. Весна, желание жить и помощь делали свое. В этих тяжелых условиях я выздоровел и должен был опять работать. Я закончил строительство наблюдательных башен.
Однажды прибыл ко мне гауптштурмфюрер в сопровождении коменданта лагеря и моего шефа Лефлера. Меня спросили, мог бы я построить блокгауз. Это должен быть дом из круглого дерева, предназначенный для караулки в лагере № 1. Когда я ему начал объяснять, как это делать, он обратился к своим коллегам и заметил, что я его быстро понял.
Стройматериалов не было. Мы вынуждены были изготовлять их сами. Я советовал сделать крышу из черепицы. Делали мы ее сами. Этим я облегчил работу людям, они перестали работать с трупами и помогали мне. Мы построили этот дом в лагере № 2 на пробу, для разборки. Он всем понравился. Гауптштурмфюрер и Лефлер гордились им перед своими коллегами, что это они его сделали. Через некоторое время это здание необходимо было разобрать и перенести в лагерь № 1. Руководитель строительных работ Герман и один из столяров не могли смонтировать такой домик, им легче удавалось убийство невинных, чем работа. Они опять обратились ко мне. Это было мне на руку, я мог прибыть в лагерь № 1 и там договориться с товарищами по судьбе. Для работы мне необходима была помощь. Хватило бы и четырех работников, я взял восемь. Лагерь № 1 я не узнал, когда пришел, – чистота и твердая дисциплина. Все дрожали при появлении немца или украинца. С нами не только не говорили, но и боялись на нас смотреть. Голодные, измученные, они имели все же свою тайную организацию, которая работала продуктивно. Все у них было распланировано. Один варшавский пекарь по фамилии Лейлайзен был связующим звеном между заговорщиками и работал у забора в лагере № 1. С ним тоже было тяжело договориться. Через каждый шаг стоял немец или украинец. Забор был густо обставлен елками, неизвестно было, что за ними происходит. Работники в лагере № 1 были все время под кнутом. Мы по сравнению с ними имели полную свободу. Нам разрешалось во время работы курить. Даже получали сигареты. Эту свободу мы использовали для наших целей. Одни из нас старались разговорить вахмана, а другие договаривались с людьми лагеря № 1. Таким образом мы вошли в состав комиссии тайной организации, которая дала нам надежду на освобождение или героическую смерть. Это все было очень рискованно при бдительной охране и большом количестве заборов. «Свобода или смерть» были нашим желанием. В это время я окончил строительство дома, после чего мы получили от гауптштурмфюрера ром и колбасу. Во время работы мы получали дополнительно ежедневно по полкило хлеба[354].
В отличие от нашего, в лагере № 1 террор возрастал. Над рабочими господствовал Франц со своей собакой. Людей она разрывала живьем. Когда в первый раз я был в лагере № 1, я заметил группу мальчиков 13–14 лет. Они пасли гусей и выполняли другие мелкие работы. Были они любимцами лагеря. Особенно заботился о них гауптштурмфюрер, как отец. Иногда проводил с ними целые часы, играя, кормил, поил и одевал. Им давали лучшую одежду. Эти дети выглядели здоровыми, хороший уход и воздух дали возможность им развиваться. Я думал, что они останутся живы и с ними ничего не случится. Когда я прибыл, меня сразу удивило их отсутствие. Мне ответили, что когда начальник насытился ими, он их умертвил[355].
После окончания работы мы вернулись в лагерь № 2 в полной надежде на освобождение, но конкретных данных у нас не было, и связующая нить вновь оборвалась. В лагере № 2 сжигали трупы месяцами, но их было столько, что не было возможности всех сжечь. Привезли еще две машины для выкапывания трупов. Установили еще больше решеток и ускорили работу. Почти весь двор был уставлен решетками, на каждой горели трупы. Были знойные летние дни, и жар исходил от горячих печей. Ад. Мы видели самих себя горящими на этих решетках. Мы ждали с нетерпением момента, когда силой откроем эти ворота[356].
Опять прибыло несколько эшелонов, откуда – не знаю. Были еще два эшелона с поляками. Я их живыми не видел, не знаю, как к ним относились при раздевании и отправке в камеры. Их задушили газом, как и других. При работе мы узнали, что мужчины не были обрезаны, и слышали, как бандиты говорили, что проклятые поляки больше не будут участвовать в восстаниях. Наша молодежь в лагере уже теряла терпение, хотела начать восстание, но это было невозможно. Мы еще не организовывали нападения и побега. Не было контакта с лагерем № 1, но это продолжалось недолго. Мы опять связались с лагерем № 1.