ТРЕТИЙ ЭШЕЛОН

Повесть

1

Эшелон военных железнодорожников входил на узловую станцию. Пролязгав мимо двухэтажной будки сигналиста, он остановился у высокой бетонной площадки, рядом с низкими красными казармами и складами.

Тугие двери теплушек, как по команде, с визгом раскрылись. На грязный, затоптанный, весь в пролысинах снег выскочили люди, на ходу нахлобучивая серые шапки, поправляя брезентовые ремни, застегивая новенькие телогрейки защитного цвета. Подняли такую сумятицу, что стая ворон испуганно взмыла над ветвистым пристанционным садиком.

«Эко, горластый народ собрался! Птице и той покою нет», — подумал Александр Федорович Листравой, стоя у раскрытой двери вагона и щуря на солнце добродушные ярко-голубые глаза. Он плотнее запахнул полушубок, с интересом посматривая по сторонам.

Вот парни помоложе затеяли игру в снежки. К ним присоединились девчонки, озорные, визгливые, насмешливые. Хорошо пробежаться, разогнать кровь после такой езды в тряском вагоне.

Подышать свежим воздухом вышел и стрелочник Еремей Пацко. Коренастый, нос картошкой. В шинели и он имел боевой вид. К нему подошел связист Парфен Хохлов — высокий, худой, с конопатым лицом и строгими глазами. Стоят, покуривают…

Листравому приятно смотреть на них, таких неторопливых, уравновешенных.

Жизнь эшелона между тем идет своим чередом.

Дневальные наводят чистоту в вагонах. Возле кирпичного здания человек пять, фыркая и охая, обливаются до пояса холодной водой. На солнце поблескивают их мокрые оголенные тела.

— Еще, ох, еще! — стонет молодой крепыш, подставляя спину струям ледяной воды.

— Пожалуйста!

Проворная девушка в аккуратной шинельке бросила парню на спину пригоршню снега, который, растаяв, скользнул по мокрому телу за пояс.

— Ах, так! — Парень изловчился, схватил девушку в охапку и, усадив в ближайший сугроб, стал тереть ей лицо снегом:

— Не балуй, Наташенька, не балуй, золотце, не балуй!..

— Увидит Пилипенко, покажет вам «золотце»! — проговорил командир в серой ушанке, выглядывая из вагона.

«Этот Краснов, до всего ему дело!» — неодобрительно покосился Листравой на командира, застегивая полушубок и ногой прикрывая дверку чугунной печки.

Девушка, наконец, вырвалась, вскочила и отряхнула шинель. Потом задорно и насмешливо прокричала:

— За нас не беспокойтесь, товарищ Краснов!

Часовые строго прохаживались вдоль состава.

Они и сами были не прочь порезвиться, но устав…

От эшелона, пугливо озираясь, уходили двое парней, стараясь незаметно ускользнуть за высокий забор.

Передний — в ватнике и лихо сдвинутой на затылок шапке — снял с плеча автомат, без колебания боком протиснулся в пролом, на ту сторону, и требовательно сказал:

— Живее, Цыремпил!

Второй — парень монгольского облика, скуластый, с насмешливыми черными глазами — торопливо юркнул в заборную щель, но зацепился прикладом за доску и едва не упал. Товарищ быстро поддержал его.

За оградой простирался пустырь с почернелыми ноздреватыми сугробами. Вдали темнело невысокое строение с односкатной крышей и толстыми короткими трубами, похожее на свинарник.

— Не опоздать бы, Илья, — Цыремпил тревожно оглянулся, замедляя шаги, прислушался к гудкам паровозов. Ему все время казалось, что эшелон вот-вот отправится. Их могут посчитать дезертирами.

Товарищ его пренебрежительно повел крутыми плечами, кивнул на темное здание:

— Близко. Не трусь.

Они подбежали к строению. Илья прислонил к дощатому углу автомат, поспешно начертил на стене — небольшой круг, затушевал его черным карандашом.

— Тебе первому, — сказал он, заталкивая в диск патроны и азартно сверкая зеленоватыми глазами. — На полета шагов, как и уговорились.

Илья ушел за угол, взглядом поторопил товарища.

Цыремпил отмерил пятьдесят больших шагов, обтоптал снег и приложил к плечу автомат. Сухо щелкнул выстрел.

— Проверяй!

Илья нагнулся к черному кругу и живо обернулся, над головой поднял две пятерни:

— Десятка!

Потом стрелял Илья. Он резанул короткой очередью. В темном здании дико завизжали свиньи. Парни на мгновение растерялись, потом стремглав кинулись к эшелону.

Возле забора их встретил Краснов, подозрительно оглядел, но молча прошел дальше. Они замедлили шаги. Цыремпил заметно покраснел, а Илья вызывающе сунул руки в карманы, насвистывая что-то залихватское.

Александр Федорович Листравой покряхтел по-стариковски, потер поясницу, широко расставил крепкие ноги, обутые в большие сапоги. Окинув взглядом незнакомые пути, прислушался к заливистым гудкам «маневрушек», усмехнулся:

«Известно — станция. Везде одинаковая песня: ту-ту, гу-гу-гу… И вся тебе тут прелесть расчудесная. — Он уловил привычные звуки паровозного свистка. — В депо просится, на отдых».

Удовлетворенный своими наблюдениями, Листравой не спеша вылез из вагона, пошел вдоль состава. Внимательным взглядом проводил паровоз, отцепившийся от эшелона, проследил за дымом, тающим в прозрачном воздухе, все родное, знакомое с детства. Дали дальние проехали, а дела дорожные те же.

У вагона-кухни толпились мальчики и девочки с ведерками и котелками. Краснов, растопырив руки, оттеснял детей. Листравому это пришлось явно не по душе.

— Ну что вы шпыняете пацанов? — Он быстро приблизился к кухне. — Секреты они вызнают, что ль? Чем интересуемся, братишки?..

Листравой захватил в объятия двух ближних парнишек и девочку, поглядел им в глаза. Краснов удалился, осторожно обходя мелкие лужицы и бурча что-то себе под нос.

— Так что же притихли, малыши? Зачем вы тут? — Листравой вытер толстым корявым пальцем под мокрым носом девочки.

— Может, папку встретим, —несмело проговорил курносый мальчик в длинном, изрядно залатанном кожушке. — Бывает, раненых привозят.

— На войне, значит, батя? — Листравой распрямился, отпуская ребят. — Живете-то как?

Девочка застеснялась, курносый мальчуган промолчал, но бледное лицо малыша потускнело, глаза, как у взрослого, досказали: «Сам знаешь теперешнюю жизнь».

И пожилому человеку стало не по себе от этого рассудительного молчания, от горестного недетского взгляда ребенка.

— Постойте, детишки, — ласково сказал он, направляясь к своему вагону.

Вскоре Листравой появился перед ребятами с большой сумкой сухарей, той самой сумкой, которую жена собрала ему в дорогу.

— Домой несите. Бери, бери. Потом разделите. Батя твой непременно вернется, малыш.

— Спасибо вам, дядечка! Побегу, мамка скоро должна прийти. С работы она. Айда, Ванюха!

Ребята нырнули под вагон, а девочка по-взрослому серьезно, доверительно сообщила:

— У него брат без ног. Бомбой, на войне его…

Эта встреча с детьми снова вызвала у машиниста невеселые мысли о войне. Уже не радовал Листравого мягкий, не в пример сибирскому, воздух, раздражали лужицы, покрытые хрустким ледком, надоедали гудки, голосящие в небо.

В разноликой толпе Листравой заметил Наташу Иванову. Она смеялась чему-то, проталкиваясь в бурлящем людском потоке. «Только смешки на уме», — сердился он еще больше. Навстречу попались Цыремпил с Ильей, поздоровались.

— Что запыхались, ветрогоны?

— Кассира в банк провожали, — находчиво ответил Илья. — Опоздать боялись.

Цыремпил смущенно отвел глаза.

На соседний путь в это время прибывал поезд. Тревожно и коротко надрывался гудок. Люди разбегались перед самым паровозом.

Пилипенко и Батуев незаметно отошли от Лист-равого, затерялись в толпе.

Отступил к своим вагонам и Листравой, не приметив смущения Батуева. Натренированный слух ревниво ловил звуки движения машины. Листравой определил состояние локомотива, погрозил высунувшемуся из будки машинисту кулаком.

Паровоз, дохнув паром, остановился. Машинист сошел на землю и, что-то сказав хрупкой девушке-помощнику, направился к Листравому, недружелюбно спросил:

— Ты что, дядя?

— Дышла стучат, вот что, племянник. Клинья подкрепи.

Машинист оторопело глянул на него, хотел выругаться, но, увидев спокойные глаза рабочего человека, сказал просто, как знакомому:

— Дыхнуть некогда. Бригады — новички сплошь. Не успели. Сейчас сделаем.

В прибывшем поезде были пленные немцы. Автоматчики не подпускали близко никого.

Листравой задержался в конце своего эшелона. Последний вагон служил изолятором в дороге, а при необходимости — и гауптвахтой. Из него только что выпустили провинившегося. Машинист проводил его осуждающим взглядом.

В эшелоне, с которым ехал Листравой, были железнодорожники-восстановители. О войне эти люди знали по газетам и кино. Поэтому теперь толпились у вагонов с пленными: каждому хотелось увидеть, какие они бывают, живые немцы.

— Люди как люди, — заметила Наташа, во все глаза рассматривая пленных.

— Да… — тихо откликнулся Пацко. — Даже не верится, что это они убивали беззащитных.

Листравой мрачно подошел к пленным.

Сдерживая гнев, даже прикрыл набрякшие веки. А когда открыл глаза, то невольно вздрогнул: верзила немец в потертом мундире мышиного цвета проносил к вагону ведро с дымящимся супом.

Пленные засуетились, звякая котелками.

Листравой видел теперь только немца с ведром. Живо вспомнился старший сын, убитый недавно на фронте, рыдающая жена, разговор с полуголодными детьми, и в душе поднялась неуемная ненависть к фашисту. «Суп жрешь. По земле нашей ходишь. А мой Алеша?..» Он подступил к пленному вплотную.

В это время Пацко заглянул в ведро, удивился:

— А кормят этих чертей недурно…

— Убивать их надо. Вот! — с присвистом выдохнул Листравой. — Зря хлеб переводят.

Он придвинулся к верзиле, поднес пудовый кулак к носу, второй рукой попытался схватить немца за горло.

— Стоп, Александр! — Стрелочник Пацко перехватил руку Листравого, увлекая его к вагону. С другой стороны стрелочнику помог Хохлов.

Листравой не унимался, кричал, порывался ударить пленного.

— Так нельзя же, — уговаривал его Пацко, — шибко нехорошо!

— Бей их, дядя Саша! — азартно закричал Илья, расталкивая локтями людей. — Дави фрицев!

Боец, охранявший пленных, опомнился, выстрелил вверх.

Немец испуганно озирался, не понимая происходящего, бормотал:

— Капут… Гитлер капут… капут…

Наташа подала ему пилотку, которая свалилась с него в потасовке.

— Сми-и-ирно! — вдруг пронеслась команда.

Голос был резкий, хлестнул как кнутом. Все замерли, вытянулись.

В середину тесного людского круга шагнул щуплый военный с бледным лицом — начальник политотдела Павел Фомич Фролов. Он бесцеремонно оттолкнул Наташу от пленного. Маленькие колючие глаза его пробежали по взбудораженным людям, остановились на напряженной фигуре Листравого, будто ощупали ее. Небольшой энергичный рот скривился презрительно.

— По ваго-онам! — резко крикнул Фролов. Затем указал на пленного: — Убрать!

Железнодорожники отхлынули.

Немцы подхватили своего собрата, водворили в вагон. Боец задвинул дверь, набросил накладку.

Фролов направился к вокзалу.

Вскоре была дана команда выстроиться с оружием у вагонов. Листравой подумал, что виновником этого внезапного сбора является он, и приготовился к отпору.

У вагонов образовались живые бурлящие желто-зеленые прямоугольники. Из конца в конец пронеслись команды, и строй замер.

Группа командиров, среди которых Листравой заметил и Краснова, подошла к шеренге, где стояли Пилипенко и Батуев. Командиры смешались с солдатами, проверили оружие.

Александр Федорович не понимал, что же все-таки случилось. Недоумение его возросло, когда мимо прошли Цыремпил и Илья. Они были без ремней и оружия, позади них брел Пацко с винтовкой в руках наперевес.

— Что случилось? Куда вас?

— На запасной путь, — бесшабашно откликнулся Илья, сильно топая. Брызги грязи разлетались далеко, черными точками крапя серый снег.

Парней заперли в изоляторе. Листравой расспрашивал о случившемся, но никто не мог толком объяснить, а к вагону часовой не подпускал.

Через полчаса эшелон, стуча на стрелках и стыках, ушел дальше, на запад.

Александр Федорович Листравой был старожилом прибайкальского городка. Его дом с резными ставнями и небольшим кудрявым садиком находился в центре поселка железнодорожников. По вечерам у машиниста собирались друзья и знакомые, пели песни, играли в домино, спорили о политике. Поэтому в день отправки эшелона к нему в вагон-кладовую, которую он временно принял, пришло много приятелей. Как водится на Руси в таких случаях, выпили по первой — пригорюнились, опрокинули по второй — заговорили, а когда осталось в бутылках на донышке — песню запели.

Горькое было то веселье. Жена, опустив веки и положив голову на плечо Александра Федоровича, беспрестанно вздыхала, вытирала платочком глаза, вспоминая ушедших на фронт сыновей. Соседки, глядя на нее, тоже вытирали слезы, горевали о своих. Неожиданно в дверях показался сухощавый Фролов, спросил, все ли погружено.

— Выпейте с нами рюмочку, товарищ командир. — Жена Листравого подошла к двери, подала рюмку начальнику политотдела. — Не откажитесь, будьте ласковы.

Было в ее просьбе что-то нежное, материнское, сердечное. И обычно суховатый, сдержанный Фролов конфузливо принял рюмку.

Постепенно провожающие разошлись. Перед самым отходом эшелона в вагон протиснулся давний товарищ Листравого. Он был в замасленной телогрейке, с усталым, припорошенным пылью лицом.

— Ты, Саша, пригляди там за моей Наташей, Зелень еще.

Потом снял шапку, вынул из нее помятый бумажный треугольник:

— В дежурке передали…

Александр Федорович прищурил глаза, разбирая почерк на конверте. Жена торопливо, трясущимися руками отобрала письмо.

Увидев слова: «Алеша умер у меня на руках…», тяжело охнула, опустилась на скамейку.

^Листравой растерянно присел рядом с женой, еще раз развернул письмо. Сдавило сердце, перехватило горло. Беспомощный и неуклюжий, он неумело гладил голову жены; в корявых пальцах волосы путались, цеплялись. «Эх, война, война!..»

В трубе печурки ветер высвистывал дорожную песню, натруженно скрипел вагон, громыхали на стыках колеса.

Листравому чудился в этих звуках безудержный плач жены. Не довелось им погоревать вместе.

Вспомнился сын, стройный, веселый, с певучим и звучным голосом. Теперь часто по ночам слышит машинист голос сына. Проснется — все та же песня колес да тяжкие воспоминания…

Листравой достал в изголовье потрепанный бумажник, перетянутый тонкой резинкой, вынул семейную фотографию.

Вагон размеренно покачивался, отсчитывал стыки рельсов. Когда поезд входил на стрелки, звонче бренчали ключи и зубила, лежавшие на полках и полу. По их перезвону Листравой обычно определял приближение станции. На этот раз, погруженный в свои далекие мысли, он не заметил, как поезд замедлил бег. Очнулся, когда эшелон остановился, и вслед за тем дверь заскрипела, отползла на роликах.

— К вам, товарищ кладовщик, можно? — По лесенке поднялся Краснов. — Здравия желаю!

Вошедший с какой-то опаской оглядел вагон. Длинное лицо его приняло официальное выражение.

Листравой поморщился, с сожалением отложил в сторону чистый листок бумаги, прикрыв им фотографию.

Краснов присел на край кровати, достал из пухлой полевой сумки газету и блокнот.

— Хоть я и в батальоне движения, а вы к паровозникам причислены. Считаю своим долгом, как агитатор, провести с вами беседу. По-дружески потолковать, когда-то у нас неплохо получалось… После вашей выходки на предыдущей станции это стало сугубо необходимо. Нарушения дисциплины участились. Возьмите хотя бы этих хулиганов, Батуева и Пилипенко…

Листравому показалось, что агитатор с особым злорадством назвал фамилии его учеников, и он сердито засопел, но «докладчика» не прерывал.

— Они опозорили нашу часть! Охота на поросят в такое время — вещь непростительная. Такие вот и довели нас до отступления. Понимаете, товарищ Листравской?

Краснов, не обращая внимания на собеседника, говорил и говорил, довольный собственным красноречием. Эту слабость Краснова машинист знал давно. Раньше она вызывала снисходительную усмешку, но теперь, когда так было некогда, Листравой мучительно переносил затянувшуюся беседу. И это искажение его фамилии переполнило чашу терпения.

— Понимаю, товарищ Красновской, — с издевкой сказал он, вставая и подходя к двери.

— Очень хорошо. Теперь о главном. Мы ведем священную войну, на нас смотрит весь мир. И вдруг — за горло пленного. Понимаете ли вы…

— Иди ты… — Листравой выругался, шире раздвинул дверь, зло добавил: — Катись отсюда!

— Вы… Я начальнику скажу… — Краснов хотел возразить что-то, но Листравой схватил его за рукав, указал на дверь: — Катись к свиньям собачьим!

Демьян Митрофанович Краснов в тридцатые годы был известным в Забайкалье активистом производства. Волна массового новаторства выдвинула и его. Он вместе с Листравым выступил за новые методы труда на железной дороге, стал известным, заметным человеком. Листравой по своей скромности считал, что делают они самое простое, будничное дело, и не видел в этом ничего особенного. Краснов же был уверен, что их заслуги перед отечественным транспортом нужно оценить. Вскоре без него не обходилось ни одно совещание, ни одно собрание, где его непременно выбирали в президиум. Так шли годы.

Стрелочник Краснов был выдвинут на должность дежурного по станции, за новаторство получил орден; затем ему доверили всю станцию. Потом быстро разобрались в его ограниченности и исправили ошибочное решение. А он, словно и не понимал всего этого, считал себя в центре общественного внимания, даже обижался, если ему где-либо не давали выступить, жаловался:

— Затирают старую гвардию. Теперь можно нас и на свалку. Конечно, можно: пределыциков разогнали, — вредителей истребили. Зачем теперь мы? Устарели, неграмотными стали…

Листравой при случае дружески советовал приятелю быть скромнее. Но тот только посмеивался. Однажды на конференции Краснова не избрали в президиум. Он опоздал и не знал этого.

Неторопливым, полным достоинства шагом поднялся на сцену, сел в первом ряду за столом. Там не придали никакого значения его появлению: забыли уже, кого избирали. Неожиданно встал Листравой, громко с места задал вопрос: на каком основании Краснов оказался в президиуме? Произошло замешательство, но потом председательствующий нашел выход: он предложил «доизбрать» кандидатуру.

Краснов обозлился, затаил глубокую обиду, думая, что бывший приятель завидует его славе. При встречах они разговаривали только на «вы», будто бы и не знали друг друга с детства.

У Красновых не было детей. В семье не прекращались взаимные упреки. Жена, чувствуя свою правоту, сошлась тайком с военным комендантом и сбежала.

Краснов пожаловался Листравому, надеясь найти сочувствие. Но тот грубовато ответил:

— Убежала, говоришь? Туда ей и дорога! Плюнь и разотри.

Краснов согласился с ним, а через неделю машинист встретил его сияющим. Листравой догадался: примирился с судьбой. Но тот огорошил машиниста, сообщив, что комендант бросил разбитную бабенку, и она вернулась в дом.

— И ты принял потаскуху?

— Прошу не оскорблять мою супругу!.

— Тряпка!

Семейная драма сделала Краснова подозрительным, в каждом человеке он видел скрытого врага-насмешника. Листравому он тоже не простил прежних обид.

В первые дни войны Краснов был самым активным агитатором. Его пылкие патриотические речи имели успех: молодого неопытного начальника политотдела они покорили. И тот посоветовал назначить Краснова главным кондуктором на курьерские поезда.

— Поздравляю! — Листравой, встретившись в дежурке, хлопнул Краснова по плечу. — Потягивай теперь «служебную» — и в ус не дуй.

С началом развития железных дорог у частных станционных буфетчиков была манера бесплатно угощать главных кондукторов стопкой водки. По традиции она называлась служебной. Давно уже не подавали бесплатную стопку, а разговоры о ней нет-нет да и воскресали.

Краснов поверил словам Листравого. Нарядившись в форму главного кондуктора, он явился в станционный ресторан и попросил стопку водки. Ему подали. Краснов выпил, крякнув и понюхав корочку, пошел за дверь. Его задержали, потребовали расчет. Демьян Митрофанович указал буфетчице на свою фуражку с красным кантом, на кондукторскую сумку, на свисток. Буфетчица не унималась:

— Не стройте из себя дурачка!

У Краснова денег не оказалось: скандал. Дошло до начальства, и Демьян Митрофанович очутился снова на посту стрелочника. Опять Краснов винил во всем Листравого. В душе он поклялся отомстить машинисту.

Демьян Митрофанович верил в победу советских войск, считал, что война кончится быстро, что бои будут идти только на чужой территории. А когда подряд посыпались неудачи и армия вынужденно откатилась к Москве, он растерялся. Новые условия никак не соответствовали его установившимся твердым понятиям.

В душу закрался какой-то панический страх, в котором Краснов боялся признаться даже себе: внешне он оставался активистом, исполнительным работником, но на фронт особенно не рвался, дожидаясь повестки из военкомата.

В эшелоне Краснову поручили проводить беседы, делать устные обзоры газет: коммунистов было не так много, большинство из них ушло на фронт. Он ревностно исполнял поручения, о всем услышанном среди людей пространно рассказывал в политотделе. Фролов сначала внимательно выслушивал, потом вежливо прекращал кляузные россказни.

После стычки с Листравым Демьян Митрофанович кинулся прямо в политотдел: хватит терпеть грубияна! Фролов выслушал его запальчивую речь, спросил:

— А вы, скажем, что предлагаете?

Краснов подумал, подумал и ответил:

— Пусть перед строем признает ошибку. Мол, напрасно…

Фролов нахмурился, отвернулся к окну. А поезд шел все дальше, на запад.

2

Убегают назад полустанки, днем скучные и невзрачные, ночью мигающие подслеповатыми огоньками. Словно забытые на земле скворечники, появляются будки стрелочников и мгновенно скрываются позади. И вновь степь, морщинистая, шершавая от пожнивья, с бледно-зелеными озимыми посевами. А то вывернется перелесок. В серых, ветрами освистанных ветках застревает дым паровоза. Пухлые рваные клочья его чахнут, тают на откосе насыпи. И снова глазу не на чем задержаться…

Наташа радовалась, что ей досталось место у окна на верхних нарах. Пусть за окнами и однообразные картины, пусть они навевают невеселые думы, но это все-таки лучше, чем полумрак нижних нар. Ей было и тревожно и боязно чего-то нового, неведомого: скоро фронт. О будущем думалось, как о чем-то отдаленном, неясном. Когда встречались поезда с красными крестами или воинские составы обгоняли эшелон, сердце щемило и вставал вопрос, что же будет впереди.

На остановках к ним в вагон заходили парни, балагурили, затевали песни. Наташа хорошо играла на гитаре. К ней часто подсаживался Пилипенко, и тогда они пели одну и ту же песню о Байкале. Пели красиво, несильными молодыми голосами. И было в их словах много душевной тоски по родному краю, по родной земле.

Наташе нравился Пилипенко. И она чуть-чуть сердилась, видя, как застенчиво и благодарно улыбается парню круглолицая девушка с нижних нар. Ей тоже нравится голос Ильи. Наташа сердито отворачивалась к окну, задумывалась.

Смотрела в окно, а мысли были далеко, у Байкала, в домике над обрывом, где остались мама, братишка Сережа, отец. Как они там живут без нее? Скорее бы добраться до места и получить от них весточку. До места… А где оно, место?

За окном опять поплыли голые рощицы. Весеннее солнце прорвалось сквозь тучи, озолотило острую верхушку церкви далекого села. На пригорке махала крыльями неказистая мельница. В Сибири такие попадаются редко. А еще дальше, почти у самого горизонта, спичкой торчала труба какого-то завода. Замелькали железные переплеты моста. Внизу открылась извилистая река. Лед, белый в промоинах, оторвался уже от глинистых берегов, заметно потрескался.

— Смотри, смотри! — Наташа затормошила подругу. — Это как у нас, на Байкале. Мы с Ильей любили смотреть ледоход.

Обе прильнули к окну. Мост кончился.

— Любишь, что ли, Илью-то? — вдруг спросила подруга.

Наташа неопределенно пожала плечами.

— Просто веселый он. Да мы с ним на одной улице жили. Вот и подружились.

Наташа замолчала, отодвинулась в угол, потом достала в изголовье свой чемодан, вытащила бумагу Старательно принялась за письмо.

«Дорогая мамочка! Полмесяца как мы в дороге. Уже проехали Сибирь, Урал. Теперь едем к Туле. Это от вас шесть тысяч километров. Гор здесь нет и лес не такой дремучий, как у нас. И речки не такие. Озерки попадаются маленькие. В поездах много женщин и ребятишек. Почти раздетые едут. Беженцы это из разных западных мест. Одна девушка ходила по станции с ребенком на руках. В одном платье легком. Ребенок у нее чужой, подобрала. Говорит, что сама вырастит. Нам жалко было смотреть, такая она худенькая. И глаза строгие. Мы плакали, а она нет, только беззвучно губами двигала. А ребеночек запищал, я сбегала в теплушку, принесла свое пальто и отдала ей. Наш эшелон тронулся, но я все же заскочила. Жалею, что не дала ей адреса, пусть бы ехала к нам. Да, мама?..

А дядя Саша чуть немца не задушил, пленного, Я рассердилась на него: ну зачем он так? Ведь это нехорошо— беззащитного обижать… И я плакала как дурочка. Фролов, начальник политотдела, на меня ругнулся, что я пилотку того немца подобрала. Я плакала, а девочки говорили: ты, мол, и есть настоящая дурочка, потому что фашистов нельзя жалеть, потому что они нас не жалеют. Потом голова болела. Илья тоже не согласен со мной.

Да, Илья с Батуевым ужас что натворили! Когда нам выдали ружья, такие тяжелые автоматы, то они задумали пострелять в цель. Пули пробили доски и свинью ранили. А могли бы и людей убить. Командиры узнали — наших голубчиков обоих на «губу», а попросту — в каталажку посадили. Только хлеб да воду дают. Мы с девчатами, крадучись, носим Илье с Цыремпилом суп. Едет и Краснов. Помнишь, в клубе все длинные доклады делал, мы его финтифлюшкой прозвали? Он будет дежурным по станции работать.

Дорогая мамочка! Ты не сердись, что я бросила техникум. Наши студенты добровольцами на фронт ушли, а меня не взяли. Ну, я и поехала сюда. Стрелочницей буду работать, не под пулями. Везут нас неизвестно куда: может, в Тулу, а может, в Брянск. Где фронт нагоним, там и осядем. Насчет Листравого ты, мама, не говори тете Маше. Как твое здоровье, родная? Обо мне не беспокойся, пожалуйста, все обойдется как нельзя лучше. Пусть папа не ругает меня, вспомнит свою молодость».

Наташа дописала приветы и пожелания, свернула бумагу солдатским треугольником, написала адрес. Водворив чемодан на место, она придвинулась к окну.

Солнце клонилось к закату. Широкие косые лучи выбивались из-за лохматых облаков, светлым багрянцем «красили изорванные края. Тучи уходили, клубясь и реД «я, высвобождали солнце. Поезд вошел в густой бор, высокие стройные деревья обступили дорогу; гладкие стволы сосен запламенели позолотой, словно пожар подступил к их зеленым кронам. От этого вагон наполнился легким, трепетным светом.

Наташа легла, прижалась к подруге. Однообразно стучали колеса. Окно то озарялось, то темнело. И мысли у Наташи были, как эти перебегающие тени, изменчивые, путаные…

В вагоне-изоляторе имелись одни нижние нары. Посредине — чугунная печка с трубой, выведенной в потолок. Илья Пилипенко и Цыремпил Батуев в первый же день своего заключения переложили три доски наверх: против люков образовалась неширокая полка.

Цыремпил сидел теперь на этих досках у раскрытого окна, скрестив ноги по-восточному. Гладкий большой лоб его был неподвижен, глаза глядели с той внимательностью, которая свойственна людям степей.

Редкие, медленно ползущие облака виделись ему стадом овец на голубых горах. Они разбрелись, а степные горные великаны подбираются, чтобы схватить и унести в когтях беспомощных ягнят. Тот зубчатый синий лес у самого горизонта совсем не лес, а островерхие юрты далекого улуса. Смутные строения еле различимой деревни — это табуны диких необъезженных скакунов. Распластавшись в разнотравье выпаса, мчатся они невесть куда. То не дым разметался по ветру, а гривы быстроногих жеребчиков.

Сама собой слагается песня, рождаются нужные слова.

Цыремпил раскачивается взад и вперед, гортанным голосом поет о том, что проплывает перед его задумчивыми глазами. В вагоне звучит протяжная мелодия монгольских просторов, простая и доверчивая, как и люди, их населяющие. Поет он, а сам думает о своей судьбе, пытается представить, как выглядит фронт. В воображении рисуются фонтаны взрывов, слышится вой бомб, все то, что смотрел когда-то в кино. Цыремпил уже не видит, что проходит за окном. Поет о том, как его брат — смелый и сильный батор — бьется с врагом…

Внизу, на голых нарах, похрапывал Илья Пили-пенко. Должно быть, снилось ему что-то неприятное: лицо его выглядело испуганным, диковатым.

Вагон бросало из стороны в сторону, двери дребезжали, и над всеми этими шорохами, стуками, лязганьем металла плыла гордая песня Цыремпила.

Пилипенко проснулся.

— Цыремпил! Кончай свой ехор! 1 — закричал Илья, вскакивая и потягиваясь. — Сон странный видел. Хочешь, расскажу?

Цыремпил заранее заулыбался, ожидая от друга веселой выходки.

— «Ей снится, будто бы она идет по снеговой поляне», — продекламировал Илья, спуская ноги на пол. Натянув валенки, он начал приседать, выбрасывая руки вперед. В такт упражнениям приговаривал: — Физкультура через нас укрепит рабочий класс… Физкультура через нас укрепит рабочий класс…

Батуев знал, что Илья может повторять без конца.

Он потребовал:

— Сон, сон давай!

— Да, сон…

Пилипенко присел на нары, посерьезнел.

— Будто мы идем в бой, и Фролов впереди нас. Такой строгий, такой строгий, точь-в-точь какой был, когда читал нам мораль после стрельбы по мишени. Ты не забыл? То-то же. Да, идем, значит. А он, Фро-лов-то наш, все вперед да вперед норовит. Так и потеряли его в тумане. Только песни звучали кругом, стучали пулеметы…

Поезд остановился, за стенкой послышался говор, перебранка. Цокнули буфера.

— Плохой сон. Человек-то он справедливый, — Цыремпил даже тронул Илью за рукав. — Нехорошо…

— Какой человек?

— Фролов наш правильный человек. Почему потерялся?

— Даже чересчур правильный. — Илья ироническим взглядом обвел изолятор.

Поезд тронулся так же внезапно, как и остановился. Чем ближе подъезжали к фронту, тем чаще и чаще задерживали эшелон восстановителей. Его обгоняли составы с пушками, танками, укутанными в зеленый брезент. В хвосте эшелонов, на крышах щетинились зенитные пулеметы. К составу железнодорожников прицепили вагон с командой зенитчиков. Вскоре Илья и Цыремпил услышали звонкую очередь: соседи-зенитчики опробовали счетверенные пулеметы.

— Порядочный разговор начинается! — воскликнул обрадованный Илья и, отодвинув раму окна, приветливо помахал соседям.

Вдоль железной дороги зазмеилась узкая речушка. Течение ее было слабое, хилое, ледяное крошево лениво пробивало себе путь в отлогих берегах, поросших розоватым тальником.

— Скучно в этих краях, наверное, жить, — снова заговорил Илья. — Ну разве же это речка?

Он с презрением махнул рукой. Цыремпил поглядел в окно. Речка попетляла рядом с полотном дороги и растворилась в травянистом болоте. В окно пахнуло гнилым листом и болотными газами.

— И тут, однако, люди живут. Добрым местом считают. — Цыремпил отодвинулся на край помоста. — Потому что это — их родина.

Илья захлопнул окно, спустился на нары.

— У нас весной на улицах и то больше воды бывает, — сказал он, поеживаясь и натягивая шапку. — Эх, как тут не вспомнить Ангару! Катишь, бывало, по ней на плоту, а она дыбится на поворотах, бурунами бросается. Глянешь в светлую глубь, и глаза отвести- не можешь. Такая уж она прозрачная! Ну, а вильнет в лобастые утесы — тут уже не зевай. Держись, паря! Расхлещет в пух и прах, ежели оробеешь… Эх, потерял ты, Цыремпил, полжизни, не поплавав на Ангаре.

— А ты, однако, когда поспел-то? Выдумываешь, наверное.

— Выдумываю?.. Я, друг, и Лену и Ангару прошел, золотишко добывал. Байкал вдоль и поперек исходил и на катере и на пароходе. Помотался по белу свету, повидал кое-что. Суди сам, в десять лет убежал из дому. Карманником был, в домушниках числился. Восемь детдомов прошел, две колонии за плечами. Звали меня тогда Веселая Смерть. Но это напрасно: руки чистые… Ну, житуха худая и пустая, скажу тебе…

— А на паровоз как завернул?

— Все Листравой! Заманил. Я, понимаешь, уважаю таких: зубы изломает, ногти сорвет, а своего добьется. Люблю таких железных людей. Шутишь, какого у него сынишку угробили, Алешу-то! Певец! Голос что у Шаляпина. Запоет, бывало, — стекла ходуном ходят. В землю вогнали, гады! А ты видел плачущего Листравого? Не видел? Держится!

Пилипенко скрипнул зубами, сбросил с плеча телогрейку, засучил рукава выше локтя на правой руке. — Вот, видишь, следы? С дружком зимой в переделку попали. Финками от трех волков отбились.

Руками рвали волчьи глотки… Так и немцев надо, ломать им горло… Ух, холодище!

Илья подложил дров в печку: загудело, заплясало пламя, жестяная труба порозовела.

Пилипенко пристроился на чурбане у раскрытой дверки. Неверный охровый свет плясал на его впалых щеках, блестел в быстрых глазах, скупо освещая всю его напряженную фигуру.

Батуев приплясывал вокруг печки, размахивая длинными руками. Вдруг Пилипенко запел чистым голосом: Бьется в тесной печурке огонь, На поленьях смола, как слеза…

— Эх, друг!.. Слезы лить нам рановато. — Илья неожиданно толкнул Цыремпила в плечо. Тот пошатнулся, но не двинулся с места. Сам схватил приятеля в охапку, смеясь, повалил на пол: загрохотали сваленные доски.

— Зй, буяны! — С тормозной площадки забарабанили кулаком в стенку. — Маскируйте окна.

Илья захлопнул дверцу печурки. Сквозь щели пробивались тонкие золотистые лучи. Поддувало походило на светлое окошечко, ясные угли в нем медленно угасали, покрываясь легким пеплом.

Парни примолкли, будто вслушиваясь в приглушенную скороговорку колес. Чуть погодя Илья взял Цыремпила за руку, притянул к себе и неожиданно сердито спросил:

— Никому не скажешь? Побожись!

Цыремпил растерялся, пытался высвободить руку из сильных тисков товарища. Илья настойчиво требовал ответа. Когда Батуев дал слово никому ничего не рассказывать, он тихо, глухим голосом спросил:

— Тебе Наташка нравится?

— Ничего, красивая. А что?

Илья сделал сначала безразличное лицо, потом напряженно рассмеялся, чтобы скрыть смущение, толкнул друга в бок:

— Да я так просто. Красивая! Наша, сибирячка. А у тебя девушка есть?

Цыремпил отчужденно отодвинулся к стенке.

— Зачем мне девушка сейчас? Это потом, после войны. Выучусь на машиниста, тогда, конечно… У меня она хорошая будет. Обязательно хорошая!

— Лучше Наташки?

— Обе лучше.

Друзья рассмеялись.

— Вот кончится война, я все книги перечитаю и про все, про любую страну смогу рассказать. Африка— вот она. Шпицберген — извольте, Ямайка — будьте добры. Какая жара на солнце? Получите. Ты, говоришь, машинистом станешь… Машинистом, оно хорошо вообще, а я вот не хочу. Не хочу, и только. Забот много. Чем меньше забот, тем для человека лучше. Понимаешь? Человек рожден для свободы и счастья, как птица вольная. А ему, извольте, хлопоты жизнь навязывает.

— Без хлопот хлеб не уродится. Без труда и лист не шелохнется…

— Мудрость! — Илья снова притянул Цыремпила к себе.

Тот молчал. Его волновала мысль, не написали ли отцу о их поведении, и он не отвечал Пили-пенко.

— Молчишь? Со мной, друг, спорить — дело дохлое. Значит, красивая, говоришь…

Илья опять засмеялся, потом спросил:

— Слушай, вдруг меня покалечат? А? Скажем, выбьет глаз или ухо долой? Отвернется она от меня?

Цыремпил сердито сплюнул, приподнялся.

— Дурак ты! Шибко дурак!

Илья неожиданно для Батуева спокойно подтвердил:

— Верно. Глупость сгородил.

Лицо Цыремпила вдруг стало тревожным:

— Знаешь, Фролов днем говорил, что наши вели бои местного значения. Это что же, перестали наступать, значит?

Илья надолго задумался.

— Жаль, если так, — проговорил он спустя, быть может, полчаса. — Не придется нам посражаться.

Поставят где-нибудь за сто верст от фронта, и немца подходящего не присмотришь…

— Войны на наш век хватит, черт бы ее побрал!

Цыремпил снова вернулся к прежней мысли:

— Думаешь, Фролов отцу не напишет?

Илья подшутил:

— Конечно, напишет. Бросил все — сидит и пишет. Он у нас строгий.

Цыремпил воспринял серьезно.

— Строгий, правильный, — произнес он задумчиво.

А колеса неизменно отбивали дробную чечетку, унося далеко от привычной жизни навстречу тяжелым испытаниям.

Низкие тучи заволокли небо. Косматые, они заклубились над полями и голыми лесами. Дым из паровозной трубы стлался вдоль насыпи, льнул к буграм, оставался в лощинах. Снежинки опускались на землю робко, медленно, словно выбирая место получше, коснувшись земли, таяли. Сверху падали новые, рассеивались белым крошевом, нависали легкими кисейными занавесками. Поезд разрывал эту непрочную ткань, разметывал белую пыль по сторонам.

Листравой стоял у раскрытой двери, вспоминал время, когда он сам за реверсом паровоза, по сугробам, прокладывал путь поезду.

Эшелон опять задержали на боковом пути. Его обогнал бронепоезд. Листравой, смотря на падающий снег, невольно представил себе, как сын Юрий управляет сейчас паровозом такого же, быть может, бронепоезда, как ему тяжело вести груженый состав по занесенным перегонам. Его волновало, справляется ли сын, только год назад получивший право управления локомотивом.

— Дома хозяин? — В двери показался начальник политотдела.

«Начнет пилить», — неприязненно подумал Листравой, вставая навстречу Фролову.

— Заходите.

Фролов легко поднялся в вагон, отряхнул с ушанки снег, оббил валенки.

— Порошит… — Он посторонился, приглашая Ли-стравого полюбоваться теплым мартовским снегопадом. — Только бы на зайчишку…

Александр Федорович, который считал охоту бесполезным занятием, а охотников — легкомысленными людьми, отозвался недружелюбно:

— Известно, погодка для баловства в самый раз.

Не ожидавший такого приема, Фролов покраснел, в глазах его промелькнула досада.

— Я вот думаю, не приготовить ли лопаты, товарищ командир? — грубовато спросил Листравой. — Как бы другой охотой не пришлось заниматься.

Фролов согласился с машинистом, но его небольшие колючие глаза добавили: «Ну, поглядим дальше, что ты скажешь, ворчливый старик».

— Что же, пожалуй, займемся. Где они у вас, лопаты-то?

Листравой раскрыл двери пошире: в теплушке стало светлее. К удивлению Александра Федоровича, начальник политотдела принялся вместе с ним просматривать инструмент, смело берясь за тяжелые связки.

Фролова встревожил Листравой: ему было непонятно, чем вызвано нападение на пленного. Этот пожилой человек не мог так просто кинуться на немца. Значит, были, причины. И командир решил пока не говорить о|"~этом.

— Может, развязать лопаты? — спросил он.

Листравой уже приветливее ответил:

— По погоде будем смотреть, Павел Фомич. Развязать недолго.

Они вдвоем прикрыли тугую дверь теплушки. Листравой подбросил в печку угля, приставил к двери пустой ящик. Сели на него рядом, касаясь друг друга локтями. За окнами валил снег, крупный, спорый.

— Эта пороша, Павел Фомич, машинистам что нож острый. Особенно на подъемах. Скоблишь, скоблишь рельсы. Паровоз куриным шагом топает. Душу вон тянет.

— И песок не помогает?

— Где там! Колеса будто в масло попали. Бух-бух, бух-бух, бух-бух! И все на одном месте. Сколько здесь машинистов премию оставили! Страсть одна. То растяжка, то обрыв крюка, брак, значит. Ну, известно, прощевай наркомовская. Вот! А это тысчонки две — самое малое…

— И у вас случалось?

— Бывало, приключалось и со мной.

Листравой сдержанно улыбнулся, расправил усы:

— Тридцать лет на паровозе — это не тридцать шагов по асфальту сделать. Случалось такое, что просто смех и грех…

Вагон дернуло, шатнуло, дверь отодвинулась. Уплыл назад с флажком в руке дежурный по станции, запорошенный, облепленный снежинками.

Листравой догадывался, что пришел начальник политотдела неспроста и что визит этот имеет прямое отношение к случаю с немцем. Но Фролов сидел спокойный, нестрогий. «А может, Краснов наябедничал?..» Серьезный разговор о делах тяготил бы машиниста, и он пустился вспоминать случаи из своей трудовой жизни:

— Да, вот насчет премий наркомовских. Раз в году они выдаются, как вам известно. Бережешься целых двенадцать месяцев. Все-таки месячное жалованье полагается, если проработаешь благополучно. Третьего года дотянул я до тридцатого декабря. Честь честью шло дело. Мы с Марьей Степановной, женой моей, уже наметили, что купим на премию. Первым делом мне зимнее пальто, ей — шаль пуховую, оренбургскую: в кулаке вмещается, а развернешь— хоть кровать двухспальную застилай. Мечта моей супруги. Она у меня не модница, а добрую вещь любит… Отправляюсь в последнюю поездку. И захотелось вдруг елку привезти. Деревцо купить в магазине — плевое дело. А я надумал свеженькую привезти. Внукам — забава. Подъезжаю к Хвойной, там у дороги приго-о-о-жие елочки. Вот! И какой-то бес под ребро — торк! Вырубил елку. Вместе с кочегаром затащили ее на тендер. Хватаюсь за реверс. Поезд ни с места. Я и так и сяк. Примерзли колеса — хоть плач. Пороша трусит, вроде сегодняшней. Хватили горюшка. По частям выводили поезд с перегона. Елку вышвырнул под откос, к свиньям собачьим. Вернулся домой лишь утром первого января. Вот! Плакали наши денежки…

— Жена в слезы, проборка?

— Нет, такого у нас не заведено. Без сцен.

— И всегда так? — Фролов недоверчиво прищурил маленькие глаза. Он явно намекал на случай с пленным. И, хотя Листравой ожидал, что разговор придет к этому, двусмысленный наводящий вопрос смутил его. Хитрость всегда не нравилась Александру Федоровичу, и он заговорил сбивчиво:

— К чему намеки, товарищ командир? Давайте по-простому, по-рабочему. Насчет дохлого фрица, что ли?

Он все-таки не был уверен, что правильно понял начальника политотдела, закрадывалось сомнение: а может, просто Краснов нажаловался?

— Почему же дохлого? Вон какой здоровяк. Даже вам пришлось бы худо, будь вы с ним на равных правах.

Листравой рассердился: сравнение с фашистом прямо-таки взбесило его.

— Видели мы вояк почище. Кого? Всяких в гражданскую. Фриц дохлый, потому что плакать кровью ему придется. Вот! Доброта наша, русская, страшную силу таит…

— Бить пленных, безоружных?

— А я звал их? С винтовкой звал? Ну, а полез, за синяки пеняй на себя. Пощады не жди!

Фролов хорошо понимал озлобленность Листра-вого, но на одном настаивал:

— Разве безоружного трогать можно? Так только звери поступают.

— Эх, добрый человек! — перебил Листравой. — А мой сын где? Кто мне его заменит? Фриц тот мордастый, да?

Листравой рывком отворил дверцу печки: ветром выбросило дым из нее. Александр Федорович заморгал, кулаком растер слезу.

— Кто мне вернет Алешку, спрашиваю? Вас вот не рвануло за сердце. Зве-е-ери!.. Хотите «нать, я курицу не зарублю.

Помолчали.

По долгу начальника политотдела Фролов не мог простить машинисту его поступка: дурной пример степенного и авторитетного человека заразителен для других, менее устойчивых. Но командира тронула скорбь отца: «Быть может, оставить все это без последствий? Немцы с нашими не цацкаются. А если бы мою дочку убили?»

Он встретился глазами с Листравым и увидел в них жесткое упрямство убежденного человека — такой в скидке не нуждается. Фролов отмел свои колебания, сухо сказал:

— За проступок, порочащий вас, рабочего человека, объявляю выговор. При повторении посажу на «губу»! Понятно?

Листравой выпрямился: правду, выходит, говорили, что начальник политотдела беспощаден. Невидящими глазами посмотрел он на Фролова, глухо откликнулся:

— Понятно. Только не посылайте ко мне всяких болтунов. Выброшу на ходу паршивца.

Листравой теперь определенно считал, что начальнику политотдела нажаловались.

— Кого? — не понял Фролов.

— Знать должны. — Александр Федорович отвернулся к печке, негромко буркнул: — Краснова этого…

3

Снег валил третий час кряду. Ветер, подхватывая снежную пыль, швырял ее, мчал на своих легких крыльях, переметая дороги и звериное разнотропье в лесах.

Листравой наблюдал за метелью. Ему представлялось, что это дым паровоза превращается в холодную пыль, и она белым маревом расстилается вдоль железной дороги, скрывая горизонт.

Эшелон мчался на запад. Мутные вихри набрасывались на вагоны, сотрясали подвижные двери, снег "попадал в трубы теплушек. Холод заставлял людей жаться к печкам.

— Вот тебе и зима! — воскликнул Пацко, подходя к розовой от тепла трубе чугунной печки. — Завертело, засвистело хуже, чем в Сибири. Достанется машинисту. И нам лопаты не миновать.

— Как бы немцы не вырвались, — озабоченно сказал Хохлов, будто это зависело от жильцов вагона. — Из Демянского котла-то…

— Немцы?

Пацко даже отодвинулся от печки, пожелал:

— К этой метели да морозца градусов под сорок. Фриц-то, он к холоду чувствителен…

— А ты знаешь? — спросил Хохлов, прищурившись и поглаживая конопатую скулу. — Врешь ведь.

— Южные люди такие, кого хошь спроси, — отозвался товарищ и без всякого перехода серьезно сказал: — Ей-ей, закопаемся на перегоне, занесет нас до крыши.

— Не упустили бы немцез, — опять заговорил о своем Хохлов, пытаясь в тусклом свете от печки читать газету. — Целую армию прихлопнуть бы. Настоящий «хайль» получился бы и «Гитлер капут».

— Бы да бы, — Пацко вновь подошел к горячей трубе. — Нас занесет, немцев выпустят.

Яснее других понимал неизбежность остановки Листравой. Хоть и огорчил его начальник политотдела, машинист впотьмах разрывал проволоку на связках лопат, выставлял их к двери. Покончив с этим, он переобулся в валенки, достал меховые рукавицы, сел у печки, готовый к действию.

Поезд, однако, двигался. Шел рывками, то убыстряя, то сокращая ход. Листравой словно наяву видел, как паровоз разбивает грудью сугробы. Каждый толчок Листравой переживал так, будто сам вел состав. Когда эшелон остановился, Александр Федорович тяжело вздохнул, открыл дверь теплушки.

Было сумеречно. Вихрился снег, натруженно гудели провода, дугой гнулись голые деревца на привокзальной площади. Чуть приметно желтели окна поселка, уныло вызванивал станционный колокол, раскачиваемый ветром. Листравой спрыгнул и утонул почти по пояс в снегу. Вдали у паровоза, на стрелках, чернели фигуры людей, взмахивающих лопатами.

К машинисту подбежал Краснов. На рукаве у него краснела повязка дежурного по эшелону. Прикрывая лицо рукавом, прокричал:

— Готовь лопаты, товарищ кладовщик! Будем коллективно бороться со стихией!

— Без тебя знаю, стихия.

— Поговори мне! — уже на ходу пригрозил дежурный, убегая дальше, в конец состава.

— Выходи строиться! Выходи строиться!

Из вагонов выскакивали нахохлившиеся люди, жались друг к другу. Новая команда свела их в ряды, и у вагонов-кладовых образовались длинные очереди.

Вскоре у Листравого не осталось лопат. Одну он приберег для себя: ловкую, ухватистую, с гнутым черенком. Закрыв кладовую, направился к работавшим.

Небо словно осатанело, снег дико плясал, залеплял глаза, забивался в уши. «Не лучше, чем на нашей Мысовой», — подумал Листравой о пурге, сравнивая ее с метелями на прибайкальской станции, где он часто бывал перед отъездом на фронт. Вместе с Юрием принимали они та>м бронепоезд. Снег тогда замел избы до труб. Юрий еле вывел громоздкий бронепоезд из тупика… И полутьма такая же. В мечущемся, клубящемся снежном тумане люди казались грязно-серыми тенями, и Листравой различал только ближних соседей. Они, так же как и он, раскапывали снег: вдоль пути вырастала насыпь, открывались две нитки рельсов.

Пробежал, утопая в сугробах, какой-то человек в полушубке. До Листравого долетали слова:

— Подналягте, братцы. Танковый эшелон задерживаем.

Листравой видел — люди поняли беспокойство того человека: чаще мелькали лопаты, реже слышались разговоры.

Вдалеке из белесого марева вырисовывался паровоз. Свет прожектора, тускло пробиваясь сквозь молочную пелену, наплывал желтой луной на людей. Заревел гудок. Послышался стук колес. Люди стали отскакивать в сторону от пути, увязая по пояс в снегу, бессильно садясь прямо в наметы. Перед глазами Листравого проплыли вагоны, облепленные снегом, платформы, груженные орудиями, танками. «А все-таки успели!» — подумал он, принимаясь яростно расшвыривать снег.

Видели этот поезд и Батуев с Пилипенко, всматриваясь сквозь заиндевелое окно. Их не взяли на работу: Фролов не разрешил.

— По-моему, для рабочих ребят такая мера будет самым чувствительным наказанием, — заявил он. — А без двух человек дело не станет.

Пилипенко был человеком увлекающимся. Книги читал без разбора. Вот и теперь, в дороге, он раздобыл у кого-то потрепанный французский роман и уже щеголял рыцарскими словами оттуда, часто не понимая их значения. Когда все люди из эшелона ушли на пути, Илья раскрыл книгу на самом интересном месте… и не стал читать.

— Добро вот так, у горячей печки, — сказал он Цыремпилу. — Как у камина какого-нибудь, в замке на высоченной скале…

Цыремпил молчал. Илье тоже стало не по себе. Он подвинулся ближе к товарищу, притих. Думал о том, что война — это прежде всего тяжкий труд миллионов, что за каждым выстрелом солдата стоит не один рабочий и что на войне не меньше пахнет терпким потом людей, чем порохом. Знал он об этом из книг, но тут была жизнь, и Илья растерялся. В душе росло смутное недовольство собой, беззаботность уступала место обиде. Он считал позором сидеть в этом тепле, когда рядом в трудной борьбе изнемогают люди.

Пилипенко с досадой бросил книгу в угол, распахнул окно. Снежные хлопья мгновенно облепили его.

— Открой дверь! — крикнул он часовому. Тот неуклюже повернулся в тулупе.

— По малой нужде приспичило. Скорее!

Оказавшись на свободе, Илья плотнее натянул шапку, по-ястребиному глянул на часового, стоявшего как снежная баба.

— Ну, я пошел. Не скучай! — и валкой походкой зашагал навстречу пурге.

Часовой оторопел, спохватившись, крикнул:

— Стой! — и сделал несколько шагов вслед Пилипенко. Но тот растаял в мутной мгле.

Батуев, выбрав момент, по-кошачьему мягко скользнул в снег, нырнул под вагон. Часовой, не заметив его, сердито задвинул дверь, набросил накладку. Думая, что второй арестованный по-прежнему сидит в вагоне, он отправился на площадку тормоза к телефонисту сообщить в штаб о происшествии.

Краснов не замедлил явиться. Он отругал часового, пригрозил ему военным трибуналом. Кончил тем, что водворил в изолятор самого часового и помчался доносить о побеге Пилипенко. «Вот воспитание Листравого. Полюбуйтесь! Сам разболтан, такие и подчиненные, — думал он. — В такой пурге Пилипенко не поймать, уйдет. Если снять всех людей, то далеко не убежит…»

К удивлению Краснова, начальник эшелона довольно спокойно отнесся к его сообщению. «Поищите среди работающих», — посоветовал он.

На запад снова прошел состав с танками. Три красных огонька позади эшелона мерцали недолго: метель тотчас спрятала их в белом круговороте. Краснов следил за ними, предполагая, что на этом поезде уже укатил Пилипенко. С трудом пробирался дежурный по сугробам, приглядывался к работавшим. Не верил, что парень окажется здесь. «Не такой простак этот Пилипенко, знает, что будет за побег. Наверное, заскочил на поезд — и поминай как звали!» Но приказ начальника Краснов выполнял. Кто-то метнул ему в лицо, будто невзначай, лопату снега, испуганно выкрикнув девичьим голосом:

— Ах, извините!

Краснов проклинал вьюгу, побег Пилипенко, свое дежурство. Он с ужасом думал о том, как его будут отчитывать за чрезвычайное происшествие. Могут и в трибунал передать, время строгое. Возле работавших он приметил Фролова в длинной шинели. Начальник политотдела вместе с другими ловко взмахивал лопатой. «Будто бы без него не обошлись, — с неприязнью подумал Краснов. — Командир не должен равнять себя с подчиненными: авторитет теряется…»

Он хотел пройти мимо, но Павел Фомич позвал:

— Дежурный, ко мне! Распорядитесь от моего имени насчет ужина. Усиленный ужин и по сто граммов водки. Понятно?

— Понятно! Есть организовать усиленный ужин и по сто граммов спиртных напитков! Разрешите идти? Есть!

Краснов решил пока не докладывать начальнику политотдела о случившемся: тут посторонних много, да и, может, найдется беглец. А то Фролов начнет отчитывать при подчиненных…

Он не заметил, что Батуев рядом. Усердно откидывая снег, тот отворачивался от дежурного по эшелону. Когда Краснов удалился, Цыремпил переглянулся с Хохловым и засмеялся.

Ничего не подозревавший Фролов закинул на плечо деревянную лопату, подошел к группе девушек и что-то сказал. Раздался дружный смех и задорный возглас Наташи:

— И у нас силенка есть! Потягаемся.

Начальник политотдела перебирался от группы к группе, а из головы не выходил разговор с Листра-вым. Сын у него, значит, погиб на фронте, второй воюет. А что еше известно Фролову о машинисте? Какими думами занят этот человек, какой силой держится?

Начальник политотдела завернул к Листравому, побыл с ним рядом. От плечистого рослого человека исходила волна уверенной и спокойной силы. Работал он размеренно и ловко.

Рядом с машинистом ожесточенно бороздил лопатой сугробы Илья Пилипенко. Появился он здесь после ухода начальника политотдела. Это Листравой нашел ему лопату. Вдвоем они быстро расчистили участок Листравого, потеснили стрелочника Пацко, продвинулись дальше.

— Морозцу бы, тогда фрицу крышка! — крикнул Пацко. Он все время придумывал, как скорее уничтожить захватчиков, и каждый раз предлагал все новые и новые способы.

Но люди, увлеченные делом, не слушали его, и стрелочник обиженно смолк.

Илье нравилось работать со всеми вместе. А метельная полутьма и острое чувство опасности, вызванное побегом, еще больше дополняли его радостное возбуждение. Правда, он с опаской приглядывался к соседям: не догадались ли?

Машинисту же и в голову не приходила мысль, что Илья мог убежать. Он думал только о том, как бы не отстать от парня. Поэтому шел вровень с Пилипенко, хоть легкие и рвались на части, а сердце лопалось от прилива крови.

Очищенная ими полоса протянулась темно-серой дорожкой метров на сто. Они выпрямились, передохнули. Вдруг Пилипенко метнулся в сугроб, упал, зарывшись с головой.

— Сдурел парень! — укоризненно проворчал Листравой, отдирая с усов сосульки.

Всматриваясь в лица, подошел Краснов. Люди разобрали лопаты, ожидая, что дежурный по эшелону объявит конец работы. Лопата Пилипенко сиротливо торчала в сугробе. Машинист вдруг догадался, почему спрятался Илья. Усмехнувшись, решил прийти на помощь. Краснов сам подал машинисту эту мысль.

— А это чей шанцевый инструмент? — хрипло спросил он, ткнув рукой в торчащую лопату.

— Ваш. Пожалуйте. — Листравой спокойно подал ему лопату.

Краснов невольно принял ее, опомнившись, бросил в снег.

Рабочие расхохотались.

— Я вас арестую! — запальчиво выкрикнул Краснов, подступая к машинисту. — Сми-и-ирно!

Рабочие опустили руки по швам. Вытянулся и Ли-стравой, все еще усмехаясь. Краснов понял, что попал в глупое положение, чертыхнулся и, не отменив команды, почти бегом заторопился дальше.

Илья выбрался из снега, отряхнулся, запрыгал, согревая окоченевшие руки и ноги. Он ожидал, что Листравой отчитает его. Но Александр Федорович как ни в чем не бывало отбрасывал снег. Машинист и раньше не одобрял ареста ребят, а теперь даже гордился, что у него такие отчаянные помощники.

Снова прошел состав, осыпав людей искрами и приветливо гудя. По другому пути проскреб широкую дорогу снегоочиститель. Опять эшелон. Вновь огни паровоза.

Поезда шли на запад один за другим. Люди пропускали их, отступая в сугробы. Листравой радовался: пусть обледенела одежда, промокли ноги в валенках, пусть горит лицо, исхлестанное на ветру ледяной крупой. Пусть! Ведь жизнь магистрали не замерла. Вот еще поезд. Листравой проводил его, как что-то близкое, сокровенное, родное.% Силы железнодорожников постепенно ослабевали. Листравой уже не слышал смеха девушек. Ему было видно, как Наташа с трудом поднимает отяжелевшую лопату. Илья больше не припевает, молча бросает комки снега, облизывает высохшие губы. Да и сам Листравой чувствует, как спина наливается свинцовой тяжестью.

«Свой, свой эшелон откапывать!» — вдруг пролетела команда. И все устремились к теплушкам. Они стали родными: обжитые, прокуренные, расшатанные в долгой дороге.

Вагоны занесло по самые двери: дневальные не успевали очищать проход вдоль состава. Снова начался нелегкий и однообразный труд.

И вдруг погода изменилась. Снег пошел реже, ветер ленивее крутил вихри.

Из труб теплушек закурились дымки, от вагонов потянуло крутыми свежими щами, ржаным хлебом и испарениями мокрой ватной одежды.

Фролов в сопровождении врача обходил вагоны: не заболел ли кто за время работы? Ему хотелось спать, есть, мокрая шинель оттягивала плечи, ныли суставы. Вдыхая аромат щей, он сглатывал слюну, слушал незлобивые пререкания и добродушную воркотню у котелков, приглушенные, крепко ядреные слова. В одном вагоне Еремей Пацко предложил ему стопку: дескать, сам непьющий.

Павел Фомич поблагодарил и отказался. Пацко лукаво подмигнул своему другу Хохлову, потом шутливо перекрестился:

— Тогда, значит, за ваше здоровье! — И опрокинул водку в рот.

В вагоне сдержанно засмеялись, поглядывая на начальника политотдела: как примет шутку? Фролов открыто улыбнулся, пожелал приятного аппетита. Все громко рассмеялись. Кто-то из темного угла крикнул:

— Ты, Еремей, скажи, как фрица кончить?

Все оживленно обернулись к Фролову, снова ожидая, как он отнесется к выдумке Пацко. А стрелочник, смачно пережевывая хлеб и весело поблескивая глазами, пояснил:

— Значит, напоить их всех до бессознательности. Всех до одного: от Гитлера до паршивого ездового. И пошел потом их вязать по рукам и ногам, по рукам и ногам, по рукам и ногам…

— А дальше, дальше что? — не унимался тот же любопытный.

Пацко смущенно глянул на женщину-врача, отодвинулся в тень и продолжил:

— Потом снять брюки и по мягкому месту свежей крапивой. Закатить ударов по двести…

— Гитлеру — тысячи две, — улыбаясь, дополнил Фролов.

В вагоне хохотали.

Павел Фомич, наблюдая за людьми, видел, как они, собранные войной из разных мест, приноравливаются друг к другу, находят себе друзей, сходятся. Вслушиваясь в отрывочные слова, отвечая на вопросы, Фролов утверждался в мысли, что эти люди при любых трудностях сделают все, что от них потребуется; и забывался голод, отлетал сон, вроде меньше ломило в спине. Даже Краснов показался ему более симпатичным, когда они встретились у дальнего вагона. Но начальнику политотдела стало до тошноты обидно при известии о побеге Пилипенко. Он яростно сплюнул в снег, сердито спросил:

— Какие меры приняли? Батуева допросили? Нет. Эх, вы…

Освещая путь фонарями, они направились к изолятору. Еле слушая сбивчивые слова Краснова, начальник политотдела думал: «Куда побежал Пилипенко? Вот еще один недосмотр. А казался таким порядочным парнем, с огоньком будто бы…» И все же в плохое не хотелось верить.

Краснов первым увидел, что накладка отброшена, но дверь прикрыта плотно. «Забыл поставить часового, — сказал он себе. — Второй тоже убежал». Тоскливо заколотилось сердце, онемели ноги. Но Фролов вовсе и не посмотрел на дверь, рывком вскочил в теплушку. На него пахнуло теплым воздухом, сохнувшими портянками. В печке потрескивал уголь, проваливаясь в поддувало оранжевыми блестками.

Темноту разрезали узкие лучи фонарей. Они пробежали по стенам, скрестились на просторных нарах, выхватили из мрака три взлохмаченные головы. Косматая пола тулупа свисала, открывая тельняшку на сильном плече Пилипенко. Смуглая рука Батуева обнимала шею бывшего часового. Молодое лицо того, курносое и вспотевшее, озарялось детской усмешкой…

Луч фонаря Фролова подрожал и смущенно погас. Краснов отвел пучок света к печке. Там, на полу, лежали три пары валенок. Легкий пар струился над ними, уходя в темноту.

— Разлеглись, прикидываются! — громко и строго проговорил Краснов, снова наводя свет на Пилипенко. — А тут переживай…

— Тише вы! — приглушенно приказал Фролов и тепло, по-отцовски заулыбался. Краснов, услышав облегченный вздох начальника политотдела, на носках попятился к двери.

— Часового надо ставить, товарищ дежурный! — резковато сказал Фролов на путях, а у самого на лице по-прежнему блуждала добрая улыбка.

Эшелон погрузился в глубокий сон. Под осторожными шагами часовых размеренно хрустел снег. Вызвездило. Луна казалась пятаком, сломанным пополам. Фролов задержался у своего вагона, вернул Краснова:

— Утром выдадите Пилипенко и Батуеву усиленный завтрак и по сто граммов водки. Понятно?

Это было непонятно, но Краснов не посмел возразить.

В лощинах и выемках дрожали призрачные голубоватые тени. При приближении к ним Краснова они растворялись в лунном сиянии, и ему представлялось, что вокруг него творится что-то такое, что не давалось, ускользало от его понимания.

Было тихо, как бывает перед грозой. В голове эшелона завздыхал паровоз: «пвхох-ох-пвхох-ох-пвхох!»

Тишину разбудил сиплый гудок. Часовые заспешили к тормозным площадкам. Побежал и Краснов, поспевая в свой вагон. Но из головы не выходило последнее приказание начальника политотдела. Почему Фролов потакает нарушителям порядка и воинской дисциплины? А сделай так он, Краснов, никто бы не помиловал. А поступил бы он так? И с гордостью ответил себе: «Нет. Дисциплина — мать порядка!..» Но почему же Фролов не поддержал его, почему не применил строгих мер наказания тогда к Листравому? Зачем поощрять этих хул1ц^анов из последнего вагона? Разве пойти к начальнику отделения, пусть он разберется?.. Нет, потом тот расскажет все Фролову. Два начальника договорятся, а виноватым окажется он. А-а, пусть!..

«Теперь можно и перекусить», — с огромным облегчением сказал себе Фролов, поднимаясь в вагон. В его купе стоял котелок с ужином. Он набросился на еду, потом достал из-под полки бутылку, налил полный стакан водки, выпил залпом, доел остатки щей. Приятная истома разлилась по телу. За маленьким столиком сел писать открытку домой.

Поезд тронулся. Ночь наполнилась грохотом идущего эшелона. Но все эти звуки — лязг металла, гудки, визгливый скрип колес — не разбудили людей в теплушках.

Письма Фролов не дописал: усталость свалила его. Во сне он видел свою маленькую дочурку в ярком платьице…

4

Наташа была давно дружна с Ильей. Там, у Байкала, они вместе бродили по тайге, забирались в горы, думали о будущем.

Когда Наташа уехала учиться в Иркутск, Илья, правда, не часто, но писал ей, а она шутливо и дружески отвечала ему.

Война неожиданно сблизила их. Наташа, не окончив техникума, вернулась домой.

В эшелоне они стали еще дружнее. Совсем недавно Илья намекнул ей о своих чувствах. Сказал он об этом туманно и неловко, но она сразу же девичьим чутьем поняла его. Ей стало чуть страшно, тревожно и приятно. Она удивилась его внезапной застенчивости и уже не знала, как себя вести с ним. Новые, будоражащие чувства охватили ее. Наташа испугалась их, хотела забыться, рассудить здраво. Разве за этой дружбой она рвалась сюда, обивая пороги военкомата?.. Нет, нет и нет! Любовь — это, конечно, большое счастье. Но разве можно быть счастливой, когда вокруг тебя страдают и мучатся тысячи людей!

Наташа поделилась своими мыслями с подругой. Та не согласилась с ней.

— Ну и что же, война… Люди всегда родятся, умирают, любят, ненавидят, страдают. Не пойми меня дурно, Наташка, но приглянись мне сейчас парень, я бы не стала раздумывать. По-моему, иди смело навстречу своей судьбе.

— Не Илья ли судьба моя?

— А может, и он. Почем знать?

Нет, не ее это судьба. Надо сначала вернуться с победой, а потом уже любить, без оглядки, с чистой совестью.

Так она и скажет Илье, если он снова заведет разговор. А самой почему-то очень захотелось пойти к нему, услышать его голос. Она взяла котелок с супом и направилась в вагон-изолятор.

Гауптвахту охраняла одна из знакомых Наташи. Пока эшелон стоял на какой-то станции, она прохаживалась вдоль состава и встретила Наташу с распростертыми объятиями:

— Как хорошо, Наташка! Весной пахнет!

Наташа тоже любила весну. Она невольно вспомнила утопающий в зелени Байкал, гомон перелетных птиц, аромат смолы. А тут — серые ветки деревьев, какое-то негреющее солнце, жидкий снег, хлюпающий под ногами. Ей был непонятен восторг подруги.

— Ты к Илюшке, что ли? Давай быстренько, пока дежурного не видать. Батуева за хлебом послали.

Подруги постучали в вагон-изолятор, отомкнули дверь. Илья подал руку, помог Наташе забраться в вагон.

— Потише разговаривайте, — предупредила де-вушка-часовой, задвигая дверь.

— Слушаюсь, товарищ командир!

Илья шутливо отдал честь. Когда остались один на один, он посерьезнел, признался:

— Эх, никудышный я человек, Наташка. Вдруг тебе придется ходить к мужу в тюрьму на свидание?

— А я за такого и не пойду, — отшутилась она, потом решительно заключила: — Если полюблю, то и в тюрьму пойду. А иначе что ж за любовь?

Илье вдруг захотелось схватить ее, прижать к себе, расцеловать. Он смутился своего желания, покраснел, отодвинулся.

— Что с тобой, Илья?

Тот быстро нашелся:

— Фролова вспомнил: чудной человек. Сам же посадил сюда, сам же велел накормить досыта и по рюмке водки послал. Каков?

— Партийный он человек, вот и понимает людей.

— А что мы за люди?

Пилипенко явно напрашивался на похвалу, но девушка промолчала. Тогда он с отчаянной решимостью придвинулся к ней, взял за руку:

— Наташка…

Глаза его вспыхнули, загорелись. Но не было в них обычной бедовости и озорства. Было что-то серьезное, упрямое, нежное, такое, от чего закружилась у нее голова.

— Не то, не то, Илья. — Она слишком поспешно отодвинулась, засунула руки в карманы шинели. — Такое страшное время. Смерть кругом, а ты…

Она говорила то, что подсказывал ей разум, но сердце предательски сжималось, колотилось, тянулось к ласке. Наташа пересилила себя.

— Вот и подумай, Илья, — сказала она строго. — В силах мы побороть себя или нет?.. Может, у нас и несерьезно?

— А зачем побороть?

— Затем…

У Наташи вдруг навернулись слезы, голос задрожал. Она поняла, что уже проговорилась: зачем было произносить «побороть себя»? Ей стало очень стыдно.

Илья не понял смятения девушки, настаивал на своем:

— Пойми меня, жить без тебя не могу, Наташенька…

Он осторожно привлек ее к себе, поцеловал в губы. Она не противилась, уронила руки, прижалась. Почувствовала, как приятная теплота наполняет тело. Наташа рывком, с отчаянной строгостью, резко отодвинулась на самый край нар. В глазах блестели слезы. Он снова притянул ее к себе, тяжело дышал.

— Довольно! — Она стремительно встала.

— Значит, так?

— Открой мне дверь.

— Значит, так?

Наташа потрясла дверь. Снаружи лязгнуло железо.

Илья выплеснул на снег суп, надел ей на руку пустой котелок.

Дверь с грохотом закрылась.

Наташа, сутулясь, побежала к своему вагону.

Толстая коса выбивалась из-под шапки, змеилась по серой шинели.

Продолговатая синяя туча накрыла солнце. Посветлели ее края. Сбоку наплывали другие облачка, поменьше. Снизу наступали темные, отяжелевшие. Солнце было проглянуло между ними, подмигнув Наташе, но его тотчас же заволокло буро-серыми клубами, надвинувшимися снизу. Девушке стало тоскливо, сердце непривычно сжалось до боли.

Илья метался по вагону. Чего он, собственно, добивался от девушки? Она слабая, едет куда — сама толком не знает, пришла к нему с открытой душой, а он… Илья свалился на нары, заскрипел зубами от злости на себя.

Наташа поднялась в свой вагон, села к окну. Чем больше вдумывалась в только что происшедший разговор, тем больше возмущал ее Илья. Как мужик, грубый… И что в нем хорошего? Не разговаривать и не ходить к нему. Подумаешь, свет в окошке! А в глазах вставало его горящее лицо, в ушах шелестел жаркий, прерывистый шепот, и, как там, у него в вагоне, опять кружилась голова…

Эшелон задержали до «особого распоряжения». Фролов организовал поход в кино. Наташа пошла охотно. Ей хотелось увидеть фильм о мирной жизни, но картина оказалась военной. Вечером, после просмотра, девушки оживленно делились впечатлениями.

Наташа сидела задумчивая. Разве может она быть такой, как та девушка в фильме? Сильной, смелой, бесстрашной. Наверное, нет. Но, если нужно, она, Наташа Иванова, непременно постарается.

Установилась теплая весенняя погода. Солнце стало греть щедро, даже расточительно. Булькали деловитые ручейки, проталины дышали седоватым паром. Там, где была тень, белели нерастаявшие сугробы, сочась мутными слезами, будто оплакивая зиму.

Эшелон все еще стоял в тупике: по-прежнему ждали особого распоряжения. Иногда пролетали вражеские самолеты, но к ним привыкли, их не боялись. Весна, с голубым небом и журчанием ручейков, настраивала людей благодушно.

Начальника вызвали в штаб фронта. С ним выехала и группа командиров, которая должна была принять намеченный участок железной дороги. Всеми делами в эшелоне руководил Фролов. По его распоряжению люди расчищали станцию от последствий бомбежки. Путейцы ремонтировали стрелки, налаживали колею. Нашлись занятия и связистам. Как-то вечером Хохлов положил перед Фроловым приказ местных руководителей; в нем объявлялась благодарность связистам за досрочное восстановление разрушенного участка телефонной линии.

Это известие обрадовало начальника политотдела. Фролов понимал, что сплотить коллектив, подготовить его к будущим испытаниям можно только в условиях напряженного совместного труда.

Люди работали дни и ночи, помогая местным железнодорожникам, которые на двух-трех путях умудрялись пропускать за сутки столько поездов, сколько в мирное время не пропустить и за неделю.

На станцию тихо вкатился серый бронепоезд. Остановился, негромко лязгнув сцеплениями. Из люков стали выскакивать матросы. На последней открытой площадке стояли зенитные пушки, задрав в небо длинные стволы. Возле них ходили дежурные с автоматами и в касках. От суровых лиц моряков, от бронепоезда веяло чем-то торжественным, грозным.

Именно это чувствовал Илья, смотря на бронепоезд. Вот где есть возможность отличиться, показать свои способности. На пушках звездочки: в боях побывали. Илью тянуло к морякам.

Те чувствовали, что на них смотрят, но виду не показывали. Привычно перекидывались морскими словечками, шутили, сами смеялись больше и громче всех.

Кряжистый матрос выбил трубку о подбор сапога, заговорил баском:

— Ей-богу, не вру! На Северном флоте и не то получалось. Зайдешь, бывало, в гальюн по малому делу…

— Тс-с-с! — Молоденький морячок приложил палец к пухлым губам. — Девочки слушают.

— Не девочки, а бойцы, — нарочито громко отозвался чернявый хмурый матрос, приложив два пальца к каске.

Хохотали моряки, смеялись железнодорожники. Наташа досадливо отвернулась, но не смогла сдержать улыбки.

Тучи плыли коршунами, белесые по краям и темные до черноты в середине. Лучи солнца изредка пробегали по стальным плитам бронепоезда, по зеленым каскам матросов и зенитчиков, оживляли усталые лица. Поднимался ветер. Но никто не обращал на него внимания: рады были минутам беззаботного отдыха, этой встрече с неунывающими моряками.

Александр Федорович вертелся у бронепоезда, выспрашивал у бригады про своего младшего сына. Но никто не знал о таком, и Листравой огорченно сетовал, объясняя морякам, что он проводил Юрия на фронт вот в таком же поезде из брони.

— А что там с Демянском? Слопали котел с немцами? — спросил матрос Илью, набивая трубку табаком.

— Пробились фрицы на Старую Руссу.

— Растяпы!

Илья не понял, к кому относилось слово «растяпы»: то ли к нашим солдатам, то ли к немцам.

Ударили в рельс возле депо, потом где-то на станции, перезвон откликнулся в поле, за дальними домами. Завыли сирены, тревожно затрубили паровозы. Железнодорожники не предполагали бомбежки: не первый раз ложная тревога. А матросы кинулись к орудиям: они-то знали, почем фунт лиха…

— К бо-ою! То-овсь! — крикнул моряк с трубкой.

Эта властная команда ударом полоснула и по железнодорожникам. Краснов оглянулся и, не найдя старшего командира, неожиданно для себя приказал:

— В укрытия! Быстро!

Люди шарахнулись от путей, рассыпались, спря-

• тались,

Илья схватил за руку Наташу, толкнул в глубокую воронку. А сам наблюдал за небом, все еще не веря, что появятся немецкие самолеты.

Из-за облаков показались пять серо-грязных бомбардировщиков. Быстро вырастали их угрожающие крылья. Как и раньше, Илья не испытывал страха, но какое-то обостренное чувство ожидания захватило его.

Наташа инстинктивно схватила руку Ильи.

Пушки стреляли наперебой, захлебывались пулеметные скороговорки.

Наташе казалось, что на небе не осталось ни одного непораженного места, но самолеты плыли неуязвимо и хищно. Ей стало страшно, пересохли губы.

Илья прижал девушку к себе. Было видно, как два передних бомбовоза отвалились от группы, круто пошли вниз.

В то же время бронепоезд покатился вперед, навстречу косо падавшим хищникам. Его зенитные орудия были настороженно прицелены в небо.

Илье из укрытия почудилось, что они — поезд и самолеты — должны вот-вот столкнуться. Он не стерпел:

— Остановитесь!

Перед паровозом дрогнула земля, вверх взмыл клуб дыма.

Илью тоже отбросило тугой волной. Он упал, беспомощный, оглушенный.

Рядом опять грохнуло: посыпалась земля, потянуло гарью и пылью. Наташа увидела, что откуда-то с неба на край воронки упало вагонное колесо и поползло к ним вниз. Она лихорадочно потащила Илью к другому краю. Колесо надвигалось ему на ноги, но он, потеряв сознание, не чувствовал этого. Девушка едва успела оттащить Илью дальше.

Парень очнулся, вскочил, но вновь свалился. На щеке у него выступила кровь.

Кругом все рвалось, громыхало, мигали ослепительные молнии. Илье было совестно перед Наташей за свою беспомощность. Он попытался встать. А девушке почудилось, что Илья смертельно ранен. Она прижалась к его груди, заплакала.

— Угощает, гад!

Он отстранил ее, сел. Сбросил измазанную в глине телогрейку. Потом с силой подтянулся на руках, стараясь выглянуть из воронки: «Что там с бронепоездом? Где моряки?» Он видел: Наташа что-то говорила ему — ее губы шевелились, но он не слышал. В ушах было глухо и тяжело.

— Дрянь всмятку получается! — злобно крикнул Илья, выбираясь из ямы. «Лучше у дела погибнуть, чем в яме, как крот!» — решил он.

Напротив стояла, перекосившись, открытая бро-неплощадка, у которой Пилипенко до налета разговаривал с матросами. Илью поразило, что матросы были в одних тельняшках и все еще стреляли по самолетам, поводя длинными стволами орудий. Он думал, что в таком пекле уже не осталось никого в живых. Моряков обволакивало дымом и желтоватой пылью. «Вот они-то не испугались», — с завистью подумал он. Но его внимание привлекли новые вражеские самолеты, вывалившиеся из серых облаков. Моряки повернули зенитки, навели: полыхнуло пламя, колобок дыма расплылся, отнесенный ветром. Снаряд попал в цель. Передняя машина закурилась, протянула черный хвост до земли.

— Получайте! — отчаянно громко крикнул Илья, вскакивая на ноги.

Самолет не успел скрыться, как позади бронепло-щадки сверкнул огонь, платформу сбросило с пути. Рядом с Ильей упал человек. Ног у него не было. Мертвец смотрел широко открытыми мутными глазами. Илья отпрянул, крикнул Наташе:

— Лежи! Не поднимай голову! — и побежал к матросам, согнувшись и петляя.

Но Наташа поднялась, позвала:

— Илья, куда же ты?

Увидев обезображенный труп, снова присела. «Мама, мамочка моя… Страшно!»

Пилипенко добежал, подпрыгнул и перевалился за борт площадки. Матрос, выколачивая о щит пушки трубку, вопросительно посмотрел на Илью. У орудия лежал чернявый моряк с закрытыми глазами. Молоденький матрос в закопченной тельняшке прокричал:

— Говоришь, убежал немец из Демянска? У нас не успеет.

Но речь свою он не закончил: упал, не донеся снаряд до орудия. Матрос с трубкой бросился к товарищу, убрал его в сторону. Илья увидел, как он пощупал пульс и прикрыл глаза молодому. Потом схватил снаряд, дослал его, закрыл замок. Выстрел оглушил парня, но моряк подтолкнул Илью к снарядному ящику, жестом пояснил, что делать.

Стрельба не прекращалась. Кругом все рвалось, трещало, дым забивал дыхание. Свист бомб, осколков, казалось Илье, ввинчивался в сердце, дурманил голову до тошноты. Раздумывать было некогда: он еле поспевал подавать снаряды.

Наташа волновалась: где Илья? Что с ним? Девушка выбралась из воронки. Ее ослепило белое, режущее пламя. Она прикрыла лицо рукавом: почудилось, что на нее надвигалась какая-то расплавленная масса. Рядом что-то упало, зашипело, Наташа чуть-чуть приподняла веки: продолговатая серебристая зажигательная бомбочка шевелилась, подрагивала. Девушка лихорадочно стала засыпать ее землей. Это было инстинктивное движение, вызванное чувством самозащиты. И бомбочка затихла под бугорком песка. Вверх пробивалась лишь струйка дыма, точно в золе пеклась картошка. Наташа вдруг подумала: «Ишь, сердитая!» Эта нелепая мысль подействовала отрезвляюще: «Чего бояться? Ведь я сама потушила ее». И в душе проснулось чувство собственной силы. Она твердила: «Я потушила! Я потушила! Я потушила!» И все так же лихорадочно сыпала землю на бомбу, пока не перестали пробиваться дымные струйки.

Наташа устало распрямилась: кто-то стонал, кричал от боли, в дымном мареве сновали люди. «Илья… Где же он?» Наташа поискала его глазами.

Неподалеку горела зажигательная бомба. Пламя подобралось к вагону, жадно лизало обшивку.

Девушка выругала себя: горит вагон, а она думает об Илье. Наташа оглянулась, словно посторонний мог услышать ее мысли, пристыдить. Она торопливо принялась за дело: нагребла в полу шинели песку, высыпала в жаркий ослепительный костер под вагоном.

Неожиданно появился Батуев. Он подобрал где-то ведро и носил в нем песок, присыпая «зажигалки». Наташу поразило его спокойствие.

— Которую? — деловито поинтересовался Цыремпил, опоражнивая ведро, словно исполнял будничную работу и кругом нет ни дыма, ни бомб, ни самолетов.

Наташа ничего не ответила. Она смотрела, как гасла бомба, брызгая расплавленными, слепящими каплями. Бомба пошипела с минуту, потухла, стала тощей и совсем не страшной.

Снова началась бомбежка. Наташа и Цыремпил пересидели налет, а потом кинулись гасить термитные костры. Как-то забылась опасность, исчез страх. Под ноги Наташи попал кусок жести. Цыремпил наскоро смастерил из него подобие лопатки, и девушке стало удобнее засыпать «зажигалки».

Тяжело дыша, пробежали Листравой и Краснов. Они несли на руках раненого. Сквозь дым девушка заметила Пацко и Хохлова. Друзья телогрейками сбивали пламя на вагоне со снарядами. Наташа, растрепанная, испачканная копотью и пылью, бегала меж воронками и побитыми вагонами, выискивала очаги пожара, гасила их. Девушке казалось, что только от нее зависит сейчас судьба сотен людей. А когда рвались бомбы, она прикрывала глаза рукавом: ей почему-то думалось, что именно лицо скорее всего зацепит осколком.

Самолеты, наконец, скрылись. Пылали вагоны, дымились свежие воронки, всюду торчали вздыбленные рельсы. Бронепоезд, забрызганный грязью, поцарапанный осколками, громоздился на пути, беспомощный и неподвижный. Наташа думала, что на нем не осталось моряков. Зенитная бронеплощадка свалилась набок, но девушке было видно, как там все еще настороженно поворачивались пушки и пулеметы. Клубы коричневого дыма застилали орудия, и они казались куцыми обрубками.

— Илья! — вскрикнула обрадованно Наташа, различив его среди матросов.

Он не расслышал. Матрос с забинтованной головой и трубкой во рту подтолкнул его.

— Жена?

Илья оглянулся. Глаза его просветлели.

— Девчонка одна…

Наташа стояла внизу и пристально смотрела на него. В этот миг она забыла их прежние ссоры, видела только знакомые, встревоженные, чуть диковатые глаза парня.

Перебросив ногу через борт, Илья попрощался с моряком:

— Бывай, браток! — И, уже обращаясь к Наташе, приказал: — Зови людей сюда. Мол, бронепоезд выручать надо.

Девушку не обидел его официальный тон: она была так счастлива, что он жив. Наташа бегом бросилась выполнять поручение.

Илья подполз под бронеплощадку, осмотрел повреждения. Занимался делом, а перед глазами стояла Наташа, заботливая, нежная, любящая. Он даже зажмурился на минуту, чтобы лучше представить каждую черточку ее милого лица.

Когда начался налет, в глухом, темном убежище оказались вместе Краснов и Листравой. Привыкнув к темноте, они обнаружили в дальнем углу стрелочника Пацко, а у входа связиста Хохлова. Все были заметно растеряны и испуганы, дышали тяжело и прерывисто. В сером полумраке их лица казались землистыми.

— А все-таки досадно! — нарушил гнетущую тишину подземелья Краснов: он не мог молчать, ему было страшно. — Умереть здесь, просто так…

— А можно и не умереть, — с усмешкой отозвался Пацко.

— Вишь, мы с женой на курорт собирались после войны, — объяснил Краснов и прислушался: — Это у тебя в животе урчит?

Где-то грохнул первый взрыв.

— Вот они! — сказал Листравой, бессознательно понизив голос и не называя фашистов. — Прилетели!

Грохот повторился. Взрывы сыпались один за другим.

— Это за вокзалом… А это за стрелками… — по звукам определял Пацко, успевший узнать расположение станции. И ему верили, хотя сам он смутно понимал, что к чему, говорил так, для своего успокоения.

— Да они пьяные! — снова раздался его голос. — Вое мимо, олухи. Все мимо нас…

Вдруг бомба разорвалась рядом с убежищем, посыпались комья, пол закачался.

— Держись, начинается! — шутливо пробасил Листравой и встал, но ударился головой. Потолок не дал ему распрямиться. Листравой сел, задумался. Оставаться здесь не хотелось. Что же делать? Чувство страха почти улеглось, только немного сосало под ложечкой и хотелось скорее на свет, на воздух, своими глазами видеть все, что происходит там. Он громко позвал:

— Кто со мною? Пошли.

Расслышать друг друга было почти невозможно: кругом грохотало, дрожала земля, сыпались комья. Потолок грозил обвалиться.

Листравой потянул за рукав Краснова:

— Пошли, Демьян. Прихлопнет, как кутят.

Краснов, представивший себе, что делается наверху, застыл от ужаса. Но перед Листравым страха показывать не хотел.

— Да! Наверх!

— Коту делать нечего, так он зад лижет, — хрипло проговорил Пацко, дергая Краснова за ногу. — Ложись! Тут скорее дождешься своего курорта.

Демьян Митрофанович упал, затих, прислушался к своему сердцу. А в мыслях: «Только бы мимо!»

Листравой пошел, на время загородив слабый свет входа. За ним увязался Хохлов.

Наверху они укрылись в неглубоком рве. Стреляли зенитки и пулеметы, но самолеты снова и снова шли к станции, вырисовываясь в небе хищными птицами.

— Думаешь, по нашим вагонам попало? — ерзая на глинистой земле, спросил Хохлов.

— Нам от того не легче. — Листравой увидел неподалеку солдата. Тому оторвало левую ступню, он выл от боли, словно в припадке сумасшествия. У Листравого и без того были напряжены нервы, и он грубо крикнул:

— Замолчи, солдат! Чего орешь? Не голову же оторвало.

Солдат скорчился, лицо перекосило болью.

Краснов загорелся отвагой: нельзя лежать, когда Листравой где-то там, потом станет рассказывать…

Он выскочил на свет в тот момент, когда раненый особенно пронзительно взвыл, схватившись за ногу. Бледное молодое лицо солдата выражало ужас.

— Ох! Несите меня!

И.Краснов возбужденно сказал Листравому:

— Понесли, Саша!

Но нести было не на чем, и Краснов принялся налаживать носилки из обломков вагонных досок. Листравой тем временем перетягивал ремнем раненную ногу солдата.

Краснов видел людей, тушащих пожары, расцепляющих вагоны. Матросы на бронепоезде вели стрельбу. И опять ему стало непонятно: почему люди не бегут в поле, подальше от этого разрушительного урагана, от этих взрывов? Что их удерживает? Он косился на Листравого, но тот молча делал свое дело, только подрагивали спутанные усы.

— Пошли! — крикнул машинист.

Длинные ноги не слушались Краснова, он обливался холодным потом, Испытывал мучительную тошноту, потребность бежать со всех ног от этого дымного кошмара.

Он, нервно икая, засмеялся. Листравой увидел в его помутившихся глазах приступ малодушия.

— Сволочь ты последняя! Вот как дам тебе по морде! Веди себя прилично.

Эти грубые окрики подействовали на Краснова отрезвляюще. Он даже рассердился: и тут, мол, хочет унизить. В нем росла обида на старого машиниста. Теперь, когда страх немного улегся, ему захотелось избавиться от Листравого, видевшего, как он струсил.

Доставив на перевязочный пункт раненого, они разошлись: Листравой — к путейцам на земляные работы, а Краснов — на маневровый паровоз, растаскивать разбитые вагоны.

Рано утром пришло то «особое распоряжение», которое все давно ждали. Фролов вызвал командиров, дал указание свертывать работы, готовиться в путь.

А через два часа поступил категорический приказ: «Отправляться, не медля ни минуты».

Вскоре потрепанный эшелон уходил со станции.

Начальник политотдела, утомленный бесконечными хлопотами, сидел у себя в вагоне и дремал. Вспомнив, что собирался написать письмо, решительно достал из чемодана бумагу — когда еще будет свободная минута!

«Дорогой друг Толька! — начал он. — Пишу тебе все еще с дороги: едем очень медленно, как видишь. На одной из станций под Тулой уже работали. Недавно попали под бомбежку. Наши люди вели себя, как настоящие солдаты. Не удивляйся. Фронт не только первый эшелон, как называют передний край. Я считаю, что мы, железнодорожники, даже не во втором эшелоне, а в третьем. И мы сражаемся. Наши связисты, например, ввязались в настоящий бой, даже пленного взяли: летчика с подбитого самолета; храбро вел себя Листравой. Он не лез под бомбы, но толково помогал путейцам на земляных работах.

Спросишь: а сам, дескать, как? Начистоту пишу: страшно. Когда бомбы свистят — невыносимо. Мне часто думается, что на переднем крае в какой-то мере легче, чем здесь. Солдат может отвечать: смерть за смерть. А здесь ты бессилен дать отпор, ответить врагу ударом на удар. И это угнетает меня, бесит. Ощущение такое, как в драке, когда тебя двое держат за руки, а другие бьют…»

Фролов отложил ручку: со всей отчетливостью вспомнились взрывы, трупы людей и то, как после колотилось сердце. Немели ноги, когда он бежал, не разбирая дороги, — так было страшно от увиденного и пережитого.

Весеннее солнце провожало эшелон с самого утра. Бежали по сторонам красочные леса Подмосковья, густым паром дышали поля. Речушки играли в молодом хмелю, оставляя на прибрежных кустах клочья рыжеватой пены.

Начальник политотдела смотрел в окно и думал о том, что пять человек из их эшелона уже никогда больше не увидят весны, не порадуются солнцу. Они остались там, в братской могиле, на пригорке под тополями. Тополя побитые, покалеченные, обглоданные пулями и снарядами. Потеплеет, и деревья выбросят листья, потянут из земли соки, зазеленеют. Сурово и сдержанно зашумят они своими свежими листьями и кривыми, сросшимися ветками.

Фролов и начальник военно-эксплуатационного отделения долго спорили: решали, кому поручить вести вагоны на самое острие фронта, на конечную станцию.

Рейс был ответственный, и начальник военно-эксплуатационного отделения настаивал поручить это дело Краснову: опытный движенец, проверенный общественник, к тому же сам просится на фронтовую станцию.

Фролов возражал: на поверку общественник оказался жидковат. Начальник напомнил Фролову, что тот сам характеризовал его как толкового агитатора, прочил в руководители станции. Фролов не сдавался: то было в Иркутске, там по бумажке судили… Но начальник настаивал: бумажку писали люди, знающие Краснова не один год. От бумажки отмахиваться тоже не следует. Фролов упрямился: ненадежен этот человек, доверия не оправдал. Начальник рассердился: «Чем не оправдал? Сунь тебя из бани в прорубь, небось перехватит дыхание. У самого, наверное, сердце не раз ниже пяток уходило». И Фролов не мог не согласиться…

— Настоящая проверка впереди, друг, — заметил начальник Фролову и оставил приказ в силе.

Фролов сам вызвался сопровождать людей на новое место.

— Тогда я не поеду, — сказал начальник и добродушно усмехнулся, обезоруживая этим ершисто настроенного Фролова. — Краснов Красновым, а кому-то из нас нужно быть там. Сам понимаешь, решающая станция. По телефону не наруководишь. Подъездные пути к главным базам Н-ской армии загорожены, надо открыть их. Наступление войск зависит от подвоза всего нужного для операции. И это на плечах наших. Быть там необходимо до тех пор, пока люди попривыкнут, перестанут кланяться всякой пуле, каждому снаряду, от случайного самолета шарахаться… Другие дела поручи заместителю. Вот так-то, друг. Если возражаешь, тогда я поеду. Выбирай!

Начальник легонько прихлопнул ладонью по столу, поднялся, рослый, чубатый, в гимнастерке.

— Решай!

Фролов даже обиделся на начальника.

— Кому же другому быть там, как не политическому комиссару?

Полуторка тряслась по разбитой мостовой. Фролов ехал в кузове на соседнюю станцию, где стояли вагоны. Забрался он в кузов потому, что очень любил осматривать новые места.

Миновали колхозный рынок, показалось кирпичное трехэтажное здание управления железной дороги, проехали мостик через глубокий овраг, поросший мелкими деревцами. Фролов запоминал местность: охота в тайге приучила его примечать дорогу. Там ведь проводника не попросишь, дать справку некому…

И вновь мысли вернулись к вчерашнему спору с начальником, опять зашевелилось смутное беспокойство за Краснова, припомнился случай, когда тот жаловался на Листравого, нелестный отзыв о нем машиниста. Фролов запоздало ругал себя за то, что вчера уступил в споре.

Дорога пролегала вдоль берега реки. Вода буйствовала, разметалась в пойме, подступала к хвойному лесу. Над рекой пролетал большой косяк серых гусей. Во Фролове заговорил охотник. Он пожалел, что не имеет с собой ружья, и жадным взглядом проводил стаю.

Машина вошла в лес. Высокие сосны обрадовали Фролова, невольно напомнили тайгу. Павел Фомич даже привстал от волнения, жадно вдыхая властвовавший всюду аромат смолы.

Дорога вывела на широкую светлую порубку. Лесосека пестрела желтоватыми пнями. Собранные в кучу ветки почему-то представились Фролову копнами сена. Он вдруг вспомнил свое босоногое детство в деревне, ночевки у костра, время сенокоса, когда мальчишки стаскивают душистую траву в копны. И так ясно увидел это, что даже запершило в горле, будто от густой пыли на зароде. Он откашлялся… Шофер притормозил машину, высунулся из кабины:

— Как спросить дорогу?

— Эх, Вася! Забыл? На Сергиев скит.

— Упомнишь тут разные и всякие «скиты»…

В центре делянки шумела роскошная, ветвистая и могучая сосна. Она явно радовалась внезапному раздолью, обилию света и солнца: гордо и мягко шевелила ветками, а легкий ветер разносил ее нежные шелесты.

Фролов смотрел на нее и думал о великой заботливости советского человека. Война кругом. Лес срочно требуется на фронтовые укрепления. Но в этой горячке люди не забыли оставить сосну-матку: придет время, и она бросит семена, поднимется из земли молодая поросль. Вряд ли среди лесорубов в шинелях есть местный житель, а поступают по-хозяйски, в корень жизни смотрят.

Шофер уверенно вел машину, ловко объезжая разлапистые пни. Дорога снова углубилась в густой бор. Немного спустя лес поредел, в просветах замелькало небо. Машина выскочила на железнодорожный переезд. Обогнув будку стрелочника, помчалась вдоль состава к вокзалу. А Фролов все еще находился под впечатлением встречи с той раскидистой сосной в лесу.

Часа два спустя состав отправился к фронту.

5

Под вечер прибыли на конечный пункт — неуютную станцию, заваленную грудами камня, кирпича и обгорелого железа.

До войны это была довольно крупная станция. Поселок утопал в зелени садов. Когда цвела вишня, домики купались в белой пене. Пряный аромат окутывал станцию, провожая поезда далеко за семафоры.

Окраины поселка упирались в густой бор. Лес подковой охватывал станцию, простирался далекодалеко на запад, сливался где-то там с дремучими брянскими лесами. На востоке, в пяти километрах от входного семафора, петляла небольшая речка, из которой качали насосом воду для паровозов. Теперь станция называлась просто Единица. Она находилась в центре выступа фронта. Единица часто значилась в военных сводках, упоминалась по телефонам и в радиопереговорах.

Отсюда путь на Смоленск и Москву был перерезан неприятелем, движение поездов шло на юг. Это единственная железная дорога, рокада, как ее называли военные, связывала армию с тылом. От деятельности Единицы зависели успех и жизнь тех, кто удерживал важный плацдарм Западного фронта, образовавшийся зимой 1941/42 года.

К приезду Фролова со своими железнодорожни ке нами на Единице уцелели четыре пути и несколько тупиков, в которых размещались грузы для армии. Развалины — на каждом шагу: станция несколько раз переходила из рук в руки. Сады выгорели, взрывы бомб выворотили деревья с корнями, обсекли ветки осколками.

Приказав людям не выходить из вагонов, Фролов позвал Краснова, и они пошли вдоль состава искать старшего начальника. По дороге встретился военный в расстегнутом полушубке. «Пьяный, должно быть. Защитничек!» — подумал Краснов.

— Вы что, на курорт приехали? — закричал на них военный с одной «шпалой» в петлицах. — Что стоите, спрашиваю? Выметай всех из вагонов! В два счета!

Не дождавшись ни от кого объяснения, он побежал к вагонам. Фролов и Краснов бросились за ним, видя, что этот человек имеет какое-то отношение к их эшелону.

— В поле, поодиночке, бегом! — командовал военный. — Рассредоточивайтесь! В развалины, в подвалы…

Люди уже выскакивали из теплушек, бежали за ближние каменные коробки. Фролов понял, что военный прав, помогая ему, он беспощадно ругал себя за непредусмотрительность.

Где-то в стороне за лесом приглушенно ухнула пушка. Снаряд не достиг станции, взорвался в поселке. Военный поторапливал. А когда люди надежно укрылись, Фролов, наконец, представился этому неугомонному человеку, который оказался военным комендантом станции.

— Мошков, — назвал тот с-ебя.

По зигзагообразному коридору они прошли в подвал. В тесном помещении было накурено и чадно. Лампу заменяла гильза снаряда, сплющенная сверху. Широкий фитиль ее нещадно коптил, бросая вокруг блеклый желтоватый свет. На громоздком стуле, кроме гильзы, робко ютились три телефона в чехлах.

— С утра сегодня было три бомбежки, — пояснил комендант, поминутно отвечая по телефонам, отдавая короткие, малопонятные для Фролова распоряжения. — Станцию обстреливают из дальнобойных. Не всегда достают, но стреляют, беспокоят. Начальника станции ухлопали утром. На маневровом паровозе — один машинист. Вместо стрелочника — несведущий боец комендантского взвода. Прошу поэтому, как говорится, с корабля на бал, пожалуйте… Сдаю вам гражданскую власть. Ночевать можно в подвалах. В поселке не уцелело ни одного дома, жители ушли…

Эти короткие фразы били Краснова, как обухом по голове. Он нервно поглядывал на Фролова, мял шапку. Фролову же вспомнилась последняя телеграмма, которую он получил: «Не медля ни минуты». Да, медлить нельзя! Обстоятельства заставляли его быть в роли начальника станции, и он прикидывал, с чего начать. По мере рассказа коменданта Фролов все больше понимал, что попал в обстановку напряженных действий, без его помощи Краснов не справится с делом.

— «Березка» — это штаб нашей армии. По телефону говорить условно. Шифр и не ахти какой, но шифр. Состав, скажем, «верблюды», бронепоезд — «Борис Павлович», боеприпасы — «гостинцы». Узнаете сами. Скоро прибудут «утюги». Танки, значит. Прошу не задерживать выгрузку. Вот, пожалуй, и все. Чем богаты, тем и рады.

Военный комендант впервые после встречи вяло улыбнулся. В его круглых сухих глазах сквозила страшная усталость. Павлу Фомичу стало ясно: Мошкову достается тут «по первое число».

— Ну что ж, и на том спасибо, — ответил с улыбкой начальник политотдела и обратился к Краснову — На стрелки — Иванову и Пацко. Так? На паровоз— Листравого, Пилипенко и Батуева. Так? Почему не так?

— Он кладовщик. Материальные ценности за ним. — Краснов принял официальную позу. — Пусть передаст по акту другому.

— Согласен. Поручаю вам это дело. Организуйте до… — Фролов достал карманные часы. — До шестнадцати… Мало? Два часа вполне достаточно. Исполняйте!

Когда Краснов вышел, комендант заговорил о том, что его занимало больше всего.

— Закупорены склады армии. Там вагонов пятьдесят застряло. Вывезти? Дорога под обстрелом, с километр… Не прорваться. И мы вынуждены выгружать здесь, на Единице. А отсюда — на машинах. Теснота, потери. Устраивайтесь, да помудруем. Дальше такое нетерпимо.

Фролов согласился и вышел на воздух: с непривычки было тяжело дышать в подземелье. Слышалась-отдаленная, приглушенная расстоянием стрельба орудий. Смеркалось.

У входа его караулил Пилипенко. Он снова был весел, полон энергии. Павел Фомич передал ему указание вызвать людей. Илья щелкнул каблуками, отдал честь:

— Есть!

Он сорвался с места и скрылся меж разбитых домов. За щербатым углом стены столкнулся с Ли-стравым.

— Голову сломаешь, — осадил его Александр Федорович. — Ну что?

Илья быстро передал распоряжения Фролова, спросил:

— Когда закончите с кладовой?

— Уже кончил. Чего глаза вытаращил? Сунул ключи Краснову, пусть разбирается. Команди-ир!

— На паровоз! — воскликнул Илья.

— Я готов.

Листравой для убедительности тряхнул железным сундучком: звякнули ключи.

— Позови Цыремпила. Да поживее. Не знаешь, где стоит паровоз? Растяпа, спросить не мог.

— В депо, наверное, стоит… Ну, я за Ивановой.

Наташа сидела на крыльце разрушенного дома, охватив голову руками. В помятой грязной шинели и серой ушанке, она была похожа на первогодка-солдата, уставшего от трудных учений. Девушка пристально смотрела на запад, точно надеялась увидеть там свою судьбу.

Тяжелые залпы орудий доходили до нее приглушенными раскатами, земля натруженно гудела. Девушке вдруг представилось, что это бунтует Байкал. Белоголовые волны озера ударяют в отвесные скалы, брызги шумно оседают на каменистый берег.

Она забылась.

Листравой с Пилипенко и Цыремпилом нашли паровоз в дальнем тупике среди разрушенных цехов вагонного депо. Еще не дойдя до машины, Александр Федорович критически прицелился: какой? Сердце старого машиниста забилось: сотни раз принимал он паровоз и сотни раз по-новому ощущал это тревожное волнение.

У локомотива мужчина средних лет встретил их сдержанно, даже недружелюбно. И это понравилось Листравому. Он знал, что передавать машину всегда неприятно: каждый болтик тебе дорог, каждый вентиль натерт до блеска твоими руками, если ты настоящий хозяин.

Илья тоже ревниво оглядел паровоз и сразу принялся хозяйничать. В будке загремели бидоны, захлопала чугунная дверка топки. Из короткой трубы заклубился плотный темный дым, зашумел сифон, бросая ввысь стремительные искры. Цыремпил бросал уголь в топку.

— Ну, влопались! — испуганно крикнул бывший хозяин паровоза. Он мгновенно взбежал по лесенке в будку, оттолкнул Илью, двинул паровоз назад, закрывая сифон. И сразу же на том месте, где они только что стояли, разорвались три снаряда. Хозяин сердито обернулся к Илье:

— Горяч парень… Фрицы придвинулись к станции. Охотятся за дымом. Понимать должен.

Убедившись в исправности колеи, резко бросил паровоз вперед, вывел его за стену корпуса депо.

— Маневрировать надо. Топить маленькими порциями, дыму меньше…

Пилипенко подавленно молчал. Он никак не предполагал, что враг так зорок и оперативен, не ожидал, что так скоро они попадут под обстрел. Ему было неприятно сознавать себя виновным. Взгляд его задержался на крыше вагона: взрывом ее сорвало когда;то, смяло и повесило на прогнувшуюся балку меж стен. Замерзшим бурым одеялом топорщилась она, дребезжа и раскачиваясь на ветру. Ее можно использовать: дым прикрыть. Илья позвал друга, указал на крышу.

Тот понимающе кивнул головой. Вскоре оба направились к тому месту, где висела железная крыша. Илья поднялся наверх. Когда опять начался обстрел, Цыремпил — сорвался вниз, укрылся за камнями. Илья спокойно осматривался, возвышаясь во весь рост. Осколки и бетонные обломки с треском ударялись в кирпич стены. Сверху Илье было хорошо видно, как прятался Цыремпил, и он засмеялся:

— Эй, сибирячок! Будя! Будя кланяться!

Снаряд взорвался слишком близко: Илью накрыло тучей белесой пыли, ударило волной кирпичной крошки. Цыремпил испуганно привстал, опасаясь за товарища. А тот отплевывался, ругался. Теперь внизу смеялся Цыремпил.

Листравой тем временем выспрашивал у местного помощника машиниста об условиях снабжения углем и водой, а того интересовало, какие новости известны о Демянском котле. Узнав, что кольцо окружения немцы прорвали, посетовал:

— Генералы, видать, слабоваты…

Заметив на стене парней, не одобрил поведения Ильи:

— Рисуется парень…

Александру Федоровичу было неприятно это замечание. Поэтому он перевел разговор на другую тему, спросил:

— А там, на реке, у движка, где воду набираете, тоже стреляют? — Бывает, но реже: фронт дальше.

Помощник собрал в небольшой деревянный чемодан свои пожитки. Отдельно увязал поношенную шинель, сапоги со стоптанными вкось каблуками.

— Машиниста моего, Никитича, вещи, — грустно объяснил он, затягивая узел. — Тут его прямо на сиденье пришпилило.

Александр Федорович снял шапку, печально посмотрел на кожаную подушку сиденья с продавленными пружинами.

— Подай впе-е-еред! — раздался звонкий голос Пилипенко.

Листравой осторожно подвинулся на правую сторону будки, словно опасаясь потревожить память того, кто недавно сжимал этот реверс. Он бережно перевел теплые рычаги, и ему показалось, что они еще теплы от рук Никитича.

Парни по балке подобрались к крыше, зацепили железо, потащили на себя. Им удалось выдвинуть крышу над рельсами так, чтобы она смогла прикрыть паровоз, как зонтом. Пилипенко стоял теперь внизу.

Паровоз подошел под железный шатер. Дым из трубы стал ударяться в навес, опускаться вниз, теряясь в развалинах.

— Ишь ты! — сдержанно одобрил помощник выдумку Ильи. — Ловко! И ночью способно, искры потеряются…

Он замолчал, должно быть, сожалея, что ему раньше самому не пришло такое в голову. А Листравой подобрел: не подкачали ребята, не все у них «рисовка».

Но когда Илья поднялся в будку, Листравой на-супленно сказал:

— Ты вот что, Илья. Не храбрись, не суйся, куда тебя не посылают. Кому нужна твоя телячья прыть? — И строго, даже злобно добавил: — Врагу нужна, немцу! Вот!

— Ползать на брюхе прикажете?

— Дурак, парень! Ты не на один и не на два дня нужен. Дорога наша длинная до границы-то… Повторишь, товарищ Пилипенко, накажу по-своему.

И Листравой вполне серьезно поднес к носу Илья свой большущий кулачище.

— Так и знай! Вот!

Мысль Листравого об осторожности озадачила Илью. В самом деле, если он, другой, третий без смысла будут рисковать жизнью, кто же воевать станет?

Собственная смелость, которой Илья гордился минуту назад, померкла и вызвала стыд. Он рвался на фронт не для того, чтобы в первый же день погибнуть от шальной пули.

Совсем по-иному отнесся к словам машиниста Цыремпил. Без риска воевать нельзя. Если бы умирали только лишь с толком да смыслом — что за война? Все остерегались бы, приглядывались, выбирали. Разве, к примеру, можно уверенно вести поезд, не опасаясь, что где-то впереди разобран путь?

Из уважения к Листравому этих мыслей вслух Цыремпил не высказал.

Местный помощник машиниста, уходя, спросил Илью:

— Ты, может, и насчет вагонов скумекаешь? Котелок у тебя варит.

— Каких вагонов? — полюбопытствовал Листравой.

— На снарядном складе. Штук с полсотни. Их разгрузили, а немец подвинулся. Шпарит из тяжелых, не дает ездить. Они как заметят паровоз, так и лупят, чертяки проклятые.

Помощник машиниста помрачнел, махнул грязной рукой.

— Пашку, кочегара нашего… тово. Только мы сунулись, его в голову. Комендант грит, пропади они пропадом, вагоны. А ночью придет груз, вас же заругает. Потому что приходится все вывозить на машинах. Нас он каждую ночь ругал…

— Ну и в чем дело? — Листравой был готов сейчас же отправиться ехать за теми вагонами, хотя его пока никто не посылал: он в душе поклялся быть достойным памяти человека, недавно погибшего на этом паровозе.

— Нас же не заставляют и не посылают, — напомнил Илья, подзадоривая Александра Федоровича.

Но тот даже не оглянулся. Он еще не принял определенного решения, но был уверен, что найдет выход.

— Покажи, друг. Места тебе лучше знакомые. Мы скоренько, — обратился он к помощнику машиниста.

Тот задумался. И было над чем.

Где-то в нескольких километрах отсюда его ждали дома. Ждали давно, мучительно. И вот теперь, когда он выполнил свой долг, когда пришла смена, нужно снова рисковать. Там, где уже лежат двое. Он вспомнил заплаканные глаза жены и льняную голову дочурки.

Илья истолковал молчание этого человека по-своему.

— Трусишь, дядька? Бельишка про запас не прихватил?

— Трепло!

Помощник машиниста решительно швырнул узел с одеждой в угол.

— Иди за разрешением, герой…

— Товарищ Пилипенко, отправляйтесь. Поедем, мол, на снарядный.

— От стрелочника позвони. Ближе, — посоветовал помощник.

Илья загремел сапогами по железным ступенькам лестницы.

Наташа выслушала распоряжение Краснова о вступлении на дежурство, спросила:

— Поезда есть на подходе?

— Будут. Позвоню, дам команду.

Краснов говорил коротко, подражая военному коменданту. За резкими, броскими словами он скрывал свою растерянность и неясное представление новых обязанностей в этих напряженных и жестких условиях. Спросить у кого-либо стеснялся: эксплуатационник с двадцатилетним стажем — и вдруг спрашивать.

Наташа направилась в конец станции. Низкое солнце медно светилось в лужах. Где-то в стороне, за грудами битого кирпича, трепетно насвистывал скворец. Странно было слышать этот мирный переливчатый напев среди унылых скорбных развалин. Наташа замедлила шаги, прислушалась. Птица умолкла. Снова гнетущая тишина, только мелкие камешки скрипели под ногами да громко стучало сердце.

Над кирпичными стенами забурлил темно-корич-невый дым, округлой шапкой повисая в воздухе.

«Илья старается», — с гордостью подумала она.

Неожиданно снова началась стрельба. Наташа отбежала от путей, легла за бугорок. Почувствовала, как на виске колотится жилка. Девушка прижала ее ладонью, осмотрелась вокруг.

Прямо перед глазами колыхалась былинка. Стебелек у нее снизу зеленел. Наташе представилось, что это свежие соки пробиваются сквозь землю, оживляют помертвевшие зимой листки, раскачивают былинку, тормошат ее, ища выхода. Как та жилка, что бьется у нее самой на виске.

И Наташа увидела в этой травинке что-то родное, близкое, успокаивающее. «Правду говорят, — подумала она, — что на своей земле каждая веточка за тебя».

Взрывы отгремели. Наташа поднялась, зацепилась за что-то шинелью. Посмотрела вниз: пень, какой-то розовый налет на его срезе. Очевидно, сочились корни. «И здесь есть жизнь», — обрадовалась она.

Девушка тревожно оглянулась. Четыре стрелки в лабиринте искалеченных путей, скопления колотого камня и ломаного железа. Паровоз, словно игрушка, перевернут набок, беспорядочно раскиданы шпалы. Дугой согнут рельс, как бивень слона, торчит под откосом. Ямы с рваными краями заполнены мутной водой. «Воронки, — догадалась Наташа. — Сколько же их! Ночью можно оступиться. Надо запомнить. А где же пост?»

Из-под откоса вышел боец. Рослый, широкоплечий, в ладной шинели.

— Стрелочница новая, так сказать? — спросил он Наташу. — Идите сюда!

Девушка проворно сбежала к нему. Боец поймал ее за руку.

— Кочковаты наши асфальты. Ноголомные, так сказать.

Он заливисто рассмеялся, радушно пригласил:

— Пожалуйте…

В насыпи виднелась нора, прикрытая дверью пассажирского вагона. Наташа вошла. Полумрак. Железная печурка, телефон в деревянном футляре. На земляном полу — две доски, а на чурбане в углу — традиционная фронтовая коптилка из гильзы снаряда.

— Это же баня по-черному, — удивленно сказала Наташа, пригибаясь, чтобы не упереться в потолок. — Как вы тут живете? Мне одной ни за что не найти. Можно ведь лучше устроить?

— Не баня, а объект номер два, — поправил солдат, усаживаясь на кругляк бревна: стоять он не мог, не вмещался по росту. — А найти нас проще простого. Вон по тем проводам, что от столба пущены. Построить лучше, конечно, можно. Да приметит фриц. То самолеты напускал, теперь все из пушек бьет. В щепки расколошматит… Звать-то вас как, извиняюсь? Скажи- на милость, у меня тоже Наташа, жена…

Он свернул толстую самокрутку, пыхнул едким дымом.

— Чего-чего, а махры вдоволь. Одно удовольствие: у других и этого не бывает.

Он устало прикрыл глаза, минутой позже, позевывая, сказал:

— Вон там фонарь. Ночью будете сигнализировать, когда поезда принимать. А днем — семафор. Он тут рядом.

Последние слова солдат бормотал уже сквозь сон. Голова его упала на грудь, в носу засвистело.

Наташа осмотрела хозяйство, сходила на стрелки, изучила каждую тропку: кругом полно воронок. Было тревожно и радостно, что она, наконец-то, оказалась у настоящего дела.

Девушка вернулась в землянку. Сняв шинель, свернула ее, осторожно положила под голову солдата. Тот блаженно потянулся, чмокнул губами, повернулся на бок и затих. Он занял почти всю землянку, ноги его оказались за порогом.

Задребезжал телефон. Наташа кинулась к нему, боясь, что звонок разбудит солдата.

— Через полтора часа прибудут танки, — послышался голос Краснова в трубке. — Не танки, говорю, а «утюги». Понятно? Смотрите мне там. Не оплошайте в первый раз. Мы теперь на переднем крае. Гордитесь такой честью, комсомолка Иванова… Что?

Краснов поперхнулся и тихо кому-то сказал:

— Есть! Кончаю. Передаю трубку коменданту нашей станции, капитану…

Наташа прикрыла трубку ладонью, боясь рассмеяться.

— Товарищ Иванова? Где Перов?

— Пусть поспит, — совсем не по-военному попросила она.

Мошков хмыкнул, помолчал, строго предупредил:

— Через час растормошите — и ко мне. В дальнейшем прошу не пререкаться!

— Есть!

Наташа с удовольствием произнесла это короткое военное слово.

— Что есть? Где есть? — засмеялся Илья, появляясь у порога. — Хозяин, спрячь ходули!

Пилипенко перешагнул через ноги Перова, заметил Наташу и как-то невольно оробел.

— Что вам нужно?

Наташа стояла выпрямившись, как солдат на посту. Большие серые глаза смотрели строго и выжидающе. Косы спустились через плечо. Ухарское поведение Ильи было тут неуместным, и она резко повторила:

— Что вам нужно?

Замешательство парня длилось недолго: зеленоватые глаза вновь заиграли нагловато и лихо. Он отстранил Наташу от телефона.

— Илья! — Наташа схватила его за руку. — Не шути. Мы на работе. А где — сам знаешь…

— У меня дело.

Пилипенко посерьезнел, рассказал, зачем пришел, но в конце не преминул сообщить насчет изобретенного им зонта: каков, мол, я!

— Тогда можно, — разрешила Наташа, подвинув к нему телефон.

Илья не понял, почему можно: потому ли, что дело серьезное, или потому, что он такой сообразительный. В полутьме заметил насмешливый взгляд Наташи: тут уж не до уточнения! Когда дозвонился Краснову, тот и слушать не захотел. Демьяну Митрофановичу заранее почудилась неудача: потеря паровоза, гибель людей и тому подобное.

— Через час будем «утюги» развозить, — объяснил он. — Никуда паровоз не пущу! Нашлись смельчаки! Здесь поопытнее вас были…

Илья сердился, думая, что у телефона все еще находится Краснов, а у дежурного уже взял трубку комендант. Илья напирал, не стесняясь в выражениях:

— Разумеется, что не опоздаем… Не слышите?.. Глухому две обедни не служат… Повторить?.. О, черт! Кто?.. Виноват, товарищ комендант. Этот Краснов кого хотите до коликов в животе доведет. В армии? Настоящей армии? Нет, не служил, товарищ комендант. Виноват, глупо разговариваю, но ведь дело гробится. Ну да, вывезем вагоны. Прислать Листравого? Есть!

Пилипенко бросил трубку, повернулся на одной ноге.

— Дело в шляпе!

Он обнял Наташу за талию. Та с силой толкнула его в грудь. Он спиной открыл дверь и, зацепившись за высокий порог, упал.

— Вперед! — сквозь смущенный смех выкрикнул Илья, вскочил и побежал к паровозу.

Снова звонил телефон, снова Краснов поучал и наставлял стрелочницу. Но о паровозе Листравого не говорил ни слова. «Соврал этот Илья, — с досадой подумала Наташа. — Вот брехло!»

— Ну и говорун! Его языка на семерых хватит, — недовольно заметил Перов, протирая глаза и позевывая. — Трое суток не спал, сморило.

Узнав о затее Листравого, высказал опасение:

— Паровоз могут угробить. А без него сейчас никуда.

Наташе было обидно слышать, что Перов, как и многие, беспокоится только о паровозе. А людей им не жалко? Перов угадал ее мысли:

— Рисковать там придется головой, сама понимаешь. Война на том и стоит.

В комнате военного коменданта станции Листравой докладывал о своем плане спасения вагонов. Когда были уточнены все детали рейса, Фролов вызвал Краснова. Тот повторил сказанное Илье по телефону:

— Получится или не получится, но мы должны смотреть правде в глаза. До нас ведь пробовали, известно, чем кончилось. И нам терять людей не стоит. Подумать надо, осмотреться…

Александр Федорович плохо прислушивался к словам Краснова, но когда тот заговорил об опасности, его взорвало:

— Я был о вас лучшего мнения, товарищ Краснов.

— Без вашего мнения обойдемся, товарищ машинист! — Краснов поднялся. — Вы всегда против…

— Довольно! — Мошков покраснел, отчего ярче выступили на его лице рябинки. — Петь отходную рано!

Он вскочил и заходил по комнате.

— Разгородить базу — это боевое задание! Понятно, товарищ Краснов?

Всем стало неловко.

— Как говорится, с богом, Александр Федорович!

Фролов пожал машинисту руку. То же сделал и комендант.

Краснов после замешательства протянул свою руку, но Александр Федорович демонстративно отклонил ее.

Снова в будке стрелочника дребезжал звонок: Краснов интересовался, начался ли рейс. Наташа вышла на путь.

План Листравого был простым и точным. Машинист решил ехать, окутав паровоз завесой из дыма и пара. Немцы — люди точные, приверженные порядку. Их-то и огорошить неожиданностью. Пока поймут…

Когда Наташа выбралась на путь, из развалин депо в клубах черного дыма вывалился паровоз.

Листравой приказал развесить на поручнях машины и везде, где можно, мазутную паклю, ватное рванье. Все это подожгли, и оно тлело, чадило, скрывая паровоз. Комендант дал даже дымовые шашки. Их тоже запалили.

Огромным дымным факелом приближался локомотив, не ускоряя хода. Уже стала видна труба, послышался стук колес. Сквозь дым Наташа разглядела в будке Илью. Он махал ей рукой.

Дымное облако укатилось за семафор.

— А пожалуй, выйдет, — сказал Перов. — Не поймут фрицы.

Наташе не терпелось: она поднялась по ступенькам на мачту семафора. Паровоз, разбрасывая искры и дым, вошел в зону обстрела. Проехал мостик. Углубился в лес.

— Вышло! — обрадованно воскликнула она.

Немцы действительно, должно быть, не разобрались, в чем дело: ни один снаряд не упал на путь.

Наташа с радостью доложила по телефону о благополучном рейсе. Перов ушел, чтобы лично рассказать Мошкову обо всем.

Сама Наташа вдруг захотела совершить что-то героическое. Но как это сделать, если ее обязанности столь будничны?

Когда девушка обходила стрелки, она обнаружила неподалеку от землянки военных, разгружавших вагоны. Солдаты носили на плечах тяжелые ящики, грузили в автомашины. Это был нелегкий труд, и у Наташи вдруг мелькнула мысль: а что, если выкатить вагоны ближе к стрелкам? Тогда машины смогут подъехать вплотную, и ящики запросто полетят в кузова. Правда, въезд на станцию загородится, но поездов все равно пока нет. Когда-то Листравой вернется?

Так она и сказала Краснову. Тот долго молчал, потом в трубке послышалось его покашливание, хриплое дыхание, и он разрешил.

Наташа поспешила к военным. Солдаты дружно вручную выкатили вагоны. В кузова подъехавших машин полетели ящики. Работа закипела.

В одной из станционных комнат сидел Краснов и думал о том, что ему определенно не везет. Машинист снова обошелся с ним непочтительно, унизил его. Комендант довольно резко, по-армейски отчитал Краснова, когда Листравой ушел в рейс. Все лезут с советами, поучениями.

Уязвленное самолюбие толкнуло Краснова на отчаянный шаг. Если семафор не открыть вовремя, то может статься, что Листравой не сумеет остановить поезд, проедет закрытый сигнал, а это большое нарушение инструкции. По законам военного времени последует строгое наказание. Листравой хотел заработать орден, а тут вместо награды… Кстати эта Иванова со своим предложением. В случае чего он откажется: ему из подвала не видно, куда там военные выкатили вагоны — есть стрелочник, пусть отвечает. Она молодая, ей простят оплошность. Рассудив так, он дал согласие и стал ждать развязки.

Солдаты сели перекурить, старшина подошел к Наташе.

— Молоденькая, а смышленая.

Он лихо подкрутил рыжие усы.

— Вот до вас был тут солдат. Свой вроде парень. Ан нет. Не пускал сюда. Мол, уклон большой. Просто человечности не имел…

Слова старшины насторожили Наташу: а что если…

У нее перехватило дыхание. Она помчалась к телефону.

Трубку схватил Краснов:

— Загорожен проход?.. Как загорожен?! Кто вам позволил?

Он яростно ругал Иванову, заклинал ее скорее убрать вагоны, открыть семафор. Не утерпев, сам побежал на стрелочный пост.

Вдали у мостика гудел паровоз…

Листравой понимал, что удачное начало — полдела. Но его радовало именно начало: значит, есть возможность ездить к передовой линии.

Фролов на политинформации говорил, что фронт будет приближаться: такие рейсы понадобятся не раз, и люди почувствуют свои силы. А это важно именно сейчас, когда войска бьются под Харьковом, уходят из Керчи. Трудное лето впереди, трудное.

Листравой чувствовал себя солдатом в наступлении. Удачно пройдет рейс — это бросок вперед, это их вклад в общее дело.

До стоянки вагонов там, на складах, добрались быстро и благополучно. Наскоро осмотрев вагоны, прицепили к ним паровоз, тронулись в обратный путь.

Машинист торопился: пусть Краснов убедится, что при желании можно выйти из любого положения, живым остаться и важное дело сделать.

Перед выходом из леса остановились проверить тормоза. Настоял помощник машиниста: впереди крутой спуск.

Пилипенко заспорил:

— Автоматические тормоза ни к чему. Начнут бомбить, могут их испортить. Остановимся, считай — каюк.

— А без тормозов наоборот: надо будет остановиться, да не сможем, — настаивал местный помощник машиниста. — На таком спуске и с автоматическими тормозами боязно. Смотри, машинист, тебе отвечать…

— Мы с Кижи, у нас там без тормозов ездили, бывало, — вмешался Батуев. — Там уклон похлестче. А если что и случится, отвечать некому.

Листравой молча обдумывал, оценивал. На всем перегоне они одни, других поездов нет. «Правы и тот и другой. Ехать с тормозами — могут фрицы зацепить. Без тормозов тоже неспособно, разгонится состав — не удержишь…»

Размышляя, Листравой вновь и вновь вспоминал, с какой надеждой отправлял их сюда Фролов. Нет, рейс сорвать нельзя!

— По местам, ребята, — наконец скомандовал он, решив, что главное все-таки скорость. — Ты, Илюха, выключи тормоза. Контрпаром обойдемся.

И, чтобы ободрить бригаду, себя успокоить, дал мощный горластый сигнал. Вызывающий рев паровоза разнесся по округе. И лес, тесно обступивший дорогу, и позеленевшие обочины, и вывернувшаяся сыроватая низменность с плешинами пожнивья — все вдруг ожило, тронулось с места. Листравой остро почувствовал нарастание скорости. Гладкие, голые стволы сосен стремительно побежали назад, заслоняя друг друга. По сторонам замелькали чахлые кустарники, они появлялись и тут же пропадали: взамен их на мгновение вставали белоствольные березки. Вот уже поплыла плоская равнина, холмистая к горизонту.

Александр Федорович еще в прошлый раз с профессиональной наблюдательностью заметил место, где кончался уклон: две кургузые одинокие сосенки высились у дороги.

Теперь машинист жадно искал их. Взгляд перепрыгивал ложбинки, кучи прошлогодней соломы: сосенок не было… А поезд все ускорял ход. Чудилось, колеса паровоза не касались рельсов. В будке стоял оглушительный грохот. Казалось, звенела каждая из многих тысяч деталей машины. Людей швыряло от стенки к стенке.

— Контрпар! — не вытерпел помощник машиниста, хватая Листравого за рукав. — Обстреливают!

Листравой напряженно усмехнулся: если попадет снаряд, уже ничего не поможет.

Он строго глянул на Батуева, глазами указал на топку. Илья перехватил его взгляд.

— Цыремпил, даешь! — Пилипенко стал бросать в топку уголь, приплясывая от толчков, словно исполнял какой-то замысловатый танец.

Батуев одной рукой открывал дверцы, второй — держался за подлокотник окна, чтобы крепче стоять на ногах.

Александр Федорович увидел, наконец, долгожданные сосенки. Они приближались, росли, с невероятной скоростью мчались навстречу и в миг остались позади.

— Тут? — прокричал Листравой, подзывая помощника.

Тот стал рядом, обхватил Листравого за плечи, выглянул в окно. Александр Федорович слышал, как у помощника учащенно бьётся сердце. Листравой попытался ощутить свое сердце, но оно билось ровно, незаметно, только руки будто бы онемели да кровь словно потеплела: пульсировала горячим током в висках. Он вновь выкрикнул:

— Тут обстреливают?

Но ответа не потребовалось: впереди брызнул взрыв. Перелет!.. Новый серый фонтан… Остался позади… Что-то пискнуло, проскрежетав по железу обшивы…

Листравой применил контрпар. Скорость заметно упала, но состав продолжало нести. Опять далеко впереди разорвался снаряд. Александр Федорович почувствовал, как напряглись мускулы, на лбу выступил пот. «Скорость… скорость… скорость…» — словно кто-то шептал у него за спиной. Машинист прекратил контрпар — скорость вновь овладела вагонами.

Показался семафор. Почему же он закрыт? У Листравого дрогнули руки. Машинист до пояса высунулся из будки. «Без тормозов не остановиться. А если там, на Единице, тоже поезд?» По спине пробежал холодок, запершило в горле, и вдруг стало жарко…

Помощники Листравого тоже сгрудились у окна. Все представили себе, как они влетают на станцию, запруженную вагонами, скрежещет железо, дыбится паровоз, корчатся вагоны. Неужели конец?

— Илья! Точно говорили: пропустят безостановочно? — закричал машинист. Он не понимал, как Фролов мог допустить такую задержку.

Илья нервно-веселым голосом заверил:

— Сам Мошков обещал!

Прогремел под колесами мостик. Семафор с опу-щснным крылом зловеще темнел впереди. Поезд летел, как по воздуху, ошалело гремя и грохоча…

В последний момент, когда бригада смирилась с неизбежностью катастрофы, крыло семафора поднялось, и тотчас сигнал остался позади.

Листравой даже обернулся, чтобы убедиться: не пригрезилось ли?

Илья увидел расстроенное лицо Наташи: это, наверное, она замешкалась с открытием семафора. Возле подвала Краснов махал руками. Илья показал ему язык, деланно-бесшабашно засмеялся.

Скорость терялась, словно поезд уставал. Лица людей в будке паровоза все еще оставались напряженными.

— А ты говорил! — Листравой вдруг стремительно распрямился и приятельски пожал руку помощника машиниста.

— Давай лапу, маркиз! — Илья дружески хлопнул помощника по плечу. — Не обижайся.

Тот перекинул через плечо свои пожитки. Александру Федоровичу жалко стало расставаться с этим замкнутым бесстрашным человеком. Он обхватил его лохматую голову широкими ладонями, и они по-русски троекратно расцеловались. Машинист отвернулся, вытирая кулаком бледно-голубые глаза.

— Ты поосторожнее, когда поедешь…

Порывшись в кармане, Александр Федорович вынул из кармана кусок сахару, обтер его, сунул в руку помощника.

— Дочурке, от нас…

Над лесом уже показалась луна. Обрисовались зубчатые верхушки елей, взлохмаченные кроны сосен. Ветки подрагивали: орудийные раскаты не затихали.

Комендант разыскал Фролова и безоговорочно потребовал немедленно арестовать Краснова.

— Он разрешил, он и ответчик. Стрелочник — исполнитель, — горячился Мошков. — Опытный человек, говорите? Тем хуже для него!

Начальник политотдела поручился за Краснова, объясняя его поступок простым незнанием местных условий. Вызвали виновника.

Демьян Митрофанович отчаянно испугался. Только перед самым носом поезда он успел убрать вагоны и открыть семафор. Когда опасность миновала, Краснов набросился на Наташу с упреками, обвиняя ее во всем. Ругая стрелочницу за неосмотрительность, он лихорадочно думал о том, как самому оправдаться перед начальством. Возвращаясь к себе в подвал, Краснов твердо решил, что всему виной незнакомое расположение станции. Только поэтому Иванова и он сам пошли на этот рискованный опыт.

Так Краснов объяснил и коменданту, робко озираясь на Фролова. Когда его обвинили в диверсии, он обомлел, заплетающимся языком пробовал объяснить: конечно, допущена халатность, но только из побуждения сделать доброе дело…

Мошков заключил разговор словами:

— Говорите спасибо начальнику: поручился. Еще одна такая оплошность, и я потребую очень строгого наказания.

Ночью при разговоре с начальником отделения Фролов доложил о поступке Краснова. По телефону он не мог сообщить всех подробностей, однако попросил прислать другого человека, отозвав с Единицы Краснова. Начальник категорически отказал: на многих станциях людей не хватает — выбывают из строя. Но там нет начальника политотдела… Фролов вспыхнул, однако сдержал себя: в комнате находился комендант, на линии связи — десятки телефонов, люди слушают… Должно быть, начальник зол, как сто чертей, если допускает подобную бестактность. Обычно он выдержан, корректен. Фролов не первый год знает его. Наверное, сейчас просто разнервничался, потому и бушует.

Мошков догадался о содержании разговора, но деликатно промолчал. Предстояла выгрузка танков, и они направились к месту работы.

Наташа в это время сидела у стрелочной будки, прямо на земле, и горько, навзрыд плакала. Такая уж она незадачливая. Это по ее вине едва не произошло крушение, чуть не погибли люди.

Бледная луна холодно освещала ее, самую несчастливую на свете.

6

Ранним утром в двери подвала застучали чем-то металлическим. Сквозь сон Листравому почудился барабанный бой.

— В баню! Выходи строиться!

Помыться, попариться машинист любил с детства, но сейчас, когда так хотелось спать, затея с баней казалась неуместной шуткой Краснова, дежурившего по части.

Листравой закряхтел, засопел, в темноте наткнулся на стол, опрокинул табуретку.

— Язви вас, с вашей баней!

— Все дружок твой! — проскрипел в темноте Пацко, нашаривая сапоги.

— Дружо-ок! — Листравой смачно выругался и первым вышел за дверь.

Чуть брезжило. Бурый кирпич проглядывал на развалинах в серой пыли, дыбились гнутые балки, щерились ямы с рваными краями. Тополь, раздробленный шальным снарядом, топырил куцые культяпки. В сероватой дымке утра он был похож на человека с поднятыми вверх руками, кричащего от нестерпимой боли.

Листравому стало жутко, по телу прошла дрожь, будто он увидел все это впервые. Не глядя больше по сторонам, машинист пристроился в ряды молчаливых заспанных людей.

Скоро тронулись куда-то, спотыкаясь, не попадая в ногу. Оказалось, на Единицу прибыл поезд-баня. Фролов приказал всем вымыться пораньше. И Краснов постарался.

— Запевала, песню!

Колышущуюся массу, топавшую невпопад, обогнал верткий Пилипенко.

— Раз, два, три… Раз!

И вот уже где-то впереди зазвучал чистый голос Ильи: По долинам и по взгорьям Шла дивизия вперед…

Все басисто, нестройно, словно стесняясь своих грубых, непоставленных голосов, подхватили песню. Зашагали быстрее.

По сторонам корчились развалины каких-то строений, зияли черными проемами каменные коробки, в безобразной наготе торчали необычно высокие печные голые трубы.

Краснов тем временем собирал в отдельную группу женщин. Он торопил их, дежурство его кончалось. «Санитарное мероприятие. Таков приказ командования», — разъяснял Краснов.

Никому не хотелось надевать холодную, отсыревшую одежду, выходить в серую полутьму, окутавшую станцию.

В подвале Наташа простудилась. Болели руки, знобило тело, сохло во рту. Подруга заботливо укутывала ее шинелью. Они притихли в темном углу, надеясь спрятаться от дежурного.

— Почему не в строю? — строго спросил Краснов, заглядывая в угол. — Нежиться изволите? Марш на санитарное мероприятие!

Ему давно хотелось спать, скорее освободиться от нудных обязанностей дежурного по части.

— Больная? Этого еще недоставало!

Ему почему-то припомнился тот случай с вагонами, ядовитые упреки Мошкова. И именно эта девчонка выскочила тогда со своим предложением… «Заявить о ее болезни — значит добавить одно чрезвычайное происшествие по дежурству, — думал он. — Пиши рапорт, объясняйся. Ничего с ней не случится».

— Санчасть знает? Ага, нет! Симуляция, стало быть? Немедленно в баню. Кончать разговорчики!

Девушки стали вяло собираться.

— Финтифлюшка вредная! — негромко сказала толстушка в коротком ватнике, помогая Наташе натянуть непросохшую шинель.

Краснов обернулся на ее голос.

— Что?

— Финтифлюшку потеряла. Вот что! — вступилась Наташа.

— Потом найдете. Не задерживайте строй!

На широкой площади людей остановили.

Фролов хрипловатым со сна голосом, но громко и внятно прочитал сводку Совинформбюро. Вести были нерадостные: немцы отбили наши атаки, взяли Харьков, продолжали наступление на юге. Шли жестокие бои за Севастополь…

Люди зашагали дальше. Толпа незаметно выросла в колонну. Шли молча, хмурые, без команды подбирая ногу. И вдруг откуда-то из глубины строя, словно от самого сердца, плеснулась, грохнула торжественным маршем грозная мелодия:

…Идет война народная, священная войн….

Листравой вымылся последним. Все ушли строем, а он отстал. Во дворе его поджидал Фролов. Они вместе парились, но начальник политотдела не выдержал жары, сдался, ушел раньше.

На воздухе было легко и приятно. Листравому все больше нравился Фролов: пошел со всем народом в баню, не гнушается попариться с простым человеком.

Начальник политотдела был чисто выбрит, в ладно пригнанной солдатской шинели. Только под глазами, наверное от бессонницы, темнели синие круги. Листравому было приятно идти рядом с этим человеком, беседовать с ним. Припомнился «банный денек» в годы гражданской.

— Зимой было дело, — раздумчиво вспоминал Александр Федорович. — Ну, баню по-черному вы знаете? Хибарка без полу. Куча диких камней в середине. Накаливают их докрасна, плещут воду. Готов пар… Приехали мы на лыжах к такой вот «чернушке». Пулемет был с нами, тоже на лыжах. Ну и «драгунки», известно… Разделись прямо на снегу. Одного — часовым. Все в баню забились. Теснота, жарища. Плеснут воды на камни: дух забивает, дурнота в голову лезет. Другому — кипяток на тело. А ежели невмоготу — голышом в дверь: на лыжи и вокруг бани. Крепкие ребята, молодые: кровь играет. Да. Вот! Играем, выкаблучиваем такое, что смех один. Гогот, дай бог! Часовой зазевался. Беляки откуда ни возьмись: цоп! Хватаем «драгунки». Сами — в чем мать родила. Я за пулемет.

«В лес! Кройте в лес!» — кричу из сугроба.

Ребята на лыжи, а я огонь открыл. Беляки струсили, отступили…

— А вам ничего?

— Насморк только получил. В разведку больше не брали: кашлял здорово…

Начальник политотдела от души смеялся. Потом, между прочим, расспросил об Илье Пилипенко. Развеселился, вспомнив его проделки.

По-весеннему пригревало солнце, тепло дул ветер. В небе призрачно таяла белесая лента, оставленная самолетом. «Как в мирные дни», — подумал Листравой, но, взглянув на руины, помрачнел.

Он вытащил из кармана платок, вытер лицо. На землю упало письмо. Фролов поднял его, протянул Александру Федоровичу.

— Значит, остановился фронт? — спросил машинист, бережно разглаживая конверт.

— На юге плохи дела. Прет немец. Жаркие бои у Харькова. Город из рук в руки переходит.

— Вот гад! Где только и силы берет! А мы с женой в Харькове бывали. Яблоки там хороши!.. Обидно, такие сволочи жрать будут.

— В этих местах вишня славилась. Все спалили, — Фролов сокрушенно махнул рукой. — И всюду так, словно саранча прошла.

— А у нас что слышно?

Машинист ожидал от Фролова хоть намека на то, что их эшелон будет наступать. Но Фролов ничего не ответил. Тогда Александр Федорович пояснил:

— Жена вот спрашивает: скоро отвоюетесь? Долго ли ждать?

Что мог ответить начальник политотдела? На юге немцы упорно наступали, пала Керчь, едва держится Севастополь. Фашисты прутся к Ростову-на-Дону… После долгого раздумья сказал:

— Трудно стране, Александр Федорович. Очень трудно. Надеяться нам не на кого: союзники выжидают. Но мы наступать будем. Под сапогом жить не привыкли.

Они замолчали, думая каждый о своем. Потом заговорил Фролов:

— Заели меня хозяйственные заботы. То одно, то другое. Своим делом и заняться некогда…

Листравой оживился:

— Павел Фомич, а в чем ваше дело состоит? Ну, как политического комиссара, скажем…

Вопрос этот застал Фролова врасплох. В самом деле, в чем? Сердцем и рассудком, кажется, понимаешь… «Обеспечивать выполнение приказов командования, заниматься подбором и воспитанием кадров, заботиться о морально-политическом состоянии личного состава…» Все точно и в то же время так расплывчато. А вот этого Пилипенко к какому разряду отнести? Как обойтись с Красновым, если он оказался трусом? Пацко не получает писем от своей Марфы. А начальник политотдела тут при чем?

Не найдя простых и доходчивых слов, Фролов процитировал машинисту отрывок из положения о политотделах. И сам страшно покраснел за неумение объяснить то, что понимал сердцем. Завистливо подумал: «Небось Листравой бы в два счета рассказал про свою службу».

Машинист выслушал Фролова, заметил:

— По моему разумению, туману тут напущено, канцелярщиной пахнет. Я мыслю так. Просветить душу человека вы обязаны. И сказать, когда надо: вот где у тебя темное пятнышко, браток. Давай-ка, дружок, вместе очистим. Вы должны душу людей светлой делать. Человек со светлой душой — самый верный. Он и в труде первый, смекалистый, и на войне подходящий: смелый, твердый. Светлая сталь, к примеру, всегда крепче, чем с пятнышком. Правильно я мыслю?

Фролов помедлил с ответом: слова машиниста поразили его своей мудростью.

— Пожалуй, да, — согласился он, смущенно потирая лоб. — Но чтобы делать людей просветленными, как вы говорите, нужно самому быть ясным. Амы тоже люди. Грешны бываем…

И Фролов покраснел, вспомнив, как он только что огорошил машиниста цитатами. Александр Федорович, наоборот, оживился:

— Во-от хорошо. Потому партии и верят. Из плоти она. Бог совсем чистый да безгрешный, так много ему верят? Мало! А коммунистам — почитай, добрых полмира. В партии, по-моему, как получается? Один в одном деле умнее и прозорливее, другой — в другом. Тот ученее, а этот трудолюбивее, прилежнее. В целом выходит что паровоз все равно: собран по винтику, по гаечке неприметной, а мчит состав, будь здоров! Локомотив революции! Понимать надо…

— А вы почему же не в партии?

— В душе я, почитай, партейный, Павел Фомич. Беда, устойки маловато: все в глаза ляпаю. Непорядок попался — режу напрямик. Кому понравится? Должно быть, пудовую свечку у нас там заказали начальники: уехал с глаз, может, не вернется… Дудки, вернемся!

— Обязательно вернемся, Александр Федорович!

— Вернемся да еще настырнее будем. Война подкует.

После бани Краснов послал Илью и Цыремпила за хлебом.

— Тронут вашей любезностью, папаша! — прокричал Пилипенко, вскакивая в кузов машины.

Пекарня размещалась на самом краю городка. В мглистом рассвете лучи фар выхватили ее покосившиеся грязные двери, вывеску, поленья, сложенные у стены.

— Свет выключай, антихристы! — закричал, появляясь в дверях, низенький широкоплечий человек в белом халате. — Гаси свет, кому говорю, лихачи нечестивые! Кто вас только родил и зачем?..

— Чтобы получить у вас хлеб вот по этому наряду, — живо отозвался Пилипенко, выпрыгивая из кузова на землю, подал пекарю бумагу, заверенную круглой печатью.

— Ну зажги же свет, апостол царя небесного! — потребовал пекарь, силясь в темноте разглядеть буквы. Убедившись в правильности документа, развел руками:

— Нету. Не готов, братцы, хлебушек.

— Проверим.

Илья легко отстранил пекаря и вошел в помещение. За ним хотел пройти и Цыремпил, но пекарь загородил дверь.

— Стоп! Вход посторонним запрещен! Свет, свет гаси!

Шофер выключил фары.

— Значит, без хлеба оставил нас, апостол? — Илья оттолкнул пекаря от дверей. — И кого оставил? Сибиряков! А где-нибудь в заначке не спрятал? — Пилипенко выразительно подмигнул. — За иконой, к примеру, в углу?..

— Счастье твое, что ты сибиряк. Показал бы я тебе заначку, лупоглазый нехристь!

Пекарь захлопнул дверь, звякнул крючок, кинутый в петлю.

Друзья стали совещаться. Батуев постучался в дверь.

— Сказал вам: «Нету!» И нечего дверь ломать, — сердито загремел голос пекаря.

— А сколько ждать?

— Час.

— Ждем, — тихо сказал Пилипенко и неожиданно закричал: — Вася, заводи машину! Ну его к черту!

А сам тихонько подошел к двери. Шофер завел мотор, не понимая Пилипенко.

— Есть кто живой? — басом, изменив голос, спросил Илья, барабаня ногой в стенку. — Эй, откройте!

Стукнула задвижка: Пилипенко распахнул дверь.

— Прошу прощенья! Где бы нам погреться? — на-

ивно спросил Пилипенко, по-ястребиному глядя на пекаря и улыбаясь.

— С бани только что. Заходи, ребята. Папаша в гости зовет!

Шофер заглушил мотор и вместе с Батуевым прошел в помещение.

— Без хлеба возвращаться нельзя, — говорил Илья, снимая телогрейку. — Так ведь, папаша? Так. Боевое задание получил — умри, а выполни.

Не дождавшись ответа, предложил:

— Скидывай телогрейки, ребята! Граммов по триста корочки не найдется с мякушкой? А, отец?

— Это черт знает что такое, прости меня грешного! — возмутился пекарь, убирая со скамейки черные продолговатые формы. — Грабители вы окаянные…

Над станцией занималось утро, бодрое, румяное. Рассеивалась сизая дымка. За оградой пекарни открывалось увалистое поле, ряды колючей проволоки на колышках, противотанковые ежи.

Заалело полнеба. Голосили одинокие петухи в каменном буреломе. Утробно ревел гудок.

— Продолжай, дядька, — просил Пилипенко, выслушивая рассказ пекаря и отрезая новый кусок душистого хлеба.

— Так вот я и говорю, — охотно отозвался пекарь, — пришли недавно наши. Один полковник и заявляет: «Хлеба давай, старина. Немца мы шугнем в два счета. Что же это у вас все драпака дали?..» И так это выругался, что даже мне легко на сердце стало. А вправду, начальство поуехало, больше мелкие командиры вертятся, отбиваются да эвакуацию-ма-тушку учиняют… Ну, и солдаты, безусловно, тут как тут. Без солдата ни одно дело не обойдется… Да, полковник хлеба просит, а во двор, вона туда, машина въехала, и покатая крыша на ней под брезентом топорщится. За полковником и другие командиры сгрудились. Дал я им хлеба. И полковник ломоть жует да все удивляется: мол, почему я не убежал до сих пор? Только-то они отъехали, слышу, ка-а-ак шарахнет! Немца, значит, погнали! Да. Потом меня в главный штаб потребовали… Мне за тот хлебушек награду прицепили.

Пекарь снял фартук. На замасленной гимнастерке поблескивала медаль «За боевые заслуги».

— Потому, говорят, как ты, Феофан Карпыч, верно служишь армии и флоту.

Пилипенко пощупал медаль, серьезно попросил:

— Извините нас, пожалуйста, Феофан Карпыч, за нахальство наше.

— Хо-хо-хо! Нахальство… — Пламя маленькой коптилки заколыхалось от басовитого хохота пекаря. — Какое там к шуту нахальство, ежели народ хлеба ждет. Не для себя же… Смелый там найдет, где робкий потеряет, чада мои… Ну, расселись!. Пора честь знать. Живо!

Шофер и Цыремпил носили горячие буханки хлеба. Пилипенко перегибался через борт, принимал хлеб, укладывал его на брезент. Над машиной курился легкий пар.

Послышался далекий звук самолета. Высоко в небе, серебристо-голубом и чистом, заструилась белая тесьма. Она медленно удлинялась, будто разматывалась с невидимого клубка. Ударили зенитки.

— Фриц, — определил пекарь.

Ребята переглянулись, замерли в нерешительности.

— Ну, псаломщики! Чего рты разинули?

Батуев заспешил к пекарне, а робкий шофер оказался в кабине и зачем-то завел мотор.

Зенитки били часто и громко. Подали свои голоса и пулеметы. Где-то рядом, позади пекарни, зло и хлестко затрещали скорострельные пушки.

Илья, засунув руки в карманы телогрейки, удивленно смотрел в небо на разноцветные следы снарядов. Зрелище не пугало его. Шофер спрятался за поленья, так и не выключив мотор. Батуев, швырнув буханку в кузов, юркнул под машину. А Илья все так же глядел в нёбо и по-прежнему не испытывал ни малейшего испуга.

Вражеский самолет вильнул за тучку. Зенитки рявкнули раз-другой и умолкли. Слышно было только

• подрагивающее урчание автомобильного мотора.

— Ну, сибирячки, навоевались?

Морщинистое лицо пекаря улыбалось.

— Носите хлеб!

Закончив погрузку, сели отдохнуть. И тогда Цыремпил печально сказал:

— Полковник, говорите?.. У меня брат полковник. Под Вязьмой лежит. Отец написал…

— Горе, оно кого краем коснулось, кого до сердца достало, — отозвался пекарь.

Скорбь товарища передалась всем: сидели притихшие, молчаливые.

На прощанье Феофан Карпыч заботливо напомнил:

— Спешите. Одна нога — здесь, другая — там. Духом! Как бы не того…

Он приветливо протянул сухую, жилистую руку. Ребята пожали ее и кинулись к машине.

Через несколько минут они были у своих землянок.

Фролов осматривал станцию и размышлял о стойкости ее защитников. Живого места не найти на Единице, а люди еще до них умудрялись пропускать поезда, подавать вагоны почти к самой передовой линии. Три железнодорожника были на всю станцию, но работа шла, грузы не задерживались. Останься, кажется, один этот нескладный комендант, и даже тогда бы жизнь на путях не замерла. Потери слишком велики. Умирают лучшие, гибнут на работе, на отдыхе, в подвалах. Давно ли они сюда приехали, а уже две братские могилы.

Задумавшись, Фролов углубился от путей в развалины поселка. Он с утра собирался посмотреть, как живут люди.

— К нашему шалашу, товарищ начальник, — окликнул его связист Хохлов. Он выметал мусор из подвала.

— Устроились?

— Получилось. Темновато малость, да зато над головой бронь надежная.

Неказистый Пацко легко внес в подвал доски, отряхнул ватник.

— Марфа твоя, поди, на мягкой перине нежится, Еремей, — вмешался в разговор кареглазый, с широким носом стрелочник — друг Пацко. Он раздобыл где-то соломы, мятой, будто вытряхнутой из матраца.

— Тише вы, умножатели рода, — раздался из угла недовольный голос Ильи Пилипенко. — Людям на работу скоро.

— Пацко, тебе дать соломы, или ты до Марфиной перины дотерпишь? — тише, но так же озорно спросил Хохлов.

— Ты, Парфен, мою Марфу оставь в покое, ясно? — негромко, но внушительно предупредил Пацко, пощипывая редкую бороденку. Видно, разговор этот был не впервые, и он сердился. — И перина у нас есть. А семейное дело не для зубоскальства создано. Ясно?

Фролову все больше нравился Пацко, и он постарался примирить приятелей. Спросил Хохлова:

— Сколько вас тут живет?

— Восемь. Холостых, исключительно неженатых. Кроме разве Пацко.

Павел Фомич заметил, что в глубине полумрака два человека сооружали козелки для нар. Прикинул, пожалуй, многовато здесь людей. А вдруг прямое попадание?.. Но не сказал об этом, а пошутил:

— Просторнее, оно бы лучше. Воздух чище. — И уже серьезнее спросил: — Коммунисты есть?

Жильцы переглянулись. Вперед выступил Хохлов.

— Я — член партии.

— Электромеханик? Ну, и за комиссара общежития вам быть. Понятно?

— Так точно!

Фролов взял связиста под руку и вышел с ним на воздух.

— Вас как звать-то?

Тот засмущался:

— Нескладно. Парфен Сазонтыч.

— Вот, Парфен Сазонтыч. Ехали мы сюда и рассчитывали: приедем, осмотримся. Потом примем хозяйство, в курс дел войдем. Люди привыкнут. Так и наши сверхсекретные инструкции расписаны. А в жизни все по-иному вышло. Начальника станции нет, командиры многие погибли. Где надо пять, там у нас один. Выходит, всего втиснуть в инструкции нельзя.

Хохлову были непривычны такие разговоры Фролова. А начальник политотдела говорил с ним о наболевшем, как коммунист с коммунистом. Связист заметил:

— Краснов наш что-то приуныл. Бывало, все беседы да доклады, а тут…

Хохлов не нашел слов, замолчал.

— Что ж, Краснов подрастерялся. Непривычное дело, понятно. Ваши товарищи как? Приуныли?

— Видите ли, разбросано все, чисто ураган прошел.

Рябое лицо Хохлова посуровело, и он повторил:

— Разбросано. Трудно в новой обстановке освоиться. Но, думаю, привыкнем, работу наладим. Дело, оно человеком ставится, человеком и славится. А насчет расселиться — вы правы. Накроет, так всех.

— Что же, потолкуй с людьми, комиссар. Мысли у тебя правильные. Надеюсь, положенное нам сделаем.

Фролов пожал широкую ухватистую руку связиста.

— Побриться требуется, комиссар…

Хохлов виновато ощупал щетину на лице.

Почти в каждой каменной коробке подвала устраивались железнодорожники. Без суеты, деловито они оборудовали себе жилище, строили прочно, надолго, не надеясь на быстрый отъезд.

«Прав Хохлов, люди стали хозяевами», — с радостью думал Фролов, и спокойнее стало на душе.

Его догнал посыльный от коменданта: Мошков просил срочно зайти в комендатуру, Фролов вернулся.

Солнце пряталось за дальний фиолетовый лес, оттуда били орудия. Развалины бросали уродливые тени. Меж побитыми домами курились дымки, на об-шелушившихся стенках желтели отблески костров.

Пилипенко и Пацко за углом обвалившегося дома старались разжечь охапку сырых щепок: густой темно-сизый дым медленно поднимался в вечернее, непомерно просторное небо. Хохлов сидел на камне с котелком в руке, терпеливо ожидая, когда разгорится огонь. Листравой, примостившись на чурбаке у входа в подвал, тщательно штопал порвавшиеся штаны.

Пацко упорно раздувал ог^онь, стараясь изо всех сил. Нетерпеливому Пилипенко уже надоело возиться с костром, и он насмешливо подзадоривал стрелочника:

— Подуй-ка, подуй-ка! Разгорается…

Еремей, не замечая насмешки, по-прежнему яростно надувал щеки: лицо его налилось кровью, бородка ощетинилась, глаза, став красными, слезились.

Наконец Пацко добился своего: щепки. вспыхнули, дым весело вымахнул в вечернее небо, застилая первые проступившие звезды. Хохлов поставил, котелок с водой, подвинул его ближе к оранжевым углям.

— К вашему огоньку можно? — спросила из полутьмы Наташа, появляясь у костра и присаживаясь рядом с Листравым. Он был для нее здесь самым родным человеком. К нему она всегда приходила за советом и помощью. Сейчас ее взволновало сообщение в газетах о немецком наступлении на юге, и девушка очень хотела узнать, что думакЗт об этом старшие. И как раз Пацко повел разговор о южном наступлении войск неприятеля:

— Настырный этот фриц. На Волгу нацеливается, язва. Летом он бойкий, а зимой мороза, как клоп, боится.

— Мороз — для всех холод, — не согласился Листравой. — И нам холодно, и немцам, и финнам. Силы у него много: со всей Европы соскреб. Вот и прет. Союзнички чухаются — ему на руку. Самолеты у них лучше опять-таки…

— Что вы городите, извините, Александр Федорович? Что за глупость! — Илья вспылил, ударил себя кулаком в грудь. — Наш брат на четвереньках черта обгонит! А уж фрица!.. Я вот уверен, мы их пинками до самого Берлина дотолкнем.

— Чужой земли нам не надо, — сказал Хохлов.

— А мы им по морде, по морде за это вот…

Листравой мотнул головой на разбитые дома.

Снова заговорил Пацко:

— Придумать бы такие лучи. Навел на склад — всё в воздух, увидел самолет — искрошил в куски, заметил корабль — пустил ко дну. За один бы день кончили фрицев. Да где ж они, лучи-то? Вот и прет до самой Волги.

— Послушайте!

Хохлов отодвинул котелок с бурлящей водой, возразил:

— Колотят же гитлеровцев и без лучей! У нас тут он не прошел? Не прошел. И там не пройдет! Везде русские люди стоят! Скоро и мы на него двинем…

В воздухе провыли снаряды. Взрывы вздыбили станцию, положили людей на землю, вдавили в ложбины.

— Пока мы двинем, он уже двигает. Заставляет на четвереньках перегонять черта, — мрачно усмехнулся Пащко, вылезая из ямы.

Все снова потянулись к костру, уселись вокруг. Листравой опять взялся за шитье. Наташа отобрала у него иголку и брюки, принялась штопать сама.

— Гитлер часть России отвоевал, до Байкала норовит добраться, — Пацко сердито бросил в костер щепку: искры стрельнули вверх.

Из темноты неожиданно вышел Краснов. Похоже было, что он подслушивал. Спросил, не обращаясь ни к кому лично:

— Вы не уверены в окончательной победе? Вы считаете возможным наше поражение?..

У костра примолкли.

— Мы не такие дурни, как у вашего отца сын, — сурово отозвался Листравой. — Мы беспокоимся, дела-то идут все хуже и хуже, а на союзников надежда, как на весенний снег. Да и самураи не дремлют…

Краснов сдержал бешеное желание ударить Листравого. Он видел хмурые лица сидящих людей и знал, что они будут на стороне машиниста. И, вслушиваясь в его слова, Краснов понимал, что тот говорит от имени всех. Он постоял с минуту, помешкал-ся. потом, сделав вид, что чем-то озабочен, спешно ушел.

Комендант разговаривал с Фроловым о внезапных обстрелах. Ему попало от «Березки» за большие потери людей на Единице. Кроме того, сами железнодорожники вели себя подчас, по мнению коменданта, беспечно (он назвал фамилии Краснова и Пилипенко). В связи с этим Мошков решил выступить перед людьми — так посоветовали из «Березки».

Начальник политотдела собрал в комендатуру — просторнее помещения не нашлось — коммунистов и комсомольцев.

— В октябре сорок первого я был под Москвой, — громко говорил Мошков. — Беспечность и растерянность тогда нам дорого стоили. Мы кровью платили. Пора и вам понять. Мы тут с товарищем Фроловым обсудили и считаем, что нужно расселиться по два, самое большее по три человека. Надо каждому зарубить себе на носу: враг сильный, враг хитрый, враг беспощадный…

— И мы не лыком шиты! — выкрикнул Пилипенко.

— Вот-вот. Ура, шапками закидаем! Нет, не выйдет. Командование «Березки» возлагает на нас с вами большую задачу, очень большую…

Мошков, многозначительно помолчав, продолжил:

— Огромные перевозки на наших плечах, а сюда идет только одна колея. Все грузы придется возить нам. Поэтому против силы ставь нашу русскую смекалку, ловкость. Нам всего этого не занимать. Да работать с умом — на рожон не переть.

Комендант разгорячился. Оглушенный в дневной бомбежке, он кричал:

— Никаких костров! Группами на виду не собираться! Делать все скрытно и смело. Мы их сильнее. Два месяца глушит он Единицу, пашет бомбами вдоль и поперек, а она живет. Живет! И будет жить!

Мошков говорил о приближении дня наступления на их фронте, стойкости и выдержке советских людей. Тут же передал приказ командарма об увеличении военных перевозок.

— Мы будем наступать! Будет и на нашей улице праздник! — закончил он.

— Стоило ли так заявлять? — усомнился Фролов.

— Видишь ли, Павел Фомич. — Мошков замялся, смущенно отводя глаза. — Насчет наступления я сам придумал. Точно не знаю, но наступать, конечно, будем.

Слова Мошкова заметно ободрили людей. Теперь они с жадностью перечитывали газеты: не упоминается ли наш участок? Атаковывали солдат, вернувшихся с передовой: что слышно?..

В те дни неожиданно для многих отличился Краснов. Ему надоело каждый раз при выгрузке техники рисковать своей головой. Фролов именно его вызывал на маневры. От постоянного страха Демьян Митрофанович похудел, осунулся, нос у него заострился, вытянулся. И он невольно стал искать способ обезопасить выгрузку, чтобы больше не падать при бомбежке, не кланяться каждому снаряду.

Краснов обследовал подходы к станции и нашел в одном месте удобную выемку. Немного подровнять, соорудить помост, и разгрузочная площадка окажется вне обстрела. Его предложение было горячо одобрено и Мошковым и Фроловым. Он стал героем дня… Но Листравой разгадал причины его изобретательности.

— Шкуру свою спасает, — сказал он как-то Пацко, когда тот расхваливал Краснова. — До техники ему нет дела. Своя голова дороже. А придумано хорошо, ничего не скажешь.

За инициативу Краснову была объявлена благодарность «Березки». И Фролов предупредил Листравого о том, чтобы тот не подрывал авторитета командира: в трудных военных условиях недопустимы личные счеты.

7

Усталым вернулся Илья с дежурства. Трудный выдался день: они беспрерывно убирали и подавали вагоны. Таких дежурств становилось все больше: эшелоны теснились к Единице, особенно ночью. Наступление, наступление, наступление… Вот что видел Илья в каждом вагоне, в каждой новой платформе.

Теперь Пилипенко лежал на топчане: болела голе ва. Листравой, примостившись у коптилки, писа; жене письмо. Илья не раз заставал машиниста за этим занятием и всегда сочувственно поглядывал на него: что-то не клеится у старика, гложет его какая-то мысль.

Батуев был в наряде — охранял городок. Фролов переселил железнодорожников на край поселка, почти к самому лесу: это безопаснее. После работк восстановители сами несли охрану.

Илья с теплотой подумал о Цыремпиле: хороши парень. Сейчас дежурит где-то вместо него. Сам по просился в наряд, узнав, что друг болен.

Пост Цыремпилу достался далеко, почти у самог: леса, между развалинами, где в подвалах жили вое становителй, и дорогой, ведущей к фронту через лес Было темно. Оставшись один в гнетущей тишине заснувших руин, Цыремпил почувствовал, как стра: сдавливает сердце. Он старался преодолеть его и и мог. Кругом было темно и тихо. Черная глуха! ночь окутывала все. Чтобы забыться, Батуев вспоы нил о далеком доме, представил себе старенькую заботливую мать. Хоть и плохие у нее глаза, она по-прежнему вяжет шерстяные рукавицы для фрон товиков. Так писал отец… Еще сообщал, что в чест, — погибшего брата улусники собрали деньги и передал! на постройку танка…Послышался шорох. Батуев притаился, кровь бросилась в лицо, пальцы невольно потянулись к спусковому крючку автомата. Но он убедился, что, цетясь, даже не видит мушку, и похолодел от страха.

Началось мучительное ожидание. Напрягся слух Чувства обострились настолько, что уши слышал! даже ранее не уловимые звуки. Легкое вздрагивание листьев в лесу, прыжок лягушки, падение капли росы — все настораживало. Не топот ли? Не голос ли слева? Не ползет ли в темноте диверсант, готовьк внезапно ударить сзади?..

Он чуть не поднял тревогу, но опасность показаться смешным остановила его. Батуев опустила на колени, прислонился плечом к щербатой кирпичной стене. Ему почудилось, что прошли длинные-длинные часы, его забыли.

Но вот и шаги, осторожный шепот на дороге.

— Стой! Кто идет?

Шаги притихли. Страшное молчание. Гремит сердце. Снова хриплый крик:

— Кто иде^?

Щелк взведенного автомата.

— Не стреляй, дяденька… Мальчик у меня.

Голос испуганный, женский, просительный:

— Жилье ищем, притомились…

«Обман! Обман! Обман!» — стучит сердце.

Автоматная очередь рассыпалась по разбитым улицам, плеснулась на дорогу, затихла, повторившись в лесу.

— Ой! Очумел…

И снова мягкая тишина. Приглушенный детский плач. Потом спешные шаги разводящего, начальника караула, солдат…

В свете фонарей на земле лежит женщина, прижав к груди мальчика в рваном пиджачке. Живая, но испуганная.

Ушли люди, и опять Цыремпил один со своими мыслями и непроницаемой темнотой.

Дождался смены и в «караулке» узнал, что задержанная женщина — местная жительница, возвращалась домой с мальчиком Петей.

— Вот он, твой пугальщик, — сказал Пацко, указывая на Цыремпила.

Мальчик грыз сухарь, сердито косил глаза из-под солдатской пилотки, плотнее прижимался к матери.

Вошел Фролов: все встали по команде «смирно». Начальник политотдела объявил Батуеву благодарность за димерную службу.

В подвале стояла приглушенная тишина. Только Александр Федорович изредка шуршал бумагой да за дверью вкрадчиво скребло железо о камень. Илья все собирался как-нибудь днем отбросить это железо, но забывал, и оно нудно дребезжало при малейшем дуновении ветра. И как ни старался Пилипенко, ему не удавалось уйти от мыслей. Представлялось, как они маневрировал! и как проворно работала Наташа… Она осталась во вторую смену, другого стрелочника ранило.

Илья ревниво присматривался к ней. Было неприятно, что дерхится она строго, сухо, не улыбается ему, как раньше, в первые дни знакомства. Что все это значи"?

Сегодня она дежурит в ночь. Наверное, очень страшно. Думает ли она о нем?

Через открытую дверь вливался свежий ароматный воздух. Пладя коптилки колебалось, уродуя тени на стенах. Вдруг оно угрожающе затрепетало.

Александр Федорович поднялся, закрыл дверь, снова принялся за пигьмо.

Сразу стало жарко, душно, запахло подвальной сыростью. Илья стремительно вышел за дверь.

Ночь была прохладная, темная и звездная. Илья посмотрел вверх: синим росчерком падала звезда. Исчезла. «Почему так бывает? — задумался он и вдруг обиделся на себя. — Не нашел времени прочитать. Ну ничего, вэт кончится война…»

Он осторожно гробирался в темноте, мечтая о том дне, когда стихнут выстрелы, кончатся бои, улыбнется эта девушка с гордыми глазами.

В стороне, у тешой стены, скатился камень, звякнуло так, будто убегал человек и уронил что-то металлическое.

— Эй, кто там? — Илья пошел навстречу шороху, сожалея, что не шихватил с собой автомата.

На серой стеге отчетливо заскользила черная тень человека, растаяла за углом. Илья кинулся за призраком, сжал \ пояса рукоять ножа. Врт и угол. Никого. Тихо. В стороне леса загудел паровоз, где-то там, в темной дали, вспыхнул прожектор, тотчас испуганно вильнул у погас. Илья, затаившись, постоял немного у стены I, встревоженный, вернулся в подвал. За каждым выступом ему мерещился лазутчик врага.

Александр Федорович спокойно выслушал его длинный сбивчивый рассказ и ничего не сказал. «Искать человека в каменных трущобах все равно, что иголку в копне сена», — думал он. Но Илья не успокоился. Зарядив автомат, Пилипенко вышел в темноту, за дверь. Вернулся нескоро, с неловким смущением разделся, молча прилег.

Машинист, ероша волосы, все еще корпел над письмом. Мыслей было много, но изложить их на бумаге просто и толково почему-то не удавалось.

Вот уже вернулся и Цыремпил из наряда. Он поделился своей радостью. Машинист похвалил его, не преминул заметить:

— Павел Фомич такой, с душевной теплинкой. Человек для него — всё.

Цыремпил с Ильей о чем-то шептались, мешая Листравому, и он посоветовал:

— Ложитесь-ка, друзья хорошие. Рано подниму. Перезаправить буксы требуется.

Он так и не дописал письмо. Засунув бумагу в изголовье, Александр Федорович снял со стены автомат и, чтобы не потревожить спящих, тихо прикрыл за собой дверь.

Сухая и пахучая темнота охватила его.

Встретился часовой Еремей Пацко. Поздоровались. Стрелочник рассказал о дежурстве Батуева, о случае с выстрелом. Листравой выслушал рассеянно, потом молча заспешил к станции.

Наташа несла к семафору фонарь, кутая его в полы шинели. Странно было сознавать, что теперь по своей земле надо ходить крадучись, остерегаясь. Вроде и не хозяева мы. Вот ведь на перегоне, в той выемке, не очень-то удобно выгружать технику, а приходится.

Позади послышался говор, шаги. Наташа насторожилась, вглядываясь в темноту, щелкнула затвором автомата. Чтобы ободрить себя, спросила:

— Кто там? Что нужно?

— Мы это, — отозвался из мглы Фролов. — Семафор осветили?

Коыендант и начальник политотдела осматривали насыпь и разгрузочную площадку: последние дни непрерывно поступали танки, все должно быть в порядке.

Подъехала автомашина с притушенными фарами. Какой-то военный, должно быть большой начальник, заговорил с Мошковым. До Наташи долетели обрывки фраз, хрипловатый голос коменданта станции:

•— Слушаюсь, товарищ командарм! Есть!

Мошков тут же отправил Перова с поручением к зенитчикам: командарм приказал усилить наблюдение, быть готовым прикрыть станцию. Фролов распорядился вызвать на маневры Краснова. Наташа побежала звонить дежурному. Во всем этом она усматривала что-то особенное, и ее захватила общая тревога. Когда она проходила мимо Фролова, то уловила слова:

— Тяжелые танки… Новинка…

Она забеспокоилась: обошлось бы. За эти дни и недели всего насмотрелась: налетят фашистские самолеты, бомбят — и гибнут новые, еще свежие от краски машины. Она представила себе, как старательно и заботливо там, в тылу, люди делали машины фронту. А тут их напряженный труд в одну секунду взрыва становился грудой мертвого металла.

Из темноты выплыли три тусклые точки света, послышалось тяжелое пыхтение паровоза. Наташа остановила его вдали от семафора. Краснов принял остальные маневры на себя.

Загремели моторы танков: водители готовили машины к спуску. Раздались приглушенные команды, затрещало дерево под тяжестью брони.

Площадка для выгрузки была мала и узка. Паровоз подтаскивал к ней по одной платформе: танки неуклюже сползали на настил из бревен и шпал, уходили в темноту за развалины, в поле.

Дело двигалось медленно. Это волновало Наташу. Ей казалось, что шум моторов, треск ломающегося дерева могут услышать. Вот-вот нагрянут самолеты немцев: ударят бомбы, смешают с землей эти танки, эти вагоны, этих хлопотливых, пропахших мазутом танкистов…

Наташа настороженно вслушивалась. Ей хотелось поторопить людей. Она топталась у паровоза, не решаясь сказать машинисту, чтобы тот скорее двигал платформы.

— Идите к телефону, — приказал Краснов, вытирая потное лицо. — Что тут вертеться?

«Телефон… — недовольно подумала она, возвращаясь к землянке, и едва не угодила по рассеянности в воронку с водой. — Вместо настоящего дела. И так всегда».

Краснов окончательно взмок, бегая то к паровозу, то к настилу. Смотрел, чтобы платформы ставили точно. Нервничал. Здесь, у горячего дела, даже забывал про свои страхи. С удовольствием замечал, что люди исполняют его распоряжения четко и быстро. Подстегивало и то, что за выгрузкой наблюдали командиры. А перед ними хотелось отличиться!.. Может, и командующий заметит, тогда… Что тогда, он так и не решил, но старался чаще попадаться ему на глаза.

Командирам было не до него. Все торопились спасти технику от удара. И не успели…

Высоко в черном небе красным пламенем вспыхнули снаряды: зенитчики открыли заградительный огонь. Но самолеты все же вышли к станции, выбросили термофакелы — «свечи» на парашютах.

— Фонари! — Наташа выскочила из будки. От «свечей» все кругом озарилось мертвенно бледным светом. Совершенно отчетливо стала видна вереница танков на платформах, растянувшаяся в выемке, люди, бесстрашно суетившиеся возле машин. Наташа закричала от жалости, от своего бессилия, но в грохоте моторов, в слитном гуле самолетов ее никто не услышал. Она села в какую-то ямку, чтобы не видеть страшной расправы стервятников…

Недалеко от паровоза стояли командарм, Мошков и Фролов. Когда немцы осветили место выгрузки, командарм догадался: «Без наводчика не обошлось. Надо прочесать район станции…»

Он подозвал адъютанта, отдал распоряжение. А глаза неотрывно смотрели на мощные угловатые танки: сколько надежд возлагалось на них! Надеялись рабочие, железнодорожники, надеялись в штабе, планируя наступление. На картах в его сейфе эти машины уже прочно заняли свои места в общем строю войск… Что же тот танк в ложбине не уходит?.. Других задерживает. И он послал адъютанта к танку.

Самолеты врага вышли на цель. Еще мгновение, и бомбы всколыхнут воздух. Неужели здесь, в темной выемке, на его глазах погибнут надежды тысяч людей? Так ли все непоправимо?

И вдруг командарм приказал:

— Танки сгружать без помостов! Прыгать!

Первые бомбы уже заверещали, кувыркаясь в воздухе, когда Мошков побежал с приказом командарма.

Фролов кинулся к паровозу:

— Быть на местах! Затормозить состав!

Листравой выглянул из окна будки, ответил:

— Хорошо, Павел Фомич. Сделаем.

Начальник политотдела был уверен в стойкости людей, но рисковать ими не хотел. Может, всех в укрытие? А техника? А танкисты? Нет, нельзя.

Он побежал вдоль состава, проверяя плотность торможения. Удивило, почему на паровозе Листравой. Так даже лучше: опытный человек вернее.

В хвосте эшелона Фролова бросило взрывной волной под откос, над его головой с писком и шумом в песок врезался осколок. Фролов на миг подумал, что разумнее спрятаться в укрытие, но тут же поднялся: платформа, на которой поворачивался танк для прыжка, тронулась с места. Фролов успел заклинить колеса шпалой. Танк прыгнул на взлобок, уползая от пути.

Наташа не понимала происходящего. Из ямки ей было видно, как передний танк круто повернулся на платформе, корежа доски пола, ломая борты. Опасно покачиваясь на узком основании, он, казалось, напружинился, подобрался, застыл на мгновение и качнулся вперед. В бледных вспышках «свечей» она видела шевелившиеся гусеницы. Бронированная туша клюнула вниз, ткнулась в землю и, бросив фонтан песка назад, устремилась от насыпи.

Девушка подумала, что танкисты случайно в суматохе неосторожно свалили машину. Однако танки продолжали прыгать с платформ. Оглушенные падением танкисты приходили в себя, рывком трогали машины с места. Режущий свет слепил водителей, и они не сразу находили дорогу в поле, петляя вдоль путей, рискуя угодить под бомбы. Вот ближний к Наташе танк, гаркнув мотором, бросился всей тяжестью на пригорок. Рухнул, оставив глубокую вмятину на вершине холма, тяжело пополз вниз и замер, черный и присадистый, с длинной головастой пушкой.

Наташа, воодушевленная всеобщим порывом отваги, вихрем помчалась к танкам. Торопливой рукой она прибавила пламя в фонаре и стала у развилки дорог, закричала, подзывая какого-то командира:

— Сюда! Сюда! Тут дорога!

Командир засигналил водителям, помахал рукой. Наташа повторила его знак. Вдруг командир покачнулся набок, упал. Наташа нагнулась над ним. Он прохрипел:

— До… дорогу…

Девушка схватила фонарь, лихорадочно замахала им. Ближний танк быстро повернул в ее сторону и пошел. Грозный, сотрясающий землю. Пушка в свете «факелов» мрачно смотрела Наташе прямо в глаза. Но она пересилила страх, сигналила, не зная толком, понимают ли ее. У ног корчился умирающий лейтенант. Собрав последние силы, он, цепляясь за Наташу, поднялся во весь рост, в беспамятстве махал рукой, вероятно указывая путь танкам.

Передняя машина прогромыхала мимо, обдав регулировщицу терпким отработанным газом. За ним прошел второй танк, так близко, что она испугалась, но не отскочила: рядом лежал человек, и она не могла оставить его. Пусть ее лучше сомнет, чем отойти.

С брони танка соскочил боец в ребристом шлеме, взял командира под мышки. Подоспел второй танкист, и они бережно унесли лейтенанта с собой.

Все это произошло в считанные минуты, которые показались Наташе длинными часами.

Когда фашистские самолеты стали делать второй заход, на платформах не осталось ни одного танка. Лишь под откосом горбилась танкетка, которая во время прыжка перевернулась и свалилась башней вниз.

Краснов весь корчился от страха, но бежать не мог: начальство было тут, да и командарм сам следил за операцией. Зато с большой прытью бросился Демьян Митрофанович к паровозу, когда последний танк покинул платформу.

•— На перегон! Живее!

Под свирепый вой вражеских самолетов Листравой толкал вагоны в непроницаемую тьму. Его сменщик-машинист был ранен в первый же заход бомбовозов.

Неподалеку рванула бомба, тонко пискнули осколки. Листравой невольно втянул голову в плечи. Краснов вцепился в поручни, съежился. «Вот так всегда, — лихорадочно думал он. — Солдаты уже в безопасности. А мы?.. Что так ползет Листравой?»

Натруженно вздыхал паровоз, словно устав от беспрерывной канители. Машинист сверху глядел на Краснова: «Исправляется, даже болтать недосуг». И он не испытывал к нему неприязни. Собственно, что им враждовать?

В воздухе стало темным-темно: погасли все «фонари». Утихла стрельба, налет кончился.

Наташа услышала шаги. Это был Хохлов.

— Ладный сабантуй, — проговорил Парфен Са-зонтыч. — Телефон как?

Из темного проема дверей появился Илья. Он рассказывал о своих безуспешных попытках найти лазутчика. Наташа не узнавала его. Голос парня стал суше и резче, в движениях появилась какая-то сдержанность и отчужденность, будто они и не были раньше знакомыми, не пели вместе песен, не говорили о любви.

В землянку вошел Краснов, усмехнулся:

— Скажи, пожалуйста, телефон работает!

— А что же тут особенного? — обидчиво ощетинился Хохлов. Ему не хотелось, чтобы Пилипенко подумал, будто связь работает плохо.

— У вас всегда так: сыро — утечка, сухо — контакты теряются. — Довольный собой, Краснов рассмеялся. Его только что похвалили командиры, и он подобрел.

•— Старо, Демьян Митрофанович. Пойдемте, провожу. — Хохлов поднялся. — С испугу не заблудились бы…

— Не слепой. Без поводыря обойдусь, — буркнул обиженный Краснов.

А Илья взял его под руку, лихо засвистел и вывел из двери.

Краснов вырвал свою руку.

— Всё дурачитесь, товарищ Пилипенко?

— Все дурачусь, товарищ Краснов.

Наташа подтянула фитиль коптилки и вышла к стрелкам, где отрывисто гудел паровоз. Ей показалось, что звезды на небе настороженно щурятся и в них есть что-то от взгляда Пилипенко — холодное, слегка нахмуренное, но манящее.

Немцы, должно быть, знали о подготовке предстоящего наступления: на отдельных участках они ожесточенно атаковали наши части, теснили их, непрерывно вели беспокоящую разведку боем. Линия фронта придвинулась к Единице, и станция оказалась в полосе обстрела тяжелой артиллерии. Канонада гремела ежечасно. Немцы засыпали станцию снарядами. Обстрел усилился настолько, что нарушились маневры. А эшелоны шли. Их надо было пропускать через станцию, успевать в короткие промежутки затишья развозить вагоны по складам.

Чтобы оперативнее устранять повреждения, Фролов создал небольшие ремонтные бригады, которые дежурили в самых ответственных местах станции: у стрелок, на кривых участках колеи. В эти группы входили все свободные от работы железнодорожники и бойцы комендантского взвода.

— Не остановить движение — такова сейчас цель, — пояснил Фролов. — Выстоять! Пропустить без задержки грузы к фронту. Ведь наша линия — единственная…

При выходе со станции, где путь поднимается на высокий откос, сидели Пацко, Хохлов и солдат Перов. Они укрылись в глубокой воронке: отдыхали после тяжелой работы по восстановлению стрелки.

Солнце щедро светило с безоблачного неба. Над землей дрожало марево испарений.

Хохлов достал кисет, свернул самокрутку. Прикурив, закашлялся, хватаясь за грудь.

— Легкие простудил, или табак — дерьмо.

Стрелочник Пацко, потирая натруженные мозолистые ладони, мечтательно говорил:

— Понимаете, у себя там был штатным ходоком в амбулаторию. Раз по пять в месяц ходишь, бывало, на прием: тут колики, там в пояснице стреляет, суставы ноют, сердце останавливается, сон пропал… Врачи, естественно, вокруг тебя увиваются. Чистота, обхождение, вежливость, даже на стенках об этом самом нарисовано. А ты сидишь себе в кресле, как фон-барон какой-нибудь монгольский, и хворости свои поясняешь.

Пацко сел, почесал за ухом, тронул жидкую бородку и усмехнулся, должно быть, очень довольный той жизнью.

— Зубного только и боялся: больно, думаете? Не больно, а ругался он здорово… Теперь все боли куда-то подевались. Хоть бы для смеха чих какой напустился…

— Нервы потому что натянуты, — сонно отозвался Перов.

— Симулянт, значит, был? — полусерьезно пошутил Хохлов.

— Это ты брось, — остановил стрелочник. — Ради своего удовольствия ходил, а не за освободительным листком…

— Обмундирование сменить бы, парит, — вздохнул Перов, перекатываясь в тень.

На краю воронки появилась Наташа, спросила о Фролове.

На стрелке грохнул снаряд, швырнув куски земли. У Наташи с головы свалилась пилотка, покатилась к ногам мужчин. Хохлов подал ее девушке.

— Порвалась! — Наташа ахнула, рассматривая пилотку.

— Осколком, ей-ей, осколком! — воскликнул Пацко, с детским любопытством разглядывая дырку на пилотке. — Поменяемся, Наташка? Ушанка новая, смотри.

— Перекусить бы… — Перов пфищуренно посмотрел на высокое солнце.

— Еремей, сбегай-ка в свою «оранжерею», — смеясь, попросил Хохлов.

Солнце перевалило за полдень. Сухой ветер носил мелкую пыль. Над Единицей не переставал куриться мутный сизоватый дым: тлели раз; валины, и никто их не тушил — одни восстанавливали станцию, другие пропускали поезда.

В багряной дымке кружились вороны, разыскивая в руинах съестное. Обстрелы и бомбежки выгнали скворцов подальше от города. Изредка случайная птица пролетала над выжженным: поселком, тревожно пищала, металась в небе, пугаясь дымного марева, серых пепелищ и жаркого воздуха.

Запустение…

Во всем поселке редкими пятнами зеленели уцелевшие тополя да искалеченные вишневые деревца. Буйный лопух выбивался из-под кирпичной крошки.

А четыре пути как заколдованные светились серебряными нитками. Их рвали снаряды, корежили бомбы. Люди тотчас латали путь — заменяли рельсы. И поезда шли…

Пацко брел на свой огород. Он решил собрать первый урожай: паек скуден — подвоз продуктов нарушен. Обладателем огорода Еремей стал весной. Хозяева, вероятно, уехали или погибли, а беспризорная земля зарастала травой. В свободные часы он полол грядки. При налетах горевал: не попала ли фугаска на огород?.. Здесь, среди обломков дома, Пацко отдыхал: любил повозиться с растениями, восторгался каждым вновь проклюнувшимся листиком. И его старания не пропали: грядка зазеленела— лук щетинился нежными стрелками.

Удивит он друзей сочным луком. Что такое?.. На мягком грунте хранились отпечатки сапог…

Пацко огорчился, аккуратно ощипывая зеленые перья и косясь на чужие следы. Сокрушался, что самые большие стебельки уже кто-то сорвал. Ругался последними словами. Его это так расстроило, что на обратном пути он охал, как от зубной боли.

Приятели встретили стрелочника радостными возгласами. Устроились под откосом на сваленном столбе: быть ближе к работе. В луже помыли руки. Перов резал на равные части хлеб.

— Позовем Иванову? — спросил Хохлов, открывая банку консервов.

— А чего ж? Тоже с утра не ела девка. — Перов опять стал делить хлеб. Позвали Наташу, угостили ломтиком.

— Принимайте в компанию! — Мошков спустился с насыпи и не замедлил взять хлеб. Посолив, стал аппетитно жевать. Пацко и его угостил луком.

— Если бы тогда, помните, не раскупорили склад снарядный, — говорил Мошков, — сейчас бы сорвали весь подвоз.

— Листравой и не такое может, — с гордостью похвалил товарища Пацко. — Да и помощники у него что надо. Один Пилипенко двух стоит. Орел!

Фролов появился от вокзала озабоченный, строгий. Бледное лицо его со впалыми щеками было утомленным. И неудивительно. Эшелоны выстроились в затылок перед Единицей. Ждут приема. Весь спрос со старшего начальника. Вот и крутится Павел Фомич как белка в колесе. Спит на ходу, о еде забывает…

— Павел Фомич! — позвал Хохлов. — Перекусите, пожалуйста.

Фролов отнекивался, но его принудили. Он с подозрительностью осмотрел перышко лука: не у населения ли взяли? Ему рассказали об огороде Пацко. Он скупо улыбнулся.

Наташе было приятно смотреть на эту теплую суровую заботливость мужчин. Как она не вязалась с той жестокостью, что творилась вокруг!.. Дым с клочьями копоти, вороны вертятся, пронзительно каркая. Артиллерийские раскаты сотрясают землю…

— Знаете, Печорскую дорогу достроили, — сказал Фролов, стряхивая в ладонь крошки хлеба и отправляя их в рот.

— Это где же? — спросил Пацко.

— На севере. Уголь там. И нефть, — ответил Мошков. — Трудности строительства жуткие: вечная мерзлота, морозы, метели такие, что своего носа не видишь.

— Побороли! — восхищенно заметил Фролов.

— А у нас, думаете, легче? — вмешался Хохлов. — Вон жена пишет: картошка весной замерзла. А они свою одежонку на хлеб променяли.

— Где теперь легко? — снова спросил Пацко и тотчас ответил: — В Америке. До них до сих пор не дошло. Жрут тушенку и маслом заедают, паршивцы.

— Почти сто лет не воевали, забыли, как снаряды рвутся, — отозвался Фролов, — вот совесть и потеряли. Правда, не все, — продолжал он, посматривая на часы. — Простые люди за нас всей душой.

— А мы за них — всем телом, — дополнил Пацко. Он смешно втянул щеки и закатил глаза, стал похожим на скелет.

Все расхохотались.

Снаряд попал в тополь, расщепив дерево: ветки скорбно наклонились к земле, поникли свежезеленые листочки.

Фролов с жалостью посмотрел на разбитый тополь и вспомнил сосну-матку, оставленную порубщиками на лесной поляне. Он рассказал об этом. Слушали его с особым вниманием. Романтичная припод-нятость в голосе Фролова увлекла опаленных войной людей. Мм осточертели грохот и гром, пыль и копоть разрушений. Быть может, не один из них представил себя в тени молодых деревьев, которые в воображении людей уже выросли из семян, щедро брошенных сосной-маткой.

Замечтался и Мошков. «Кто-то из нас доживет до тех дней?» — думал он. На минуту забылись и шифровки-попутки, и эшелоны, и грозные приказы «Березки», и все прочие многотрудные заботы военного коменданта станции, который ничего не имеет в своем распоряжении и с которого спрашивают все, начиная с солдата и кончая наркомом. Остались только мечты немолодого седоватого человека, глядящего на своих боевых товарищей.

— Да. Сосна, она, конечно… А подлец так вот и выщипал грядку, — тяжело вздохнул Пацко, ища сочувствия.

Все от души облегченно рассмеялись.

В глухой закрытой будке паровоза Листравой, сидя на полу, подсушивал у топки портянки.

Когда они немного высохли, туго намотал их на ногу, обулся. Обросшее лицо выражало блаженство, было по-детски кротким, открытым. Русые волосы спутались, ершом топорщились на висках.

Слева сидел Батуев и яростно грыз сухарь. Смуглое лицо и узкие глаза были утомленными.

Илья лежал на полке. Он закинул руки под голову, напевал:

Ветер соломой шуршит в трубе,

Тихо мурлыкает кот в избе…

— Ну, и песня! — недовольно проговорил Листравой, подтягивая второй сапог. — Послушал бы ты настоящую солдатскую песню.

Листравой сел на место машиниста и тихо, надтреснутым голосом попробовал запеть, но из этого ничего не вышло, и ему стало неловко.

Пилипенко дипломатически сказал:

— Лупят, черти…

Все прислушались. Фронт гремел слитно и грозно. Небо было затянуто разорванными хмурыми облаками. И представлялось Листравому, что где-то за лесом разыгралась гроза, а сюда докатывались ее беспрерывные глухие раскаты.

— Шибко гвоздят. — Цыремпил достал из тощего вещевого мешка новый сухарь, продолжая работать челюстями, строгал колышки из березы на случай пробоин. — Совсем к Единице придвинулись…

Бригада уже вторые сутки не сходила с паровоза. Сменщики их попали под бомбы, и Фролов попросил не оставлять работу. Да они и сами понимали, что другого выхода пока нет. Груз шел потоком. Вздремнув на ходу, они развозили вагоны, ездили к самой линии фронта, ухитряясь благополучно проскакивать обстреливаемые участки. Листравой поминутно протирал глаза и в душе сильно удивлялся тому, что они до сих пор не угодили под бомбу или снаряд.

— Хоть распорки в глаза ставь, — виновато признался Илья и почти тотчас же захрапел.

— Да, поспать бы, — мечтательно сказал Цыремпил.

Машинисту и самому было трудно бороться с усталостью, но он разъяснил:

— Выпроводим немцев за границу, тогда и поспим всласть.

Снаружи настойчиво постучали по железной лесенке так, что задрожали стекла. Илья проснулся, соскочил на пол, но не хватило сил устоять, и он сел в лоток с углем. Листравой отодвинул раму.

— Поехали! — На лесенке стоял Краснов и нетерпеливо махал флажком. — На снарядный.

— Насчет смены не слышно?

Краснов не ответил, уставив воспаленные глаза в небо.

— Только быстрее. Того и жди гостей с неба.

Листравой хмыкнул в усы:

— Фрицев бояться — победы не видать.

Минут пять спустя паровоз выкатил из укрытия,

Листравой спешно увел поезд на перегон.

Ветка уходила в глубь леса и оканчивалась тупиком. К дороге подступали ветвистые сосны. Их кроны почти смыкались над железнодорожным полотном. Листравой тут ни разу не попадал под налет самолетов. Ехали без особой предосторожности.

Среди лесной чащи в палатках и землянках прятались походные госпитали. Из них перевозили раненых в санитарные летучки, а где-то, подальше от фронта, перегружали в военно-санитарные поезда и отправляли в далекие тылы на стационарное лечение. К приезду Листравого с погрузкой не управились. Из санитарных машин и двуколок еще выносили раненых солдат и офицеров: бледных, небритых, прикрытых мятыми шинелями.

Листравой затолкал вагоны со снарядами на склад, вернулся к госпиталям и прицепил паровоз к составу вагонов, на стенах и крышах которых краснели большие кресты.

Илья пошел посмотреть, нет ли кого из знакомых. Его очень удивляло, что в такой массе людей ему до сих пор не встретился земляк. И на этот раз он вернулся удрученный новой неудачей: затерялись все забайкальцы, как муравьи в глухой тайге.

Цыремпил, чтобы не заснуть, мастерил себе кружку из консервной банки.

Машинист, положив голову на подлокотник окна, дремал. Он сочно причмокивал губами, подрагивали его натруженные руки.

Батуев в полусне ударил себя по пальцам, чертыхнулся. Боль не утихала, но сон как будто прошел. Цыремпил открыл топку.

Он любил смотреть на огонь, когда короткое ленивое пламя мерцает сквозь алые угли. И ему всегда вспоминалось, как в детстве часами просиживал у очага, вороша угли под большим котлом с чаем. Нет, здесь красивее.

Пламя юлит в топке, выглядывает из самых неожиданных мест, скользит меж углей. А на потолке капли, как слезинки, нависают и тут же испаряются. Александр Федорович говорил, что там пробка контроля. Если воды мало, то опасно для паровоза, и пробка сама по себе расплавляется.

Цыремпил еще несколько минут внимательно понаблюдал за каплями, но они стали появляться реже, потом исчезли совсем. Он протер глаза: не снилось ли? Нет, не появляются. Плохо спать аа посту.

Пробка напоминала о себе урчащим шумом в топке: воды меньше допустимого уровня. Проспали! Цыремпил ругал себя за оплошность. Надо было вовремя сказать Листравому. А теперь что же? Гасить паровоз… Пробка сгорела, вода зальет топку по его, Цыремпила, вине. Так-то он отплатил машинисту за обучение паровозному делу… Цыремпил готов был лезть в пламя, лишь бы отвести беду.

Александр Федорович тотчас догадался, в чем дело: прорвало контрольную пробку. Теперь дело решают минуты. В мирное время нужно было бы немедля тушить, а сейчас… Позади жизни людей…

— Мочи уголь! — крикнул он Цыремпилу, распахивая дверцу топки.

Сверху в топке била серая струя пара и распыленной воды. Двенадцать атмосфер! Цыремпилу казалось, что не пройдет и пяти минут, как все будет кончено: паровоз омертвеет.

Листравой подхватил вторую лопату и вместе с Цыремпилом кидал в топку уголь. Набросали толстым слоем. Желтоватый дым пробивался в прорывы. С режущим шипом, потрескивая, вырывалась наружу острая струя кипятка.

Цыремпил не понимал действий машиниста. Преступление перед товарищами убило его. А он ведь не оправдался еще и за проступок в дороге. И вот опять…

— Доски! — Листравой указал Илье на полку.

Пилипенко понял его с полуслова. В эти лихорадочные минуты Илья прикидывал, как лучше пробраться в топку. Он не допускал и мысли, что кто-либо другой выполнит это исключительно рискованное дело. Рывком он сломал полку, разделил ее на отдельные доски.

— Цыремпил, бородок! — Александр Федорович отбросил лопату, стал на колени перед отверстием топки. Но Илья решительно отстранил его, бросил в топку доски.

— Лей на меня воду! Давай, давай!

В какие-то доли минуты Илья почувствовал небывалую в себе силу, в нем всколыхнулось все смелое, дерзкое и отчаянное, собралось во что-то необузданное, храброе и твердое. Это «что-то» повелевало им. Он слабо поморщился, когда вода побежала за пояс, холодом прокатилась по телу; потом натянул шапку. Обостренно замечалась разумность каждого движения. Сознание ясно запечатлело лица товарищей, их тревожные, испуганные взгляды…

Он смело положил руки в рукавицах на край топочного отверстия: вода зашипела, пар улетел легким облачком. Маленькое овальное оконце было перед Ильей. В обиходе паровозников: шуровка и все. Пилипенко в тот момент видел в оконце многое: и сотни раненых, что ждали отправления, и товарищей на Единице, борющихся с врагом, и тех, кто оставлен в братских могилах, и далекую-далекую победу.

Илья просунул голову в топку; зажгло уши, и он плотнее натянул мокрую шапку. Подумал: «Ногами вперед было бы лучше…» Его охватило удушливое облако жгучего угара. Узкий горячий овал клещами сжал тело.

Он чувствовал, как дубела кожа на лице, в глазах и легких пылал костер. Он ощущал, как холодело сердце, и видел серую упругую струю, свистящую у потолка, которую он должен укротить.

Свист ему не слышен. То звенит кровь, мчащаяся по жилам, молотом стучит в висках. Илья двигался к цели…

Батуеву не было видно, что делает Илья. Они с машинистом сидели на полу и следили за ногами, мелькавшими в клубах дыма и пара. Пар все больше скрывал Илью: уже и ноги едва различимы. Цыремпил с ужасом видел язычки жадного пламени, выглядывавшие из-под слоя угля. Александр Федорович бросал в те места мокрый уголь, и огоньки глохли.

Илья, нацелившись, на ощупь наставил бородок и ударил по нему молотком изо всех сил, как ему показалось. Но его усилий было мало, и вода просачивалась, хотя и с меньшей силой. В глазах метнулись желтым веером искры, ноги подломились… И уже он на какой-то горе, высоко-высоко, почти у самого солнца. Оно нещадно палит, сушит горло. Он хочет облизать губы и не может: у него не стало языка…

Машинист сам протиснулся в дверку, дотянулся до ног Пилипенко, с трудом подтащил его к себе. Ему подсобил Цыремпил, и они высвободили Илью. Сапоги его ожигали руки, одежда дымилась. Плеснув себе в лицо холодной воды, Цыремпил, не раздумывая, устремился к топке. Листравой молча подал ему мокрые рукавицы, облил из шланга водой.

Гибкий и тонкий Цыремпил вьюном проскользнул в топку. Он сделает. Он скорее умрет, чем вылезет из топки, не устранив опасность.

Бородок, забитый Ильей, мешал воде, и она веером рассыпалась под потолком. В топке было горячо и туманно. Цыремпил, окутанный сырым паром, не дышал. Жгучие капли оседали на тело, заливали лицо, слепили глаза.

«Устоять… устоять… устоять…» — повторял про себя Батуев. Если он свалится, то Листравому сюда не пролезть. Паровоз потухнет, раненые останутся… Мысли ясные, а руки пугающе вяло поднимаются вверх. Удар: молоток соскользнул. Цыремпил качнулся, руки безвольно опустились. Кулаки стали очень тяжелыми. В голове что-то бухает… А у потолка брызжет вода, клубится неукрощенный пар. И это по его, Цыремпила, вине! С отчаянной силой он ударил снова. В топке стало тихо. Тихо до ужаса. Тихо до слез. Отчетливо зашуршал под ногами шлак. В трубах шепелявил ветер. Во рту — горечь. Доски поплыли в сторону, вверх, блеснуло топочное отверстие, перевернулось, закружилось…

Листравой с ужасом следил за Цыремпилом: выдержит ли? Полусидит… зашатался… Неужели упал?

У Батуева хватило сил доползти до дверки. Уткнулся головой в пол будки.

— Сде… елал?..

Александр Федорович утвердительно мотнул головой, унося Цыремпила к дверце будки. Открыл все настежь.

Врачи из санитарной летучки оказали скорую помощь ребятам. Обожженные лица смазали мазью, перебинтовали раны. Требовали, чтобы пострадавшие легли в постель до выздоровления. Врачи даже предложили поместить их в вагон-изолятор. Листравой согласился. А как же с поездом? Машинист брался довести один.

На свежем воздухе Илья почувствовал себя сносно и махнул рукой на все советы врача. У Цыремпила началась рвота, но и он отказался идти в вагон.

Листравой дал отправление: гудок гулко прокатился по лесу. Старому машинисту было приятно сознавать себя командиром таких боевых, замечательных ребят.

Мимо побежали островерхие палатки. Ветер покачивал вершины деревьев, гнул слабые кустики.

Батуев сказал Илье, указывая на ветки:

— Нас провожают. Руками будто махают вслед.

— Это тем, которые в вагонах…

На другой день под вечер положение на Единице настолько осложнилось, что Фролов вынужден был послать на восстановление путей всех, даже бригады с паровоза.

«За проявленную находчивость и решимость при исполнении служебного долга в особо трудных условиях», как говорилось в приказе начальника военно-эксплуатационного отделения, переданном по телефону, рядовым восстановителям И. Пилипенко и Ц. Батуеву объявлялась благодарность. А Фролов приказал положить их на сутки в санитарную часть для отдыха. Они запротестовали, но это не помогло: Фролов настоял на своем.

Листравой тем временем ушел в ремонтную бригаду и случайно оказался рядом с Красновым. Пришлось носить камни. Напарником выбрал бывшего приятеля. Тот из самолюбия не отказался.

Зная их вражду, Пацко наваливал носилки доверху. «На сердитой бабе воду возят», — про себя усмехался он, искоса поглядывая, как напрягаются «приятели».

Но занимало его не это. Утром Пацко подал заявление в партию. Примут ли?

На Единице не умолкал грохот. Неверный зыбкий свет мерцал над путями, смутно вырисовывались развалины, камни, не однажды перевернутые взрывами. В дальнем тупике догорали вагоны. В багряных отблесках пути выглядели перепаханным полем, огромным свежим пожарищем.

В отдалении, за темной извилистой стенкой леса, тоже гремело: там мощно отзывались фронтовые батареи. Словно от глубинных толчков мелко и утроб-но дрожала земля.

Пацко смотрел на зарево горевших вагонов и думал о том, что теперь задержатся перевозки. Обстрел сильно мешал восстановлению. Неужели наши не могут подавить вражеские батареи?

Среди развалин вокзала высилась выщербленная стена с проломом в середине. Она упиралась в толстый корявый тополь. Рядом был вход в подвал, где временно поселился начальник политотдела. Днем в его прежнее убежище попала бомба. К счастью, Фролова не оказалось на месте.

Из дымной мглы вывернулся Хохлов, оглянул покосившуюся стену и скрылся в подвале. Вскоре вернулся с банкой краски в руках. Размашисто написал на чистом месте по штукатурке:

— Выстоим!

Это емкое слово хорошо выделялось в темноте. Его читал всякий, оказавшийся вблизи подвала. Оно выражало помыслы железнодорожников Единицы.

Хохлов снова спустился в подвал, вытянулся по стойке «смирно».

— По особому делу к вам, Павел Фомич. Стрелочник Пацко просится в партию. Устав мы с ним прочитали. Ждем ваших приказаний.

Фролов знал из газет про такие случаи на фронтах, но сам впервые на Единице столкнулся с подобным обстоятельством. А как его самого принимали в партию в 1932 году? Сколько волнений, переживаний!.. Так что ж, собирать коммунистов, чтобы рассматривать заявление Пацко? Нет, такое сейчас немыслимо. Честно говоря, он не ожидал такого решительного шага от Пацко.

— А рекомендует кто?

— Я да путевой обходчик один… Эх, фамилию запамятовал. Ну, а третью… до вас придется.

О стрелочнике Фролов знал только одно: исполнительный. А разве для члена партии этого достаточно? Пацко оставался старательным, честным человеком. Храбростью не отличался, но и трусом не был. Можно поручиться, что стрелочник Пацко не изменит делу партии… И Фролов после раздумья сказал:

— Хорошо, Парфен Сазонтыч. Пусть пишет заявление.

— Оно готово. — Хохлов подал Фролову сложенную бумагу.

— Тогда завтра и обсудим.

Где-то рядом бомба встряхнула землю. Треснул угол подвала.

Фролов устало поднялся, взял за плечи Хохлова.

— Верное наше дело, дорогой товарищ. Очень верное… В какое время к нам люди тянутся!

Пацко заваливал землей глубокую воронку на путях. Мысли стрелочника были далеко от Единицы. Вся его сознательная жизнь связана с властью Советов, с коммунистами. И грамоте с их помощью научился, и специальность получил, и детишек воспитал. Трудное время выпало коммунистам? Трудное. Так где же он должен быть, как не с ними? Так он и скажет Фролову. Неужели могут не принять? Поймут, такие же простые люди…

Решив так, Пацко немного успокоился. Проходила минута-другая, и опять возникала мысль: «А ненароком не поймут? Краснов один какой придиристый… Фролов строгий… Нет, должны понять!»

И он поторопил Краснова:

— Быстрее двигайтесь. Яма-то не уменьшается.

— И так в поту весь…

— После войны высохнете, — посочувствовал Пацко, наваливая груду кирпича на носилки. Мысли его снова завертелись вокруг заявления: примут ли?

Фролов, отпуская Хохлова, сказал:

— Парфен Сазонтыч, прошу вас пройти на второй пост. Я — на центральные пути: там ни одного коммуниста.

— Добро!

Хохлов встретился в дверях с Красновым, уступил ему дорогу и бесшумно исчез в темноте.

— Что скажете, Демьян Митрофанович?

— Товарищ начполит, Мошко» снял с восстановления, говорит, поезд прибыл.

— Груз?

— Груз разный: горючее, сухари, патроны. На армейскую базу шлет какой-то чудак летнее обмундирование.

— Почему же чудак? Пора, давно пора переодевать людей. Лето на дворе.

— В такой час… — Краснов недоверчиво смотрел на Фролова, не веря в его спокойствие. Сам он уже давно решил, что пора оставлять станцию, считал напрасными жертвы. Можно ведь разгружать вагоны и на соседнем участке? Там, наверное, меньше налетов, обстрела нет…

Фролов привык к обстрелам, к грохоту бомб и удивлялся изредка выпадавшим затишьям. Не в диковинку были ему и человеческие слабости. Понимал он теперь и Краснова, его страхи, его сомнения. И как у каждого человека есть свои странности, так и у Фролова появилась своя: он решил во что бы то ни стало исправить Краснова. За время пребывания на Единице уже была возможность отправить Демьяна Митрофановича. И все же начальник политотдела не отправлял.

Он не мог представить себе, чтобы где-то рядом в такое время еще гнездилась человеческая подлость: она уже проявилась бы.

— Так как же мы примем поезд, Демьян Митрофанович? — Фролов будто бы не обратил внимания на настроение Краснова.

— Диспетчер и слушать не желает. Берите, мол, и все.

— Брать так брать. Пойдемте на пути, там и решим.

Когда вышли за дверь, Фролов спросил:

— Из дому давно получали письма?

Краснов нерешительно сказал:

— Вчера…

— Мне тоже жена написала. Дочурка сильно болеет. А у вас все благополучно?

Демьян Митрофанович охотно рассказывал о домашних заботах.

Мрак охватил вышедших сразу за порогом. Ночь была наполнена звуками: лопаты царапали землю, стучали топоры, звякало железо, слышались приглушенные команды — поднимали что-то тяжелое. Урчали автомашины.

— Как, терпят люди? — спросил Фролов.

Краснов не понял: где терпят — в тылу или здесь,

в этой темноте? Осторожно заметил:

— Терпят ли?

Но Фролов не расслышал, увлеченный собственными мыслями.

— А ведь это мы наступаем, Демьян Митрофаныч! — уверенно говорил он. — Это есть наше наступление без атаки. Так и пишите жене. С бою берем каждый вагон, каждую тонну груза.

«Какое там наступление! — раздраженно подумал Краснов. — Храбрится, геройствует… Кому нужно?

Они обошли главный путь: он был готов к принятию составов. На втором посту блеснула молния взрыва. Грохот на миг подавил звуки ночи, ноэхо ещеоткликалось в руинах, а на станции уже возобновилась трудная, изнурительная работа.

«Зачем это невероятное напряжение людских сил?» — думал Краснов. Ему было страшно и одиноко, и он жался к Фролову. В который раз руггал себя, что вызвался поехать на эту проклятую Единицу. Ночами, прикрывшись шинелью, он молча страдал. Ему не было дела до перевозок, до судьбы наступления его беспокоила своя жизнь, свои печали. И цель была единственная: выжить!

В темноте столкнулись с Мошковым. Тот накинулся:

— Принимаем?

Фролов не ответил. Ему было понятно нетерпение коменданта: скорее завершить подвоз всего нужного для наступления. Мошков отдал распоряжение и исчез.

Для встречи поезда Фролов послал Краснова.

Напротив семафора опять грохнул взрыв, образовалась огромная воронка. Люди выстроились цепочкой от развалин каменного дома и из рук в руки передавали осколки бетона, кирпичи, камни. Крайние сбрасывали их в яму. Они цокали, высекали искры, шумно скатывались вниз. Пацко представлялось, что работает какая-то дробилка.

Другая группа сыпала в воронку землю. Люди с носилками сновали, как муравьи. Проходило время, а углубление будто бы и не уменьшалось. Пацко даже заглянул в воронку.

— Бездонна она, что ли?

В середину живого конвейера попал снаряд. Папко увидел: упали люди, цепочка смешалась. В лицо ему пахнуло тугой волной гари. Рассудок требовал: «Уйди в темноту, пережди». Долг приказывал: «Крепись!»

Санитары унесли раненых, их места заняли другие, и снова, глухо стуча, скатывались вниз камни, скрипели носилки под тяжестью груза, разнобойно топали усталые люди, шумно дыша и кашляя.

Пацко представлял, что машинист где-то ведет состав, и по нему, наверное, тоже стреляют не меньше, и, если попадет бомба, поезд может свернуться под откос… Смелым надо быть, чтобы вести паровоз к самому фронту. Листравой, например, не испугается…

Новый снаряд угодил в горевшие вагоны. Вверх взметнулись золотистым снопом искры, от пламени зарделось полнеба. Люди не обращали внимания на обстрел, и Пацко было с ними не страшно. Он опять вернулся к мысли о том, как его будут принимать в партию.

Хохлов нашел стрелочника рядом с Листравым. Они таскали на носилках грунт.

— Завтра, Еремей. Договорились с начполитотде-лом…

— Спасибо.

Парфен Сазонтыч взялся помогать, подменяя уставших.

Завтра… Что сказать товарищам?.. Вот, мол, я — Пацко. Ну и что же, что ты Пацко? Какой такой видный след оставил в жизни, чтобы тебя в партию Ленина принимать?.. Жил, ел, спал. А еще что?.. Все добывал своими руками. Пришел из деревни, стрелочником поступил… Война, вон она из рядов наших какие куски вырывает. Кто же их наполнит, как не мы? А след в жизни?.. След останется: у меня два сына, дочки взрослые.

Хохлов понимал, что тут не нужно никому напоминать об их долге. Лучшая агитация — больше брать на носилки да побыстрее шевелить ногами, так, как делает Пацко.

Около путей упал снаряд, расшвыряв работающих. Санитары выносили раненых. Командиры пополняли цепочку. Но ряды восстановителей заметно редели. Злее становились движения, чаще мелькали руки, передававшие камни, скорее ходили с носилками. Яма мельчала. Нитки рельсов сошлись у воронки.

Пацко обежал ее, осмотрел: немного добавить земли и можно укладывать шпалы. Веселее задвигались люди, легче зашуршали шаги: всем давно надоело возиться в темноте на одном месте, поминутно рискуя головой.

Где-то за руинами, ближе к лесу, неожиданно громко прогудел паровоз. Это был первый с утра голос локомотива. Пацко показалось, что он посылает им привет с Большой земли. Да и все приободрились: не отрезаны, выход есть! Никто не знал, что этот поезд с утра стоял на соседней станции, ждал приема.

…Брошен последний камень, выровнена площадка.

Молотки ударили по костылям, зазвенело железо, свободнее задышали люди. Листравому почудилось, что крутом стало светлее, просторнее и уютнее. Вот уже соединены рельсы порванной колеи, уложены последние недостающие шпалы, подсыпаны завершающие лопаты балласта…

Пацко проворно закручивал гайки на стыках, ловко, даже игриво, постукивал по рельсам длинным ключом. В душе его все ликовало: нет, не зря живут люди!

Листравой взмахивал молотком через плечо, словно рубил дрова. Он вкладывал в удары всю свою силу. Взмах — и костыль в шпале по самую шляпку, а позади — ровная строка головок на шпалах.

И вновь на только что восстановленный путь упал снаряд, ковырнул искореженную насыпь, вырвал две шпалы. Люди даже присели от неожиданности и отчаяния. Потом кинулись к пострадавшим.

— К черту! — В розовой от пожарищ полутьме кто-то бросил лопату и лег на землю.

— Дурак! — Пацко зло сплюнул.

— Айда, Александр! — Хохлов первым взял носилки. С другой стороны взялся Листравой.

Расстроенные люди гуськом потянулись за ними. Опять стучали камни, звенело железо.

В багровом свете огня появился Фролов. Он был в подавленном состоянии, но деловито прикинул: много ли осталось? Заметил, что не хватает многих знакомых рабочих: убиты или ранены?

Люди измотались, шагали пошатываясь. А он должен сообщить им тяжелую новость. Тогда, когда так нужна хотя бы маленькая радость. Даже почтальон не смог проехать на Единицу. А стоит ли говорить? Сами узнают завтра из газет, по радио. Каждый рабочий надеется на скорый перелом войны на победу… Нет, нужно! Правда, как бы тяжела она ни была, легче, чем неизвестность.

— Парфен Сазонтыч, — окликнул он Хохлова.

Люди обрадованно повернули головы к начальнику политотдела. Фролов увидел в напряженных лицах немую просьбу облегчить усталость. Хрипловато сказал:

— Фашисты взяли Моздок, Вышли к Сталинграду…

Люди глухо молчали, опустив натруженные руки. Было слышно их тяжелое дыхание да треск догорающего дерева.

— Пошли, — со вздохом вытолкнул слово из пересохшего рта Листравой.

В ночи звенело железо, слышалось неровное дыхание, приглушенные голоса. Фролову стало спокойнее, он ушел в госпиталь проведать раненых железнодорожников.

Далеко за полночь вернулся начальник политотдела, отправив людей отдыхать. Их заменили солдаты, присланные комендантом. Обстрел прекратился, и они быстро закончили восстановление разрушенного полотна.

Не сразу улеглись спать: тревожно было на душе. Сообщение Фролова обеспокоило. Солдаты говорили, будто днем немецкие танки проскакивали в ближний от станции лесок. В подвалах стало тихо, непривычно беззвучно. Разные мысли овладели людьми. Сколько еще так продлится?

Они собрались у костра, разведенного внутри разрушенного дома. Невольно хотелось быть ближе друг к другу. Мозолистые руки ныли, трудной усталостью налилось тело, но беспокойство не давало уснуть: а вдруг немцы прорвались?

Уже съели все, что оставалось на ужин, перечитали газеты, а у костра по-прежнему было людно. О южном наступлении врага не говорили, избегали этого, но думы были одни: неужели и Волга не удержит гадов? Не может быть, чтобы Сталинград не устоял!

А вслух велись разговоры о посторонних вещах.

— Надоело быть рядовым. Все тебе приказывают, — неожиданно громко сказал Илья, развалясь на плоской каменной плите. — После войны выучусь на начальника.

Его категорическое заявление вызвало скупые усмешки, отвлекло от невеселых гнетущих дум, сняло напряженность.

— А что, разве не гожусь? — Илья проворно вскочил и прошелся вокруг костра, подражая солидному огрузневшему человеку. Своей походкой он напомнил Краснова. Тот был тоже у костра среди отдыхавших и принял выходку Ильи за насмешку. Задыхаясь от обиды, прокричал:

— Когда Родина в опасности, смеяться преступно! Не так ли, товарищ Пилипенко? У Сталинграда бьются насмерть… Когда миллионы плачут, хихикать отвратительно! Не так ли, товарищи?

Краснов повел хрящеватым носом, оглядывая собравшихся воспаленными глазами. Руки его дрожали. Он готов был драться со всяким, кто стал бы ему перечить.

— А ты, Демьян, молодец! Хорошие слова сказал… — Листравой приподнялся, потянул, его за полу френча. — Садись рядом, разберемся.

— Смешки, смешки, — все так же задыхаясь, выговорил Краснов. — Половину России просмеяли, к Волге допустили. Мало?

Он, хромая на левую ногу, выбежал из светлого круга и пропал в густой темноте.

У костра неловко примолкли: Краснов снова напомнил о том, что волновало всех. Листравой считал, что Илья напрасно обидел человека. В это суровое время он как-то забыл о прежних распрях с Красновым и собирался сделать выговор Пилипенко. Но тот опередил его:

— А не выпить ли нам? Чем ссориться-то?.. А, старики?

Предложение было заманчивым, но никто не принял его всерьез: откуда тут водка, когда хлеба не вдосталь? Листравой тоже удивленно уставился на Пилипенко. Они все знали, что на передовой линии фронта выдается водка: сами возили вагоны с бутылками и бочками, но тут и купить было негде. Илья, подумав с минуту, быстро исчез за стенкой.

Из-за леса долетел шум движения. Он нарастал, эхо в развалинах усиливало звучание. Поезд с грохотом прошел станцию, шум постепенно угас где-то в плотной темноте.

— К фронту, — с тихой радостью проговорил Листравой. Ему было тревожно сидеть у костра: а если в самом деле фрицы уже заняли пристанционный лес? Но поезд прошел, значит, слухи напрасные.

Илья возник из тьмы, как привидение. Голова забинтована — следы ожога, зубы оскалены в лихой усмешке, в руках — четвертинка, полная светлой жидкости. Листравому показалось, что зеленоватые глаза Пилипенко плавились позолотой.

— Только-то, — разочарованно протянул Пацко и стал загибать пальцы на руках, считая сидящих у костра. Уже никто не спрашивал, где он достал ее, а прикидывал, как разделить.

— Это дезинфекция наша. Врачи смилостивились… Церемпил спит, отказал свою часть в нашу пользу. Возраженья нет? — Илья вылил спирт в котелок.

— Стой, стой! — всполошился Хохлов. Рябое лицо его покрылось потом. — Развести разрешите?

— Перекрестись, что не испортишь, — весело осклабился Пацко.

А Хохлов уже колдовал над котелком. Он малыми толиками доливал воду в котелок. После каждой порции Листравой охал:

— Не переборщи.

Потом все смеялись от всего сердца, как дети, протягивая котелки, а Илья осторожно наливал им разведенного спирта.

— Пейте за смелых людей! Я только это признаю… Наперекор всем чертям! — Он бедово опрокинул в рот спирт, крякнул: — Умеет разбавлять, старик…

— Закусывайте материей, братцы. Вот! — посоветовал Листравой и вытер губы рукавом. — А дома бы… Огурчиком с чесночком, — добавил он, смачно сплюнув.

— А я вот на рыбалке ночевал бы, — в тон машинисту проговорил Фролов, выходя из темноты. — Сидите, сидите, друзья. Не спится?

— Мировые дела решаем, Павел Фомич. — Пилипенко подмигнул Листравому. — Какое наказание Гитлеру применить думаем…

— Тоже занятие, — Фролов нашел глазами Пацко. — Еремей Мефодьевич, просьба к вам.

Пацко поднялся, оправил гимнастерку.

— Сможете еще одно дежурство проработать? Стрелочник выбыл.

— Только выпимши немного, а так почему ж нельзя…

Фролов удивился откровенности Пацко, но на пост его послал. Пошутил:

— Пьян — когда двое ведут, а третий ноги переставляет…

— Павел Фомич, — не утерпел Листравой. — Что тут у нас насчет фрица слышно? Не прорвался?

— Успокойтесь, товарищи, немцы не прошли. Оборона крепкая. Солдаты стоят насмерть.

— Ну, вот и ладно, — Листравой стал удобнее прилаживаться у костра.

Фролов и Пацко ушли.

— Когда он отдыхает, хотел бы я знать? — снова заговорил Александр Федорович о Фролове. — Рано утром — на ногах, поздно ночью — на ногах.

— Комиссару положено, — широко зевнул Пилипенко.

Слова Фролова несколько успокоили людей, и они разошлись на ночлег.

За лесом изредка слышались пушечные выстрелы. Со станции доносились тяжелое сопенье паровоза, лязг сцеплений. Рядом, в кирпичных завалах, попискивали мыши. Недалекий лес утомленно шелестел, казалось, что дышит необъятная темнота.

Листравой уснул у костра, не найдя сил перебраться к себе в подвал, на топчан.

Над умирающим костром кружилась бабочка, рискованно ластясь к короткому пламени. Илья пугал ее, размахивая пилоткой. Но она все-таки обожгла крылья, упала на красные угли, сгорела шипя и потрескивая,

Смерть стрелочника опечалила Пацко. Он пытался осмыслить происшедшее. Конечно, только смелый человек закроет амбразуру дота своим телом. Стрелочник же просто исполнил свой долг, честно, по-человечески. Для этого нужно не меньше мужества и геройства!..

Стояла кромешная ночь. В развалинах кричали совы и филины. Идти было неловко. Пацко ворчал себе под нос, спотыкаясь в колдобинах.

Поездов пока не было, и он, примостившись на чурбане, чистил фонарь.

Позднее подошел Хохлов проверить телефоны. Так он делал каждую ночь под утро: день уходил на ремонт и восстановление линейного хозяйства. В обожженной руке его отвертка держалась плохо, и он долго возился с одним аппаратом.

Был тот глухой предрассветный час, когда над Единицей устанавливалась временная, непрочная тишина.

Пацко вычистил одну боковину фонаря и вышел за дверь: разогнать сон. Со стороны фронта орудия стреляли редко. По темному небу шли рваные облака: Пацко замечал, как пропадали звезды и чуть поздцее снова вспыхивали. Вот одна звезда покатилась, оставив позади искристый след. Говорят, так и души человеческие… Но он знал: душа стрелочника уже никогда не вспыхнет, не засветится на горизонте. Пацко вернулся на пост.

Связист все еще копался в телефоне.

Стрелочник полез за паклей, которую он хранил под потолком, и наткнулся на маленькое зеркальце, забытое Наташей. Чтобы отвлечься от мыслей о погибшем стрелочнике и немного забыться, он заговорил об Ивановой. В дурманящей ночной немоте Пацко лениво двигал руками, выскребая копоть на стеклах фонаря. Не спеша рассуждал:

— Вот, скажем, Наташа. Дивчина презеленая. Ну, куда ей воевать? Так себе, один близир…

Хохлов, не отрываясь от дела, перебил:

— Она храбрая. Женщины всегда выносливее нашего брата. Это, друг, старая философия.

— Старая или новая, а я, например, свою дочку не пущу. После тутошних страхов она и родить-то путем не сумеет.

— Так она тебя и послушает.

— Ты, Парфен, не смейся. Правду говорю.

— А еще в партию собрался. Твоя теория старая. Весь, мол, рай женский на кухне. Плоди детишек, и только. Так и Толстой учил.

— Толстой, говоришь? Дай бог…

— Про то и в книгах писал.

Пацко не слушал. Поставив фонарь на пол, он полюбовался своей работой и тем же ровным голосом заговорил о своем:

— Природу возьми. Она, Парфен, скажу тебе, бережет женский пол. Сохатые, к слову. Самцы дерутся, а она, самка, значит, в сторонке пасется себе, листки хрумкает. А глухари или, скажем, тетерева. Опять-таки бьются, как петухи. Так на каждом шагу женский пол к войне неспособный. Даже дикари женщин не брали в бой. А вот теперешний человек, он все норовит напротив природы, поперек ее. Вот и женщин в войну впутал. А зачем, и сам не ответит.

Хохлов ругнулся, отдергивая больную руку.

— Что ты?

— Током шибануло. Звонят. — Он привернул на клеммах провода, подал трубку Пацко, сидевшему у порога.

Тот послушал, поднялся и, шумно позевывая, сказал:

— Насчет женщин в войне ты подумай на досуге. Пользительно. А теперь посмотри семафор. Ерундит что-то. Открывать придется: поезд вышел.

Кругом царила ночь, но где-то за полосой леса рождался рассвет. Небосклон посерел, будто бы в темную воду добавили молока. Пацко расправил мощные плечи, стряхивая дрему. Приятели остановились у семафора. Хохлов попробовал, как он действует. Стрелочник заметил:

— Как в тоннель уходит дорога.

Высокая насыпь простиралась до темного леса.

Сквозь редевшую мглу в отдалении виднелся светлым полукружьем вход в лес.

— Малейшая неисправность — и поезд полетит под откос. — Хохлов зябко поежился, собирая инструмент и присвечивая себе фонарем.

— Так и жизнь человеческая, по-моему, — раздумчиво отозвался из темноты Пацко. — Лезет, лезет человек по такой вот крутой насыпи. Потом — хлоп! — и покатился под откос…

— Ты что, Еремей, заупокойную тянешь? Брось!

— Нет, нет, Парфен, не перебивай. Понимаешь, другой раз проснусь весь в поту. А сзади вроде кто-то стоит…

— Ущипни себя и спи дальше. — Хохлов опять принялся налаживать семафор.

Пацко по-охотничьи тихо обошел стрелки, не обнаружив ничего подозрительного, вернулся обратно. Хохлова он не застал: тот отправился спать.

Высоко в темноте рокотал самолет, то приближаясь, то удаляясь. Невидимые гуси прошли над станцией, картаво переговариваясь и шумя крыльями. «Рано что-то поднялись в отлет. Войной тоже потревожены, бедняги», — думал стрелочник.

Где-то далеко в лесу прогудел паровоз.

Было по-летнему тепло и тихо.

Наташа вернулась с работы и повалилась на койку: у нее разболелась голова. Весь день в грохоте, в беготне и заботах. Еда не ахти какая. Наташа похудела, вытянулась, черты лица стали резче и взрослее. Можно было подумать, что не месяцы, а годы прошли с тех пор, как они приехали сюда.

В молчании пролежала она не меньше часа. В глубоких сумерках умылась, на уцелевшем крылечке заплела тяжелые косы. Головная боль утихла, но отдаленный гром фронта, отсветы пожарищ, все еще не потушенных на станции, бесформенные тени руин — все угнетало ее. Она думала, как легки и наивны были ее представления о войне. Девушка теперь понимала, что их труд по плечу лишь тем, кто не боится смерти и развалин, кто изо дня в день будет идти, ползти вперед и только вперед, живя верой в победу…

Раздался оглушительный в немой темноте грохот: недалеко взорвался крупный шальной снаряд. Наташе показалось, что вся земля качнулась. Она прикрыла голову руками, затаила дыхание, сжалась в комочек и скатилась по ступенькам в подвал.

В подвале кто-то из девушек взвизгнул:

— Ма-а-ам!

Наташа не знала, что делать: бежать или по-прежнему лежать на полу, прятаться или мчаться куда-нибудь. Она прислушалась к выстрелам и как можно спокойнее сказала:

— Ложитесь-ка все на свои места. И не дурите.

Девушка с трудом поднялась, прильнула в темноте к Наташе. Заплакала, сама не зная отчего.

Снаряды больше не залетали в населенные развалины. Наташа вновь вышла на крылечко. Плотная жесткая темнота охватила ее. Думалось о только что пережитом страхе. Не всегда отделаешься одним испугом… А годы идут. Им нет дела до войны. Ушла еще одна весна, кончается лето. Там и зима не за горами. А что хорошего увидела она? Чему порадовалась?

Наташе стало одиноко и тоскливо. Вдруг захотелось закрыть глаза и бежать в темноту, в неизвестность, туда, где нет этого одуряющего грохота, удушливого смрада взрывчатки и человеческой крови. А где есть такая земля?

И она устрашилась своих эгоистичных желаний.

Невольно вспомнила Илью: все-таки он очень славный парень, сильный, смелый, взаправдашний…

Пилипенко часто прогуливался возле подвала, где жила девушка, но встретиться с ней ему как-то не удавалось.

«Наверное, дежурит», — думал он, возвращаясь к себе. И вдруг Илья увидел ее. Она сидела на крылечке и о чем-то думала.

В дрожащем свете фонаря лицо девушки казалось бледным, утомленным и равнодушным. Только глаза, заметив Илью, обрадовались ему и улыбнулись.

Пилипенко поздоровался:

— Добрый вечер, Наташа!

— Добрый вечер!

Чтобы не разрыдаться, девушка трудно улыбнулась, вздохнула, откинула назад косы.

Обращаясь к ней на «вы», Илья вежливо поинтересовался:

— Вас не зацепило? Сюда, кажется, здорово шарахнуло.

Она внезапно подумала, что ее могло убить. Не было бы этой встречи, этого волнующего ожидания. А вдруг завтра что-нибудь случится? Она невольно потянулась к нему. Он погасил фонарь, положил автомат и присел с ней рядом.

Ночь стояла необъятная, насыщенная тяжелым дыханием войны. Со станции звучно доносился шум и лязг движения. Изредка гремели взрывы. Безмятежные звезды холодно смотрели с высоты на побитую обезумевшую землю.

Илья обнял девушку за плечи, тихо и настойчиво спросил:

— Ждала?

— Ждала. Я с ума схожу, Илюша. Сама не знаю отчего…

От необычного волнения Илья потерял слова. Он закрыл ей рот поцелуем. Она схватила его голову обеими руками, прижала к своей груди, целовала в губы горячо и неумело, но когда почувствовала на груди его грубую ладонь, отпрянула.

— Зачем ты? Не смей прикасаться…

Листравой проходил мимо крылечка к себе в подвал и случайно услышал приглушенные плачем слова. Он узнал голос Наташи и о втором человеке догадался легко.

Когда под утро Пилипенко, крадучись, прошел в подвал, машинист молча вывел его за дверь, хрипловато сказал:

— Война, Илюша, не все спишет…

Илья старался освободить свою руку, делая вид, что не знает, о чем идет речь. Тогда Александр Федорович прикрикнул строже:

— Знаешь! Не бреши. Запомни, будь ласков, мои советы. Война спишет заводы, спишет хлеб, спишет, черт возьми, и жизнь многих. А пятно на совести живых? Никогда не смоют его годы. Засядет вина в мозгу и будет покалывать, как бродячий осколок. Извлечь нельзя. Он не угрожает жизни, но и покоя не дает. Покалывает! Так и до гроба. Понял?

Илья признательно взял жесткую руку машиниста, и тот смягчился, заговорил спокойнее:

— Насчет Наташи я. Если у тебя совесть есть, не трогай девку. Будь человеком. Вот!

— Мы до победы дождемся, дядя Саша, — совсем по-детски признался Илья. — Мы потом поженимся.

— Ну-ну, смотри! Не дай бог, если узнаю что…

И так же, как тогда, в первый день на Единице,

он поднес Илье под нос большой кулак:

— Чуешь, чем пахнет?

Потом они сели рядом, локоть к локтю.

На востоке синело небо. Вставало солнце. На ближнем дереве пискнула ранняя птица. И вновь замолкла надолго.

— Вот, бывало, так сидим мы с Машей, — задушевно говорил Александр Федорович, обнимая Илью за плечи. — Зорька загорится. Первый луч в глаза глянет. А мы сидим и молчим. Потом посмотрим друг на друга… Эх, и сейчас сердце холодеет… Зорьки, зорьки мои весенние…

Листравой надолго замолчал, глядя, как занимается утро.

8

И в последующие дни натиск врага на Единицу не ослабевал. Фашисты пытались смести все живое с лица земли, подавить, устрашить, измотать. Люди спали два-три часа и принимались за дело: засыпали воронки, ремонтировали путь, убегали в подземелья, когда снаряды сыпались особенно густо. С риском для жизни пропускали поезда к фронту. Редкие-редкие часы стальные нитки рельсов можно было видеть разорванными, не готовыми к работе.

На восстановлении трудились все командиры и рядовые. Чувство опасности и ненависти к врагу сближало людей. Устоять — стало делом чести каждого. Краснов и Листравой таскали в носилках землю. Не желая уступать друг другу, работали сноровисто и хватко. Каждый из них ждал момента, когда «противник» запросит передышки. Уходили на основную свою работу, а возвращаясь, опять становились рядом. Неожиданно для них самих прежняя вражда притуплялась. Демьян Митрофанович за эти дни привык видеть впереди себя Листравого. Чести ходить впереди носилок старый машинист не уступал, и Краснов без спора отдал ему это право. За широкой спиной Листравого чувствовал себя спокойней и уверенней.

Краснова мучила нога. Он храбрился, но ходить становилось тяжелее и тяжелее. Прихрамывая, Краснов часто задерживался.

— Что у вас?

— Мозоль, провалиться ей в тартарары. — Краснов спохватился и сварливо добавил — Но вас это не касается.

— Касается. Кому нужен инвалид?

Демьян Митрофанович сел на камень, разулся.

— Гляну только. — Александр Федорович стал на колени, бесцеремонно поднял ногу Краснова и начал, покачивая головой, осторожно поворачивать. Мозоль кровоточила.

— Дела-а! Запустили здорово. Мыть чаще надо, друг, ноги-то… — добродушно ворчал Листравой, и его голубые глаза светились состраданием. Пышные усы серебрились в солнечных лучах. — И портянки правильно наматывать. Пойдемте-ка к воронке.

Краснов послушно оперся на плечо Листравого и допрыгал до ямки с водой. Боль в ноге была на-

столько нестерпима, что эта помощь опытного человека казалась ему верхом блаженства. Благодарность подавила прежние обиды.

Они сели. Александр Федорович сам обмыл язву, вынул из кармана чистую байковую тряпку, служившую носовым платком. Потом поискал в развалинах широкий лист подорожника.

Краснов почувствовал приятный холод листа. Машинист заботливо перевязывал ногу. Его толстые, огрубелые пальцы бережно касались воспаленного места. И непобедимое умиление охватило Демьяна Митрофановича. Он вдруг, как ему показалось, обрел родного брата в человеке, которого недавно ненавидел. «Чего мы не поделили? Какого черта вздорили?»— думал он со слезами на глазах. Как всякий нервный человек, Краснов расчувствовался до клекота в гортани:

— Ты уж извини, друг, за старое…

Машинист обрадовался и тоже растрогался, без прежнего презрения ответил:

— Фронт большой, а мы с тобой что значим? Мошки. Так стоит ли враждовать? Вот я ненавижу фрицев. Это да! Враги они, вот! Понимаешь, Демьян, письмо недавно получил. Юрию моему ногу отхватило…

— У всех горе, Александр. До Эльбруса немца допустили. Куда больше горе?

Помолчали.

— А тебе что пишут?

— Сын в Даурии, шофером. Жена в столовой пристроилась… — Краснов почему-то замялся, подозрительно поглядывая на Листравого.

— С жиру бесится, — грубо сказал машинист.

Краснов вспыхнул, но, увидя спокойные грустные глаза товарища, сдержался. Ему показалось, что Листравой снова хотел оскорбить его. И чувства, минутой раньше владевшие им, пропали. Из темной глубины поднялось, как мутная тина в болоте, что-то злое и ненавистное. И он сердито сказал:

— Пора! Расселись…

Демьян Митрофанович стыдился минутной слабости. Стыд перерастал в кипучее недовольство, недовольство— в ненависть. Беспокойное подозрение светилось в его глазах: он опасался, что Листравой расскажет о его беспомощности.

Постепенно они прекратили разговоры и кончили работу в глухом недобром молчании. Небо заволокло темными, тяжелыми тучами. Накрапывал дождик.

Листравой простился дружески, умышленно не замечая холодности Демьяна Митрофановича. Тот ответил сухо.

Пацко решил перед дежурством зайти на свой огород. На грядке он застал мальчугана лет семи в рваной рубашке и солдатских больших сапогах, на голове лихо держалась пилотка. «Вот он, козел-то. Лук общипал», — без злобы подумал стрелочник.

— Ты чей?

— Мамкин. А что?

— В чужом огороде нехорошо хозяйничать.

— Это наш, а не чужой. — Мальчик насупился, воинственно сжимая кулачки. — Сам ты чужой.

Пацко узнал того мальчика, мать которого задержал Батуев, и пошел на мировую.

— Сахару хочешь?

— А то нет…

Еремей Мефодьевич подхватил мальчугана на руки, дал ему кусок сахару и спросил, где они живут.

— В землянке. У леса. А мамка на работе.

— А ты по хозяйству?

— Угу…

Еремей Мефодьевич почувствовал себя как дома. И если бы не развалины, если бы не эти дикие широколистые лопухи, лезущие из-под голой печки…

Он поставил мальца на землю, поцеловал.

— Фу, колючий… — Малыш усердно тер щеку грязной рукой.

Пацко ощут. ил, как навернулись слезы, спазма сжала горло. Чтобы скрыть от мальчика свое смущение, он заспешил на работу.

Петя недоуменно крикнул ему вслед:

— Оставайся. Не бойся, мамка не заругается…

Но стрелочник не оглянулся.

И Наташа в тот день поднялась рано. Тихонько, чтобы не потревожить спящих девушек, выбралась из подвала. Она знала, что снова попадет на целый день в грохот станции, вновь будет замирать при взрывах. Хотелось побыть одной на свежем воздухе. Дома она часто встречала восход солнца на берегу Байкала.

За развалинами бывшей школы начинался хвойный лес. В нем по-летнему было хорошо и уютно. И она направилась к опушке.

Раннее солнце полосами просвечивало сосняк. Казалось, что это от земли исходит прозрачное сияние и круто улетает ввысь. Различалась каждая хвоинка на ветках. Под ногами чуть слышно шуршал прошлогодний опавший лист и сухая потемневшая хвоя. Пахло сырой смолой и пряным духом гниющих растений.

На опушке попалась землянка с крохотными оконцами в траве. Тут же на расколотой шпале сидел белокурый малыш и строгал столовым ножом кривую палку. Рядом лежал узелок. Из уголка проглядывали перышки зеленого лука. Малыш напомнил Наташе ее братишку, и она сказала:

— Здравствуй, Сережа!

— Я не Сережа.

— А кто же ты?

— А ты на войну? Немцев бить?

— На войну. Звать-то тебя как?

— Петькой. А тебя?

Они познакомились. Мальчуган пояснил ей, что он делает автомат, а ствол он припрятал еще при немцах. После, как папку полицаи увели. Сделает автомат и пойдет его выручать… А пока он караулит дом, потому как мамка на работе. Он показал ей игрушечный лук и стрелу.

— Это если кто чужой.

— А я?

— Ты своя…

Наташа слушала малыша и чуть не плакала. Сколько горя и страданий приносит война!

Ей припомнилась девушка с чужим ребенком, встреченная в пути, убитые моряки с бронепоезда, братские могилы, оставленные под тополями… А эти люди, разве они думали жить в такой землянке? Отец мальчика в плену, может быть, именно сейчас его пытают, бьют шомполами…

Нет, Илья, не время пока для личных радостей. Разве можно чувствовать себя счастливой, когда вокруг столько горя, слез и страданий?

В небе плыл вражеский самолет. Петя задрал голову, сказал знающе:

— Рама.

—. Бежим подальше в лес, Петя. — Наташа прихлопнула дверь землянки, задвинула засов.

— Мамке поесть надо. Вот. — Он кивнул на узелок, потом посмотрел вверх: — Рама, это не страшно.

Наташа не послушалась, понесла его на руках. Он брыкался, кричал. Наташа подобрала узелок. Бегом укрылась за деревьями. Ей хотелось скорее унести его подальше от опасности. Если надо, заслонить своим телом.

Когда начались взрывы бомб, Петя вырвался и побежал.

— К мамке!

Наташа звала его, но он не слушал, мелькая босыми пятками.

Она нашла мальчика возле путей. Он лежал в пожухлой от пламени траве, раскинув худые ручонки. Возле валялся игрушечный лук: стрелы отлетели в сторону, будто Петя метнул их все сразу по врагу.

Льняные волосы мальчика были мокры от крови. Наташа подняла его, понесла к вокзалу, где располагался госпиталь. Тело Пети отяжелело, стало вялым. Чем помочь?.. Она побежала. Руки его висели плетьми. Она положила мальчика на свежую траву, потормошила, пыталась раскрыть веки… Наташа даже не представляла себе, что она скажет матери, если та найдется.

Навстречу Наташе попалась женщина, растрепанная, в платке и больших солдатских сапогах. Глаза безумно-тусклые. Она вырвала у Наташи безжизненное тельце сына и страшно пусто глянула на Наташу.

Пошла в развалинах, укачивая, баюкая малыша, как качают ребенка, чтобы он скорее уснул.

В глазах матери она увидела для себя немой укор: разве она виновата в его смерти?

Наташа бросилась за женщиной, хотела догнать ее, утешить… Но та побежала от нее, дико озираясь вокруг; только платок трепыхался от ветра, теряясь в руинах…

От бомб что-то загорелось: в светлое небо поднимались клубы густого коричневого дыма. На станцию лился кроваво-бордовый свет, озаряя все вокруг багрянцем. С неба сеялся алый пепел.

На работе Наташа рассказала стрелочнику о смерти мальчика. Пацко едва сдержал себя, чтобы не расплакаться. Глубокая ненависть к убийцам охватила его с новой силой, как огонь охватывает сухое смолистое дерево.

Дела на станции были такими, что долго переживать не хватало времени. По-прежнему рвались снаряды.

Наташа в душе ругала высшее начальство: плохо защищают дорогу. Ведь эта линия — единственная. По ней идет снабжение огромного участка фронта. Железнодорожники делают все, чтобы не прекратилось движение.

Девушка тревожными глазами проводила паровоз Листравого к передовой линии. Позади состава были прицеплены опасные вагоны: Наташа знала — в них повезли бомбы.

Илья высунулся до пояса из будки, помахал ей рукой, но она сделала вид, будто не заметила. А сердце улетело вслед.

Краснов был рад, что сплавил со станции такой жуткий груз. Потирал руки. В это напряженное время он ухитрялся довольно быстро выпроваживать за семафор заманчивые для немцев вагоны. Но это не всегда являлось правильным решением: на Единице имелось мощное зенитное прикрытие, в его тупиках можно было спрятать не один состав. Но зачем Краснову брать на себя лишнюю ответственность? Зачем рисковать?

Демьян Митрофанович знал, что в обеденные часы перегоны страдают от обстрелов больше всего, и все же послал Листравого…

Комендант слегка упрекнул его в поспешности. Мошков пожалел, что бригада почти не отдыхала, тем более что груз не требовал срочной отправки. Но Краснов убежденно отвел упрек:

— «Гостинцы» мы не имеем права держать. Приказ «Березки». Да вы сами запрещали держать по два состава на путях…

Военный комендант не нашелся, что сказать. Краснов возликовал: «Срезал Мошкова…»

В таком приятном настроении он и зашел на стрелочный пост.

— Листравой приведет груженую санлетучку. Не задержите!

Наташа всполошилась: она давно заметила подозрительную точность обстрела. Как только открывается семафор, так на пути начинают падать снаряды. Однажды Фролов заходил к ним в подвал, и она поделилась с ним своими сомнениями. Девушка предполагала, что где-то тут, на станции, засел фашистский корректировщик, который и сообщает точные ориентиры.

Фролов тогда возразил, что, дескать, только на днях по заданию командира вторично прочесали развалины и ничего подозрительного не обнаружили. Но в следующее же дежурство Наташи у семафора со стороны фронтовой ветки немцы обстреляли санитарную летучку, разбили вагоны, убили трех человек. И подозрения Наташи усилились.

Когда Краснов сообщил, что Листравой уехал за санлетучкой, Наташа опять вспомнила тот случай. Он не должен повториться! И она мучительно раздумывала, как благополучно принять эшелон. Если лазутчик определяет по семафору, то надо открывать сигнал перед самым носом паровоза: наблюдатель не успеет передать сведения на батареи. Так она и поступила, принимая очередной состав. Но фашисты не прозевали. Значит, у них связь налажена хорошо. Она твердо была убеждена в существовании такой связи и во всем винила Фролова.

Да, но если семафор держать все время открытым? Немцы усвоили нашу сигнализацию, ее-то и надо изменить. Поднятое крыло — стой! Опущенное крыло семафора — путь свободен. Но кто же на такое пойдет? Инструкции утверждены в наркомате, а она, простая стрелочница, вдруг изменяет сигнализацию. За такое по головке не погладят! И девушка улыбнулась своей мысли: наркомат — и она, Наташа! А почему бы и не так, если ее предложение спасет жизнь многих людей?

Фролов выслушал стрелочницу серьезно: настойчивая девушка! Ему понравилась мысль Ивановой, поразила своей простотой, вызвала даже удивление: почему они с комендантом не додумались до этого? Как важно, что человек проявляет инициативу, заботу о других! Значит, люди не сломлены, тверды духом. Даже эта девушка с пухлыми, как у ребенка, губами уже не боится снарядов и бомб — привыкла. Люди давно стали бойцами…

Павел Фомич тепло пожал девушке руку. В его небольших глазах затеплилась отцовская ласка, а мелкие скулы чуть-чуть порозовели под светлым загаром.

— Менять сигналы?! — удивился Краснов. — Ну, это уж слишком! Выдумает эта Иванова. Она уже однажды наизобретала.

Предложение стрелочницы казалось ему невероятным. «Сигнал — святое место», — гласила старая неизменная инструкция, и как человек, проработавший на транспорте много лет, Краснов научился уважать это правило.

— Менять сигнализацию, товарищ начполит, уполномочен только Нарком путей сообщения. Не хуже моего знаете.

Краснову быстро припомнились картины круше-

ний, которые происходили только потому, что люди нарушали сигналы. Нет, он не пойдет на нарушение!

Фролов понимал состояние Краснова, сознавал, что отчасти тот прав. Но ему хотелось убедить Краснова в разумности предложения Ивановой:

— Давайте, Демьян Митрофанович, трезво посмотрим на вещи. Какая, скажем, разница машинисту: въезжает ли он на станцию при опущенном крыле семафора или при поднятом? Абсолютно никакой! Это же чисто условное дело. И вы сами прекрасно понимаете. К фронту у нас ездят одна-две бригады. Остается их хорошенько проинструктировать.

Краснов думал: «Ну какое толковое дело может предложить девушка? Нашлась изобретательша! А Фролов, человек положительный и серьезный, увлекся химерой. Вот он, Краснов, не усмотрел же необходимости менять сигналы? А за его плечами — годы…» А сказал совсем другое:

— Как коммунист, я понимаю. А вот как начальник— не могу. Не могу разрешить. Порядок есть порядок.

Слова Краснова огорошили Павла Фомича: он впервые в жизни слышал о разделении на коммунистов и начальников. Краснов поднялся.

— Можно идти?

Фролову было обидно: не сумел убедить человека. Придется приказывать, чего он по возможности избегал.

— Санлетучку принять по новому сигналу и в дальнейшем до отмены считать поднятое крыло семафора запрещающим въезд на станцию. Разрешающим будет служить опущенное крыло. Ясно?

Краснов облегченно вздохнул:

— Конечно, ясно. Приказ для меня — закон!

И вновь Фролов поразился: глаза Демьяна Митрофановича блеснули испугом и тут же погасли, словно налились мутной стоячей водой.

— И еще. Осведомите об изменениях только причастных лиц. Держать пока в секрете. Такой сигнал применять только для поездов со стороны фронта. Исполняйте!

Краснов замялся, нерешительно попросил:

— Письменно бы…

— Что?

— Так я это, на всякий случай…

Краснов испугался сурового взгляда начальника политотдела, выскользнул за дверь.

Павел Фомич разгадал ход мыслей Краснова. Если, мол, вас пришибет, то оставьте бумажку, чтобы потом не отвечать. Ах, прохвост!.. Горько было, что Краснов дрожал за свою шкуру. Такого не перевоспитаешь…

Начальник политотдела принял решение немедленно подобрать командира, который заменил бы Краснова на посту начальника станции. Обо всем он рассказал Мошкову. Тот одобрил действия начальника политотдела.

— Краснов не одинок, — напомнил Фролов.

— Известно, не одинок, — согласился Мошков. — Вздуют тебя ревизоры.

— Этого я не боюсь.

— А давай-ка вот что…

Комендант позвонил на «Березку», коротко изложил суть предложения Ивановой и попросил согласия, умолчав о решении Фролова.

В ожидании ответа Павел Фомич прохаживался по комнате, шлепая оторванной подошвой. Потом присел, стал прикручивать подошву проволокой. Вновь вспомнил Краснова. Размышления прервал комендант:

— Есть же в партии такие паскуды, как этот Краснов! В активистах ходят. Мне он сразу не понравился…

Последовал резкий, как команда, звонок. Мошков взял трубку.

— Благословили, Павел Фомич. — Комендант крепко стиснул руку Фролова. — А Краснова убирай подальше.

Листравой смотрел за окно будки. Катилась назад темно-зеленая земля. Кое-где тянулись полоски, засеянные заботливой рукой. Легкий ветерок гнул тонкие стебли к земле, чудилось, в поле открылись озерки с желтоватой водой, и ветер катил по ним волны.

Вдали зачернел семафор в виде большой буквы «Г». Опять закрытый! И немцы уже не стреляют. «Да, можно въезжать при закрытом сигнале», — вспомнил он предупреждение бойца на снарядном складе. И не сбавил хода перед семафором.

Прошли короткий мостик через речушку. Воду набирать некогда: в вагонах — раненые! Скорее в укрытие: тендер пробит осколками во многих местах… Илье представлялось, что тендер кровоточил, как живое существо.

Наташа не удивилась тому, что санлетучку не обстреляли перед семафором. Она гордо, высоко над головой держала флажок: ее правда!

Начальник политотдела вызвал к себе Краснова:

— Видите? Вышло ведь. — Павел Фомич задумался, подбирая слова. — Знаете ли, товарищ Краснов, ваши поступки граничат с саботажем. Я вынужден так расценивать это.

— Вы всегда относились ко мне пристрастно. Не к лицу вам притеснять старых кадровиков…

— Я пристрастен?! — Павел Фомич задохнулся от возмущения. Успокоившись, подвинул к себе чистый лист бумаги, спросил: — Что руководит вашими действиями, коммунист Краснов?

Краснов вдруг испугался так, что покрылся холодным потом и задрожала нижняя губа. Заикаясь, он рассказал всю историю вражды с Листравым.

Фролов слушал с огромным удивлением. Он не верил, что мелкое самолюбие могло заслонить в этом человеке все хорошее, несомненно бывшее когда-то. Откуда такое тщеславие, трусость, нечестность?

После длительного молчания Фролов встал.

— Учить вас поздно. Уразумлять — вряд ли поможет. Все зависит от вас самих. А не поймете, жизнь прихлопнет.

— Я пойму… обязательно пойму.

Демьян Митрофанович не мог справиться с дрожавшей губой. Руки у него вздрагивали.

Когда Краснов вышел, Павел Фомич провел рукой по бледному от волнения лицу, словно снимая с него паутину. Он бесповоротно решил завтра же отправить Краснова в штаб. Пусть там разберутся!

Устало и трудно откинул со лба волосы, подошел к небольшому оконцу под самым потолком подвала. Виднелось бордовое, припорошенное густо-серой дымкой небо. Захотелось закрыть глаза, чтоб не видеть этого марева, не думать о том, что сегодня, завтра, послезавтра будет так же грохотать фронт, будет тоскливо сжиматься сердце, когда завизжат бомбы… Взять бы ружье, патронташ — и в тайгу, на солонцы, куда прокрадываются осторожные дикие козы.

А рука непроизвольно потянулась в карман гимнастерки: там письмо от жены, последняя весточка о больной дочурке…

Читать не стал, протер сухие глаза, подумал: «Не распускайся. Ты еще многое можешь!»

К вечеру на Единицу пришел эшелон с танками, а в хвосте его оказались прицеплены цистерны с авиационным бензином. Краснов проклинал всех за подобный фокус: разве не знают, какая это страшная опасность?

Обычно военный комендант не разрешал принимать на станцию подобные составы: случайный осколок — и неотвратимый пожар.

На этот раз Краснов, зная, что Листравой вернулся на станцию и может отправиться в рейс, разрешил вход опасному эшелону на путь. «Паровоз подцепится быстро, — рассчитывал он, желая немедленно избавиться от опаснейшего поезда. — Минуты — и паровозы обменяются…»

Но вышло совсем не так.

Тендер паровоза Листравого был изрешечен. Это-го-то и не знал Краснов. Машина стояла в тупике. Батуев, стоя на деревянной лесенке, заколачивал пробоины березовыми колышками. Илья смазывал буксы.

Александр Федорович надеялся, что Краснов задержит прибывший поезд у семафора. Но, увидя ря-

дом со своим составом жирные цистерны, заторопился, ругая на чем свет стоит дежурного за опрометчивость; Листравой боялся этих легко воспламеняющихся цистерн, соседство с которыми было опасно для вновь прибывшего эшелона.

Краснов не заставил себя ждать: с ходу приказал машинисту немедленно отправляться с опасным поездом. Не став выслушивать возражений бригады, вызвал с поста Еремея Пацко.

— Сопровождайте по стрелкам! Пусть попробуют не подчиниться сигналу.

Пацко пугливо косился: над цистернами дрожало марево испарений бензина — они дышали дневным теплом. Стрелочник прикрикнул:

— Илья, закрой сифон! Смотри, пыхнет!

А Листравой упрашивал Краснова:

— Пойми, Демьян, я тебя утром послушался. Вот — изрешетили на перегоне. Надо затычки поставить. Мы скоро. Затолкай пока состав в тупик.

Краснову мерещились несчастья, виделся Фролов с чистым листом бумаги, слышался его строгий спокойный голос. Тысячи страхов мутили голову. А Мошков, тот может и шлепнуть сгоряча!

И Демьян Митрофанович подступил вплотную к машинисту:

— Вы — трус! Ответите.

Листравой побледнел, грозно глянули его глаза,

— Это не ты ли храбрец? Из штанов капает. Оглянись.

Краснов выхватил пистолет, махнул перед носом машиниста. Задыхаясь от гнева, он готов был на крайние меры.

— Дядя! Не балуй! — заревел Илья, бросаясь между ними. И Краснов опустил пистолет, А Илья яростно кричал:

— Боишься за себя! Лишь бы не отвечать. Мы без воды куда? До мостика не дотянем! Под снаряды толкаешь? Не выйдет! Тут можно спрятать вагоны, а там куда?

— Молчать! Не подчиняться? — Краснов снова поднял руку с пистолетом.

— Да тише вы! — подал голос Цыремпил, усердно стуча молотком. — Потерпите минут пять…

В следующее мгновение шальной крупный снаряд упал на соседний путь, подкатился к колесам цистерны, подрагивая, как живой.

Все ошеломленно оцепенели. Батуев первым опомнился, сорвался с лесенки и плюхнулся в кювет. Свалились друг на друга Листравой и Краснов, подмяли Илью.

Демьян Митрофанович закрыл глаза, заталкивая голову дальше, под бок машиниста.

«Вот и смерть моя, — спокойно сказал себе Пацко, не пытаясь прятаться. — Принять ее с честью…»

Стрелочник во все глаза смотрел на подрагивающий снаряд. Страха он не ощущал, между тем как ноги словно прилипли к земле. Мелькнула мысль: «Таким снарядом, вероятно, убит и Петя». И все забилось, заколотилось в груди. Снаряд, как магнитный, тянул к себе.

Пацко прыгнул к нему, как будто бы решился на это давным-давно. Пять шагов — немало. Он успеет посмотреть на бездонное небо. Дым отнесло в сторону, и оно открылось такое тихое, ласковое, предвечернее. Пацко окинул взором голоногие кустики: приветливо кивнули ветки за кирпичами. Травка после пожара только прорезывается в низинке, напутствует его…

О чем кричит Краснов? Какой он все-таки придирчивый… Вот он, снаряд, весь в следах резца, шершавый… Тяжелый, не катится. Еремей Мефодьевич поднял его на руки. Пошел за груду кирпичей, к голоногим кустикам, примял сапогами зеленую траву…

Еще он заметил, что у Листравого белые глаза. А Краснов выглядывает из-под бока машиниста, как цыпленок из-под курицы. Хитер — спрятался! Успеть бы, успеть, успеть… Еще шаг. Еще! Дальше, дальше… И вдруг ему стало страшно и холодно: застучали зубы, руки сомлели…

Краснов был слишком потрясен, чтобы в первый момент что-либо сообразить. Он увидел остановившиеся глаза Пацко, подумал: «Телом закроет взрыв,

осколки минуют… а снаряд, наверное, горячий…» Он как будто бы впервые видел Пацко, его открытые честные глаза, его решительную мягкую походку, И ему внезапно стало жаль стрелочника. Крикнул:

— Беги!

Пацко выпрямился во весь рост, как-то приподнялся, словно заглядывая куда-то далеко, за светлый горизонт.

Снаряд взорвался, когда Еремей Пацко спустился в ложбинку за камни. Кирпичи, как кровавые ошметки, бросило вверх. Большим осколком камня Краснову размозжило череп, Листравому в лицо брызнула кровь.

От Пацко нашли только руку, заброшенную на цистерну. Пальцы ее конвульсивно и натуженно сгибались, будто бы все еще исполняли непосильную работу.

Спустя полчаса Листравой увел эшелон к фронту.

9

В помещении дежурного по станции находились военный комендант и начальник политического отдела. У Фролова были опаленные брови, гимнастерка с обгоревшими рукавами. Он рассматривал на ладонях вздувшиеся кровавые пузыри, но не это занимало его сейчас. Павла Фомича взволновала и опечалила смерть Пацко. «Умер-то как!..»

Он виделся Фролову живым, и все чудилось, что вот Пацко, большой и неловкий, появится, по привычке почешет затылок или затеребит свою жидкую бородку. «Не успел он получить партийный билет, но умер как коммунист».

— Представим Пацко к ордену? — после долгого молчания сказал Фролов. — Простой, настоящий был человек.

После неловкой паузы Мошков коротко буркнул, скрывая горечь:

— Передам «Березке»…

Для него смерть Пацко не была чем-то особенным, как для Павла Фомича. Ему было жаль стрелочника, но для него этот человек — один из тысяч. В смертельной суматохе комендант не замечал даже себя: днем его снова контузило, но он продолжал свое хлопотное дело. Волной воздуха где-то сорвало фуражку, и теперь Мошков сидел с непокрытой головой, суровый и непримиримый.

Его по-прежнему волновали дела станции: «Все ли в порядке? Танковые эшелоны прошли, боеприпасы отправлены, госпитали освобождены… Какой-то мудрец испугался вести состав к ним, на Единицу, и затормозил движение почти на сутки…»

Разбираться во всей этой кутерьме не было времени. А мозг по инерции искал работы…

Немного погодя Фролов сказал коменданту, что думает назначить дежурным по станции стрелочницу Иванову. Мошков нелюбезно ответил, что это его, Фролова, дело, лишь бы поезда шли, а то вот последние танки где-то еле плетутся. И комендант начал зызывать по телефону диспетчера.

Явилась вызванная Фроловым Наташа. Он коротко пояснил ей обязанности дежурного, положение на путях и предупредил:

— В диспетчерской телефон, много не говорите: пусть про нас меньше знают.

А Мошков, собравшись на склад, напомнил:

— Насчет Пацко вы напишете или мне написать? Стоящий был человек. Вдвоем?.. Вдвоем лучше, весомее…

Наташа склонилась к столу, печально размышляя о смерти Пацко. Еще одна семья осталась без хозяина. Далекая Марфинька — так называл жену в письмах Пацко — не дождется своего мужа. Наташа много раз по просьбе Пацко писала домой к нему, читала ответы. Стрелочник несилен был в грамоте. Как теперь там жена справится с детьми?.. Одной женщине воспитать четверых, особенно сейчас, нелегко. Наташа придумывала слова для письма Марфе: как сообщить о самом страшном в жизни?

Бесчеловечно, жестоко убивать людей! Вот умер Пацко. Дети не приласкаются больше к отцу, Марфа не обнимет мужа, жалкая старость ждет ее… Почему жалкая?.. Она выйдет за другого… Мужа она сможет найти, а отца детям?.. Нет, не такая Марфа.

Наташа знает ее по письмам и рассказам Пацко. Такая Марфа не изменит памяти друга. Все перенесет, стерпит. Зато потом она смело скажет детям: отец ваш погиб смертью храбрых. Будьте достойны его…

Наташа вышла из подвала. От спертого воздуха першило в горле. Звездное небо весело перемигивалось мерцавшими огоньками. Но вот они погасли: наплыли тучи. Изредка темный небосвод рассекал стремительный луч прожектора. Похоже было на зарницу, предвещавшую хорошую погоду к утру. За рекой изредка ударяла пушка: звук ее глох в лесу, растворялся в жидкой темноте. Искалеченный тополь, подпертый стеной, чуть слышно шуршал листьями, ветерок доносил из бора сырые смолистые запахи.

Было тихо-тихо, как перед грозой.

Глаза Наташи остановились на надписи.

«Выстоим!» — прочитала она.

Вскоре девушка вернулась к себе в подвал и принялась перечитывать письмо от матери. Тихая грусть охватила ее. Там, у Байкала, в небольшом городке осталась юность. Она, Наташа, уже стала солдатом…

Девушка достала из кармана гимнастерки круглое зеркальце, посмотрелась в него. На нее глядело выразительными серыми глазами лицо с широкими, должно быть, закопченными бровями. Наташа узнавала и не узнавала себя: черты лица обострились, исчезла детская припухлость щек. Вздохнув, вынула фотографию, вложенную в комсомольский билет. Вот он, смешной в своей задиристости, с непокорным чубом, нахмуренным лицом и родинкой на виске…

— Не сердись, — тихо проговорила Наташа, пряча карточку.

Где-то рядом с подвалом одиноко грохнул снаряд, разорвав сторожкое беззвучие ночи. С потолка посыпалась известь, заколебалось пламя коптилки, ломая тени. «Зачем, зачем, зачем эти взрывы?»

Через какую-то минуту обстрел прекратился, и вновь наступила неустойчивая тишина.

Девушка насторожилась: у входа почудились шаги. Вскочила, сорвала со стенки автомат. Руки успо-коенно ощущали гладкое дерево ложа. Но никто не шел, не стучал. Слышно было только шипение коптилки да тихое потрескивание в телефонной трубке. Наташа глубоко вздохнула, опустилась на табуретку.

— Видишь, какая я трусиха. — Девушка нежно смотрела на Илью. — Если бы ты знал, как…

Она положила голову на руки и устремила взор на пламя, отдавшись своим грезам…

Под утро зазвонил телефон «Березки». Наташа ответила. Армейский телефонист обрадовался ее голосу, сообщил, как знакомой:

— Тронулось! Слушай…

Сказал он это с торжественностью и грубоватой нежностью в голосе. Наташа внимательно прислушалась. В трубке — сплошной гул. Вот она различила залпы орудий, громовые удары «катюш», рев танков и снова залпы многих орудий…

— Оркестр играет, — веселым голосом сказал фронтовой связист.

Наташа не ждала, что все начнется так просто. И вновь с замиранием сердца слушала она страшную победную музыку «оркестра». Не страх и смятение, а какое-то прекрасное глубокое чувство, ощущение слитности с другими людьми охватило ее.

— Как это вы там выдержали? На вас, говорили тут командиры, по двадцать четыре бомбы на каждую голову свалилось, — шутливо спросил телефонист.

— Свалилось, — согласилась Наташа, и в голове поплыли видения жизни последних дней на Единице. Она пожалела, что Илья не слышит первых минут наступления наших войск.

— Знаешь, поймали твоего наводчика.

— Какого? — не поняла Наташа.

— Да который передавал сведения со станции. Фриц здоровенный. В подвале застукали, с рацией, гад.

Наташа обрадовалась, а телефонист попрощался:

— Ну, всего! Отключаюсь. Переезжаем. Догоняйте!

Наташа выбралась наверх: ей хотелось встретить кого-нибудь, поделиться радостью.

Брезжил рассвет. Над лесом небо нежно порозовело. Утренняя заря ярко раскидывалась на весь горизонт. Сплошной гул долетал с фронта.

Наташа никого не встретила. С большой тревогой она всматривалась в прояснявшуюся даль: там чернела группа людей. Она пошла им навстречу.

Железнодорожники несли на сплетенных руках Павла Фомича Фролова.

Поравнявшись с ними, Наташа пошла в ногу. Розоватые отблески касались мраморного лица командира, смягчали его строгие черты. Шелковистые, слегка курчавые брови шевелились, словно у живого. И Наташе показалось, что вот он откроет свои небольшие глаза, сурово нахмурится и отчитает ее за то, что оставила без надзора свой пост…

— Как это его? — шепотом спросила она, все еще не веря.

— Последним снарядом, — неохотно разжал губы Хохлов. — Жене письмо писал. Осколком через окно…

Когда подошли к вокзалу, за дальним лесом у моста трубно загудел паровоз. Усиленный эхом гудок долетел до станции, как прощальный привет комиссару третьего эшелона.

Край солнца выглянул из-за темно-зеленого леса. И все по-праздничному похорошело. Даже мрачные развалины казались не такими уж безобразными. На культяпистых тополях скворцы насвистывали звонкую трель.

Наташа склонилась над Фроловым и громко, навзрыд заплакала, не стыдясь своих слез.

Через несколько дней бои отодвинулись дальше на запад от Единицы. Наташа с радостью провожала воинские эшелоны. Бойцы махали ей руками, пилотками, кричали что-то бесшабашно-веселое. Она спокойно покручивала концы длинных кос.

Убегали за семафор последние вагоны, отстукивали свою походную песню колеса, замирали звуки движения: непривычная тишина окружала Единицу.

А еще неделю спустя на станции выгрузились строители, началась разборка каменных завалов. Наташа была поражена особенно сильно: диспетчер назвал станцию ее настоящим довоенным именем. Наташа в первый момент не поняла. Потом она несколько минут повторяла поэтичное русское название бывшей Единицы и осознала, что они оказались в тылу. Провожая очередной поезд, она услышала, как боец в вагоне опросил товарища:

— Далеко, видно, еще ехать до фронта?

И Наташе захотелось ехать вместе с этими солдатами до самого фронта, осесть на какой-нибудь новой Единице.

Долго не пришлось ждать. Однажды к вокзалу подали новый состав порожних вагонов. К обеду в них начали грузиться железнодорожники.

Время пролетело в хлопотах незаметно. И уже Хохлов нетерпеливо прохаживался вдоль вагонов в ожидании паровоза. Досадовал на задержку.

«Мы четче и быстрее работали, — ревниво думала Наташа, сидя на камнях и штопая пятки чулок. — Ничего, попривыкнут».

У вагонов появился Листравой, а за ним, обнявшись, Пилипенко и Батуев. Они только что передали локомотив новой бригаде.

— В путь, значит, Парфен Сазонтыч? — Листравой пожал руку Хохлова.

— В путь, до победы! — несколько приподнято ответил Хохлов.

Наконец все разместились по своим вагонам.

Паровоз цокнул сцеплениями, дрогнул. Люди стали у раскрытых дверей.

— Меня, меня-то пропустите! — весело закричала Наташа, пробираясь к двери. Листравой потеснился: уступил ей дорогу. Она стала рядом с Ильей.

Поезд тронулся, гудками спугнув стайку скворцов с поломанного дерева. В редкой кроне его застрял клок седого дыма.

Возле подвала, у надписи «Выстоим!», стоял Мошков и крутил над головой пилоткой.

Наташа крикнула:

— Догоняйте!

Мошков что-то отвечал, но его голоса уже не было слышно. Пошли назад груды камней, серые пепелища. Зеленые иголки травки пробивались на руинах. А железнодорожникам эти битые кирпичи, эти хаотические сплетения бетона и железа, эти уродливые завалы разрушений казались обжитыми. И люди верили, что площади будут ровными, что появятся улицы, скверы, опять зацветут сирень и вишня.

Наташа все махала, махала рукой…

На пригорке, недалеко от вокзала, показалась братская могила в цветах. Над ней скорбно высился деревянный обелиск. Друзья проводили его грустными взглядами.

Батуев тихо перебирал струны гитары. Мягкие лиричные звуки воскрешали в глубине сердец недавно пережитое. Когда-то, по дороге к фронту, тоже звучала эта гитара. Другие руки ее держали, другие голоса ей вторили… Где они? Не все прежние спутники смогут перебирать струны — многие уже никогда не увидят этого мира…

А поезд давно вырвался из развалин и мчался по рельсам, в простор зазеленевших полей.

Улан-Удэ — Москва,

1955–1956 гг.

Загрузка...