ТЕКУЩАЯ ВОДА

Посвящается матери,

Агеевой Клавдии Григорьевне

1

Скелет сивуча лежал на самой верхушке сопки, на каменной ее лысине. Почему его не растащили лисы и росомахи, как обычно? Но череп лежал рядом на боку: все-таки лисы и росомахи тут были. Обгладывали мясо всю зиму: наевшись, опять уходили в овраг и наблюдали друг за другом, чтобы не нарушался порядок очереди.

Ясно было, что сивуч обессилел на верхушке, остановился отдохнуть и остался здесь навсегда. Но все равно он не дошел бы до цели: дальше, на пути к морю, стоял высокий барьер хребта, и уж его-то сивуч не одолел бы.

Из закрытого льдом пролива к свободной воде сивучей ведет инстинкт. Я сам не раз видел, как они ползли по снежной тундре, оставляя кровавые следы от изрезанных настом ласт. Они ползли группами и в одиночку, и многие добирались. Этот нет. Инстинкт не обманул его — он шел правильно, к морю; но нужно было брать южнее, там узкий тундровый перешеек шириной в какой-нибудь километр отделял его от спасения. А здесь были сопки, подъемы, спуски, и дальше шел зубчатый нож Карагинского хребта. Наверное, инстинкт толкнул бы его и на штурм этого препятствия, но шансов у него было очень мало. Он погиб в пути, но назад не вернулся…

Кости скелета были хорошо отполированы метелями, северным ветром, дождями и зубами зверья. Я тщательно выбрал точку съемки и сделал несколько снимков своим «Зенитом». Потом сел и начал рисовать. Мне удалось передать ощущение тупика, безысходности. Пришлось зачернить небо и выдержать рисунок в мрачной тональности. Нет, определенно что-то есть…

Я рисовал авторучкой с черными чернилами и японским фломастером. У меня уже лежало в папке шесть рисунков, сделанных сегодня, и все шесть мне понравились, и я ничего не собирался в них переделывать. До вечера я успел полазить по сопкам, побродил по Березовой, подняв голенища болотных сапог, и даже выбрался на береговой обрыв южнее речки. Я сидел наверху под кустами и рисовал уходящий вдаль берег, темную полосу косы, которая ограничивала в проливе тихую солнечную бухту, где в любые шторма было намного тише, чем в остальных местах. Туда, в эту бухту, часто заходили отстаиваться проходящие суда, и называлась она Бухтой Ложных Вестей. Я рисовал кривые деревца, чудом удерживающиеся на крутом склоне обрыва, парящих чаек и белые жилы нерастаявшего снега на боках оврагов. Потом спустился на отливную полосу, скользя в сапогах по влажной глине, и разделся внизу, у гладкого камня, наполовину замытого песком. Здесь было мелко, и вода за день успела прогреться. По крайней мере мне было не очень холодно, когда я купался. Здесь редко удавалось искупаться: даже в течение жаркого дня не всегда вода могла прогреться — мешал прилив или отлив. Я пробовал заплывать подальше, к камням, на которых величаво стояли чайки, но тело начинал сковывать холод, и оно повиновалось все хуже и хуже.

Я плыл назад, опустив лицо в воду, и видел желтое дно, и темные камни, и длинные лоскуты побуревших по краям листьев морской капусты. Моя зыбкая тень на песчаном дне извивалась и сокращалась. Потом я увидел маленького мохнатого краба, который стоял на песке, воинственно подняв клешни. Вода, которую колебал отлив, перемещалась пластами и перемещала водоросли и маленького воинственного краба. Он неплохо выглядел — агрессивный, мохнатый, — а вода играла им и швыряла во все стороны.

Я поднял голову и обернулся назад. Вода золотилась на солнце, за ее сверкающей полосой вставали далекие камчатские горы.

Слишком холодная вода…

Кто-то говорил, что лучший загар получается при вечернем солнце. Он ровный, красивый и устойчивый.

Я лег на песок, уже остывающий, и спрятал голову в согнутых руках. Нет, все-таки и для красивого, устойчивого загара слишком холодно. Не нужно было купаться.

…А сейчас я лежал у костра и читал книгу. Костер горел в березняке на невысоком плато, которое начиналось метрах в сорока от реки и выше по течению переходило в склон сопки.

На полянке в березняке был разбит мой бивак: палатка, столовая и костер. Палатка не была палаткой в полном смысле слова — кусок брезентового полотнища, натянутого на крепкие колышки, — имело все это вид маленького домика с почти плоской крышей. А готовил я на костре. Около костра стоял пенек и лежало поваленное бревно — «стол» и «стул».

Я брал с собою продукты, фотоаппарат, малокалиберную винтовку, книги и транзисторный приемник, который стоял на пеньке и был настроен на ту волну, по которой сейчас шла джазовая программа из Вашингтона.

Было время «серых» ночей. На бледном июньском небе сияли скромные, непритязательные звезды. Стволы деревьев темнели на бледно-розовом фоне северо-запада. Хребет выделялся темной, с голубизной плоскостью, которая была отделена от неба ломаной зыбкой линией.

Передавали мелодии с фестиваля в Монтрё. Мне не нравился такой джаз, да и состав исполнителей был незнаком, но эта тихая музыка была к месту здесь, в березняке, на берегу маленькой речушки.

Звук бегущей воды доносился так отчетливо, словно она плескалась рядом с костром.

Вода что-то хотела мне рассказать — это я заметил давно. Если ей удавалось привлечь мое внимание, она начинала торопиться, булькала и захлебывалась. Я пристально слушал ее тогда, а потом смеялся над собой… Ерунда. Это от уединенности, от одиночества. Воображение ищет иррациональных объяснений, но я не семнадцатилетняя школьница. Не нужно одушевлять бездушное. Там, в реке, все очень просто: таяние снегов, разница уровней, каменистое дно… Физика.

Но все-таки…

Вот и сейчас, кажется, что-то слышно. Ощущение… настойчивой интонации. К черту! Ничего нет.

Я закурил, перевернул страницу. Бледный ночной свет, серая бумага, темные полосы шрифта и тени от костра, плетущие непонятные узоры.

…Я шел вниз по течению, подняв голенища болотных сапог. Струились потоки взбаламученной подошвами глинистой воды. Шевелилась листва береговой зелени, журчала вода, кричала одинокая чайка. А впереди, на повороте, где шумел быстрый перекат, я увидел лисенка. Он сидел у самой воды спиной ко мне и созерцал окружающее. Ему было немного недель от роду, и он еще не успел научиться осторожности, поэтому забыл, что надо смотреть по сторонам. Я приготовил фотоаппарат и тихо подошел поближе. Лисенок был заворожен игрой сверкающего солнца на бурунчиках переката, и его темная фигурка с забавно торчащими ушами хорошо выделялась на фоне воды. Я выбрал точку, снял его с расстояния метров десяти, но он и тогда меня не услышал. Беспечное детство… Я резко взвел рычаг затвора и одновременно шагнул еще ближе, и только сейчас он почувствовал опасность и обернулся. Топорщились детские наивные уши, сверкали испуганные глазенки… Прыжок! Но я был начеку и успел нажать кнопку. Должен получиться хороший кадр. Лисенок немного потрещал в кустах, пошуршал травой и затих. Я был уверен, что он не ушел далеко, затаился где-то рядом и высматривает меня краешком глаза. Лисенок был слишком молод и полагал, наверное, что любопытство безопасно.

Я шел по воде и улыбался.

За перекатом правый обрывистый берег кончался и переходил в склон сопки, а дальше начинался березняк. Речка выбиралась на сравнительно ровное место и текла в невысоких бережках до самой большой воды. Сейчас будет небольшая заводь, а над ней, в густой траве берега, торчали столбы не то балагана, не то юкольника[1]. Столбы сгнили и осыпа́лись под рукой. Они стояли здесь давно, может быть, с двадцатых годов, а может, и дольше.

Нужно будет спросить Атувье об этих столбах, когда он ко мне придет. В прошлый раз я забыл об этом.

Вся местность вокруг столбов поросла очень густой травой; эта трава просто била из земли… Всегда так, подумал я; места, где бывали люди, стараются изжить о них даже память, что ли. Вдоль юкольника бежал ручеек, прорывший щель в дерне, на дне и на стенках щели расплывались разводья пятен, словно от машинного масла или соляра. Минеральные примеси, и попахивают сероводородом.

Костер затухал, и я подбросил в него веток и немного сучьев. Рядом с пеньком росла береза, которая раздваивалась почти у самой земли и выгибалась дугой. Дуга и развилка образовывали ложе, на котором мне нравилось отдыхать.

Похоже на то, что день сегодня был удачный, поэтому можно доставить себе удовольствие: полежать на этом троне, вытянув ноги к костру. Я покурю, послушаю музыку и не отрываясь буду смотреть на нервные лепестки огня.

Я сходил за березняк, где между кустарниками росла сочная высокая трава, и заменил в палатке подстилку из уже высохшей травы. Палатку стоит назвать «нутром», ей-богу: так в ней темно и уютно. А какие запахи! Вянущие травы и кедрач…

Я уложил телогрейку в березовое кресло и уселся сам. Негромко работал приемник.

Где-то потрескивает… Нет, это не приемник. И что-то покрупнее лисенка. Спать, спать… Транзистор умолк. Все-таки я немного устал. На берегу, в березняке, горит мой костер. Тихо-тихо. Июньское ночное небо в мерцающих брызгах звезд, журчащая невдалеке речка.

Текущая вода… а я на берегу у костра, горящего в березняке.

И в эту секунду на поляну выбегает волк.

Нет, это был не волк, а нартовая собака, очень старая и очень лохматая. Правда, одичавшая собака, потому что за старостью ее уже не использовали в упряжке, а пристрелить, как это делается в здешних местах, ни у кого не поднималась рука или, может, просто некому было.

Этот пес уже ни на что не годился.

Он сел рядом со входом в «нутро» и замер. Пес не сводил с меня своих глаз, которые в сумраке поляны горели двумя холодными угольками. При дневном свете его глаза были светлыми, с желтизной, а в темноте светились словно непотухшие головешки в куче серого пепла.

Настоящие нартовые псы все дикие, и летом их держат на стальных тросиках у ручья в овраге и очень редко кормят. Они сидят там, у воды, и воют, подняв морды, или просто лежат себе и разглядывают небо, траву и ручей. Они дикие, но никогда не тронут человека или его маленьких детей, которые иногда приходят к ним поиграть.

У этого пса кличка не собачья: его назвали по имени хозяина, и я знал эту историю.

— Здравствуй, Маркел, — сказал я.

Пес не шевелился.

— Ты почему сегодня один?

Маркел слегка повернул голову, будто прислушиваясь к звукам позади себя.

— А… так ты не один.

Пес слушал с мрачным достоинством. Он уважал меня, хотя никогда не подходил ко мне на расстояние, опасное для него. Но он не боялся меня. Каким-то образом он чувствовал, что я его не трону, и был в этом прав. Я знал, что, закричи я на него, взмахни сейчас рукой, он прянет в сторону, глухо рыкнет и исчезнет, и я его больше не увижу. Но у нас с ним установились отношения доверия, и я думал, что он способен как-нибудь по-собачьи оценить мое к нему внимание и платить тем же; и, наверное, тоже был в этом прав.

Он привык к злобе и непостоянству людей, а теперь ему просто хотелось дружеской терпимости.

Он приходил ко мне не в первый раз, ложился на лапы, замирал, слушал музыку и наблюдал за мной. Наверное, он классифицировал меня со своей точки зрения коренника в упряжке: прикидывал, сколько я вешу, смогу ли вовремя остановить нарту, чтобы покормить упряжку, управлюсь ли, если псы рванут под уклон за убегающим зайцем.

— Прекрати, Маркел, — говорил я ему тогда, — старый остолоп, облезлая кацавейка. Прекрати, ты действуешь мне на нервы.

И Маркел прекращал. О чем он думал дальше, не берусь судить. Но о чем-то неторопливом, старческом, спокойном — это уж точно.

Иногда мы пили с ним чай. Вернее, чай пил я, а он довольствовался сахаром. Я бросал ему кусочек рафинада, но он не торопился: поворачивал его лапой, брезгливо обнюхивал, будто видел впервые, и только потом съедал. Я закуривал, а он укладывался поудобнее и опять начинал наблюдать за мной, и думать обо мне разные нехорошие вещи, и делать свои собачьи выводы.

Сейчас он лежал, огромный, со свалявшейся шерстью, а его массивные изуродованные лапы, которые за много лет протащили сотни тонн груза на тысячи километров, изредка подергивались.

Маркел ждал своего тезку и хозяина. И тот пришел.

— Здорово, Валентин, — сказал Маркел Атувье и сел на бревно.

Винтовку поставил рядом. Маркел таскал ее всегда: и когда была охота, и когда ее не было. Разрешение на «мелкашку» у хозяина давно кончилось, но он умел ее прятать вовремя от нежданных «начальников» и еще ни разу не попался с нею.

Это оружие было — ветеран, однозарядная малокалиберная винтовка выпуска 1952 года. Приклад менялся уже не один раз, а тот, который был сейчас, тоже выглядел изношенным.

Маркел отлично стрелял из нее, как и все коряки, и я даже один раз видел, как он это делал. С одного выстрела снял ястреба, который летел на высоте метров шестьдесят. По-моему, такой выстрел означал больше, чем просто умение стрелять, которым отличались все коряки.

Ястреба он убил только потому, что хотел проверить на бой новые патроны. Патроны были отличные.

— Как дела, Маркел?

Маркел неторопливо достал из кармана солдатской гимнастерки пачку «Памира», вынул сигарету и вставил ее в самодельный мундштук. Маркел выстругал его из ольхи, а дырочку прожег раскаленным гвоздем. Ему нужен был мундштук, потому что он курил сигарету дотла. После этого всегда вычищал ее веточкой или травинкой и убирал в карман.

— Как сажа бела, — ответил он и ухмыльнулся.

Даже при свете костра были видны его почерневшие, сгнившие зубы, желтые белки глаз и мешки под глазами.

— Ты чего не включаешь радио?

— Совсем забыл, — сказал я. — Я ведь уже хотел ложиться; ты сегодня немного припозднился, и я тебя не ждал.

Я знал за Маркелом маленькую слабость: ему доставляло удовольствие включать приемник, вертеть ручку настройки, переключать барабан и нажимать кнопку подсветки шкалы. Поэтому я сразу отдал приемник Маркелу, а тот осторожно взял его, установил на коленях и занялся им в свое удовольствие.

Пес тотчас лег на лапы и замер.

Я подбросил в костер сушняка и повесил над костром чайник. Маркела нужно было обязательно угощать чаем, иначе он мог обидеться. Хотя эту обиду он не показывал, тем не менее нужно было ее чувствовать. Я сходил в «нутро» и вынес кружки, сахар и заварку в стеклянной банке.

Маркел поймал какую-то музыку — песню на испанском языке. Наверное, это была филиппинская станция. А может, японская, потому что для Филиппин уж слишком хорошая слышимость. Оба Маркела погрустили под эту незнакомую мелодию…

Когда она кончилась, Маркел-человек стал вертеть ручку настройки дальше, потом пощелкал переключателем диапазонов и, наконец, наткнулся на «Маяк». Чуть добавил громкости и поставил транзистор рядом с собой. Передача последних новостей уже заканчивалась, потом диктор объявил концерт оркестра под управлением Рэя Конниффа. Оба Маркела слушали внимательно.

Я не мешал им, а когда чайник вскипел, разлил кипяток по кружкам и долил заваркой. Я подал коряку кружку, и тот бережно принял ее и кивнул.

— Сахар клади сам, — сказал я.

Маркел взял несколько кусочков сахара, положил в кружку и принялся размешивать веточкой. Наверное, дома он пил чай вприкуску, потому что сахару ему всегда не хватало. У меня он мог позволить себе пить чай послаще, и я знал, как он это делает.

Я сделал вид, что отвернулся, передвинул чайник подальше и сел рядом с Маркелом на бревно. В пачке стало меньше еще на семь-восемь кусочков сахара.

Маркел был непроницаем. Он продолжал слушать музыку, задумчиво смотрел в костер и помешивал себе веточкой в кружке.

Коряки не воруют. По-моему, у них нет в языке такого понятия, как «воровство». Может, с некоторых пор они пользовались синонимами, но не так уж часто.

Маркел не воровал, боже упаси: просто ему хотелось сладкого чаю.

— Клади сахар, Маркел, — сказал я ему, — ты чего без сахара-то?

Маркел кивнул и взял еще пять кусочков.

— Бери больше. Что это за чай — совсем не сладкий. Ведь в этих местах глюкозы не хватает.

Маркел кивнул и ухмыльнулся: конечно, не хватает, мол; в чем душа только держится? Он взял еще пять кусочков.

Теперь у него в кружке был сироп с чаем, но, судя по всему, Маркел был удовлетворен. Он начал неторопливо прихлебывать из кружки и даже не поморщился.

— Какие там на белом свете новости? — спросил я и закурил.

Маркел тоже вытащил свой термоядерный «Памир» и воткнул сигарету в мундштук. В одном мы были с Маркелом единодушны: пить чай с сигаретой. Нам это доставляло удовольствие. И еще мы испытывали удовольствие оттого, что время от времени бросали друг на друга взгляды. Мы проверяли это самое удовольствие, как в зеркале. Тебе приятно? Я так и думал! Мне тоже. Это было двойное удовольствие.

— Прилетели геологи, — сказал Маркел и сделал длинную затяжку.

— Это я сам понял по твоей опухшей физиономии. А когда они прилетели? Вчера я слышал вертолет где-то в верховьях Гнунваям. Отсюда хорошо слышно вертолет.

— Нет, вчера им привозили какие-то ящики. А геологи прилетели еще семь дней назад.

— Их много?

— Десять человек. И у них две женщины. Трое в Ягодном.

— И красивые женщины? — улыбнулся я.

Маркелу нравились женщины, а особенно русские женщины. Он никогда не отказывался сходить к ним, кто бы ни был из них на острове: геологи, сенокосчицы, студентки. Иногда он даже разговаривал с ними, и не мог устоять, когда они просили его в чем-нибудь помочь. Видеть их было для него, наверное, не меньшее удовольствие, чем чай с сигаретой, а может, и немного большее. А если он еще и разговаривал с ними, то это было как чай с сигаретой плюс «зеркало».

— Красивые женщины, — сказал Маркел невозмутимо. — Одна только старая.

— Зато вторая, наверное, молодая?

— Молодая.

— А где у них база?

— Вверху на развилке.

— И кто у них начальником?

— Старая женщина.

— Наверное, ты успел крепко сдружиться с теми, что в Ягодном?

— Я помогаю, когда они просят.

— Конечно. Разумеется. У них чай, много дурной веселящей воды для обработки кернов? И они помогают тебе.

— Не очень.

— Старайся, Маркел, старайся.

Маркел молча выплеснул остатки чая в сторону, вычистил мундштук и закурил новую сигарету. Пес настораживался, когда я обращался к Маркелу по имени. Потом оба Маркела уставились в костер.

Шумела Березовая, негромко играл оркестр под управлением Рэя Конниффа.

— А какие новости у тебя, Валентин?

— Я сегодня видел на сопке скелет сивуча — его даже не растащили росомахи. Я сфотографировал его и зарисовал. Потом ходил по речке, купался около камней, а перед твоим приходом читал книгу. До сегодняшнего дня было мало интересного.

— Покажи, как ты нарисовал, — сказал Атувье.

Маркел никогда не говорил, что именно на рисунках не так нарисовано, что ему не нравится, а что нравится. Он сидел сзади, когда я рисовал, и не шевелился. Он мог сидеть сколько угодно, и на него не действовали мухи и комары. Он разглядывал меня и возникающий на бумаге рисунок, не мешал вопросами и болтовней. В такие минуты я прощал ему его присутствие, потому что кочка не могла вести себя тише, чем он. И он сидел до тех пор, пока я не заканчивал или бросал рисунок.

Но потом Маркел всегда просил у меня этот листок и долго разглядывал его, держа как живого теплого птенца.

Однажды я сказал ему, что рисунки так не смотрят: их нужно отодвигать от глаз на некоторое расстояние, чтобы одним взглядом можно было схватить весь рисунок. Он послушался, но потом опять стал смотреть их так, как раньше, держа в полусогнутой руке, как птенца.

В отместку я заставлял Маркела позировать, и он безропотно сидел на пороге дома в Ягодном, пока я рисовал сорванную дверь, выбитые стекла в рамах окон и заросшую густой травой завалинку.

Брошенные мертвые дома не угнетают меня, нет. В конце концов так получилось, что люди покинули поселок и уехали жить и работать в другие места. Но эти люди оставляли здесь что-то и иногда, наверное, слишком много, уезжали отсюда, оборачивались с борта судна и плакали. Какое там, я не сентиментален! Просто все так и было, и я в этом уверен; и нечего делать вид, что я скорблю и меня все это угнетает.

Но дело в том, что все, что они тут оставили, время победило. Вряд ли кто-нибудь сюда вернулся, чтобы поклониться дорогой могилке, слишком непросто сюда добраться.

А время, прущее из земли сытой зеленью, все человеческие следы, пороги, завалинки, привязанности, постоянство, любовь и ненависть, добро и зло загладило, затерло.

Нет, слишком уж глубокомысленно.

Просто: был человек, и было его место. Не стало человека, и место забывает о нем.

Коряк был частью этой природы; может, и он забыл?

Вот он сидит и рассматривает мои рисунки. Он не стар еще, я знаю, но эти желтые белки глаз, испорченные прокуренные зубы, темная редкая щетина… На спутанных, месяцы не мытых волосах укрепилась жалкая кепчонка с большим козырьком и иероглифами на правой стороне, такие иногда выбрасывает море на восточном берегу, у нас на маяке их называют «привет из Японии». Зачуханная армейская роба, дырявые сапоги…

— Сколько тебе лет, Маркел?

Маркел исподлобья взглянул на меня, неторопливо достал сигарету, вставил ее в мундштук, прикурил от тлеющей веточки.

— Скоро тридцать шесть, однако.

Он жил на острове двенадцать лет, с тех пор, как приехал из Ивашки. Он здесь родился, в землянке за первой лагуной; наверное, поэтому вернулся. Где-то здесь были похоронены его дети, где-то здесь утонула жена. Теперь он остался один и доживал свой срок у сгнивших корней своих. И был обречен на забвение, так же, как юкольник здесь, на берегу, и тот дом в Ягодном.

Жил он тем, что сдавал весной госпромхозу добытую за зиму пушнину, а в обмен закупал продукты, табак, водку. Летом он не хотел работать на госпромхоз, собирать ягоды и грибы, — собирал их для себя. Он ловил рыбу в устье Гнунваям, вялил юколу для собак и приторговывал икрой с геологами и прочим сезонным людом. Продуктов, табака и водки ему хватало до весны, а потом он сдавал пушнину, и ее принимали, потому что в госпромхозе он числился промысловиком. А в обмен закупал продукты, табак и водку. Это был тоскливый неизбывный круг.

— Да не держи ты так рисунки, Маркел. Сколько тебе говорить.

Маркел поднял голову, и в косых щелках на его лице я увидел глаза, похожие на глаза одичавшей собаки.

2

Да, где-то здесь ходит медведица с медвежонком. Эти следы — большого медведя и маленького — я видел здесь же и в прошлом году. Особенно много их было на речном песке у самого устья речушки, которую на маяке называют Северной.

На острове раньше не было медведей, а те, следы которых были на речном песке, пришли с Камчатки зимой, по льдам пролива. Медведи начали размножаться, и сколько их теперь на острове, никто не знал. На Северной было по меньшей мере двое, мать и детеныш, и их следы я видел. Наверное, в долине Северной они облюбовали себе базу, ловили в устье рыбу и собирали на склонах ягоду.

Речка стекала в море с тундрового куска между хребтом и проливом и образовывала в среднем течении живописную долину. А у самого устья начиналась первая вершина Карагинского хребта. На эту вершину сначала шел крутой подъем, по краю высокого берегового обрыва, потом пологий склон, поросший низким кедрачом и усыпанный брусничными и голубичными лужайками, а потом опять крутой. Здесь, начинаясь от невысокого каменного рога, засиженного чайками и вороньем, шел сначала вниз, потом вверх, изгибаясь дугой, узенький каменный нож. Он был опасно узким, этот каменный нож, и по нему без надобности не рискнула бы пройти и лиса.

В прошлом году не прошел и я.

Сначала я поднимался по крутой тропе над береговым обрывом, цеплялся за крепкие пружинящие ветки ольховника, а внизу, чуть слышный, грохотал прибой. Потом я шел по пологому склону, каждые двадцать метров давались мне с трудом — я падал на голубику и щипал сладко-кислые ягоды. Вставал и шел очередные сорок метров. Сердце душило меня, застряв в горле. А потом я сидел в седловине каменного рога, курил и рассматривал узкую дугообразную тропу, по которой мне предстояло пройти, балансируя и отступая.

Я не был благоразумен, но медлил встать и двинуться по этой тропе на вершину.

А потом самую макушку горы начал обволакивать туман, холодный туман, который поднимался из ложбин и двигался вдоль хребта на юг.

Я встал и выстрелил дуплетом из ружья. Дымящиеся пыжи долго летели вниз, а я спускался за ними, и меня догонял туман. Все правильно — совершать подъем в тумане на опасном участке, без страховки очень рискованно. Можно свернуть шею, и никто мне не помог бы, никто меня не увидел бы и не услышал.

Но почему же я оборачивался на скрытую туманом вершину с облегчением и стыдом?

Вершина звалась «Колдунья».

Почти год спустя я опять пришел к ней, на речном песке было много медвежьих следов. И я начал подъем.

…Я лег на вершине Колдуньи, раскинув руки. День уже кончался; солнце низко стояло над проливом. Во впадинах между горами медленно набухал фиолетовый сумрак. Вершины уходили все дальше на север, делались расплывчатыми. Полосы нерастаявшего снега в ложбинах от красноватого вечернего солнца казались розовыми. А западнее, через пролив, видно серое пятно Оссоры. Вернее, не самой Оссоры, а ее дымов, пыли и испарений.

Только теперь, с Колдуньи, я получил полное представление о соотношении всех частей островного юга, который был исхожен вдоль и поперек, но тем не менее сейчас казался незнакомым. Хорошо просматривалась лагуна, сопки на южной оконечности и сам мыс Крашенинникова. Маячный городок выглядел темной точкой, а мачты казались спичками и бросали длинные-длинные тени, которые были заметны даже с расстояния двадцати километров. И отлично выделялась нитка извилистой дороги до рабочего берега, у которого обычно разгружались гидрографические суда.

За мысом Крашенинникова был виден через пролив мыс Озерной-Восточный. Горы в этом месте словно висели в воздухе, как Фудзияма на рисунках японских мастеров. На тех рисунках Фудзи вверху монументальна, а ближе к основанию насыщенность цвета слабеет, и потом цвет вообще исчезает. Вершина будто сбалансирована в розовой пустоте. Так вот, далекие камчатские горы в этом месте были похожи на множество Фудзи японских рисунков.

Я обернулся и увидел море. Никогда не видел его таким. Оно другое, когда стоишь на его берегу или когда плывешь по нему. Может быть, причиной было все то же вечернее солнце и темно-зеленый склон Колдуньи, — но море было ослепительно синим. Вдоль береговой линии извивались белые жгуты прибойной пены. Особенно много ее было вокруг рифов.

Это море было величественно красивым. Я вспомнил другое…

Я сидел на комингсе люка пароходной трубы, а судно шло декабрьским днем вдоль Курильской гряды на север. Горячий воздух из машины бил в открытый люк наружу, а я сидел в этой струе, и меня не доставали снег и холодный ветер. Нужно было крепко держаться за скобы, иначе при волнении в девять баллов могло попросту выбросить за пределы судна, как камень из пращи. «Хатангалес» дрожал всем корпусом, но упрямо пробивал себе дорогу в кипении стихий. Может быть, море и было тогда похожим на свинец, как пишут в романах. Но нет, на этом свинце плескались серебряные блики от пробившегося сквозь низкие облака зимнего солнца. Море жило в эти тяжкие свирепые минуты, переливалось, завораживало переменчивостью. Оно стремилось куда-то, бежало, струилось, передвигалось, а «Хатангалес» стоял на его пути. Наверное, эти две стихии, вода и железо, мешали друг другу. Шла какая-то битва, на последнем издыхании, и море было сильным и жестоким. Вокруг меня и подо мной было движение, кипение неодушевленных страстей, но это меня не трогало — я ничего особенного не замечал, просто шторм девять баллов в Тихом океане — и одинокое судно…


…Я сфотографировал сначала панораму, потом отдельные куски пейзажа. Сверху хорошо было заметно то самое озеро, о котором мне говорил Маркел. На этом озере много диких гусей и уток. Нужно будет сходить на днях и настрелять дичи: я давно уже не ел свежего мяса. Заодно и порисовать.

Когда я спустился и вышел на тундру, шел уже двенадцатый час ночи. Нужно было успеть к джазу из Вашингтона, и я успел.

Концерт был построен целиком из вещей Гила Эванса и в исполнении его оркестра. Я разогрел в банке тушенку и поставил чайник. Потом тянул чай, запивая его холодной речной водой, и слушал рваную, на первый взгляд аритмичную конструкцию. И в ней было нечто тонкое, нервное, чего я не мог понять и определить, но настораживающее. Словно что-то замерзало, живое среди камней на северном ветру. Даже если он не несет с собой массы снега и не шлифует своим наждачным кругом скалы и тундровый наст — все равно он силен, холоден и проникает до сердца. Человек должен двигаться, тогда движение греет кровь, и можно противостоять северному ветру. Но необходимо знать, куда идти, иначе бесцельность движения становится помощником северного ветра, и человек, живой, теплый человек превращается в замерзающий среди камней и снега темный комочек…

Я уложил в березовое кресло телогрейку. Теперь нужно вытянуть к костру ноги и посидеть так некоторое время.

Утром над Березовой был туман. Он поднялся из долины и повис над ней плотным белым одеялом. Верхушки деревьев и высокого кустарника росли прямо из этого одеяла. Я приколол к картону листок бумаги и начал рисовать вид из березняка на речку. Я втягивался в работу все больше и больше. Переменил место, приколол новый листок. Чувствовалось что-то вроде голодного озноба, когда внутри дрожь и тянет курить. Соотношения света и тени, линии схватывались с точностью, которая меня начинала забавлять и немножко радовать. Приходила легкость и простота.

С тех пор как я увлекся рисованием, я научился кое-чему, но одному крепче всего — не подражать. Я рисовал, как умел, и учился делать это хорошо. Рисование влекло меня, как других вино; я проводил иногда целый день с карандашом в руках и работал по памяти.

…Скоро должен кончиться мой отпуск. Я долго думал, брать ли мне его за все три года или только за год, как это положено делать. Отпуск за три года слишком велик — почти полгода, а ведь я не собирался отдыхать на материке. Для того чтобы пожить на острове, на берегу Березовой, всласть поснимать и порисовать, мне хватило бы и полутора месяцев — отпуск за год. Я не использовал даже и этих полутора месяцев: хватило двух недель.

Скоро за мной по отливу придет маячный трактор с тележкой, на которую я погружу свой бивак. Потом мы посидим у затухающего костра с трактористом Юрой и поговорим о маяке. О том, что уже нужно готовиться к зимовке, что мне пора приниматься за работу и делать капитальный ремонт своим агрегатам. О том, что прошло уже целых три года с того дня, как я приехал на маяк и работаю техником; а уже нужно — и необходимо — сдать на старшего техника. Есть вакантные должности старших техников. Мы поговорим о том, что я освоил свою специальность и нужно осваивать другие маячные специальности, а то народу у нас всегда не хватает.

3

Дым от моего костра можно было заметить и со стороны моря, от устья Березовой; наверное, те двое, что шли сейчас к березняку, обратили на него внимание. Сначала они подошли к устью по берегу со стороны Ягодного, потом поднялись немного выше, и все время я видел их в бинокль. Они спрыгнули с обрывчика на болотистую низину, по которой пролегла старая колея от вездехода.

Колея начиналась метрах в пятидесяти от устья и шла по низине вдоль речки почти до самых столбов юкольника. Старая колея — еще с позапрошлого года, когда здесь работали косцы, заготавливающие сено для Оссоры, — но все еще глубокая. Местами в колее сверкала болотная вода.

Левый глаз у меня видел немного хуже правого, и я отрегулировал окуляры по зрению.

Это были геологи, в штормовках и болотных сапогах с закатанными голенищами. На одном из них сапоги были желтые — легкие японские сапоги с крупноребристым «протектором», я однажды долго таскал такие. Но они легко рвутся на камнях, поэтому пара черных сапог отечественного производства за шесть восемьдесят для геологов все-таки должна быть предпочтительней. Второй геолог нес рюкзак и ружье.

Да, это были геологи, я уверен в этом. Я немало их видел и смогу отличить геолога от негеолога, к тому же шел июнь — время поля. И Маркел…

Теперь можно разобрать, что геолог в японских сапогах был женщиной. Мужчина шел впереди и загораживал ее, но один раз она оступилась на узенькой колее, и я мельком увидел ее.

Вскипел чайник. Я достал из «нутра» сахар, галеты и маленькую ложечку. Потом заварил в стеклянной банке свежий чай и поставил на «стол». У меня были эмалированная кружка и стакан от пластикового термоса. Третьей посуды обычно не требовалось, когда мы пили чай с Маркелом. Пришлось свинтить с термоса еще и пластиковую кружку. Чайник я придвинул к костру, чтобы не остывал, и закурил. Запах чая смешивался с запахом табака, а дымки от костра, сигареты и парок из банки с заваркой тянулись в сторону хребта и таяли в воздухе. Утром, после ночного отлива, ветер менялся на противоположный. Шелестела листва, а невдалеке шептала речка.

Я опять взял бинокль. Фигуры геологов сначала исчезли за невысоким кустарником, потом показались снова. Теперь они были видны совсем хорошо и находились от меня на расстоянии негромкого оклика. Я различал рыжую щетину на угловатом лице мужчины и даже видел пуговицу на вельветовой кепке. Это был или геолог или рабочий геологической партии, который уже работал в поле и успел стать похожим на геолога.

Женщины опять не было видно, и я подождал, когда они подойдут к небольшому повороту колеи: тогда они повернутся немного боком и будут видны оба.

Женщина была среднего роста, ниже своего спутника почти на голову. Лицо либо загорело, либо смуглое от природы. Волосы спадали на плечи темным водопадом. Очень темные волосы, черные, они блестели на солнце.

Я почувствовал, как потяжелел в руках бинокль и изображение скрылось будто в тумане: видно, вспотели желтые фильтры на окулярах.

Я закурил новую сигарету от старой и повесил бинокль на сучок березы. Смотрел, как тает в воздухе дым от костра и сигареты.

Те двое уже поднимались по неприметной оленьей тропке в кедраче. Она вела в березняк и на самом верху была очень крута. Слышалось потрескивание травы и сухих кедровых веточек под их сапогами.

Сигарета догорела очень быстро и уже начала жечь мне пальцы. Я сделал несколько коротких затяжек и бросил окурок в огонь.

Над бровкой склона мелькнула вельветовая кепка, скрылась, потом снова показалась. Геолог поднялся на поляну березняка и обернулся вниз, где шла черноволосая женщина.

Я разглядывал его, облокотившись на ствол березы.

Он был плечист, широкая кость; такие работают грузчиками в находкинском морском порту, а не шляются с геологическими партиями.

Вельветовая Кепка обернулся и увидел меня.

— Привет, борода, — сказал он.

— Взаимно.

— Ништяк… Палатка, березы и костер.

— Почему ты не поможешь ей подняться? Тут круто для женщины.

— Сама умеет. Геолог небось.

Женщина с черными волосами ступила на поляну. Нет, кожа смуглая не от загара. Она дышала часто и глубоко.

— Здравствуйте, — сказал я, — проходите к костру. Я заметил вас, когда вы шли снизу, и приготовил чай.

— Спасибо, — сказала женщина.

Она глянула на меня вскользь, быстро и сразу отвела глаза. Устало откинула волосы со лба и села на бревно у самого «стола».

— Тебя как зовут, борода? — спросил Вельветовая Кепка, сбрасывая ружье и рюкзак.

— Валентин. Живу на маяке.

— А-а… Усек. Тут где-то есть маяк. Отдыхаешь?

— Точно.

— Меня зовут Жорой, — сказал он, — а она Зоя. Мы оба из одной партии.

— Карины? — спросил я.

— Ну. А откуда ты ее знаешь?

— В прошлом году Карина охотилась на ртуть и золото где-то на севере, в верховьях Вороньей.

— Ага, — сказал Жора. — Только чё я тебя не видел раньше?

— Не знаю, — сказал я и разлил чай по кружкам. — Разве ты был с нею в прошлом году?

— А как же. Только я малость опоздал.

— Берите сахар и галеты. Хлебушком побаловать не могу.

Жора сел на бревно рядом с Зоей и взял пластиковую кружку. Я обратил внимание на его руки, большие и мохнатые. Причем левая казалась шире правой. Руки были похожи на тех самых мохнатых крабов, одного из которых я видел два дня назад. Когда маячники ловят на камнях крабов, то всегда стараются избавиться от таких побыстрее, если те случайно попадают в сачок. Мало того, что они несъедобны, они еще и отвратительны.

— Мы заметили твой дым и свернули посмотреть, кто да чё. Тут не должно быть больше партий. Наша пока самая южная.

— Не трудно было идти по приливу?

— Не, — сказал Жора, — только в одном месте пришлось прыгать по валунам.

Краем глаза я видел Зою. Она медленно пила чай, опустив голову, и изредка отводила со лба густые волосы. Из-под штормовки у нее виднелся спортивный костюм, а на шее повязана косынка в цветочках по голубому полю.

— Ты в партии рабочим?

— Коллектор, — сказал Жора. — Я уже второй раз в поле. Малость насобачился. Скоро в начальники пролезу.

— Шутите-с?

— Ага, — сказал Жора и захохотал.

Он взял чайник и налил еще чаю. Только сейчас я заметил, почему одна ладонь казалась шире, — просто на другой не хватало мизинца. Ладонь все равно была огромной.

Он выпил еще кружку и еще раз взял чайник. Похоже, что Жора не из тех, кто умирает от скромности.

Жора протянул чайник и показал его Зое, но она, не глядя на Жору, отрицательно покачала головой. Тогда он налил себе.

Я посмотрел на Зоины руки. Хрупкие, тонкие пальцы. Кожа успела за неделю работы огрубеть: были царапины и ссадины. Ногти, конечно, без маникюра, но подрезаны кругло. Может, ей мешают длинные ногти, может, просто не нужны.

— Чё там у вас такое, Валентин, — спросил Жора, — будто сверхсекретное? Слыхал разговор: летчики летать рядом боятся — зацепишь ненароком в тумане.

— Не думаю. Сверхсекретное на такую высоту не строят. А у нас стоят просто мачты веерного радиомаяка.

— Темнишь, паря, — сказал Жора. — Ну, да ладно. Секрет так секрет.

Жора вытащил пачку «Примы» и закурил.

— Давно там трудишься?

— Третий год.

— Жена, дети?

— Один.

Жора свистнул:

— Ну, не завидно. Тебе бабу нужно; ты конь во какой.

— Кобылу, — сказал я.

Жора расхохотался. У него хриплый смех и раскатистый — простуженный, что ли.

— А на серьезе — какого беса ты там ошиваешься? Рубли, верняк, недлинные. Ты извини, конечно, за любопытство, Валентин.

— Ничего, ничего, — сказал я. — А рубли, конечно, недлинные.

— Тогда не понял.

Я посмотрел на Жору, потом на его руки. На острове бывали люди, работавшие на лесоповале не по своей воле, они-то мне и рассказывали всякое-разное. По некоторым признакам можно выделить человека, который недавно «оттуда».

— Мне кажется, ты немного все-таки понимаешь, Жора. Жить на острове, и без женщины, и не за деньги… и лес тоже…

Жора перестал улыбаться.

— Может, и так… — сказал он после минутной паузы.

— Во-во, — сказал я и в упор взглянул на Зою.

Она чуть-чуть отодвинулась от Жоры и сидела вплотную к «столу». Лицо безучастно, и смотрит она поверх моей головы куда-то сквозь березы. Пальцами перебирает кончики платка. Ажурная тень листвы шевелится на ее лице, на плечах и путается в черных волосах.

Нет, конечно, она не красавица. Но эта смуглая кожа, темные с матовым переливом волосы и синие глаза…

Где-то на юге, на Таити, все женщины такие, но то на Таити. А здесь это смотрится как волшебство.

— Зоя, хочешь еще чаю?

— Нет, — сказала она и встала, — я пойду умоюсь.

— Лучше всего это сделать у столбов юкольника. Там есть чистая мелкая заводь.

— Я так и сделаю.

Она склонилась над рюкзаком, развязала тесемки и вытащила полотенце.

Голубой спортивный костюм слишком обтягивал ее бедра.

— Помочь спуститься? — сказал Жора тихо.

Я видел ее взгляд, которым она смотрела на Жору. Медленным движением перебросила полотенце на воротник штормовки.

— Нет. Я сама.

Если бы господь бог создал меня женщиной, я бы тоже носил голубой спортивный костюм, плотно облегающий стройные ноги. И специально ездил бы на остров, где попадаются в березняках одинокие холостяки.

Жора следил за нею, когда она шла к бровке. Он очень внимательно следил.

Мне показалось, что было в его лице сейчас что-то слабое.

Захрустела трава и веточки на склоне.

— Твоя? — спросил я.

Жора снимал сапог и разматывал портянку. Портянку он повесил на колышек у костра. Потом снял второй сапог.

— Ну, — сказал он.

Я уже давно чувствовал с собою что-то неладное. Похоже на то, как бывает при сильном переохлаждении.

Но в том-то и дело, что сейчас мне было тепло, но вот эта жилка, совсем одна глухая дрожащая жилка…

Жора сидел на бревне, вытянув ноги к костру, а от носков и висящих портянок шел парок.

— Ты ничё, если я посушусь, Валентин?

— Не, — сказал я.

Я собрал посуду и подбросил сушняка в тлеющий костер.

— Ты чё куришь? Тоже «Приму»? А мне махорки захотелось.

— Давно оттуда? — спросил я не глядя.

Жора долго молчал.

— Салага. Салажонок ты, Валентин.

Похоже, что ветер усиливается. Пожалуй, к вечеру надо ждать погоды похуже. К тому же ветер изменился теперь и по направлению, дул с севера, вдоль хребта.

— Извини, конечно, Жора. Но все ж интересно, какие края ты радовал своим присутствием и как давно оттуда?

— Тебе интересно, потому что ты там не был. Но тебе еще рано туда, да и не пустят.

— Ладно, — сказал я. — Зря начал, не стоило, конечно.

— Много лишних вопросов. Это все не для тебя, мальчонка.

— Ну, какие наши годы. Мне всего только двадцать пять.

Жора захохотал.

— Ты очень жизнерадостный, Жора.

— Кончили, — тихо сказал Жора.

Я взял чайник и кружки. Конечно, зря я все это начал.

— Ты пока погрейся, Жора, а я сполосну посуду, и заодно нужно воды набрать. Дела хозяйские, сам понимаешь.

Я перешагнул ручей у юкольника и завернул по старой оленьей тропке за возвышение, на котором стояли столбы юкольника.

Если спуститься с обрывчика позади этого возвышения, то из березняка человека на заводи уже не видно. Я спрыгнул с обрывчика на галечный берег заводи.

Зоя стояла спиной ко мне и, опустив голову, смотрела на несущуюся мимо воду Березовой. Полотенце в правой руке касалось воды и намокло. Я увидел только краешек лица, ресницы и кончик носа: остальное скрывали волосы.

Ветер доносился сюда несильными порывами. Тут и в ветреную погоду тише, чем в других местах, а сейчас вода в заводи даже не рябила.

Я помыл посуду, выплеснул остатки из чайника, набрал в ладонь песка и принялся драить чайник и изнутри и снаружи. Хороший чайник, медный, очень старый, и как только он оказался на маяке? Наверное, оставили коряки-оленеводы, когда перегоняли стадо с юга на восточный берег. Я ополоснул чайник, набрал воды и поставил в траву на бережок.

Когда я обернулся за кружками, Зоя стояла лицом ко мне.

Солнце было сзади ее головы, на смуглом лице играли блики от воды. Зоины синие глаза смотрели на меня не отрываясь.

Это было очень красиво: черноволосая женщина с блестящими синими глазами, а над ее головой июньское солнце. Не хватает только венка в волосах, а на заднем плане — каноэ. И чтобы в кустах где-нибудь или в березняке негромко играли «Алоха Оэ».

— Я была мертвая весь этот год, Фалеев, — сказала Зоя. — Не хочу сказать, что это ты виноват в том, что я мертвая. Нет… Но не было бы всего того, что было, если бы ты тогда не ушел и не оставил меня им…

Я смотрел на ее лицо, на таитянское смуглое лицо, на синие глаза и на водопад темных волос.

У меня было, наверное, внимательное лицо; я знал, как оно сейчас выглядит, и ничего не собирался с ним делать.

— Перестань, Фалеев, ты же не такой, — сказала Зоя, — перестань… я тебя убью сейчас, задушу, зарежу…

Я слышал ее с каким-то опозданием. Сначала шевелились губы, потом шумела вода и только тогда доходили ее слова.

— Зачем ты это сделал?..

— Я не думал, что это было серьезно. И у меня были поводы так думать.

— Но мне было девятнадцать лет. Ты это имеешь в виду, Фалеев?

— Я сказал тогда, что тебе нужно уехать обратно в Петропавловск.

— Господи, что я знала?..

— А мне нужно было возвращаться на маяк.

— Ты сильный, Фалеев, и жестокий. Ты злой.

— Но я на многое мог решиться, если бы верил тебе…

— Не надо, Фалеев. Не надо… Ты будто оправдываешься. Уж будь злым.

— Мне жаль тебя…

Из-за поворота вылетела чайка. Она даже не шевелила крыльями, только хвостовое оперение чуть покачивалось. Чайки долго так могут летать, неожиданно бесшумно возникать над головой и вдруг душераздирающе закричать.

— Обман… все обман, — прошептала Зоя.

— Нам пора возвращаться. Жора, наверное, волнуется.

— Если бы ты знал, что было потом, Фалеев…

— Догадываюсь. Но твой Жора волнуется.

— Уходи.

— Я помогу тебе на подъеме.

— Уйди…

Я вспрыгнул на обрывчик и подобрал посуду. Я уже сделал шаг, но что-то заставило меня обернуться.

И опять мне показалось.

Показалось, что в этом маленьком кусочке мира, где шумела о чем-то камчатская речка, словно хотела мне что-то втолковать, в листве на другом берегу, в июньском солнце, в черноволосой женщине с бессильно опущенными руками, крике одинокой чайки, — как будто во всем этом есть горечь и чистота. И дрожала, звенела эта предательская глухая струна.

Я ушел и не оборачивался до самого березняка.

— Благодарствуем за чай-сахар, — сказал Жора. Он лежал там же и так же вытягивал ноги к костру, только от носков пар уже не шел.

— Ну чё ты, Жорик, не за что…

Не надо этого делать, лишнее, подумал я. Но все-таки слазил в «нутро» и достал фотоаппарат. Снял крышку с объектива и начал протирать линзу кусочком замши. Это был большой, сильный объектив «Гелиос-40». Он производил впечатление. С тех пор как я начал заниматься фотографией, у меня перебывало множество фотоаппаратов. «Зенит» с «Гелиосом» оказался самым лучшим: он устраивал меня универсальностью, качеством негативов и надежностью. Единственное плохо — он тяжеловат. На острове, где последние три года я собирал пейзажи для своего фотоальбома, тяжесть аппарата часто мешала в съемках труднодоступных мест и уголков природы.

Будет мешать и сейчас, хотя я задумал снять не совсем пейзаж. Нечто другое…

— Жора, — сказал я, — если рыжая твоя милость будет не против, я сфотографирую вот этот пейзаж вместе с твоим мужественным лицом!

Жора лежал и курил, рассматривая листву и небо над головой. Он был без штормовки, и расстегнутая до пояса клетчатая рубашка обнажала мощную грудную клетку. Он повернул лицо, начал рассматривать меня.

— Тебе на чё?

Я взвел затвор, установил выдержку и диафрагму. Освещенность сейчас хорошая, и для большой глубины резкости вполне хватает.

— Собираю, — сказал я. — Если доведется быть на маяке, то я подарю тебе твой портрет на память об острове Карагинском. Чуешь?

Жора рывком сел.

— Кончай валять дурочку. Зачем тебе моя рожа, Валя?

Уже слышалось потрескивание сухих веточек на склоне.

Я сел на траву метрах в двух от рюкзака, навел на резкость по шкале, держа аппарат между колен.

— Я же тебе все объяснил, Жора. У меня иногда неплохо получаются портреты.

Зоя подошла к рюкзаку и склонилась над ним с полотенцем.

Я поднял аппарат. В зеркале была видна ее голова на переднем плане, а на заднем — лицо и фигура лежащего Жоры. Это то, что мне было нужно.

Я нажал кнопку и увидел, как Зоя вздрогнула, словно от пощечины, и выпрямилась.

— Выдержка одна сто двадцать пятая, — объяснил я.

Зоя была спокойна, только и ее природный таитянский загар не мог скрыть, как бледна она. У меня опять дрогнуло что-то внутри… Зря ты, Валентин…

— Хорошо, Жора. Теперь позвольте крупным планом?

— Га, — сказал Жора тихим голосом, — давай, щелкай.

Он смотрел исподлобья на Зою, совсем как тогда Маркел на меня, но только у Жоры глаза другие…

Я запечатлел его вот так, со взглядом исподлобья.

— Благодарю, Жорик. Ты понятливая модель.

— Я не модель, — ровно сказал он, — и не называй меня Жориком, ты еще юноша.

— Вставай и обувайся, Жора, — сказала Зоя, — нам пора идти.

Я стоял немного сзади и не видел ее лица. Зато видел Жорино. Он разглядывал ее. Жора любит все разглядывать, подумал я. И все-то он разглядывает, и каждый раз по-новому.

Потом Жора лаа-а-сково улыбнулся, отвел глаза от Зои и потянулся за сапогом.

Они уходили до самого устья по разным сторонам колеи, а не по одной, как шли сюда. И не оборачивались.

Я повесил бинокль и вытащил сигарету.

А все-таки зря…

4

Против течения, особенно в глубоких местах, было очень тяжело идти. Вокруг сапог взвихривались бурунчики, и чувствовалось живое сопротивление воды.

Я не видел тогда Жору в партии Карины до самого своего отлета. Может, был еще один вертолет после того, как я улетел? И Жора попал в партию с ним? И встретился на острове с Зоей?

Я остановился перед глубокой ямой, в которой стоял косяк горбуши. Темные спины рыбин были хорошо видны в прозрачной воде. У них шевелились плавники и трепетали хвосты, удерживая горбушу без видимого усилия в несущейся воде. Некоторые из рыб резко отплывали в сторону, но тотчас же становились головой против течения.

Горбуши было очень много, десятков семь — девять, и снизу подходили все новые рыбины. Косяк шевелился в яме темной массой. Одни уходили вверх искать ямы посвободней, другие оставались. У многих рыб спины были ободраны, и виднелось нежное мясо. Они уже успели побывать в сетях, вырваться из чьих-то зубов, ранились о коряги и камни, прежде чем приплыли спустя два года в ту же речку, из которой вышли мальками. Тот самый инстинкт, который звал сивуча к большой воде, привел сюда, за тысячи километров, и горбушу.

«Умная рыба, — подумал я. — Вот ведь, вернулась бывшая икринка».

Все возвращается на круги своя. Горбуша вернулась метать икру. Возвращается старая болячка, чтобы ныть и напоминать о себе.

Я повернулся в сторону от ямы и осторожно, без шума, двинулся обратно. Если бы я спугнул косяк, вода в яме буквально закипела и во все стороны от нее веером понеслись бы бурунчики от темных подводных молний. Я уже видел однажды это: яма пустеет в течение секунды.

…Так как же это было? Я верил ей и не верил, и меня это мучило. Наверное, поэтому ты и сбежал, Фалеев?..

Это было год назад. Я выбирался на свой остров из Оссоры вторую неделю, но пока не получалось.

Сняться с острова было нетрудно. Как раз к маяку подошло наше судно, и все, кто хотел провериться у врачей или вылечить зубы, были доставлены на нем в Оссору. Через два дня судно с «маячниками» вернулось на остров, а мне еще нужно было полечиться, иначе больные зубы меня замучили бы зимой. Вылечил. А потом попытался выбраться из Оссоры на остров. Каждое утро я заявлялся на причал, затем в аэропорт, но ни оттуда и ни туда ничего не ожидалось. Потом прибыли геологи и в ожидании отправки разбили лагерь сбоку от взлетной полосы. Через неделю их начали понемногу, партия за партией, переправлять на остров в разные его точки. Но все на север. Тогда и я присоединился к геологам с надеждой перелететь хотя бы через пролив. И познакомился с Кариной Александровной и с черноволосой несерьезной студенткой. Карина пообещала одним из последних вертолетов, которые будут переправлять их партию, доставить в Ягодное и меня, благо крюк небольшой. Из Ягодного я дотопал бы и сам; летом пятьдесят километров по отливу — немудрящее дело.

Карина была озабочена, а студентка беззаботна. Я рассказывал им байки о том, что под горой у маяка нашли золотинку, а в овраге одна женщина обнаружила капельку чистой ртути. Нужно обязательно послать на маяк вертолет, может, это очень серьезно — капелька чистой ртути. Недоверчивая Карина грозила пальцем. Она слыхала эту историю, говорила с той женщиной и знает ее. Ртуть в таком виде, в каком она была найдена, — это редчайший случай, а такие случаи можно сосчитать на пальцах одной руки, и тем не менее все это внушает доверие. Но она хочет все-таки проверить там у нас: на всякий случай, но не сейчас. Так что тебе, молодой человек, придется лететь только до Ягодного, и не растекайся мыслью по древу — меня не проведешь.

Студентка смеялась: ртуть-то, наверное, из градусника.

Каждый день я провожал вертолеты, а Карина все оттягивала мою отправку. Тогда я начал провожать черноволосую студентку. В кино и обратно. Потом пил с геологами в палатке, если у них было что пить. Я рассказывал им об острове, подпевал гитаристу Саше и чокался стаканом с геологом Витей. Бородатый Юра был молчалив. «Свой парень — Валя», — говорил Витя, когда я диктовал гитаристу не очень популярную, но хорошую песню не то про геологов, не то про бичей. Закатное солнышко зеленело сквозь полотнище палатки.

Потом они говорили о черноволосой студентке, которую начали обхаживать рабочие из геологической партии, а главное — этот хлюст Леша. Он уже подбил под нее клинья и приблизился вплотную. Валя-то ладно, он свой парень; да его можно понять, холостяк на острове. И он уже улетает. Но этот Леша… Нужно срочно менять сферу его влияния, говорил Витя под мелодичный звон гитары. Упрочить над студенткой опеку и приучить только к нашему обществу. Наше не должно достаться другим. Баста! А то гнусавый Леша теряет чувство меры. Только нужно четко договориться, чтоб все было по уму и чтобы Карина не смогла помешать и к чему-нибудь придраться.

Саша пел хорошую, красивую песню про геологов, которые уходят и которых ждут, а ему подпевали Витя и бородатый Юра. Потом гитарист показывал мне свадебные фотографии, где он держал невесту на руках, улыбающийся и красивый. Витя и Юра тоже посмотрели фотографии. Как и Саша, они были женаты, но не возили с собой свадебных фотографий.

А черноволосая студентка ходила в кино и со мной, и с хлюстом Лешей, и с бородатым Юрой. Я не мог ее понять.

Я верил ей и не верил, и это меня мучило. Я думал, что она попадет в западню. На острове, в поле, где партии разбиваются на группы и остаются одни среди гор и зелени, некуда убежать и искать защиты. Это всегда делается умело; если девчонка не соглашается, ее ставят в такие условия, что она вынуждена жить не с теми, так с другими. Не может быть, чтобы она не понимала, к чему все идет. Все-таки ей было девятнадцать лет. Но шла в поле впервые. Может быть, поэтому?

…Березовая рокотала на перекате. В ее пляшущих бурунах мелькали темные спины рыбин, которые непрерывными молниями шли и шли вверх, к родам и к смерти.

И тут надо мной пронзительно закричала чайка, и ее крылатая тень упала на меня. Я замечал, что они всегда подлетают к человеку так, чтобы чиркнуть его своей тенью. Это не могло быть случайностью, потому что повторялось почти всегда, и я бывал застигнут криком и тенью одновременно. Меня не пугала эта неожиданность, но казалось отвратительно неприятной. И я мстил им за это. Вот и сейчас я пожалел, что со мной не было винтовки, иначе этому белоснежному изуверскому созданию больше не летать.

Я стискивал тогда зубы. Я помнил ее прохладные, нежные пальцы на своем лице. Она плакала у меня на груди и шептала: «Бедный Фалеев». И опять я верил ей и не верил. Я увел ее в тундру за кладбище; я рассказывал ей о себе, о море, о маяке, о моей жизни. Тогда она была моей, но я опять не верил — ни ее рукам, ни ее слезам, ни ее телу. И все-таки верил. Я сказал ей, что нужен любой повод, чтобы уехать в город. Я сказал — в поле ее могут ожидать испытания. Она улыбалась и спрашивала, что же это за испытания. Глупая дикарка! Я не мог ей объяснить, какие испытания я имел в виду. Она сама должна все понимать. Глупая дикарка!

Я оставался в Оссоре еще четыре дня, и перед самым моим отлетом она все поняла. Беспомощные синие глаза, дрожащие пальцы… «Не улетай»…

Я улетел.

Где же была Карина?

Я благополучно сел в Ягодном и благополучно добрался до маяка, но по приливу. Благополучно, если не считать устья Березовой. Когда я вышел на другой берег, тело уже ничего не чувствовало, ноги кровоточили. Черт меня дернул переходить речку здесь, да еще в полный прилив!.. Это могло стоить мне дорого, настолько дорого, насколько вообще возможно. Вряд ли я смог бы дотянуться до берега с суком в боку или животе, вон их сколько натыкано, и все они ждали, когда я оступлюсь и поток швырнет меня на них.

Не хватило благоразумия. Когда дело касается других, то ты очень благоразумен, Фалеев. Вот так, как с Зоей.

Что же это было?

Меня обгоняли змеи глинистой воды. Вот заводь, куда не достают ни ветер, ни баламутная речная вода. Осколок зеркала в галечной оправе. И откуда-то принесло небольшую рогатую корягу. Она была похожа на паучка на зеркале, когда лежала на самом краешке заводи.

Что же это было?

5

Напрасно ты не спал всю ночь, курил и глядел в небо. Все равно ни до чего путного ты не додумался.

Хорошо еще, что ты не занимаешься самобичеванием, вырыванием волос из бороды.

А в чем, собственно, дело? Просто ты чересчур недоверчив?

Что-то слишком туманно, как говаривала мать, рассматривая мои первые, а потом и не первые фотографии.

Я повернул голову и вздрогнул.

В углу поляны горели желтые холодные угольки в куче пепла. Наверное, Маркел уже давно там лежал и слушал мои размышления.

— Скотинушка ты, Маркел, хоть и умная псина. Нельзя подслушивать, о чем думают люди. Невоспитанная, облезлая, беззубая тягловая единица.

Маркел укоризненно молчал.

Может быть, у него что-то случилось, раз он пришел давно, лежит тихо и не обижается на мои оскорбления? Не знаю, что с ним может случиться, но, наверное, случилось, раз он пришел давно и не уходит, как обычно, когда я становился ему противным или просто надоедал.

Старость не спит, а дремлет. Маркел лежал неподвижно, закрыв глаза. Но можно быть уверенным, что, как только я пошевельнусь, он сразу их откроет. Маркел выглядел очень потрепанным. Однако его могучая грудная клетка и массивные лапы внушали уважение. Он открыл беззубую пасть и зевнул. Есть он, конечно, хотел. Изредка я баловал его сахаром, но он никогда у меня ничего не клянчил. Маркел был еще мужчиной и сам добывал себе пожрать. Стоило ему немного помышковать, и он бывал сыт на день вперед. Если становилось скучно заниматься охотой, он и не занимался, и это ему не вредило — он мог обходиться без жратвы двое-трое суток. Маркел чувствовал, что ему не очень много осталось, и поэтому старался не забивать свою голову такими тоскливыми, беспросветными пустяками, как забота о жратве. Стоиком его сделала суровая жизнь, а к старости он еще переквалифицировался в философа.

Лежи, старина, подумал я, не суетись и умри, когда придет время. Все у тебя было: и тяжкая работа, и самки, и отдых летом в овраге. Ты прошел людскую злобу и ничего не боишься. Света другим не застишь, чужой кусок не отрываешь, а сейчас тебе хочется спокойствия и терпимости. Наверное, ты постиг эту самую сермяжную правду, все-то ты знаешь. Вот лежишь и ждешь своего часа с достоинством и думаешь, что все суета сует.

Я протянул руку и вытащил новую сигарету из пачки, которая висела на веточке над костром. Сам костер уже припотух, но жар от него еще чувствовался. Маркел насторожился, когда я двинулся.

— Конечно, ты не ответишь мне, старый, почему это я решил, что со мной не все в порядке. Вообще-то я и раньше подумывал об этом, но сейчас стало похоже на тупик. Ты чего-нибудь смыслишь в тупиках-то? Ну, вот в таких тесных, неуютных, в серых тупиках? А между прочим, я там уже сижу, мятущийся великовозрастный страдалец. Ты даже вежлив, Маркел, помалкиваешь себе в тряпочку. Ты хоть облаял бы меня. Можешь даже покусать — на это дает тебе право твое изношенное в упряжке сердце. Хотелось бы мне иметь такие вот могучие, искалеченные об лед лапы и стоять на них — когда уже позади и сотни тонн груза, и тысячи километров снежного пути — так же твердо, как умеешь стоять ты. А я только начал путь и иду налегке, так ведь получается, Маркел? Что ты молчишь, голос моей совести?

Маркел, голос моей совести, лежал и не шевелился. Или опять думал, что все это суета сует? Но он может так думать, а я нет.

Уже светало.

— Наверное, ты думаешь — слишком много слов? Если ты так думаешь, то ты прав. Слова успокаивают, не нужно слов.

Ветер менял направление, как и всегда утром; серое небо начало наливаться красками. Горы по ту сторону пролива засветились в зыбком сумраке.

Я вспомнил, какими мне увиделись эти горы утром глубокой осени. Остров уже был освещен, и везде струились длинные тени, а камчатские горы только-только начали проступать в омертвевшем бессолнечном пространстве, розовые хребты в ледяном космосе. Они будто мерцали, нереальные еще, но встающее солнце оживляло их и закрепляло светом, и это солнечное движение проникало в глубь хребтов и все дальше. И тогда горы стали просто далекой неприветливой землей, просто берегом Камчатки со стороны. А призрачный мираж исчезал. Это бывало в очень редкие морозные утра глубокой осени.

К чему это все вспоминается?..

Я встал и развел огонь. Разогрел банку тушенки. Сходил за водой. Поел, попил чаю, покурил…

И все это время пес лежал и не шевелился, только передвинулся в тень. Почему-то он не собирался уходить. Наверное, ему стало некуда идти, у него что-то случилось. Теоретически все допустимые сроки его терпения уже давно должны были кончиться, а он тут лежит и терпит.

Что это я сегодня собирался делать?

Озеро и утятина на обед. И кажется, ты еще намерен был сходить в распадок, что к югу, за вторым поворотом. Там есть что посмотреть.

Распадок не распадок, скорее узкая щель. Кустарник в тесном пространстве между склонами так сплелся, что образовал темную нору. Вот в этой норе ручей и кряхтел до тех пор, пока не вырывался в море. А сверху свисали обнажившиеся корни ольхи и кедрача, и, пришибленные снегом и северным ветром, извивались корявые стволы. В склоне распадка торчал большой круглый валун. Держался там он чудом, кажется, сядь на него муха — и он обвалится вниз. Глинистый склон уже размыли дожди, фундамент валуна был скорее символическим, и все же валун держался. Это была вулканическая бомба, их много тут, на острове: на обрывах, у берега, в оврагах.

Сходи и посмотри. И не забудь захватить запасную кассету с цветной пленкой, а потом вернешься и до вечера успеешь сварить горячего. Ты уже четвертый день не ел горячего. В «нутре» осталось десятка два картофелин, и была какая-то крупа. Еще завалялся лавровый лист и пара луковиц.

Зачем ты себя обманываешь, подумал я, какая крупа, какая вулканическая бомба? Отвлекаешь себя фланговыми маневрами.

Великий Точило сказал бы в сходном случае, что судно рыскает на ходу не потому, что рулевой Вася с глубокого похмелья, а потому, что перо руля заржавело и все шарниры заедает.

Перестань, Фалеев. Дело в том, что человека ломали, и ты в этом участвовал. Ты сам.

Можно напридумывать много обходных маневров, чтобы не вспоминать обо всем этом, можно оправдываться перед старым псом, можно принять теорию какого-нибудь заржавленного руля, но все упирается вот в это — ты сам…

Краем глаза я заметил, что Маркел напрягся, потом встал.

Все спокойно же, подумал я.

Но Маркел слишком стар, чтобы показать беспокойство. Значит, что-то было. Маркел посмотрел на меня своими мудрыми желтыми огоньками и ушел в сторону хребта. Он исчез бесшумно и неторопливо.

Я снял бинокль и навел его туда, где сквозь березняк был виден кусок заболоченной низины с колеей от вездехода.

Жора и Атувье.

6

Коряк нес рюкзак и винтовку. Оба они или сильно устали, или просто были пьяны. Я видел в бинокль, как Жора иногда оборачивался и что-то говорил Маркелу Атувье, а тот останавливался и слушал, опустив голову. Конечно, они пьяны, и Жора пьян меньше коряка, потому что держался на ногах уверенно. Маркел же иногда вообще спотыкался и падал. Видно, здорово он помогал геологам.

— Не-не, — сказал подошедший Жора, чуть покачиваясь, — не отказывайся, Валюха. Мы принесли вмазать, вот и давай вмажем.

— Благотворительное общество «Жора энд компани», — сказал я.

— Не бухти.

— Редкий случай заботливости. Впрочем, на острове легко быть таким заботливым: можно обойтись скромными запасами.

— Мы с Маркелом должны были сегодня обработать керны.

— …а благодарностью страждущих вы будете обеспечены по гроб.

— Кончил бы ты травить, Валя.

— Налейте, — сказал я и бросил Жоре кружку, — налейте мне двести граммов чистого первосортного керна.

Жора налил мне из бутылки, которая давно уже была извлечена из рюкзака и покоилась в Жориной лапе.

— Запивать не будешь? — спросил Жора, подавая спирт в прыгающей руке.

— Будем запивать, — сказал невнятно Маркел, отставил винтовку и сел на землю, поудобнее положив ноги в костер.

— Сгоришь, Маркел, — сказал Жора, — огонь горячий.

— Сгоришь, Маркел, огонь горячий, — повторил Маркел и блаженно ухмыльнулся.

Сапоги уже начали тлеть, и сильно запахло жженой резиной. Я отодвинул ноги Маркела в сторону, а он снизу посмотрел на меня мутными, уставшими глазами.

— Будь здоров, Маркел, — сказал я, — береги себя.

Спирт расплавился у меня в груди, и я запил из поданного Жорой чайника. Вода была теплой, и было неприятно пить спирт с неостывшей водой.

— А поесть вы, конечно, не принесли, — сказал я.

— Как не принесли? — сказал Жора. — Щас сгарбузуем. В рюкзак я клал балык и консервы какие-то.

Маркел упал на спину, потом с трудом повернулся на бок и спрятал голову за пенек.

— Это лучше всего, — сказал Жора, — спи спокойно, дорогой друг Маркел.

Он достал из рюкзака рыбу и разрезал ее поперек на небольшие куски. В рюкзаке была еще и половина буханки хлеба.

— Чего ж ты молчал? — сказал я. — Есть хлеб, а больше ничего и не надо.

— Ты подожди, — сказал Жора, — я щас тоже вмажу.

Он налил себе из бутылки, в которой после этого осталось еще немного спирта. Жора заткнул горлышко пластмассовой пробкой и сказал:

— А то выдыхается.

Я жевал хлеб, посыпав его крупной солью. Я уже с неделю не ел хлеба, обходился галетами, а хлеб геологов казался мне почему-то вдвойне вкусным после спирта.

— Однова живем, — сказал Жора и посмотрел в кружку, — эх, однова живем, Валюха.

— На. — Я подал ему чайник.

— Не, — сказал Жора, — я так…

Я слыхал о том, что есть люди, которые пьют неразбавленный спирт и не запивают его, но видел это в первый раз.

— Силен ты, мужик, — сказал я.

— Ничего страшного, надо только привыкнуть, Валя, — сказал Жора. — Кинь мне только корочку понюхать.

— Привыкай без корочки, раз ты такой герой, — сказал я.

— Усек, — ответил Жора.

— …Мыла Марусенька белые ноги, — сказал голос из-за пенька.

Жора обернулся и посмотрел на Маркеловы сапоги.

— Надо пушку спрятать от греха, — сказал он.

— Не бойся, Жора. Коряки не стреляют в людей и не воруют.

— Прямо. Зато хитер не в меру, да еще прикидывается простачком. Все-таки червонцев на пять он меня облапошил.

— А-а, — сказал я, — ты имеешь в виду торговые связи?

— Связи. — Жора посмотрел на пенек.

— В его условиях приходится блюсти свою выгоду. Он негоциант, потому что жить ему тоже надо.

Знаю я Маркела, подумал я. Он может торговаться с простоватым видом и настоять на своих хитростях. А может просто что-нибудь отдать, хотя ему и самому это бывает нужно.

— Чего это — «негоциант»? — спросил Жора.

— Купец. Лавочник.

— Точняк. Это самое, — сказал он. — А ты знаешь, Валя, много ли у него лисьих шкур? Ну, выделанных чернобурок и сиводушек?

Вот оно что! Хотя что тут неожиданного? Какой еще интерес может быть у Жоры к Маркелу, кроме шкурного?

— Не знаю, — сказал я после паузы. — Вряд ли много: и десятка, может быть, не наберется. Этой зимой охота была неважная.

— Усек, — сказал Жора, обернулся и еще раз посмотрел за пенек. — Чего ж он тогда темнит, говорит, что охота была хорошая? Я думал, он их прячет. Лис-то. Сам видел у него двух росомах и с десяток нерп, а лис нету.

Жора разлил спирт по кружкам, и мы выпили еще. Я опять жевал хлеб, посыпанный крупной солью, а Жора на этот раз понюхал корочку.

— Так ты знаешь Карину Александровну? — спросил он.

— Знаю.

— Суровая женщина. Как вы с ней познакомились?

— В прошлом году я с ее помощью выбирался из Оссоры, сюда на маяк.

— Ага. А тебя я уже не застал: ты улетел раньше. Я тютелька в тютельку успел из города на последний вертолет нашей партии.

— Конечно, ты не опоздал, Жора, — сказал я, — ты прибыл вовремя.

— В кадрах что-то напутали, я должен был идти с другой партией.

— Повезло, что ты не пошел с той партией.

— …За печкой, за печкой, на лавке мурлыкает кот, — послышался голос Маркела из-за пенька.

Жора обернулся и долго разглядывал Маркела.

— Каб ты сдох, — сказал он, — козел вонючий.

— Каб ты сдох, козел вонючий, — явственно произнес из-за пенька Маркел.

— Гля, — удивился Жора, — он еще и ругается. Да нехорошо как…

— Не трогай его, Жора, пускай себе лежит.

Жора протянул мохнатую лапу и вытащил из моей пачки над костром две сигареты, одну подал мне.

— Чума бубонная, — сказал он.

— Не ругайся, Жора.

— С ним только так и надо.

— Не надо. Он понимает по-другому. Только он сейчас вмазал и, конечно, лыка не вяжет.

— А ну его… — сказал Жора. — Пойдем лучше искупнемся.

— Где это?

— Вот, — обернулся Жора и показал рукой на речку. При этом он потерял равновесие и чуть было не упал с бревна.

— Здорово ты придумал. В шубе, что ли, купаться в такой воде?

— Под… подумаешь, — сказал Жора, икнув, — чихнешь пару раз, да и вся любовь.

— Уговорил, — согласился я. — Я только полотенце возьму, да и ринемся.

Я присел перед входом в «нутро» и нащупал рукой полотенце. Оно висело на колышке внутри палатки. Жора встал и, покачнувшись, перешагнул через костер, потом через неподвижные Маркеловы сапоги.

— Я уже ринулся, — объявил он.

— Подожди, Жора, — сказал я и упал. — Подожди, кто-то подставил мне ножку.

— Не поддавайся ему, Валя, — сказал Жора. — Я пока подержусь за ветку, а ты не поддавайся.

Я встал на ноги и намотал полотенце на шею.

— Где этот тип, Жора? Сунь там ему в челюсть.

— Здорово он тебя? — сказал Жора. — Иди сюда, я посмотрю.

— Да не очень.

— Секи по сторонам. А я его щас найду.

Жора ступил на склон и начал спускаться, но упал и покатился вниз, ломая кустарник.

— Только осторожней, Жора, — сказал я вслед, — он здоровый малый.

Жора сопел внизу. Слышался треск кедровых веток и шуршание травы.

Я начал спускаться. Толстые рифленые подметки альпинистских ботинок скользнули по траве, и я отправился вниз таким же способом, как и Жора. Сильно хлестнули по рукам стальные ветки ольховника, а сук кедрача воткнулся где-то между лопаток. Внизу я встал с головы на колени. Жора сидел под кустиком и сопел, растирая бедро.

— Здравствуй, Валя.

— Приветик, — сказал я.

— Нокдаун. И правда, здоровый, гад, — не давался никак. Ты не заметил, куда он убежал, Валя?

— Может, он чего вспомнил, — сказал я.

— Жалко отпускать.

— Пойдем лучше дальше, Жора. Вот речка. По карте у нее корякское название… Лим… те, Лимимтеваям…

— Фу, — сказал Жора, — ваям.

— Только не ныряй слишком глубоко.

— Сначала нужно раздеться.

Жора сел на обрывчик и принялся стаскивать сапоги.

— Каблук оторвешь, — сказал я, — давай я тебе помогу.

— Сам.

Он с трудом стащил сапоги и сбросил их на галечный берег заводи. Потом снял штормовку и штаны. Жора вошел в носках в воду, остановился на минуту и подумал. Вода в заводи была спокойной, а дальше кипели в ямах буруны. Жора вернулся на гальку и сбросил трусы.

— Надень штаны, бессовестный, — сказал я.

Я не раздевался, а как был — в рубашке, брюках и ботинках — вошел в воду и упал. Поток подхватил меня, перевернул в яме и мягко выкатил на берег метрах в десяти ниже по течению.

— Не бойся, Жора, тут мелко, — сказал я, сплевывая песок.

Жора не боялся.

Он лег в воду, выставив руки, но в этом месте глубина была чуть ниже пояса, и Жора скрылся в воде. Течением потащило вниз, но он схватился за донный камень, бултыхнулся и оседлал его спиной против течения.

Жора сидел на камне, и из воды торчали только его плечи. Вода переплескивала через него и бурлила, но Жора сидел надежно. Он выплюнул изо рта струю речной воды и заорал:

— До чего ж хорошо!

— Славненько, — сказал я, — пива только не хватает.

Я прошел по берегу до того места, напротив которого сидел Жора, вошел в воду и сказал:

— Жора…

Течение сбило мои ноги, просто вырвало их из-под меня, я опять упал, и снова меня протащило водой метров пятнадцать и выбросило на берег.

Я снова встал и вернулся.

— Жора, — сказал я, — мой только что построенный парадно-выгребной лапсердачок, с петелечками по нижнему краешку, загибается, когда я хохочу, считаясь без вести пропавшим на Южном берегу Крыма.

Жора счастливо закурлыкал и побрызгал на себя водичкой.

— Научи! — заорал он. — Будь другом, Валя, научи!

— Сам еле вспомнил, — сказал я.

Я видел все предметы будто бы нерезко, словно они дрожали и расплывались, и мне приходилось напрягать глаза, чтобы остановить это дрожание. Со мной бывало это и от спирта и от большого количества вина, правда, слабее, но почему-то никогда не бывало от водки.

Нужно будет окунуться еще пару раз, и тогда все будет в порядке.

Я забрел в воду по колено, опустился на руки и сунул голову в бурун.

Здорово холодно, подумал я, кажется, волосы вылезают от такой холодины. Хорошо еще, что сразу можно будет согреться у костра.

Жора бултыхался в какой-то яме.

— Жора, ты еще не утоп?

Жора захохотал и сделал могучий рывок из своей колдобины. Он взлетел вверх, словно играющая форель, и опять шлепнулся в яму. Он был очень красив в этом полете — сильный, хорошо сложенный, без трусов и в рубашке, прилипшей к телу.

— Жора, ты очень красив, — сказал я, выбираясь на берег, — как тебе идет эта рубашка!

Фыркая и отдуваясь, Жора двинулся к берегу. Он плескался, как шестивесельный ял с гребцами на зыби.

— Самый тихий, — сказал я, — швартуйся вот здесь.

Жора благополучно выбрался, лег на гальку животом и издал победный вопль.

— У стенки нельзя гудеть. Экая ты бестолочь. Вот оштрафует портнадзор, будешь знать.

— Просю пардону, лоцман, — сказал Жора, вставая на ноги.

— То-то же, — сказал я. — А теперь сходи на берег, обувайся и пойдем в кабак.

Мне было уже совсем хорошо, и нужно только побыстрее отогреться у огня и принять вовнутрь граммов сто. Тогда будет уж лучше некуда. Я подождал, пока Жора оденется и обует сапоги. Жора перепутал их, но я ему ничего про это не сказал. Так было интереснее, и я мог втихомолку посмеиваться, наблюдая, как Жора спотыкается. Рыжая щетина отблескивала на солнце золотом, когда по щеке Жоры скатывалась вода.

Мы начали подниматься, подталкивая друг друга и друг за друга цепляясь, когда соскальзывали ноги.

— Ты молоток, — сказал Жора, — давай поцелуемся, Валя.

— Вали отсюда, — сказал я, — развел слюнявчики! И поторопись, а то кабак закроют, у них сегодня короткий день.

Почти на самом верху я упал, а Жора взошел на бровку и протянул мне руку.

— Держи, Валя.

Я протянул ему навстречу свою и тут же убрал ее.

Как ты мог забыть, Фалеев? Вот эта рука и Зоя. Они же были вместе. Вот эта огромная мохнатая конечность и смуглая кожа Зонного лица. Как ты упустил это из виду?

— Вали отсюда, — сказал я, — я и сам смогу.

Жора медленно убрал свою руку. Я впрыгнул на бровку и подошел к костру.

Маркела с винтовкой за пеньком уже не было. Я подбросил в огонь сушняка, разделся и развесил на колышках свою мокрую одежду. Жора тоже разделся до трусов, а свою рубашку повесил на ветку, которую воткнул в землю у костра. Он молча разлил остатки спирта, мы выпили и закурили. Я сидел к костру спиной, тело уже начало согреваться, и стала саднить царапина между лопаток.

Можно бы лучше — некуда.

Когда я надел высохшую одежду, на костре уже вскипел чайник.

Жора лежал в трусах у костра. Руки он скрестил на груди и курил, рассматривая листву над головой. Сшит Жора был добротно и надолго, как можно судить при внимательном рассмотрении.

Развитые мышцы, пропорциональное сложение: этакий мохнатый Геркулес. Такой не даст себя в обиду кому бы то ни было, подумал я. Против таких нужно знать каратэ, самбо, дзюдо и вольную борьбу, тогда при равном весе что-нибудь получится. Женщинам, наверное, спокойно с ним. Женщинам… И Зое тоже.

Жора встал и начал одеваться. Мышцы перекатывались под кожей у него. Конечно, лесоповал — нелегкая работа, подумал я, и ничего удивительного, что Жора огреб себе такие физические данные.

Я налил в кружки чай и поставил их на пенек. Заварку я сделал очень крепкой, так что чай даже немного кислил. Если сделать его еще и сладким, будет что надо.

Жора сел на бревно и взял кружку.

— Куда это он смылся? — спросил он.

— Недалеко. В таком состоянии никуда не уйдет. Спит где-нибудь под кустом: дитя ж природы, — сказал я.

Маркел был даже ближе, чем я предполагал. В дальнем углу поляны, там, где я обычно сваливал в кучу сушняк для костра, что-то затрещало. Маркел поднялся из-за этой кучи сначала на четвереньки, потом на ноги. Держался он нетвердо, но когда шел к костру, ему даже удавалось не падать, споткнувшись о кочки и ветки. Винтовка была, конечно, при нем и держалась на плече чудом. Роба Маркела была вываляна в траве и грязи и обсыпана брусничными и голубичными листьями.

Он подошел к костру и стал напротив нас с Жорой, раскачиваясь, как былинка.

Я не мог понять, что он сейчас думает, что собирается делать или что вообще хочет. Его лицо, оплывшее и посеревшее, было непроницаемо, и на этом опухшем непроницаемом лице исчезли даже глаза. Он вертел головой то в мою сторону, то в сторону Жоры.

Жора хлебал чай и смотрел через березняк на пролив.

— Садись попей чаю, Маркел, — сказал я, — заварил очень крепкий — это помогает.

— Не хочу чаю, — ответил Маркел и начал изучать меня; перестал даже раскачиваться.

Потом повернул лицо и начал изучать Жору. И тоже забывал раскачиваться. На непроницаемом опухшем лице появилась знакомая ухмылочка. Такая хитренькая пьяная ухмылочка.

— Не хочу чаю, — повторил он. — Я тебя не боюсь, Жора.

Жора молчал.

— Каб ты сдох, козел вонючий, — сказал Маркел.

— Прекрати, Маркел! — крикнул я.

— Свинья, — сказал Маркел молчащему Жоре, который продолжал с шумом хлебать из кружки.

— Перестань сейчас же! — возмутился я. — Ты что говоришь?

Он был не так уж и пьян — это стало заметно. И раскачивался он больше для виду.

Маркел снова повернул лицо и нацелил щелки глаз на Жору. В этот момент ремень винтовки сполз с плеча Маркела, и приклад глухо стукнулся о землю.

Жора налил себе еще чаю. И опять хлебал и смотрел через березняк на пролив.

Маркел не глядя взялся рукой за ложе, приподнял винтовку и вскинул ремень на плечо.

Жора допил вторую кружку, выплеснул остатки под ноги Маркелу и взял сигарету из пачки над костром. Он неторопливо прикурил от уголька и выпустил густой клуб дыма в сторону Маркела.

Коряк отшатнулся назад. Он не сводил своих опухших щелок с Жориного лица.

— Валентин, — сказал он, — ты зачем с ним купался?

— Просто мне хотелось, Маркел. А в чем дело?

— Не купайся с ним, Валентин.

Жора встал, с хрустом потянулся, переступил через костер и стал подкидывать в него обгоревшие веточки.

— Свинья, — бросил Маркел ему в спину.

Жора обернулся и не спеша сделал несколько шагов к Маркелу.

— Жора… — сказал я, встал и подошел к ним. Напрасно все это, подумал я, не нужно вмешиваться. Все равно они могут решить свои дела где-нибудь по дороге.

Маркел прислонился к березе и не менял позы. Он не спускал с Жоры набухших щелок, в которых страшно горели желтые, дикие, затравленные глаза.

— Жора, — повторил я.

Тот немного постоял, поглаживая кору березы, белую кожу дерева с черными крапинками; потом легонько оттолкнулся от ствола пальцами и вернулся к костру.

…Маркел допил чай и встал. Острые зубья далеких камчатских гор царапали большой и все еще яркий шар солнца.

— Оставайся у меня, Маркел, — сказал я, — в палатке хватит места для двоих.

Маркел отрицательно покачал головой. Он уже был вполне в себе, и хмель у него окончательно выветрился, только мелко-мелко тряслись пальцы. Он сидел у костра, сгорбившийся, усталый, пил крепкий чай и непрерывно курил, даже не вставляя сигарету в свой деревянный мундштук, а когда окурок уже жег пальцы, он этого, наверное, не чувствовал.

Жора спал с другой стороны костра. А может, просто лежал с закрытыми глазами. И ни разу не закурил.

Маркел поднял рюкзак и натянул лямки. Я хотел помочь, но Маркел снова покачал головой. Потом подпоясался узким сыромятным ремешком из сивучиной шкуры и взял свою винтовку.

Маркел поднял ее к лицу, провел ладонью по изъеденному временем стволу, пощелкал по ложу ногтем. Несколько раз передвинул взад-вперед бегунок прицельной планки. Мушка была сбита давно, и на ее место Маркел ввернул обточенный и отшлифованный медный винтик. Винтик блестел на солнце, и Маркел замазывал его черной краской и подкапчивал на пламени свечи. Но со временем мушка облезала, обтиралась и опять начинала блестеть медью.

Маркел открыл и вынул затвор, посмотрел нарезку ствола на свет. От нарезки еще кое-что оставалось, и хозяин особенно тщательно следил именно за этой частью оружия. Было удивительно, что он еще попадал из этой винтовки туда, куда целил.

Маркел вдвинул и закрыл затвор. Потом осторожно спустил взвод и поставил затвор на предохранитель.

— Пойдем, однако, назад, Жора, — сказал он, не поворачиваясь.

Жора открыл глаза и потянулся.

— Ага. Надо идти и отбрехаться: пробы мы так и не сготовили.

Он рывком встал, нагнулся за штормовкой и увидел бутылку из-под спирта. Жора взял ее, поболтал, будто там еще что-то оставалось, и, сильно развернувшись, бросил через березняк в сторону речки. Бутылка упала под кустом на той стороне и со звоном рассыпалась.

— Не жалко, что я пришел к тебе в гости, Валя, — сказал он. — Было весело. Извини, что не так. А пока бывай здоров.

— Угу, — ответил я.

Я подумал о том, что Жора захочет попрощаться со мной за руку, и не хотел этого.

— Валяйте, — помахал я, — да не заблудитесь. А я буду спать.

— Уже уходим, — сказал Жора, — спи спокойно, дорогой друг.

И они ушли, сначала Жора, а немного погодя и Маркел. Несколько минут слышалось похрустывание на склоне, чавканье сапог на колее; звуки удалялись, затихали, потом исчезли, и остался только шум Березовой, шум Лимимтеваям.

И было бы совсем тихо, если бы не ее неумолчный шепот, который мешал и тревожил.

Она-то шумит тут не первую тысячу лет, подумал я, и тут нового ничего нет. Как и всякая текущая вода, она движется под горку и журчит при этом, разумеется. Отчего бы ей не журчать?

Вот я лежу себе, и покуриваю, и думаю, что мне мешает этот шум.

Тебе просто больно думать о синеглазой женщине и рыжем Жоре, Фалеев. Ишь ты, как тебя знобит временами!

Ну, и не думай на здоровье. Они сами выбрали свои дороги.

А ты?

Я тоже сам. Никто на меня не влиял. Я сам себя запихнул на этот остров, хотя у меня и был выбор.

Врешь сам себе тоже, подумал я. И на этот твой выбор кое-что повлияло. Обстоятельства? Да. Но ведь и люди тоже. И ты на чьи-то выборы влияешь.

Почему это она опять полетела с Кариной сюда, куда ей тяжко возвращаться, наверное?

Со стороны хребта на поляну вышел Маркел-пес, Он двинулся через всю поляну к тому месту, где обычно лежал, слушая музыку или размышляя о великой сермяжной правде. Он неторопливо лег и положил тяжелую голову на лапы.

— Все правильно, — сказал я, — на кой ляд тебе все эти беспокойства на склоне лет? А может быть, ты где-то чуешь волка, Маркел? Да не хочешь связываться?

Конечно, все это мало его касается, нечего ему ввязываться. Он не сопливый, задиристый щенок, к чему такие эксцессы в его-то года?

Надо ему пересидеть где-нибудь на бережку под кустиком или в овражке. Да поспать, если сумеет. Вот он и пересиживает.

Но не сойти мне с этого места, что-то я напутал. Или в собаке напутал, или в своих мыслях. Все-таки почему это он опять вернулся?

Наверное, в вас есть что-то общее. Родственное. Маркел, правда, может быть, и не умеет глубокомысленно рассуждать да прикидывать, что на что влияет. Но ему тоже мешает шум текущей воды. И между вами есть солидная разница, вот тут-то и вся загвоздка.

7

Распадок лежал километрах в десяти к югу, почти на половине пути между Березовой и речкой Унюнюваям.

Я осторожно опустился на валун. Мне еще показалось, что он чуть шевельнулся. Но это не страшно, подумал я. Всегда можно успеть отпрыгнуть в сторону. Правда, склон оврага крут и обрывист и удержаться на нем стоя или даже сидя было бы невозможно.

Вулканическая бомба была почти правильной круглой формы, примерно с метр в диаметре, а ее поверхность во многих местах сколота и выщерблена. В сколе видны слои, будто бомбу скатали из разных по цвету лоскутов сырого теста. Кромки сломов осыпались под рукой. Очень старая бомба, сколько-то там тысяч лет.

Я сел на нагретую поверхность и свесил ноги. Внизу, в разрывах зеленой крыши, поблескивал ручей и слышался слабый звон воды. Я подготовил альбом и начал делать наброски ручья, который уходил из-под крыши в расщелину, а потом закатывался в отлив. Из сумрака распадка был виден кусочек пляжа с двумя валунами, море и небо. Все это было залито ярким полуденным солнцем. Если смотреть из расщелины — снизу на выход, то это будет напоминать вид из железнодорожного тоннеля.

Что-то у меня сегодня ничего не получается. Уже испорчены три наброска.

Надо посидеть, покурить, отвлечься и о чем-нибудь подумать. Все правильно, вот кассета с цветной ОРВОвской пленкой, я не забыл ее зарядить. К этой пленке я был склонен всегда, потому что именно на ней у меня получались лучшие цветные негативы. Пленку мне высылали с материка, и некоторый запас с собой всегда имелся. Один только вид упаковки вызывал желание искать кадр и фотографировать. Я вспомнил те негативы, на которых был снят Великий Точило.

Я шел тогда по весеннему праздничному Петропавловску и недалеко от ГУМа встретил Точилу в окружении веселой толпы моряков, которые, разумеется, слушали байки и анекдоты Великого с неизменной благодарностью. Я снял его сначала в сопровождении свиты, потом одного на фоне цветного мозаичного каскада, который недавно появился в скверике на склоне.

Точилу было не узнать. Он с достоинством щеголял в «новом, только что построенном парадно-выгребном лапсердачке», правда, без петелечек. Еще он носил белую нейлоновую рубашку, галстук и остроносые лакированные ботинки на высоком каблуке.

Оставалось только ломать голову, у кого все это он выклянчил, выпросил, уговорил потаскать под честное слово. За галстук еще можно было ручаться — галстук у него был, это я помню точно; вот этот самый, темно-синий с серебряными блестками. Немыслимо, если бы Великий отхватил такой гардеробчик за свои кровные. Тем более что он уже вторую неделю сидел «на биче».

Великий Точило женился и просил у всех три рубля на свадьбу. По моим скромным подсчетам, он женился уже в шестой раз. В трех случаях он опаздывал на свадьбу. Просто складывались такие вот невезучие обстоятельства, когда Точило приходил в порт, где должна была состояться свадьба, а невеста в это время брала билет на самолет и улетала искать Точилу в тот порт, откуда его величество недавно изволили отбыть. «Опять промахнулся», — говорил тогда Точило.

— Ты на ком сегодня женишься, Великий? — спросил я.

— На Ниночке.

— Почему же на Ниночке? Ты, помнится, хотел на Надюше.

Точило скорбно промолчал.

— Она полюбила другого.

— Опять ты промахнулся, Точило. Ты непутевый, поэтому тебя никогда не выпустят в загранку и ты не увидишь знойного Гонконга и не сорвешь настоящего банана с настоящего бананового дерева.

— Не нужно мне никаких Гонконгов и бананов с настоящего бананового дерева. Три рубля — вот мое счастье.

— Ты их пропьешь сегодня же, и брачные узы не свяжут тебя и Надюшу… то бишь Ниночку.

— Три рубля…

— Лучше разведись сразу, ибо нет на свете женщины, которая смогла бы жить с тобой больше недели.

— Я талантлив, Валя. Ты, конечно, знаешь, почему меня назвали Великим Точилой? Я смог в море выточить такую гайку, что она рассыпалась при первом же прикосновении ровно на шесть кусков…

— Эта история стала легендой.

— …Поэтому я постараюсь, чтобы Ниночка осталась со мной навсегда.

— Не ври, Великий. Одними гайками ты женщину не удержишь. Тем более такими, которые рассыпаются на шесть кусков.

— Я говорю о том, что талантлив, Валя. А таланты бывают универсальными.

— Универсальное ваше величество, ты и сам знаешь, что все это липа. Поэтому не тщись понапрасну, а пошли герольда объявлять о разводе.

— Три рубля…

— У меня только мелочь на автобус, Точило. У меня нет денег, и я сейчас хуже, чем «на биче»: я отлучен от моря…

…Когда «Хатангалес» ушел в Японию, меня списали на берег, потому что у меня не было визы. Я начал проходить медкомиссию, и врачи меня «зарезали». У меня что-то неладное с головой: последствия сотрясения мозга. Черт меня дернул пожаловаться; хотя голова временами и болела, с нею еще можно было работать на корабле. А врачи меня «зарезали», и теперь мне нет пути в море.

— Ну, конечно, — сказал Точило, — ты же уходишь на маяки.

— Да, через несколько дней. Я уже прошел стажировку на Переднем Авачинском маяке и сдал все необходимые зачеты. Через неделю на восточное побережье уйдет судно гидрографии и отвезет меня на маяк острова Карагинского.

— Мы можем достать три рубля на «Олюторке». Нужно только сходить на «Олюторку», и у нас будут три рубля.

— Пойдем на «Олюторку», Великий, и вытрусим из этих жмотов наши три рубля. Ты знаешь много свежих анекдотов и сказочек. Не забудь рассказать о том, как ты кричал в магаданском вытрезвителе: «Моряк не пьяница, он просто догоняет береговых!»

— Еще я напомню о том, как покойная «Башкирнефть» входила задним ходом в Авачинскую губу, а погранцы с берега требовали объяснить наши действия. Потом расскажу, какую драку я видел во владивостокском «Золотом Роге».

— И как ваша дневальная стояла на руле, когда в десятибалльный шторм все, вплоть до капитана, укачались вусмерть.

— А под конец я добью их бухтой Провидения, где меня раздели до трусов и я ночью по закоулкам пробирался на судно. Меня тогда заметила портовая охрана и стреляла в воздух.

— Еще полгода назад никакой стрельбы в бухте Провидения не было, Точило? Полгода спустя ты начнешь рассказывать, что тебя обстреливали из минометов и глушили глубинными бомбами, когда ты плыл стилем «кроль» к родному трапу. Про стрельбу лучше не надо.

— Тогда не надо. А может, и стреляли, но не в меня, и не в бухте Провидения. Я уже и забыл, с кем и где это было.

— Великий, — говорил я, — я люблю тебя, потому что ты бессребреник, пьяница, врун и добрая душа. Скоро меня тут не станет. Камчатские бородатые боги отвернулись от меня, и я прощаюсь с гордыми кораблями, прощаюсь с морем моряков и прощаюсь с тобой, мой драгоценный Точило. Ты останешься, и скоро тебе дадут какую-нибудь старую коробку с паровым двигателем и изношенными бортами, и ты будешь точить на ней нормальные болты и гайки; будешь шататься вместе с ней по «голубым линиям» и по камчатскому побережью, потому что дальше тебя и не пустят. Ты будешь жениться в каждом порту, и от тебя будут уходить женщины. Ты будешь драться один против толпы за какую-нибудь незнакомую девчонку, драться просто так, как в «Золотом Роге». Тебе будут доставаться синяки, будут лепить выговоры, будут смеяться над тобой моряки и ходить о тебе легенды. А ты… ты будешь оставаться постоянным в своей глупой доброте и нелепой доверчивости. Ты остаешься, я ухожу и — о, как я тебе завидую!

Мы сидели на лавочке у «Бич Холла», в котором жили когда-нибудь все камчатские моряки торгового флота, а перед нами расстилался дымный пейзаж Авачинского залива. Точило угощал меня водкой, купленной в счет будущей свадьбы, — в дружбе он тоже был постоянен.

Великий молча плакал скупыми мужскими слезами. Он тихо сидел, подперев подбородок ладонью, слушал меня и плакал.

Я смотрел сверху на нагромождение гор, вулканов, домов, мачт и портальных кранов и думал, что из всех городов, в которых я бывал, когда после армии отправился бродить по белу свету, меня приняла только вольная, ласковая Находка. Но и там я не удержался, и меня опять сорвало и потащило дальше.

Теперь попытаюсь осесть на Камчатке, и вот ухожу в Управление гидрографии работать на маяке Карагинском.

— О чем ты плачешь, мой драгоценный Великий Точило?

— Птичку жалко, — сказал Точило и не мог ответить иначе, потому что учился мужественно скрывать свои слабости. Он все понимал, всех жалел и никому не мог помочь, потому что все портила его несусветная нелепая доброта.

Я клялся ему тогда страшной своей клятвой, клялся пароходной трубой, что пройдет время, я сумею пройти медкомиссию, вернусь в море и буду ходить по нему на больших белых кораблях. Точило сидел, подперев подбородок ладонью, слушал меня, верил мне и плакал скупыми мужскими слезами.


…Вот тут удачная точка съемки: будет видно и ручей, и щель выхода, и солнечный кусочек с пляжем и морем. Аппарат нужно настроить дважды на этот солнечный кусочек, а потом на затемненный овраг с ручьем и зеленой крышей над ними и продублировать снимки. Нужно будет потом спуститься вниз и снять оттуда.

Я встал, и тут бомба качнулась. Я не успел ничего подумать, просто куда-то упал и покатился, но застрял в извивающихся по склону корнях. Сильно заболела ступня.

Вулканическое яйцо, вывалившись из своего насиженного гнезда, прокатилось в метре от меня. Оно набрало скорость и с гулким шумом ухнуло в ручей. По склону медленно сыпалась мелкая галька и глина.

Я висел на корешках и думал про свои падения. И все на бережках да на склонах. Как это говорил Козьма Прутков: «Не ходи по косогору, сапоги стопчешь»?

Теперь придется осторожно сползти вниз, не наступая на больную ногу, вырезать крепкую палку и тащиться до Березовой на трех. Нужно отыскать альбом — хорошо, если он не попал в воду. Еще повезло, что цел аппарат. А растяжение я заработал недурное. По-мелочному подгадили камчатские бородатые боги.

Альбом не намок, зацепился за ветки, только выпали два рисунка. Палка выдержит. Вот теперь тихонько выползем на отлив, перекурим да и ринемся домой.

…Я клятвопреступник. Я могу вернуться в море на белые корабли, но уже не хочу этого, потому что изменился. И напрасно станет ждать меня Великий Точило. А может, он и не ждет уже, ведь он наверняка изменился тоже, и это будет самое печальное во всей этой истории…

Был сильный отлив, поэтому я перешел устье Березовой без особых мучений. И только когда я уже брел по колее, заметил над березняком дым костра. За березняком, в той стороне, где кочкарник, бродили две оседланные лошади.

Только конницы тебе и не хватало. А ты ковылял, как хромой кузнечик, целых десять километров, когда вот стоят две лошади, да еще и под седлами. Не могли они прийти попастись туда, в распадок? Заблудились бы и пришли, черт бы их побрал!

А где же всадники?

8

— Здравствуйте, — сказал я. — С приездом тебя, Карина.

— Спасибо, — сказала Карина и встала с бревна.

Зоя только глазами повела в мою сторону.

— Добрый вечер, Валентин. А я все ломала голову, тот ли Валентин или не тот.

— Тот самый, с градусником, — сказал я. — Давно вы тут сидите?

— Мы приехали с час назад. Тебя не было, но вещи все оставались в твоей палатке, вот мы и подумали, что ты отлучился ненадолго. На всякий случай покричали, походили поблизости, а потом сели пить чай. Ты не в обиде?

— Ну что ты, Карина.

— А ты хромаешь, Валя?

— Ходил по косогору, стоптал сапожок, — сказал я.

— Все б тебе смеяться. А серьезно?

— Упал, свалился, загрохотал, сшибся, сверзился…

— И где тебя черти носят! Снимай обувь, я посмотрю: может, что-нибудь опасное.

— Пустяки, всего только растяжение.

Карина ощупала мою ступню. Прикосновение ее пальцев было грубовато, но безболезненно. Пожалуй, даже бережно. Во всяком случае, боли не было. Она умеет это делать; наверное, не раз приходилось в поле лечить своих работяг.

Она не похорошела. Все так же некрасива, подумал я. Пряди прямых, бесцветных волос выбивались из-под цветастого платочка на лоб. Увядшая кожа с морщинками у глаз и на шее, но все такая же загорелая. Прямые губы со складками у краев рта. И такая же решительность и уверенность в движениях. Где же ты была тогда, Карина?

— И сильное растяжение, — сказала она. — Я сварганю тебе холодный компресс, перетяну ногу. Как раз у меня найдется хороший широкий бинт. Зоенька, сходи-ка, милая, набери в чайник холодной воды… До свадьбы все заживет.

Зоя встала, взяла чайник, взглянула на меня мимолетным, скользящим взглядом. Она прошла, не поднимая головы, к бровке и начала спускаться.

— Ты нашла свои золото и ртуть, Карина?

— Как тебе сказать…

— Маркел говорил мне, что начальником партии, той, что недалеко от Ягодного, какая-то красивая, только не очень молодая женщина.

— Ох, уж этот Маркел, — сказала Карина и улыбнулась. — Но мы еще поговорим о нем…

— А что такое?

— Дело серьезное, Валя.

— Все ясно, — сказал я.

— Ничего не ясно. Наоборот, — голубенькая муть, Валя.

— Ну…

— Я не могу допустить, чтобы в партии произошло что-нибудь нехорошее. Кое-что уже произошло, а может случиться еще хуже.

— Ты не была бы Кариной, если бы у тебя что-нибудь…

— Ой, Валя, перестань! Я только женщина, и придется мне это еще раз хорошо прочувствовать. Уверена.

Карина встала с бревна, прошлась до «нутра» и обратно. Опять села.

— Зоя сейчас вернется, а ты посмотри на нее внимательно. Не глазей, а просто обрати внимание. На что она стала похожа…

— Я уже заметил, Карина.

— Ну и что?

— С нею не совсем ладно.

— Хуже. Я боюсь за нее, поэтому и привезла ее сюда, к тебе.

Я молчал. Карина встала. Зеленая новая штормовка топорщилась на ее большой низкой груди. На боку висел планшет. По-моему, это тот же планшет, что был у нее и в прошлом году.

Привезла ко мне… Наверное, и вправду что-то серьезное. И знает обо мне чуть больше того, что я живу на маяке, что я взял отпуск за год, а в данный момент отдыхаю на берегу речки Березовой.

— Он избил ее…

— Жора? — быстро спросил я.

— Да. И ушел куда-то. Может, он в Ягодном, а может, в Островном. Я подозревала, что он мог прийти и сюда. Пытаюсь сама разобраться во всем этом. Я уже могла бы вызвать вертолет или катер с милицией и устроить ему «веселую» жизнь. Только повод может показаться не очень серьезным. А ждать, пока он еще что-нибудь натворит, — нельзя. Тогда окажется поздно. Зою спрячу у тебя, Валя. Но я привезла ее сюда не только потому… — Карина опять села. — Она мне ничего не рассказывала до вчерашнего дня. Надо же… Работали рядом, ели из одного горшка, а она все молчком-молчком. Я-то, старая дура, думала, что у нее с Жорой что-то есть… Да не хочу осуждать чей-либо выбор или содействовать… Наверное, у них так получилось, думала я. Сомневалась еще по прошлому году, присматривалась — что-то не такая моя Зоенька. Молчит… Жора даже говорить громко с нею не смел, не то что ругаться или что там… А тут вдруг избил ее… У нее на плечах сплошные синяки! Меня рядом не было, а те, кто видел, побоялись. Его все боятся… черт-те что. Мужики, называется! Я бы его с голыми руками не побоялась, посмел бы только тронуть!

Она встала и опять начала ходить.

— Отпоила ее. Ничего у нее не сломано, не разбито, слава богу. Отлежалась. Но застыла, сгорбилась и молчит. Насилушку разговорила ее. Привезла сюда. Нужно что-то делать.

Как же это было? Карина не могла ни о чем догадаться или не решалась ничего сделать? Может быть, ей казалось, что деликатнее будет не вмешиваться? Но Зоя… Мучилась и скрывала. Зачем? Скрывала и в прошлом году, и в этом. Почему, зачем?

Послышался хруст веточек на склоне.

Зоя поставила чайник у моей ноги, отошла в сторону и прислонилась к березе.

Карина смочила бинт водой из чайника, туго перебинтовала ступню и опять полила повязку.

— Не беспокой ее теперь, Валя. Завтра станет легче, только не беспокой.

— Спасибо, док. Буду послушным и не стану беспокоить ногу.

— Ишь ты — за «спасибо»! Давай угощай нас, чем можешь. И чаю мы не откажемся повторить. Зря мы распинались тут ради тебя, что ли? Только ты не вставай — я сама все найду.

— В палатке что-то есть, — сказал я. — Помню, у меня была еще банка сыра и растворимого кофе на донышке.

— …Ничего себе, — ответила Карина уже из «нутра», — растворимый кофе и в городе редко встретишь, а у него — пожалте.

Она хозяйничала бесцеремонно, как у себя дома.

— Только тушенки не хватало, — слышался ее голос, — с глаз долой.

— Не бей посуду, Карина, — сказал я.

— Какая у тебя посуда, нищета, — отозвалась Карина, — банка, что ли? Нищета, однако. Только что растворимый кофе, а так с голоду опухнуть можно на твоих харчах.

Она выкарабкалась из палатки и начала хлопотать у костра.

— Ты сиди, сиди, — сказала она, — не вставай, мешаться будешь тут…

Зоя стояла у березы.

Я видел опущенную голову, волосы падали на лицо, она их не отводила. Из-за волос не было видно того местечка под подбородком, куда я чаще всего целовал ее. И не было видно маленькой родинки на этом месте.

Она отвела лицо в сторону, когда я посмотрел на нее, потом просто прикрылась ладонью.

Наверное, и так она чувствовала мой взгляд, поэтому повернулась ко мне спиной и обняла березку левой рукою. Карина уже успела открыть сыр, рассыпала в кружки кофе, разложила галеты. Чайник пофыркивал на веселом огне.

— Вот и все, — сказала она. — Приобщимся к нищете. Зоенька, иди, садись.

Зоя молча покачала головой.

— Не капризничай, девка, — мягко уронила Карина. — Ты же сегодня так ничего и не поела.

Зоя опять покачала опущенной головой. Она стояла, потом сползла по стволу вниз и села на корневище. От костра были видны только ее плечо и голова.

Карина быстро подошла и склонилась над ней. Она что-то говорила Зое, но та молчала и изредка качала головой.

Карина вернулась к костру, села на бревно и подперла кулаком подбородок.

— Ох, бедная, бедная, — произнесла она тихо.

…Мы пили кофе, а Карина то и дело посматривала за палатку, где за скосом туго натянутого брезента, виднелась Зоина опущенная голова.

— Вчера она рассказала о себе, тебе и Жоре. Многого она не рассказала, но судить можно.

Кофе дымился в ее кружке, остывал, она забывала отпивать его, терла ладонью загорелый лоб.

— Гадкая история, Валя. Я почему-то думаю, что ты знаешь, как все это называется. Или нет?

Что ей скажешь?

Конечно, знаю. Собственные терзания ни при чем. Можно многое объяснить, но нельзя ничего оправдать.

— Нельзя, — сказала Карина. — Ты же мужчина, и нельзя ничего оправдывать. Слушай-ка дальше.

Она посмотрела за палатку.

— Этой весной она опять попросилась ко мне… Если бы она хоть что-нибудь рассказала!.. Опять увязался Жора. Я к нему претензий не имела, он хорошо работал. Но просто опасалась я его. Мало ли к нам в партии прибивается — и бичи хронические, и юнцы, и уголовники. У Жоры две судимости — в общей сложности семь лет исправительно-трудовых колоний. В партиях бывало и похлестче. Но вот чувствовала я в Жоре что-то такое… Настораживало в нем… злая тайная страстность, что ли… Думаю, не ошибаюсь… Он жестокий… Теперь выходит, опасалась я его не напрасно.

Карина замолчала и пригорюнилась. Я курил, смотрел в огонь и думал, думал, думал.

— Я не спрашиваю тебя, Валя, почему ты живешь на острове, молодой парень, один, без семьи… Может быть, ты чего-нибудь боишься, или болен, или ошибся, прости меня, старую… Но через Зою и по ее рассказу я тебя немного узнала и понимаю тебя. И не согласна… Не то, Валя. Нет, не то у тебя.

Она сняла через голову ремешок планшета, положила планшет рядом на бревно. Отпила глоток остывшего кофе.

— Дай мне закурить, пожалуйста.

— Ты же не курила, Карина.

— Я и не курю.

Карина закурила и сильно затянулась. Опыт у нее есть, хотя она и говорит, что не курит. И навык есть и опыт.

— Я уже третий год летаю в поле сюда, на остров. Все ищу свои ртуть да золото. Не стану рассказывать, как было трудно организовать сюда первую экспедицию, еще труднее — вторую и вот эту, последнюю. Само по себе женщине это все трудно. Нужно усилие, а усилию всегда что-то противостоит, даже неразумная услужливость. Были упреки… недоброжелательство даже… И приходилось кому-то доказывать целесообразность экспедиций, особенно этой… По пять месяцев оторвана от семьи, уюта. Но я живу вот этим, настоящим… Без этого от меня не осталось бы ничего, кроме просто бабы с мужем, семьей и работой в институте. Не думай, что я пробивная, жесткая или что ты там обо мне думаешь. Мне бывает иногда так трудно… Изыскания заходили в тупик, не подтверждались расчеты, предположения — я плакала втихомолку. Хотелось куда-нибудь приткнуться, где потеплей, поспокойней — я уже имею на это право. Но нельзя мне, не могу, Валя. Доведу все до конца, хотя уже ясно, что результаты не обнадеживают. У меня сейчас такое ощущение, что впереди маячит эта самая баба с мужем и институтом… кажется, что уже ничего я не смогу, когда кончится нынешнее лето. Но это я так… между прочим. Я легко не поддамся. — Она выпила остаток кофе и снова жадно затянулась сигаретой. — И вот я скажу тебе сейчас важное, Валентин. Мне доставалось крепко с самого начала. С корнями нужно было выдирать из себя то, что мешало, что не нравилось самой. Но дело в том, что я всегда была на людях, отвечала и за них и перед ними. И легче было и намного труднее, Валя. Потому что люди в тебе, в твоей памяти и люди вокруг тебя — это мерка твоя, Валя…

Что-то тут есть, Фалеев.

Люди… С собакой хорошо жить, она, может быть, и мыслит, но она безответная. С нею легче… А с людьми…

— Если ты один, — сказала Карина, — то это ничто. Сколько раз я ошибалась в людях, было скверно, стыдно… Но вот теперь знаю, что без ошибок этих, разочарований и обид не выросло бы у меня к людям уважение. Что, парадоксально звучит? Ничего… Ошибки и обиды лечат, не всякого, конечно. Я усвоила крепко: не нужно бояться ошибиться; тогда можно стать такой, в ком не обманутся другие. Это личный опыт, Валя, я его не афиширую и не ищу сторонников. Легко, наверное, любить и уважать сильных, красивых людей, а вот так называемый «серый пиджачок» со слабостями, дурными склонностями, бестолковой жизнью, кажется, заслуживает мало внимания. Я не морализаторша, Валя, нет… Это интересные и значительные люди, «серые пиджачки»-то. Опять парадокс? Нет. Они интересны и значительны возможностями роста, развития. И интересно жить среди них и видеть, как они меняются в тех обстоятельствах, в которые их ставит случай или судьба. Это увлекает, Валя, и свои ошибки, разочарования не кажутся серьезными… Вот есть у меня дело, которое я делаю для людей — и для сильных и красивых, а больше для «серых пиджачков» — и за которое я не жду сиюминутных признаний и благодарности. И все это нетрудно, когда ты среди людей. Не хочется размениваться на неприязни, мелочные распри. Не хочу розового счастья. Успокоенности… Мне тогда и крышка…

Великомудрая Карина, думал я. Нужна такая вот великомудрая Карина, чтобы пришла и потыкала мордой оземь. Здорово помогает. Во всяком случае, лучше, чем препирательства со старым псом.

— Мне обидно за таких молодых, как ты, Валя. Всего-то вы боитесь. Любви безответной боитесь, разочарований боитесь, зла боитесь, добра тоже. А главное, боитесь в дурачках остаться… Вот отчего все это! Любите свои терзания, свою страдальческую значимость. И приходите к пустым, величественным формулам. Да добро бы только к формулам, а то ведь поступаете по этим формулам, и выходит у вас… Вон там за палаткой Зоя сидит… Время идет, Валя. Жить надо, к людям бежать… терять, находить. А у вас неразвитость какая-то, прости господи…

Крепко она тебя, Фалеев! Кажется и макушка покраснела… Ох и крепко.

Только и остается, что выплюнуть сигарету и спрятать лицо в ладони.

По-моему, до меня начинает доходить, отчего плакал Великий Точило. Он-то не боялся оставаться в «дурачках», а оставался и оставался. И не боялся. Он, конечно, не дорос до этой самой мудрости, о которой говорила Карина, может быть, только чувствовал ее краешек. И, наверное, думал, что доброта его бесталанна, что это не та доброта, не по той мерке. Он думал, что доброта его пройдет, как прилипчивая болезнь. Жалел себя и лил горючие слезы. Вот что самое грустное во всей этой истории с Великим драгоценным Точилой.

Карина встала, смяла окурок и бросила его в огонь. Отвернулась, сложив руки под большой грудью, потом начала ходить взад-вперед у костра.

Мы долго молчали каждый о своем.

Сумерки сгущались и ясно выделяли тишину. Хрупали изредка лошади позади березняка, шумела приглушенно вода в реке, едва шевелилась листва.

— Валя, — сказала Карина. — Ты не серчай: я ж дело говорила.

— Конечно. Я и не думаю обижаться.

— Ты давно знаешь Маркела?

— Третий год.

— Что ты о нем знаешь?

— Больше всего он бывает один.

— Ты не пробовал с ним говорить?

— О чем?

— Говорить о нем и Жоре?

— Зачем?

— Вот еще одна напасть, Валя! Ведь они были у тебя, и ты ничего не заметил?

— Были. И кое-что я заметил.

— Что ты можешь сказать?

— Мне кажется, их объединяет взаимная ненависть.

— Кажется?.. А это точно. Я тебе уже рассказала о Жоре. Зачем ему Маркел?

Карина попросила еще одну сигарету.

Она сидела и курила, и взгляд темно-карих глаз потерялся в лепестках пляшущего огня. Она опять посмотрела за палатку, потом встала и направилась к Зое. Но с полпути вернулась, бросила недокуренную сигарету в костер.

— Посиди пока один, Валя.

Карина села рядом с Зоей, положила руку ей на плечо.

Она что-то говорила ей, гладила по волосам, но Зоя не отзывалась, была безучастна, равнодушна, неподвижна.

Светилось старое брезентовое полотнище. Шуршали кони, шумела вода…

Ты был просто туг на ухо, Фалеев. Там, в реке, — не законы физики.

Речка Березовая чиста и холодна, в ней есть что-то, есть истина, которую ты не мог и не хотел понять.

Все, к чему свелись твои эмоции, — это боязнь мешающего тебе шума.

Когда-то у меня был друг, подумал я. Зимнее, штормовое море играло с судном, которое уходило все дальше и дальше в океан от огней большого портового города. И друг крепко брал тебя под локоть и вел по проваливающейся палубе. Он оберегал тебя, хмельного, от лееров, кнехтов и мог бережно, незаметно заслонить эти огни, гаснущие за кормой, на которые ты оглядывался и к которым тянулся…

Карина склонилась к Зоиной голове и что-то очень тихо говорила. Потом Зоя обняла ее и прижалась к ней, и они обе сидели вот так, обнявшись, и текло время, и дымился костер. Наверное, они плакали…

Карина встала, оправила штормовку, высморкалась в платочек. Она постояла над Зоей, поглаживая ее голову, потом ушла за березняк, привела обеих лошадей.

Одну лошадь привязала к березе, у второй поправила и подтянула сбрую. Сходила еще раз, принесла охапку травы и бросила ее под ноги привязанной лошади.

У костра подобрала планшет и повесила его на плечо.

— Валя, я должна поторопиться. Нужно собрать партию, провести инструктаж… Не помешает быть готовым ко всяким неожиданностям. Маркела, кстати, со вчерашнего дня тоже никто не видел, а он постоянно был на виду. Прими к сведению… Если что увидишь или узнаешь, дай знать… хоть на одной ноге. А вообще не скачи и не прыгай тут. Спасибо за гостеприимство…

Она долго смотрела мне в лицо. Потом подошла вплотную.

— Не обижай ее, Валя. Я разрешила ей вернуться после обеда завтра. За это время что-нибудь успеем сделать, там… Не обижай ее. Ей очень плохо, Валя.

Я молчал.

Все возвращается на круги своя. Вот и твой срок платить.

— Ничего не случится, Карина, — успокоил ее я. — Я не испорчу…

— Я верю тебе. Ты все-таки нравишься мне, Валя.

Она чуть толкнула меня кончиками пальцев в плечо и слабо улыбнулась.

— Спасибо, — сказал я.

— Не за что…

Карина подошла к лошади с той стороны, откуда не было видно, как она карабкается в седло. Но в седле держалась уверенно и выглядела надежно и увесисто.

— До свидания, Валя, — сказала она и подобрала поводья.

— Карина…

Она остановила лошадь и обернулась.

— Спасибо тебе, Карина…

Она долго смотрела на меня, шевельнулась в седле и вздохнула.

— Все зависит от тебя самого… Ты понимаешь, что я хочу сказать?

— Понимаю…

Карина тронула каблуками лошадь.

Она уехала в сторону, противоположную реке. Наверное, она знала дорогу до лагеря по сопкам. Долго еще слышался стук копыт, потом издалека заржала лошадь, и в ответ ей коротко всхрапнула привязанная в березняке.

Все стихло. Только шум реки.

Я с трудом встал. Нога успокоилась, но, когда я ступил на нее, опять заныла.

Зоя сидела в той же позе. Волосы затеняли опущенное лицо, оно казалось спящим. Я подошел и опустился перед ней на колени. Даже дыхания ее не было слышно. Она как тень, подумал я. Тень каких-то там таитянских языческих духов. Смуглая бесплотность…

Я медленно отвел со лба прядку волос.

Зоя чуть приметно дрогнула и затаилась. Под закрытыми веками, под опущенными ресницами ходила темень.

Я убрал волосы с ее губ и поцеловал. Она не шелохнулась. Я водил кончиками пальцев по подбородку, по закрытым векам. Волосы лились на плечи, на грудь, опутывали руки.

Бог ты мой! — оказывается, как хорошо я тебя помню, женщина!

Я поцеловал ее в губы, потом то место на горле, под подбородком, где маленькая родинка.

— Я так хотела увидеть тебя… Фалеев. Целый год ждала…

Нет, ты не тень.

— …Целый год ждала, чтобы увидеть тебя и задавить то, что мучило меня. До последней недели я ничего о тебе не знала… я боялась и хотела… хотела узнать, что ненавижу тебя… презираю.

Она порывисто подняла голову, открыла глаза… На ресницах мерцала влага, она дышала с трудом. Она смотрела на меня, по ее лицу катились слезы… Было нестерпимо выдерживать взгляд этих остановившихся зрачков.

— Что ты сделал со мной, милый! — сказала она тоскливо.

Мы стояли на коленях и смотрели друг на друга. Она придвинулась ко мне, подняла ладонь, и ее прохладные пальцы плели что-то невыразимое на моем лице.

Хрупкие дрожащие пальцы на моих губах, глазах…

— Неужели это ты?

— Зоенька…

— Скажи, что я глупышка и что это не ты… И что так не бывает…

— Глупышка, конечно, это я.

— И я могу тебя поцеловать?.. Провести ладонью по бороде, по бровям? Я могу обнять тебя и целовать… сколько захочу?..

— Обними… и целуй, пожалуйста.

— И ты не прогонишь меня, милый? — спросила она и робко улыбнулась.

Ты получаешь свое, Фалеев… Ну и получай. Тебя рвут ее слова и эта улыбка… Тебе больно за свою подлость. Ты получаешь свое. Ну, и получай! Смейся надо мной, речка Березовая, смейтесь, далекие синие горы…

— Поцелуй теперь ты меня, Фалеев… Как ты изменился! Я немного боюсь тебя даже… Что было с тобой… милый?

— Не спрашивай.

Она отстранилась, внимательно посмотрела влажными, блестевшими в сумраке глазами.

— Тебе было плохо, да?..

— Зимой там очень холодный ветер, Заинька…

— Бедный, — сказала она неслышно. — А я хотела ненавидеть… Бедный…

Ей было девятнадцать лет, думал я. И я ни черта не знал о ней. Знал только, что после школы она поступила в геологический институт и вот уже дважды летает в поле, на остров. Знаю, что у нее есть мать где-то в Орше, но нет отца. Она одна росла, без отца — единственная дочка у матери. Мать радовалась, что вот, мол, Зоя поступила, в люди выйдет. А Зоя могла и не выйти в люди после того, что с ней тут сделали. Кто знает, что было бы, не прилети она во второй раз на остров с желанием меня увидеть? Да если бы не Карина?

А теперь она на год старше, и я знаю о ней еще меньше. Но нет, кажется, немного знаю. Знаю, что в этом папирусе. И я буду бережен с ним и буду читать его, все больше между строк.

— …Расскажи, как ты жил без меня.

Она лежала, прижавшись ко мне, и обнимала своими прохладными руками. В палатке было темно и тихо. Не слышалось ни шума речки, ни хрупанья лошади. Только Зоин голос и ее дыхание.

Оказывается, трудно ответить. Иногда мне казалось, что на белом свете есть только северный ветер — ветер, который выл и грохотал за окном, — и я. Ледяной северный ветер и маленький съежившийся человечек.

— Противный ветер, — сказала Зоя. — Несчастный человечек.

Я ругался сам с собой и еще с кем-то, кого-то изображал мерзким визгливым голоском. Я пинал стены и пел дикие гортанные песни на мне самому непонятном языке. Бывало, прилетал по санзаданию или же просто случайный вертолет, и тогда можно было получить почту и отправить свои письма.

— Я тоже написала тебе письмо. Длинное-длинное… и сама плакала, когда писала. Потом сожгла…

Летом бывает легче жить. Когда зацветает тундра, светит горячее солнце, а рядом плещется море, то ни о чем скверном не думается. Собаки звякают цепями в овраге.

Кстати, о собаках. В упряжке нашего радиста есть молодой пес. Когда Васильич вешает на шею бинокль и выходит к собакам, чтобы запрячь нарту, этот пес поднимается и начинает скакать на трех лапах, а четвертую прячет. Лапа была у него ранена в капкане еще год назад… Конечно, Васильич оставляет его и уезжает на нарте, а этого пса отпрягает побегать. Едва нарта скрывается за углом, пес отряхивается и неторопливо отправляется погулять на всех четырех, и даже не хромает. Радисту рассказали об этом, и он однажды запряг и его, несмотря на то что пес скулил и волочил четвертую конечность. Это был очень молодой, сметливый и очень ленивый пес. Он бежал на трех лапах, тормозил, нервировал всю упряжку и непрерывно скулил. Васильич плюнул в сердцах и отпряг его. Пес подождал, когда нарта скроется, встряхнулся и спокойно побежал назад на четырех.

— Вот какой у вас пес, — улыбнулась Зоя.

Она дышала мне в щеку, обнимала меня… А пальцы почему-то прохладные… Я чувствовал, как стучало под ладонью ее сердце… Зоино сердце…

— Рассказывай еще, милый.

Когда Женя, Виталькина жена, уехала на материк на операцию, Виталька остался на маяке с двумя детьми. Андрей был дошкольного возраста, а его сестра, которую все звали Лясиком, еще не умела хорошо ходить. Однажды Виталя пришел ко мне, сел, курил и молчал. Он был немного пьян, не очень, но заметно.

— Что там у тебя? — спросил я.

Виталька вздохнул и стряхнул пепел на пол.

— Как жить дальше будем, — сказал он, — с этими Лясиками?

— В чем дело, Виталя?

— Сказал же этому сукиному сыну Андрею, что отойду всего на пару часов, на охоту… и чтоб все было в ажуре…

— И что?

— Возвращаюсь через пару часов, открываю дверь и что я вижу?..

— Что ты видишь?

— Содом и Гоморру. Минут через десять я пришел в себя и сказал: «Андрей! Почему у куклы оторвана голова, а машина лишилась всех четырех колес? Разве не я тебя учил, что игрушки нужно беречь, а после игры складывать в ящик? Ага, это было уличное происшествие. Ладно, прощаю. Почему на кухне по палубе размазано голубичное варенье? Вы пили с Лясиком чай… Ладно, прощаю. А почему завял кактус? Ты полил его из термоса… Ладно, прощаю. Почему бинокль лежит в Ляськином горшке, а патроны валяются под кроватью? Вы играли в охотников… Ладно, прощаю. А дробь почему везде рассыпана? На охоте шел дождик. Отлично понимаю тебя. Ладно. Куда делась иголка из швейной машинки? Ты пришивал Лясику пуговицу. Надеюсь, не к голому телу? Поищи иголку в кармане и вставь ее на место. Отчего в ванной комнате по колено воды, а сверху плавают Ляськины ползунки? Мыл Лясику руки. Ты заботливый брат, я вижу». Я говорил с ним спокойно, он тоже не нервничал: не кричал и не ругался! Хотя здорово расстроился. Потом я сказал ему, чтобы он брал тряпку и принимался за дело. Через час все должно быть убрано и наведен надлежащий порядок. Потом мы с ним посидим, потолкуем. Он взял, конечно, тряпку и долго наводил подобие порядка. Я достал бутылку рома из посылки, которую Женька прислала неделю назад, и мы с ним посидели и потолковали. Правда, пить он отказался, а я выпил. Мы с ним долго толковали о том о сем. В конце концов он признал, что так делать нельзя, как он делает, и обещал исправиться.

Зоя смеялась на моем плече. Она засмеялась в первый раз с той минуты, когда я увидел ее на колее вездехода.

Я взял ее лицо в ладони. Казалось, светлые глаза ее сияют во тьме палатки.

— Зоя… Зоенька…

— Что, Фалеев?

— Как славно смеешься… Ты повеселела, Зоенька, и, наверное, стала очень красивой… Жаль, что я не вижу тебя в темноте.

— Конечно, милый… конечно, я похорошела… Как жаль, что ты не видишь меня в темноте…

— Всегда так смейся, — сказал я. — Оставайся вот такой… и чтобы у тебя так же сильно и спокойно стучало сердечко.

— Эх ты… — сказала она чуть слышно и не договорила.

Я поцеловал ее в глаза, в ждущие губы, а она придвинулась еще ближе и что-то жарко шептала и шептала мне в ухо…

…Вот таким же тихим шепотом отвечала вода в Березовой. И никуда ты от этого не денешься.

Обними ее крепко и ничего не выдумывай…


Встало солнце, а Зоя спала. Старое брезентовое полотнище, сквозь которое ночью блестела то ли звезда, то ли росинка, теперь светилось матовой бледной зеленью. Я смотрел на спящую, волосы разметались по свернутой телогрейке, которая была нашей подушкой… Кружевная тесемочка девичьей рубашки сползла со смуглого плеча. В палатке было тепло от двух человеческих тел. Ни одного комара… Я всегда хорошо проверял перед сном входную щель и обрызгивал препаратом брезент. Спи спокойно, таитянское сокровище… И улыбайся во сне, вот так… и пробормочи что-нибудь невнятное… Как ты хороша сейчас! Только вот лиловые пятна на плечах и на шее, которых я не видел в темноте…


После обеда мы ехали вдвоем на одной лошади к лагерю. Я сидел сзади, Зоя прислонилась ко мне и продолжала спать. Даже причмокивала.

— Открой синие очи, — сказал я, — чудо-день какой, а ты спишь…

— Я знаю, — сказала она в рубашку, — просто замечательный день. Слушай, Фалеев, а как же ты назад дойдешь с одной ногой-то?

— Что нога, — сказал я. — Нога, конечно, ничего, раз день такой. Чудо. К тому же я вылечился, ей-богу.

Она засмеялась и погрозила мне пальчиком.

— Относись к своей ноге серьезно. Хочешь, возвращайся на лошади назад? Я скажу Карине Александровне…

— Нельзя. Лошадь-то казенная. К тому же ее кормить нужно, смотреть за ней. А то она возьмет да сбежит куда-нибудь. Ищи-свищи.

Зоя поудобнее улеглась на моем плече и обняла меня.

— Непослушный ты какой. Вот возьму и обижусь на тебя.

— Нельзя. День во какой…

— Ну, я тогда попозже. Выберу, когда дождь пойдет…

Лагерь открылся с сопки сразу. Там дымился костер, стояли аккуратные прямоугольники палаток. Видно даже людей. Я спрыгнул с лошади, шлепнул ее по крупу.

— Зоя, осторожнее там… Не отходи от Карины. Завтра я приду к вам.

Она обернулась ко мне, простоволосая, заспанная. Смотрела, просыпаясь, улыбнулась…

— Езжай…

Зоя отъехала по склону, потом остановилась и опять посмотрела на меня.

— Фалеев, — сказала она и улыбнулась. Она сидела в седле, изогнувшись, приобняла шею лошади. — Я буду ждать.


Я вернулся в березняк и лег спать. Сначала мне мешала нога, во сне ныла и подергивалась, но потом успокоилась. Снилась мне Зоя. И во сне улыбалась тоже.

Проснулся я вечером, лежал, курил. Вспоминал Карину и Зою, какой она была. Я вспоминал ее с того дня, как увидел в этом году, и вспоминал прошлогоднюю Зою. И мне вовсе не было грустно думать о ней и обо всем на свете.

Теперь бы нужно сварить горячего. Я выполз из палатки и выпрямился.

У потухшего костра, прямо на земле, спиной ко мне сидел человек в зеленой штормовке и курил.

9

— Что тебе нужно? Ведь ты уже все понял.

— Ты сам-то чё знаешь?

— Кое-что и я понял. И ты в этом помог мне, может быть, сам того не желая.

— Чё ты знаешь? — сказал он с горечью. — Ты разве стоял когда-нибудь на самом крайчике и цеплялся за что ни попадется? А я цеплялся… Я положил бы на эту карту все — она не крапленая… Я умею делать деньги. Я бы делал много денег… Последняя карта…

— Разве я могу тебя понять?

— Я хотел ее убить… но не могу. Я готов был передавить всех мужиков, которые хотели ее… А вышло — есть еще ты. О тебе я знал с прошлого года… догадывался… Вчера мы пили с тобой, а я не знал, что с тобой делать… — Он запрокинул голову. — Из-за нее я мог бы переиначиться, переладить себя. Последняя карта… Она мне все выложила… сказала, что я ей не нужен. Я ее побил… хотел бы убить, но не могу…

Он опустил голову и щелчком отбросил сигарету.

Разве я могу тебя понять, Жора?.. А все-таки могу. Сидел ты по своей дурости, это я знаю. Не знаю, за что сидел: ограбление или еще что-нибудь. Но можно и оттуда вернуться приличным человеком, как сказал бы Великий Точило. А кем ты стал, Жора, и кем не стал?..

Не кажется ли смешным вот что, Фалеев… Была у тебя пять лет назад разнесчастная любовь, и потом ты уехал в отшельничество на необитаемый остров. Необитаемый остров, как в романах, ей-богу! Кроме разнесчастной любви была у тебя и хандра. Хандра ниоткуда и ни от чего — следствие неопределенности характера. Решил устраниться, думал стать недосягаемым для людских горестей на величавой вершине созерцательности. Как в романах, ей-богу! Ну не смешно ли?

А потом приходит час расплачиваться. За самоустранение, за созерцательность.

Потом приходит Жора. У него свое… Я могу его понять, но ничего не могу сделать, потому что для меня сейчас время платы… Прости меня, Жора.

— А я бы делал много денег и не засыпался бы… Что ей нужно, что?.. Маркела бы я не обидел, хотя и вывернул бы наизнанку со всеми его шкурами… А он стрелял в меня…

— Не ври, свинья, — сказал я. — Маркел не промахнулся бы.

— Я с ним рассчитаюсь… с этой тварью…

— Тогда тебе крышка.

— Я знаю, — сказал он равнодушно.

— Встань… Посмотри мне в глаза, рыжая сволочь…

Он встал и обернулся.

Спокойное, очень бледное лицо, сильно блестят глаза… Он посмотрел на меня с пристальным, спокойным интересом. Спокоен, слишком спокоен, думал я. Если бы удалось свалить его одним ударом.

Я ударил его и сразу же понял, что удар не достиг цели. Я был напряжен, а он спокоен, и я за этим спокойствием не увидел того, что он тоже начеку.

Я мог ударить его еще раз, но уже знал, что бесполезно. Он слишком опытен… К тому же я чувствовал его сильный захват, а через секунду я был за горло прижат к стволу березы.

— Ну, — сказал он, ровно дыша, — чё дальше, салажонок?

Я видел его глаза совсем рядом. Они смотрели на меня с ненормальным спокойствием.

Я чувствовал себя как на дыбе.

Он слегка ослабил локоть, и от толчка я очутился на земле.

— Живи… Ничего я тебе не сделаю… Только не стань еще раз на дороге… Даже нечаянно… Усек?

Он отошел от палатки быстрыми шагами и оглянулся на бровке.

Я растирал ладонью горло.

— Прошу тебя, Валя, еще раз… не стой под краном. — Он коротко рассмеялся. Взгляд блестящих глаз скользнул по мне, по палатке. — Живи…

Он ушел по тропке на склоне, где вчера подавал мне руку… Шаги затихали на колее, уходили дальше-дальше… Туда, где от устья поднимался ночной туман.


…Похоже на бред, подумал я. Да был ли тут кто-нибудь? Ведь все как прежде. И туман ночной поднялся… Почему же болит горло?


Я попил очень крепкого и сладкого чаю. Полил из чайника тлеющий огонь, повесил чайник на колышек у входа в «нутро».

День кончался, начинался новый…

Из-под кедровой подстилки в палатке я вытащил свою «мелкашку», стряхнул желтую пыльцу с ложа. На стволе еще кое-где сохранилась смазка. Справа в прикладе был выпилен паз, который закрывался пластинкой. В пазе вмещалось ровно семнадцать патрончиков, и все они были там. Я выбрал один, с меткой. Охотники делают сами специальные заряды на крупную дичь и зверя. Патрончик с меткой имел усиленный пороховой заряд и самодельную оловянную пулю в свинцовой рубашке с головкой, рассеченной крест-накрест. Я вогнал патрончик в ствол и задвинул затвор.

Все это напомнило мне движения Маркела… Неужели он и вправду мог выстрелить?

Ночь тепла, да и мне придется идти очень быстро, поэтому телогрейка будет не нужна. Охотничий нож пригодится. Табак, спички… Не знаю, нужен ли бинокль?.. Оставлю. Я убрал в палатку все вещи.

Что-то говорила Березовая…

Я спустился вниз, на заводь. Послушал. Холод и чистота текущей воды… Как все видно этой серой летней ночью!..

Глупец, подумал я. Глупец, барашек…

В серой ночи тусклым зеркалом отсвечивала вода. Я склонился над заводью, и на фоне бледного, с едва заметными точками неба появилось лицо. Я провел рукой по лбу, и человек в зеркале воды сделал то же самое. У него угрюмые глаза и серая кожа…

До Ягодного по полному отливу час-два ходу, и через час-два начнется утро. Нужно идти.

Я задрапировал вход в «нутро», чтобы не налетело комаров. Снизу привалил полешко.

На секунду показалось, что Зоя еще спит в палатке и спят темные спутанные волосы на ее лице. И что она улыбается во сне…

Пора.

10

Из кустов к дому Маркела можно подойти незамеченным. Деревянная пристройка не имела окон, но меж досок виднелось что-то типа застекленной изнутри амбразуры. Я постоял минут пять у самого порога, прислонившись к потемневшим доскам. Дверь в пристройку открывалась простой щеколдой, ручка от которой торчала снаружи. Вторая дверь, из пристройки в собственно дом, не запиралась, как я знал.

Все было тихо.

Я легко повернул ручки и толкнул дверь. Она оказалась незапертой. Ступая осторожно, чтоб не скрипнуть половицей, я подошел ко второй двери и резко распахнул ее.

Никого.

Две небольшие комнатушки, разгороженные кладкой печи, были пусты.

Вот тут и жил Маркел. Готовил на этой печке, спал на грязном темно-фиолетовом одеяле и укрывался либо вторым матрасом, либо телогрейкой. Спал он, конечно, не раздеваясь.

Койка смята, одеяло засыпано сигаретным пеплом. Везде окурки — на полу, на подоконнике, даже в раскрытом литературном альманахе за сорок шестой год. В углу у окна, свалены полупустые ящики с чаем, сахаром, махоркой. Мешок муки, сумка с сушеной корюшкой. В другом углу, у двери, стояла широкая, короткая скамейка, на которой лежали запчасти и детали лодочного мотора. Сам мотор лежал под окном. От него остались только блок цилиндров с поддоном и дейдвуд. Куча пустых гильз шестнадцатого калибра, чашки, тарелки, ложка. Следов беспорядка нет, если условно принять все, что я видел в доме, за порядок. В подполе ничего не заметно. Кадка с рыбой, какие-то кастрюли. Зола в печке холодная.

Наверное, Маркел исчез в тот день, когда вернулся от меня с Жорой. Надо посидеть и спокойно все обдумать. Еще раз посмотреть.

Он может находиться: у геологов на базе или у геологов в доме напротив школы, где обычно они останавливаются; в Островном у Вити-пастуха; на лагуне, в землянках; и наконец, самое вероятное — у оленеводов на восточном берегу.

Геологи отпадают, потому что Маркел к ним не вернется, — там Жора. Витя-пастух, с которым Маркел часто пил бражку, может приютить Маркела на время. Маркел может прятаться в постройках на отмелях лагуны или в землянках, которые он все здесь знал. А самое верное, самое вероятное все-таки оленеводы-коряки. К ним он мог и уйти с самого вечера того дня. Если это так, то он уже там.

Но все это догадки.

Что нужно делать тебе, Фалеев?

Идти в лагерь далеко, а ведь время не терпит, ты это знаешь. Туда километров шесть-семь тяжелой дороги вдоль Гнунваям: броды, завалы, кустарник. Можно пройти более легкой дорогой вверху, по плато, но это еще длиннее.

Значит, к геологам в доме напротив школы.

Я вышел на улицу, прикрыл дверь и огляделся. До бывшей школы по дороге было метров двести. Дорога шла сначала между домов, потом по мостику через неглубокий ручей, мимо школы — к зданию бывшей метеостанции.

Везде эта трава, подумал я. Все в траве, от нее свободен только укатанный грунт дороги да отдельные места у завалинок.

Я двинулся по тропинке от дома к дороге, и тут меня словно ударило…

Метрах в семи от тропинки, в этой же густой траве лежал труп собаки. Я бы его и не заметил, если бы не густой рой мух над этим местом. Голова была размозжена сильным ударом и только чудом еще оставалась похожа на собачью голову. Раскрытая беззубая пасть и лужа засохшей крови. Убит он недавно. Убит, может быть, на тропинке, а потом сброшен в траву.

— Так вот где нашла тебя твоя смертынька… Как это ты нарвался, а?..

Коряк с желтыми недоверчивыми глазами, Маркел, который боялся «начальников» и никому не приносил зла, стрелял в человека… Хотя бы и в Жору… Мне кажется, я понял немного… Маркелу нужны свобода и одиночество. С людьми его связывает очень тонкая ниточка. Маркелу бывает нужно и общение, ведь не зверь же он… Приходит и ко мне, и к женщинам. А Жора его угнетал, страшил. Маркел, видно, сделал попытку освободиться.

— Ну что ж, прощай, старик. Таков твой конец.

Солнце уже било из-за хребта в пролив. Но часть поселка была еще в тени обрыва плато. Я перепрыгнул через пролом в сгнившем настиле деревянного мостика и поднялся мимо кузни к дому напротив школы. Здесь все бывшее, подумал я. Бывшая школа, бывшая кузня, бывший семейный очаг и бывшая уборная. Трава только не бывшая.

У дома не было видно людей, печка на улице не топилась. Если там никого нет, Фалеев, дело дрянь.

Наверное, они спят, ведь еще рано.

Дверь заперта изнутри. Я встал на завалинку и толкнул полуоткрытую форточку.

В комнате свалены рюкзаки, ящики, инструменты. На козлах лодочный мотор. Запах жженой сырой травы — от мошки и комаров. Геологов было двое, и они, конечно, еще спали.

Один был укрыт с головой одеялом, второй едва умещался на койке, на его руке я разглядел татуировку.

— Подъем, — сказал я. — Тревога.

Оба геолога сели и уставились на меня.

— Доброе утро. Меня зовут Валя. Открывайте, нужно поговорить.

— А, — сказал первый геолог, — ты с маяка. Это к тебе, что ли, ездили Зоя и Карина Александровна?

— Да.

Он встал, прогрохотал в сенях засовом и открыл дверь.

— Входи. Будем знакомы, — И улыбнулся: — Меня Васей, а его, — он кивнул на верзилу, — Коленькой зовут.

— Надо спешить, ребята, — сказал я.

— С чего б это? — спросил Коленька и упал на подушку.

— Жора и Маркел, — сказал я.

— Мы знаем, — сказал Вася. — Карина Александровна послала радиограмму в Оссору властям и всех предупредила.

— О чем?

— Что Жора ушел и нужно быть настороже, если он появится. Мы вот наблюдаем на своем участке. Сегодня должен быть либо катер, либо вертолет. С милицией.

— Мерзавец, — сказал Коленька. — Побил всех мужиков на базе. Зойку отлупил и смылся. Позавчера было дело.

— А Маркел?

— С позавчера нетути, никто не видел. Тоже смылся… Жору не достанешь, он пташка стреляная. Мы его все боимся. Преступник. Два раза судился, и все за разбой и насилие над мирной человеческой личностью. Он и меня мог ограбить или даже просто обидеть.

— Тебя обидишь, — сказал Вася. — Тот долго не проживет, кто тебя обидит… У них сначала все ладно было, — продолжал Вася. — А потом что-то они не поделили. Маркел шарахаться начал от Жоры. Как я понял, дело в лисьих шкурах и бочонке икры. И еще в чем-то, я не знаю… Жора обещал Маркелу наш лодочный мотор, когда будем отсюда сниматься. Вот уж не знаю, как бы он это сделал.

— Сде-елал бы, — сказал Коленька. — Преступник. Спер в лагере бинокль. Не спер, а так… замылил — взял вроде игрушки поносить и сказал, что потерялся. Тоже для Маркела.

— Коленька, а где твой охотничий нож из крупповской стали? Тоже бизнес?

— Все-то ты знаешь, а?

— Слушайте, — сказал я, — Маркела нужно найти. Как можно быстрее, чтобы не опоздать… если уже не опоздали.

— Что ты предлагаешь, Валя?

— Я бегу в Островное…

— Ты же хромаешь, Валя, как ты побежишь? — посочувствовал Коленька.

— У нас в ручье лодка, и мотор на ходу, — предложил Вася. — Раз такое дело, то можно использовать. Справишься?

— Поможете столкнуть, а в Островном я как-нибудь причалю.

— Добро. Тогда один из нас пойдет в лагерь?

— Да. И один останется здесь. Если по пути я замечу катер, то заверну его, а с вертолетом пусть решает Карина. Но вы сами знаете, катер через пролив идет около четырех часов, поэтому даже если он уже вышел, все равно раньше десяти его не будет.

…Втроем мы столкнули тяжелую дюралевую лодку в воду и укрепили на транце «Вихрь».

— Оба бака я вчера заправил, — сказал Коленька. — Хватит до Оссоры.

— Мотор проверенный, — добавил Вася. — Только ты ручку газа не ставь на максимальные обороты, на полных оборотах мотор глохнет. Не забывай про это, а все остальное нормально.

Чтобы запустить мотор, нужно отвести лодку подальше от берега, на глубину, Коленька зашел в воду, насколько позволили голенища охотничьих сапог, потом с силой оттолкнул лодку за транец в море.

Я прогнал грушей пузырьки воздуха в прозрачном топливопроводе, отрегулировал заслонку карбюратора. Искра при легком проворачивании маховика была. Я дернул шнур стартера, и мотор сразу взревел. Я не вылетел из лодки и даже не упал на транец, как это у меня случалось, потому что забывал поставить реверс в контрольное положение.

Я прогрел мотор и плавно включил реверс переднего хода. Лодка присела, дернулась и начала быстро разгоняться.

Геологи махали руками и что-то кричали. Я поднял большой палец и жестами еще раз попытался внушить им: «Быстрее».

Все бы хорошо, только иногда забрызгивает корму. И телогрейку я зря не взял…

Вода здесь спокойная. Тут и в шторм незаметно волнения: бухта отгорожена длинной косой.

Будь внимательнее к берегу, Фалеев. Ты ведь один… Когда-то у меня был друг, опять подумал я. Постой, как это все было? Черт знает, если бы он не пошел за мной на корму… Судно только что отошло от причалов Владивостока и начало пробираться в холодном ночном море на северо-восток. В декабре в Японском море еще не было льдов, но холод уже чувствовался.

В открытый иллюминатор, если взглянуть немного наискось, еще был заметен огонь Владивостокского маяка. Я стоял около иллюминатора и дышал свежим морозным воздухом, но помогало это или нет, я не чувствовал.

Я помню, что вышел из надстройки и стал пробираться по прыгающей палубе к корме, за которой на горизонте еще светилось зарево огней большого портового города.

Я стал на корме у кнехта, там, где вибрация от вращения гребного винта ощущалась особенно сильно. Я не чувствовал мороза, хотя был в легкой рубашке. Штормило все заметнее. Фосфоресцирующая вода обтекала корпус судна и светящимися змейками разбегалась прочь.

Ярче всего свечение воды наблюдалось вокруг винта и за кормой. И я видел в этой воде дивное лицо с царственными губами, темными глазами под тенью длинных загнутых ресниц. Равнодушное лицо и такое же холодное, как эта декабрьская вода. Мне же мерещилось, что оно живет, улыбается, что шевелятся губы и вздрагивают пепельные волнистые волосы.

— Что ты там плаваешь, Люда? — сказал я. — Вода же холодная, как лед.

Я перегнулся через планшир…

Кто-то подошел и стал сзади меня. Когда корма метнулась вниз, я удержался…

— Нельзя в такой воде, цыганочка, — сказал я. — Дай руку, я тебя вытащу… Холодно…

И тогда тот, кто стоял сзади, положил мне на плечо руку.

— А я тебя везде искал.

— Это ты, Миша? Скажи ей хоть ты, что она холодная…

— Пойдем отсюда, — сказал Миша. — Видишь, как бросает. Чего тебя понесло на корму?

— Я пьяный, — сказал я. — А она холодная.

— Все проходит, — сказал Миша. — У тебя будет девушка получше, Валя. Я же знаю.

— Ничегошеньки ты не знаешь, Миха. Бесчувственный ты судовой электрик, нечуткий и бесчувственный и ни черта не понимаешь.

— Пуская я нечуткий и бесчувственный, — сказал Миша, — только у тебя должна быть девушка получше. А пока пойдем.

И он крепко взял меня за локоть и повел по шатающейся палубе. Мы еще что-то говорили, я оборачивался назад, и смотрел на далекий огонек маяка и на зарево, и тянулся туда, и не хотел идти. Мне казалось, не может все это кончиться вот так: уходит судно, а в большом портовом городе, который оно покидает, остается женщина, свет в окошке, единственная и любимая. И она уже не помнит обо мне.

Конечно, было бы проще, если бы у нее не было мужа, флотского офицера, а кроме мужа, не было бы и двух ее «очень хороших знакомых». Да и на что я мог рассчитывать, когда судно приходило во Владивосток после долгого рейса на трое суток и опять снималось в долгий рейс?

Но кто мне скажет, что такое сердце? Почему после этих пяти лет я не могу сдержать его биение, когда вспоминаю о Владивостоке?

Мне помог друг. Где он сейчас?

Тогда Миша вел меня, оберегал от лееров и фальшборта. Я чувствовал его плечо и подчинялся.

Только у трапа я сказал ему:

— Осторожнее, Миха. Тут ступеньки.

— Спасибо. Ты сам не споткнись. Давай держаться вместе и одолеем этот трап.

— Иди вперед, я тебе помогу.

— Вот моя рука.

…Почему все это вспоминается: море, друг, корабль? Может быть, все началось с того, что я ушел с моря? И стал клятвопреступником?

11

Когда подходишь к Островному со стороны пролива, то на косе под высоким берегом сначала различаешь большие коробки хранилищ и рыбообрабатывающих цехов, потом становятся видны коробки поменьше — жилые дома, сараи. Я подходил к поселку с юга и с моря, поэтому первым рассмотрел кладбище, которое вползало с косы высоко на обрыв, и сараюшки. Дальше был клуб, в который когда-то ходили в кино и на танцы; вот школа, вот магазин, где покупали сахар, рубашки и батарейки к карманному фонарю. Огороды, на которых под травяным ковром еще заметны грядки. Лотки рыбопровода на высоких столбах сломаны и обвисли, большие кадки для рыбы рассохлись и рассыпались. Покривившиеся столбы, дырявые крыши, ветхие изгороди.

Мертвое дерево, подумал я, одно мертвое дерево.

Жили на острове с тысячу людей, работали на рыбокомбинате в Островном, ловили рыбу в поселке Ягодное, сплавляли лес по речкам в пролив — на дрова зимой. Летом приходили суда, катера с продовольствием, техникой, почтой. Зимой прилетали «аннушки» и вертолеты и садились на полосу, расчищенную прямо на льду пролива, у лагуны.

Те времена минули. Рыбокомбинат стал нерентабельным, людей сняли с острова и расселили по Камчатке. А почта, адресованная в эти поселки, и по сей день продолжает приходить по ошибке к нам на маяк. На острове же остались всего несколько коряков-оленеводов, Витя-пастух и маячники.

Ну и место, где ты живешь, Фалеев. Этот берег покинут людьми, как перед волной цунами. Люди так и забыли вернуться…

Я подогнал лодку к устью ручья, заглушил мотор. Пришвартоваться можно вон к тому столбику, но сейчас идет отлив, и киль скоро окажется на песке, поэтому поторопись…

А вот и дом Вити-пастуха. Он недурно здесь устроился вместе с женой Машей. Он имел даже свой транспорт: по суше ездил на лошади, а по воде на дюралевой лодке с новым мотором. В пристройке позади бывшей ремонтной мастерской у него стоял дизелек с генератором для освещения дома и для бритья — Витя иногда брился электробритвой.

Вот он стоит на крылечке и машет мне рукой, а сзади в пристройке тарахтит дизелек. Маша, конечно, уже встала и готовит завтрак.

— Валька, — еще издали закричал Витя, — здорово, гад!

— Привет.

— Чья у тебя лодка?

— Моя, конечно. Нашел на берегу под маяком. Видно, выбросило.

— Брешешь. Это геологов.

— Тогда чего спрашиваешь?

— Ты зачем примчался? Эх, опоздал ты… Мы только вчера с Маркелом всю брагу выглушили.

— Значит, он тут?

— Ночью помчался на тот берег, к корякам.

— Когда ночью?

— Да часа четыре назад. Что стоишь, давай вваливайся. Сейчас есть будем.

— Маркел ушел один?

— Да что вы все как ополоумели! Маркела пытал, а он, точно чумной, — ни бэ ни мэ. Что там в Ягодном — рушится?

Я вошел в дом и поздоровался с Машей, которая хлопотала у плиты. В комнате сильно пахло щами из свежих овощей, мясом, молоком.

— Садись, Валя, — сказала Маша.

— Мать, бухни ему щец со сметаной двойную пайку! — закричал Витя.

— Спасибо. Мне некогда, а то бы я с удовольствием.

— Да ты что? — закричал Витя. — Не отказывайся. Послушай, г-э-э-х, как пахнет.

— Глушишь, как пароход, — сказала Маша. — Я с тобой туга на ухо стала. Людей хоть не пугай.

— Да Валька меня знает.

— Витя, — сказал я. — А Маркел один ушел?

— Тут еще перед тобой часа за два геолог был, друг Маркелов, — сказала Маша. — Жора, что ли?

— Ага, — поддержал Витя. — За Маркелом помчался. Говорит, догоню, спрошу про места охотничьи за лагуной. Хотел там на пару дней осесть, гусей, уток набить.

— Какой дорогой ушел Маркел?

— По берегу собирался, — сказала Маша. — А потом вверх, по землянкам — до перевала.

— И чего он ночью оборвался? Вроде отлив не начинался еще.

— Темный человек этот Жора, — уронила Маша. — Глаза нехорошие…

— Не дури, мать. Нормальный мужик, я с ним не раз пил…

— Поменьше бы васькался с такими. Валя, а почему он за Маркелом пошел, не знаешь?

— Маркела догоняет, чтобы счеты свести.

— Да ты что? — закричал Витя.

— Вот, — сказала Маша и тихо села на табурет. — Я ж тебе говорила, тюремщик он. А Маркел от него прятался, от кого еще.

— Сделаем так, Витя. Заводи свою «казанку» и гони в Ягодное. Где геологи, ты знаешь. Нужно сказать Карине, что я догоняю Жору и Маркела и искать нас нужно на участке лагуны. Из Оссоры должен подойти либо катер, либо вертолет с милицией. Скажи, чтоб не медлили. Карина все знает. Скажи точно, когда ушел Маркел и когда — Жора.

— Жора… часа два назад. Как раз он нас с Машей и разбудил. А Маркел ушел еще ночью, часа четыре назад, я слышал, как он уходил…

— За четыре часа он успеет уйти за лагуну?

— Куда-а там. Он же с похмелюги. Каждые полчаса будет сидеть, перекуривать. Наверное, еще и до устья не доплелся. Это точно.

— Жора уже догнал его.

— Ох, — сказала Маша.

…Мы столкнули в воду «казанку» и навесили мотор. Потом стащили мою лодку и разошлись в противоположные стороны.

Я шел как можно ближе к берегу, пытаясь заметить то, чего не заметишь издали. В некоторых местах были видны следы сапог на песке отлива. Я попытался приблизиться к берегу вплотную, и стало ясно, что это шел Жора. Маркеловых следов не было видно, потому что он вышел раньше и двигался выше теперешнего уровня воды.

Звук работающего мотора слышен в тишине очень далеко, подумал я. Да еще тучи этих чаек и крачек. В воздухе стоял оглушительный гвалт. Они трепыхались надо мной, истошно вскрикивая, и разлетались прочь.

Я причалил у большого дома с маленькими строениями вокруг. Раньше здесь была флотская метеослужба.

Я заглянул внутрь большого здания, походил вокруг него, поискал в сараюшках.

Ничего.

Крачки еще хуже чаек, подумал я. Они тихо летят над тобой, потом, как только ты зазеваешься, по очереди пикируют на твою голову, в метре от твоих ушей пронзительно взвизгивают и улетают. Я попробовал отогнать их голышами. Они улетели, потом вернулись и опять начали выжидать, когда я зазеваюсь.

Я отчалил, завел мотор, пошел вдоль берега.

Вот опять следы. На этот раз идут двое.

Неужели опоздал?

Нужно было сразу пройти на лодке за здание метеослужбы и посмотреть, есть ли следы. Тогда я не потерял бы десять минут на осмотр, а сразу двинулся дальше.

У самого горла лагуны на выступе берега показались сараи.

Стоп.

Следы с отлива выходят наверх, к сараям.

Я причалил, вытащил насколько смог лодку на песок. Швартовый конец придавил булыжником.

Винтовка лежала на полке вдоль борта. Я вытащил ее, повесил на плечо. Закурил.

Вход в первый сарай не имел двери. Окна были высажены, крыша в дырах.

Я перешагнул порог. Сразу же за полусгнившей перегородкой увидел их обоих.

Я остановился метрах в пяти от них, у трухлявого столба опоры. На столб одним концом опиралась потолочная балка улежала на его торце только краешком.

Жора спокойно сидел на ящике и смотрел сквозь выбитое окно наружу, а Маркел, понурившись, стоял в простенке между тем окном, в которое смотрел Жора, и другим, рядом. Винтовка стояла между его ног.

12

— Да у тебя пушка… — сказал Жора. — И ты пришел кого-то убивать, Валя.

— Маркел, — сказал я, — отойди от него и стань сзади меня.

— Хо, — сказал Жора, — опять ты спешишь куда-нибудь?

Жора встал. Руки в карманах, взгляд где-то снаружи, за окном.

— Я же тебя просил, Валя. Почему ты не хочешь слушаться старших?

Он повернулся и сделал ко мне несколько шагов. Я сдернул с плеча ремень мелкашки и взял ее двумя руками.

— А ты даже умеешь ее держать, салага.

Жора остановился на расстоянии полутора метров от меня и с любопытством посмотрел на винтовку, не вынимая рук из карманов штормовки.

— Чё балуешься, — сказал он строго. — Это ведь огнестрельное оружие.

Мне оставалось только сдернуть предохранитель и оттянуть боек затвора. Я поднял винтовку.

— Стой, где стоишь, Жора.

— А ты будешь стрелять? — спросил он. — И убьешь меня?

— Я не шучу, Жора.

— Или, может, ты не меня, а моего друга Маркела хочешь убить? Я прошу тебя, Валя… не надо.

Что здесь происходит, подумал я. Почему Маркел никак не отзывается на происходящее и почему у Жоры усталое и равнодушное лицо? О чем это Жора сейчас думает, склонив голову к плечу и рассматривая меня спокойными, безразличными глазами?

— Я не люблю тебя, Валя. За чё ты хочешь меня убить?

Жора склонил голову на другое плечо, как это делает петух, высматривая в земле зернышко. Он даже сделал шаг в сторону, так он старался. Когда он сделал этот шаг, я увидел Маркела, которого до этого загораживал. Тот стоял в простенке темной тенью, лицо неразличимо, только контур туловища между двух ярких окон.

Я сдернул предохранитель и оттянул щелкнувший боек.

— Жора…

Тогда Жора сделал еще один шаг в сторону и сказал через плечо:

— Ты все усек, Маркел, а? Знаешь, чё делать. Только ты тоже не шути, ладно?

Я увидел, как Маркел отделился от стены и поднял свою винтовку. Его фигура попала в столб света из окна, и остальное я видел очень четко. Темная рука скользнула по ложу, сняла предохранитель. Ствол поднялся на уровень лица, и я ясно различил дырочку на торце и медный отполированный болтик вместо мушки… Желтые, дикие глаза смотрели поверх ствола на меня…

— Атувье, — крикнул я, — ты с ума сошел!..

— Не-е, — сказал Жора, — он просто исправляется. Второй раз он не промахнется, Валя.

Жора спокойно и пристально следил за мной, будто запоминая. Склоненная на плечо голова, блестящие глаза, серое лицо…

— Помнишь, я тебе сказал: бойся меня?

И тут я почувствовал, как сильно устал. Мне захотелось сесть и прислониться спиной к трухлявому столбу… Так и не успел поесть горячего, подумал я. А как сильно и хорошо пахло дома у Вити-пастуха… Маша сварила щи из свежих овощей… Со сметаной. О чем только думают люди, Фалеев… О щах из свежих овощей со сметаной.

Где сейчас мой друг?

Что, Зоя еще спит в палатке и волосы рассыпаны по телогрейке?

Жора вытащил руки из карманов и одним сильным движением выхватил у меня винтовку.

Не спи… Еще не поздно.

Жора открыл затвор. Если его открыть резко, то патрончик остается в стволе, такая особенность у этой мелкашки. Жора ковырнул ногтем шляпку патрончика.

— Ты поглянь-ка, — сказал он. — Она и вправду заряжена… Серьезный ты человек, Валя…

— Атувье, — сказал я тихо, — ты Маркел номер два. Номер первый подох честно и жил честнее тебя, хоть и был просто бродячим псом.

Краешком глаза я видел, как опустился ствол Маркеловой винтовки.

Это было мгновение, которое не повторяется. Я резко ударил Жору в локоть той руки, в которой он держал мелкашку.

Дальнейшее произошло в течение секунды. Я успел еще заметить, как упала выбитая из рук Жоры винтовка… Я знал, что нужно как можно сильнее двинуть плечом гнилой столб-опору, и понимал, что следует упасть в сторону от рухнувшей балки и успеть вскочить снова.

Только бы Маркел…

Жора ничего не успел сделать. Столб хрустнул, балка слетела с него прямо на Жору…

Когда в следующую секунду я встал на ноги, Жора корчился на полу, прижимая левую руку правой. Маркел был неподвижен. Да, Маркел стоял с опущенной стволом книзу винтовкой и не шевелился… В длинных ярких кинжалах солнца, которое било в дыры и щели в потолке, плясала пыль и сеялась труха.

Я шагнул к лежащей винтовке с раскрытым затвором, и в это время Жора сильно ударил меня снизу ногой. Я успел увернуться, но все равно удар скользнул по внутренней стороне бедра, и нога онемела.

Жора оперся на руку и встал. Теперь он был бледен так, что даже серые оттенки на его лице исчезли… Крови не было видно.

Сломана рука, подумал я. Адская боль… Внутренний перелом, наверное.

Но на ногах он держался твердо. Быстрый взгляд через мое плечо на Маркела.

— А ты молоток, Валя, — сказал он хрипло. — Толково сработал… Я от тебя не ожидал.

Мы близко стояли друг против друга. Винтовка лежала сбоку, и патрончик еще был в стволе. Я чувствовал спиной Маркелово присутствие, а Жора смотрел на него. Почему-то мне казалось: если я буду стоять между Жорой и Маркелом, то Маркел… Неужели он стрелял тогда и может выстрелить сейчас?

Жора сделал ко мне быстрый шаг и сильно ударил ладонью по лицу. Хлесткий и неожиданный удар. Меня нельзя бить в лицо или в голову. В детстве я перенес сотрясение мозга, и, если меня так ударить, я мог на короткое время потерять сознание, если не бывало хуже. Наверное, это и произошло сейчас, потому что, когда я поднимался с земли, Жора уже держал винтовку между колен и одной рукой закрывал затвор.

Маркел не шевелился… а мог уже десять раз «исправиться».

Жора вскинул мелкашку в руке, как револьвер, но ремень зацепился за отворот сапога… И смотрел он на Маркела.

А Маркел не шевелился.

Левая рука у Жоры висела, будто вместо живой конечности там был протез.

Я ударил его по этой руке, потом развернулся и ударил кулаком сбоку в челюсть.

Жора покачнулся и скрипнул зубами. Винтовка опять упала, когда он здоровой рукой перехватил сломанную.

— Не дешеви, Валя, — сказал он сквозь зубы. — Нечестно…

— Один — один, Жора, — сказал я. — Ведь у меня череп с трещиной…

— Я этого не знал.

Он опять ударил меня ногой с близкого расстояния, а я просчитался, когда прыгнул в сторону. Это хороший удар, когда он достигает цели — носком сапога ниже колена. Я почувствовал, что ноги, одной ноги у меня нет. Была тяжесть в этом месте и боль, но не было ощущения здоровой, повинующейся ноги.

Бедная нога, подумал я. Все-то тебе достается…

Одноногий и однорукий — вот это бокс. Что нужно делать, Фалеев?

Я прыгнул к Жоре и обнял его за талию, прижал его руки к телу. Хорошо, что он не ждал от меня такой «любви» и не успел ударить еще раз.

— Это называется клинч, — сказал Жора и ударил меня головой в лицо.

Я сильнее сжал его руки. Жора корчился и скрипел зубами. Он опять ударил меня головой в скулу, но сам слабел на глазах. В голове у меня шумело, плыли куда-то розовые звездочки в фиолетовых и желтых облаках. Я чувствовал, в каком месте сломана Жорина рука: между кистью и локтем, ближе к локтю. Крови по-прежнему не было; значит перелом внутренний.

Мы топтались на одном месте, обнявшись, как хорошие друзья. Жора бил меня головой в лицо, а я сжимал кольцо своих рук. После каждого его удара, который, звонко дребезжа, отзывался в моем мозгу, я пытался сильнее сжать руки. Но каждый раз я сжимал их все слабее, а Жора бил меня головой все реже… По скуле текла кровь, кровь из рассеченной брови заливала глаз.

Маркел стоял, как истуканище… Или это не Маркел там стоит, в столбе солнечного света из окон, а его тень?.. Я не очень резко видел все предметы… Они уже начинали плавать, двоиться в розовом тумане. Еще один удар в голову — и я упаду.

В ушах у меня появилось какое-то переливчатое стрекотанье, частые громкие хлопки.

Где сейчас мой друг, подумал я. А Зоя… мы бы сейчас вместе послушали все эти переливчатые музыкальные трели и посмотрели бы нарядные звездочки в розовом тумане… Маркел, Маркел, ты…

— Маркел, — сказал я, — ат-тар[2]

Мне показалось, что Маркел (или его тень) приблизился ко мне и Жоре…

Это не у меня в голове стрекочет так переливчато, подумал я, это же вертолет…

Жора опять ударил.

Последнее, что я запомнил, было движение Маркеловой тени. Приклад его винтовки беззвучно опустился на Жорину голову.

Бледно-голубое полуденное небо, а в нем медленно танцевало одно-разъединственное ватное облачко. Прямо над моей головой, так что не надо ее и поворачивать. К тому же она тоже как ватная и, наверное, не очень-то послушается… Бровь и скула у меня чем-то залеплены.

О чем там разговаривают эти противные чайки? Врешь, это не чайки, это люди разговаривают, где-то тут, совсем рядом.

Я скосил глаза и увидел Зою. Она сидела на траве.

Я лежал недалеко от того самого сарая… А разговаривают Карина и кто-то незнакомый.

Я протянул руку и положил ее на Зоины колени. Она вздрогнула, придвинулась ближе и склонилась надо мной. Вот очень близко милые синие глаза, подумал я. Это Зоя.

— Потерпи… Все уже позади, милый… А тебя вертолетом отправят в больницу, в Оссору.

— К черту, — сказал я. — Я сейчас вот полежу немножко, потом встану и побегу. Тоже мне, нашли больного: на скуле шишка.

— У тебя было сотрясение мозга…

— В первый раз, что ли?..

— Не волнуйся, Фалеев, — сказала Зоя мне в ухо. — Подумаешь, полечат тебя немножко.

— Все равно не хочу, — сказал я.

Зоя еще ниже склонилась к моему лицу.

— У тебя, наверное, из шишки на скуле выросла агрессивность, — сказала Зоя и улыбнулась.

Я притих. Черт возьми, а если я и вправду немножко того… Хорошо же я должен выглядеть…

— Ладно, — тихо сказал я в Зоино ухо. — Я пока подожду вставать. Осмотрюсь, освоюсь… тогда уж.

Нужно подождать, осмотреться. Если мне кажется, что чайки разговаривают, то нужно, конечно, подождать. Что там было, в сарае?.. Кажется, меня били по голове треснувшей бензиновой бочкой. Вот такие дела.

О чем это говорят Карина и человек с незнакомым голосом? Я повернул ватную голову и поверх травы увидел поникшие лопасти МИ-8, каких-то людей в милицейской форме и в зеленых штормовках. Из сарая вышли Коленька и Вася. Карина разговаривала с милиционером в погонах старшего лейтенанта, который писал в блокноте. Тут же, рядом с ними, стоял и Витя-пастух, и вел он себя довольно прилично: не кричал, не махал руками и никого не называл гадом. Сколько людей, подумал я, и все ведут себя прилично. А уж на Витю-то это совсем не похоже.

— Что за чушь, — сказала Карина. — Почему он сумел держать коряка в кулаке?

— Мы Маркела Атувье знаем, — сказал старший лейтенант. — За ним есть грехи, а один очень серьезный.

— И Жора об этом знал и шантажировал Маркела и вынуждал его идти на поводу, так надо понимать?

— Только откуда бы он мог узнать? Вы же сами говорили, Карина Александровна, что они знакомы едва ли две недели, да и познакомились уже здесь, на острове.

— Кое-что он мог случайно узнать еще в прошлом году. А этим летом, перед самым отлетом сюда, он все водился в Оссоре с каким-то коряком из госпромхоза. Конечно, пили, и, конечно, тот тоже кое-что знал и мог сболтнуть.

— Все может быть. За Атувье нам, конечно, придется взяться. Найти его нужно в первую очередь, а потом… Придется ему отвечать и за икру, и за пушнину, которую он сплавлял налево. А главное, золото… Кто-то научил его мыть золото, или сам научился у геологов. Самодельный старатель… Нашел тут еще самородочек с ноготь величиной: дошли слухи до Оссоры.

Я повернул голову. Кажется, я все отлично понимаю. Да и голова уже не такая мягкая…

— Где Маркел, Зоя? — спросил я.

— Его здесь не было, милый. Когда мы сели и нашли вас в сарае, у Жоры была разбита голова, и вы оба были без сознания. И больше там никого не было. Правда, когда вертолет садился, Васе показалось, что за сараем кто-то прячется. Может, это и был Маркел. После искали в других сараях, вокруг них, но никого не нашли.

Он сумеет уйти, подумал я. Ему тут каждый куст знаком, каждый овражек. Мог спрятаться, затаиться; потом, когда внимание было чем-нибудь отвлечено, просто взял да канул. Никто его, конечно, особенно искать не будет. Попробуй его найди… А он станет жить в землянках и прятаться, когда мимо пролетит вертолет или покажутся незнакомые люди, что в тех местах довольно редкое явление, особенно зимой.

Маркел мог десять раз всадить в меня пулю, когда я дрался с Жорой, еще подумал я. Как он его ни боялся, а все-таки в последнюю секунду выручил меня… Значит, я не ошибся в своем ощущении тогда, когда стоял спиной к нему.

— Нужно еще расспросить этого молодого человека, — сказал старший лейтенант. — Судя по всему, он много знает и расскажет, что именно произошло здесь, в сарае, и прежде. Ваш Жора — интересная птица, Карина Александровна. Хорошо, что этот парень вовремя поставил последнюю точку…

— Где Жора? — спросил я.

— Он лежит в вертолете и еще не приходил в себя. Шок…

Зоя прикрыла ладонью глаза и вздохнула.

— Ничего, Зоенька, — сказал я. — Ты сама сказала, что все уже позади.

Она обняла мою голову и прижалась лицом. Сильно пахли ее волосы.

— Да, милый…

— Карина Александровна… — сказал я. — Имя какое-то итальянское.

— Она очень переживала за тебя, все торопила летчика и этого старшего лейтенанта.

— Все правильно, раз торопила… Это шумит вода, Зоя, или мне только кажется?

— Это шумит вода, — ответила Зоя. — Начался прилив, и вода из пролива идет в узкое горло лагуны. Как ты себя чувствуешь, милый?

— Лучше. Но вскакивать, наверное, еще рано.

— Не надо. Конечно, тебе еще рано вскакивать.

— Жаль, так хотелось бы посмотреть на воду, которая идет узким горлом из пролива в лагуну.


Ноябрь 1974 — апрель 1975, остров Карагинский

Загрузка...