Смеркалось. Во внутреннем дворике особняка на газон, на маленькие клумбы ложились густые синие тени. Пока Августа занималась своим клиентом, старшая сестра Руфина и младшая сестра Ника сидели в шезлонгах во внутреннем дворе. Ника уплетала спелую малину, розовый сок тек по ее подбородку, но она словно и не замечала.
Но вот сеанс предсказаний, видимо, закончился. Горничная промелькнула в окнах первого этажа, включая кондиционеры на полную мощность.
– Увезли уродов, – Руфина вздохнула. – Наконец-то. Не поймешь, он один или их двое.
– У него внутри все чешется, – буркнула Ника с набитым ртом.
– Что?
– Чешется, горит. Я вижу… читаю… У него в мыслях только это одно сейчас.
– Этого еще не хватало.
– Трахаться хочет. Был маленький – стал большой. Он вырос, и его мать… Я знаю, что Августа им скажет и что его мать сделает, – младшая сестра-Парка Ника – тридцатилетнее дитя облизнула губы розовым язычком. – Я знаю, что предложит Августа, она всегда это им предлагает.
Руфина резко встала, отпихнула шезлонг ногой. И пошла в дом.
– Вера, откройте окна везде, – приказала она горничной – приходящей поденно, тихой как мышь, мелькающей по дому как призрак. – Здесь кондиционер бесполезен, впустите воздуха, свежего воздуха.
Потом она пошла к Августе и не нашла ее в спальне. Августа была внизу, стояла в зале возле портрета матери – великой Саломеи.
– Я знаю, чего ты хочешь, – резко, даже излишне резко сказала Руфина. – Но я больше этого не позволю. Где угодно, только не здесь. Сюда больше этот сросшийся ублюдок не приедет. И если ты хочешь его, то…
– Отчего ты так жестока? – спросила Августа. – Это же люди… несчастные, искалеченные судьбой. Надо быть милосердной, надо уметь сострадать.
– И ты еще заикаешься о сострадании? Обернись.
– Что?
– Обернись. Ты видишь ее? – Руфина указала на портрет. – Это наша мать.
Августа послушно обернулась и долго, очень долго смотрела на портрет. Великая Саломея на нем была изображена молодой – в полный рост у зеркала в серебряной венецианской раме. На ней было черное платье до полу, в руках хрустальный шар, с которым она не расставалась; его помнили все, кто приходил, приезжал к ней, кто приглашал ее к себе – читать, рассказывать, видеть, обещать, предостерегать, предупреждать.
Краски на портрете были яркими, чувствовался этакий советский «кич» восьмидесятых. Некоторым, впервые попавшим в особняк на Малой Бронной, мерещилось, что это портрет кисти Глазунова или Шилова. Но это было не так. Портрет великой Саломеи рисовал совершенно другой художник. Саломея выбрала его сама, и только потому, что увидела и предсказала его раннюю безвременную кончину – смерть от несчастного случая, трагическую и нелепую, на железнодорожном полустанке. «Он уже никого не нарисует после меня, и это хорошо», – сказала она. И ее старшая дочь Руфина – очень молодая еще тогда – запомнила эти слова на всю жизнь.
Портрет был нарисован на пике славы и популярности ее матери в определенных кругах. О Саломее говорили, нет, в основном судачили по тогдашнему советскому обычаю на кухнях, что она «как Ванга», сравнивали ее с Джуной. Но она не была ни Вангой, ни Джуной. Она была другая.
«Ядовитая божественная Саломка эпохи заката развитого социализма в СССР» – так совсем не по-деловому писал о ней американский «Таймс» в 1977-м. Все воспоминания старшей, Руфины, начинались именно с этого времени, когда их с матерью перевезли и поселили в этом доме на Малой Бронной. Откуда перевезли? Руфина этого не помнила, нет, помнила, конечно, но постаралась забыть. Зачем ворошить прошлое? Мать, великая Саломея, волей судьбы большую часть жизни прожила втайне, инкогнито, хотя здесь, в особняке, и тогда и после побывало много, очень много известных людей.
Несколько раз ее возили в Кремль – еще тогда, в семидесятые, потом и в ЦКБ. Нет, она никогда не была целительницей и никого не лечила, как Джуна. Ее вызывали совсем по другим вопросам. Да-да, совсем по другим…
Когда Москву посетил Рейган… она встречалась с ним. К ней часто приезжали люди из ЦК. Особенно после катастрофы на Чернобыльской АЭС. Тогда сеансы были особенно долгими – мать запиралась с посетителями на несколько часов. Руфина помнила это. Тогда никто не знал, что делать, – не знали на самом верху, все боялись. Все очень боялись. Паника и растерянность, почти паралич, коллапс, а по радио и по телевизору – сплошное вранье. Саломею просили о консультации – просили так настойчиво, как не просили никогда прежде: «прочитать», увидеть, проконсультировать, предостеречь, сделать прогноз… Будет ли эффективен «саркофаг», что делать с городами, пораженными радиацией, какие грядут последствия. И главное – будут ли народные волнения, бунты в пораженной зоне, стоит ли держать в боевой готовности войска.
Хрустальный шар… Этот нежный, прозрачный кристалл… Руфина помнила его, в те дни он всегда был в руках матери, она не выпускала его, точно он был живой…
А потом… потом было еще много всего. И слава матери только росла, росла. Прием во французском посольстве и две великие ясновидящие – мать и Мария Дюваль. Тот милый мальчик, которому она предсказала олимпийское «золото» в фигурном катании, если он будет много тренироваться… Факсы, факсы, бесчисленные факсы, что ей слали в дни заседания Верховного Совета… И потом из администрации Ельцина… Тогда тоже никто ни черта не знал – как что будет и чем все закончится… Большой кровью, малой кровью… Саломею заставляли смотреть, «читать», видеть, консультировать, предупреждать. Она составляла личный гороскоп Самому. И многим, которые тоже ни черта не знали, но хотели так много от жизни. И она составляла гороскопы и читала, не щадя ничьих амбиций, предрекая то удачу, то крах. И за это ее стали потихоньку… Нет, все было по-прежнему, слава, шепоток за спиной, негласная охрана, дипломаты, иностранные журналисты, стремящиеся получить интервью «постсоветского феномена».
А потом пришла БЕДА. И Саломея – великая, божественная, ядовитая Саломка эпохи заката развитого социализма, внештатная сивилла краха, пифия реформ и всего, всего, всего, всего… не справилась с этой БЕДОЙ.
– Мать умерла, – сказала Августа, отводя взгляд от портрета на стене.
Если приглядеться повнимательней, на камине под портретом в простой черной траурной рамке стояла маленькая фотография. На ней был изображен юноша лет двадцати шести. Черный пиджак, белая рубашка, овальное лицо с немного тяжелой нижней челюстью, красивые серые глаза, широкие брови и светлые волосы – длинные, хиппово распущенные по плечам…
В дверь позвонили.
– Кто-то еще по записи? – спросила Руфина.
– Та супружеская пара. Ну ты помнишь… О них звонили… Надо встретить их как подобает. – Августа направилась в зал.
Через пять минут горничная провела туда мужчину и женщину лет пятидесяти. Он в дорогом костюме, она – вся с ног до головы в «Луи Вюитон», но сгорбленная как старуха, с серым заплаканным лицом.
В зал пришла Ника. Уселась первой в кресло у окна, повернув его так, чтобы лицо ее не было видно посетителям.
– Здравствуйте, это наша младшая… Очень сильный медиум, она поможет нам, – сказала Руфина. – Вы что же, прямо с самолета?
– Я смог вырваться только на один день, – мужчина в дорогом костюме кашлянул, усаживая жену на диван напротив сестер-Парок. – Большое спасибо, что согласились принять нас.
– Наш долг помогать людям. В этом назначение нашего дара, – скромно сказала Августа. – В общих чертах мы уже в курсе вашей проблемы. Вы привезли фотографию или вещи… что-то такое, что было его, с ним…
– Я хочу узнать только одно – он жив или нет, – женщина прижала к груди сумку «Луи Вюитон». – Мой сын… Ему же всего девятнадцать!
– Вещи, пожалуйста, или фотографию дайте, – настойчиво повторила Августа.
– Вот, вот, много фотографий. Он так любил фотографироваться. Это вот когда он был во Франции. А это когда они… когда мы отдыхали на Канарах…
– Достаточно одной, но где только он, – Августа забрала фото и передала его Нике.
Та вгляделась в снимок. Положила его на колени – нет, на голые ляжки, обнажившиеся бесстыдно. Она не поправила свое черное платье-коротышку, она вообще не придавала значения таким вещам. Потом она накрыла лицо изображенного на снимке рукой и откинула голову на спинку кресла. Как будто задремала.
– В общих чертах мы знаем, но расскажите снова – очень сжато, – сказала Руфина.
– Ну что рассказывать, я откомандирован в Узбекистан нашей корпорацией, там большие инвестиционные проекты в энергетику, – мужчина снова кашлянул. – Жена была со мной, а сын учился в Москве на втором курсе в университете имени Губкина. Он и приехал-то к нам туда всего на несколько дней. А потом они с другом собирались лететь в Эмираты. Прямо из Ташкента.
– Ему было девятнадцать лет?
– Да, второй курс. В то утром все было как обычно. Он встал…
– Подожди, ты не знаешь, тебя не было, ты находился в офисе. Я была с ним, я, – лихорадочно перебила его супруга. – Он встал, и мы завтракали. Вечером нас пригласили… Ну это неважно, президентские скачки… это неважно… Сын… он был все время со мной. Понимаете – совершенно незнакомый ему, чужой город. Ташкент, вы знаете, что сейчас такое Ташкент? Мы жили в квартале… ну, в правительственном квартале, резиденция корпорации… Там охрана и все такое прочее… Это же теперь заграница, и потом, это Азия… Он никого не знал там, в этом городе, – я точно это знаю, он прилетел к нам всего двое суток назад. И вот когда мы сидели с ним на веранде в саду, ему вдруг кто-то позвонил по мобильному. Я и внимания не обратила, думала, что это кто-то из Москвы. Он встал, поцеловал меня и сказал: «Мама, я сейчас, на пару минут». И вышел. И я ничего не почувствовала, не встревожилась, вы понимаете? А потом я спросила у охранника, потому что сына все не было, и охранник сказал, что он вышел за ворота резиденции и пошел по улице – в чем был, в джинсах, в майке. На нем даже кроссовок не было, просто такие кожаные шлепки, испанские…
– И с тех пор вы его больше не видели? – спросила Августа.
– Он пропал. Наш сын… господи, что мы только не делали, где только не искали, кого только не подключали – там, в Узбекистане, и здесь, – мужчина говорил сдержанно, но давалось это ему тяжело. – Я все что мог… полиция, частные детективы… Обращался к тамошнему духовенству… В правительство, в администрацию… Наш сын… Никаких вестей, ноль. Вот уже целый год мы не знаем ничего о нем.
– Помогите нам, умоляю, на вас вся наша надежда, последняя надежда, – женщина уже плакала. – Я не знаю, я схожу с ума… Если он умер, погиб, убит… Скажите мне это, и я… Другие матери, потерявшие сыновей, могут хотя бы прийти на могилу и поплакать там, а я… я даже этого не могу. КАК РАСТАЯЛ… вы понимаете меня?!
– Ника, – тихо окликнула сестру Руфина.
Нет ответа.
– Ника, что?
Молчание. Супруги повернули головы в сторону младшей сестры-Парки, но лица ее им не было видно.
– Она не находит контакта, – сказала Руфина.
– Но вы должны нам помочь! – У женщины, видимо, уже начиналась истерика. – Вы должны меня понять как никто другой. Я говорю – мой сын как растаял! Ничего за целый год… Вы… я же знаю, мне говорили, у вас самих было то же самое – у вас, в вашей семье. Мы с мужем навели справки, прежде чем обратиться, прилететь сюда к вам. Несколько лет назад ваш брат… господи, мне говорили, мне называли его имя, но я забыла… Ваш брат – молодой, совсем еще юноша, он ведь тоже пропал, без вести пропал. КАК РАСТАЯЛ…
– Его звали Тимофей. – Руфина помолчала секунду. – Да, вы правы, ваши источники информации не солгали вам. Наш брат пропал без вести одиннадцать лет назад, и с тех пор мы носим траур, оплакивая, безмерно оплакивая эту утрату.
– Извините, мы не хотели… простите мою жену, она не соображает, что говорит. И не было никаких источников информации, поверьте, – мужчина сжал руку жены. – Милая, так нельзя, вот так, как ты делаешь, – так нельзя!
– Но они должны понять нас, наше горе…
– Не иметь контакта – это не значит плохо, – сказала Августа. – Наша сестра связалась с НИМИ и… контакта не последовало. Может быть, это означает, что среди НИХ вашего сына нет.
– Я не понимаю… с кем это с НИМИ? – спросил мужчина.
– С мертвыми. Видите, она не отвечает нам, она там сейчас, среди них, ищет, но не находит. Ника?
Нет ответа. Внезапно младшая сестра-Парка пошевелилась в кресле. Сестры следили за ней напряженно. Мужчина хотел что-то снова спросить, но они обе лишь подняли руки, призывая к молчанию.
В зале наступила гнетущая тишина.
Руки Ники безвольно свесились вниз, фотография соскользнула с колен. Казалось, она уже не дремлет, а глубоко спит в своем кресле. Но это было не так. На ее пухлых измазанных малиной губах в пузырьках слюны трепетало какое-то слово.
Руфина встала, подошла к креслу и нагнулась, ловя его.
– Со-о-о-мма… Она говорит «сомма». – Руфина повернулась к супругам: – Это слово подсказали ОНИ. Вам это что-то говорит?
Женщина лишь заморгала испуганно, непонимающе, а вот ее муж… Он резко поднялся с дивана.
– Что вы хотите этим сказать? – спросил он. И в его голосе, до этого встревоженном, зазвучали нотки металла. – Как это понимать? Вы что, издеваетесь?
– Это слово вам знакомо, – заметила Августа.
– Я неплохо знаю Восток, и я… так еще в старину на Востоке в древних текстах обозначался наркотик… опий, сомма… Вы что же это, хотите сказать, что мой сын, что наш мальчик был законченный наркоман?!
– А разве вы с женой этого не знали? Это открытие для вас?
– Вы что себе позволяете?! Пойдем отсюда, они… Я говорил тебе, к таким, как они, нет смысла обращаться, это все обман, ложь и вымогательство денег. – мужчина потянул свою супругу с дивана. – Как вы смели… Да вы знаете, кто я?.. Какую должность я занимаю… и вы посмели открыто назвать моего сына, моего единственного сына наркоманом? Отбросом?!
– Среди мертвых сестра его не нашла, – Августа обращалась не к нему, а к матери, потерявшей сына. – В этом надежда для вас. Ищите его в общинах… они порой живут такими общинами… и вне вашего уклада… Везде, где легко достать наркотики, где они дешевы… Если есть возможность и если есть желание – ищите. Если сможете принять его таким, каким он стал, точнее, каким он был уже с пятнадцати лет.