Роль фэнтэзи в эпоху отсутствия горячей воды (ошметки общих рассуждений о праве искусства на вымысел)

Не надо быть жестокими. Не будем спрашивать у людей, живут ли они.

С. Е. Лец

Когда-нибудь наши времена тоже станут легендарными, эти легенды стоило бы услышать — удовольствие заведомо гарантировано. Поверить в них нашим потомкам будет значительно труднее, чем нам в Троянскую войну и странствия Одиссея; приключения Гильгамеша и Энкиду; существование Вальгаллы, ясеня Иггдрасиля и дворца Бильскирмира; в Кетцалькоатля и Тескатлипоку — мало ли что еще. Ведь по большому счету и мы практически не верим в наше собственное прошлое, списывая самые яркие, потрясающие, удивительные картины на слишком бурную, слишком богатую фантазию тех, кто пытался это прошлое до нас каким-то образом донести.

И отчего же тогда мы уверены в том, что в нас, теперешних, можно поверить? Неужели только от того, что считаем, что иначе жить нельзя, претендуя таким образом на истину в последней инстанции, на безошибочность и непогрешимость своих суждений. Или вообще не задумываемся над этими вопросами в виду их риторичности, бессмысленности и ярко выраженной бесполезности, в противовес вопросу вопросов — когда же наконец дадут горячую воду (зарплату, квартиру, покой — нужное подчеркнуть).

А ведь о нас станут слагать легенды — хотим мы того или нет.

Когда-то — станут рассказывать о нас — люди даже не представляли себе толком, зачем они живут на этом свете: женились, потому что так вышло; жили вместе, потому что податься некуда; рожали детей, потому что время пришло; и работали не для того, чтобы увидеть плод трудов своих и порой даже не ради выгоды, а для того, чтобы была соответствующая отметка в трудовой книжке. Из кранов с горячей водой у них текло нечто невообразимо мутное и холодное; из кранов с холодной водой — грязное; а еще они любили говорить, что театр умирает, книги никому не нужны, в любовь верят одни глупцы и неудачники, а деньги важнее всего. Такую же роскошь, как свободу и чувство собственного достоинства могли себе позволить редкие безумцы, бессребреники или, напротив, миллионеры.

Станут о нас рассказывать и хорошее, и хорошего будет больше — иначе и быть не может, но суть не в этом.

Кстати, Гомер создал эпос вовсе не о Троянской войне. Он жил в период, который пришелся не на самый лучшие времена в истории Древней Греции, и это отразилось во всем, что он говорил, казалось бы, о далеком прошлом. Во времена бурного расцвета Микенского и Троянского царств не могли царицы прясть полотно вместе со своими рабынями, невозможно представить себе царей, копающихся в виноградниках или пашущих быками. Это не Трое или Итаке, или Микенах — это Гомер о себе и своем времени, когда было именно так и никак иначе. Ну и что с того?

С тех самых пор и повелось: о чем бы ни писали, пишут о себе и о своем времени.

Люди пишут книги. И сейчас, именно в нашем разговоре, неважно, хорошие или плохие, талантливые или не очень, мудрые или наивные, на века или на сезон. Главное, что все-таки пишут.

Все мы мучительно или машинально, автоматически, — но подбираем слова только на ту тему, что нас действительно волнует; и по этой же причине нельзя никого заставить сесть за письменный стол либо компьютер и угробить уйму времени на текст, посвященный чему-то, на что мы чихать хотели с высокой башни. Даже ставшие уже притчей во языцех диссертации и то подбирали по принципу наибольшего соответствия. К тому же и результаты писания диссертаций налицо — да и говорим мы сейчас не о вынужденном, а, наоборот, вымечтанном бумагомарательстве — одном из самых приятных действий, известных человеку разумному, и сравнимом разве что с гурманством.

Сколько воистину плотоядного удовольствия доставляет нам чистый лист бумаги — этого одной статьей не передашь.

Литература как таковая удивительна тем, что она — неприкрытая попытка каждого отдельно взятого человека, с головой ушедшего в эту работу, подняться над собой повседневным — замороченным и задерганным, прыгнуть выше головы, отрастить себе крылья, либо еще более, если только получится, приблизиться к своему оригиналу — к тому, по образу кого… Остальное молчание.

Соответственно, и волнуют того, кто взялся за перо, вопросы, к быту и скудной повседневности отношения не имеющие. Точнее, отношение они имеют самое прямое, однако перед пишущим стоит нелегкая задачка — доказать сей факт; и на то, чтобы это сделать, уходит порой не только вся жизнь, но еще и огромный кусок времени из посмертного существования, прежде чем кому-нибудь другому, уже читающему, придет в голову признать его правоту.

И если даже одного-единственного читателя автор побудит задуматься над «вечными» вопросами — это уже победа. К сожалению, одержанная немногими.

В эпоху, условно обозначенную как эпоха отсутствия горячей воды (читай также зарплат, жилищных условий, порядка, определенности и уверенности в завтрашнем дне), воспоминания о таких размытых понятиях, как, скажем, чувство собственного достоинства, всплывают только дискретно, если всплывают вообще. Напоминать о гордости, свободе, истине человеку, который решает проблему с уплатой за квартиру, конечно же, можно и должно, но не всегда результативно. Беда в том, что все мы живем не одни, а в обществе, от которого, по определению, не можем не зависеть (как бы отчаянно порой этого ни хотелось); и хотя в теории согласны с тем, что человек — это звучит гордо, но на практике существует родимое правительство, начальство, супруга и потомство, а еще тещи и свекрови, сварливые продавцы в магазинах и свирепые налоговые инспекторы, которые чью-либо, но не свою собственную гордость и независимость воспринимают исключительно как личное оскорбление…

Писатель пишет о том, что не дает ему покоя ни днем, ни ночью. Что-то у него где-то болит настолько, что он занимается странным — с точки зрения окружающих — делом, не дающим по теперешним временам ни прибыли, ни какой-либо иной, нематериальной выгоды. О писателях, сочиняющих что-то вроде сказок, высказываются и того хлеще. Чем они заняты, черт бы их побрал? Неужто пресловутое «viovo vicci», еще в школе изученное и тогда же прочно забытое?

Да и каких живых?

Напоминать — если это делать вообще — о высоких материях человеку, замученному бытовухой, необходимо осторожно, ненавязчиво и крайне деликатно. Иначе рискуешь нарваться на защитную реакцию организма — неприятие, раздражение, порой что-то покрепче, вроде неприкрытой ненависти и откровенного хамства.

Чем громче человек кричит на другого, тем больнее ему самому.

Чем яростнее отрицает очевидное — тем яснее отдает себе отчет в том, что неправ.

И такого читателя — как бы странно это ни звучало — необходимо лишить возможности сказать: «Попробовал бы он побыть в моей шкуре — живо пропала бы тяга совершать подвиги». Читателя вообще нужно лишить желания примерять, оправдываясь, на себя жизнь героя в привычных для него — читателя обстоятельствах; сравнивать себя и героя с постоянным перекосом в свою пользу вопреки логике и здравому смыслу; — и это очень сложно, поверьте, ибо в этом нелегком деле самоуспокоения и самоутешения он поднаторел, как, может, никто другой.

Недавно моя приятельница, упиваясь очередным детективом Марининой, заявила:

— Поставить бы ее Каменскую на мое место… Узнала бы, почем фунт лиха.

И в ответ на мои «???» бодро продолжила:

— У нее и мать в Швеции, и муж — профессор, и телячьи отбивные она полкниги ест, и переводами подрабатывает, и под горячим душем каждый день отмокает. Ну и что, что у нее сосуды плохие?! Попробовала бы она со своими сосудами постоять под нашим душем — под ледяным. А какие у меня сосуды, ты сама знаешь. Подумаешь, убийца — мне бы пожить ее жизнью, я бы всю преступность искоренила!

И все это с такой убежденностью, с таким торжеством в голосе, что мурашки по волосам и кожа дыбом… то есть наоборот.

И не говорите мне, что такой читатель — редкость и исключение из правила. Скорее, наоборот: читатель вымечтанный, желанный, интеллигентный и образованный — вот это редкость; и хотя таких людей немало, но и не чересчур много — к великому моему сожалению.

Даже самые элитные, самые сложные и непонятные книги пишутся в расчете на то, что однажды придет такое время, когда их сможет оценить большинство. Авторам не дают покоя не лавры Пушкина, но его литературная судьба понимание, которое настигло спустя столетие, его сегодняшняя уместность. И невероятная свобода: летящее перо, ничем не ограниченный простор фантазии, легкость…

Как же нам всем необходима свобода — даже если мы приучили себя не думать об этом, не вспоминать и даже не чувствовать ее нехватку как острую боль. Как же необходима.

Книги пишутся теми, у кого болит и ноет нехватка свободы в реальном мире. Фэнтези в этом отношении — самый благодатный жанр, нашу свободу не ограничивающий ни в чем. Единственное условие — писать, твердо помня о том, что правда и истина — это разные вещи, и что истина неизмеримо выше. Фэнтези — вымысел от первого и до последнего слова, и в этом смысле — сплошная неправда; но ничего не стоит только в том единственном случае, если писано просто на потеху, не во имя, а ради чего-то.

Непреодолимая пропасть лежит между этими двумя понятиями — ради и во имя.

То, что создается во имя — всегда вечно, независимо от того, чем является, под каким определением существует сегодня.

Литература существует во имя того, чтобы сделать человека на порядок лучше и выше. Но:

Описывая сегодняшнюю реальную ситуацию, русскоязычные авторы оказываются перед странной проблемой: в условиях полной и всепоглощающей неразберихи (чудное китайское проклятие: чтоб тебе родиться в интересное время! — сбывается в нашей жизни. Узнать бы, кто проклял, да надавать ему по шее) выводить на арену героя, который пренебрегает действительностью в стремлении к высшему и вечному — значит заведомо делать своего героя изгоем, чудаком и — что самое главное — единственным в своем роде. А потому от большинства читателей нельзя требовать, чтобы они присмотрелись к нему, прислушались, оценили его поступки и согласились с ним в конце концов. Как показывает практика, к нашему современнику и соотечественнику — буде он решится все-таки стать героем — пожалуй, никто не примкнет; и друзей-единомышленников у него скорее всего нет — во всяком случае таких, чтобы и на смерть за него, и на каторгу. И возвышенная и неземная любовь ему тоже не грозит; и противник какой-то не такой — не злобный, не всем обеспеченный, не могущественный настолько, что победа над ним почетна и душу греет, но иногда даже дряхлый и беспомощный, вроде соседки по коммунальной квартире — где и мечом как следует не взмахнешь, но кровь из тебя пососут. И на всех бабушек Раскольниковых не хватит, а топоров и подавно, не говоря о Достоевских.

Оттого книги, написанные в жанре фэнтэзи, обладают удивительной особенностью — правом автора на создание собственного мира, собственной реальности, где никто не имеет права диктовать ему — а значит и его герою условия игры. Где добро — всегда добро, а зло — всегда зло. И это единственное правильное.

Попытка поставить героя в принципиально ДРУГИЕ условия.

Либо попытка посмотреть на мир —, который иначе и быть не может, как кажется тем, кто в нем обитает — принципиально иным взглядом.

Булгакову потребовался Воланд, чтобы его глазами увидеть нелепость, невозможность окружающей действительности.

Марк Твену потребовался ангел по имени Сатана, чтобы от его лица ужаснуться, изумиться и встряхнуть людей, спокойно проживающих свой век так, как этого делать нельзя. Помните роман нашего детства «Таинственный незнакомец»? Средневековую австрийскую деревушку, живущую в нищете и полнейшей духовной тьме; где жгут на кострах ведьм и пытают инакомыслящих, где возможно любое зло, но трое мальчишек — главных героев — резвятся и предаются своим детским забавам все с той же радостью и беспечностью, как любые другие дети в любые другие времена. Для них все здесь в полном порядке, ну, может, чуть-чуть не так, и только странный незнакомец, вторгшийся в их жизнь со своим, принципиально другим взглядом, внезапно словно меняет освещение, и на картине проступает совсем другой рисунок.

И если автора волнуют такие вечные вопросы, как стремление к свободе, поиск истины и справедливости, любви и сострадания, то он может позволить себе стать понятным только десятилетия спустя; но не может позволить себе роскоши сделать своего героя недоумком, безумцем (в худшем смысле этого слова), эгоистом и т. д и т. п. Ему смертельно необходим герой, за которым последуют.

И если меня как автора интересует определенного толка герой, то я обязана создать соответствующие условия, а к ним уж заодно и пририсовать целый мир, в котором эти условия будут не высосаны из пальца, а вполне реальны. Если же я начну описывать действительность, то что бы я ни написала — мораль сей басни будет совсем другой.

То, что происходит сейчас с нами — это своеобразная война, разразившаяся без объявления войны. Человек поставлен в экстремальные условия, но вести себя так, как если бы это были экстремальные условия, права не имеет, ибо на страже стоит закон и правопорядок.

Сумерки мира.

Олди мог(ли) бы даже и не писать свою книгу — одного названия хватило бы для того, чтобы его (их) запомнили.

В каком-то смысле мы сейчас переживаем именно сумерки нашего мира — в серой мгле, балансируя на зыбкой грани между тьмой и светом, люди теряются гораздо быстрее, нежели ночью, и это неоднократно проверено. Ибо для ночи существует множество изобретений, вроде уличных фонарей и карманных фонариков, тот же спасительный во все века огонь, наконец. А вот для сумерек…

Сказано же, что переходный период — это такое время, когда люди перестают верить в светлое будущее и начинают верить в светлое прошлое.

Ничего страшного с нами, вроде бы, не происходит. Души и жизни проедаются исподволь, но на улицах не стреляют, нас не убивают и не калечат в тех количествах, когда это вызывает уже народный гнев и вытекающее из него отчаянное сопротивление угнетателям. Просто замкнутый круг, по которому мы ходим, как лошади, крутившие ворот в беспросветной темноте шахт, и отпущенные на волю, поднятые на поверхность в последние дни своей жизни, продолжавшие и по зеленому лугу все так же ходить кругами — слепые, замученные, не умеющие ничего другого, и не имеющие сил уметь что-то еще.

Безысходность собственной жизни зашоривает взгляд.

Неправильности, ошибки выстроились однажды в стройную систему, и теперь она, как всякая жизнеспособная система, работает сама на себя самообучается, развивается, крепнет.

Ни один совет не оказывается верным.

В реальной жизни нужно найти в себе что-то иное, чем просто смелость встать и сказать откровенно, что большую часть своей жизни я делал не то и не так; но признать бесцельность и бесполезность многих лет, выбросить их на помойку с тем, чтобы начать все заново и с чистого листа — это уже больше, чем можно требовать от человека. Хотя бы потому, что еще никому и никогда не удавалось перечеркнуть только собственное прошлое — под эту косую летящую линию непременно попадают и другие жизни, судьбы, события.

И тогда созидание получается на костях. И называется совсем другим словом. Человек пишущий знает это, пожалуй, лучше других.

И ему, человеку пишущему, нужен взгляд со стороны; поскольку он сам человек и так же грешен и слаб.

В 37 году тоже жили — и в этом победительном «жили» столько гордости за человеческую несломимость, за силу духа и способность оставаться человеком в любых условиях, что поневоле забываешь, КАК ЖИЛИ. Может, это самое в человеке прекрасное и страшное одновременно — его способность забывать о том, как скудно, как дико и страшно он живет.

Нынче тоже живем.

Красть теперь не стыдно, зато как-то неудобно не красть, и люди оправдываются тем, что красть негде и нечего. Быть неправедным тоже не стыдно, гораздо стыднее быть неудачником, бедняком; принципы — особенно если они категорически соблюдаются за счет материальных благ — легко и просто перекрещиваются в жалкую попытку недотепы таким нехитрым образом оправдать свою недотепистость.

Тоже живем.

Условная реальность — порой единственный способ заглянуть на изнаночную сторону собственной реальности и задуматься, так ли все ладно, как кажется.

Тоже живем. В нас не стреляют на улицах, и потому отстреливаться нельзя. Кастрюли и сковородки, счета за свет и за газ, бесконечные выборы спикера вперемешку с бесконечными приключениями Уокера затмевают реальность похлеще, чем иные заклинания. Ни одному магу не наворотить сгоряча и по злому умыслу столько бед и несчастий, сколько может сотворить с нами наше собственное равнодушие, безразличие, привычки. И недаром Перикл — один из самых серьезных государственных и политических деятелей, которых только знала человеческая цивилизация, постановил, что тот, кто в дни гражданской смуты не примкнет ни к одному из враждующих лагерей, проявив безразличие либо заняв выжидательную позицию — должен быть наказан более сурово, нежели сторонники бунтовщиков. Потому что он был уверен, что безразличие величайшее зло.

По этому же поводу будет уместно привести знаменитое высказывание: «Когда фашисты пришли за евреями, я молчал — ибо не был евреем; когда они пришли за коммунистами, я молчал, ибо не был коммунистом; когда они пришли за католиками, я молчал, ибо не был католиком; а когда они пришли за мной, некому уже было говорить в мою пользу». К несчастью, осознание приходит уже ПОСЛЕ…

Зачарованные люди не знают о том, что они зачарованы. И бессмысленно требовать от спящей красавицы, чтобы она немедленно проснулась и отправилась обличать мачеху-ведьму — для этого нужен кто-то другой, по традиции называемый героем.

По большому счету, герой — это тот, кто может восстановить скелет по одной кости; в частном, мелком и обыденном увидеть целое; отдать себе отчет в том, что это целое настолько ему не нравится, что он готов заплатить максимальную цену за то, чтобы его изменить. Герой — это тот, у кого нет привычек, а есть понимание того, что именно и для чего он делает.

Человек привык просыпаться в одно и то же время; полусонным еще тащиться в ванную и там, не разлепляя опухших со сна век, чистить зубы; привык торопливо глотать на маленькой кухне маленький завтрак, привычно стараясь не натыкаться на предметы; привычно торопиться на привычную работу, привычно толкаясь в переполненном транспорте с привычно раздраженными людьми. И продолжая это монотонное до бесконечности, легко заметить, что живой мысли здесь втиснуться просто некуда. Для этого нужно остановиться, оглядеться… что-то изменить.

Впрочем, если один человек это и сделает, то вся система не то что бы рухнет окончательно, но рухнет именно на него, раздавив своей тяжестью. Наша реальность не подстраивается под героя. В отличие от реальности фэнтэзи.

Автор создает мир силой своей мысли — работа Творца, достойная того, кто создан по Образу и Подобию. Чаще всего фэнтезийные миры отчаянно (как и их создатели) нуждаются в героях — там все явнее, выпуклее, четче. И Добро, и Зло определены, вочеловечены либо материализованы каким-либо иным способом; но мир нуждается в герое. Мир, находящийся на грани катастрофы, на грани бытия и не-бытия — это проекция нашего мира, только там все развивается быстрее; сокращенное, сжатое во времени развитие событий не оставляет у читателя сомнений — жить так, как они живут сейчас, просто нельзя. Благословенный жанр, дающий возможность человеку остановиться и задуматься — пусть не над своими собственными проблемами, но над такими похожими.

Толкиену потребовался хоббит, чтобы убедить своих читателей в том, что мир стоит на их плечах — «малых сих», и они и есть подлинные его герои. Он и не скрывал никогда этой мысли; Фродо Торбинс и Сэм Скромби — те же забавные и смешные мистер Пиквик и Сэм Уэллер — оставляют свой уютный дом и тихие радости, отказываются от сытости и благополучия, чтобы встать на пути Зла и Тьмы. Диккенс, я уверена, гордился бы такими героями.

Человек читает сказку и обретает себя.

Что касается литературной иерархии — то сорт литературы, как свежесть осетрины, может быть только один — первый, он же и последний. И жанр тут роли не играет, ибо вполне могут существовать в природе прекрасный детектив и отвратительные стихи, дурацкое исследование и умная, тонкая фантастика.

Все это уже проходили и неоднократно.

Ведь побудило же что-то такого тонкого и возвышенного философа и мыслителя как Честертон написать: «Если бы о сонете было принято говорить в том же тоне, что и о водевиле, сонет вызывал бы не меньший ужас и недоверие… Если бы про эпическую поэму говорили, что она предназначена только для детей и горничных, «Потерянный рай» сошел бы за заштатную пантомиму, которая могла бы называться «Сатана-Арлекин, или Адам-в-ад-отдам». Зачем, спрашивается, Шекспиру писать «Отелло», если даже в случае успеха в панегирике будет значиться: «Мистеру Шекспиру вполне по плечу и более серьезные жанры, чем трагедия»?»

Его же, без сомнения, блестящему перу принадлежит и эссе «В защиту дешевого чтива» — и хотя в последнем ни слова не произнесено в защиту фантастики: а речь идет исключительно о приключенческой литературе — каждое слово может быть отнесено и к освещаемой нами проблеме.

Определенно, что веселое безрассудство «Лягушек» Аристофана за две тысячи лет устарело ничуть не больше, чем мудрость «Республики» Платона, хотя сегодня первое отнесли бы к разряду так называемых «легких», второсортных жанров. После Рабле, комедий Шекспира, О. Генри, Джерома, Ильфа и Петрова, Зощенко и Жванецкого на юмор и сатиру нападать страшновато. У фэнтези классиков, чьи слава и авторитет росли в течение десятилетий, гораздо меньше, а потому, помолясь, взялись за нее. Правда, ничто не бывает без причины.

Но говорят, говорят же, что фэнтэзи жанр вторичный, литература, так сказать, не первого сорта. Читают взахлеб, а после категорически отрицают. Не потому ли, что иначе придется признать, что не так живем. Если это первосортная, подлинная словесная живопись — то бишь, писание живого, действительного и настоящего — то действительны не мы, не большинство, а фэнтезийные герои, которые из книги в книгу, из романа в роман с горьким упорством покидают насиженные места, жертвуют благополучием и сытостью и отправляются искать правды, справедливости, истины.

Победа дьявола в том, что он сумел убедить всех, что его нет.

На нет и суда нет. Бороться не с кем. Вечная борьба Света и Тьмы, Добра и Зла уходит в область сказок, оставляя реальную жизнь.

Может, мы просто не хотим, чтобы фантастика была признана равной. Потому что в таком случае нам придется признать, насколько мы не правы, когда думаем, что ТОЖЕ ЖИВЕМ.

Загрузка...