Одной ногой касаясь пола,
Другою медленно кружит,
И вдруг прыжок, и вдруг летит,
Летит, как пух от уст Эола;
То стан совьет, то разовьет,
И быстрой ножкой ножку бьет.
Эти всем известные пушкинские строки — о знаменитой балерине, блистательной красавице Авдотье Истоминой, которая 30 августа 1816 года, в семнадцать лет впервые выйдя в заглавной роли на сцену петербургского Малого театра, сразу и по праву заняла место примы русского балета.
Современник Истоминой, один из первых историков русского театра Пимен Арапов описывает ее так: «Истомина была среднего роста, брюнетка красивой наружности, очень стройная, имела черные огненные глаза, прикрываемые длинными ресницами. Она имела большую силу в ногах, апломб на сцене и вместе с тем грацию, легкость, быстроту в движениях». Стоит ли удивляться тому, что у ног воспетой Пушкиным лучшей петербургской танцовщицы не переводилась светская молодежь. Поклонники не давали ей прохода, молодые люди преследовали ее экипаж, самые упорные дежурили у ее дома, чтобы всего лишь перемолвиться словом с «прелестью Истоминой».
Все это, признаться, нравилось простодушной девушке, и она так или иначе отвечала на оказываемые знаки внимания, чем давала повод к многочисленным сплетням на свой счет. Некоторые из них, вероятно, родились не на пустом месте[38]. К семнадцати годам у балерины уже случилось несколько громких романов, но затем она безраздельно отдала сердце кавалергарду графу Шереметеву, которому ко времени описываемых событий исполнилось двадцать три.
Василий Васильевич Шереметев отвечал всем нынешним, несколько романтизированным, представлениям о блестящем русском аристократе той поры. Знатного рода, с благородной внешностью, с утонченными манерами — и в то же время гораздый на выдумки великосветский повеса, любимец дам, за которым, несмотря на молодость, уже образовывался шлейф любовных побед. Еще отличался Шереметев горячим нравом, но при этом, как отмечают все знавшие его, был отходчив, добр и великодушен.
Авдотья Истомина тоже обладала не самым ровным характером. К тому же была остра на язык и — да как же иначе для красивой и знающей власть своей красоты юной женщины! — отличалась немалым кокетством. После знакомства с Шереметевым стиль жизни Истоминой ничуть не изменился. Поклонники по-прежнему вились у ее ног, и некоторым казалось, что ее улыбка обещает больше, чем они могли рассчитывать на самом деле.
Похоже, что Истоминой нравилось немного подразнить влюбленного кавалергарда. Стоит ли поэтому удивляться той безумной ревности, которой Шереметев окружил предмет своего обожания? Доходило до заурядной слежки, не присталой аристократу. Они то и дело ссорились, но всякий раз быстро мирились — искры, которые они высекали друг о друга, только придавали лишний блеск их отношениям. Первый шаг к примирению, судя по всему, обычно делал Шереметев, но и Истомина всегда была готова простить графу его горячность.
Любовники не скрывали своих отношений, жили на два дома и принимали многочисленных гостей. Среди прочих запросто, на правах друга дома, у них бывал Грибоедов. Причем, как утверждает в своих воспоминаниях друг Грибоедова, драматург и переводчик А. А. Жандр, «скорее Шереметев поселился у Истоминой», которая как первая танцовщица получала достаточные деньги, чтобы содержать дом и выезд. Личное состояние Василия Шереметева было относительно невелико, и то, что Истомина материально не зависела от графа, вероятно, добавляло Шереметеву проблем.
К осени 1817-го этот роман, заставлявший говорить о себе петербургский свет, продолжался уже второй год. В начале ноября, как это уже бывало не раз, между балериной и графом случилась размолвка из-за какого-то пустяка. Шереметев вспылил и уехал к себе (так сообщают одни источники). Истомина собрала вещи и уехала к себе (так сообщают другие источники). Но кто бы ни выступил инициатором разъезда, роковое развитие событий было предопределено. Если Истомина отнеслась к очередной ссоре спокойно, то Шереметев, уверенный, что здесь замешан соперник, был вне себя. Он установил наблюдение за домом Истоминой и, стоило той выйти из дверей, ехал следом за ней на некотором отдалении.
Предоставим слово Жандру: «Не знаю уже почему, во время этой ссоры Грибоедову вздумалось пригласить к себе Истомину после театра пить чай. Та согласилась, но, зная, что Шереметев за ней подсматривает, и не желая вводить его в искушение и лишний гнев, сказала Грибоедову, что не поедет с ним из театра прямо, а назначила ему место, где с ней сейчас же после спектакля встретиться». Покружив после спектакля немного по ночному городу и никого не увидев позади своих саней, Истомина решила, что Шереметев отстал, и на пустынной Суконной линии Гостиного двора пересела в сани Грибоедова. Ни балерина, ни будущий автор «Горя от ума» не знали, что Шереметев исхитрился и все-таки их выследил.
Соль ситуации состояла в том, что Грибоедов жил тогда в одном доме с камер-юнкером графом Александром Завадовским, постоянным соискателем благосклонности Истоминой, и Шереметев, проследовав за санями Грибоедова, ни секунды не сомневался, что балерину увез Завадовский. Расспросив дворовых людей, он узнал, что в санях с Истоминой был Грибоедов, но это только добавило масла в огонь — Шереметев вообразил, что близкий его друг Грибоедов выступил в качестве сводни. Уже после роковой дуэли Истомина показала следственной комиссии, что во время чаепития с Грибоедовым внезапно появился Завадовский и «говорил ей о любви», — так что, надо признать, Шереметев был недалек от истины.
На следующий день Шереметев отправился за советом к своему приятелю, будущему декабристу Александру Якубовичу, который имел репутацию отчаянного храбреца и бретера. По словам Жандра, совет Якубович дал очень простой: «Что делать, очень понятно: драться, разумеется, надо, но теперь главный вопрос состоит в том: как и с кем? Истомина твоя была у Завадовского — это раз, но привез ее туда Грибоедов — это два; стало быть, тут два лица, требующих пули, а из этого выходит, что для того, чтобы никому не было обидно, мы при сей верной оказии составим une partie carree[39] — ты стреляйся с Грибоедовым, а на себя возьму Завадовского».
Словом, известный забияка воспринял рассказ Шереметева как отличный повод, «верную оказию», выйти к барьеру. Этот бессмысленный риск, готовность ни за что подставить себя под пулю вряд ли можно понять, не поняв атмосферы, в которой жила та часть русского дворянства, которая нравственно уже была готова выйти на Сенатскую площадь. Здесь не место вдаваться в подробности, но скажем, что подобные настроения были присущи многим будущим декабристам. Готовящий себя в цареубийцы Михаил Лунин был знаменит тем, что мог подойти к какому-нибудь своему приятелю и сказать: «Что-то мы, братец, с тобой ни разу не стрелялись. Изволь променяться парой пуль». И «братец», вызванный таким странным образом, с видимой охотой становился к барьеру. Именно после такого приглашения состоялась дуэль Лунина с его товарищем Алексеем Орловым. Кондратий Рылеев незадолго до восстания стрелялся с князем Константином Шаховским на трех шагах, то есть, по сути, дуло в дуло. Они выстрелили одновременно, и оба остались живы благодаря невероятной случайности — по одной версии, пули столкнулись в воздухе (!), по другой, более вероятной, стрелки попали в пистолеты друг друга. Рикошетом Рылеев был ранен в ягодицу.
Полный дуэльного энтузиазма Якубович, потребовал, чтобы Шереметев тут же ехал объясняться к обидчикам, и не преминул составить ему компанию. Шереметев направился к Грибоедову и без долгих предисловий вызвал его. Но тот, увидев прибывшего с графом Якубовича, сразу понял, откуда дует ветер, и вызов не принял. «Нет, братец, — отвечал Грибоедов, — я с тобой стреляться не буду, потому что, право, не за что, а вот если угодно Александру Ивановичу (т. е. Якубовичу. — В. П.), то я к его услугам». Якубович, разумеется, от такого предложения не уклонился — ему, в сущности, все равно было, с кем «променяться парой пуль», — а Шереметев, не откладывая, вызвал Завадовского. Таким образом, устроилась одна из самых знаменитых русских дуэлей, вошедшая в историю как «дуэль четырех», или, как писали современники дуэлянтов, «четверная дуэль».
На подготовку дуэли ушло несколько дней. За это время Шереметев с Истоминой успели в очередной раз помириться, и балерина опять переехала жить к графу. Увы, это не отвратило страшной развязки. Кто-то должен был первым протянуть руку сопернику и тем самым навлечь на себя вполне вероятное обвинение в трусости. Прежде всего следовало взять назад свой вызов Шереметеву, поскольку именно он был инициатором дуэли. Но сделать это Шереметев не решился, да, скорее всего, если бы и решился, то вмешался бы Якубович, считавший себя обязанным наказать дерзкого Грибоедова.
Впрочем, тот же Жандр утверждает, что, пока готовилась дуэль, Шереметев будто бы силой, приставив ко лбу Истоминой пистолет, выбил из нее признание, что она была в связи с Завадовским. Если описанная сцена соответствует действительности, то ясно, что примирение состояться уже не могло.
Условия дуэли, по настоянию Якубовича, были весьма жесткими: стреляться предстояло, сближаясь до минимального расстояния в шесть шагов, то есть с расстояния не более пяти метров. (Впрочем, следственной комиссии Якубович показал: «Устроен был барьер, заключающий десять шагов пространства; от него противники отступили каждый еще на десять шагов».) 12 ноября в два часа противники сошлись на Волковом поле. Кроме четверых участников, в качестве свидетелей дуэли присутствовали майор Павлоградского гусарского полка Петр Каверин и врач Ион. Первыми к барьеру вышли Шереметев и Завадовский.
Самое достоверное описание дальнейшего принадлежит очевидцу Иону: «Барьер был на двенадцати шагах. Первый стрелял Шереметев и слегка оцарапал Завадовского: пуля пробила борт сюртука около мышки. По вечным правилам дуэли Шереметеву должно было приблизиться к дулу противника еще на пять шагов. Он подошел. Тогда многие стали довольно громко просить Завадовского, чтобы он пощадил жизнь Шереметеву. “Я буду стрелять в ногу”, — сказал Завадовский. “Ты должен убить меня, или я рано или поздно убью тебя”, — сказал Шереметев, слышавший эти переговоры… Завадовскому оставалось только честно стрелять по Шереметеву. Он выстрелил, пуля пробила бок… Шереметев навзничь упал в снег и стал нырять по снегу, как рыба. Видеть его было жалко. Но к этой печальной сцене примешалась черта самая комическая. Из числа присутствовавших при дуэли был Каверин, красавец, пьяница, шалун и такой сорвиголова и бретер, каких мало… Когда Шереметев упал и стал в конвульсиях нырять по снегу, Каверин подошел и сказал ему прехладнокровно: “Вот те, Васька, и редька!”[40] Пуля легко была вынута тут же припасенным медиком. Якубович взял эту пулю и, положив ее в карман, сказал Завадовскому: “Это тебе”». Якубович отвез Шереметева к нему на квартиру, где тот через сутки умер в тяжелейших мучениях.
Поединок между Якубовичем и Грибоедовым был отложен. И, как оказалось чуть позже, отложен надолго. После смерти Шереметева началось следствие. Надо отдать должное Якубовичу — он был краток, заявив следственной комиссии лишь, что «поступок Завадовского не делал чести благородному человеку», и отказался давать показания, «дабы не показать пристрастия к Шереметеву и не снять личины с Завадовского». Несмотря на чрезвычайно суровые законы, предписывавшие строгие наказания не только участникам дуэлей и их секундантам, но даже случайным свидетелям поединка, приговор по делу оказался мягким. Завадовскому император велел проветриться за границей, и он отправился в Англию, а Якубовича перевели из гвардии в Нижегородский драгунский полк, дислоцированный в Грузии. Грибоедов, чье участие в дуэли доказано не было, вообще остался безнаказанным.
Участники дуэли, как было между ними заранее договорено, старались не выдавать друг друга; поэтому суд и следствие не только не внесли ясности в ходившие по петербургским гостиным слухи, но, наоборот, дали пищу для различных кривотолков. Этому способствовала и версия, исходившая от Завадовского, утверждавшего, что после промаха Шереметева он предложил мировую, но Грибоедов «не допустил этого, настаивая на данном честном слове». Общество объясняло отрицание Грибоедовым своего участия в дуэли трусостью и стремлением переложить ответственность на чужие плечи.
Это были пустые упреки, но Грибоедову они доставили немало переживаний. Доказать обратное он мог, лишь выйдя на поединок с Якубовичем, но тот был уже далеко. Дуэль откладывалась на неопределенное время, но не навсегда — бретер Якубович никогда не забывал о таких «должках».
«Мы с Грибоедовым жестоко поссорились, — рассказывал впоследствии Якубович, любивший, беря за основу реальные свои приключения, сочинять истории, имеющие к ним очень отдаленное отношение, — и я вызвал его на дуэль, которая и состоялась. Но когда Грибоедов, стреляя первым, дал промах, я отложил свой выстрел, сказав, что приду за ним в другое время, когда узнаю, что он будет более дорожить жизнью, нежели теперь. Мы расстались. Я ждал год, следя за Грибоедовым издали, и наконец узнал, что он женился и наслаждался полным счастьем…»
Весьма похоже на события, описанные в пушкинской повести «Выстрел», — недаром Пушкин называл Якубовича «герой моего воображения». Якубович послужил также прототипом центрального персонажа незаконченной повести Пушкина «Роман на Кавказских водах», а Грибоедов и Завадовский — прототипами персонажей нереализованного замысла «Русский Пелам».
Прошло больше года после гибели Шереметева, прежде чем Грибоедов и Якубович встретились снова — на этот раз в Грузии, где Грибоедов был проездом, направляясь с дипломатической миссией в Иран, а Якубович отбывал ссылку. По словам одного из первых биографов Грибоедова — Д. А. Смирнова, «судьба велела Грибоедову встретиться с Якубовичем на самом, так сказать, первом шагу в Тифлисе… Только что он приехал в Тифлис и вошел в какую-то ресторацию, как чуть ли не на лестнице встретился с Якубовичем». Тут же между ними состоялось резкое по тону объяснение и была достигнута договоренность о завершении «четверной дуэли».
Хроника дуэли и предшествовавших ей событий содержится в записках секунданта Якубовича — H. Н. Муравьева (Карского), в ту пору командира 7-го Карабинерского полка, впоследствии знакомого Пушкина и одного из героев его «Путешествия в Арзрум», а еще позже — наместника на Кавказе и главнокомандующего Отдельным Кавказским корпусом.
«21-го [октября]. Якубович объявил нам, что Грибоедов, с которым он должен стреляться, приехал, что он с ним переговорил и нашел его согласным кончить начатое дело. Якубович просил меня быть секундантом…
22-го… Ввечеру Грибоедов с секундантом и Якубович пришли ко мне, дабы устроить поединок, как должно. Грибоедова секундант предлагал им сперва мириться, говоря, что первый долг секундантов состоит в том, чтобы помирить их. Я отвечал ему, что я в сие дело не мешаюсь, что меня позвали тогда, как уже положено было драться, следственно Якубович сам знает, обижена ли его честь… Между тем Якубович в другой комнате начал с Грибоедовым спорить довольно громко. Я разнял их и, выведя Якубовича, сделал ему предложения о примирении; но он их слышать не хотел. Грибоедов вышел к нам и сказал Якубовичу, что он сам его никогда не обижал. Якубович на то согласился. “А я так обижен вами; почему же вы не хотите оставить сего дела?” — “Я обещался честным словом покойному Шереметеву при смерти его, что отомщу за него на вас и на Завадовском”. — “Вы поносили меня везде”, — “Поносил и должен был сие делать до этих пор; но теперь вижу, что вы поступили как благородный человек; я уважаю ваш поступок; но не менее того должен кончить начатое дело и сдержать слово свое, покойнику данное”.
Я предлагал драться у Якубовича на квартире, — пишет далее H. Н. Муравьев (Карский), — с шестью шагами между барьерами и с одним назад для каждого, но секундант Грибоедова на то не согласился, говоря, что Якубович, может, приметался уже стрелять в своей комнате.
Я согласился сделать все дело в поле; но для того надобно было достать бричку, лошадей, уговорить лекаря. Амбургер, секундант Грибоедова, взялся достать бричку у братьев Мазаровичей и нанять лошадей. Он побежал к ним, а я к Миллеру (врач военного госпиталя. — В. П.)…
23-го. Я встал рано и поехал за селение Куки отыскивать удобное место для поединка. Я нашел Татарскую могилу, мимо которой шла дорога в Кахетию; у сей дороги был овраг, в котором можно было хорошо скрыться. Тут я назначил быть поединку…
Мы назначили барьеры, зарядили пистолеты и, поставя ратоборцев, удалились на несколько шагов. Они были без сюртуков. Якубович тотчас подвинулся к своему барьеру смелым шагом и дожидался выстрела Грибоедова. Грибоедов подвинулся на два шага; они постояли одну минуту в таком положении. Наконец, Якубович, вышедши из терпения, выстрелил. Он метил в ногу, потому что не хотел убить Грибоедова, но пуля попала ему в левую кисть руки.
Грибоедов приподнял окровавленную руку свою, показал ее нам и навел пистолет на Якубовича. Он имел все право подвинуться к барьеру, но, приметя, что Якубович метил ему в ногу, он не захотел воспользоваться предстоящим ему преимуществом: он не подвинулся и выстрелил. Пуля пролетела у Якубовича под самым затылком и ударилась в землю; она так близко пролетела, что Якубович полагал себя раненым: он схватился за затылок, посмотрел свою руку, однако крови не было. Грибоедов после сказал нам, что он целился Якубовичу в голову и хотел убить его, но что это не было первое его намерение, когда он на место стал. Когда все кончилось, мы подбежали к раненому, который сказал: “О, sort injuste![41] ”. Он не жаловался и не показывал вида, что страдает… Раненого положили на бричку, и все отправились ко мне… Тот день Грибоедов провел у меня; рана его не опасна была, и Миллер дал надежду, что он в короткое время выздоровеет. Дабы скрыть поединок, мы условились сказать, что были на охоте, что Грибоедов свалился с лошади и что лошадь наступила ему ногой на руку…
Я думаю, что еще никогда не было подобного поединка: совершенное хладнокровие во всех четырех нас, ни одного неприятного слова между Якубовичем и Грибоедовым; напротив того, до самой той минуты, как стали к барьеру, они разговаривали между собой, и после того, как секунданты побежали за лекарем, Грибоедов лежал на руках у Якубовича. В самое время их поединка я страдал за Якубовича, но любовался его осанкою и смелостью: вид его был мужественен, велик, особливо в ту минуту, когда он после своего выстрела ожидал верной смерти, сложа руки».
Говорят, будто бы Якубович, увидев результат своего выстрела, воскликнул: «По крайней мере, играть перестанешь!», имея в виду игру на фортепьяно. Грибоедов едва не лишился пальца, однако музицировал после ранения не хуже прежнего и, между прочим, наиграл М. И. Глинке мелодию грузинской песни, которая вдохновила Пушкина на создание знаменитого стихотворения «Не пой, красавица, при мне».
Залечив рану, Грибоедов убыл в Тегеран, куда был назначен секретарем русской миссии. Жить ему оставалось десять с небольшим лет. Через шесть лет он поставит точку в своей знаменитой комедии «Горе от ума» — что ж, хотя бы пуля Якубовича пощадила русскую литературу… А еще Грибоедов прославится на дипломатическом поприще, заключив с Персией чрезвычайно выгодный для России Туркманчайский договор, и женится на шестнадцатилетней красавице княжне Нине Чавчавадзе. Через год после женитьбы, 30 января 1829 года, его, русского министра-резидента в Тегеране, растерзает толпа взбесившейся черни, и обезображенный труп узнают только по мизинцу, скрюченному после выстрела Якубовича. Посланец персидского шаха принц Хозрев-Мирза повезет в Санкт-Петербург вместе с извинениями плату за смерть Грибоедова. Император Николай I извинения и плату примет. Жизнь поэта и министра признали равной гигантскому бриллианту, носящему имя Надир-Шаха. Ныне бриллиант «Шах» — один из лучших камней Алмазного фонда России.
Нина уже после смерти Грибоедова родила мертвого ребенка. Она была его женой всего несколько месяцев, но верность ему сохранила на все долгие десятилетия отпущенной ей жизни. «Ум и дела твои бессмертны в памяти русской, но для чего пережила тебя любовь моя!» — эти слова велела она написать на памятнике над могилой Грибоедова на горе Св. Давида в Тбилиси. Перед смертью она просила лишь об одном — чтобы ее похоронили рядом с мужем.
Что же до Истоминой, то она довольно быстро утешилась после гибели Шереметева. Уже давая показания следствию по делу о дуэли, она понемногу стала предавать его память, говоря, что «давно намеревалась по беспокойству его характера и жестоким с нею поступкам отойти от него». Прошло немного времени, и она окунулась в новую жизнь. Романы с другими, не менее блестящими молодыми людьми закружили прекрасную балерину.
Но только продолжалось это недолго. Истомина внезапно стала грузнеть, ей перестали давать ведущие партии, и она все чаще исполняла мимические роли — благо, что хорошо овладела этим искусством. «Я видела Истомину уже тяжеловесной, растолстевшей, пожилой женщиной, — пишет Авдотья Панаева. — Желая казаться моложавой, она была всегда набелена и нарумянена. Волосы у нее были черные, как смоль: говорили, что она их красит… У нас она прежде не бывала, но теперь приехала просить отца[42] приготовить к дебюту воспитанника Годунова, рослого, широкоплечего, с туповатым выражением лица юношу. Она покровительствовала ему. Отец прямо сказал Истоминой, что Годунов — самый бездарный юноша… Вскоре после этого Истомина вышла замуж за Годунова… Но недолго Истомина наслаждалась своим поздним супружеским счастием: ее здоровяк-муж схватил тиф и умер».
В 1835 году Истоминой вдвое понизили жалованье, а вскоре ей и вовсе пришлось оставить сцену. Государь Николай I самолично начертал на ее прошении о поездке за границу для поправки здоровья: «Истомину уволить ныне совсем от службы». Последнее ее выступление состоялось 30 января 1836 года: не будучи уже в состоянии исполнять балетные партии, растолстевшая Истомина сплясала русскую на сцене Александринского театра.
Ей не исполнилось еще и тридцати семи, а жизнь, в сущности, уже была кончена. Последние ее годы прошли в скуке и бедности. Кто знает, вспоминала ли она своего ревнивого кавалергарда — хотя бы наедине с собой… Кто знает…
Незадолго до смерти Истомина еще раз вышла замуж — за драматического актера Павла Экунина, когда-то первого исполнителя роли Скалозуба в грибоедовском «Горе от ума». Могила ее на Большеохтинском кладбище не сохранилась, но известно, что на надгробной плите было написано: «Авдотья Ильинична Экунина, отставная артистка».