Галина Щербакова

Три любви Маши Передреевой

Когда Маша Передреева узнала, сколько это стоит в Москве, она не спала всю ночь. Лежала и думала: «Как хорошо, что я прочитала это своими глазами». Нет, действительно, скажи ей кто, так, мол, и так, за это дают сто рублей, она бы в лицо плюнула. Сто! Рублей! Да она кончит свое педучилище и будет работать месяц – месяц! – и не получит стольник. А тут за столько-то там минут… И не балки таскать, не свиней кормить… Взять мать. В райисполкоме – инспектор по культуре. Сто пятьдесят у нее получается с командировочными. Так у нее от командировок – хронический цистит. Удобств же в деревнях никаких. Врач ей сказала: «Ольга Сергеевна! Это вам не шуточки – штаны снимать на морозе. Соображайте своей головой, что вам дороже – здоровье или престиж». Мать считает – престиж: ее весь район знает, без нее ни кино, ни культуры – ничего не было бы. «Я не за деньги работаю! – любит кричать. – Если мы пойдем по меркантильному пути, то неизвестно, куда дойдем…»

– А так – известно? – спрашивает Маша.

Она давно поняла: в матери очень часто кричат обида и бедность. Она доросла до своего жизненного потолка – и все. Хоть тресни! Образование средне-техническое (мать – киномеханик), партийность, правда, длинная: ей сорок три, а в партии она двадцать пять, но она бестолковая, чтобы это умно употребить в дело. В матери много пены, как в огнетушителе: шумит, шумит, а реального результата никакого. Маша смотрит на нее и думает: не дай бог ей такую жизнь. Мужа нет, денег нет, здоровья нет. Вот что есть – квартира. Это правда. Двухкомнатная, с удобствами, на втором этаже, с телефоном. Что да, то да. Мать на квартиру молится. Сама она из барака, Машу водит туда, показывает. Мать там помнят. Все барачные как раз считают не так, как Маша. Они считают, мать много в жизни добилась. «Да чего там я добилась!» – машет в этих случаях мать, а глаза у нее в этот момент так и играют, так и играют. Ей до зарезу надо, чтоб ей подробно рассказали про ее успех. Люди в бараке простые, идут навстречу. Ну, считай, Оля, сама, говорят они. Квартира твоя, во-первых. Целых две комнаты на двоих, не считая кухни, в которой тоже вполне можно жить, посмотри на нас на всех, и не считая ванной, в которой тоже можно жить, потому что вода ведь есть и на кухне. «Как у Райкина рассуждения», – смеется мать, но довольна при этом очень. Потом добрые барачные люди ставят матери в доблесть и то, что она в чистом ходит, а не вилами и граблями работает. – А я никакой работой не гнушаюсь, – говорит

им мать.

Напоследок ей выдают – исполком. Правда, плохое отношение к нему не скрывают, какими его только словами ни обзывают, но лично мать деликатно обходят. «Ты, Оля, святой человек. Ты не знаешь, какие там бандиты и взяточники». Мать вскидывается: «Как вам не стыдно такими словами!» – а Маша абсолютно согласна. Она даже думает, что и мать согласна, потому что не идиотка же она? Но не для такого примитивного согласия ходит мать в барак… Она идет туда, когда у нее или потроха совсем загноятся, или начальник ей всыплет, или когда с ней, с Машей, поссорится почти что до крови, вот тогда мать надевает свое лучшее платье производства ГДР, цепляет сумку через плечо и идет на родину. И там ей приветливо скажут: «Оленька ты наша! Спасибо, ласточка, что не забываешь… А могла бы ввиду своего положения…» И мать начинает прямо ложками есть свое восхваление, заглушая, заедая обиды на жизнь. Миллион раз слышит одно и то же. И про квартиру, и про чистое («Это у тебя, Олечка, платье импортное? У нас сроду так не сделают. Говенная ткань, правда, наша лучше, зато крой… А кнопочки? Каждая одна в одну»). И про то, что исполком – власть. «Ты, Олечка, взятки не берешь, мы знаем… Но как ж ваши берут, это страх Божий! Никого не боятся».

Маша мать жалеет и презирает. Иногда больше первое, чаще второе. Когда первое, то мечтает, как отвезет мать в Среднюю Азию, – там, слышала, есть курорт, лечит ее болезнь. Никаких денег не пожалеет на сухой для матери климат, и чтоб потом никаких командировок – от и до. Когда же случается второе, то думается так: тянет тебя, дуру, в барак, вот и возвращайся туда насовсем. Там у них тоже есть престижные комнаты – в конце коридора, с двумя окнами, даже с маленькой прихожей. Вот и живи там! А я замуж выйду, у меня дети будут, а какой мужчина с тобой под одной крышей уживется? У тебя ведь, кроме слов, что всех мужиков – стрелять, других нету. Ну, постреляешь, дальше что? Хорошо тебе одной с циститом? Или не очень? Как будем голосовать – открыто или тайно? Мать на голосовании чокнулась. Она принципиально за открытое. За, как считает, честное. Когда-то давным-давно мать дошла до какого-то бюллетеня, ее хвалили-нахваливали, а потом оказалось – почти все вычеркнули из списка. Куда ее тогда выбирали? Маша это запомнить не может. Какой-то идиотский комитет… Но мать! Просто рухнула!

Маша тут тоже не все понимает. Зачем они так ее хвалили, если хотели вычеркнуть? Представляет себя в такой ситуации, но ее тут же разбирает смех. Никогда никто ее никуда не выдвигал. На каждом собрании с раннего детства у нее спазмы от неудержимого

хохота.

– Товарищи! Разрешите собрание считать открытым.

Все. Ее можно выводить. Мать ее таскала к врачам. Нашли нервы и прописали жевать на собраниях жвачку. Сейчас уже наша жвачка есть, а раньше надо было доставать. Мать ездила в область и у кого-то там перекупала… Сейчас Маша все эти смехи переросла. Но воспоминание в народе осталось, и ее не трогают. Сидит в самом конце, сосет леденец там, жвачку и занимается своим делом, переписывает песни. У нее самый полный песенник в училище. Там все. И Пугачева, и Кузьмин, и Минаев, и Агузарова. Сейчас искусство сильное, не то что раньше, считает Маша. Есть что посмотреть и послушать. Не то что материно время. Столбиком стояли придурки на сцене, руки по швам. Ни одного движения, не то что станцевать чечетку. Вондрачкова как зацокает копытцами, аж дух захватывает. А красивая какая? Голос тоже при ней. Нет, с искусством у нас порядок, еще б не мешали такие, как мать. Самое противное, что матери самой все эти народные хоры тоже рвотный порошок, но она их всюду насаждает, культивирует, поливает… А по телику только хор услышит – щелк на другую программу. И оправдывается: мол, на собаках Павлова доказано – человеку нужно разнообразие.

– Собаки от твоих хоров сдохли бы вообще, – говорит Маша.

Мать кричит, аж синеет. Хорошо, что две комнаты. Всегда можно закрыть дверь и громко включить радио. Советское радио матери не переорать.

Ну мозги, ну мозги! Маша аж вскочила с кровати. Что только не перемелют! Ведь она другим потрясена, она же об этой статье в газете думает, а повернулось все на мать, на барак. Однажды Маша так и сказала матери: «Ты слишком много занимаешь места в моей жизни». – «То есть?» – заорала мать. Этот ее ор… Господи, с любого поворота.

Маша босиком, голая, пошла на кухню, чтобы попить воды. Прошла через материну комнату, та стонала во сне. Маленькая Маша боялась этих стонов, кидалась: «Мама, мамочка!» Получала от нее за то, что будила. Мать потом говорила, что ей ничего такого, чтоб стонать, не снится. Почему же она спит так странно, со всхлипыванием, скрежетом, метаниями? Муж ее, Машин отец, – мать сама об этом говорила – даже бил ее за это. Понять можно, думала Маша. Когда они жили во Дворце культуры в комнате для музыкальных инструментов, Маша ночами мать тоже ненавидела. Не уснешь же от этого у-у-у, а-а-а, о-о-о… Вот и сейчас… Маша во тьме пнула ногой кресло, кресло взвизгнуло, мать всхлипнула, на секунду притихла и пошла по новой.

В кухне у них на стенке висит зеркало, старое. Купили трюмо, а это куда девать? Крутили, вертели, повесили над кухонным столом. Хорошо получилось. Маша встала у плиты, отсюда себя хорошо в зеркало видно. Фигура у нее, конечно, не современная. У нее и грудь большая, и попа есть, но и талия тоже. Ноги тяжеловатые, но пряменькие-пряменькие, нож между колен не просунешь. Ступня с крутым подъемом, носочек вытянешь – блеск. Кожа у нее хорошая. Но не шелк, а бархат. Белая с розовым оттенком. А когда загар схватится, то так нежно-нежно желтеет. Еще живот у нее красивый. Такой весь овальный с глубоким пупком. На всем теле ни одного прыщика сроду… Конечно, лицо у нее хуже. Рот большой, мясистый, впрочем, некоторым нравится! Накусаешь губы, и не надо помады. Ценно. Вот глаза, правда, небольшие. Долбленые, как говорит бабка, в смысле глубоко сидящие. Но если положить синий тон на веки, а карандашом удлинить уголки на виски, то получается ничего себе разрезик. Египетский. Стильный. Маша много раз думала: а что бы не было косметики, как не было раньше? Мать говорит – обходились пудрой и помадой. Ну, это, может, и не так: кто обходился, а кто и нет. Материны слова на веру брать нельзя. Но сейчас, конечно, все равно много больше. И блеск, и тени, и тушь импортная. В общем, если за собой следить, не пропадешь. Вот что у нее высший класс – волосы. Не сеченые, пышные, как меховая шапка. Ничего с ними не надо делать, носи как есть. Цвет тоже натуральный, называется helidraun.

Маша повернулась к зеркалу спиной. Хороший поворот, сексапильный. Нет, и думать нечего. Она стоит таких денег. А значит, надо их получить. Она не идиотка, чтоб знать, где ее ждут сто рублей за раз, и не воспользоваться.

Мать вышла заспанная, не могла рукой найти выключатель в уборной.

– Что голяком стоишь?

– Значит, надо, – сказала Маша.

– Черти тебя носят!

Мать захлопнула за собой дверь в уборной и стукнула крышкой, а Маша подумала, что, когда она накопит денег, она сроду с матерью жить не будет. Еще чего! Она вообще уедет в Прибалтику. Конечно, там русских не любят, но, с другой стороны, она против их

женщин выигрывает. Тут вопросов нет, так что купит на взморье квартиру, а там будет видно… Замуж – не замуж… Когда у нее будут деньги, и разговор пойдет на деньги.

Мать вышла, пришла к ней, смотрит.

– Ну, что выставилась? Окно-то не задернуто…

– Пусть смотрит, кто не спит, – сказала Маша. – Пусть тому повезет.

– У меня фигура смолоду была лучше, – сказала мать.

– Прямо-таки! – возмутилась Маша.

Мать дает! Сняла ночную рубашку и голая стала рядом. Маша брезгливо отодвинулась, она чужую голость терпеть не может.

– Во-первых, я тебя поизящней, – сказала мать, разглядывая себя в зеркале. – На нас посмотришь – ты рожала, а не я.

– У тебя все дряблое, – ответила Маша.

– Дряблое! – заорала мать, согнула руку в локте и стала тыкать им в Машу, а потом вдруг скисла, увяла. – Совести у тебя нет, такое сказать матери. Ты ж вся из моих соков состоишь. В тебе ж моя сила и моя плотность… Сама родишь – тоже станешь дряблая, а тебе твоя дочка хамить будет.

– Во-первых, не рожу, – сказала Маша. – Это надо быть идиоткой, чтоб плодить нищих. А если рожу, то буду следить за собой, не опущусь…

– Ну и черт с тобой!

Мать уходила как-то равнодушно, таща по полу рубашку, и Маша – она человек справедливый – отметила, что у матери ложбинка на спине красивая и задок опрятный, без мясов. Ноги тоже полегче Машиных. Мать сзади просто девчонка – конечно, если не смотреть на химический колтун на голове. Тут матери не повезло совсем. Волосы хуже некуда. Крашеные, травленые, сеченые, жидкие. Даже жалко стало мать.

– Еще ничего, годишься в употребление, – решила подбодрить мать Маша.

Мать замерла, потом повернулась и сказала беззвучно, но четко:

– Сучка…я!

В ней это иногда проявляется, народность происхождения, – матерится до самых черных слов. Маша считает – последнее дело. Сама она – ну, зараза, дурак, ну, на крайний случай, падло – больше ничего не скажет. И не то что запрещает себе. Нет, просто слова эти у нее во рту не появлялись. Маша считала себя этим выше матери. Маша вообще считала себя интеллигенткой.

Она ест левой. Хлеб берет рукой, а не вилкой. Со старыми женщинами здоровается первой, с мужчинами – никогда. «Спасибо», «пожалуйста» вставляет в речь регулярно. Пальцем на предметы не показывает, и вот – не матерится. Девчонки в группе говорят:

– Ну, ты даешь! Да без этого слово – не слово…

– Унижать себя! – отвечает Маша.

Мать же – черноротая. Барак есть барак. Сказывается. Маша спокойно пройти мимо него не может. Даже если цветет сирень – а барак стоит весь в сирени, – все равно от него дух. Капусты, мыла, матрасов, вареного белья, кошек, мышей, перегара, много раз залитого водой газа, а главное – необъяснимом никакими словами стойко держащегося при лютом морозе и сорокаградусной жаре запаха Барака Как Такового. Пахнут же шахтеры там, негры, медицинские сестры – каждый по-своему? Вот и барак имеет свой дух. В этом духе много чего концентрируется. Живет в этом духе и мат. Он там нормален, как нормальна в воде рыба. В воздухе – пыль. В навозе – червяк. Но то, что мать, уже много лет не живя там, временами звучит по-барачьи, это ее бескультурье. Маша ей на это всегда указывает.

– Ты, мама, хоть и инспектор по культуре, но ее у тебя маловато. Ты за собой следи.

– У тебя многовато, – отгавкивается мать. Программа жизни намечалась такой. Маша на субботу-воскресенье едет в областной центр. Там есть свой «Интурист», свои гостиницы. Она попробует. Если дело пойдет, на лето рванет в Москву. Во всяком случае, надо быть круглым, квадратным, треугольным идиотом, чтобы не использовать этот шанс. Слава солдату Советской армии – терять ей уже нечего. Да и что за потеря? Ни кто потерял, ни кто нашел – не заметил.

К утру Маша все-таки уснула. Не слышала, как уходила на работу мать, не знала, что мать, стоя в кухне перед зеркалом и глотая горячий чай, пыталась сообразить: чего это дочь ночью расхаживала по квартире голая? Мать слегка взволновалась. Ее как женщину и служащую исполкома беспокоила нынешняя молодежь. И пьет она, и курит, и наркотиками балуется. Ни в Бога, ни в черта… Рожают – бросают… Сношения их не пугают абсолютно. Недавно в исполкоме им показали закрытую статистику на этот счет. Кошмар. Конечно, в Машке своей она уверена. Девка гордая. С понятием. Но тем не менее надо последить. Все-таки она уже сформировалась, могут возникнуть желания… Мать аж подавилась чаем. На нее нахлынул такой гнев, такая злость. Просто откуда-то из желудка поднялась, как рвота.

– Я ей дам желания! Я ей захочу! – сказала мать себе в зеркало. – Я ей суровой ниткой, цыганской иглой причинное место зашью.

Сказала и успокоилась. Господи, с кем у нее может быть и где? Учится в педучилище, где ни одного парня. Даже среди преподавателей один мужик – физкультурник. Но ему скоро на пенсию и у него заячья губа. Это уж если сто лет на необитаемом острове. Ходил тут к Машке бывший одноклассник, Витя Коршунов. Ничего мальчик, выдержанный, вежливый. Два месяца как забрали в армию и прямиком в Афганистан. Не дай бог, конечно. Мать его, продавщица обуви Нюся, ходит просто черная от горя и страха. Понять можно. Переписка с Машкой у них не идет. Она бы заметила. Так ведь ничего у них и не было – ну туда-сюда, в кино сходили. Один раз, правда, обедал у них, она тогда вареники делала с вишнями. Такие удачные получились! Прямо мед! Пригласила. «Садись, садись, какие церемонии». Он очень стеснялся. Пришлось ему сказать:

– Да выплевывай ты косточки на блюдце! Стоит же! Не копи их во рту!

У Машки от гнева брови сдвинулись, так она чего-то разозлилась. Чего, спрашивается? Подавился бы парень. Мать сама не любит, когда в гостях дают что-нибудь неудобное, курицу, например. Все говорят – руками, руками ешь ее. Хорошо говорить, а брать все равно неудобно, опять же, если люди смотрят. Потом еще это горе – толстолобик. Сколько с ним мороки, пока отплюешься. Так что она на этого Витьку тогда ничуть не закипела. Нормальный, стыдливый парень. По нынешним временам – редкость.

Мать уходила на работу успокоенная. Правда, на лестнице опять увидела картофельные очистки. Это соседка, когда выносит мусор, вечно растрясет ведро. Она с ней имела объяснение:

– Вы, Чебрикова, не разбрасывайтесь. Это вам не свой дом, а государственный. Квартиру получили бесплатно. Так содержите, будьте любезны, в чистоте и порядке.

«Будьте любезны», – это она точно сказала.

– Извините, – ответила соседка и громко закрыла дверь.



Ну что с такими людьми делать? Извинилась, а очистки остались. Так вот и живем.

В областной центр Маша приехала в полдень, до вечера надо было куда-то себя деть. Девчонки решили по магазинам, а Маша решила, что ей надо себя сохранить в порядке, чего в очереди не получится. В городе жила ее тетка, сестра отца. Отношения были чуть-чуть, но тут Маша решила: пойдет к ней. Правда, мать ей за это спасибо не сказала бы, так ведь кто ее сегодня спрашивает? Маша купила букет астрочек – свеженький такой, только срезанный, пять штук в нитке. Пошла. Тетка жила хорошо, в доме с лифтом, мусоропроводом, на седьмом этаже. Правда, вода у них шла только до четвертого. Имелось в виду, что поставят насос и будут качать, но так ничего и не поставили. Ночью струйкой набирается вода во все емкости. В ванную, ведра, бак на пятьдесят литров. Куда ни ступишь – везде запас воды. Любая майонезная баночка не пустует. От этого в квартире, конечно, сырость. Обои больше месяца не держатся, концами обвисают. А вообще квартира хорошая. Двустворчатые стеклянные двери, лоджия, все три комнаты отдельные. Тетка – врач по крови.

– Здрасте, тетя Шура! – сказала Маша и расплылась на всю возможную приветливость.

Тетя Шура стояла и смотрела на Машу и как не понимала, кто перед ней. Тогда Маша сунула вперед астры.

– Господи! – сказала тетка. – Я тебя не узнала. Ну ты и вымахала… Заходи, я на дежурство собираюсь.

«Хорошо, – подумала Маша. – Не очень ты мне и нужна».

– А дядя Коля где? – сладенько так спросила, снимая туфли и влезая в мужские тапки.

– Дядя Коля на рыбалке, с ночи.

– Как жаль, – сказала Маша, внутренне аж трясясь от ликования. – А мальчишки?

– С ним, – ответила тетка. – Я их от школы освободила. Да ну ее! Пусть, пока погода, подышат воздухом. Да и мужиков немножко стреножат – дети все-таки, может, на какую бутылку меньше выпьют.

– Мы на экскурсию, – сказала Маша, – а я решила… Что я не видела на этой экскурсии? Сто раз эти боевые места… Решила к вам…

– Правильно решила, – неуверенно сказала тетка, – только мне на работу. Ты б написала или позвонила… Знаешь, в наше время лучше предупреждать.

– Я вас подожду, – предложила Маша.

– Я на сутки, – сказала тетка, но тут ей вдруг хорошо сообразилось. – Воду ночью посторожишь? Наберешь канистру? Только это надо после двенадцати…

Маша подумала, что она, конечно, не знает, где она будет после двенадцати. Но сказала твердо:

– Наберу.

– Тогда оставайся… – Тетка пошла на кухню, стала открывать кастрюльки, сковородки.

– Одни объедки, – вздохнула она. – Я без мужиков не готовлю. Озвереешь каждый день на троих… Но ты тут сама пошарься.

– Не беспокойтесь, – сказала Маша, – я чаю попью, и мне достаточно.

Уже передавая Маше ключи, тетка спросила:

– Отец не пишет?

Маша покачала головой.

– Мне тоже. Алименты уже кончились?

– В прошлом месяце…

– Ну да, ну да, – сказала тетка. – Я и забыла. А мать как?

– Нормально.

– И чего было нежить?

Тетка вздохнула, посмотрела на Машу и решила, что самое время ее поцеловать сразу за все – за астры, за то, что ей уже восемнадцать, за то, что помнит ее, тетку, и за паразита отца, которого где-то сейчас черти носят…

А Маша стала готовиться.

Нельзя было зря транжирить воду. Поэтому Маша налила чуток в тазик и брызнула туда по капельке из всех теткиных флаконов. Обтиралась медленно и тщательно. Одновременно планировала, куда денет первые сто рублей. Решила: положит на книжку.

Вообще, надо по-умному копить, чтоб потом сразу приобрести что-то стоящее: шубу там натуральную или золотые вещи. Мать, конечно, ахнет: откуда деньги? Откуда? Но когда деньги уже будут, разговор с матерью получится легкий. С позиции силы. «Ты многого добилась своей партийной честностью?» – с сарказмом спросит ее Маша. «А-а-а!» – заорет мать. И будет орать, наливаясь краснотой, что сразу покажет: сказать матери нечего. Тут важно вовремя вставить это ключевое слово – «партийной». Маша к партии относится плохо. Еще хуже, чем к комсомолу. Это все трепачи, которые ни одному слову своему не верят, но дудят исключительно из стремления выскочить вверх. Партия у нас многоэтажная. Мать до смерти будет на своем первом этаже. А есть и такие, кто, к примеру, на двенадцатом. Маша засмеялась, протирая ваткой пальцы на ногах. На те этажи воду качают бесперебойно. Мать же злится, злится… Уже за сорок, а потолок – стальная балка. Никаких шансов продвижения вверх. Во-первых, объективно, мать – дура, во-вторых, мало образования, даже по анкете, в-третьих, шла бы в торговлю, где на любом месте выгодно. А то выбрала культуру! Ломаные инструменты и костюмы из пакли. Так вот, когда Маша станет богатой, мать может орать сколько угодно. Несчитово! Ори! Хоть тресни… Вообще, она тогда всех пошлет…

А дальше всех – просто к чертям на куличики – она пошлет Витьку Коршунова. Она просто пройдет мимо… когда он вернется из Афганистана. Нет, мимо не надо… Она остановится и поговорит с ним, но так, что он поймет свое место в этой жизни раз и навсегда.

Конечно, некоторое «спасибо» на сегодняшний день он заслужил («Спасибо тебе, Витя! Служи Советскому Союзу!»). Маша теперь ничего не боится, хотя, если честно, она никогда и не боялась. Тогда, перед самым отъездом, уже стриженый, Витька в ногах у нее валялся. Она даже не ожидала от него такого. Тихий, смирный, почти размазня, «здрасте-пожалуйста», а тут такая страсть, так за ноги хватает, аж хрипит.

– Да господи! – сказала Маша. – Можно подумать, мне жалко…

Было немножко стыдно, немножко противно, немножко больно… Все чувства были какие-то мутные, поверхностные. Самое сильное ощущение было от покалывания стриженой Витькиной головы.

До того Витька говорил, что женится. «Хочешь, прямо завтра? Хочешь?» Потом он уже не говорил. Во всяком случае, про завтра. Перенес это дело на более поздний срок. Маша это сразу уловила и подумала: «Ах ты зараза такая!» Но ничего не сказала, потому что ей и в дурном сне не виделось быть его женой. Это вариант для войны и конца света. Но отметить Витькино мгновенное отступничество – отметила. Он тогда слинял быстро. Говорил, что будет писать. «Ты смотри! Отвечай». – «Ага!» – ответила она. «Приходи завтра на вокзал», – предложил. «Ладно», – согласилась. Пошла случайно. Девчонки предложили: «А идемте на вокзал! Туда духовики пошли…»

Пришли. Народу уйма. Вокруг Витьки вся торговая сеть, а мать, продавщица обувного, ходит вокруг сына круголя. Витька, это его хорошо характеризует, позвал Машу и поставил с собой рядом. Маша тогда чуть хохотом не зашлась. Продавщица в чечетке застыла и смотрит на нее. Долго до нее не доходило, а когда дошло, что возле новобранца барышня стоит, закричала тонким противным голосом:

– А вот и невестушка пришла. Сизая голубка прилетела!

Цирк и баня, одним словом.

Спектакль под названием «Проводы» сыграли, разошлись – и все. Ни одного письма от Витьки не пришло, а когда в магазине продавали югославские сапоги и Маша стала Витькиной матери делать знаки из конца очереди, та сделала вид, что сроду она эту Машу не видела.

Сапоги она все равно купила. Одной девчонке не подошли, и она по-божески взяла с Маши. Всего плюс десять.

Местный «Интурист» стоял в парке, который назывался «Пионерским». Для поддержания названия по всему парку были растыканы гипсовые мальчики и девочки, а также классики марксизма-ленинизма. Куда ни пойдешь – уткнешься. То в читающего мальчика, то в девочку, замершую в вечном салюте, то в крупную гипсовую человеческую голову. Имелось, видимо, в виду, что пионерам достаточно одной головы великих людей, остальные части тела им по возрасту еще без надобности.

В этом образцово оснащенном гипсовой идеологией парке, люди рассказывают, совершалось ночами то, к чему головы имеют отдаленное отношение. Но на то и парк, даже если он пионерский. Маша села на лавочку недалеко от фонтана. Струи его били из рыбных горл прямо на стоящего в центре пионера с горном. Маша села так, чтоб было видно – она сидит одна, но, с другой стороны, на случай чего-нибудь непредвиденного, можно обежать вокруг фонтана и прямо выскочить на аллею, где каждый третий с повязками дружинника на рукаве. Правда, опять же, как рассказывают люди, с повязками самая фарца и есть. У них тут свои дела, а свисток и красная тряпочка – так это, как говорится, «дерьма-пирога».

Уже темнело, но фонари еще не включали. Местная власть объявила борьбу за экономию электроэнергии. Команда включать давалась дежурным по городу. Дежурный стоял у окна и смотрел, как темнеют улицы, а Пионерский парк из темно-бутылочного стал темно-синим, потом посерел и уже норовит впасть в черноту.

«Погожу, – думал дежурный. – Сегодня суббота, народу много, народ сам себя соблюдает и без света. А когда включу, то будет больший эффект праздника».

Первый вычленился из толпы и пошел на Машу споро и уверенно. Это был дядечка в порядке, но явно русский. Даже не грузин.

– Скучаем? – спросил он, бухаясь на скамейку рядом с Машей.

– Сижу, – ответила чистую правду Маша.

– А если будет дело поинтересней? – спросил русский-не грузин.

В этом месте в Машиной хорошо продуманной схеме был пробел. Она не знала, как правильней: назвать сумму прописью сразу или этот момент во всем деле конечный?

Маша боялась совершить тактическую ошибку.

Она так усиленно напрягла мозг, чтоб с первого слова стать на нужные, правильные рельсы, что на секунду забыла, где находится, зачем пришла и кто ждет ее ответа.

Она просто закаменела, как гипсовая пионерка, читающая рядом с ней «Молодую гвардию». Она даже не заметила, как русский-не грузин вдруг вскочил с места и со словами «Неля! Неля!» – исчез.

«Хорошо, – подумала Маша. – А то я так сразу растерялась…»

Потом она совсем облегченно вздохнула. Все-таки надо пообвыкнуть на лавочке.

Но ей везло. К ней опять шел мужик, опять наш, советский, правда, на этот раз нерусский. Черный такой. Может, молдаванин. Или армянин. Кто у нас еще черный? Одним словом, не прибалт.

– Как насчет? – спросил он. – Насчет картошки дров поджарить?

«Быдло, – подумала Маша. – Деревенский стиль… Дров поджарить… Дурака кусок…»

– Отвали, – сказала она тихо.

– Ой! Ой! – сказал черный, но сел неблизко. Человека два между ними бы поместилось.

– Откуда будешь? – спросил черный.

«Он что, не признает меня за местную, за городскую?» – всполошилась Маша и стала нервно разглядывать проходящих. Девчонки гуляли что надо, ничего не скажешь… Маша провела мгновенную инвентаризацию: у них – у меня. Честно – она хуже не была, хотя и лучше, наверное, тоже. Почему же этот тип спросил, откуда она? Отсюда! «С седьмого этажа, правда, без воды», – блеснула остроумием Маша, чтоб знал, с кем имеет дело.

– Не трепись, – сказал черный. – Ты два часа как из деревни. От тебя коровником пахнет.

– Ты спятил? – заорала Маша. – Да я сроду возле не стояла!

Она рванулась с места в тот самый момент, когда дежурный по городу, тяжело вздохнув, решил, что больше он не вправе сохранять для державы электричество. Пусть держава его простит, но он посветит немножко и людям. Все-таки тоже не собаки. Суббота. Выходной. Расслабка. Надо сделать им красиво.

Машу, злую от нехороших слов черного, облил желтый свет фонарей, и так ей это пошло на пользу в смысле внешности, что из компании парней, которые занимались тем, что тушили окурки в плюющих рыбьих ртах, отделился один. Здоровый, сильный, конечно, русский, но похожий на американца. Так его Маша определила. Американский тип. Если нет чистой породы, то на крайний случай годится тип.

Он взял Машу за руку крепко, но не грубо и развернул ее к себе.

– Ну? – спросил. – И куда такая скорость?

– Пристал один, – ответила Маша.

– Не подошел? – интересовался американский тип.

– Да ну его! Быдло, – сказала Маша. Тип оглядывал Машу, даже крутанул ее так, чтоб увидеть со всех сторон. Удовлетворенно поцокал.

– Я гожусь? – спросил вполне вежливо.

– Надо выяснить, – четко сказала Маша.

Разговор шел правильный, деловой. Все-таки умеют некоторые становиться на нужные рельсы сразу.

– Какие вопросы?

– Сто рублей, – сказала Маша спокойным голосом. За что себя похвалила и высоко оценила. Как у нее все идет! Как идет!

Тип выдвинул губы трубочкой, издав какой-то птичий звук, руку же Машину продолжал держать.

Спев губами странную мелодию, ловко у него это получилось, как инструментом, тип спросил:

– На семейном подряде?

– То есть? – не поняла Маша.

– Друг? Муж? Отец? Родитель? Кто в доле?

– Еще чего! – воскликнула Маша. Это была, конечно, шутка с его стороны, но Машу она с толку слегка сбила.

– Веди, – сказал тип. – На все согласен.

Окна на седьмом этаже, как и полагалось, не горели, но Маша на них все-таки глянула. Мало ли что…

Тип, войдя в квартиру, сразу сообразил, где выключатель, поэтому слава богу, они не напоролись на ведро с водой.

Он вел себя по-хозяйски. Маша не знала, как к этому относиться – хорошо или плохо. С одной стороны, человек проходит как хозяин… С другой – в чужом же дому? Тип все сразу вычислил. В доме живут два подростка. Парни. Отец их рыбак.

– Тебя тут нет, – сказал. – Кто они тебе?

– Тетка, – ответила Маша.

– А! – сказал он. – Гастроль…

– Что? – не поняла она. Не в этом смысле, что она не знала этого слова. Знала, конечно. Не поняла, к чему это он сказал?

Потом, пока все совершалось, Маша все думала: а где у него деньги? Легко он одет, и бумажник нигде не топорщится. Разве что в кармашке, задернутом молнией. Значит, там лежит одна большая бумажка, потому что карман не топырится тоже. Некоторое беспокойство по поводу денег все-таки охватило Машу, но ведь все шло правильно? Когда она разделась и легла на теткину семейную постель, он посмотрел на нее весело и сказал:

– Ах ты сотняжечка периферийная! Ах ты телочка бодатая!

«Телочка» – ей не понравилось. Напоминало коровник. Между делом, не раскрывая имени-фамилии, она сказала, что нечего болтать, она из культурной семьи. Сроду никаких коров там, коз не держали… И понятия про это не имеют.

Снова он вытянул губы и пропел ей в ухо свою птичью песню. Было щекотно, но главное она сказала – она не какая-нибудь скотница.

Вскочил он легко, легко впрыгнул в штаны, звякнул браслетом часов. Маша смотрела и ей все это нравилось. Все-таки что-то в нем было американское.

– Эй! – сказала Маша, когда он направился к двери.

– Ой, прости меня! – стукнул «американец» себя по лбу. И, как Маша и предполагала, полез в тот карман, с молнией.

Он стоял над ней, сильный, красивый, и подбрасывал вверх металлический рубль.

– Лови! – засмеялся. – Лови же!

Ну не такой Маша человек, чтоб все это стерпеть.

Она просто вцепилась в него. Он в первый момент опешил, даже подрастерялся, это дало ей преимущество ровно на то время, чтоб рвануть на нем рубаху.

– А ну, расплачивайся, гад!

Рубаха треснула по центру, от ворота и до пупка.

Тут-то он и пришел в себя. Маша и не заметила, как очутилась уже поперек кровати. Лежачее положение для борьбы слабое, а насчет того, что лежачего не бьют, так это архаизм. Тип бил Машу без трудных проблем, бил гордо, уверенно, с позиции силы и правды. Маша успевала только сипло выдыхивать, чтоб не кричать в голос. Что он, сволочь, и понял: шума от нее не будет. Последний раз он ударил как-то особенно больно, даже пришлось взвизгнуть, но он, умный, тут же накинул на нее подушку.

Маша слышала, как он закрыл в спальню дверь. Она слегка повыла в подушку, и, что характерно, – скорей от обиды, чем от боли. Боль она хорошо переносит, а вот обида, оскорбление были нанесены ей страшные. Это ж надо! Обвел вокруг пальца, как малолетку. Попалась, как последняя дурочка! И что было ей подумать: откуда у молодого парня может быть вольная сотня? Нет, конечно, может и быть, но не обязательно. Опять же, молодой может так сразу и не отдать деньги, как с него стребуешь? Тут Маша сделала промашку. Конечно, в той статье, что она читала, ничего про возраст не сказано. Там в основном вообще речь идет об иностранцах. Но где их взять? Ничего, подумала Маша, наука… Вот она сейчас подымется и пойдет снова… Как ее мать говорит, за одного, доча, битого двух небитых дают. Это закон природы. Маша включила свет и посмотрела на себя в зеркало. Морда вся красная, но в целом – ничего. Могло быть и хуже. Сейчас она возьмет теткиной воды больше, чем та ей определила. Надо сделать примочки и вообще… Маша, чуть пошатываясь, пошла в ванную, и вот там она чуть не заорала в голос.

Вся вода была спущена и вылита. Ведра и банки аккуратно стояла донышками вверх, а на одной банке сверху лежали вынутые из нее ею же даренные тетке астрочки. Даже чайник лежал на боку. Во как раззадорился тип. Даже майонезные емкости были опростаны, все до капельки… Маша кинулась к крану, из которого сначала послышалось шипение, потом какое-то обещающее бульканье, потом страстный трубный вой, после чего возникла тишина, в которой только Машино сердце и билось. Вода осталась только в туалетном бачке. Из него Маша попила, умылась, сделала примочки. Потом со злостью спустила и эту воду и покинула квартиру. Ключи звякнули в почтовом ящике, Маша ткнула его кулаком оставшейся злости и поехала на вокзал. Нет, ничего не вышло в этот раз. Ну и пусть! Приятно, что не только ей не повезло, но и тетке тоже. Случись у Маши все по-хорошему, неужели бы она не посторожила воду и не набрала бы канистру? А так – тебе в морду, а ты будь хорошим? Ну уж! Не на такую напали. Плевать, что тетка скажет и подумает. Маша в следующий раз ее квартирой не воспользуется. Ученая. Ишь как тип все вычислил: тебя тут, говорит, нету. Значит, можно тебя, непрописанную дуру, и облапошить? Все теперь надо продумать до мелочей. Ушлый вырос народ.

Пока же надо возвращаться. Домой шел ночной поезд, мать всегда им приезжала, если ездила в город. Маша взяла билет и села его ждать. Начинали болеть битые места, просто на глазах вспухал глаз. Маша прикрыла его платочком. Матери скажет – городские хулиганы. Мать заорет: «Распустили молодежь! Достукались! Это все потакание, все им можно, носимся с ними как с писаной торбой. А их стрелять надо, стрелять, сволочей, чтоб другим неповадно было».

Мать – принципиальная поклонница расстрелов. Считает, только ими и можно навести в стране порядок. У нее даже есть четкая на этот счет арифметика:

– Стрельни каждого десятого – девять будут вести себя хорошо. Это выгодно или нет? Один и девять?

Маша думала: действительно, один и девять убеждают. Правда, кто-то ей сказал из девчонок, когда она выступила с этим на собрании: а если одна – это ты?

– Чего ради? – возмутилась. – Я что, воровка? Или бандитка какая?

Но, честно говоря, как-то стало не по себе. Вот их в группе тридцать человек, и если троих стрельнуть, то кого? Маша, конечно, не лучшая и не худшая, она – как все двадцать пять. У них пять отличниц, смотреть на них противно – тянут на красный диплом, чтоб в институт… Вот если быть справедливым, их бы и стрельнуть. Но ведь могут подойти с другого конца… Поэтому Маша с этим делом – в смысле повторений материных слов – стала осторожней.

Пока доехала домой, глаз совсем затек. Мать, увидев ее, прямо с порога сказала ей так:

– Скажешь, что пчелы покусали. Есть такие заразы ядовитые… Это, наверное, от химизации полей…

Мать не поверила в хулиганов, но – странное дело – не орала, не кидалась, посмурнела только, потом придумала пчел, а потом вообще ляпнула:

– Знаешь, Мария, если замуж надумаешь, то в квартиру не пущу. Где тут двумя семьями жить? Так что ты имей в виду, что у тебя ничего нет.

– А и нет… – согласилась Маша. – Ничего и нет.

Тут мать нелогично возмутилась, стала перечислять, что у Маши все-таки кое-что есть: сапоги зимние и осенние, и пальто с норочкой, и пальто осеннее ГДР, и плащ польский, и шапка песцовая, и джинсы, и свитерков штук пять, и часы анодированные, и золотой кулон на восемнадцать лет, и сережки с бирюзой. Это ничего? Да? А что ты сама сделала в своей жизни, хоть копейку заработала? Так что такое сказать «ничего нет» – совести не иметь, а вот квартиры, дорогая моя дочь Мария, у тебя действительно нет, это заруби у себя на носу. Маша спокойно так ей сказала:

– Да подавись ты своей квартирой!

Что-что, а забеременеть от пчел нельзя. Химизация полей тут ни при чем. С Машей же именно это и произошло, хотя она сразу врачу просто не поверила.

– Да вы что? – сказала она ей. Врач, стерва такая, так посмотрела на нее, так, что у Маши все тело зазуделось, хоть рви его ногтями.

– Большая беременность, – подло так сказала врач. – Месяца четыре, девушка…

Тут концы с концами не сходились. Получалось, что она забеременела на месяц позже Витьки, и на месяц раньше типа. Поэтому на презрение врача у Маши было свое презрение: эх вы, наука!

Но в общем это была неприятность будь здоров. Конечно, поведи Маша себя иначе – заплачь там или испугайся, – можно было бы выйти из положения в прямом и переносном смысле слова, но Маша держала себя гордо. Она решила пока поставить диагноз под сомнение, раз такая путаница в сроке. Не могло у нее этого быть, она не какая-нибудь идиотка, она посчитала свои безопасные дни. С Витькой, правда, была стихийность. Но он ни с какой тут стороны, ни с какой!

Мать как раз собиралась на большое областное совещание работников культуры. Маша давно вычислила, что на этих совещаниях у матери есть личный интерес: она для него так чистится, что можно подумать, она за это что-то имеет. Ничего не имеет, сплошной убыток. У матери после этих совещаний всего долг – рублей двести. А ничего не привозит. Значит, сама платит, дура старая. Но у Маши есть к матери снисхождение. Пусть! Сколько там ей осталось? Тут ведь, в районе, мать себя блюдет, ничего не скажешь… Но где-то человек должен идти в отключку…

Так вот, мать пришла из парикмахерской с такой налаченной головой, что, когда они сели пить чай и ветер из форточки дунул на Машу со стороны материной головы, Машу так стошнило, что она едва добежала до туалета.

Мать стала грешить на продукты: чего только теперь не едим: нитраты, хлорофосы, радиацию.

И пьем тоже…

Но Маша поняла – ее тошнит от запаха материных волос и ни от чего больше.

– Ты к тетке зайдешь? – вроде невзначай спросила Маша, лежа на диване с мокрым полотенцем на лбу.

– О чем мне с ней говорить?

Именно это Маше и важно было знать.

Потом Машу вытошнило еще и еще раз, и она сказала матери:

– Не подходи ко мне, ладно? Это от твоего лака… Мать отодвинулась и сказала:

– Если б кто другой, я б точно подумала, что в положении… У меня такая же была история, когда тебя носила…

Маша молчала. Как-то враз замолчала и мать, отошла к дверям и стала смотреть на Машу издали.

– Езжай себе, – махнула ей Маша.

Мать ничего не сказала, уехала, а Маша крепко задумалась. Сильно задумалась. Аборт она считала большим вредом для здоровья. Раз сделаешь, а потом всю жизнь работай на одни лекарства. С другой же стороны, рожать тоже дело глупое. Не вообще, а в данном случае. Люди – гады, такое наплетут, что потом не отмоешься. У нее, у Маши, безупречная репутация. Никто дурного не скажет, а роди она – и репутации как и не было. Вот в чем и состоит подлость обстоятельств.

К вечеру следующего после отъезда матери дня Маша знала правильный ответ на поставленную ей жизнью задачку. Она хорошо оделась в плащ и платье крепдешиновое с плечиками, и шарфик повязала на одну сторону, и колготки не пожалела ажурные, и подушилась материными духами «Сардоникс №3».

Маша шла по улице и очень себе нравилась. Вот идет, думала она, красивая девушка, счастливый тот парень, чьей она станет женой. Дети у нее определенно тоже будут красивые.

Коршуновы жили в частном секторе. У них был кирпичный дом с верандой, сад сотки на три, гараж, душ во дворе с огромным баком, выкрашенным в оранжевый цвет.

Маша все сразу зацепила глазом. Для ребенка хорошее место, это тебе не жизнь в бетонной коробке. Мать Витьки стояла на табуретке под яблоней, палкой подвигала себе ветки и срывала осенние яблоки. Маша обратила внимание на осторожность продавщицы. Могла ведь яблоню тряхнуть, и все. Нет, тут была аккуратность. Яблоки складывались в подогнутый фартук.

– Здрассте, тетя Нюся! – сказала Маша, открывая калитку.

Нюся стояла и смотрела на нее с табуретки без всякого выражения на лице.

– Я, тетя Нюся, к вам, – продолжала Маша, хотя это была глупая фраза. К кому же еще, если во двор зашла?

– Чего тебе? – спросила Нюся не то что неприветливо, просто без всякого интереса.

Маша внутренне вздохнула от сожаления, что не может сказать этой Нюсе пару точных и проверенных слов.

– Вы слезьте с табуретки, – просто ангельски предложила Маша. – Слезьте! Слезьте!

С истошным криком «Витя, сынок, что с ним!» не слезла Нюся с табуретки – слетела, рассыпая на ходу отборные яблоки.

– Да ничего! Успокойтесь! – сказала Маша. – Какая вы нервная… Вы берегите себя…

Нюся же в перепуге и панике как-то толклась на месте, и рот у нее был полуоткрыт, и фартук обвис, и палка в руках торчала. Вид идиотский.

– Я к вам с хорошей новостью, – сказала Маша, – даже с очень!

– Ну? – наконец выдохнула Нюся. – Сначала напугала, а потом назад… Думать же надо!

– Я вас не пугала, – четко сказала Маша.

– Да говори, чего пришла! – заорала Нюся. – Яблоки, черт, просыпала… Какая от тебя мне может быть новость?

Маша засмеялась, весело так. Подумала про себя: хорошо веду. Правильно. Другая бы в слезы, а я в радость…

– Я вам радость принесла, – так прямо и сказала Маша. – Я от Вити беременная. Так что с внуком вас, тетя Нюся!

Плюхнулась Нюся на табуретку и замерла, вытаращив глаза. А Маша подобрала яблоко с земли, подошла к крану, что торчал рядом, помыла яблоко тщательно и откусила довольно много.

Тут как раз Нюся и пришла в себя сначала частично, а потом и полностью.

– Да чтоб мой Витя! Да чтоб он матери родной не сказал! Да если каждая с улицы! Да на моего сыночка чистого пальцем! – Так она выкрикивала, делая упоры на «да», что Машу уже слегка и разозлило.

– Да не дакайте вы так! Как на параде! Витя обещал жениться, можете его спросить, но я вам скажу – не очень и навязываюсь. Просто я честно пришла вам сказать. Ваша кровь во мне теперь уже живет…

Эту фразу Маша придумала еще вчера, когда мать уехала. Она показалась ей самой важной из всех возможных слов. Не на жалость надо бить или там сочувствие, а на то, что кровь уже живет, пульсирует и ждет своего часа, то есть обратной дороги нет.

Она забросила огрызок соседям за забор и пошла со двора, такая гордая и красивая, что любо-дорого, а Нюся бежала следом и кричала:

– А чем докажешь? Чем? А? Так каждый может сказать. Так любого честного парня можно под монастырь подвести! Ты докажи! Докажи!

– Рожу и докажу, – сказала Маша. – Сами увидите.

Мать, как всегда, вернулась с долгом, какая-то вся вымученная, старая, первым делом до «здрассте» спросила:

– Еще тошнило?

– На лак и на бензин, – ответила Маша.

– Ну и кто отец? – Мать говорила как-то тускло, стерто, а Маша ведь приготовилась даже к драке, не то что к любым словам.

– Витька Коршунов, – ответила Маша.

– Это ты кому-нибудь другому скажи. – Мать даже засмеялась – странно так, будто ее душат и щекочут одновременно.

Маша молчала. Сказала – и хватит, что еще?

– Витька тут ни при чем, – вздохнула мать. – Это у тебя от пчел… Маша вскинулась:

– От каких-таких пчел?

– От тех, – повторила мать. – У врача была?

– Была, – ответила Маша. – И у Коршуновых была. Сказала.

Мать посмотрела на Машу, будто та только что родилась и предстала перед матерью во всей первозданности, и матери безумно интересно и удивительно, что из нее произошло.

– И что Коршуновы?

– Нюська орет, не верит…

– Она же не дура, – ответила мать, – но мы ее окоротим… У них свой дом, просторно… Интересное дело, куда она денется?

– Никуда, – спокойно сказала Маша. И снова мать на нее посмотрела, будто увидела первый раз.

– Рожать будешь у бабушки в деревне, а потом предъявим.

Тут уже Маша посмотрела на мать с открытием. Это хорошо придумано в смысле путания сроков. Это мать сделала шах и мат сразу.

Потом мать сделала еще одно большое дело – сама сходила к Коршуновым. Те ее выгнали всей семьей. Нюся подключила своего мужа, отчима Витьки, бугая-шофера, и дочку от этот бугая, девчонку маленькую, но языкатую, лет двенадцати, и бабушку Витьки, бабу Саню, что торговала всю жизнь семечками возле кино-театра. Когда-то десять копеек стаканчик, потом пятнадцать, а сейчас оборотистая Саня брала и двадцать, уменьшив стаканчик почти наполовину.

Они кричали матери все известные им слова простой русской речи, привлеча к этому делу публику, но мать, это точно, была как в танковой броне.

Она сказала им четко:

– Вы крики свои бросьте. Факт есть факт. Будете себя так не по-человечески вести по отношению к будущему гражданину, вас можно и тряхануть. Ваша семья – вся – может быть объектом милиции. И вы, Нюся, как продавец, и муж ваш, как шофер, и бабушка ваша, как спекулянтка… Я вам сделаю ОБХСС в два счета… Пикнуть не успеете…

Они все зашлись в крике, но мать ушла гордо.

– Хорошая у них усадьба, – сказала она потом Маше. – Ты заметила? Они второй этаж строят…

– Да?– удивилась Маша. – Не заметила…Во дают!

Одним словом, с этим делом все было ясно. Маша встала на учет в консультацию, всем указала на Витьку и ходила спокойная, потому что это в ее состоянии – главное.

Был с матерью и такой разговор:

– Все-таки кто отец?

– Витька, – ответила Маша. – Ты че?

– Да ладно тебе, – махнула мать рукой. – Я к тому, что не по пьяни ли? Это, знаешь, может отразиться…

– Не по пьяни, – ответила Маша.

– Опять же… Не от больного ли? – не унималась мать.

Маша вспомнила налитое тело американского типа – гладкое, скользкое, сильное, – что-то горячее, дурманящее колыхнулось где-то в животе и взмыло в голову, и затуманило ее, и сердце ухнуло, и губы налились и набрякли…

Маша замотала опьяневшей головой.

– Здоровый, – сказала хрипло. – Не то слово. Но матери все не кончалось.

– А внешность?

Маша хотела вспомнить внешность, но не могла. Рубашку порванную видела, грудь волосатую, цепочку на груди, белый незагорелый обхват часов на запястье. И все. Ничего больше. Но все это было красиво! Не то что у Витьки.

– Угу! – ответила она матери. – Неужели?

– Витька тоже ничего, – сказала мать. – Если армия его не испортит, то это не худший вариант. Он ведь хорошо учился?

– Нормально, – ответила Маша.

– Может, и я свою жизнь наконец устрою, – вздохнула мать. – Ты уйдешь и у меня будет жизненное пространство. Человек один есть, но у него жилья нет, он с бывшей женой в одной квартире живет. Сюда он ни в какую. Тебя не хочет… Там, говорит, хоть какая, но собственная бывшая жена и собственная дочь… Понять можно… Начала б ты собачиться, и что делать? Обратно к бывшей жене? А она его выписала бы тут же…

– Устраивай, конечно, свою жизнь, – согласилась Маша. – Еще немного – и можно не успеть… Я тут тоже не собираюсь засиживаться… Гнить тут до конца века не собираюсь…

– Если хорошие условия, то чего и тут не жить? – говорила мать. – Это я не понимаю.

– Хороших условий тут нет, – категорически сказала Маша. – Так, одно недоразумение… Даже взять тетку… Седьмой этаж с лифтом, но, считай, без воды. Это условия?

– А чего ж ты хочешь? – удивилась мать. – С водой везде дефицит… Даже в Москве отключают…

– На Москве земля не кончилась, – загадочно сказала Маша. – Взять Прибалтику… Там же культура.

– При чем тут Прибалтика? – сказала мать.

– При том, – еще более загадочно сказала Маша.

– Чего ты себе навыдумывала?

– Ничего, – ответила Маша. – Просто говорю…

Через какое-то время приходила к ним Нюся. Вошла, садиться не стала. Прямо возле вешалки остановилась и сказала:

– Витя не подтверждает. Я вам это по-хорошему говорю. Ищите другого дурака.

Но это было очень смешно, очень. Потому что утром Маша сама получила письмо от Витьки.

«Здравствуй, Маша! – писал он. – Тут мне родители сообщили новость. Я, конечно, как честный человек, не отказываюсь от того, что между нами было. Факт подтверждаю. Но сомнений у меня много. Не вешаешь ли ты, Маша, мне лапшу на уши? Нет, нет, а потом да, да? Что-то тут не сходится. Если мой ребенок – пожалуйста. Если чужой – извини. Я это тебе совершенно честно. Тут каждый день убить могут, война не на жизнь, а на смерть, поэтому не хочется рисковать жизнью дураком. Ты должна мне написать и все объяснить, а не делать из меня фраера. Хотя повторяю – факт был, хотя другой на моем месте мог категорически отказаться. Но ты меня знаешь, Маша, я не такой. У меня есть слово чести. Но и ты должна его иметь. Поэтому напиши правду. С приветом Виктор».

– Не подтверждает? – засмеялась Маша, раскрывая письмо. – Странно, а мне подтверждает… – И она зачитала фразу «факт был» и «факт подтверждаю».

Нюся рукой к письму потянулась, но мать письмо загородила.

– Это документ, – сказала мать. – Раз вы не хотите по-хорошему…

Тут Нюся заплакала и сказала матери:

– Вы пользуетесь тем, что работаете в исполкоме. Вы думаете, раз ваша власть, то у бедных людей и прав нет…

– Ничего себе бедные! – воскликнула Маша.

– Нюся, давайте по-хорошему. – Мать вела себя образцово.

Но Нюся всхлипнула, назвала их непечатно и захлопнула за собой дверь.

– Никуда теперь не денутся, – сказала мать. – Дай письмо, я завтра сниму копию. И надо ехать в деревню. Ну их к черту… От греха подальше…

Это надо было стерпеть – деревню. Две низкие, паркие зимой клетушки. Между Машей и дедом с бабкой ситцевая занавеска в горошек.

Бабка принесла ведро:

– Сюда будешь ходить.

Маша сначала вскинулась, но раз-два сбегала на улицу по грязи, посидела над дыркой, из которой дуло, приняла ведро. А потом и то, что его за ней выносили.

– Ладноть тебе, – говорила бабушка. – Поношу уж, не тяжесть…

Одно было мучительно. Старики просыпались очень рано, громко говорили, громко ели вчерашний борщ, громко обсуждали, чем кормить «тяжелую». Эти долгие громкие утра вскормили в Маше такое отвращение, что она всерьез задумалась: зачем эти люди живут, зачем? Ну какая от них польза на земле? Корова – огород, огород – корова… Это – жизнь? Никаких интересов, никакой радости.

– .. .Ты кружки на помидорах смывала?

– А то!

– В прошлом годе ты неаккуратно делала, тухлость в помидоре была…

– Не морочь голову…

– Ты послеживай… У тебя борщ на второй день, а уже негожий… Это отчего? Ясно – от помидоров…

– Сам ты негожий… Борщ как борщ… Кислота в нем должна быть… Не суп…

– Цыпленка резать будем?

– Погоди… Нельзя ж одними курями ее кормить…

– А черт ее знает, чем кормить… Не ест нашего…

– Извиняемся! Колбасы-молбасы у нас нету…

Маша натягивала на голову стеганое одеяло. Тут, под одеялом, ненависть усмирялась. Вспоминалось детство, как привозила ее сюда мать, как ей спокойно и легко спалось под этим самым одеялом после спанья на ящиках с духовыми инструментами. Когда мать уехала от отца – «Причин много, но главное – его ревность. Я права не имела человеку улыбнуться и руку протянуть. Все ему казалось…» – «Казалось ли?» – думала, повзрослев, Маша. Нет, она за матерью ничего такого не замечала. Более того, считала: мать имеет право на более свободное поведение. Но мать – нет. Это сейчас у нее кто-то, а раньше…

Когда приехала от отца и стала искать работу по специальности киномеханика, ей в исполкоме сказали:

– Зачем же такую симпатичную женщину в будку? Такие кадры нужны на виду…

И мать назначили директором клуба и дали комнату в том самом бараке, а потом мать пригляделась, обшарилась в клубе и нашла прямо в нем комнату, где вповалку лежали всякие инструменты. К комнате примыкал никогда не работающий теплый туалет, в котором стояли швабры и был даже закуток с окном и двумя розетками, который годился для кухни. Мать притащила два стенда с показателями надоев и привесов и отгородила от общего фойе облюбованную территорию. Туда они и переехали из барака, подведя воду в уборную. Расчет был правильный – из клубного помещения легче будет получить квартиру человеческую. После душного, вонючего барака в клубе был просто рай. Кино бесплатно, днем тишина, вот только спать на ящиках было неудобно, да и то после того, как Маша съездила в деревню и бабка положила ее спать на мягкую перину и укрыла этим самым стеганым одеялом. Она тогда спала часов до двенадцати, проснуться не могла. Пока бабка не пришла и не стала стаскивать с нее одеяло.

– Голова ж будет болеть, – говорила она. – Солнце ж уже над головой… Нельзя спать больше… Проспишь Царство Небесное.

Сонная, разморенная, выходила на солнышко,

на теплое деревянное крыльцо, садилась, жмурилась,

гладила кошку, пахло землей, и травой, и яблоками,

и молоком, такое расслабленное было тело, такое тяжелое и легкое одновременно, что на всю жизнь запомнила это ощущение.

Мать говорила:

– Я эту деревню ненавижу.

Маша назло ей:

– А мне нравится.

Сейчас же поняла: тоже ненавидит. Все вместе: людей, дома, животных, растения. Зачем они все? Какой от них прок?

Под одеялом же – такое непонятное происходило дело – ненависть уходила, она растворялась в душном тепле, рождая нечто совсем другое, какую-то истому, сладкую слабость и даже нежность к этим старым дуракам, которые ничего-ничегошеньки хорошего в своей жизни не видели и не знают. И тогда в этом состоянии Маша находила им место в своем богатом, независимом и лучезарном будущем на берегу Рижского залива. Пусть! Пусть живут с ней, пусть поливают цветы, пусть кормят ей кур. Она их, конечно, отделит, чтоб разный был вход, но жить – пусть живут. Одеть их только надо по-человечески – в нормальные тряпки, в нормальную обувку. Маша высовывала голову, чтобы вздохнуть, и видела каменные пятки бабки и ее пальцы, которые все как один, наползали друг на друга, и толстые ногти, которые уже не взять никакими ножницами. Всю жизнь бабка босиком, босиком, босиком, а потом сразу в валенки. Дед же, наоборот, и зимой, и летом в резиновых сапогах, шварк, шварк, шварк.

– Разлепила глаза? – спрашивает бабка. – Не по ешь борща?

0, господи! Зачем они живут?

– Чай есть? – спрашивает Маша.

– Так кипит вода…

– Я про чай! – заводится Маша.

– Вчера ж заваривала… Куда ж он денется? Мы его Не любители…

– Чай пьют свежий, – еще терпеливо и в который раз объясняет Маша.

– Кто тебя такому учил? – сердится бабка. – Баловство это… Без пользы.

– Вы всю жизнь бедные? – спрашивает Маша. Чай она заварила назло крутой и теперь пьет с вишневым вареньем и печеньем.

– Чего это мы бедные? – возмущается бабка. – Не хуже других. Бедных ты не видела… С тридцать третьего не жили голодом… Хлеб всегда был… Картошка… – Бабка задумалась. – После войны стало худо. Ну, думаю, опять будет мор… А дед, как знал, ушел на мелкую шахту… Их тут понакопали… Зарабатывал хорошо, так что хоть деньги ничего не стоили, с голоду уже не померли… Кроликов держали… А когда его завалило, то уже был Хрущев.

– Не было еще Хрущева, – сказал дед, чавкая резиновыми сапогами. – В пятьдесят втором меня завалило, на Троицу…

– Морочишь голову, – ответила бабка. – На Троицу ты себе руку полоснул по пьяному делу, а присыпало тебя уже потом, через два года… У тебя рука уже была скривлена… Говорила тебе – не лазь больше в шахту, не лазь… А ты хохол упертый… Потом мелкие шахты позакрывали, а шурфы пооставили… Чертовы деятели… А бедности не было, нет… Мы как раз, наоборот, хорошо всегда жили.

Маша аж закатывается:

– Это как понимать – хорошо?

– Хорошо! – гордо говорит бабка. – Дом – свой. Огород – свой. По соседям не бегали. Терпеть этого сроду не могла. И поесть, и обуться-одеться…

– Нищие же! – криком кричит Маша. – Вы посмотрите, посмотрите вокруг!

Она зло тычет пальцем в железную кровать с шишками, в комод без ручек, который достался бабке от ее бабки. Господи, сколь ж ему лет? В закопченные чугунки, зеленые кастрюли, в ковер с лебедями, облупившийся за годы послевоенных пятилеток. Сколько раз подвороченный по краям, чтоб спрятать дырки от гвоздей. Ну все рухлядь, все! Просто ничего человеческого, ничего, чтоб не стыдно.

– Ишь какая! – кричит бабка. – Плохо ей! А рожать – так сюда… Что ж тебя в другое, богатое, место

не позвали?

– А у вас тут только рожать да помирать, – засмеялась Маша.

– Да ты что! – всполошилась бабка. – Такое рядом ставишь?

– Именно! – кричала весело Маша. – Именно! Рожать да помирать. А чтоб жить, от вас бечь надо, как от чумы и холеры.

Ближе к зиме, когда бабка уже примерялась к валенкам, мать прислала письмо. «Нюська не здоровается и позорит тебя налево и направо, – писала она. – Боюсь, что ничего у тебя не выйдет».

В письмо было вложено и письмо от Витьки. «Согласия на ребенка пока не даю. – «Пока» было подчеркнуто красным, – По анализу крови теперь все можно проверить, так что дураков нету…»

Маша ни капельки не расстроилась. Никуда Витька не денется, думала она. Она вырвала пожелтевший листок из тетради, куда бабка переписывала дни религиозных праздников по новому стилю, и написала Витьке коротко и ясно.

«Ты, Витька, дурак! Даже жаль становится, что ты отец моего ребенка. Не повезло ему… А анализы, пожалуйста… Шли по почте».

Написала и долго-долго смеялась, гуляя по первому снегу.

Однажды на газике подскочила мать. На Машу почти не смотрела, а когда смотрела, глаза ее становились тусклыми, как в пленке. Маша удивилась: чего это она спохватилась т а к на меня смотреть? Вот идиотка, все у нее не как у людей. Между прочим, если уж совсем по-честному, могла и аборт организовать. Маша, конечно, против, но ведь мать и не предлагала, а Маша тогда целую речь приготовила на тот случай, если мать предложит аборт. Она бы ей тогда сказала: «Роды – это здоровое мероприятие. Это организму на пользу, а аборт – это как взрыв, столько всего может порушить, что потом всю жизнь чинить себя будешь. А я у себя одна».

Последние слова она не сама придумала. Слышала в поезде от одной тетки, молодой и красивой. Она тогда в поезде тетку эту всю осмотрела: и какие на ней колготы, и какая комбинация, и какие сережки. И как она на ночь волосы расчесывает, и как пальчиками крем в кожу вколачивает. Так вот эта тетка, мать-одиночка, между прочим, сказала ей эти замечательные слова: «Я у себя одна». Даже не надо было объяснять, так это пронзило Машу. Правда, Маша все-таки влезла с вопросом о ребенке, на что умная женщина ей объяснила:

– Каждая женщина должна родить для своего здоровья, иначе в ней застоится дурная кровь. Куда она потом денется, никто не знает. Может превратиться в рак. Поэтому нужно жить в соответствии с природой. У меня славненький сыночек, такая радость, такая любовь… И организм вполне здоровый. Смотри!

Тетка тогда спустила трусики и показала свой загар. Маша единственный раз в жизни испытала восторг от чужого ухоженного тела. Это ж надо, какой у нее красивый живот. А полосочка от загара куда ниже пупка, едва-едва над волосиками. Дает тетка! Ведь ей наверняка за тридцать, а такая ладная, такая ухоженная – укусить хочется! Вот как надо жить!

Мать сказала:

– Рожать будешь в «Рассвете коммунизма». Я там договорилась, у них акушерка опытная. А насчет машины отвезти я договорилась с бригадиром. Подкинет…

– Черта с два! – сказала бабка. – Это он тебе обещает. Он зимой машину, считай, не выводит… Бережет… Я с цыганом договорюсь. У него конь хороший… Ты только деньги оставь.

– Сколько? – спросила мать.

– Ну, десять, – неуверенно ответила бабка.

Мать заверещала: «На такси и то будет меньше! Это ж откуда у меня такие деньги, чтоб за какую-то грязную лошадь десятку!»

Оставила пять рублей.

Маша тогда же сама сходила к бригадиру. Тот долго прицокивал языком, оглядывая Машу.

– Ну, ты какая стала! Ну, какая!

Маша дала себя и похвалить, и слегка потрогать, для главной цели – не жалко. Даже интересно посмотреть, что с мужиком в этом случае делается и как им легко становится управлять.

– Отвезу! Отвезу! – горячо обещал бригадир, тиская Машину грудь. – Как же не помочь, как же?

Посмотрела Маша на всякий случай и цыганского коня. Ничего конек, славный, гладкий. Цыган, правда, никакой.

– Сколько возьмешь, цыган, до «Рассвета коммунизма?» – спросила Маша напрямик.

– Сколько! Сколько! – ответил цыган. – Мы не такси. Мы живые. Мы посмотрим…

Но все случилось иначе. До того, как ей родить, едва присев на ведро… До того, утром, она слышала разговор деда и бабки. Считалось, что они говорят тихо, на самом же деле… бу-бу-бу, бу-бу-бу – все слышно.

– Раньше, понеси девка без мужа, позора бы, позора не обобраться, – говорила бабка за утренним борщом, – а сейчас – плюнь в глаза – божья роса…

– Как без мужа? – не понял дед. – Он же на фронте с афганцами?

– Ты что? – смеялась бабка. – Совсем дурной или прикидываешься? Это они крайнего нашли, а кто там отец на самом деле – дело темное… Я так это понимаю…

– Не могет этого быть, – возмутился дед. – Мать бы не допустила. Она ж партейная.

– Господи, делов! – хлебала бабка. – Да у них, партейных, у первых такое и случается. Кто у нас самый гулевой? Секретарь комсомола… У них так заведено… И Мария такая… На мужиков зыркает с пониманием… Ты, олух царя небесного, ничего не видишь… Я так думаю, померло бы дите – хорошо было бы…

– Тьфу на тебя, старая! – возмутился дед.

– И думать нечего – хорошо…

Удивилась Маша бабкиному уму, кто бы мог подумать? Деревня деревней, а на три метра под землей видит. Наверное, Маша в нее. Мать – нет. У матери ума мало. Иначе жила бы лучше. Правда, жизнь бабки вроде как тоже опровергала наличие ума. Жила хуже некуда, но Маша объяснила так: раньше как жить, понятия не было. Не помер с голоду – и слава Богу. Отсчет шел отсюда, а живи бабка молодой сейчас – ух! Добилась бы, думала Маша, своей цели.

А на другой день это случилось. Маша и ахнуть не успела – родила. Бабка едва успела подхватить. Был такой момент, когда Маша подумала: сейчас бабка ее освободит. Был такой момент, когда бабка, перерезывая пуповину подумала: ишь, какая здоровенькая правнучка, а зря… Но это так, поверхностные мысли, потому что основные были и не мысли вовсе, а поступки – обтереть, завернуть дитя, принять послед у Маши, дать ей попить, переложить в чистое, – короче, дела все мелкие, но все об жизни, об том, чтоб сохранить.

– Ишь, какая! – довольно сказала бабка. – Красавица первый сорт.

На листке все из той же бабкиной тетради Маша вычерчивала график, когда она будто бы родила. Это для этих ублюдков Коршуновых. Хорошо, что девчонка была крупная. Вполне можно было сдвинуть день ее рождения…

Мать спросила:

– Какое число будем писать?

– Пожалуйста, – сказала Маша, протягивая листок.

Мать долго смотрела на малышку, хорошо смотрела, Маша наблюдала. Без этой мути в глазах, которая всегда была, когда мать поворачивала лицо к Маше. «Вот дура! – думала Маша. – Чего теперь злиться?»

Роды ей действительно пошли на пользу. Такая стала сочная, спелая. Это она проверила на бригадире, он как ее увидел, аж зашатался и руки протянул. Но уже была другая ситуация, чтоб за здорово живешь…

Маша строго ему так:

– Руки! А ну, руки!

И пошла гордо.

Цыган тоже цокнул зубом:

– Коня нада, красавица?

– А пошел ты!

Порядок! Полный порядок, даже перебор в красоте. Маша пялилась в зеркальце и так и думала – даже перебор. Пусть бы сегодня было меньше, но сохранилось бы подольше.



Весной она вернулась к матери.

– Сразу говорю – временно, – сказала мать. – Договаривайся с Коршуновыми. У них мезонин уже готов. – И закричала высоким криком: – Нечего! Нечего! Сама натворила – сама устраивайся. У меня здоровья никакого… вас тянуть.

При том – к девочке, внучке, – со всей нежностью: «Ах ты, куколка моя! Ах ты, цыпочка! Ах ты, цветочек мой драгоценный!»

Маша на мать не обижалась, сама понимала – оставаться с матерью нельзя, кончится тем, что отравят друг друга. Поэтому, нарядив куколку, Маша двинула коляску в сторону коршуновского дома. После того остроумного письма, где Маша предложила Витьке присылать анализы почтой, от него ничего не было.

Маша подумала-подумала и послала ему еще одно письмо:

«Витя, привет! Как тебе служится, как тебе дружится, мой дорогой солдат? Напрасно ты ничего не пишешь, это тебя плохо характеризует, а тебе сюда возвращаться, и все в городе знают, что у нас с тобой дочка. Все нас поздравляют, потому что дочка получилась ненаглядная красавица и еще спокойная, спать дает запросто. Я ее записала на тебя, так что имей в виду. Будешь скандалить – будет хуже. В конце концов, мы с тобой комсомольцы, а комсомол никто не отменил. Попробуй через него перешагни, когда будешь устраиваться на работу или учебу. Мне в училище подарили детский конверт, который нам не подошел, потому что дочка у нас крупная, а те распашонки и пеленки рассчитаны на дистрофическую личность. Твои же родители ничего не подарили, за что им большое спасибо. Но хотелось бы мне знать, куда вы денетесь. Так что не прикидывайся шлангом, ты уже отец семейства, и этим все сказано. Посмотри в Афганистане дубленку. Говорят, там их навалом. Размер мой 48, рост третий, но можно и 50, если узкоплечая. Имей в виду и себя. Приедешь, тоже надо будет одеться, обуться, а в магазинах у нас шаром покати. Импортного совсем ничего. Твои родители достроили мезонин, хорошо устроились, нет на вас революции. Но я думаю, вы одумаетесь и сообразите, что ребенку лучше жить в кирпиче, чем в бетоне, и дышать воздухом деревьев, а не бензином. Смотри, Витя, не опозорься своим отношением к женщине и ребенку.

Твоя Маша».

Это письмо тоже доставило Маше удовольствие. Она и сочинения хорошо писала, не стандартно, всегда находила человеческие слова. Если бы не запятые, то она была бы по литературе первой, но с синтаксисом у нее было неважно. Запятые, а особенно тире, просто убивали ее, от этого она даже не любила литературу. Ведь чем лучше скажешь словами, тем опасней не поставить какой-то знак… Слог же у нее был, учительница так и говорила: «Слог у тебя есть».

Маша катила коляску и любовалась собой со стороны. Все идут и ахают. «Ну Маша! Ты даешь! Прямо как Гундарева!» Она знала – так именно и есть, она красивая такой красотой. И куколка ее вся розовенькая, в кружавчиках, ну просто рисуйте с нас картину.

Коршуновы же их даже во двор не пустили. Тыкалась-тыкалась Маша в закрытую калитку, рвался с цепи огромный кобель, аж охрип от усердия. Дом же стоял мертво, даже ни одна занавесочка в нем не шевельнулась. А было воскресенье, куда они могли деться?

Маша перешла на другую сторону улицы, исключительно из-за куколки, которая от кобелиного лая заегозилась в своих кружавчиках. Там она расположилась на лавочке, ожидая, что рано или поздно, но выйдет кто-нибудь из Коршуновых в уборную.

Но те оказались молодогвардейцами. Не вышли. Маша даже покормила куколку из бутылочки и подсунула ей сухую пеленку, а дом молчал. В мезонине на одном окне уже висел тюль, а на другом нет. Маша представила, как Нюська, прижимая к себе занавеску, ждет Машиного ухода, а Маша все сидит и сидит, а как Нюська навсегда закаменеет в этой дурацкой позе, и так ей будет и надо, не делай плохо другим людям, то есть Маше и куколке. Прими как человек в свой дом, в конце концов, это и по отношению к воюющему Витьке будет справедливо.

Но в тот день Маша так ничего и не дождалась, хотя общественность на свою сторону поставила. Говорят, все потом Нюське выговаривали. И как у тебя сердца хватило на такую жестокость! И чего ты, Нюся, хочешь, теперь время такое, вся последовательность событий нарушена. Сначала рожают, потом женятся. И чего уж ты так гоношишься, Нюся? Для кого живем, как не для детей и внуков… А тебе уже готовенького принесли…

Короче, стыдили Коршуновых все. А на слова Нюси о том, что кто ей докажет, что это Витькин ребенок, отвечали резонно: что в этом деле вообще доказать можно? Как будто теперь, как раньше, одна с одним? Теперь у всех по два, по три, по семь, по восемь… Жизнь пошла бардачная, но как раз в Маше можно быть уверенной. Девка на глазах росла, и ни-че-го! Кто ее мать не знает, заразу исполкомовскую крикастую? Да она что за Машей увидела бы, проучила бы ее по-старому, кнутовищем… Так что, скорей всего, Нюся, куколка – твоя внучка, а уже какая куколка, Нюся, не в сказке сказать. Вылитая Витька. И глазочки, и носик, и бровочки… Прямо чистая коршуновская порода… Без анализов видно.

– Дозреет, – сказала сама себе Маша, думая о Нюсе.

Сама же ждала письма от Витьки. Была уверена – письмо будет хорошее. Он ведь, вообще, парень ничего, не гуляка, не прохиндей. Для начала жизни, Для разгона такой парень – самое то. Она его правильно вычислила. И куколку будет любить как следует. Маша даже допускала, что, когда она станет совсем богатой, Витьку можно будет оставить при себе. С ним она справится. Будет мужчина по хозяйству. У нее ведь будет большой дом, в котором много чего будет… Маша закидывала голову, и из ее горла в этот момент вырывалось не то пение, не то птичий клекот, не то неизвестно что… Звук шел независимо от ее усилий, это был звук сам по себе. Наверное, в мире почек так со звуком лопается почка, а в мире цветов так кричит, разворачиваясь утренний лепесток…

– Ты чего? – пугалась мать.

– Ничего, – отвечала Маша, прикрывая рот рукой.

– Следи за собой. А то у тебя из горла какой-то хрип идет… У тебя случаем не полипы?

– Еще чего! – Маша брезгливо вела плечом. У нее? Полипы?

Маша после родов ощущала здоровье всего своего тела как радость. Вот нога, например, как же хорошо ей ходить, ступать, бежать, даже пальцами шевелить хорошо. Такая нога вся! Каждая клеточка тоже журчала и пела, и Маша думала: как я правильно сообразила с родами. Значит, и все остальное тоже будет правильно. Жить мне на берегу Рижского залива, жить!

Коршуновы же не давались. Маша как-то прикатилась к обувному магазину, стала за стеклом на улице, прямо напротив работающей Нюськи. Так эта старая дура рванула в другой конец прилавка, только ее и видели. В результате пришлось очереди разворачиваться в другую сторону, и Маша стала видеть только одни спины…

Еще Маша любила сидеть возле фонтана на райкомовской площади. Тут быстрее, чем где-либо, возникало у нее ощущение прекрасного будущего. Елочки темно-синенькие, песочек желтенький, фонтан, выложенный цветной плиткой. Сам райком, вылизанный до блеска из почтения, подхалимства и страха. Маша думала, думала, вспоминала одно слово, наконец вспомнила: оазис. Люди, правда, тут не задерживались, не рассиживались, быстро проходили мимо, но это было понятно: что с этого оазиса простому человеку взять? Люди же не просто так идут и ходят. У людей же цель – пища или одежда. Это у Маши нет на сегодняшний день цели. Маша – кормящая мать, и этим все сказано. Она просто дышит воздухом, ну и, конечно, привлекает к себе внимание «дома», не без того. Но это такая, легкая, поверхностная цель, а может, и не цель вовсе. Цель – это другое. Это когда на все идешь. Она же в данном случае просто сидит на лавочке. Результат образуется сам собой: смотрите, что за интересная молодая мать там сидит? Чьей она семьи? Ну и так далее…

До того как пришло сообщение, что Витьку убило, произошло вот что…

Маша долго по хорошей погоде гуляла с куколкой, а когда пришла, то увидела: мать читает ту самую старую газету, в которой написано, сколько за это платят в Москве. Более идиотского выражения лица у матери Маша не видела за всю свою жизнь. Сидела мать, как чумичка, с открытым ртом. Остолбенелая, как статуя на морозе.

– Читала? – спросила она у Маши.

– Ну… – ответила Маша.

– Это ж надо! – едва выдохнула мать. – За раз – и столько… А тут мотаешься, мотаешься…

Маша усмехнулась: неужели мать – старая дура – может примерять это на себя? Спятила она, что ли?

Мать ушла в ванную, гремела там тазами, хлюпала водой. Маша знала: иногда так мать прячет слезы.

Полается на работе с начальником, придет домой и устраивает грохот в ванной, потом выходит оттуда вся красная, глаза опухшие, тут от нее спасайся, ненароком двинет… Маша даже приготовилась на вся-кий случай к отпору. Определенно пойдет сейчас разговор, что Маша ей надоела, что ее жизнь – это ее жизнь, а Машина – Машина, и нечего все валить в кучу, а каждый должен отвечать за себя. Так что, дорогая, собирай-ка свои бебехи и иди туда, где твое место. На мезонинчике уже тюль весь висит. Дорогой тюль, немецкий. Ворье проклятое – эти продавцы. У них все самое лучшее, а ты хоть задавись, ничего приличного не купишь…

– А мы им коммунизм строй, да? Мы им изобилие и отдельные квартиры? Что ж это такое, люди, как называется? Весь народ до кровавого пота, а они? Ты только сравни заработки шахтера и этих лярв! Нет! Нужен Сталин, вот при нем такого не было! Да он бы их всех сразу на лесоповал, и завязали бы они это место крепким узлом. Сталин нам нужен, Сталин! Дошли-доехали до такого бардака, что хочешь верь, хочешь не верь, но я сейчас вспоминаю Зою Космодемьянскую. Ну скажи – она могла такое? Она ж писала в своем дневнике – умри, но не дай поцелуя без любви… Вот какое было поколение! А теперь, значит, все! Надо стрелять и вешать. Сразу. Без суда и следствия. Откуда у тебя эта газета?

Маша была шокирована. Это ж надо быть такой примитивной. Никогда она мать за очень умную не держала, но не до такой же степени?

– Между прочим, – сказала она, – любой труд в нашей стране почетен…

– Труд?! – завопила мать.

– Отдых?! – завопила Маша. Так они и стояли друг против друга и тяжело дышали, и мать уже предвкушала, как она вцепится в Машины прекрасные волосы, а Маша прикидывала, как она перехватит материну руку и тряхнет ее так, чтоб с нее песок посыпался.

Вот тут как раз зазвенел звонок, и они обе так дернулись, что у каждой посредством дерганья возникло обычное лицо, ну а сбитое дыхание в наше время – дело житейское: стирала, полы мыла, гладила – господи, да мало ли у женщин дел, сбивающих им дыхание?

На пороге стояла девчонка.

Не могли они сразу сообразить, чья она, но она, молодец, долго их не мучила:

– Нашего Витьку убило в Афганистане… Мать кричит, тебя зовет…

У Маши заколотилось сердце так, как никогда с ним, с сердцем, не было. «Вот напоролась! Вот напоролась! – думала она. – Вот это да! Вот это да!»

– Батюшки светы! – завыла мать. – Красавец ты наш ненаглядный!

Маша прямо испугалась: чего это она? Но поняла быстро. Ай да мать! Как же она раньше нее сообразила, что надо завыть?

Маша отвернулась. Не надо, чтоб видели это ее недоумение, не надо. Ей ведь не заплакать, не завыть. У нее другое состояние – каменное. Вот и хорошо, пусть оно и будет.

Так они и пришли к Коршуновым. Мать выла по всем правилам вытья, и не скажешь, что партийная и работник исполкома. Маша же сомкнула в молчании губы, сблизила брови, так и шла. А куколка своими пальчатами теребила кружавчики и пускала пузыри со всем своим огромным удовольствием и полным непониманием исторического момента.

Дальше все пошло по таким нотам, что Маша подумала… Господи! Как там у тебя? Царство Витьке небесное, что ли? Получается же лучше!!!

Дело в том, что Нюся выхватила из коляски куколку, прижала к себе «кровиночку мою» и зашлась, и зашлась…

Оказывается, они получили одновременно и извещение и письмо. В письме Витька писал:

«Дорогие родители, мама, дядя Володя, бабуня и сестра Вера! Сообщаю, что продолжаю находиться на горячей точке нашей планеты. Дело такое – кому-то надо и стрелять. Ребята у нас хорошие, за ценой не постоят, чтоб победили силы прогрессивного Афганистана. Одним словом – воюю. Поэтому тем более думаю о мирной жизни. В частности, о возможном своем ребенке. Конечно, окончательные доказательства можно получить только при моем приезде и взятии анализов, но так как факт был, то не исключено, а значит, надо помочь подрастающей дочери. Я тут насмотрелся всяких детей, жалко их очень. Как же я могу допустить, что ребенок, даже если и не стопроцентно мой, страдает в сиротстве? Прошу тебя, мама, ты Машу не обижай, чтоб потом не стыдиться, если мы с ней поженимся. Я все больше к этому склоняюсь. Маша – девушка серьезная, не стала бы она зря на меня тянуть. Так что сделайте там выводы, а я со своей стороны тоже успокою молодую мать. Она просит дубленку, но я что-то их тут не видел. Ты, мама, узнай в магазине, может, можно купить? Все равно же придется делать какой-то подарок… Хочется вас всех увидеть. Хочется домашней еды, не в том смысле, что здесь плохо кормят, а в том, что хочется любимой пищи. Синеньких, например, соленых и картошки со свининой, что в духовке парилась. Такие странные у меня тут возникли потребности. Целую вас всех.

Ваш сын, брат и внук».

Все было – и синенькие, и картошка пареная со свининой, и водки-вина залейся, потому что решили объединить все вместе: поминки, новоселье в мезонине и крестины. Нюся оказалась замечательным человеком, собственной рукой без понукания написала завещание на мезонин куколке, и на книжку ей выделила деньги, и Маше сказала:

– Доучивайся. Присмотрим за куколкой, она наша кровь.

Дубленку она Маше тоже подарила, правда, монгольскую, но ничего, вполне. Жестковатая, но ведь что взять с монголов?

– Кожух – и есть кожух, – сказала мать, но Маша видела – это она от зависти. У нее-то никакой, да и не будет никогда. С каких денег?

Коршуновы матери сказали:

– Ты, сватья, живи своей жизнью, но не гордись. Надо родычаться. У нас внучка общая, поэтому помоги нам выписать железо для гаража. Тебе это ничего не стоит…

Не надо думать, что Нюся жесткий человек и ей железо было важнее горя. Горе было при ней, оно ее ело. Во всяком случае, за месяц Нюся похудела на пятнадцать килограммов и ходила теперь в платьях дочки, что выглядело смешно – кокетки, бантики, мячики. Но Нюся такая крайняя женщина. Она, если ненавидит, то до конца, если худеет, то тоже до полного собственного уничтожения, а если уж любит…

Так вот, возвращаясь с работы, она становилась на колени перед кроваткой, где лежала куколка, и могла так стоять хоть сколько. Стояла и говорила:

– Носик – Витин… Я уже вижу. Он вширь пойдет и будет точно. И бровки… До серединки густенькие, а потом ничего… Рисовать их будет ласточка наша…

Мы ей карандашик французский купим… – И без перехода, уже Маше: – Сама не вздумай никакую косметику у цыган покупать. Потравишься. Чтобы этих цыган посадить всех к чертовой матери, трясут подолами, вшей разносят…

Маша вернулась в училище, жизнь пошла спокойная, упорядоченная, как у хороших людей.

Но, думала Маша, все это пока очень далеко от мечты. Надо бы ей еще разок съездить в город. Одно смущало – тетка. К ней ведь больше не сунешься… Хотя можно было и сунуться. Тетка как-то весной столкнулась с матерью в городе, та приехала на очередное мероприятие по подъему культуры, ну и бежала бегом по улице. Так тетка мать остановила и заплакала.

– Зачем, – говорит, – Маша мне так подло отомстила с водой, я разве когда хотела, чтоб вы с моим дураком братом расходились? При чем тут я? Я всегда к тебе хорошо относилась и к Маше как к родной, а она так вызывающе со мной поступила…

– Зачем ты ей воду спустила? – не понимала мать. – При чем тут она? Она правда нас с твоим отцом всегда мирила. Она – баба хорошая.

Маша чуть не зашлась от хохота, но сдержалась. Так сдержалась, что вообще ничего не сказала.

Мать покачала головой и сказала задумчиво:

– Тебя иногда хоть бойся…

Нюсю вызвали в военкомат и сказали, что зовут ее в Москву на вручение какого-то там посмертного ордена и одновременно на встречу с Витькиными однополчанами. Они заходились там то ли памятник погибшим ставить, то ли еще что-то.

– Куда мне ехать? – махнула рукой Нюся. – Засолка идет. Пусть жена едет. Маша. Да и не в чем. Из всего вываливаюсь. Смотри! – Нюся надела свое новое кожаное пальто и потерялась в нем. Даже жутковато стало.

На Машу же пальто пришлось тютелька в тютельку. Дорогая вещь просто заиграла на ней.

Не все ли равно военкомату, кто едет. Написали: Мария. Выдали плацкартный билет.

Москва Машу оглушила в полном смысле этого слова. Вечерами она даже уши чистила, думала – может, пыли набилось? Или сера стала вырабатываться в большем количестве в связи с переменой климатического пояса? Были какие-то солдаты, какие-то песни, какие-то митинги. Ездили по Москве в душном рафике, грязном и пыльном, как на уборке урожая. Гостиница была, как потом Маша поняла, далекая и неудобная.

Из окна виднелась железнодорожная платформа – серая, унылая. Смотришь на нее и не подумаешь, что Москва – столица, а не какой-нибудь Сальск. Люди на этой платформе тоже все как один, мешком прибитые… Маша этому очень удивилась. Она видела и холл, забитый командировочными. Такой же усталый, измученный люд. Честно говоря, закралось у Маши сомнение в реальности той статьи в газете. Красивой жизнью тут и не пахло. Где тут, в этом человечески потном вертепе, может идти игра по-крупному, если радости измеряются захваченным в автобусе местом, «палкой» колбасы, раскладушкой в гостинице. Очень много людей, думала Маша простую мысль. Перебор.

В их училище как-то было собрание о продовольственной программе. Каждый вносил предложение, что сделать для решения этого вопроса. Огороды там, кролики или просто меньше есть… Выступила и Зина. Эта Зина у них – полный обвал: скажет – хоть стой, хоть падай. Зина четко сказала: «Нечего всем жить». Ее спросили: «То есть?» Зина стала загибать пальцы. Калеки – не нужны. Психи – не нужны. Смертельно больные – тоже… Спорили до хрипоты, очень интересное было собрание, никогда у них такого не было. И учительница их тоже ругалась, как ровня. Она была за уничтожение психов, а калек, говорила, трогать не надо, может, их кто любит. Правда, пришел завуч – он такой, слегка тронутый, – как заорет на учительницу: «Вы думаете, о чем говорите? Соображаете? Вы уже почти приблизились к фашизму». Учительница заплакала, сказала, что она в партию вступила, когда он, завуч, еще не родился, в общем, стали они между собой лаяться и не дали им доспорить.

И тут, в Москве, Маша это все вспомнила и подумала: Зина их – девушка крутая, но смотрит в корень. Нужна регуляция количества людей. Взять, например, стариков. Их более чем… Справедливо было бы определить, сколько человеку жить. Шестьдесят пять лет… И все… Предел… Освобождай территорию… Ну если ты великий, тогда другое дело… Тогда народ голосует, подтверждает твое величие и дает тебе право жить. Вот Райкин, например. За него бы все проголосовали, потому что вопроса нет. Маша мысленно выдергивала из московской толпы стариков, сразу делалось легче. Почему такая простая мысль не приходит в голову правительству? Маша ведь не какой злодей, она ведь гуманно дает шестьдесят пять лет, хотя, честно говоря, это уж очень много, на все хватит, и даже плюс. В конце концов Маша совсем твердо решила, что та статья в газете – брехня, что ничего похожего в Москве нет и не может быть – она, во всяком случае, не видела и понятия не имеет, где это можно та-кое увидеть.

Дни пробежали быстро и бестолково. В толпу плакальщиц на собраниях и митингах Маша не влилась. Нет, ей, конечно, было жалко Витьку, такой дурачок оказался невнимательный: так хорошо выводил ребят из окружения, а когда все было позади, высунулся и дулю показал – вот, мол, дураки, я вас всех обвел вокруг пальца. Кто бы мог ждать этого от Витьки? Хорошо о нем говорил один парень, и к Маше он обратился с уважением:

– Знайте, Маша, где бы я ни был, если вам или вашему ребенку что-нибудь понадобится, то знайте – я, Игорь Костин, все для вас сделаю.

Смотрела Маша на этого Игоря и думала: плакать ей или смеяться? Росточку как говорят, метр с кепкой, шея тонкая, в синих пупырышках. Бороденка растет местами, а он, дурачок, ее отпускает. И вообще, маленький, хлюпенький, а слов в нем на Жаботинского. Нельзя же так! Ты помолчи, дай телу отдохнуть. Но из него слово просто прет, аж как-то неудобно. Маша даже прятаться от него стала. Хорошо, что он не обидчивый. Даже не заметил.

Мать ей дала деньги, почему-то она решила, что их там будут отоваривать. Ничего похожего не было. Знающие Москву, конечно, разбегались собственными ногами, но Маша была тут первый раз. Сунулась было в какой-то универмаг, так ее как внесла туда толпа, так и вынесла. Опять же, не надо думать, что Маша – размазня, не знает, как пристраиваться в очереди и как ее обдуривать. Просто у Маши сидела в голове другая мысль. Если то, что писали в газете, неправда, то надо все это из головы исключить и искать другие пути к богатству и побережью Рижского залива. Идти, к примеру, все-таки в торговлю. Нюся ей уже предлагала. «Что там твое училище? Ты его, конечно, кончи, бумажки в анкете у нас ценятся, но работать иди к нам. Я тебя в галантерею поставлю».

Маша кривилась. Ты – мне, я – тебе? Фу! Торгаши – они и есть торгаши. Надо жить так, чтобы ты был сам по себе. Это главное – я у себя одна. И никому ничего оставлять, как у них говорят, притыривать, не хочу. Живите сами! Я тоже хочу сама.

Торговля – это крайний случай, до него пока далеко. Должны быть другие пути в жизни, должны!

Все-таки надо ей, Маше, где-то все поразведать ТОЧНО…

В гостинице Маша жила с западной украинкой, у которой погиб сын. Маша – человек объективный. Она так подумала, сама с собой: «Если б мне такую внешность, все бы богатство на земле пришло ко мне своими ногами». Это несмотря на то, что украинке этой, с точки зрения Маши, было уже много лет. «Трыдцять сим». Но женщина – что тебе королева, хоть и одета ни во что и, конечно, без выражения лица. Сплошное горе, и все тут. Машу она не то что не видела, а как-то не восприняла. А на другой день, когда они спать ложились, сказала:

– У тэбэ будэ другый… Не ций, так другый… – сказала и рукой махнула: понимай как хочешь.

Маша подумала и решила – правильно рассуждает, и доказывать другое не стала. Эти украинки – умные бабы. Она с ними сталкивалась в жизни и видела, что жизнь они улавливают от самого корня. Не будь той причины, что собрала их вместе, Маша определенно о многом спросила бы Софию. Тетка мудрая. Но тут как подступишься? Правда, какой-никакой, а повод случился.

София вечером возвращалась из церкви, и за ней уже в гостинице увязались какие-то грузины, не то армяне. В общем, мужчины с Кавказа, богатые. София вошла бледная, Маша прямо ахнула. Совсем как смерть, а глаз не оторвать. Кэти стали стучать в дверь. Сначала даже деликатно, со словами «дэвушка, дэвушка», а потом уже по-хамски, ногой.

София хрустнула пальцами, прошептала какие-то слова и открыла. Они стояли толпой под дверью, распаленные мужики с противными глазами, носами, челюстями. София ладонью лицо прикрыла и сказала одно слово два раза:

– Геть! Геть!

Лица Софии Маша не видела, а вот как подали назад кавказцы и как у них пропала их нахальная энергия, это она разглядела хорошо. Это же надо! София ушла потом в ванную, долго не выходила, а когда вышла, то была, как всегда, молчаливая и глаза долу. 06-суждать случившееся она явно не хотела, а Маша как раз хотела.

– Тут эти москвички, – сказала она, – я сама читала в газете, так они промышляют с приезжими. Заработки у них! Не поверите, по сто рублей берут… В наше время!

– Повии… Завжды булы. Цэ нэ люды… – ответила София и легла и отвернулась к стене.

«Почему это не люди? – подумала Маша. – Все люди – люди. А манекенщицы ходят по сцене в купальниках – кто они? С точки зрения Софии? Тоже ведь разврат». Маша разозлилась на себя. Нашла с кем говорить, дура! Что может понимать в сегодняшней жизни женщина, которой уже «трыдцять сим». Пушкина в ее возрасте уже убили, Маша Пушкина жалела. Что ни говори, мужчина страшненький, к тому же небогатый, взял в жены красавицу. Берешь – отвечай. Стихи, конечно, это хорошо, но если совсем по-честному – не работа. Жалко, он человек был по-своему хороший, добрый, но безответственный. Лишний человек, одним словом. Лишних отстреливают. Так думала Маша, гордилась своими, не вычитанными, мыслями, но особо не высказывалась. Вообще никто никому своих главных мыслей не говорит. Это ж не значит, что их нет? И у этой Софии, что лежала на кровати лицом к стене, тоже была какая-то главная мысль, с которой она бегала в церковь. Может, она проклинала Советскую власть, которая довела ее сына до войны и смерти? Скажешь эту мысль вслух? Фиг вам! А думать можно. Отвернись и думай. Вот и Маша будет думать свою мысль. Она к Советской власти отношения не имеет. Ей, Маше, эта власть нравится. При капитализме она вполне могла быть какой-нибудь служанкой, а сейчас другое дело… Все дороги открыты. Выяснить бы только, правду ли пишут в газетах? Времени почти не оставалось, надо было торопиться.

Этого майора Маша давно приметила. Приметила, потому что приметила, как он на нее глаз положил уже на первом их сборе. Толкотня, слезы, обнимания, а этот никогда не воевалый майор – весь такой рыжеватый, крепкий, глаза стальные, с искоркой, росточек небольшой, но пропорциональный мужчина, – так вот этот не воевалый майор глазами ее всю обежал сверху донизу и обратно. И снова – уже по окружности. Маша презрительно так хмыкнула: ну товарищ начальник! Потом каждый раз, где бы они ни были, он ее глазом зацепит и держит, как кошка цыплю. Надо сказать, что Маша этому обрадовалась. Конечно, мероприятие, на которое она приехала, в целом грустное, но нельзя же на этом зацикливаться? Ей важно знать, что она в полном порядке и мужчина может так на нее смотреть. Майор пялится на нее без всякого ее понуждения. Это хорошо? Хорошо!

Уже накануне отъезда повезли их на Красную площадь и могилу Неизвестного солдата. Вот тут Маша ахнула – красота какая! Куда там картинкам. Раззявила рот, а майор как учуял, возьми и подгреби. И стал ей показывать, где что.

– А это Манеж… Там картины выставляют. Художника Глазунова знаете? Очередь стояла петлей…

– Музей Ленина… Кирпичная кладка…

– А напротив – университет. Основная его часть теперь на Ленинских горах… Здесь остатки…

– «Интурист» видите? Высшего разряда гостиница…

– А нас поместили черти где, – обиженно сказала Маша. – Москвы не видели…

– Валюта, – ответил майор. – Она выше денег. Государственный смысл…

Тут как раз на валюте и смысле Маша и потеряла бдительность. Две силы сомкнулись в ней – сила ошеломившей ее окружающей красоты и та тайная сила, что огнем в ней горела. Красота парализовала, а тайная сила цеплялась за майора. В конце концов! А вдруг?

Водит же он Машу под ручку туда-сюда, туда-сюда, а от группы все-таки подальше. Рука у него горячая-горячая, запалить может… Значит?..

Смотрит, а он ее уже в рафик заталкивает. Пустой, естественно. Пыльный внутри, и грязный, как на уборке урожая.

Поддаваясь, Маша успела сказать, что даром в жизни ничего не дается, она – не дура, знает, читала, но майор или не понял, или не слышал, или к сведению не принял. Он ей бормотал о преимуществе быть мертвым – ничего не знаешь. Маша подумала: это он про что, о ком? Сообразила уже потом – о Витьке. Майор все-таки немножко стеснялся убитого солдата, но и не до такой уж степени!

Из рафика он выскочил пулей, даже не посмотрев на Машу. И как сквозь землю провалился!

Ее просто затопила ненависть. Так? – думала она. Значит, так? Если она приезжая, так с ней можно так? Ну уж нет! Да она может из этого майора сделать мокрое место в два счета.

Вот пойдет сейчас в ЦК и расскажет: так, мол, и так. За здорово живешь! Но знала – идти некуда. Сама дура – росомаха. Нет у нее опыта, а надо иметь. И ум надо включать, она ведь серьезных результатов хочет, а не так просто. Так просто она их всех в гробу видела.

…Потом, когда Маша вышла из рафика, она заметила, что времени прошло всего ничего – один светофор. Во всяком случае, красивая, неизвестная ей золотистая машина, ехавшая в потоке машин, скрыться с глаз еще не успела…

Садилось солнце, Маша вытерла подолом комбинации разгоряченное лицо. Черт с вами со всеми, смотрите, как я это делаю. Паразиты, сволочи, гады…

Сделав глубокий вдох, она пошла куда глаза глядят. Глаза глядели в сторону «Интуриста».

Потом, думала она, когда я буду богатая, очень богатая, я их всех удушу. Всех! По одному…


Загрузка...