Констанс нетерпеливо сидела на стульчике в каюте первого класса и время от времени подносила к губам бокал с шампанским, которое прислал Марк. Марка не было в городе, и он не смог приехать, но прислал шампанское. Констанс не любила шампанского, но пришлось его пить, потому что она не знала, что с ним еще делать. Отец стоял у иллюминатора и тоже держал в руке бокал. По лицу его было видно, что и он не любитель шампанского. Впрочем, может быть, ему не правился только этот сорт. Или то, что вино прислал Марк. А может быть, дело было вовсе не в шампанском — просто отец сейчас немного расстроен.
Констанс чувствовала, что у нее хмурое лицо, и попыталась изменить выражение; она знала, что в такие минуты кажется моложе своих лет, девочкой лет шестнадцати-семнадцати. Но, как она пи старалась, лицо становилось все угрюмее, она была в этом уверена, и ей хотелось, чтобы поскорее прозвучал гудок и отец сошел на берег.
— Наверно, тебе придется много пить этой штуки, — сказал отец, — там, во Франции.
— Я не собираюсь долго оставаться во Франции, — возразила Констанс. — Поищу что-нибудь поспокойнее.
Голос ее прозвучал жалобно и раздраженно, как у капризного ребенка. Опа попыталась улыбнуться отцу. Ей было очень тяжело несколько последних недель перед отъездом — все то время, что они спорили, с трудом подавляя вражду, — и теперь ей хотелось за десять минут, оставшихся до отплытия парохода, вернуть их прежнюю дружбу. И она улыбнулась, но даже ей самой улыбка показалась натянутой, холодной и кокетливой. Отец отвернулся и рассеянно глянул в иллюминатор на крытую набережную. Шел дождь, дул холодный ветер, и люди на пристани, ожидавшие команды отдать концы, казались жалкими и никому не нужными.
— Будет бурная ночь, — сказал отец. — У тебя есть драмамин?
Враждебность снова вернулась, потому что он спросил о драмамине. В такой момент!
— Мне не нужен драмамин, — сухо ответила Констанс и сделала большой глоток. Судя по этикетке, вино было самого высшего качества, как и все, что дарил Марк, но почему-то казалось кисловато-терпким.
Отец повернул голову и улыбнулся ей, но она подумала с горечью: «Больше никогда не позволю ему относиться ко мне как к маленькой». Он стоял перед ней, сильный, уверенный в себе, здоровый, еще молодой, и, казалось, втайне забавлялся. «Вот возьму сейчас и сойду на берег с этого распрекрасного парохода. Интересно, что ты тогда будешь делать?» — подумала Констанс.
— Завидую я тебе, — сказал отец. — Если бы кто-нибудь послал меня в Европу, когда мне было двадцать лет…
«Двадцать лет, двадцать лет, — подумала опа. — Дались ему эти двадцать лет».
— Прошу тебя, папа, довольно об этом. Я на пароходе, я уезжаю, все уже решено, и давай не будем завидовать друг другу.
— Стоит мне сказать, что тебе двадцать лет, — ответил отец миролюбиво, — и ты сразу реагируешь так, будто я тебя оскорбил.
И он улыбнулся, страшно довольный собой, потому что был так проницателен, так хорошо понимал ее и потому что не был одним из тех отцов, чьи дети ускользают от родителей и бесследно исчезают в таинственных глубинах современности.
— Не будем говорить об этом, — сказала Констанс низким голосом. Она всегда старалась говорить низким голосом, когда не забывала об этом. Иногда по телефону ей удавалось казаться женщиной лет сорока или даже мужчиной.
— Развлекайся хорошенько, — сказал отец. — Побывай всюду, где интересно. А если захочешь остаться подольше, напиши мне. Может быть, я смогу к тебе приехать, и мы проведем несколько недель вместе…
— Говно через три месяца, — прервала его Констанс, — и ни на один день позже, я сойду здесь на берег.
— Как скажешь, девочка.
По тому, как он сказал «девочка», было ясно, что он просто не хочет спорить с ней. Ужасно, что с тобой обращаются так сейчас, когда ты сидишь в этой скверной каюте, на улице идет дождь, пароход вот-вот отчалит, а из соседней каюты доносятся громкий смех и прощальные возгласы. Если бы у них с отцом были другие отношения, она бы заплакала.
Дали гудок, чтобы провожающие сошли на берег, отец подошел и поцеловал ее, задержав руки у нее на плечах, и Констанс попыталась быть с ним любезной. Но когда он сказал очень серьезно: «Вот увидишь — через три месяца ты скажешь мне за это спасибо», она оттолкнула его, возмущаясь его отвратительной самоуверенностью и в то же время чувствуя боль оттого, что они, такие близкие прежде, стали теперь чужими.
— До свидания, — сказала Констанс срывающимся и вовсе не низким голосом. — Слышишь — гудок. До свидания.
Отец взял шляпу, потрепал ее по плечу, задержался на миг у двери, глядя на нее задумчиво, но без тревоги, потом вышел в коридор и смешался с толпой провожающих, устремившихся к трапу.
Когда отец ушел, Констанс поднялась на палубу и долго стояла там одна под дождем на пронизывающем ветру, глядя, как буксиры выводят пароход. Он медленно проплыл мимо причалов порта и вышел в море. Дрожа от холода, Констанс думала: «Я плыву в страну, где все мне чуждо», — и ей было приятно величие ее чувств.
Подъемник подходил к середине горы, и Констанс пристегнула себя ремнем к штанге. Потом она проверила, хорошо ли лыжи держатся в гнезде. Впереди на площадке стояли на утоптанном снегу несколько лыжников, которые съехали вниз только до половины горы и теперь ждали, когда подойдет пустое кресло, чтобы снова подняться на вершину. Констанс всегда чувствовала себя здесь не совсем уверенно, потому что, когда ты на сиденье одна, первый же человек в очереди сядет рядом с тобой, нагрузка сразу сильно увеличится, и от резкого движения легко потерять равновесие. Опа видела, что место рядом с ней должен запять мужчина, и приготовилась держаться прямо и изящно, пока он будет устраиваться. Оп легко опустился рядом с пей, и подъемник заскользил вдоль цепочки стоящих лыжников. Опа чувствовала, что он смотрит на нее, но не повернула головы, потому что внимательно глядела вперед и вниз.
— А я вас знаю, — сказал мужчина, когда подъемник снова пополз вверх. Оп сидел, опираясь плечом о штангу; лыжи их тихонько подпрыгивали. — Вы та самая серьезная американка.
Констанс в первый раз взглянула на него.
— А вы, — сказала она, потому что здесь, в горах, все разговаривали друг с другом, — вы тот самый веселый англичанин.
— Угадали наполовину. — Оп улыбнулся. У него было загорелое лицо лыжника и на скулах румянец, как у девушки. — Во всяком случае, на одну треть.
Констанс знала, что его зовут Причард, она слышала, что так его называли в отеле. Кто-то из тренеров сказал о нем: «Отчаянный парень. Он переоценивает себя. Для такой скорости ему не хватает техники». Опа посмотрела на него и решила, что он и правда кажется отчаянным. У него был длинный пос — такой пос плохо выходит на снимках, но в жизни вовсе не кажется некрасивым, особенно на худом длинном лице. Лет двадцать пять, подумала Констанс, двадцать шесть. Не больше. Оп слегка опирался спиной о стойку, не держась руками. Потом он снял перчатки, порылся в карманах и, вытащив пачку сигарет, протянул ее Констанс.
— Спортивные, — сказал он. — По-моему, ничего.
— Нет, спасибо, — ответила Констанс. Она была уверена, что выпадет из кресла, если попытается зажечь спичку.
Англичанин закурил, немного нагнув голову над сложенными ладонями, и скосил глаза на поднявшуюся струйку дыма. У него были длинные тонкие пальцы. Почему-то всегда кажется, что такие руки должны быть у нервных людей, которых легко огорчить. Он был высок и строен, на нем был красный свитер и клетчатый шарф, а спортивные брюки — Констанс это отметила — немало повидали на своем веку. Он производил впечатление денди, который постоянно посмеивается над собой. Оп чувствовал себя на лыжах легко и свободно, и было видно, что он не из тех, кто боится упасть.
— Я ни разу не видел вас в баре, — сказал Причард, бросив спичку в снег и надевая перчатку.
— Я не пью, — ответила Констанс, но это было не совсем правдой.
— Там есть кока-кола. Ведь Швейцария — сорок девятый штат.
— Я не люблю кока-колу.
— Когда-то она была одной из наших главных колоний. — Он усмехнулся. — Швейцария. Но мы потеряли ее так же, как и Индию. До войны англичан здесь было больше, чем эдельвейсов в горах. Если бы вам захотелось поглядеть на швейцарца между первым января и тринадцатым марта, его пришлось бы разыскивать с собаками.
— Вы были здесь до войны? — удивилась Констанс.
— Да, с матерью. Она тут каждый год обязательно ломала ногу.
— Она сейчас тоже здесь?
— Нет, — сказал он. — Она умерла.
«Никогда, — думала Констанс, не глядя на человека, сидящего рядом с ней, — не нужно спрашивать европейцев об их родных. Их почти никого нет в живых».
— Тогда здесь было очень весело, — продолжал Причард. — Все отели переполнены, каждый вечер танцы, к обеду все одевались, а под Новый год пели «Боже, храпи короля». Кто бы поверил, что когда-нибудь здесь станет так тихо?
— Да, — сказала Констанс, — я спрашивала в бюро путешествий в Париже.
— О! И что же вам там сказали?
— Что все здесь всерьез занимаются лыжами и ложатся спать в десять часов.
Англичанин быстро взглянул на нее.
— А вы занимаетесь лыжами не всерьез?
— Нет, я всего раза два-три стояла на лыжах до этого.
— А вы не…?
— Что? — Она с недоумением поглядела на него.
— Ну, в рекламах, знаете — «Школы для детей со слабым здоровьем. Швейцария — страна для больных туберкулезом».
Констанс засмеялась.
— Разве похоже, что у меня туберкулез?
Оп серьезно посмотрел на нее, и Констанс показалось, что она толстая и развязная и что свитер слишком плотно обтягивает ее грудь.
— Нет, не похоже. Да ведь кто угадает? Вы читали «Волшебную гору»?
— Да, — ответила Констанс, чувствуя гордость оттого, что она не так уж невежественна, хотя и очень молода и приехала из Америки. Она помнила, что пропускала философские рассуждения и плакала над смертью сестры. — Да, читала. А что?
— Здесь недалеко санаторий, о котором там написано. Я его вам как-нибудь покажу, когда будет плохой снег. Вам не кажется, что здесь грустное место?
— Пет, — ответила она удивленно. — Почему грустное?
— Да некоторым так кажется. Из-за контраста. Чудесные горы, сильные, здоровые лыжники мчатся вниз сломя голову и ног под собой не чуют от радости, хоть и знают, что каждую секунду могут сорваться в пропасть, и тут же томятся люди с больными легкими, смотрят на них и гадают, удастся ли им когда-нибудь выбраться отсюда живыми.
— Знаете, я об этом никогда не думала, — честно призналась Констанс.
— Сразу после войны было хуже, — сказал он. — Сразу после войны здесь начался бум. Все, кому пришлось голодать, скрываться или сидеть в тюрьме, кто так долго жил в страхе…
— Где же все они сейчас?
Причард пожал плечами.
— Кто разорился, кто и по сей день напрасно ищет работу, кто умер… — сказал он. — А правда, что в Америке люди отказываются умирать?
— Да, — ответила Констанс. — Это значит признать себя побежденным.
Он улыбнулся и похлопал ее по руке в перчатке, которой она крепко держалась за среднюю перекладину.
— Не сердитесь, что мы так завистливы, — сказал он. — Ведь только так мы и можем проявить свою признательность.
Оп мягко оторвал ее пальцы от дерева.
— II не нужно так напрягаться, когда вы на лыжах. Даже пальцы нельзя сжимать. Даже брови нельзя хмурить, пока не пойдете пить чай. Легкость, свобода и отчаянная уверенность — вот что главное.
— И вам все это удается?
— В основном отчаяние.
— Но что же вам тогда делать на этом спуске для начинающих? Почему вы не подниметесь на ту вершину?
— Я вчера растянул лодыжку, — ответил Причард. — Переоценил себя. Что делать, февральская болезнь. Потерял управление и с блеском свалился в овраг. Так что сегодня я способен только писать медленные величественные дуги. Но завтра мы снова пойдем на приступ, — он протянул руку к вершине, до половины скрытой в тумане, над ней мокрым пятном расплывался тусклый круг солнца, и от этого вершина казалась грозной и опасной. — Пойдем? — Он вопросительно посмотрел на нее.
— Я еще но была там ни разу, — сказала Констанс, почтительно разглядывая гору. — Боюсь, она пока еще не для меня.
— Нужно всегда делать то, что пока еще не для тебя, — сказал он. — Па лыжах. Иначе пропадает все удовольствие.
Они помолчали немного, медленно подымаясь вверх. Ветер дул им в лицо, и все вокруг было залито тихим туманным светом, какой бывает только в горах. Впереди них ярдах в двадцати ехала девушка в желтой парке, похожая на яркую покорную куклу.
— Итак, что же Париж? — спросил Причард.
— Что? (Он все время перескакивает, подумала Констанс, немного растерявшись.)
— Вы сказали, что приехали из Парижа. Значит, вы из тех симпатичных людей, что приезжают сюда оставить нам денежки вашего правительства?
— Нет, — ответила Констанс. — Я приехала сюда… приехала просто отдохнуть. Вообще я живу в Нью-Йорке. А от французской кухни я просто чуть не умерла.
Оп оглядел ее критически и сказал:
— Вы очень мало похожи на умирающую. Вы похожи на девиц из американских журналов, которые рекламируют мыло и пиво. Беру свои слова обратно, если в вашей стране это считается оскорблением, — добавил он поспешно.
— А какие в Париже мужчины!
— О, в Париже есть мужчины?
— Они всюду преследуют тебя, даже в музеях. Разглядывают с ног до головы, будто оценивают. И все это среди картин религиозного содержания.
— Я знал одну девушку, — сказал Причард, — она была англичанка. В сорок четвертом году ее от Прествика — это в Шотландии — до самого Корнуолла преследовал американский пулеметчик. Три месяца. Впрочем, насколько мне известно, картины религиозного содержания там не фигурировали.
— Вы знаете, о чем я говорю. Вся эта развязность… — строго сказала Констанс.
Она видела, что он с самым невозмутимым видом потешается над ней, как это умеют англичане, и не знала, следует ей обидеться или нет.
— Вы воспитывались в монастыре?
— Нет.
— Многие американские девушки рассуждают так, будто воспитывались в монастыре. А потом вдруг оказывается, что они хлещут джин и устраивают скандалы в барах. Что вы делаете по вечерам?
— Где, дома?
— Нет. Что американцы делают по вечерам, я знаю. Они смотрят телевизор, — сказал он. — Я спрашиваю, что вы делаете здесь?
— Я… я мою голову, — сказала она с вызовом, чувствуя, как это глупо. — Пишу письма.
— Сколько вы еще здесь пробудете?
— Шесть недель.
— Шесть недель. — Он кивнул и перекинул палки на другую сторону, потому что они уже подъезжали к вершине. — Шесть педель чистейших волос и корреспонденции.
— Я обещала, — сказала она, решив, что, может быть, стоит сказать ему обо всем, а то он вдруг заберет себе что-нибудь в голову. — Я обещала одному человеку писать каждый день, пока меня нет.
Причард кротко кивнул, как будто сочувствуя ей.
— Да, американцы, — сказал он, когда подъемник остановился и они спрыгнули на площадку. — Порой они ставят меня в тупик. — Оп помахал ей палками и ринулся вниз, и красный свитер его яркой точкой замелькал на белом с синими тенями снегу.
Солнце скользнуло в просвет между двумя вершинами, как золотая монета в щель гигантского автомата. Все казалось плоским в его обманчивом свете, и ухабы были почти неразличимы. Съезжая вниз, Констанс упала два раза и теперь суеверно думала, что обязательно упадет еще, — так всегда бывает, стоит только сказать себе, что едешь в последний раз.
Опа остановилась на утоптанном снегу между двумя шале, стоящими на окраине города, и с облегчением сбросила лыжи. У нее замерзли пальцы на руках и ногах, но вообще ей было тепло, щеки горели, и она радостно вдыхала чудесный холодный и немного разреженный горный воздух. Опа чувствовала себя сильной и здоровой и весело улыбалась лыжникам, которые останавливались рядом с ней, гремя лыжами. Опа стряхивала приставший к костюму, когда она падала, снег, чтобы все считали ее настоящей лыжницей, когда придется идти по городу, и в это время Причард, взлетев на последнем трамплине, с шумом остановился возле нее.
— А я видел, — он наклонился отстегнуть крепления. — Видел, но не скажу ни одной живой душе.
Констанс в последний раз смущенно провела рукой по ледяным кристалликам на парке и сказала:
— Я упала всего четыре раза за весь день.
— Там, наверху, — оп кивнул в сторону горы, — вы будете завтра летать в снег целый день.
— Я не говорила, что пойду с вами.
Она застегнула ремешком сложенные лыжи и стала устраивать их у себя на плече. Причард протянул руку и взял у нее лыжи.
— Я и сама умею носить лыжи.
— Американки почему-то всегда проявляют твердость характера, когда дело не стоит выеденного яйца.
Он уложил две пары лыж у себя на плечах под углом, и они пошли по грязному, утоптанному снегу, скрипевшему под их ботинками. В городе зажглись огни, совсем бледные в гаснущем свете дня. Мимо них прошел почтальон; большая собака вместе с ним тащила его сани. Шесть ребятишек в лыжных костюмах съехали но круто спускающемуся вниз переулку на связанных цугом салазках и, звонко хохоча, вывалились в снег у самых их ног. Большая рыжая лошадь медленно протащила к станции три огромных бревна. Несколько стариков в голубых парках сказали «Grüezi», поравнявшись с ними. Зажав коленями бидон с молоком, мимо вихрем пронеслась на маленьких салазках служанка из какого-то домика наверху. На катке играли французский вальс, звуки музыки сливались со смехом детей, звоном колокольчика на дуге у лошади и далекими ударами старинного колокола на вокзале, где отходил поезд. «Пора», — говорил колокол, пробиваясь сквозь другие звуки.
Далеко в горах раздался глухой взрыв, и Констанс удивленно подняла голову.
— Что это?
— Пушки, — ответил Причард. — Прошлой ночью шел снег, и сегодня солдаты целый день стреляют по снежным глыбам. Чтобы они обвалились.
Снова прокатился неясный гул, они остановились и стали слушать, как замирает эхо.
— Как в старые добрые времена, — сказал Причард, когда они пошли дальше, — старые добрые времена, когда была война.
— О… — Констанс никогда раньше не слышала, как стреляют пушки, и сейчас ей было немного не но себе. — Война. Вы тоже воевали?
— Воевал, — он усмехнулся. — Так, самую малость.
— Что же вы делали?
— Я был ночным истребителем, — ответил Причард, поправляя на плечах сложенные хомутом лыжи. — Летал на гнусном черном самолете по гнусному черному небу. Знаете, что мне больше всего нравится в швейцарцах? То, что они стреляют только по снегу.
— Ночной истребитель, — задумчиво повторила Констанс. Ей было всего двенадцать лет, когда кончилась война, н в памяти у нее сохранились только смутные, неясные обрывки. Так бывает, когда тебе рассказывают о классе, который кончил школу за два года до тебя. Люди постоянно называют имена, даты и события, думая, что тебе они тоже известны, а ты так и не можешь разобраться в них до конца.
— Мы летали над Францией и работали по перехвату, — продолжал Причард. — Летали на бреющем, чтобы не засекли радары и не подбили зенитки. Мы кружим над аэродромом, а необстрелянные новички просто места себе не находят, не чают дождаться, когда же наконец машины выпустят шасси и пойдут на посадку.
— О, теперь я вспомнила, — решительно сказала Констанс, — вы ели морковь, чтобы лучше видеть ночью.
Причард расхохотался.
— Это в газетах мы ели морковь, а на самом деле у нас были локаторы. Засечешь немца на экране и начинаешь стрелять, как только становится видно пламя выхлопной струи. Нет уж, пусть другие едят морковь, а мне дайте радар.
— И много самолетов вы сбили? — спросила Констанс, думая, что, может быть, не нужно говорить об этом.
— Grüezi, — сказал Причард хозяину pension’a, который стоял у двери и глядел на небо, решая, пойдет ли ночью снег. — К утру будет двадцать сантиметров. Снежная пыль.
— Вы думаете? — спросил тот, с сомнением вглядываясь в вечернее небо.
— Гарантирую,
— Вы очень любезны, — сказал хозяин, улыбаясь. — Приезжайте в Швейцарию почаще, — и он вошел в свой pension и закрыл за собой дверь.
— Пару, — сказал Причард небрежно. — Мы сбили пару самолетов. Поведать о своих подвигах?
— На вид вы так молоды.
— Мне тридцать лет, — ответил Причард. — Да много ли должен человек прожить, чтобы сбить самолет? Особенно жалкую, тянущуюся на последних каплях горючего пассажирскую тарахтелку, битком набитую священниками и тыловиками, которые каждую минуту протирают очки и думают, зачем только была изобретена эта проклятая машина.
Они снова услышали далекие голоса пушек в горах, и Констанс захотелось, чтобы больше не стреляли.
— Вам никогда не дашь тридцати, — сказала она.
— Я веду простой и полезный для здоровья образ жизни. Стоп, — сказал он (в эту минуту они проходили мимо одного из маленьких отелей), положил лыжи на подставку и воткнул палки в снег рядом. — Давайте зайдем и выпьем по простой и полезной для здоровья чашке чая.
— Вы знаете, — начала Констанс, — я…
— Сократите сегодняшнее письмо на две страницы, но вложите в него побольше пыла. — Он мягко, почти не касаясь, взял ее под руку и повел к двери. — А на волосы наведете блеск как-нибудь в другой раз.
Они прошли в бар и сели за массивный резной деревянный стол. Кроме них, здесь не было пи одного лыжника, только несколько местных жителей, сидя за покрытым сукнам столп ком у стены, где висели рога серпы, мирно играли в карты и пили кофе из плоских бокалов на высоких ножках.
— Ну, что я вам говорил, — сказал Причард, снимая шарф. — В этой стране просто деваться некуда от швейцарцев.
Подошел официант, и Причард сказал ему что-то по-немецки.
— Что вы заказали? — спросила Констанс, догадавшись, что он просил принести не только чай.
— Чай с лимоном и черный ром.
— Вы думаете, мне тоже стоит выпить рому?
— Ром стоит пить всем без исключения. Он поможет вам удержаться от самоубийства в сумерки.
— Вы говорите по-немецки?
— О, я говорю на всех мертвых языках Европы, — ответил он. — По-немецки, по-французски, по-итальянски, по-английски. Я получил всестороннее образование для мира обменной валюты. — Он откинулся на спинку стула, растирая ладонью суставы пальцев, чтобы согреть руки. Прислонившись затылком к деревянной напели стены, он улыбнулся Констанс, и она не могла решить, хорошо ей или нет. — А теперь скажите: «Хи-хо, малыш!»
— Что? — растерялась она.
— Разве и Америке так не говорят? Я хочу усовершенствовать свое произношение для следующего нашествия.
— Нет, — ответила Констанс, думая: «Господи, какой он нервный. Интересно, что с ним было, почему он стал таким?» — Больше не говорят. Это сейчас уже не модно.
— Как быстро в вашей стране выходит из моды все стоящее, — сказал он с сожалением. — Возьмите швейцарцев, — он кивнул головой в сторону игравших в карты. — Эта игра идет у них с 1910 года. Здесь так безмятежно, как будто живешь на берегу озера. Конечно, мало кто может вынести такую жизнь. Помните шутку о швейцарцах из той картины о Вене?
— Нет. Из какой картины? — спросила Констанс и подумала: «Первый раз в жизни я назвала фильм картиной. Осторожно!».
— Один из героев говорит: «Швейцария не воевала сто пятьдесят лет. И что она дала миру? Часы с кукушкой». Не знаю, — Причард пожал плечами. — Может быть, лучше жить в стране, которая изобретает часы с кукушкой, а не радар. Маленькая забавная игрушка, которая каждые полчаса издает безобидный механический звук. Что ей время? Но для тех, кто изобретает радар, время — грозный фактор, для них оно разница между высотой полета и расположением батареи, которая должна тебя сбить. Радар нужен тем, кто никому не верит и всюду видит ловушку. А вот и чай. Как видите, я вовсю стараюсь развеселить вас, потому что наблюдаю за вами уже пять дней и вы производите впечатление девушки, которая несколько раз в неделю обязательно плачет по ночам.
— Сколько его нужно налить? — спросила Констанс, совершенно сбитая с толку потоком его слов. Она дожала в руке ром и старательно избегала смотреть на Причарда.
— Половину, — ответил он. — Чтобы осталось для второй чашки.
— Хорошо пахнет, — сказала Констанс, вдыхая пар, поднимающийся из чашки, после того как она вылила туда половину рома и выжала лимон.
— Может быть… — Причард приготовил чан для себя, — может быть, мне лучше говорить о чем-нибудь постороннем?
Пожалуй, так будет лучше, — ответила она.
— Тот парень, который получает ваши письма, — спросил Причард, — почему он не здесь?
Констанс на миг заколебалась.
— Он работает.
— О, это серьезный порок. — Он сделал несколько глотков, поставил чашку и вытер нос платком. — У вас так тоже бывает от горячего чая?
— Да.
— Вы собираетесь за него замуж?
— Вы же обещали говорить только о постороннем.
— Ясно. Значит, это дело решенное.
— Я этого не говорила.
— Правильно. Но вы сказали бы «нет», если бы я не угадал.
Констанс засмеялась.
— Ну хорошо. Решенное. По крайней мере почти решенное.
— Когда?
— Через три месяца, — ответила она, не подумав.
— Это что, в Нью-Йорке такой закон, что нужно ждать три месяца? Или просто маленькое семейное табу?
Констанс молчала, вдруг почувствовав, как давно она пи с кем по-настоящему не говорила. Опа заказывала обеды и ужины, спрашивала, как ей проехать с вокзала, говорила «доброе утро», входя в магазины, но, если не считать всего этого, она жила в полном одиночестве и молчании, и оттого, что она сама была в этом виновата, ей было не легче. А почему бы и нет, подумала она эгоистично и с благодарностью, почему бы не рассказать обо всем один раз?
— Так захотел мой отец, — сказала она, сминая бумажный стаканчик. — Это он придумал. Он против. Он сказал: подожди три месяца и подумай. Ему кажется, что за три месяца в Европе я забуду Марка.
— Да, Америка, — протянул Причард. — Единственное место на земле, где люди могут позволить себе старомодные поступки. А чем плох Марк? Он что, урод?
— Он красивый. Грустный и красивый.
Причард кивнул, как бы беря все это на заметку.
— Но нет денег?
— Денег сколько угодно, — сказала Констанс, — во всяком случае, у него хорошая работа.
— В чем же тогда дело?
— Отец считает, что он слишком стар для меня. Ему сорок лет.
— Да, тут есть над чем задуматься. Поэтому он грустит?
Констанс улыбнулась.
— Нет, он таким родился. Он очень серьезный человек.
— Вам правятся только сорокалетние мужчины? — спросил Причард.
— Мне нравится только Марк, — сказала Констанс. — Правда, я никогда не могла подружиться со своими знакомыми молодыми людьми. Они… они какие-то жестокие. Почему-то с ними я всегда смущаюсь и сержусь на себя. Когда я бываю с ними где-нибудь, то потом прихожу домой с таким чувством, будто меня вывернули наизнанку.
— Вывернули наизнанку? — удивился Причард.
— Да. Я чувствую, что вела себя совсем не так, как это свойственно мне, а так, как, по-моему, должны вести себя их девушки. Кокетливо, легкомысленно, цинично. Это слишком сложно?
— Да нет.
— Я ненавижу, когда люди считают меня не тем, что я есть на самом деле. — Констанс, казалось, совсем забыла о молодом человеке, который сидел против нее за столиком, н теперь с горечью говорила для себя. — Ненавижу, когда о тебе вспоминают только потому, что кто-то окончил колледж или вернулся из армии и по этому поводу нужно устроить вечер. Ты — вещь, которую можно пригласить на этот вечер, а потом обнимать в такси по дороге домой. А мой отец! — Она еще никому не говорила об этом. — Я всегда думала, что мы с ним настоящие друзья, что он считает меня взрослым человеком и доверяет мне. Но когда я сказала ему, что хочу выйти замуж за Марка, то поняла, что все это ложь. На самом деле он считает меня ребенком, то есть попросту дурочкой. Мама ушла от него, когда мне было десять лет, и с тех пор мы всегда были очень дружны, но оказалось, вовсе не так дружны, как я думала. Оп просто тешил меня, играя в доверие. И все кончилось, как только нам нужно было решать первый серьезный вопрос. Он не мог допустить чтобы я считала себя тем, что я есть на самом деле. И поэтому я в конце концов согласилась на эти три месяца. Чтобы доказать ему раз и навсегда. — Она вдруг настороженно взглянула на Причарда, не улыбается ли он. — Вам смешно?
— Ну что вы, — ответил он, — я просто думаю о всех тех людях, с которыми у меня расходится мнение относительно моей особы. Есть от чего прийти в ужас. — Он смотрел на нее задумчиво, но она не знала, серьезно ли он говорит. — А какая вы, по-вашему?
— Я еще не совсем разобралась, — медленно сказала Констанс. — Но знаю, какой хочу быть. Я хочу быть человеком, которому можно верить, не хочу быть беспомощной, не хочу быть жесткой., и хочу идти по правильному пути. — Она пожала плечами, совсем смутившись. — Маловразумительно, правда?
— Правда, — согласился Причард, — но замечательно.
— Ну, пока еще во мне нет ничего замечательного, — возразила она. — Может быть, лет через десять… Я еще не до конца разобралась в себе. — Она нервно засмеялась. — Правда, хорошо — через несколько дней вы уедете, мы никогда больше не увидимся, и сейчас я могу говорить с вами вот так.
— Правда, — сказал он, — правда, хорошо.
— Я так давно ни с кем не говорила. Наверное, это ром.
Причард улыбнулся.
— Готовы ко второй чашке?
— Да, спасибо.
Она смотрела, как он наливает чай, и вдруг с изумлением заметила, что у него дрожит рука. «Наверное, он из тех, кто во время войны привык пить по бутылке виски в день», — подумала она.
— Итак, — сказал Причард, — завтра мы заберемся на самую вершину.
Он понял, что она больше не хочет говорить о себе, и перевел разговор, и она была благодарна ему за это.
— Но как же вы… А наша лодыжка?
— Доктор сделает мне укол новокаина, и на несколько часов она обретает бессмертие.
— Ну что ж, — сказала Констанс, глядя, как он наливает чай, как дрожит его рука. — Значит, утром?
— Я не катаюсь по утрам. — Он добавил в чай рому и понюхал его с видимым удовольствием.
— Что же вы делаете по утрам?
— Собираюсь с силами и пишу стихи.
— О! — Она неуверенно взглянула на него. — Может быть, я знаю вас?
— Нет, — ответил он. — На следующее утро я их рву.
Констанс засмеялась немного неуверенно, потому что до сих пор ее знакомыми поэтами были лишь пятнадцатилетние мальчишки из приготовительной школы.
— Господи, — сказала она, — какой же вы чудак.
— Чудак? — Он поднял брови. — Ведь это, кажется, считают немножко неприличным в Америке? То есть когда мужчина с мужчиной.
— Иногда, — смутилась Констанс, — но сейчас я хотела сказать другое. Какие стихи вы пишете?
— Лирические, элегические и атлетические. Во славу юности, смерти и анархии. Рвутся отлично. Давайте сегодня вечером пообедаем вместе.
— Зачем? — спросила она, растерявшись, что он так перескакивает с одного предмета на другой.
— В Европе ни одна женщина не задала бы такого вопроса.
— Я сказала в отеле, что буду обедать у себя.
— Я пользуюсь в отеле большим влиянием. Не исключено, что даже смогу убедить официанта не носить вам обед наверх.
— Да, но как же, — возразила Констанс, — как же та дама, с которой вы обедали всю неделю, та француженка?
— Неплохо, — улыбнулся Причард. — Значит, вы тоже наблюдали за мной.
— В ресторане всего пятнадцать столиков, — смутилась она, — что же тут удивительного…
Француженке было не меньше тридцати лег, у нее были короткие пышные волосы и неправдоподобно тонкая талия. Она носила короткие брюки и свитеры, туго стянутые блестящим поясом, и они с Причардом всегда очень много смеялись каким-то своим шуткам, сидя каждый вечер за одним и тем же столиком в углу. Когда Констанс была в одной комнате с француженкой, она чувствовала себя слишком молодой и неуклюжей.
— Француженка — добрый друг, — сказал Причард, — но англосаксы для нее, как она говорит, недостаточно nuancé. Французы — патриоты до последней простыни. И кроме того, завтра приезжает ее муж.
— Пожалуй, мне не стоит менять своих планов, — ответила Констанс холодно и встала. — Вы готовы?
С минуту он смотрел на нее долгим взглядом.
— Вы очень красивы, — сказал он, — иногда невозможно удержаться и не сказать вам об этом.
— Пожалуйста, — сказала она. — Пожалуйста, мне правда уже пора.
— Конечно. — Он встал и положил деньги на стол. — Как скажете.
Они молча прошли сто ярдов, отделявших их от отеля. Было уже совсем темно и очень холодно, и дыхание их замерзало на лету, превращаясь в маленькое облачко.
— Я поставлю ваши лыжи, — сказал он у двери отеля.
— Благодарю вас, — ответила она низким голосом.
— Спокойной ночи. И напишите хорошее письмо.
— Постараюсь.
Она повернулась и вошла в отель.
Поднявшись в комнату, она сняла ботинки, но не стала переодеваться. Не зажигая света, лежала она на кровати и думала, глядя на темный потолок: «Никто никогда но говорил мне, что англичане такие…»
«Мой хороший, — писала Констанс, — прости, что я не писала тебе, но погода сейчас изумительная, и я на некоторое время с головой ушла в повороты и в борьбу с глубоким снегом… Здесь есть один молодой человек, англичанин, — добросовестно писала она, — очень славный. Он любезно предложил мне быть моим инструктором, и можно сейчас без преувеличения сказать, что дело у меня идет на лад. Он был в авиации; отец у него утонул, а мать погибла во время бомбежки…»,
Она остановилась. Нет, кажется, я хитрю, как будто хочу скрыть что-то за вывеской несчастной семьи погибших патриотов. Она скомкала письмо и бросила его в корзину, потом взяла чистый лист бумаги. «Мой хороший…» — написала она снова.
В дверь постучали, и Констанс крикнула: «Ja».
Дверь открылась, и вошел Причард. Она удивленно подняла глаза. За все три недели он ни разу не был у нее в номере. Растерявшись, она стояла в одних чулках посреди комнаты, где все было разбросано после прогулки на лыжах — ботинки возле окна, свитер брошен на спинку стула, на батарее сушатся перчатки, возле двери ванной висит парка, и с воротника ее струйкой стекает растаявший снег. Приемник был включен, и американский джаз играл «Бали Ха-и», которую передавала военная станция из Германии.
Причард улыбнулся ей, стоя у открытой двери.
— Ага, — сказал он, — тот самый уголок чужой комнаты, где всегда будет жить студентка.
Констапс выключила приемник.
— Простите, — она беспомощно махнула рукой, чувствуя, что волосы у нее не причесаны. — У меня такой разгром.
Причард подошел к письменному столу и стал рассматривать стоящий там портрет Марка в кожаной рамке.
— Ваш корреспондент?
— Мой корреспондент.
На столе стояла открытая коробка с бигуди, валялась машинка для загибания ресниц и полплитки шоколада, и Констанс стало стыдно, что она представляет Марка Причарду в такой легкомысленной обстановке.
— Он очень красив. — Причард прищурился.
— Да.
Констанс нашла и надела мокасины, и ей стало немножко легче.
— У него серьезный вид. — Причард отодвинул коробку, чтобы лучше рассмотреть Марка.
— Он действительно очень серьезный, — сказала Констанс.
За все три недели, что они катались с Причардом на лыжах, она ни словом не обмолвилась о Марке. Они болтали о чем угодно, но по молчаливому соглашению почему-то никогда не вспоминали Марка. Каждый день они вместе катались с горы и много говорили о том, что нужно всегда обязательно наклоняться вперед и падать, расслабив мышцы, о том, как Причард учился в закрытой школе в Англии, о его отце, о лондонских театрах и американских писателях, о том, как чувствует себя человек в двадцать лет и когда он уже прожил тридцать, о рождественских праздниках в Нью-Йорке, о воскресном футболе в Принстоне, и даже однажды у них разгорелся решительный спор о мужестве, после того как Констанс испугалась, съезжая как-то вечером вниз по крутому склону, когда солнце уже садилось и в горах не было пи души. Но никогда они не говорили о Марке.
Причард отвернулся от портрета.
— Не нужно было обуваться ради меня, — сказал он, кивнув на мокасины. — Когда катаешься на лыжах, самое приятное снять потом эти чертовы тяжеленные башмаки и ходить по теплому полу в шерстяных носках.
— Я все время воюю с собой, чтобы не быть неряхой.
Они молча стояли и смотрели друг на друга.
— Ах, — спохватилась Констанс, — садитесь, пожалуйста.
— Спасибо, — вежливо ответил Причард и сел в единственное кресло. — Я зашел на минуту. Попрощаться.
— Попрощаться, — повторила она, не понимая. — Куда же вы собираетесь?
— Домой. По крайней мере в Англию. И мне захотелось оставить вам адрес.
— Обязательно.
Он протянул руку за листком бумаги и стал писать ее ручкой.
— Это всего лишь отель. Пока не найду себе жилья. — Он положил листок на стол и сказал, вертя ручку: — У вас будет еще один человек, которому можно писать письма. Английский корреспондент.
— Да.
— Вы можете писать мне, какой сейчас снег, сколько раз вы съехали сегодня с горы и кто напился в баре сегодня вечером.
— Как неожиданно…
Почему-то ей никогда но приходило в голову, что Причард может уехать. Он жил здесь, когда она приехала, казалось, он родился в этом городке, и для нее ои так слился со всей его обстановкой, что она не могла себе представить, как можно жить здесь без него.
— Да нет, не так уж неожиданно. — Причард встал. — Я хотел попрощаться наедине.
Она подумала, что он, наверное, поцелует ее. За все три педели он пи разу не взял ее за руку и прикасался к ней, только помогая встать после особенно жестокого падения. И сейчас он тоже стоял неподвижно, странно улыбаясь и вертя ручку, необычно молчаливый, как будто ждал, что она что-то скажет.
— Ну, вот и все, — сказал он наконец. — Я вас еще увижу?
— Да.
— Мы устроим прощальный обед. В меню сегодня телятина, но я постараюсь, чтобы нам дали что-нибудь получше в честь предстоящего события.
Он осторожно положил ручку на стол.
— До вечера.
Констанс смотрела на закрытую дверь. Все уходят, подумала она. И вдруг рассердилась. Она понимала, что сердиться глупо — как ребенок, который огорчен, что кончился праздник в день рождения, — но ничего не могла с собой поделать. Она оглядела комнату. Все разбросано, везде беспорядок, как в комнате глупой неряхи школьницы. Констанс нетерпеливо тряхнула головой и принялась наводить порядок: вынесла в холл ботинки, повесила парку в шкаф, отнесла коробку с бигуди в ванную и отдала полплитки шоколада горничной. Потом она поправила одеяло на кровати, выбросила все, что было в пепельнице, и, повинуясь неожиданному побуждению бросила машинку для загибания ресниц в мусорную корзинку. Как можно заниматься такими пустяками, подумала она.
К ободу Причард заказал бутылку бургундского, потому что швейцарские вина, сказал он, слишком легки для прощания. Они мало говорили за обедом. Было так, будто он уже уехал наполовину. Раза два Копстанс готова была начать благодарить его за то, что он так терпеливо учил ее кататься с гор, но почему-то не могла сказать ни слова, и обоим становилось все тяжелее. Причард заказал бренди к кофе, и Констанс тоже выпила немного, хотя от бренди у нее всегда бывала изжога. Пока они пили бренди, пришел оркестр из трех музыкантов, начались танцы, и теперь уже нельзя было разговаривать, потому что стало слишком шумно.
— Хотите танцевать? — спросил он.
— Нет.
— Вот и отлично — я терпеть не могу танцы.
— Давайте уйдем отсюда, — сказала она. — Давайте пройдемся.
Они пошли к себе надеть что-нибудь теплое, и когда Констанс спустилась вниз в ботинках и шубке из нутрии, подаренной ей в прошлом году отцом, Причард ждал ее на улице у двери, прислонившись к перилам крыльца. С минуту она смотрела на него. Потом он повернул голову, и ее поразило, какое у него усталое и неожиданно старое лицо, когда он не знает, что за ним наблюдают.
Они пошли вниз по главной улице, и музыка оркестра звучала все тише. Была ясная ночь, над горами горели яркие голубые звезды. На вершине горы, где кончался téléphérique, однако светился огонек — там стоял домик, в котором можно погреться перед спуском и выпить горячего пуншу с бисквитами.
Они дошли до самого конца улицы и свернули на тропинку вдоль темного катка. Свет звезд слабо отражался от ледяной поверхности, журчала вода в бегущем рядом с катком ручье, который почти никогда не замерзал.
На занесенном снегом мостике они остановились, и Причард закурил сигарету. Теперь огни города были далеко. Вокруг в черной тишине стояли деревья. Причард закинул голову назад и протянул руку к огоньку на вершине горы. Дым его сигареты медленно подымался вверх.
— Какая жизнь, — сказал он, — там, наверху, у этой пары. Ночь за ночыо всю зиму одни на вершине, в ожидании, когда настанет утро и придет жизнь. — Он снова затянулся. — А знаете, они ведь не женаты. Только швейцарцам могло прийти в голову посадить вот так на вершину горы двух неженатых людей. Он старик, а она религиозная фанатичка, и они ненавидят друг друга, но ни один ни за что не согласится переменить работу, чтобы не доставить другому удовольствия. — И он засмеялся, глядя вместе с Констанс на яркую точку в вышине. — В прошлом году был буран, электрические провода упали в снег, подъемник не работал целую неделю, и им пришлось прожить там одним шесть дней и шесть ночей. Печь топили стульями, питались шоколадом и консервированным супом и за все время не сказали друг другу ни одного-слова.
Причард задумчиво смотрел на далекий огонек высоко на вершине.
— Отличный символ для стран нашего континента, правда? — тихо сказал он.
И вдруг Констанс поняла, что она должна сказать.
— Аллен, — она встала прямо перед ним, — я не хочу чтобы вы уезжали.
Причард стряхнул пепел.
— Шесть дней и шесть ночей. Вот что значит жестокое сердце.
— Я не хочу, чтобы вы уезжали.
— Я здесь уже давно. Весь лучший снег достался мне.
— Я хочу, чтобы вы женились на мне, — сказала Констанс.
Причард поднял на нее глаза. Она видела, что он пытается улыбнуться.
— Чудесно, когда тебе двадцать, — сказал он. — Можно говорить вот так.
— Я сказала, что хочу, чтобы вы женились на мне.
Причард швырнул сигарету, и она долго потом тлела
па снегу. Оп шагнул к ней, обнял ее и поцеловал. Она почувствовала легкий запах бренди на его губах. Потом он опустил руки, отступил на шаг и застегнул ей шубу, как заботливая няня ребенку.
— Бывает в жизни и такое. — Он медленно покачал головой.
— Аллен…
— Беру свои слова назад, — сказал он, — вы совсем не похожи на девиц, которые рекламируют мыло и пиво.
— Пожалуйста, — сказала она, — не нужно так.
— Что вы знаете обо мне? — Он резко смахнул снег с перил мостика и оперся о них, отряхивая руки. — Неужели вам не говорили, каких молодых людей вы можете встретить в Европе?
— Не сбивайте меня, — сказала она. — Пожалуйста.
— А как же тот парень в кожаной рамке?
Констанс глубоко вздохнула, чувствуя, как холодный воздух покалывает легкие.
— Не знаю, — ответила она. — Он далеко.
— Забыт. — Причард невесело засмеялся. — Забыт, и память смыта океаном.
— Дело не только в океане.
Они шли молча и слушали, как снег скрипит под ногами. Над горами всходила луна, снег молочно светился под ее лучами.
— Вам предстоит услышать обо мне нечто, — тихо сказал Причард, глядя на свою длинную тень впереди на тропинке. — Я был женат.
— О. — Констанс старательно ступала в следы тех, кто прошел по тропинке до нее.
— Женат не особенно всерьез. — Причард поднял голову. — Два года назад мы развелись. Что вы скажете сейчас?
— Это ваше дело.
— Нет, я обязательно должен как-нибудь побывать в Америке, — засмеялся Причард. — Там выводят новую породу.
— И все?
— Дальше совсем худо. У меня нет ни фунта. Я с самой войны не работал и жил на то, что осталось от драгоценностей матери. Их и вообще-то было немного, а на прошлой неделе я продал в Цюрихе последнюю брошь. Хотя бы из-за этого мне придется уехать. Видите, — сказал он, горько улыбнувшись, — какой вы сделали завидный выбор.
— Это все?
— Разве этого мало?
— Да.
— Я никогда не смог бы жить в Америке, — сказал Причард. — Я старый летчик, у которого заглох мотор, я ужасно устал, у меня нет ни гроша за душой, мне нечего делать в Америке. Вот и все. А теперь идемте. — Оп быстро взял ее под руку, не желая продолжать разговор.
— Уже поздно. Идемте обратно.
Констанс не двинулась с места.
— Вы не все мне рассказали.
— Разве этого не довольно?
— Нет.
— Ну что ж, — сказал он, — я не смог бы поехать с вами в Америку, даже если бы хотел.
— Почему?
— Потому что меня никто бы туда не пустил.
— Почему же?
— Потому что я — добыча червей.
— О чем вы говорите?
— Швейцария — страна для людей со слабым здоровьем, — сказал он резко. — По этой же причине Д. Г. Лоренса{Известным английский писатель.} выгнали из Нью-Мексико и заставили умирать на Ривьере. Их нельзя винить. У них хватает своих болезней. А теперь идемте обратно.
— Но вы кажетесь таким здоровым. Вы катаетесь на лыжах…
— Здесь все умирают в расцвете сил и здоровья. Мне становится то лучше, то хуже. Сейчас я почти здоров, а через год, — он пожал плечами и беззвучно рассмеялся, — а через год — почти неизлечим. Врачи отворачиваются, когда видят, как я подымаюсь в горы. Идемте домой, — сказал он снова. — Я не для вас. Я выдохся. А вы полны сил. Союз был бы слишком неравным. Мы идем обратно?
Констанс кивнула. Они шли медленно. Сейчас в городе на склоне горы погасли почти все огни, но в ясном ночном воздухе до них долетали далекие, слабые звуки оркестра, игравшего в отеле.
— Мне все равно, — сказала Констанс, когда показались первые дома. — Что бы вы ни говорили, мне все равно.
— Когда мне было двадцать лет, — сказал Причард, — когда мне было двадцать лет, я тоже сказал так однажды.
— Во первых, поговорим серьезно. Чтобы остаться здесь, вам нужны деньги. Я вам дам их завтра.
— Я не могу взять ваших денег.
— А они вовсе не мои, — ответила Констанс, — они папины.
— Англия всегда будет вашей должницей. — Он попытался улыбнуться. — Осторожнее со мной.
— Почему?
— Боюсь, я начинаю чувствовать, что жить стоит.
— Разве это плохо?
— Для тех, кто обречен, — прошептал Причард, неловко обнимая ее, — это может оказаться смертельным.
Когда они проснулись утром, то были очень торжественны сначала и бессвязно говорили о погоде, которая сквозь неплотно закрытые шторы казалась серой и неопределенной. Но потом Причард спросил: «Ну и что ты чувствуешь?», И когда Констанс задумалась и, нахмурив брови, чтобы не ошибиться, сказала: «Я чувствую себя ужасно взрослой», он не удержался и захохотал, и вся их торжественность исчезла. Они тихо лежали и говорили о себе, о своем будущем — как нищие, и Констанс беспокоилась, хотя и не очень сильно, что они шокируют прислугу. Но Причард сказал, что беспокоиться не о чем: что бы иностранцы ни сделали, они не могут шокировать швейцарцев, и Констанс очень обрадовалась, что находится в такой цивилизованной стране.
Когда они стали говорить о свадьбе, Причард сказал, что они поедут венчаться во французскую часть Швейцарии, потому что он не хочет жениться в немецкой, и Констанс подумала, как это ей самой не пришло в голову.
Потом они решили, что нужно одеваться, потому что нельзя же всю жизнь пролежать в постели, и у Констанс на миг больно сжалось сердце, когда она увидела, какой он худой. Она подумала, как заговорщик: «Яйца, молоко, масло, отдых…».
Они вышли из комнаты вместе, полные решимости подавить всех своей наглостью. Но ни в коридоре, пи на лестнице никого не было, так что им было приятно вдвойне — оттого, что они ни от кого не прятались и оттого, что их никто не видел, — и Констанс сочла это добрым знаком. Оказалось, что уже почти полдень, и они сначала выпили киршвассера, а потом им принесли апельсиновый сок, яичницу с беконом и чудесный черный кофе в сверкающей чистотой столовой, где стопы были отделаны деревянными панелями, и вдруг у Констанс глаза наполнились слезами, и, когда Причард спросил, почему она плачет, она сказала: «Я думаю обо всех завтраках, которые мы будем есть вместе». Причард смотрел на нее, и у него тоже заблестели слезы в глазах, и Констанс сказала:
— Знаешь, ты должен часто плакать, хорошо?
— Зачем? — спросил он.
— Потому что это так не по-английски, — сказала она, и оба засмеялись.
После завтрака Причард сказал, что хочет немного покататься, и спросил Констанс, пойдет ли она с ним, но она ответила, что не может кататься на лыжах сегодня, потому что в душе у нее все слишком гармонично. Причард ухмыльнулся при слове «гармонично».
Опа сказала, что будет писать письма, и лицо у него стало серьезным.
— Если бы я был джентльмен, — сказал он, — я бы немедленно написал твоему отцу и объяснил ему все.
— Посмей только! — Она не на шутку испугалась, потому что знала — получив такое письмо, отец прилетит со следующим же самолетом.
— Не бойся, — сказал он, — я не настолько джентльмен.
Она посмотрела, как он легко шагает в своем красном свитере по сугробам, беспечный, как мальчишка, потом пошла к себе и написала Марку, что все обдумала и решила, что они ошиблись, пусть он простит ее. Она ничего не сказала ему о Причарде, потому что Марку не было до него никакого дела. Она писала письмо спокойно и ничего не чувствуя, ей было уютно в теплой комнате.
Потом Констанс написала отцу, что рассталась с Марком. Ему она тоже не рассказала о Причарде, потому что не хотела, чтобы он прилетел к пей первым же самолетом. Не написала она ни слова и о том, собирается ли домой. Со всем этим можно было подождать. Она запечатала конверты, легла помечтать и отдохнуть и крепко проспала больше часа..Потом она надела шубку и пошла на почту отправить письма, дошла до катка и посмотрела, как катаются дети, а возвращаясь в отель, зашла в спортивный магазин и купила Причарду легкий желтый свитер, потому что скоро солнце начнет сильно греть и в зимних вещах будет слишком жарко.
Она спокойно ждала Причарда в баре, и вдруг кто-то сказал, что он умер.
Никто не пришел к ней и не рассказал, что Аллен разбился, потому что никто не знал, что нужно было рассказать ей.
В баре сидел лыжный инструктор, с которым Причард иногда катался, и говорил каким-то американцам: «Он потерял управление, не рассчитал и налетел на дерево. Через пять минут он умер. Отличный был парень, — лыжный инструктор выучился английскому языку у своих учеников-англичан еще до войны, — но отчаянный. Для такой скорости ему не хватало техники».
Судя по тону инструктора, нельзя было сказать, что он считает смерть на лыжах обычным делом, однако он не был удивлен. Как и все его друзья, он переломал себе немало костей, налетая на деревья и каменные стены и падая летом, когда ходил проводником с альпинистами, и сейчас в голосе его звучало убеждение, что время от времени люди должны расплачиваться с горами за свои недостатки в технике и что это неизбежно и справедливо.
Констанс осталась на похороны. Она шла за покрытыми черным санями сначала в церковь, потом к яме в снегу; земля оказалась неожиданно темной после безупречной зимней белизны. Из родных никто не приехал, потому что приезжать было некому. Однако бывшая жена заказала телеграммой цветы. Пришло много местных жителей — всего лишь друзья, — пришло несколько лыжников — случайных знакомых Причарда, и можно было подумать, что Констанс тоже одна из них.
У могилы лыжный инструктор сказал со свойственной всем учителям профессиональной привычкой повторять: «Для такой скорости ему не хватало техники».
Констанс не знала, что ей делать с желтым свитером, и в конце концов отдала его горничной для ее мужа.
Через восемь дней Констанс была в Нью-Йорке. Отец встречал ее на пристани. Она подняла руку, он тоже помахал ей в ответ, и даже издали было видно, как он рад, что она вернулась. Они поцеловались, когда она спустилась по трапу, он крепко обнял ее, потом отстранился и, с восхищением глядя на нее, сказал:
— Честное слово, ты чудесно выглядишь! Вот видишь… — продолжал он, и ей было неприятно, что он это говорит, хоть она и понимала, что он не может иначе — вот видишь кто был прав? Разве я не знал, что говорю?
— Да, папа, — сказала она, думая: «Как я могла когда-то сердиться на него? Он не глупый, не злобный, не эгоист, который ничего не понимает, он просто совсем одинокий».
Держа Констанс за руку, как он держал ее, когда она была маленькой девочкой и они ходили вместе гулять, он повел ее в таможню, и они стали ждать, когда с парохода снимут чемоданы.