ДЕЛО БЫЛО В ПЕНЬКОВЕ

ГЛАВА ПЕРВАЯ СОРНЯК

Когда-то давным-давно деревню Пеньково окружали дремучие леса, и в лесах этих водились медведи и лешие. Постепенно пашня оттесняла леса, они далеко отступили от деревни, и ни медведей, ни леших в них не стало. Правда, Матвей Морозов, бывший тракторист, а теперь рядовой колхозник, рассказывал недавно, что в бору, у самой дороги, ведущей в МТС, прыгало что-то косматое с сосны на сосну и бормотало: «Суперфосфаты, суперфосфаты…» И хотя Матвей божился и давал честное комсомольское слово, что все это он видел собственными глазами, никто, кроме Глечикова, не принял всерьез его рассказа. Колхозники знали, что в бога Матвей не верит, в комсомоле не состоит, да и выдумывать про лешего он стал тогда, когда бригадир Тятюшкин посылал его везти в МТС бочку, а ехать туда ему не хотелось.

Далеко отступили леса от Пенькова, но память о них осталась навеки: у каждого колхозника на усадьбе растет своя маленькая роща, а во дворе дедушки Глечикова в урожайные годы вылезают из-под земли белые грибы в коричневых беретах. А за деревней, у реки Казанки, в том месте, куда ходят реветь Пеньковские девчата, среди кустов тальника и орешника, среди белых березок с черными копытцами до сих пор сохранились трухлявые пни давнишней поруби.

Пеньковский колхоз «Волна» до объединения с Кирилловкой и Суслихой жил богато, и, наверное, поэтому весной сюда слетается множество грачей и ласточек. Целыми днями птицы бестолково мечутся над избами, дерутся и горланят до звона в ушах, и от их крика бухгалтер Евсей Евсеевич теряет соображение и пишет цифры не в ту графу. Вечером птицы куда-то исчезают, словно проваливаются сквозь землю, и в деревне наступает покойная, благостная тишина.

Хороши летние вечера в Пенькове!

Солнце, честно прогревавшее целый день землю, только что скрылось за лесом, и только верхушка самой высокой сосны перед избой Ивана Саввича золотится его прощальными лучами. Наступают светлые сумерки. Сперва темнеет в избах, потом на улице. Гаснет верхушка сосны. Гаснет заря.

На столбе возле сельпо зажигается двадцатипятисвечовая лампочка, моргающая во время ветра, девчата идут на ферму доить коров, и одичавшие куры во дворе худого хозяина Глечикова взлетают спать на голую осину.

Становится свежо, прохладно. Но до самой ночи сырые велосипедные тропинки, палисадники, стволы осин и березок грустно пахнут теплым солнышком.

Да, хороши летние вечера в Пенькове, особенно когда председатель колхоза Иван Саввич уезжает в районный центр на какое-нибудь совещание.

В такие вечера дедушка Глечиков не станет стучать палкой под окнами, созывая правленцев, и бухгалтер Евсей Евсеевич знает, что не вызовут его в контору «поднимать дела» и разыскивать прошлогодние справки. В такие вечера бойкая дочка председателя Лариса убегает к избе бывшего тракториста Матвея Морозова, хотя отец строго-настрого запретил ей бегать в ту сторону. А дедушка Глечиков вешает на дверь правления большой, внушительный, но не запирающийся замок и выходит на волю подышать свежим воздухом.

В один из таких вечеров дедушка Глечиков чувствовал себя особенно хорошо: Иван Саввич уехал в город и обещал вернуться только на следующий день. Дедушка сидел на крыльце клуба и ждал, когда люди начнут расходиться с лекции.

Лекция называлась «Сны и сновидения». Читал ее приезжий молодой человек в больших очках — Дима Крутиков. Хотя дедушка и любил посидеть в клубе, но на эту лекцию он не пошел. Раньше главный интерес ему доставляла возможность задавать приезжим ученым людям вопросы. Шла ли речь о новом романе, о планете Марс, или о мерах борьбы с глистами, он всегда спрашивал в конце одно и то же: «Что такое нация?» Ответ дедушка знал назубок и радовался как маленький, если лектор отвечал своими словами или вообще под разными предлогами увиливал от ответа. «Срезал. — радостно хвастался дедушка, — гляди-ка, у него полный портфель книг, а я его все ж таки срезал!» Но Дима Крутиков повадился ездить в Пеньково часто, и все знали, что, кроме страсти к просвещению, тянут его в эту дальнюю деревню карие глаза Ларисы. Уже на третьей лекции он дал совершенно точное определение понятия «нация», и после этого дедушка Глечиков потерял всякий интерес к культурно-просветительной работе.

Он сидел, лениво подсчитывая в уме, сколько набежало ему трудодней за дежурство, глядел на желтую ленту зари, и на душе его было покойно и чисто, как на вечернем, затухающем небе. «Хоть бы Иван Саввич уезжал почаще», — подумал он и тут же недовольно хмыкнул, увидев на дороге Матвея Морозова.

Матвей шел к клубу, одетый, как всегда, с иголочки, в остроносых хромовых сапогах; новые брюки его были небрежно заправлены за голенища, а длинный пиджак кофейного цвета косо наброшен на плечи.

Это был долговязый, ломкий в движениях парень лет двадцати пяти с печальными глазами и челкой, зачесанной на лоб.

До смерти не забыть деду Глечикову, как обдурил его этот парень после перевыборного собрания. В тот день дедушка страдал животом. И вот в обед зашел к нему Матвей. Дедушка, и в нормальном-то состоянии не переносивший гостей, спросил с печи: «Тебе чего? Или заплутался?» — «Поглядеть зашел, как живешь, — отвечал Матвей, — в чем нуждаешься». — «Какая ни на есть нужда, а в тебе не нуждаюсь. Затворяй дверь с той стороны». Но Матвей ничуть не обиделся. Он вздохнул только и сел под образами. «Ты уйдешь или нет? — закричал дедушка. — Гляди, скажу Ивану Саввичу, что Лариса к тебе бегает, он тебе покажет, почем сотня гребешков». — «Теперь он мне ничего сделать не может, — сказал Матвей и снова вздохнул. — Сняли его с председателей».

Дедушку словно ветром сдуло с печи. «Да что ты! Этакую фигуру? Кто заместо его хозяйство сумеет потянуть?» — «Значит, дедушка, надо было отказаться?» — печально спросил Матвей. «Чего?» — не понял дед. «И правда, надо было отказаться, — повторил Матвей сам себе. — Надо было отвести свою кандидатуру». Дед остановился: «Никак тебя выбрали?» Матвей скромно кивнул головой. «Батюшка, Матвей Палыч, — захлопотал дед, — да садись ты, чего ты встал? У меня живот схватило, так я и соображение потерял… Вот это да! Вот это так новость! Я думал, Тятюшкина поставили. Вот, старый дурак… Иван-то Саввич на ульях, навел экономию, вот пчелы поносом и захворали. А на ферме у нас, погляди, что делается… По записи уж не знаю там, сколько голов крупного рогатого скота: истинно одни головы — ни живота, ни брюха. Называются коровы, а титек не видать. Да что тут и говорить! Разве Иван Саввич может держать в уме такое хозяйство? Тут свежего надо, молодого. Обожди-ка, я сейчас…»

Тут надо сказать, что внучка дедушки Глечикова довольно часто присылала из Ленинграда посылки с гостинцами. Что это были за гостинцы — никто не знал, но дед примерно неделю после этого страдал животом и выходил на работу пьяненький. А когда Иван Саввич делал ему замечание, он сердился и кричал, что в крайнем случае выпишется из колхоза и что у него найдется чем себя прокормить. И так случилось, что Матвей угадал к деду как раз в тот день, когда дед получил очередную посылку. Покопавшись в темном углу, дед достал початую бутылку водки, малосольные огурчики и два мутных граненых стакана. «А я не зря к тебе первому пришел, — сказал Матвей. — Я думаю определить тебя при себе советником». — «Это как понимать? Должность такая?» — «Конечно. Делать тебе ничего не надо, только выглядывай, как и что, и докладывай мне, как председателю». — «Вот это верно! — обрадовался дед. — Обожди-ка, а с трудоднями как?..» — «Это мы постановим: по два на день хватит?..»

Дед встал из-за стола, пошатываясь, пошел в темный угол и вынес оттуда плитку молочного шоколада «Отдай Лариске, — сказал он. — Скажи, от меня подарок… Гуляй с ней, Иван Саввича не слушай… Ведь он-то, Иван Саввич, вовсе не разбирается. Загнал меня на ферму и попрекает, а что мне ферма! Я в тридцатом-то годе, знаешь, кем был?» — «Ступай сейчас в правление, — сказал Матвей, — и доложи, что назначен, мол, советником». — «Ты бумажку бы написал», — попросил дед. «Какую там бумажку? Мы с тобой бюрократов выведем! На словах будем командовать. Чтобы слово сказал — и было сделано».

Разговор этот происходил еще зимой, но дедушка до сих пор огорчается, вспоминая, как в правлении все, даже хмурый Евсей Евсеевич, смеялись, когда он уразумел, наконец, что председателем по-прежнему остался Иван Саввич. А еще больше огорчился дед тому, что зря истратил на Матвея почти все гостинцы. На другой день он потребовал, чтобы Матвей заплатил за продукты и предъявил ему бумажку, на которой была выписана стоимость и водки, и шоколада, и четырех папиросок, и малосольных огурчиков, но Матвей сказал, что без печати счет является недействительным, и денег не дал. Впрочем, если бы даже и была печать, сказал Матвей, то все равно ему полагается скидка, потому что после скандала в правлении дедушку Глеч-кова все-таки отставили от фермы и назначили сторожем и, кроме того, вся деревня стала его величать «советником».

Вот этот Матвей Морозов и сел теперь на скамейку рядом с дедушкой. Глечиков сделал вид, что не замечает его, и отодвинулся.

— Телефон в правлении звенит, как зарезанный, а Глечиков опять где-то бегает, — сказал Матвей задумчиво и тихо, словно рядом с ним никого не было.

— Целый день поясницу ломит, — забормотал дед. — Или застудился, или к непогоде…

— А чего ему не бегать, — размышлял вслух Матвей. — Он сейчас бьет где-нибудь баклуши, а трудодни ему идут. А телефон, между прочим, звенит.

— Вроде бы и к непогоде ломит, а небо чистое, — кряхтел дед. — Верно, застудило… Керосином бы натереть, что ли…

— Может, сам председатель сельсовета телефонирует, — продолжал Матвей огорченно. — Ну и дисциплинка, скажет, в Пенькове! И кто, скажет, у них там дежурный?.. Наверное, Глечиков. Раз на месте нет — значит Глечиков.

— А это не твоя забота! — взорвался наконец дед. — Жужжит, как оса! Я в тридцатом-то годе, знаешь, кем был? А ты тогда только пеленки марал. — Он победно оглядел Матвея и, вытянув ногу, полез в карман за кисетом.

— А телефон-то, наверное, звенит и звенит, — вздохнул Матвей.

Он условился с Ларисой, что в восемь часов вечера она выйдет из клуба, и к этому времени Глечикова желательно было спровадить.

— Сейчас схожу послушаю, что за звон, — сказал дед, доставая газету. Он обдул ее со всех сторон и оторвал неровную полоску. — Пущай меня хоть сегодня снимают. Потом небось сами придут кланяться. Сам Иван Саввич придет: «Василий Миколаевич, скажет, зарез без тебя. Будь такой добрый, заступай на дежурство». — «Нет, скажу, пускай вас Матвей обеспечивает», — дед гордо глянул на Матвея и стал оборачивать бумажку вокруг толстого пальца.

В это время отворилась дверь и на крыльцо вышла Лариса в красном, сбитом на спину платке и в короткой жакетке.

Она посмотрела по сторонам быстрым, как у птицы, взглядом больших карих глаз и, заметив Матвея, на мгновение сморщила свой твердый курносый носик.

— Ты кого тут караулишь? — спросила она, хотя прекрасно знала, что он ждет ее, и была рада этому.

— Да вот Василия Николаевича. Чтобы спать не сбежал, — ответил Матвей.

Глечиков проворчал что-то невразумительное и стал загребать козьей ножкой махорку.

— Небось на первой лавке сидела? — продолжал Матвей, намекая на отношение к ней лектора.

— Это дело мое.

— Я видел твоего жениха. Он так в клуб прыснул, что из-под ног искра полетела… Досидела бы до конца — он бы тебя и до дому довел.

— Чего меня водить? Не слепая. Сама дойду.

— Может, он тебе колечко подарил?

— Может, и подарил. Это дело наше.

— А ну, дай руки, погляжу.

— Много будешь глядеть — глаза полопаются, — сказала Лариса.

— Все равно проверим, — Матвей обхватил ее за плечи, притянул к себе, и они стали возиться на скрипучем, видавшем виды крыльце, сохраняя на лицах серьезное выражение. Хотя Лариса и не очень противилась, Матвей не спешил разглядывать ее руки: он обнимал ее, прислонялся щекой к ее гладкому лицу и даже украдкой поцеловал ее; впрочем, Лариса этого, кажется, не заметила.



— Пусти ты… Надо же!.. Руку!.. Руку вывернешь, леший!.. Смотри, пиджак упал… Пиджак затопчешь… — говорила она, стараясь спрятать свое круглое, пылавшее шершавыми пятнами лицо от его горячего дыхания, но все время попадая то щекой, то ухом в нахальные крепкие губы.

Наконец Лариса попыталась вырваться, но от ее неловкого движения пострадал только дедушка Глечиков; она невзначай толкнула его, и он рассыпал махорку.

— Уйдете вы отсюда?! — закричал дедушка. Никакого покою нету! — и, раздраженно топая по ступеням, он сошел с крыльца и повернул за угол. На ходу он соображал плохо и, пройдя немного, остановился подумать, как будет лучше: воротиться в правление или идти домой спать? Глубокая тоска легла ему на душу. Может быть, он затосковал оттого, что одолела его куриная слепота и вокруг ничего не было видно, а может быть, оттого, что ни Матвей, ни Лариса не принимали его во внимание, будто не сторож Глечиков, а его портрет во весь рост находился на крыльце.

А было время — гремел Глечиков на всю деревню. Он был непоседлив, изъездил все соседние области, работал даже рыбаком на Ладожском озере. Вернувшись, организовал в Пенькове коммуну под названием «Красная волна» и за один год собирался наладить райскую жизнь.

За короткое время он перевернул вверх дном все хозяйство и чуть не угодил под суд. Коммуна рассыпалась, а Глечиков обиделся на весь белый свет и, когда организовали колхоз, злорадствовал над неудачами и ничего не одобрял. В конце тридцатых годов он поругался с председателем и снова уехал — сперва к одному сыну, в Калинин, потом к другому, в Ленинград; с обоими сынами он тоже переругался и вернулся назад в Пеньково, где к тому времени единственной памятью о его бурной, но бестолковой деятельности осталось название колхоза, странно звучавшее в этой лесной местности.

Невеселые думы дедушки прервал раздавшийся из темноты голос:

— Глечиков! Можно тебя на минутку?

«Никак председатель с пути воротился», — растерялся дедушка, узнав по голосу Ивана Саввича.

— Я, батюшка, только-только от телефона отошел, — заговорил он торопливо. — За папироской побег. Займу, мол, папироску, и назад.

— Давно ты за папироской бегаешь, — послышался где-то совсем рядом голос Ивана Саввича. — На, закуривай.

— Не видать, батюшка.

Председатель сунул ему в руку папиросу и продолжал:

— Я целый час из МТС звонил, чтобы лошадь за мной прислали. Так и не дозвонился.

«Ну, сейчас будет обедня», — подумал Глечиков.

— Как у тебя в избе? — неожиданно спросил председатель. — Я слышал, печка дымит? Чего же ты не подаешь заявление?

— Куда мне ее, печку-то… Я пирогов не пеку.

Чем ласковей председатель начинал разговор с нарушителем дисциплины, тем хуже разговор заканчивался — это Глечиков знал по опыту. Тихим зачином Иван Саввич накалял свою душу и, только вконец истомив собеседника, давал волю справедливому гневу.

Но если бы Глечиков знал, что ему собирался сказать Иван Саввич, он не только не испугался бы, а, может быть, даже порадовался.

Дело в том, что в МТС Ивану Саввичу сообщили, что сегодня или завтра в Пеньково на постоянную работу прибудет новый зоотехник, и этим новым зоотехником оказалась внучка Глечикова — Тоня.

Узнав эту новость, Иван Саввич и вернулся с пути предупредить деда, чтобы он прибрался в избе и как следует встретил внучку.

Но Глечиков ничего этого не предполагал и решил, на всякий случай, продвигаться к крыльцу клуба: если Матвей еще возится с Ларисой, весь гром председателя перебросится на них и можно будет незаметно сбежать в правление.

«Только бы до угла дойти», — подумал Глечиков и тихонько попятился назад.

— Погоди, — сказал председатель, — у меня к тебе важный разговор.

— За что же разговор? — возразил дедушка, незаметно, как ему казалось, подвигаясь к клубу. — Кого хочешь спроси — с самого утра сижу у аппарата.

— И не обедал небось?

— Какой там обед! — испугался дедушка. — Хлебушка пожевал да водой запил из графина.

— Как же ты так, не обедавши, — мягко проговорил председатель. — Этак и здоровье можно потерять.

Дедушка испугался еще больше.

— Мне уж и терять нечего, — сказал он жалким голосом. — Все здоровье вышло. Такая слабость одолела, прямо беда. Плюнуть, и то силы нету… А как куры садятся, так и не вижу ничего…

— Да что ты пятишься? — спросил Иван Саввич, но тут они свернули за угол, и дедушка услышал тихий смех Ларисы.

Хитрость Глечикова удалась полностью. Как только Иван Саввич увидел дочь возле Морозова, он сразу же забыл о своем важном разговоре. Грузными шагами подошел он к крыльцу и, ступив в полосу света, молча остановился. Матвей, не замечая его, все еще проверял, куда запрятано дареное колечко.

— Лариса! — грозно сказал Иван Саввич.

Они отпрянули друг от друга. Лариса стала зачесывать волосы, а Матвей, как ни в чем не бывало, облокотился о перилину и уставился в темное небо.

— А ну ступай домой! — приказал Иван Саввич дочери.

— Больно надо! Сейчас кино станут показывать, — возразила она, стрельнув по-птичьи глазами на Матвея.

— Ступай домой, тебе говорят! Чтоб я не видал тебя с ним!

Лариса молчала.

— Ты пойдешь или нет?

— Дай хоть платок путем завязать, — ответила она раздраженно. — Ровно телку гонит…

Она туго повязала платок и, не теряя стройности, сбежала по ступенькам.

Матвей и Иван Саввич некоторое время смотрели ей вслед. И дедушку Глечикова, которому в самую пору было идти в правление, любопытство приковало к месту.

— Ну вот, — сказал Иван Саввич. — А ты к ней не липни!

— А я что? — откликнулся Матвей. — Я ее не держу. Подумаешь, брильянт. Девчат много. Мне все равно за какую держаться.

— Сорняк ты колхозный. Хвощ, — сказал Иван Саввич, несколько растерявшись. — Погоди, найдем на тебя управу.

— А что управу искать? Давайте справку — и до свидания. Чего вы с ней обращаетесь, как при старом режиме?

— Что ты про старый режим знаешь? — спросил Иван Саввич, разыскивая в карманах спички. — Дураки и при новом режиме есть.

— То-то и видно, — ухмыльнулся Матвей.

— Это товарищ председатель не про себя, а про тебя сказали, — разъяснил дедушка. — Это ты дурной в новом-то режиме.

— Я или нет — не знаю, — сказал Матвей. — А секретарь райкома целый час возле трактористов ходит. Интересуется, куда бочка лигроина делась.

— Игнатьев приехал? — встрепенувшись, спросил дедушку Иван Саввич.

— А как же! Приехал. Где-нибудь на поле сейчас.

— Чего же ты мне раньше не сказал?

И Иван Саввич, так и не найдя спичек, быстрыми шагами пошел на поле.

ГЛАВА ВТОРАЯ О ТОМ, КАК ТРУДНО УВЯЗАТЬ КВАНТОВУЮ ТЕОРИЮ И ХУЛИГАНСТВО

Лекция «Сны и сновидения» кончилась, и на улицу повалил народ. После долгого вынужденного молчания люди всласть шумели, разговаривали о насущных делах, сразу, видно, позабыв и про сны, и про сновидения.

Лектор Дима Крутиков остановился на крыльце под лампочкой, моргая близорукими глазами. На его добром полном лице отразилось недоумение.

— Царькову не видели? — спросил он Матвея.

— Видал. А что?

— Она хотела меня проводить на ночлег. Я в темноте плохо ориентируюсь.

— Вы у них остановились?

— У них.

— Довести, что ли?

— Пожалуйста.

Дима был парень наивный и доверчивый, и, видимо, поэтому Матвей испытывал к нему непонятную симпатию.

В Обществе по распространению политических и научных знаний каждый срыв лекции считался чрезвычайным происшествием, и Дима уверовал, что без его лекций дела в колхозах шли бы гораздо хуже. Говорить на публике он любил, вдохновлялся, вздымал к потолку руки и любовался собой так, что хоть зеркало перед ним ставь. Девчата с любопытством разглядывали его румяное, гладкое лицо, широкий, как баян, портфель, галстук с маленьким узелком, и все сходились на том, что, когда он женится, жена в два счета обернет его вокруг пальца. А старухи, глядя на него, думали, что отец у него, наверное, непьющий, самостоятельный: выучил сына, и теперь вот сыну можно не работать, а читать лекции.

— А Царькова неплохая девушка, правда? — спросил Дима. — Очень неплохая.

— Ничего, — ответил Матвей. — Только рот большой.

— Очень неплохая. Что?

— Рот, говорю, большой. Щей не напасешься.

— Ну что вы! А Иван Саввич тоже неплохой человек. Правда?

— Он не человек, а председатель колхоза. Чего уж тут говорить.

— И Мария Федоровна — неплохая женщина. Правда, относится она ко мне как-то… слишком официально.

— Вы сами виноваты. Почем она знает, что вы такой, когда вы у ней только картошку за столом уничтожаете? Рассказали бы ей что-нибудь научное — про сновидения или там про температуру солнца, — она бы к вам и поворотилась. Она образованных уважает.

— Вы думаете?

— А как же! Девчата — и те удивляются, как это вы таблички запоминаете. Без бумажки диктуете наизусть. Говорят, что цифры у вас на ладошке записаны…

— Ну что вы! Просто у меня память на интересные цифры, — скромно улыбнулся Дима. — Я еще три темы подготовил. Одна про кукурузу, потом моральная тема: «Человек — это звучит гордо», и еще одна про меченые атомы. Тоже неплохая тема.

— Ну вот. В ужин бы и рассказали. Как следует. С табличками. И Лариса послушала бы, и Иван Саввич.

— Меня неплохо слушают, верно? Следующий раз приходите, я про меченые атомы буду читать. Сложная все-таки тема. Там квантовая теория, а по методике требуется каждую лекцию увязывать с конкретными фактами из местной жизни. Моральную тему, конечно, легко увязать. Вот у вас хулиган тут есть — никому не дает проходу… У меня фамилия записана… Так вот его, например, уместно увязать с тезисом о пережитках…

— Его с чем попало увязывают, — заметил Матвей неопределенно.

За таким разговором они дошли до избы Ивана Саввича. Узнав, что хозяин еще не вернулся, Матвей вслед за Димой вошел в горницу.

Мать Ларисы готовила любимое блюдо Димы — картошку, заправленную яйцами. В честь городского гостя она надела свежий платок и новую кофту. Обыкновенно хозяева ужинали на кухне, но на этот раз, также в честь Димы, стол был накрыт в чистой горенке, до того заставленной мебелью и цветами, что даже фикусу было тесно: листья его с одного бока упирались в швейную машину, а с другого — в стоящий на круглом столике патефон. Тут же, в горенке, белела приготовленная для Димы постель — высокая, с мягкими перинами и с подушками в ситцевых наволочках. Возле постели была прибита картина, писанная по клеенке масляными красками. На картине был нарисован пруд, и на берегу лежала длинная голая женщина желтого цвета.

Дима поздоровался и спросил, где Лариса.

Оказалось, что она в соседней комнате готовит какие-то материалы к комсомольскому бюро. Дима снял пиджак, галстук, вынул из портфеля металлические складные плечики, резиновую надувную подушечку, крем для бритья, разложил все это на подоконнике и пошел умываться. Пока он мылся — по-кошачьи, одной рукой, стараясь не брызгать на пол, — Мария Федоровна стояла возле него со свежим холщовым утиральником.

— Умаялись? — сказала она. — У нас ведь такой народ: что ни говори — все одно не слушают.

— Нет, почему же, — возразил Дима, немного обидевшись, — меня слушали… Вам незаметно, Мария Федоровна, как растут культурные запросы, а мне, свежему человеку, очень видно…

— Что-то не видать культуры-то.

— Ну как же! Вот вам пример: на первое января сорокового года у нас было шестьдесят три тысячи двести сельских клубов, а на ту же дату этого года стало восемьдесят тысяч пятьсот.

— Гляди, как много! — сказала Мария Федоровна. — У вас мыло в ушах.

— Рост — на двадцать семь и три десятых процента, — продолжал Дима, искоса поглядывая на Матвея.

— Вот-вот. Давай в том же духе, — одобрил Матвей и вышел на улицу.

То ли от своей учености, то ли от природной наивности, Дима совсем не понимал шуток и всегда удивлялся, чему смеются вокруг него люди. Еще в ту пору, когда он учился в педтехникуме… впрочем, пожалуй, достаточно уделять внимания этому городскому персонажу — колхозных писателей и так упрекают, что они отвлекаются на посторонние темы, описывают городских людей и даже сочиняют про них рассказы. Обратимся лучше к Матвею.

Матвей вышел на крыльцо. На дворе стояла такая темень, что не было видно даже неба. Будто пропало куда-то Пеньково, и во всем мире остался только Матвей, да темная ночь, да строгая тишина — такая тишина, что кашлянуть совестно.

Впрочем, так могло показаться постороннему человеку. А Матвей ясно и отчетливо чувствовал в темноте всю деревню, каждую избу, каждое деревце, каждый палисадник. И ничего удивительного: с раннего детства истоптал он босыми ногами все изгибы тропинок, и каждый кустик, каждый камешек навеки врезались ему в память.

Вон слабо светятся окна в длинной, как вагон, избе Тятюшкиных. У них много детишек, и лампу, видимо, завесили газетой, чтобы не мешать им спать. Вдали яркой звездочкой блестит боковое оконце у Евсея Евсеевича. Между этими огоньками густая темень — там изба Матвея. Мать давно подоила корову, оставила на столе крынку с парным молоком и легла. У Глечи-кова закрыты ставни, но сквозь щели пробиваются ровные линии света; сбежал все-таки старик из правления, повесил снаружи замок, будто его нет дома, а сам, наверное, сидит и пьет чай с конфетами.

Матвей нащупал скамейку и сел. Ему было скучно.

«Уезжать надо, — подумал он. — Подаваться на производство».

Может быть, он и уедет.

Но когда-нибудь через много лет неожиданно, ни с того ни с сего, вспыхнет в его памяти эта темная ночь, слабые огни в окнах и строгая тишина, предвещающая появление новой луны. Вспомнится ему и эта скамейка, и шишковатая от сучков, старая, щербатая доска ее, вспомнится все, чему он сейчас закрыл душу, вспомнится все, до самого маленького конопатого камешка на дороге. И тогда он впервые поймет прелесть покойных вечерних деревенских огней и пахучего предосеннего простора, и часто потом станет вызывать в памяти этот навсегда ушедший вечер, и не раз попрекнет себя за то, что не ценил покойную материнскую красоту родной деревни, за то, что обидел ее своим равнодушием.

Дробно стуча каблуками, по ступенькам сбежала Лариса. Матвей окликнул ее.

— Ты не ушел? — спросила она. — Слушай, долго ты будешь из людей дурачков строить?

— Нет. А что?

— Крутиков-то трещит возле матери, ровно на счетах. И все цифры, цифры — ровно тираж читает. А маме завтра вставать чуть свет.

— А я тут с какого боку?

— Ты его натравил! Что я, не знаю, что ли?

— Гляди, какая догадливая!

Матвей потянулся к Ларисе, хотел обнять ее, но она уперлась локтями ему в грудь и не далась.

— И я-то, дура, — проговорила она. — Может, со мной ты так только, от скуки… А я на каждый твой свист бегу.

— Переходи ко мне жить, Лариска, — сказал Матвей неожиданно.

— Это ты один думал или с кем-нибудь?

— Я по правде. Забирай подушку — и переходи. Не придешь — брошу все и поеду на производство.

— Да ты что, ошалел? — спросила Лариса.

Однако печальные нотки в его голосе насторожили ее. Она прильнула к нему, положила его длинную руку себе на плечо и продолжала:

— Разве так можно? Эх ты, дурной ты, дурной! Надо делать как положено. У меня все-таки отец есть.

— Ты отца не бойся.

— Я не боюсь. Жалко его… — прошептала она, пряча лицо, словно в этом чувстве было что-то стыдное. — Все-таки не кто-нибудь, а отец. Надо по-хорошему.

— По-хорошему век тебя не дождаться.

— А ты помирись с ним… Помирись, ладно?

— С начальством трудно мириться.

— Чего проще! Работай, как люди, он к тебе и переменится.

— Работа не Алитет, в горы не уйдет… А лен колотить все равно не стану. Бабье дело.

— Мы, доярки, и то колотим. Время-то уходит. Приходи, Матвей, ладно? Приходи, желанный ты мой… — говорила она, водя мягкой щекой по его твердым, горьким от табака губам.

Матвей помолчал, потом спросил тихо:

— Помирюсь — распишемся?

— Тогда — как хочешь. Сам знаешь: без тебя мне не жить. Приходи завтра, ладно?

— Ладно. Приду.

И, не попрощавшись, Матвей пошел домой, а Лариса стояла и слушала его шаги до тех пор, пока на той стороне деревни не звякнула клямка калитки.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ БОЧКА С ЛИГРОИНОМ

Хотя Иван Саввич и не показал виду, но слова Матвея о бочке лигроина его сильно встревожили.

Несколько дней назад правление решило свезти на колхозный рынок овощи и картошку. Выезжать надо было поскорей, потому что начинался сентябрь и дождь мог полить каждую минуту. Сразу после заседания правления Иван Саввич распорядился подготовить к дальнему рейсу полуторку и выделил двух непьющих сопровождающих. Во избежание придирок городской милиции машина была вымыта и вычищена. Сопровождающие погрузили плетеные корзины с овощами, и шофер, разогнав нахальных внеплановых пассажиров с мешками и кошелками, закрутил проволокой бортовые крючья. Однако в последний момент выяснилось, что на складе осталось только полведра горючего. Иван Саввич рассердился, вызвал кладовщика, пригрозил ему ревизией, потом велел заложить подводу, сходил в сельпо и, выйдя оттуда с оттопыренными карманами брюк, уехал в тракторную бригаду. Часа через два он вернулся с бочкой, в которой плескался лигроин, и шофер, во второй раз выгнав из кузова упрямых пассажиров, благополучно отбыл в город.

Откуда взялась бочка — никто не интересовался. Кроме Ивана Саввича, знал об этом только тракторист Зефиров, подписавший вместе с председателем акт о перепашке зяби, да четырнадцатилетний Витька-плугарь, которому было велено отвечать, если кто-нибудь спросит, что зябь перепахивали два раза.

Иван Саввич был человек честный и воровства в колхозе не переносил. Обмен государственного лигроина на литр водки он считал не воровством, а рядовой хозяйственной операцией. «Во-первых, лично я, — рассуждал Иван Саввич, — никакой выгоды, а тем более обогащения от этого обмена не получил, а, наоборот, истратил на водку свои деньги, за которые еще неизвестно как придется отчитываться перед женой. Во-вторых, всему колхозу и отдельным колхозникам будет прямая польза оттого, что машина все-таки отправилась в рейс. И в-третьих, не надо забывать, что и государство заинтересовано в колхозной торговле, чтобы городской рабочий класс смог по сходной цене закупить продукты питания».

Но, несмотря на убедительность такого рассуждения, на душе Ивана Саввича с некоторых пор стало смутно и неспокойно. Дня через два после удачной мены встретился ему как-то на дороге плугарь Витька. Ничего особенного при этой встрече не произошло. Иван Саввич спросил только: «Работаешь?» — «Работаю, дядя Ваня», — ответил Витька. «Ну-ну, работай», напутствовал ею Иван Саввич, и на этом они расстались. Но во время разговора председатель заметил, что Витька посмотрел на него каким-то странным, не детским взглядом: не то удивление, не то испуг притаились в его чистых ребячьих глазах. Вот уже прошло больше недели, а как только увидит Иван Саввич где-нибудь железную бочку из-под горючего — сразу же возникают у него в памяти большие небесно-голубые глаза плугаря, в которых застыли удивление и укоризна. И хотя Иван Саввич убеждал себя, что все это чепуха и мало ли как может поглядеть политически неграмотный четырнадцатилетний мальчишка, который небось сам в колхозном саду не раз сбивал яблоки, но какое-то смутное чувство ложилось председателю на душу, и до самого сна Иван Саввич бывал не в духе.

Видимо, по этой же причине Ивану Саввичу очень не хотелось, чтобы о злополучной бочке узнал Игнатьев. Потому-то, позабыв и о Глечикове и его внучке, он направился в поле, чтобы перехватить зонного секретаря райкома, послушать, о чем беседует он с трактористами, и увести эту беседу подальше от горючего.

По пути Иван Саввич старался успокоить себя тем, что Матвей по обыкновению наврал и Игнатьев просто проехал мимо.

Но на этот раз Матвей не наврал: Игнатьев стоял у агрегата и беседовал с трактористами.

Возле трактора стояло ведро, и в нем металось дырявое малиновое пламя. В свете этого холодного пламени было хорошо видно и тракториста, и Витьку, и Игнатьева.

Зонный секретарь был в своем обычном длинном пальто, которое носил всю зиму, и в аккуратных хромовых сапогах того типа, который называется «комсоставским». Особенно издали высокий, стройный Игнатьев производил впечатление военного, по ошибке надевшего драповое пальто.

Иван Саввич подошел к концу разговора; Витька поудобней устраивался на раме плуга, а тракторист, по фамилии Зефиров, тот самый, который променял лигроин на водку, заводил машину. Это был белокурый парень, любивший запах земли и запах своей машины, любивший проводить вечера и ночи на просторных полях; он был опытный тракторист, знал себе цену и, вероятно, от этого иногда капризничал и при начальстве напускал на лицо недовольное выражение.

Мотор уже бился, сердито и нервно, стучал и хлопал до звона в ушах, и лампочки в фарах напряженно, толчками, накалялись, отпихивая темноту все дальше и дальше и озаряя сперва стриженную рубцом голову Витьки и нежный дымок его папиросы, потом дисковый лущильник, потом белеющую ровными строчками стерню. Машина нетерпеливо стучала, что-то в ней лопалось, перестреливалось, и казалось, она вот-вот взорвется.

— Троит? — спросил Игнатьев.

— Нет, зачем троит, — усмехнувшись, ответил тракторист и не совсем вежливо отстранил его локтем. Затем он поднял капот, погрузил руку в теплое, стреляющее нутро мотора, чего-то там коснулся, и трактор, словно конь, почуявший ласковые пальцы хозяина, вдруг успокоился, заурчал тихо и чисто, и сразу раздвинулся полевой простор и стало слышно, как далеко в деревне стучит движок.

— Здравствуйте, — сказал Иван Саввич.

Зефиров ничего не ответил, даже не посмотрел на председателя. Впрочем, в этом, пожалуй, ничего особенного не было — они виделись днем, а по два раза на день здороваться не обязательно. Но Игнатьев тоже не обернулся, сказал только: «Привет», кивнул Ивану Саввичу небрежно и продолжал следить, как Зефиров закидывает под сиденье ключи, концы, баночки. «Кажется, знает, — подумал Иван Саввич. — Разболтали». Он совсем уже было решился разведать дело наводящими вопросами, но неожиданно для самого себя сказал с плаксинкой:

— Ходишь, ходишь с утра до ночи… Поужинать времени нет.

Однако Игнатьев и на это ничего не ответил. Задумавшись, он смотрел вслед удаляющимся огням трактора и молчал. Это был еще молодой, неженатый парень, недавний комсомолец, умный, начитанный, отзывчивый, застенчивый и часто от застенчивости не к месту улыбающийся. Был у него только один недостаток: он плохо знал сельское хозяйство и механизацию. И, как часто бывает в таких случаях, именно по сельскому хозяйству и механизации он любил давать самые разнообразные указания и советы.

Иван Саввич чувствовал за ним эту слабость и, когда приходилось туго, старался «загнать секретаря на пары», как он сам выражался. Однако теперь он был несколько растерян и, вместо того чтобы начать разведку, ждал, о чем заговорит секретарь. Между тем трактор уходил все дальше и дальше, и вскоре только сияние фар, светивших и в землю, и куда-то вверх, в небо, да мерный шум двигателя определяли то место, где находятся сейчас Витька и белокурый тракторист.

— Что же это у вас получается? — спросил наконец Игнатьев.

— А что я могу сделать? — спросил в свою очередь Иван Саввич.

— Да вы кто тут?

— Пока что председатель колхоза.

— То-то и есть, что председатель, — сказал Игнатьев и снова стал смотреть на дальние огни фар.

— Трактористы все-таки подчиняются МТС, — сказал Иван Саввич.

— А следить за бригадой кто должен? Что, по-вашему, председателя колхоза это не касается?

— И так целый день вокруг них хожу.

— Ходите, а толку нет. Вы что думаете, один бригадир будет за горючее отвечать?

«Знает», — промелькнуло в уме Ивана Саввича. Он растерялся и не нашел что сказать.

— Им для чего выписывают горючее? — спросил Игнатьев.

— Что вы меня исповедуете?

— Нет, вы скажите. На уборку выписывают?

— Ну, на уборку.

— Или, может быть, на катанье?

«И кто ему сказал? — тоскливо подумал Иван Саввич. — Витька, наверное, сказал. А может, Матвей?»

— Вы бы помогли колхозу, чтобы мы легально катались. На партактиве обещались помочь, а обещания так и остались на бумаге.

— Выходит, вы оправдываете эти катания?

— Так ведь всего одна бочка…

— Одна бочка! А вы знаете, сколько одной бочкой можно вспахать зяби?

«Что теперь будет! Ладно, если в райкоме пропесочат, а то еще и уголовное дело пришьют», — подумал Иван Саввич.

— Какая норма горючего на гектар, знаете?

— Как не знать…

— Ну, какая?

— Двадцать килограммов.

— Ну, вот. Двадцать, — неуверенно сказал Игнатьев, и Иван Саввич почувствовал, что секретарь сам не знает нормы. — А у вас что получается? Здесь немного накосят, потом в Кирилловку едут. Там день поработают, потом обратно сюда… «Новый путь» сегодня поставки выполнил, а вы все катаетесь. Что это вам, легковушка или трактор?

Тут Ивана Саввича озарило, и он понял в чем дело. Словно тяжелый камень свалился с его плеч. Видимо, трактористы пожаловались, что убирать ячмень в Кирилловке им не разрешили, заставили вернуться на лущение стерни, и много горючего ушло на холостой пробег.

— Так ведь не поспел еще в Кирилловке ячмень! — весело воскликнул Иван Саввич. — Мы же его поздно сеяли. Сами знаете, какая весна была. У них там земля из-под лесу. Куда ни ступи — то блюдечко, то тарелочка, не земля, а наказанье. Весной-то: верки высохли, а в блюдечках лягушки живут. Помните, на партактиве о сроках говорили? Кто выборочно сеять велел? Вы велели, руководство. И правильно! А раз выборками сеяли — выборочно приходится и убирать. Вполне понятно.

— Я знаю это все. А работы надо назначать с умом. Чтобы холостые пробеги свести к минимуму. Мало вы уделяете этому внимания.

Но это уже нисколько не страшило Ивана Саввича.

— Разве за всем уследишь, товарищ Игнатьев?

— Надо следить.

— Слежу, сколько возможно. Делов выше макушки. Вон вчерась еще лизуха открылась.

— Что?

— Лизуха, — повторил Иван Саввич, беззвучно ухмыляясь в темноте.

— Лизуха — лизухой, — неопределенно сказал секретарь, — а трактора попусту гонять не положено.

«Чуть-чуть я про эту несчастную бочку сам не проговорился, — холодея, подумал Иван Саввич. — А все из-за чего? Все из-за этого Морозова. Не человек, а чистая зараза… Надо от него как-то освобождаться. Кончилось мое терпение. На жару и камень лопнет».

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ ДЕДУШКА И ВНУЧКА

В тот час, когда Иван Саввич ложился в постель со смутным беспокойством человека, позабывшего сделать что-то важное, в тот самый час внучка дедушки Глечикова, Тоня, тряслась на подводе по корням боровой дороги.

Время было позднее. До деревни оставалось километров восемь. В бору было темно, как в глухом коридоре. На небо наплывали тучи — собиралась гроза. Эмтээсовский кучер, жалея лошадь, шел рядом с телегой.

Погода портилась. Угол жесткой брезентовой подстилки все больнее хлестал Тоню по руке, и его невозможно было унять.

Тоня вспомнила казенную чистоту мягкого вагона, в котором обжилась за двое суток, щебетанье стаканов в железнодорожных подстаканниках, вспомнила соседей-пассажиров: инженера в носках, надетых наизнанку, старую интеллигентную учительницу. Поезд умчался далеко, за тридевять земель, и в купе по-прежнему тепло, а на столике, наверное, так и лежит недочитанная «Королева Марго», которую Тоня брала у учительницы. Инженер, наверное, похрапывает, перебравшись на нижнюю, Тонину, полку, а учительница в сотый раз разглядывает карточку своего малыша… Им покойно и уютно, и они несутся к своему привычно устроенному счастью.

Телега пошла ровней — из бора выбрались на полевой проселок. Высоко в небе урчал самолет: среди редких неясных звезд Тоня заметила медленно плывущие зеленый и красный огоньки, удивительно красивые в кромешной тьме ночи. Но сколько она ни вглядывалась — самого самолета так и не смогла различить, словно он был прозрачен и сквозь него просвечивали звезды. Вскоре огоньки затерялись, шум постепенно утих, и только ветер порывисто, по-зимнему, свистел по-над землей. Неожиданно сверкнула молния, и рядом с телегой на секунду возникло белое привидение. Тоня не сразу догадалась, что это кучер. Гроза явно собиралась, однако дождя не было. Где-то рядом, как выстрел, ударил гром, и снова все стихло, кроме ветра и вкрадчивого шепота тележных колес.



Так, не дождавшись дождя, заполночь въехали в деревню.

Деревня спала. Избы едва различались в темноте. Лошадь по привычке пошла к колхозной конторе, но кучер догнал ее и резко дернул вожжу. Он был сильно не в духе. Отправляясь из МТС, Тоня говорила, что едет к родному дедушке, а теперь оказалось, что ни разу в деревне не была и где живет дедушка — не знала. «Как теперь его разыщешь?» — пробормотал кучер и пустил лошадь наугад вдоль дороги. К счастью, возле ближней избы послышались мужские шаги, и кучер крикнул:

— Эй, хозяин! Где тут Глечиков живет?

— Советник? — спросили из темноты.

Шаги приблизились, и кто-то вспрыгнул в телегу, больно придавив Тоне ногу.

— Давай, поехали, — сказал колхозник. — Держись правой стороны.

Тоня высвободила ногу, и они поехали.

— Кого везешь? — спросил колхозник.

— Зоотехника доставил, — отвечал кучер.

— У нас и жить будет?

— У вас. Где же еще?

— Баба?

— Женщина.

— Тогда дело пойдет, — сказал колхозник насмешливо.

Тоня очень устала, ей хотелось спать, и у нее не было сил обидеться, что при ней разговаривают так, будто она глухонемая. Ехали довольно долго. Наконец колхозник сказал:

— Тормози.

— Тут? — спросил кучер.

— Нет, — сказал колхозник. — Здесь я обитаю. Вертай обратно и отмеряй отсюда… обожди-ка… Зефировы, Васильевы… отмеряй отсюда седьмую избу. Спасибо, что подвез.

— Ты что это?! Лошадь запаренная, а ты!.. Я тебя!.. — от возмущения кучер не смог соорудить мало-мальски складной фразы и залился такой замысловатой бранью, что, слушая его, колхозник успел разыскать в кармане папиросы, закурить и даже осмотреть Тоню, бесцеремонно приблизив догорающую спичку к самому ее лицу. Это был молодой парень в пиджаке, небрежно накинутом на плечи, и в расстегнутой, несмотря на холод, косоворотке. Лица его разглядеть Тоня не успела. Запомнилась только улыбка, какая-то странная, необычная, застенчиво-нахальная улыбка, застывшая в уголках его тонких губ.

— Отсталый человек, — спокойно сказал он Тоне. — Заместо спасибо — лается. Кабы понимал, что без меня дольше проездил бы, — добровольно бы подвез.

И, сказав это, парень ушел домой.

Кучер кое-как отсчитал семь изб, и телега наконец остановилась. Тоня постучала сначала тихо, потом погромче. Никто не откликался. Тогда раздраженный до последней степени кучер вошел в палисадник и стал молотить кнутовищем по оконным наличникам так, что зазвенели стекла. Бил он до того сильно, что в соседней избе отворилась дверь и заспанный голос произнес:

— Кто это там ломится?

— Не знаете, Глечиков дома? — крикнул кучер.

— Навряд ли его добыть, — сказал голос. — Спит, как сурок.

Стали стучать вдвоем — Тоня в дверь, кучер — в окна. По всей деревне залаяли собаки. Внутри не было слышно ни звука.

— Ничего не поделаешь, — сказал кучер. — Придется вам в сарае ночевать. Сейчас погляжу — может, сарай не замкнут.

— Я тебе погляжу! — внезапно донеслось из сеней.

— Дедушка! — обрадовалась Тоня.

— Это кто? — спросили из сеней.

— Это я, дедушка, Тоня.

— Какая такая Тоня?

— Внучка, Тоня. Открывай, дедушка!

В сенях замолчали, и долго ничего не было слышно.

— Ты отворишь или нет, старый черт? — спросил кучер.

Выдвигаемый засов зашумел, звякнула задвижка, дверь открылась, и дедушка Глечиков в портках и валенках встал на пороге.

— Ты чего приехала? — спросил он Тоню так, будто они не виделись часа два или три.

— Я насовсем, дедушка… Из Ленинграда…

— Чего же ты так, среди ночи-то?

— Не терпелось доехать. Здравствуйте, дедушка!

Глечиков троекратно, как полагается, приложился к прохладным щекам внучки и взялся помогать кучеру носить чемоданы.

— Что у тебя там, кирпичи, что ли? — спросил он, затаскивая чемоданы в темные сени.

— Книги, дедушка.

— А-а-а, книги! — протянул Глечиков, и охота таскать вещи у него сразу пропала. Однако постепенно он потеплел, оживился и даже пригласил кучера откушать чайку. Но тот отказался даже зайти в избу и поехал ночевать к Зефирову.

Тоня вошла в горницу. Душный запах рогожи и прелой картошки охватил ее.

— Сейчас я лампу засвечу, — хлопотал дедушка. — Ты стой, я сейчас засвечу. У нас и электричество есть, да работает только до двенадцати… А после двенадцати электричество не работает — после двенадцати добрым людям электричество ни к чему.

Дедушка забрался на табуретку, засветил от лучины фитиль и долго неподвижно следил, как потрескивает, набирая силу, рогатый огонек. А Тоня смотрела на его освещенное дрожащим светом лицо, не то чтобы похудевшее, а какое-то усохшее, на его просвечивающую местами бородку, смотрела, как он, затаив дыхание, следил за огоньком, не туша лучины, чтобы, боже упаси, не расходовать лишней спички, — и вдруг в душе ее шевельнулось чувство, похожее на брезгливость. И долго потом вспоминала она напряженную фигуру дедушки, освещенную бледным керосиновым светом, и укоряла себя за это невольное чувство.

Лампа постепенно разгоралась, и Тоня оглянулась вокруг.

Вдоль длинной стены из угла в угол тянулась наглухо приделанная широкая скамья. В углу, возле закопченных икон, стоял неудобный квадратный стол, когда-то давно выкрашенный зеленой масляной краской. В другом углу виднелась крашенная той же краской деревянная кровать, заваленная свернутыми половиками, тулупами и ведрами. И под скамьей, и под кроватью лежали грязные кучи картошки. Кухня была отделена от горницы дощатой, не доходящей до потолка перегородкой, оклеенной розовыми обоями. Шоколадные от старости бревна стен длинно и глубоко потрескались, и в трещинах торчали черенки ножей и вилок. Стены были голые, только на перегородке зеленовато блестело треснутое зеркало.

Изба выглядела мрачно и показалась Тоне нежилой, похожей на большую, давно неприбранную кладовку.

— Ну-ка, дай-кась поглядеть, какая ты есть… — Дедушка слез со скамьи, взял Тоню за плечи и подвел поближе к лампе. — Ничего, гладкая. Как на карточке. Что не писала?

— Не знала точно, куда направят. Только сегодня в МТС решился этот вопрос. Попросилась сюда, и уважили. — Тоня с удивлением услышала сорвавшийся с языка крестьянский оборот и добавила: — Оформили зоотехником.

— Значит — насовсем?

— Насовсем, дедушка.

— Вон какая политика! — протянул дедушка, внимательно оглядывая Тоню. Потом он вздохнул и пошел ставить самовар.

Тоня села на скамью и с тоской оглянулась кругом.

— А платить за тебя будут? — внезапно спросил дедушка.

— Что платить?

— Ну, квартирные, что ли. Ведь вот, к примеру, — дед вышел с лучинами в руках, — вот, к примеру, лектор из городу, когда становится на постой, от колхоза хозяину трудодни идут.

— Я все-таки, дедушка, домой приехала, — нерешительно сказала Тоня.

— Это верно, домой, — вздохнул дед. — Не станут за тебя платить. Это верно.

И пошел разжигать самовар.

Из-за перегородки вышла кошка, худая до того, словно ее переехала машина, и уставилась на Тоню зелеными безумными глазами.

— Как ее звать, дедушка?

— Кого?

— Кошечку.

— Кошка, и все тут. У нее фамилии нету.

Кошка еще больше расстроила Тоню, и изба показалась еще мрачнее и грязней.

— Клопов у тебя тут нет? — спросила она с опаской.

— Кто их знает. Мне ни к чему, — отозвался дедушка.

— Хотя бы ставни открыть.

— Отворяй. Дело хозяйское.

Тоня открыла ставни, но ночь была черная, и в избе веселее не стало.

Изредка вспыхивала молния, нехотя погромыхивал сухой гром, а дождя все не было.

— Как в плохой пьесе, — сказала Тоня, глядя в окно.

— Какая пьеса? — спросил дедушка.

Она не ответила.

Крепко и часто стукая кривыми ногами, дедушка пронес тяжелый горячий самовар. Потом на столе появились два граненых стакана, каждый из которых дед внимательно понюхал, глубокие блюдца, крынка с топленым молоком, вазочка с мелко-мелко наколотым сахаром и другая вазочка — с конфетами.

— У тебя и конфеты есть?

— А как же! Не хуже других живем, — самодовольно ухмыльнулся дедушка. — Вишь, какая горница. У других на такой площади цельная семья располагается, а я один, как барон, проживаю. И ни в ком не нуждаюсь. А порядка больше, чем у другой бабы. Вот гляди — на обои разорился. Заклеил доски обоями — не хуже как в городской квартире стало. Конечно, обои немного солнышком забелило, а то были вовсе хорошие обои, с картинками, вот какие были обои, — дед сдвинул зеркало и показал невыцветший темный прямоугольник.

Острое чувство жалости к дедушке пронзило вдруг Тоню, и ей стало стыдно за посылочки, которые она посылала ему. «Посылочками хотела откупиться», — подумала она и так расстроилась, что, сев за стол, даже не сполоснула стакана. Стали пить чай.

— Как дела в колхозе? — спросила Тоня.

— Да как дела? Никуда, попросту сказать, дела не годятся. Надумали какую-то кукурузу сеять, землю заняли, а ничего не уродилось. И так у другого хозяина коза больше молока дает, чем наша корова. А тут еще кормить нечем. Да и работать, считай, некому. Мужиков все меньше и меньше.

— У нас теперь основную работу не люди выполняют, дедушка, а машины. Трактора.

— Вот от тракторов вся беда и идет, — хладнокровно заметил дедушка, посасывая сахар и от этого шепелявя немного. — Трактора землю губят.

— Как так?

— А вот так. Трактора землю прибивают или нет? Пашня должна быть мягонькая, пушистая, а у нас какая? А у нас, как камень. Конечно, такая тяжесть ходит взад и вперед — другого и ждать нечего. Тут не то что кукуруза — тут ничего не вырастет. Теперь что на пашню, что на эту доску зерно бросай — одна политика. Ничего не родит.

— Да у тебя, дедушка, не то что антимеханизаторские настроения, а еще хуже.

— У меня настроения никакого нету! А вот обожди. Скоро вовсе земля ничего родить не будет из-за ваших из-за машин.

— И все у вас так думают? — как-то ошеломленно спросила Тоня.

— Все не все, а кто поумней, тот понимает. Напилась? Тогда спать ложись. А то нас будить некому. Петух — и тот не кричит.

— Почему?

— Подрался с соседским петухом, тот ему ожерелье пробил. С той поры и замолк.

— Драчливые у вас петухи.

— Как же им не быть драчливыми, когда Морозов их водкой напоил. Выпивши и человек дерется, а тут петух. С этим Морозовым вовсе сладу не стало. Мимо его без молитвы не пройдешь.

Тоня сняла с кровати ведра и половики, положила твердую дедушкину подушку с ситцевой наволочкой, накрыла и тюфяк и подушку простыней и легла. Дедушка потушил свет и забрался на печку. Но сон к нему не приходил.

— Тоня, спишь? — спросил он.

— Нет, — ответила она сонно.

— Вот я говорил про Морозова-то. Ведь он как? Он наклал ржаного зерна в водку, а потом это пьяное зерно и высыпал петухам. А мне ни к чему. Клюют и клюют. А теперь — не поет петух. И курей не топчет. Как думаешь, могу я за это на Морозова в суд подать?

Но Тоня не отвечала. Ей снова пригрезилось купе мягкого вагона, капризный инженер, которому не так заваривали чай, учительница, которая любит старые французские романы, вспомнилась вся их неестественная пассажирская вежливость, и, несмотря на то, что Тоня уже почти спала, она думала и о безмятежном покое и душном уюте этого купе, и об этих людях, которым ни до чего нет дела, почти с ненавистью.

Последнее, что она услышала в эту ночь, были слова дедушки:

— А я в контору все ж таки заскочу. Может, все ж таки станут за тебя платить…

ГЛАВА ПЯТАЯ СТИХИ И ПРОЗА

Колхозная контора снаружи ничем не отличалась от жилых деревенских изб. Три окна с резными наличниками выходили на улицу; в нижнем углу двери чернела дыра для кошки. И только стеклянная табличка, на которой блестела накладной фольгой надпись: «Правление сельскохозяйственной артели «Волна», давала понять, что люди здесь не живут, а работают.

Больше всего места в конторе занимала печь. Судя по виду, ее не топили несколько лет.

Между окнами боком, отделяя собой кабинет председателя, стоял буфет с застекленными створками, обыкновенный буфет, созданный для тарелок, ложек, стопок и тараканов. В нем хранились дела. Буфет был дряхлый и попискивал, когда кто-нибудь входил в контору или по улице проезжала машина, а то и так, сам по себе. В дальнем углу стоял такой же древний, облезлый комод с пузатыми ящиками, без ключей и без ручек. Там тоже лежали дела, и, когда Евсею Евсеевичу приходилось «подымать архив», он засовывал согнутый крючком мизинец в личину замка и, страдальчески сморщившись, тянул ящик на себя.

Все четыре стены, от потолка и почти до самого пола, и даже задняя стенка буфета были оклеены самыми разнообразными бумагами.

Здесь висели плакаты о борьбе с сапом лошадей и о раке картофеля, и Доска почета, и ведомость выполнения плана по бригадам, которую никто не заполнял, и рисованная таблица, озаглавленная «Пеньково в прошлом и настоящем». Из этой таблицы, между прочим, можно было узнать, что до революции в Пенькове был один велосипед, одна швейная машина, а теперь двадцать шесть швейных машин и тридцать три велосипеда.

Возле двери висел большой печатный плакат — агротехсоветы по квадратно-гнездовым посадкам. Плакат в основном состоял из текста, напечатанного мелкими, как блошки, буквами, и для того, чтобы прочесть его, колхознику потребовалось бы простоять, задрав голову, не меньше часа, да и то, если этот колхозник имеет среднее образование.

Висела в правлении и стенгазета под названием «За урожай», выпущенная давным-давно — к Первому мая. В стенгазете была передовица, списанная с отрывного календаря, и только в конце неожиданно упоминалось о некоем нерадивом Уткине, не подготовившем простокваши для цыплят. Дальше шла заметка, написанная плотно, без абзацев, с многочисленными переносами. Внимательно вчитавшись, можно было понять, что это стихи. Поэт, скрывавшийся под псевдонимом «Крокодил», высмеивал все того же Уткина за плохое посещение агрономической учебы. Третий столбец занимал договор о соревновании, а под ним помещалась карикатура: человек с зонтиком на черепахе. Черепаха и зонтик были нарисованы, а человек во фраке с утиным лицом, видимо, какой-то буржуазный журналист, был вырезан из газеты и довольно удачно наклеен на черепаху. Подпись под карикатурой поясняла, однако, что это совсем не журналист, а все тот же многострадальный Уткин.

В конце газеты был нарисован огромный синий почтовый ящик, пересекающийся призывом: «Товарищи колхозники, пишите заметки». Над ящиком помещался отдел: «Кому что снится». Между прочими материалами там было написано: «Поповой снится, что Уткин подошел к ней вечером и сказал: «Доброе утро, Алевтина Васильевна». Что это значило — не понять непосвященному человеку, но мы в свое время познакомимся с Уткиным, потому что ему суждено сыграть некоторую роль в нашей повести и даже посодействовать, чтобы она пришла к благополучному концу.

В конторе стояло три стола. За буфетом находился стол председателя, Ивана Саввича, накрытый тяжелым, как могильная плита, зеркальным стеклом. Под стеклом виднелись мелкие бумажки, заявления, сводки, накладные, и когда Иван Саввич долго не реагировал на просьбу колхозника, то проситель объяснял своей супруге: «Ну — все. Под стекло попал», и безнадежно махал рукой.

Кроме стекла, на столе председателя ничего примечательного не было. Как-то Иван Саввич купил в райцентре чернильный прибор, но от всего гарнитура осталась только пластмассовая подставка и никелированная крышка чернильницы. Остальное подевалось неизвестно куда, а пресс-папье Евсей Евсеевич снес к себе домой. Впрочем, Иван Саввич редко сидел в конторе и не любил ни писать, ни читать.

У окна на самом светлом месте стоял стол Евсея Евсеевича. Бухгалтер находился в конторе безотлучно, с утра до вечера; он сосредоточенно щелкал на громадных, окованных медью счетах, заполнял какие-то таинственные графы, и ему очень нравилось, когда во время работы на него уважительно смотрели рядовые колхозники.

Подальше, в углу стоял стол счетовода. Здесь работала девушка по имени Шура. Когда делать было нечего, Шура выдвигала ящик стола. Там, рядом с круглым зеркальцем, лежала наготове открытая книжка, в которой было написано про любовь. Шура читала, глядя в ящик, и косилась изредка на строгого Евсея Евсеевича. Возле Шуры висел «Эриксон» с двумя сухими батарейками, и люди садились прямо на стол, когда разговаривали по телефону.

В общем контора выглядела уныло. Иногда Иван Саввич, придя с поля, морщился и говорил нерешительно: «Подмели бы тут, что ли. Прибрались бы». Но и после уборки уныло толклись вокруг лампочки мухи, уныло глядел со стены серый кусок обоев с надписью: «Без упорного труда нет хорошего плода». И оттого, что лозунг был в стихах, он казался еще более унылым.

Но по утрам, когда во все три окна било солнышко, освещая все уголки, и разукрашивало наглядную агитацию зыбкими оранжевыми зайчиками, контора становилась уютной и приветливой.

В такое солнечное утро тщательно выбритый Иван Саввич в гимнастерке и в своих неизменных обвисших бриджах, похожих на юбку, прибыл в правление знакомиться с новым зоотехником.

Было совсем рано. Кроме Ивана Саввича, зашел бригадир Тятюшкин, прозванный лунатиком за способность вставать ни свет ни заря. Это был маленький мужичок с лицом, загоревшим до блеска, в кепке с мягким козырьком, захватанным и потертым до картона. Он поставил народ на работу и забежал, будто за газеткой, поглядеть, что за человека прислали в деревню. В конторе было много свободных скамеек, но он сидел на корточках, прислонившись спиной к печи, покуривал и дожидался.

За столом Шуры местный художник — заведующий клубом и секретарь комсомольской организации Леня — писал на оборотной стороне киноафиши очередной лозунг. Роскошные природные кудри Лени топорщились. Втайне он гордился своей буйной шевелюрой и считал, что она является его лучшим украшением; на самом же деле маленькое, худое лицо его из-за торчащих во все стороны волос казалось еще меньше и худее.

Работать Лене было трудно. Вместо красок у него остались дырявые обмылки, а кармина, киновари и других близких к красному цвету не осталось и вовсе. Не тронуты только белая краска «слоновая кость» и еще одна, коричневая, под названием «земля ухтомская».

Леня набросал несколько эскизов, вырезал из старого журнала цветные фотографии: бабки льна, девушку у льнотеребилки и еще несколько подходящих картинок, которые должны обрамлять стихотворный призыв: «Льноводы колхоза «Волна», завершим к 15 сентября сдачу льна». Посредине листа он написал большую цифру «15» с завитушками и тенями. Через всю цифру, словно перечеркивая ее, шли слова: «Льноводы колхоза «Волна». Получилось красиво, только число стало почти незаметным. Леня вздохнул и начал оттенять цифру «землей ухтомской». Он был так погружен в свое занятие, что не заметил вошедшую Ларису.

Лариса пришла веселая, грязная; вся голова ее, гордо сидящая на длинной красивой шее, была осыпана кострой и пылью.

— Семен Павлович, — обратилась она к бригадиру, — где станем лен стлать?

— Сперва наколотить надо, а потом стлать.

Он был человек осторожный и без председателя ответственных решений не принимал.

— Мы колотим, — сказала Лариса. — Если так пойдет, завтра и стлать надо. Слышишь, какой гром стоит?

Действительно, издали доносился глухой, перебористый стук вальков.

— И Матвей там, — добавила Лариса, против воли улыбаясь карими глазами. — Две нормы обещался наколотить.

— Уговорила?

— А чего же! Я любого парня на что хочешь уговорю.

— Уговорю, уговорю! — раздался из-за буфета голос Ивана Саввича. — Он там больше часу не высидит.

— Я за него ручаюсь, — сказала Лариса.

— Ас тебя никто не требует, — внезапно рассердился Иван Саввич. — Ты ему кто? «Ручаюсь, ручаюсь»…

— Теплые-то августовские росы пропустили, — быстро заговорил Тятюшкин. — Теперь ленок недели три попросит. Как считаешь, Иван Саввич?

— А то и все четыре, — сказал председатель, так же внезапно успокоившись. — Я считаю, к десятому октября сдадим, если дождей не будет.

— К десятому, не раньше, — подхватил Тятюшкин.

Между тем Леня раскрасил «15 сентября» и зеленой краской стал обводить буквы «закончим сдачу льна». В конце он поставил два восклицательных знака, и зеленая краска кончилась.

— Да вот, где стлать, — то ли сказал, то ли спросил Тятюшкин. — На клеверище нельзя, того гляди пахать приедут. Как, Иван Саввич, считаешь?

— Матвей говорит — на стерне будем стлать, — заметила Лариса.

— Ты его меньше слушай! — закричал Иван Саввич. — Расстели лен на стерне — он тебе в два счета порыжеет. За реку переправлять будем.

— Этакую даль? — удивилась Лариса. — Надо же! Да так мы к середине октября не управимся.

— А на стерне стлать запрещаю, — шумел Иван Саввич. — Хоть в ноябре сдадим, зато первым сортом. Слыхала, что народная мудрость говорит: «На стлище ленок второй раз родится»…

Пока шел разговор, Леня закончил лозунг и понес председателю.

— Ну как? — спросил он.

— Выразительно получилось, — сказал Иван Саввич, прочитав текст. — Вешай!

Одобрение председателя подействовало на Леню странно. Потоптавшись возле стола, он поглядел в сторону и сказал жалким голосом:

— Авансу бы мне, Иван Саввич.

Председатель сразу рассердился:

— Ты эту привычку брось — просить под каждый плакат. Всем станут начислять, тогда и тебе дадут.

— Вовсе истратился… На свои деньги гуашь покупал.

— Гуашь! — сказал Иван Саввич. — Три рубля стоит твоя гуашь.

— Я за ней в район ездил. Два конца на попутных. Шоферам надо платить или не надо? Мне она в полсотни влетела.

— А зачем брал? Краски есть — и рисуй. А то вон чернила разведи. На что тебе гуашь?

— Недооцениваете вы наглядную агитацию.

— Ты мне агитацию с авансом не равняй… «Гуашь!..»

— Привет начальству! — раздалось с порога.

Все обернулись. У двери стоял Матвей Морозов. На нем была кепка и пиджак внапашку.

Никто не ответил на его приветствие. Матвей сел рядом с бригадиром на корточки и спросил:

— Спички есть?

Тятюшкин молча достал спички.

— А самосад?

Тятюшкин дал и самосаду.

— Ты что же ушел? — спросила Лариса огорченно. — Ты ведь обещался…

— Перекур, — коротко объявил Матвей.

— Ну, смотри, — тихо продолжала она. — Позовешь сегодня — не выйду.

— Как хочешь. Вольному — воля.

— И завтра не выйду, — продолжала Лариса тихо, почти шепотом. — Не хозяин ты своему слову.

— А кто льноколотилке хозяин? Это только у нас возможно: бабы вальками стучат, а рядом машина простаивает. И меня еще усадили с бабами.

— У него всегда так, — сказал Тятюшкин в пространство. — Куда он восхочет, туда его и посылай. Не соображает, что у машины шестерня лопнула.

— А вот обожди, — возразил Матвей. — Новый-то зоотехник за вас возьмется. Она зря языком трепать не станет.

Лариса отошла к стене и стала изучать лозунг. Некоторое время все молчали, только Иван Саввич листал какие-то бумаги и сурово, начальнически похмыкивал.

— Вон в «Коммунар» приехал агроном, — заговорила наконец Лариса. — Тоже образованный. Вызывает на квартиру конюха и говорит: «Запрягите, говорит, коня в седелку, я поеду поле глядеть». Надо же! Месяц живет, а ни с одним колхозником путем не познакомился. Тычет пальцем: «Ты, говорит, пойдешь, ты и ты», а как по фамилии — не знает.

— Я видал его, — заметил Иван Саввич. — В деревне живет, а все по-городскому кашляет.

— Наша получше будет, — сказал Матвей.

— Тебе все хороши… — перебила его Лариса.

— Чего ты прицепилась? Сказал: две нормы наколочу, и ладно тебе.

— Откуда будут две нормы, когда ты тут дым пускаешь? Вон какое полено скрутил.

— Из чужого табачка, вот и скрутил, — объяснил Тятюшкин. — Из чужого табачка всегда такие крутят: утром закурил — к вечеру вынул.

В сенях послышались шаги, дверь отворилась, и вошла Тоня в широком пальто и в блестящих черненьких ботиках.

— Здравствуйте, товарищи, — сказала она, подавая маленькую руку в перчатке Ларисе, Матвею и Тятюшкину.

Лариса метнула быстрый взгляд на гладкое, смуглое лицо Тони, и этого мгновенного взгляда ей вполне хватило, чтобы оценить и детски-внимательный взор серых глаз молодой девушки, и ослепительно белые зубы, и продолговатые ямочки на смуглых щеках, и даже заметить остренький зубок, выбившиГтя из строя и растущий сбоку чуть впереди других. Именно этот зубок и придавал улыбке Тони особую прелесть.

Из-за буфета неторопливо вышел Иван Саввич. Не обратив на Тоню внимания, он проследовал к Тятюшкину и сказал:

— Так вот. Такое примем решение. Возить за реку. Ясно?

— А как же, Иван Саввич… — начал Тятюшкин.

— Ясная задача? — оборвал председатель.

— Задача-то ясная.

— Ну, так и вот. Мобилизуй народ и налаживай плоты. Давай действуй.

Иван Саввич не упускал случая показать свежему человеку, что он тут не какой-нибудь лапоть, а официальный хозяин, что перевидал на своем веку много людей — и городских и деревенских, цену им знает, и никакими перчаточками его с толку не собьешь.

Поговорив с Тятюшкиным, председатель остановился посреди комнаты, достал из кармана гимнастерки какую-то бумажку и стал ее внимательно изучать. Бумажка была лежалая, ненужная. Однако, пока он ее читал, все молчали.

Внушив таким способом приезжей барышне достаточное уважение, Иван Саввич медленно спрятал бумажку, направился к своему столу и тут, словно впервые, заметил Тоню.

— Вам кого, гражданка? — спросил он.

— Работать приехала, товарищ председатель, — робко сказала Тоня. — Я думала, вам сообщили?

— Как же. Имею сведения. Глечикова внучка? Вы чья же дочка — Митрия или Андрея?

— Андрея.

— С батькой, что ли, не поладили?

— Почему? — смутилась Тоня. — Закончила техникум и приехала работать.

— В МТС вон тоже молодая агрономша приехала. В архитектурный не выдержала, пришлось в сельскохозяйственный идти.

Тоня не нашлась что ответить на это. Она чувствовала, что все присутствующие, даже мельком взглянувший на нее Леня, уже вывели твердое заключение, что никакой пользы от нее не дождешься.

— Андрюшка-то уехал, когда я еще неженатый был, — задумчиво проговорил Иван Саввич. — А теперь у меня дочка невеста. Сколько тебе лет, Лариса?

— Двадцатый.

— Какое красивое имя! — заметила Тоня, стараясь задобрить насмешливую девушку.

— А что мы тут, по-вашему, только в Феклы годимся? — весело проговорила Лариса и, стрельнув большими глазами, вышла.

— У нас, барышня, теперь Титами да Федотами не нарекают, — словно ребенку объяснил Тоне Тятюшкин. — Куда ни погляди, все Юрочки да Жорочки. По-городскому…

— У тебя все? — спросил Иван Саввич, нахмурившись.

— Все, — сказал бригадир и вышел.

— А вы по какому делу? — обратился Иван Саввич к Матвею.

Матвей поднялся и тоже вышел.

— Значит, на родину потянуло? — проговорил Иван Саввич. — А у нас поработать придется, — продолжал он, осматривая пальто и ботики Тони укоризненным взглядом. — Придется поработать.

— Я и хочу работать, — сказала Тоня печально. — У вас есть планы развития хозяйства?

— Чего-чего, а планов у нас много, — ухмыльнулся Иван Саввич, принимая тот игриво-иронический тон, который появлялся у него всегда, когда дело касалось канцелярской писанины. — Сейчас и глядеть будете?

— Если можно, то сейчас.

Иван Саввич отворил скрипучий буфет и выложил несколько толстых папок. Тоня открыла одну из них наугад и увидела длинный заголовок: «Мероприятия по увеличению продуктов животноводства на 1955–1959 годы по колхозу «Волна». Мероприятия начинались со следующей таблицы:



Тоня прочитала эту таблицу, грустно посмотрела на Ивана Саввича и сказала:

— Можно, я пойду хозяйство смотреть?

ГЛАВА ШЕСТАЯ ИЗБЫ

Вот и новое утро подошло к Пенькову. Помешкав за березовым колком, поднимается на небо чуть постаревшее к сентябрю, прохладное солнце. Улица словно умылась и прибралась за ночь. Избы стоят, будто на смотринах: медалями блестят листья на березках, блестит вдали воздух, и роса сверкает в траве то синей, то красной, то фиолетовой искрой — смотря с какого бока подойдешь.

На улице тихо. Началась работа. Женщины возят к ригам последние бабки льна, пчелы сосут сладкую росу в клеверах… Иван Саввич забежал на минуту предупредить счетовода Шурочку, что в конторе никого не осталось, и повел Тоню показывать хозяйство.

Они шли вдоль деревни — Иван Саввич впереди, Тоня сзади.

Вокруг Шурочкиной избы чисто подметено, во дворе тоже чисто, опрятно; копешка сена покрыта толем и прижата переметами, в окнах — белые как снег занавесочки. Сразу видно, хозяева аккуратные, из тех, которые на зиму кладут между рамами гроздья рябины для красоты.

Еще недавно Шурочкина изба была крайней, но тракторист Зефиров решил отделиться и ставит возле околицы новый дом. Сруб сложен по окна, и длинные чубы зеленого, неувядшего мха свисают на бревна. Земля возле дома густо усыпана щепой, и вокруг хорошо пахнет смолистым тесом.

Рядом с избой Шурочки стоит грустный пустой дом. Старые хозяева померли, а молодые уехали на производство. Окна давно заколочены, доски поседели, стали совсем серебряными; крыльцо развалилось, и из-под ступеней дико глядят пыльные лопухи.

Недалеко от брошенного дома стоит другой дом, большой и богатый. Крыльцо у него с навесом, водосточная труба оканчивается железной разинутой пастью. О том, что здесь проживает бригадир Тятюшкин со своим многочисленным семейством, легко догадаться, потому что каждый день у крыльца стоит сажень-шагалка. Прежде дом принадлежал священнику. Кирпичный цоколь выложен большими крестами, а поблизости виднеется церковь, — вернее, толстые стены, оставшиеся от церкви, остатки кирпичной ограды, кирпичные вереи. На стенах растет трава, а на разбитой колокольне даже кусты, но старухи, проходящие мимо, все еще крестятся на развалины.

Дальше вдоль улицы тянется длинная жердевая изгородь. Там ульи и небольшая избушка, в которой живут кролики.

За пасекой начинается усадьба Глечикова. Печально покачала Тоня головой, взглянув на дедушкину избу при солнечном свете. Наличники крайнего окна кучерявятся от старой отстающей краски. У другого окна нет и наличников. Крыша прогнулась седелкой. Двор не огорожен, запущен, на задворках чернеют кривые грядки, на колу висит тряпка-пугало, которого не боятся даже галки.

Зато у соседей, Степановых, все аккуратно и порядочно. Сам Степанов, мастер на все руки, непьющий и работящий, и многие Пеньковские жены ставят его в пример своим мужьям. На крыльце у Степановых целыми днями лежит добрая сытая собака.

— Когда же хомуты будут, Иван Саввич? — спросил, выглянув из окна, бородатый чуть не до глаз человек, когда проходили мимо следующей избы. Это был примерный и безотказный колхозник, а на работу он не вышел потому, что обиделся на бригадира Тятюшкина. Однако в нашей повести он больше не появится, и мы не станем описывать его жилище, а пойдем дальше за своими героями.

Из-за кустов орешника выглядывало строение, больше похожее на дачу, чем на деревенскую избу. Стены его обиты вагонкой, сбоку пристроена застекленная веранда, перед окнами оградка из строганых планок, крашенных голубой масляной краской, — как в городском садике.

— Заведующая сельпо проживает, — сказал Иван Саввич.

За домом заведующей стоит крепкий пятистенок Васюковых. Отправляясь в город на базар, разведенки обыкновенно оставляют своих ребятишек им на попечение. У Васюковых так много детей, что незаметно, если прибавится на время еще какой-нибудь белобрысый мальчонка. Вокруг избы целый день весело трепещут на веревках маленькие платьица и штанишки, — разноцветные, как флажки на корабле в красный день.

По соседству с Васюковыми живут Зефировы — старик и три сына. Сыновья — один к одному, крепкие ребята, лобачи. Старший полюбил механизмы: калитка с пружиной, на крыльце — скребок для обуви из старого звена гусеницы и электрический звонок. Изба стоит в глубине, за деревьями, и к хозяевам надо довольно долго идти садом, мимо белых флоксов, посаженных для того, чтобы гости в темноте не сбивались с дорожки.

Зефировы — хорошие хозяева и верные колхозники, не то что сосед их — Матвей Морозов.

Все избы в Пенькове глядят на дорогу торцами, только изба Морозовых стоит боком и нарушает весь порядок.

Ставил эту избу самолично отец Матвея — человек вредный и упрямый. И жил он на свой манер, ухарем, и помер не по-людски — упарился на полке в бане. А теперь вот сынок растет, весь в родителя: и хулиганит, и в бане парится до одури. Чего только не вытворяет этот Матвей! Однажды увидел в «Огоньке» цветной портрет какого-то новатора, вырвал из журнала и прилепил на своей избе, под самым свесом, возле ласточек, словно депутата, да еще флажки по бокам прицепил.

Казалось бы, какое до этого дело председателю колхоза? Но беда в том, что новатор был похож на Ивана Саввича, как вылитый: у Ивана Саввича зачесанные на лысину волосы и пробор возле самого уха — и у новатора зачесанные на лысину волосы и пробор возле самого уха, у Ивана Саввича густые запорожские усы — и у новатора густые запорожские усы.

Местные колхозники, привыкшие к проделкам Матвея, не обращали на портрет особенного внимания, но зато приезжие уполномоченные доводили иногда Ивана Саввича до тою, что у него сам по себе начинал подмигивать левый глаз. «Удои-то на двадцатом месте, а портрет вывешиваете», — говорил один. «Обязательство по овощам не выполнили, а свой портретик, между прочим, вывешиваете», — замечал другой. И каждому приходилось объяснять, что это посторонний новатор, вовсе даже не пеньковский, а совсем из другой республики.

В общем, плохо пришлось Ивану Саввичу. Пробовал он уговаривать Матвея снять портрет, уговаривал и по-худому, и по-хорошему, обещал взамен новатора дать из клуба Карла Маркса, но Матвей только улыбался своей загадочной застенчиво-нагловатой улыбкой и объяснял, что этот новатор вывел какую-то особую породу скота и страна должна знать своих героев. Тогда Иван Саввич пожаловался зонному секретарю Игнатьеву. Тот посмеялся и посоветовал подтягивать хозяйство, чтобы не было разрыва между портретом и уровнем колхозного производства.

Иван Саввич совсем упал духом и собрался было сбривать усы, но вовремя понял, что тогда засмеют его и свои колхозники. Пришлось дожидаться — ведь полиняет когда-нибудь портрет от дождей и солнца.

Однако краска попалась ядовитая, и вот уже шел второй месяц, а новатор не выцветал, только усы немного пожелтели и стали еще больше похожи на усы Ивана Саввича.

Тоня не могла понять, почему, проходя мимо избы Морозовых, председатель внезапно замолчал и нахмурился. А Иван Саввич ждал, как эта девчонка сейчас спросит про портрет — с подковыркой или без подковырки.

Избу прошли. Тоня ничего не спросила.

Иван Саввич посмотрел наверх, и лицо его прояснилось. Портрета не было. Не было ни флажков, ни новатора. Только гнезда ласточек серыми кисетами свисали из-под карниза.

— Ну вот! — весело сказал Иван Саввич. — Еще изба Евсея Евсеевича, нашего бухгалтера, — и вся эта сторона!

Изба у Евсея Евсеевича крепкая, теплая. Вдоль окон висит жердь — пеледа. Со стороны поля стена умазана глиной. А на углу вкопан столб, чтобы телеги и машины, сворачивая по дороге, не задевали за палисадник.

Еще надо отметить, что Евсей Евсеевич и его супруга любят чеснок. У них целая грядка отведена под эту культуру. За низкой оградой видно и эту грядку, и сочные зеленые перья чеснока, завязанные узлом, чтобы головки лучше наливались и вырастали потолще.

— У меня такое предложение, — сказал Иван Саввич, когда они вышли на проселок. — Сперва сходим на ригу, поглядим, как колотят. Потом воротимся той стороной, поглядим ферму. А после всего заскочим к моей старухе для отметки знакомства…

Иван Саввич поднял было руку, чтобы изобразить, как он предполагает отметить знакомство, но внезапно прервал объяснения и стал смотреть вдаль. Там, у самого Николина борка, медленно двигалась подвода, доверху груженная снопиками льна.

— Куда это они возят? — озадаченно проговорил Иван Саввич. — Вы обождите тут. Я сейчас.

— Можно, я с вами? — сказала Тоня.

И они пошли.

За Николиным борком открывалась широкая поляна и дорога, ведущая на станцию. На дороге работали Матвей, бригадир Тятюшкин и еще человек десять мужчин и женщин. Сначала Тоня не поняла, что они делают, но, подойдя ближе, увидела, что колхозники разбирают снопы и стелют лен прямо на дороге. Две женщины сметали с дороги пыль и грязь, остальные расстилали. Работа шла весело. Матвей покрикивал, девчата смеялись. Было застлано не меньше полукилометра дорожного полотна.

— Вы что тут самовольничаете? — спросил Иван Саввич.

— Ленок стелем, — ответил оживленный Тятюшкин.

— Вижу, что ленок. Кто дал указание?

— Это Матвей надумал, — сказал Тятюшкин, почуявший недоброе.

— А вы послушали?

— Так ведь я позже подошел… Вы не сомневайтесь — другие в риге колотят… И Лариса там. А сюда никого силком не гнали… По согласию.

— А ну, позови Морозова.

Может быть, в другое время и при других обстоятельствах все обошлось бы без особого шума. Просто приказал бы председатель свезти снопы обратно на ригу, постыдил бы немного Тятюшкина — и дело с концом. Но сейчас, оскорбленный до глубины души, Иван Саввич счел необходимым выправить свой авторитет в глазах нового человека, чтобы девчонка забыла думать, что у него в хозяйстве допускается партизанщина.

Матвей подошел — веселый, потный, со сверкающими глазами. И улыбка у него была добрая, доверчивая.

— Это ты сообразил? — спросил Иван Саввич ласково.

— Почему я? В других колхозах не первый год грузовики лен колотят. Давно известно.

— Гляди, какой ты у нас ученый! — удивился Иван Саввич. — Прямо в пору бригадиром тебя становить.

— Я говорил — не надо, а он все одно… — торопливо вставил Тятюшкин.

Между тем подошли женщины, прислушиваясь к разговору, украдкой разглядывали Тоню.

— Да что вы, Иван Саввич, — сказал Матвей. — Или не понимаете? Машины не хуже обмолотят, чем мы своими колотушками.

— Как же они обмолотят?

— Скатами головки передавят — и точка.

— Скатами? Вот глядите, товарищ Глечикова. Грузовики, значит, будут молотить, а я ему трудодни писать. Ловко?

Тоня промолчала. Ей было не совсем ясно, что происходит.

— А где ты грузовики возьмешь? — обратился Иван Саввич к Матвею.

— Чего мне их брать? Они сами поедут. С «Нового пути» ездят, хлеб сдают.

— С «Нового пути»? Так. Вот глядите, а я не догадался. Председатель, а не сообразил. Может, председателя на мыло пора?

Все молчали. Только Тятюшкин пробормотал:

— Десяток бы машин, и все в порядке.

— И правда, десяток машин, — сказал Иван Саввич печальным голосом. — Ловко! А я-то и не сообразил. А где вы возьмете десяток машин? — крикнул он вдруг так, что Тоня вздрогнула. — А если «Новый путь» кончил хлеб возить? Если они еще вчерась рассчитались с государством? Где вы возьмете десять машин?

Лицо Матвея вытянулось. Если Иван Саввич говорит правду, то дело плохо. Отсюда на станцию ходят только грузовики «Нового пути», а случайную машину можно целый день прождать и не дождаться.

Женщины заговорили все разом.

— Верно, «Новый путь» возить кончил? — спросила Зефирова.

— А что я тебе, врать буду? — сказал Иван Саввич. — Вчера Игнатьев говорил.

— Тогда нам тут дожидать нечего. По этой шоссе одни русаки бегают.

— Что же делать?

— Погодите, зоотехника спросим, — сказал Иван Саввич. — Она человек свежий. Как вы считаете, кто виноват?

— Я считаю, — сказала Тоня несмело, — виноват бригадир. Бригадир отвечает за расстановку.

Тоня встретила неодобрительный взгляд Ивана Саввича и поняла, что он недоволен ее ответом.

— Я еще не кончила, — сказала она. — Еще виноват этот товарищ, — она показала на Матвея и вопросительно посмотрела на Ивана Саввича.

— Слышишь, Морозов, что говорят? — оживился председатель. — Ты инициативу проявлял — ты и расплачивайся со своих доходов. Вот она где у меня, ваша инициатива, — и он похлопал себя по шее. — Ровно без вас не соображаем, как лучше.

— Машина! — воскликнул Матвей.

Вдали, под солнцем, поблескивало ветровое стекло.

— Легковушка, — определил Тятюшкин.

Действительно, это была легковушка, к тому же городская, заплутавшаяся, видимо, на лесных проселках. Заметив настланный на дороге лен, шофер испугался и, несмотря на то, что ему кричали, махали руками и шапками, перевалил через канаву, и машина, дрыгая колесами, покатила прямиком по пашне.

— Пошли, бабы, — сказала Зефирова.

— Пойдем и мы, Антонина Андреевна, — сказал Иван Саввич.

Тоня недоуменно взглянула на него.

— Пойдем, пойдем, — повторил Иван Саввич. — Сами натворили делов — сами пускай и разбираются.

И они отправились обратно прежним порядком: Иван Саввич — впереди, Тоня — сзади.

Дойдя до борка, она оглянулась. На дороге никого, кроме Матвея, не осталось. Матвей стоял неподвижно, освещенный со спины солнцем, и смотрел, вытянув шею, в сторону «Нового пути», — вероятно, надеялся все-таки дождаться машины.

Иван Саввич молчал всю дорогу. По пути ненадолго заглянули на ригу, вернулись в деревню, пошли по другой стороне, и председатель снова стал объяснять, где кто живет и кто чем прославился.

Вот в крайней избе проживает «фермач» Неделин — заведующий фермой. Изба у него такая же, как и у других, ничего в ней нет примечательного. Только оконные рамы затянуты от мух марлей, да на крыльце стоят разные пузырьки: треугольный — из-под уксусной эссенции и плоский — из-под духов. Кто знает, зачем ему понадобились пузырьки.

Рядом — изба колхозного шофера. В «Волне» всего одна полуторка, и специального гаража для нее нет. Полуторка стоит в хлеву, вместе с коровой. Буренка подружилась с машиной, трется о борта, лижет шины. А пастухи смеются, говорят: «Шальная корова: как увидит на дороге машину, так и припускается за ней, ровно собачонка».

Дальше — изба Уткина, того самого, которого продергивали в газете. Кроме трудодней, Уткин зарабатывает и на дому: щиплет дранку для крыш и выручает на этом деле не меньше тридцати рублей за тысячу. Уткин скрывает свое ремесло и маскирует соломой сваленные во дворе еловые чураки-заготовки. Но всем известно, что в сенях у него оборудован специальный станок — «весло», и по вечерам сквозь наглухо закрытые двери слышен глухой шум: вся семья Уткиных гонит дранку.

За Уткиными, в маленькой холодной избушке, обитают инкубаторные цыплята — сто сорок штук. Тоня посмотрела в окошко и увидела: все цыплята сгрудились возле закрытой входной двери, стоят, нахохлившись, дожидаются, когда старуха Уткина принесет простоквашу. Двое лежат в углу — сдохли.

Следом за цыплятником стоят две нарядные избы. В той, что поближе, живет плугарь Витька с родителями, а в той, что подальше, — местный художник и заведующий клубом Леня.

У Ленькиной избы на щипце два окошка-близнеца и маленький резной, словно кукольный, балкончик. А у соседей окошко на щипце хотя и одно, зато круглое и перед ним — тоже балкончик. Окна обеих изб окружены богатыми и затейливыми, крашенными в три краски наличниками. Сверху наличники высокие, как кокошники, снизу широкие, резные, фартучками. У Леньки на нижних наличниках вырезаны крестовые тузы, а у Витьки зато — винновые. Видно, давно пошло у соседей состязание — чья изба краше, и ни Ленькины, ни Витькины родители не упускают случая при поездке полуторки в город тайком друг от друга заказать шоферу охры или «слоновой кости».

В некотором отдалении от этих изб виднеется пятистенок Ивана Саввича. Дом крепкий, стены сложены из красноватых смолевых комлей, на окнах стоят дочерна красные герани.

Дальше начинается центр. Друг за другом стоят кладовка, сельпо, клуб, а еще через две избы почти напротив бывшей церкви, известное уже нам правление.

К фасаду сельпо пристроена высокая крытая площадка, чтобы удобней выгружать с грузовика товар. Широкое окно на ночь затворяется глухим щитом. Днем щит прислонен к стене, а в окно видны выставленные товары: пакеты с каустиком, черное штапельное платье белыми цветами, издали похожими на черепа, и две бутылки в которые насыпана известка, изображающая, очевидно, молоко. Лежат за окном и книги, с выгнутыми солнцем обложками, но что это за книги, разобрать невозможно, потому что обложки покрыты пылью и дохлыми мухами.

Клуб представляет собой обычную запущенную избу. О том, что здесь общественное место, можно понять только потому, что за окнами не видно ни занавесок, ни цветов, да еще потому, что на князьке полощется вылинявший добела флажок. Возле клуба растет старая липа, высокая, с раскидистыми ветвями; ствол ее так широк, что на него прибивают афиши.

Молодежь не любит ходить в клуб. Там голо и неуютно. В свободное время обыкновенно собираются у одинокой вдовы Алевтины Васильевны, которая живет рядом с клубом. Зимой она пускает к себе за деньги и с условием, что девчата на следующий день вымоют полы.

Прежде, когда хозяйка была помоложе, в престольные праздники приезжали к ней из соседних деревень непутевые мужики. Алевтина Васильевна оборачивала фотографии родителей лицом к стене, чтоб не было совестно, и гуляла напропалую.

Теперь она поутихла, стала повязываться глухо, по-монашески и гадать на картах, тоже за деньги.

Возле крыльца ходят куры с куцыми хвостами. Это Алевтина Васильевна обрезала им хвосты, чтобы не путать с чужими несушками. Перед избой — палисад, такой высокий, что петуху не перелететь.

— Жмотина, — объяснил Иван Саввич, — как была подкулачница, так и осталась. Самовольно оторвала под огород кусок улицы и хоть бы что…

За избой Алевтины Васильевны, кроме правления, еще три хозяйства. Но туда Иван Саввич не пошел — надоело. Тем более и ходить незачем. В избах возле конторы живут рядовые колхозники, а в крайней, крытой, как здесь говорят, «ильинским тесом», то есть обыкновенной соломой, доживает свой век одинокая старушка. По причине преклонных лет работать она не может ни в колхозе, ни по дому. Даже пеледы у нее с самой зимы не убраны: так и торчат перед окошками колья, за которыми видна перепревшая прошлогодняя солома.

— Может, ко мне зайдем? — предложил Иван Саввич.

— Нет, спасибо, — ответила Тоня, — как-нибудь в другой раз. — И неожиданно добавила: — А по-моему, этот Матвей формально не виноват все-таки.

— Формально не виноват, а штраф наложим, — сказал Иван Саввич. — От него все беды.

Тоня была очень недовольна собой.

Она зашла в избу, села и стала думать. В сущности, она струсила. Она побоялась высказать свое мнение, ждала подсказки председателя колхоза, и все это заметили. Безобразие! Что у нее, нет своей головы, в конце концов?.. И Матвей, наверное, обиделся. Нет, так работать нельзя. Надо сейчас же пойти и помочь ему!

Она решительно поднялась и отправилась прежним путем за Николин борок.

На дороге она снова увидела Матвея. Он собирал лен в охапки и таскал на подводу. Видно, и ему стало ясно, что ждать больше нечего, и он решил увозить снопы обратно на ригу. Парню было нелегко. Волосы его налипли на лоб, и глаза белели на темном от пыли лице. Он устал, нервничал и досадовал, и его беспокойство передавалось лошади. Она дергала ушами, пугалась, то и дело трогалась с места. Он кричал на нее и замахивался.

«Одному, конечно, трудно работать», — подумала Тоня.

Она подошла, взялась за уздечку возле лошадиного глаза, чтобы не испачкать руки, и в это время Матвей с воза увидел ее.

— А ну, давай отсюда! — сказал он хрипло.

— Ничего, я подержу.

— Давай отсюда, тебе говорят!

— Во-первых, мы с вами еще не настолько знакомы, чтобы…

— А-а-а, черт! — заорал Матвей и дернул вожжами. Лошадь тронула, больно ударив Тоню в плечо оглоблей. Тоня упала.

И если бы не откос дорожной канавы, по которому Тоня сползла вниз, колесо проехало бы по ее ноге.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ РАЗГОВОР О КОЛЕСЕ И ТАБУЛЯТОРАХ

Вечером в деревне заговорили, что Морозов уходит из колхоза и будто причина этому — сегодняшнее столкновение его с зоотехником.

Тоня встревожилась.

Со слов дедушки ей было известно, что по вечерам мать Матвея Дарья Семеновна уходит сидеть к соседям, и, дождавшись, когда стемнело, Тоня отправилась к Матвею, поговорить с ним наедине.

Однако на этот раз Дарья Семеновна оказалась дома. В пересиненном платочке и в старой ситцевой кофте, она выглядела старше своих лет: видно, сынок доставлял ей немало хлопот. Она гладила. По горнице струился теплый, чуть приметный утюжный дурман.

Матвей сидел за столом, мастерил из фанеры чемоданчик и пугал мать рассказом о том, что скоро женщин колхоза «Волна» повезут в область на смотр самодеятельности и заставят играть на балалайках. В разгар рассказа и вошла Тоня.

Дарья Семеновна совсем не ожидала этого посещения.

Она растерялась и, озадаченно глядя на гостью, стала вытирать перед ней табуретку. Но Тоня прошла к Матвею, села с ним рядом и сняла перчатки. С тем же озадаченным выражением Дарья Семеновна подошла к столу и вытерла возле Тони клеенку.

— Не беспокойтесь, я на минутку, — сказала Тоня. — Я только хочу узнать… Это правда, что вы уходите из колхоза?

— Да, — ответил Матвей и стал заколачивать гвоздик.

— Почему? — спросила Тоня, когда гвоздик был заколочен.

— Вам лучше знать, почему.

— В чем же я виновата?

— А кто же виноват? Сама судьба? — спросил Матвей, откладывая молоток. — Это верно, я надоумил возить на дорогу лен — я не отрицаю. Советовать никому не запрещается. А Тятюшкин уцепился за мои слова и подал команду. И что получилось? — голос Матвея задрожал. — Машины не пошли, а я за все отвечай? Если бы один Иван Саввич навалился, тогда понятно. У нас с ним давняя война. А вы только приехали, и туда же… Выходит, никакому начальству не угодить… Ну, пускай. Пускай я за все отвечаю. Пускай я за всех погибаю.

Матвей говорил печально и смиренно, но если бы Тоня повнимательней посмотрела на него, то увидела бы, как хитро поблескивают его прищуренные, насмешливые глаза. Однако она еще не знала, что это за парень, и принимала печаль и смирение за чистую монету.

— Ну хорошо… — сказала она. — Может быть, я ошиблась. Я никогда не работала по льноводству… Но ведь нельзя же…

— Вы ошиблись, а мне из-за вашей ошибки пришлось бесплатно снопы возить… — возразил Матвей. Затем он забил гвоздь и сказал: — Это ужасно!

Надо заметить, что года два назад вместе с местными комсомольцами Матвей репетировал сцены из «Доходного места». Играл он Жадова. Душой колхозного драматического коллектива была молодая учительница из Кирилловки, и под ее руководством ребята бойко зубрили роли. Однако в самый разгар репетиций учительницу за хорошую работу перевели в районо, и коллектив распался. Времени с тех пор прошло много, но в цепкой памяти Матвея навеки засели сильные выражения его роли, и он иногда обескураживал ими случайных собеседников.

— Почему бесплатно? — говорила Тоня. — Вам начислят. Я попрошу Ивана Саввича — он и начислит. Разве можно из-за этого бросать колхоз?

— А почему нельзя? Вы обидели меня до самой глубины души — а мне нельзя? Для вас колхозники — все равно что погремушки, а нет! У меня тоже имеется душа и сердце.

И, несмотря на то, что он тут же спросил: «Мама, у нас есть еще такие гвоздочки?» — Тоне казалось, что он действительно обижен до глубины души.

— Вы меня тоже обидели, — сказала она тихо. — Чуть не задавили. Не бегу же я из колхоза.

— Вас кобыла обидела, но не я. А я не стану терпеть ни от вас, ни от самого Ивана Саввича. Насушу сухарей и уйду куда глаза глядят, без средств, без состояния. Прощай, моя честная будущность!

— Ладно тебе представляться! — сказала Дарья Семеновна, сердито прыснув изо рта на разостланную рубаху.

Тоня посмотрела на него и прочла на лице самую натуральную обиду. И ей стало искренне жаль этого одинокого, не понятого даже собственной матерью парня.

— Я поговорю с Иваном Саввичем, чтобы вам начислили за сегодняшний день, — сказал она мягко. — Не уходите, а?

— Что вам Матвей Морозов? — проговорил Матвей, все больше вдохновляясь своим успехом. — Нет, я не останусь. Как бы жизнь ни была горька, я не уступлю миллионной доли… — Тут он забыл, что дальше следовало по тексту пьесы, и, неопределенно пошевелив пальцами, спросил: — Понятно?

— Что ж, понятно, — вздохнула Тоня.

— Да что вы, не видите? Он же смеется, — сказала Дарья Семеновна.

— Он заявление подал, — возразила Тоня.

— Ну так что? Не в заграницу уходит — в нашу же МТС. Нашу землю будет пахать. Пусть идет. Там хоть видно, сколько получишь. А у нас тут ничего не поймешь.

— И чего вы хлопочете? — спросил Матвей. — Боитесь, не над кем командовать будет? Мамка остается. Над ней командуйте, она привыкши.

— Значит, в МТС, вы считаете, легче?

— Из МТС бежать легче, — пояснил Матвей.

— Куда бежать?

— А куда ни попало. Хоть в Ленинград. Что смотрите? Вы в метро катались? Вот и я хочу покататься. Перчаточки куплю — и прощай, моя честная будущность!

Он откинул со лба челку и, прислонившись к стене, весело хохотнул. И тут только Тоня поняла, что он все время издевался над ней.

Она спрятала перчатки в карман и сказала, побледнев:

— Я хотела просить вас… — начала она дрожащим голосом, но вдруг встала, оборвав фразу, и пошла к двери.

— Больно убились? — спросил Матвей ни с того ни с сего.

Тоня не ответила.

— Обождите. Я в МТС по собственному желанию ухожу. Меня давно туда звали, да я не хотел. А теперь раздумал — надо подаваться. И вы бы шли в МТС, чего вам тут делать?

— Вы опять?.. — сказала Тоня и взялась за дверную скобу.

— Не серчайте. Ей-богу, правда — ничего у вас не выйдет. Иван Саввич землю лучше, чем себя, понимает, все капризы ее изучил. А и он говорит: дошли до колеса.

— До какого колеса? — спросила Тоня.

— А до того дошли, что коровушек кормить нечем, — пояснила Дарья Семеновна. Она набрала в рот воды, чтобы прыснуть на очередную рубаху, но, забывшись, громко сглотнула и продолжала: — Вы сходите, гляньте, что у нас за луга. Трава — что ни год, то хуже. Раньше-то травы были сахарные, сочные — прямо сласть! А теперь — ни виду, ни вкуса, как железная проволока.

— На одни травы надеяться нельзя, — сказала Тоня. — Надо кукурузу сеять.

— А что, мы ее не сеяли? Этот год она нас так перепоясала, что до сего времени не знаем, как распутаться. На наших пеньках кукуруза расти не умеет. Да погоди ты стучать! — прикрикнула Дарья Семеновна на сына.

— Кукурузе, как и каждому животному существу, питание требуется… — сказал Матвей. — А мы все на ширмачка норовим. Кукурузе удобрение надо. Ей надо… — он немного смутился, — ну, коровяка ей надо.

— Что? — не поняла Тоня.

— Назему, что ли. — Матвей смутился еще больше и опустил глаза, как красная девица. — Не знаю, как по-вашему, по-ученому. По полкило на каждую лунку.

— Навоз, конечно, нужен, — улыбнулась Тоня. «А все-таки что-то хорошее есть в этом парне», — мелькнуло в ее уме.

— Для кукурузы надо иметь коров, для коров надо иметь кукурузу, — сказал Матвей. — Вот оно и получается колесо.

Постучавшись, вошла Лариса. Она посмотрела на Тоню, сунула руки в мелкие кармашки жакета и села на скамью у печки.

— Верно я говорю, Лариса? — весело спросил Матвей.

— Ты всегда верно говоришь, — ответила она, чинно поправляя косынку и явно не желая вступать в беседу при Тоне.

— Вы, по-моему, науку не учитываете, — продолжала Тоня. — Надо научно поставить хозяйство.

— Тут не в том дело, — возразила Дарья Семеновна. — У нас сперва надо справедливость наладить. Науки у нас хватает, а справедливости нету. Сидел малограмотный счетовод — все были довольны. А как посадили Шурку — так она каждый раз трудодни не-дописывает. А Шурка тоже, не хуже вас, ученая, десять лет учили. Вот вам и наука.

— Шура еще молодая. Путает. Мы разберемся с этим, — сказала Тоня. — Знаете, Дарья Семеновна, придет время — машины будут подсчитывать ваши заработки. Заложим в автомат описание выполненных работ, а оттуда выскочит листок. И на нем будут напечатаны ваши трудодни. Точно, без всяких ошибок.

— Скорей бы, — заметила Лариса, — без этого нам вовсе не обойтись.

Дарья Семеновна внезапно фыркнула и отвернулась. Некоторое время она пыталась сдержаться, но у нее ничего не вышло, и, наконец, махнув рукой, она дала волю смеху.

— А что? — сказала Тоня, неуверенно улыбаясь и показывая свой милый, выбившийся из рядка, остренький зуб. — Правда! Уже существуют такие машины. Называются табуляторы.

— Значит, табуляторы? — сквозь смех проговорила Дарья Семеновна.

— Табуляторы.

— Ой, батюшки! — простонала она, снова заливаясь меленьким, долгим смехом и прижимая платок к мокрым глазам. Когда веселость несколько утихала, она утирала щеки и старалась вернуть лицу прежнее, спокойное выражение. Но вдруг, словно что-то вспомнив, она начинала: «Нам бы только табуля…» — но не успевала договорить, и новая схватка смеха душила ее.

— А что вы смеетесь? — говорила Тоня, обращаясь за поддержкой к Ларисе. Но и Лариса смотрела на нее с откровенной насмешкой, как на дурочку.

— Это же правда… — продолжала Тоня. — Я не выдумываю. В Московской области уже работают такие табуляторы.

— Да будет тебе! — махала руками Дарья Семеновна, словно Тоня ее щекотала.

— А в Загорской МТС механизирован учет всех колхозов зоны! — с отчаянием кричала Тоня. — Я сама работала на этих машинах, понимаете? Сама!

Она никогда не работала на табуляторах и видала их фотографии только в журнале, но надо же было доказать, что они существуют!

Смех наконец отпустил Дарью Семеновну. Она присела, переводя дух, на скамью и откинулась к стенке. Ей и самой было совестно, но смех, похожий на рыдания, временами все еще прорывался и сотрясал все ее тело.

— Чего вы смеетесь? — проговорила Тоня с отчаянием. — Чего смеетесь?

И, чувствуя, что не может удержаться от слез, она выбежала, хлопнув дверью.

— Видите, кого присылают? — сказала Лариса.

Матвей сумрачно взглянул на нее, подумал и спросил:

— Кто растрепал по деревне, будто я из-за нее ухожу?

— А тебе что?

— Ты?

— А хотя бы и я!

— Так и знал, что ты. Так вот я тебе советую: вперед держи язык за зубами.

— Надо же! — удивленно проговорила Лариса и внимательно посмотрела в лицо Матвею.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ О ТОМ, КАК МАТВЕЙ ВЫПРЯМЛЯЛ ШКВОРЕНЬ И ЧТО ИЗ ЭТОГО ПОЛУЧИЛОСЬ

Прошло две недели. Лен расстелили за рекой, правда с небольшим опозданием, но погода стояла терпеливая, и ленок день ото дня мягчал в осенних росах.

Товарищ Игнатьев приезжал три раза: один раз — торопить со сдачей льносемян, второй раз — давать инструктаж по поводу подготовки к районному слету доярок, а третий раз приехал неизвестно зачем: Ивана Саввича не искал, замечаний не делал. Поговорил с Тоней о художественной литературе, подарил ей блокнот и поехал дальше.

Тоня еще больше посмуглела, зарумянилась, и ее синее модельное пальтишко часто мелькало то на ферме, то на поле.

Матвей из колхоза ушел и работал трактористом в бригаде Зефирова. Иван Саввич уже несколько раз заставал Ларису в тракторной бригаде, сильно гневался и обещался «достать» Матвея не только из МТС, а даже из самого министерства, если по какой-нибудь случайности Матвей попадет в министерство.

Но «доставать» Матвея пока что было не за что. Парень стосковался по машине и работал в охотку.

С каждым днем становилось ясней, что план взмета зяби по бригаде Зефирова будет выполнен досрочно. На собрании трактористов директор МТС отметил Зефирова и посулил ему, кроме премии за перевыполнение плана, еще одну, особую премию.

День, в который происходило собрание МТС, вообще оказался удачным.

В этот день, например, приехал корреспондент из радиоцентра записывать на пленку беседу с лучшими механизаторами. В красный уголок вызвали пожилого тракториста Хромова. Корреспондент велел Хромову непринужденно отвечать на вопросы и смеяться, а сам наставил на него какую-то трубку. Хромов причесался, выпил стакан воды и, глядя на трубку, как на гремучую змею, стал смеяться. Корреспондент сердито замотал головой, переписал беседу на бумажку, велел читать «механизмы», а не «механизьмы», и, к удовольствию зрителей, все началось сначала. Это повторялось до тех пор, пока Хромов окончательно не упарился. В конце концов он стал вместо «механизмы» читать «коммунизма», а вместо «коммунизма» — «механизмы», а смех у него отказал вовсе, и Матвей предложил смеяться вместо него. Сердитый корреспондент высунул трубку в окно, записал шум сварки и отбыл. А Хромов, пряча от ребят виноватое лицо, ушел домой и к вечеру страшно напился.

В этот же день выдавали зарплату. Зефиров пересчитал получку, заплатил членские взносы девушке, подстерегавшей тут же у кассы злостных неплательщиков, и вместе с Матвеем пошел в чайную. Там они выпили по сто граммов, заправили брюки в носки и поехали на велосипедах в бригаду.

Вечер был удивительный.

В полнеба пылал закат, заливая землю оранжевым сиянием. Краснокожие, в свете зари, трактористы ехали вдоль опушки леса, кладя длинные тени до самых стволов.

Рыжие стволы сосен с отлупившейся луковичной корой были словно раскалены. Желтые березы и красные осины постелили себе под ноги мохнатые коврики палой листвы и встали, как румяные цыганки, среди строгих ржаво-черных елок. Изредка в тени лесной пещеры мелькал падающий лист; покорно и тихо, словно в воде, спускался он все ниже и ниже и внезапно застревал на полпути, зацепившись за невидимую паутинку.

Даже воздух стал дымно-розовым, и грачи, перелетавшие медленно и устало, словно отягченные своими вызолоченными крыльями, над взлущенной зеленеющей сорняками стерней, были видней, чем днем, в этом прозрачном, нежном дыму.

Хорошо бы такой вечер нарисовал Пластов…

Впрочем, и Матвей и Зефиров не обращали никакого внимания на эту красоту. Чем дальше они ехали, тем больше их занимала мысль: почему, находясь в чайной и имея деньги, они выпили по сто граммов, а не по сто пятьдесят? Эта мысль пришла в голову Зефирову еще когда они подъезжали к лесу, а потом, уже возле пашни, каким-то путем передалась Матвею. А в бригаде, возле тракторов и борон, лежащих вверх зубьями, досадное упущение показалось до того нелепым и ни с чем несообразным, что приятели только укоризненно посмотрели друг на друга. Обоим было ясно, что ошибку надо как-то исправить. Однако МТС была далеко, а пеньковское сельпо уже закрыто. После короткого совещания Зефиров все-таки направил Витьку в Пеньково со строгой инструкцией: поднять заведующую сельпо и просить ее от имени Зефирова «в порядке взаимопомощи» распечатать магазин и выдать что положено.

Витька укатил на зефировском велосипеде, а трактористы, чтобы не терять времени, стали заправлять машины и вести отвлеченный разговор.

— Сильно тебя сегодня отметили, — сказал Матвей.

— Меня отметили, а по радио все одно Хромова передают. Понял? — проговорил Зефиров, вывинчивая пробку из певучей железной бочки. — У нас сроду так: разгонятся одного хвалить — и хвалят не притормаживая. А что Хромов? У него тут, — Зефиров постучал пальцем по лбу, — все клапана стучат. А его, обратно, — по радио. Ровно подрядился, чтобы ему регулярно почет выдавали. Наравне с получкой и комбинезоном.

— Показуха, — сказал Матвей. — С них сверху требуют передовиков отмечать. Вот у них и припасен штатный передовик. Из первой бригады Хромова отмечают, из нашей — тебя.

— Ты меня с Хромовым не равняй.

— А ты тоже не хуже Хромова избаловался. Издаля видать.

— Где же это видать?

— А погляди на трактор. Сколько на нем грязи. На трубках мох растет.

— Я на нем без ремонта две нормы наездил. Понял?

— А зачем мучить машину? Погляди, масло бежит. Хоть бы ты пожалел его. Машина все-таки бессловесная. Хоть бы для виду блок обтер.

— А что я, не обтираю? Ты за меня обтираешь?

— Не я, да и не ты. Витьке передоверил. Что я, не вижу, что ли? Не жалеешь машину.

— «Не жалеешь, не жалеешь»… Я на свои деньги щетку купил для чистки свечей. — Зефиров достал из кармана зубную щетку, показал ее Матвею и сказал: — Понял?

Дальнейшая беседа была прервана. Прибыл Витька. В сельпо водки не оказалось, и заведующая выдала запечатанную красным сургучом бутылку портвейна. Побранив торговые порядки, заведующую, а заодно и Витьку, Зефиров достал стеклянный отстойник, хранившийся у него среди шлангов и гаечных ключей, раскупорил бутылку, и все трое, по очереди, начали угощаться из отстойника.

— Что ты ни говори, а с таким уходом твой трактор тридцать шесть сил не даст, — сказал Матвей, выплевывая изо рта сургучные крошки.

— Сколько по паспорту положено, столько и даст, — возразил Зефиров.

— Вот именно, только по паспорту.

— Ну ладно, хватит. Понял?

— Чего хватит? Давай Витьку спросим. Витька, чей трактор сильней?

Витька с опаской взглянул на Зефирова и сказал:

— Не знаю.

— Знаешь! Бригадира боишься, — продолжал Матвей. — А я с кем хочешь пойду на спор, что моя машина сильнее.

— Ну и пускай сильней, — сказал Зефиров.

— Тебе премии дают, тебе и пускай. А спорить небось не станешь.

— Почему не стану? Стану.

Они поспорили. Зефиров поставил свою будущую премию, Матвей отвечал пиджаком.

— Завтра механик придет, поглядим, — сказал Зефиров.

— На что нам механик! Сами разберемся. Витька, тащи прицеп!

Витька уставился на Зефирова. Зефиров вопросительно взглянул на Матвея.

— Давай так, — пояснил Матвей, — сцепим трактора и станем друг дружку перетягивать. Чей пересилит — того и верх. Ясно?

— Да ты что, в уме?

— А что? Боишься, что трактор рассыплется?

— Не боюсь, а не положено.

— Как хочешь. Я на свой надеюсь, — и Матвей ласково похлопал свою машину по капоту.

— Я тоже надеюсь. Понял? А не положено. Еще чего надумал. Горючее палить, материальную часть изнашивать…

— Вон как ты заболел за материальную часть! Ты не за материальную часть боишься. Боишься — с передовиков попросят…

— Кого? Меня? — спросил Зефиров. — А ну, Витька, цепляй!

Приятели подогнали тракторы кабинами друг к другу, вложили прицеп в серьги и закрепили шкворнями. Было условлено включать сцепление одновременно, по сигналу, и до рычагов поворота не дотрагиваться.

Замирая от восторга, Витька отошел в сторону и сел на опрокинутое ведро. Он был секундант и единственный зритель.

Матвей и Зефиров забрались в кабины. Моторы заревели. Витька снял шапку и приготовился давать сигнал.

Однако дальнейшее течение событий было нарушено появлением Тони. Первым увидел ее Зефиров. Он заглушил свой дизель и спрыгнул на землю.

— Что случилось? — спросил Матвей, перегнувшись из окошка.

Зефиров кивнул в том направлении, откуда шла Тоня, и сказал:

— Понял?

Тоня подошла в своем синем, неудобном пальтишке, уставилась на тракторы и спросила:

— Что это вы делаете?

— Шкворень выпрямляем, — перебил ее Матвей.

— А! — сказала Тоня нерешительно.

— Садись, бригадир! — крикнул Матвей и предупредил Тоню: —А ты уйди. Сорвется прицеп— костей не соберешь.

Тоня отошла к Витьке. Зефиров полез в кабину. Моторы снова взревели. Витька взмахнул шапкой, и гусеницы обоих тракторов тяжело забуксовали. Матвей и Зефиров сидели, вцепившись в рычаги, с такими лицами, словно вся эта громыхающая силища исходила от них, а не от моторов. Тракторы буксовали на одном месте. Гусеницы быстро содрали дерн и равномерно скребли грунт своими ребристыми лапами. Две кучи коричневой рассыпчатой земли быстро росли между тракторами, а машины все глубже погружались в вырытые гусеницами траншеи. Моторы ныли…

— Наверное, уже выпрямился, — с беспокойством проговорила Тоня.

В этот момент что-то оглушительно хрястнуло, тракторы расцепились и рванулись вперед. Сверху, словно с самого неба, визжа, как бомба, упал какой-то большой предмет, плюхнулся за плугами, и наступила оглушительная тишина.

— Я говорил — не положено, — будто сквозь вагу услышала Тоня голос Зефирова.

Матвей выскочил из кабины, стал смотреть, что произошло. Прицепная серьга его трактора была вырвана напрочь— она-то и взлетела в небо и шлепнулась там, за плугами.

На следующий день дело обсуждалось у директора МТС.

Матвей сидел в канцелярии и дожидался, когда вызовут. Дверь кабинета была плотно закрыта, и директор велел никого не допускать. Он совещался с Игнатьевым. Там же находились Тоня и Зефиров.

Матвей сидел на холодном клеенчатом диване и от нечего делать наблюдал загадочную канцелярскую жизнь. За невысоким дощатым барьером две пожилые женщины перестреливались на счетах. У окна мелодично позванивала машинка. У другого окна девушка крутила арифмометр. Все писали, писали… И только маленький старичок в валенках стоял возле шкафа на стуле и искал какую-то бумажку. Он доставал одну за другой толстые папки, таскал их к столу и терпеливо перелистывал. В папках были вшиты бумажки разного цвета и разной величины: и маленькие, размером в ладонь, и огромные, сложенные гармошкой, покрывающие весь стол вместе с чернильницей, линейками и дыроколом, когда старичок их разворачивал.

Матвей наблюдал уже около часа, а нужная бумажка не находилась.

Мимо прошел оживленный Иван Саввич и скрылся в кабинете. Матвей понял: председателя колхоза вызвали.

Минут через десять вышла Тоня. Она с трудом откинула тяжелую, с гремучим блоком дверь и пошла на улицу. Подумав, Матвей отправился за ней. Тоня у дороги дожидалась попутной машины.

— Не знаешь, долго они еще там? — спросил он.

— Сиди. Позовут, — ответила Тоня.

— Это ты на нас написала?

— Я. — Тоня взглянула в глаза Матвею. — И нисколько не раскаиваюсь… — и добавила тише: — Из-за вас и мне выговор пообещали.

— Ну да?

— Наверное, действительно, вам тут не меня, а милиционера с палкой надо… Почему ты такой?

— Скучно мне, — сказал Матвей.

— Как это так скучно? Тебе навстречу пошли. Захотел в МТС — послали в МТС. Захотел в бригаду Зефирова — послали к Зефирову… Смотри, тебя хотят под суд отдавать, — добавила она, оглянувшись.

— Не бойся, тебе выговора не будет, — сказал Матвей. — Ты тут ни при чем.

— Не обо мне, а о себе думай. Тебя судить хотят, понимаешь?

— А Зефиров как?

— Зефиров тебя защищал, как мог. Говорит: «Я бригадир, я один и отвечаю». Он очень тебя защищал.

— Это неважно. Ему-то что посулили?

— Ему, я думаю, ничего особенного не будет. Все-таки с ним считаются.

Окно отворилось, и Иван Саввич позвал ласково:

— Морозов, тебя приглашают.

— Хоть там веди себя как следует, — быстро заговорила Тоня. — Воротник застегни… Дай, застегну…

Матвей прошел мимо барьера, за которым маленький старичок все еще искал бумажку, и вошел в кабинет.

Директор МТС, недавно назначенный, моложавый, но поседевший уже человек со значком почетного железнодорожника, с любопытством осмотрел Матвея.

— Что это у тебя за кинжал за поясом? — спросил он.

— Насос от велосипеда… А то ваши тут, эмтээсовские, уносят насосы.

— А ты чей? Не наш? Не эмтээсовский?

— Я еще не поймешь чей.

Иван Саввич скромно сидел у стола, сбоку, и слушал. Вся его фигура словно говорила: «Наконец-то мы и дождались… Сейчас мы припомним все твои спектакли и представления… Сейчас мы с тобой за все разом и рассчитаемся». Зефиров хмуро смотрел в сторону. Игнатьев поглядывал на Матвея выжидающе и недружелюбно.

— Ну, так как же нам с тобой быть, Морозов? — спросил директор.

Матвей подумал и спросил в свою очередь:

— Сесть можно?

— Конечно. Садись. Как же будем решать?

— Вам виднее. Вас тут вон сколько, а я один.

— Что значит один? — спросил Иван Саввич, ласково поглаживая сукно стола волосатой рукой. — Мы тебя на то и пригласили, чтобы вместе обсудить, чтобы без никакой ошибки. А с тобой еще говорить не начали, а ты уже норовишь на дыбки. Нельзя так. Нехорошо. Человек ты грамотный, не хуже нас разбираешься. Это с дедушки Глечикова не взыщешь, а с тебя можно спросить. Ты и за слова свои и за поступки должен отвечать, как положено по закону. Чего зеваешь? Скучно? Машину калечить не скучно, а с нами беседовать скучно?

— Скучно, — сказал Матвей.

— Что я говорил? — обратился красный от возмущения Иван Саввич к Игнатьеву. — Другой бы осознал свое поведение, покаялся, а этот — никогда.

— Как ты считаешь, Зефиров виноват? — спросил директор.

— Моя идея, — ответил Матвей. — Я один виноват.

— Ишь какой благородный! — воскликнул Иван Саввич. — Мы и без твоего благородства разобрались, что ты кругом виноват. Зефиров-то без тебя два года работал и кроме благодарности ни одного замечания не имел. А ты, куда ни встрянешь, всюду, ровно микроба. У тебя в прошлый год, как ты в МТС работал, был выговор.

— Прошлый год не было, — сказал Матвей.

— Забыл?

— Выговор не сказка, чего его помнить.

— Сейчас подымут дела — вспомнишь!

Директор позвонил. Вошел старичок в валенках.

— Нашли? — спросил директор.

— Ищем.

— Давайте ищите.

Старичок вышел.

— С ним, я думаю, говорить нечего. Направляйте материалы в прокуратуру, пускай они разбираются, — и Иван Саввич хлопнул ладонью по столу. — Так и так, мол, сознательно вывел из строя трактор. А я тоже еще кой-чего припишу.

Все посмотрели на Матвея. Матвей зевнул.

— Это вы на своей избе портрет повесили? — спросил Игнатьев.

— Ну, повесил. А что?

— С какой целью?

— Без всякой цели, Чтобы красивше было.

— Но почему вы выбрали портрет именно вашего председателя колхоза?

— А я не знал, что он недостойный.

— Да, с вами трудно разговаривать, — протянул Игнатьев.

— Тогда все, — сказал директор МТС. — Если нет возражений, будем дело передавать в прокуратуру. Морозов, нет возражений?

— Нет, — сказал Матвей.

— Это, значит, тебе суд будет, — пояснил Иван Саввич, выведенный из себя спокойствием Матвея. — Это, значит, посадят тебя, понятно?

— Мне идти? — спросил Матвей директора.

— Так что же ты, так ничего и не скажешь? — Директор смотрел на него с явным любопытством. — Неужели тебе все равно?

— Какая разница? Что тут работать — что там работать.

— Хоть бы об матери подумал, — вставил Иван Саввич.

— Мать в колхозе работает. Проживет, — сказал Матвей. — Жену, конечно, немного жалко.

— Какую жену? Он разве женат? — спросил директор.

— Врет! — Иван Саввич отмахнулся. — У него всегда такие штучки… Да кто за него пойдет? Ни одна дура не пойдет.

— Нашлась одна.

— Врет!

— Нет, не вру. Сегодня только расписался и свидетельство получил. — Матвей стал рыться по карманам. — Конечно, тяжело ей будет. Только расписался, а тут мужика забрали. Каждому понятно. Ну, да ничего, пусть привыкает. Мне, я думаю, много не дадут.

Он нашел свидетельство и передал директору МТС.

— Да, — сказал директор. — Ну что ж. Поздравляю… Что же она, из вашей деревни?

— Наша, Пеньковская.

— Ну вот, Иван Саввич, а вы говорите. Кто это у вас Лариса Ивановна?

— Какая Лариса Ивановна? — спросил Иван Саввич, изумляясь.

— Ваша Лариса Ивановна. Супруга Морозова.

— Какая супруга?.. Какая может быть супруга?.. А ну, дайте, — и Иван Саввич вырвал из рук директора свидетельство о браке. Читал он долго, и левый глаз его стал подмигивать. — Нет… — сказал он вдруг срывающимся голосом. — Нет… Не может этого быть… Это он бланку выкрал в сельсовете… Смотрите, печати-то не видать… Смазана печать-то…

Директор и Игнатьев стали внимательно рассматривать свидетельство.

— Что? — спрашивал Иван Саввич. — Я говорил — фальшивка… Что? Ее надо тоже туда же, в дело.

В это время открылась дверь, и в кабинет вбежала Лариса.

— Товарищ директор! — заговорила она, бросаясь к Матвею. — Простите его… Он не виноват вовсе.

— Иди отсюда! — сказал Матвей.

— Честное слово, не виноват… — не обращая на него внимания, продолжала Лариса. — Там уже и серьгу приварили… За что же его?

— Иди отсюда, слышишь? — повторил Матвей и подтолкнул ее к двери.

— Не касайся до нее! — крикнул Иван Саввич, стукнув кулаком по столу. — Не касайся до моей дочери!

— А если засудите, — не унималась Лариса, — то и я с ним пойду… Добром не пустят — тоже что-нибудь поломаю, казна свезет. А ты, папа, молчи. Для меня теперь твои приказы недействительные.

— Как недействительные?!

— А так. Я теперь ему подчиняюсь. Вот! — и она поцеловала Матвея.

— Идите-ка вы домой, — сказал директор. — Тут не место свадьбу играть.

Когда Матвей с Ларисой проходили мимо барьера, старичок в валенках все еще стоял на стуле и перелистывал папки.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ СВАДЬБА

Ничего не поделаешь — пришлось Ивану Саввичу давать задний ход. Кое-как он упросил эмтээсовское начальство не калечить человеку жизнь, и вскоре в избе Матвея Морозова ломали переборки — готовились играть свадьбу.

Дарья Семеновна и Мария Федоровна сбились с ног. Легкое ли дело — вытащить мебель, напечь пирогов, собирать по соседям посуду, наготовить закуски на шестьдесят человек! В день свадьбы до самой последней минуты женщины боялись, что не поспеют, но к девяти часам вечера все было готово: столы, сколоченные из длинных досок, стояли углом, длинные скамейки были обиты половиками, и дружка жениха Зефиров, с красной лентой на пиджаке, в последний раз пересчитывал расставленные тарелки.

Тоня с дедушкой пришли одними из первых. Зефиров молча и важно поклонился им. У дверей, волнуясь, шепталась с подружками разряженная Шурочка. На дворе слышался веселый шум и смех. Изба наполнялась. Один за другим входили знакомые Тоне люди, и все они, переступая порог, как-то переменялись, становились серьезней и строже, и чуткой душе Тони быстро передалось ощущение торжественности, царившее в избе, и она с особенным, непонятным ей чувством взглянула на пустое место, возле красного угла, туда, где стояли две бутылки вина, связанные вместе свежим розовым бантом.

Было тесно, но никто не садился.

Наконец появились молодые, гости дали дорогу, и Зефиров, держа одной рукой соединенные руки жениха и невесты, провел их на место. Матвей казался серьезным и задумчивым, а Лариса была заплакана, и на лице ее краснели шершавые пятна.

Сваха, Алевтина Васильевна, не старая еще женщина, неизвестно зачем притворяющаяся старухой, стала рассаживать гостей, и Тоня поняла, что скромная роль свахи давно знакома и привычна этой постной притворщице.

Поблизости от молодых сидел Иван Саввич. Он выпил еще до свадьбы, и лицо его, с отвисшими щеками, было хмурым, как туча. Когда бестолковый шум рассаживания утих, он поднялся с большой полной рюмкой и, расплескивая водку, заговорил:

— Дорогие гости! Я, как отец, очень рад, что выдаю нашу единственную дочь за такого красавца, за такого красного молодца. Что теперь сделаешь? Рад. И, я думаю, все вы рады, поскольку семейная жизнь прибавляет человеку самостоятельности и отвлекает от всяких глупостей… — Иван Саввич запнулся, чувствуя, что заехал не туда, пошевелил растрепанными усами и продолжал: — Матвей у нас всегда был на виду, и на любом деле себя показывал как следует. И я горжусь, что моя дочь нашла такого мужика, который имеет специальность и в эмтээсе заслужил одобрение. Я, как отец, считаю, что Матвей и дальше на работе и в семейной жизни не подкачает, не подведет родной колхоз. Может, хоть женившись, станет вести себя как положено.

— Ладно тебе! Садись, — сказала Мария Федоровна, подавая ему вилку с куском селедки.

— Горько! — закричал Тятюшкин.

— Обожди. Еще рано — горько, — остановила его Алевтина Васильевна.

Даже нескладная речь Ивана Саввича не смогла нарушить ощущение радостной торжественности, охватившее захмелевшую с одной рюмки Тоню. А когда Шурочка, набеленная и накрашенная, как фарфоровая куколка, в сопровождении таких же набеленных и накрашенных подружек, внесла огромный, едва пролезающий в двери букет бумажных цветов и дрожащей рукой стала зажигать укрепленные на цветах свечи, когда Матвей и Лариса встали навстречу Шурочке — ощущение это укрепилось и усилилось.

— Раздайся народ — краса девичья идет, — произнесла Шурочка, испуганно глядя на горящие свечи. Она поднесла букет к молодым, поздравила их, называя по имени отчеству, и, чувствуя, что все идет как надо, продолжала уже окрепшим, звонким голосом:

— Нашли мы его не в городе-городочке, а у Марии Федоровны в зеленом садочке. Лариса это деревце сберегала, каждый день его холила-поливала. Когда мы это деревце рубили, два топора иступили. Когда его вывозили, пару коней нанимали, коням два мешка овса скормили…

Тоня смотрела на Алевтину Васильевну, которая., как бы проверяя, шептала за Шурочкой наивные и трогательные слова о девичьей красе, и чувство любви ко всем этим людям поднималось в ней. А когда Шурочка велела жениху потушить верхнюю свечу и Матвей, насмешник и балагур Матвей, исполнил это почти с благоговением, — у Тони защекотало в носу, и она чуть не заплакала.

Даже черствая душа Ивана Саввича размягчилась. Он потянулся к Матвею и стал убеждать его не сердиться, если что-нибудь сказалось не так, как надо, поскольку он, Иван Саввич, все худое позабыл и не желал говорить ничего, кроме хорошего. А высказаться он был должен, поскольку все-таки отец и председатель правления колхоза.

— Ты учти, — говорил Иван Саввич, капая на поплиновую кофточку свахи водку. — Я не председатель колхоза. Я председатель правления… — и поднимал большой волосатый палец.

— Я понимаю… Я ничего, — мягко улыбался Матвей. — Вы пейте, Иван Саввич…

— Нет, погоди, ты понять должен. Я не единоличный председатель, а председатель правления… Значит, ты меня должен слушаться и почитать.

А вокруг пели песни. Хотя многие из них были неизвестны Тоне, она подпевала наугад, совсем не стесняясь, как это обыкновенно бывало, своего слабого, дребезжащего голоса. Шурочка кивала ей, подбадривая улыбкой, и она улыбалась в ответ, показывая свой остренький выбившийся из ряда зубок.

Захмелевший Тятюшкин затянул песню о неверном муже, который привез чужой женке башмачки, а своей женке лапотки:

Чужа женка — чок-чок-чок,

Своя женка — хлоп-хлоп-хлоп…—

блаженно закатывая глаза, выводил Тятюшкин. Зефиров подошел к нему и предупредил, что такое на свадьбе петь не положено, и Тятюшкин послушно замолк.

В одиннадцать часов начался подклет.

Лариса встала, держа тарелку с двумя рюмками. Матвей стоял рядом с бутылкой вина. Сначала родные, а затем гости парами подходили к молодым с подарками, поздравляли их, каждый по-своему, душевно и просто, дарили рубашки, чашки, ботинки и угощались из рук невесты.

Зефиров подошел с женой, подал Ларисе большой сверток и велел распечатать его тут же, при гостях.

Все, кроме Тони, улыбались. Лариса развернула одну обертку, затем вторую, потом третью. Ворох бумаги на столе все увеличивался, сверток уменьшался, а подарка не было видно. Наконец Лариса развернула последнюю маленькую бумажку, и из нее выпала соска на длинной ленте. Все захохотали. Тоня поняла, что такой подарок повторяется на каждой свадьбе, но и она хохотала вместе со всеми.

— Вот это и называется у нас подклет, — объяснил Тятюшкин Тоне, когда она снова села за стол. — Подклет— это у нас подызбица, вон там, под полом. По-вашему— кладовка. Вот, значит, и дарят, чтобы у молодых в подклете добро не переводилось. Поняла?

— Поняла, — кивнула Тоня.

— В каждом слове есть свое зернышко, — продолжал Тятюшкин. — Так его не поймешь — его раскусить надо. Вот, к примеру, слово «семья». Что значит? Значит — седьмой я. А не то что как у вас в городе, одного народят — и хватит… — И он горестно махнул рукой.

Этот разговор с Тятюшкиным, и то, что Лариса и Матвей, по обычаю, ничего не пили и не ели, и то, что под возгласы «горько» они безжизненно притрагивались друг к другу губами, и то, что дружка уже три раза водил невесту переодеваться в новое платье, — все это казалось Тоне исполненным особого, высокого значения.

Шел второй час ночи, а гости гуляли все более шумно. Многие вышли из-за стола, танцевали, пели в разных концах разное, старались перекричать друг друга. Все были пьяны. Только Матвей и Лариса по-прежнему серьезно сидели перед пустыми тарелками и совершенно трезвый Зефиров унимал не в меру расходившихся плясунов.

Тоня устала, и ее клонило ко сну. «Ой, как хорошо!.. — думала она. — И «девичья краса» — хорошо, и подклет — хорошо… И как я только могла подумать, что уеду отсюда? Нет, я буду работать, стану такой же, как Шурочка, как Лариса, как Матвей. — Тоня засыпала и в полусне старалась удержать кончик ускользающей мысли. — Как Матвей? При чем тут Матвей? Я думала что-то хорошее-хорошее… При чем здесь Матвей?..»

Как дедушка довел ее до избы, как она разделась, она не помнила. Сон окончательно сморил ее.

Утром Тоня почувствовала, что с нее сдернули одеяло. Она вскрикнула и открыла глаза. Возле постели стояло, пошатываясь, странное существо с бородой из пакли, в полушубке, вывороченном наизнанку, в соломенной шляпе, увешанной разноцветными лентами.

— Полно дрыхнуть. Вставай молодых встречать… — сказало существо, и Тоня по голосу узнала Зефирова.

— Что вы делаете! — закричала она, стараясь простыней укрыть голые бедра с мятыми, от резинок, полосками.

Зефиров рассматривал ее, не выпуская из рук одеяла.

— Уходите сейчас же! — закричала Тоня. — Или я… Я Ивану Саввичу скажу. Дедушка!

— Ну, чего зеваешь? — дедушка вышел из-за перегородки чистенький, приглаженный, как после бани. — Ряженых не видала?

— Одевайся сейчас, — сказал Зефиров, — а то как есть, нагишом снесу.

— Дедушка… Скажи ему!..

В это время в избу ввалились две женщины: одна в белом халате доярки, изображающая доктора, другая в широченных бриджах Ивана Саввича — обе пьяные, с намазанными губной помадой щеками, с бородами, подвешенными на проволоке.

— Пошли Уткина подымать! — крикнула Зефирову та, что была наряжена доктором. — А то он там… — И она деловито произнесла неприличную фразу.

Зефиров бросил Тоне на голову одеяло, и ряженые, распахнув двери, выкатились на улицу.

Дедушка глядел на них в окно и мелко хихикал.

— Никуда я не пойду, — сказала Тоня. — Что за безобразие!

— Смотри! — откликнулся дед. — Обратно воротятся.

Тоня испугалась и стала одеваться.

Когда они с дедом вошли в избу Морозова, молодые уже были там. Гости бросали на пол посуду, а Лариса, в фартучке и платочке, заметала осколки веником в противоположную от двери сторону.

В избе стоял звон и крик.

— Что вы чужие тарелки бьете! — шумела Дарья Семеновна. — Тарелки-то у соседей взяты… Вон они, горшки, кидайте, а тарелки не трогайте. Не трогайте тарелки, вам говорят!

Но ее никто не слушал, и тарелки — пустые, со студнем, с кружками огурцов — летели на пол, разбиваясь на мелкие осколки.

— Плоха будет хозяйка! Плохо метет! Вон сколько сору оставила! — кричали гости и бросали на чистое место деньги — трешки, пятерки, десятки.

Лариса возвращалась, сметала мятые бумажки в кучу и складывала их в карман фартука.

А Шура мешала ей, не давала мести. Она с притоп-кой выплясывала перед Ларисой, дробя осколки еще мельче, разбрызгивая их по сторонам.

И она пела. Тоня вслушалась и ужаснулась. Шурочка, милая, робкая комсомолочка Шурочка, та самая Шурочка, которая вчера вечером с трогательной важностью подносила молодым «девичью красу», пела теперь такое, что у любого пожилого мужчины должны бы зашевелиться на голове волосы. Но ее не останавливали и даже не обращали на нее внимания, будто все идет как должно быть.

Парни беседовали, прикуривали, Лариса мела, а Алевтина Васильевна приговаривала постным голосом:

— Нет, не умеет невеста мести… Дай-кось, я покажу, как надо, касатка…

Лариса передала веник.

— Ой, какая ручка колючая! — притворно воскликнула сваха.

Лариса подала ей платок. Алевтина Васильевна обвернула платком ручку веника и стала подметать к двери. А позади нее стучала каблуками Шурочка и пела безобразные песни…

— Что это такое? — сказала Тоня. — Надо увести ее.

— Кого? — не понял Тятюшкин.

— Да Шуру. Она совсем пьяная.



— Какая она пьяная! Она кроме сладкого ничего не пьет.

— Как же ей не стыдно!

— Чего это?

— Петь такое.

— Вон что! — ухмыльнулся Тятюшкин. — Тебе не нравится, что с картинками! А ты не слушай. Это уж так заведено присаливать. Без этого на свадьбе невозможно.

— Почему же! Вчера было так хорошо!

— То вчера, а то сегодня, — сказал Тятюшкин — Вчера они были жених с невестой, а сегодня — муж с женой… Они и так не весь порядок исполнили. По-настоящему положено ночью свести молодых в баню, а сегодня сваха должна была Ларисину сорочку на подносе по избе пронести.

Тоня смотрела на Тятюшкина широко открытыми глазами.

— А этого не исполнили. — Тятюшкин снова ухмыльнулся. — Поскольку со свадьбой запоздали.

— Как это ужасно!

— Ужасно — не ужасно, а нехорошо — это верно. Да ведь не мы придумали.

— Надо же как-то бороться с этим.

— А как бороться? Вот ты, ученая, и скажи.

Тоня не знала, как бороться.

Посидев немного с дедушкой, она пробралась к двери и незаметно вышла.

«Нет, я тут не останусь, — решила она. — Поработаю три года и переведусь. Обязательно переведусь куда-нибудь».

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ ГЛАВНОЕ ЗВЕНО

Был поздний вечер. Тоня сидела у окна и писала письмо подруге.

На дворе моросил дождик и шептался в увядшей листве кустов. Дедушка спал, похрапывая ртом. Тоня прислушалась к шуму дождя и пересела к другому окну. За другим окном кусты не росли, и дождя не было слышно.

— «Дорогая Галка! — писала Тоня. — Как тебе работается там, в Псковской области? Все-таки сидеть в аудитории, даже когда Игорь Михайлович может вызвать к доске, — куда спокойней. Правда? Впрочем, у меня дело, кажется, налаживается, и мое прошлое упадническое письмо ты порви или уничтожь любым другим способом. Вообще, как я убедилась, ничего сложного в жизни нет. И я совершенно согласна с великим писателем Горьким, который сказал: «Вообще же все в нашем мире очень просто, все задачи и тайны разрешаются только трудом и творчеством человека, его волею и силой его разума».

И люди здесь гораздо лучше, чем я тебе писала, и даже Морозов оказался довольно оригинальным типом в духе Печорина. Между прочим, дочь нашего председателя колхоза вышла за него замуж. Я была приглашена на свадьбу и веселилась до упаду.

Главная же причина улучшения моего самочувствия заключается в том, что я, наконец, поняла, что надо делать в первую очередь. Я нашла главное звено, за которое надо уцепиться, чтобы вытянуть всю цепь. Это звено — корма. Когда я стала спрашивать, что случилось в прошлом году с кукурузой, выяснились удивительные вещи. Оказывается, семенные початки сушили на чердаке конюшни.

Потолок был дырявый, на чердак проникали испарения, и семена, конечно, испортились, потеряли силу. И такими семенами сеяли. Представляешь, какой ужас? И вот я решила сделать сушилку, такую, как мы чертили в техникуме, но дело в том, что мой проект остался там, на выставке. У тебя, Галка, тоже был хороший проект. Если он у тебя сохранился, вышли, пожалуйста, мне…»

Тоня вспомнила техникум, Галку, преподавателя Игоря Михайловича… Вспомнила, как приносила ему проект сушилки, как упруго и непослушно сворачивался ватман, как Игорь Михайлович прижимал верхние углы чертежа портсигаром, на котором выдавлен богатырь, и книгой «Зерносушение» и ставил остреньким карандашом едва заметные деликатные птички в тех местах, где что-нибудь было неверно.

Тоня вздохнула, поставила в конце «Р. S.» и задумалась, прислушиваясь к шуму дождя. Она всегда ставила «Р. S.», чтобы письма ее казались солидней.

Потом написала: «Мы, Галка, все еще представляем друг друга наивными девочками в коротеньких платьицах и тупоносых туфельках без каблуков, а на самом деле мы уже зоотехники и полностью отвечаем за животноводство, и когда поймешь это до конца, становится так страшно, что даже голова кружится».


Недели через две Тоня получила чертежи.

Но убедить Ивана Саввича строить сушилку оказалось делом не легким.

— На что тебе такой теремок? — спросил он.

Тоня стала объяснять, но председатель не дослушал и до середины.

— Сушилка нужна, когда сушить есть что, — перебил он ее. — А у нас семенной кукурузы, сама знаешь, сколько. С гулькин нос.

— Значит, вы намерены и в этом году нарушать агротехнику?

— Это верно, сеяли мы кукурузу прошлый год плохими семенами, в холодную землю, раньше времени. Это отрицать не буду. Только агротехника тут ни при чем. У нас, Тоня, договор был на соревнование с соседним районом.

— Ну и что?

— А то, что там был пункт: «Провести сев кукурузы в сжатые сроки». Вот нам и велели сеять пораньше, чтобы пункт выполнить. Хотя кукуруза и не взошла, зато пункт выполнили, — закончил Иван Саввич и махнул рукой.

— Это было и прошло. Надо же наконец подумать о будущем!

Но Ивану Саввичу некогда было думать о будущем. С самого утра погружался он в мелкие докучливые заботы и, рассеянно слушая Тоню, думал о том, где взять бечевку для увязки мешков или откуда перебросить людей на молотилку.

И Тоня не винила его. Она сама видела, что колхоз в трудном положении, и ей самой приходилось много времени отдавать текучке.

Однако польза от разговоров с Иваном Саввичем все-таки была. Ни в чем не убедив председателя, Тоня в конце концов убедилась сама, что без хорошего, обоснованного перспективного плана развития колхоза, без перестройки структуры посевных площадей работать дальше нельзя.

И вскоре она писала своей подруге:

«Я поняла очень важную вещь, Галка! Проблему кормов невозможно решить в отрыве от всех других вопросов нашего производства. Предыдущее мое письмо ты порви. Главное звено не корма, а перспективное планирование. В свободное время я уже делаю наметки плана, советуюсь с людьми, но, надо тебе сказать, что дело это оказалось гораздо сложнее, чем нас учили в техникуме. Например, я уперлась в такой вопрос: за счет какой культуры сеять кукурузу? Площади льна, конечно, уменьшать нельзя. «Ленок, — как говорит Иван Саввич, — наше основное богатство». Но еще у нас имеется озимая рожь, яровая пшеница, горох, гречиха, овес, ячмень, вика, картофель, овощи. Какое соотношение этих культур самое выгодное, если учесть кукурузу?

Я пробовала подойти к этому вопросу экономически, как нас учил доцент Филиппов, но у меня ничего не получается. Может, тебе это покажется смешным, но я никак не могу определить стоимость зерна. Я совсем запуталась в этих ценах: закупочных, контрактационных, заготовительных, премиях-надбавках, пыталась вывести среднюю, и все равно получается чепуха. Может быть, ты знаешь, как определять стоимость не в задачках, а на производстве? Тогда обязательно напиши. Я, конечно, могла бы обратиться с этим вопросом к Филиппову, — ведь я у него всегда получала пятерки, но не хочу. Он очень туманно излагает».

Подруга ответила Тоне, что при составлении перспективного плана у них в колхозе подходили с другого конца. Председатель поставил задачу: за два года удвоить производство зерна и утроить продукцию животноводства — к этим цифрам и привязывали план.

Как только Тоня приняла такой способ, план стал получаться как-то сам по себе, легко и понятно.

Выяснилось, что под кукурузу надо отвести не тридцать, а пятьдесят гектаров, что надо резко сократить посевы малоурожайного ячменя, что для обеспечения скота сеном надо занять пары вико-овсяной смесью и, кроме того, увеличить посевные площади за счет земли, заросшей кустарником и ольхой.

Тоня составила примерную наметку, переписала начисто таблицы и побежала к Ивану Саввичу. Председатель не стал вникать в цифры, но Тоню похвалил:

— Аккуратно написано. Снеси в контору, положи в папку. Ленька пускай обложку разрисует. Начальству будем показывать.

Однако Тоня настояла, чтобы наметки плана обсудили на правлении. Но и правленцы не проявили к плану никакого интереса. Только Евсей Евсеевич, взглянув на широкие ведомости, сказал: «Вон она куда подевалась, бумага-то».

Разговор о плане быстро съехал на текущие дела, на корма, на пастьбу, и правленцы, порешив на будущую весну не нанимать пастуха, разошлись по домам.

В конторе остались только Тоня и Иван Саввич.

— Хоть бы решение приняли, — сказала Тоня печально.

— Ой! — спохватился Иван Саввич, — и верно, позабыли… — Он взглянул на Тоню, подошел к ней и погладил по голове, как ребенка. — Эх ты, горе мое… Тебя коровушки ждут, а ты сложением-вычитанием занимаешься… Что ты ни пиши, а в районе все одно против каждой твоей цифры галочку поставят. Это не наше дело. Наши планы в районе вершат. А наше дело — выполнять…

— Тогда так, — сказала Тоня, — разрешите мне хоть на своем участке действовать в соответствии с планом. Надо заняться улучшением пастбищ, разбить их на загоны…

— Что ж, действуй, — разрешил Иван Саввич. — На это ничего плохого, кроме хорошего, никто тебе не скажет.

И Тоня начала действовать.

Как-то утром, отправившись на пастбище, лежащее вдоль берега Казанки, она увидела Матвея. Он сидел на тракторе и кричал кому-то, кого не было видно:

— Давай, давай! Дыми больше! Сыпь прямо в реку!

Тоня подошла ближе. По заливному лугу ходил Уткин с лукошком. Растопырив, как при косьбе, ноги, маленький кряжистый старичок переступал по траве и молодыми широкими размахами длинной руки бросал в траву грязновато-серый порошок сульфата аммония.

«Зачем он там разбрасывает? — удивилась Тоня. — Этак, чего доброго, он действительно удобрение в воду начнет кидать».

Она подбежала к нему, спросила, чем он занимается. Уткин остановился и взглянул на нее добрыми ко всем, старчески-мутноватыми, словно намыленными глазами.

— Не знаю, — ответил он. — Вот, поставили на работу…

Он был совсем старенький. Борода его, когда-то рыжая, давно побелела, а теперь стала желтеть возле рта.

— Сколько вам лет, Федор Петрович? — спросила Тоня.

— Семьдесят пять или семьдесят два. Вот так вот.

— Вы понимаете, что это за работа?

— Кто ее знает… Значит надо, раз поставили… Видно, для уничтожения вредительства.

И Уткин на всякий случай улыбнулся робкой улыбкой человека, привыкшего к тому, что его слова служат поводом для насмешек.

— Для уничтожения вредительства! — подхватил Матвей. — То-то он себя всего обсыпал.

— Погоди ты! — досадливо отмахнулась Тоня. — Нет, Федор Петрович. Этот порошок к вредителям сельского хозяйства не имеет отношения.

И Тоня, избегая слов «нитрофикация» и «сульфат аммония», которые так и лезли на язык, стала объяснять, что порошок обогащает почву азотом, необходимым для питания растений.

— А здесь его сыпать незачем, — говорила она. — Здесь и так хороший травостой. Вон там, наверху, надо сыпать. Так запланировано. Понятно?

— Понятно, — сказал Уткин, направляясь вверх по пологому откосу. — Только прежде у нас безо всякой приправы травушка росла.

— Ас приправой все же лучше.

— Конечно, лучше. Я не против… Только, может, кого-нибудь другого на это дело поставите?

— Вам тяжело, наверное?

— Нет, зачем тяжело. — Уткин печально пожевал губами. — Теперь, говорят, на это место коровушек нельзя пускать. Алевтина говорит — дохнут коровушки от этой отравы. Вот оно как неладно надумали.

Тоня снова стала объяснять про поверхностное улучшение лугов. Уткин терпеливо ее выслушал и вздохнул:

— Это понятно. Я не против… За эту отраву пять рублей за мешок платили, а теперь мы эти рубли под ноги бросаем.

— Будущим летом сами увидите, как окупятся наши рубли.

— Может, и окупятся. Я ничего не говорю. Я не против… Только лучше бы меня куда-нибудь на другую работу нарядили… Хоть бы щиты плести… Я не хуже других сплел бы…

Он пожевал пустым ртом, остановился на месте, вздернул плечом лукошко и опять пошел разбрасывать удобрение прирученной смолоду к широкому замаху рукой.

Тоня долго смотрела ему в спину.

— Подвезти? — крикнул Матвей.

— Как тебе не стыдно! — повернулась она к нему. — Почему ты над всеми насмехаешься?

Матвей посмотрел на нее и спросил, подумав:

— Это правда, что ты рассказывала про автоматы?

— Какие автоматы?

— Табуляторы, что ли… Помнишь, еще мать смеялась… Которые трудодни считают.

— Конечно, правда.

— Как же это они?

— Это без высшего образования не понять. Там электроника какая-то.

— И ты не знаешь? — спросил Матвей с удивлением, словно обрадовавшись. — А я думал, ты все можешь разъяснить… Я — в бригаду. По пути — так садись.

Тоня забралась на сиденье, и они поехали.

— Я по радио слыхал, — сказал Матвей, — что еще такие надумали машины, которые с другого языка переводят. Положишь в нее английскую книгу, а она по-русски читает. Это правда?

— Правда. Да что ты так автоматами заинтересовался? У нас еще и не то придумали. Вот ты ведешь трактор, жжешь горючее. А лет через десять не нужно будет ни тракториста, ни горючего. Представь себе, идет трактор, пашет, и на нем никого нет. Доходит до конца пашни, сам поворачивается и пашет новые борозды. Любопытно, правда? Это будет электрический трактор. Энергия к нему полетит без кабеля, по воздуху. Поставят на нем стойку, а на ней диск, вроде зеркала. Диск будет ловить токи высокой частоты от мачты, а ты сядешь в стеклянной будке в своем Пенькове и станешь управлять десятком электрических тракторов.

— По радио?

— По радио. Поставят перед тобой стеклянный экран, нарисуют на нем план земли, и по экрану поползут белые пятнышки — твои тракторы. Нажмешь кнопку— и трактор пойдет куда надо. Это все просто — телемеханика.

— А если поломается что-нибудь?

— Если надо посмотреть, что случилось, включишь телевизор, посмотришь и примешь решение.

— Все это верно, — согласился Матвей. — А ты вот что скажи: почему в нашей «Волне» дела худо идут?

— Потому что…

— Погоди. Если глубоко подумать, все предпосылки у нас есть. Колхоз сделали — это раз. Против мелких хозяйств колхоз, конечно, сила. Партия и правительство в нашу пользу решения выносят — это два, да еще ссуды дают и долги прощают. Машин нагнали — это три. В эмтээсе уже во дворе машины не помещаются. Земля у нас не хуже, чем в «Новом пути», — это тебе четыре. Люди у нас есть — и хорошие и плохие, а если меня не считать, в основном хорошие. Тем более из городов на подмогу понаехали. Это пять. Наука до всего дошла — шесть. Вот теперь и скажи, почему в «Волне» дела худо идут?

Тоня задумалась. Она чувствовала, что ответ связан с тем, что произошло на пастбище с Уткиным, но не могла еще отчетливо сформулировать этот ответ.

От дальнейшей беседы ее отвлек Игнатьев. Зонный секретарь увидел Тоню и попросил ее на минуту сойти.

— Ты езжай, — сказала Тоня и, подобрав пальто, спрыгнула с трактора.

Но Матвей, лицо которого при виде Игнатьева сделалось мрачным, упрямо дожидался.

Игнатьев взял Тоню под руку и отвел в сторону.

— У меня к вам опять вопрос, — сказал он. — Как вы считаете, если поле два раза перекапывалось картофелекопалкой, надо ли после всего этого еще пахать под зябь?

— Конечно, не надо!

— Ну вот, и я так считаю… Трактористы смотрят, как бы побольше гектаров на колесо намотать, а председатель колхоза глазами хлопает.

— Где это произошло?

— А? Да нет, это я так…

— Да вы не стесняйтесь, товарищ Игнатьев. Спрашивайте любого…

Они оба понимающе улыбнулись, попрощались, и зонный секретарь пошел дальше.

— Что он тебе говорил? — сердито спросил Матвей, когда Тоня снова уселась рядом.

— Так…

— Все у тебя «так» да «так»…

И Матвей рывком включил сцепление.

«Еще не хватало», — подумала Тоня, с испугом вглядываясь в его злое, испачканное тавотом лицо.

Дальше ехали молча.

— Мне выходить, — сказала наконец Тоня. — Остановишь?

— А что думаешь, до дому, что ли, тебя на тракторе повезу?

И Матвей остановил машину.

А вечером Тоня сидела на своем любимом месте, у окна, и писала:

«Милая Галка! Все, что я раньше выдумывала, все это чушь! Главное, понимаешь, самое главное звено, за которое надо тянуть, — это культура. Общая культура колхоза, понятая в самом широком смысле. Логика такая: для того, чтобы получить дешевые и обильные корма, надо умно спланировать все наше производство. Но для того, чтобы план выполнить, надо, чтобы каждый колхозник глубоко понимал этот план и жил им, чтобы работа каждого человека была сознательной, творческой. Я совершенно согласна с великим Лениным, который говорит: «По нашему представлению государство сильно сознательностью масс. Оно сильно тогда, когда массы все знают, обо всем могут судить и идут на все сознательно».

Сегодня я перечитала решения сентябрьского Пленума и убедилась, как это правильно. Ведь партия посылает специалистов в колхозы не только для технической работы. Партия надеется, что мы с тобой, Галка, будем проводниками культуры, что мы привезем с собой культуру и будем распространять ее. Это точно! Теперь я поняла свое место в колхозе, знаю, как себя держать, что делать, как разговаривать с тем же самым Морозовым…

Как все-таки прекрасно жить на свете! Подумай, Галка, какое это великое счастье — оказаться на некоторое время среди счастливчиков, живущих на земле! Для этого твоя мать должна была познакомиться с твоим отцом, должна была появиться на свет именно ты…»

Тоня писала, писала и улыбалась. Глаза ее сияли.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ ТЯЖЕЛЫЙ РАЗГОВОР

Первый раз за все время Иван Саввич вызвал Тоню к себе на дом.

Когда она вошла, председатель в неизменных своих бриджах прохаживался по кухне. Он подал Тоне руку и сказал официально:

— У меня к вам будет разговор.

Разговор поначалу был путаный и непонятный. Иван Саввич начал с того, что похвалил Тоню, отметил, что колхозники уважают ее, и по части производства к ней нет никаких замечаний, кроме благодарности. Затем Иван Саввич сказал, что деревня есть деревня, и тут не в городе, тут каждый человек на виду, и о каждом известно, когда он с женой воюет и когда до ветру бегает. А уж если дело коснется любви, бабы, как худые сороки, таскают сплетни из каждой избы и устраивают возле колодцев полные конференции.

Тоня терпеливо слушала. Иван Саввич оправил морщинку на скатерти и ни с того ни с сего заговорил про Ларису. По его мнению, лучше бы она оставалась девкой-вековухой, чем выходить за такого никчемушника, каким прославился Матвей Морозов. Рано или поздно он испортит ей жизнь. Но дело сделано, и назад ходу нету. И приходится дожидаться беды, переживать издали. Тем более что Лариса вовсе отвернулась от отца-матери, даже посидеть не заходит. Какой ни плохой отец Иван Саввич, а все-таки отец, и как ему тошно, никто, кроме него самого, понять не может.

Иван Саввич высморкался, подошел к комоду и поправил карточку в рамке из ракушек.

Тоня недоумевала.

Немного помолчав, Иван Саввич напомнил разговоры на свадьбе. Многие надеялись, что, женившись, Матвей переменится. Но он, Иван Саввич, никогда в это не верил, и вышло — его правда: не получается из Матвея самостоятельного мужика. Только расписался, а уже хвост колечком — примеряется гулять от законной жены. И так-то у них с Ларисой дело непрочно, того и гляди развалится… А некоторые девушки, вместо того чтобы пристыдить его, усовестить, разводят с ним научные беседы про разные автоматы и неизвестно еще про что.

Тоня вспыхнула, хотела возразить, но Иван Саввич перебил ее.

Конечно, Лариса не настолько ученая, чтобы беседовать про автоматы, но он, отец, не виноват. Он старался, как мог, дать ей образование, и хотя сам имеет четыре класса, а помогал ей решать задачи и добился, что она окончила семилетку. Кончила семилетку — и ладно, в солдаты ей не идти. А изучать автоматы в высших заведениях не у всех есть возможность — кому-то нужно пахать да сеять.

Конечно, Иван Саввич не для того вызвал Тоню, чтобы читать ей нотации, а только для того, чтобы предупредить, поскольку она молодая и многого не понимает. К тому же Лариса девка отчаянная и, в случае чего, на любую крайность может пойти. Пускай Матвей сперва к жене привыкнет, а уж тогда гуляет.

— У вас все? — спросила пораженная Тоня.

— Покамест все, — сказал Иван Саввич. И, желая показать, что этот тяжелый разговор не портит их отношений, спросил примирительно — Как там вторая бригада? Кончила картошку копать?

— Как вам только не стыдно, — проговорила Тоня, глядя на него во все глаза. — В общем, это… до того нелепо, что я даже не знаю… В общем, что бы вы ни думали, мне совершенно все равно… Совершенно безразлично…

И она заплакала.

— Тут реветь нечего, — сказал Иван Саввич. — Я злобу за пазухой не привык носить и выложил все как есть. А там смотри сама, как знаешь.

— Да как вы только могли подумать! Я и виделась-то с ним раз пять, не больше. Один раз с вами была, один раз к ним домой заходила, потом два раза — в тракторной бригаде… Да, и один раз на поле, с Уткиным. И кажется, все. Ну да, пять раз… Что у меня может быть общего с этим хулиганом?

— Не знаю, чего общего, а он про тебя все время агитацию разводит. Она, говорит, так улыбается, ровно пять тыщ выиграла. Нашелся оценщик!.. Пять тыщ!.. Конечно, на тебя любой парень обернется — вон какая краля.

— Я же не виновата… Я еще недавно приехала… Поработаю немного и стану, как все.

— Да ты не реви… Я тебя не виню… Я от Матвея тебя остерегаю. Больно часто он про тебя высказывается. Витька-то в правлении рассказывал, как ты поверила, что они шкворень-то выпрямляют. Ну, посмеялся мальчишка, что с того? А Матвей встал и говорит: если, говорит, еще кто над ней посмеется, так я и зубы пересчитаю.

— Ну да? — сказала Тоня и перестала плакать.

— Вот тебе и да. Видишь, какой разбойник. Вот обожди. Один раз я его ради Лариски от суда спас. А другой раз что-нибудь вытворит — сам к прокурору поеду и на дочку не погляжу. Нет больше моего терпения.

— Чтобы к прокурору ехать, надо факты иметь.

— Фактов я сколько хочешь наберу. От него вся деревня страдает. И ты смотри. Поскольку у тебя здесь никого, кроме непутевого деда, не осталось, я и должен оберегать тебя заместо отца. У меня у самого дочка пропадает. А обижаться не надо. Я людей обижать не умею.

— Вы не только меня обидели. Вы свою дочь и Морозова обидели.

— А что ты за него заступаешься?

— Мне жалко его. Да, жалко! Ну что вам от него надо? Парень способный, любознательный… И ничего нет смешного.

— Вот как ты его изучила. «Способный, любознательный»!.. А кто трактор поломал? Кто лен раскидал по дороге? Позабыла?

— Морозов колхозу хотел помочь. И еще… хотел с вами помириться. Чтобы вы отдали за него Ларису по-хорошему… Только вы не передавайте — это он говорил по секрету.

— Кому?

— Мне.

— Когда?

— Неважно когда. — И, увидев, что Иван Саввич снова начинает нехорошо ухмыляться, она сказала, ожесточаясь: — И если хотите знать, во всей истории со льном я отметила еще одну хорошую черту Морозова — инициативу.

— Вперед ему надо было меня спросить… «Хорошую черту»!

— Да вы бы его и слушать не стали. Конечно, из его затеи ничего не вышло и выйти не могло. К инициативе надо приложить знания, кругозор. А есть у нас это? Подумайте, «Новый путь», один из лучших колхозов района, досрочно вывез зерно, а мы не знаем. И ничего мы не знаем об этом колхозе, как будто он на другой планете. А ведь с нас требуют изучать и внедрять передовой опыт.

— Это цитата, — сказал Иван Саввич.

— Ну и пусть цитата… Ко мне не только Морозов подходит, а и другие. Чем я виновата, что они интересуются? Да и куда им деться в свободное время? В клубе грязь, стены голые, ни одного плаката…

— Наглядная агитация вывешена в правлении, — пояснил Иван Саввич. — В клубе срывают наглядную агитацию.

— Какая это агитация! Оклеили контору бумажками, как бабушкин сундук, и думаете — агитация, А на нее никто не смотрит. Морозов правильно говорит: бумажки и те от тоски пожелтели. Агитация у нас должна быть веселая, Иван Саввич. Наладим в клубе беседы, выступления, игры, тогда и Морозов не будет вас беспокоить.

— Что же, прикажешь мне хороводы с твоим Морозовым водить? — рассердился Иван Саввич. — Или, может, нос нацепить на старости лет и петрушку ему представлять? Двадцать пять лет мужику, а я ему «ладушки» играть буду?

— Недооцениваете вы культурную работу.

— Опять у тебя цитата. Культуру я не только что ценю, а на своей шее испытал нехватку этой самой культуры. Только если мы Матвея привадим газеты читать, нам за это процентов не начислят. С нас хлеб требуют.

— Чтобы хлеб вырастить, тоже культура нужна. Сибиряки, я читала, семена кукурузы радиоактивным кобальтом облучают. К нам на поля атомная энергия идет, Иван Саввич. А готов ли хотя бы тот же Морозов, чтобы встретить ее? Ни он не готов, ни другие наши Пеньковские ребята. А ведь они тянутся к культуре, ждут, когда мы им поможем.

— Тянутся-то тянутся, — сказал Иван Саввич, — а от Матвея ты отступись.

— Опять то же самое, — проговорила Тоня упавшим голосом. — Неужели вы думаете, что я обманываю вас?

— Кто тебя знает. Может, ты его и вправду выправить хочешь. А может, и не видишь ничего…

— Нет, вижу! Очень даже вижу! По-вашему, если меня человек слушает с интересом, значит я обязательно говорю что-то гадкое. Да?

— Пускай с ним жена беседует или вон Алевтина Васильевна, — она тоже языком трепать любит. А ты, если тебе невтерпеж, вон Ленька неженатый ходит, с ним и беседуй.

— Хорошо. Я не стану разговаривать с Морозовым. Но если у вас такие подозрения, почему вы с ним не поговорите?

— Мне с ним говорить не об чем. Я директору МТС скажу — пускай переводит его в дальнюю бригаду. Поживет в вагончике — проветрится.

— А Лариса как же?

— Лариса после сама спасибо скажет.

— Это… Я даже не знаю, как назвать. Разлучать людей, ни в чем не разобравшись… — Тоня хотела сказать еще что-то, но не сказала, встала порывисто и вышла, хлопнув дверью.

— Я-то разобрался, — проговорил Иван Саввич, печально глядя на то место, где она сидела. — Только тебе, глупенькая, ничего не видать.

Он походил по горнице, повздыхал, подумал.

Вдруг дверь отворилась, и Тоня снова появилась на пороге.

— У вас, Иван Саввич, как в делах формалистика, так и в отношениях с людьми, — сказала она и посмотрела на него испуганно.

— Постой, постой!.. Какая еще формалистика?

— Самая обыкновенная. Это когда без души… Давно я хотела вам сказать… Плакат повесили: «Сдать лен к 15 сентября»? Сами знали, что в октябре сдадите, а повесили. Что это, не формалистика?

— Недолго ты у нас поработаешь, — сказал Иван Саввич.

— Почему? — спросила Тоня.

— В район заберут, на повышение. Как узнают, что ты такой златоуст, так и наладят тебя отсюда в начальники… Я вот слушал и думал: в районе на совещаниях точно, как ты вот, честят меня, грешного. И обзывают так же — и формалистом и всяко. А потом дадут десять минут регламенту — и отвечай им таблицу умножения. Ну, а ты… Пока еще мне в звоночек не позвонишь— я тебе расскажу о своей царской жизни. Будешь начальством — вспомни. — Иван Саввич сел рядом с Тоней и погладил скатерть. — Конечно, жаловаться я не привык и оправдываться мне перед тобой еще время не пришло, а расскажу я тебе хотя бы об этом самом плакате, чтобы ты хоть не считала, что у меня не хватает девятого до десятого.

Так вот. Вызывают меня в район на совещание по вопросу уборки льна. Выступает председатель райисполкома и говорит про целину, про гидростанцию, про Китай, про Индию — все правильно говорит, и мы хлопаем в ладошки. Потом спускается пониже, на областной масштаб, отмечает достижения — и опять вроде правильно, и опять мы хлопаем в ладошки. А уже к концу опускается он вовсе на землю, на наш район, и тут у нас ничего нету, никаких достижений, кроме недостатков. Доводит он до нашего сведения, что соседний район взял обязательство к пятнадцатому сентября сдать лен государству, и мы не должны отставать, поскольку с этим районом у нас договор на соревнование.

Сижу, хлопаю в ладошки, а сам думаю: не сдать нам ленок к пятнадцатому, ни в какую не сдать. В прошлом году сдавали, а в этом не сдать. Весна пришла поздняя, все сроки передвинулись почти на месяц против прошлого года, и всем это известно. Чего же мы тут друг другу голову морочим? Эх, думаю, была не была, дай, думаю, выскажу свои соображения. Взошел на сцену и стал объяснять, что, мол, как хотите, а колхоз «Волна» раньше октября ленок сдать не сможет, поскольку это зависит не от колхозников, не от эмтээса, а от росы да солнышка. Тут председатель обрывает меня и спрашивает: «Что же вы считаете — в соседнем районе климат другой?» — «Не знаю, говорю, какой там климат, а у нас только еще бабки ставят. Можете приехать, поглядеть»… Тут как начали меня парить, как стали парить, так я и соображение потерял: и объективные причины на меня налепили, и зеленые настроения, и отсталость, и ту же самую формалистику… Жду, — может, хоть кто-нибудь заступится. Нет. Или молчат или ругают. А сосед еще в ухо шепчет: «Что ты растравил народ, как маленький? Принимай обязательство, а там видно будет». Вышел я из этой бани и поехал домой. А через несколько дней приходит, конечно, директива — так и так, в соответствии с решением актива развернуть политмассовую работу, нацелив колхозников на безусловное выполнение принятых обязательств по сдаче льноволокна к пятнадцатому сентября, и прочее, и прочее… Знаешь, есть такие директивы: маленькая, тоненькая бумажка папиросная, а ты об нее бьешься, бьешься — и так, и этак, — только лоб горит, а больше ничего. Подшил я эту директиву и велел Леньке написать лозунг, тот самый, за который ты меня формалистом назвала.

Ну ладно. А теперь давай поглядим, чем дело кончилось. Десятого сентября опять вызывают меня в район по вопросу уборки льна. Я немного запоздал. Приезжаю, вижу — сидит представитель из области. А нас тогда мало позвали — человек пять, на выборку. «Вы председатель колхоза «Волна»? — спрашивает меня представитель. Отвечаю: «Я». — «Когда вы ленок сдадите?» Припомнил я тут недавнюю баню, припомнил и обязательство наше и ляпнул: «Пятнадцатого сентября сдадим». Он поглядел на меня как на дурачка и давай парить: «Как же вы сдадите к пятнадцатому, когда весна была поздняя? — говорит. — Неужели вы не понимаете, что ленку месяц на стлище лежать надо? Что вы, говорит, первый год в сельском хозяйстве?» И снова я получился дремучий формалист. Срамит меня представитель, срамит, а председатель райисполкома глядит, как невинный младенец ясными глазами, и головой качает. Дескать: «Как же это вы недодумали, Иван Саввич?» Хотел я ему прежние речи напомнить, да чего уж там: на гриве не усидел — так и на хвосте не удержишься. Так и поехал домой.

— Трудно вам приходится, — сказала Тоня после недолгого молчания.

— Так трудно, что иногда думаешь бросить все и подаваться куда-нибудь в подпаски или сторожа. С этой работой будешь не богат, а горбат. Одни дело — начальство жмет, другое дело — с людьми тяжело. Вон председателя «Нового пути» непрерывно хвалят, а дай ему нашего Матвея — тоже лазаря запоет.

— Люди с недостатками всюду бывают.

— Такого, как Матвей, другого нет.

— Знаете что, Иван Саввич? Давайте съездим в «Новый путь».

— Зачем?

— Посмотрим, как у них. Поговорим с председателем.

— Ума, значит, ехать набираться?

— Нет, зачем же… — смутилась Тоня. — Я думаю, им тоже будет интересно…

— Эх, Тонечка, Тонечка, неужели я не понимаю? Неужели не вижу, что хочешь ты меня, дурака серого, везти в «Новый путь» учиться хозяйствовать. Так ведь? Так. Чего уж там…

— Я совсем не то думала… Совсем не то… Я думала, человек пятнадцать собрать — сколько в машину влезет — и всем съездить. Вроде экскурсии.

— Нет уж. Пускай сперва они к нам приедут. У нас тоже есть чего поглядеть.

— Не понимаю, что тут для вас может быть обидного? В конце концов вы могли бы не ехать, если вам неудобно.

— Вот-вот. Можно, значит, и без председателя обойтись… Куда его — старую калошу… Верно? Вон как вас Матвей научил глядеть на председателя.

— Да нет. Я не то… Вы же сами не желаете… А вам тоже полезно… — Тоня совсем сбилась. — В общем, как хотите…

— Ладно, ладно. Конечно, куда мне! В «Новом пути» председатель — полковник, а мы что, лапотники… — Иван Саввич задумался, но вдруг оживился и в глазах его блеснула хитринка. — А то поедем! Поглядим, кто лучше разбирается. Вот к зиме поближе и поедем.

О ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ О ТОМ, КАК ДЕДУШКА ГЛЕЧИКОВ ЕХАЛ В КАБИНЕ, А ИВАН САВВИЧ В КУЗОВЕ

В колхоз «Новый путь» поехали в конце ноября. Желающих оказалось так много, что все не поместились в машину. Выехали ранним воскресным утром. Было тепло. Шел снежок. Всю дорогу — тридцать километров — ехали с песнями.

И вот наконец открылись белые поля колхоза «Новый путь», крепкие дома деревни, красочно сияющие наличниками, ровная дорога вдоль широкой, нарядной улицы, гладкие, как мраморные колонны, стволы берез в палисадниках…

По правде говоря, березы не очень похожи на колонны, а тем более на мраморные, но если известно, что колхоз миллионер и на трудодень выдают по двенадцати рублей одними деньгами, то все в этом колхозе станет выглядеть краше, чем на самом деле: и дорога покажется необыкновенно ровной, и улица — удивительно широкой, и даже дым будет пахнуть пирогами. Трудно сказать, почему так получается, но не только Тоня, Ленька и Витька-плугарь, которые с самого начала приготовились восторгаться, а даже сам Иван Саввич, решивший не пропустить ни малейшего недостатка в чужом хозяйстве и кольнуть председателя «Нового пути», если он станет слишком зазнаваться, — даже сам Иван Саввич поймал себя на том, что березки кажутся ему стройней и аккуратней, чем в родной деревне.

Если же смотреть на деревню, в которую въезжали пеньковцы, спокойными глазами, то ничего в этой деревне особенного не было. Конечно, в «Новом пути» красивые наличники, но и в Пенькове наличники, пожалуй, не хуже, а таких веселых наличников, как на избе Лени, не найдешь нигде во всем районе, а не только в «Новом пути».

В общем, деревня, в которой помещалось правление колхоза «Новый путь», была обыкновенная, не лучше и не хуже Пенькова, и только одно здание украшало ее по-настоящему — это здание клуба.

Клуб действительно был хороший.

Это было просторное деревянное здание в два этажа, с большим залом и сценой, с комнатой для переодевания артистов, с кинобудкой, с библиотекой-читальней и с тремя комнатами для занятий кружков. Правда, в одной из комнат хранился культинвентарь, и она всегда была заперта, а во второй заведующий клубом устроил себе кабинет, но, наверное, так полагается: разве можно руководить культурной работой без собственного кабинета?

Здание окружала аккуратная изгородь из строганых планок, за которыми виднелись молодой садик и покрытые снегом клумбы.

Машина с Пеньковскими гостями остановилась возле изгороди, и очень удачно, потому что председатель колхоза как раз в это время находился в клубе.

Словоохотливая женщина, разгребавшая дорожку, посоветовала не дожидаться на дворе, а идти в зрительный зал, потому что председатель Василий Васильевич может выйти другим ходом, и тогда его придется разыскивать по всем восьми деревням.

Иван Саввич велел шоферу не отлучаться от машины, мужчины сняли шапки, и, толпясь и задевая друг друга, все вошли в клуб.

В зале сидело около двухсот ребят-школьников.

По пустой сцене ходил председатель колхоза «Новый путь» Василий Васильевич, высокий человек с большой бритой головой и большими руками.

Он говорил. Ребята внимательно слушали.

— Вот вы обижаетесь, — говорил председатель, — что вчера вас не пустили смотреть кино… Юра, сними шапку, ты не на дворе, а в Доме культуры… Но вы сами знаете, что вчера было кино для больших, а вы народ энергичный, начали бы баловать, не дали бы им отдохнуть как следует. Вам было сказано, что для вас будет сегодня кино, а вы не верили. А никто вас обманывать не собирается — сейчас будете смотреть кино…

Василий Васильевич прошелся по сцене. Ребята смотрели на него с открытыми ртами.

— Вот я не знаю, как быть, — сказал председатель. — Вы хотели послушать, что я видел в Москве, на Сельскохозяйственной выставке, так вот давайте решим, что сперва — кино смотреть или слушать?

— Слушать будем! — закричали ребята, и в зале возникла добровольная тишина.

Тоня взглянула на Ивана Саввича. Лицо его было тронуто еле заметной смущенной улыбкой — словно ему совестно за взрослого, солидного человека, которого кто-то заставил представлять перед ребятишками комедию.

Тоня вздохнула и отвела глаза.

— Вы знаете, что Владимир Ильич говорил, — продолжал Василий Васильевич — Коммунизм — это Советская власть и плюс электрификация всей страны. Вы-то понимаете теперь, что значит электрификация. Так вот, на выставке есть такой павильон, называется он: «Павильон механизации и электрификации»…

И Василий Васильевич стал рассказывать о том, что видел: о новых машинах, об электрических тракторах, об электровозах.

— А выставка, ребята, хорошая. Там целые улицы, на этой выставке, и троллейбус ходит, и на улицах — такие же фонари, как тут у нас, только шары побольше. (Все посмотрели на потолок.) Когда-нибудь и вы поедете на выставку, только для этого вам надо лучше учиться. Я завтра зайду в школу, посмотрю, как вы там себя ведете. Если у вас кепка задом наперед да если под носом мокро (ребята зашмыгали носами), никуда вы не годны. А учиться надо как следует и приносить пятерки, чтобы вы были не глупей, а умней нас, стариков. И еще: вы должны гордиться своим колхозом. Видите, какой Дом культуры построили вам отцы-матери на свои трудодни… А на будущий год проложим узкоколейку и станем развозить удобрения электровозами на поля. Хотите быть машинистами электровозов?

— Хотим! Хотим! — закричали мальчишки.

— Так вот. Для этого надо учиться, учиться и еще раз учиться. Кто это сказал?

— Ленин! — закричали мальчишки.

Беседа кончилась. Василий Васильевич спрыгнул в зал, унял на пути ребят, которые слишком буйно принялись распределять должности на будущие электровозы, и повел гостей в садик.

Вблизи председатель колхоза «Новый путь» казался еще более могучим богатырем, чем на сцене. Был он на голову выше Ивана Саввича и, как сказал на следующий день дедушка Глечиков, в каждой ладони мог бы удержать по две тыквы.

Узнав, что пеньковцы приехали знакомиться с хозяйством, Василий Васильевич сказал, что, хотя сегодня у него много дела, пойдет все показывать сам лично.

— Не больно, видать, у тебя много делов, если и с ребятишками забавляешься, — пошутил Иван Саввич.

— Это не забава, — сказал Василий Васильевич. — Это тоже необходимо. — И неожиданно добавил совсем по-бабьи: — Эх, Иван Саввич, что на свете может быть лучше ребятушек!

Он поздоровался со всеми за руку, каждому по-разному улыбнулся и даже просунулся между Тоней и Глечиковым, чтобы пожать руку Витьке, который, совсем не ожидая такой чести, стоял в стороне и сосредоточенно занимался своим носом. Потом Василий Васильевич заявил, что учтет хитрость Ивана Саввича и тоже как-нибудь нагрянет в Пеньково без приглашения.

Немного посмеявшись, тут же в садике наметили маршрут и отправились смотреть скотный двор.

Снежок все падал, тихо и прямо, словно по ниточке, небо белело, как разбавленное молоко, и было не понять, с какой стороны светит солнце. Дедушка Глечиков вышагивал межачком, вдоль пашни, вслед за Василием Васильевичем, щурил глаза на тонкую снежную пелену, под которой еще кое-где угадывались крепкие букетики озими, и задавал вопросы.

За эти короткие минуты что-то передвинулось у него в душе: впервые за многие годы он снова почувствовал уважение к самому себе и даже немного заважничал.

Конечно, это не шутка, когда известный на всю область председатель передового колхоза и сверх того бывший полковник отвечает на вопросы всерьез, без всяких насмешек, как будто дедушка Глечиков тоже передовик и сам бывший полковник. А нельзя сказать, что Василий Васильевич так уж прост, — нет, человек знает себе цену: на него вон даже снежинки садятся осторожно и уважительно. Но, видно, такая уж справедливая природа в «Новом пути»: и председатель разговаривает со всеми одинаково, и снежинки не делают ни для кого различия — так же осторожно и уважительно украшают они воротник Тони, Леньки, Тятюшкина и даже болтающий ушами малахай Витьки-плугаря.

— Да у тебя тут не ферма, а цельный агрегат, — сказал Иван Саввич, когда подошли к скотному двору.

Ферма состояла из нескольких построек: неподалеку от длинного, приземистого помещения для коров находилось новенькое здание кормокухни, куда, как извещала табличка, посторонним вход был запрещен. Немного подальше, в овражке, виднелась будка — там стучал движок. Возле фермы был сделан бетонный жижеприемник, а по другую сторону находились силосные ямы и траншеи. К кормушкам тянулся подвесной путь; на щедро промасленных роликах висели опрокидывающиеся металлические люльки. От ворот в поле уходили рельсы узкоколейки.

Это была обыкновенная ферма, но Тоне понравилась добротность и солидность каждой мелочи — все было построено тщательно, надолго, без кустарщины и отсебятины.

Василий Васильевич остановился возле коровы-рекордистки, которая дала пять тысяч килограммов молока в лактацию и за год оправдала стоимость всей насосной установки. Огромная, как цистерна, утробистая корова взглянула на гостей печальными, выразительными глазами, словно хотела сказать: «Не мешайте работать», отвернулась и снова начала хрустеть сеном, сосредоточенно перерабатывая корм на молоко.

— Да, в таких хоромах коровам неловко мало молока давать, — завистливо заметил Иван Саввич.

— А во сколько тыщ встала эта ферма? — важно спросил дедушка Глечиков.

Тоню больше всего интересовала организация кормовой базы. Нехватка фуража, которая создалась в «Волне», очевидно, когда-то существовала и в «Новом пути», и Тоня собиралась расспросить, как Василий Васильевич выходил из положения. Она достала блокнот, подаренный Игнатьевым, и пробралась вперед, чтобы удобней было задавать вопросы.

Но вдруг она вздрогнула, и карандаш чуть не выпал из ее рук.

В дальнем конце длинного прохода, небрежно уперев руки в бока и чуть переломившись на сторону, стоял Матвей Морозов. Он смотрел прямо на нее и улыбался своей странной улыбкой.

Это ее поразило, будто она увидела привидение.

Если бы Иван Саввич не выдумывал разных пустяков, она, быть может, и не удивилась, увидев Матвея. Месяц назад его перевели в другой конец зоны налаживать водопровод на фермах; он приезжал только по воскресеньям и весь день сидел дома с Ларисой. Что же удивительного в том, что человек в воскресенье приехал в «Новый путь»? Работает он отсюда недалеко, километрах в десяти, — почему бы ему и не приехать?

А теперь появление Матвея выглядело просто неприличным. Неприлично было и то, что он смотрел на а не на кого-нибудь другого. Неприлично было и то, что первой заметила его она, а не кто-нибудь другой. А самым неприличным было то, что все видели, как она приготовилась спрашивать Василия Васильевича, притихли и посторонились, а она внезапно осеклась, и все вопросы вылетели у нее из головы.

Что же это такое? Целый месяц она совершенно не думала о Матвее, а когда он приезжал на выходные, честно, как договорились с Иваном Саввичем, старалась не встречаться с ним ни в избах, ни на улице. Да и он весь этот месяц не заговаривал с ней. Что же это такое?

Опустив глаза, она стояла на покатом бетонном полу и чувствовала, что Матвей подходит все ближе и ближе.

«Хоть бы кто-нибудь остановил его», — подумала она, и в это время с облегчением услышала голос Ивана Саввича.

— А ты что здесь?

— Мне два дня гулять… — весело отвечал Матвей. — С вами домой хочу ехать. Возьмете?

Он стал здороваться — небрежно, торопливо, словно ему не терпелось поскорей дойти до Тони, и ей казалось, что все это понимают и даже Витька поглядывает на нее с ехидным любопытством.

«Неужели Иван Саввич прав? — подумала Тоня. — Что же тогда делать? Не может быть… Женатый человек… Нет, не может быть. Выдумки. И в конце концов, какое мне дело?»

Матвей подошел к ней, пожал, улыбаясь, руку.

— Здравствуйте, — сказал он, и ей показалось, что у него как-то особенно блеснули глаза.

— Здравствуйте, — ответила Тоня холодно.

— Скоро по радио пахать будем?

— Время придет — будем.

— Вот я тут побывал и сам понял — придет такое время. Как работается?

— Ничего. Спасибо.

— Еще не надоело у нас?

— Нет. Еще не надоело.

И Тоня отошла от него.

«Надо сейчас же задать вопрос, — подумала она. — Все равно какой, но задать. Пусть даже глупый. Иначе все догадаются…»

И, собрав всю свою волю, она все-таки придумала сначала один вопрос о кормах, потом второй, затем третий.

Василий Васильевич отвечал обстоятельно.

Тоня внимательно слушала, но что он говорил, так и не запомнила, не запомнила совершенно, словно на это время оглохла или задремала.

Единственное ощущение, которое надолго осталось в ее памяти, — это ощущение какого-то напряженного звона в ушах; когда Матвей подходил к ней — звон увеличивался, когда Матвей отдалялся — звон становился глуше. По этому звону она точно чувствовала, где он находился, в каком направлении, на каком расстоянии, хотя ни разу не взглянула на него и не встретилась с ним взглядом.

После осмотра фермы отправились в свинарник. У входа их встретила бойкая, смешливая девушка в белом, натянутом на пальто, халате и попросила не шуметь, потому что свиньи только что поели и у них час отдыха.

Жирные свиньи с нежными розовыми сосками, закрыв глаза, лежали в станках. Они не спали и не бодрствовали, а именно отдыхали, словно сознавая необходимость такого отдыха для увеличения продукции животноводства.

Наверху, на полатях, тесно прижавшись друг к другу, лежали поросята. С полатей вниз вели маленькие игрушечные лесенки.

Тоня несколько оправилась от растерянности и спросила, зачем понадобились полати и лесенки.

Бойкая девушка шепотом объяснила, что поросята спускаются к подсосным маткам, а потом поднимаются наверх, и такие подъемы и спуски для них все равно что физкультурная зарядка — физическое развитие поросят ускоряется, и они дают хороший привес.

— А во сколько встал такой свинарник? — спросил дедушка Глечиков.

Василий Васильевич начал говорить о строительстве обстоятельно и терпеливо, начиная с выбора места и кончая расходами на материалы.

Дедушке Глечикову нравилась такая обстоятельность, и он щурился от удовольствия, словно старый кот, которому щекочут за ухом. Вместе с дедом старалась слушать и Тоня, но Матвей мешал ей сосредоточиться. Поотстав от группы, он завел беседу с бойкой девушкой, и хотя они говорили тихо и находились довольно далеко, Тоня слышала каждое его слово удивительно отчетливо, как в телефонную трубку. «Вполне понятно, — говорил Матвей, — почему ты такая упитанная. Наверное, тоже спишь на полатях. Лазишь туда раз по пять на день — вот у тебя и получается нормальный привес». Девушка отшучивалась, и оба смеялись вполголоса.

«Наконец-то отстал…» — подумала Тоня, но какое-то неприятное чувство шевелилось в ее душе. Она долго не могла понять, откуда взялось это чувство, но наконец догадалась: ей было досадно оттого, что Матвей пересмеивается с бойкой свинаркой.

«Что за чушь!» — пристыдила она себя и принялась слушать Василия Васильевича. Он говорил, что универсальный свинарник уже не удовлетворяет колхоз. А Матвей все смеялся. Василий Васильевич рассказывал, что стало тесно и приходится строить новый свинарник — откормочник… А Матвей все смеялся, и ничего его не интересовало, кроме пухлой девчонки. «Пустой парень… И хорошо, что отвязался…»

Из свинарника пошли в птичник, потом осмотрели теплицы. Затем Василий Васильевич направил гостей в телятник, а сам пошел куда-то «распорядиться».

В телятнике были устроены обыкновенные деревянные клетки с окошками. Из окошек выглядывали кроткие безрогие морды. Все было так же, как и в Пенькове. Отличие состояло только в том, что телятник «Нового пути» не отапливался.

Никого, кроме паренька с пушистыми ресницами, в телятнике не было. Паренек лет тринадцати ворошил в углу свежую солому.

Иван Саввич подошел к нему узнать насчет отопления.

— А мы воспитываем молодняк холодным способом, — сказал паренек. — Это раньше, бывало, каждый день дрова приходилось возить. А теперь уже третий год и в самый лютый мороз не топим.

Мальчишку окружили. Тоня пробралась вперед и неожиданно оказалась рядом с Матвеем.

— Скоро домой жить вернусь, — сказал он таким тоном, словно был уверен, что Тоня обязательно обрадуется.

— На фермах все кончили?

— Через неделю — все.

— Хорошо. Лариса будет довольна.

За спиной стали шушукаться. Тоня вспыхнула и отошла. К счастью, шушукались по другому поводу.

Паренек с пушистыми ресницами рассказывал, что в прошлом году в афанасьевские морозы некоторые телята отмораживали уши. Теперь всем им пошили наушники и намордники — и никакие холода не страшны. Даже наоборот, в холодное время телята быстро обрастают густой шерстью и хорошо прибавляют в весе… Тоня начала слушать внимательно. Но Матвей подошел снова и сказал:

— Не бойся.

— Что за глупости! — строго проговорила Тоня и отвернулась.

«Скорей бы все это кончалось, — подумала она. — Скорей бы домой…»

Но дедушка Глечиков задал вопрос о том, сколько денег истрачено на клетки, и Тоне пришлось еще долго стоять рядом с Матвеем.

Затем вернулись в деревню. Возле небольшой избы пеньковцев встретил Василий Васильевич и, протянув свою большую руку к крыльцу, проговорил:

— Добро пожаловать.

В избе жила та самая женщина, которая расчищала дорожку. Она пригласила всех в горницу, усадила за большой стол — председателей в красном углу, а остальных по всем четырем сторонам, — и подала чугун щей, такой большой, что тащили его из печи двумя ухватами хозяйка и невестка.

Сели обедать.

— Ну как, — спросил Василий Васильевич, — нашли для себя что-нибудь полезное?

— Вот бы у нас так! — сказал дедушка Глечиков.

Пока ходили по фермам, Иван Саввич был молчалив и сдержан. Он и раньше предполагал, что есть колхозы — любимчики районного начальства: их по дни-мают, вытягивают в передовые. А есть и другие колхозы в районной глубинке, колхозы-сиротинушки, вроде «Волны». На такие колхозы все махнули рукой: дескать, выбирайтесь из нужды сами, как знаете. После осмотра «Нового пути» Иван Саввич еще тверже убедился в правильности своего мнения и решил наконец высказаться перед своими спутниками, которые охают и ахают, а не понимают сути дела.

Председатели спорили долго, но так и не смогли ни в чем убедить друг друга. Однако большинство пеньковцев было на стороне Василия Васильевича, а дедушка Глечиков вовсе заважничал и сказал, что, если его пригласят в «Новый путь» заведующим на ферму, он, пожалуй, не станет отказываться.

Когда стали прощаться, Тоню снова охватило беспокойство. Там, на улице, за дверью ее дожидался Матвей, Она была почему-то уверена, что он дожидается. Сейчас придется ехать с ним в одной машине, в одном кузове, долго, долго, больше часа, отвечать на его вопросы, разговаривать с ним и делать вид, что ничего особенного не происходит. Надо как-то постараться, чтобы он не сел рядом. «А может быть, ему нет до меня никакого дела, — успокаивала себя Тоня. — Может быть, я выдумываю».

Она забралась в кузов, села на первую скамейку, на самый краешек и сразу увидела, что Матвей пробирается к ней. Она крикнула: «Витька, садись сюда!» — и прижала ладонью соседнее место. Проворный Витька-плугарь не заставил себя ждать, и между Тоней и Матвеем оказалось надежное заграждение.

Так бы, наверное, и поехали, если бы не дедушка Глечиков. Когда все уселись, из избы вышел Иван Саввич, открыл кабину и сказал:

— Вылезай, дед.

— Почему вылезай? — спросил из кабинки Глечиков.

— Сейчас едем.

— А я не задерживаю.

— Да ты что? — Иван Саввич удивился. — Полезай на свое место.

— А это твое место? Купленное? — спросил дедушка.

Иван Саввич до того удивился, что забыл даже рассердиться.

— Ты председатель, а я, значит, по-твоему, никудышный? — продолжал дедушка.

— Что с тобой? — растерянно спросил Иван Саввич, отступая на шаг.

— А ничего. Если бы имел ко мне уважение, мог бы сам предложить. Садись, мол, дедушка в кабинку…

— Да я…

— А ты не догадался. Значит, приходится тебя силком учить. Поехали. — И дедушка захлопнул дверцу.

Иван Саввич оглянулся на Василия Васильевича, пожал плечами и полез в кузов.

— Витька, освободи место! — сказал он тихо, но свирепо.

Витька пересел назад, люди на передней скамейке сдвинулись плотнее, и Тоня почувствовала теплый бок Матвея.

Кое-как уселись и поехали.

Сидели тесно. Тоня примостилась на самом краю, и ничего не было особенного в том, что Матвей обнял ее за талию. Однако ей это казалось неприличным, и тихонько, чтобы никто не заметил, она попыталась отцепить его руку.

Матвей глядел в сторону и молчал, но, несмотря на усилия Тони, упрямая рука его крепко и плотно лежала на ее пояснице, и Тоне казалось, что он слышит, как колотится ее сердце.

— Не надо, — сказала она шепотом. — Пусти.

— Что не надо? — оглушительно громко спросил Матвей.

Тоня вздрогнула и сбросила его руку.

— Что ты ко мне все время вяжешься? — продолжал Матвей все тем же оглушительно громким голосом. — Ребята, что она ко мне вяжется?

И любопытная Шурочка, и Иван Саввич — все стали оборачиваться.

Ошеломленная Тоня не знала, что делать, что говорить.

— Витька, пересаживайся к ней, — сказал Матвей. — Ну ее к шутам. — И он полез через скамейку.

До самого Пенькова пунцовая от стыда Тоня не могла поднять глаз на людей.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ ХОЛОДНОЕ ВОСПИТАНИЕ

В декабре ударили свирепые морозы. Хозяйки топили по два раза на день. Молоко в бидонах превращалось в иглистый лед.

Вечером в избе у секретаря комсомольской организации Лени Байкова собралось бюро с активом. Добиться созыва всех комсомольцев из трех деревень почти никогда не удавалось, и многие серьезные вопросы приходилось решать на собраниях неполного состава. Такие собрания и назывались: «Бюро с активом».

Изба была небольшая, но другого места не нашлось. В клубе не топили, а в конторе Евсей Евсеевич готовил материалы к годовому отчету и никого туда не пускал.

Некоторых комсомольцев Тоня увидела здесь первый раз. Из Кирилловки пришли две молоденькие, пугливые учительницы. Они сели в углу и до самого конца сообщения Лени проверяли тетрадки. Пришла Шурочка-счетовод, и ее сразу засадили писать протокол. Доярки собрались почти все — и комсомолки, и не комсомолки. Пришла и Лариса, но пользы от нее никакой не было. Она завела с Ленькиной бабкой разговор про эмалированные кастрюли, и унять ее никто не мог.

Собрание было посвящено вопросам животноводства. Леня обрисовал угрожающее положение с кормами, довел до сведения, что сена не хватит и до марта. Несмотря на это, имеются случаи плохого хранения фуража, порчи его, пропажи при перевозке. Был случай скармливания гнилой картошки, и Зорька перестала жевать жвачку. По поручению правления Леня призвал комсомольцев взять шефство над хранением фуража, не допускать перерасхода кормов и включиться в вывозку дробины с пивоваренного завода.

Кончить Лене не дали.

— Обеспечьте подвесную дорогу, как в «Новом пути», тогда и не станут корма пропадать! — зашумели доярки.

— Обеспечьте нормальную кормокухню, тогда и спрашивайте!

— И так работаем от темна до темна, ведрами воду в гору таскаем, а тут еще за дробиной ездить!

— А в «Новом пути» водопровод, и доят два раза в день.

Леня постучал по столу карандашом, потом книгой, потом сел и стал дожидаться, когда шум утихнет.

— Надо же! — сказала Лариса. — Только народ растравили. И зачем было в «Новый путь» ездить? А все — Тонька!

— Можно мне? — сказала Тоня.

Шум постепенно утих.

— Не знаю, может быть, и напрасно мы ездили в «Новый путь», — сказала она, — но я не жалею, что мы там побывали. Знаете, девушки, меня недавно спросили, почему у нас в колхозе дела плохо идут. Я тогда смутно чувствовала — почему, но не могла ответить. А теперь могу сказать точно. В «Новом пути» главное богатство не фермы, не подвесные дороги. Там люди свое дело глубоко понимают — вот в чем у них главное богатство. Все — и рядовая свинарка, и даже мальчишка, — все понимают. А у нас что? Вот Уткин рассыпал сульфат аммония. Так он не то что не знал, зачем это нужно, а даже не верил, что от его работы будет какая-нибудь польза. Сыплет и прохожих конфузится. Разве так можно? Возьмем доярок. Вот вы коров кормите, а не понимаете, отчего Зорька жвачку прекратила. Не от картошки она прекратила, а оттого, что солома мелко порезана…

— А мы виноваты? Пускай нас на курсы направят.

— Всех мы на курсы отправить не можем. Надо здесь, на месте, учиться, поднимать свою культуру.

— Какая тут культура — ни кино, ни танцев…

— Я сейчас не про танцы говорю. Вы слышали, наверное, говорят: культура труда, культура производства… Вот Лариса, наверное, тоже читала про культуру поведения, а сама разговаривает на посторонние темы… Она бы тоже должна понять…

— Где уж нам понять! — откликнулась Лариса. — Заладила: «культура, культура…» А где нам этой культуры набираться? В клубе стекла побиты, крыша дырявая, дров нет — там, наверное, уж и портреты носы отморозили. Хоть бы портреты пожалели! Надо же! В лесу живем, а дров нету. Ты бы вот на пивоваренный завод съездила, в общежитие, поглядела бы, как там рабочие живут. Молодые ребята, а грамотней наших пеньковских мужиков. У них там и Дом культуры, и журналы на каждую комнату, и шашки, и радио, и кино чуть не каждый день. А у нас нет ничего. Почему это? Что нам, меньше ихнего понимать надо? Вот, гляди сама: у них на заводе парень стоит возле одной машины, а нам за лето самое малое возле десятка разных машин приходится толкаться. Там у них парень одну работу исполняет, а у нас и сев, и косьба, и молотьба, и еще сто разных дел наберется. Рабочий в цеху, под крышей, а у нас — поля да луга; то зной, то дождик, ко всему надо приноровиться. Возле рабочего всегда инженер и мастер, а тебя, бывает, на ферме целый день не видать. Да что толковать! Вы только агитируете, а клуб как был дырявый, так и стоит дырявый.

— Я разговаривала с Иваном Саввичем, — сказала Тоня. — И еще буду говорить. Только мне одной ничего не сделать. У него отсталые настроения.

— У Ивана Саввича на гуашь денег не выпросишь, — вставил Леня.

— И кроме того, нельзя вовсе перечеркивать нашу культурную работу, — продолжала Тоня. — У нас все-таки бывают лекции.

— Это Димка-то говорит лекции? — подхватила Лариса. — Подумаешь, культура! У него вся культура в портфеле. В портфеле привезет, в портфеле и увезет. А сам — дурак дураком. Мой Матвей и то против него профессор.

— Конечно, Морозов способный человек — никто не отрицает, — согласилась Тоня. — Поэтому и жалко, что у него нет самого элементарного кругозора.

— Это не твоя забота, — сказала Лариса. — Будет у тебя мужик — его и обсуждай. А со своим мужиком я сама разберусь. Помощниц мне не требуется.

— Не мужик, а муж, — поправила Тоня. — Говорить «мужик» некрасиво.

— Надо же! К каждому слову цепляется… Он не в колхозе, а в МТС работает, и дела до него тебе нет.

— Меня разбирают? — раздался насмешливый голос.

В дверях, небрежно прислонившись к косяку, стоял Матвей.

— Вот он! — засмеялась Лариса. — Некультурный муж пришел. Куда лезешь, лапотник! Тебе тут делать нечего. Тут культурные собрались.

— Обожди, — остановил ее Матвей. — Что верно, то верно. Как живем мы тут в лесу лешаками, так и подохнем лешаками. Такая уж наша судьба… — он вздохнул и сказал спокойным, не ожидающим возражения голосом: — Пошли домой.

— У нас комсомольское собрание, — объяснил Леня.

— А мне что? У вас собрание, а мне уезжать в утро. Пошли.

— Надо же! То отец домой загонял, а теперь собственный мужик, — сказала Лариса, ласково глядя на Матвея большими карими глазами.

Она заправила полушалок под шубку и стала застегиваться, становясь все стройней и стройней после каждой застежки.

— Всегда так, — сказал Леня. — Как девка фамилию сменит, так ее хоть из списков вычеркивай.

— А почему это все они обязаны возле тебя сидеть? — спросил Матвей. — Что ты за петух плимутрок?

— В клубе холодно, — объяснил Леня. — Поэтому и собираю у себя.

— А ты кто? Секретарь комсомольский или кто? Я бы на твоем месте собрал весь комсомол в холодном клубе, да вызвал бы председателя, да закатил бы доклад часа на три. Поморозили бы его разок-другой — были бы и дрова, и средства на ремонт. Он стужу не уважает.

Девчата засмеялись.

— А что, это идея! — сказал Леня.

— Да разве он придет? — заметила Шура.

— Как же не придет, когда сам велел обсудить этот вопрос. Сбегай, Шура, за ним.

— Что ты! Я не пойду.

— Ну, тогда Лариса. Сходи, Лариса.

— Еще чего!

— И ты боишься?

— Не пойду — и все.

— Хорошо. Я схожу, — сказала Тоня решительно.

Комсомольцы поставили воротники и гурьбой отправились в клуб.

Пробивая ногами в сугробе дорожку, они поднялись по ступенькам, зажгли свет. Лампочка осветила голые, покрытые инеем стены, длинные скамейки, небрежно сдвинутые по сторонам и лежащие вверх ножками, неровный пол, усыпанный чинариками и семечной скорлупой, треснувшие стекла окон. Шура взяла было веник, но Леня остановил ее:

— Не мети. Пускай поглядит, как у нас тут.

Девчата расставили скамейки, разложили по столу бумаги, чтобы был вид, будто сидят здесь давненько.

Иван Саввич пришел налегке. Он только что отужинал, попил чайку и собирался побыть у комсомольцев минут пять, десять от силы. Затворяя дверь, он обжег голую руку о промороженную железную скобу и, сердито хрустя брезентовыми сапогами по семечной скорлупе, прошел в президиум.

С нескрываемым удовольствием посмотрев на коротенькую стеганку председателя, на его брезентовые сапоги, Леня начал доклад. Он говорил о значении животноводства в сельском хозяйстве, о влиянии кормовой базы на продуктивность животноводства вообще и на продуктивность крупного рогатого скота в частности, о положении кормовой базы в колхозе «Волна», о недостатках ухода за кукурузой, о нехватке грубых и сочных кормов.

Комсомольцы слушали и посмеивались. По рядам шел пар, и казалось, что все курят.

Иван Саввич тоже слушал, одобрительно покачивая головой. Примерно через полчаса он прервал Леню и обратился к собранию:

— Что это вы больно веселые? — спросил он. — Вопрос серьезный, и ничего смешного тут нет… Давай продолжай, Ленька!

Однако продолжать Лене было трудно. Он до того замерз, что едва шевелил губами. Поговорив о решении правления закупить пивную дробину и сено, он предложил принимать обязательства и сел.

— Сколько надо дробины возить? Это подсчитано? — спросила одна из доярок.

— Евсей Евсеевич после подсчитает.

— Нет, надо сейчас прикинуть. А то какое же это будет обязательство?

— Погодите, я вам сейчас поясню, — поднялся Иван Саввич.

— Не могу больше, — шепнула Тоня Шурочке. — Не знаю, как ты, а я пальцев не чувствую.

— Терпи, — сказал Леня. — На-ка вот мои варежки.

— Его все равно не проймешь. Смотри, даже уши у шапки не опускает.

После выступления Ивана Саввича приняли решение точно подсчитать дополнительные работы и собраться снова, чтобы принять обязательство.

— Все? — спросил Иван Саввич.

— С первым вопросом все, — злорадно сказал Леня. — Слово имеет зоотехник Глечикова.

— Почему это я? — встрепенулась Тоня. — Я не готовилась.

— Давай, давай. За спиной говоришь, и в глаза не бойся.

— Про меня речь? — спросил Иван Саввич. — Что же, послушаем критику.

И он уселся поудобней, словно собирался пробыть здесь до самого утра.

— Хорошо. Я скажу, — Тоня поднялась. — Вопрос у нас к вам о культуре, Иван Саввич.

— Ты давай с теоретическим обоснованием, — крикнули из рядов.

— Хорошо. Всем известно, что раньше, при царизме, крестьянству в основном помогал опыт. Опыт, который собирался веками. Опыт. — Тоня поежилась. — Опыт этот оформился в виде различных примет, поверий и поговорок. Вместо научных сроков были разные петровы дни и параскевы-пятницы, вместо агротехники — «сей овес в грязь, будешь князь».

— А овес родился, — заметил Иван Саввич.

— А почему родился? Потому, что веками делали одно и то же, в каждой губернии, в каждом уезде одно и то же, одно и то же. Потому что земледелие не двигалось вперед и довольствовалось низкими урожаями. А теперь? Теперь каждый год у нас на полях что-нибудь новое. И всегда так будет! И мы обязаны осваивать новое, чтобы улучшать наше производство, чтобы увеличивать урожаи… — Она посмотрела на Ивана Саввича. Он сидел, не опуская ушей своей большущей заячьей ушанки, и внимательно слушал.

— К сожалению, — продолжала Тоня, ожесточаясь, — до сих пор у нас есть люди, которые думают обойтись одним древним крестьянским опытом. Конечно, я не хочу сказать, что нам его не надо знать. Знать его надо. Но без настоящего образования, без культуры мы, Иван Саввич, из нужды не вылезем. И Лариса правильно ставит вопрос, что у нас — недооценка культуры… У меня все, — внезапно сказала она и села, и Леня почувствовал, как мелко задрожала скамейка.

— Понятно, за какую ты вожжу дергаешь, — сказал Иван Саввич. — Тоже в новом клубе плясать захотела. А я вам вот что скажу…

— У вас надолго? — спросил Леня, потирая застывшие колени.

— Не бойся. Не больше твоего… Увидали вы в «Новом пути» клуб — вот и вам такой же клуб подавай. Это мне понятно. А почему, разрешите спросить, вы ничего кроме клуба там не увидали? Фермы вы у них видали? Телятник видали?

— Видали, — сказал Леня. — Они телят воспитывают по холодному методу.

Все засмеялись.

Иван Саввич переждал смех, покачал головой и медленно проговорил:

— Эх, ребята, ребята! Что, я не вижу, что ли, что вы из меня здесь хотите эскимо сделать? А телятами-то оказались вы, а не я. Смотрите, у Тони нос побелел. Потри, потри носик-то… Ну, Тоня ладно, городская, еще к нашему климату не привыкла. А тебе бы, Ленька, тоже надо меньше возле печки плакаты писать, а почаще на ферму наведываться… Я знаю, вы сейчас с меня новый клуб попросите, а мы считаем, что нам новая ферма нужней.

— Мы не просим такой, как в «Новом пути», — объяснил Леня. — Нам бы хоть этот отремонтировать.

— Дайте нам ригу Алевтины Васильевны, дайте немного гвоздей и тесу — остальное сами сделаем, не на трудодни, а так.

— Алевтина не даст риги, — сказал Иван Саввич.

— Почему не даст? Рига не ее, а колхозная.

— Вот видишь, колхозная. Как я ее отдам? Она в неделимом фонде числится… Клуб у вас есть — и ладно пока. А про стужу вам и говорить совестно. Вы молодые, в валенках, а я вон как одет, и мне хоть бы что…

Иван Саввич машинально стянул с головы заячью шапку и, опустив теплые уши, снова надел ее.

Ребята захохотали.

Он сперва не понял, над чем смеются, а когда понял, несколько смутился.

— Ну что ж, — сказал он. — И меня пробрало… Вполне понятно. Шут с вами. Берите ригу. Все?

— Все! — радостно зашумели комсомольцы.

Позабыв вернуть чужие рукавицы, Тоня первая бросилась домой. Стужа до того проняла ее, что на улице ей показалось теплее, чем в клубе.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ САМОЛЕТ ЛЕТИТ НА ЛЕНИНГРАД

Ребята поначалу дружно взялись за переустройство клуба и за месяц сделали немало. Алевтина Васильевна, к общему удивлению, не стала шуметь, когда разбирали ригу. Она только вышла поглядеть и, когда рушили стены, сказала Тоне постным голосом: «Пускай ломают. Теперь это не мое добро — колхозное. Вам лучше знать, когда строить и когда ломать, касатка. На то вы и ученые», — и утирала сухой рот концом платка. Ее изба стояла рядом с клубом, и Тоня иногда бегала к ней за оселком или веревкой. Алевтина Васильевна и тут не отказывала. «Бери, бери, касатка, — приговаривала она, подавая оселок. — Коли ни риги, ничего не осталось, так с оселка не разживусь», — и морщила губы, точно они у нее были на тесемках.

Работа на стройке сблизила, сдружила комсомольцев. Даже Лариса стала разговаривать с Тоней без обычной насмешливости.

— Ты бы от Алевтины подальше, — сказала она однажды. — Вредная баба. Смотри!

Она сидела верхом на стене, в лыжных штанах, и уверенно, по-мужски, тюкала топором.

— У тебя ко всем подозрение, — возражала Тоня, закрываясь своей маленькой ладонью от брызгавшей из-под топора щепы. — Алевтина Васильевна, если ты хочешь знать, помогает нам.

— Погоди, она тебя еще укусит! — говорила Лариса. — Ей этот клуб — нож вострый. В клубе гулять будем — кто к ней пойдет? Она только и живет с наших гулянок. Ей деньги платят. Смотри!

А Тоня только улыбалась, показывая свой непослушный зубок.

Работа подвигалась. Бревнами от разобранной риги удлинили избу, и здание уже вырисовывалось, — немного нескладное снаружи, но зато удобное внутри: со сценой, зрительным залом и фойе. В фойе получилось столько места, что планировали поместить там и библиотеку.

Дело могло бы пойти еще быстрей, но частые нехватки мелких строительных материалов надолго тормозили работы.

Выходили из положения по-разному. У Ивана Саввича удалось выпросить немного денег и кое-что купить в городе; по просьбе Зефирова и Матвея, в эмтээсовских мастерских нарезали болты. А дранку для крыши обеспечили совсем просто: Матвей пустил слух, что приедут собирать налог с частников, и Уткин все свои запасы настроганной дранки закопал в овраге. Оттуда и брали сколько было надо.

Да и Иван Саввич, чем ближе к концу подвигалась работа, тем больше добрел, и когда приезжал Игнатьев, первым делом подводил его к клубу и показывал:

— Вот — создаем культурный очаг.

Однако денег больше не давал и трудодней за строительство культурного очага не начислял.

Видимо, поэтому ребята стали реже выходить на стройку, и каждого надо было подолгу упрашивать. А последние дни работа совсем стала из-за болтов. Болты обещал принести Матвей. Но вот уже третий день он не приходил из МТС, и о нем не было ни слуху ни духу.

Тоня думала: «Как только соберут правление, поставлю вопрос, чтобы начисляли ребятам хоть немного трудодней».

Заседание правления состоялось внезапно. Днем на ферму прибежала Шурочка и выпалила:

— Антонина Андреевна, Иван Саввич велел вам захватить с собой план и срочно бежать в контору.

Тоня недоумевала. Зачем вдруг понадобились председателю ее наметки, к которым он относился с откровенной насмешкой? Но в конторе все выяснилось. Когда члены правления собрались и расселись по своим местам, Иван Саввич достал из кармана газету и медленно и торжественно прочитал постановление партии и правительства об изменении практики планирования сельского хозяйства.

— Ясно? — спросил он весело, дочитав до конца.

— Выходит, я была права, — сказала Тоня.

Все почему-то засмеялись.

— Права, права… — закивал Иван Саввич. — Умней меня, дурака. Теперь, поскольку мы сами отвечаем за план, давай-ка снова поглядим твои таблички. Теперь интересней.

И снова началось обсуждение Тониного плана. Происходило оно гораздо серьезней, чем в прошлый раз, но чем дольше шло, тем тяжелей становилось Тоне.

— Вот ты хочешь ольшаник корчевать, — объясняли ей правленцы. — Дело-то в том, что на наших полях много камня. И камень не верховой, а подземный, — лежак. Сверху его не видно, а как станешь пахать, так вылезают огромные булыжины и ломают лемехи. Трактористы не хотят работать в бригаде Зефирова: говорят, что на Пеньковской земле камень растет, как картошка. И это на земле, которая распахивается много лет. Сколько же камня будет на новине? Сколько надо труда, чтобы его окучить и свезти на межи?

Об увеличении площадей под кукурузу никто не хотел и слушать. И опять-таки это объяснялось серьезными причинами: для удобрения нужно сейчас же, поз, зяблевую вспашку, вносить навоз, а его, как всегда, не хватало. В общем, от наметок Тони почти ничего, кроме сокращения ячменя и введения вико-овсяной смеси, не осталось.

«Ну и ладно, — думала она, едва сдерживая слезы. — Ну и ладно… Пускай сами делают. Посмотрим, что получится…»

План обсуждали до поздней ночи и так накурили, что мухи летали в ногах.

В конце концов решили план переделать и в помощь Тоне выделили Евсея Евсеевича, Тятюшкина и Леню Байкова.

Люди поднялись было, чтобы расходиться, но Тоня сказала, что есть еще один срочный вопрос — строительство клуба, и попросила остаться.

— Поздно, пожалуй, — протянул кто-то.

— Вы и план не хотели обсуждать, — сказала Тоня, — пока не дождались постановления. А вот будет постановление насчет культуры, тогда увидите…

Члены правления неохотно сели.

Тоня просила начислить строителям хотя бы немного трудодней. Кроме того, она подала заявку на материалы, необходимые для завершения строительства. Среди позиций, перечисленных в заявке, были обои.

Прочитав вслух количество рулонов, Иван Саввич с сомнением покачал головой, заметил, что заявка такая же нереальная, как и план, и прозрачно намекнул, что, кроме клуба, этими рулонами можно оклеить еще одну избу.

Тоня вспыхнула. Она сказала, что объемы работ подсчитывал секретарь комсомольской организации. И если правление не доверяет комсомольцам, она готова хоть сейчас пойти с кем угодно и лично все перемерить.

Было двенадцать часов ночи. Никто идти не согласился. Иван Саввич посоветовал отложить промер на следующий день, но Тоня понимала, что председатель хочет положить заявку под свое толстое стекло.

— Тогда я пойду одна, — сказала она и вышла на улицу.

Ночь была студеная, светлая. Снег мерцал на дороге и скрипел под валенками Тони на всю деревню. По чистому небу, из конца в конец озаренному лунным и земным светом, летел самолет. Все уже спали, только у полунощника Тятюшкина топилась печь, и плотный березовый дым, освещенный с одной стороны луной, тянулся вверх, долго не растворяясь в неподвижном, заледеневшем воздухе. Самолет мурлыкал над головой, но его не было видно; только красная и зеленая звездочки тихо плыли на запад, к Ленинграду. И Тоня вспомнила ту ночь, когда ехала в Пеньково, и ужаснулась, подумав, какой далекой кажется ей эта ночь и каким бесконечно длинным недолгое, прожитое в Пенькове время. Ей вспомнилось покойное купе скорого поезда, женщина, любившая французские романы, инженер в носках, и впервые за все время она позавидовала им, ей самой захотелось ехать, все равно куда, только ехать, на поезде или на самолете, только ехать, двигаться, двигаться…

В сущности, она так и не прижилась здесь по-настоящему, так и не сошлась с людьми, и жизнь ее тянется отдельно от общей жизни колхоза, как этот дым из трубы, не смешиваясь с воздухом.

И хотя колхозники относились к ней с уважением, но и уважение у них ненастоящее, снисходительное, какое полагается воздавать ученым людям. Вот она говорила о трудностях на строительстве клуба, просила начислять ребятам трудодни, и ее слушали с уважением, но без сочувствия, слушали и думали о своих семьях, думали о том, что если без толку разбазаривать трудодни, то в конце года всем на круг меньше достанется. Она просила денег на обои, а они думали о том, что нечем кормить скотину и надо где-то изыскивать средства на покупку сена. Какие уж тут обои! У них свои серьезные нужды, серьезные заботы. Вот она решила ночью идти измерять периметр клуба, и все понимали, что это ребячество, но никто не остановил ее, никто не сказал, что это глупость. Наверное, и не дождутся ее, посмеются немного и разойдутся по избам, к своим мужьям и женам, поужинают и лягут спать. А у нее нет даже человека, которому можно пожаловаться, рядом с которым поплакать.

— А вот все равно, пойду и смерю, — ожесточаясь, шептала Тоня.

Скрип ее шагов уже отзывался трескучим эхом в голых стенах — она подошла к клубу.

Тоня с детства боялась темноты нежилых и неустроенных мест. Но тоска одиночества в этот момент была так сильна в ней, что заглушила все другие чувства, и, ни о чем не думая, она поднялась по чуракам, набросанным возле дверного проема, внутрь.

Старая половина здания была покрыта кровлей, а на другой, пристроенной половине только еще поднимались стропила. Тоня промерила сперва наиболее трудную, темную часть, затем прошла в пристройку. Пол там еще не был настлан, и доски, припорошенные снегом, в беспорядке валялись на лагах.

Осторожно пробуя ногами, где ступить, чтобы не провалиться, Тоня начала мерить и вдруг услышала за стеной какое-то шевеление.

— Кто тут? — спросила она, замирая от страха.

Никто не отвечал. Но легкий шум повторился.

— Кто тут? — снова спросила она одновременно пугающим и испуганным голосом.

В проеме показалась темная, долговязая фигура человека с мешком в руке. Человек спрыгнул вниз и нескладно прислонился к стене.

— A-а, Матвей! — успокоилась Тоня. — Ты зачем пришел?

— Болты принес, — он бросил мешок, тяжело звякнувший металлом. — Алевтина сказала, что ты здесь. Вот и сдаю из рук в руки.

Он шагнул к ней, и лунный свет залил его с ног до головы. Его напряженное лицо напугало Тоню. Она молча отступила.

— Вон какую тяжесть притащил, — продолжал Матвей. — Хотя бы спасибо сказала. Если б не ты — не понес. Больно надо!

— Знаешь, Морозов, мы благодарны за то, что ты нам помогаешь, — торопливо начала Тоня. — Но иногда твои выходки выводят из терпения.

— Какие выходки?

— Всякие. Помнишь, из «Нового пути» ехали?

— Помню.

— Ну вот. — Тоня сделала многозначительную паузу. — Я давно тебе хотела сказать.

Некоторое время Матвей переламывался всем своим нескладным, разболтанным телом, то подбоченивался, то отставлял ногу, и Тоня внимательно следила за ним, словно от того, какую он примет позу, зависело то, что он сейчас скажет. Наконец он сунул руки в карманы, взглянул на нее всем своим бледным в лунном свете лицом и медленно проговорил:

— Я тогда над собой измывался, а не над тобой.

Внезапно он сменил тон и продолжал насмешливо:

— А тебя не поймешь. Согревал — не нравится. Пересел — опять не нравится.

— Неужели ты не соображаешь? В машине столько людей, а ты…

— А без людей, значит, можно?

— Не говори глупостей…

— Глупости, глупости… — он ненадолго замолчал и закончил упавшим голосом: — И зачем только ты к нам приехала… Да ты не бойся. Силком не трону.

Тоня попятилась, доска под ее ногой треснула, и она провалилась в подполье. Острая боль почти лишила ее сознания. Она застонала. Матвей прыгнул вниз, поднял ее на руки, донес до избы Алевтины Васильевны и постучал ногой в дверь.

Дверь оказалась открытой, в горнице горел свет, но хозяйки не было.

Матвей опустил Тоню на широкую скамью, принес подушку и сел в головах.

Тоня лежала вытянувшись. На одной руке ее была рукавичка, на другой — рукавички не было. Ее детски-внимательный взгляд был устремлен к потолку, и с угла глаза на висок стекала слеза.

— Здесь больно? — спросил Матвей.

— Не трогай, — сказала Тоня.

— Перелома у тебя нет. Не бойся. Простой вывих. Вправят в два счета. Сейчас к шоферу сбегаю — доктора привезу.

Она медленно перевела на него глаза и сказала тихо:

— Уеду я отсюда, Матвей.

— Куда?

— Все равно. Переведусь куда-нибудь. — И, помолчав, добавила: — Мне тут очень, очень одиноко. Уеду куда-нибудь подальше.

— Теперь я тебя где хочешь разыщу, — сказал Матвей.

Хотя он сидел неподвижно, в некотором отдалении от нее, Тоня безошибочно чувствовала, что он собирается ее поцеловать.

— Не смей, — сказала она.

Матвей сидел все так же неподвижно, но она знала, что сейчас он ее поцелует.

— Ты пользуешься тем, что я не могу встать и уйти, — сказала она.

Матвей нагнулся и приник к ее губам своими горькими от табака губами с такой силой, что голова ее ушла глубоко в подушку. Дверь отворилась, и вслед за Алевтиной Васильевной вошел Иван Саввич.

— Вон они как тут пригрелись, — запела Алевтина Васильевна постным голосом. — А я-то беспокоюсь, что они там в темь забрались…

— Она ногу вывихнула, — сказал Матвей. — Надо доктора.

Иван Саввич повернул голову в его сторону и сказал:

— С доктором без тебя разберемся. Утри губы и ступай домой.

Потом бросил в ноги Тоне ее осыпанную снегом рукавичку и сказал:

— Не теряй. Гляди — всю себя растеряешь.

На следующий день с легкой руки Алевтины Васильевны по деревне пошли разговоры о том, что Матвей гуляет с Тоней.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ СТРАДАНИЯ

Врач признал у Тони вывих стопы, и ей пришлось лежать больше недели. Она просила дедушку реже отлучаться из дома — боялась, что зайдет Матвей. Но он не заходил. Однажды она увидела его во сне. Сон был дурной. Вспоминая о нем, Тоня злилась на себя и краснела.

Вскоре опухоль спала, и Тоня стала выходить на улицу с палочкой. Хотя она и старалась избегать Матвея, он чаще прежнего, как бы случайно, оказывался возле нее, особенно по вечерам, когда она выходила на улицу или бывала в правлении.

Матвей не позволял себе шуток, ни обычных своих озорных выходок. Он только смотрел на нее длинным, чего-то ожидающим взглядом и молчал. Она старалась не обращать на него внимания, но против воли голос ее менялся при его появлении, словно окрашивался иным цветом.

Все это замечали. Все видели, что Матвей начал «крутить любовь», но осуждали не Матвея, а Тоню. И Тоня считала правильным, что осуждают ее, и временами ненавидела себя, свои глаза, длинные ямочки на щеках, волосы, губы. Она знала, что улыбка украшает ее, и при Матвее старалась не улыбаться.

После ночного разговора в избе у Алевтины Васильевны Иван Саввич не попрекнул Тоню ни словом, ни намеком. Глубоко запрятанное в душе его ожесточение проявлялось только на заседаниях, когда спорили по производственным вопросам. Всему, что бы Тоня ни советовала, он стал возражать, и не потому, что имел веские возражения, а просто так: она говорила «стрижено» — он говорил «брито».

Иногда Тоня встречала Ларису. Лариса первая церемонно произносила «здрасте» и проходила, не оглянувшись, но во всей ее гордой, статной фигуре и даже в короткой шубке с курчавой выпушкой на рукавах сквозило презрение и словно читалось: «Что бы там ни было, а я все-таки жена, а ты всего-навсего…»

Так прошел месяц. К середине марта закончили клуб. Было решено отпраздновать открытие как следует, и на несколько дней Тоня забыла свои огорчения. Вместе с другими комсомольцами она вырезала бумажные занавески, рисовала лозунги, делала фанерные щиты, прибивала плакаты, пришивала колечки к занавесу для сцены. Старшая дочка Тятюшкина принесла кошку; как ни странно, в только что перестроенном клубе оказались мыши. Зефиров с недовольным выражением на лице провел электричество. Под руководством Ларисы за одни сутки подготовили самодеятельность: хор, пляску и чтение стихов, а дедушка Глечиков сам вызвался сыграть на балалайке «елецкого с фигурами». В субботу, накануне открытия, протопили печи, вымыли полы, поставили бачок с кипятком, и Тоня принесла свою кружку. Словом, было сделано все, что можно было сделать. Когда усталые девчата разошлись по домам, Тоня зажгла все лампочки и, стараясь вообразить себя посетителем, в первый раз попавшим сюда, медленно прошла фойе, зал, сцену. Особенного удовлетворения она не получила. Несмотря на все старания, клуб выглядел необжитым и жалким, лампочки светили тускло.

Но все изменилось на следующий день. На открытие клуба собрались со всего «куста» — так здесь назывался объединенный колхоз — и молодые, и старые. Неожиданно приехали директор МТС и Игнатьев. Люди искренне радовались, хвалили Тоню.

— Все она, все она, касатка, — выпевала Алевтина Васильевна. — Каждый день бывало ко мне бегает, то за оселком, то за веревочкой… А я ей: «Пожалуйста, бери, что хочешь…» Для такого дела разве жалко? — и утирала сухой рот концом платка.

— Ну, а Иван Саввич помогал? — спрашивал Игнатьев.

— Конечно! — отвечала Тоня.

— Ничего я им не помогал. Все сами, — сердито возражал Иван Саввич по принципу «стрижено — брито».

Народу набилось много. В зале сидели тесно, некоторые — на коленях друг у друга, и одна скамейка сломалась. Однако вечер прошел хорошо. Говорили речи. Игнатьев обещал помочь инвентарем, директор МТС посулил кое-какую обстановку. Игнатьев похвалил комсомольцев за самодеятельность, но на концерт не остался. Он торопился и в перерыве уехал куда-то вместе с директором МТС.

Концертная часть поначалу тоже удалась. Даже дедушка Глечиков пользовался успехом. Он играл «елецкого», вскидывая балалайку на голову, держа ее за спиной, пропуская между кривыми ногами, и Тоне казалось, что балалайка играет сама. Это и называлось «с фигурами». Деду долго хлопали. Он несколько раз выходил кланяться и вдруг ни с того ни с сего заявил, что будет читать стихи. Под шум и смех, под сердитый шепот Лени, который махал рукой из-за кулис, дедушка выставил вперед ногу и начал декламировать: «Орлиное племя, матросы, матросы».

Трудно сказать, когда бы он покинул сцену, если бы Леня не закрыл занавес. Только после этой решительной меры неугомонный дедушка вынужден был сойти в зал со своей балалайкой.

Последним номером выступал хор. Как только среди девчат, стоявших полукругом в передниках и лентах, Тоня увидела Ларису, стреляющую в нее своим быстрым, птичьим взглядом, она внезапно испугалась и вздрогнула. Предчувствие чего-то неожиданного и страшного, что должно совершиться, охватило ее. Девушки пели спокойные, хоровые песни, дед из зала подыгрывал им на балалайке, — а ощущение тревоги все больше и больше росло в душе Тони. У нее возникло желание уйти, убежать отсюда, но проходы были забиты народом и выбраться на улицу не было никакой возможности.

Песни кончились. Объявили частушки. И когда вперед выступила Лариса с возбужденным и решительным лицом, покрытым красными шершавыми пятнами, и встала, поводя покатыми плечами в такт отрывистым звукам гармошки, — Тоня поняла, что это страшное сейчас произойдет.

Зефиров выгнул на колене хромку, и Лариса, плавно поводя руками, начала петь. «Какие у нее некрасивые руки», — почему-то подумала Тоня, глядя на сильные пальцы Ларисы, с коротко, до самого мяса, плоско остриженными ногтями. В первые минуты из всех присутствующих в зале только одна Тоня догадывалась, что частушки адресуются ей. Частушки были старые, давно известные, и никто не удивлялся.

Но уже после третьей запевки некоторые слушатели, в первую очередь девушки, начали понимать, в чем дело.

Перебеечка модна,

Гребнем утыкается.

На высоких каблуках

Ходит, спотыкается,—

пела Лариса, раскинув руки, мелко дробя ногами и как бы наплывая грудью на гармониста.

— Здорово! — сказал Тятюшкин. — А какой голосище!

Тоня сидела рядом с ним, опустив голову, готовая провалиться сквозь землю. В зале возник ровный шум тихого говора, и она чувствовала, что все большее число людей начинает понимать истинный смысл пения Ларисы.

Между тем частушки становились все более определенными и угрожающими:

Я свою соперницу

Отвезу на мельницу,

Измелю ее в муку

И лепешек напеку.

Зефиров невозмутимо играл, сохраняя на лице все то же недовольное выражение. Шум в зале нарастал. А частушки пошли совсем оскорбительные, скоромные, скабрезные… В дальнем углу засмеялись. Кто-то сказал громко и отчетливо: «Вон она сидит».

— Ну, это уже ни к чему! — сказал Тятюшкин.

На сцену взлетел Матвей, белый от злости, стянул с плеча Зефирова ремень, дернул к себе рычащую гармонь. Зефиров схватился с ним.

А Лариса плыла на мужа и пела под аккомпанемент собственных каблучков:

Мне мой милый изменяет,

Это что за новости!

Я бы тоже изменила —

Не хватает совести.

Тоня вытерпела весь этот ужас до конца, до того момента, когда выбежал на сцену растерянный Леня и задернул занавес. Но когда в зале зажгли свет, показавшийся ей в эту минуту пронзительно-ярким, она вскочила с места и, как слепая, тычась в смеющихся людей, стала проталкиваться к выходу.

Она прибежала домой и, не снимая ни пальто, ни шляпы, упала головой в подушку. Мелкая дрожь била ее…

Она старалась представить разговоры, которые поднялись в клубе, пыталась представить, как будут после всего, что случилось, относиться к ней на работе. И чем дольше она думала, тем позорней казалось ей ее глупое бегство. Все понятно: убежала — значит расписалась, что виновата. Убежала — значит в чем-нибудь да виновата. Так скажет любой. Так, наверное, и сейчас говорят. Не надо было никуда убегать.

«А я вернусь, — решила Тоня. — Пусть видят, что я не боюсь ни Ларисы, ни пустых сплетен».

— Вернусь! — повторила она вслух» снова вспоминая сильные пальцы Ларисы с коротко остриженными ногтями.

Она поднялась с кровати, привела себя в порядок и отправилась в клуб.

Наружная дверь была распахнута, но изнутри не доносилось ни звука. Видимо, народ уже разошелся.

Тоня вошла в фойе. На полу валялись раздавленные окурки. В горшке фикуса тоже торчали окурки, хотя рудом стояла урна. Плакат болтался на одном гвоздике, люди прислонялись к стене и сорвали его. В бачке воды не было, а у кружки отбили ручку.

Тоня вспомнила, сколько надежд она возлагала на этот вечер. Казалось, стоит только построить клуб, украсить его — и все переменится, и в Пенькове ключом забьет культурная жизнь. А все осталось по-прежнему. И дело, в конце концов, не только в Ларисе. Морозов подрался с Зефировым, мужчины безобразно ругались при женщинах — что это такое? Тоня, правда, уже начала привыкать к ругани, но здесь, в клубе, это выглядело особенно дико и отвратительно — как тогда, на свадьбе. Нет, видно, прав Иван Саввич, ничего тут не сделаешь.

Тоня прошла в зал. На первой скамейке возле сцены сидели несколько человек: Шурочка, Леня, Зефиров, две учительницы из Кирилловки.

— А мы уж хотели к тебе идти, — сказал Зефиров, увидев Тоню. — Не обижайся. Первый блин всегда комом.

— Почему не было танцев?

— Какие тут танцы! — ответила смущенно Шурочка.

Тоня догадалась, что они не хотели вспоминать ни о Ларисе, ни о том, почему она убежала, — и с благодарностью оценила их деликатность.

— Вот мы тут думали, как продолжать работу, — сказал Леня. — Конечно, с одного раза ничего не получится. Надо продумать план.

Тоня обрадовалась. Что бы там ни было, а все-таки вот он, актив.

Впрочем, плана не составили, но все сошлись на том, чтобы просить Крутикова в ближайшее время прочесть лекцию об агротехнике возделывания кукурузы. Если вспомнить, что в течение двух лет в Пенькове с кукурузой ничего не выходило и колхозники относились к ней с явным недоверием, такая лекция была особенно необходима. Чтобы привлечь больше народу, решили через Игнатьева добиться на этот вечер кинопередвижки.

Потом Тоня подняла вопрос о борьбе с руганью. Зефиров предложил поставить дежурного с красной повязкой и вменить ему в обязанность выбрасывать за двери каждого, кто произнесет черное слово. Дежурным Зефиров соглашался быть сам. Однако Леня резонно заметил, что при таком методе ругани будет столько, что ее не выгребешь и лопатой, и предложение Зефирова отвергли.

— Если бы тут было уютно, по-домашнему, то не распускали бы языки, — сказала Шурочка.

Эта мысль Тоне понравилась. Дня за два до лекции она снесла в клуб из своей избы занавески, цветы, картинки в рамочках, купленные недавно в городе. К этому времени и директор МТС исполнил обещание: прислал диван, два кресла и круглый столик.

Вместе с Шурочкой Тоня все это развесила, расставила, расстелила половики, и в фойе стало уютней и чище.

Накануне вечера Леня приколотил к стволу липы афишу, на которой мелкими буквами была написана тема лекции, покрупней — название фильма: «Газовый свет», а внизу самым крупным шрифтом — одно слово: «Танцы».

Первым на вечер пришел Тятюшкин. Цветы, чистые занавески и свежие журналы, разложенные на круглом столике, привели его в восхищение, и, чтобы полней выразить свои чувства, он выругался длинно и забористо.

Тоня печально улыбнулась.

Дима Крутиков приехал, как всегда, восторженный и оживленный. Он долго осматривал клуб, удивлялся, радовался каждому пустяку и несколько раз советовал завести книгу для почетных посетителей.

Как и в прошлое воскресенье, народу собралось много. Среди девчат появилась Лариса в новой шляпке из фетра с перышками, похожей на шляпку Тони. Против обыкновения она была молчалива, и на лице ее отпечаталось выражение покорности и печали. Вероятно, досталось ей от Матвея как следует. Веселенькая фетровая шляпка была ей мала и совершенно не шла к ее грустному лицу, и при каждом взгляде на эту шляпку Тоне становилось нестерпимо жаль свою оскорбительницу.

Между тем Крутиков развесил на сцене диаграммы, и лекция началась.

Дима принадлежал к тому типу лекторов, которые заботятся прежде всего о том, чтобы удивить публику своим талантом, поразить и оглушить ее своей ученостью, способностью запомнить наизусть цифры, даты, фамилии и мудреные названия. Главное для него было не в том, чтобы слушатели поняли, что такое кукуруза. Главное, чтобы они поняли, какой недюжинный и удивительный человек сам лектор — Дима Крутиков. Поэтому он мало заботился о практической пользе своих лекций, но, если бы ему кто-нибудь сказал это, он бы не поверил и даже, может быть, обиделся.

А Тоня слушала его и огорчалась.

Он говорил, что кукурузу привезли из Америки, что еще в давние времена эта культура произрастала в Южной Америке и, в частности, в государстве Перу. Тут Дима несколько отвлекся и рассказал много любопытного об ацтеках и инках. Затем он довел до сведения колхозников, что Колумб впервые увидел кукурузу на острове Куба в 1492 году, и снова лектор вынужден был отвлечься, чтобы опровергнуть распространенное мнение о том, что Колумб открыл Америку. Потратив на разъяснение этого исторического факта минут десять, Дима перескочил с каравелл испанской королевы прямо на молдавскую землю и сообщил, что в Молдавии из кукурузы приготовляют вкусную мамалыгу, а в Грузии — особый хлеб под названием «мчади». Тут он не удержался от искушения рассказать, как он лично в прошлом году ездил на теплоходе «Грузия» и что интересного повидал в поездке.

Наконец Дима все-таки перешел ближе к делу и стал перечислять причины плохих урожаев кукурузы. Послушав его немного, Тоня огорчилась еще больше. По словам Димы, получалось, что все недостатки «проистекали» (это он так сказал — «проистекали») только из-за нерадивости колхозников, из-за недооценки ими ценного однолетнего, однодомного, перекрестно-опы-ляющегося растения, каковым является кукуруза. Он приводил примеры нарушений агротехники, вычитанные им в районной газете, и после каждого примера уверенно восклицал: «При чем же тут погода?»

А Тоне, да и всем сидящим в зале колхозникам было ясно, что одной из главных причин плохих урожаев кукурузы в прошлом году были условия погоды, которыми пренебрегали, которые никак не учитывали, формально применяя спущенные сверху агротехнические указания. Тоня думала, что слушатели сейчас прервут Диму, станут спорить, возражать.

Но люди сидели тихо, слушали, и слушали как будто со вниманием. И это огорчило Тоню больше всего. Она вдруг поняла, что колхозники пришли совсем не для того, чтобы получить от Димы нужные им для работы указания и советы. Они на это и не надеются. Вот сидит Уткин. Он давно привык к тому, что лекции не имеют для него никакого практического значения, и ему совершенно все равно, что в этих лекциях говорится. Тоне даже на момент показалось, что если бы Дима сейчас начал призывать пеньковцев разводить, например, слонов, Уткин слушал бы так же внимательно.

Дима кончил говорить и, взмахнув платком, вытер лоб. Ему захлопали. Он сошел со сцены, скромный, улыбающийся, и спросил, привычно ожидая похвалы:

— Ну как?

— Ничего, — сказала Тоня, отводя глаза.

Дима от изумления чуть не уронил портфель.

— Ты ее не слушай. — сказал Иван Саввич. — Нужное провели мероприятие.

Однако Дима на Тоню обиделся и на кино не остался.

Лариса проводила его в избу Ивана Саввича, и когда вернулась, картину уже пустили и ее место было занято. Неделю тому назад Лариса быстро отвоевала бы свое место. Но на этот раз она только сказала: «Надо же!» — и кое-как примостилась на задней скамье возле Тятюшкина. В последние дни какое-то странное безразличие ко всему на свете временами стало находить на нее. Вот и теперь — ей было совершенно все равно, где сидеть, что смотреть, о чем разговаривать.

Картина была заграничная, и рассказывалось в ней о заграничном бандите, который женился на заграничной красавице, чтобы овладеть драгоценными камнями. И бандит, и красавица непрерывно болтали на непонятном языке, в ногах у них прыгали надписи, и Лариса не успевала дочитывать их.

Тятюшкин крикнул, чтобы читали вслух.

В передних рядах зашумели:

— Мы не малограмотные!

— Что тут, изба-читальня?

— Задним ничего не видать! — кричал Тятюшкин.

Каждый считал нужным высказаться. Только Лариса сидела молча, безучастно, ощущая неприятную слабость пальцев рук и звон в ушах. В зале было душно. «Жаль, что у скамейки нет спинки, — подумала она, — как бы хорошо прислониться…» Голова у нее кружилась.

— Двинься немного, — сказала она Тятюшкину.

— Куда я тебе двинусь? — ответил тот.

«Надо бы домой», — подумала Лариса. Но ей не хотелось подыматься с места, не хотелось двинуть ни ногой, ни рукой, не хотелось смотреть картину — ничего не хотелось…

На экране шла чужая черно-белая жизнь. Бандит изводил молодую жену, пугал ее, пытался свести с ума… А Лариса следила, как в темноте струятся от аппарата светлые лучи, медленно передвигаются, соединяются, раздваиваются, и смотреть на эти покойные, медленные лучи было гораздо приятней, чем на бандита.

И ни музыка, ни картина не занимали Ларису; она все больше убеждалась, что в ней заключается новый человек, еще маленький, крошечный, но уже нахальный, в отца, не позволяющий ни о чем, кроме него, думать, отбирающий волю и силы. Она и раньше догадывалась об этом, но не верила до конца от страха перед будущим. Первым ее душевным движением была ненависть к маленькому человечку, ломающему привычную жизнь. И сразу же вслед за этим ей стало нестерпимо жаль его, и чувство горячей нежности подкатило к ее сердцу.

«Где Матвей?» — подумала она и стала искать его глазами.

Он сидел без шапки, вытянувшись, и смотрел не на экран, а куда-то вбок, наверное на Тоню.

— Надо же! Какая длинная картина! — сказала Лариса.

Тятюшкин не ответил ей. Он спал.

Лариса вздохнула и тупо стала дожидаться конца. А светлые упругие лучи по-прежнему спокойно струились к экрану, соединялись, пересекались, раздваивались над ее головой.

Наконец картина кончилась.

Лариса поднялась и в медленном потоке ничего не подозревающих людей вышла в фойе. Старики расходились по избам, молодые растаскивали по сторонам скамейки, очищали место для танцев. В зале открыли окна.

Матвей стоял среди комсомольцев, окружавших Ивана Саввича.

— Нам надо постоянного человека, — услышала Лариса голос Тони.

— Что я тебе, рожу человека? — возражал Иван Саввич.

— Для культурной работы можно найти. Он себя окупит.

— Хочешь — бери своего деда.

— Вы шутите?

— Зачем шутить. Может, от него хоть в клубе польза будет.

— А что! Бери, — посоветовал Матвей.

Лариса тронула его за руку:

— Ты домой скоро?

— Обожди, попляшем.

— Не хочу я плясать. Пойдем-ка, поговорить надо.

— После поговорим.

— После так после. Я домой пойду.

— Ступай.

И Лариса пошла домой одна.

С того дня, когда она пела частушки, отношения у нее с Матвеем испортились. Хуже всего было то, что он ни разу не попрекнул ее, ни разу не поругался — словно ничего не случилось. Хоть бы отругал, хоть бы ударил — на этом бы и кончилось. А он словно замкнулся на все замки, замолчал, отвечал неохотно и коротко и только мучил Ларису своим темным взглядом и непонятной улыбкой… И так тянулось целую неделю.

В клубе заиграла гармонь. Начались танцы. Через открытые окна было хорошо слышно, как Шурочка запела страдания:

Сорву я веточку,

Сорву я витую.

Спою про Манечку

Я про убитую

Две сестренки шли,

Нюра с Манею,

Любили мальчика,

Звали Ванею.

Какой хорошенький

Был мальчик Ванечка,

Любила младшая

Сестренка Манечка.

Где ручьи текут,

Там цветы цветут.

Нюра с Манею

Туда гулять идут.

На гулялася

Вот и Манечка,

Отозвал ее

В сторонку Ванечка.

Нюра видела,

На Маню злилася,

Отомстить ее

Она решилася.

Лариса давно знала эти страдания, часто сама пела их и танцевала под этот простенький привычный мотив. Но сейчас ей вдруг показалось странным, как можно плясать под такую дурацкую песню. Она шла домой, а свежий голос Шурочки догонял ее:

Нюра домой пошла,

Финский нож взяла,

Маню-девочку

Под кустом ждала.

Пошла Манечка

Домой угрюмая,

Но про смерть свою

Она не думала.

Заблестел тут нож,

Упала Манечка,

Только крикнула:

— Прощай мой Ванечка!

Шурочка пела, и в клубе танцевали девчата, и Матвей был там, возле Тони. «Любит он Тоньку — это ясно, — думала Лариса. — Ему с ней интересно. А со мной скучно… Ну ладно, гулял бы, только тихо, чтобы люди не видали. Погуляет — отстанет… А если не отстанет? Если крепче привяжется? Что тогда? Что мы будем тогда делать с тобой, ребеночек? Да она-то что, Тонька-то, не понимает, что ли? Как она может! Матвей ведь отец… Отец! Нет, я поговорю с ней… Пускай отступается. Не отступится — хуже будет. Так и скажу — хуже будет!»

Она поднялась на крыльцо, открыла дверь. А из клуба еле слышно доносились знакомые страдания:

Услыхал тут крик,

Идет и Ванечка,

Поглядел в кусты,

Убита Манечка.

В церкви тихий звон —

Хоронят Манечку.

А вместе с Манечкой

Кладут и Ванечку.

Ой, подруженьки,

Я стою в дыму,

Теперь и Нюрочка

На каналстрою.

Лариса тихонько, чтобы не будить свекровь, вошла в избу. «Так я ей и скажу, — продолжала она думать: — «Не отступишься — хуже будет». Так прямо и скажу».

В сенях послышались шаги. Но это был не Матвей, вошла Алевтина Васильевна.

— Тебе что? — спросила Лариса холодно.

— Так зашла, посидеть.

— Матвей там?

— Там. Выплясывает. — Алевтина Васильевна вздохнула. — Теперь понятно, чего Тонька за клуб хлопотала. Ей там ловко с ним. Простору много. Да и наши-то мужики вовсе совесть потеряли…

— He трепли языком. Мужик мой — мне и разбираться…

— Так разве я что говорю?.. Матвей у тебя хороший, дай боже… Все она, разлучница. Не она бы — жили бы вы себе…

— Уходи, Алевтина Васильевна… Наплевать мне на нее.

— Да что я, не вижу, как ты убиваешься, касатка? Что у меня, сердце каменное? Ведь я тебя нянчила, когда ты махонькая была. Этакая была, довесочек… Вон и шляпку купила, как у Тоньки. Что я, не вижу? Только она его не шляпкой берет.

— Спать время, Алевтина Васильевна. Уходи.

— Иду, иду, касатка. А Тоньку ты оберегайся. Я пожила — понимаю.

— Уходи.

Лариса подошла к выключателю и потушила лампочку. Пришел Матвей, зажег свет и увидел Ларису. Она сидела за столом, подперев руками голову, и большие глаза ее были наполнены слезами. И, увидев не-пролившиеся слезы в ее глазах, Матвей понял, как долго и неподвижно она сидела на этом месте.

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ ЛЕКЦИЯ НА ЭКОНОМИЧЕСКИЕ ТЕМЫ

На следующий день состоялось выдвижение дедушки Глечикова на должность библиотекаря колхоза «Волна». В этом выдвижении заключалась небольшая хитрость: истопником или сторожем при клубе дед работать не согласился бы, а в библиотекари пошел с удовольствием — все-таки должность руководящая.

Вечером ребята собрались в клубе — давать дедушке инструктаж. Его посадили на председательское место, во главу стола, и осторожно стали разъяснять, что настоящий библиотекарь, кроме выдачи книг, должен наблюдать за чистотой и порядком, следить за клубным имуществом, мести полы и топить печи.

Дедушка чувствовал себя главным начальником, важно кивал головой и на все соглашался.

Тут же было решено организовать агрономическую учебу. Вспомнив печальный результат лекции Крутикова, Тоня вызвалась заниматься с полеводами сама, хотя и не считала свои познания достаточными и в техникуме получала по полеводству тройки.

Леня поднял вопрос о стенгазете, и вместо короткого разговора с Глечиковым получилось собрание клубного актива.

Шурочка предложила организовать драматический кружок. Ее поддержали и заспорили, какую пьесу выбрать для первой постановки.

В разгар спора вошел Морозов. Его никто не звал, и присутствие его Тоне было неприятно, однако он сразу ввязался в спор, сказал, что никакой пьесы не надо, что надо организовать живую газету и продергивать колхозные недостатки. Текст вполне свободно можно писать самим, а главным сочинителем назначить Витьку. Матвей тут же придумал несколько сценок, показал, как это должно получиться, и все помирали со смеху. В Матвее снова заговорила артистическая жилка, и он выразил готовность быть режиссером, артистом и гримером, если только его будут слушаться и выполнять поставленные им условия.

Первое условие состояло в том, чтобы репетиции проводить в полной тайне и содержания номеров никому не говорить. Кто станет трепаться, того — вон.

Второе условие — подчиняться режиссеру и играть того персонажа, которого он прикажет: прикажет изобразить самого Ивана Саввича — чтобы не отказывались. Кто станет отказываться, того — вон.

Третье условие — приходить на репетиции без опозданий. Кто хоть раз пропустит, того — вон.

Условия приняли, и клубный актив в полном составе, включая и дедушку Глечикова, записался в живую газету. Одна Тоня наотрез отказалась участвовать в ней, и ее едва уговорили, чтобы она редактировала тексты.

После позора, который Тоне пришлось перенести в день открытия клуба, она страшилась Матвея; как только он появлялся, ей казалось, что сейчас войдет Лариса и снова устроит безобразную сцену. Но все-таки Тоне было приятно сознание того, что Матвей здесь из-за нее, что, не будь ее, он не стал бы возиться ни с живой газетой, ни с клубными делами. Сознавая это, она гордилась и была счастлива, и вместе с тем за это ощущение гордости и счастья, скрытое в самых глубинах души и только изредка вспыхивающее в ее детски-внимательном взгляде, она презирала и стыдила себя.

На первый сбор артистов живой газеты она не пошла. Не пошла она и на репетицию, хотя за ней прибегала Шурочка и убеждала, что дело не идет и Матвею надо о чем-то посоветоваться.

Дедушка, приходя с репетиций, потирал руки, загадочно ухмылялся и говорил: «А мы сегодня еще смехотворнее надумали». Тоне было любопытно, что они такое надумали, но вопросов она не задавала. Ходили слухи, что Матвей готовит какой-то свой особенный номер, и для этого номера Шурочка делает выписки из бухгалтерских книг и из годового отчета.

Однако один раз Тоне пришлось пойти на репетицию. О живой газете услышал Игнатьев, заинтересовался и попросил Тоню познакомить его с тем, что готовят комсомольцы.

Они пришли в самый разгар репетиции.

Шурочка изображала Алевтину Васильевну — как она переманивает девчат из клуба и гадает им за деньги на картах. Эта же Шурочка представляла доярку из Кирилловки, которая не выполняет колхозные наряды, а о своих нарядах заботится.

Доставалось многим. «Продергивали» даже самого Ивана Саввича. На сцену выходил Леня в бриджах, с наклеенными усами, а навстречу ему, едва удерживаясь от смеха, шел Витька, изображающий собой огурец. Между Иваном Саввичем и огурцом происходил следующий разговор:

Огурец: Когда будет овощехранилище?

Иван Саввич: Ты еще зелен меня учить! Вот пожелтеешь — тогда построим.

Было еще много номеров такого рода, и все они Игнатьеву понравились.

— А теперь я вам прочитаю лекцию на экономическую тему, — провозгласил Матвей.

Любопытные артисты, которым номер Матвея был так же неизвестен, как Игнатьеву и Тоне, с приготовленными улыбками столпились возле сцены.

Однако показать свою лекцию Матвею не удалось: в зале появилась Лариса. Тоня взглянула на нее из-за плеча Игнатьева и вся сжалась.

Всегда, когда Лариса выходила из равновесия, верхняя тонкая губка ее оттягивалась вверх вслед за вздернутым носом от нижней пухлой, румяной губы, и лицо ее принимало неприятное, брезгливое выражение. Это выражение особенно поразило Тоню теперь, когда на бледных щеках и на лбу Ларисы проступали коричневые, словно лаковые, пятна.

Стрельнув по сторонам быстрым птичьим взглядом, Лариса подошла вплотную к сцене и сказала Матвею глухим, идущим изнутри голосом:

— Ступай домой.

Матвей растерянно смотрел на нее.

— Ступай домой, понял? — повторила она.

В ее заплывающем ненавистью взгляде было что-то такое, чего испугался даже Матвей. Он надел пиджак и, не сказав ни слова, пошел вслед за женой к выходу.

Они молча прошли между скамейками, и только у двери Лариса спросила Матвея:

— Что же ты говорил, что ее здесь не бывает?

На другой день Шурочка застала Матвея возле избы Алевтины Васильевны. Матвей колотил кулаками в дверь и стращал сваху самой отборной руганью. Алевтина Васильевна отвечала из сеней, что ничего не боится и что у нее есть свидетели. Ни о какой репетиции в этот день не могло быть и речи — Матвей был настолько пьян, что не узнал Шурочку.

Следующая репетиция тоже сорвалась: Матвей ни с того ни с сего заночевал в МТС. И Тоня поняла, что живая газета медленно, но верно рассыпается.

Впрочем, несмотря на неудачи, клуб все-таки наполнялся жизнью.

На первую беседу о кукурузе собрались только те, кому явка была обязательна. Беседа строилась на вопросах и ответах. На виду у всех Тоня заглядывала в книги, листала свои старые конспекты, а иногда просто говорила: «Я этого еще не знаю, товарищи», — и смущенно улыбалась, показывая свой остренький зубик. В общем, она вела себя совсем иначе, чем Дима Крутиков, но именно это ее поведение привело к тому, что разговор получился полезным, и она была бы совсем довольна, если бы ее не озадачил дедушка.

Когда все стали расходиться, он подошел к ней и спросил:

— А когда же будет твоя лекция?

— Так вот это и была лекция, — ответила Тоня.

— Разве это лекция! — протянул дедушка, подошел к урне и плюнул.

На вторую беседу народу собралось больше, и среди присутствующих Тоня увидела несколько человек, явка которых была вовсе не обязательна. На задней скамейке она заметила Уткина, и присутствие его навело Тоню на мысль не просто рассказать о минеральных удобрениях, а показать их пользу на практике.

Первым ухватился за эту идею сметливый Уткин. Тайная мысль его состояла в том, что на таком деле легче всего можно доказать бессмысленность траты денег на «отраву».

Он согласился взять шефство над «опытным участком», и вскоре ящики, наполненные землей и снабженные табличками, стояли в фойе.

В ящиках прорастала пшеница, а из табличек было видно, в каком ящике почва удобрена, а в каком оставлена без удобрений.

К этому времени были составлены наметки пятилетнего плана развития хозяйства «Волны», и Леня вместе с любителем электрических эффектов Зефировым соорудили стеклянную витрину, на которой изображалась схема земель колхоза и хозяйственные службы, намеченные к постройке по пятилетнему плану.

Под витриной находились пять штепселей, соответствующих годам от 1956 до 1960, и при включении вилки в штепсель освещались новые земли, очищенные от ольшаника и включенные в севооборот, и новые постройки, которые должны быть готовы к этому году.

Особенное удовольствие витрина доставляла дедушке Глечикову. Он назубок изучил схему и экзаменовал девчат: «А ну, что у нас будет к пятьдесят восьмому году?» То-то и то-то, отвечали девчата. «А вот и не так!» — ликовал дедушка и тыкал вилку в штепсель.

С обязанностями библиотекаря дедушка справлялся хорошо. Никаких записей и карточек он не признавал, но кто и какую взял книгу, когда обязан ее вернуть — помнил удивительно крепко, к должникам ходил в избы и устраивал такие скандалы, что ему, кроме казенных книг, отдавали и свои — только бы отвязался.

Правда, первое время были и у него неполадки. Однажды для плаката «Что читать доярке?» он содрал обложки со всех брошюр на животноводческие темы. Новинки, полученные из библиотечного коллектора, дед прятал для начальства, а простому народу из новых книг давал только стихи.

Вскоре Шурочка подняла бунт, и дедушке Глечикову скрепя сердце пришлось выставлять новинки для всеобщего обозрения.

В начале апреля приехал Игнатьев, на этот раз не один. С ним был сухощавый парень в мохнатой кепке, с «фэдом» через плечо. Игнатьев вызвал Леню и познакомил его с парнем, который оказался корреспондентом областной газеты. Парень имел намерение написать про агитколлектив «Волна» статью и сфотографировать наиболее удачные номера.

Пришлось объяснять, что агитколлектив рассыпался.

— Что значит — рассыпался? — спросил Игнатьев сурово. — Как же это вы допустили?

Игнатьеву было очень досадно. Он собирался похвастаться хорошей постановкой культурно-массовой работы в своей зоне и нарочно повез корреспондента в отдаленную отсталую «Волну».

И вдруг — такая неприятность.

— Я говорил, надо было в «Новый путь» ехать, — заметил корреспондент.

Леня начал оправдываться, ему пришлось кое о чем умалчивать, и объяснения его были сбивчивыми и неясными. В конце концов он совсем запутался и все свалил на Тоню.

Тоню нашли на поле, на участке, отведенном под кукурузу.

— А, товарищ Игнатьев, — весело крикнула Тоня. — Ну как, запомнили, что такое лизуха?

— Здравствуйте, — сказал Игнатьев, всем своим видом показывая, что шутливый тон на этот раз неуместен. — Почему распался агитколлектив?

— Нет руководителя, — объяснила Тоня.

— Как же так? Был же руководитель — Морозов. Куда он девался?

Тоня промолчала.

— Нехорошо, товарищ Глечикова. Вы — наша опора, представитель интеллигенции на селе, и так халатно относитесь. У меня имеются сведения, что вы и сами отказывались помочь коллективу и ни разу не бывали на репетициях. Нехорошо. А Морозова вы обязаны были уговорить.

— Его нечего уговаривать. Его жена не пускает.

— Что значит — жена не пускает?

Тоня промолчала.

— Почему не пускает? — спросил Игнатьев настойчиво.

— Откуда я знаю? Не пускает — и все.

— Значит, надо было с ней побеседовать. Я ее помню. Взбалмошная женщина. Вы не пытались у нее выяснить, в чем дело?

— Не пыталась, — тихо сказала Тоня.

— Она дома сейчас?

— Не знаю.

— Садитесь. Давайте к ней съездим.

— Нет… нет… что вы?.. — испугалась Тоня. — Сейчас торф будут возить… Надо разметить… Я не могу…

— Ну что ж. Тогда мы сами…

— Нет, подождите… Вам тоже не надо… — Тоня не знала, что делать. — Вы еще хуже все испортите. Лучше я одна… Сама с ней поговорю… Матвей вернется — и поговорю…

— Надо было сразу в «Новый путь» ехать, — повторил корреспондент тоскливо.

— Подождите, мы сейчас выясним, — не сдавался Игнатьев. — А в печати не вредно освещать и недочеты.

— Я на положительный материал командирован.

— Товарищ Игнатьев, — Тоня взяла себя в руки. — Я сегодня же вечером побеседую с Морозовым и его женой. Обещаю вам, что работа наладится.

— Посмотрим, — Игнатьев хлопнул дверцей «газика», и Тоня увидела, что машина помчалась в противоположную от Пенькова сторону.

Вечером Тоня пошла к Морозовым.

Она еще не знала, как будет говорить и какой будет толк от этого разговора. Она даже не думала об этом, потому что боялась думать. Ей было ясно только одно — говорить нужно не с Матвеем, а с Ларисой, говорить спокойно и исключительно о делах общественных.

Чем ближе Тоня подходила к избе Морозовых, тем страшнее ей становилось. Страшной казалась и изба, стоящая боком к дороге, и освещенные окна, страшным показалось и то, что дверь в сени была полуоткрыта — словно хозяева знали, что Тоня придет именно сегодня, и дожидались ее.

Тоня толкнула дверь и вошла в горницу. После первого своего посещения, насмешившего Дарью Семеновну, она ни разу не заходила к Морозовым, и теперь в глаза ей сразу бросилась та самая картинка, изображающая длинную желтую женщину, которая когда-то висела в чистой горенке Ивана Саввича.

Матвей и Дарья Семеновна обедали на кухне.

Лариса гладила рубашку Матвея. И Тоня успела отметить, что гладила она иначе, чем Дарья Семеновна, внимательно, ласково, нежно расправляя складки, — видно, гладить рубашку мужа доставляет Ларисе удовольствие.

— Здравствуйте, — сказала Тоня.

Лариса обернулась, верхняя губка ее потянулась вверх, и на круглом лице появилось брезгливо-беспомощное выражение, словно говорившее: «И долго ты меня будешь мучить?» Но через мгновение она небрежно, как на улице, процедила: — Здрассте, — и губы ее злобно сомкнулись.

— Мне необходимо поговорить с вами, — сказала Тоня.

Лариса отвернулась и стала гладить. Из кухни вышел Матвей. Дарья Семеновна тоже вышла и, испуганно глядя на Тоню, вытерла перед ней скамейку.

— Я пыталась подружиться с вами, Лариса, — продолжала Тоня, — но вижу, что это невозможно… Можете обвинять меня в чем угодно, как угодно позорить, — я не стану ни оправдываться, ни объясняться, как бы мне ни было тяжело. Я знаю, что ни в чем перед вами не виновата, и этого мне достаточно. Иначе бы я не пришла сюда.

Лариса плюнула на палец, попробовала утюг, и этот ее жест почему-то оскорбил Тоню.

— И я вообще бы первая не пришла к вам, — продолжала она. — Но сегодня приезжал Игнатьев и выговаривал мне за развал драмкружка Я ответила, что в этом виноват не Матвей, а вы. Почему вы не пускаете в клуб мужа? Драмкружок нужен не мне. Я не участвую в нем, не посещаю репетиций, не знаю даже, что они там делают. Драмкружок нужен колхозу, и. как бы вы ко мне ни относились, Лариса, колхоз не виноват.

— Колхоз не виноват?! — вскрикнула вдруг Лариса, стукнув утюгом так, что на рубашку посыпалась зола. — Колхоз не виноват?! — повторила она и, метнувшись к Тоне, схватила ее за волосы.

— Я тебе покажу, змея, кто виноват! Я тебе покажу! — приговаривала она, мотая голову Тони из стороны в сторону.

У Ларисы была тяжелая рука доярки. Тоня слышала, как трещат волосы, но боли не чувствовала. Она нагнулась и, не делая ни малейшей попытки сопротивления, старалась только удержаться на ногах.

Матвей подскочил к жене, схватил ее за руки, попытался опустить их, но это ему не удавалось Наконец Тоня упала на колени, Лариса отпустила ее и, рыдая во весь голос, ушла на кухню.

— Ну что? Доказала? — крикнул ей вслед Матвей. Побледневшая Тоня поднялась на ноги, подошла к столу и села… Дарья Семеновна, глядя на нее с тем же испуганным выражением, вытерла перед ней клеенку.

— А ты не обижайся, — ухмыльнулся Матвей. — Лучше виться будут.

Тоня попыталась поправить прическу и только теперь, прикасаясь к голове, почувствовала ужасную боль. Она опустила руки и стерла с них налипшие волосы.

— Ой-ой-ой-ой! — рыдала Лариса.

— Я думала, что с вами можно разговаривать, как с человеком… — начала Тоня.

— Молчи, змея! — вскрикнула Лариса.

— Но, оказывается, я ошиблась, — закончила Тоня, старательно сохраняя самообладание.

— А чего с ней говорить, — сказал Матвей. — Надо с хозяином говорить. Захочу — и пойду, ее не спрошусь.

— Только пойди! — рыдала Лариса. — Пойди только!

— И пойду. Подумаешь мне — министр!

— Пойди, пойди. Убью я ее, заразу. Не пеняй тогда, насмерть убью.

— Я тебе убью!

— А вот пойди только!

— До свидания, — сказала Тоня и вышла.

На улице, у окон, стояло несколько человек: Уткин, Алевтина Васильевна, еще кто-то. Видно, они слушали, что творилось у Морозовых.

«Все равно», — подумала Тоня и, опустив голову, прошла мимо притихших людей.

А на следующий день Матвей пришел в клуб, и репетиции возобновились.

Представление под названием «Обозрение наших дел» состоялось первого мая. Прошло оно шумно и весело. Все были довольны, не исключая и Ивана Саввича, которому досталось не меньше, чем другим. А когда была объявлена лекция на экономические темы и Матвей, в очках, с огромным портфелем, появился на сцене, все покатились со смеху. Повадки его были до того похожи на повадки Димы Крутикова, что супруга Ивана Саввича сразу вспомнила про картошку с яйцами.

Еще давно, в ленинградской филармонии, Тоня слышала, как известный писатель Ираклий Андроников, читая свои устные рассказы, удивительно точно передает интонацию персонажей и манеру их речи. Но как только Матвей начал говорить, она поняла, что этим редким даром обладает не один Андроников.

— Сейчас я по просьбе аудитории исполню финансовый отчет колхоза «Волна» за прошлый год, — начал Матвей. — Ввиду того что тема необъятная, а времени у нас мало (в зале засмеялись, потому что именно так говорил Дима), я позволю себе остановиться только на молочке. — И Матвей облизнулся. — Наши девушки получили от каждой коровы на сто литров молока больше, чем в позапрошлом отчетном году; на молочке мы получили девяносто тысяч рублей доходу, и вы помните, как ваш уважаемый председатель возвестил об этой победе на общем собрании, а заведующий фермой товарищ Неделин получил премию. Итак, доход — девяносто тысяч. Теперь подсчитаем расход. За прошлый год коровушки скушали сена и концентратов на шестьдесят восемь тысяч рублей. Наши девушки затратили трудодней возле коров на тридцать семь тысяч рублей. На ремонт фермы ушло у нас двенадцать тысяч рублей. Итого…

Матвей достал из портфеля большие, окованные по углам медью счеты и застукал костяшками.

— Итого получается сто семнадцать тысяч рублей, не считая пастуха, которому мы, как известно, платим тридцать пудов ржи, столько же картошки и полторы тысячи деньгами. Но это — частность. — В зале засмеялись, потому что так любил говорить Дима. — Получается, что под выдающимся руководством заведующего фермой товарища Неделина мы достигли на одном молочке, — он постукал на счетах, — двадцать семь тысяч рублей убытку… Это не считая пастуха и премии товарища Неделина.

Зрители смеялись. Раньше на отчетном собрании бухгалтер докладывал о животноводстве вообще, и у него выходило, что колхоз получил доход, правда небольшой, но все-таки доход. А Матвей выделил внутри животноводства самый отстающий участок и показал, как хозяйствовали на этом участке.

Тоня слушала и радовалась. Все-таки клубная работа приносит пользу. Даже Матвей меняется на глазах, становится другим человеком. Еще месяц, два — и он станет настоящим, ценным работником. Зефиров примеряется делать турник и брусья, а старик Уткин вечерами прибегает дежурить возле ящиков с пшеницей, чтобы кто-нибудь не ткнул в землю окурка.

Когда живая газета кончилась, Тоня влилась в толпу оживленных людей и, впервые за все время ощущая себя необходимой частью этого живого потока, пошла к выходу.

Возле самых дверей к ней протиснулся Леня и схватил ее за руку.

— Обожди здесь, — сказал он.

— Что случилось?

— Ничего не случилось, а обожди. Не выходи пока.

Недоумевая, Тоня посмотрела на его встревоженное лицо, на бледные, дрожащие губы. Он крепко держал ее за руку и прислушивался к смутному шуму, который доносился с улицы. Народу в зале становилось меньше, шум стал явственней. Среди беспокойного говора послышался голос Матвея: «Пустите ее!.. Я сам… Пустите…» И вдруг раздался пронзительный крик Ларисы:

— Все равно не уйдет она от меня! Не уйдет, змея!

Шум голосов постепенно затих: видимо, Ларису повели домой.

— Теперь иди, — сказал Леня. — А все ж таки давай-ка я тебя до дверей провожу.

Когда Тоня ложилась спать, от светлого чувства, охватившего ее в клубе, не было и следа…

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ О ТОМ, КАК ЛАРИСА ПРИГЛАСИЛА ТОНЮ В ГОСТИ

Прошло дней десять.

Утром Дарья Семеновна сбиралась на ферму. Лариса сидела за столом у недопитой чашки.

— Ты бы хоть прибралась, чем сидеть так-то, — сказала Дарья Семеновна.

— Всего не уделаешь, — отвечала Лариса.

Дарья Семеновна поглядела на нее в зеркало, едва заметно покачала головой.

Полгода назад совсем не то было. Не прошло и трех дней после свадьбы, а избу не узнать стало. И в сенях, и в горнице, и на кухне — всюду аккуратно и чисто. Постель была застлана гладко, без единой морщинки, из-под одеяла свисали зубчатые, ручной работы кружева, тугие подушки лежали друг на друге, словно надутые. Каждая табуретка поняла свое место. На комоде, справа от зеркала, — пузырек, и слева от зеркала — пузырек. На стене, справа от зеркала, — картинка, и слева от зеркала — картинка. Не дай бог передвинуть что-нибудь: Лариса сразу подойдет и поставит, как надо. Посуда была вся перемыта и начищена, каждая чашечка на столе улыбалась.

Дарья Семеновна подалась на задний план и только глядела из угла, как молодая хозяйка, подоткнув юбку и широко расставляя сильные, ладные ноги, скоблила полы; видно, давно она сплановала, каким должно быть ее семейное гнездышко, видно, не терпелось слепить его..

А когда забредал еще не вышедший из свадебного штопора Тятюшкин, чтобы еще раз «проздравить» молодых и угоститься брагой, Лариса кричала:

— У нас свадьба кончилась Свою, серебряную, собирай. Ноги вытирай, ноги!

В горнице полагалось ходить только по половикам. Даже Дарья Семеновна маршировала на кухню, как солдат: сперва прямо по циновке, а потом левое плечо вперед — ив дверь. Только Матвей петлял по горнипе как хотел. И когда он появлялся, Лариса украдкой глядела на его лицо, стараясь угадать, все ли хорошо, все ли ему нравится, все ли по душе.

Теперь совсем не то. Подолгу стоят на кухне грязные миски, и кошка ходит по столу, проверяет, что недоедено. Постель целыми днями открыта, разобрана. Правда, иногда Лариса с какой-то злостью набрасывалась на работу, начинала мыть полы, стирать, прибираться. Но такие приступы становились все реже и реже. Обыкновенно она садилась вот так, как сейчас, у стола и глядела на пустое место.

Но у Дарьи Семеновны не хватало духу попрекнуть невестку. Во всем виноват Матвей, а с ним нет никакого сладу. Приходит он с работы хмурый, на мать не глядит, а с женой и вовсе перестал разговаривать, словно ее нет в избе. Началось это еще с того времени, когда представляли в клубе. Воротился он в тот вечер домой, стукнул Ларису по лицу и перестал разговаривать— как отрезал. И Лариса горда: молча относила синяк, молча ставит перед Матвеем щи, когда он садится за стол, молча кладет возле постели его чистую рубашку…

— Я пошла, — сказала Дарья Семеновна.

— Когда воротитесь, мама? — глухо спросила Лариса.

— Часа в два. А что?

— Да так. Идите.

Дарья Семеновна вышла на улицу, увидела Алевтину Васильевну и прошла мимо, будто не заметив ее. И так дома худо, а тут еще эта притворщица повадилась ходить. Сидит, ноет, только тоску наводит.

Алевтина Васильевна проводила Дарью Семеновну глазами и пошла к Ларисе. Она плотно притворила дверь, встала у порога и вынула ноги из просторных валенок.

— Доброе утро, касатка, — проговорила она. — Есть кто?

— Никого нету, — отвечала Лариса, по-прежнему глядя на пустое место. — Принесла?

— Ох, уж и не знаю, как сказать… И чего это ты затеяла — ума не приложу… Опомнись, касатка! Мало ли чего бывает… Опомнись.

— Ладно тебе. Принесла?

Алевтина Васильевна сняла полушубок, уложила на лавке, спустила на шею платок и прибрала свои жидкие, потные волосы.

— Так я что? Я принесла, принесла. Разве я тебя ослушаюсь…

Она неслышно подошла к столу в полосатых шерстяных чулках, ссутулилась, полезла за пазуху и достала грязную, связанную узлом тряпицу.

Лариса заметно побледнела, когда развязывала узелок. В тряпице лежал маленький треугольный пакетик из прозрачной бумаги.

— Куда сыпать — в чай, что ли?

— Куда ни засыплешь, милая, все беда. Хоть в чай, хоть в молоко… Ох, видно, не дело ты задумала, касатка, не дело…

Лариса посмотрела на Алевтину Васильевну, сомкнув губы.

— Я до последней точки дошла, — сказала она со странным спокойствием. — Понимаешь ты меня? До последнего края. Позвала ее?

— Ой, батюшки, грех-то какой?..

— Позвала?

— Как не позвать? Все сделала, как ты наказывала. Подхожу сейчас к ней — она на тебя обижается: «Никакого, говорит, сладу с Ларисой… Какие коровы eef какие Дарьи Семеновны — все перепуталось». — «А ты, говорю, ступай проведай ее, побеседуй добром. Она, говорю, сама с тобой помириться хочет, только совестно ей на людях. Зашла бы, говорю, к ней»… Тонька прямо загорелась вся. «Ладно, говорит, через часок обязательно забегу»… Видишь, все тебе исполнила. Другая бы разве пошла? А я в худых валенках этакую даль бегала.

Лариса достала из комода цветастый полушалок и бросила на скамью.

— На, бери, — сказала она равнодушно.

— Да ты что! Он не меньше сотни стоит.

— Ну и бери.

— Да куда он мне, старухе! Может, сама накроешься к празднику.

— С моим мужиком в красном платке не гулять. Бери.

— Ах ты, матушка, чистая душа!.. — говорила Алевтина Васильевна, разглядывая на свету полушалок. — Одна ты меня понимаешь, касатка… У меня, кроме телки, и живой души нету. Из последних сил выбиваюсь, и никому дела нет. На колхоз работать надо, на базар ездить надо. А на базар поедешь — ничего не выручишь. В избе ни денег, ничего нету. Бывало, другой раз с посиделок выручала на хлеб-соль, да эта змея, Тонька, всю деревню отвадила. И не знаю теперь, с чего жить… Такая хитрющая эта Тонька, прямо спасенья нет. Ты только погляди, как она твоего приваживает…

— Ладно, иди, Алевтина Васильевна.

— Она будто и не глядит на него, будто и не разговаривает, а сама возле него то так, то этак, то вполоборота. Понимает, чем мужика распалить. Господи, раньше хоть бога боялись, а теперь — никого. Вон она, никак сама идет. — И Алевтина Васильевна стала торопливо запихивать полушалок в кошелку.

Уже слышно было, как на крыльце Тоня топала ботиками, сбивала грязь. Затем скрипучие шаги раздались в сенях, в дверь постучали, и румяная с утреннего морозца Тоня вошла в горницу.

— Здравствуйте, — сказала она робко.

Лариса медленно осмотрела ее с головы до ног и ничего не ответила.

Тоня вопросительно посмотрела на Алевтину Васильевну.

— Здравствуй, здравствуй, касатка, — торопливо заговорила старуха. — Скидай пальтишко-то, погрейся. Небось застыла?

— Замерзла немного, — проговорила Тоня, косясь на Ларису. — Уж весна, а по утрам почему-то очень холодно.

— Скидай пальтишко, не бойся. Лариса, ну чего же ты? К тебе ведь гости.

— Раздевайтесь, — сказала Лариса. — Извините, что не прибрано.

— Ну вот, давно бы так, — хлопотала Алевтина Васильевна. — А то как сойдутся, так и глядят в разные стороны. Ой ты, батюшки, какое на ней платьице! Глянь-ка, Лариса!

— Хорошее платье, — сказала Лариса.

— А ну, покажись. Кто же это тебе сшил?

— Сама, — проговорила Тоня с гордой улыбкой, медленно повернулась на каблучке, раздувая юбку. — Ничего, правда?

— Прямо краля. Нигде не ведет, не тянет. Ну, мастерица!..

— Боюсь, не полиняло бы.

— Не полиняет. Я из такого ситчика себе кофту шила. Ну была кофта! Надо бы лучше, да некуда. До тряпочки сносилась, а не полиняла.

Пока шел разговор, Лариса принесла самовар, расставила на столе чашки, сахар, хлеб. Ей почему-то казалось, что все получается само собой: булка нарезалась ровными дольками, чашки подставлялись под кран горячего самовара, витая струя била в чашку с клокочущим, вкрадчивым звуком крутого кипятка… И долго потом, в течение многих месяцев, Лариса не могла слышать этого звука без содрогания.

— Садитесь, — сказала она, крепко охватив обеими руками спинку стула.

— Что с вами? — спросила Тоня. — Вы больны? Отчего вы такая бледная?

— Будто не знаешь с чего, — ответила Лариса.

— Ах, да! Когда ждете?

— В июле, если ничего не случится.

Тоня села за стол.

— Ну ладно, я пойлу пока, — заговорила Алевтина Васильевна, накидывая платок. — У меня изба не замкнута и телок непоеный…

— Нет, ты посиди, — остановила ее Лариса — Ты посиди… Тебе тоже налито.

— Вы даже не знаете, Лариса, как я рада, что мы встретились, — сказала Тоня. Она коснулась губами кружки, но чай был еще слишком горяч. — Вы не думайте, я совсем не сержусь на вас. Что было, то прошло, правда, Алевтина Васильевна? И я верю, что все наши недоразумения развеются, если мы поговорим по-дружески. Правда?

— Коли горячо, пей с блюдца, — сказала Лариса.

— Вы булочку возьмите, — предложила Алевтина Васильевна. — Булочка-то мяконькая, как душа.

— Вы думаете, я не понимаю, что вам тяжело? — продолжала Тоня. — Очень даже хорошо понимаю. Я бы сама не знаю, что сделала, если бы любила и мне мешали любить. Но все, что происходит между нами, основано на пустом недоразумении, и почему-то нам обеим приходится страдать от этого. — Тоня чувствовала, что слова ее звучат неискренне и фальшиво. Она стыдилась, но понимала, что искренне говорить с Ларисой не сможет. — Кроме того, наши отношения отражаются на производстве, — продолжала она. — Всем известно, что вы были одна из лучших доярок, а теперь надой у ваших коров ниже, чем у других. Я сама это проверила. А почему? Потому что вы часто передоверяете коров Дарье Семеновне. Я сама видела: она им корм задает, а иногда она и доит. Так нельзя. Вам лучше моего известно, что коровы любят одну хозяйку. Если вам трудно, давайте посоветуемся, как…

— Да пей же ты, пей! Не мучай! — закричала Лариса, вскакивая со стула.

Лицо у нее было белое как бумага. Темные глаза стали еще темней.

— Что ты! Опомнись! — зашептала Алевтина Васильевна, дергая ее за рукав.

Лариса до крови закусила губу и схватилась за стул. Видно было, что она собирает всю свою волю, чтобы прийти в себя. Но голова у нее кружилась. Она оглянулась в разные стороны, отыскивая глазами кровать, наконец увидела ее, сделала два пьяных шага и грохнулась на пол.

— Ну, я пойду, — бормотала Алевтина Васильевна. — Вовсе засиделась. У меня телок не поен, а я тут чаи гоняю…

— Куда вы? — крикнула Тоня. — Видите, с человеком плохо. Помогите поднять ее… Помогите же!

Тяжелое тело Ларисы уложили на кровать. Тоня расстегнула ей блузку, натерла виски духами; потом стала нащупывать пульс, но Лариса очнулась и отдернула Руку.

— Уходи, — еле слышно проговорила она, едва шевеля белыми губами.

— Никак Матвей идет… — растерянно запела Алевтина Васильевна. — Вот, слава тебе господи, вот хорошо-то!..

Дверь отворилась, и вошел Матвей.

— А у нас гостей полна изба, — сказал он весело, бросая на лавку черные рукавицы. — Ты, Алевтина Васильевна, тут чаек попиваешь, не знаешь ничего, а люди говорят, что под самую троицу, слышь, на землю огненный дождь падет. И погорят все люди, и старый, и малый, и дыма не останется.

— В прошлом году этак тоже болтали, — ответила Алевтина Васильевна, — а и не было ничего.

— Господь отсрочку дал для покаяния… — улыбался Матвей. — Специально для тебя, наверно…

— Мелет незнамо что, — протянула Алевтина Васильевна и. пока Матвей, отворотившись, вешал телогрейку, выплеснула чай из Тониной кружки в форточку. — И когда ты станешь самостоятельным мужиком?

— Скоро, кума, скоро, — весело откликнулся Матвей и, резко сменив тон, обратился к Ларисе: — Ладно валяться. Собери что-нибудь похлебать.

— Да тише ты! — одернула его Алевтина Васильевна. — Не видишь, она едва дышит.

— А что такое? — Матвей подошел к постели и с недоумением посмотрел на жену. — Что ты?

— Худо чего-то… — словно через силу отвечала Лариса. — Внутри горит все. Возьми там… в печке… борщ там…

Матвей сел на постель.

— Скажи им, пускай уйдут, — прошептала Лариса. — И эта пускай идет.

Но Тоня и так уже стояла возле дверей в пальто и шляпке. «Не надо было мне начинать разговор о производстве, — думала она. — Женщина в положении, а я сразу полезла с замечаниями».

Алевтина Васильевна и Тоня ушли.

— Да ты дрожишь вся, — сказал Матвей. — Может, доктора надо?

— Не надо никакого доктора. Вот так вот посиди со мной, погляди на меня, мне и легче… Ой, батюшки, да ты ведь есть хочешь!..

— Ничего. Лежи.

— Вот и легче. Можно — обниму тебя? Обними и ты. Вот так вот — и совсем хорошо. Слушай, Матвей. Не мучь ты меня больше. Не мучь, пожалуйста. Не ломай мою душу. Ну чем я перед тобой провинилась? Только тем, что люблю без памяти. Да разве за это можно мучить? Это все равно что лежачего бить. Ну скажи, что тебе надо? Чем я плоха тебе? Что в избе худо, так это от твоих молчанок у меня все из рук валится. А я приберусь… Я сейчас встану и приберусь. И занавесочки постираю…

— Что у вас тут стряслось? — спросил Матвей.

— Ой, желанный, вовремя пришел. Ой, батюшки, в дыму я вся, в тумане. Гляди за мной, Матвей, гляди, как бы чего плохого не случилось… Постыло мне тут все. Знаешь что: давай уедем. Давай на целину уедем. Туда хорошие люди едут. Может, и нам возле них лучше станет…

— Зачем Тонька приходила?

— Ой, Матвей, Матвей… Отравить я ее надумала.

— Что?!

— Отравить. Да только не могу я злодействовать. Видно, не в то время родилась.

— Да ты что, вовсе ополоумела?

И он оттолкнул ее так, что она ударилась о стену.

— А, жалко? — закричала Лариса. — Тоньку жалко! Жалко, да?

Она вскочила с постели, бросилась к вешалке, сорвала с петли полушубок, накинула платок и, шепча что-то жарко и сбивчиво, хотела в одних чулках выбежать на улицу.

Матвей схватил ее и прижал к себе.

С минуту она, тяжело дыша, смотрела в его лицо.

— Слушай, Лариса, — проговорил Матвей. — Жить я с тобой стану по-хорошему. Только ты Тоньку не тронь. Понятно?

— Вот что я тебе скажу, Матвей, — голос Ларисы звучал твердо и спокойно. — Такой, как ты есть, ты мне не нужен. Да и тебе между двух стульев сидеть неловко. Забирай ее и уезжай отсюда. Чтобы вас обоих и духу не было. А то пропадем все трое…

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ ТРУДНОСТИ ПО СЕРДЕЧНОЙ ЛИНИИ

В Пеньково пришла весна. Быстро обнажались от снега глубоко выезженные, одичавшие за зиму проселки с прошлогодними колеями и хребтинами, с прошлогодним осенним сором. Трактористы со дня на день ждали команды начинать сев. Незаметно для себя Тоня из зоотехника превратилась в агронома, и всем казалось, что в это горячее время так и должно быть. Каждый день она бегала по полям, проверяла землю, и женщины говорили про нее:

— Беспокойная, как осинка.

В один из таких ярких дней на дороге показался эмтээсовский «газик». Водитель свернул к Тоне, и лобовое стекло машины, поймав луч солнца, вспыхнуло, как молния.

Из машины вышел заляпанный по колени, но, как всегда, гладко выбритый Игнатьев.

— Хорошо, а? — спросил он Тоню, вкладывая в это слово и свое к ней доброжелательное отношение, и приветствие, и первые итоги сегодняшней поездки.

— Хорошо, — грустно согласилась Тоня.

— Хорошо, а нос повесила, — усмехнулся Игнатьев. — В чем дело?

Она посмотрела в его блестящие глаза и узнала в них ту потребность душевного общения, которую не раз замечала в себе. Именно сейчас ему можно рассказать самое сокровенное и запутанное, именно сейчас он с полуслова поймет ее правильно и ни в чем плохом не заподозрит, как бы сбивчиво она ни говорила.

— Знаете, товарищ Игнатьев, у нас тут сложилось очень… как бы сказать… трагикомическое положение.. — начала она.

— Гак-так, — сказал Игнатьев. — Небось с вывозкой удобрений затерло?

— Сегодня заканчиваем. Но дело не в удобрении…

— Сегодня кончаете? Молодцы! А ваши соседи отстают. Спрашиваю председателя: «Что случилось?» — «Да вот, говорит, не поспеваем. Людей не хватает». Стал разбираться. Вижу — беда в другом: низки расценки на вывозку, колхозники уклоняются… Пришлось наводить порядки…

Игнатьев был полон эгоизма счастливого молодого человека, сознающего, что он хороший руководитель, что хорошо освоил сельское хозяйство и что дела в зоне пошли хорошо. Его потребность душевного общения состояла только в том, чтобы заразить своей радостью другого человека. Все это было правильно: он стал лучше руководить, в сельском хозяйстве стал разбираться не хуже агронома, но с каждым его словом Тоне становилось яснее, что сегодня ни для чего, кроме своей радости, в душе его нет места и именно сегодня он меньше всего способен понять чужую беду.

— Да, я вас слушаю, — спохватился Игнатьев, уловивший ее равнодушный взгляд.

Он достал сигарету, продезинфицировал мундштук огнем спички, закурил и попытался сосредоточиться.

— Я хочу подать заявление, чтобы меня перевели отсюда, — сказала Тоня.

— Куда перевести?

— Все равно куда. В любой колхоз. Трудно здесь.

— Значит — куда полегче? И в такое время, когда решается судьба сельскохозяйственного года? Не ожидал, товарищ Глечикова, от вас, не ожидал. На днях вас в райкоме отмечали — и здравствуйте!

— Бывают такие трудности, что и на время не смотришь.

— Что, Иван Саввич притесняет?

— Нет, с ним можно работать.

— Значит, что-нибудь по сердечной линии?

Тоня промолчала.

— Давайте договоримся так, — сказал Игнатьев, — не будем капризничать, мобилизуемся, проведем посевную, а летом вернемся к вашему вопросу… Думаете, мне легко было? Бывало, сидишь ночами, Вильямса читаешь, Докучаева. А вот преодолел ведь.

Вдали остановился трактор. Женщины стали сгружать с саней навоз. Тоня увидела, что Матвей спрыгнул с машины и направился к ней. Он всегда подходил, когда она беседовала с Игнатьевым.

— Хорошо, давайте отложим этот разговор, — сказала она поспешно.

— Ну то-то же! — И, обратившись к Матвею, Игнатьев спросил: —Что же это вы такую симпатичную девушку обижаете?

— Почему обижаем? — усмехнулся Матвей. — Мы все к ней всей душой.

— Все это, пожалуй, многовато. Надо, чтобы один кто-нибудь. — Игнатьев засмеялся.

За ним засмеялся Матвей. Пришлось засмеяться и Тоне. И Игнатьев пошел к «газику», радуясь своему умению убеждать людей и улаживать самые сложные вопросы.

— Ну, скоро по радио пахать будем? — спросил Матвей.

— Скорей, чем ты думаешь.

— А если скоро, так тебе и уезжать незачем.

— А ты откуда знаешь, что я собираюсь уезжать?

— Я все про тебя знаю.

— Ну ладно, иди, — сказала Тоня, оглянувшись. — Люди смотрят.

— Пускай смотрят. Им тоже известно.

— Что известно?

— А все! И что у меня голос хрипит при тебе… И что как увижу тебя с трактора — мотор глохнет.

— Как не стыдно! Женатый мужчина…

— Мне стыдиться нечего. Ты ведь и сама… — Он не договорил, но глазами перебросил ей слово «любишь».

Тоня поняла, что возражать бессмысленно. Как она ни старалась скрывать и обманывать себя, но ей было так же, как и Матвею, ясно, что она действительно любит его. Она любила его подстриженную челку, его чумазое лицо, темные, пасмурные глаза, хриплый от волнения голос, ватник, душистый аромат горючего, исходящий от ватника, она любила даже гаечный ключ, который он держал в руке.

— Возить еще много? — спросила она, робко глядя ему в глаза.

— Две кучи… А ты не уезжай. Зачем тебе уезжать? Твоей вины никакой нет. Лучше я сам поеду.

— Куда? — почти с испугом спросила Тоня.

— Не знаю еще. Может, на целину подамся. Оттуда небось тракториста не погонят.

— Разве ты один поедешь?

— Зачем один? От нас птицы поодиночке не улетают. С Ларисой. Я это решил твердо.

— Ну вот… И хорошо… — растерянно проговорила Тоня. — Только нет… Лучше мне уйти, перевестись куда-нибудь. Мне все равно. Ведь из-за меня все это.

— Нет, Антонина Андреевна. Не было бы тебя — хуже было бы и мне и Ларисе. Не знаю, что бы тогда со мной стряслось. Скорей всего под уклон пошел бы. Совсем было изверился. А теперь дальше наших недочетов гляжу.

Тоня молчала.

— А на Ларису не сердись. Ей Алевтина зубы точила. Эта лиса давно тебя извести собиралась.

— Я знаю это, Матвей.

— Ну, ничего. И у Алевтины будет время покаяться.

— Как это?

— Очень просто. Я ее на зимовку услал. — И Матвей загадочно улыбнулся.

— Что ты еще натворил?! — воскликнула Тоня с отчаянием.

Матвей хотел схватить ее за руку, но она метнулась в сторону и побежала в деревню.

«Неужели он снова сорвался, — думала она, — неужели сорвался?»

Запыхавшись, Тоня подбежала к избе Алевтины Васильевны.

Дверь в сени была закрыта, но не заперта. Тоня вошла в горницу, в кухню, прошла за перегородку. Хозяйки не было. Утром печь не топили. На столе стояла миска со щами, давно остывшими и непочатыми. Чистая деревянная ложка лежала рядом. Маленькие ходики, на которых был нарисован котенок, стояли, и гиря в виде еловой шишки опустилась до самой скамьи. Все больше волнуясь, Тоня еще раз прошла по комнатам. Всюду царил порядок, только огромный, окованный железными полосами сундук с большим висячим замком стоял почему-то не у стены, а почти на самой середине кухни. Тоня остановилась, стараясь догадаться, в чем дело. Вскоре ей показалось, что из сундука доносится шорох. Она прислушалась. Шуршало не в сундуке, а где-то ниже, — вероятно, в погребе.

Собрав все свои силы, Тоня кое-как сдвинула тяжеленный сундук, подняла крышку погреба и позвала:

— Алевтина Васильевна!

Некоторое время никто не откликался. Затем в холодной темноте что-то зашевелилось, и Алевтина Васильевна, часто мигая отвыкшими от света красными глазами, полезла наверх.



Увидев косматую, продрогшую женщину, Тоня ужаснулась. Юбка ее была мокра от растаявшего льда, на котором она просидела всю ночь. И поплиновая кофта ее, и пальцы, и лицо были вымазаны сметаной.

Не обращая внимания на Тоню, она стала метаться по комнатам, беззвучно шевеля губами — от долгого крика и сырого холода погреба у нее пропал голос. Потом она бросилась на улицу, встала среди дороги и, потрясая над головой сухонькими кулачками, начала честить Матвея никому не слышными, но, судя по ее лицу, страшными словами.

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ РЕКА КАЗАНКА

Через две недели Матвея судили. На суд из Пенькова поехала полная делегация: Лариса, мать Матвея, Иван Саввич, Тятюшкин, Тоня. Поехала, одевшись победней, и Алевтина Васильевна. К ней вернулся ее обычный постный голос, но на суде она все еще говорила шепотом, чтобы чувствовали, как она пострадала.

Разбор дела затянулся на два дня. После того как Тоня дала свидетельские показания, беспокойный Иван Саввич упросил судью, чтобы зоотехника отпустили в колхоз, следить за работами.

Так, не дождавшись, чем кончится дело, Тоня вернулась в Пеньково и весь день, с самого утра до вечерней зари, провела на полях. Она давно сменила свое широкое пальто на стеганый ватник без воротника, с отвернутыми рукавами и с висячим хлястиком на спине, а ботики — на большие кирзовые сапоги, из которых то и дело высовывались непослушные ушки, и издали ее уже было не отличить в кружке колхозных девчат. Когда припекало солнце, ватник казался тяжелым, но в обычные дни в нем было удобно и тепло.

Первый раз в жизни весна утомляла Тоню.

Конечно, если сидеть в избе да смотреть в окошко — весна самое приятное время года: ветер приносит сладкий запах молодого леса, на ветках деревьев появляются первые, еще свернутые кулечком волосатые листики, добрее становится солнышко. Но вечером, когда ноги гудят от беготни, как телеграфные столбы, когда без помощи дедушки никак не стянуть скользких сапог, поневоле хочется, чтобы скорей наступило спокойное лето. Весной дороги становятся длинней и никуда не дойдешь прямиком: там — грязь, там — лужа по колено, там — Казанка разлилась и затопила низкий мостик. До кукурузного поля летом три километра, а весной — все шесть. А ходить надо много. Земля высыхает пятнами, сеять приходится выборочно, а если не следить за трактористами, они напашут таких могил, что потом только руками разведешь.

Труднее весной и с людьми. Все вцепились в работу, горячились, спорили. Беседы по агротехнике принесли пользу — и полеводы и животноводы стали глубже и шире разбираться в производстве, но от этого Тоне на первых порах было не легко, а тяжелей. Даже тишайший Уткин поднял бунт, когда начали сеять кукурузу. Он кричал, что глубина заделки неправильна, что на горушке надо закладывать поглубже, а в низинке — помельче. Тоня спорила с ним до тех пор, пока не приехал главный агроном МТС. Но самое интересное заключалось в том, что прав оказался Уткин.

Весной на исходе корма. Уже не стоят, а лежат горемычные буренки и глядят на Тоню так, словно понимают, что она зоотехник и несет за них полную ответственность.

К весне обнаруживаются прорехи в хозяйстве. Кажется, всю зиму готовились, о каждом хомуте думали, каждое колесо глядели, а грянула весна — и ходов не хватает, и сбруя не подогнана.

Ко всему этому весной в колхозной канцелярии — половодье сводок. Все колхозные грамотеи составляют сведения, а Евсей Евсеевич приспособил племянника линовать бумагу и платит ему за каждый вечер по рублю своих денег. До того, бывает, допишется, что пальцы отнимаются, и копирка начинает просвечивать, и карандаша не найдешь больше свечного огарка.

Прежде чем идти в правление, Тоня обыкновенно минут десять — пятнадцать отдыхала после работы на берегу Казанки. Эта привычка образовалась у нее еще зимой; она полюбила глухой размытый откос высокого берега, заваленный лесным ломом, и каждый вечер заходила проведать свое местечко.

Вот и теперь, сидя на поваленной березке, она смотрела в кипящую воду и думала о Матвее. Хотя с суда еще не вернулись, в деревне уже говорили, что Морозов получил два года. Наверное, звонили по телефону.

Вел Матвей себя на суде нахально. Иван Саввич припомнил все его художества за последнее время. Заступаться за Матвея не стала даже Лариса. Она отмалчивалась или отвечала коротко, с ожесточением и обидой. Когда ее спросили: «Что же вы молчите? Ведь вы жена, вы лучше, чем мы, его знаете», она через силу сказала:

— Какая я ему жена? Полгода прожили, а только и узнала, что он лук любит.

Тоня смотрела на ровные подмытые березы, как шлагбаумы наклоненные над водой, и думала, думала… А река шумела над камнями, капризная, своенравная, в Матвея характером, вилась лесом и полями, то широкая, то такая узкая, что не разъехаться и двум лодкам. Местами она бурная, местами тихая, особенно под высоким берегом, где ветер недостает до воды, и прозрачная до того, что дно кажется совсем близко и каждый камешек облит солнцем. На заре Казанка укрыта туманом, и противоположный берег можно угадать только по торчащим из белого дыма верхушкам ивняка и тальника-одногодка. Но как только начинает пригревать солнышко, туман струями уползает по воде в тень высокого берега, открывая взору кусты, узкую, уже бирюзовую лужайку с прошлогодними остожьями, а за ней старую выгарь, заросшую густо пошедшим молодым соснячком.

К весне река разлилась, натаскала из лесу уйму всякого лома, коряг и стволов и теснится среди них, кипит, сердится. Загородить бы ее плотиной, поставить бы электрическую станцию, дать дело по силам — и успокоится она, уймется, станет приносить пользу…

Тоня думала и все больше расстраивалась… Конечно, она совершила громадную ошибку. Конечно же, ей надо было рассказать суду, как Алевтина Васильевна спровоцировала ее встречу с Матвеем в недостроенном клубе. Кто знает, может быть, это могло хоть немного помочь. Ведь если разобраться — Матвей страдает за нее, за Тоню… Она должна была сделать все, что в ее силах, чтобы облегчить участь Матвея. А она струсила… Ведь пришлось бы говорить о любви. И она струсила! Какая подлость! Ой, какая подлость!

Душевное напряжение Тони дошло до того, что она решила сейчас же, любым способом вернуться в город, в суд, добиться приема у прокурора. И она уже встала, чтобы пойти, но за деревьями послышались шаги, и на берег вышла Лариса.

— Вот ты где, — сказала Лариса. — Что, рада?

Тоня тупо и равнодушно взглянула на нее.

— Что же мне с тобой теперь делать? — медленно приближаясь, продолжала Лариса.

— Делай, что хочешь, — сказала Тоня, переводя взгляд на воду. — Мне абсолютно все равно.

Лариса остановилась возле нее, крепко сомкнув губы.

— Доигралась с огнем? — мрачно спросила она. — Доигралась, змея?

— Хватит! — Тоня резко обернулась. Глаза ее сверкали. — Делай со мной, что хочешь, только молчи. Да, я подлая. Да, у меня не хватило мужества выступить в его защиту. Это все верно. А ты что, лучше? Почему ты ничего не объяснила суду? Ты первая говорить должна была, ты кричать должна была, на весь суд кричать, потому что ты ему не кто-нибудь, — ты ему жена.

— «Жена», «жена», — передразнила Лариса. — Если бы тебя к нам в деревню не занесло, была бы я ему настоящая жена… А не понимаешь — не попрекай.

— Нет, понимаю. Очень хорошо понимаю. Да, да… Ты хотела, чтобы его посадили. Ты мстила ему.

— Я мстила?! Матвею? Какая ты все-таки дурная…

— Как я сразу не догадалась! — Тоня почти кричала. — Конечно, мстила… Молчанием своим мстила.

Лариса подошла к поваленной березке и устало села.

— Слушай, чего скажу, ты… — проговорила она. — Не ори только, в ушах звенит. Матвей сам не велел мне рта раскрывать. Потому что, если уж говорить, так пришлось бы сказать, что мы с Алевтиной отравить тебя собирались.

— Это правда?

— А за что он Алевтину в погреб засадил? Ну вот и все. Так я и знала, что молчать долго не смогу… Теперь ступай доноси на меня. Матвея выпустят, а меня посадят, — Лариса горько улыбнулась. — Вот и будет, как тебе надо.

— За кого ты меня принимаешь, Лариса?

Тоня подошла к ней и села рядом. Некоторое время обе они молчали и смотрели на воду.



— Отец на тебя злющий, — сказала Лариса.

— Матвей будет подавать апелляцию? — спросила Тоня.

— Не станет он никуда подавать.

— Надо его уговорить! Обязательно надо уговорить. Разве ты не понимаешь, что такое тюрьма? Еще заболеет там. Ведь он такой некрепкий.

— На вид — некрепкий, а прижмет — лифчик лопается. Сама небось знаешь.

— Нет, не знаю, Лариса.

Они посмотрели друг другу в глаза. Лариса встала.

— Полно реветь, — сказала она. — Идем, что ли.

И они пошли в Пеньково — впереди Лариса, за ней Тоня — по высохшей тропинке, сбоку от грязной, перемешанной тракторными лапами дороги.

Весенний вечер был тих и прозрачен. На чистом небе спокойно сияли звезды. Каштановым бархатом расстилалась до самого леса теплая, принявшая зерно земля. Трактористы включили фары, и из-за ближнего колка, из бригады Зефирова, донесся серебряный звон гаечных ключей.

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ, НА КОТОРОЙ ПРЕРЫВАЕТСЯ ПОВЕСТЬ

Уже в начале лета настоящим колхозникам становится ясно — впрок или не впрок пошли их труды.

Рожь еще не начала буреть, еще растет прямо, солдатиком, не отягченная колосьями, и послушно веется легоньким ветерком, гречиха еще не зацвела, кукуруза еще не украсилась своими султанчиками, лен еще невысок и пронзительно-молодо зелен, а настоящий хлебороб уже сердцем чувствует, как одарит его земля за долгие труды и заботы.

В середине июня Ивану Саввичу стало ясно: урожаи в «Волне» будут богатые, и не то что только по ржи и льну, а по всем культурам, даже по привередливой кукурузе, и мелкие капризы погоды уже не смогут ничего изменить.

Чувствовали это и другие колхозники, радовались в душе, но вслух своей радости не выражали: боялись сглазить.

Только на базаре мука подешевела.

Вслух колхозники говорили сдержанно, что озими в этот год удались, что снегу зимой было много, но надо еще поглядеть, какой будет июль, вовремя ли пойдут дожди, не нагонит ли граду, и вообще придерживались пословицы: «Цыплят по осени считают».

Но однажды Иван Саввич все-таки размечтался. Как-то в воскресный день в клубе собрали общее собрание. Вопрос стоял один: о мерах по улучшению стада крупного рогатого скота. Эти меры предварительно обсуждались на правлении, и теперь Иван Саввич докладывал о выбраковке плохих коров, о выращивании молодняка, о графике отелов и прочих важных делах.

Тоня сидела у стенки в предпоследнем ряду и слушала. По существу доклад следовало бы делать ей, но после ареста Матвея отношения между председателем и Тоней окончательно испортились, и Иван Саввич не утруждал ее без особой необходимости.

Доложив о крупном рогатом скоте, Иван Саввич незаметно перешел к перспективам, а говоря о перспективах, не удержался, чтобы не упомянуть о видах на урожай, а упомянув о видах на урожай, не забыл и кукурузу и стал прикидывать, сколько, по его мнению, потянет трудодень в деньгах, зерне и картошке.

— Первый раз не на картинке, а на самих полях мы своими глазами увидали, что такое настоящая кукуруза, — говорил Иван Саввич. — А почему увидали? Потому что потрудились, как положено, дали ей, матушке. лучшую землю, посеяли гибрид и зимой, как положено, задержали снег.

«А сколько я билась, чтобы под кукурузу была отведена хорошая земля, — вспомнила Тоня, — сколько спорила, чтобы выделили людей на плетение щитов для снегозадержания!..»

— Кукуруза у нас пойдет, нет сомнения, — говорил Иван Саввич, — и за это в первую голову надо благодарить Леню Байкова и Зефировых. А Уткин стал прямо кукурузный профессор.

Тоня приготовилась услышать и свою фамилию, но Иван Саввич перешел к другому вопросу, и она ничего не дождалась. Это ее кольнуло: «Меня, конечно, ему неудобно отмечать, — успокаивала она себя. — Все-таки член правления. Но хоть бы сказал, что Уткин в нашем кружке занимался…»

— Поскольку мы составили перспективный план, — говорил Иван Саввич, — лучше стало и с пастьбой. Как известно, мы наладили научное стравливание по участкам, и скотину перегоняют с загона на водопой и на стойбище, не затаптывая лугов.

Тоня скромно опустила глаза и поправила платочек, уверенная, что теперь председатель не может не назвать ее фамилию. Всем было известно, что инициатором разбивки на участки была она, она же вместе с Неделиным и проводила разбивку.

— За это наша общая благодарность товарищу Неделину, — говорил Иван Саввич, — который еще с зимы не на словах, а на деле взялся за практическое выполнение плана…

Тоня сидела у стены, все ниже и ниже опуская голову.

«А кто план составлял? — думала она. — Кто?»

— Больше порядка и на ферме, — говорил Иван Саввич. — Чище стало, таблички повесили. Да, между прочим, там табличку «Входить с чистыми ногами» уже испортили. «Чистые» зачеркнули, «грязные» подписали. Мне известно — это Витька созорничал. Я знаю, с кого он фасон берет… Смотри, Витька… Конечно, там имеются крупные недостатки, и тебе, Лариса, надо лучше помогать товарищу Неделину, а то вон лизунец в заявку включить позабыли. — Иван Саввич сделал паузу и продолжал — Поскольку наш зоотехник еще неопытный, ей, конечно, не уследить. У нее еще забота — постановки ставить…

В зале сдержанно засмеялись.

Тоня не плакала, когда Лариса таскала ее за волосы, не плакала, когда Иван Саввич, забрав ее материалы, сказал, что доклад будет делать сам, но сейчас она заплакала, как девочка…

— Чего ты городишь! — раздался за спиной Тони звонкий, раздраженный голос. — Серчаешь на нее, так и говори, что серчаешь. А то — «пастбища, лизунец»… Надо же!

Тоня обернулась. Позади нее стояла Лариса, нервно скручивая тетрадку.

Иван Саввич спокойно посмотрел на дочку.

— Чего ты там кричишь-то сзади? — сказал он с ласковой ехидцей. — А ты выйди на свет и скажи как положено.

— И выйду, и скажу! — быстро шагая к сцене, говорила Лариса. — Матвей глядел в ее сторону — это не одни мы с тобой, вся деревня знает. Секретов тут нет. — Она поднялась на сцену и встала против отца. — А почему он глядел в ее сторону, ты разобрался?

— В таких делах, когда мужик от живой жены бегает, разбираться не приходится, — сказал Иван Саввич.

— Тебе не приходится, а мне вот пришлось. Так пришлось, что, бывало, голова пухла. Что, у меня нос кривой? Хуже Тоньки я, что ли? Или щи варить не умею? Почему моего мужа к Тоньке потянуло? Потому что ему интересно с ней. Она ученая, образованная. А я против нее темная, хотя и кончила семилетку.

— А кто в этом виноват? — спросил Иван Саввич.

— Виноват в этом ты, поскольку ты председатель колхоза. И я говорю тебе это на людях, хотя ты мне и родной отец. Ты что думаешь, нам только побольше картошки да денег на трудодни — и все? Нет, отец, не все… Матвей приедет, он с меня не одну картошку спросит. Как ты хочешь, а положила я себе с Тонькой сравняться. В лепешку разобьюсь, а через два года буду с ней на равнах разговаривать…

Лариса говорила, распаляясь все больше и больше, и тетрадка все быстрей кружилась в ее сильных пальцах.

Иван Саввич сидел за столом и смотрел в зал. С приездом Тони беспокойней стало жить председателю колхоза «Волна». Прежде было у него одно дело: заботиться о хозяйстве. А теперь — прямо хоть институт открывай в Пенькове. Он, конечно, понимает, что такое учение, и сам немного учился. Правда, учился Иван Саввич давно, и от учения в голове его завалялись какие-то бесполезные слова и цифры. Помнит он, например, слово «Каттегат», но кто такой этот Каттегат — персидский царь или химик, — позабыл Иван Саввич, а если и вспомнит, вряд ли это принесет пользу улучшению поголовья крупного рогатого скота.

Но, видно, Тоня в чем-то права, раз даже родная дочь поднялась против отца. А правда, если разобраться, что случилось в Пенькове? Почему веселей пошли работы и выше поднимаются хлеба на старых Пеньковских землях?

Иван Саввич не первый год сидит на сельском хозяйстве и глубоко понимает, что если бы не было решений сентябрьского Пленума, если бы не было постановления об изменении порядка планирования и других постановлений, не помогли бы никакие клубы и никакие лекции и долго не вылезло бы Пеньково из нужды.

Это, конечно, понятно.

Но не потому ли все эти увлекающие вперед, в будущее, решения так быстро стали приносить в Пенькове результаты, что появился настоящий клуб и наладилась настоящая культурная работа? Не была ли сама Тоня живой капелькой этих мудрых решений? Конечно, работу Тони шагалкой не измеришь, но все-таки, не будь ее — не стал бы старик Уткин кукурузным профессором.

Вот, например, сам он, Иван Саввич, редко бывал в клубе, а тоже как-то незаметно переменился на старости лет. Ни за что не пойдет он теперь менять горючее на водку. И не то что Тоньки совестно, а так, не пойдет — и все… Где она там? Наверное, думает, что снова влетит ей от председателя после такого собрания.

Тоня сидела, прижавшись к стене, и испуганно смотрела на Ивана Саввича. Что-то теплое шевельнулось в его душе. Он широко, ободряюще улыбнулся ей, и она сразу ответила ему своей милой улыбкой…


Дальше можно было бы написать, как наладилась в Пенькове работа, как вернулся Матвей и увидел своего маленького сынишку, как колхоз «Волна» вышел в передовые.

Но мы удержимся от этого соблазна, потому что еще неизвестно, каким вернется через два года Матвей, да и колхозникам «Волны» надо как следует потрудиться, чтобы вывести свое хозяйство в передовые.

Однако мы уверены, что работа в Пенькове наладится, хотя бы потому, что Иван Саввич начал улыбаться Тоне.

И, если вдуматься, это на первый взгляд незначительное обстоятельство является достаточно счастливым поводом для того, чтобы поставить точку.

Загрузка...