О, Запад есть Запад, Восток есть Восток, и с мест они не сойдут,
Пока не предстанет Небо с Землей на Страшный Господень суд.
Но нет Востока и Запада нет — что племя, родина, род,
Если сильный с сильным лицом к лицу у края земли встает?
Р. Киплинг «Баллада о Востоке и Западе»
Потрескивает фитилек в масле, коптит чадно, колеблется — то присядет огонь, то снова взовьется, освещая полупустые углы, отражается в мелких стеклах. Старая Маржанат с кряхтением ходит по комнате, сворачивая ковры и прибирая посуду.
— Может, ты все-таки что-нибудь съешь?
В ответ ей — ни звука. Черной тенью сидит на ковре молодая кумычка, поджав ноги в башмаках поверх чувяков и зашпилив платок у лица. Дикий блеск отражается в огромных миндалевидных глазах, когда горящая плошка выплевывает очередной пучок искр. Так она уже просидела полдня — с того мига, как втолкнули ее в комнату казаки и с хохотом и угрозами велели сидеть тихо. Дорогая шуба, как подбитые крылья, расстилается по полу. Смуглые руки в браслетах неподвижно удерживают скомканную ажурную шаль поверх чепчика-чутху. Длинные пальцы унизаны кольцами.
Маржанат пленницу жаль, но спиной к ней она старается не стоять — кто знает, что на уме у этой горянки?
За окном поют — русские молятся у палатки походной церкви. Перебивают пение отзывы часовых — не иначе, корпусный командир сам, лично, обходит посты. В богатом каменном доме одновременно и зябко, и душно — в горах зима, а здесь, в Шамхал-Янги-Юрте, все еще глубокая осень.
Маржанат смотрит искоса, но черная тень неподвижна. Только ярче блестит огонь в широко раскрытых глазах, будто женщина собирается плакать. А ведь лучше бы плакала…
— Как тебя хоть зовут? — вздыхает старуха.
Тишина. Но Маржанат ответ знает.
— Послушай, Тотай…
Дикие глаза просыхают мгновенно, становятся строже и равнодушнее. Спина под шубой выпрямляется гордо, и смуглые пальцы плотнее сжимают узорную ткань, даже скрипнули кольца — так крепко она стиснула руки. Быстрый взгляд — как у пойманной хищной птицы, движение головы — и снова она неподвижна.
На женской половине тишина. С тех пор, как русские встали на зимовку в Шамхал-Янги-юрте, в этом доме здесь никого, одна только старая Маржанат да теперь — вот эта Тотай. Ковры свернуты, убрана и вся посуда. Маржанат свободна и может заняться Тотай — у нее есть прямой приказ.
Но Тотай не ест и не пьет и за полдня ни на волос не изменила положения. Старуха видела, как ее привезли во двор уздени таркинского шамхала, перебросив через шею коня, точно подстреленную козу. Как снимали ее казаки и тащили под руки и как она силилась отворотить под сбитым платком лицо и рвалась из безжалостных крепких рук, но все молча, ни разу не издав ни звука.
На дворе потом долго ругался сын шамхала Альбору, поминая, как визжала пленница в голос, пугая коней горным эхом, как царапалась и кусалась, как хотела схватиться за ружье, и только чудом удалось завернуть ей на голову шубу, чтобы совладать и все-таки увезти.
Протащив по коридору на женскую половину, казаки запихнули ее сюда, толкнули на ковер и велели быть тихо. И Тотай сидит тихо, но тишина в комнате аж звенит от ее молчания.
— Послушай, Тотай…
Далеко за углами коридора протяжный скрип двери и тяжелая уверенная поступь хозяина. Маржанат, немного поколебавшись, отходит к окну — она маленькая и старая женщина, в Шамхал-Янги-юрте от русских не видали ничего, кроме добра, и теперь она служит у них… Но глаза у Тотай расширяются на пол-лица, и пальцы судорожно комкают шаль, а вторая рука опускается к поясу. Неужели у нее осталось оружие? Ничем оно ей сейчас не поможет…
Хозяин дома, русский генерал, командир Отдельного Грузинского корпуса, пригибается со свечой в дверях, будто кланяясь. На повседневном мундире тихо звякают орденские кресты, шашку местной работы он свободной рукой прижимает к бедру, перешагивая порог блестящими военными сапогами. Сложением и ростом он мог бы поспорить с любым из здешних медведей, и такие же маленькие, как у медведя, только серые, его глазки обводят комнату цепким взглядом.
— Не уходи, Маржанат, — он недурно говорит по-кумыкски, обучился за несколько лет. — Я хочу, чтобы ты все слышала.
Старуха только вздыхает — она не хочет этого слышать. И видеть не хочет. Но затравленный взгляд диких глаз на миг отрывается от лица генерала — Тотай не просит помощи, но больше здесь нет никого.
— Я слушаю, Ермул-паша, — Маржанат остается.
Ермолов молча шагает вперед, оберегая ладонью пламя свечи, и смотрит прямо в глаза Тотай, раскосые и горящие.
Шипение разъяренной змеи доносится из-под шали, в смуглой руке взлетает небольшой кинжал.
— Не подходи, Ермул-паша! Не подходи, я убью! — голос Тотай срывается в визг. Охраны здесь полный дом, и убить она может разве только себя, и то — вряд ли успеет…
Ермолов отдает свечу Маржанат и стоит, склонив голову и скрестив на груди могучие руки. Должно быть, русский счел бы его позу угрозой — взметнувшись против него на ковре, Тотай мала, как распушившийся храбрый воробушек. Но у кумыков князь не должен сидеть в присутствии женщины, и она умолкает — враг оказывает ей уважение. Опускается блестящая сталь, тихо стукнув, кинжал падает на ковер.
Плошка с маслом почти догорела, углы комнаты тонут во мраке.
Заговаривает Ермолов по-русски, спокойно и медленно, только голосом его можно резать шелк, как подлинной гурдой, клинками которых славятся кумыкские оружейники.
— В Кака-Шуре, Тотай, я был гостем вашего князя и твоего отца и считал их друзьями русских. Ты обижена мной, но послушай и рассуди, мог ли я поступить иначе?
Закрывая лицо, она отворачивается. Гордо. И отвечает — на родном языке, но показывая, что понимает вопрос.
— Не друг отцу моему вор и предатель.
Ермолов смеется.
— Так ли ты говорила, когда я гостил у вас? И сговаривал тебя у твоего отца?.. Мне казалось, я тебе не противен. И ваш шамхал говорил мне тогда то же самое.
— Я замужем! — вскрикивает Тотай. — Ты украл меня из дома мужа! Чужие уздени украли, но все знают, что это ты!
— Все так, — соглашается он и серьезно и строго кивает. — Только разве у вашего народа в чести брать сказанные слова обратно? Что я должен был сделать, узнав, что обещанная мне девушка выдана замуж? Твой отец обещал, Тотай, обещал при свидетелях!
Долгая тишина виснет в комнате.
— Ты гяур, — наконец не слишком уверенно отвечает Тотай. — Отец спрашивал, ему сказали, что меня нельзя отдавать за уруса, если он не согласен обратиться в истинную веру.
Медвежьи глазки сверкают суровой насмешкой.
— Ты хочешь сказать, твой отец не знал, когда обещал мне? Тотай, весь Кавказ знает, что у меня уже была жена из кумыков! Как у вас называется — мута?.. В Тифлисе остался мой сын, сын здешней женщины. Чего не знал твой отец, когда мне обещал?
Отвернувшись гордо, прикрывая лицо рукавом, Тотай больше не отвечает. Но огромные и раскосые черные глаза ее снова блестят слезами.
— Молчишь, — уничтожающе бросает Ермолов. — Ты так же молчала, когда твой отец обещал мне тебя!
— Ермул-паша, это было согласие. По обычаю, девушка не должна говорить, — примирительно замечает Маржанат. И тотчас же жалеет, что вмешалась: Ермолов качает полуседой львиной гривой, кривит губы в усмешке.
— Значит, ты была тогда согласна, Тотай? Тем хуже! Разве что-то потом изменилось?
Маржанат стоит уже возле Тотай, прикрывая ее своим старческим высохшим телом — ей не хочется слышать то, что она слышит, ей не хочется видеть того, что может последовать. На всем Кавказе сейчас нет иного государя и бога, помимо генерала Ермолова.
— Наш князь считал тебя другом. А ты опозорил меня. Ты опозорил мой род, — страдальчески шепчет Тотай. — Зачем ты это сделал?
— Твой род опозорил себя и тебя, — отвечает ей резко Ермолов. — И шамхала вашего заодно. Как могу я теперь верить вам? Как я должен теперь оценить ваши клятвы? Вы принимали присягу. Вы клялись в верности русскому императору.
Тотай в ужасе вскакивает, жмется к стене, раскинув руки под шубой, как пушистые крылья.
— Это не то! Наши клятвы… Ермул-паша, ты не то говоришь! Ты украл меня, значит, ты и начал войну!
— Разве я преступил свое слово? Или даже молчание?
— Ермул-паша! Это не то! Я всего только женщина!
— А там всего только царь. И такой же гяур и урус, как и я, — саркастически прибавляет Ермолов. — Вот и думай, Тотай, каких дел натворил твой отец. И как я теперь могу верить вам всем, когда, на поверку, все вы одинаковы?
На дрожащих пальцах сверкают кольца, звенят серебряные браслеты — тонко и жалобно. Тотай тянет руки, бессильно, беспомощно, вот-вот упадет на колени.
Но Ермолов, пожав плечами, разворачивается и уходит.
Тотай бессильно опускается на пол, назад — на ковер, подбирает ноги, обнимает руками колени. И плачет — навзрыд, уткнувшись лицом, кусает тонкое кружево шали.
— Это я виновата, — всхлипывает она. — Он придет — мой муж, Искандер. И отец мой придет, может быть, и с другими узденями… Их всех убьют, всех, всех! О, несчастье, несчастье…
— Глупая, — возмущается Маржанат. — Ты всего только женщина!..
Через два поворота коридора в кабинете генерала Ермолова — тишина, лишь сквозняк шелестит в бумагах. На походном столе — астральная лампа, в остальном же обстановка местная, лари, ковры да диван, на котором Ермолов частенько проводит ночи. Не то, что в Тифлисе, где он, всю жизнь промыкавшийся по бивакам, наконец-то осел на долгую жизнь. Одинокую, холостяцкую — но устроенную. Здесь же дом, конечно, ему отвели богатый, но быт, все едино, устроен по-дикому. Впрочем, Ермолов привык. Денщик Софронов, уходя ночевать на куче ковров в коридоре, оставил распахнутым настежь окно, и Ермолов в мундире и накинутой бурке — в кабинете прохладно.
По ночам, только выпадет время, корпусный командир — либо с книгой, либо пишет дневник. Не нынче — нынче набрал документы, отложенные адъютантами на завтра. Что-то править, что-то сверить, с чем-то просто надобно ознакомиться.
Но судьба документов незавидна — и хочется, и не можется уделить им внимание. Перед глазами мелькают черные косы, вьются длинные прорезные расшитые рукава и сверкают лукавые, искристые очи — как плясала Тотай в доме шамхала селения Кака-Шура для важного русского гостя! Скользила лебедью по дорогому ковру, точно крылья, изгибая точеные руки. Не подымая глаз, улыбалась из-под рукава — и легко и смущенно румянились нежные щеки. Дочь узденя, а не княжна, она прислуживала важным гостям, подавала еду и воду и почти все время в Кака-Шуре была где-то неподалеку. И взгляд от нее не отрывался, будто не плясала, а ворожила горянка, будто взмахом расшитого рукава затмила разум и выкрала душу…
Ах, Тотай, что же здесь из-за тебя натворили? Русский боевой генерал, корпусный командир, православный христианин — а чужую жену утащил не хуже любого здешнего горца!..
На Кавказе много красавиц, всех не переворуешь. И красть незачем — мирные князья первым делом хотели оженить русского командира, наперебой предлагали и дочерей, и иных девок и даже калым готовы были не спрашивать. Но из-за Тотай он бы мог свернуть и Кавказ! Не оттого, что красива, хоть она и красавица. Сюйду тоже была хороша — залюбуешься! И тиха, послушна, ласкова — все, как ему обещал, а ей повелел шамхал Тарки… Не в том дело — Ермолов знал, что Сюйду его боялась. Не сказала, конечно, ни разу. Сына родила — богатырь! — и позволила окрестить по-русски, как и договаривались. Но — боялась. Жить в Тифлисе так и не привыкла, русский выучить не сумела, часто плакала, торопливо утирая слезы, стоило ему войти. Скучала, если он уезжал, но не по нему самому — а просто по мужу, негоже женщине подолгу бывать в разлуке…
Сюйду он отпустил, уезжая на время в Россию. Одарил богато — по уговору — и отпустил обратно к отцу. Сюйду, кажется, вышла замуж, едва миновали положенные разведенной мусульманке идды. Может статься, она теперь вполне счастлива. Сына даже не навещает — остался маленький Бахтияр на руках денщиков, а Ермолов снова один.
В Кака-Шуре подумал — не ум ли за разум, когда увидел в миндалевидных раскосых глазах, столь скромно опущенных долу, интерес неподдельный. Любопытство, перерастающее в восхищение. И радость Тотай была искренна, когда он вежливо отвечал на приветствия и благодарил за услуги и прекрасные танцы — он готов был бы прозакладывать голову, что она была искренна!..
Ранним утром нашел Тотай у реки, набирающей воду в обливной, большущий кувшин. Насторожилась, услышав шаги, склонила голову набок, опустила руку в прозрачные струи — от восходящего солнца самоцветные искры загорались вокруг тонких пальцев. Брызнула заливистым смехом, плеснула водой из смуглой ладони и убежала, исчезла, растворилась в цветущих над речкой акациях, легконогая, как горная серна.
Если бы не торопился так к мятежной Акуше — мог бы взять ее в жены тогда же, отправить в Тифлис, как он поступил с Сюйду еще в первый Акушинский поход. Но тогда шли силами половины корпуса, долгими, трудными переходами, в Тарках остановились на дневку, а из-за непогоды застряли на целых семнадцать дней. Было время расчесть и подумать!
В этот раз он, с двумя некомплектными батальонами при всего восьми пушках, мог рассчитывать на одну лишь внезапность. И на то, что, при его грозной славе, никто не ждет такой самоубийственной дерзости — явиться в непокорное княжество столь малым отрядом!.. С каждым днем промедления возрастала опасность, что мятежники узнают о его истинных силах.
Мирные горцы Кака-Шуры его акушинцам не выдали. Зато Тотай отобрали.
Если бы он был уверен, что останется жив, он бы взял ее сразу. Усомнился бы в верности кака-шуринских узденей — он бы взял ее сразу. Но, сомневаясь в одном и не сомневаясь в другом, он увел в горы свои два некомплектных батальона, оставив Тотай в доме отца и уговорившись о свадьбе при возвращении.
Акуша покорилась без боя.
Некомплектные батальоны расквартировали на зиму по новой линии в замиренных селеньях.
А о том, что Тотай замужем, он случайно узнал от шамхала Акуши, в очередной раз явившегося поговорить о снижении штрафов и посетовать на падеж баранов…
Среди льстивых извинений, среди уверений в преданности, говорил шамхал Акуши о том, что отец Тотай, должно быть, не хотел выдавать дочь против воли, и что любящий страха не знает. Ермолов в ответ промолчал, перевел разговор на другое, но вино потягивал, не чувствуя вкуса, и надеялся, что лицо его не выдаст — шамхалу Акуши не следовало доверять. Выйдя на двор перед сном, под фонарем умывался из кухонной бочки, ледяной водой из ближайшего родника. В висках стучало от тяжелого гнева, вода отдавала железом и солью, и на пальцах остался смазанный красный след. Оказалось — прокусил губу в кровь.
Из темноты, от конюшни соткался юный сын таркинского шамхала Альбору, когда-то присланный в Тифлис заложником-аманатом, но добровольно пристроившийся к Ермолову не то телохранителем, не то адъютантом. Устремил в лицо преданный, обожающий взгляд, светившийся искренним возмущением.
— Я могу украсть ее, Ермул-паша, если ты мне прикажешь. Они думают, вера урусов позволяет их безнаказанно оскорблять! Дай мне казаков и свежих коней, и я привезу сюда эту женщину!
Денщик Софронов замахал на него полотенцем:
— Ты не одурел, татарчонок?.. Слыхано дело, чтобы русские женщин крали!
Ермолов тогда отнял у денщика полотенце и сказал мальчишке, будто после раздумья:
— Софронов прав. Казаков я не дам.
— Тогда разреши мне поехать с моими джигитами и взять наших коней! Я докажу тебе преданность правителей Тарки!
В его словах был резон — юный княжич много раз слышал, как Ермолов объясняет выгоды распрей среди местных властителей для русской администрации. Да и по возрасту мальчишку неудержимо тянуло на подвиги, а в почетных заложниках особенно не развоюешься…
— Доказал один такой, — невольно усмехнулся Ермолов хитрости аманата. — Остынь, оторвут тебе голову, мне будет перед отцом твоим неудобно.
— Я мужчина! — возмутился княжич в ответ. — Я не боюсь смерти!..
И исчез наутро, а после действительно привез Тотай, замотав в шубу и перекинув через шею коня. Должно быть, и сейчас еще хвалится храбростью и сноровкой, даже не подозревая, как резанули по сердцу Ермолова молчаливое отчаяние Тотай и взлетевший клинок в тонкой смуглой руке. «Ты опозорил меня, Ермул-паша! Зачем ты это сделал?»
Уронив перо на бумаги, Ермолов руками закрывает лицо. Неужели шамхал Акуши был прав? Неужели он сам так ошибся? Или не зря говорят на Кавказе, что камень там, куда брошен, а девушка там, куда выдана?..
Уезжая летом из Кака-Шуры, он смотрел, не мелькнут ли у речки светлое платье и кумыкская тонко выделанная узорная шаль — и точно, дождался! Изогнув стройный стан и удерживая тяжелый кувшин на плече, стояла Тотай на крутой узкой тропке от речки. Неужели отговорилась работой, чтобы проводить отряд русских? Неужели нарочно вышла посмотреть ему вслед?
А теперь — дорогая шуба, и все руки — в перстнях и браслетах, и прекрасное лицо ее спрятано рукавом, а в ладони — кинжал… Откуда бы у ней нож, если правда все, что говорит сын шамхала Альбору о ее похищении? Не обыскивали — можно поверить, под страхом смерти удальцов не найдется — так обидеть всесильного Ермула! Но зачем не пустила нож в ход, когда отбивалась? Припасла на него? Любит мужа? Будь неладен этот неведомый Искандер! Может статься, Ермолов его даже видел — в Кака-Шуре, во время приема, мало ли было там лихих джигитов среди узденей шамхала? Только взор ему застлали черные косы и горячие ласковые глаза под вышитым разрезным рукавом… Она так же смотрела на своего Искандера?
— Зачем прешься? Не велено! — бранится за дверью денщик. — Их высокопревосходительство отдыхают!
— Пусти, — высокий, гортанный, мелодичный по-птичьи знакомый голос.
Вскочив, Ермолов опоминается тут же, садится обратно. Зычно рявкает:
— Софронов, впустить!
Маржанат входит первой, степенно кланяясь и опустив глаза в землю. Тотай — следом, ни минуты не озираясь и все так же закрыв лицо рукавом. Обернувшись к денщику, она приказывает по-русски:
— Войди и ты тоже.
Дочка узденя, а голос — княжеский. Интонации властные, а хрупка, как былинка, двумя ладонями пояс охватить можно. Бедолага Софронов мешкает, но заходит. В дверях, разводя обалдело руками, усердно мигает Ермолову, мол, что прикажете — то и исполню.
Но Тотай заговаривает глухо, держа рукав у лица и покорно склонив голову:
— Ермул-паша, ты сказал, что мой род не сдержал клятву. Ты сказал, будет война.
— Про войну — это ты сказала.
Испуганно распахиваются большие глаза.
— А…
— Я еще не решил.
Она мнется на месте, колеблет подол длинных юбок под шубой. Что-то думает — расчетливо, напряженно. Ермолов ждет молча.
Неуверенно, обрываясь и сглатывая, Тотай начинает снова:
— Ты сказал, мой род не сдержал слова.
— Это так, — спокойно подтверждает Ермолов. — Что ты скажешь теперь?
Жалобно падают тонкие руки, опускается гордая голова.
— Я… Я готова… Я выполню клятву отца, если ты этого хочешь.
Ахнув, старая Маржанат хватается за седые косы на висках.
— О, безумная! При свидетелях!
— Я хотела, — негромко и гордо отвечает Тотай на родном языке. — Уважаемая, не проси за меня. Я сдержу слово рода. Мой позор будет только моим, — и добавляет по-русски, торопясь и захлебываясь: — Когда явятся мой муж и отец, вы расскажете им все, как было. Что я виновата.
Встав, Ермолов подходит к Тотай. Она без того мала ростом и сжимается еще в комок при его приближении.
— Уйдите, — сквозь зубы говорит она, повернув голову к денщику. — Ермул-паша, повели им уйти.
— Останьтесь, — просто отвечает Ермолов.
Он берет ее за бессильно повисшую руку и чувствует, как дрожит Тотай, будто нервная лошадь. Кружит голову тонкий запах духов, к пальцам ластится кружево шали, и скользит с хрупких плеч дорогая тяжелая шуба.
Почтительно и медленно, как русской дворянке, Ермолов целует ей руку. Тотай вздрагивает, но остается покорной и неподвижной.
— Спасибо, Тотай. Ты вернула мне веру в клятвы ваших шамхалов. Ты можешь идти. Я дам тебе сильный конвой и велю проводить к отцу. Маржанат поедет с тобой, чтобы рассказать все, как было, и сказать, что ты ни минуты не оставалась со мною наедине. Что я сделал сейчас — не оскорбление у русских, а вежливость и оказание чести.
Широко распахнуты чудесные раскосые очи. Какие ресницы! Водой брызни — и капля будет лежать! И какие глаза, какой взгляд! Испуг, растерянность… Разочарование?.. Нет, он запрещает себе верить. Не может быть разочарования. Он знает горянок — не придет ни одна вот так гордо и жертвенно предложить себя ради чести рода, если есть у нее хотя бы тень чувства к мужчине!
Удержавшись с трудом от гримасы боли, он отпускает ее руку. Темный, пристальный и пылающий взгляд устремлен ему прямо в лицо, руки комкают краешек шали. И стремительно намокают мохнатые, черные, густые и плотные, как крылья, ресницы.
— Не бойся, Тотай, — говорит ей мягко Ермолов. — Ты не пленница в доме, а дорогая гостья и совершенно свободна. Иди же. Маржанат, дай ты ей наконец-то поесть.
Старуха проворно подхватывает замершую на пороге Тотай под локоть, выводит ее в коридор, приговаривая что-то ласковое и ворчливое по-кумыкски.
Денщик Софронов обалдело смотрит в лицо генералу.
— Ваше высокопревосходительство… И стоило ли украдывать девку?
— Пошел вон, — холодно отвечает Ермолов и возвращается к столу. За окном на минаретах Шамхал-Янги-Юрта протяжно голосят муэдзины. На столе — документы, спасение. И думать о них очень противно.
Ночь близится к середине.
В соседней комнате на коврах похрапывает старая Маржанат. А Тотай все сидит. Молча, выпрямив спину и неотрывно глядя на догорающий огарок свечи. Вспоминает о разном.
То воскреснут перед мысленным взором горы и быстрые речки, длинное озеро у самого дома, строгое лицо отца и смешная на лошади фигурка брата. То вспомнятся козы, теплый бок, в который упираешься лбом, и одуряющий запах свежего молока, когда отмеряешь его в белую тряпку для сыра. Тлеют угли в хлебной печи на дворе, расцветают под пальцами узоры на шали, кони ржут, стреляют в воздух мужчины, хохочут подружки, перебирая наряды, и льются по горным склонам в долину овечьи отары. Хрустальным перезвоном поют струны пандура, вьются перед лицом рукава, и весело и радостно скользить по кругу, зная, что ты красива, и что джигиты глаз от тебя отвести не могут, все до единого.
Слезы ползут по щекам под шаль. Хорошо быть молодой и красивой и знать, что никто тебя не станет неволить!..
Подобрав ноги, сидит Тотай на ковре и смотрит на колеблющийся огонек.
Перед глазами в цвете акации идут над озером непонятные, невиданные русские, с пушками и в непривычных мундирах, и въезжает на двор на гнедой куцей кобыле и, спешившись, переступает порог блестящими сапогами могучий и полуседой мужчина с умными медвежьими глазками на рубленом лице — Ермул-паша, самый страшный человек на Кавказе. И замирает, обрывается куда-то горной лавиной сердце, и ночь — без сна, а утром ледяная вода горной речки обжигает горящие щеки, гладит по лицу, напоминая, что ты молода и красива, и никто тебя не станет неволить…
Качается над быстрой речкой акация, сыплет в воду облетающий цвет. Как наяву, звучит за спиной низкий голос, с волнением и трудом подбирающий кумыкские слова: «Если ты согласна, Тотай, я буду завтра просить тебя у отца твоего». Не сдержавшись от счастливого смеха, вскочила она тогда с камня над речкой и бросилась убегать, лишь украдкой обернувшись из-под платка — еще раз поглядеть на страшного русского. Отвечать ей тогда было нечего, да и нельзя. И потом нельзя — когда отец отдавал ее Искандеру.
Утянулся в скальные тропы русский отряд — горсть солдат при нескольких старых пушках. Отец сказал: «Не бойся, Ермул-паша не вернется». И ласково погладил Тотай по щеке. В разговорах с мужчинами он сочувствовал русским — слишком малым отрядом на сильное княжество. Подавая ужин и разливая бузу, Тотай слышала все. В прошлый раз покорилась русским Акуша только после большого сражения — говорили уздени. Ермул-паша отчаянно храбр, раз решился на этот поход, жаль такого джигита, теперь живым ему не бывать.
Акация доцветала. Тотай выскакивала ночью на берег, падала на речной плоский камень, перебирала руками прозрачные струи. Молилась. Просила Мать Воды о помощи и защите. Полоснула как-то по запястью узким лезвием поясного кинжала, стиснув зубы, сбросила в молочно-лунную воду темные капли, на крови клялась исполнить все, что угодно.
На другой день отец отдал Тотай Искандеру. «Аллах велик!» — говорили на помолвке уздени. Сильная Акуша сдалась Ермул-паше безо всякого боя. Не прячась больше по селениям мирных князей, маленький русский отряд прошел обратно в сторону Тифлиса мимо затерянной в горах Кака-Шуры…
Облетела над речкой акация, уронила в воду длинные свистульки-стручки. Последний раз выходила Тотай посмотреть на бегущие струи, в которых дробилась, тонула луна. А потом выпекали хинкал, резали скот и пили бузу, плясали и палили в воздух, и Тотай танцевала снова — по обычаю, не поднимая глаз. Мать Воды она больше ни о чем не просила, не могла просить и Аллаха, которого, говорят, почитают и русские, но только после пророка Исы.
Стиснув зубы, она стерпела всю свадьбу. И после терпела и только старалась пореже спускаться к воде и не выходить на речной плоский камень, чтобы не ждать за спиной страшный, низкий и очень красивый голос. Побурела, распухла предзимним ненастьем торопливая горная речка. Тотай старалась не выходить и не слушать ее гневливую перебранку, но из самого дома украли ее уздени чужого шамхала, и не спасли ни крики, ни слуги, ни чудом ухваченное незаряженное ружье…
Мечется свечной огонек, трещит и медленно гаснет. Всхрапнув и пробормотав, утихает вновь старая Маржанат — она крепко спит и ничего не заметит.
Осторожно и чутко Тотай поднимается с пола, снимает деревянные башмаки, оставаясь в легких кожаных чувяках — в них она ступает бесшумно. Шуба обвивает колени— и остается лежать на полу грудой вывернутого меха, покрытого дорогой тканью. Сверху падают серьги, с рук соскальзывают все украшения — позолоченное серебро звенит, в спящем доме будет далеко слышно.
Поправив платок на чутху, отбросив за спину длинные рукава верхнего платья, Тотай крадется к дверям и выскальзывает в коридор. Она помнит дорогу. За первым поворотом — второй, мимо выхода на галерею-пурха. По полу знобко тянет ветер — должно быть, эта дверь приоткрыта. Ей дальше — за второй поворот. Не запутаться — два крыла с переходом, у князя Кака-Шуры дом был тоже богатый…
Далеко над горами висит, растекшись в тумане, луна, точно свежая кислая лепешка. Квадрат света ее лежит на полу у двери — как бы так перепрыгнуть, чтобы быть незаметной?
На галерее чернеет высокая тень. Покосившись, Тотай замирает. На Ермул-паше бурка без башлыка, и луна блестит в поседевшей гриве волос. Он стоит спиной, он не видит ее — но ей незачем теперь идти дальше, достаточно повернуться и выйти на галерею…
Ноги мерзнут на сырцовом кирпиче через тонкую кожу чувяков, и без шубы прохватывает озноб.
— Для чего ты украл меня, Ермул-паша?
Он отвечает, не оборачиваясь, с таким тяжким вздохом, будто ждал здесь ее и вопроса.
— Сам не знаю, Тотай. Не стерпелось. А зачем ты вышла за этого Искандера?
— Я… Ермул-паша, я не могла иначе.
— А я разве мог?
Унимая противную дрожь в спине, она тихо и сдержанно уточняет:
— Ты украл меня, чтобы наказать моего отца и нашего князя?
В ответ — тихий, невеселый смешок.
— Разумеется, нет! Хотел бы их наказать — наказал бы как-нибудь по-иному! И уж точно не позоря тебя… Что с тобой могут сделать?
У Тотай кривятся губы улыбкой, она прячет лицо рукавом, чтобы он не заметил.
— Отец должен провозгласить мой развод и вернуть все подарки…
— Натворил же я дел, — он скорбно качает тяжелой, серебряной от седины головой. — А с тобой-то что будет?
— Со мной? — она смеется, она больше не может сдержаться. — Разведенная женщина может сама решать, за кого пойти замуж.
— Тотай!.. — обернувшись резко, он шагает к ней, протягивает руки. — Скажи, ты согласна?..
И даже ответа не ждет — хватает, подняв над собой, кружит по галерее в пятнах лунного света. Тотай, закинувшись, фыркает, упирается ладонями в эполеты, золотые и мохнатые от шнуров. По-медвежьи могучая, незлая и осторожная сила баюкает ее в объятиях и опускает обратно на камень, но Тотай больше не холодно. Блаженствуя под теплой буркой, она трется о сукно мундира, едва не царапая щеку крестами. Шепчет тихо:
— Как могу я быть не согласна, Ермул-паша, когда ты меня украл?
— Благослови Господь ваш дикарский обычай, — смеется Ермолов, отводя с ее лица ажурный платок. — Не видать бы мне тебя у нас, как своих ушей! А в Россию со мной ты поедешь?
— Аллах велик, — уклончиво отвечает Тотай. — Может быть, ты останешься здесь навсегда.
— А отец твой?
— Он меня очень любит. Он все простит. Не сейчас — ради первенца.
Сказав, она тут же отчаянно краснеет и прячется у него на плече, но Ермолов поднимает ей голову за подбородок.
Жмурятся миндалевидные раскосые глаза, и яркий румянец разливается по нежному смуглому личику, очень темный в свете луны…
— И стоило разводить канитель, — плюет денщик Софронов, выглянув в приоткрытую дверь. — Чего, спрашивается, кочевряжилась девка?
— Обычай, — возражает ему сурово старая Маржанат. — Вы, русские, не понимаете!
— Его высокопревосходительство Ляксей Петрович вона поняли, так уж на отличку! Пойду-ка я ружжо заряжу, ведь явятся эти чжигиты… — денщик ржет, как лошадь, и уходит в дом, на половину генерала.
Маржанат прикрывает бережно дверь и тоже уходит — собрать вещи Тотай, ведь ее муж и отец наверняка скоро прибудут. Дурак этот Софронов — стрелять по ним Ермул-паша, конечно, не станет!
Над холодным зимним Кавказом висит в белесом тумане луна. Еле слышно мурлычут ручьи, чуть схваченные первым морозом, подо льдом убегают в полноводный Сулак и дальше, и дальше — до самого моря.