— Еще чашечку, Марина Викентьевна.
— Merci. Нет, масла не могу. Верю, верю, что хорошо — пост нынче, а вы разве кушаете? Ай, ай, ай, отцу Михаилу скажу, как он на это взглянет; нельзя, дорогая, бог все, все видит. Ушиблась носом о фонарь — которая к Алексею божию человеку ходит — и нет носа, а вместо носа — носик у нее был как пуговка — синяк отвратительный, синий с красной звездою, потому что… принес племянник комиссар, который в типографии рассыльным, да, интеллигентный молодой человек. Комиссар, а платят — шиш платят. Масло в кооперативе получил — и какое масло, — дрянь! — и краешек иконы Владимирской и намажь. Теперь втрое взыскивается: не воспитывай детей по-язычески. На губу только и попало, Марина Викентьевна, а уж грех… Синяк? Мазали, много раз мазали. Врач мазал, не проходит, так все синий. Не умерла, а вместо носа, как выразился племянник, американский флаг. Конфетку съем, а чашечку еще выпью некрепко, нельзя крепко. Настроение церкви теперь тяжелое. Мы должны уйти в катакомбы, как древние христиане, никаким увещаниям ложным не поддаваться.
«Епископ с лекцией приехал — лекции читает, женат, жена в первом ряду сидит и хлопает. Епископ! А в зале и образов нет, кроме Ленина и Луначарского, воспрещены, а он читает лекцию и все отрицает — и бога, и человека, и святых, и богородицу и кричит „да здравствует Советская власть“. Она — бог и она — святыня. Смотрю я на епископа, Марина Викентьевна, и кажется мне, что у него из ботинок когти лезут, я сидела в третьем ряду, когти железные из хромовых ботинок на резинках. Смотрите-ка переоделся и в самом деле в священное звание. Кто же теперь, кроме духовенства, такие носит. Я и говорю соседу: надо его уничтожить. Надо крыла с него содрать. Вот мне какое провидение было дано: одна я коготки увидела, кривые, острые, с белой чертой каждый посередь. А сосед только и сказал: горазд говорить, а подлец, форменный иуда предатель. Я и шепчу ему: — гражданин, хотите за веру пострадать? А сосед, мужчина толст, а взгляд у него медный, важный, я доверилась ему, подумала — настоящий мужчина, верующий; он был в очках и сидел все время очень задумчиво. „- А что вы, — говорит, — гражданка, хотите сделать?“ А я дрожу, злюсь. Невозможно, чтобы такой человек еще жил, читал на погибель лекции, чтобы продавал Христа, все честные иереи, вся церковная святость в изгнании, в попрании, а он ходит по паперти, по церкви и говорит: „будем как древние христиане“. Еврей, конечно, еврей — и женат на еврейке. Почувствовала я, что так совершенно больше немыслимо. Марина Викентьевна, господь завещал нам любить ближних. Я больше пить не могу. Вспоминаю и то в волнение пришла. Чашечку опрокину. Спасибо! Здравствуй, Ванюша. Ваш внук, Марина Викентьевна? Забота на вас, дорогая! Хотя родители по-своему делают, люди служащие, зависимые. Я теперь на всех маленьких с опаской гляжу, красные галстуки все. Они теперь с барабанами по улицам ходят. Ванюша, возьми конфеток. Не ест? Он со строгим характером!»
«Я уже и не слушаю, что говорит проклятый, а шепчу — остановился самозванец на Карповке, наверное, знаю сама, выследила. Да вы за старую церковь, гражданин? Усмехнулся и говорит: „за старую“. Карповка место, говорю, глухое, а мы его устережем, это подвиг, большой подвиг, мы на смерть идем. Все Губ и Нарсуды за него. Я к нему подойду и попрошу совета, как мне в антихристову веру перейти, и надо ли каяться антихристу. А вы его бейте, бейте сильнее. Говорит „ехать далеко очень не могу“. Я и за трамвай обещаю уплатить, и на обратный путь дать, и всякую, всячину, а он на меня глядит внимательно, точно паровоз наезжает, всю осмотрел и вздохнул, будто с жизнью и семьей прощаясь: „едем, гражданка!“»
«Сели мы в трамвай, я стою, он сел, хотя мужчина. Пускай, думаю, посидит: человек он рабочий, надобно отдохнуть. А кондуктор, который спереди сидит, вихляет вагон туда-сюда, стоять не в моготу, хоть в петлю вешайся, а не достать мне до нее. Было мне такое чувство, будто в аэроплане сижу и сичас сичас свалюсь для церкви, убиенная, на землю, и она возьмет меня. Слезли мы у Большого, — станция розовым! На Большом народу, как червяков. Стоят на углу автомобили с шоферами, и радий в трубку поет, и толпа. Все слушают! Спать пора ложиться, а пионеры опять с барабанами. Лучше в детстве убить! Слева девчонка идет рыжая, по-мужски, юбка в обтяжку и командует: раз, два! Пошли, снежок, морозно. Разговариваем. Санки проехали. Я говорю: торопиться надо, может-быть, следующим вагоном и он приехал, да и обгонит нас в трамвае, у него денег серебренников много, ему лишнюю остановку проехать ничего. Дуло как! Я вашим подарком шею укутала, а все равно струйкой бежит и к животу. Но я бодрюсь! Иду! А над проспектом луна бежит, страшная! Дорогая Марина Викентьевна, не пора ли в церкву итти? Я сегодня в Введенье хочу. Там новый дьякон, старого выжили за драку с женой, не было строгости жизни христианской».
«Приходим к Карповке, завернули, скользко очень — не волнуйтесь, Марина Викентьевна, ведь мы на антихриста шли, — дома такие черные, тишина такая глубокая, слышно как в Карповке вода плюск, плюск — незамершая. Последнюю встретили девчонку — бежала прытко простоволосая и смеется, а колени голые на холоду-то! Наконец, никого! Ну, думаю, смерть! Надо ждать, обращаюсь к спутнику — он такой важный строгий и говорю ему: — тут и подождем, он в те воротца зайти должен, тут уж наверное никто не пройдет, погляди камушек потяжелей! „В самом деле, — говорит, — никто не пройдет. А за углом может кто есть?“ Я отбежала, вижу — окаянный идет, волоса распущены, шаг саженный, а рост аршинный и больше никого как в море. Я ему подхожу и говорю: никого, ищи камень и будешь подвижником великим. „Коли никого, — говорит, — так давайте сумочку. Да, да, вот эту“. Я и говорю: — ты сначала убей, а потом я и сумочку отдам, и не понимаю, чего он делать хочет. А он рвет сумочку и говорит: „жакет сымай“. Тут я закричала, да так громко, да так отчаянно, да так, а он кулаком в грудь: „сымай“ и слово такое — его между собой извозчики говорят. В сумочке было пять руб. денег — три серебром, два бумажками — ключики и ничего, волосы еще Петеньки, муж мне. Дура я, держать в сумочке волосы-то, теперь уж переложила. Кричу… окаянный поп растрига, епископ антихристов сын, совратитель, подбежал и начал его колотить и тоже кричит „милиционер!“, наутек тогда преступник, толстый такой, побежал, только по шапке для виду отпустил окаянному сообщнику и бежать. Сговорились паскудники, лицемеры, фарисеи! Сговорились. Я гляжу ему антихристу Антонию в рожу да как плюну: доброту свою хотел показать, так на, возьми, окаянная предательница, иудина душа твоя, предал равноапостольскую церковь предал, и меня в лоно дьяволов вовлечь хочешь, когтями заманить, крылами твоими непорочную меня заущать. И плюю в лицо и прямо и с боков, а он пошел быстренько, укрылся воротником, и я иду рядом, ругаюсь и все плюю. Все, все, все ему выговорила. Ничего при себе не оставила. Зашел он в воротца, а я ему в догонку слово, которое друг другу извозчики говорят. Уж не знаю — согрешила я или нет! Не могу думать, что согрешила».
«Пришла это я домой. Лампадку затеплила, осветила икону. Да вы не знаете, Марина Викентьевна, иконы-то моей чудесной! Приходите заглянуть. Авраам под сенью рощи дубов мамврийских подносит странникам неведомым, в образе которых бог и архангелы явились, плодов и винограда. Часто я думаю, который из них бог. Один сидит, а двое стоят. Но который сидит меньше ростом, но хотя прекрасен, а не как другие. Все-таки будто он бог и есть. Все они в разных хитонах шелковых зеленых плащах, и крылья пепельные, темноватые как обои, лица добрые, благие, не сказать какие, но Авраам с лицом почтительным на коленях перед ангелом, который сидит. Облака желтые, а виноград голубого цвета. Добрые, религиозные люди тогда жили, и ангелы могли к ним запросто заходить. А самое необыкновенное — икона-то нарисована, написана неизвестным художником, божьим великим слугой на отрезе того самого дуба мамврийского, клянусь богом того самого, под которым бог сидел с ангелами. Золотая дощечка прикреплена „Образ сей написан на доске дуба Рощи Мамврийской близ города Хеврона в Палестине“ и год 96. Под этим самым дубом Сара Исаака родила. Жалко, что срубили деревцо. Хороший дубок был, Марина Викентьевна! Зачем срубили? Для верующих, чтобы стали они крепки в вере… По всей вселенной доски от дуба разошлись».
«Помолилась я, рассказала образу любимому все волнение мое. Пришел с преферанса старичок сосед — живет, помрет скоро, а все больше в преферанс играет — а не думает о настоящем, о будущем. Да вы видели его. На градусник похож… и видом и характером. Рассказала я ему как сейчас вам. Он до 40° от восторга стал с двух слов. „Да, — говорю, — не даром у меня икона такая. Вдохновляет меня, грешную!“ Он и ответил с убеждением: „Дуб ты мамврийский!“ Это верно, большая во мне твердость в вере христианской!»