Мои друзья Мельваней и Орзирис отправились однажды на охоту. Леройд был ещё в госпитале, где он поправлялся после лихорадки, которую подхватил в Бирме. Они прислали мне приглашение присоединиться к ним и непритворно огорчились, что я привёз с собой пива — почти в достаточном количестве, чтобы удовлетворить двух рядовых линейного полка… и меня.
— Мы не для этого приглашали вас, сэр, — хмуро проговорил Мельваней. — Мы хотели только воспользоваться удовольствием побыть в вашем обществе.
Орзирис подоспел на выручку. Он сказал:
— Ну что же. Ведь и пиво будет не лишним. Мы не утки. Мы бравые солдаты, брюзга-ирландец. Ваше здоровье!
Мы охотились все утро, убили двух диких собак, четырех зелёных попугаев, одного коршуна около места, где сжигают трупы, одну удиравшую от нас змею, одну болотную черепаху и восемь ворон. Дичи было много. Потом мы сели позавтракать «мясом и чёрным хлебом», как выразился Мельваней, на берегу реки. Мы обходились единственным складным ножом и в промежутках стреляли, не целясь, в крокодилов. После этого мы выпили все пиво, побросали бутылки в воду и стреляли также по ним. Наконец, распустив пояса, мы разлеглись на теплом песке и стали курить. Нам было лень стрелять. Орзирис глубоко вздохнул, лёжа на животе и подперев голову руками. Потом преспокойно выругался в голубое небо.
— Чего ты, — спросил Мельваней, — или мало выпил?
— Мне пригрезилась Тотнимская дорога, а на ней девчонка. Что хорошего — тянуть лямку солдата?
— Орзирис, дитя моё, — поспешно сказал Мельваней, — должно быть, ты расстроил себе желудок пивом. Я чувствую то же, когда печёнка начинает бунтовать.
Орзирис продолжал медленно, не обращая внимания на то, что его прервали:
— Я — Томми здоровенный, стоящий восемь анна, ворующий собак, Томми с номером вместо приличного имени. А какой во мне толк? Останься я дома, я бы мог жениться на той девушке и держать лавочку на Химмерсмитской улице: «Орзирис, препаратор чучел», с лисицами на окнах, как зимой в Хайльсберийской молочной, и маленьким ящичком жёлтых и голубых стеклянных глаз, и с маленькой женой, которая звала бы в лавку, когда зазвонит колокольчик у двери. А теперь я только Томми, проклятый, забытый Богом, тянущий пиво Томми. «Смирно! Вольно! Тихо — марш! Стой! Холостым зарядом пли!» И все кончено.
Он выкрикивал отрывки команды при погребении.
— Стой! — крикнул Мельваней. — Если бы ты стрелял в воздух так же часто, как я, над могилой людей получше тебя самого, так не стал бы смеяться над такой командой. Это хуже, чем насвистывать похоронный марш в казармах. Налился, как мех, и солнце не даёт прохлады, и все одно к одному. Стыдно за тебя. Ты не лучше язычника со всеми своими охотами и стеклянными глазами. Да уймите его, сэр!
Что я мог сделать? Разве я мог указать Орзирису на какие-либо радости его жизни, которых он не знал? Я не капеллан и не субалтерн, а Орзирис имел полное право говорить, что ему вздумается.
— Оставьте его в покое, Мельваней, — сказал я. — Это пиво.
— Нет, не пиво, — отвечал Мельваней. — Я знаю, что начинается. На него это находит временами; плохо это, очень плохо, потому что я люблю малого.
На самом деле, казалось, что Мельваней напрасно опасался, но я знал, что он по-отечески относился к Орзирису.
— Не мешайте мне, — в полузабытьи говорил Орзирис. — Разве ты остановишь своего попугая, когда он кричит в жаркий день от того, что клетка жжёт его маленькие розовые пальчики, Мельваней?
— Розовые пальчики! У тебя, что ли, розовые пальчики под буйволовой шерстью, неженка? — Мельваней собрался с духом, чтобы обрушиться на него. — Школьная учительница. Розовые пальчики. Сколько бутылок с ярлыком Баса выдуло это бредящее дитятко?
— Это — не Бас, — сказал Орзирис. — Это — пиво покрепче. Это тоска по родине.
— Послушай его! Разве он не отправится через четыре месяца домой в шераписе?
— Мне все равно. Все одно. Откуда ты знаешь, что я не боюсь умереть прежде, чем получу отпускной билет? — И он снова, нараспев, начал выкрикивать команду.
Мне никогда не приходилось наблюдать Орзириса в таком состоянии, но для Мельванея это, очевидно, не было новостью, и он придавал происходившему серьёзное значение. Пока Орзирис бормотал, схватившись за голову, Мельваней шепнул мне:
— С ним это всегда бывает, когда уж слишком его муштруют эти младенцы, которых теперь делают сержантами. Нечего им делать. Иначе не могу объяснить.
— Ну что же. Ничего страшного. Пусть выскажется.
Орзирис начал петь пародию на песню «Рамдорский корпус», полную намёков на битвы, убийства и внезапную смерть. Мельваней схватил меня за локоть, чтобы обратить моё внимание.
— Ничего страшного. Очень страшно. С ним, так сказать, припадок. Уж я заранее знал. Всю ночь промучит его, а посреди ночи он вскочит с койки и пойдёт искать свою одежду. Потом придёт ко мне и скажет: «Еду в Бомбей. Ответь за меня на утренней перекличке». Тогда я начну бороться с ним, как и прежде, он будет стараться убежать, а я стану его удерживать, и оба, таким образом, попадём в штрафную книгу за нарушение тишины в казармах. Я уже и хлестал его, и голову ему разбивал, и уговаривал его, но, когда на него находит припадок, все бесполезно. Он славный парень, когда в своём уме. Но я знаю уже, что будет сегодня ночью в казармах. Дай только Бог, чтобы он не набросился на меня, когда я встану, чтобы сбить его с ног. Вот чего я боюсь и денно и нощно.
Это придавало делу значительно менее приятный оттенок и вполне объясняло тревогу Мельванея. Он, казалось, хотел успокоить припадок Орзириса, задобрив его, и крикнул ему на берег, где тот лежал:
— Эй ты, с розовыми пальчиками и стеклянными глазами, послушай! Переплывал ты Ирравади позади меня, как подобает молодцу, или прятался под постель, когда был под Ахмед-Кхейлем?
Это было в одно и то же время и большим оскорблением, и ложью, и Мельваней хотел, по-видимому, вызвать спор. Но на Орзириса как бы нашло что-то вроде столбняка. Он отвечал медленно, без признака раздражения, тем же размеренным тоном, каким выкрикивал команду:
— Он переплыл, как вам известно, Ирравади нагишом, чтобы взять город Ленгтенгпен, и не боялся. Где я был под Ахмед-Кхейлем, ты знаешь, и четыре проклятых патана тоже знают. Но надо было показать пример, и я не думал о смерти. Теперь же я рвусь домой, домой. Я тоскую не по матери, потому что меня воспитал дядя, но хочется опять увидеть Лондон; тоскую по его звукам, по его улицам, по его вони, по запаху апельсинных корок, асфальта и газа, тоскую по железной дороге в Боксхилл — проехать бы по ней с новой глиняной трубкой в зубах. Тоскую о фонарях на Стренде, где каждого человека знаешь, и о старом друге Коппере, который принимает тебя, как принимал прежде, когда ты мальчишкой терялся между собором и тёмными арками. Нет ни проклятого стояния на часах, ни проклятых изъеденных камней, ни хаки; там ты сам себе хозяин и можешь по воскресеньям ходить и в балаган и в театры. И все это я оставил, чтобы служить «Вдове» за морем, где даже нет ничего порядочного, чтобы выпить, не на что посмотреть, нечего делать, нечего чувствовать, нечего думать. Господь с тобой, Стенли Орзирис, но только ты ещё глупее всех прочих в полку, в том числе и Мельванея. Вот там, на родине, сидит «Вдова» в золотой короне на голове, а здесь он, рядовой Орзирис, собственность «Вдовы», дурак и тряпка.
В конце монолога голос его зазвучал громче, и он закончил шестиэтажной англо-туземной бранью. Мельваней не сказал ничего, но посмотрел на меня, как будто ожидая, что я принесу успокоение возбуждённому мозгу бедного Орзириса.
Я вспомнил, что однажды видел в Раваль-Пинди человека, допившегося до белой горячки, которого отрезвили тем, что подняли на смех. Я подумал, что, может быть, нам удастся таким образом успокоить и Орзириса, хотя он был совершенно трезв. Поэтому я сказал:
— Какая польза лежать здесь и болтать глупости о королеве?
— Упаси Бог, чтобы я говорил что-нибудь против неё, — заявил Орзирис, — да и не стал бы, если бы мог дезертировать сию минуту.
Тут я выступил решительно:
— Да, но вы все же кое-что бормотали про неё. Какая же польза ворчать по пустякам? Убежали бы вы теперь, если бы представился случай?
— Вот посмотрите, — сказал Орзирис, вскакивая, будто ужаленный.
Мельваней тоже вскочил.
— Что вы хотите сделать? — спросил он.
— Помочь Орзирису добраться до Бомбея или Карачи — куда ему угодно. Вы можете сказать, что расстались с ним до завтрака, и он оставил своё ружьё здесь, на берегу.
— Это я должен сказать? — медленно спросил Мельваней. — Хорошо. Если Орзирис намеревается бежать, и хочет бежать теперь, а вы, сэр, бывший его и моим другом, хотите помочь ему, то я, Теренс Мельваней, клянусь, что отрапортую так. Только, — тут он подошёл к Орзирису и потряс своей винтовкой перед его лицом, — смотри, Стенли Орзирис, если попадёшься мне когда на дороге, выручат ли тебя твои кулаки.
— Мне все равно. Поменяемся платьем, а потом я вам скажу, что делать.
Я надеялся, что нелепость такого предложения озадачит Орзириса, но он сбросил свои форменные сапоги и китель, прежде чем я успел расстегнуть ворот рубашки. Мельваней схватил меня за руку.
— Он в припадке, припадок ещё не прошёл. Клянусь честью и душой, ведь мы будем считаться потакателями дезертирству. Подумайте о позоре, о чёрном позоре для меня и него!
Никогда я не видел Мельванея таким взволнованным.
Но Орзирис был совершенно спокоен, когда он поменялся платьем со мной, и, когда я преобразился в рядового линейного полка, он сказал отрывисто:
— Ну что же дальше? Вы хотите помочь мне? Что мне делать, чтобы выбраться из этого ада?
Я сказал ему, что, если он подождёт часа два-три у реки, я съезжу на станцию и вернусь с сотней рупий. Он с деньгами в кармане может отправиться на железнодорожную станцию, милях в пяти отсюда, и взять билет первого класса до Карачи. Зная, что у него не было денег с собой, когда он отправлялся на охоту, из полка не станут немедленно телеграфировать в приморские порты, а будут гоняться за ним по сёлам на реке. Во-вторых, никому и в голову не придёт искать дезертира в вагоне первого класса. В Карачи я посоветовал ему купить белый костюм и, если окажется возможным, сесть на грузовой пароход.
Здесь он прервал меня и заявил, что, если я только помогу добраться ему до Карачи, все остальное он устроит уже сам. Я посоветовал ему подождать на месте, пока стемнеет настолько, чтобы я мог проехать на станцию, не обратив на себя внимания своим костюмом. Господь в Своей премудрости вложил в грудь британского солдата, часто неотёсанного негодяя, сердце мягкое, как сердце ребёнка, благодаря чему он верит своему офицеру и идёт за ним в огонь и в воду. Не так легко ему довериться «штатскому», но раз поверив ему, он верит беспрекословно, как собака. Моя дружба с рядовым Орзирисом продолжалась с перерывами уже три года, и мы были с ним на равной ноге. Поэтому он принимал все мои слова за чистую монету и не считал их брошенными на ветер.
Мы с Мельванеем оставили его в высокой траве, на берегу, и, все придерживаясь зарослей, направились к моей лошади. Рубашка страшно царапала меня.
Пришлось ждать около двух часов, пока начали спускаться сумерки и я смог уехать. Мы говорили об Орзирисе шёпотом и напрягали слух, чтобы уловить какой-нибудь звук с того места, где оставили его. Но не было слышно ничего, кроме шелеста ветра в тростнике.
— Я разбивал ему не раз голову, до полусмерти хлестал его ремнём и все никак не мог выбить этих приступов из его глупой башки, — сказал Мельваней. — Да он ведь, в сущности, не глуп и от природы благоразумный и любящий человек. Кто виноват? Происхождение ли — Бог весть, кто он. Или воспитание, которого он не получил. Вы считаете себя учёным; ответьте мне на этот вопрос.
Но я не находил ответа. Я только спрашивал себя, сколько времени Орзирис выдержит на берегу реки, и следует ли мне, в самом деле, способствовать его побегу, как я обещал.
Когда стемнело и я с тяжёлым сердцем принялся седлать коня, мы услышали, что он зовёт нас с реки.
Бес вышел из рядового Стенли Орзириса, № 22639, роты В; вероятно, его выгнали одиночество, сумерки и ожидание. Мы поспешно направились к нему и застали его шагающим по траве, без сюртука — моего сюртука, разумеется. Он звал нас, как сумасшедший.
Когда мы подошли к нему, пот катился с него градом, и он дрожал, как испуганная лошадь. Нам с трудом удалось успокоить его. Он жаловался на то, что на нем штатское платье, и пытался сорвать его с себя. Я приказал ему раздеться, и мы в одну секунду совершили второй обмен.
Шорох его собственной рубашки и скрип его сапог, по-видимому, привели его в себя. Он закрыл лицо руками и спросил:
— Что это было? Я не сошёл с ума, у меня не было солнечного удара, а только я был не в себе; не помню, что делал и говорил… Что я такое делал и говорил?
— Что ты делал? — сказал Мельваней. — Ты опозорил себя; впрочем, это неважно. Ты опозорил роту В, а хуже всего, опозорил меня. Меня, который научил тебя, как здесь ходить по-человечески, когда ты был грязным, неуклюжим, плаксивым новобранцем. А теперь ты — Стенли Орзирис.
Орзирис молчал с минуту. Потом он расстегнул пояс, тяжёлый от значков полдюжины полков, с которыми приходилось сражаться его полку, и подал его Мельванею.
— Ты не раз стегал меня, Мельваней, — сказал он. — Теперь можешь, если хочешь, хоть надвое разрубить меня вот этим.
Мельваней обратился ко мне:
— Позвольте мне переговорить с ним, сэр.
Я ушёл и дорогой много думал об Орзирисе, и в частности о моем друге Томми Аткинсе, которого я очень люблю.
Но прийти к какому-либо выводу мне не удалось.