ТРИ СУДЬБЫ

ГЛАВА I

В середине марта 1919 года в станицу Мекенскую приехал окружной атаман. Несмотря на то что время было рабочее и ранняя вспашка уже началась, несмотря на то что отдохнувшая за зиму земля властно звала к себе истосковавшихся по ней казаков и каждый рабочий день был на счету, — несмотря на все это, сырая, кое-где покрытая еще не высохшими после дождя лужами станичная площадь была переполнена казаками и казачатами всех возрастов. Невысокая бледно-розовая колокольня, украшавшая бедную, неказистую церковь, стонала от гулких протяжных ударов тяжелого колокола, настойчиво звавшего из станицы и двух лежавших за речонкой Кузявкой небольших хуторков всех казаков и иногородних на сбор по случаю приезда атамана полковника Титаренко. Из дверей белых приземистых, крытых камышом и соломою хат с достоинством выходили пожилые, бородатые казаки, на ходу затягивая ременные пояса и оправляя сбившиеся на бок кинжалы и мягкие ватные бешметы. За ними, стрекоча, словно воробьи, и шлепая по лужам, выскакивали и неслись через дворы босоногие, белоголовые, озорные казачата.

Звон медленно плыл в воздухе, разливаясь над встревоженной станицей, и тихо угасал на другом берегу Терека, уходя в широкий простор.

— Кажись, атаман приехал. Сходить бы в правление, на сход, — отставляя в сторону вилы и переставая сгребать навоз, раздумчиво сказал небольшой с седенькой всклоченной бороденкою казак, следя за полетом обеспокоенных шумом ворон. — Ишь, карги, испужались. Не любят звону, — и, продолжая следить за птицами, старик удивительно добрым и вместе с тем беспомощным голосом крикнул кому-то, скрытому стенами хлева: — Миколка, а Миколка. Подь сюды-то. Звонят будто на сход.

Из-за стены глуховато донеслось:

— Сейчас, папаня. Вот только трошки подмажу.

Сухое, изъеденное заботами и временем лицо старухи показалось из-за дверей.

— Чего ты возишься, прости меня господи, не слышишь звону? С полчаса гудит. Вся станица на сходе, одних вас нечистая дома держит.

— Но, но, не серчай, мать. Не откроют сходу без нас. Давай лучше кинжал да папаху, — добродушно ответил старик и, повернувшись к стене, вновь постучал в нее: — Ну, Миколка, бросай свою канитель. Вон, мать-командирша заругалась.

За стеной что-то задвигалось, зашумело, и через перелаз перескочил совсем юный, с добродушным круглым лицом казачонок в синей исподней рубахе, рваных широченных шароварах и сбитых на бок чегах[48]. Обтирая о плетень густо вымазанные в навозном месиве руки, он почтительно, но вместе с тем и недовольно спросил:

— Чего нам на сходе делать-то? А то без нас там не хватит народу. У меня полплетня домазать осталось.

— Ну ничего. Вернемся со сходу, домажем. Ты у меня, Миколка, до работы спорый.

— Так то ж, папаня, не грех.

— Кто говорит, грех… Не грех, сынок, да в твои годы грех себя обижать-то. Вон, гляди на хуторских, всю ночь с девками под гармошку веселятся. И верно, пойдут в полк, начнут служить, кто его знает, что и будет-то. Время ноне, сынок, вишь какое.

— Ну, развозился, черт старый, нету на тебя удержу. Одевай кинжал, да на сход. А ты, Миколка, мой руки, и так, поди, полсхода пропустили, — сердито забормотала старуха, снова показываясь из сеней с кинжалом и папахою мужа.

— Ух ты боже мой, — закатывая глаза и деланно испугавшись, зашептал старик, — командует, ровно атаман али сам Ермолов. — Ну, ладно, не лайся понапрасну. Вернемся, так уж все как есть тебе перескажем.

— Нужны вы мне с вашей брехней, — отплюнулась, закрывая за собой дверь, казачка.


Перед крыльцом правления прямо на площади был поставлен стол, покрытый серым сукном, с грудой чистых и исписанных бумаг. За столом сидел скуластый полковник с седой, надвое расчесанной пышной бородой, справа и слева от него — несколько немолодых казачьих офицеров с сонными лицами и скучающими глазами. Они молча оглядывали собиравшихся казаков, и по их равнодушным, односложным репликам чувствовалось, что все это они уже не раз видели в других оставшихся позади станицах и что все это им до чертиков надоело. Тем не менее важность и начальственная углубленность в себя, необходимые, по их мнению, в каждом серьезном деле, не оставляли их. Атаман станицы, отставной вахмистр, участник русско-японской войны, по случаю приезда начальства надевший на грудь запрятанные при большевиках в землю георгиевский крест и серебряную «романовскую» медаль, еще раз осмотрелся по сторонам и, видимо робея, пригнулся к уху полковника и что-то зашептал.

— Уже? Очень рад! Ну, в таком случае начнем. Не так ли? — спросил полковник офицеров, поведя на них своими косыми, калмыцкими глазами.

— Конечно давно пора, — с усталым вздохом согласился пожилой есаул.

Остальные вяло поддакнули, с нетерпением ожидая окончания этой скучной процедуры; потом предполагался сытный обед на квартире станичного священника и долгий спокойный сон. Атаман встал и, пригнув голову, как бы исподлобья оглядел собравшуюся толпу, чуть задержавшись взглядом на почтительно стоявших впереди бородатых стариках. Шум сразу стих. Еще несколько секунд по инерции кто-то возился и пыхтел, нарушая тишину.

Атаман станицы настороженно приподнялся на носки и ищущим обеспокоенным взглядом осмотрел людей. Настала тишина, только издалека доносился заглушенный плач ребенка да все еще не угомонившиеся птицы резким карканьем нарушали тишину примолкшей площади.

— Станичники! Как вам уже всем, наверно, известно, наш войсковой атаман и войсковой круг назначили новую мобилизацию по области. В полках не хватает людей. Сотни обезлюдели. Есть дивизии по две тысячи человек… Надо послать сынам и братьям помощь из станиц. Так порешил круг, так то и будет. Дорогие станичники, теперь, когда враг разбит и почти все казачьи области освобождены от него, все фронтовое казачество, вся молодежь Терека, Дона и буйной Кубани, а если надо, то и старики отцы обязаны поддержать святое дело казачества… Войсковой круг постановил теперь же из станиц каждого отдела[49] собрать по три сотни молодых казаков и немедленно послать их на фронт для пополнения. На вашу станицу выпала обязанность приготовить два конных отделения и не позже как завтра к обеду выслать их в отдел… По низовым станицам это уже сделано, очередь теперь за вами…

Атаман передохнул, широко глотнул воздух и, заканчивая речь, произнес:

— Сейчас вам прочтут список, в котором обозначены казаки, подлежащие отправке в полк. Читай список, Краморенко, — отдуваясь закончил он.

Станичный атаман молодцевато протиснулся вперед и вполголоса, откашлявшись, скороговоркой стал читать:

— Со станицы Мекенской определены в полки нижеследующие казаки: Артюшков Степан, Вертепов Тимофей, Рубаник Павел…

Толпа жадно глотала слова атамана.

Бабы, слыша имена близких, жалобно взвизгивали и скорбно склонялись, затаив слезы, видя, как злобно оглядываются и цыкают на них обеспокоенные казаки.

Атаман скороговоркой выговаривал фамилии назначенных в отправку казаков: Суховой, Степан Глинка, Недоля, Чечель Порфирий, Слюсаренко Павел…

Его голос зычно перекатывался через площадь и бился в окна притихших, опустевших хат. Казаки сумрачно слушали и покорно молчали, переступая с ноги на ногу. Они тревожно покачивали головами, боясь услышать собственные имена. О том, что новая мобилизация на носу, знали все, и этот несколько поспешный сбор не очень удивил и огорчил их. Те старики, дети которых не попали в список, обрадованно молчали. Каждый из них отлично знал, что вслед за этой отправкой последует большая, почти поголовная мобилизация. Но это было где-то впереди, а сейчас, вот в эту минуту, им и их сынам можно было оставаться в спокойной станице и с деланным участием смотреть на тех, кого через день должна была провожать в поход опечаленная родня.

— … Стеклов Терентий, Чугай Василий, Бунчук Никола…

— Чего, чего? Бунчук Никола? — открывая широко глаза и словно не веря ушам, переспросил низенький старик. — Я ровно недослышал, неужто моего Миколу! — растерянно оглядываясь на хмурых соседей, продолжал он.

— Ну да, Миколу, чего там недослышал. Ну да, записали… — вполголоса подтвердили казаки.

— Да как же так, господи… Как же Миколку можно? Да разве есть такой закон, чтобы одного сына забирать? — растерянно повторял старик.

— Тсс, не мешай, не мешай слушать… не один ты на сходе, — зашумели негодующие голоса.

— Да неправильно же, господи ты боже мой, — плачущим голосом забормотал старик.

— Папань, а папань, помолчи чуток. Дай всем дослушать, тогда и пойдем к атаману! — наклонился к его уху Никола.

— Ну да, я же, сынок, то и говорю, к атаману. Нехай рассудит, разве же так можно, одного-то забирать, — покорно сказал старик.

Выкрикнув последнюю фамилию, атаман сложил бумагу и приказал:

— Все, кого назвал, айда по домам да приготовить до завтрева коней и седловку. С утра чтобы были готовы. Ну, господа старики, сход словно бы и кончен, — и, кивнув головою, спрятал список.

Полковник и офицеры с облегчением поднялись и стали медленно пробираться среди почтительно расступавшихся перед ними казаков.

Толпа неохотно расходилась. Разделившись на группы, у плетней, у колодца и просто на площади стояли казаки и перепуганные казачки, обсуждая события.

— Вашскобродь, а вашскобродь, — несмело останавливаясь перед полковником, проговорил старик, подталкивая вперед сконфуженного Николу. — Дело до вас есть… не откажите, — на полковника умоляюще глядели слезящиеся старческие глазки.

Офицеры, сопровождающие атамана, с неудовольствием повернулись к человеку, внезапно остановившему их и мешающему им пойти отдохнуть после трудного дела и неудобной тряской дороги.

Есаул исподлобья глянул на сморщенного, в тоске и страхе стоявшего перед полковником старичонку и тихо, наставительно сказал:

— Верно, насчет мобилизации. Тут их теперь не оберешься. Не стоит канитель разводить.

Полковник, тронутый жалким видом просителя и уже хотевший было остановиться и поговорить с ним, переменил решение, тем более что окружившие его казаки, как видно, не прочь были также попросить о чем-то подобном.

— Вот что, голубчик, сейчас мне некогда, а ты ступай переговори со станичным атаманом, — договаривая последние слова на ходу, полковник и офицеры направились дальше по улице к выглядывавшему из-за ветвей гостеприимному поповскому дому.

— Это как же! Извиняюсь… вашскобродь, мне с вами требуется, — растерянно проговорил старик, делая невольное движение вслед за уходившими офицерами.

— Иди, иди, нужно им с тобой балакать, — хмуро бросил один из казаков. — Им что, нажрутся теперь поповской курятины, да и айда дальше…

— Тоже служба! — негодующе поддержал другой.

— Собирай, Федот, своего Миколку, нечего зря размусоливать. Чем он не казак? И справный, и гладкий. Вишь, рожа — что твое колесо, — пошутил подошедший к ним станичный атаман.

— Степан Семеныч, да как же это можно, иль тебе не грех такое с нами делать? — сбиваясь от волнения, говорил старик.

— А что сделали? — спокойно, словно недоумевая, переспросил, нахмурив брови, атаман.

— А то, зачем моего Миколку не в черед записали. Неправильно это. Нет такого закону, чтобы одного сына от стариков забирать. Моему Миколке года еще не вышли!

— Чего там года. Теперь годов много не надо, не старый режим. Так-то, а что насчет другого, так это брось, казаку законов нету. Хоть один сын, хоть шестнадцать. Казаки усе должны в полку служить, — закончил атаман.

— «Усе должны служить». А чего твой не служит? Думаешь, раз атаманский сын, так мы и не бачим? Неправильно это, Степан Семеныч, бога в тебе нету, стыда-совести не имеешь, — взволнованно, почти плача, выкрикивал старик.

— Ну, хватит, ишь, раскричался. С кем говоришь-то? Что, я выбирал, что ли? Пойди вон с ним и толкуй. А наше дело маленькое, прикажут, и Федьку пошлю, — и, расталкивая угрюмо молчавших и откровенно сочувствовавших старику казаков, атаман важно пошел, прижимая списки к груди, туда, где уже расположилось начальство.

— Брось, папаня, что с ними, с бугаями, говорить-то. Хиба они слово людское понимают? Идем до хаты, — ласково поглаживая, спутавшиеся волосы отца, осторожно и почти насильно увлекая его за собой, говорил Никола, надевая на голову старика старенькую, облезлую папаху, снятую при разговоре с полковником.

— Идем, идем, сынок, — устало и безнадежно согласился старик и, понуро опустив голову, пошел, поддерживаемый сыном.

Оставшиеся посреди улицы казаки сочувственными взглядами проводили их, сокрушенно поматывая головами.


— Отец, а отец, что же с нами теперь будет? Ведь Миколка-то у нас один. Уйдет в полк, с кем мы, старые, останемся, а? Ты вот об чем подумай. — Старуха горько опустила седую голову. — У людей хоть девки в хате. У соседа пес на дворе брешет. А у нас что? Вдвоем с тобой, старым, маяться будем поджидаючи. Ох-ох! Миколушка, сыночек мой родной. — С сухим прерывистым, похожим на кашель рыданием старуха крепко обняла сына, молча гладившего ее худую костлявую руку.

— Смотри, сыночек, береги себя. Не для нас береги, для себя. Да и старуху матерь пожалей, — глотая подступавшие к горлу слезы, говорил старик.

— Небось, папаня, что люди — то и я. Нам больше других не надо…

— То-то, сынок. Смотри сторонись худых людей-то, служи честно, как деды твои и отцы служили, — старик всхлипнул и, подавив волнение, продолжал: — Чужого не бери, Микола, чужое добро руки жжет. Мужиков да баб не трогай. Свои они, сынок, не чужие. Не обижай, сыночек. Бог-то он все видит…

Никола почтительно, но так, как взрослые говорят с детьми, поддакивал, слушая советы отца. Ему было тяжело видеть, как через силу храбрился старик, боявшийся расстроить уходившего в поход сына. Никола обнял отца.

— Ми-ми-мико-лушка, родненький мой, сыночек… — беспомощно разрыдался старик. Из его глаз покатились мелкие старческие слезы, сморщенное лицо сразу обмякло и посерело.

— Помолчи, помолчи, отец, не надрывай ты нам сердца, и без тебя тошно, — заплакала старуха, вытирая ладонью слезы.

Никола обнял родителей и притянул их к себе…


— Здорово булы, ребятки!

— Здорово и вы!

— Ишь, сопляки, и до вас добрались. Довольно дома калганы[50] салом набивать. И вас скрутили…

— Эй, казачок! Нету промеж вас ищерских?

— Ищерцы подале будут. Здесь все павлодольцы.

— А-а, козлодеры, значится.

— Ну, вали, вали, тоже смехун выискался. Не задерживайся.

— А ну вылазь там, вылазь, хватит прохлаждаться, не на свадьбу приехали! — обходя вагоны, зычно выкрикнул вахмистр.

Эшелон стал медленно разгружаться. Из полуоткрытых теплушек вылезали казаки, таща за собой переметные сумы и холщовые мешки, набитые домашней снедью: салом, копченой рыбой и сухою вишней, среди которой лежали вкусные станичные коржи и кругляши.

— Ну, скорей там шевелись, черти не нашего бога! — напрягая голос, снова заревел вахмистр, — выводи людей с конями, жив-ва!..

Сотенный горнист заиграл сбор, и казаки, один за другим, стали медленно сводить по сходням коней. Трехдневная поездная тряска и частые паровозные свистки напугали коней, и теперь, несмотря на понукание, казаки с трудом выводили их.

— Н-но, иди, черт, тю, скаженный. Балуй у меня, — ругались казаки, вытягивая за чумбуры испуганных коней.

Высадка шла медленно. Казаки, все три дня провалявшиеся на сене, с опухшими от сна глазами, неловко и не спеша проводили коней мимо проверявшего эшелон командира.

Когда наконец эшелон выгрузился и длинная лента красных теплушек медленно поползла обратно, пополнение стало строиться на небольшой полянке. Вокруг прибывших сновали чужие казаки, ища среди них одностаничников и однополчан.

— Ста-ановись. Равняйсь. Смир-рна-а-а!.. — сердито скомандовал есаул, недовольно оглядывая лениво исполнявших команду казаков.

— По три — рассчитайсь, — снова проговорил он, медленно обходя фронт эшелона.

— Какой станицы? — внезапно остановился он, тыча пальцами в усиленно пялившего на него глаза Николу.

— Мекенской, господин есаул, — моргая глазами и краснея от натуги, выпалил Никола, не сводя глаз с офицера.

— Низовой? — раздумчиво переспросил есаул.

Ему, собственно говоря, не о чем было спросить Николу, и он просто задал первый попавшийся вопрос. Остановился же он только потому, что добродушное, круглое, безусое лицо Николы и его ласковые, ребяческие глаза так хорошо смотрели, что есаул, помимо своего желания, почувствовал, что ему надо сказать что-нибудь пареньку с таким приятным лицом:

— Низовой? — еще раз переспросил есаул. — Красногуз, значит, — и засмеялся.

По шеренге пробежал легкий услужливый смешок.

— Так точно, господин есаул, из них, из самых, — довольным голосом подтвердил Бунчук, провожая глазами уже удалившегося есаула.

— Ишь, Миколка, подвезло тебе. Гляди, теперь в холуи к себе возьмет, будешь за его конем дерьмо убирать, — сыронизировал один из казаков, стоявших рядом с Бунчуком.

— Поговори у меня в строю, собачья душа! Я тебе поговорю! — зашипел неожиданно откуда-то взявшийся вахмистр. — Что тебе строй, гулянка, что ли?!

— Тише там, на правом фланге! — недовольно поморщился есаул и, не оглядываясь, спросил: — Ну что, вахмистр, все готово?

— Так точно, господин есаул, все в порядке, — подтвердил тот.

Тогда есаул привычным голосом, звонко и весело, словно на параде, подал команду:

— Эшело-о-он, по коня-а-ам!..

Казаки быстро разобрали своих коней и в несколько секунд снова построились.

— Эшело-о-он, са-а-адись! — снова скомандовал есаул и тяжело, по-стариковски, взгромоздился на седло.

— Справа по три, правое плечо вперед, ша-а-а-гом марш!.. — выкрикнул он и, пропуская мимо себя голову колонны, коротко бросил вслед: — Прямо-о-о…

Затем он, еще раз оглядев проезжавших мимо него казаков, дал повод своей застоявшейся и начинавшей нервничать кобыле и, сопровождаемый вахмистром, широкой рысью стал обгонять растянувшийся эшелон.

К вечеру пополнение дошло до местечка Березовое, где на отдыхе стояла 2-я Терская дивизия, сильно поредевшая и измотавшаяся в последних боях.

На другой день эшелон был разбит на шесть одинаковых частей, которыми должны были пополнить сотни.

Никола Бунчук и все казаки из станиц, расположенных от Мекеней и Галюгая до Наура и Ищерской, попали в третью сотню есаула Ткаченко, почти сплошь составленную из казаков низовых станиц.


— Ну шо ж, Миколка, чего ты привез мне из дому? Небось полны торбы добра понаслали, — пошутил молодой статный казачина, протискиваясь сквозь толпу станичников, окруживших Николу и прибывших вместе с ним мекенских казаков.

— Ой, так то ж Скиба, — даже присел от удивления Бунчук, радостно глядя на приятеля.

— Ну да ж, я. Ну здоровочки, друже, здоровочки, — и Скиба, обняв Николу, стал энергично целовать его, затем, держа друга за рукав, отвел в сторону. — Ну, как дома поживают?.. — присаживаясь на седла и закуривая крученку, спросил он. — Как отец с матерью, жена? — он слегка закашлялся, делая вид, будто поперхнулся дымом.

— Дак, живут, слава богу. Ничего худого, кажись, и нету, — сказал Никола, — честь честью, как полагается, все справно…

— Та-ак, — протянул Скиба, — ну а к бабам, к жалмеркам, небось парни захаживают?

— Ну, кому там, на станице никого из казаков и не осталось, одни старики да слепые. Вот после нас, гуторят, всех девятисотого году забирать станут, начисто уметут…

— Оно так, — со вздохом согласился Скиба и, помолчав, уже с надеждой добавил: — Значит, говоришь, все в справе?

— Это точно, не сомневайся. Против твоей жены никто сплеток не кинет. — И уже смеясь и похлопывая друга по плечу, Никола сказал: — Ну, ладно, принимай подарки, жинка у тебя дюже добрая, чего хошь наслала — и вишенья сухого, и кругляшей, и сала…

— А письма нема?

— Нема, — покачал головой Никола, но, видя, как потемнело лицо Панаса, по-детски добродушно рассмеялся и, ткнув в бок приятеля, полез в потайной карман, где лежали его деньги, 60 рублей, и смятое письмо для Скибы.

Через некоторое время оба друга, веселые и довольные, развалившись на разостланной бурке, с аппетитом уничтожали молочные домашние кругляши, приятно хрустевшие на зубах. Около них стоял потемневший от нагара котелок с горячим чаем, лежало несколько обгрызанных, замусоленных кусочков сахару.

Скиба, довольный письмом жены и особенно рассказами Николы, блаженно улыбался, поминутно забрасывая приятеля вопросами:

— Ну, а леваду починили?

— Кубыть, да, — подтвердил Никола.

— Ну, а жена по мне соскучилась?

— Да что я тебе, цыганка, что ли?

— Ну, а как письмо Парасковья тебе отдавала, ничего, окромя, сказать не велела? — несколько раз переспрашивал Скиба.

Друзья еще долго беседовали, вспоминая родную станицу.

ГЛАВА II

Юнкер Валерий Клаус вместе с двумястами тридцатью такими же здоровыми и жизнерадостными юношами, составлявшими выпускной батальон Алексеевского военного училища, откидывая назад голову и выбрасывая вперед тяжелые носки английских сапог, четко отбивал такт. Бодро и весело шли юнкера церемониальным маршем, поротно, развернутым фронтом, крепко, до боли прижимая к плечам отполированные приклады винтовок. Толпы горожан любовались размеренным шагом батальона, удивительно ровной линией одновременно выбрасываемых ног и недвижной, словно что-то единое, сетью штыков, на которых играло тусклое мартовское солнце. От этого буйной животной радостью наливались молодые и задорные сердца юнкеров. Широко раскрытыми глазами смотрел Клаус на площадь, окруженную высокими несимметрично разбросанными домами, на толпу зрителей, на училищный духовой оркестр с ярко горевшими под солнцем медными трубами. Но так же как и остальные выпускники, маршировавшие бок о бок с ним, он не видел ни солнца, ни залитого людьми плаца, ни нарядных, махавших им из толпы платочками дам.

Размеренным шагом под звуки Даргинского марша приближался батальон к раззолоченной группе генералов. Юнкер в каком-то благоговейном и восторженном экстазе смотрел, не сводя глаз, на главнокомандующего, невысокого, толстенького, с небольшим брюшком и седоватой подстриженной бородкой генерала, окруженного пестрой, сверкающей золотом свитой.

Генерал Деникин пытливо вглядывался в подходивших юнкеров. К его плечу услужливо склонился начальник училища генерал Потехин, почтительно шептавший:

— Первая выпускная рота, ваше превосходительство.

Деникин мягко кивнул ему головой и, не сводя утомленных, охваченных сетью морщин глаз с напружившихся, молодцевато проходящих юнкеров, крикнул:

— Здорово, первая, алексеевская!

Музыка мгновенно оборвалась, и слабое, еле слышное приветствие главнокомандующего мгновенно потонуло в сильном и многоголосом реве…

— Здра-ам-жа-ам… ваше ство-о-о…

Толпа, до которой не долетели слова генерала, по реву юнкеров и внезапно оборвавшейся игре оркестра поняла, что наступил ответственный момент, и восторженно замахала десятками белых платков; над нею замелькали котелки и фуражки, и неровное, нестройное «ура» огласило площадь.

На полном, начинавшем стариться лице генерала блуждала привычная улыбка. Было видно, что ловкие, сильные и преданные солдаты, восторженно приветствовавшие его, произвели на него хорошее, впечатление. Но в глубине небольших умных глаз его было написано почти граничащее со скукой безразличие, и восторженный, дошедший в своем опьянении почти до экстаза Клаус не понял, а скорее, чутьем влюбленного в свой кумир поклонника почувствовал это. И горькая мысль на секунду опечалила Клауса.

«Господи, неужели же он не чувствует, что я, мы все, весь батальон по одному его слову ринемся в огонь, только бы выполнить его приказ. Неужели он не видит это?» — думал юнкер, впиваясь в главнокомандующего до боли раскрытыми глазами.

В эту минуту генерал Деникин, слабо улыбаясь, снова крикнул:

— Здорово, вторая, здорово, молодцы, алексеевцы!..

Клаус задрожал от охватившего его восторга и умиления и радостным, почти истерическим голосом закричал «ура», нестройно и невпопад подхваченное за ним ротой.

— Молодцы, вот это шаг, это равнение. Мне, ваше высокопревосходительство, этот чудесный батальон напомнил незабываемые парады на Марсовом поле, — провожая глазами уходящий батальон, сказал высокий генерал в коричневой черкеске и в белой папахе.

— О, да, да, Михаил Платоныч. В самом деле, глядя на них, можно подумать, что ничего не случилось, что перед нами проходят старые батальоны нашей армии. — Главнокомандующий вздохнул и, покачав головой, добавил: — Увы, это только сон золотой. Но действительно молодцы. В пять месяцев выработать такой уверенный, гвардейский шаг, такую четкую силу движения. Я всецело отношу это к великим талантам нашего дорогого Сергея Львовича, — пожимая руку начальника училища, закончил генерал.

Еще предстояла церемония производства в офицеры, но спешивший в свою, ставку главнокомандующий решил уехать, оставив вместо себя генерала Романовского.

Поблагодарив училищное начальство за парад, Деникин стал прощаться.

— Ваше высокопревосходительство, быть может, осчастливите юнкеров посещением хотя бы на одну минуту, — раскланиваясь и не отнимая руки от форменной белой с красным околышем фуражки, просил начальник училища, заискивающе глядя на генерала.

— Не могу, видит бог, не могу… — говорил Деникин, — и рад бы, да дел миллион, и все срочные. Я поручаю его превосходительству передать мой привет и благодарность молодцам юнкерам и их учителям-офицерам за прекрасный парад. Пожалуйста, дорогой Иван Павлович, — обратился Деникин к генералу Романовскому, молча поклонившемуся и отдавшему честь. — Очень, очень рад, благодарю вас, господа, — и генерал, грузно повернувшись, пошел по широкому плацу к воротам, сопровождаемый свитою и благоговейно следовавшим за ним училищным начальством.

Стоявшие впереди жолнеры и сигнальщики засуетились, забегали и замахали платками. Рослый гвардеец, казак, в форме конвойца его величества[51], стараясь ступать на носки, бесшумно пробежал вперед, туда, где уже суетились молодые адъютанты главнокомандующего и откуда слышен был гул моторов новеньких лакированных машин.


«Дорогая мама, наконец сбылось все, о чем я мечтал, и все, что мне казалось таким далеким и невозможным, уже исполнилось. Начну по порядку: во-первых, я уже офицер. Правда, прапорщик, но это еще ничего не значит, так как сам великий Суворов начинал военную службу рядовым, а дослужился до фельдмаршала всея России.

Нас произвел сам генерал Деникин, сам главнокомандующий… Принимая парад, он так был, мамочка, очарователен, что я, ей-богу, моя родная, чуть-чуть не расплакался от восторга и еще не знаю от каких, но удивительно радостных чувств. Я знаю, ты сейчас улыбнешься и скажешь: «Ну, у нашего Валеры глазки на мокром месте». Но клянусь тебе, мамочка, что и ты бы не удержалась от слез, видя, как наш любимый генерал принимает парад своих питомцев. И знаешь, родная, он заметил меня, когда мы проходили поротно перед ним. Я отчетливо и безошибочно видел это, ощущал на себе его добрый и ласковый взгляд. Вот тут-то я, сознаюсь, и не выдержал, и расплакался. И хоть у твоего Валеры глаза ревучие, но он горд, дорогая мамочка, этими слезами… Когда мы вернулись обратно в казармы, нас собрали в актовый зал и генерал Романовский и наш Черномор (помнишь, мы так прозвали нашего начальника училища за его бороду) прочли приказ о нашем производстве и поздравили батальон. Вот и все. Да, я попал во второй дроздовский полк, куда ты, мамуся, и пиши мне письма. Как ты знаешь, мне очень хотелось, выйти в корниловский, но туда все вакансии разобрали до меня. Впрочем, и наш полк пользуется не менее заслуженной славой. Обо мне не беспокойся, не плачь. Я, слава богу, не маленький, мне уже восемнадцать лет, а у нас вон в роте человек сорок почти на год моложе меня, и ничего! А ты меня все за маленького считаешь, хотя, по правде говоря, иногда мне еще снятся мои гимназические сны, уроки проклятой геометрии, наш длинноногий инспектор Цапля, и я со страхом просыпаюсь… Деньги, моя мамусенька, 350 рублей, я тебе сегодня посылаю (как только дойдут — сообщи) и при первой получке вышлю еще. Ешь, мамочка, лучше, не скупись, помни, что твой сын уже офицер и будет ежемесячно помогать тебе. Если увидишь Соню Малинину, так, между прочим, скажи ей, что я уже произведен в офицеры, а то она все издевалась надо мною…

Вот, мамуленька, и все, не забывай писать, а то мне будет скучно, и смотри не отдавай никому моего Надсона в золотом переплете, еще зачитают. Послезавтра уезжаю в полк.

Целую тебя сто тысяч раз —

Твой Валер».

Клаус немного подумал, но, не найдя ничего, что еще следовало бы добавить, поставил число, написал адрес и, заклеив конверт, понес в училищный почтовый ящик.

Училище было почти пусто. Весь выпускной батальон, произведенный в офицеры, на радостях разбежался по городу.

После пятимесячной железной дисциплины, после того как в карманах никогда не имевших денег юнкеров завелись сравнительно большие деньги и недавно недоступные соблазны стали возможными, вся молодежь, группами и в одиночку, на фаэтонах и в автомобилях, бросилась в город, в самый центр Ростова. Туда, где широкими окнами сияли многочисленные кафе и рестораны, где весело и бесцеремонно оглядывали прохожих накрашенные дамы, где лилась музыка и пенилось шипучее донское вино.

Поднявшись по лестнице и пройдя коридор, Клаус не встретил никого из приятелей. Ему навстречу попадались неловкие, еще не привыкшие к стенам училища «козероги», глупо таращившие глаза и неумело вытягивавшиеся при виде прапорщика.

Клаусу стало скучно. Он подошел к зеркалу, посмотрелся в него и, поправив, как ему показалось, не совсем ловко сидевшую шинель, спустился по лестнице вниз, поминутно поглядывая на свои золотые, с серебряной звездочкой, погоны.

«Эх, не догадался купить шпоры», — досадливо подумал прапор, озабоченно разглядывая свои ярко начищенные, щегольские сапоги.

На улице было празднично. Веселое солнце скользило по еще мерзлой, начинавшей оттаивать земле. Шумные, говорливые воробьи, бестолково чирикая, прыгали по оголенным веткам акаций.

«Верно, обо мне», — с удовольствием подумал Клаус, идя неторопливой, размеренной походкой навстречу двум дамам, из которых одна искоса взглянула на него. Прапорщик, сильнее выгнув грудь и делая презрительное, равнодушное к женским чарам лицо, походкою старого, разочаровавшегося во всем рубаки прошел мимо дам.

— Господи, скоро совсем младенцев станут забирать, и когда только все это кончится, — вздохнула дама, покачивая головой и глядя с нескрываемым сожалением на опешившего Клауса.

Эти неожиданные слова, сказанные оскорбительно-сочувственным тоном, сконфузили и разозлили Клауса. Еще красный от стыда, он с негодованием обернулся вслед дамам и несколько секунд, беспомощно злясь и по-детски надувая губы, что-то соображал. Затем, как бы найдя, наконец, желанное слово, он обиженно буркнул: «Дуры!» — и, все еще недовольный на себя, на свою молодость, на встречных прохожих и на беззаботно чирикавших воробьев, подозвал ехавшего мимо извозчика.

— Куда прикажете, ваш сиясь? — угодливо заулыбался извозчик.

Почтительное лицо возницы и громкий титул «сиятельство» несколько успокоили прапорщика. С его лица уже сбежало обиженное выражение, и он так, как ему казалось надлежало говорить настоящим графам, медленно и в нос протянул:

— На Садовую, только с шиком…

— Известное дело, ваш сиясь, удружим. Знаем небось, кого везем, — подхватил извозчик и, подбирая вожжи, лихо причмокнул губами и завертел над головою кнутом.

Лошадь рванулась и привычной рысцой побежала вперед.

Счастливое праздничное настроение снова возвращалось к Клаусу. Инцидент с глупыми дамами уже был забыт, и он ехал, разнеженный солнцем, быстрой ездой и сознанием, что он, Клаус, вчерашний мальчик и гимназист, теперь — настоящий офицер, обладатель четырехсот собственных рублей и может что угодно сделать с ними.

Иногда, встречая генеральские лампасы или сверкающие аксельбанты штабных офицеров, он деланно небрежно, словно нехотя, подносил руку к козырьку и сейчас же расслабленно опускал ее. Встречая взгляды прохожих, особенно женщин, Клаус щурил глаза и принимал томно-разочарованный вид.

На самом углу, там, где Садовую улицу пересекает широкий Таганрогский проспект, перед самым носом Клауса шумно вылетел из-за угла большой малиновый автомобиль, из которого неслись веселые восклицания, звенел смех, сверкали новенькие офицерские погоны.

— Эй, да это ведь наш Клаус! Здорово, желторотый! — дружно закричали из машины, и авто, проехав по инерции еще несколько саженей, завернул и догнал удивленного прапорщика.

— Стой, чертов кум. Куда гонишь своего одра? — замахал извозчику один из офицеров и, выскочив из машины, подбежал к Клаусу, узнавшему в веселой братии своих товарищей.

— Вылезай из корзины, Валерка, живо. Расплатись со старым хрычом и к нам. Ну, быстренько, раз, два, в полсчета, — весело кричал офицер, дыша вином в лицо довольному встречей Клаусу.

— Ну, а теперь к нам. Гляди, брат, с кем мы тебя познакомим.

Оба офицера, подталкивая один другого, взгромоздились в переполненный авто, откуда весело смеялись накрашенные нарядные дамы и сбившиеся, как сельди в бочке, офицеры.

— Ну, знакомьтесь — воин Клаус, он же девочка Валерочка. Не пьет, не курит, ест только постное и еще невинен, — толкнув его прямо на колени смеющимся женщинам, отрекомендовал офицер и, махнув рукою, крикнул шоферу: — Прямо, гони на Нахичеванскую!

Автомобиль вздрогнул и, набирая скорость, понесся вперед.


Все было удивительно, ново и приятно. И эти обольстительные дамы с красивыми глазами, их звонкий, обещающий смех, и терпкое кисловатое вино, которым запивали шашлык.

— Анна Аркадьевна, друг милый, возьмите-ка в работу этого козерога, а то он сидит да только глупо озирается по сторонам. Приведите его в христианскую веру, — сказал один из офицеров, подводя упирающегося прапора к черноокой томной брюнетке с очень пышным бюстом и белыми зубами.

— Разве вам с нами скучно? А? Сознайтесь, скучно? — лениво допытывалась брюнетка, улыбаясь накрашенными губами и приближая к растерявшемуся от волнения Клаусу свою пышную грудь.

— Никак нет, не скучно, даже напротив, — еще больше смущаясь, пробормотал прапорщик, почти чувствуя на своей руке ее горячее плечо.

— Не скучно, а сидите так, как будто от нас сбежать хотите. Нехорошо это, мой милый, — она сощурилась и, протягивая свой бокал Клаусу, проговорила: — Пейте!

— Благодарю вас, но я уже пил… — испугался прапорщик.

— Во-первых, если дама вас просит выпить, да еще из своего бокала, вы, дружок мой, обязаны выпить, а во-вторых, ну кто же пьет так, ведь вы же офицер, а не гимназист, — лукаво улыбнулась брюнетка.

При этих словах, чувствуя прилив мужественности, прапорщик единым залпом глотнул целый бокал цымлянского и в ту же секунду поперхнулся, весь багровея от кашля и смущения. По его красному от натуги лицу покатились слезы.

— Ха-ха-ха, вот деточка-то! — заливалась смехом брюнетка, уже с любопытством глядевшая на смущенного и еще не оправившегося от удушливого, кашля Клауса. — Да вы, ребеночек мой, как видно, и вина никогда не пили. Ну, сознайтесь, правда не пили?

— Правда, — сокрушенно прошептал прапорщик, не решаясь взглянуть в глаза своей соседке.

— У, миленький, душечка мой, — в восторге от этого признания, обняла его брюнетка, — деточка моя… — и, почти наваливаясь на готового заплакать Клауса, спросила: — Ведь ты еще паинька? Правда? Правда, мой миленький?

Хотя Клаусу было очень неприятно услышать эту, по его мнению, обидную фразу, но глаза Анны Аркадьевны с такою нежностью смотрели на него, что прапорщику было совестно показать свое недовольство.

Прапорщик Недоброво, тот самый, который привез сюда Клауса, возбужденно ругал хозяина духана за приписанный счет. Двое лакеев ухаживали за совершенно упившимся поручиком корниловцем. Корниловец что-то нечленораздельно мычал и мотал отяжелевшей от вина головой.

— Вы, канальи, я вам покажу, как обирать боевых офицеров, — краснея от вина и злости, вопил Недоброво, наступая на поспешно отходившего к дверям хозяина. — Кто ел, скажи ты, собачья душа, кто ел омаров?.. — потрясал он счетом.

— Требовали-с, — робко, но настойчиво подтвердил уже добравшийся до двери хозяин.

— Кто требовал? Кто, я тебя спрашиваю…

— Ух как он кричит, словно на базаре репой торгует. Давайте, деточка, удирать. Хотите? — наклоняясь к уху Клауса, прошептала Анна Аркадьевна. — Мне уже хочется на воздух, да я и боюсь такого шума.

— К вашим услугам, — заторопился прапорщик, возбужденный близостью круглого колена брюнетки, которое она, видимо нечаянно, прижала к его ноге.

Хотя прапорщику было от этого мучительно стыдно, но помимо стыда его существо охватило новое, еще незнакомое ему, но удивительно острое и сладостное чувство.

— Ну, миленький, значит, едем, — повторила брюнетка и, на ходу раскланявшись с остающимися, вышла в сопровождении прапорщика.

— И ввергла младенца непорочна во ад сатанинский… — услышал за собой Клаус рявкающий бас Недоброво.

— Куда прикажете? — осведомился шофер.

— На Таганрогский, шестьдесят два, — приказала брюнетка, притягивая к губам голову беспомощного от стыда и счастья Клауса. — Надеюсь, деточку не поставят в угол, если он не переночует дома?

Сладкая радость горячим клубком подкатила к сердцу юноши, и он, весь дрожа от предчувствия любви, стал робко целовать длинные и пахнущие духами пальцы женщины.

— А у котика есть деньги расплатиться с шофером и с Неточкой? — осторожно, но с некоторой дозой интереса спросила Анна Аркадьевна, ласково трепля волосы лобызавшего ее руки Клауса.

Эти слова заставили вздрогнуть оскорбленного в своих чувствах Клауса. Как тогда на параде, глядя на генерала Деникина, так и теперь он страдал почти физически. «Господи! И зачем в эту минуту такие пошлые и гадкие слова!» — подумал он.


Утро было пасмурное и неясное. Серые неровные тени шли от полузадернутого шторой окна. Сумеречный, словно недовольный рассвет медленно поднимался над Ростовом. Город еще спал, тишина царила над домами.

Клаус открыл глаза и, приподнимая с подушек голову, недоуменно оглянулся по сторонам. Незнакомые темные с золотом обои, высокий лепной потолок, небольшой трельяж и расписанная цаплями и лягушками ширма, на которой небрежно висела второпях переброшенная дамская сорочка. Смятый чулок, рассыпанные шпильки на полу и стул с нагроможденной на нем одеждой и бельем… Прапорщику стало неловко, и он, припоминая минувшую ночь, малодушно закрыл глаза, боясь пошевельнуться и этим обнаружить свое пробуждение. Стыд и раскаяние все сильнее охватывали Клауса. Рядом с ним кто-то сонно засопел и грузно повернулся. Клаус съежился и осторожно отодвинулся.

— Котик, не спишь? — услышал он сонное бормотание сбоку.

Сердце прапорщика екнуло, и, ничего не отвечая, он ровно и спокойно задышал. Так прошло несколько минут. Было тихо, его соседка, видимо, снова уснула.

Клаус чуть приоткрыл глаза и, скосив их, посмотрел вправо.

«Боже мой, какая некрасивая, старая… Неужели это Анна Аркадьевна? Какая перемена, — с удивлением подумал прапорщик. — Она. Но какая противная, — содрогаясь думал он, продолжая наблюдать за лицом спавшей женщины, — как это я вчера не заметил, — морщась, повторил про себя Клаус, почти враждебно разглядывая мелкую сеть ясно выступивших вокруг глаз морщин и темные расплывшиеся за ночь пятна от дочерна насурьмленных ресниц. — Так, так тебе, дурак, мальчишка, — повторял Клаус, издеваясь над собою. — Вот тебе и «утро первой любви», скотина…»

Клаусу до боли стало стыдно своего позорного падения. Сейчас, кажется, решительно все дал бы он за то, чтобы очутиться в своей жесткой юнкерской кровати, подальше от этих аистов и этой чужой и противной женщины.

— А, проснулся, котик, — вяло шевеля губами, проговорила Анна Аркадьевна и перевела глаза на большие стенные часы: — О, как рано, всего только четыре часа. Спи, котик, спи, поцелуй свою киску и баиньки.

Голос ее, осипший от вина, папирос и почти бессонной ночи, звучал хрипло и неясно.

«Фу, какая противная, гадкая, и говорит-то не по-человечески», — подумал Клаус.

— Я хочу идти, — не глядя на нее, выдавил он.

— Отчего? Еще же так рано, — удивилась Анна Аркадьевна.

— Мне надо, я ухожу… — настойчиво повторил прапорщик.

— Куда надо? Это что еще за фантазии? Ложись, глупенький, я расскажу тебе сказочку, — и она обняла приподнявшегося прапорщика.

Клаус вздрогнул и, не ответив на слова Анны Аркадьевны, стал одеваться.

Несколько секунд женщина холодными, пустыми глазами следила за ним, потом, словно в чем-то убедившись, вскочила и, бесстыдная и разъяренная, вся трясясь от злобы и оскорбления, выкрикнула, вернее, выплюнула:

— Уходишь? Ты, сосунок паршивый, молокосос, тряпка! Противна, да? Противна теперь? Стыдно? Пошел вон отсюда вместе со своей невинностью и слезами!

Она выкрикивала безобразные площадные ругательства, багровея от злости. Не глядя на нее, Клаус быстро натянул сапоги и, пристегивая к поясу новенькую кобуру, старался не слушать ее.

Когда наконец он оделся и, натыкаясь на кресла, неловко пошел к двери, все еще не излившая своей обиды женщина подскочила к нему и, с ненавистью глядя на него в упор, крикнула:

— Деньги заплати сначала, шаромыжник проклятый…

Прапорщик, не глядя, нащупал в боковом кармане кучку смятых, несчитанных бумажек и поспешно, словно они жгли ему пальцы, опустил их на маленький столик.

Он спустился по лестнице. Ему казалось, что все, решительно все, весь мир — и люди, и стены, и холодная полутемная лестница — знают о его позоре.

— На чаек, ваше благородие, следует, — пробормотал полусонный швейцар, открывая парадные двери.

Клаус пошарил по карманам, везде было пусто. Все свои деньги он оставил наверху, у Анны Аркадьевны.

Прапорщик виновато улыбнулся и, пригнув голову и подняв плечи, быстро зашагал по безлюдным, начинавшим светлеть улицам.

ГЛАВА III

Станция и село Торговое были взяты с бою пехотными частями 2-й бригады генерала Кондзеровского, бронепоездом «Генерал Корнилов» и восемью сотнями Терской казачьей дивизии, обошедшей село с юго-запада. Упорно дравшиеся советские части, заметив обход фланга, пытались было сбить казаков, но малочисленная красная кавалерия, не приняв конной атаки терцев, на рысях отошла обратно к железной дороге, где под прикрытием пехотных частей спешилась и открыла огонь по медленно двигавшейся вперед казачьей лаве. Красные уходили, очищая село, но белые шли медленно, неуверенно, не нажимая на отступающих и не преследуя их. Слишком упорен был утренний бой, вызвавший огромное напряжение сил и утомивший обе стороны.

Изредка над лавой с мягким повизгиванием проносились одиночные пули, да со станции, куда осторожно продвигалась пехота Кондзеровского, оживленно стреляли пулеметы. У вокзала гулко взрывались склады со снарядами, дымно горели сараи с продовольствием. За околицей, по дороге, вставала желтая, густая пыль. Позади лавы на рысях с места на место переезжали две казачьи пушчонки, глухо тявкавшие на черную ленту отступавших. Снаряды не долетали, и молодой хорунжий, ругаясь, переводил вперед, ближе к лаве, свои орудия.

Казаки двигались молча, с серьезными напряженными лицами. Рядом с карим маштачком Николы, в нескольких шагах от него, на гнедой кобыле мелким понурым шагом ехал приказный Нырков.

Сотни неровной линией растянулись по полю. Левый, ушедший в степь фланг пытался охватить пылившие по дороге, уходившие в тыл обозы красных.

Внезапно гнедая кобылка Ныркова стала, замотала головой и вдруг задергалась, медленно валясь на бок. Из ее шеи, отливая на солнце маслянистым блеском, текла черная кровь. Нырков еле успел спрыгнуть и, не удержавшись, упал рядом с уже издыхающей лошадью.

Никола, не сознавая, зачем он это делает, задержал задрожавшего под ним маштачка и изумленно, со страхом следил за начинавшими стекленеть глазами лошади. Еще недавно живые, выразительные, они постепенно теряли блеск и покрывались каким-то налетом.

Есаул Ткаченко, следовавший вместе с вахмистром шагах в десяти позади сотни, подъехал к Ныркову, уныло распускавшему ремни и стаскивавшему седло с издохшей кобылы.

— Ну, чего задержался, не ломай линию фронта, — сердито буркнул Ткаченко, глядя на Николу.

Бунчук вздрогнул и дернул за повод коня. Маштачок весело рванулся вперед, к лаве. Никола беспомощно оглянулся. Рядом с ним, молча, не глядя на него, ехали казаки, насупившись, с бледными, плотно сжатыми губами. На крайнем фланге лавы неожиданно вспыхнула перестрелка. Николе было видно, как часть левофланговой сотни спешилась и, оставив под насыпью коноводов, рассыпалась в цепь.

Бронепоезд «Генерал Корнилов», дойдя до взорванного мосточка, беспомощно толокся взад и вперед по рельсам, лязгая железом и постреливая из своих «Канэ».

Со станции уже не отвечали. Дым по-прежнему крутился над домами, желтые языки пламени долизывали догоравшие сараи. Со стороны ушедших вперед дозоров скакал наметом казак. Это был Скиба. Подскакав к есаулу, запыхавшимся от быстрой езды голосом доложил:

— Станция впереди вся свободная, господин есаул. Урядник Никитин просят скорей сотню.

Есаул подстегнул своего каракового жеребца и, выскочив перед сотней, весело запел:

— Сотня, ррры-ы-сью, а-аарш, — и, пригнувшись к луке, спустя минуту радостно добавил: — Наметом… а-арш!

Третья сотня, а за нею и остальные сотни быстро поскакали к опустевшей станции по пыльной дороге, на которой грудами валялись стреляные гильзы да второпях разбросанное нехитрое солдатское барахло.


— Ты, Скиба, далече не заходи. Тут, гуторят, мужики все в большаках ходят. Пока заметишь, а они тебе из-за угла каменюкой башку проломят. Они, черти, вредные. Их бы плетями учить. Ишь, стервы, с хлебом-солью встречают, а их сыны супротив нас дерутся, — сказал приказный Нырков.

— Болтаешь зря, что они тебе худого сделали? — окрысился Скиба, — небось как есть-пить надо, так ты, словно телок, ласковый да смирный ходишь: дай, тетенька, поисть?..

— А они дают? Их, гадов, Христом богом, а они все — «нема», а как за кинжал хватишься — и каймаку, и хлеба, и всего накладут…

— Ну, коли за кинжал берешься, так тут тебе все дозволено. Бабы это самое, ух, как любят. Покель с нею ладком да мирком гуторишь, все не согласна, — сказал урядник Никитин.

— По согласию, значит… с кинжалом?.. — млея от восторга, залился счастливым смехом Нырков.

Казаки дружно загоготали, весело перемигиваясь и подталкивая один другого.

— Тьфу, кобели несытые… нету на вас кнута хорошего, — обозлился Скиба и под веселый смех и гоготанье товарищей быстро пошел через двор.

— И чего вы его, братцы, изобидели? — вступился за друга Никола.

— Э, милок, что ты понимаешь? Об этом ты, Миколка, ровно кутенок малый, правильного понятия не имеешь, — добродушно оборвал его Нырков. — Ты его, Скибу, насчет баб не слушай.

— Так он жену свою любит.

— Ну и дурак, — спокойно отрезал черномазый. — Хиба бабу можно любить? Любить следует коня.

— Верно. Баба что змея, только одежда другая, — подтвердил Нырков, поправляя вскипевший на огне котелок.

Никола покачал головой. Он вспомнил свою старую, измученную долгим непосильным трудом мать, ее вечно согнутую над работою спину.

— Не, дядько Нырков, неправда это.

Ему хотелось ласковыми и убедительными словами рассказать этим глубоко заблуждавшимся людям об их матерях, о сестрах, которые там, на Тереке, думают и заботятся о них. О своей слабой и больной старухе, трясущимися от слабости руками укладывавшей станичные подарки уходившему в поход сыну. О Прасковье, верной Жене Скибы. Много еще хотел сказать Никола. Но казаки, занятые вскипевшим чаем, не слушали его, да и сам Никола чувствовал, что его мысли, переданные жалкими и неверными словами, не всколыхнут этих огрубевших и обозленных людей.

ГЛАВА IV

Ой, яблочко, да из кадушечки,

Меня милый целовал на подушечке…

Весело заливались молодые грудастые девки, звонко выкрикивая слова частушки…

Взявшись за руки и образовав круг, девки, слегка притоптывая, передвигались с места на место.

— Поют, — ухмыльнулся чистивший коня Нырков. И, переставая скрести, сказал: — Ох и скусные здесь девки, малина…

— А ты пробовал? — недоверчиво поднял голову лежавший на бурке вестовой есаула Горохов.

— Да вроде этого. Еще бы трошки, так да, довелось бы… — снова ухмыльнулся Нырков.

— А ну, сказывай… — пододвинулись к нему казаки.

— Да надысь, как все спать полегли, встал я это да и пошел под плетни, до ветру. Глядь, а из малой хаты, где хозяева спят, сношенька их тоже выскочила из сенец. Верть, круть, сюды-туды, я ее за грудки — цап. А она на меня смотрит так-то жалостливо, вся побелела, а слезы так и скочут. И чего-то говорит, а чего — и не разберу. Скоро так, словно со страху. Ну, думаю, наша…

— Ну? — замерли казаки.

— Вот тут-то, братики мои, конфуз и приключился… Дерг я за очкур, да не тот конец потянул. Пока я его распутлял, она как вскочит, да ходу. Так и убегла, — сокрушенно закончил Нырков.

— Хо-хо-хо, ха-ха-ха — залились хохотом довольные неудачей товарища казаки.

Казаки ближе придвинулись к Ныркову и, нехорошо улыбаясь, стараясь не глядеть друг на друга, о чем-то вполголоса заговорили…

Несколько секунд они, понижая голоса и озираясь по сторонам, торопливо совещались, затем, словно по команде, все враз стали расходиться, только цыгановатый казак, остановив спешившего к выходу приказного, опасливо спросил:

— Кто в двенадцать заступает?

Приказный подумал и весело махнул рукой:

— Миколка, Бунчук, блаженный.

— А-а, — успокаиваясь, протянул черномазый… — Этот не беда, хоть бы и дознался…

И заспешил через двор к заливавшемуся на улице хороводу.


Прошло уже около часа как Никола заступил на дневальство, сменив маленького рябого казачонку, по фамилии Книга. Походив немного возле коней, Никола почувствовал скуку и, присев на охапку сена, стал внимательно разглядывать мирно плывшие по небу серебряные облака, из-за которых по временам выглядывала луна. Облака принимали самые неожиданные очертания. Иногда облако казалось каким-то небывалым зверем, и Никола, пристально вглядываясь, ясно различал огромную морду, иногда край облака расползался, и широкое серое пятно походило на попа в бурке. Николе стало смешно. «Нешто бывает поп в бурке», — подумал он. И вдруг насторожился. За сараями в конце двора что-то слабо пискнуло. Николе показалось, будто какие-то тени быстро промелькнули по двору. Он поднялся и прошел к сараю, откуда, как ему показалось, раздавались голоса.

— Кто тут? — подойдя ближе, спросил Никола и, успокоенный безмолвием и темнотою задворков, уже хотел повернуть обратно, как вдруг из маленькой, стоявшей у самых амбаров хаты, неестественно пригибаясь и озираясь по сторонам, вылезли две казачьи фигуры, нырнувшие в темноту.

Смутное подозрение всполошило Николу. Он бросился к оконцу хатки, но через тусклое замызганное стекло ничего нельзя было разглядеть.

Из дверей, завязывая очкур и поправляя шаровары, вылез казак и, не замечая Бунчука, направился через двор.

— Снасильничали… — обожгло сознание Бунчука, и он вбежал через полураскрытые сенцы в хату.

Не в силах двинуться дальше, он ахнул, схватившись за косяк двери. С гневным, все нараставшим отчаянием закричал:

— Ребята, что вы тут делаете! Злодеи…

Казаки сумрачно, со злобной серьезностью оглянулись на Николу и молча отвернулись с той же деловитой миной на лицах. И только всегда смешливый Ткачук с несвойственной ему враждебностью поглядел на Николу и сказал:

— Не твоя забота — не твоя и печаль. Не суйся, щенок…

Зеленые круги завертелись в глазах Николы, и, темнея от бешенства, он, выхватив из ножен широкую отцовскую шашку и не помня себя от злобы, бросился вперед на столпившихся около растерзанных женских тел казаков.

— Ты что? Рехнулся, что ли? Хватай его, ребята, хватай за руки. Эй, берегись, смотри убьет, — внезапно всполошились, забыв о женщинах, казаки.

— Тише, ты, сволочуга. Чего машешь шашкой перед людями, — испуганными, злыми, но уже обмякшими голосами заговорили вокруг, опасливо поглядывая на открытые двери. — Да не шуми ты, окаянный. Вот тоже навязался на наши головы, — отступая к дверям и бросая женщин, негодовали казаки.

Улучив миг, кто-то из них ловко и неожиданно схватил Николу сзади и вместе с ним покатился на пол. Остальные наскочили на них и несколько минут тяжело, без слов, молотили кулаками по Николе, задыхающемуся под тяжестью навалившихся на него людей. Теряя сознание, Никола почувствовал, как ему на голову, до самого подбородка, нахлобучили папаху и сверху накинули еще что-то, издававшее удивительно знакомый запах. «Торба», — всплыло в памяти Николы.


Очнувшись, Никола с трудом сорвал торбу и, стянув с опухшей, начинавшей болеть головы папаху, огляделся по сторонам.

На грязном убогом столе скупо мерцала лампа. Частые неровные тени бегали по стенам. Пол был затоптан множеством ног. Никола тяжело привстал, держась рукою за голову. Прямо перед ним, полусогнувшись, упираясь обеими руками в пол, сидела старуха. Ее глаза неподвижным безумным взглядом смотрели на Бунчука. Рядом с нею корчилась в нервном припадке молодая. Изорванная, висевшая клочьями рубашка и космы растрепанных русых волос чуть прикрывали ее наготу. Никола, шатаясь, подошел к ней, сам, еле держась от слабости и волнения на ногах, прошел в сенцы и, зачерпнув в ковшик воды, вернулся в хату. Старуха все так же безмолвно и жутко таращила на него остановившиеся зрачки.

Никола с отчаянием смотрел на корчившееся, покрытое кровоподтеками тело молодухи. Весь переполняясь состраданием к замученным женщинам, он наклонился над стонавшей молодухой, осторожно брызгая на нее воду.

— Сестра, сестричка, не плачь, родная, — шептал Никола, гладя влажною от воды рукою бледное лицо женщины… — Испей, испей водицы, легче будет, — говорил он, поднося к губам начинавшей приходить в сознание женщины ковшик с водой.

Никола слегка приподнял ей голову.

— Не плачь, не плачь, сестричка, испей-ко, полегчает.

Женщина, стуча зубами о край ковша, машинально отпила несколько глотков. По ее безразличному лицу было видно, что пьет она совершенно автоматически и что мысли ее все еще находятся в глубоком оцепенении. Внезапно она вздрогнула. Лицо искривилось, глаза наполнились ненавистью, она отшатнулась от казака. Несколько секунд женщина ненавидяще, с перекошенным лицом, в упор смотрела на Николу, затем, схватив его за горло трясущимися и неверными руками, плюнула ему в лицо.

— Прокля-а-тый, про-кля-а-а-тый…

И, не закончив фразы, исступленно забилась в новом истерическом припадке.

Никола побледнел, молча вытер рукавом щеку и повернувшись вышел из хаты.


Голова от удара ныла весь день, но не это мучило Николу. Впервые он понял, что в жизни бывают муки во много раз более тяжелые, чем физическая боль.

Молча он пошел к сотне, сторонясь вчерашних друзей.

«Насильники, бандюги проклятые, — с омерзением думал он, слыша веселые голоса и смех казаков. — Ровно ничего и не было, бесстыжие люди».

Холод и отчуждение легли между ним и озорным, как ни в чем не бывало бродившим возле коновязей Нырковым.

И еще острей Никола почувствовал тоску по станице, по дому, по одиноким, оставшимся без него старикам.

«Один среди них со стыдом и совестью человек — это Панас», — подумал он о Скибе.

И до самого обеда, пока он не встретился с другом, чувство тоски и одиночества не покидало Николу.

— Ты чего сумный, друже? Али спалось плохо? — участливо спросил Скиба, садясь возле Николы.

— Нет, Панас, я видеть их, слышать убивцев не могу… — И он рассказал другу о том, что произошло ночью.

Скиба слушал не перебивая. Когда Никола смолк, он мрачно сказал:

— Гады они, Никола, вот что. Этот самый Нырков дома и жену, и детей имеет, а на стороне насильничает. В плохое, друг, в мутное дело, Никола, тянут нас с тобою, — и совсем тихо добавил: — Казаки что, они с начальства пример берут. Так-то, друг.

ГЛАВА V

Поезд, в котором ехал Клаус, остановился на станции Злодейской. Кто и почему когда-то назвал ее так — никто не знал. Недолгая остановка в степи была приятна, и офицеры высыпали из теплушек. Невысокая насыпь, за нею бескрайняя желто-зеленая донская степь.

Клаус пошел вдоль рельсов по направлению к станционному вокзальчику и небольшому мосту, переброшенному через Злодейку, неглубокую речушку с пологими берегами.

У моста и возле водокачки стояла небольшая группа рабочих. Две женщины тихо плакали. Железнодорожные рабочие в засаленных, измазанных мазутом спецовках ненавидящими глазами смотрели на офицеров, не двигаясь с места.

— Вы что, господа хорошие, ироды не нашего бога, дороги не дае… — начал было развязным тоном прапорщик Недоброво и вдруг замолчал, уставившись взглядом во что-то.

Клаус машинально посмотрел туда же и оцепенел.

Совсем рядом, в каких-нибудь десяти — двенадцати шагах, на двух невысоких акациях качались трое повешенных.

Чуть вздрагивая от набегавшего из степи ветерка, они то приближались друг к другу, то отталкивались один от другого.

Клаус в страхе смотрел на вытянувшиеся тела, на босые ноги повешенных. Мертвецы были одеты в поношенные, рваные рубахи, на одном рубаха и дешевые нанковые штаны были сильно запачканы нефтью.

Самому молодому было не больше шестнадцати лет, самому старшему — лет сорок пять. На лице юноши виднелись большой кровоподтек и царапина.

«Били перед казнью», — с ужасом подумал Клаус и отступил назад. Ему стало нехорошо, он еле удержался от рвавшегося наружу вопля и, не смея поднять глаза, медленно пошел назад к вагонам, забыв и офицеров, с которыми шел к станции, и носовой платок, упавший в траву.

«Что такое, какой ужас», — подумал он и, подчиняясь какой-то внутренней силе, повернулся и еще раз взглянул на повешенных.

«Большевики. Повешены за агитацию среди населения и как изменники родины», —

не вникая в смысл прочитанного, переполняясь стыдом и горечью, прочел Клаус.

А ветер то раскачивал, набегая из степи, их тела, то утихал, и тогда было слышно, как скрипят веревки и плачут женщины. Клаус почти бегом возвратился к поезду и долго молчал, думая о том, что увидел на этой станции.


Вагоны не спеша бежали по ночной донской земле. В теплушках спали под мерное покачивание вагонов, под лязг буферов и стук колес на стыках.

Молодые, здоровые, не обремененные семьей и заботами, офицеры спали крепким, безмятежным сном, и только Клаус, лежа с закрытыми глазами на своих нарах, хотел уснуть и не мог — все вспоминал повешенных.

«За что? Да как же это можно?» — думал он, не в силах забыть оборванного босого мальчишку с уже начинавшим синеть лицом.

И как всегда, в грустные или возвышенные минуты Клаус незаметно для себя стал сочинять стихи. Это отвлекло его от ужасного видения.

Для начала он взял чью-то ранее слышанную, полюбившуюся ему строку:

Я не знаю, зачем и кому это нужно…

Дальше пошли его собственные!

Нас пригнали сюда из далеких степей.

И в кошмарном бою, так напрасно, ненужно

Мы сошли в это царство безмолвных теней.

За людские грехи, за кровавые истины,

За безумие Каина, проклявшего мир,

Нас умчали куда-то кошмарные быстрины,

Разбросал по степям нас жестокий вампир.

Много нас, нет числа, в бесконечных мучениях

По широким полям мы без счета легли,

И в бескрестных могилах, лишены погребенья,

Много наших покой обрели.

На веревках качаясь, в дымном свете пожарищ,

Под воронье карканье мы как ужас страшны.

Кто мы, красный ли, белый, кадет иль товарищ, —

Все равно мы лишь жертвы безумья войны.

Я не знаю, зачем и кому это нужно.

Нас пригнали сюда из далеких степей.

И в жестоком бою, так напрасно, ненужно

Мы сошли в это царство безмолвных теней.

Клаус еще раз повторил от начала и до конца только что созданное им стихотворение. Оно понравилось ему.

«Только бы не забыть до утра. Утром запишу его», — решил он. Теперь ему стало легче. Кошмары прошедшего дня уже не мучили Клауса. «Только бы не забыть», — еще раз подумал он и уснул под мерный стук колес бегущего поезда.


Часов около десяти утра эшелон прибыл на Торговую. Пока шла выгрузка, офицеры группами бродили по станции и привокзальной площади в поисках чая, горячей пищи и самогона.

Клаус, примостившись в стороне на куче шпал, полусгнивших от времени и дождей, аккуратно записывал на листке бумаги свои стихи.

— Мамаше? — усаживаясь рядом, спросил прапорщик Недоброво.

— Нет… стихи написал ночью, — ответил Клаус, торопясь прочесть неожиданному слушателю свои стихи.

— Ин-те-ресно! — довольно равнодушно сказал Недоброво. — А ну, валяй.

Клауса слегка покоробило такое снисходительное равнодушие к его стихам, но желание прочесть их вслух, услышать отзыв было сильнее.

— «Я не знаю зачем»… — начал вполголоса читать Клаус, сначала сбивчиво и быстро, затем все уверенней.

— Вот что, друг ситцевый… — сказал Недоброво, как только Клаус закончил чтение, — ты знаешь, где мы находимся? А?

Клаус, еще полный гражданского пафоса и поэтического волнения, оторопело посмотрел на него.

— А находимся мы на фронте гражданской войны, лютой и беспощадной ко всем, кто мутит Россию. Понятно тебе? — Прапорщик затянулся, сплюнул на шпалы и опять спросил: — А известно тебе, Клаус, кто командует нашим корпусом? — и сам же ответил: — Генерал-лейтенант Пок-ров-ский, Александр Михайлович. А сей генерал ненавидит большевиков, меньшевиков и прочую социалистическую нечисть и вешает их беспощадно! Запомни, вешает без суда и следствия. И этих вот босяков, над которыми ты распустил нюни, тоже повесил Покровский. Говорят, — вставая сказал Недоброво, — повесил он уже девятьсот девяносто девять человек. Смотри, Клаус, как бы ты не оказался тысячным. А всего лучше давай-ка их сюда, — и он забрал из рук Клауса листок, — а всего лучше порвем к чертовой матери твою чепуху и… — он многозначительно поглядел на Клауса, — и забудем. Понятно?

Прапорщик на мелкие кусочки изорвал листок со стихами приятеля и развеял их по ветру.

— Так-то, фендрик. Молод ты еще и глуп. И с бабами возиться не умеешь, и солдатской жизни не понимаешь.

Клаус, опустив голову, молча слушал бывалого дроздовца, а в воздухе еще кружились белые обрывки его ночного «шедевра».

ГЛАВА VI

Черной неровной лентой двигалась колонна по пыльной извилистой дороге. С грохотом, звеня и сотрясаясь, катились пушки. Двадцать широких рессорных тачанок, плавно покачиваясь, одна за другой шли в середине колонны. Любовно укутанные в чехлы пулеметы черными точками глядели по сторонам, кучера кубанцы еще сдерживали сытых упряжных коней. Перейдя через мост, бригада разделилась. Сотни свернули влево. Два орудия и десяток тачанок послушно потянулись за полком.

Великокняжеская осталась позади; Внизу, по холмам, зеленели низкие сады, облепившие станицу. Белые пятна хат, желтая церковь и ярко горевший на солнце крест смотрели вслед уходившим казакам. Капризный Маныч, запутавшийся в песках и камыше, поблескивал ровной полосой и снова уходил в серые буруны. Впереди широкой скатертью лежала зеленеющая степь. По краям, далеко на горизонте, маячили чуть видные хутора, сливаясь с синеющей мглой. Утренний туман, сырой и нездоровый, клочьями отрывался от земли и плыл в воздухе седыми пятнами, тая под робкими лучами раннего солнца.

Теплый пар шел от вспаханной земли. Слежавшаяся и сочная земля пахла перегноем.

Казаки приподнялись на седлах. Бунчук оглядел раскинувшуюся внизу станицу, вздохнул и, стягивая папаху с кудлатой головы, торжественно произнес:

— Ну, прощай покеда. Мабудь, и не приведется свидеться с тобой.

Казаки закрестились и, не сводя глаз с исчезавшей за холмом станицы, рысью поскакали под гору. Дорога свернула в ложбину. Цокая копытами и звеня оружием, шел полк, торопясь к хутору Коваля. Радостное сияющее утро всходило над полями, нежные зеленые побеги тянулись к солнцу. Черными квадратами темнели яровые, веселой, смеющейся радостью смотрели зеленя.

Ой, да как мне нонешнею ночкой,

Ой, да малым-то, малым спалось… —

затянул чей-то неуверенный голос.

Во сне много виделось!

Заунывная песня пробежала по рядам.

Ой, будто коник мой вороной… —

на высокой ноте тянул запевала.

Ой, да разыгрался подо мной… —

звенели тенора. Пели тихо, вполголоса. Лица были серьезные и сосредоточенные.

— Не петь! — зазвенел впереди голос есаула.

— Не петь, не приказано петь, — пробежало по сотне.

Песенники смолкли, и только высокая, бабья нота подголоска с секунду звенела над головами.


Десятка два скирд окружали хутор Коваля. Длинные одноэтажные амбары для хлеба и конюшни были заполнены казаками. На скирдах сидели офицеры штаба и, рассматривая в бинокли уходившую на Ельмут дорогу, обсуждали план наступления. По двору бродили казаки, темнели сбатованные кони, поблескивали черные спины тачанок. По амбарам, пугая чудом уцелевших кур, сновали пулеметчики, выискивали среди забытого и второпях брошенного скарба что поценнее. Несколько пехотинцев раздували костры, устанавливая на них свои котелки. С грохотом въехала артиллерия, и, лихо развернувшись, остановилась, уставив черные дула пушек в синеющую степь. По холмам, окружавшим хутор, тянулись группы отставших казаков. Вдалеке ухали пушки, черные столбы разрывов время от времени вставали над холмами. Низко, прямо над головой пролетал аэроплан, держа направление к северу на Царицын.

— Наш чи его?

— Видать, наш, должно, на разведку.

— А ну как сыпанет оттеда дождичком по нас, поминай как и звали.

Казаки сонно и равнодушно поднимали головы, провожая взглядами удалявшийся аэроплан.

Воцарилось молчание. Казаки позевывали. Бездействие тяготило людей. Глаза казаков перешли на волновавшихся и горячо споривших офицеров.

— А что, братцы, я ровно ничего не пойму. Что же это значит. Только с турецкого фронта вернулись, опять на новый, на свой иди.

— Что? Ничего, воюй знай да помалкивай, — сказал молчавший до этой поры казак. — Наше дело маленькое, за нас офицеры думают.

— За нас и жалованье получают, — добавил чей-то неуверенный голос.

— Нет, братцы, что-то не так. Значит, так друг дружку колошматить и будем, а?

— Поди их спроси, — снова вмешался угрюмый казак, кивая на офицеров.

— Хо-хо-хо, — засмеялись кругом, — они тебе расскажут.

Казаки помолчали, недружелюбно поглядывая на расположившийся невдалеке штаб.

— И какие они, братцы, снова важные да храбрые стали, ровно ничего и не было. Начнут опять над нашим братом мудровать. Как вспомню я, как мы с фронта уходили, так все сердце огнем кипит.

— А как вы уходили, расскажите, дядько, — попросил Никола. Ему невыразимо приятно было лежать на траве и, глядя в ясное небо, слушать, что говорят казаки.

— Да так, уходили, и вся, — буркнул угрюмый казак и, обведя взглядом соседей, продолжал: — А напередки решили мы с нашими драконами посчитаться. И вот, братцы мои, прямо чудно, что тогда со мной сделалось. Гляжу я на них: сгрудились, ровно баранта в поле, куда что и подевалось. Как поскидали с них кресты да еполеты, совсем другие люди, по-другому обозначились. Дивлюсь и глазам своим не верю. Господи, думаю, да неужто ж я вот им, вот этим харям, всю жизнь свою отдавал? С нами рядом солдаты свой штаб решали, там их человек до ста прикончили.

— А поди, страшно человека живота лишать? — спросил Никола, глядя испуганными глазами на рассказчика.

— Чего страшно, не свой живот отдаешь, — неторопливо бросил угрюмый казак. — Да хоть бы и свой — не велика печаль. Какая наша жизнь — голая, одна насмешка.

— А я так думаю, братцы: свою жизнь легче отдать, чем другого человека уничтожить. Я бы не мог.

Казаки дружно засмеялись.

— Тебе бы, Никола, в послухи идти, из тебя бы важный праведник произошел, — сказал угрюмый казак.

На минуту воцарилось молчание.

Высоко над степью проносились облака, синее небо было прозрачно и бесконечно, и солнечные брызги наполняли душу Николы счастливым чувством.

«Господи, и зачем это только воюют люди… Нешто плохо жить на свете?» — думал Никола, и в его круглых глазах виднелось недоумение и любопытство.

— А ну, Скиба, расскажи яку-нибудь балачку, — прерывая молчание, сказал один из казаков, обращаясь к Скибе, голова которого лежала на ногах Николы.

— Каку ж балачку, вы уже все слыхали, — деланно равнодушным тоном протянул Скиба.

— А про Ленина ты давеча не кончил, Панас, — подсказал Никола.

— Ну-ну, давай про Ленина, — зашумели казаки.

— Ну, что же, раз громада требует, расскажу, — сказал удовлетворенный Скиба и скороговоркой начал: — Да-а… И значит, надоело казакам воевать, воюют, воюют, а за что — неизвестно. Вот и выбирают они одного казачка для посыла в Москву. А был он здоровенный дядько с великими, по-казацкому, вусами, донизу. Приходит, значит, той казак к самому главному комиссару и говорит ему: «А ну, ваше благородие, товарищ дорогой, веди меня к вашему набольшему, к самому Ленину. Я с им разговор должен иметь». — «А какой, — говорит, — разговор? Желательно и нам знать». — «Не могу, — говорит, — вам сказать, господин товарищ, а значит, могу это только самому Ленину обсказать». Бились, бились с ним, казак уперся: нет да нет. Ну ладно, делать нечего. Хучь верть-круть, хучь круть-верть, а вести надо. Ведут это его к самому Ленину, в штаб. Смотрит казак, сидит такой человечек, вокруг его все товарищи министры ходят, а среди них и бабы есть. Вот поклонился Гаврилыч Ленину и говорит: «Вот вы, товарищ набольший, здесь, скажем, вроде царя существуете. Просим вас обозначить нам, казакам, что меня до вас послали, правда это или нет, будто вы сословие наше казацкое уничтожить желаете и нас всех вместе с женами и детьми в коммунию поворотить?» Засмеялся тут Ленин, а министры-товарищи как захохочут, ровно в пушки вдарили, а бабы ихние платочками закрываются, чтобы, дескать, казак не видел, как над его словами смеются. «Нет, — говорит Ленин, — нет, Гаврилыч. Не хотим мы волю казацкую рушить, жен и отцов в коммунию забирать, а хотим, — говорит, — правду народную в России укрепить, да всему трудовому люду помощь дать». — «Ну, ладно. Дело хорошее. А каку вы помощь мужикам обещаете?» — «Землю, — говорит, — землю-матушку, чтобы трудился на ней каждый, кто ее может вспахать и в дальнейшем ей во всем соответствовать». — «Так, дело хорошее, а только не от нас ли, казаков, хотите вы прирезать землицы для мужиков? Потому что если так, то мы на то не согласны, и вы уж меня извините, товарищ главный комиссар господин Ленин, но раз нашего согласу не будет, будем всем войском с вами биться». Снова как загрохочут все, ровно пушки в Черкесске на параде вдарили, даже сам Ленин этак маленько ухмыльнулся и говорит: «Эх, седой ты, Гаврилыч, как волк, и ума у тебя на целый полк, а вот одного не сообразишь: ты посмотри на Россию-матушку, хоть назад, хоть вперед поезжай, коня уложишь, себя уморишь, а конца-краю не найдешь. Да разве в вас, казаках, вся сила? Вас горсть одна, а мужиков копна. Вас сотня, а мужиков мильен. Разве вашими землями накормить голодных мужиков? Нет, братцы, нам вас обижать не резон, мы да вы одна кость, черная да трудовая. У вас землицу брать — себя обижать, а мы ее, кормилицу, в другом месте нашли».

Скиба сделал паузу, оглянулся по сторонам. Собеседники тоже невольно осмотрелись. К ним подходил вахмистр Дудько.

— Що, Скиба, опять балачки разводишь?

— Никак нет, Василь Тимофеевич, про турецкую войну сказываю, как под Эрзерум ходили в шестнадцатом году.

Дудько недоверчиво скосил на казаков глаза, помолчал, скрутил папироску и, уже отходя, многозначительно бросил:

— А ты брось брехать, дурья голова, тебе говорю, от твоих балачек как бы твоя жинка вдовой на станице не осталась. Не забывай того.

Наступило молчание. Слышалось только мирное сопение коней. Ясное прохладное утро уступало место солнечному полдню. Казаков разморило.

— А чи не завалиться поспать? — не обращаясь ни к кому, спросил Скиба и минуту спустя спал, уткнувшись лицом в слежавшуюся сырую траву.

ГЛАВА VII

Смело мы в бой пойдем

За Русь святую…

Гимназистка молодая

Сына родила…

Перебивая пение, лихо загудели слова другой песни, под звуки которой вошли в Камышеваху дроздовцы, бывшие в этот день в резерве и не участвовавшие в бою. По улице текли рота за ротой. До ушей жителей, теснившихся у ворот домов, долетали отдельные слова и обрывки фраз.

— Держи вправо.

— Э-эй, обозные, куда, черти, повернули?.. — исступленно надрывались позади.

— Ох и табачок, покурить да и сдохнуть.

— Где квартирьеры третьего батальона?

— Тише, ты, образина. Взобрался на коня, так и людей можно давить?..

Разглядели, рассмотрели

То мало дитя…

— Важно идут, — понимающим голосом, видимо желая быть услышанным, сказал высокий, чернобородый старик, одобрительно кивая головой. — Оно видать выучку-то. Нешто те голодранцы так ходили?

— Ну, куда им супротив этих, — поддержала его баба в сером платке, бойкими глазами оглядывая дроздовцев.

— Так то же юнкеря. Их, голубчиков, с малолетства к тому приобучают. Ему годков семь сполнилось, а его мальцом еще в кадеты определяют. И чин ему, и погоны, ровно большому, дают.

— Ишь ты, — вздохнула баба, — то-то же, видать, обученные.

Роты медленно шли, поминутно останавливаясь и пропуская наседавшие сзади обозы. Изредка, покачиваясь, прокатывали санитарные повозки, из-под брезента которых деланно строго глядели сестры.

— Здорово, сестрички. Нет ли лекарства от бессонницы? Третью ночь не спим, все землю топчем, — весело подмигнул сестре курносый, с круглыми щеками, шагавший сбоку шеренги молодой прапор и уже вслед крикнул: — Подвезла б добра молодца, то-то бы славно.

— Вот это уже баловство. Какая с бабой война, баба должна сидеть дома, — и старик в сердцах сплюнул в сторону.

— Что, старый черт, ай не любишь наших, что плюешься? Смотри, как стукну, так и дух из тебя вон, — не поняв жеста старика, рассердился солдат-дроздовец, в упор разглядывая перетрусившего деда.

— Уйдем-ко отселе, Домна. От греха подальше, — заторопился старик, — неровен час, еще и вдарит, — пятясь, он быстро скользнул во двор и осторожно запер за собою на щеколду дверь.

Роты все так же нестройно и хлопотливо мялись в узких улицах, перемешиваясь с солдатами чужих, еще не разведенных по квартирам полков.


Пешая разведка дроздовцев отошла от линии железной дороги и, минуя разбросанные вблизи хутора, двинулась на северо-восток, желая обезопасить от неожиданного удара красной кавалерии правый фланг шедшего сзади полка.

До сих пор согласно неписаному, установившемуся опытом гражданской войны правилу боевые действия — отступление, продвижение вперед — развертывались в основном по линиям железных дорог, справа и слева от которых, под прикрытием бронепоезда, двигалась пехота. Самые свирепые бои происходили на узловых станциях и железнодорожных путях, но теперь, после того как красные, сбитые со своей основной линии Шахты — Ростов — Торговая, стали отходить на север, правило это соблюдалось реже. Двигавшиеся вперед добровольцы стали встречать упорное сопротивление и в стороне от железных дорог. Красная конница дерзко прорывалась в тылы белых, взрывала поезда с боеприпасами, уничтожала части, оторвавшиеся от основного ядра.

Верстах в шести за ушедшей в разведку ротой шел в колонне второй дроздовский полк.

Впереди колонны на сытой низкорослой лошадке, тяжело и, видимо, неумело сидя в казацком седле, ехал спокойный, молчаливый человек, с устремленными в землю глазами. Это был командир второго дроздовского полка и начальник правофланговой колонны.

Очертания пройденных хуторов уже начинали сливаться с горизонтом. На довольно большом от полка расстоянии маячило сторожевое охранение, а за ним — ушедшая в разведку девятая рота капитана Дебольцева.

Люди двигались хмуро. Ежедневные переходы, короткий недостаточный сон и напряженное ожидание боев утомили людей. Сзади медленно кружилась пыль и скупо ложились пройденные версты.

Полковник поднял голову, чуть тронул острыми звездчатыми шпорами своего конька и, отъехав в сторону от дороги, негромко сказал:

— Привал. Тридцать минут. Остановить батальоны. — Затем, держась за луку, неловко слез с коня и, с удовольствием разминая затекшие ноги, пошел вдоль сырой неглубокой канавки. Подскочивший ординарец принял его неказистого конька.

— Батальон, стой! Вольно. Привал полчаса, — отрывисто скомандовал худой, с шедшим через все лицо глубоким шрамом капитан. Затем крикнул начинавшим разбредаться по сторонам людям: — Далеко не расходись.


Девятая рота спустилась с холмов в хутор Бескрайний и заняла его. Впереди за селом, около родника, было поставлено охранение, а на верхушку стоявшей без дела мельницы взобралось наблюдение из двух человек.

Капитан Дебольцев вызвал взводных и приказал им внимательно следить за дорогами, не выпуская никого из хуторка.

— Эти анафемские мужички — народец весьма подозрительный. Чтобы ни одна душа не исчезла отсюда. Знаете, прапорщик, — обратился он к почтительно слушавшему его Клаусу, — я скорей поверю черту, дьяволу, нежели им. Видите, — показал он головой на толпившихся в отдалении мужиков, — видите их? Сейчас они рабы, а ну-ка отступай мы, попадись тогда кто-либо из нас этим богоносцам. Видал я этих смиренников на фронте, — он возмущенно покачал головой. — А ну, жалуйте-ка сюда. Да не бойсь, не волки, не укусим. Ну, ать-два, — скомандовал он, подзывая мужиков. — Ну, борода, ты в армии был? — спросил он приземистого, испуганно глядевшего на него мужика. — Ну говори, служил?

— Никак нет, ваше высокоблагородие, — оглядываясь, как бы ища у толпившихся сзади хуторян поддержки, забормотал мужик.

— Это верно, вашбродь. Отсюда никто в армию не шел, все здесь, — кланяясь, подтвердили мужики.

— Вот дурьи головы. Да я вас не о том спрашиваю. В армии, в царской, солдатом был?

— Так точно, довелось. В белостоцком полку в городе Изюме, так точно, служил, — поспешно подтвердил мужик.

— Ну то-то. Так вот, значит, и отвечай по-военному. Быстро и правдиво. Красные поблизости есть?

— Никак нет, вашбродь. Словно бы и не слыхать.

— Не врешь?

— Никак нет. Истинная правда.

— Так. Ну, а что слышно по хуторам? Где Думенко?

— Так разно говорят. Кто как. Одни говорят — на Ростов подался, другие — будто по степи кружит.

— Ну а своих, местных большевиков, много?

— Да у нас словно и нет, а кто и был, так к Буденному да Шевкоплясу ушли.

— Это кто же? Главари, что ль?

— Так точно, вроде как командиры, — ухмыльнулся мужик.

— Та-ак. Ну, а поблизости нет, говоришь?

— Так точно. Покуда бог миловал, да только разве разберешь, вашбродь, сегодня нет, а к вечеру тут. Мы и вас вот не ожидали, ан в гости пожаловали.

— Так точно, это верно, все может быть. В степи дорог много, куда хошь — туда и сыпь, — разом заговорили осмелевшие мужики.

— Ну, ладно, богоносцы… Молоко есть?

— Так точно, вашбродь, найдется. И хлебца прикажете?

— Прикажу, — согласился капитан. — Да вали все, что имеется. За все заплатим полностью. Так-то, юноша, — повернулся он к Клаусу, со вниманием и любопытством слушавшему его диалог с мужиками.

ГЛАВА VIII

Никола лежал на спине, уставясь голубыми ясными глазами в такой же голубой и чистый небесный свод. Рядом с ним похрапывал Скиба. Пушки ухали не переставая. Их сочный грохот как будто приблизился.

Воздух вдруг затрясся, загрохотал тяжелый оглушительный взрыв, и саженях в тридцати от казаков взметнулся к небу черный дымный столб. Блеснул огонь, и тяжелые мокрые комья земли вместе со свистящими и завывающими осколками тяжело обдали полусонных казаков. Через секунду снова, вздымая к небу комья чернозема, разорвался второй снаряд. Кто-то охнул и застонал. Падая и пригибаясь к земле, пробежали артиллеристы, по полю заметались перепуганные кони…

— По коням! — раздалась команда.

Сонные казаки вскакивали в седло, другие метались по полю, ловя убегающих коней. Пулеметчики наметом скакали, уходя подальше от внезапно посыпавшихся снарядов. Несколько минут по полю в беспорядке носились перепуганные кони и люди, спеша к холмам, за которыми они были невидимы противнику. От хутора, огибая осыпаемое снарядами место, бежали пехотинцы, прячась в неглубоких ложбинках.

Со стороны Ельмута медленно полз бронепоезд красных, с которого, не переставая, трещали пулеметы и гулко ухали орудия.

Еле сдерживая горячившегося коня, Никола скакал рядом со Скибой.

Они уже миновали холмы и теперь почти в безопасности спешились в глубокой ложбине между двумя холмами. Из-за горы то и дело появлялись казаки, прятавшиеся от снарядов. Снаряды с ревом и свистом проносились над ними и бесполезно рвались где-то в степи. Почти вся сотня была в сборе. Есаул вместе с хорунжим заполз за холм, откуда в бинокль стал разглядывать широкую, разметавшуюся под холмами степь. Почти к самому хутору Коваля, где полчаса назад был отряд, медленно подошел бронепоезд, не останавливаясь, двумя орудийными выстрелами поджег экономию и так же медленно и лениво пополз дальше в сторону Великокняжеской, изредка, как бы нехотя, постреливая по сторонам. Клубы черного дыма кружились над экономией, ярко и весело горело сено, сложенное в стога, и длинные беспокойные языки пламени облизывали выцветшие от солнца амбары. Где-то в стороне, за холмами, ухнула раз и другой казачья пушка, и чуть поодаль от паровоза, взметая землю, разорвался снаряд. В ту же секунду бронепоезд вздрогнул и, задымив черной струей, дал задний ход и стал быстро отходить. Невидимые казачьи пушчонки преследовали его. С бронепоезда яростно огрызались. Постреляв минут пять, бронепоезд исчез за поворотом, и еще несколько секунд дым от его паровоза медленно таял и расходился за холмом.

В стороне по-прежнему бухали орудия, и их эхо гудело по долине.

— Видать, дюже бьются у станицы, — проговорил один из казаков, вслушиваясь в бесконечную, непрерывающуюся пулеметную трескотню.

Несколько запоздавших пуль, неведомо откуда пущенных, с жалобным свистом прорезали воздух.

— Полетела сдыхать, — пошутил вслед низко прожужжавшей пуле Бунчук.

— Пошла шукать доли…

— Або крови, — добавил другой.

Это была последняя пуля, и через минуту степь снова погрузилась в тишину. Порывистый ветерок набегал на курганы.

— По коням! — скомандовал есаул.

Казаки лениво поднялись с мягкой сыроватой земли и не спеша спустились в ложбину, где прятались коноводы.

— Са-а-дись! — снова пропел командир, и черные фигуры повскакали на коней.

Сотня, ускоряя шаг, поднялась на курган и быстро спустилась к покинутому хутору. Пушки бухали по холмам, звук их становился все глуше и удалялся в сторону Кривой Музги.

Неожиданный налет бронепоезда должен был, видимо, задержать наступавшие колонны белых, чтобы дать возможность красной пехоте отойти к Кривой Музге.

Сотня, не задерживаясь, продолжала путь.

Красные отступали, и казаки шли по их следам. Прикрывавший отступление бронепоезд, беспрестанно огрызаясь горячим свинцом, безнаказанно вертелся под выстрелами казачьих батарей. Обе стороны, уставшие от долгого похода и боев, стреляли больше для острастки, и только орудия вели между собой серьезную перебранку, посылая друг в друга звенящие и завывающие тяжелые трех- и шестидюймовые снаряды. Кое-где по полю гнали пленных красноармейцев. Казаки почти донага раздевали пленных, снимали с них новенькую амуницию и крепкие солдатские сапоги.

— Ось, бачите, яки цветочки в поле засветились, — засмеялся вахмистр, указывая на красноармейцев, которых конвоировали казаки.

Солнце сильно палило, и только прохладный степной ветерок освежал истомившихся за день усталых людей.

— Куда гоните? — спросил есаул пехотного офицера, кивком показав на сбившихся в кучу, истерзанных красноармейцев.

— В штаб генерала Покровского, господин капитан, — ответил офицер и, многозначительно улыбнувшись, добавил: — В гости.

Пленные, подгоняемые казаками, прошли мимо сотни.

— Эх ты господи, — снизив голос, сказал Скиба, — вот тебе и свои… Погнали ровно стадо с выгона.

Казаки ничего не ответили, сумрачно глядя вслед удалявшейся толпе.


Казаки отобедали, похлебав жидкого супа, наскоро сваренного пришедшей из обоза кухней. Утомленные дневным боем и тяжелым переходом, люди с наслаждением, отдыхали. Солнце уже уходило на покой, и вечерняя прохлада ласкала усталых людей. Кони с хрустом разгрызали свежий ядреный ячмень, в изобилии найденный в полусгоревших амбарах экономии. Невдалеке, верстах в трех от сотни, расположился штаб отряда, левый фланг которого должны были охранять отдыхавшие казаки.

Никола уютно примостился на земле, подоткнув под себя разостланную бурку и положив голову на мягкие подушки седла. Рядом с ним лежал Скиба. Отдохнувшие казаки полукругом уселись возле и, покуривая, перебрасывались словами.

— Теперь бы домой, поработать охота, — мечтательно сказал Никола, — дома небось и вишня зацвела.

— А ты, Никола, сыми с себя голову, спрячь ее за пазуху, целей будет, да и вали домой. Ночь-то темна, дорога черна, а ты иди да щупай, тут ли она, — скороговоркой посоветовал Скиба.

Казаки засмеялись.

— А ну тебя, — заливаясь добродушным смехом, махнул рукой больше всех довольный Никола.

Каждая частица его тела отдыхала после утомительной езды, и теперь ему хотелось без конца лежать вот так и сквозь сон слушать довольные голоса казаков.

— Ну-к, що ж, ну служил, так то ж я по мобилизации, — доходит до дремлющего Николы голос Скибы, — всех забирали, ну, взяли и меня.

Никола понимает, что Скиба рассказывает о своей службе у красных на Тереке. Никола знает, что Скиба врет. Никто его не мобилизовал, он сам добровольно пошел в большевики, но Никола любит Скибу и никогда ни за что его не выдаст.

— Врешь, поди, охотою к красным побег, — спрашивают казаки.

— А ну, хлопцы, нишкни, кажись, опять шкура идет.

Казаки замолчали и оглянулись. От холма молодцеватой, танцующей походкой шел Дудько, беспокойно вглядываясь в лица казаков.

— Опять балачки, и что вы, ровно бабы, все балясы разводите? Первый взвод в ружье, живо!

Казаки, недоумевая, поднялись.

— Ну-ну, поторапливайся там, ироды. Становись! — рявкнул вахмистр и, оглядев строившихся казаков, стал отбирать людей.

— А ну ты, Федько, ты, Пацюк, ты, Левада, ни, тебя не треба, Пузанков, Ткаченко, Гулыга, Скиба, тебе говорю, Скиба, ходи уперед.

Отобрав двенадцать человек, Дудько скомандовал:

— Кого торкнул пальцем, два шага вперед.

Казаки вышли на два шага вперед и замерли перед вахмистром.

— Равняйсь, смирно! Справа по три, правое плечо вперед, шагом ма-арш! — скомандовал Дудько и, идя сбоку маленькой колонны, направился к видневшимся вдалеке курганам.

— Куда потянул казаков, чертова шкура?

— Не иначе как в штаб, — пытаясь разгадать причину, мудрствовали оставшиеся казаки.

— Старается, сука. Нема ему спокою без золотых погон.

— И получит. Такая стерьва завсегда выскочит вперед, хай ему грець в морду, — провожали теплыми напутствиями вахмистра оставшиеся, глядя вслед усердно шагавшему перед колонной Дудько.


Холмы медленно приближались. Уже можно было разглядеть небольшую группу людей, копошившихся у подножия кургана. По степи пробегал низовой ветерок, и перед ним, словно в пшеничном поле колос, усатый ковыль ложился серебряными волнами к земле. Воздух таял, даль казалась колеблющейся и прозрачной. Между холмами поблескивал Дон, высокой стеной чернел камыш.

— А ну, гляди, Никола, и хорошо же тут, ровно в раю… Эх, кабы моя воля была, не оставался бы тут. Хай ее бис, с войной. Вернулся бы домой.

— А ну там! Без разговорчиков! Опять то Скиба балачки развел.

Скиба умолк.

Колонна подошла к холму.

У подножия кургана стояли бледные, растерзанные, раздетые люди. Несколько солдат равнодушно озирались по сторонам. Два конных ординарца да штабной адъютант, важно восседавший на серой кобыле, завершали всю группу.

— Колонна, стой! — скомандовал Дудько. — Стоять вольно, оправиться, — милостиво разрешил он и, отдав честь адъютанту, доложил: — Все готово, господин капитан!

Адъютант слез с коня и, разминая затекшие ноги, подошел к казакам. Его утомленные глаза пытливо вглядывались в людей, и Николе показалось, будто на одну секунду они задержались на нем.

— Братцы, — надорванным тенорком начал офицер, глядя поверх казаков, — по приказанию командира корпуса, генерал-лейтенанта Покровского, необходимо расстрелять этих негодяев. Это комиссары, отступники от православной веры, продавшиеся за золото жидам. — И так же устало и надорванно приказал: — Вахмистр, начинайте!

Стоявший навытяжку перед ним Дудько встрепенулся и, молодцевато поведя плечами, решительно шагнул вперед:

— Команда, смирно!

Послушные окрику вахмистра, казаки вытянулись и замерли.

— Вин-товки! — бросил Дудько.

Моментально сверкнуло двенадцать блестящих стволов, и сухое щелканье затворов огласило степь. Солдаты, разинув рты, с любопытством глазели на заряжавших винтовки казаков. Лица приговоренных посерели.

Суетливые дрожащие пальцы не попадали на обойму, патроны никак не могли войти в магазинку. Не сводя глаз с лица комиссара, Никола внезапно для себя почувствовал, как липкий ужас заполнил все его сознание и холодный пот заструился под бешметом.

Обойма наконец с треском улеглась в «магазинке», и это успокоило Николу. Искоса он взглянул на Скибу и, к своему великому удивлению, увидел, что Скиба стоит, не поднимая винтовки.

— Ну, живо там, раз-два — и готово! — закричал Дудько.

Расталкивая казаков, вперед вышел Скиба и сказал:

— Василь Тимофеич, ослобоните меня. Занедужил, не могу.

Глаза Дудько округлились и налились бешенством. Его покатые плечи заходили, а круглое курносое лицо покрылось багровым румянцем.

— Становись в шеренгу, сукин сын, я те дам «не могу»! Сволочь босяцкая!

Адъютант прищурил глаза и стал внимательно всматриваться в лицо казака.

— Не могу, хоть зарежьте. Никак не буду, — вырвалось у Скибы.

В ту же секунду он упал от удара. Его лицо залилось кровью, липкая жижа закапала на грязный воротник и засаленную грудь бешмета.

— У-у, сука. Один всю казацкую семью поганишь, — нанося второй удар, прохрипел Дудько.

Скиба, лежа у ног вахмистра, охнул и, прикрывая руками голову, застонал.

Казаки вздрогнули и зашумели. Солдаты заволновались.

Не предполагавшие такого поворота красноармейцы зашевелились. Ожидание смерти сменилось надеждой, и они разом заговорили:

— Братцы, родные, казачки, не убивайте…

Дудько хищным взглядом окинул заволновавшихся пленных, быстрым движением расстегнув кобуру, ловко выдернул наган и с размаху, не целясь, выстрелил в стоявшего к нему ближе других. Тот судорожно схватился за грудь и ничком упал на траву.

— А ну, кто еще? — вращая глаза и бормоча ругательства, завопил Дудько. — Смирно, мать вашу!..

Казаки онемели. Начинавшийся было ропот разом стих. Выстрел заглушил разбуженную на минуту совесть, простая человеческая жалость растворилась в животном страхе за себя. Глаза казаков потеряли осмысленное выражение, его сменило покорное и безвольное чувство подчиненности.

— А ну, прямо по комиссарам… пальба взводом! — коротко бросил Дудько, и звенящие нотки команды резнули наступившую тишину.

Казаки, словно автоматы, выбросили вперед винтовки, застывшие ровной четкой линией. Среди осужденных произошло движение. Двое упали, закрыв руками глаза. Четверо спокойно смотрели на черные дула направленных на них ружей.

— Умираем за народ, за Советскую власть, за вашу счастливую жизнь, казаки, — сказал комиссар, глядя на казаков.

В груди Николы пробежал знакомый холодок, его сердце остро и учащенно забилось. Он заморгал и, чувствуя, что его руки больше не могут держать винтовку, тяжело вздохнул, с шумом втянув воздух, словно желая вместе с ним вдохнуть решимость и отвагу.

— Взво-о-од, пли! — растягивая слова команды, крикнул вахмистр.

Зажмуря глаза и не отдавая себе отчета в том, что делает, Никола, не глядя, дернул курок, выпустив пулю над головами осужденных.

Недружный залп сухо прорезал воздух и гулким эхом отдался в прибрежных камышах. Звук пробежал над сонными водами Дона и, пугая уток, растаял на другом берегу реки.

Опустив винтовку, Никола, еще бледный и испуганный, открыл глаза.

На зеленой траве, шагах в десяти от казаков, лежали недвижно залитые кровью люди. Шестой, еще живой, судорожно корчился, хрипя и тяжко выдыхая из себя воздух. Из его простреленной шеи текла густая кровь, а на синих помертвевших губах лопались алые пузыри.

Дудько оглядел расстрелянных и, вложив револьвер в кобуру, деловито доложил:

— Готово, господин капитан.

Адъютант удовлетворенно вздохнул и, пожав руку обрадованному вахмистру, многозначительно произнес:

— Благодарю вас за распорядительность и энергию. Обо всем сегодня же будет доложено генералу, а этого негодяя, — он указал на Скибу, — арестовать и держать до распоряжения из штаба.

Он тяжело взобрался на седло и, еще раз козырнув вахмистру, поскакал, за ним крупной рысью затрусили вестовые. Солдаты вяло и недружно стали рыть могилу для расстрелянных.

— Команда, смирно! Справа по три, правое плечо вперед, шагом марш! — скомандовал Дудько и тем же тоном обратился к Скибе, стоявшему с обреченным видом: — Ну, ты, сукин сын, ходи вперед колонны, да коли хоть на шаг отстанешь, я сам расквашу тебе башку.

Обезоруженный казак прошел вперед. Когда команда поднималась на бугорок, какая-то сила заставила Николу оглянуться назад.

Двое солдат рыли могилу. Другие стаскивали в кучу убитых. Заходящее солнце, глядя через курган, косыми лучами играло на блестящих лезвиях лопат. Втянув голову в плечи и опустив глаза, Никола быстрее зашагал, стараясь поскорее забыть картину расстрела.

ГЛАВА IX

— Господин капитан, конные в степи… — скатываясь с холмов, доложил офицер-дроздовец, — вероятно, красный разъезд.

— Большой? — спросил Дебольцев.

— Человек до сорока.

— Откуда?

— С северо-востока, уже недалеко.

— Не казаки ли? Вы, гляди, своих еще не обстреляйте.

— Никак нет. Думаю, что красные, — торопливо доложил офицер.

— Ладно, поглядим. Первая полурота — в ружье! Немедленно занять без шума гребни холмов. Прапорщик Клаус с двумя пулеметами — туда же. Без моей команды не стрелять. Подпустим поближе, и тогда — залпом да пулеметами уничтожим. Дозоры далеко?

— Верстах в трех.

— Ну-с, живо! Второй полуроте с пулеметом, под командой капитана Трофимова, остаться здесь и быть наготове. Приготовить ординарцев для связи с полком, — быстро приказал Дебольцев и, подойдя к шеренге строившихся дроздовцев, привычно скомандовал: — Смирно! Левое плечо вперед — арш!

Беглым шагом он повел колонну к холмам, высившимся над хутором Бескрайним.

Испуганные суматохой и предстоявшим боем мужики спешно загоняли скотину и наглухо закрывали перекосившиеся ставни.

Клаус осторожно выглянул из-за кучи щебня, лежавшего перед ним. Внизу раскинулась степь, ровная, как разостланное полотно. Верстах в двух от цепи медленным шагом двигались к холмам конные дозоры, за которыми в отдалении шел разъезд красных. Конные направлялись к холмам, где за прикрытием лежала в боевом порядке полурота и откуда глядели в степь два хищных ствола его, Клауса, пулеметов.

— Берите их на мушку, прапорщик, пока не поздно, — услышал он голос Дебольцева.

Клаус машинально перевел целик и припал к прорези прицела.

Второй пулемет, на котором работал унтер-офицер старой армии Бондарчук, был на правом фланге цепи. Клаус попытался было найти его, но за извилистым гребнем холма и головами стрелков ничего нельзя было увидать.

«…Итак, сейчас — первый мой бой, — волнуясь, думал прапорщик. И, чувствуя, что отвлекается от самого главного — предстоящей стрельбы, повторил: — Мой бой, бой, пой, рой… — И спохватился: — Ну какая ересь. Нельзя ни о чем сейчас думать, кроме как о пулемете и вон этой черной кучке приближающихся всадников».

Но глупые и ненужные слова и созвучия властно рождались в его мозгу и отвлекали его.

«Это трусость, — неожиданно решил Клаус, — конечно трусость. Хотя почему трусость? Разве что-нибудь угрожает мне? Ведь они, а не я идут на пулеметы.

Ну и что же, и все-таки я трус, трус еще больший, чем другие. Я боюсь не быть убитым, а боюсь убить, — вдруг осознал свое волнение Клаус. — Да, да, я боюсь убить вот этих, не ожидающих смерти людей. Да, я трус», — уже спокойнее решил он. Но в эту же минуту ему вспомнилось его юнкерское время. Генерал Деникин, торжественный парад, его, Клауса, мечты. Прапорщик вспомнил, что он теперь уже не гимназист, не тряпка, как озлобленно назвала его Анна Аркадьевна. Вся его гордость вспыхнула и заговорила в нем, и, забывая о приказе Дебольцева, Клаус вдруг нажал спусковой рычажок. Четкая равномерная дробь заговорившего пулемета огласила холмы.

Цепь, не ожидая команды Дебольцева, неожиданно дала нестройный залп, в котором потонула возмущенная брань обозленного капитана.


Ночь текла монотонно. В черно-серой мгле темнели недвижные курганы, и за ними неясно отсвечивала река. Высокий камыш шуршал, от воды тянуло предутренним ветерком. Ровная степь разбросалась на широком просторе от самого Азова до верховьев Дона. Луна искоса поглядывала на примолкшую степь и снова проваливалась в серые облака. Частые звезды, слабо мерцая, постепенно сливались с бледнеющим горизонтом. Рассвет был недалек. От реки оторвался туман и, цепляясь за курганы, потянулся по земле. Меж холмов пробежал ветерок. Луна в последний раз глянула на Дон и, качнувшись, провалилась в облака. Горизонт стал затягиваться сизой пеленой, ближайшие холмы рельефнее обозначились в предрассветной мгле. Предутренняя сырость пронизывала до костей, воздух стал влажным и густым. Казаки забились под бурки и, поеживаясь, теснее прижимались друг к другу, прячась от набегающего ветерка.

Кони, пофыркивая, тяжело сопели и шумно переступали с ноги на ногу, поматывая пустыми торбами. На востоке слабо обозначился рассвет. Серые дрожащие тени поползли по курганам, колеблясь и тая в воздухе. Где-то над Доном дважды прокричала встревоженная сова и хрустнул обломившийся камыш. Часовые черными комочками серели на буграх, поглядывая слипающимися глазами в расползавшуюся мглу.

Положив голову на ногу соседа, Никола сладко спал, чуть похрапывая во сне. Справа и слева от него лежали казаки, тревожно вздрагивавшие от тяжелых сновидений и липкого, всюду заползавшего тумана. По пухлым, еще юношеским губам Бунчука бродила довольная улыбка. Николе снились его станица и широкий густой сад попа Евгения, куда он залез с Панасом Скибою «натрусти алыча». Обоим лет по десяти, не более. Никола залез на дерево и с азартом рвет поповское добро, полные сочные сливы, а Скиба, оставшийся внизу, с тайной надеждой смотрит вверх, и Никола без слов знает, что Скиба просит его, Николу, бросить вниз хотя бы пару желтых наливных слив. Сорвав самую большую и спелую, он бросает ее вниз. Как вдруг… Из-за деревьев к ничего не подозревающему Скибе осторожно крадется поп Евгений и, страшно исказив свое изрытое оспой лицо, тянет к нему длинные цепкие руки. Никола видит это. Его рука отпускает ветку, он широко раскрывает глаза и, весь полный ужаса и страха за Панаску, хочет ему громко, отчаянно крикнуть «беги», но язык его нем, голос беззвучен, и ни один звук не может вырваться из его груди. «Беги, беги…» — силится выкрикнуть Никола, но поздно. Длинные руки попа уже схватили перепуганного, забившегося в ужасе Панаску, сухие цепкие пальцы душат помертвевшего от страха друга. И видит Никола, что Панаска уже не мальчик, ворующий поповские сливы, а казак Скиба, а поп Евгений уже не поп, а вахмистр Дудько, изо всех сил сжимающий Панаске горло. Лицо Скибы побагровело, в его глазах слезы, он что-то громко и жалобно кричит; но Дудько неумолим, он сильнее и крепче сжимает Скибе горло, и по цепким скрюченным пальцам вахмистра стекает Панаскина кровь.

— О, боже… — всхлипывает во сне Никола, и сердце его обливается страхом за судьбу друга. И хочет Никола помочь ему, но не может. Смертельная слабость сковывает его. Вахмистр валит Скибу на землю. Панас падает, издавая долгий и протяжный стон.

— Господи, — бормочет Бунчук и открывает глаза.

Над ним широкое уже белесоватое донское небо с бледными немигающими звездами. Холодный ветерок тревожит высокую траву и бродит по лицам спящих казаков. Подгоняемый им туман отрывается от земли и, редея, плывет неровными клочьями, сквозь которые чернеют невысокие курганы.

— Приснилось, — Никола облегченно вздыхает, вспоминая тяжелый сон. Он приподнимается и осторожно, чтобы не разбудить соседей, потягиваясь, встает и еще сонный бредет куда-то. В душе Николы хаос. Мысли не ясны, а осадок от кошмарного сна еще не прошел.

«Неужто казнят? — буравит голову тревожная мысль. — Казнят не иначе. Вон и хлопцы тоже сказывают. Надо бы пойти хоть взглянуть на него».

Он медленно пробирается между сонных вздрагивающих тел и понуро стоящих коней.

На пулеметной тачанке, укутав башлыком голову и сунув ноги в ароматное сено, спал есаул. Рядом с ним, скрючившись самым невообразимым образом, лежал хорунжий Горобец, а внизу, у колес тачанки, разметавшись, храпел Дудько. Около него в землю была всажена пика, на которой болтался голубой сотенный значок. Это был штаб сотни. В стороне от тачанки сидел дремлющий часовой, на обнаженной шашке которого изредка поблескивали бледные утренние зори. Восток уже заалел. Плотные, как вата, обрывки тумана быстрее поползли по степи, тая в наступающем утре. Робкие, еще неверные лучи солнца глянули из-за Дона, пробежав веселой улыбкой по насупившимся холмам.

Наступало утро. Даль медленно прояснялась, четкие контуры степи проступали сквозь убегавшую мглу.

Около часового лежал неподвижный черный комочек. Это был завернувшийся в бурку Скиба. Никола медленно приблизился к часовому.

— Здорово, Пацюк.

— Ну, — выжидательно и опасливо спросил Пацюк, бросая косой тревожный взгляд в сторону тачанки.

— Спит?

— Спит, — так же недоверчиво шепотом сказал Пацюк и, не меняя тона, продолжал: — Ходы ты отседа, Никола, к бисовой маме.

Никола нерешительно повернулся и, замедлив шаги, пошел обратно к взводу, еще раз на ходу оглянувшись на черный свернувшийся комок.


«Как же можно так вот легко лишить жизни другого человека? Поднял винтовку, нажал курок — и конец, нету жизни», — думал Никола, вспоминая вчерашний расстрел.

— Чудно, дядько Пацапан, как я подумаю. И как это все творится на свете. Живет вот человек, и ест, и пьет, и службу свою справляет как надо, и все для него имеется — и земля, и солнце, и цельный мир. А вот другой захотел лишить его всей радости, вскинул на него винтовку — и конец. Нету уже ни солнца, ни света, ничего нет. И отчего это, дядько Пацапан, так выходит? Где же правда-то?

— А кто ее знает. Правду, говорят, свиньи съели, — буркнул Пацапан, пожилой и хмурый казак, неведомо почему попавший в эту мобилизацию. Осторожно обкусывая маленький огрызок сахару, он со свистом тянул чай.

— А я так думаю, что это не по-правильному. Ни к чему это все, — не умея передать своих мыслей, путано и взволнованно закончил Бунчук.

— Чего «ни к чему»? — не отрывая губ от кружки, спросил Пацапан.

— А все, дядько, — и война, и злость людская, и начальство.

— Эх, Никола, Никола. Гляжу я на тебя и дивлюсь. Чудной ты. Тебе бы в монахи идти. Какой из тебя казак? Водки не пьешь, войны не любишь.

— Я, дядько, жизнь люблю, оттого и чудной, — улыбаясь печальными глазами, сказал Никола.

Казаки попили чай и, разморенные долгим сном и теплым утром, лежали на траве, лениво перебрасываясь словами.

— А ну там, Пацапана да Бунчука до командира! — во всю силу своих легких закричал Дудько, появляясь из-за командирской тачанки. — Живей, живей, не копайся.

Никола вздрогнул, быстро вскочил и, оправляя на бегу измятый бешмет, бросился к тачанке. За ним, тяжело ступая коваными сапогами, поспешил Пацапан.

— Чего изволите, господин есаул?

Оба казака вытянулись перед сидевшим на тачанке есаулом.

Командир оглядел казаков и, слегка задержавшись на круглом растерянном лице Бунчука, сказал:

— Отвезете в штаб этот пакет и сдадите арестованного. Поняли?

— Так точно, поняли, — в один голос подтвердили казаки, глядя немигающими глазами на командира.

— А ну, ты, повтори, — обратился есаул к Николе, с добродушной усмешкой глядя на пухлое полудетское лицо казака и его лучистые, неестественно серьезные глаза.

— Должен, господин есаул, пакет в штаб отвезти и Скибу сдать, — тихо повторил Никола, с усилием проговорив последние слова.

— Не Скибу, а арестованного, — сухо поправил есаул и коротко приказал: — Иди.

Казаки заспешили к коням. Через минуту они подъехали к вахмистру, приняли у него пакет и арестованного. Скиба стоял бледный. Вчерашние побои резко обозначились на его лице. Огромный сизый кровоподтек шел через весь правый глаз, щека опухла.

— Ну, ты, большевик, седай на коня. Должно, в последний раз, — насмешливо сказал Дудько и, повернувшись к конвоирам, проговорил: — Коли чего случится, рубайте его на месте.

Пацапан сделал казенно понятливые глаза и, сунув пакет за пазуху, тронул коня. За ним двинулись Скиба и Бунчук.


— А что, братцы, казнят меня в штабе? — тихо спросил Скиба конвоиров.

Никола опустил глаза и придержал коня, стараясь не смотреть на друга. Пацапан же медленно и деловито свернул папироску и, затянувшись, равнодушно сказал:

— Должно, казнят, не иначе.

Скиба, не ожидавший другого ответа, опустил голову, уйдя в свои безрадостные думы. Никола глядел на его понуро согнувшуюся спину, на грязную гимнастерку и выбившиеся из-под папахи русые кудри. Он видел, что Скиба уже примирился с мыслью о смерти, и эта обреченность еще больше огорчала Бунчука. Не понукаемые седоками кони еле шли.

Позади за холмами осталась сотня, а где-то впереди, верстах в трех от нее, у самой железной дороги расположился штаб. Дорога кружила между курганами и близко подступала к реке. Высокий камыш густой стеной поднимался над берегом, подрагивая своей нарядной коричневой бахромой. Яркое солнце дрожало в воде, пронизанной золотистыми увертливыми лучами. Серебристая рябь дрожала на воде. Быстрые нырки и хлопотливые ласточки резали крыльями густой воздух.

— Господи, какая благодать! — ни на кого не глядя, прошептал Скиба и, стянув с головы шапчонку, подставил белокурую голову под прохладные порывы набегающего ветерка. — Последний раз гляжу я на тебя, Тихий Дон, — проговорил он и еще тише сказал: — А не хочется умирать, уж вот как не хочется!

Перед Николой снова всплыл его вчерашний сон. Он с усилием отвел глаза от лица Скибы и посмотрел на другой берег реки. На той стороне курились сизые облака, ровной полоской вставали зеленые сады и хутора. Это были Борзиковские хутора, уже третий день занятые красными. Из садов поднимались приветливые дымки, между деревьями неясно маячили люди.

Никола оглянулся. Было тихо, ровная спокойная степь казалась безлюдной. Только впереди, на станции, громыхали поезда и немолчно пыхтел невидимый бронепоезд.

— Ну, хватит, поехали, — прервал молчание Пацапан и тронул коня.

— Погоди, дай наглядеться, — тихо сказал Скиба и, не отрывая глаз от противоположного берега, быстро и торопливо зашептал: — А там свои, красные. Так близко свои, и неужто помирать?

— Ну, будет брехать, — крикнул Пацапан. — Езжай вперед. Тоже за вас неохота пропадать. Слыхал, что вахмистр наказывал?

Скиба тяжело вздохнул и, не отрывая взгляда от зеленого хутора, повернул коня.

— Стой, стой, Панас! — неестественно высоким голосом закричал Бунчук. — А ну, руки вверх, дядько Пацапан, руки вверх, кажу я тебе, — закричал Никола, вскидывая ружье и наводя дуло в лицо побелевшего от неожиданности казака.

— Ты що, Никола, очумел чи сказился? Не шуткуй! — забормотал Пацапан, поднимая над головой руки и с недоумением разглядывая Бунчука.

— Молчи, дядько, молчи, прошу я тебя, — с усилием проговорил Никола, и Пацапан понял, что еще звук — и этот тихий Никола застрелит его. Пацапан испуганно заморгал глазами, стараясь не глядеть в побелевшее от отчаяния и решимости лицо Бунчука.

— А ну, Панас, сымай с него винтовку, — торопливо крикнул Никола опешившему Скибе. — Так, а теперь сходьте, прошу вас, дядько Пацапан, с коня.

— Братики, родные, що ж вы со мной робите, да ведь колы воны меня найдут, пропала моя головушка, под расстрел пиду, — растерянно взмолился Пацапан.

— Не бойсь, дядько, мы вас чумбуром да уздечками свяжем. Нехай на вас начальство не обижается, — радостно заговорил Скиба.

— Не поминайте лихом, дядько Пацапан, и передавайте поклон казакам. Ну, дядько, не гневайтесь на нас, прощевайте.

И оба казака, связав Пацапана, раздвинули камыши и въехали в реку.

Впереди плыл Скиба, держась за гриву коня и усиленно работая ногами. Сбоку, чуть позади него, виднелась круглая голова Николы, в черной барашковой кубанке.

— Ну, Никола, — фыркая и отплевываясь, заговорил Скиба, переворачиваясь на спину и отдыхая на воде, — вовек не забуду этого, братец!

Скиба хотел еще что-то сказать, но вдруг закричал:

— Плыви скорее, Николка, казаки!

Никола приподнял голову и увидел позади на оставленном берегу кучку конных людей. Они что-то кричали, суетливо снимая винтовки. Несколько пеших бегали по кургану и, припадая на колено, целились в беглецов.

Торопливо защелкали выстрелы, частым сухим дождем посыпались пули, вспарывая спокойную гладь реки. Несколько пуль шлепнулось у головы Скибы, и он, выпустив гриву коня, глубоко нырнул, уходя от настигавших его пуль.

В ту же секунду красноармейский пулемет дробно застучал с противоположного берега.

Пули со свистом и воем полетели через Дон.

Напрягая последние силы, Скиба судорожно поплыл к низкому пологому берегу, где ждали уже красноармейцы. Из кустов непрерывно стучал пулемет, сгоняя с кургана стреляющих людей.

Когда усталый и обессиленный Скиба вылез на берег, его подхватили сильные дружеские руки. Он торопливо обернулся назад, ища плывущего сзади Николу…

Посередине реки, колеблясь на небольших волнах, плыла, покачиваясь, черная кубанка Николы; отряхиваясь и пофыркивая, к берегу подплывал конь Бунчука.

ГЛАВА X

Часть, в которую попал Скиба, была третьим батальоном одного из полков 37-й дивизии Шевкопляса, отходившего с боем к станции Кривая Музга.

К вечеру первого дня Скиба был вызван в штаб дивизии.

— Ну что же, братцы, прощевайте, спасибо за ласку, — вздохнул казак, прощаясь с бойцами. — Мабудь, опять и свидимся.

— Во, во, ты, станичник, просись до нас. Желаю, мол, в стальную шевкоплясову дивизию, да прямо в наш полк. С нами легче.

— Оно бы словно и так, да нам в пехоту нельзя, не приучены, сызмальства на конях, — не соглашался Скиба.

— Ну вали как знаешь, браток. На коне али с земли, а все за Советы воевать. Ну, час добрый.

И Скиба, вскочив на своего пегого маштачка, направился в сопровождении двух конных конвоиров в штаб.

Проезжая мимо батальонного обоза, он вдруг увидел привязанного за чумбур к пулеметной тачанке коня Николы. Несмотря на возражения провожатых, он свернул в сторону обоза и, спешившись, подошел и погладил гриву испуганно прижавшего уши коня. Конь недоверчиво косил на него глаза и жался в сторону.

— А что, товарищ, нема где его уздечки? — пересиливая свое горе, нетвердо спросил Скиба.

— А тебе зачем, казачок? — лениво поднял голову с тачанки круглолицый солдат.

— Сменять хочу. Чтоб его памятка по смерть возле меня была, — тихо проговорил Скиба.

— Бери, браток, бери. Хоть коня со всей амуницией забрал командир, да раз такое дело, меняй, вспоминай добром покойника, — смягчившись и, видимо, понимая состояние Скибы, решил красноармеец.

Скиба быстро скинул со своего коня уздечку и, подойдя с нею к лежавшему у колеса тачанки седлу погибшего Бунчука, остановился, медленно снял с себя папаху и закрыл ею лицо.

Сопровождавшие его, словно повинуясь его движению, поспешно стянули с себя фуражки.

Наконец Скиба поднял руки от еще мокрого лица, молча перекрестился и, бережно подняв с земли блестевшую фальшивым накладным серебром уздечку Николы, трижды поцеловал ее. Зануздав ею своего коня, он быстро вскочил в седло и, не оглядываясь, крупным шагом поехал дальше.

Провожатые рысью бросились догонять его.


Невысокий, приземистый, крепкого сложения человек с широким загорелым лицом, украшенным черными, по-унтерски закрученными вверх усами, пытливо поглядел на Скибу и весело сказал:

— Седай, казачок, седай, не с генералами гутаришь, что навытяжку стоишь. А ну, хлопцы, пить-есть дайте ему с дороги, небось отощал на казенных харчах.

Скиба конфузливо улыбнулся:

— Я, господин…

Вокруг засмеялись.

— Уж не знаю, как и величать Все по нашей форме сбиваюсь.

— Какие мы господа. Здесь господ нету, господа все на той стороне, а здесь товарищи. Я вот начальник дивизии, Шевкопляс, а это кто адъютант, кто ординарец.

— Да, я знаю, — сказал Скиба. — Почитай с полгода в Таманской Красной армии, да поперед ее у Автономова был, а как белые понаперли, ну, мы бились, пока могли, а потом кто куда. Которы через степь на Астрахань подались, кого порубали, кто сам с тифу помер, а другие ссыпались по станицам. Ну и я до дому. Поначалу ничего, не трогали, ровно и позабыли, а потом как пошло… Не дай бог, что было. По станицам каратели объявились. Молодых пороть, попорют сколько не жалко, да в полки мобилизуют. А у нас так двоих братьев Пузанковых малым что не повесили. Еле старики упросили. Они и меня пороли, пятнадцать плетей дали.

— А тебя за что?

— За «товарищ». Привык я среди красных, ну и сорвалось.

— Ишь, гады, — покачал головой Шевкопляс, и его пышные усы угрожающе заходили. — Ну, так ты, казачок, поешь, отдохни малость, а потом сказывай. Кто где стоит, какой части. После обеда я тебя к начальнику штаба переправляю, ты ему толком и объясни. А теперь ешь, не стесняйся.

Все принялись за еду. Скиба, еще не привыкший к необычной для него обстановке, не решался приступить к еде, с удивлением глядя на начальника дивизии и его приближенных, сидевших рядом с вестовыми.

Наконец обед был закончен.

— А ну, хлопчики, чайку, да погорячее, — утирая усы, сказал Шевкопляс. — Ну а ты как? У нас или в кавалерию желаешь?

— Я бы, товарищ командир, в кавалерию, нам без коня — могила.

— Знаю, знаю. Сам донской, знаю вашего брата. Ну что ж, слышь, Спивак, после опроса направь его к Семену Михайлычу. Пусть у него послужит.

— Покорнейше благодарим, — вставая с места, обрадованно сказал Скиба.

— Видать, дюже они тебе, браток, гайку завинтили, — засмеялся Шевкопляс и раздумчиво добавил: — Их воспитание как ржа на железе. Его чистишь, аж до поту мучиться, а все, проклятая, следы оставляет. Ну, ладно, не робей, казачок. Тебя как зовут-то?

— Панасом.

— Вот и добре. Попей чайку, погутарь с ребятами, а потом и в штаб. Из тебя, видать, добрый красный казак выйдет.

Казак пил горячий, обжигающий чай, слушая бесхитростные речи этих суровых и таких понятных ему людей. Их манера говорить, их простой хуторской, с самого детства знакомый ему язык — все это радовало его.

— Неужто казакам не надоест генералов поддерживать? За что воюют? Чтоб по их горбам опять атаманские нагайки заплясали. Куркулям — понятно, им добра своего жалко, вот и лезут. Ну а ваш брат, казачишка, чего суется? — блестя зубами, допрашивал его молодой, быстроглазый человек, сидевший по правую руку от Шевкопляса.

— Кто их знает. Одни, конечно, боятся, кабы худобу да землю не поотняли, другие насчет коммунии страшатся, а низовые, те больше из староверов. Хоть помрем все, а в жидовскую веру переходить, гутарят, не согласны…

— Хо-хо-хо… — загрохотал по комнате веселый смех, вызвав у Скибы пунцовую краску стыда.

— Оно, конечно, — проговорил смущенный Скиба, — это одна брехня да бабьи балачки, однако же своего достигает. У нас вон низовые — первые контры. С их хуторов, кажись, ни одного в Красной Армии нет.

— Ничего. И они придут. Пусть на них еще немного атаманы с генералами поездят, и они раскумекают, что к чему.

— Верно. Еще как раскумекают. Уж и так недолго. Вон у нас как в бой, так есаул с вахмистром позади сотни идут.

— Чего так? — не понял Шевкопляс.

— Страшатся. — И, вспомнив расстрел красноармейцев, удары Дудько, свой арест и смерть Николы, Скиба крепко стиснул зубы.

— Чего ты, Панас, или что припомнил?

— Так, товарищ начальник, вспомянул про друга, что утонул… Ровно кто углем горячим по сердцу провел. Хоть бы довелось сквитаться.

— Сквитаемся, браток, не печалься. Еще так сквитаемся, аж дым пойдет. У меня у самого, кадюки, на хуторе брата порубали. Так посекли, и не узнаешь. Ну, да ладно, для квитов времени еще хватит.

Через час после того как Скибу опросил начальник штаба дивизии, бывший подполковник царской армии, Скиба вместе с отходившими под прикрытием бронепоезда обозами направился к станции Гумрак, где стоял запасный эскадрон кавалерийской дивизии Буденного и откуда время от времени получали пополнение полки.

Когда обозы отошли довольно далеко от хутора Коваля, до них стали доходить частые удары пушек и еле слышная, то и дело прерывавшаяся дробь пулеметов.

— Бьются, нет им покоя. Все лезут вперед, гады, — недовольно сплюнул возница и, повернув голову к лежавшему на телеге Скибе, сказал: — Не бойсь, шевкоплясова стальная не выдаст.

Сбоку от обозов медленно шагало прикрытие, а в стороне полз охранявший их бронепоезд.

ГЛАВА XI

«Цветная» дивизия, расположившаяся на двухдневный отдых в районе станции Медынь, внезапно получила приказ переброситься на мобилизованных по всей округе подводах на юго-запад от стоянки и, пройдя за ночь более пятидесяти верст, занять село Медвежье, чтобы перерезать путь отходившим на Изюм красным войскам. Ночью, едва над степью опустилась темнота, на сотнях мобилизованных фургонов и повозок выступил в поход 2-й дроздовский полк. Спустя полчаса вслед за ним потянулись остальные. Бесконечная лента обозов, артиллерии и пехоты, нарушая безмолвную тишину, текла через степь, чтобы до рассвета занять село Медвежье.

С того памятного дня, когда прапорщик Клаус впервые открыл огонь из пулемета и обстрелял конный разъезд красных, в ожесточенных боях прошло недели две. Неуверенность и бессилие, на минуту охватившие Клауса, оставили его, но на их место явилось новое, еще более сильное и гнетущее чувство тоски. Вспоминая эти две недели, Клаус понял, как нелепы были его мальчишеские мечты о боях, романтические бредни о бранных подвигах. Там, в тепле и покое, война казалась ему торжественным рыцарским поединком, веселым турниром, в котором освободители-добровольцы побеждали погрязших в грехе и насилиях красных. Ему рисовались богатые города, которые под звон колоколов, восторги населения освобождают они, принимая как приятную дань счастливые улыбки и поцелуи устилающих им путь цветами женщин.

Увы… Война оказалась совсем иной. Яркие снопы огня взлетали к небу над жалкими деревнями. Не сказочные красавицы, а жалкие, дрожащие от страха мужики встречали их. Смерть, голод, увечья, вши и усталость вместо цветов устилали их путь. Клаусу до слез было жаль оставленной им спокойной жизни. Он вспоминал безмятежные дни в родном городке, мать, Соню. И тяжелая тоска по утраченному охватывала его…

Ночь, подобно паутине, окутала спящую землю, и в ее колеблющейся тьме утонули обозы.

Прикорнув между пулеметом и спиной невидимого в темноте кучера-солдата, Клаус незаметно для себя задремал и сразу же опустился в мягкую, сладковатую истому, волной захлестнувшую его.

Движущиеся впереди повозки, храп и пофыркиванье коней, осторожные голоса солдат и сладковатый дым махорки кучера — все исчезло. Тачанка то натыкалась на идущих впереди и останавливалась, то резко срывалась вперед. Но ни толчки, ни ухабы, ни остановки не пробудили прапора.

— Господин прапорщик, господин прапорщик. Вас командир батальона требует к себе, — словно из другого мира донеслось до сознания Клауса. Поеживаясь от утреннего холодка и широко зевая, он открыл глаза.

Звезды уже слабее горели на начинающем сереть небе, край сгустившейся мглы был чуть подернут белизной. Впереди в серой полумгле неясно вырисовывались расплывчатые фигуры людей, недвижные фургоны и уныло приставшие кони. Где-то в стороне неуверенно мигали редкие огни.

— Скорее просят, господин прапорщик. Кабы не осерчали.

Клаус быстро вскочил с сиденья тачанки, спрыгнул на землю и хриплым от сна голосом произнес:

— Иду, где командир?

— Пожалуйте за мной, — из мглы ответил вестовой, и прапорщик скорее почувствовал, нежели увидел его. Стараясь не отстать, он поспешил за вестовым между стоявших орудий и фургонов, то и дело натыкаясь на лежащих прямо на земле людей.


По приказанию командира бригады полурота под командой штабс-капитана Геловани с приданными ей двумя пулеметами Клауса осталась охранять хуторок Карпушина и следить за скрещением проходящих здесь дорог на села Медвежье и Люшня.

Суетливый и чрезмерно любезный хозяин хутора проводил Клауса и Геловани в дом.

Проснулся, Клаус поздно. Старые отцовские часы, подаренные ему матерью перед отъездом в училище, показывали девять, когда он открыл глаза и, разнеженный покойным сном, чистой постелью и сознанием, что ему не надо никуда спешить, сладко зевнул и от избытка приятных чувств улыбнулся глядевшему со стены портрету.

Тюлевые занавески на окнах, пестрая ткань на мягких стульях, круглое зеркало на комоде придавали комнате веселый и праздничный вид. На полу у самой кровати лежал бархатный, полустертый австрийский ковер.

— Долго спите, прапорщик, — входя в комнату, сказал штабс-капитан. — Я уже хотел будить вас.

— А что? Разве что-нибудь случилось?

— Да с нами пока нет, а вот там, у Медвежьего, как видно, идет не шуточный бой. — Подойдя к окну и с силою распахивая его, Геловани продолжал: — Слышите? Как бы скоро и до нас не докатилось.

Застегивая на ходу гимнастерку, Клаус быстро подошел к окну.

Издалека, из-за неясной линии горизонта, по земле низко и тяжело стлался густой гул. В нем было что-то зловещее.

— Неужели пушки? — широко открытыми глазами уставился прапорщик на Геловани.

— Конечно. И это с самого утра, не переставая. Воображаю, какой там идет кавардак. Это напоминает мне бой под Екатеринодаром в прошлом году. Что было, ужас… Сплошной рев. Ну, вы все-таки умойтесь да потом валите в столовую, закусите, пока есть время. Надо пользоваться каждой минутой.

Когда прапорщик наскоро умылся и пришел к столу, там уже сидело несколько человек дроздовцев. Хозяин с озабоченным видом прислушивался к гулу и, боязливо покачивая головой, спрашивал гостей:

— Не собьют ваших-то? Не дай господи, собьют, пропали тогда мы.

И он тревожно поглядывал в окна, недоверчиво слушая успокоительные фразы Геловани.

— Господа, аэроплан. Все во двор, по местам, — крикнул Геловани. — Спрятать людей за укрытием.

Пролетев над домом и сделав два больших круга, аэроплан снизился и почти вплотную подкатил к экономии. Из него вылезли два офицера, которых сейчас же окружили высыпавшие из-за прикрытий дроздовцы.

— Село за нами, но с северных высот красных сбить не удается, — говорил летчик, передавая запечатанный пакет штабс-капитану.

В пакете был приказ немедленно двигаться на хутор Карамыш.


Станция Карамыш, в прошедших боях дважды служившая местом ожесточенных схваток, очень пострадала от артиллерийского огня. Когда-то веселый хуторок был почти дотла разбит снарядами.

В молодой зелени побитых садов расположились дроздовцы. Чубатые донцы, держа в поводу коней, не спеша расхаживали по улочкам хуторка, уныло и безнадежно пытаясь набрести на съедобное среди опустевших и полуразрушенных хат.

— Чего шукаете-то? Здесь до вас небось не один полк проходил. Вишь, как развернули, — кивая на обгорелые руины, сказал один из пехотинцев.

— Дале некуда, как есть зруиновали… — печально оглядывая мертвый хутор, подтвердил донец, — видать, здесь дюже бились.

— Хватало, — закуривая, подхватил солдат.

Через дорогу, саженях в пятнадцати от них, среди молодой фруктовой поросли расположился офицерский взвод. Утомленные переходом офицеры вповалку лежали на мягкой, недавно напоенной дождем земле.

На окраине хутора были выставлены пулеметы, возле которых прохаживался командир роты.

— От Изюма на нас бронепоезд идет, большевистский. Через полчаса будет здесь, — доложил прибежавший вестовой.

Командир роты быстро, почти бегом, бросился к отдыхавшим в саду дроздовцам.

Улица хуторка заполнилась серыми фигурами, быстро перебегавшими в широкий яр, полукольцом окружавший станцию.

Позади семафора, в густой низкорослой зелени крыжовника, дулом вперед, прямо на железнодорожное полотно, были установлены два снятых с передков горных орудия, невидимыми стволами хищно стороживших еще свободный путь.

— Прапорщик Клаус, вы с двумя пулеметами и офицерским полувзводом займите двор станции и, как только артиллерия откроет по бронепоезду огонь, стреляйте по вагонам. Я с полуротой и остальными пулеметами буду из оврага обстреливать фланг, — командовал ротный. — Вы, сотник, — обратился он к ожидавшему своей очереди казачьему офицеру, — с вашим разъездом поддерживайте огнем остающуюся здесь офицерскую заставу. Помните, господа, будет позором и преступлением, если мы упустим бронепоезд. Уйти он не должен, ни в коем случае.

Люди быстро рассыпались по садам и оврагам. Клаус со своими пулеметами и офицерским полувзводом примостился у станции. Страха не было, взамен него было чувство тоскливого одиночества.

Он быстро окинул взглядом рассыпавшихся по двору офицеров, устанавливавших пулеметы и занимавших позиции.

— Господин прапорщик, гудит, уже близко, — услышал он внезапно около себя шепот, и над пулеметом поднялось напряженное лицо наводчика.

Впереди гудели рельсы, по которым, словно по гигантским струнам, полз набегающий шум подходившего к хутору бронепоезда.

Прапорщик чуточку приподнялся и быстрым шепотом приказал:

— Приготовьтесь. Без моей команды не стрелять!

Пулеметчики замерли в проломах стены. По двору, на корточках, пригибаясь и волоча винтовки, перебегали, прячась за камнями, офицеры.

Гул рос и приближался. Над холмами поднималось облако дыма, из-за пригорка медленно вырастала закопченная паровозная труба подходившего бронепоезда.

— Сергеев, ну-ка взгляните, дружок, не блестит ли орудие? Вам с фланга виднее, — прикрывая рукой рот, негромко крикнул артиллерийский капитан одному из дроздовцев.

— Куда там видно. Да вас теперь и в бинокль не рассмотришь. Так в зелени упрятались, что любо-дорого, — похвалил дроздовец.

— А все матушка германская война научила, — любовно похлопывая по стволу трехдюймовки, проговорил батареец.

Из зелени ветвей на расстилавшееся впереди полотно дороги и платформу полустанка смотрели два внимательных орудийных дула, мастерски замаскированных срубленными в саду деревцами и ветвями.

У орудий, в полной боевой готовности, ждали батарейцы, тщательно, не в первый раз выверяя прицел наведенных в упор на станцию пушек.

Вдруг капитан поднял голову и внезапно изменившимся голосом произнес:

— Да что там такое? Остановился он, что ли? — и, прячась в кустах, поспешно бросился к дороге.

Шум подходившего бронепоезда стих, потом опять застонали-запели рельсы, возник тяжелый, но теперь уже удаляющийся гул. Дымное облако над трубой закачалось и тоже стало уплывать назад.

— Уходит! — с отчаянием закричал ротный. — Заметил, видно, засаду. Да бейте, бейте же по нему! — завопил он.

И сразу же на дорогу из кустов высыпали прятавшиеся в засаде дроздовцы. Кто стоя, кто с колена, кто даже на бегу открыли частый огонь по быстро уходившему задним ходом бронепоезду.

— Да стреляйте ж из орудий, окаянные! — вопя и матерясь орал капитан.

Оба орудия беглым огнем стали бить по бронепоезду, но он, даже не отвечая на выстрелы, быстро уходил на север.

— Упус-ти-ли! Проморгали, мерзавцы! И кто это вылез, кто высунулся? Обнаружили себя, не смогли замаскироваться. Под суд отдам негодяев! — орал капитан, ясно понимая, что за упущенный бронепоезд в первую очередь придется отвечать ему.

— Да, Борис Иваныч, все было скрытно, ни один человек не появлялся. Видно, они получили приказ по рации, — оправдываясь, стали говорить офицеры.

Еще два гулких выстрела проводили быстро исчезавший за холмами бронепоезд.

— Проспали, прозевали, — чуть не плача от бесполезной ярости, простонал ротный.

Все стояли молча, с растерянными и смущенными лицами.

— Борис Иванович, верно, так и есть — они по рации получили приказ вернуться, иначе не могло и быть. У нас все было сделано отлично, — наставительно сказал артиллерист.

И Клаус, молча наблюдавший за капитаном, заметил, что тот с надеждой и удовлетворением кивнул головой.

— Пишите рапорт, а мы все присутствующие здесь господа офицеры подтвердим, что только случай спас красных от гибели, — еще раз подсказал артиллерист.

— Так точно. Именно случай, не будь у них рации или искрового телеграфа, каюк бы, — заговорили офицеры.

Капитан обвел всех глазами и уже спокойнее сказал:

— Благодарю, господа. Сейчас пошлю донесение штабу.

«И тоже ложь, и тоже обман! Господи, все, все обман!» — подумал Клаус и медленно пошел к своим пулеметам.

ГЛАВА XII

«Я больше не могу. Пусть я трус, пусть слизняк, ничтожество, но я не мо-гу больше, — шептал Клаус, в сотый раз обдумывая состояние, которое не покидало его все последние дни. — Пусть это стыдно и отвратительно, но ведь я-то ничего, решительно ничего не могу поделать с этим…» — как бы оправдываясь перед собою, повторял прапорщик.

«Ах, почему не ранили меня, — неожиданно пришло в голову Клаусу. — Ведь ранят же других легко, куда-нибудь в кисть руки или в ногу. Сейчас же эвакуировался бы в тыл, и все эти страхи прошли бы, а там — мама, Соня. Я, раненный, для них герой». Прапорщик сразу сжался и остыл. Ему стало стыдно. «Ведь ранят же не по заказу, а если убьют… — Клаус съежился и боязливо оглянулся по сторонам. Противная угодливая мыслишка закопошилась в голове: — А что, если по заказу: именно в мякоть или в кисть».

К вечеру разыгрался бой. Авангард «цветной» дивизии наткнулся на казачий хуторок Генералов, где неожиданно оказалась красная пехота Жлобы, отразившая все атаки белых на хуторок. Обходная колонна, посланная во фланг, встретила по пути заслон и, ввязавшись в бой, не смогла продолжать движения, а артиллерия красных, открывшая шрапнельный огонь по цепям дроздовцев, приостановила их. Спешно послали за орудиями, шедшими вместе с головной колонной. Красные, сбив цепи дроздовцев и обстреляв их беглым орудийным огнем, перешли в наступление и, смяв обходную группу белых, врезались в авангард наступавшей колонны. Паника и смятение охватили дроздовцев. Впервые за несколько недель, проведенных в полку, Клаус видел, как боевые, казавшиеся ему до этой минуты бесстрашными офицеры, потеряв в общей суматохе голову, бросали винтовки и бежали назад. Грохот лопавшихся шрапнелей, треск пулеметов, взрывы ручных гранат и гул частой беспорядочной стрельбы, крики и ругань отступавших усиливали панику. Неожиданно где-то со стороны захлопали пулеметы. В тылу послышался шум и топот скачущих коней…

— Обошли, обошли, кавалерия в тылу! — этот крик, подхваченный обезумевшими, потерявшими самообладание людьми, подхлестнул еще дравшихся впереди дроздовцев.

Все перепуталось. Цепи отступающих поглотили бежавших в тыл одиночек. Клаус, бросив свой только что выдвинутый на позицию пулемет, кинулся к тачанкам, которыми завладели бегущие.

— Господа, остановитесь, остановитесь же, черт вас побери! — размахивая наганом и загораживая бегущим дорогу, кричал батальонный командир. — Остановитесь! Буду стрелять… — донесся до Клауса его визгливый, срывающийся голос, но батальонного не слушал никто.

Крики «Обошли, спасайся кто может!», «Кавалерию давай, давай кавалерию!» заглушили жалкий, бесполезный вопль командира.

— Пулеметчики, бей по бегущим, — скомандовал батальонный, но, видя, что около пулеметов не осталось никого и все живое, охваченное одною общей стихийной паникой, бежало, он опустился на землю и, обхватив обеими руками холодный пулеметный ствол, зарыдал.

Впереди, в сгущавшейся вечерней темноте, стали отчетливо видны цепи стремительно наступавших.

Когда подошел спешно высланный в подкрепление третий батальон и на галопе подскакала артиллерия, отступление было в полном разгаре. Почти весь авангард, за исключением отдельных, не перестававших отбиваться дроздовцев, был смят и деморализован. Наступившая темнота помешала резервам задержать стихийно уходивших в тыл беглецов.

Раненые со стонами и руганью брели по дороге, уходя к остановившейся в поле центральной колонне. На рысях проскакала сотня донских казаков и, громыхая и позванивая лафетами, протащилась вторая полубатарея. Перепуганных, безоружных беглецов задерживали высланные из отряда заставы и снова сводили в роты. Впереди не умолкая гремели залпы. Отчетливо бухали орудия, и тяжелые трехдюймовые стаканы, перелетая хуторок, лопались в темной степи.

К полуночи перестрелка стихла, и только редкие выстрелы тревожили наступившую темноту.


Раненых было человек шестьдесят. Сестры осторожно и быстро перевязывали их, а старший врач лазарета тут же распределял их по категориям, предназначая одних к немедленной, других же к утренней отправке в тыл.

На носилках и в двуколках лежали тяжелораненые. Неровный свет керосиновых фонарей освещал их перекошенные страданием лица.

Хриплые, прерывистые вздохи, перемежавшиеся болезненными выкриками и отрывистой бранью, наполняли перевязочный пункт. Легкораненые, кто шепотом, кто неестественно громко, еще не остывшими от волнения голосами возбужденно рассказывали эпизоды недавнего боя. Запах иодоформа и марли кружился над повозками и медленно растекался по сторонам.

Ночь становилась все темнее, и ярче загорались готовые погаснуть звезды. Из степи порывисто набегал предутренний ветерок, струйки холодного воздуха благотворно освежали метавшихся в бреду и корчах людей.

— А батальонного так на пулемете и прикололи. Третий батальон отбил тело, — медленно, с долгими паузами, сказал один из раненых, как видно продолжая начатый разговор.

— И Дулькевича тоже…

— И Пономарева…

— И Веденеева… — подхватили со стороны голоса.

— А жалко Веденеева… Веселый и отчаянный был человек.

— Что, один Веденеев, что-ли? Там-наших столько полегло, что жутко даже и вспомнить.

— Все пулеметы отдали, — снова проговорил первый. — Стыд-то какой. Дроздовцы, и так бежали.

— Батальонного не убили. Он сам застрелился, — раздался из темноты голос.

— А это кто? Ты, что ли, Перегудов, — поднимаясь на локте и всматриваясь в еле освещенный угол, спросил раненый.

— Нет, прапорщик Клаус, пулеметчик.

— А вы откуда это знаете?

— Я был около него, когда он застрелился, — ответил Клаус. — Когда все кинулись бежать, все перемешалось. Крики, паника, кто куда. Он пытался остановить, а потом махнул рукой и из нагана…

— А вы, прапорщик, тоже ранены?

— Да, к счастью, легко, в руку, — нетвердо и не сразу ответил Клаус.

— Ну, значит, утречком вместе в тыл, — умиротворенным голосом закончил первый.

В стороне, у огней, по-прежнему возились доктор и сестры, и все так же, не переставая, стонали раненые.

Рассвет медленно полз по холмам, неуверенно сбивая темноту.


По степи пробегал легкий ветерок и, чуть шелестя ковылем, мчался дальше через курганы и буераки. От сочной молодой травы поднимался пьяный аромат весны и густым дурманом тек по степи. Шмели и кузнечики шныряли в воздухе, стрекоча на все лады и монотонно жужжа. Большой орел низко плыл над курганами, и его косая гигантская тень медленно ползла по земле.

— Вот бы его отсюда жигануть. Зараз бы свалил, — сказал красноармеец.

— Влет бить — патроны губить, — поднимая голову и глядя вслед улетавшему орлу, сказал второй.

— Отчего? У нас на Тереке влет бить я во как приобык. Редко когда прокину. У нас утей да гусей по болотам страсть водится, так чечены их прямо из винта и лупят. Ну и мы по-ихнему… Эй, гляди, — обрывая речь и вглядываясь в даль, насторожился он, — никак, обоз или пехота.

Первый наблюдатель чуть приподнялся и, почти не отрывая головы от земли, стал напряженно всматриваться туда, где по белевшей вдалеке дороге, медленно кружась, поднималось облако пыли.

Из-за холмов черной лентой выворачивался обоз.

— Видать, обоз, а кругом охранение, — не отнимая от глаз ладони и все еще следя за колонной, подтвердил красноармеец и, не поворачивая головы, уверенно добавил: — Кадюки, их обозы. Видать, их наши где-то нажучили, в тыл уходят. Ну, Скиба, айда назад, к командиру. — И оба наблюдателя поползли с кургана, продолжая сквозь высокий ковыль следить за приближавшимся обозом.


Эскадрон, ведя коней в поводу, прошел по дну еще сырого от недавних дождей ерика и, скрываясь за волнистой грядой курганов, подошел незамеченным к самой дороге. Камни дышали теплом, росистой влагой, ароматами засохших трав и нагретой земли.

— Са-а-а-дись, — негромко скомандовал эскадронный. — Шашки к бою, пики на руку. В атаку карьером ма-а-арш!

Взяв с места в галоп, эскадрон на скаку разомкнулся и ровной лавой вынесся на холмы. Свежий степной ветерок обтекал хмурые, сосредоточенные лица.

Как один, сверкнули лезвия вздернутых шашек. Лава карьером налетела на передние фуры и телеги белого обоза. Обскакивая бегущих, мечущихся в панике людей, конница рубила перепуганную пехоту и мчалась дальше, вдоль колонны, в конце которой слышались беспорядочные выстрелы. Впереди по дороге метались пешие. Одни из них что-то кричали, поднимая вверх руки, другие, отстреливаясь, бежали вдоль дороги. С подвод суматошно соскакивали какие-то люди.

— Ура, бей кадюков. Уррра!.. — закричали сзади, и конь Скибы, словно подхлестнутый этим криком, рванулся вперед, настигая бежавших вдоль дороги людей. Один из них, белобрысый пехотинец, выстрелив на бегу, оглянулся и, встретившись с глазами Скибы, неестественно дернулся и присел. Скиба перегнулся и рубанул по шее. Белобрысый охнул, свалился под копыта налетевшего сзади красноармейца. Солдаты из охранения бросили винтовки и рассыпались по полю, ища спасения в буераках и ложбинах.

Несколько убитых чернело позади проскакавшей лавы, сухая пыль впитывала густую кровь. Всадники сгоняли пленных к дороге. В тылу обоза одиноко прозвучал и замер последний выстрел, после которого всадники погнали пленных к поджидавшему их обозу.


Клаус спокойно лежал на мягкой соломе, обильно постланной на широком дне санитарной двуколки. Ночной бой, разгром — все это отошло так далеко, что прапорщику не хотелось и вспоминать об этом. Буйная, еле сдерживаемая радость от мысли, что он, Клаус, завтра будет далеко от опасности, волновала его. Сегодня к вечеру транспорт с ранеными дойдет до Варламовки, а через день раненые будут доставлены в тыл, в Ростов, — туда, где тишина, покой, отдых. А главное — безопасность.

Прапорщик уже не стыдился своих мыслей.

«Значит, не герой, не воин. Разве все должны быть храбрецами? — думал он. — Конечно нет. Ведь вот Надсон тоже был офицером, а какие прекрасные и человечные стихи оставил он». Умиротворенный, он радостно зажмурился.

Впереди что-то грохнуло. Двуколка дернулась в сторону, и Клаус от толчка почувствовал боль в раненой руке. Передние телеги остановились, и из них с криками и воплями выскочили люди. Сбоку от обоза через поле бежали испуганные солдаты из охраны обоза. Несколько раненых, беспокойно озираясь, высовывались из двуколок. Растерявшийся доктор бегал между фурами, волоча за собою скатанную шинель.

Обоз стал, и только испуганные крики будоражили тишину.

— Красные, кавалерия атакует…

Мимо двуколки с побелевшим от страха лицом, изредка оглядываясь и стреляя, пробежал капитан Слесарев.

Клаус похолодел и выглянул из двуколки. В эту минуту лихой и, как показалось Клаусу, огромного роста всадник нагнал Слесарева и на всем скаку ловко и уверенно рассек ему надвое череп. Клаус в ужасе закрыл глаза. Не отдавая себе отчета, скорее инстинктивно, чем сознательно, прапорщик выпрыгнул из остановившейся двуколки и, не помня ничего от страха, не видя мчавшейся на него лавы, большими заячьими скачками кинулся в поле, к недалеким буграм, где, как ему казалось, было его спасение.

Рядом с Клаусом, отстреливаясь, бежал дроздовец из обозного охранения. Налетевший сзади кавалерист с маху рубанул Клауса по тонкой, не успевшей еще загореть шее, и прапорщик, дернувшись, стал медленно оседать.

Когда закончилась рубка и улеглась взбудораженная атакой пыль, грязный окровавленный комочек, на который уже густо налетела пыль, ничем не напоминал еще полчаса назад веселого и счастливого Клауса.

ГЛАВА XIII

Конная дивизия Буденного наткнулась северо-западнее села Карповки на две дивизии конного корпуса генерала Покровского. Бешеной атакой буденновцы смяли белогвардейскую конницу. Шедшая в голове белой колонны терская дивизия первой приняла удар. Налетевшая волна буденновцев опрокинула их, и на зеленом сыром лугу началась сеча.

По степи глухо стучали копыта. Мелкая, ссохшаяся земля, вырванная подковами, летела в глаза. Дробно гремели пулеметы с мчавшихся карьером тачанок. Сверкали пики и шашки буденновцев, атакующих терскую лаву. Левый фланг терцев был уже сбит и быстро подавался к селу, откуда скакали наметом на подмогу резервы. На траве и вдоль дороги валялись тела порубленных и поколотых людей. Несколько коней без всадников носились по лугу, мешая сражавшимся и увеличивая общую суматоху. Через дорогу к Карповке бежали пешие, на бегу отстреливаясь от яростно рубивших их буденновцев.

Скиба бросил повод на луку и, выдернув свою тяжелую отточенную шашку, закрутил ею над головой. Шашка, свистя, резала воздух, образуя сплошной сверкающий круг. Сзади слышались храп, топот и сопение скачущего эскадрона.

Привстав на стременах, Скиба оглянулся. Позади, на расстоянии двух-трех шагов, ровной подрагивающей лентой мчались конники, а с фланга, совсем невдалеке от Скибы, грохотала пулеметная тачанка.

— Ур-ра! Бей кадюков!

Эскадрон со всего разлету врезался в гущу рубившихся людей.

Свалка продолжалась всего несколько минут; разбитые, разгромленные терцы кинулись обратно к селу. Резервы белых, не приняв удара, тоже повернули вспять.

Зарубив двух бежавших через луг пехотинцев, Скиба налетел на пулеметчиков, устанавливавших «максим» для стрельбы по флангу атакующих. Не задерживая коня, он на полном карьере рубанул бросившегося к нему со штыком человека. Удар был так силен, что едва не вырвал из руки Скибы шашку. Человек качнулся и сразу, будто его дернули за ноги, упал ничком на траву. Другие двое, бросив пулемет, кинулись в овражек, убегая по ерику к селу.

Вся рука Скибы заныла, точно налившись свинцом. Он с трудом нашел повод, стал заворачивать коня к своему эскадрону — и вдруг, не веря собственным глазам, вздрогнул. В разрозненной, смятой группе уходивших от преследования белых он увидел рослого молодцеватого казака в серой папахе. Пригнувшись к седлу, нахлестывая огромного жеребца, тот вырвался вперед и уходил от гнавшихся за ним буденновцев.

Бешенство охватило Скибу. Изо всей силы полоснув своего меринка, он скакал, забыв о боли, о бестолково носившихся в воздухе пулях, не замечая, что в своей ярости все дальше уходит от эскадрона.

«Дудько, он! Настичь бы, не дать уйти!»

Он весь сжался, вспомнив расстрел красноармейцев. А смерть Николы? Скиба все яростнее хлестал по бокам вспотевшего меринка. Расстояние быстро уменьшалось. Кони почти поравнялись. Скиба слышал, как тяжело дышал загнанный жеребец вахмистра, и ясно видел перед собой широкие плечи Дудько, его серую папаху. Не отводя упорного, остановившегося взгляда с ненавистного затылка, он чуть привстал на стременах и стал обгонять, обскакивать жеребца слева. В эту минуту вахмистр быстро оглянулся и, видя, что ему не уйти, одну за другой выпустил из нагана через плечо четыре пули.

Скиба дернул головой и, не замечая боли, почувствовал, как горячая кровь закапала на гимнастерку. Полуоткинувшись назад, он высоко взмахнул шашкой и рубанул изо всей силы. Папаха вахмистра, рассеченная надвое, расползлась, словно арбуз, и из-под нее забила горячая алая кровь. Дудько грузно повалился на бок. Испуганный жеребец его проскакал еще несколько саженей и, сойдя с дороги, неподвижно застыл на придорожной траве.

Если бы не порыв Скибы, сражение кончилось бы рубкой на лугу и буденновцы, сбив терцев, закрепились бы на подступах к селу. Но, увлеченные примером казака, разгоряченные победой, бойцы без приказа яростно кинулись за врагом, и вся бригада на полном карьере влетела в село на хвосте удиравших кубанцев. Смяв и терцев и деморализованных поражением кубанцев, на плечах бегущих буденновцы ворвались в Карповку и захватили штабы полков и богатые трофеи.

Разгром белых был полный. Посреди села, на площади, беспомощно застыл не успевший подняться аэроплан. Около трехсот пленных, броневик «Великая Россия», семь трехдюймовых орудий и двадцать пять пулеметов были забраны в селе, захват которого предполагался только на другой день и участь которого так неожиданно решила встреча Скибы с вахмистром Дудько.

— Ну, Никола, это тебе заместо панихиды. Теперь и мне полегче будет. Эх, жаль, браток, не дожил ты до сего хорошего часу. Порадовался бы вместе со мной, — и, плюнув в сторону убитого Дудько, Скиба торжественно сказал: — Прощевай теперь навсегда, друг Никола. Исполнил я свою казацкую клятву.

Он обтер о черкеску Дудько свою окровавленную шашку и, уже не глядя на труп вахмистра, повернулся и повел в поводу своего коня к эскадрону, после боя строившемуся в ряды у дороги.

Тяжелая тоска и думы, овладевшие Скибой с момента гибели Бунчука, теперь оставили его.

Он легко вдохнул свежий, степной ветер, пахнущий чебрецом и мятой.

И Карповка с церквушкой, блестевшей куполом на окраине села, и ветер, набегавший с Дона, и зеленые сады, и сгибавшийся под ветром камыш, шелестевший своими рыжими метелками, — все выглядело празднично.

Скиба сиял папаху, подставил голову под донской ветерок и, вдруг рассмеявшись весело и звонко, вскочил на коня и поскакал к уже двигавшемуся эскадрону.

Полки бригады после боя были отведены на недельный отдых.

ГЛАВА XIV

— Эй, землячок, ты чего там блукаешь, будто конь слепой по степи? Садись к нам. У нас уха вкусная уварилась!

Скиба поблагодарил и, вынув из-за голенища щербатую, облупившуюся ложку, недоверчиво спросил:

— А откуда это мы земляки-то? Ты рязанский, а я с Кавказа. Совсем родня, только что не братья.

Веселый красноармеец подмигнул:

— Маленько не хватило! На одном солнце портянки сушили…

Оба засмеялись и стали есть густо наперченную уху.

— Горяча, не обварись, — предупредил сосед, придвигая казаку краюху хлеба.

— Ничего. Конь, баба и пища, чем горячей, тем вкусней, — привел Скиба станичную поговорку.

— Это ты, братишка, не гуди громко. А то политкомша услышит, она тебе чуб-то разовьет!

— А за что такое? — не понял Скиба.

— А за бабу, что с конем сравнял. Она насчет своего сословия не выносит.

— Ишь! За себя, значит, стоит. А по виду и не догадаешься, — с уважением проговорил Скиба.

— Да опять же «баба»… — сказал комвзвода Карпенко. — А что: баба разве хуже мужика? Я вот пятый год на войне, пятый год ни жены, ни матери не вижу, а и по сей день ночей, бывает, не сплю, все думки об них думаю. Человек семь в бою зарубил, а бабу, истинный крест, правду говорю, никогда и пальцем не тронул. Как вспомню про своих, так в каждой бабе вижу их жизнь, их слезу.

— Я понимаю. Это я так сбрехнул, — тихо сказал Скиба. — Правду ты говоришь, браток. Какая ни на есть баба, пущай самая поганая, а все ж чище казака будет, потому мы ее сами до того доводим…

— Именно так, товарищ. За то и воюем, чтобы и женщинам, и мужчинам легко дышалось на земле. Правильно поняли, товарищ.

Скиба оглянулся. Позади него стоял эскадронный политком, та самая Маруся, из-за которой возник разговор.

— Да мы их и так уважаем, к себе в гости приважаем, — сострил белобрысый боец, балагур Сметанкин, но, заметив осуждающие взгляды остальных, сконфуженно отвернулся и, желая переменить разговор, неестественно озабоченным голосом проговорил: — А кажись, товарищи, дождь пойдет. Ишь как он сюда подбирается.

Все оглянулись. По начинавшему уже темнеть небу низко ползли стада черных разорванных туч, сквозь лохмотья которых изредка прорывался тусклый свет.

— Да, хмара здоровая. Через час, гляди, накроет, — подтвердил Скиба.

Взводный поднялся:

— Ну, ребята, кончай уху. Убирай седла, уводи коней под навес.

Вдалеке прогремел гром. Из степи потянуло холодком, свежая струя пробежала по лицам бойцов. Ниже пригнулся ковыль, будто шепчась, зашумели ветви дерев. Клочья разодранных туч медленно ползли и растекались по небу. Еще раз глухо пророкотал гром, и бледные зарницы полыхнули за холмами. Встревоженные близкой грозой, бойцы разбегались, уводя коней под крыши.

— А вы, товарищ, Скиба, чего не торопитесь? — спросила Маруся.

— Я, товарищ политком, еще спервоначала позаботился. Моего коня не намочит, я его в сарай завел. Там еще места хватит, может, дозволите, я и вашего туда поставлю?

В его голосе скользнули такие просящие нотки, что Маруся не решилась отказать ему и кивнула.

Прямо над головами сверкнула молния. Долгий раскатистый гром расколол тишину. Бабы и ребятишки, шлепая голыми ногами, бегом загоняли жалобно мычащий, перепуганный скот. По широкой равнине, точно путник, потерявший дорогу, блуждал вихрь, вставали высокие смерчи и, будто в раздумье, долго покачивали из стороны в сторону головами. Прозрачная золотистая пыль столбом взлетала и таяла в воздухе.

Нерешительно упали на землю первые холодные капли дождя.

— Бежим, Карпенко… Ходу! — прокричала Маруся.


Туча совсем низко опустилась над землей и, застлав полнеба, стала обильно поливать потемневшую, насупившуюся степь.

В просторной комнате было тепло и уютно. За окнами не переставал сыпать дождь, косые струи воды хлестали по крышам. В избе за столом сидели несколько бойцов, с нетерпением поглядывая на закипавший самовар. Скиба, стоя у окна, аккуратно нарезал тоненькие ломтики сала, складывая их на чистую, слегка выщербленную тарелку.

— А что, товарищ Медведев, что слышно нового на фронте? — спросил Карпенко, с удовольствием разглядывая плотного, плечистого человека в очках, в буденновском шлеме и с орденом на груди.

— На фронте? — переспросил тот, протирая запотевшие очки. — Пока все по-старому. Прут, черти, как оголтелые… Да это ничего, покончим с Восточным фронтом, тогда и этих расщелкаем. Дайте только срок.

— Да, это, конечно, расщелкаем, — подтвердил Карпенко. — Пора уж, надоело отходить.

Скиба, не переставая нарезать сало, вмешался в разговор:

— Ничего… Отступать не беда, лишь бы вера была. Так ли? — обернулся он к Марусе.

— Правильно, товарищ Скиба, — ответила девушка, утвердительно кивнув головой.

— Я вчера с объезда пехотных позиций вернулся, — начал рассказывать Медведев, — так могу одно сказать: видно, наши поражения пошли на пользу… Насмотрелись люди на зверства деникинцев. За прошлую ночь почти три батальона мобилизованных крестьян к нам перебежали. По их словам, не будь казаков да офицерских батальонов, давно бы распалась вся эта доброармия.

— Вы, товарищ, думаете, что казаки охотой воюют? — заговорил Скиба. — А я вам скажу так: вовсе им война эта не надобна. Не по пути казакам с офицерами. Совсем у них другой путь. А что поделаешь, коли у тех сила? Взяли кнут и погоняют. Да кабы одни! А то вон добровольцы. Чуть что — расстрелы, виселиц понаставили. А казаки идут, потому что нельзя не идти, худобу с землей отбирают… Куда после того семья пойдет? Я вот к вам перебег, а за меня небось тоже семья теперь в ответе. Я, может, и стерплю, а не всякий на это решится. Опять же, пока его гонят, он воюет. А чуток их двинем — гляди тогда, все по-иному обернется.

Медведев с любопытством, поверх очков посмотрел на Скибу.

— Вы, товарищ, казак?

— Казак.

— Донской?

— Ни, подале буду. Терский. Моздокского отдела.

— Издалека. Ну что же, очень рад, если ошибаюсь. По существу вы правы, ведь наша кавалерия почти наполовину состоит из казаков, только бедняков и неимущих.

— Ну да! — обрадовался Скиба. — Я верно вам говорю: половина казаков, вроде меня, за советскую власть. Одно только плохо — боятся. Вон у меня дружок был, наш же мекенский. — И Скиба рассказал о погибшем Миколе и его любви к людям.

Все внимательно выслушали рассказ Скибы.

Садясь на свое место, он увидел блестевшие глаза Маруси.

ГЛАВА XV

Атаман станицы не без труда прочел присланную ему из Моздока бумагу, почесал лоб и вздохнул.

— Ну и дела! Как бы самому на фронт из-за этих щенков не угодить.

Он встал и, выглянув в сенцы, крикнул:

— Де-жур-най! А ну, давай сюды немедля Прасковью да родителей Миколки, черт бы его взял. Жив-ва!

— Какую Прасковью, Степан Семеныч? — не понял дежурный.

— Какую, какую! Скибову бабу, не знаешь, что ли? Да и стариков торопи, времени нету с ими прохлаждаться.

Дежурный исчез.

Атаман снова взял бумагу и, качая головой, стал медленно просматривать ее. Вошел Дударев, станичный писарь, франтоватый казак, всю мировую войну проведший в интендантстве в Моздоке.

— Да-с, история, скажу я вам, уважаемый Степан Семеныч, — играя серебряным набором пояса, сказал он. — Острамили казаков, опозорили станицу! Я еще когда говорил вам, Степан Семеныч, помните, весной-то, расстрелять надо Скибу, а не на фронт.

— Следовало б, да кто ведь знал. Я думал, он, вражина проклятая, очухался. А он, на вот, чего выкинул. И еще дурака этого, Миколку, за, собой потянул!

— По головке за это не погладят… Да, не погладят, — многозначительно протянул Дударев.

— А ты, брат, помалкивай, твое дело маленькое. «Не погладят»! Ты что мне, атаман отдела, что ли? Или сам в станичные нацелился?

— Зачем мне в станичные, Степан Семеныч, я своим местом доволен, за чужим не гоняюсь. А так, промежду прочим сказано.

— Тогда помалкивай! А то, друг ситцевый, супротив тебя тоже найдется что сказать. И про то, как большевикам на машинке печатал, и как полковые трубы упер, и как чеченам казенные винтовки продал. Думаешь, не помню?

— Господь с вами, Степан Семеныч, об чем речь? Разве ж я вам враг или какая сволочь? — оглядываясь по сторонам и прикрывая дверь, забормотал писарь.

— То-то, брат! А то и не учуешь, как на фронте очутишься!

Писарь развел руками, заискивающе глядя на рассердившегося атамана.

В дверь постучали.

— А ну входь! — сердито крикнул атаман, не глядя на собеседника.

В комнату вошла невысокая худощавая молодая женщина с растерянным выражением глаз. Из-под наспех накинутого платка выбивались пряди русых волос.

— Звали, Степан Семеныч? — спросила она.

— А-а, пришла большевичка, — не отвечая на вопрос, хмуро сказал атаман.

— Чего это вы так обзываете…

— Как есть, так и обзываю. Тебя б, паскуду, еще хуже следовало, да уж нехай это делают другие. Собирайся.

— Куда ж это? — отшатнувшись, бледнея, спросила женщина.

— А то не знаешь? — ухмыльнулся писарь.

— Чего не знаю? Истинный бог, ничего не ведаю, — переводя с одного на другого взгляд, пролепетала женщина. — Убит, что ли? Ну, убили? Да?

— Кого это? — с ухмылкой спросил Дударев.

— Панаса, мужа моего.

— Ты, Прасковья, не морочь мне голову. Мы, наперед тебе говорю, все знаем. Начальству все известно, так ты не ври, а то вот!.. — и атаман поднес к лицу женщины свой грязный, волосатый кулак.

— Да что же случилось? — переводя дыхание, проговорила она.

— А то, что и тебе известно. Дезертир он, изменник, перебег к красным, вот что! — наступая на Прасковью и глядя на нее злыми, округлившимися глазами, крикнул атаман.

— Неправда… убили его! — со стоном проговорила Прасковья.

— Надо бы убить, да убег, вражий сын, к своим. Нич-чего, не долго ему там прохлаждаться. Наши уже Харьков взяли, а там и Москва близко. Одна ему дорожка — на веревку, — проведя по шее пальцем, сказал писарь.

— Знала ты об этом? Говорил тебе твой сукин сын чего?

— Насчет перебега к красным, — пояснил писарь, поглаживая ладонью пробор.

— Неужели правда? Как же теперь быть-то, пречистая мать богородица… — не слушая Дударева, прошептала Прасковья.

— А так. Посадим тебя в холодную, да выпорем, да из станицы к чертовой матери вон. Не надо нам шлюх советских, вот как! — сказал атаман.

— Ничего! Бабенка ты, как бы сказать, молодая, ядреная, выдержишь, а опосля найдешь себе казака или иногороднего и все забудешь, — хихикнув, сказал писарь.

— Помолчи, Прокоп Иваныч. Не такое время, чтобы шутковать, — остановил его атаман.

Писарь смолк.

— Ну, говори. Знала об этом?

— Ох, господи, ничего я не знала. Да и отколь было знать-то? Дак верно ль вы гутарите, господин станичный атаман, о Панасе? — робко спросила Прасковья.

— Чего уж верней. И сам, гад, убег и еще этого дурака Миколку сманил, — понимая, что женщина ничего и не могла знать о замыслах мужа, пробурчал атаман.

В дверях показались отец и мать Николы. Маленький, сморщенный, подслеповатый старик со страхом и надеждой переводил глаза с одного на другого. Мать Николы, поддерживая за руку мужа, надтреснутым голосом спросила:

— Звали?

— Звал! — ответил атаман и, подойдя к старикам, медленно проговорил: — Кто ты есть такой, Федот Петрович?

— Кто есть? Ты что ж, Степан Семеныч, со мною в жигалки играешь, что ли? Али не знаешь, кто я? — старческим, дребезжащим голосом, сквозь который был слышен испуг, заговорил старик. — Кто есть? Федот Бунчук, старый казак Терского войска, станицы Мекенской, вот кто я есть.

— Нет! — обрывая его, громко крикнул атаман. — Ты есть отец дезертира, изменника и предателя казачьего дела, вот кто. И сын твой Микола…

— Чего… Миколушка? — хватая его за руку, прошептал старик.

Дрожа всем телом и судорожно теребя конец старого потертого платка, старуха впилась глазами в атамана.

— Дезертир! Убег он к красным, продал казацкую честь и славу…

— А себя не спас. Нагнала его честная пуля, — вставил писарь.

— У-уби-ли?..

Атаман молчал. Прасковья, забыв свое горе, плача бросилась к старику.

— Убили сынка? Да? Нету Миколушки? — еще тише сказал старик, поворачиваясь к жене. Он охнул и, покачнувшись, медленно опустился на скамью. Прасковья почувствовала, как отяжелело и набрякло его маленькое, тщедушное тело.

— Ты, Федот Петрович, не того, не жалкуй-то очень, — растерянно забормотал атаман, стараясь отвести глаза от неподвижно устремленных на него глаз старухи. — Вот я сейчас вам прочитаю, что пишет атаман отдела, полковник Титаренко. — И, желая скорее закончить начинавшую тяготить его сцену, приказал писарю: — Читай приказ, да побыстрее!

Дударев разгладил бумагу и громко зачастил:

— «Выписка из приказа по штабу Терского казачьего войска № 1202, 18 июля 1919 года, город Владикавказ. Казаков станицы Мекенской, Моздокского отдела, Скибу Афанасия Васильевича и Бунчука Николая Федотовича, перебежавших к большевикам, врагам христовой веры, русского государства и казачьих вольностей, приказываю: исключить из казачьего сословия, лишить надела и, если они будут захвачены в плен, повесить без суда и следствия. Примечание. Довести приказ до сведения родителей и одностаничников Бунчука, убитого во время бегства к красным. Что же касается Афанасия Скибы, то имущество, ему принадлежащее, отобрать, продать и доход сдать в казну. Надел выделенной ему земли вписать в собственность станицы. Подлинник подписали: войсковой атаман генерал-лейтенант Вдовенко. С подлинным верно: делопроизводитель, титулярный советник Снежков».

— Понятно? — глядя поверх бумаги, спросил писарь. — А вот и резолюция полковника Титаренко: «Огласить родным преступников в станичном правлении. Имущество, хату и надел Афанасия Скибы отобрать. Об исполнении донести. Обо всем оповестить казаков и казачек на воскресном станичном сходе».

— Все! — складывая бумагу, сказал Дударев.

Все молчали.

— Понятно, спрашивают вас? — повысил голос атаман.

— Погубил ты нашего сына, а своего спрятал, — вместо ответа сказала старуха. — Дождешься и ты горя, кровопийца! — и плюнула в круглое, лоснящееся лицо атамана.

Писарь отскочил в сторону, уронив от неожиданности кубанку.

— Да… да как ты смеешь, проклятая! — оторопев, закричал он.

— Не трожь! — остановил атаман, вытирая рукавом подбородок. — Веди их отсюда.

Дежурный повел старика, поддерживая его под руки. Старуха, с окаменевшим лицом, еле передвигая ноги, двинулась за ними.

— Ты, Параскева, не уходи. С тобой еще разговор будет, — остановил ее атаман.

Плевок старухи не очень обидел его, и он был рад, что так легко избавился от тяжелой и неприятной сцены.

— А ты, Дударев, — обратился он к писарю, — зови-ка сюда отца Левонтия, нехай евангелие с собой захватит да поскорей идет. Время не терпит.

— Слушаю-с, Степан Семеныч, — и Дударев выскочил из правления.

Атаман выглянул ему вслед и, убедившись, что писарь направился к поповскому дому, прикрыл дверь и торопливо сказал:

— Слухай меня, Параскева. Чего уж там случилось, то, стало быть, так и есть, не переменишь, а ты сегодня ж в ночь поховай где ни есть у соседей или родни что поценней. Да ты слухаешь меня, чи ни? — разозлился атаман.

— Слухаю, Степан Семеныч, — покорно и односложно ответила казачка.

— Придем мы до тебе с актом и приговором утречком завтра, а ты ночью поторопись. Что у вас там — конь, корова?..

— Телок, чушка… — тихо подсказала Прасковья.

— Так телка да свинью перегони этой же ночью, а коня оставь, его не скроешь.

— Дак куда ж ховать-то? — безнадежно сказала Прасковья. — Нехай все пропадом пропадает, раз нету Панаса.

— Ну и дура! — в сердцах сплюнул атаман. — Живой он там али мертвый, это дело второе, а тебе жить надо. Ты вот что сделай, перегони свою худобу к Бунчукам. Жалеючи их старость и, — атаман поперхнулся, — сиротство, как Миколка по дурости своей загинул, то и милость им от начальства оказана. Оставь у них, мы их добро не тронем, а там, пройдет время, обратно заберешь. Ты что думаешь, у меня ни креста, ни совести нету? Есть, да ведь своего-то Федьку тоже жалко. Ведь он у меня один. — Атаман глянул в окно и быстро зашептал: — Ты не меня бойся, а ты этого христопродавца Дударева стерегись.

Прасковья вздохнула и безразлично махнула рукой.

— А теперь забудь, Прасковья, что я тебе гутарил, да делай все побыстрее. Завтра чуть свет припожалуем к тебе.

Прасковья кивнула-головой и вышла из хаты.

— Де-е-ла! — сдвигая на затылок папаху, сокрушенно сказал атаман.


Прасковья в раздумье долго просидела в хате, то загораясь надеждой спасти что-нибудь из своего имущества, то в отчаянии, со слезами оглядывая стол, стулья, печь, комод и широкую кровать с белоснежным подзором и своего рукоделия накидкой на подушках.

«Все пропадет. Куда брать-то?» — с тоской думала она.

Когда стемнело она перенесла к Марьяне несколько узлов с бельем и одеждой, кое-что из посуды, новую черкеску Панаса, чувяки, свои козловые сапожки. Из раскрытого сундука она повытаскивала старые, пожелтевшие фотографии родичей и близких, розовую шелковую кофточку, фату и длинную черную юбку, в которой венчалась.

Надо было перегнать к Бунчукам телку с коровой, но, зайдя к ним и увидев этих беспомощных, осиротевших стариков, тихо плакавших по углам, она подумала: «Ах, да нехай все пропадает пропадом. До коровы ль людям? Сына лишились». И она вернулась к себе, так и не высказав своей просьбы.

— Мое вам почтеньице, — раздалось у двери.

Прасковья, сидевшая у раскрытого сундука, испуганно подняла голову. В дверях, загораживая выход, стоял Дударев.

— Что, Прасковья Фоминична, не знаешь, что брать, а что оставить? — садясь на табурет, сказал писарь.

Прасковья молча смотрела на него.

— Оно, конечно, всего жалко — хоть и немного, а все же нажито потом-кровью, — сочувственно продолжал писарь, — и все это завтра должно пропасть, псу под хвост пойти.

Он вынул коробочку с махоркой, не спеша скрутил козью ножку, закурил и покачал головой.

— Чего тебе тут надо? — захлопывая крышку сундука, спросила Прасковья.

— Да вроде бы и ничего, но как я есть человек мягкой и совестливой души, зашел. Думаю, нельзя ли чем помочь. Одна, советчика нету.

— Не просили тебя заходить, а вот уйти так попрошу. Советчик! — с ненавистью сказала Прасковья.

— Ты чего ж серчаешь? Я от души, а ты мало что не кочергой гонишь. Напрасно, Прасковья Фоминична, в твоем деле такой человек, как я, очень даже может пригодиться.

— Не надо твоей помощи. Обойдусь без нее. Геть отсюда!.. — сказала Прасковья, указывая на дверь.

— Уйти-то недолго, да вот назад ворочаться трудно будет. Ты об этом подумай, Прасковья, — невозмутимо сказал Дударев, продолжая курить..

Женщина отошла к печке и стала сердито переставлять горшки.

— Да, а ведь можно помочь, дело такое, что, как его повернешь, так оно и выйдет. Все в этой руке, — вытянув ладонь, хвастливо сказал писарь, — все возможно спасти, окромя какой хурды-мурды. И коня, и корову, и чушку, а хату, что за нее взять, отдадим тебе ж с аукциону за какую-нибудь малость. — Он выжидательно смотрел на гремевшую ухватами казачку.

— Ну и чего же тебе за это следует, Прокоп Иваныч? — не поворачиваясь, спросила Прасковья.

— Да чего ж с тебя взять, с жалмерки? Разве опосля всего поставишь четверть кизлярки али чихирю, — медленно сказал писарь, поднимаясь с табуретки. Он аккуратно притушил о каблук окурок, бросил его в ведро. — Ну и, конечно, сама знаешь, чего еще…

Казачка молчала. Писарь подошел к ней и, взяв ее за плечи, повернул к себе.

— Я сделаю все это против закон-положения. Пойду против приказа, а из-за чего, Паша? Из-за чего я такую подлость против казенного дела сделаю? А-а?

Прасковья отступила назад.

— Из-за своей пылкой приверженности к тебе. Сама небось знаешь. И чего тебе противиться, баба ты молодая, красивая, в полной справе. Все одно — не я, так кто-нибудь да прилабунится к тебе, а я — писарь, сила! В моих руках вся станица, — прижимая ее к себе, говорил Дударев.

— Уйди, уйди добром, Прокоп Иваныч! — отталкивая его, сказала Прасковья, застегивая воротничок кофточки.

— Не шуткуй, не такой я казак, чтоб уйти. Да и что тебе беречь-то, — начиная сердиться, сказал писарь.

— Мое это дело, что беречь. А ты пошел отсюда вон, гнида! — замахиваясь на Дударева, крикнула казачка.

— А ты не шуми, я не из пужливых. Мне бояться некого, а тебе, гляди, как бы хуже не вышло! — предупредил Дударев.

У двери он оглянулся. Прасковья бледная, строгая, злыми глазами смотрела ему вслед. Непослушная кофточка снова распахнулась, загорелая кожа резко отделялась от белой полоски, видневшейся из-под воротника. Вдруг писарь накинул щеколду на дверь и, задув ночничок, бросился к Прасковье.

— Вре-ешь, — сжимая ее в объятиях и осыпая поцелуями, забормотал он, — не уйдешь от меня…

Он опрокинул табурет и потащил ее в темноте к кровати. Прасковья изо всех сил ударила его по лицу.

Дударев, тяжело дыша, продолжал тащить ее упорно и молча. Прасковья вырвалась и побежала к дверям. За ней, повалив стол, бросился писарь.

Прасковья, отталкивая писаря и шаря руками в темноте, натолкнулась на секач, которым рубили кизяк и сучья для печки. Схватив его, она, не видя, куда бьет, с размаху ударила. Дударев вскрикнул и пошатнулся. Прасковья почувствовала, как ослабели его руки, как он осел и тяжело повалился на затрещавшую кровать.

— Убила! — ахнула женщина, стоя в темноте, боясь даже пошевельнуться. Так прошло минуты две.

— Ну, вставай, вставай да иди отселе, — шепотом, еще не веря своим страхам, проговорила она.

Писарь молчал.

Тогда, пугаясь темноты, тишины и неподвижности лежавшего на кровати тела, она срывающимся, дрожащим голосом, стала уговаривать:

— Прокоп Иваныч, ну, да вставайте ж, ради господа бога. Я ж прошу вас, уходите…

Было по-прежнему тихо. Готовая разрыдаться, Прасковья нашарила на поставце серники и, чиркнув спичкой, зажгла ночничок.

Слабый свет лампы озарил хату.

Дударев лежал поперек кровати. По его лбу и лицу тянулась черная, липкая струйка крови. Одна рука писаря свисала к полу, другая была подвернута. Лицо его показалось Прасковье таким страшным и белым, что ночничок задрожал в ее руке. Она нагнулась над писарем. Он слабо хрипел, на губах пузырилась пена.

Прасковья долго смотрела на Дударева. Глаза ее мрачнели, лицо становилось суровей и строже. Страх проходил.

Она сдвинула брови и с ненавистью сказала, глядя на неподвижное тело:

— Это вам за Панаса, за мою загубленную жизнь!

Прикрутив ночничок, она переложила из сундука в узел кое-какие вещи и, приперев дверь палкой, вышла во двор.

Звезды ярко светили в небе. До рассвета было еще далеко. Собаки лаяли за базом, где-то сонно прокукарекал и затих петух. Было свежо, и Прасковье стало зябко. Она снова вошла в хату сняла со стены шубу и шаль, закуталась в нее. Немного постояв и подумав, она вынула из столика краюху хлеба, сала, луку, соль. Завернув все это в чистый рушничок, даже не глядя в сторону Дударева, она вышла на улицу и огородами пошла к Тереку, который поблескивал за рощей.


Утром, часов около десяти, атаман станицы, понятые, двое выборных стариков в сопровождении попа Леонтия и толпы любопытных, ахающих и охающих баб, старух и казаков, пришли к хате Прасковьи.

Постучав в дверь и крикнув: «А ну, отворяй, хозяйка», атаман, «для прилику» подождав минуту, толкнул ногой дверь. В хате никого не было, незадутый ночник, потрескивая, догорал у печи.

В углу, на кровати, лежал с разрубленным лбом писарь, которого с самого утра не могли найти посланные на розыски дневальные. На полу валялся залитый кровью кухонный секач.

Атаман остановился, поп в ужасе шарахнулся назад, а в двери уже заглядывали встревоженные люди.

— Напоролся еж на нож, — почесывая затылок, озадаченно сказал атаман.

Прибежавший фельдшер установил, что писарь без сознания, что рана тяжелая, но не смертельная и после месячного лечения Дударев будет на ногах.

Раненого свезли в Моздок.

Имущество, брошенное «большевичкой», описали и назначили на воскресенье торги. Коня и корову передали в военный фонд отдела.

К полудню по станице пробежала ужасная весть. Мальчишки, игравшие за рощей, недалеко от брода через Терек, там, где в омуте кружилась вода, нашли старые чеги и шубейку Прасковьи. Возле берега, на камнях, лежал ее белый в крапинку платок.

— И себя погубила, змея, и писарька чуть не ухлопала, — было надгробным словом соседки, услышавшей эту весть.

А Прасковья тем временем широко и бодро шагала по ту сторону Терека. Родная станица была уже далеко. Сизые горы вставали вдали. Переночевав на дальних кабардинских хуторах, она наутро подалась дальше, к промыслам Грозного, где решила наняться на работу в ожидании ухода белых.

ГЛАВА XVI

Через село гнали пленных, захваченных в бою под Карповкой. Почти все пленные были либо очень пожилые люди, либо безусые мальчишки, взятые до срока.

Скиба с надеждой оглядывал их, стараясь найти среди них однополчанина из соседних станиц или одностаничника. Пленных было не менее шести сотен, и разыскать в этой массе своего было не так-то просто.

Тоска по Тереку, по станице, по оставленной на произвол карателей жене поднималась в нем, когда он встречал людей с Кавказа.

Скиба остановился возле двух пожилых казаков, опасливо скосивших на него глаза.

— Откеле будете? — спросил он.

— Издали. С Кавказу.

— Терские чи кубанцы?

— Терские, — изумленно, в один голос ответили бородачи. — А ты откуда знаешь терцев?

— Я сам терский.

— Казак? — с надеждой воскликнули пленные.

— Он самый. А вы с каких станиц?

— Прохладненский, а он — с Приближной.

— Моего, Моздоцкого отдела. А нет, братцы, кого с Мекеней?

— А ты откуда будешь?

— Мекенский.

Казаки с радостью смотрели на него. Присутствие у красных своего, терского, да еще казака из Мекенской, ободрило их и вселило надежду на благополучный исход.

Один из стариков, приложив ко рту ладони, закричал:

— Эй, казаки! Кто будет мекенский?

Среди пленных произошло движение. По колонне, передавая «голос» пробежало дальше «ме-ке-н-ский», и издалека, от самого села, слабо донеслось «здесь».

Скиба вскочил на ноги и, не попрощавшись с новыми знакомыми, поспешил в самый конец колонны.

— Ну, кто здесь с Мекеней? — запыхавшись, крикнул он и остановился.

Из толпы выдвинулся молодой казак с худым, запыленным, сияющим лицом.

— Панас, Скиба, — еле выговорил пленный, бросаясь к казаку.

— Гришатка, и ты, брат, воюешь! — крепко обнимая пленного, сказал Скиба. — Тебе в пору в альчики играть, а не службу нести.

— Что поделаешь, гонят, — вздохнул пленный.

— Это кто ж тебе, брат или знакомый, кого встретил? — не без любопытства спросил конвойный, глядя, как сердечно обнимается буденновец с пленным казаком.

— Свой, — засмеялся Скиба. — А ну, говори быстрей, Гришатка, как дома? Что Прасковья, как хозяйство? Сильно лютовали над нею каратели? Живая?.. — забрасывая вопросами, торопил пленного Скиба.

Гришатка растерянно отвел глаза и тихо сказал:

— Беда, друже. Нету в живых твоей Прасковьи…

— Убили? Ну, говори, казнили ее? — хватая Гришатку за руку, крикнул казак.

— Руки на себя наложила. Ее Дударев, знаешь, что писарьком в интендантстве служил… Он ее снасильничать хотел, ночью к ней забрался…

— Ну, ну! — задыхаясь, крикнул Скиба.

Пленные перестали шуметь. Конвойные переглянулись и подались ближе.

— А Прасковья секачом развалила ему башку. Весь лоб, мало до уха не разрубила! Он, подлюга, сомлел, а она испугалась, и в Терек. Знаешь, там, где глубина и где омут глухой…

Скиба, не в силах говорить, молча мотнул головой.

— Утопилась. Ее плат головной да чеги остались.

— А тело? — с трудом спросил казак.

— Ку-у-да! Сам знаешь, какое место. Сверху тишь, а внизу, на глубине, водоверть да ключи. Понесло ее, бедную, куда-нибудь к Кизляру! Не нашли, — глядя с жалостью на Скибу, сказал Гришатка.

— И Миколка утонул, и Прасковья. Один я остался… — медленно, словно, самому себе, сказал Скиба.

— А ты, Панас, не сумуй, соберись с силой. Что теперь сделаешь. Плачь не плачь, а жену не вернешь, — сказал Григорий.

— А я и не плачу, — с трудом, сквозь зубы, проговорил Скиба, — не плачу! За меня те поплачут, кто сгубил мою жену и Миколу…

— А отец его тоже помер, Панас, через два дня, после Прасковьи. — И Гришатка стал рассказывать словно окаменевшему Скибе все станичные события, происшедшие за последние дни.

Спустя, час Скиба доложил Медведеву о том, что среди пленных встретил своего родича, молодого казака Григория Столетова, и попросил, если это возможно, вызволить его и зачислить во второй эскадрон.

— Казак ладный, силком забрали в армию. А у нас будет добрым кавалеристом, — закончил он.

Медведев записал фамилию, имя и часть пленного.

— Их проверят в Особом отделе дивизии, и если все у него в порядке, то через неделю он будет с вами во взводе.

— Спасибо! — коротко поблагодарил Скиба и пошел разыскивать Гришатку, чтобы сообщить ему эту новость.

ГЛАВА XVII

— Товарищ Медведев, из политотдела литературу привезли для частей и подарки. Опять же актеры приехали. Куда прикажете складывать? — спросил худой невысокий человек, вваливаясь в комнату и близоруко щуря на военкома глаза.

— Это кого же, товарищ Николаев, складывать: актеров или литературу? — улыбнулся военком и сказал: — Литературу и все прочее сложить в канцелярии, а актеров зови сюда.

В комнату вошли три человека странного вида. На первом были надеты ватные стеганные шаровары и суконная красноармейская рубаха, на ногах — черные облинявшие обмотки, из-под которых выглядывали огромные, порыжевшие от времени солдатские ботинки. На плечи был накинут замасленный брезентовый плащ, а на тощей шее болтался свернутый вдвое, некогда щегольской, шарф.

Двое других были одеты примерно так же.

— Разрешите представиться: актеры, присланные по наряду культотдела поарма для устройства агитационного спектакля. Я — режиссер и руководитель Любим-Ларский, а это вот мои коллеги — резонер Потоцкий и комик-буфф Перегудов.

Артисты церемонно поклонились. Медведев не без удовольствия поглядел на них.

— Садитесь, товарищи, не церемоньтесь. Выпейте чайку, согрейтесь, да, кстати, и потолкуем. Сейчас соберутся политкомы из эскадронов, вот сообща и послушаем вас.

Любим-Ларский вежливо улыбнулся и в знак согласия наклонил голову.

Комната постепенно наполнялась подходившими из эскадронов людьми. Видя незнакомые лица, они с любопытством оглядывали их, а узнав от Медведева, что это прибывшие из тыла актеры, весело и дружески знакомились с ними.

— А мы, дорогие товарищи, ждали, ждали, да уж и ждать перестали, — поблескивая смеющимися глазами, говорила Маруся.

— Да-а, не верилось, — подтвердил Медведев. — Кто, думаем, из вас, из городских, в такую даль поедет?

— Теперь главное, — перебила Маруся, — чтобы пьесу хорошую, революционную нам показали, посвежее.

Режиссер подумал и потом нерешительно предложил:

— Разве вот два акта из пьесы «Овод» по Войничу? Это будет и легко, и агитационно.

— Вам виднее. А что, поновей ничего нет?

Любим-Ларский с сожалением развел руками.

— Ну, ладно. Нет другой, не надо. Валите эту. Ну, а потом?

— Потом декламация революционных стихов товарища Демьяна Бедного и концерт, — неуверенно закончил режиссер.

— Что ж, неплохо — заключил Карпенко.


С самого утра около школы сновали дети, с любопытством прислушиваясь к стуку топоров, мяуканию пил и грохоту молотков, раздававшимся внутри. Более смелые прилипли к окнам. По улице носился худой, очкастый Николаев, что-то выискивавший для театра. Среди стука и мелькания топоров важно, с неторопливостью знающего себе цену человека ходил Любим-Ларский. Комик, отобрав четырех красноармейцев, умевших держать кисть в руках, малевал с ними незатейливые декорации, поминутно отходя в сторону, чтобы полюбоваться произведением рук своих. Маруся и две сиделки из полевого лазарета старательно сшивали длинные неровные полосы казенной бязи, готовя из нее будущий занавес. Скиба, присев на корточки около них и высунув от усердия язык, водил кистью по уже намеченным карандашом буквам лозунга:

«Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»

К полудню сцена была готова.

Зал шумно наполнялся. На длинных скамейках степенно рассаживались бабы, разряженные в извлеченные из скрыней праздничные платья и пестрые полушалки. Красноармейцы располагались группами.

Почти все свободные от нарядов люди пришли сюда. Позади, в простенке и у входа, стояли мужики, то ли стеснявшиеся, то ли считавшие спектакль пустым и несерьезным делом. Несмотря на уговоры Николаева, они упорно не двигались вперед и не садились на свободные места, но не проявляли желания и уйти, терпеливо дожидались начала. Махорочный дым сизой пеленой вился над ними, из открытых дверей в комнату врывался свежий вечерний воздух, смешиваясь с клубами тянувшегося к выходу дыма.

За занавесом все было готово.

На сцене стоял стол, покрытый красным сукном, и несколько табуретов. Из-за криво поставленных раскрашенных кустов выглядывала Маруся. Поймав устремленный на нее взгляд Скибы, она весело улыбнулась и подмигнула ему. Одергивая на ходу потрепанный френч, вышел Медведев. Еще раз окинув сцену критическим взором специалиста, прошелся Любим-Ларский. Видимо оставшись доволен, он подошел к военкому:

— Все готово. Можно подымать занавес?

Медведев, потирая руки, ответил:

— Да, пожалуй, можно.

Режиссер, сделав «Скибе знак, скрылся за декорацией. Сзади энергично зазвенел звонок. Скиба, напрягаясь от усердия, изо всех сил потянул за веревку.

В зале наступила тишина. Еще раз задребезжал колокольчик, и, краснея от смущения, на сцену вышла Маруся.

— Товарищи, перед началом спектакля слово об общем военно-политическом положении республики скажет военком полка товарищ Медведев.

В толпе весело и дружелюбно захлопали то ли ей, то ли военкому. От первых скамей прошел одобрительный гул.

После речи военкома начался спектакль.

В зале было тихо. Только изредка, сдерживая кашель, кто-то порывался пробраться вперед.

Во время антракта довольная публика, прочно сидя на своих местах, шумно через весь зал, обменивалась впечатлениями.

ГЛАВА XVIII

Медведев сидел за столом и, держа в руках какие-то бумаги, то и дело посматривал на карту. Комполка, лихой, с длинными усами, в бешмете и коричневых галифе, заглядывал через его плечо, что-то восхищенно говоря. Скиба остановился у двери. Медведев, заметив его, кивнул и продолжал говорить, водя указкой по карте, лежавшей на столе. Вокруг них стояли и сидели человек шесть командиров, среди которых была и Маруся.

«Военный совет!» — решил казак, делая шаг назад.

— Нет, нет, товарищ Скиба, оставайтесь. Вы нужны мне! — крикнул Медведев.

Казак присел на краешек скамьи возле улыбнувшейся ему Маруси.

— Итак, товарищи, план, который нам был первоначально предложен главкомом, аннулирован. — Медведев весело засмеялся и, подняв руку с указкой кверху, сделал энергичный жест. — Вместо него товарищем Лениным утвержден новый план, и в этом плане разгрома и уничтожения врага нашей буденновской коннице отведена решающая роль.

Гул одобрения пробежал по комнате.

— Товарищ Ленин, — продолжал Медведев, — приказывает создать корпус, объединив для этого восьмую и одиннадцатую кавдивизии. И это делается для того, чтобы в недалеком будущем создать конную армию! Вы понимаете, товарищи, что это значит? Конная армия — ведь это же таран, перед которым не устоят ни Мамонтов, ни Улагай, ни Шкуро. Мы загоним всю эту разбойничью нечисть в Черное море. Когда вы вернетесь к себе в эскадроны и полки, расскажите это бойцам. Победа не за горами, она рядом, на кончиках наших сабель, и мы добудем ее.

Когда командиры разошлись, Медведев, посадив Скибу рядом, сказал:

— Вы знаете, зачем я вызвал вас, товарищ Скиба?

— Никак нет, не знаю.

Медведев засмеялся.

— Эк вас вымуштровали беляки, отвечаете мне так, словно я генерал. — И уже деловым тоном договорил: — Прокламацию, листовку надо написать. Ведь против нас сейчас действуют казачьи части, кубанские, донские и ваши — терские. Тысячи одураченных, обманутых людей воюют с нами. А за что воюют — и не знают. Надо в простых и понятных словах сказать им, что такое мы, большевики, что мы хотим дать трудовому народу и за что проливаем свою кровь.

— Вот-вот, — оживился Скиба, — и что в коннице нашей, буденновской, казаков тоже хватает, что и командиры и сам Буденный станичников и трудовых казаков не обижают.

— Именно! — Вот об этом-то и надо написать. А вы, товарищ Скиба, должны помочь нам составить такую листовку.

— Да я же плохо грамотный, всего чуток в школу ходил. Где ж мне листовку писать? — испугался Скиба.

— Ничего. Ваше учение впереди. После войны не только школу, еще и академию окончите. А сейчас мы вместе составим листовку. Ведь ваше слово скорее дойдет до казака.

Но составить листовку им не удалось. За хатами что-то загрохотало, из степи донеслись выстрелы, затем отрывистый гул. Раза три ударила пушечка конногорной батареи, на улице села послышался топот скачущих коней.

— Тревога? — поднимаясь с места спросил Скиба.

В хату вбежал запыленный, взлохмаченный боец со струйками пота на лице. Круглыми от испуга глазами он осмотрел комнату и, увидя военкома, бросился к нему.

— Товарищ комиссар, — завопил он, — беда! Хата по полю идет и изо всех окон стреляет.

— Хата? — поднимая брови, удивленно переспросил Медведев. — Какая хата? А вы, случаем, товарищ, не того? — и он выразительно щелкнул себя пальцем по воротнику.

— Верно, хата. Идет без дорог, без пути, и палит… Мы с перепугу аж коней потеряли, — не слушая его, поспешно продолжал боец.

Стрельба за селом росла. Крики и шум приближались. Несколько залетных пуль прошипели над крышей.

— А ну, пойдем, поглядим на твою хату, — пристегивая пояс с револьвером, спокойно сказал военком и, сопровождаемый Скибой, вышел во двор.

На улице сновали перепуганные женщины, загоняя во двор ребятишек. Двое кавалеристов прямо с коней стреляли из-за угла дома куда-то в степь.

Измазанный пылью и потом пехотинец бежал навстречу Медведеву, волоча за собой винтовку.

— Куда бежишь? Стой! В чем дело? — остановил его военком.

— Товарищ комиссар… не то хата, не то вагон прет, — тяжело дыша, сказал пехотинец. — Сколько воюю, не видал такой штуки… Мы ее бьем, а она прет и прет.

— Гранаты есть? — строго спросил Медведев.

— Так точно! Четыре лимонки, — оправившись сказал боец.

— Приготовить гранаты. Это танки! — спокойно сказал военком. — Ну, товарищи, — поворачиваясь к бойцам, продолжал он, — это те же бронемашины, только на гусеницах, а не на колесах. Неужели мы побежим от этой английской дряни? — И, оглядев всех, договорил: — Такие молодцы, да испугаться танков? А вам, — отыскав глазами батарейцев, сказал Медведев, — бить в упор прямо по танкам.

— Товарищ Медведев, — выступая вперед, сказал Скиба, — я их видал, эти танки. Нас еще под Ростовом кадюки учили, как с ними справляться. Надо связать две-три гранаты, подползти поближе, да прямо под брюхо. А ну, братва, связывай по три гранаты и за мной! — закричал Скиба.

Несколько человек побежали за ним, а остальные стали быстро связывать свои гранаты.


Танки двигались осторожно. Эти небольшие серо-зеленые машины «Рено» только со страху могли показаться людям «с хату». На борту одной синей краской было выведено: «Генерал Корнилов».

— Вот и добре! — сказал Скиба, прочтя надпись на медленно ползшем танке. — Нехай будет генерал, я с ним знакомый.

Он оглянулся и приказал следовавшим за ним бойцам:

— Я, товарищи, поползу по ерику на «генерала», а вы стерегите тех, что слева идут. Если не сдюжите, прыгайте под откос и пропускайте их вперед, а потом сзади — гранатами.

Он по-пластунски пополз навстречу поднимавшемуся на горку танку. Все ароматы разморенной покоем и солнцем степи окутали его. Прячась между кустами качавшегося терна, казак увидел, как юркая ящерица скользнула и остановилась, поводя бусинками-глазами и с любопытством глядя на него.

Ковыль, высокий и пушистый, качался на гребне холма, на который с грузным сопением, урча, поднимался танк.

«Ежели заметил, сомнет!» — подумал Скиба и, зажмурившись, словно врастая в землю, прижался к кустам. Ящерица рванулась и скрылась в траве. Танк, тяжело вздыхая, показался над холмом.

До танка оставалось шагов двадцать — двадцать пять.

«Пора!» — с трудом сдерживая волнение, подумал казак и, как обычно в станице, приступая к тяжелой работе, проговорил:

— Господи, благослови.

Приподнявшись на локте, Скиба швырнул связку гранат и быстро скатился вниз, но тяжелый удар настиг его раньше, чем он достиг овражка.

На гребне холма, окутанный дымом, врезаясь в землю, кружил подбитый танк, из которого через отброшенный люк, задом вылезал человек. За ним вывалился другой, и танк сразу же занялся пламенем.

— Ура! — выскакивая из овражка, восторженно заревели бойцы.

— Бей кадюков! — пробегая мимо Скибы, закричал кто-то.

Казак не узнал, а скорее догадался, что это Медведев. Вскочив на ноги, он побежал за военкомом.

Из-за пригорка ударило наше орудие, застучал пулемет. Вдоль дороги и прямо по степи бежали с криком люди. Впереди мчались человек тридцать конных. Размахивая обнаженными клинками, они с гиканьем и свистом пронеслись вперед и, завернув влево, стали окружать танки. Один танк дал пулеметную очередь, но разорвавшийся возле снаряд заставил его повернуть назад. Три неподвижно застыли в траве, четвертый догорал на холме.

Возле подбитых машин, сняв кожаные шлемы, стояли с поднятыми руками танкисты.

— Инглиш? — спросил военком, поглядывая на короткие желтенькие погончики одного из них.

— Нон, месье, франсе, — низко кланяясь, ответил танкист, судорожно улыбаясь.

— А-а! Французы, — сказал военком.

Конные уже окружили брошенные танки. Один из буденновцев, веселый и озорной, залезший в люк подбитой машины, пел во все горло, размахивая картузом.

Испуганные танкисты жались в кучку, косясь на него. С криком подбежали обозные и кашевары. Возбужденная толпа окружила пленных.

— Харя! — крикнул один из обозных, замахиваясь кулаком на танкиста.

— Это французы, — сказал Скиба, удерживая за руку обозного.

— А нам все равно — француз или англичан. Мы их сюда не звали, — злобно глядя на съежившегося пленного, сказал обозный.

— Так-то так, а пленных не обижать. Мы — армия революции, а не белогвардейцы. Товарищ Скиба, возьмите человек пять конных и отведите пленных в штаб, — приказал Медведев, продолжая осматривать захваченные машины.

ГЛАВА XIX

Вечером, когда уже стемнело и редкие огни загорелись в домах, Карпенко пришел к Скибе. Казак сидел за деревянным некрашеным столом, списывал на лист серой бумаги заданный бойцам урок политграмоты.

Карпенко нагнулся над ним и, одобрительно хлопнув по плечу, сказал:

— Ну, Панас, с тебя магарыч. Чем угощаешь?

Скиба высвободил из корявых, негнущихся пальцев ручку.

— Да кроме чаю, ничего нет. Вот придем в станицу, чихирю добре попьем.

— Ладно, подождем, — улыбнулся Карпенко. — Так вот, браток, слушай, какое дело. Меня в командиры эскадрона производят, и, значит, я из взвода ухожу. Ну, мы там с ребятами подумали, померекали — думаем тебя во взводные назначить. А?

Скиба растерялся. В смущении развел руками и неуверенно сказал:

— Рано еще, Василь Дмитрич, вроде сказать, рановато. Да и бойцы, может, не пожелают.

— Чего там рано? Не спорь, товарищ взводный, все уже согласовали, завтра в приказе будет. Гляди, не забывай: как на Терек приедем, с тебя магарыч. — Карпенко весело хлопнул по ладони Скибы. — А теперь, браток, пойду, завтра выступаем.

Полк готовился выступить в село Богучарово, где собиралась дивизия, шедшая вместе с конным корпусом в тыл 9-й армии, которой угрожал прорвавшийся Мамонтов.

Перед рассветом новый командир третьего эскадрона Карпенко вызвал к себе Скибу, назначенного накануне взводным.

— Утречком — в разъезд. За ночь оборвалась связь, и теперь ни в штабе дивизии, ни в корпусе никто не знает, где белые. От нас три разъезда пойдут на Воронеж, ты — начальник второго, — показывая на карте направление разведки, сказал Карпенко.

Скиба внимательно выслушал его и спросил:

— Когда выступать, товарищ эскадронный?

— Да как станет рассветать.

— Сколько человек?

— Бери весь взвод.

— Слушаюсь!

— Далеко не отрывайтесь. Кадюки тут всюду по степи бродят.

Скиба улыбнулся:

— Добре, не нарвемся.

Он еще раз ознакомился с картой и вышел предупредить бойцов о выступлении. У ворот его поджидал Гришатка Столетов, несколько дней назад зачисленный во взвод Скибы.


Разъезд осторожно двигался, то замедляя шаг, то вовсе останавливаясь. Было свежее солнечное утро, и каждый звук далеко разносился в ясном воздухе. Раза два разъезду повстречались пешие и ехавшие на телегах крестьяне, но перепуганные люди так и не могли толком объяснить, кого они видели.

Дорога была избита колесами обозов и артиллерии. Множество конских следов, помет и сухая прибитая трава говорили о прошедшем впереди войске. По пути попадались брошенные двуколки, валялись начавшие вспухать конские трупы, да вдоль дороги тянулся длинный след просыпанной муки.

— Товарищ Скиба, впереди порубанные лежат, — доложил подъехавший из дозора всадник. — Пять человек. Видать, наши.

Разъезд не спеша продвинулся к группе одиноких берез, под которыми, у самой дороги, лежали пять обезображенных, зарубленных шашками человек. Все пятеро были одеты в защитное красноармейское обмундирование.

— Наши, пехота, — со вздохом проговорил Скиба. — Пленные.

Бойцы объехали трупы, продолжая путь.

Вдали за холмами блеснула над садами золотая маковка церкви. В низине струилась речка, через которую был перекинут изломанный и проваленный орудийными колесами мост.

Разъезд подошел к реке. Попоили коней и стали подниматься на пригорок.

Вдруг все разом подняли головы и прислушались. В облаках черной стрекозой кружил аэроплан. Медленно проплыв над головами наблюдавших за ним бойцов, он круто повернул на запад и, нырнув в густое белесоватое облако, растаял в нем.

— Высоко летит. Ему оттуда вся земля как на ладошке. А что, товарищ Скиба, это, видать, не наш? — заговорили бойцы.

— Кто его знает, — пожал плечами Скиба. — Должно, белый.

Поднявшись на пригорок, разъезд спешился, чтобы дать отдых усталым коням; кое-кто закурил; Скиба развернул карту и присел на траву, засовывая в рот слежавшийся в кармане кусок хлеба.

Один из бойцов вполголоса затянул песню, но тотчас же замолчал, глянув вверх.

— Летит, опять показался! Хоронись, ребята, бомбы метать станет!

Над разъездом снова черным крестом повис аэроплан. Вынырнув из облаков, он пересек поляну и кружил, точно ястреб, сужая круги.

— По коням! — скомандовал Скиба, не сводя глаз с парившего над ними самолета. — Без приказа не рассыпаться.

Люди сели на коней.

В полете аэроплана было что-то непонятное. На крыльях четкими красками были нарисованы два трехцветных добровольческих круга, но с него не сыпались бомбы. Когда самолет пролетал над разъездом, летчик высунулся из кабины и помахал рукой.

— Товарищ Скиба, давай мы его сшибем! — горячо предложили бойцы, хватаясь за винтовки.

— Тише вы! — бледнея от волнения, цыкнул на них Скиба. — Разве не видите? Не узнает нас кадюк, за своих принимает…

Сняв с головы папаху, он быстро сорвал с нее красную перевязь и наскоро обмотал выхваченным из сумки рушником. Бойцы, следуя его примеру, тоже обмотали шапки — кто платком, кто тряпицей.

— Нам его, ребята, непременно надо живьем схватить, — быстрым шепотом заговорил Скиба. — Нехай он на землю сядет.

Аэроплан совсем низко летел над землей прямо на конников. Огрев плетью меринка, Скиба вынесся вперед и неистово замахал папахой выглянувшему из-за борта летчику. Аэроплан с грохотом пронесся мимо, обдав зажмурившихся людей запахом бензина, а через минуту, повернув назад, плавно пошел на снижение. Скиба повернул бледное лицо к разъезду.

— Стоять на месте!

Меринок, недоверчиво прядая ушами, боком подошел к самолету, из которого тревожно глядел на Скибу человек в кожаном шлеме. Рука летчика лежала на пулемете.

— Кто такой? — недоверчиво, не сводя со Скибы настороженного взгляда, спросил он.

— Урядник пятого кубанского полка. А вы кто будете?

Летчик облегченно вздохнул:

— Свой брат, доброволец! Из штаба армии на розыски вашего корпуса.

Расстегнув шлем, он вылез из аэроплана, с удовольствием потянулся и, весело взглянув на Скибу, сказал:

— Чуть было я в вас бомбой не запустил! Вот было бы дело. А вы что, из корпуса генерала Шкуро?

Скиба отрицательно покачал головой.

— Никак нет, ваше благородие, я из корпуса товарища Буденного. — И, выхватив из ножен шашку, закричал: — Руки вверх, чертова паскуда!

Офицер нерешительно поднял негнущиеся руки.

— Вали сюда, товарищи! — закричал Скиба.

Кто карьером, кто рысью, крича и улюлюкая, налетели бойцы.

— Ну, сказывай, откуда залетел? Да не трясись, не укусим, — обыскивая пленного, сказал Скиба.

Летчик с боязливой враждебностью посмотрел на него.

— Не желаешь? Не надо. А ну, Федюк, и ты, Цимбала, седайте на коней да живо в штаб. Ты его, Федюк, впереди себя посади да скажи нашим, нехай скорей идут, аэроплан забирают.

Оставив у неподвижно застывшего самолета двух человек, разъезд двинулся дальше.


Оторвавшиеся от основных сил и нарушившие стратегическую согласованность действий, мамонтовцы действовали на свой собственный риск. Обеспокоенная этим, ставка Деникина выслала аэроплан с предписанием найти ушедшего в тыл красных Мамонтова и повернуть его на Воронеж для соединения с конным корпусом генерала Шкуро. Объединенной кавалерии предписывались новые задачи и было указано направление удара на Москву.

Из захваченных документов и опроса летчика выяснилось, что Воронеж уже третий день занят шкуровцами, а донцы еще только подходят к городу. В письме Мамонтову Шкуро сообщал о том, что ждет не дождется соединения с ним, что кубанские части устали и расстроены и, главное, испытывают огромный недостаток в огнеприпасах.

Получив точные сведения о силах и намерениях противника, командование конного корпуса красных изменило свой первоначальный план и решило ударить на Воронеж, не дожидаясь пехотных подкреплений.

Ночью 19 октября передовые части Мамонтова подошли к городу. Наткнувшись на сторожевое охранение, они не узнали своих и завязали с ними бой. Ожесточенная перестрелка шла всю ночь, только с рассветом белые обнаружили ошибку и прекратили стрельбу.

Двадцатого утром оба белых корпуса выдвинулись далеко за Воронеж. Подошедшие из тыла четыре бронепоезда, поддерживаемые кавалерией, двинулись на север, захватили станцию Рамонь и стали продвигаться на Усмань и Задонск. Две пехотные бригады и семь бронемашин остались в городе. Узнав о подходе корпуса Буденного, белые привели в боевую готовность все свои войска, заняли все городские высоты и переправы через реку. Артиллерия оттянутых назад бронепоездов и полевых батарей ожидала красную конницу.

Наступила ночь. Два стана, отделенные рекой и узкой полосой земли, готовились к беспощадному бою. Над полями низко плыл туман. Во мгле тускло светили костры, их блеклые огни отражались в воде. Редкая стрельба не утихала. Из города глухо доносились неясные взрывы и отрывистый гул.

Перебежчики, главным образом железнодорожные рабочие, рассказывали о тревоге, о нервном настроении белых. А ночь текла медленно, и настороженно глядевшие в темноту люди нетерпеливо ждали рассвета.


Эскадрон, в котором был Скиба, с самого утра попал в прикрытие бригадной артиллерии и в сражении почти не участвовал.

Скиба выполз на край ерика, растянулся в блеклой траве и с волнением разбирающегося в этом человека следил за боем. В стороне, саженях в ста, непрерывным навесным огнем била по вокзалу скрытая холмами трехдюймовая батарея. Снаряды рвались над путями. Скибе было видно, как после удачно разорвавшейся гранаты суматошно забегали люди и повалил густой сизый дым.

Впереди, перед батареей, лежали цепи. Черные точки то сближались, то снова замирали на местах. Рев гаубиц, бивших по Воронежу со стороны 2-й бригады, треск винтовок и четкий стук пулеметов слились в сплошной грохочущий гул.

На правом фланге, у моста через Ворону, нестройно поднялись и снова залегли наши цепи. Ливень свинца тотчас же пронесся над ними, а орудия белых стали упорно долбить по участку, где осмеливались подняться люди.

«Эх, туда теперь беспременно жахать станут. Кабы наши не повернули! — с тревогой думал Скиба, чувствуя, что правофланговые вырвались вперед и остались без поддержки центра. — Не дай бог, с фланга ожгут! Пропали…»

— Да что же вы! — закричал он, забыв о том, что его никто не слышит. — Да что ж вы, идолы, своих не выручаете?

Бывают люди, которых независимо от их знаний и рода занятий природа одарила особым чутьем, своеобразной воинской интуицией: они не разумом, а инстинктивно и все же безошибочно разбираются в искусстве войны. Скиба принадлежал к ним.

— Эх, молодцы ребятки! — через секунду снова воскликнул он, видя, что длинная ломаная линия красноармейцев, несмотря на губительный огонь, продвигается вперед.

Он опустил бинокль и, чувствуя себя виноватым перед ними, с досадой проговорил:

— И чего это нас тут посадили? Сидим без дела.


Бой длился уже восемь-девять часов. Четвертые сутки рвались к городу наступающие, и, отходя по вершкам, с трудом отбивали их атаки белые полки.

Генерал Шкуро, замещавший уехавшего с докладом в Ростов Мамонтова, руководил операцией.

Бледный и возбужденный, стоя на высоком стоге сена, он наблюдал за боем. Рядом на брошенной поверх сена бурке, развернув на коленях полевую книжку, начальник штаба генерал Остроухов что-то быстро писал карандашом. Дюжий кубанец-хорунжий, сдерживая вертевшегося коня, не сводил с генерала глаз, ожидая приказаний.

Три полевых телефона сиплыми протяжными гудками тревожили телефонистов. Внизу у распахнутых настежь ворот усадьбы стояли два щегольских автомобиля, вокруг которых в беспорядке раскинулась конвойная сотня генерала в специально сшитых для нее из волчьих шкур папахах. Поодаль, за домами, по обе стороны дороги, прямо в канавах расположились солдаты только что подошедшей для охраны штаба добровольческой роты. Они любопытствующими, настороженными глазами провожали скакавших с донесениями и возвращавшихся обратно на участки ординарцев.

Гул канонады не смолкал.

Свита и штаб Шкуро разбились на несколько групп и, кто присев, кто стоя, наскоро куря и закусывая, оживленно обсуждали перипетии затянувшегося боя.

— От командующего левобережной группой донесение, ваше превосходительство, — продолжая прижимать к уху телефонную трубку, доложил Остроухов.

Генерал хмуро мотнул головой.

— Четвертая бригада разбита и отступает за мост. Высланный в помощь батальон напоролся на пулеметы, понес большие потери. Генерал Лохвицкий требует подкреплений.

Шкуро с ненавистью взглянул на Остроухова. Лицо его, и без того красное, побагровело, рыжие усы пошли ходуном.

— Пусть держатся! Передайте генералу, что я расстреляю его, если он отдаст красным мост.

Остроухов неопределенно посмотрел и предостерегающе сказал:

— Ваше превосходительство, брод и переправы у моста слишком важны для нас. Я считаю необходимым их усилить.

Шкуро поглядел на него тусклым взглядом:

— Вы думаете? А как?

— Передвиньте резервную батарею и ее охранение. Это усилит Лохвицкого.

Шкуро, почти не слушая Остроухова, согласился.

— Ваше превосходительство, Донесение С северного участка, от генерала Секретова! — у самого стога осадив коня, крикнул загорелый донец.

Он протянул пакет с донесением. Шкуро оживился:

— Ну что? Как у вас? Сбили противника?

Хорунжий отрицательно замотал чубатой головой:

— Никак нет, ваше превосходительство. Прут как оглашенные. Тридцать седьмой полк полностью уничтожен, седьмая донская батарея вырублена целиком. Обходная колонна красных зашла за наш фланг. Цепи прорываются к вокзалу.

Остроухов надорвал пакет, торопливо пробежал донесение и, встав с бурки, растерянно сказал:

— Ваше превосходительство, левый фланг донцов разгромлен. Вся артиллерия левого участка попала в руки красных. Генерал Постовский срочно просит кинуть в бой все резервы и отвлечь красных от его деморализованного участка.

Шкуро вздрогнул. Он тупо поглядел на протянутую бумагу, и, выругавшись, проговорил:

— Что такое? Да ведь красных в три раза меньше, чем нас! Что это такое, я вас спрашиваю, наконец?

Остроухов молча пожал плечами. Внизу снова сипло застонал телефон, и телефонист быстро передал ему трубку.

Остроухов побледнел и закусил губу:

— Ваше превосходительство! Южные переправы форсированы большевиками. Конные части красных переправились через реку Воронеж и входят в слободку.

Шкуро нахмурился. Опустив голову, он о чем-то с минуту думал, затем, решившись, властно сказал:

— Всех из резерва, кроме моей конвойной сотни, кинуть к переправам. Немедленно загнать врага обратно за реку. Генералу Бабиеву с дивизией атаковать в конном строю наступающих буденновцев и сбить.


Буденновцы подпустили бешено мчавшуюся лаву белых без выстрела почти на четыреста шагов. Потом по команде начдива огненным ливнем забили все восемьдесят станковых и тачанковых пулеметов. Двадцать шесть орудий в упор картечным огнем рвали в клочья черную землю и налетевшую кавалерию. Растерзанные, искромсанные тела валялись на земле, стоны умирающих слились с храпом и ржанием издыхающих коней.

Прорвавшись сквозь завесу огня, обезумевшие люди в отчаянии неслись дальше, пока меткая пуля не валила их с коня. Другие, бросив поводья, кидались наземь, притворяясь мертвыми.

Часть лавы в панике повернула вспять. По полю бежали люди, кони без всадников носились по всем направлениям, а над всем этим уверенно, беспощадно грохотали залпы и ахающие разрывы красноармейской картечи. Вся степь ревела и сверкала огнем.

Буденный, наблюдавший за гибелью отборной дивизии белых, привстал на стременах и, легко выдернув из ножен острую казацкую шашчонку, весело скомандовал резерву:

— Шашки к бою!.. В атаку — марш — марш!

И, гикнув по-степному, помчался вперед.


Шкуро, отбросив бинокль, непонимающими глазами следил за происходящим, а впереди, на широком поле, красные гнали, рубили и преследовали его войска. Все еще не веря своим глазам, он грубо, по-казацки выругался, сорвал с себя серую волчью папаху и, швырнув ее под ноги, стал в исступлении топтать.

— Ваше превосходительство, надо уходить. Красные занимают город, — тревожно дернул его за рукав Остроухов.

Шкуро, белый, с трясущимися от злобы губами, посмотрел на него.

— А-а-а, идите вы к… — выкрикнул он и спрыгнул со стога.

Конвойная сотня уже в седлах дожидалась его. Штабные офицеры вскочили на коней и поскакали вслед за автомобилем генерала.

Через Соборную площадь мчалась, давя бегущую пехоту, кавалерия. Брошенные орудия и повозки загромоздили все дороги. Обозные из пленных красноармейцев злорадными улыбками проводили проскакавшую мимо кавалькаду.

В ночь на 25 октября белые были выбиты из Воронежа.

Оба разгромленных корпуса в панике отошли на станцию Касторная, бросив три бронепоезда: «Мамонтов», «Шкуро» и «Единая неделимая». На станции были захвачены составы с обмундированием и личный поезд генерала Шкуро.

ГЛАВА XX

Полк, сделав заезд плечом, занял свое место. Кони ломали линию строя. Скиба встал перед взводом и, оглядывая через плечо изогнутую шеренгу, недовольно сказал:

— Направо равняйсь, товарищи. Чего стали цыганским табором?..

Дивизии подходили. Одна за другой вырастали конные шеренги полков. Скоро весь корпус четким живым квадратом врос в поле. Два духовых оркестра стояли на флангах. Алые боевые знамена колыхались на ветру, и на их расшитых чехлах горело блеклое ноябрьское солнце.

Внезапно корпус пришел в движение. По фронту проскакали командиры полков, крупным полевым галопом пронесся на фланг командовавший парадом начдив. Со стороны села на спокойной, неторопливой рыси приближалась кавалькада, во главе которой острый глаз Скибы различил Буденного.

Начдив повернул коня к фронту и скомандовал высоким, звенящим голосом:

— Конармия, смирно!

Конница вздрогнула. По ее рядам словно пробежал и замер ветерок. Тысячи глаз с любопытством вонзились в подъезжавшую группу. Начдив, опустив поводья, подскакал к Буденному и, делая подвысь, отрапортовал ему.

Оркестры на флангах заиграли «Интернационал». Командиры полков и эскадронов, блеснув саблями, отдали салют. Что-то радостно крича и обнажая белые, сверкавшие под усами зубы, проскакал командующий, и Скиба с удивлением заметил в ехавшей с ним группе какого-то штатского человека.

— Кто такой? — спросил он у эскадронного.

Карпенко, не поворачивая головы, коротко ответил:

— Представитель ВЦИКа.

Скиба закусил губу; это доброе лицо в очках, с подстриженной клинышком бородой он часто видел на страницах красноармейской хрестоматии, и только неделю назад политком, Маруся много говорила о нем.

«Вот не узнал», — сконфуженно подумал казак и с почтительным любопытством проводил глазами удалявшихся по фронту всадников.

Закончив объезд и поздоровавшись с бойцами, Буденный выехал на середину. Корпус сейчас же загнул фланги, замыкаясь за ними вкруг.

— Товарищи, — начал Буденный, — вы разгромили врага под Воронежем и Касторной! Вашей беззаветной отвагой спасена революция, рабоче-крестьянская страна. Вашей славной кровью закреплена победа над врагом. И вот рабочая и крестьянская трудовая Россия прислала делегацию от ВЦИКа, чтобы благодарить вас. Дадим же слово нашим дорогим гостям, что мы сделаем в сто раз больше, чем до сих пор, и загоним Деникина с его ордой в Черное море. Пусть товарищи, вернувшись в Москву, передадут Ильичу и трудящимся, что Первая Конная армия только начинает громить врага. Ягодки еще впереди. Ура!

«Ура», возрастая, покатилось по рядам.

Потом поднялся на пулеметную тачанку представитель Москвы. Громовое «ура» много раз прерывало его речь.

— Контрреволюция доживает последние дни, — говорил он. — На востоке Красная Армия разгромила вдребезги наемные офицерские банды адмирала Колчака, гонит их остатки к Тихому океану. Сам Колчак, тоже не уйдет от нас — карающая рука революции уже повисла над ним. Остается, товарищи, Деникин. Вы уже дважды нанесли ему сокрушительный удар. Армии его откатываются к югу. Мобилизованные им солдаты разбегаются, обманутые казаки уходят по домам. Недалек час, когда они сами ударят ему в тыл. Товарищи, разгром Деникина начался! Так давайте же доведем его до конца и, освободив от белых нашу рабочую страну, перейдем к мирному труду в городах и деревнях. Центральный Исполнительный Комитет, помня о ваших геройских подвигах, постановил наградить наиболее отличившихся героев революционным орденом Красного Знамени…

И снова гулкое и многократное эхо понесло по полям громовое, несмолкаемое «ура».

Скиба слушал с широко открытыми глазами.

— Правильно, — подтвердил он, оборачиваясь к соседу. — Правильно сказал насчет казаков, безусловный факт…

Но в это время он услышал свою фамилию и, оборвав фразу, с удивлением воззрился на подскакавшего Карпенко.

— Скиба! Живо скачи за мной наметом.

Не понимая, в чем дело, казак щелкнул плетью по бокам лошади и понесся за ним.

— Становись в шеренгу. Сейчас нас награждать будут, — шепнул ему Карпенко и беззвучно рассмеялся, видя растерянное лицо казака.

— «…Реввоенсовет Первой Конной красной армии постановил наградить орденом Красного Знамени командира взвода кавполка Скибу Афанасия за то, что, состоя в Красной Армии, он в боях являл собою пример революционного борца за интересы революции, а также и за то, что, находясь в разъезде под городом Воронежем, смелым маневром захватил белогвардейский самолет и вообще неоднократно показал свою преданность революции и рабоче-крестьянской власти», — высоким звонким голосом прочел грамоту уполномоченный.

Командарм, глядя на оробело застывшего казака, дружески потрепал его по плечу.

Делегат ВЦИКа бережно взял орден и приколол его к выцветшему полушубку Скибы.

— Носите, дорогой товарищ, на здоровье. Республика гордится такими героями, как вы, — сказал он и обеими руками крепко пожал ладонь Скибы.

ГЛАВА XXI

На станции Ельмут стоял бронепоезд «Генерал Корнилов». Он слегка дымил, посапывая котлами. Два санитарных поезда — один со звездным флагом США — стояли на другом пути рядом с бронепоездом.

За станцией тянулись длинные, крытые черепицей амбары. Здесь были продовольственные склады, поодаль раскинулся артиллерийский парк. Два бронеавтомобиля прошли по площади, пронесся мотоциклист и исчез за домами.

Генерал Май-Маевский, командир пехотного добровольческого корпуса, плотный, широкоплечий человек, только что отобедал. Обед затянулся, так как за столом помимо представителей военных миссий Франции и Англии присутствовал также американский генерал Чарльз Морелл. Сэр Морелл был главой американской миссии Красного Креста. Вместе с ним приехали пять врачей, профессор-хирург с двумя ассистентами, фельдшерами, сестрами и остальным медицинским персоналом. Целый поезд с прекрасно оборудованными вагонами, большое количество медикаментов, инвентаря привезли с собой американцы. Это был щедрый дар миллиардера Карнеджи генералу Деникину.

Обед кончился, и американцы, попрощавшись с Май-Маевским, отправились к себе. Салон-вагон опустел.

Пользуясь отсутствием дам, генерал расстегнул китель и, откинувшись в кресле, ковырял зубочисткой во рту, вполголоса беседуя с капитаном Коутсом, специальным корреспондентом английской газеты «Таймс», раз в неделю печатавшей обзоры о «действиях храброй русской армии, воюющей против большевиков».

— Красные разбиты. Остатки большевистской пехоты окружены в районе Маныча. К вечеру или завтра к утру весь район Задонья будет в наших руках.

— А Конная армия? Знаменитое детище большевиков? — записывая в блокнот слова Май-Маевского, спросил корреспондент.

— Ее уже нет. Конница генерала Барбовича нанесла ей такой сокрушительный удар, что… — Май-Маевский иронически усмехнулся, — прославленная Конармия рассыпалась и улепетывает обратно за Дон.

На станции уже зажглись огни. В сторону Торговой, тяжело громыхая, уходил бронепоезд «Генерал Корнилов».

— Прикажите подать автомобиль и конвойную полусотню. Я выезжаю на фронт, — отдал распоряжение Май-Маевский и, сопровождаемый группой офицеров, пошел через станцию на площадь.

Солдаты и офицеры вытягивались во фронт. Из-за вокзала на рыси подошел полуэскадрон драгун, конвой генерала.

Новенький открытый «шевроле» подкатил и остановился возле генерала.

Отдавая последние приказания остающимся, Май-Маевский уже садился в машину, как вдруг над самой площадью, совсем низко, показался самолет и пошел на посадку. Пробежав по земле, он остановился у забора.

Генерал с удивлением смотрел на самолет.

Через минуту летчик вылез из кабины и бегом направился к автомобилю.

— Генерал Май-Маевский здесь? — спросил летчик и вдруг, узнав командира добровольческого корпуса, крикнул: — Ваше превосходительство, красные прорвались в тыл! Конница со стороны хутора Аполлоновского идет сюда. Она уже близко. Через полчаса будет здесь.

— Идите вы к черту!.. — обрывая летчика, закричал Маевский. — Паникер, трус! Красные разгромлены, а таким, как вы, они мерещатся повсюду. — И, обращаясь к окружающим, он несколько спокойнее сказал: — Это наша конница, покончив с красными, идет сюда.

— Ваше превосходительство, я не трус и не паникер, но красные действительно… — бледный от стыда и оскорбления, взволнованно сказал летчик.

— Довольно! — гневно остановил его Май-Маевский. — Чтобы доказать вам, что вы трус и что вам не место в армии, я сейчас выеду навстречу этой коннице. Кстати, мне нужно получить дополнительные сведения от генерала Барбовича. Поручик, дайте мне коня! — обращаясь к адъютанту, сказал генерал. — Автомобиль пусть следует за нами, я там пересяду в него.

Сопровождаемый конвоем и легковой машиной, широкой рысью он направился навстречу коннице.

За околицей начиналась степь. Вправо уходила железнодорожная насыпь, огни станции остались позади. Сгущались сумерки.

Генерал оглянулся. Станция была уже далеко. Беспокойство охватило его.

«А что, если летчик не ошибся? Что, если эта колонна не Барбовича?»

Бегство из-под Орла, разгром у Нового Оскола, поражение под Воронежем были еще свежи в памяти. И если там, возле бронепоезда и юнкеров, Май-Маевский был храбр и спокоен, то здесь, посреди поля, он чувствовал себя неуверенно.

— Послушайте, ротмистр, пошлите-ка вперед, к колонне Барбовича, разъезд. Да на всякий случай вышлите по бокам дозоры, — не глядя на офицера, приказал он.

Через минуту семеро драгун под командой корнета широкой рысью понеслись навстречу кавалерии, поднимавшейся по холмистой дороге.

Май-Маевский остановил конвой и, сойдя с коня, взял бинокль. Влево от колонны уходил на юго-запад отряд, силой не меньше полка.

— Зачем это? — пожал плечами генерал.

Спешившиеся конвойные почтительно стояли позади.

Ротмистр, ожидая распоряжения командующего, приблизился к нему.

Догоравший за Доном закат облил в последний раз багровым светом холмы.

Май-Маевский ясно видел, как заблестело и заиграло на солнце оружие всадников. Бинокль задрожал в его руках.

Шедшая по дороге колонна вдруг раздалась и, разворачиваясь на ходу, ринулась вперед. Через мгновение она налетела, смяла и растворила в себе остановившийся разъезд.

— Красные! — неожиданно тонким голосом взвизгнул генерал и, уронив бинокль, кинулся к автомобилю, возле которого торопливо возился бледный, растерянный офицер. — Гони во всю мочь! — словно извозчику, крикнул Май-Маевский, оглядываясь назад.

По степи неслись конные. Казалось, степь сама рождала их. Они встали из-за холмов и лощин, охватывая село и отрезая дорогу.

Генерал в страхе обхватил обеими руками голову и даже не заметил, как рванулась машина, как, обгоняя конвойных драгун, понеслась она обратно к селу. Его било о борта и кидало в стороны от этой бешеной гонки. Когда он оправился и овладел собой, Ельмут был далеко позади. Вдоль насыпи вставали взрывы, вдалеке трещали залпы, и где-то глухо стучал пулемет.

Май-Маевский огляделся. Кроме шофера, рядом не было никого. Ни адъютанта, ни ротмистра Шенка, ни конвойных драгун. Генерал опустил голову. Сильная машина мчала его к селу Тройцы, где стояли белые резервы, откуда уже шли на помощь бронепоезда.

ГЛАВА XXII

Дул холодный январский ветер. Бродя, как бездомный пес, он глухо завывал и гудел, ударяясь с разлету о дома. Жалобно стонали телеграфные провода. По-над Доном кружила начавшаяся пурга и кидала к городу редкие горсти снега. Ерики и колдобины затянуло синим звенящим льдом, на котором тускло играл сумеречный свет.

Верстах в трех от города, в низине, на поваленном прошлогодней бурей сухом камыше лежала старая волчица. Она подняла голову, насторожив уши, и долго всматривалась в белевшую снегом и луной степь. Холод и неотвязные, густо падавшие белые мухи беспокоили ее.

Отлежавшись, она неслышно встала, медленно зевнув, потянулась всем телом, лениво сощурила сонные глаза. Потом, шурша слежавшимся камышом, сошла к черневшей вдали железнодорожной насыпи, легко перескочила через скользкие холодные рельсы и, припадая к земле, спустилась вниз.

Степь крепко спала. Волчица оглянулась. От города шел неясный шум. Пахло дымом и кислым запахом жилья. Тоскливая, безмолвная ночь лежала вокруг. И, подняв голову, вытянув к небу узкую морду, уставясь невидящими, холодными глазами на луну, волчица глухо завыла.

Внезапно вой оборвался. Волчица смолкла, настороженно вскочив, сильно потянула воздух и трусливой рысцой побежала через насыпь в камыши. Из снежной мглы, из-за бугров показались конные. Словно призраки, они бесшумно вставали впереди, заполняя степь.

Один из них, придержав коня, не поворачивая головы, сказал:

— Вот и Ростов. Полыхает, будто пожар.

— Да-а. Под боком, — глухо ответил второй и отер запушенное снегом лицо. — А ну, Столетов, скачи до командира. Нехай швыдче идут, пути свободны.

— Слухаю, товарищ Скиба! — И Гришутка, нахлестывая коня, поскакал обратно.

Ветер озверел и, срываясь с холмов, воя, кружил над полями.

В ночь на 9 января конница Буденного с боем ворвалась в Ростов с трех сторон. 4-я кавдивизия с налета захватила предместье города — Нахичевань.

Столица южнорусской контрреволюции жила шумной жизнью. Театры и кино были заполнены публикой. В кафе звенели веселые мотивы оперетт. В биллиардных с треском катались шары, в ночных ресторанах рекой лилось вино.

Взвод кавалерии рысью перешел большой генеральский мост. За мостом на площади горел костер, вокруг которого виднелись закутанные фигуры полузамерзших солдат. Два пулемета и полевое орудие, оставленное без прикрытия, горели в отблесках костра. Взвод подошел к костру и, объехав гревшихся, зашел с тыла, отрезав солдат от дороги. Трое конных спешились и стали молча возиться у орудия.

— Это что, смена, что ли? — вяло спросил сидевший у костра человек, сонно поднимая глаза на конных.

— Она самая! — ответил передовой, соскакивая с коня.

— Вроде как рано, — удивился другой гревшийся солдат. — На армянской церкви еще не били часы.

— Уже пробили! — засмеялся подошедший и властно добавил: — А ну, смирно! Сдавай оружие, вас, чертей, давно пора сменять.

— Это как же? — не поняли гревшиеся.

— А так! Без всякого. Сдавай, а то всех посечем шашками.

Солдаты медленно, равнодушно покидали ружья в кучу, недоуменно оглядывая странных гостей.

— А кто вы? — спросил наконец один с сонным любопытством.

— Красные. Буденновцы!

— А-а! — проговорил солдат. — Чисто работаете, ребята. Так вы, братцы, и офицеров наших заберите. Они вон в том доме ночуют. Нехай проснутся.

И он весьма охотно пошел проводить буденновцев к дому мирно спавших офицеров.


Трамвай быстро катил по Садовой улице. Впереди на путях чернело что-то неясное и большое. Вожатый, неистово звоня, остановил вагон за сажень от темного пятна, оказавшегося тушей павшего коня.

— Вот идолы! Середь города падаль понакидали, — рассердился он. Из вагона выглядывали пассажиры.

— Ну вы, воины царя небесного! — снова крикнул вожатый, глядя на группу солдат, молча наблюдавших за неожиданной остановкой вагона. — Чего смотрите? Убирайте с путей кобылу.

— Сам уберешь! Тебе надо, ты и убирай, — спокойно отозвался чей-то голос.

Солдаты, полускрытые тьмой, вполголоса разговаривали. Вспыхивали цигарки. Иногда кто-то кашлял, простуженно и глухо.

Из вагона вышли трое офицеров. Один из них, полный, надутый полковник, горячась, закричал:

— Эт-то что за безобразие! Немедленно убрать, мер-рзавцы!

Никто из солдат не пошевельнулся.

— Ну-ну!

— Не кричи, ваше благородие, животик надорвешь, а коня сам убирай, вишь ты какой гладкий.

— Что такое? — выкатывая глаза, затопал ногами офицер. — Это что за большевики!

— Большевики и есть! Они самые, — засмеялся один из куривших солдат. — А ну, руки вверх! Сдавай оружие, — уже серьезно добавил он.

Солдаты окружили трамвай и растерявшихся пассажиров. Офицеры, бледные и трясущиеся, молча глядели на красные звезды и кумачовые перевязи буденновцев.


Где-то за мостом слышалась редкая ленивая стрельба.

— И когда только прекратят эту хулиганскую ночную стрельбу? Возмутительно! Каждую ночь одно и то же.

— Бандиты балуются. Пугают стражу, — засмеялся второй собеседник.

Оба пешехода остановились и осмотрелись по сторонам. По освещенной Садовой шла-разливалась толпа гуляющих. Яркие огни кино и светящаяся реклама оперетты озаряли улицу.

— Пойдемте в кино. Сегодня Мозжухин и Лысенко в «Проходящих тенях», — сказал первый.

— Пожалуй, — согласился его спутник, но перейти улицу им не удалось.

Из переулка послышался бешеный топот кавалерии, затем несколько отрывистых выстрелов, неровная, оборванная дробь пулемета и гулкое «ура». Где-то грохнул беспорядочный залп, из-за поворота вынеслась на Садовую конница. Размахивая шашками, стреляя с коней, рубя бегущую, расстроенную цепь белых, всадники пронеслись через площадь, и топот их стремительных коней и громовое «ура» спустя несколько минут донеслись уже с другого конца города.

Садовая опустела. С криками, ничего не понимая, разбежались гуляющие. И только газовые фонари да продолжавшая вращаться световая реклама по-прежнему озаряли опустевшую улицу.


Спешенный полуэскадрон Скибы, которому выпала задача захватить штаб укрепленного района, вскинув по-солдатски ружья «на плечо», повернул с Садовой на Таганрогский проспект.

В первой шеренге шла Маруся, крепко держа гранату. Шаг за шагом, мерно отбивая такт, двигался полуэскадрон к гнезду ростовской контрреволюции. Впереди шагал Скиба, на плечах которого белели полковничьи погоны.

Редкие прохожие оглядывались на молодцеватых солдат, офицеры отдавали честь шедшему впереди команды молодому подтянутому «полковнику».


Штаб укрепленного района Ростова находился на углу Таганрогского проспекта. Высокое, четырехэтажное здание, над которым развевалось трехцветное добровольческое знамя, было центром военной, политической и административной власти города. Парные часовые, большой караул, особая офицерская сотня и десяток пулеметов охраняли его. Шикарные лимузины подкатывали к дому. Днем и ночью, не переставая, кипела здесь работа. Озабоченные генералы, деловитые полковники и адъютанты работали в этом большом, красивом здании. Телефоны и телеграф связывали его с фронтом. Здесь лучше, чем даже в самой ставке Деникина, знали о положении на позициях, и тем не менее атака буденновцев на Ростов и прорыв 4-й дивизии в город были неожиданностью даже тут.

По-прежнему ровно стучал телеграф, трещали телефоны, сновали офицеры с папками в руках. Над донесениями и картой сидел сухой, неразговорчивый начальник укрепленного района генерал-лейтенант Голощапов.

Генерал отодвинул карту и, устало позевывая, взял трубку назойливо звеневшего телефона.

— Слу-шаю, — сказал он.

В трубке что-то пискнуло и оборвалось.

— Да! Слушаю! — досадливо повторил он, но трубка молчала. — Алло! Алло! — обозлившись, закричал генерал, но телефон молчал, и генерал, швырнув трубку на стол, взял другую, но и тут было молчание.

Центральная не отвечала. Генерал бешено забарабанил рукой по рычагу аппарата. Сухой звук отозвался в трубке. Центральная молчала. Генерал вздохнул. Он был умным и опытным человеком, хорошо помнил отступления из Галиции, сдачу Ковно, разгром под Луцком и бегство из-под Тарнополя. Он отлично знал и гражданскую войну. Путь, проделанный от Ростова до Киева и обратно, познакомил его с превратностями судьбы, и внезапное молчание центральной, стрельба за Доном и подозрительная, могильная тишина в центре города родили в его мозгу неясные опасения. Но он отогнал их. Ведь красные были еще далеко, во всяком случае не ближе Таганрога. Он подумал, поглядел на карту и снова взялся за телефон, но напрасно. Тогда генерал встал и подошел к окну. Внизу в редких огнях спал Ростов. Было тихо, и только где-то у Нахичевани трещали ружейные выстрелы.

По улице, четко отбивая шаг, шла к штабу воинская часть.

«Вероятно, смена караула!» — подумал генерал и, перегнувшись через окно, с удовольствием смотрел на ровную, отчетливую линию молодцевато идущих солдат.

«Хорошо идут. Прямо гвардейский шаг», — мелькнуло у него в голове.

— Кто идет? — раздался голос выбежавшего из парадного к часовым дежурного офицера.

— Мировая революция! — восторженно зазвенел высокий девичий голос, и сейчас же раздался взрыв гранаты и громкое, безудержное «ур-ра!».

Схватившись за голову, генерал отпрянул от окна. Внизу рвались гранаты, трещали выстрелы, по коридорам бегали, кричали перепуганные люди.

Дежурный офицер, только что спрашивавший подошедших, в ужасе бросился в коридор, но сильный удар свалил его с ног. Падая, он успел увидеть, как чужие солдаты с криками и пальбой ворвались в штаб. Затем, взметнулось пламя, и он потерял сознание, упав у самых ног Маруси, бросившей вторую гранату.

Вестибюль штаба был в руках красных. Эта неожиданная атака была так стремительна, что не успевший выскочить по тревоге караульный отряд попал в плен без выстрела.

Перескакивая через ступеньки, Скиба швырнул вдоль коридора гранату и, не задерживаясь на втором этаже, бросился вверх, на третий, откуда неслись крики и беспорядочная револьверная стрельба.

Свалив ударом приклада недоумевающего адъютанта, он вбежал в большую, уставленную столами комнату, где сбились в кучу и жались к углу бледные писаря, позади которых, с трясущимися землистыми губами, прятался офицер.

— Руки вверх! Сдавайтесь без бою! — закричал Скиба, вскидывая винтовку.

— Сдаемся! Сдаемся! Пощадите!.. — завопили писаря, но влетевший за Скибой Сметанкин с разбегу выпалил из ружья в окно. Разбитое в осколки стекло со звоном рассыпалось по полу. Люди в ужасе завопили, заметались, поднимая руки.

— Вниз! Живо! Веди их, Сметанкин, да если что, бей прямо с винта! — закричал Скиба и побежал дальше по коридору, туда, где слышалась частая револьверная стрельба и четкая дробь ручного пулемета.

Из многочисленных комнат штаба красноармейцы выволакивали притаившихся офицеров. Захваченные врасплох, они сдавались без сопротивления. И только внизу, согнанные в кучу, окруженные подошедшим на помощь Скибе вторым полуэскадроном Карпенко, они начали смутно понимать положение дел. По их растерянным лицам ходили тени. Некоторые, не стыдясь красноармейцев, плакали. Один из захваченных дроздовцев в припадке истерики бился головой о камни мостовой. Конармейцы с угрюмым любопытством смотрели на пленных, потерявших всю свою важность и надменность.

У кабинета генерала Голощапова произошел короткий бой. Там засело десятка полтора офицеров. Отступая по коридору, они открыли сильный огонь из револьверов. Разбив окно, один офицер пустил очередь из ручного пулемета по улице, обстрелял полуэскадрон Карпенко и своих же взятых в плен офицеров.

— Сдавайся, все одно конец! — крикнул Скиба.

Пули с визгом неслись по коридору, пробивая двери, вонзаясь в стены и окна. Двое из красноармейцев были убиты. Раненый стонал за дверью. Редко, с большим хладнокровием стрелял белогвардейский пулеметчик. Было ясно, что офицеры решили биться до конца.

— Чего их, гадов, бояться? Бей золотопогонников! — кричали бойцы.

— Я здесь командир. Слушать мою команду! — остановил их Скиба. — Эти гады не сдаются. Им теперь все одно помирать. У кого гранаты есть?

— У меня. Две! — поднимаясь с колена, сказала Маруся.

Скиба посмотрел на нее, нахмурился и сказал:

— Крой, ребята, частым. Не жалей патронов. Как кинем гранаты, бросайся все в атаку.

Он вылез в окно. Маруся молча последовала за ним.

Вскоре с той стороны, куда они ушли, что-то зазвенело, громыхнуло — это взорвались гранаты. Бойцы, забыв об опасности, крича и стреляя на бегу, кинулись вперед, к кабинету, откуда неслись глухие стоны.

Дверь, еле державшаяся не перебитых петлях, свалилась. У самой двери, опрокинувшись на пулемет, лежал мертвый, с расколотым черепом офицер. В стороне — еще двое. Трое раненых стонали на полу, со страхом глядя на ворвавшихся красноармейцев. В углу, подняв руки вверх, трясущиеся, стояли четыре корниловца. За столом, сжимая наган, сидел застрелившийся генерал Голощапов.


Большой богатый особняк донского богача и коннозаводчика Леонова был ярко освещен. В огромном, убранном по-праздничному зале был накрыт стол. Жареные гуси, индейки, поросята, закуски, наливки и вина, белоснежные скатерти, накрахмаленные салфетки ожидали гостей. Сегодня в ночь коннозаводчик Леонов готовил маленький вечер, на который пригласил друзей.

В соседней комнате были расставлены карточные столы, за которыми после ужина старики, играя в покер и трынку, вспоминали свою молодость, слушая, как в большом зале танцует молодежь.

Около девяти часов у самого дома Леонова сошла с коней небольшая группа кавалеристов. Вслед за ними показалась густая масса конницы. Конники прошли мимо, оставив у особняка спешенных людей и три — четыре сотни всадников.

Отдавая на ходу приказания, люди вошли во двор и поднялись в особняк. Навстречу к ним шел удивленный неожиданным визитом коннозаводчик Леонов.

— Простите, господа, — вежливо кланяясь, спросил он. — Чем обязан я вашему посещению и с кем имею честь говорить?

— Гражданской войне, — усмехаясь, ответил один из кавалеристов, — а имеете честь говорить с командирами советской конной армии. А я — начдив шестой.

Леонов вздрогнул и растерялся. Он провел рукой по волосам и неожиданно сел. Лакей, несший в столовую вазу с цветами, выронил ее и глупо уставился на вошедших.

— Да! Здесь командование и Реввоенсовет Конармии. Ростов взят нами. Завтра мы двинемся дальше, — проговорил человек в серой папахе, с густыми усами, весело глядя на продолжавшего сидеть Леонова. — Да вы не бойтесь, ничего худого вам не сделают. — И, повернувшись, приказал: — Все донесения направлять сюда.

— Господа! Уважаемые товарищи! Прошу вас к столу. Отведать праздничного, так сказать, гуся и чаю… с дороги. Очень, очень прошу! — низко кланяясь неожиданным гостям, проговорила жена коннозаводчика Леонова, появляясь из-за спин лакеев и перепуганной молодежи.

Сделав любезное лицо, она широко распахнула дверь столовой, за которой виднелись белоснежные столы, уставленные всякой снедью и яствами.

Потерявший дар речи Леонов, продолжая сидеть, молча проводил бессмысленным, растерянным взглядом группу незваных гостей, впереди которых шла его жена, усиленно приглашавшая откушать праздничного гуся.

К утру Ростов был полностью занят войсками революции, и над ним алым пламенем заколыхался красный флаг.

Конармия повернула на Белую Глину. Ее задачей было разгромить 1-й Кубанский корпус генерала Крыжановского, защищавший Тихорецкое направление.

ГЛАВА XXIII

— Товарищи, а ведь мы, никак, заблукались. Все возле этого проклятого кургана ходим, — останавливая коня, сказал Скиба.

Выла метель. Кони, вытянув шеи, сбились в кучу.

— Вот матери твоей бис! — выругался Скиба. — Хоть бы рельсы найти, тогда бы все ладно.

— Да где их найдешь? Ишь как воет, проклятая. Тут чуток один от другого отойдешь — и амба, занесет.

— Что ж, товарищи, подождем малость. Может, и развиднеет.

— Не-ет, чего там ждать. Может, оно и к полдню не развиднеет. Треба двигаться, — послышались голоса.

— Ну, когда так, айда дальше. Далеко не разъезжаться, — предупредил Скиба и толкнул коленями зябнувшего коня.

Разъезд медленно двинулся вперед, внимательно всматриваясь в серую туманную даль.

Ветер по-прежнему рвал снег и бесновался на приволье.

В стороне что-то тяжело застонало. Из мглы донеслась частая перестрелка. Где-то далеко в степи разгорелся бой, но, где свои, узнать было невозможно. Молчаливая пелена по-прежнему висела над землей.

Бойцы молча переглянулись. Скиба нахмурился и, покачав головой, сказал:

— Ребята, там наши кровь свою молодую льют, жизни не жалеют, а мы тут заблудились. Я так считаю, товарищи, рассыплемся в лаву, только чтоб друг дружку не терять. Надо искать дорогу. Может, она тут вот, под носом, а мы ее не видим.

Разъезд рассыпался и неторопливым шагом двинулся дальше.

— Товарищ Скиба! Дорога! Вот она, туточки, — захлебываясь от радости, подскакал через минуту из мглы занесенный снегом всадник. — Вот она! А мы ее целый час шукаем.

Скатившись с пригорка, разъезд подошел к высокой насыпи, на которой блестели рельсы, и быстро двинулся, идя обочь дороги. Вдалеке уже реже гудели пушки. Серая мгла быстро таяла и прояснялась.

Наконец впереди показалось черное пятно железнодорожного моста. В стороне от него неясно темнело несколько дворов. Издалека донеслись кукареканье петухов и ворчливый лай собак.

Полуэскадрон въехал в глубокий яр. Скиба остановился и знаком велел спешиться.

— Коноводы, на тот конец! — приказал он.

Человек пять пеших быстро перебежали дорогу и исчезли под мостом, редкий снег продолжал кружить над землей. Даль совсем прояснилась. Голые ветви деревьев и черные ребра изб выросли на холме. Над хуторком вился ранний дымок. Стая ворон с криком носилась над рекой.

Из-под моста выскочили люди, быстро взбежали наверх и скатились в овраг. Бродившая за хутором бездомная собака недовольно зарычала, но в ту же минуту трусливо дернулась и, испуганно завизжав, бросилась наутек. Под мостом что-то брызнуло огнем. Затем высоко вверх рванулся черный фонтан дыма. Взорванный мост стал на дыбы и провалился. Тяжелый гул залил степь и раскатился по холмам.


Штаб Кубанского корпуса и его командир, генерал Крыжановский, перейдя в штабной вагон, под прикрытием двух бронепоездов начал спешно отходить на Тихорецкую. Развивая стремительный бег, дыша дымом, неслись поезда по степи, уходя от гнавшейся за ними смерти.

Из окон классных вагонов офицеры тревожно смотрели на бескрайнюю белоснежную равнину. Цейсовские бинокли ощупывали каждый пригорок.

Степь молчала. Подойдя к хутору Покровскому, бронепоезда остановились. Высыпавшие из них люди бросились к взорванному мосту. В морозном воздухе засверкали и застучали топоры и ломы.

Но тут степь сразу ожила. Из многочисленных ериков и из-за холмов заструились пули, а на горизонте показалась кавалерия.

Путь был отрезан. Два часа медленно ползали бронепоезда к станции и обратно, поливая степь свинцом.

Насупленные, настороженные глаза смотрели из бойниц на рассыпавшихся по полю кавалеристов. Генерал Крыжановский вместе со своим штабом и начальником артиллерии корпуса давно перешел из вагона на бронированную площадку и наравне со всеми ружейным огнем отбивался от наступающих. Винтовки накалились, вода, шумя и фыркая, кипела в пулеметных кожухах. Генерал всадил новую обойму, искоса взглянув на лица окружавших его солдат, вздохнул и, низко пригнувшись, внимательно прицелился.

Бронепоезд остановился. Черный дым стлался по граненой чешуе вагонов. На бронеплощадках вспыхивали огни. Окованный сталью паровоз тяжело дышал, как загнанный кабан.


То ли сгоряча, то ли презирая раздумье, бросилась в шашки лихая 2-я бригада. Падали кони, стонала степь, алой кровью бойцов окрасился снег.

Маруся вместе с бригадой на полном карьере вынеслась на тачанке вперед и, сделав крутой заезд, открыла огонь по пушечной площадке. Она не успела закончить очередь, как под тачанкой что-то охнуло, заскрипело и пулемет замолк. Она услышала храп забившихся в постромках коней. Перед ее глазами встало небо. Поле куда-то ушло, и холодная мгла заволокла глаза.

Маруся не видела, как пошла в атаку ее бригада: осколок гранаты сразил ее.

По приказанию командарма две конные батареи, снявшись с передков, прямой наводкой в упор открыли огонь по белым.

Черный дым и облака пара окутали бронепоезда. Пронизанные снарядами, они, как змеи, шипели и извивались. С площадок, из открытых люков, из окон — отовсюду прыгали под насыпь вооруженные люди; отстреливаясь, проваливаясь в глубокий снег, они отступали в степь.

Но здесь красная кавалерия настигла и окружила их. Вокруг остатков 1-го кубанского корпуса сжалось кольцо буденновцев. Отточенные клинки застыли в воздухе, пулеметы голодными глазами смотрели на белоказаков. Командарм предложил им сдаться, но офицеры ответили ему бранью, насмешками, дружными залпами. Тогда вылетевшие вперед пулеметные тачанки открыли огонь.

В этот день весь 1-й Кубанский корпус был уничтожен.

Путь на Тихорецкую был открыт.

На следующий день хоронили павших бойцов.

С утра большая сельская площадь заполнилась конармейцами, пришедшими отдать последний долг погибшим товарищам. Посреди площади была вырыта братская могила. Вокруг нее выстроились шеренги полков, угрюмо глядевших на покрытые красной материей гробы.

Зашелестели развернутые знамена. Белым огнем сверкнули обнаженные сабли. Прозвенело короткое «смирно» — и тысячи людей замерли на местах.

Оркестр торжественно заиграл похоронный марш. Скорбные звуки поплыли над толпой. Бойцы обнажили головы. Последние переливы труб замерли в морозном воздухе. Безмолвная, ничем не нарушаемая тишина легла над площадью, и только прилетевший из степи ветерок колебал материю, покрывавшую гробы.

Скиба померкшими от горя глазами глядел на четвертый от края гроб, в котором лежала Маруся. Синие провалившиеся круги под глазами казака говорили о бессонной ночи. Он смотрел на гроб и вспоминал те короткие встречи с Марусей, когда им удавалось обменяться несколькими, на первый взгляд ничего не значащими фразами. И в его груди щемило.

Вперед выехал Буденный.

— Товарищи, почтим память героев, погибших за дело революции! Нам не страшны удары врагов, наше дело — драться за свободу и очищать от белых банд страну. Товарищи, впереди нас ждут грозные бои и славные победы. К ним я вас зову. Вперед, к новым боям! Даешь Кавказ!..

Еще весь во власти своих дум, Скиба вслушивался в слова командарма.

Оркестр заиграл «Интернационал», и под грохот прощального салюта, под шелест склоненных боевых знамен гробы медленно опустили в братскую могилу.

Скиба приподнялся на носки, чтобы увидеть небольшой красный гроб Маруси. Застучала падающая земля. Скиба вздохнул и, медленно повернувшись, побрел к взводу.

На следующий день он подал в эскадронную ячейку заявление с просьбой принять его в партию.

Военком полка Медведев и командир эскадрона Карпенко рекомендовали его и поручились за нового партийца.

Загрузка...