«Как будто это ложь, а это труд,
Как будто это жизнь, а это блуд,
Как будто это грязь, а это кровь…»
И. Бродский
Сибирь всегда была сама себе царством. Подумаешь, Москва! В Сибири на золотых приисках мошна и потолще водилась, чем у москвичей. А что от царей вдали, так ведь это только к лучшему. От власти подале – здоровее будешь. Сюда на ссылку справляли. Оттуда, из Москвы. Чахли они на сибирской земле. Не климат. А кто в этой «ссылке» родился, те понять никак не могли – чего люди чахнут.
Вот говорят – Ермак. А что Ермак? Пришел Ермак, ушел Ермак, а Сибирь все равно осталась сама по себе. И с Ермаком кто пришел, остались многие, осели, детей родили. Трудно жили, с местными на ножах поначалу. Потом потише стало. И отец Федора – из них был.
Сколько дорог Федор верных знал сквозь болото, в дремучем самом лесу никогда бы не заблудился, сколько раз мужиков своих уводил по нужным тропкам от врага, а вот тропки, по которой счастье свое находят, так и не угадал. Хотя как женился, поначалу ему казалось, что и здесь – удача полная, что и здесь угадал он, как всегда. Жену взял за красоту, за косу длинную, за брови собольи, за фигуру статную. И прожил несколько месяцев в угаре этой красоты и мужской своей к ней тяги. А потом – как пелена спала. И увидел он, что жена-то его не по любви замуж пошла, а только желая в богатстве жить, в собольи шубы кутаться. И хитрости в ней – тьма, и коварства – прорва. Но самое главное – жадности много, отчего вся его ласка к ней и кончилась. Претила ему жадность больше всего на свете.
Перестал Федор к жене своей в спальню наведываться, а ей и так хорошо. К тому же понесла она от его первой же бурной страсти и в положенный срок разродилась девочкой. Плюнул Федор и разделил дом на две половины, строгую границу провел и заказал жене ее переступать. Сам на охоте неделями-месяцами пропадал, на медведя с ножом ходил, коней загонял в летнюю пору. Мрачный стал, как бес, злой, как пес цепной. И все это в себе держит. Некуда выплеснуть. Нечем утолить.
Так и жил, пока однажды не нарушили его границу. Прибежала с другой половины со смехом девчонка и на пол бухнулась, запутавшись в длинном сарафане. Да не заплакала, а засмеялась пуще прежнего. И Федор засмеялся впервые за последние годы, до того потешно было смотреть на нее. Подошел, поднял, поставил на ноги.
– Кто такая? – нахмурил притворно брови.
– Настенька, – ответила девочка и потянула ручки к его бороде.
Так и познакомился Федор со своей дочкой. И вслед – со своим счастьем. Прибежала за девочкой с жениной половины кормилица Акулина, увидела Федора и залилась краской. Да и у него сердце огрубевшее вдруг встрепенулось. С этого и началась другая совсем жизнь.
Федор был человеком не то что бы не практичным, но уж больно порывистым. И говорил и думал цветисто, с воодушевлением. Сердце у него было большое, чувства много умещалось. И не каждый бы выдержал, вылей он все это на одного-то разом. А тут сразу две женщины вошли в его сердце, чувства разделили.
Пошла другая жизнь. Тайная, сладкая. Никто про Акулину не прознал. Прознали бы – со свету бы ее сжили. А так, вроде все тихо – приводит дочурку к батюшке, а вечером назад, через границу, да с подарками матушке: то золотой перстень принесет от мужа, то лисьи шкуры в охапке притащит, то мешочек с серебром. Жене и довольно того. И так долгие годы…
Дочка росла красавицей. И отец в ней души не чаял. Возьмет на руки и все рассказывает ей, какая она особенная да распрекрасная: «Тебя, Настя, ждет в жизни чудо необыкновенное», – обещал.
Настя выросла от этих отцовских воркований действительно на всех непохожей. В пятнадцать лет стала такой красавицей, какой второй несыщешь. Сваты наведывались уже к отцу не раз. Да разве отдаст он дочь за соседа? Тю! Разве отдаст хотя бы и ровне? Нет, его дочери удел княжеский на роду написан. А может – и царский. «Тебя чудо дивное ждет, – все повторял. – Ты на наших парней не смотри». А она и не смотрела. Она тоже чуда дивного ждала. Ей ведь отец его сызмальства обещал. Вот-вот уже случится.
Времена менялись. В Москве Никишка лютовал. Сказывали, сам царь-батюшка ему в ноги кланялся. Срам какой! А как взялся Никон за святыни отцовские, так и повалили ссыльные в Сибирь. Слова новые появились: «староверы», «раскольники». Говорят, самого Аввакума сюда сослали. Да только в Сибири двуперстное знамение так и не вытравили. Соловки все к столице ближе. Поэтому восемь лет их в осаде и держали. А Сибирь-матушку в осаду не возьмешь. Она же бескрайняя. Никакого войска не хватит. Здесь не только в скитах старую веру берегли. Здесь и в самых людных церквах двумя перстами лоб осеняли.
Никто в стороне не остался от раскола. Федор, несмотря на то что отец его москвич коренной, тоже к старым обрядам больше склонялся. Только у него с верой отношения были сложные. Бога он с Акулиной не мешал. Решил – пусть адское пекло, но потом, после счастья земного, до дна испитого. А на земле устраивать себе ад не желал.
Жена же Федора стала ратовать за веру старую, чистую. Да такое рвение в ней вдруг проснулось, все по скитам ездила: молилась, праздники справляла, продукты туда возила, даже золотишка не жалела. Неделю в одном ските проживет, неделю – в другом. Но в монахини не смогла, не решилась. Особенно когда пожары по тайге пошли. То с одной стороны, то с другой приносила людская молва весть о том, что староверы ссыльные запирались в избу всем скопом вместе со стариками и с детишками малыми и поджигали себя сами. Летом, особенно в засуху, в таких местах тайга еще долго горела потом. Приносило к их поселению дым едкий, страшный.
С дочерью мать почти не разговаривала и не виделась. Замуж бы выдать скорее, чего отец ждет? Смешно. Верно, самого цесаревича. Да не приедет никакой цесаревич в их земли суровые. Разве что какой ссыльный боярин объявится. Да и девка их не подарок – высоченная, кость широкая, нога – что у мужика. Сильная, как мужик, да и повадки отцовские, дурной характер сказывается. На охоту он ее всегда брал с собой, так она теперь по тайге и без него бродит. Дурочкой выросла, вот мать и чуралась.
А у дочки и вправду странностей – хоть отбавляй. Выйдет на берег крутой, сядет там, подобрав ноги, и смотрит часами, как вода бежит в реке. И не двигается. Разве девки такие у соседей?
Все ждет чего-то. Чуда дивного. Юродивая – одно слово. Хоть и лицом – чистый ангел…
Пришла Настя на утес как-то утром, посмотреть на солнышко восходящее. То ли томление какое ее гнало, то ли предчувствие. Только не успела она подняться на кручу, глядь, а у самого обрыва великан стоит, а вокруг него – сияние. Замерла Настя. Дышать перестала. Не от страха – от восторга непонятного. Стоит человек, а позади него встает солнце огромное и краешек его над головой, словно нимб. Только вот лица не видно. Кто же это? Таких здоровенных ребят в их округе и не знала она никого. Подошла без боязни, весело, в лицо взглянула. А человек – удивительный. Глаза черные, а разрез необыкновенный. Не татарский даже. Тех она хорошо знала. Лицо золотое. Никогда она таких людей не видела. И вдруг поняла – вот оно, ее диво дивное. Он с ней – говорить, а она смеется, ничегошеньки не понимает. Смешной у него язык, как птица щебечет. Дивный человек, ни на кого из местных не похож.
Заглянула в его глаза Настенька – и пропала. Об отце и матери позабыла, ушла с человеком чудесным. Отец ее года два искал. Всех на ноги поднял, все дорожки знакомые и незнакомые объехал. Говорили ему – зверь унес. А он не верил. «Не для моей дочки участь», – все твердил. Верил, что объявится его распрекрасная Настасья. Но через два года, видать, и он веру всякую потерял. А через три объявилась Настенька родителям. Да не одна, а с ребеночком. Девчушку двухлетнюю привела за собой.
Мать как внучку увидала, сплюнула и ну креститься: раз перекрестилась, другой, третий хотела, да не смогла. Повисла рука ее в воздухе, а внучка смотрит на нее и смеется. Да и отец Настю встретил неласково. Обида вдруг у него вылезла: почему родителю не объявилась? Почему убежала? А тут еще Акулина ему шепчет на ухо: «Ты посмотри, как детеныш этот женушку твою усмирил. Где ж это видано, чтобы хозяйка твоя вот так без крику удалилась? Ведовство…» Пригляделся Федор к девочке: волосы черные по плечам растрепались из косы, глаза раскосые, а кожа золотом светится. Что за чудеса?
А Настя к отцу на грудь бросилась, стала рассказывать:
– Встретила я свое диво дивное. Как во сне живу, не сказать. Это дочка моя Олюшка…
Как ни любил отец дочку свою единственную, как ни спорил и ни ссорился с Богом еженощно, но возроптало его сердце. Басурман увел дочку его, да не здешний какой-то, не кучуевский. Сарацин поганый. Силой держит – не иначе. Иначе давно бы прибежала к своему батюшке. Изничтожить проклятую гадину. Истребить!
А дочка все сказки рассказывает. Будто сарацин тот из знатного китайского княжеского роду-племени. Что пошел он по земле, потому что услышал зов ее. Она звала, а он шел к ней через горы и реки, по чужой земле. Она звала, а он закрывал глаза и видел ее как наяву, как отражение в озерной глади. Сказки. Может, он и вправду колдун какой, раз она всей этой нечисти верит и радуется.
К вечеру дочка прощаться стала, девчурка к ней прижалась полусонная.
– Да куда же ты пойдешь? Поздно уже! Оставайся, – просит отец.
– За меня не волнуйся. – И во двор выскочила.
А отец слезу напускную утер, дверь запер, а сам через заднее крыльцо – и за ней. Он давно приказал оседлать коня самого быстрого да выносливого. Сел и вслед за пешей своей дочерью медленным шагом едет. Отошла дочка от отцовского дома с полверсты, а тут как из-под земли человек на коне вынырнул. Огромный такой, плечи – как у богатыря. Подхватил Настю с Олюшкой и поскакал. Отец поодаль ехал, дорогу запоминал, прикидывал в уме, куда они путь держат. Через четыре часа остановились, показалась изба. Да только избой ее назвать никак невозможно. Чудная. Хоть и из дерева, а таких здесь никто никогда не строил.
Стали они входить в дом, а сарацин-то на пороге обернулся и прямо в глаза Федору посмотрел. У Федора в тот же час память отшибло: ничего не помнил, как домой добрался, как с коня сошел. Только когда жена его толкать да трясти начала, он и очнулся. Стал вспоминать, что и как, да так и охнул – точно ведовство. И впервые за долгие годы стал он слушать свою жену да головой кивать. А она не столько говорила, сколько крестилась да на иконы показывала. В эту ночь замышляли они спасение дочери, только невдомек им было, что никакое спасение ей не нужно, что жизни своей она не нарадуется, на своего суженого не наглядится…
Федор долго потом не мог прийти в себя. Ничего понять не мог. Говорил как-то бессвязно, плакать начинал, как ребенок. Жена все взяла в свои руки. Акулину прогнали со двора. А сама дни напролет все сидела около мужа да то шепотом, то криком, то со смешком, то с патокой в голосе сказывала о том, какой бес нынче всех попутал. Страшное говорила. Как люди все с ума посходили. Как веру святую предали.
– Антихрист грядет! Прямо из самой Москвы! А уж у нас здесь есть ему где разгуляться. Сорок мучеников на той неделе за нас смерть приняли. За чистоту веры нашей. Как же ты хочешь от мировой напасти в стороне остаться?
Федор мало что из ее речей понимал. Даже и представить себе не мог, что его жена такая говорунья. Слов-то связных от нее никогда не слыхивал. А тут – как по маслу ведет, как по писаному говорит.
Значит, правда в ее словах. Значит, нужно истребить ведьмака-злодея.
– И отродье его.
– И отродье.
– А Настьку – в скиты. Отмолит грех свой, Бог даст.
– Отмолит.
Через неделю Федор, полыхая праведным гневом, с мужиками местными двинулся искать дочку. Долго плутали, но все-таки отыскали то, зачем пришли. Отыскали и стали ждать. Олюшка из дома выбегала разика два. Настя раз показалась. Воду черпала из бадьи дождевую. А под вечер и сам ведьмак воротился. Посмотрел на него Федор, когда солнышком закатным его осветило, и последние сомнения его отпали. Никогда таких людей не видел. Громадный, как скала. Желтый, как масло. В Сибири люди всякие водятся, но таких отродясь не встречал.
А дальше, как выскочила из дома Настя за какой-то надобностью, так схватили ее под руки два мужика. А другие к дверям и к окнам кинулись. За Настасьей-то девочка выбежала. Стоит и глазенками хлопает. Мужики двери и окна заколачивают, ружья готовят, поджигают. Настя кричит не своим голосом, да не по-русски, а на языке неслыханном, поганом. Ведьмак из дома тоже кричать стал. В дверь колотится. А огонь знает свое дело, побежал по стенам, на крышу забрался. Полыхнуло пламя жаркое.
Увидав это, Настя рухнула как подкошенная, а Федор про девчонку вспомнил, стал искать ее среди людей. Стоит она в самом центре, а мужики мимо нее бегают, словно не видят, но и не натыкаются на нее, однако. Глянула она на Федора, у него сердце упало. Отродье. Глаза как у отца – раскосые, разве что голубые, Настины. Ведьма. Хоть и малолетняя, а все одно. Подошел к ней Федор решительно, посмотрел в последний раз перед тем, как в пекло кинуть. А она глаз с него не спускает…
Снял Федор кафтан, накинул на девочку.
– Застынешь, чай не лето, – сказал почти ласково.
Мужики к нему бегут, хотят девочку оттащить, а Федор встал грудью.
– Не тронь внучку. Башку расшибу.
Они и отстали.
Из горящего дома больше не доносились ни крики, ни удары. Только пламя полыхало жарко. Олюшка плакать перестала, на огонь засмотрелась. Сначала искры пошли от пламени во все стороны, мужики подальше разбежались. Потом стало пламя спадать, хотя половины еще дома не выгорело. Замерли все как вкопанные, страх одолел. А пламя станцевало разок-другой на последней дощечке, вспыхнуло напоследок белым светом и пропало. Мужики стоят крестятся, кто-то от страха начал в воздух палить. Все ждут, что сейчас ведьмак покажется живехонький.
Но никто не появился. Самый смелый полез через обгоревшие доски в дом заглянуть. И кричит радостно:
– Сгорел! Весь сгорел! Обуглился!
Только прокричал – и кубарем скатился со стенки. А вслед за ним, весь черный, окровавленный, полез сам дьявол. Ох, что тут сделалось! Даже Федор оцепенел от испуга. Кто кричит, кто бежит, кто палит… А Федор только крепче Олюшкину ручку сжимает.
Черт-сатана на них надвигается и как будто говорить что-то хочет. Булькает в горле воздух, а слова ни одного не разобрать. Хорошо, Никитка выручил. Опомнился от страха да пальнул в чародея пару раз. Тот и пал замертво.
Олюшка подошла к нему, нагнулась, затараторила что-то на тарабарском языке, гладит по голове обгоревшее чудище. Увел ее Федор от греха. Мужики коситься стали, перешептываться. Уж больно ребенок-то странный уродился. Никак в родителя! Ехали домой и все глаз с Олюшки не спускали. А ведьмака даже закапывать не стали, бросили на съедение зверям лесным. Туда ему и дорога… И лошадей его пристрелили. Говорят, у тварей этих и лошади околдованы.
Настя так в чувства и не пришла, как упала тогда, огонь завидев. Сначала дышала, а под вечер, как домой привезли, и дышать перестала. Жена на Федора чуть ли не с кулаками набросилась: почто девчонку привез? Да он как ударит кулаком по столу, как посмотрит на нее из-под лохматых нахмуренных бровей, так она и умолкла. Однако затаила на внучку ненависть, решила потихоньку извести ее.
Только и девочка не то чтобы разобралась, но почувствовала скоро, кто здесь ей погибели желает. Зовет ее бабушка поиграть, ленточки показывает яркие, бубенчики, а Оля смотрит на нее не мигая…
А жена-то Федора с тех пор, как девчонка в их доме поселилась, занемогла. Сначала животом маялась, спасу не знала, потом руки заболели, хоть караул кричи, а под конец совсем слегла и померла.