Детство человеческой любви

Древние мифы

Уже давно люди спрашивали себя, когда возникла любовь – вынес ли ее человек из животного царства, или она появилась позднее.

Многие считают, что любовь родилась позже своих собратьев – ненависти, зависти, дружелюбия, материнского чувства. Пещерные люди, которые жили ордой, групповым браком, наверно, не знали никакой любви. Исследователи древности говорят, что ее не было даже тогда, когда стало возникать единобрачие. Исходя из работ таких исследователей – Моргана и Бахофена, – Энгельс писал: «До Средних веков не могло быть и речи об индивидуальной половой любви. Само собой разумеется, что физическая красота, дружеские отношения, одинаковые склонности и т. п. пробуждали у людей различного пола стремление к половой связи, что как для мужчин, так и для женщин не было совершенно безразлично, с кем они вступали в эти интимнейшие отношения. Но от этого до современной половой любви еще бесконечно далеко»[2].

Многие философы, психологи, ученые считают, что во времена Античности любви не было, а был один только телесный эрос, простое половое влечение. Эрос Античности – так называют они любовь того времени, и это ходячий взгляд, который многие считают аксиомой.

Гегель писал, что в искусстве Античности любовь не встречается «в такой субъективной глубине и интимности чувства», как позднее. «Она вообще выступает в этом искусстве как подчиненный для изображения момент или же только в аспекте чувственного наслаждения». В одах Сафо, говорит Гегель, больше виден изнурительный жар крови, чем «глубокое истинное чувство субъективного настроения». У Анакреона тоже нет индивидуального влечения, и «бесконечная важность обладать именно этой девушкой и никакой другой… остается в стороне».

Трагедия древних, по мнению Гегеля, «тоже не знает страсти любви в ее романтическом значении». И в скульптуре, например в Венере Медицейской, «совершенно отсутствует выражение внутреннего чувства, как его требует романтическое искусство»[3].

В том, что говорит Гегель, очень много верного, но есть тут и расширение частных оценок до всеобщих, подстановка части вместо целого. Почти везде Гегель идет от «не», от обратных ходов мысли: любовь не такая, как позднее, в ней нет глубины и индивидуальности, которую дает искусство Нового времени, нет того, что есть в нем. А что же есть в самой этой любви, каков ее облик, ее внутренние особенности – об этом говорятся только общие слова: «изнурительный жар крови», «чувственная страсть, внушенная Венерой».

Вряд ли, конечно, верно, что в древности не было настоящей любви. О любви то и дело говорится уже в самых древних мифах Греции, а в классическую эпоху, почти двадцать пять веков назад, появились даже теории духовной любви – Сократа, Платона и Аристотеля. А греческие боги любви? В свите богини любви Афродиты было много богов – покровителей любви. Один из них олицетворял собой начало и конец любви (у Эрота была стрела, рождающая любовь, и стрела, гасящая ее), другой – плотские вожделения (Гимэрот), третий – ответную любовь (Антэрот), четвертый – страстное желание (Поф), пятый – любовные уговоры (богиня Пейтó), шестой – брак (Гименей), седьмой – роды (Илифия). И раз были боги любви и даже теории любви, то откуда же они брались, если не из любви?

Если говорить об эросе, то слово это больше подходит к народам, которые вышли на дорогу цивилизации раньше греков – к египтянам, шумерам, аккадам. Правда, от них дошло до нас очень мало литературных памятников – из-за хрупкости и недолговечности папирусов, и сведений об их любви очень немного. (Из любовной лирики Древнего Египта уцелело, например, всего около пятидесяти стихов и фрагментов.)

Времена более ранние, каменного века, не дают свидетельств, которые прямо говорили бы что-нибудь достоверное о любви. Об этих временах можно судить только косвенно, – скажем, по тому, что среди древних наскальных изображений нет таких, в которых отпечаталось бы это чувство. А такие находки, как Костенковская Венера – скульптура из кости, сделанная 20–30 тысяч лет назад и найденная под Воронежем, говорят, что в те времена любви, скорее всего, не было.

Скульптура эта представляет собой женский торс – от шеи до колен, с огромными, как вымя, грудями, которые достают ниже пояса, с непомерными бедрами и животом. Как и другие женские скульптуры той эпохи, это символ плодородия, символ рождающей силы – и совершенно животный. Кстати, этой своей преувеличенностью форм скульптура напоминает кое-каких – видимо, более поздних – богов индийской мифологии, в которых также чрезмерно выражена сила животного плодородия.

О древних ступенях любви можно судить и по нравам нынешних первобытных народов. Правда, это может дать только очень приблизительные знания, и тут надо выбрать племена, которые ближе других стоят к людям каменного века. Таких уникальных племен на земле очень немного, и одно из них – африканские бушмены. Датский этнограф Йенс Бьерре пишет о них в книге «Затерянный мир Калахари», что это «люди древнейшей расы, пришедшие к нам прямо из каменного века».

У нынешних бушменов, рассказывает он, принято единобрачие, но если женщина стареет, мужчина берет себе вторую жену. «При этом, – говорит Бьерре, – первая жена не чувствует себя отвергнутой. Новая жена относится к ней с почтением, да и первая рада получить помощницу в работе». Судя по этим обычаям, да и по другим сведениям, которые приводит Бьерре, любовь у бушменов еще не появилась.

Такие же нравы были еще пятьдесят лет назад у дальневосточных чукчей. Писатель и путешественник Борис Лапин, который побывал у них в конце двадцатых годов, говорил в своем «Тихоокеанском дневнике», что чукчи не ревнивы и почти никогда не ссорятся из-за женщин. «Между собой, – писал он, – у чукчей существует групповой брак, называющийся „нэуа-туумган“. Мужчина, имеющий жену, приходит к другому. Говорит: „Я твой туумгетум (товарищ). Хочу быть твоим побратимом…“ Побратим приходит ночевать к жене своего друга, а назавтра в свою очередь он зовет нового „нэуа-туумгетума“ к своей жене. Многие чукчи многоженцы, и тогда они стараются выбрать побратимов, у которых также есть несколько жен».

Это, кстати, не групповой брак, а особый обычай побратимства, но можно предположить, что в таких отношениях между людьми не участвовала любовь и ее психологические спутники.

В свое время великий русский ученый И. И. Мечников предложил интересный способ, с помощью которого можно проникнуть в тайны первобытной любви. В своей работе «Психические рудименты у человека» он писал, что у сомнамбул (лунатиков) и у людей, больных истерией, часто просыпаются древние инстинкты, угасшие много эпох назад.

Поразительная ловкость, с которой сомнамбулы ходят по карнизам, лазят по деревьям, огибают немыслимые препятствия, – все это говорит о том, что в их подсознании как бы просыпается древний человек и ими двигает наследственная память. Мечников предполагает даже, что здесь действуют инстинкты наших дочеловеческих предков.

И переходя к любовным наклонностям истериков, он пишет: «Сколько интересных данных можно было бы собрать о половой жизни и о любовных проявлениях человекообразных, сближая эти явления с выражением страстности и столь характерными позами истеричных»[4]. Эти наблюдения, говорит он, дали бы столько же материала для истории человеческой души, сколько дают для палеонтологии ископаемые останки.

Мысли эти очень интересны, и, наверно, такие наблюдения помогли бы найти недостающие звенья в развитии человеческой психологии, сказали бы нам что-то о первых ступенях человеческой любви. Но пока что таких работ никто не ведет, и судить о любви древних мы можем только по остаткам их духовной культуры, по их мифам, эпосу.

В шумеро-аккадском пантеоне богов была богиня Иштар (Иннин) – покровительница любви и распри, вожделения и войны. Вражда и дружба, высший вид приязни и неприязни – эти несходящиеся полюса еще сходятся в ней; у поздних богов – из греческой и индийской мифологии – такого смешения уже нет. Наверно, культ этой богини возник тогда, когда любовь только еще начинала выделяться в особую силу жизни, когда ее еще не осознавали как отдельное чувство.

Судя по аккадскому «Эпосу о Гильгамéше», богине Иштар нужна только телесная близость, она еще не любит, а просто вожделеет. Поэтому-то она так легко и вероломно отделывается от своего супруга Таммуза, отправив его в преисподнюю, от пастуха, которого она любила, – сделав его волком, от садовника, который не захотел ее любви, – превратив его в паука.

Поэма о Гильгамеше на тысячу лет старше «Илиады», она сложена в XXIII–XXI веках до нашей эры, и сейчас ей четыре тысячи лет. В те времена, как пишет исследователь эпоса И. М. Дьяконов, «акт размножения был священен – шумерам смутно казалось, что от него зависит не только плодородие семьи, но каким-то образом и общее плодородие страны; и вождь-правитель, олицетворявший общину перед лицом бога, гордился не только своим богатством, отвагой в бою и мудростью, но и своей мужской силой»[5].

При древних храмах жили тогда специальные храмовые проститутки, жрицы любви, их почитали, а любовь обожествлялась как таинственная сила. И характер этой любви хорошо виден по истории жрицы любви Шáмхат и дикого человека Энкиду, укротить которого ее послали. Вот как говорится об этом в поэме:

Раскрыла Шамхат груди, свой срам обнажила,

Увидел Энкиду – забыл, где родился!

Не смущаясь, приняла его дыханье…

Наслажденье дала ему, дело женщин, —

Ласки его были ей приятны.

Конечно, это еще простой эрос, телесный, лишенный духовности. Но уже и в те времена людям ясно было, что этот эрос не просто животное чувство, – он очеловечивает человека. Сказание о Гильгамеше, может быть, первая в мире книга, где прямо говорится об этом.

Энкиду, который жил раньше среди диких зверей, полюбив, стал совсем другим, стал человеком. И эпос говорит о нем, неожиданно предвосхищая Л. Толстого: «Стал он умней, разуменьем глубже».

Таким же эросом, судя по дошедшим до нас преданиям, была сначала любовь и в Древнем Египте. Четыре тысячелетия назад у египтян уже был культ Хáтор – богини любви и веселья. В ее честь пели тогда гимны, в которых ее называют Прекрасной, Золотой, Владычицей звезд. Правда, в древних сказаниях, написанных в то время («История Синухета» и т. д.), любовь занимает не много места – куда меньше, чем у греков. Но, конечно, по немногим преданиям, которые дошли до нас, нельзя делать какие-то категорические выводы.

Тем более что чуть позднее – около тридцати пяти веков назад – в Древнем Египте возникла любовная лирика, искусная и изощренная в своих высших взлетах. И любовь, которая в ней отпечаталась, не была простым эросом, – в ней были уже духовные чувства, «вечные», во многом похожие на нынешние[6].

Рождение любви видно и в других областях духовной культуры Египта. В те же времена – примерно три с половиной тысячи лет назад – египтяне создают знаменитую голову Нефертити. В ней запечатлелся такой высокий эстетический уровень, такая высота духа, при которой уже вполне возможна любовь, а не только телесное тяготение.

Любовь Эхнатóна к Нефертити вообще была, пожалуй, первой известной нам из истории великой любовью. В сотнях надписей, в десятках скульптур и надгробий возглашал фараон свою любовь к Нефертити, и легенды об этой любви передавались из поколения в поколение.

А в «Сказаниях о Сатни-Хемуáсе» (записанных двадцать три века назад, но созданных, видимо, раньше) идет речь прямо об индивидуальной любви: дочь фараона Ахура любит своего брата и даже под угрозой смерти не хочет выходить замуж ни за кого, кроме него. (Тогдашние обычаи это позволяли, фараоны иногда даже брали себе в жены своих дочерей. И тут, кстати, видно, что любовь начинает рождаться во времена, когда не исчезли еще пережитки древнего, кровнородственного брака.) И в знаменитой «Рамáяне» индусов, которой сейчас две с половиной тысячи лет, любовь Рамы и Ситы также духовна и индивидуальна.

Эра Античности тянулась больше тысячи лет и прошла несколько разных эпох. Вслед за микенской, долитературной эпохой (второе тысячелетие до н. э.) шла героическая, или аттическая, эпоха (VIII–VI вв.), потом классическая (V–IV вв.), потом эллинистическая (IV–I вв.), потом – в первых веках нашей эры – поздняя Античность.

С ходом времени менялись люди, другим делался уклад их жизни, их психология. Менялись и их чувства – появлялись новые, которых не было раньше, старые развивались, делались в чем-то непохожими на себя. Приобретая новые свойства, люди утрачивали какие-то старые, и развитие их – как всегда и во всем – было противоречивым.

И ясно, что нельзя – как это делают многие – выводить общие для всех эпох Античности правила, думать, что любовь была в них одинаковой, равной самой себе.

Любовь ранней Античности вполне, видимо, можно назвать античным эросом. Имя Гимэрота – бога вожделения – очень редко встречается в эллинских мифах. Но он, конечно, с не меньшим, чем его брат Эрот, правом мог бы стать богом этой ранней античной любви.

Эрос ранних мифов – это как бы предлюбовь, в нем еще много общеприродного, одинакового для человека и других живых существ. Не зря ведь Зевс становился быком, чтобы сочетаться с Европой, лебедем, чтобы любить Леду, сатиром, чтобы насытить страсть к Антиопе. Не зря ведь и Посейдон превращался в коня, чтобы сочетаться с Деметрой и с титанидой Медузой, которая родила потом крылатого коня Пегаса.

Наверно, не только для того, чтобы обмануть бдительность своих жертв, становились они этими «троянскими конями». В этих фантастических превращениях, в этих поэтичных метаморфозах прямо отпечатались взгляды древних на любовь, виден характер их эроса. Телесные (хотя уже и одухотворенные) тяготения, плотские желания – таким и был, видимо, ранний эрос Античности.

Конечно, мифы эти говорят о доклассических временах, в них просвечивают и представления времен родового строя, многоженства. В «Теогонии» Гесиода, например, сказано, что у Зевса было десять жен-богинь. Не раз говорится в мифах о том, что боги принимали облик других людей, чтобы под их видом явиться к возлюбленным. Так пришел к Алкмéне Зевс, приняв облик ее мужа, Амфитриона, и от этой их встречи родился Геракл. Такие метаморфозы проделывали и другие боги и богини – олимпийские, земные, морские.

То же делали и боги индийской мифологии: Индра, например, в облике мудреца Гаутáмы пришел к его жене Ахáлье. Все это говорит, что богам не нужна была ответная любовь, любовь именно к ним, индивидуальное чувство. Им надо было насытить свою плотскую страсть, они и не думали о взаимности, и любовь не была тогда индивидуальной, – да и не была еще любовью, хотя уже и начинала становиться ею.

Интересно, что любовь появляется во времена, когда женщина попадает под господство мужчины. При родовом строе, когда женщина и мужчина были одинаково равны и одинаково свободны, их связывал простой эрос. (Такие же нравы, кстати, – и такой же эрос – сохранились у нынешних полудиких племен, которые живут первобытными обычаями и у которых нет порабощения женщины.)

Можно было бы подумать, что любовь возникла в истории как психологическое возмещение за женское рабство: подчинив женщину, мужчина сам попал к ней в плен. Но это внешний подход – и очень однолинейный. Ясно, что рождение любви – как и других духовных чувств – зависело не от одной причины, а от многих, и оно было только одним звеном в цепи общего развития человека.

Очеловечивание человека шло варварскими, античеловеческими путями. Человек звериными способами избавлялся от своей животной природы, и порабощение женщины было именно таким звериным способом; и оно было первичным, еще полубиологическим разделением труда, которое сложилось естественно, само собой. Человечество не могло очеловечиться без такого разделения, и рождение любви – этого очень человечного чувства – было большим шагом в очеловечивании человека.

Но почему любовь, это совершенно новое – и человечное – свойство людей, родилась в одно время с другим совершенно новым – и бесчеловечным – свойством их отношений?

Конечно, рождение любви могло быть просто соседом по времени женскому порабощению. Но оно могло – хотя бы отчасти, в цепи других причин – возникнуть и как какое-то психологическое противодействие этому социальному порабощению, как человеческий противовес животному отношению к женщине. У рождения любви было много и других пружин – и прежде всего духовное усложнение человека, рождение в нем новых идеалов, подъем на новые ступени этического и эстетического развития.

Но самое неожиданное состоит в том, что это было, видимо, второе рождение любви. Впрочем, говорить об этом можно пока больше предположительно, чем утвердительно. Думать так позволяют кое-какие свидетельства, которые дошли до нас от времен матриархата, – первобытные песни, фрагменты первобытной музыки и живописи, обычаи и отношения, которые сохранились у тех племен Индии и Америки, в чьей жизни сильны влияния матриархата.

В золотом веке первобытности, в расцвете матриархата, царило равенство мужчин и женщин. Психологический уровень людей был достаточно высок, душевные их отношения глубоки, а в этом теплом климате появились первые весенние побеги любви.

Во времена патриархатных переворотов духовный климат резко переменился. Это можно увидеть по некоторым нынешним племенам, в том числе австралийским. Еще несколько десятилетий назад у них царили нравы первых – жестоких – ступеней, патриархата. Главным чувством мужчины было высокомерие и презрение к женщине, главным чувством женщины – боязнь и неприязнь к мужчине. «Они, – говорит о девочках подросток из племени алава, – как и крокодилы, были нашими естественными противниками… Я думал о них как о злейших врагах, которых надо всячески изводить и мучить…» «При малейшем поводе мы нападали на девочек, а они – на нас». «Может, именно поэтому я, как и многие другие аборигены, никогда не ухаживал за девушкой. Может, поэтому большинство алава не целуют своих подруг даже после женитьбы»[7].

Можно предположить, что похожие нравы царили в начальные времена варварского патриархата. Любовь не выдержала этого психологического ледникового периода и погибла. И лишь спустя долгие тысячелетия, когда отношения мужчины и женщины начали смягчаться, любовь стала рождаться снова.

Чем отличались чувства древних от нынешних чувств

В начале нашей эры появилась книга Лонга «Дафнис и Хлоя», и любовь там очень похожа на светлую любовь античных мифов. Эта блестящая поэма – не рассказ о современной Лонгу любви, она говорит о более древних временах, о детстве человеческой любви.

В юности человек часто испытывает незнакомые ему ощущения, которых у него никогда не было. Они не похожи ни на что, они смутны, неясны, и человек еще не осознает их, он только чувствует их тревожную силу и их неизведанность.

Дафнис и Хлоя – юные пастухи, естественные люди. Как-то Хлоя поцеловала Дафниса, и этот поцелуй потряс его, как удар. И он недоумевает – что это за неведомое чувство вселилось в него? Острое томление любви кажется ему болезнью, токи любви впервые проходят сквозь него, – и потому так сотрясают его эти невиданные чувства.

Звучные и интенсивные, чувства эти гремят внутри них во весь голос. Как будто в их тела вселилось новое существо, оно живет внутри них своей жизнью, тревожит их, движется, управляет ими. Старый пастух Филет раскрывает им их тайну: существо, вселившееся в них, оказывается Эротом, и болезнь их причинена его стрелой.

У Дафниса и Хлои открываются глаза: «Страдают влюбленные – и мы страдаем. Забывают о пище – мы уже давно о ней забыли; не могут спать – это и нам сейчас терпеть приходится. Кажется им, что горят, – и нас пожирает пламя. Хотят друг друга видеть – потому-то и мы молимся, чтобы поскорее день наступил. Пожалуй, это и есть любовь».

Пожалуй, это и есть любовь – ранний античный эрос, голос и голод тела, мир плотских эмоций и ощущений. Конечно, эмоции эти одухотворены – их наивная красота, их светлая поэтичность и есть их одухотворенность. Но духовность эта еще не самостоятельна, она еще не отделилась от своей матери – человеческого тела – и живет внутри него, как зародыш, как предвестие чего-то будущего.

Книгу Лонга называют пасторальной (пастушеской) идиллией. И правда, Дафнис и Хлоя с самого рождения живут в колыбели природы, ведут идиллическую жизнь. Даже вскормили их не люди, а коза и овца. Даже имена их говорят о близости с природой, ибо «хлоэ» – это свежая зелень, молодой побег, а «дафне» – куст лавра. Это совершенно естественные люди, не отягченные никакой цивилизацией. Духовная жизнь еще не развилась у них, не выделилась, как отдельный элемент человеческой жизни, она еще смутный зародыш, еле брезжущий в их чувствах и действиях.

И любовь их такая, какие они сами, – естественная, наивно телесная. И как в статуях Афродиты отпечаталось все лучшее, что было в античной красоте, так и в любви Дафниса и Хлои запечатлено все лучшее, что было в раннем античном эросе.

Само собой разумеется, что в этом эросе были и «худшие» стороны, и в самой жизни он был не таким идеальным. Все мы знаем, что женщина была тогда несвободна, и любовь была несвободна. Знаем мы и о том, что люди были неразвиты, и эта их неразвитость явно сказывалась на их любви, на ее уровне. Но в высших своих взлетах – и со своей психологической стороны – эрос ранней Античности не бездуховен, как это думают многие. Это старое заблуждение рождено старым – и тоже неверным – мнением, что люди древних цивилизаций были вообще бездуховны или примитивно духовны.

В греческой мифологии есть группа преданий, в которых любовь – уже явно не простой эрос.

Все, наверно, помнят легенду о певце Орфее, который так любил Эвридику, что даже хотел вернуть ее из Тартара, а потом отказывался смотреть на других женщин и был разорван за это вакханками. В другом мифе – об Адмéте и Алкестиде – мойры готовы сохранить умирающему Адмету жизнь, если кто-то возьмет его смерть себе, и любовь Алкестиды так велика, что она умирает вместо него.

Такую же сильную любовь питает Пенелопа, которая ждет Одиссея, Пигмалион, любовь которого оживила статую, Лаодáмия, которая пожелала умереть вместе с Протесилáем, Филлида, которая повесилась от тоски, когда ее любимый, афинский царь Демофонт, вовремя не вернулся из-под Трои. И Эвадна с горя кинулась в погребальный костер мужа; и покинутая Энеем Дидона любила так, что от горя бросилась на меч; и знаменитая Геро, увидев утонувшего Леандра, в тоске бросилась в море…

Для каждой из них – вопреки Гегелю – «бесконечная важность обладать именно этим человеком» была дороже жизни, сильнее смерти. И так же дорого было это Кефалу, которого похитила розоперстая Эос, но который любил Прокриду и не променял ее на богиню.

Похоже ли все это на ходячее мнение, что древность не знала нынешней силы любви, из-за которой люди идут на смерть?

От мифа к мифу растет значение любви, ее роль в жизни людей. В эпосе об аргонавтах она уже делается одним из главных рычагов жизни, который сильней всех других чувств и привязанностей. В троянском цикле любовь чуть ли не основная двигательная пружина. И она теперь – не эпизод, не дело двух существ, как в других мифах; она связана с судьбами людей и государств, с их обычной жизнью и с их войнами.

Великолепной силы достигает любовь в древней лирике. Стихи гениального лирика Архилоха (VII в. до н. э.), первого в Европе поэта любви, рождены огромным, хотя и сдержанным, напором энергии. Бурная сила захлестывает Архилоха, страсть его мощна и лапидарна, как удар копьем, и он говорит о ней:

От страсти изнемогши весь,

Бедный, без сил я лежу, и боги мучительной болью

Суставы мне пронзают вдруг!

С такой же пламенной силой, но уже по-женски, ощущает любовь Сафо (VII в. до н. э.) – десятая муза, как называл ее Платон. Она пишет:

Словно ветер, с горы на дубы налетающий,

Эрос души потряс нам…

Страстью я горю и безумствую…

Сила этой страсти, сотрясающей человека, – сила телесной страсти, и выражается она в «категориях» телесных, не духовных ощущений. Но поэтичность этих телесных ощущений, их эстетическая настроенность – это и есть их духовность; такая поэтичная телесность, как уже говорилось, была тогдашней формой духовности.

Еще в доклассические времена многие поэты Греции писали о любви как о главной радости жизни. Так говорил о ней и современник Сафо Алкей, и Мимнерм (VII–VI вв.) в своих песнях к прекрасной флейтистке Нанно, и Феогнид (VI в. до н. э.) в своих элегиях, и Ивик, и Анакреон, жившие в то же время, и другие поэты. Такой же была любовь и для поэтов эпохи эллинизма (конец IV–I в.); особенно ярко видно это в знаменитых идиллиях Феокрита, в стихах Мосха, Биона, в греческой и римской комедии того времени. Любовная лирика была очень важна в жизни древних, до того важна, что среди их девяти муз была даже особая муза любовной поэзии – Эратó.

И уже тогда стало осознаваться раздвоение любви, ее деление на плотскую и духовную. В V веке до нашей эры философы стали говорить о двух Афродитах: Афродите Пандéмос (Всенародной) – божестве грубой чувственной любви, и Афродите Урании (дочери Урана) – богине любви возвышенной, утонченной. А в сократических теориях о любви говорилось, как о школе мудрости, важной части добродетели, помощнице разума.

Великолепно выражена античная любовь и в классической скульптуре греков.

Афродита Книдская, эта скульптурная поэма, изваянная Праксителем, появилась на свет почти два с половиной тысячелетия назад. Это о ей подобных говорил Гегель, что в них «совершенно отсутствует выражение внутреннего чувства, как его требует романтическое искусство», так как Венера Медицейская, которую изваяли сыновья Праксителя, близка Афродите Книдской.

Афродита недаром была богиней любви и красоты – для греков любовь и красота были неотделимы. И она вся переполнена этой изобильной красотой тела и духа.

Она высока, длиннонога, у нее чуть тяжеловатые – для нас – руки и плечи, небольшая голова, крупные глаза и губы, мягкий и удлиненный овал лица. У нее высокие бедра, высокая талия, красивая и высоко поставленная грудь, – и во всем этом есть какая-то высшая сила, олимпийская грация. Но это еще красота без изящества, без той взлетающей легкости, которая есть в Нике и которая входит сейчас в новые идеалы красоты.

Она стоит, опираясь на одну ногу, и тело ее выгнуто от этого плавно и музыкально. Как будто медленная волна прошла по ее талии, по ее бедру и по ее ноге, прошла и оставила там свой изгиб. Во всем ее теле есть контуры этой волны – и в ее плечах, и в ее груди, и в изгибе ее рук, и в ее приоткрытых губах, и в кудрях ее головы. Рожденная из волны, она несет в себе ее медленную и спокойную красоту.

Она вся – естественность, вся умиротворенность. Она нагая, но она стоит спокойно, в ее позе нет никакого стеснения. Она не боится, что ее нагота может привести кого-то в ужас; она не боится, что ее саму может осквернить чей-то взгляд. Ее любовь – в полной гармонии с миром, между ней и миром нет никакого противоречия, и в этом – особый тип ее отношения к жизни. Она – не Артемида, которая погубила юного Актеона за то, что тот увидел ее нагой во время купанья. Красота Афродиты – для людей, и она не будет карать за взгляд на нее.

Мораль Афродиты вообще была куда сильнее у греков, чем мораль Артемиды. Любовь была для них величайшим благом, и кто отвергал ее, тот был осужден на гибель. Так погиб Нарцисс, который отверг любовь нимфы Эхо и влюбился в свое отражение, так погибла Анаксарéта, которая не захотела любить Ифиса, так погиб и Адонис, который отказался от любви Венеры. Того, кто не принимал стрелу любви, поражала у древних стрела смерти.

Афродита как бы живет в особом мире – мире нормальных, не извращенных чувств. Она живет для простого человеческого взгляда, который увидит в ней и ее этос – выражение ее духовного величия, и ее эрос – выражение ее телесной, любовной привлекательности, увидит их гармонию, их красоту.

И от того, что она выше и ханжества и сластолюбия, она как бы поднимает до себя глядящих на нее, «очищает» их, передает им частицу своей красоты, гармонии, частицу своего особого – естественного – отношения к миру. В ней заложен особый, полный огромных ценностей, тип мировосприятия. И, наверно, здесь – кроме прямого наслаждения от взгляда на нее – и лежит ее вечность, недостижимость, ее гуманистическая сила.

Афродита Книдская – богиня гармонической духовно-телесной любви. Она, видимо, не портрет, а мечта – мечта об идеальной любви, красоте, гармонии, которой нет в самой жизни. Это первая на свете утопия любви, она вобрала в себя ее высшие ценности, и, может быть, от этого в ней есть неисчерпаемость, недостижимость, которая бывает в гармонии, в идеале.

Она воплощает в себе знаменитый греческий идеал «калокагатии» (калос кайгатос – прекрасный и хороший) – идеал просветленной гармонии тела и духа, сплава физической красоты и духовного совершенства.

Такое понимание калокагатии пошло у греков от Платона; об этом подробно пишет крупнейший исследователь древности А. Лосев в своей работе «Классическая калокагатия и ее типы». Но греки понимали эту гармонию совсем не так, как ее понимаем мы.

И сама душа и само тело были для них не такими, как для обиходного сознания Нового времени. Этому сознанию тело кажется чем-то неодухотворенным, чисто физическим, а психика – чем-то идеально-бестелесным, и они так непохожи между собой, так противоположны друг другу, что их невозможно смешать.

В обиходном сознании греков душа и тело еще не отделялись друг от друга с нынешней чистотой, и их гармония не была – как сейчас – равновесием каких-то отдельных, самостоятельных, внешних друг другу сил. Слияние их было синкретическим, нераздельным, гармония души и тела была полным их растворением, и в этом сплаве частицы души и тела были неразличимы друг от друга[8].

«Душа, жизнь, мудрость, знание, ум – все это стало здесь телом, стало видимым и осязаемым. И, наоборот, тело, вещество, материя, физические стихии, все это превратилось в жизнь, в дыхание, в смысл… Телесно видимая душа и душевно живущее тело – вот что такое калокагатия у Платона», – пишет об этом А. Лосев[9].

Так же неразличимо сплавлены телесные и духовные мотивы и в любви доэллинской Греции. Частицы духовных и телесных тяготений смешиваются там, превращаются друг в друга, существуют в смутной неразделенности, и эта смесь видна в каждом движении чувств, в каждом переливе эмоций; она – как бы структурный кирпичик, первичная клеточка этих эмоций.

Загрузка...