Помнится, в тот вечер, пересекая Мельничный луг, я чувствовал себя вполне счастливым и умиротворенным. Был один из тех весенних деньков, когда кажется, что сейчас не середина марта, а, скорее, май, и лишь прохладная перламутровая дымка на закате напоминает о том, что с зимой еще не совсем покончено. Тепло пришло на удивление рано: уже успел зацвести терн, а под кустами зажелтели примулы. Куропатки образовали пары, грачи достраивали гнезда, над лугами носились стаи возвращающихся на север дроздов-рябинников. На болотистом берегу речушки я насчитал с полдюжины бекасов, а на поросшей папоротником лесной опушке заметил вальдшнепа. У меня даже появилась надежда, что в этом году птицы снова обоснуются в наших краях, как бывало раньше. Отрадно наблюдать, как природа снова оживает, зная, что этот клочок английской земли принадлежит мне и только мне, а все эти дикие создания – в каком-то смысле домочадцы, живущие в моем скромном доме.
Словом, я пребывал в превосходном расположении духа, ибо обрел то, о чем давно мечтал. Сразу после окончания войны я купил усадьбу Фоссе – в качестве свадебного подарка для Мэри, и мы прожили в ней два с половиной года. Моему сыну Питеру Джону шел пятнадцатый месяц, он рос смышленым малышом, здоровым, как юный жеребенок, и забавным, как щенок терьера. Даже придирчивый взгляд Мэри не замечал в нем ни малейших признаков нездоровья.
Тем не менее, усадьба требовала постоянного внимания и немалых сил, поскольку за годы войны пришла в полный упадок. Требовалось проредить деревья, починить калитки и ограды, заменить дренажные трубы, восстановить подъемники на колодцах, заготовить корма для скота, да и поля на дальнем конце усадьбы заново окультурить. Впрочем, самое сложное и трудоемкое уже было сделано, и, окидывая взглядом приречные луга и виднеющиеся за леском фронтоны усадьбы, некогда возведенной монахами близлежащего монастыря, я чувствовал, что наконец-то бросил якорь в тихой гавани.
На столе в библиотеке меня ждала пачка писем, но я к ним не прикоснулся, потому что не испытывал ни малейшего желания общаться с внешним миром. Пока я принимал ванну, Мэри сквозь дверь спальни выкладывала новости: Питер Джон раскапризничался из-за очередного прорезавшегося зубика, новая корова шортгорнской породы почему-то дает все меньше молока, к старику Джорджу Уэддону вернулась внучка, нанимавшаяся на службу, появилась новая порода уток, а в подстриженном кусте у озера свила гнездо деряба[1].
Пустая болтовня, скажете вы, но мне она была куда интереснее, чем события в России или стычки племен в предгорьях Гиндукуша. Сказать по правде, я до того погрузился в домашние дела, что почти перестал заглядывать в газеты. Зачастую номер «Таймс» так и оставался не раскрытым, поскольку Мэри интересовали лишь некрологи и объявления о свадьбах, а они печатались на последней странице.
Но в целом не скажешь, что я стал читать меньше. По вечерам я частенько углублялся в историю нашего графства, пытаясь больше узнать о наших предшественниках на этих землях. Мне льстила мысль, что я живу в месте, которое оставалось обитаемым на протяжении целой тысячи лет. Лет триста назад в этих краях то и дело происходили жестокие стычки между «кавалерами» и «круглоголовыми»[2], и со временем я стал настоящим знатоком этих микроскопических битв. Впрочем, помимо местных баталий, никакого интереса к военным делам у меня не осталось.
Однажды, спускаясь в холл, мы остановились прямо посреди длинного лестничного пролета и одновременно взглянули в окно, за которым виднелись клочок газона, часть озера и прогалина в лесу, за которой зеленело луговое раздолье. Мэри сжала мою руку и вымолвила:
– Как прекрасна здешняя природа! Дик, ты когда-нибудь думал, что мы поселимся в таком благословенном месте? До чего же нам повезло!
Внезапно ее лицо изменилось – такое с ней иногда случалось, и Мэри вдруг стала глубоко серьезной. Я почувствовал, как дрогнула ее рука.
– Все это слишком хорошо. Мы чересчур любим это место, – прошептала она. – Но так не может продолжаться долго. Иногда мне становится страшно…
– Чепуха! – рассмеялся я. – Что может случиться? И вообще: не понимаю, как можно бояться счастья?
Разумеется, я знал, что на самом деле Мэри ничего не боится.
Она засмеялась в ответ:
– И все равно: у меня то, что греки называли «эйдос». Ты, старый дикарь, конечно, понятия не имеешь, что это значит. А это вот что: ты чувствуешь, что идти по жизни надо смиренно и осторожно, буквально на цыпочках, потому что только так можно не прогневить богинь судьбы. Хотела бы я знать, как это делается.
Попытки идти на цыпочках закончились тем, что на последней ступеньке Мэри оступилась, и наше чинное шествие по лестнице закончилось небольшой, но отнюдь не возвышенного вида свалкой. Мы едва не сбили с ног доктора Гринслейда.
Пэддок – ныне он служил у нас дворецким – как раз помогал доктору избавиться от пальто, и по выражению лица почтенного медика я понял, что на сегодня его работа закончена, и он намерен отобедать вместе с нами.
Пожалуй, стоит сказать несколько слов о Томе Гринслейде – из всех здешних знакомых с ним я сошелся особенно близко. Высокий и худощавый, слегка сутулящийся, он был рыжеволос, а глаза его имели тот зеленовато-голубой цвет, который часто сопутствует волосам подобного оттенка. Судя по цвету лица и выдающимся скулам, вы могли бы решить, что он шотландец, но на самом деле Гринслейд родился в Девоншире, то есть на юго-западе Англии. Впрочем, он столько путешествовал по миру, посетил такое множество экзотических мест, что почти позабыл край, где прошло его детство.
Меня тоже немало носило по свету, но в сравнении с Гринслейдом, это просто ничто. Начал он с должности судового лекаря на китобойном судне. Затем участвовал в войне с бурами, после чего стал судьей в Южно-Африканской республике, в городке Лиденбург. Вскоре это занятие ему прискучило, и он подался в Уганду, где досконально изучил тропические болезни, а заодно чуть не отправил себя на тот свет, экспериментируя с прививками. Потом его занесло в Южную Америку, где наш док обзавелся в Вальпараисо обширной практикой, но вскоре перебрался в Малайские Штаты[3], где неплохо заработал на каучуковой лихорадке. После этого он в течение трех лет путешествовал по Центральной Азии: исследовал Северную Монголию с каким-то парнем по фамилии Дакетт и охотился за новыми видами цветковых растений в Китайском Тибете, поскольку был страстным ботаником-любителем.
Домой Гринслейд вернулся летом 1914 года, рассчитывая заняться кое-какими исследованиями в лаборатории, но началась война, и он отправился во Францию в качестве офицера медицинской службы в составе добровольческого батальона. Конечно же, он не избежал ранения, провел какое-то время в госпиталях, после чего поехал в Месопотамию, где и пребывал до Рождества 1918 года, занимаясь своим делом, но при этом умудряясь то и дело попадать в самые различные истории. В частности, он побывал в Баку вместе с Денстервилем[4] и даже добрался до Ташкента, где большевики две недели продержали его в бане, переоборудованной в тюрьму. Во время войны он переболел всеми мыслимыми хворями, так как повсюду лез на рожон, но ничто не смогло сокрушить его железное здоровье. Он не раз говорил мне, что сердце, легкие и артериальное давление у него, как у двадцатилетнего юнца, хотя к тому времени ему уже перевалило за сорок.
Однако после окончания войны док Гринслейд угомонился и возжелал безмятежной жизни. Оттого и купил практику в самом уединенном зеленом уголке Англии. Объяснял он этот поступок теми же побуждениями, какие во времена бурного Средневековья заставляли людей удаляться в монастырь: он искал тишины и покоя, чтобы позаботиться о собственной душе. Тишину он обрел, но покой – едва ли, ибо я никогда еще не видел, чтобы сельский врач отдавался своему делу с таким рвением. Он навещал пациентов три раза на дню, и порой чуть свет уже спешил к какой-нибудь цыганке, чтобы принять роды. Вот каким человеком он был; помимо того, что в медицинских кругах его считали первоклассным специалистом в своей области. И несмотря на беспрестанные хлопоты, док умудрялся следить за всеми новейшими достижениями медицины. Впрочем, врачебное дело было лишь частью его бесчисленных увлечений и интересов. Мне никогда еще не доводилось встречать человека с таким ненасытным любопытством ко всему на свете.
Жил Том Гринслейд на ферме, расположенной милях в четырех от нас. Там он занимал две комнаты, доверху набитых книгами. Полагаю, его библиотека насчитывала несколько тысяч томов. День напролет, а часто и добрую часть вечера и ночи, он объезжал пациентов на своем маленьком прогулочном автомобиле, и все же, наведываясь к нам после двух дюжин визитов, он неизменно оставался бодр и полон энергии, словно только что встал с постели, хорошо выспавшись. С ним можно было беседовать на любые темы – птицы, животные, растения, книжные новинки, политика, религия, – только не о нем самом. Лучшего собеседника трудно было представить: помимо остроты ума и начитанности у него был просто замечательный характер, чистое золото. Если б не он, я бы в этой глуши точно пустил корни и отрастил побеги, ибо питаю врожденную склонность к одеревенению. Мэри одобряла нашу дружбу, а Питер Джон его просто обожал.
В тот вечер у дока было великолепное настроение, и в кои-то веки он коснулся своего прошлого. Речь зашла о людях, с которыми ему хотелось бы увидеться снова: об ирландце с испанской кровью, владельце поместья на севере Аргентины, который нанимал в пастухи диких горцев и каждое воскресенье устраивал между ними кулачные бои, после чего выходил один на один с победителем и неизменно отправлял его в нокаут; о шотландце, негоцианте из Ханькоу, который подался в буддисты, стал монахом и читал молитвы на китайском и санскрите с отчетливым акцентом уроженца Глазго; но прежде всего – об одном малайском пирате, который, по выражению дока, был истинным святым Франциском в обращении с животными, но сущим Нероном со своими сородичами-людьми.
Затем разговор зашел о Центральной Азии, и Гринслейд заметил, что если когда-нибудь снова покинет Англию, то непременно отправится в эти края, так как именно туда стекается самое отъявленное отребье со всего света. По его мнению, в конце концов в тех краях должно случиться что-то очень необычное.
«Вы только подумайте! – в конце концов воскликнул он. – В городах с такими поистине сказочными названиями и невероятным прошлым, как Бухара или Самарканд, власть захватили какие-то жалкие банды коммунистов! Так не может продолжаться вечно. В один прекрасный день водоворот истории породит нового Чингисхана или Тимура. В Европе царит сущий бедлам, но Азия – это первозданный хаос».
После обеда мы уселись у камина в библиотеке, которую я отделал на манер библиотеки сэра Уолтера Булливанта в Кеннете, как поклялся себе семь лет назад. Вообще-то я рассчитывал превратить ее в свое персональное гнездышко, где мог бы спокойно писать, читать и курить, но Мэри не позволила. У нее наверху имелась своя симпатичная гостиная, обшитая деревянными панелями, но она редко туда заглядывала. И хоть я, бывало, прогонял ее, она всегда возвращалась, как полевая куропатка возвращается к гнезду.
Вот и сейчас она уселась по другую сторону моего письменного стола. Что касается порядка, я придерживаюсь взглядов старого охотника, но с Мэри невозможно бороться. Поэтому мое рабочее место обычно завалено ее письмами и шитьем, игрушки и раскраски Питера Джона до отказа заполняют шкаф, где я держу свои альбомы с рыболовными мушками, а сам Питер Джон каждое утро устраивает себе домик под перевернутым стулом на каминном коврике.
Вечер выдался прохладным, поэтому сидеть у огня было приятно, дрова из старого грушевого дерева наполняли библиотеку чудесным ароматом. Док взял детектив, который я вполглаза читал, и небрежно взглянул на обложку.
– Я способен читать практически все, – укоризненно проговорил он, – но меня все равно поражает, что ты, Дик, тратишь время на подобную ерунду. Эти книжонки слишком примитивны. Ты и сам способен сочинить что-нибудь похлеще.
– Кто угодно, только не я! Это чертовски увлекательно, и я просто не понимаю, как людям удается так писать.
– Нет ничего проще. Автор пишет рассказ индуктивно, а читатель следует за ходом его мыслей дедуктивно. Понимаешь, о чем я толкую?
– Нет, – честно признался я.
– Смотри. Допустим, я хочу написать роман, который будет пользоваться спросом у не слишком разборчивой публики. Тогда я начну с того, что подберу пару-тройку фактов или вещей, никак между собой, на первый взгляд, не связанных.
– Например?
– Да все, что угодно… – Подумав секунду, он продолжил: – Например, слепая старуха за прялкой на западе Северного нагорья[5], какой-нибудь сарай на норвежском саэтере[6], и антикварная лавчонка в Северном Лондоне, которую держит правоверный еврей с крашеной бородой. Довольно далекие вещи, так ведь? А затем надо выдумать связь между ними – это не так уж сложно, если у тебя есть воображение, – и вплести всю эту троицу в повествование. Читатель, который в начале даже не подозревает об их связи, будет озадачен и заинтригован, и, если история добротно скроена, в конце концов получит от нее удовольствие. Его восхитит изобретательность автора, поскольку он не знает, что этот самый автор сперва придумал решение, а потом уже подогнал под него условие задачи.
– Более-менее ясно, – улыбнулся я. – Но ты, Том, лишил меня чувства вины, которое я постоянно испытывал, читая подобную литературу. Отныне у меня нет причин восхищаться умом создателей детективов.
– И еще одно возражение против книг такого рода: им постоянно не хватает выдумки, вернее, они не учитывают того, как дьявольски запутана современная жизнь. Это годилось лет двадцать назад, когда большинство людей в Европе рассуждали и вели себя более-менее логично, но теперь все изменилось. Дик, ты когда-нибудь обращал внимание на то, сколько откровенного безумия посеяла в мире война?
Мэри, сидевшая с шитьем под лампой, подняла голову и негромко рассмеялась.
Лицо Гринслейда осталось серьезным.
– В этом доме я могу говорить о таких вещах откровенно, потому что вы оба – едва ли не единственные вполне вменяемые люди, которых я знаю. Как врача меня это поражает. Я практически не встречаю людей, у которых за последние семь лет не образовался бы тот или иной вывих в голове. Для большинства этот вывих имеет положительное значение: они чаще выходят из привычной колеи и постоянно готовы к переменам. Но у некоторых это граничит с безумием, следующий шаг за которым – преступление. Как, скажите на милость, писать современный детектив на основании правил, действовавших четверть века назад? Сегодня ничего нельзя принимать за чистую монету, и герою – конечно же, умудренному опытом и прозорливому сыщику, – просто не на чем основывать свои умозаключения.
Я возразил, что на злосчастную войну в последнее время стали валить все то, что в детстве меня учили приписывать первородному греху.
– Ох, Том, я ведь не ставлю под сомнение твой кальвинизм. Первородный грех никуда не делся, но цивилизация для того и нужна, чтобы упрятать его в трюм и задраить все люки. А сейчас он поднимает голову как ни в чем не бывало. Но дело не только в грехе. Происходит расшатывание механизмов человеческого мышления, всеобщее развинчивание гаек. И как ни странно, что бы там ни говорили о неврозах военного времени, люди, принимавшие непосредственное участие в боевых действиях, страдают от них в меньшей степени, чем все остальные. Хуже с теми, кто бегал от войны. Это хорошо видно на примере Ирландии. В наши дни любой врач должен быть отчасти психологом. Как я уже говорил, ничего нельзя принимать за чистую монету, и если тебе нужны настоящие детективы, а не детские бредни, придется изобретать нечто новое. Советую попробовать, Дик.
– Ну, уж нет, мне больше по вкусу строгие факты.
– Но, черт возьми, дружище, факты давно перестали быть строгими. Я бы мог вам рассказать… – Он осекся, и я уже решил, что сейчас услышу какую-нибудь занимательную историю, но док, очевидно, передумал. – Возьми, к примеру, всю эту свистопляску вокруг психоанализа. В этой идее нет ничего нового, но люди упорно возятся с ней, выставляя себя при этом полными болванами. Ужасно, когда научная истина оказывается в руках слабоумных. Однако подсознание существует, это факт. Точно такой же, как существование легких, сердца и сосудов.
– Лично я не верю, что у Дика есть какое-то там подсознание, – насмешливо вставила Мэри.
– Есть, разумеется. Но люди, которые живут такой жизнью, как вы, поддерживают в своей душе порядок и дисциплину – они, как говорится, постоянно начеку, – и подсознание редко получает возможность проявиться. Но готов держать пари: если Дик вдруг задумается о своей душе (чего он никогда не делает), то обнаружит там немало странного… Взять, к примеру, меня…
Гринслейд повернулся так, что я увидел его прозрачные глаза и острые скулы, подчеркнутые отблесками пламени в камине, и продолжал:
– Мы с тобой, Дик, более-менее одной породы, но я-то давно понял, что обладаю чрезвычайно любопытными качествами. У меня отменная память и хорошо развита наблюдательность, но все это ничто по сравнению с моим подсознанием. Вот тебе любое рядовое событие из тех, что происходят в течение дня. Я вижу и слышу примерно двадцатую часть, а запоминаю примерно сотую из всего, что разворачивается передо мной, – если, конечно, что-нибудь необычное не вызовет у меня особый интерес. А тем временем мое подсознание видит, слышит и запоминает практически все! Однако я не могу пользоваться этой памятью в полной мере, так как не знаю, что в ней хранится, и не умею ее пробуждать по собственному желанию. Лишь время от времени происходит нечто, открывающее краник подсознания, и оттуда начинает течь тоненькая струйка. Порой я вспоминаю имена, которых, как мне кажется, никогда не слышал, или какие-то мелкие происшествия и детали, которые никогда сознательно не замечал. Вы скажете: игра воображения. Но это не воображение, поскольку все, что выдает на-гора эта скрытая память, точно соответствует действительности, я не раз проверял. И если бы я нашел способ открывать этот краник, когда мне это требуется, я бы стал жутко смышленым парнем. А заодно и величайшим ученым нашего времени, так как в ходе исследований и экспериментов вся сложность состоит в том, что обычный мозг наблюдает недостаточно пристально и запоминает результаты и нюансы не вполне точно.
– Хм, любопытно, – заметил я. – Не стану утверждать, что никогда не замечал за собой чего-то подобного, но какое это имеет отношение к тому безумию, которое, по твоим словам, охватывает мир?
– Все очень просто. У обычного человека перегородка между сознанием и подсознанием всегда оставалась очень прочной, но сейчас, при всеобщем развинчивании гаек, она изрядно сдала, и два мира начали взаимодействовать. Это похоже на два сосуда с разными жидкостями, стенка между которыми прохудилась, а жидкости начали перемешиваться. Возникает путаница, а в тех случаях, когда жидкости обладают соответствующими свойствами, может произойти взрыв. Вот почему я утверждаю, что психологии большинства цивилизованных людей больше не существует в чистом виде. На ней оставляет свой отпечаток нечто, поднимающееся из самых первобытных глубин.
– С этим я не спорю, – согласился я. – Наша цивилизация истощила себя, и лично я совсем не против, чтобы в ней присутствовало побольше варварства. Я хочу, чтобы мир стал проще.
– В таком случае, варварства тебе не видать, как собственных ушей. – Гринслейд перевел взгляд на Мэри. – Жизнь в цивилизованном обществе гораздо проще первобытной жизни. История человечества – это беспрерывные попытки ввести четкие определения, понятные всем правила мышления, нормы поведения и твердые законы, на основании которых мы могли бы жить. Все они – порождение сознания. Подсознание – вещь первозданная, не подчиняющаяся никаким законам. Его вторжение в повседневную жизнь будет иметь два важнейших последствия. Мы столкнемся с ослаблением способности логически рассуждать – а ведь именно это сближает людей со Всевышним, и наверняка утратим всякий контроль над собой.
Я встал, чтобы закурить. Не знаю, почему, но меня начал слегка угнетать диагноз, поставленный доком нашему времени. Впрочем, вряд ли он говорил все это с полной серьезностью, поскольку сразу, без всякого перехода переключился на рыбалку, одно из своих многочисленных хобби. В нашей речушке рыба на мушку почти не ловилась, но в этом сезоне я договорился с Арчи Ройленсом съездить в близлежащий «олений лес»[7]. Том Гринслейд собирался отправиться со мной, чтобы попробовать половить в тамошней реке семгу. В прошлом году на Северном нагорье совершенно исчезла форель, и мы принялись обсуждать вероятные причины этого явления. Док с ходу выдвинул дюжину теорий, и мы позабыли о человеческой психологии, погрузившись в загадочную психологию рыб из семейства лососевых.
После этого Мэри нам спела, ибо я считаю вечер пропавшим зря, если не услышу ее пения, а в половине одиннадцатого Гринслейд надел пальто и церемонно откланялся.
Когда я курил последнюю трубку, мои мысли снова вернулись к разговору с доком. Я обрел тихую гавань, но как бушуют и пенятся волны в открытом море, до чего коварны приливы и отливы!
«Нет ли чего-то постыдного в том, что я так благоденствую в столь неуютном мире?» – подумал я, но затем решил, что нет, я заслужил свой покой, так как прожил довольно беспокойную жизнь. И все же мне снова вспомнились слова Мэри о том, что по жизни надо идти на цыпочках. Поразмыслив, я решил, что мое поведение вполне удовлетворяет такому требованию: я всегда был благодарен провидению за его милости и ни в коем случае не собирался искушать его самодовольством.
Уже собираясь подняться в спальню, я заметил письма на столике в холле, которые так и не удосужился просмотреть. В основном счета, квитанции и рекламные проспекты всевозможных торговцев. Но среди них обнаружился конверт, подписанный знакомым почерком, и едва он попался мне на глаза, как сердце у меня упало.
Письмо было от сэра Уолтера Булливанта, лорда Артинсвелла. В то время он уже покинул Министерство иностранных дел, и теперь жил в своем доме в Кеннете. Мы время от времени переписывались, обсуждая сельское хозяйство и рыбную ловлю, но меня внезапно охватило предчувствие, что на сей раз речь пойдет о чем-то гораздо более серьезном. Выждав секунду-две, я глубоко вздохнул и вскрыл конверт.
Сэр Уолтер писал:
«Дорогой Дик, отнесись к этому письму как к предупреждению. Через пару дней к тебе обратятся с просьбой, нет, скорее, с требованием заняться одним довольно хлопотным делом. Я с этим не связан, но кое-что мне известно. Если ты согласишься, это будет означать конец твоей безоблачной жизни. Не хочу влиять на твое решение в ту или иную сторону, просто предупреждаю о том, что произойдет, чтобы ты мог подготовиться и не был застигнут врасплох. Привет Мэри и малышу.
И больше ни слова.
Ощущение тревоги отступило, и его место заняло раздражение. Почему эти болваны не оставят меня наконец в покое?
Поднимаясь по лестнице, я дал себе зарок не сходить ни на дюйм с выбранного пути, какие бы заманчивые предложения мне ни сделали. Я достаточно послужил государству и другим людям, а теперь пришло время позаботиться о себе.