Война и смех… Война и сатира… Казалось бы — вещи несовместимые. Громоподобные раскаты канонады, фонтаны огня и праха, разрывы фугасных бомб, горизонт, заволоченный багровым пламенем пожаров, скрежещущий грохот танковых гусениц, истошный вой пикирующих самолетов, кровь, смешанная с землей, смерть!
Помилуйте, до смеха ли тут?!
Однако тут же рядом, так сказать, в трех вершках от смерти, бесстрашный Теркин, словно бросая вызов всем ужасам и кошмарам войны, вызывает безудержный хохот своими россказнями, где правда и фантазия переплетены, как лианы в джунглях. Однако сотни зрителей (в том число и автор этих строк) помирали со смеху, смотря польский фильм "Итальянец в Варшаве", где разворачивалась вовсе (на первый взгляд) не смешная история итальянского солдата, оказавшегося случайно в Варшаве, оккупированной фашистами. После серии умопомрачительно смешных приключений итальянец попадает в центр подпольного Сопротивления и становится партизаном. А кто не помнит бесшабашного враля и гуляку бригадира Жерара из рассказов Конан Дойля, посвященных вовсе не смешным наполеоновским войнам? А солдат Швейк и его легендарные «подвиги», описанные бессмертным Я. Гашеком?
Выходит, что война и смех вроде бы совместимы. Потому что война — это люди. А люди, одетые в шинели, не только наступают или отступают, не только ходят в атаку, сметая на своем пути все живое, не только громят врага где придется и как придется. Эти люди в часы и в дни, а то и в недели фронтового затишья живут как все, как все люди! И смеются. И влюбляются. И рассказывают анекдоты. И любят — да еще как любят! — все смешное, все утрированное, все, что хотя бы на миг отвлекало их от неотвратимого завтрашнего дня с его канонадой, атаками, кровью… смертями.
Впрочем, надо набраться не только мужества, показывая бытовую сторону боевой жизни, но надо еще иметь и дарование для того, чтобы через все страхи войны увидеть нечто такое, что заставило бы человека от души повеселиться, посмеяться над врагом. И еще надо знать войну, созерцать ее не из окошка мирного дома, а из окопа переднего края, из смотровой щели танка, из прицельной прорези пулемета или автомата. Только зная достоверно, что такое война, человек может достоверно описать и эпизоды, где прозвучит смех.
И вот перед нами книга того, кто видел войну из окопа переднего края в течение четырех лет. Книга бывшего солдата, политработника и автора четырех романов: "Гроза над Десной" — это о партизанах Брянщины (Н. Бораненков уроженец Брянской области. В селе Липове он родился, учился, отсюда ушел на фронт); "Птицы летят в Сибирь" — о замечательных парнях и девушках, прокладывающих железный путь через ущелья и скалы Саянских гор; романтическое повествование о русских солдатах в последние дни войны "Вербы пробуждаются зимой"; "Белая калина", где мы знакомимся с любопытными историями из жизни сегодняшней деревни.
И наконец, тот самый сатирический роман "Тринадцатая рота", о котором идет речь. Двадцать семь лет работал над ним Николай Бораненков. Да еще ему понадобилось, как сказано, четыре года переднего края, чтобы, придя домой, положить перед собой чистый лист бумаги и написать название романа, быть может придуманное в промежутке между двумя атаками. Что же произошло на фронте с героями произведения?
Тринадцатая рота мирных строителей оборонительных рубежей в первый же день войны оказалась на западной границе в окружении. Тяжелое положение сложилось у людей. Ни оружия, ни боеприпасов. Свои части отошли далеко на восток… И тогда оставшийся за командира роты старшина Иван Бабкин, он же Гуляйбабка, создает так называемое "Благотворительное единение (общество) искренней помощи сражающемуся Адольфу" БЕИПСА, и под этим знаменем рота отправляется вслед за фашистской армией на восток.
Много острых, комических приключений происходит на дальнем пути — в Полесских болотах, на Смоленщине, в Вязьме, под Москвой, в Брянских партизанских лесах… Много разных типов повстречалось смелым, находчивым бойцам тринадцатой роты. Гауляйтеры И гебитскомиссары, генералы вермахта и обер-фельдфебели, старосты и полицаи… Одни только похождения фашистского интенданта генерал-майора от инфантерии фон Шпица, решившего разбогатеть на спекуляции обмундированием с убитых, вызывают столько иронии и смеха! А шеф гестапо Поппе, дошедший до помешательства со своими подозрениями и поисками заговорщиков против фюрера?
Конечно, вермахт был большой силой, и нам нет смысла принижать боевые качества нашего бывшего лютого врага. Принижая силу вермахта, мы тем самым принизили бы великое историческое значение нашей победы над теми, кто хотел создать в Европе "новый порядок", порядок Освенцима, Равенсбрюка, газовых печей и душегубок, гестапо и зондеркоманд.
Да, полно было в армии третьего рейха всякой гнуснейшей мерзости! Да, на тысячи считает история войны насильников, изуверов, хваставшихся своей "расовой полноценностью", опиравшихся на подлецов и шкурников вроде старосты Песика. Но и то верно, что в огромной армии фюрера бесспорно были не только умелые командиры, но и честные люди, попавшие в вермахт просто в силу подчинения приказу и страдавшие от того, что совершалось на их глазах. И автор с большим тактом представляет нам немецких парней, попавших туда, где их ждала бесславная смерть и тотальное поражение вместо обещанного тотального разгрома "колосса на глиняных ногах". Такими мы видим в романе, в частности, начальника полевой почты майора Штемпеля, начальника полевого лазарета профессора Брехта, зло обманутого солдата Фрица Карке. "Пройдет время, — говорит один из героев "Тринадцатой роты", — и весь мир убедится, что их поход на СССР был не чем иным, как величайшей, несусветной глупостью". И это так. В этом теперь уже убедились все. Идеи порабощения героического советского народа, руководимого великой Коммунистической партией, — это бред сумасшедших. Но, к сожалению, эти сумасшедшие еще не перевелись и разоблачать их, жечь огнем сатиры, как это очень хорошо делалось в годы войны, — благородная задача писателя, актуальная и сейчас — в мирные дни.
Сатира вообще вещь уязвимая. В ней нередко встречаются передержки, отход от реального. Не все гладко и в сатирическом романе Николая Бораненкова. Местами он слишком увлекается смешным. Но суть дела, главная заслуга автора в том, что он начисто истребляет врага своим злым смехом и зовет всех честных людей к бдительности и преграждению дороги новоявленным фюрерам, претендентам на чужие земли.
"Убей человека смехом" — есть такая поговорка. Своих злосчастных героев Н. Бораненков разит смехом намертво. И делает это очень тонко и хорошо!
Ник. ВИРТА
В ночь под двадцать второе июня тысяча девятьсот сорок первого года непобедимому немецкому генерал-фельдмаршалу фон Боку — командующему группой армий «Центр» на Восточном фронте — перебежала дорогу черная кошка. Это увидели солдаты пятой пехотной роты сто пятого пехотного полка доблестной сто восьмой егерской дивизии и тут же изловили подлую и вздернули ее на осинке.
Фельдмаршал разгневался. В его распоряжении пятьдесят отборных дивизий! Тысяча пятьсот танков! Девять тысяч стволов артиллерии и минометов! Тысяча шестьсот семьдесят новейших самолетов!!! Ни одной роты пешком. Войска готовы одним ударом сокрушить на центральном направлении части Красной Армии и с ходу взять Минск, Смоленск, Москву. Как же посмели поверить какой-то паршивой кошке и усомниться в успехе предстоящей операции?! Какому идиоту пришла в голову чушь такая?!
Командир пятой пехотной роты лейтенант Жвачке был немедля разжалован в фельдфебели. Солдаты, казнившие Кошку, выведены с первого эшелона и отправлены в штрафной батальон резервного корпуса. Командиру полка майору Нагелю сделано строгое замечание и предложено "лично поднять боевой дух солдат до кондиций фюрера".
Еще пуще разгневался фельдмаршал, когда узнал, что в той же самой злополучной пятой роте один из солдат вовсе не подготовлен к войне с Россией. У него не оказалось ни оружия, ни боеприпасов и, как доложил инспектор Румп, "нет даже котелка"… И это в армии центрального направления! В армии фон Бока, где к наступлению подготовлено все до последней иголки и бляхи!
Сто пятый пехотный полк располагался рядом с наблюдательной вышкой группы войск. У фельдмаршала после приема командующих армий появились свободные минуты, и он, желая глубже разобраться в происшествии, направился в роту сам.
…Солдата, не готового к войне с Россией, представили фельдмаршалу тут же. Это был здоровенный, долговязый, с рыжими бакенбардами детина, мешковато одетый в суконный зеленый френч и желтые яловые сапоги, рассчитанные на переход от Волыни до Урала. На голове у него покоилась французской булкой облинявшая пилотка со знаком дивизии — головой барана. Кожаный ремень с оловянной пряжкой сбился набок. На нем болталась зачехленная фляжка. В ней что-то булькало.
Сокрушая сапогами чернобыл, солдат подошел к сидевшему в соломенном кресле фельдмаршалу и, стукнув каблуками, выпалил:
— Господии фельдмаршал! Рядовой пятой пехотной роты сто пятого пехотного полка сто восьмой егерской дивизии по вашему приказу явился!
Фельдмаршал еще раз посмотрел на солдата, на лице которого лежала печать беспечности, и в упор спросил:
— Где ваше оружие, рядовой Карке? Почему вы не готовы к походу? У вас, черт возьми, даже нет котелка и ложки.
— Я был отпущен на свадьбу, господин фельдмаршал.
— На свадьбу? Чью свадьбу?
— С разрешения господина майора Нагеля я вступил в брак с баваркой Эльзой Брутт.
Фельдмаршал, за спиной у которого стояли вытянувшись офицеры разных чинов и рангов, улыбнулся:
— Свадьба накануне вторжения в Россию — это великолепно! Поздравляю! Но почему вы, Фриц Карке, дотянули вашу свадьбу до последнего дня? Вы могли жениться гораздо раньше.
Карке вытянулся:
— Как истинный патриот Германии, я, господин фельдмаршал, счел интересы фюрера и рейха превыше личных и потому водил невесту за нос, то есть оттягивал свадьбу. Я бы, может, оттягивал ее и дальше, но одно обстоятельство помешало тому, господин фельдмаршал.
— Какое же обстоятельство? Краснея до ушей, Карке доложил:
— Месяц назад, господин фельдмаршал, в комнате моей невесты поселился на квартиру бывший штурмовик Отто. Мне стало известно, господин фельдмаршал, что он по ночам начал посматривать за штору, где спит моя невеста. Это мне очень не понравилось, господин фельдмаршал. К тому же и она стала поторапливать меня: мол, если я немедленно не женюсь на ней, то она позволит этому нахалу Отто смотреть на нее сколько ему угодно.
Фельдмаршал встал, обернулся к обер-лейтенанту Дуббе — новому командиру пятой роты.
— Выдать ему, — фельдмаршал кивнул на застывшего столбом Карке, — оружие и боеприпасы. Этот солдат пойдет за фюрера в огонь и в воду.
Фрица Карке вооружали к войне с Россией перед строем всей роты. Оружие ему вручал лично сам командир полка майор Нагель.
— Славный солдат рейха, — взяв из ящика автомат, заговорил майор Нагель. От имени фюрера я вручаю вам это оружие и надеюсь, что вы пойдете вперед без страха и сожаления.
— Я так и сделаю, господин майор! — вытянулся Карке. — Ибо страха у меня нет и жалеть мне нечего, разве только бедняжку Эльзу, которая меня очень любит.
Майор пропустил эти слова не в меру говорливого солдата мимо ушей и продолжал:
— Славный солдат рейха! Я вручаю вам от имени фюрера вот этот котелок для русских щей, губную гармошку для увеселения в походе и самое главное вдохновляющее средство — ордер на сорок семь десятин русской земли, которую мы завоюем. Рады ли вы, солдат Карке?
— Так точно, господин майор! Рад до слез. Я, господин майор, еще в пеленках чувствовал, что мне тесно и чего-то не хватает. И вот теперь, получив этот ордер, мне стало как-то сразу просторно. Вот только одно меня беспокоит, господин майор.
— Что же?
— Хотелось бы знать, господин майор, где мне отмеряют эти сорок семь десятин? В ордере этого что-то не указано.
Майор Нагель почесал указательным пальцем гладко выбритую щеку.
— Да, точного места, где вам будет отведена земля, в ордере не указано. Это не нужно. Фюрер разрешает вам выбрать землю самим. Где угодно: на Украине, в Белоруссии, можно и на Урале.
— Благодарю вас, господин майор, — поклонился Карке. — И позвольте спросить еще.
— Пожалуйста.
— А как быть, если меня убьют, то есть если я погибну во славу фюрера? Сможет ли эту землю получить моя любящая Эльза?
— Да, сможет. Это предусмотрено. Землю в данном случае будут обрабатывать русские рабы. Их у вашей супруги будет не менее ста. Удовлетворены?
— Так точно, господин майор! Удовлетворен, только вот…
— Что вот? — спросил, хмурясь, майор Нагель. Он начал злиться. Одернуть бы за непозволительную вольность рыжего балбеса. Но… ему ведь оказал внимание сам фельдмаршал! А рыжий балбес, словно зная деликатное положение, в которое попал майор, продолжал:
— Я глубоко извиняюсь, господин майор, что отрываю вас в эти ответственные минуты от срочных дел, но мне хочется уточнить лишь одну последнюю деталь.
— Говорите же, говорите! — раздраженно сказал майор.
— Меня беспокоит одно, — переваливаясь с ноги на ногу, начал Карке. — Что будет, если меня вместе с ордером разорвет снарядом или бомбой?
— Не волнуйтесь. Свой ордер вы вставите в медальон, который не разрывается.
Майор Нагель обернулся к командиру роты:
— Выдать ему медальон! И фляжку шнапса! Хайль!
В тот час, когда в армии фельдмаршала фон Бока спешно вооружали пятисоттысячного солдата, на другом берегу седого Буга парни из Полтавы, Калуги, Выгонич, Рязани, Вязьмы, Конотопа завершали сооружение двенадцатого дота для встречи нежданных гостей.
Дот на "Совьем острове", окруженном камышами, получился на загляденье прочный, вместительный, с тремя «окошками», из которых открывался восхитительнейший обзор. На запад посмотришь — разлив реки как на ладони. На север взглянешь — камыши с ветлами. Полюбуешься на юг — там полоса воды, а дальше перекатные поля в ромашках, васильках… Но лучше всего получилась панорама с тыла. Хотя высотка на острове и мала, как пуп, а вид с нее был дивно восхитителен. Сразу же за камышом катились волнами с горы на гору голубые льны, за льнами расплескались зеленые подсолнухи, и где-то там на горизонте, километрах в пяти от Буга, тонул в вишневых садах милый хутор Жменьки, а на хуторе том…
Старшина Иван Бабкин, командир рабочей роты и комендант "Совьего острова", посмотрел на знакомые купы, синеющие в сумерках на горизонте, потом перевел взгляд на левобережье Буга и, обращаясь к своим дружкам по роте — Цапле, Трушину, Квасенко, хмуро сказал:
— Вижу я, хлопцы, пора мне засылать сватов к Марийке. Что-то слишком тихо стало на той стороне. Даже соловьи умолкли.
— Правда ваша, — тронул длинные обвислые усы Квасенко. — В такую тишину и спускают с цепи сатану. Давеча, колы я в погранзаставу ездив, слыхав, будто…
— Я тоже слыхал, будто поп на попадье пахал, — прервал ротного писаря старшина. — Ты скажи-ка лучше, где мне ушлого свата разыскать.
Квасенко заломил на затылок свою соломенную шляпу.
— Свата?.. Пфью яка зупинка! Да я вам, товарищови старшина, хуть саму царевну, хуть дочку сатаны сосватаю. На ридной Полтавщине я лично сосватав шесть дивчин, три вдовицы, две разведенки и одну стару бабусю. Коль дозволите, ваша тринадцата буде.
— Моя не старуха, — поправил старшина. — Ей всего семнадцать.
— Знаю, товарищ старшина. После песен вашей Марийки соловьям тут делать нечего, — заговорил теперь по-русски Квасенко. — Я уже не говорю о других ее достоинствах. Это в мою компетенцию не входит.
— Сват с таким опытом и красноречием мне как раз и нужен, — сказал старшина. — Но учтите, Квасенко, это у вас тринадцатое сватовство, да еще какое! Со сварливой мачехой Марийки и сам бес не сговорится.
— Будьте уверены, товарищ старшина, — вскинул руку к шляпе Квасенко. — И тринадцатое сватовство будет счастливым.
— Тогда по коням! Время не ждет. Из-за Буга порохом пахнет. Вы, товарищ Трушин, — обернулся к своему угрюмому заместителю старшина, — остаетесь в роте за меня. Комбат приказал в воскресенье дать людям хорошенько отдохнуть.
…Всю дорогу, пока добирались до хутора Жменьки, ротного писаря не покидала уверенность в успехе сватовства, но, когда подъехали к знакомой белой мазанке, разрисованной зелеными цветочками, горшками и увидели за плетнем мачеху Марийки, тетку Гапку, стало ясно, что до счастливого сватовства так же далеко, как от границы до родной Полтавщины. Тетка Гапка была явно не в духе. Намотав на руку конец веревки и упираясь голыми пятками в раскисший после дождя глинозем, она отчаянно тащила из палисадника через калитку лопоухого теленка и сыпала по его адресу такие словечки, что писарь осадил коня и почесал за ухом:
— Вот так баба! Ай да Гарпина Христофоровна! А Гапка, не обращая внимания на подъехавших верховых, продолжала сыпать как из решета:
— Ай, чтоб ты нерастелился! Чтоб ты сдох на этом месте! Чтоб тебя разорвали серые волки! Да идем же, идем, холера. Сжарить тебя на сковородке, съесть с требухами, запить семью водами…
На крылечке стояла невеста старшины белокудрая Марийка в короткой клетчатой юбчонке и красных сапожках.
Ухватясь за живот, она звонко хохотала над бранными присказками своей мачехи. Увидев всадников, Марийка вскрикнула и, заслонясь локтем, упорхнула в хату.
Цапля и Квасенко спрыгнули с коней, подбежали к теленку, подняли его и выставили за плетень. Тетка Гапка рассыпалась в любезностях:
— Ах, спасибочко! От выручили бедну вдовушку. И как же вас попотчевать? Чем благодарить?
— Что вы, Гарпина Христофоровна, — взял под ручку сварливую мачеху Квасенко. — Какая благодарность? За что? Как же було не выручить таку очаровательную жинку! Да ради вас я готов подняты и самого слона.
Пухлые щеки тетки Гапки зарделись. В черных сливовых глазах ее вспыхнула нежность. Она готова была излить ее незнакомому усатому красавцу, как вдруг увидела недалеко под ракитами второго всадника — чубатого командира, — того самого командира, который в прошлую пятницу ловко усыпил ее, Гапкину, бдительность и увел в "Соловьиный яр" еще глупенькую, неоперившуюся Марийку. Эту дерзость она могла бы сейчас под хорошее настроение и простить, благо командир, видать, скромный малый, ничего плохого в том "Соловьином яру" не позволил, но тут неожиданно Гапка увидела в кармане усатого расшитый петухами рушник.
— Ах, вот вы зачем пожаловали, голубки! — по-мужски подбоченясь, процедила она… — Вздумали сватать мою Марийку, мою ягодинку. А этого вы не видели?..
Гапка широко расставила ноги, слегка наклонилась вперед, будто собралась сражаться боксом, сунула под нос усатому свату кукиш и повторила:
— А этого, я у вас спрашиваю, вы не видали?
— Гарпина Христофоровна! Да що же вы так? — раскинул руки Квасенко. — Мы к вам с добрыми, приятными намерениями, а вы нам этакий кукиш.
— С приятными, говорите? А где это приятное? Ну-ка покажи? Вы что, поослепли или в ваших очах бельмо и вы не бачите, що творят за Бугом? Гитлер пушки под каждым кустом расставил, пудовыми чушками их зарядил, а они свататься. Вин побачьте, до чего обнаглел вражина за рекою! Из пушек бы по ним. Заряд дроби бы этому косому Гитлеру в одно место, а вы по хуторам с рушниками, заманиваете в жены несмышленых девчаток. Да я б вас прутом, ремнем, крапивой… в караул, под ружье!
— Извините, Гарпина Христофоровна, но мы не солдаты, — поклонился Квасенко. — Мы всего-навсего рабочие строительного батальона и все, что нам приказано делать па ваших Жменьковских высотах, делаем, как вы сами изволили видеть, превосходно. Что же касается нашей армии, то будьте уверены, Гарпина Христофоровна, есть у нее и пушки, и танки, и все, что надо для заряда, как вы изволили сказать, косому Гитлеру в одно место.
— Ну, коль так, то хай тому и буты, — топнула ногой Гапка. — Прошу вас до хаты!
Не станем рассказывать, как тетка Гапка угощала сватов и зятя яичницей с салом, варениками и вишневой настойкой, как пел под гитару Марийки сват Квасенко… Скажем лишь, что сватовство затянулось до третьих петухов и уставшие от застолья жених и невеста вышли в сад под вишни на лавочку.
— Марийка моя, звездочка степная, — жарко обнимая девушку, говорил Бабкин. — Как я рад, что нашел тебя! И где? На каком-то маленьком пограничном хуторе. Я как увидел тебя, так и сна лишился. Лежу в палатке, а перед глазами ты… Такая милая, хорошая…
— И я все думала о вас, — вздохнула Марийка, прижавшись своим хрупким плечиком к плечу старшины. — Думала и боялась за вас.
— Боялась? Чего?
— Да вы ж так близко от границы! И без оружия.
— А ты? Твой хутор разве где-то за Днепром?
— Наш хутор недалече, но все ж… Мы хоть успеем убежать.
Старшина вспомнил слова лектора из штаба армии и сказал:
— Не волнуйся, Марийка. Нам не придется отступать. У нас же столько войск! А вот домой к себе, на Смоленщину, я тебя увезу. Вот сдадим комиссии последний дот и по домам — учительствовать в родную школу.
На улице послышался бешеный топот конских копыт, и вскоре к плетню подскакал знакомый верховой из штаба рабочего батальона. Бабкин подошел к нему. Сердце, предчувствуя что-то неладное, учащенно билось.
— Что случилось? — спросил он у верхового.
— По всему погранрайону объявлена боевая тревога. Вам пакет от комбата, он протянул конверт. — Прочтете или посветить?
— Прочту. Светает уже.
Бабкин разорвал конверт, взглянул на тетрадный листок и пошатнулся к плетню. Война! Через час немцы начинают войну. Рабочих роты приказано срочно отводить на восток. К Пинским лесам.
Подбежала Марийка:
— Ванечка, что с вами?
Бабкин глянул на Марийку глазами, полными слез.
— Война, Марийка. Война. Обеги весь хутор. Скажи людям, чтоб уходили. И сами. Сами уходите, — он неопределенно махнул рукой в сторону занимавшейся зари. — На восток. Туда…
— А вы? Как же вы? — она обхватила его за шею, боясь, что вот сейчас он, ее жених, ее почти муж, ускачет от нее надолго, навсегда.
— А мы? Мы — мужчины, Марийка, — поборов минутную расслабленность, сжав кулаки, стал грозно Бабкин. — Если что — будем бороться. Прощай!
— Прощай, — ухватилась за стремя Марийка, — Ой, какая ж я несчастливая!
Кони уносили безоружных парней в неизвестность.
Пограничный городок Хмельки не хуже других на Волыни. Тут было все: и белые мазанки, и традиционные вишневые садочки, и пирамидальные тополя с аистами на вздетых колесах, и улыбчивые подсолнухи за плетнями… а вот поди ты, хмельковцев недооценили. В то время как в других советских пограничных селах жителям в первый же день войны «посчастливилось» увидеть роскошные пожары, фейерверки бомб, одноэтажные и двухэтажные виселицы, довелось любезно познакомиться с доблестными солдатами фюрера и услышать от них такие «приятные» слова, как: "матка, курка, яйки", "хальт!", "руки вверх!", "стань к стенка!" и тому подобное, здесь, в Хмельках, держалась почти предвоенная тишь, если не считать двух хат, разбитых шальными снарядами, да трех коров, сраженных осколками.
Вообще-то гитлеровские генералы не собирались обижать Хмельки. Разрабатывая план похода на Урал и дальше, они нанесли этот милый, тихий городок на карту в число тех селений, кои надлежало осчастливить "новым порядком" в Европе. Меж тем шел пятый день войны, а в Хмельках никто из учредителей "нового порядка" так и не появился. Войска фельдмаршала фон Бока шли в каких-нибудь десяти — пятнадцати километрах правее, левее города, а иногда машины грохотали и того ближе, но ни один батальон, ни одна рота второго эшелона не сочли нужным завернуть в Хмельки.
Священник отец Василий и пономарь Голопузенко обвинили в этом самого Адольфа Гитлера. Это-де он обидел маленький городишко. А между тем во всем был виноват тот, кто основал Хмельки в таком неказистом месте.
Солдату пятой роты сто пятого пехотного полка Фрицу Карке, достигшему в числе первых автоматчиков западной окраины городка, сразу же не понравилась хмельковская земля. Перед походом на Россию ему показывали вовсе не серую глину, перемешанную с песком. За час до наступления командир роты обер-лейтенант Дуббе принес в роту ящик жирного чернозема и, поставив его перед строем роты, призывно воскликнул:
— Солдаты! Перед вами подлинные образцы полтавского и кубанского чернозема. Только осел, круглый идиот или безрогая скотина не пожелает отличиться и получить этот клад. Лично я готов за эту землю лечь костьми. Такого же мнения и господа унтер-офицеры. А теперь разрешаю вам подойти к ящику и посмотреть. Можно и пощупать.
Да, то была не земля, а паюсная икра. Ни одной серой песчинки. Сплошной чернозем. Не то, что эта, хмельковская… Карке тут же связался по радио с командиром роты.
— Господин обер-лейтенант! Я только что пощупал хмельковскую землю. Дерьмо, а не земля. Сплошная глина, за которую не стоит и марать штанов. Давайте держать прицел на кубанскую. Она, конечно, хороша и полтавская, но кубанская все же лучше. Она паюсную икру напоминает.
— Благодарю за патриотическое предложение, — сказал обер-лейтенант. — Ваши слова, солдат Карке, я передам всем стрелкам, они наверняка окрылят их. Вперед на чернозем! Получим по сорок семь десятин на Кубани!
Бедный обер-лейтенант Дуббе! Он не прошел на восток и километра. Пулеметная очередь из восьмого дзота, построенного тринадцатой ротой, сразила его, и было неизвестно, успел ли кто отослать его медальон на землю овдовевшей супруге.
Командир сто пятого пехотного полка майор Нагель, в полосе которого лежали Хмельки, как старый вояка, знавший секреты победы фюрерского оружия, рассудил о городке по-своему:
— Для блестящего наступления полка нужен помимо Железных крестов, речей фюрера и строгих приказов еще один стимул — трофеи противника. В Хмельках же только мыловаренный завод, а мылом сыт не будешь. Пусть им намылит себе одно место тот, кто сунул полк в эту дохлую дыру, а сам нацелился на луцкую колбасу и ковельское сало.
Примерно такого же мнения были и господа командиры рангом повыше. Они очень спешили к городам покрупнее, к трофеям, пахнущим не мылом. А Хмельки, что же…
Хмельки пусть обождут. Дойдет очередь и до них. Но Хмельки от пассивной политики терпеливого ожидания начисто отказались и сами начали устанавливать у себя "новый порядок". На пост бургомистра был посажен старый мельник Панас Заковырченко, отличный знаток немецких обычаев и языка. В первую мировую воину он год пробыл в австрийском плену и, несмотря на давность лет, прекрасно произносил: "Битте-дритте. Гутен морген, гутен таг".
Городским головой нежданно-негаданно объявил себя заведующий пивным ларьком Семен Глечек, небольшой, щуплый дядька, удивлявший хмельчан тем, что без воблы и баранок выпивал в один присест двухведерный бочонок пива.
Поскольку другие кандидатуры на посты бургомистра и городского головы не предлагались, а первые не голосовались, вопрос сам собой оказался решенным, и новая хмельковская власть немедля приступила к работе.
Всякая власть помимо всего прочего держится на указах. А посему новая хмельковская власть начала свое правление также с указов.
Перво-наперво была учреждена Доска приказов и распоряжений германских властей. Под нее приспособили самые большие в Хмельках ворота, снятые со двора базы утильсырья. Оформлял Доску-ворота знаменитый местный художник Степан Цыбулько. В центре ее он изобразил во весь рост Адольфа Гитлера в военном мундире, пышной фуражке и лакированных сапогах. В руках фюрер держал цветочек и нюхал его.
Установили Доску-ворота на самом людном месте — скрещении трех улиц возле колхозного рынка, и она сразу же привлекла внимание горожан. Возле нее всегда толпились люди. Одни рассматривали Гитлера с цветочком. Другие читали вывешенные тут же печатные и рукописные листки. А читать было что.
Слева от фюрера пестрели красочные и наспех напечатанные приказы, объявления, уведомления и распоряжения германских властей. Сообщался размер платы за поимку коммунистов и комиссаров, объявлялся набор рабочей силы в Германию, предлагалась закупка на германские марки украинского сала, масла, шерсти, кур, индеек, гусей, сухих фруктов, телятины, яиц… Какая-то одряхлевшая баронесса Штраль нанимала себе русскую девку чесать ей, баронессе, пятки и грызть орехи, так как у нее давно нет зубов. Прусский помещик фон Прутенберг нанимал на свою конюшню здоровых парней и сильную женщину водить на прогулку борзого кобеля. Какой-то фирме «Эрзац» срочно требовались для набивки подушек человеческие волосы.
В отличие от левой стороны Доски правую занимали указы и распоряжения местных властей. Сверху, почти под носом у фюрера, был приклеен указ хмельковского бургомистрата и городской управы № 1. Он гласил:
"Хмельковский бургомистрат и местная управа уведомляют всех жителей города о нижеследующем:
1. С сего дня считать своим наивысшим правителем и родным батькой главу Германии Адольфа Гитлера. Сию великую личность надлежит обязательно повесить в местах общественного пользования, а также в домах и частных квартирах.
2. Установить новые названия улиц и площадей, переименовав: улицу Николая Коперника — в улицу Кайзера; площадь Свиную в площадь Гитлера; Кривой тупик в тупик Великой Германии; сквер Марии Демченко — в сквер Евы Баварской; мыловаренную фабрику — в фабрику Геббельса.
3. В честь прихода братьев-освободителей, которые принесли нам "новый порядок", привести в надлежащий вид все зеленые места, назвав одно из них Параськино кладбище — "кладбищем нового порядка".
4. Считать утратившими силу старые взаимные приветствия, как-то: «Здравствуйте», "Приветствую, кум", "Здоровенько, кума"; вместо них установить, как требует "новый порядок" — «Битте-дритте», "Гутен морген, гутен таг". При этом необходимо вытягивать руку. Тем же, кто не имеет рук, разрешается вытягивать что-либо другое.
5. Всем гражданам города требуется знать в первую очередь слова, с которыми к ним может обратиться оккупационное лицо: "Гиб ми млеко, яйка, курка, мех", "хенде хох!", то есть "руки вверх!", "Укажи, где спрятался партизан", "Стань к стенке!".
За всеми справками обращаться к местным властям, которые призывают вас, граждане, проникнуться уважением к германскому батьке фюреру, который принес нам "новый порядок" Европы.
Бургомистр города Хмельки Панас Заковырченко. Голова городской управы Семен Глечек".
Ниже висел указ "О порядке содержания кошек и собак". Он начинался словами:
"Согласно циркуляра окружного рейхскомиссара № 184 от 28 июня с. г. всем гражданам, которые имеют кошек и собак, требуется в двадцать четыре часа зарегистрировать упомянутых животных в городской управе и крепко их привязать. Лица, нарушающие это распоряжение, будут строго наказаны.
Доводя до сведения граждан этот документ рейхскомиссара, бургомистр и управа разъясняют, что это вызвано лишь необходимостью безопасности. Злые кошки и собаки могут ни за что кинуться на незнакомого офицера или солдата рейха и тем самым вызвать нежелательный эксцесс. Укушенное или поцарапанное оккупационное лицо может подумать, что такие собачьи чувства злости питает к нему и хозяин животного, а меж тем они у него не собачьи, а людские.
Ни одной собаки и кошки без привязи! Ни одной беспризорной суки и кобеля!
Бургомистр города П. Заковырченко. Голова управы С. Глечек".
Тут же висело, пришпиленное скрепками, дополнение к указу "О порядке содержания кошек и собак". Оно гласило:
"В связи с запросами, которые поступили в бургомистрат и управу, разъясняем, что незлых кошек и собак можно содержать на дворе без привязи. Но в таких случаях требуется обязательно повесить на шею животного железную или деревянную бирку с надписью: "К германским властям лояльна".
Надпись следует делать на немецком и украинском языках большими буквами, чтоб оккупационное лицо могло не меньше чем за десять шагов прочитать, что на кошке или собаке написано.
Бургомистр города П. Заковырченко. Голова управы С. Глечек".
Справа от этого «дополнения» был размещен указ № 2 "О порядке поведения граждан в ночное время". Хмельковцам сообщалось, что приказом германского командования "категорически запрещено выходить в ночной час из домов, появляться и ночевать в лесу, ходить в гости, справлять праздники, собираться больше двух". В противном случае им гарантировался расстрел.
Уведомляя об этом граждан, бургомистрат и управа призывали горожан принять это распоряжение как отеческую заботу фюрера об их здоровье и безопасности и просили понять, что при таком "новом порядке" живет уже вся Европа.
Под сапогами у фюрера на рыжем, проступившем сквозь бумагу клее держалось "Дополнение к указу № 1". Крупные, рисованные буквы с него кричали:
"Особой поверкой на улицах и площадях установлено, что отдельные граждане, выполняя параграф первый указа № 1, повесили своего любимого батьку Гитлера очень слабо, а кое-где наспех, вследствие чего он при большом ветре упал на землю или повис вверх ногами.
Бургомистрат и местная управа категорически требуют отнестись до этого дела со всей серьезностью и повесить фюрера снова и как следует. В противном случае будем расценивать как злостный саботаж со всеми последствиями, которые из этого вытекают.
Бургомистр города П. Заковырченко. Голова управы С. Глечек".
Число частных и государственных бумаг на Доске-воротах росло с быстротой осенних грибов. Росла и толпа охотников новостей, желающих знать: какой же порядок принес им германский бог, нюхающий цветок?
Вдохновясь "новым порядком", новое хмельковское начальство продолжало трудиться на пользу фюрера с огромным пылом и жаром. Писались указы, создавалась полиция, налаживалась торговля портретами "нового батьки"… Однако самым значительным событием в Хмельках был митинг, собранный властями городка на бывшей Свиной площади, переименованной в площадь Гитлера.
Ровно в восемь утра на трибуну, украшенную ветками хвои и портретом Гитлера (флагов еще не было, и местные художники не знали, что на них рисовать), поднялись бургомистр Панас Заковырченко, голова городской управы Семен Глечек (оба в белых, расшитых национальным узором, косоворотках) и неизвестный господин лет тридцати с щеточкой гитлеровских усиков, в черном фраке, в сером цилиндре, сдвинутом на глаза.
Перед трибуной выстроился эскадрон всадников в кавалерийской форме на разномастных, явно нестроевых конях. Кони были лохматые, пузатые, никак не желающие стоять впритирку бок о бок.
На правом фланге пестрой кавалерии расположился оркестр из семи труб. Круглая площадь с большой лужей на середине, заросшая собачником, лопухами, заполненная жиденькой толпой горожан, молчаливо и настороженно ждала. К микрофону подошел бургомистр Панас Заковырченко. Помяв в кулаке свои обвислые белые усы и промокнув жинкиным платком вспотевшую от жарко брызнувшего солнца лысину, он несколько раз крякнул в кружку микрофона и, убедившись, что она рычит на всю площадь, заговорил:
— Дорогие граждане! Все вы прекрасно знаете песню про то, как кум до кумы судака тащил. Мы эту песню частенько на ветряке за бутылкой горилки пели. Вспомните про то, как ласково, как мило привечала кума своего кума, пришедшего к ней с судаком?
— Помним, Панас! Как же! — отозвалась площадь.
— И я тоже помню, — продолжал бургомистр, — помню потому, что и сам, грешный, не раз к куме заходил. Только не с судаком, а с жареным гусаком.
— А к кому ходил? К кому? — раздался голос.
— Это не так важно, — отмахнулся Заковырченко. — Важно другое: как кумушка куманька привечала. А привечала она его эге-е! Дай бог всем женам нашего брата так привечать.
Заковырченко с завистью крякнул, вытер кулаком усы, почесал за ухом, нахмурился.
— Ну, а теперь, граждане, давайте посмотрим, какое привечание у нас, хмельковцев, чем мы платим за принесенного нам судака-гусака? А батька фюрер вручил нам не какого-то там дохлого судака или тощего гусака, а "новый порядок"! Но-вый!! Это надо понять, уяснить мозгами.
За этот подарок последние портки можно снять с себя, последнюю курицу, пусть ей будет лихо, не жалко со двора. А мы… получили такий порядок и не чухаемся, не колупаем в носу. Но хватит! Бургомистрат и местная управа кладут этому конец. Нами принято важное решение! Итак, слушайте.
Толпа зевак, желая узнать, какое же такое "важное решение" приняло новое местное начальство, придвинулась поближе к трибуне. Микрофон, как пивную кружку, взял Семен Глечек. В левой руке у него затрепетал желтый лист бумаги.
— "Указ хмельковского бургомистрата и городской управы, — начал читать он, — о создании "Благотворительного единения (товарищества) искренней помощи сражающемуся Адольфу". Сего числа июня месяца тысяча девятьсот сорок первого года мы, бургомистр и голова хмельковской управы, преисполненные чувством благодарности фюреру за "новый порядок", постановили. Первое:
Учредить "Благотворительное единение (товарищество) искренней помощи сражающемуся Адольфу" — сокращенно БЕИПСА — и разрешить ему вступать в любые сношения с войсками фюрера, чтоб помочь им дойти до конца. Всеми делами БЕИПСА ведает президент, постоянная ставка которого — город Хмельки".
Глечек взмахнул рукой. Грянул оркестр. Люди и воробьи кинулись врассыпную. Воробьи улетели. Людей не пустило оцепление полицаев. Бургомистр подвел к микрофону молодого незнакомца с фюрерскими усиками, поднял его руку.
— Граждане! Господа! Президент утвержденного нами БЕИПСА, к сожалению, заболел и выехал на лечение. Поэтому позвольте мне представить вам личного представителя президента — господина Гуляйбабку и вручить ему знамя для учрежденного единения.
Знамя было черное и напоминало цыганскую шаль. Ветер рванул его через перила трибуны, и хмельковцы увидели на одной стороне полотна парчовую вышивку сокращенного и полного названия БЕИПСА, на другой — портрет Гитлера, а под ним — золотые слова: "Поможем фюреру дойти до конца!"
Семен Глечек надел на голову личного представителя президента зеленый венок из цветов. Гуляйбабка поцеловал бахрому полотна и подошел к микрофону:
— Уважаемые члены благотворительного общества! Достопочтенные бургомистр и городской голова! Дамы и господа!
Прежде всего разрешите мне, личному представителю президента, поблагодарить вас за столь высокую честь, оказанную мне и моим спутникам на этой исторической церемонии… — Гуляйбабка не договорил, так как в эту минуту в его лицо угодил гнилой помидор. Пришлось смахнуть его бахромой знамени. — Я глубоко тронут всем этим, — приложил руку к груди Гуляйбабка. — Это яркое подтверждение вашей горячей любви ко всем тем, кто собрался помочь фюреру. Мимо уха просвистело еще несколько помидоров. На сей раз пришлось утереться бургомистру. Гуляйбабка же развивал дальше свою мысль, на сей раз заслонясь кружкой микрофона: — Я нисколько не ошибусь, если скажу, что сегодняшний день — один из знаменательнейших в жизни вашего городка. Он наверняка войдет в анналы его древней славной истории. И смею вас заверить, не напрасно. Свершилось, как смел заметить господин бургомистр, важное, даже великое! Здесь, в Хмельках на Волыни, создана знаменитая организация БЕИПСА! Нас могут спросить: а нужна ли наша помощь фюреру, если он один разделался, как повар с картошкой, с дюжиной стран Европы? Да, господа! Достопочтенный президент БЕИПСА глубоко убежден, что помощь нашей организации фюреру крайне необходима. Россия — это вам не Бельгия, Голландия или какой-то там Люксембург. Великий фюрер взвалил на свои плечи адскую тяжесть. А что может произойти при том, если поднять не по силе тяжесть?
— Грыжа! Кила! Надрыв кишок! — донеслось в ответ.
— Верно, господа! Наш новый батька фюрер может надорваться, если мы ему не поможем. Я вижу, здесь на митинге присутствуют многие женщины. Они могут упрекнуть нас, сказав: "За каким чертом несет вас? Сидели б лучше дома да держали жинок за теплые места". Так вот, я бы просил вас, милые жинки, крепко запомнить мои пословицы: "На венике далеко не ускачешь", "Лежа в постели славой не обрастешь, а только пухом", "Громом кастрюль победу не одержишь", "Укрывшись юбкой, горизонт не увидишь", "Глядя в печную трубу, не сделаешь звездных открытий", "Хочешь взять вершину, штанов не жалей!". Вот так!
Произнеся эти пословицы, Гуляйбабка, надеясь услышать одобрение, помолчал, но женщины были злы, угрюмы. Улыбались только мужчины, и Гуляйбабке ничего не оставалось, как поскорее закончить свою речь и зачитать послание президента.
— А теперь, господа, позвольте мне обнародовать послание президента БЕИПСА: "По случаю создания БЕИПСА шлю всем хмельковцам нижайший поклон и горячие поздравления. Уверен, что вы не разочаруетесь в этой организации. Слава ее будет греметь и докатится до фюрера!
Ваш покорный слуга — президент БЕИПСА".
Последние слова президентского послания утонули в звуках бодрого марша. Гуляйбабка низко поклонился и в сопровождении бургомистра и городского головы со знаменем в руках зашагал с трибуны.
На третий день после митинга благодарные Хмельки провожали личного представителя президента Гуляйбабку и его спутников в дальнюю дорогу. Проводы были грандиозны, и пробиться к месту, где проходила церемония, не представлялось никакой возможности. Поэтому, дабы сохранить историческую достоверность, прочтем лучше репортаж об этом событии, напечатанный в местной газете "Новая жизнь". Впрочем, в газете был напечатан не один репортаж. Вся она посвящалась проводам Гуляйбабки и пестрела крупными аншлагами: "Хмельковцы провожают патриотов"; "БЕИПСА начинает свою эпопею": "Они едут помогать батьке фюреру"; "Президент приветствует свою дружину" и т. д.
Специальный корреспондент "Новой жизни" Гнат Чубук назвал свои репортаж еще ярче: "Бессмертная «Одиссея». В нем он писал: "Солнечное утро. Радостно щебечут малые пташки. О чем они в этот день так весело поют? Да все ж о том, как хорошо им жить при "новом порядке", который устанавливает Гитлер в Европе, как счастливы птицы и люди нашего городка. Они, эти малюсенькие птички, славят также своими тоненькими голосками обожаемого фюрера и его непобедимое войско. Но оставим птичек петь про "новый порядок" и посмотрим, что в эти минуты делается в Хмельках.
Главная улица, которая ведет на Луцк, Ковель и дальше на Урал. Две версты — ее длина. Две! Но вся она из конца в конец запружена людьми. Провожать личного представителя президента Гуляйбабку вышли и старые и малые. Тут же мы видим и тяжелобольных. Даже они встали с постели, чтоб тоже увидеть отважных героев, которые едут прославлять родные Хмельки.
В конце улицы, там, где начинается Гусиный луг, от дома к дому на больших веревках тихо качается яркий транспарант. На нем горят слова, которые вызывают слезы: "Счастливого пути! Благодарные хмельковцы не забудут вас".
Семь часов. На открытой машине — старом «газике» — появляются бургомистр Панас Заковырченко и голова управы Семен Глечек. Гремит «ура». Машина идет по живому коридору. Ее забрасывают цветами и голосами приветствий. С большим трудом она пробивается к обозу, который собрался в путь. Навстречу выходит личный представитель президента — господин Гуляйбабка. Он докладывает местным властям, что обоз БЕИПСА готов в дорогу.
Бургомистр и голова управы горячо приветствуют личного представителя президента и в сопровождении его обходят всю кавалькаду. Они очень придирчиво осматривают все, начиная с колес и кончая бляхой на ремне солдата личной охраны. Но тщетно. Комар носа не подточит.
Вот застыла в строю охрана личного представителя президента. Еще вчера под ней были поганенькие кони. Теперь же их не узнать. Хвосты подстрижены, гривы расчесаны, бока, на которых лип репейник, разглажены и на них выжжена свастика и буквы БЕ, что означает — "Благотворительное единение".
Бургомистр трогает седло. Оно — новое. Трензеля. Они — блестят, как сережки у игривой девушки. А в эти минуты голова управы Семен Глечек придирчиво проверяет документы. Они в полном порядке. У каждого беипсовца доподлинный мандат, напечатанный в типографии и скрепленный печатью городской управы и подписью самого президента.
Вот карета Гуляйбабки. Она блестит свежим лаком и хороша, как невеста. Ступицы колес, ручки дверцы — все в золоте. Бургомистр заглядывает вовнутрь кареты. Там мягкий ковер, подушки, ларец с документами и дорожные вещи Гуляйбабки.
Вот телега с продовольствием. Чего в ней только нет! Щедрые хмельковцы позаботились, чтоб каждый член БЕИПСА был, как говорится, "сыт, пьян и нос в табаке". Тут и сало, и домашние колбасы, и свежие ковриги хлеба, и жбаны, наполненные не водицей колодезной…
Усатый интендант наливает из одного жбана кружку и подает ее бургомистру Заковырченко. Тот выпивает ее и, смачно крякая, вытирает усы: "Ай да напиток!"
Глаза пана Глечека останавливаются на клетке с чудесными собачками. Их там около десяти. Они веселы и танцуют не то украинского гопака, не то "гоп, мои гречаники". Они ведь тоже едут помогать Германии.
Осмотр обоза закончен. Между бургомистром, головой управы и Гуляйбабкой начинается непринужденная беседа. Улыбки. Пылкие рукопожатия… Глаза у Гуляйбабки блестят непомерным счастьем. Еще бы! Ведь ему доверено такое! Он едет помогать фюреру!
Восемь часов тридцать минут. Наступает минута прощания. Снова рукопожатия, скупые человеческие слезы, Жаркие поцелуи, последние наставления: "Пишите!", "Отлично выполняйте наказ президента!" "Помогите, как надо, батьке фюреру!".
Звучит сигнал. Личный представитель президента господин Гуляйбабка поднимается на ступеньку кареты, снимает шляпу и долго машет ею хмельковцам: "Горячо благодарю! Бывайте здоровы! Не беспокойтесь. Помощь фюреру будет на должной высоте!". В ответ гремит: "Ура!", "Счастливого пути, великие патриоты!".
Бургомистр Заковырченко разрезает красную ленту. Обоз легендарного БЕИПСА трогается с места и, набирая скорость, исчезает за поворотом. До провожающих долетает только грохот колес да цокот конских копыт. Я оглядываюсь назад. В руках мужчин шапки. У женщин и девушек платки. Они все размахивают ими и долго кричат что-то вслед славному обозу".
Корреспондент "Новой жизни", как свидетельствуют очевидцы, изложил все по порядку. Упустил он лишь одну, весьма немаловажную деталь, которая проливает свет на личность самого представителя президента, отправившегося в столь трудную дорогу.
А дело было так. В тот момент, когда Гуляйбабка только что распрощался с хмельковцами и сел в коляску, дверца коляски вдруг отворилась и в нее просунулась голова разгневанной женщины в деревенском платке.
— А-а, зятечек! Здоровеньки булы, мий соколочек! — процедила женщина сквозь зубы. — Я чекала, що ты до своих подався, туды, куды утекла Марийка. Рушник тоби подарила самый гарный, хромови чоботы чоловика. Вусы твои плутовски цилувала. А ты що ж, бисова людина… в приймаки якомусь президенту записався?! В ряжену карету влиз, собачина!
Гуляйбабка вздрогнул от неожиданности. Глаза у него полезли на лоб, и какое-то мгновение он сидел с широко раскрытым ртом, не зная, что сказать своей в общем-то замечательной теще. Обнять бы ее, успокоить, но… это невозможно. Он строго нахмурился и закричал:
— Вы что?! Как смеете? Я вас не знаю. Подите прочь! Женщина обернулась к толпе.
— Люди добри! Бачьте. Есть ли на всим свиту таки плуты, таки обманщики, як ось ця людина! Сватав мою Марийку, соловейкой распынався. Горилку закусував яешней, аж за вухами трещало. А допреж вин не знае мэне, будто я ему не теща, а зовсим якась чужа побираха, — она по-мужски подбоченилась, топнула ногой. А ну знимай чоботы, плут вусатый! Знимай, кому говорят, ато з ногами повыдергаю. И зараз не думай, що я отступлюся, що я обозналась. Я тебя за сим верст опознала, хоть ты и вусы зробив коротеньки.
— Цыц, тетка! Попадешь в гестапо! — пригрозил Гуляйбабка.
— "Гестапо". Ай, як злякалась! Спидницу подняты хочу я на твое гестапо, на хвюлера твоего косого. Старцу пожар не страшный. Не злякаеш. Знимай чоботы!
Гуляйбабка с силой рванул дверь и попытался захлопнуть ее, но не тут-то было. Тетка Гапка не только удержала дверцу, но и успела ухватиться за сапог.
— Знимай! Знимай, вусата срамотина! Не дозволю, щоб в чоботах моего чоловика ворогам помогал.
Еще секунда, и личный представитель президента остался бы в одном сапоге, но тут подскочили солдаты охраны и оттащили разгневанную Гапку в сторону.
— Как с ней?.. Что прикажете? — спросил начальник охраны Волович.
— Высечь и отпустить. Взять клятву, чтоб не болтала.
— Слушаюсь, господин начальник!
Солдаты охраны подхватили кричащую, бунтующую Гапку под руки и повели ее к кусту лозняка, где краснели молодые длинные прутья. Гуляйбабка сочувственно вздохнул и махнул кучеру белой перчаткой.
Что за прелесть езда по летним украинским дорогам, когда они блестят и лоснятся, когда их отполировали колесами бричек, дрожек, арб, машин. Особенно хороша езда на заре, когда воздух чист и синь, подобно девичьим глазам; когда пахнет росой, цветом пшеницы, медом трав, легкой пыльцою. И хотя теперь дорога была совсем не та: сгорели и пшеница, и цветы, и на полотне ее зияли тут и там воронки от бомб и снарядов, все же охватывало удивительное чувство чего-то близкого, родного. Дорога то расстилалась под ногами коней, мчащих легкую карету, ровной холстиной, то подхватывалась, как на крыльях, ввысь, и вдруг где-нибудь справа или слева возникал такой тополь, что цилиндр летел с головы и валилась набок карета; то она, как с высоко вскинутых качелей, срывалась вниз, перемахивала через гремящий клавишами звонкого рояля мосток, под которым журчал какой-нибудь безымянный ручей; то вылетала на мост пошире, под каким такой синевы вода, такой белизны песок, что спеши, не спеши, а непременно остановишься, чтоб постоять минутку здесь, а не то и спуститься вниз, зачерпнуть в ладони звенящее серебро и поднести к пересохшим губам.
— Стой, Прохор! — крикнул кучеру Гуляйбабка. — Надо попить.
Карета пролетела через мост, свернула на обочину, остановилась в тени старых развесистых ив. Обоз, тарахтящий следом, приткнулся тоже в тень, не доезжая моста. Гуляйбабка и подошедшие к нему беипсовцы, стряхивая пыль со шляп, фраков, спустились по песчаному откосу к реке, тихо несущей меж старых и молоденьких ив свои чистые воды.
— Эх, хороша речонка! — воскликнул Чистоквасенко. — Красавица Роз-Мари.
— Да, речонка, как девчонка, — сказал Гуляйбабка, — смотри-ка, приворожила.
Все обернулись в ту сторону, куда кивнул Гуляйбабка. На песке, у мостовых свай, уткнувшись лицом в песок, лежал в полной экипировке ефрейтор третьего рейха. Голову его, наполовину опущенную в воду, занесло тиной.
— Варвары; — сказал Гуляйбабка, увидев в голове солдата дырку. — Человек пришел напиться, а его в затылок. Даже воды жалеют.
Взявшись за новые желтые сапоги, в которых владелец не прошел, видать, и десяти километров, Гуляйбабка вытащил убитого из воды, пошарил в его карманах и, найдя в боковом неотправленное письмо, вслух прочел содержание, тут же переводя с немецкого на русский:
"Дорогая тетушка! Ты всегда говорила, что я бездарь, круглый идиот, почти скотина, которая лезет куда не надо, и что самое подходящее место для меня клиника психиатра. О, тетя! Как жестоко ты ошиблась! Я опрокинул все твои утверждения и смею доложить, что с божьей помощью фюрера уже браво шагнул по служебной лестнице. Ты спросишь: "При чем тут фюрер?" Отвечаю. На днях, на вечерней перекличке, на которой присутствовал генерал, я так гаркнул "Хайль Гитлер!", что меня тут же произвели в ефрейторы. Теперь я с нетерпением жду нового удобного случая и каждый день репетирую свой голос. Если же такой случай не подвернется, я воспользуюсь другим. Вчера меня вызвал командир роты и сказал: "На вас, однофамилец Великого Карла, возлагается важная миссия взорвать мост на дороге Любомль — Ковель. Готовы ли вы прыгнуть с парашютом?" — "Так точно! — ответил я. — Готов поднять на воздух все мосты земного шара!" — "Молодец! — сказал обер-лейтенант. — Взорвешь мост, и мы тебе нацепим погоны фельдфебеля, а может, и офицера". Ты извини меня, тетя, что мало написал. Я так тороплюсь взорвать этот русский мост, так тороплюсь! В голове одна мысль: как бы кто меня не обскакал. А что тогда? В России же вовсе нет рек, одни голые степи".
Дальше текст письма был размыт. Гуляйбабке с трудом удалось прочесть лишь одну строчку: "Молю бога, чтоб этот мост был моим".
— Несчастный, — вздохнул помощник президента по свадебным и гробовым вопросам Цаплин. — Ты так был близок к ступеньке унтер-офицера!
— Переверните его лицом к сваям, — сказал Гуляйбабка, пустив по волнам обрывки письма. — Пусть смотрит на них. Он так к ним спешил!..
…Чем дальше на восток уводила дорога, тем все чаще и чаще попадались у рек, высот, деревень убитые гитлеровцы. Одних зондеркоманды успели захоронить, и на свежих могилах белели березовые кресты с пробитыми касками; на других, подобных однофамильцу Карла Великого, не то не хватало березы, не то времени на похороны…
От полуденной жары в карете стало душно. Гуляйбабка пересел к Прохору на передок, расстегнул пиджак и спросил, сняв цилиндр:
— О чем размечтались, Прохор Силыч?
— Да все о благодетеле Адольфе Гитлере, сударь.
— И что же вы думаете о нем?
— То же, что несчастный о своем спасителе, — хлестнул Прохор вожжой по слепням, насевшим на круп пристяжного.
— Так, так. Ну а если точнее?
— А точней хочу узнать у вас, все ли науки изучал этот благодетель.
— Какие, конкретно, вас интересуют?
— Ну, например, арифметика.
— Милостивый кучер! Какой глупый вопрос вы задали! Да как же такой великий человек, такой маг, пророк не может знать какую-то разнесчастную арифметику! Он же самый что ни есть ученый и разученый!
Прохор щелкнул языком:
— И надо же. Ай-ай, какой человек! Какая личность! А мы кто? Мы пешки. Чурбаны. Я вот всю дорогу еду и не могу никак решить одну пустячную задачу.
— Какую?
— А вот сызвольте послушать. Было сто дворов. На сто дворов напало десять волков. Все десять волков оставили кожу у десяти хозяев. Сколько же осталось волков, чтоб перетаскать овец из ста дворов?
— Милейший кучер! Каких овец? Кому их таскать, когда из десяти волков осталось только десять шкур?
Прохор снял свой расшитый галунами и увенчанный кокардой картуз, положил его на колени и, подобно игроку, которого растравили, сел к Гуляйбабке в полоборота. — Коль скоро вы говорите, некому таскать, тогда помогите, сударь, решить еще одну задачу.
— С удовольствием, Прохор Силыч. Прошу!
— В России, не считая городов, миллион сел, миллион деревень, миллион дорог, миллион речек, миллион кустов и миллион мостов. У каждого села, деревни, речки, куста и моста легло по десять солдат фюрера. Сколько же у него их осталось, чтоб управлять Россией? У меня что-то, сколь ни ломаю голову, получается все нуль. Нуль, и шабаш. А пошел бы Гитлер войной на Россию, если б ответ на эту задачу был нуль? Разве он набитый дурак?
— Территория, Прохор Силыч, не последнее дело в войне, но запомните: главное люди. Чьи интересы они защищают. И в общем, давайте-ка оставим вашу задачку о дворах и волках тем великим головам, которые планируют новые войны и крушения целых государств. Уж они-то наверняка сосчитают, хватит ли десять волков на сто дворов, если в каждом дворе оставляют по шкуре. Нам же с вами куда полезней заняться своими делами, которых у нас, кстати, не меньше, чем у батюшки перед пасхой или у невесты в свадебную ночь. Меня, в частности, волнует: почему до сих пор нет никаких вестей от засады, высланной на шоссейную дорогу? Что с ней? Не стряслась ли беда?
— В незнакомом поле и журавль — ворона, — ответил кучер. — Хоть высоко летает, а в кусты попадает. Отыщутся. Чего тужить?
— Ах, Прохор! — во всю грудь вздохнул Гуляйбабка. — Ни козьей матки вы не знаете. Да от этой засады зависит вся наша судьба, весь успех БЕИПСА.
Он встал на кучерскую лавку, снял цилиндр и впился горящими в нетерпеливом ожидании глазами в мережущую в знойном мареве даль Волыни.
О земля! Принеси удачу!
Осел всегда кричит по-ослиному, и обвинять его в этом было бы так же нелепо, как винить курицу в том, что она, снеся яйцо, пусть даже и с горошину, кудахчет на весь двор.
Официальная медицинская статистика Германии в первые дни войны с Советской Россией зарегистрировала резкое увеличение числа больных среди эсэсовцев, штурмовиков и государственных служащих вермахта. У восьмидесяти процентов этой категории больных был отмечен надрыв голосовых связок. У пятнадцати развязались пупки. У остальных пупки были на грани этого…
А всему виной был крик, охвативший высшие слои Германии. Крик стал модой. Кричал фюрер, кричал Геббельс, кричали все национал-социалисты. Да и как не кричать, когда ведомство пропаганды доктора Геббельса с утра и до ночи передавало с Восточного фронта восхитительные новости: "Русский глиняный колосс развалился", "Красная Армия вся в плену и сам нарком обороны вяжет чулки для Великой Германии", "Дни Москвы сочтены, и ей осталось лишь причаститься", "До Урала один переход", "Большевистская Россия уже в кармане у фюрера"…
Все эти новости были, правда, похожи на собачонку, которая этак и норовит забежать вперед телеги хозяина, чтоб поскорее обнюхать дорогу, кусты, а потом, полаяв, по врожденной привычке поднять одну из задних ног… Однако новостям этим верили, их встречали восторженными криками, звоном пивных кружек и барабанным громом.
Число развязанных пупков росло. Рос и поток верноподданных фюрера, горящих желанием сей же день отправиться в страну, "где так много сала, масла, яичек, нет совсем эрзацев и так много дикости". Вслед за наступающими армиями на Восток потянулись маклеры, дельцы, коммерсанты, торговцы, представители разных фирм, корпораций, гауляйтеры, коменданты, подкоменданты… Но среди них, однако, ехали и те, которых просто подкупало любопытство посмотреть на красоты России, на ее, как писала "Фелькишер беобахтер", "дьявольски раздольные хлеба, райские сады и первобытных людей, которые все еще ходят в звериных шкурах".
В числе таких любопытных «туристов», подогретых "Фелькишер беобахтер", попала и молодая парочка из Берлина: сын весьма уважаемого в вермахте старого генерала Шпица — Вилли Шпиц и дочь влиятельного колбасника, студентка Берлинской консерватории по классу ударных инструментов Марта Данке. Впрочем, в Россию влекло их не только любопытство.
Ровно за неделю до начала войны с Россией белокурый красавец Вилли Шпиц, только что окончивший пехотное училище и произведенный в чин лейтенанта, помолвился с милой пампушечкой Мартой. Отец узнал об этом уже в салоне тылового штаб-вагона, стучащего на стыках рельсов где-то на перегоне Люблин Луцк. В тот же час он послал сыну письмо, в котором после традиционных нежностей строго спрашивал:
"Вилли! Вполне ли ты уверен в той, кому вручаешь свою судьбу? Крепка ли она в своей привязанности к тебе? Подумал ли ты о том, что в одно прекрасное время ты окажешься на фронте и она останется одна, среди бабников-штурмовиков? Короче говоря, я прошу тебя, сынок, приехать со своей возлюбленной ко мне. Я хочу лично убедиться: счастье ли попало в руки моего единственного сына. Кстати, вы совершите увлекательную прогулку по Польше и Западной Украине".
Лето становилось жарким, сухим. Вилли так хотелось уехать на побережье Балтийского моря, снять там в сосняке особнячок и хорошенько присмотреться к невесте. Но обидеть отца он не мог и потому, как только пришло от него письмо, уговорил невесту и выехал на своем двухместном лимузине в далекий Луцк.
Невеста Вилли, не в пример другим девушкам, с которыми он весело проводил время, очень скупилась на любовь. За всю дорогу, пока ехали по Польше, она разрешила жениху лишь один поцелуй и то в щеку. Но по мере того как все ближе подъезжали к России, сердце Марты смягчалось, добрело, и где-то вблизи русской границы меж женихом и невестой наконец была достигнута договоренность: через каждые десять километров — поцелуй.
Первые два поцелуя превзошли все ожидания. Вилли испытал огромнейшее наслаждение. Марта сама обняла его своими нежными руками и долго держала так. Вилли от блаженства зажмурился и чуть не свалил машину в кювет.
— На ходу, оказывается, опасно, — сказал он, выворачивая машину на шоссе. — Впредь будем останавливаться.
Марта согласно кивнула белыми кудряшками, и Вилли сейчас же, не ожидая, пока спидометр отсчитает новые десять километров, начал выбирать укромное местечко. Он уже выбрал его — слева на обочине в молодом березнячке… Но, как после много раз расскажет Вилли, в эту минуту бог, разморенный жарой, уснул, а недремлющий черт, воспользовавшийся этим, сыпанул в людскую сладость ковш горчицы. Из прелестного березнячка грянула пулеметная очередь. Шины лимузина с треском лопнули. Машина вильнула вправо, проползла на обмякшей резине, и, ударившись в дорожный столб, остановилась.
Вилли и Марта опомниться не успели, как оказались с кляпами во рту и завязанными глазами. Их долго куда-то вели, вначале лесом, затем по ржи, заболоченному лугу. Марта ревела. Вилли проклинал небеса. О как бы ему хотелось, чтоб в лапах этих русских бандитов оказался не он и Марта, а сам доктор Геббельс, раззвонивший на всю Германию, что украинцы встречают солдат фюрера с цветами! Но доктор Геббельс сидел преспокойно в своем ведомстве пропаганды, а он, Вилли Шпиц, поверивший в его брехню, идет вот в плен к партизанам.
Тяжкая дорога кончилась нежданно. Кто-то на ломаном немецком языке приказал сесть и отвечать на все вопросы, как священнику во время исповеданья. Тот же человек вытащил и кляпы изо рта. Повязок с глаз однако же не сняли.
— Кто вы и куда ехали? — последовал первый вопрос.
— Я скажу вам все, все, что знаю, — заговорил Вилли, нащупав дрожащую руку Марты. — Только сохраните ей жизнь. Вот ей. Она еще молода. Так молода!
— Вашу просьбу учтем. Отвечайте.
— Я лейтенант, сын генерала Шпица. Мой папа главный квартирмейстер четвертой армии.
— Что значит главный квартирмейстер?
— Интендант. Армейский интендант. Мясо, хлеб, сапоги, снаряды… Вы поняли меня?
Стоявшие вокруг люди одобрительно загудели, зашумели. Переводчик что-то кому-то крикнул по-русски, и сейчас же мимо с диким топотом промчался верховой. Допрос продолжался.
— Где штаб-квартира вашего отца?
— Была в Люблине, теперь в Луцке.
— С какой целью едете к отцу?
— Мы совершаем предсвадебное путешествие, — сказал Вилли и пояснил: — Я жених. Она — моя невеста. Мы были так счастливы, так счастливы! И вот… что вы с нами сделаете? Расстреляете, да?
— Нет, не угадали. За нарушение государственной границы Советского Союза мы вас повесим.
— О, пощадите! За что же? За что? — протянул руки Вилли. — Я не виноват. Мы не хотели. Нас попросили…
— Кто попросил?
— Мой папа хотел посмотреть мою невесту. Он волновался. Он хотел знать, в надежные ли руки попадает его наследство.
— Да, да. Он просил нас. Умолял, — не в силах унять слезы, заговорила Марта. — О, пощадите, не убивайте нас!
— Почему вы не на фронте, лейтенант, в то время, как другие льют кровь?
— Мой папа добился отсрочку. Свадебную отсрочку.
— А если б не отсрочка? Пошел бы убивать?
— О, да! Так требует фюрер. Я солдат.
— Выходит, вы цените свою свадьбу, а на свадьбы сотен, тысяч русских парней вам наплевать?
— Не знаю, не знаю. Ничего не знаю. Пощадите меня!
— Никакой пощады! — ударил гневом голос переводчика. — Партизанский суд именем советского народа приговаривает вас, господин Шпиц, и вашу сообщницу за незаконное вторжение на территорию СССР к смертной казни через повешение. Приговор приводится в исполнение немедленно.
Вилли и Марта стоять не могли. Их подхватили под руки, повели к толстому дереву, поставили рядом, привязали веревкой.
— Вилли!
— Марта! О небо! Спаси!!!
Как расскажет впоследствии Вилли, храпевший на небе бог вдруг очнулся, глянул на землю и, увидев двух привязанных к дереву молодых людей и взвод изготовленных к стрельбе партизан, взмахнул перстом, и вместо залпа по казненным грянул залп по казнящим. К месту казни с гиком, криком, топотом ворвалась чья-то кавалерия. Вилли не мог сквозь плотное черное полотно ничего увидеть, но по звону клинков, ружейной пальбе, воплям раненых, свалке, кулачной потасовке понял, что небо пришло на помощь, что надежда на спасение есть.
И точно. Там и сям еще хлопали одиночные выстрелы, а к ним уже подбежали какие-то люди, сорвали повязки с глаз, отвязали от дерева.
— Вы свободны, господа! — сказал один из тех, кто перерубил саблей веревку, длинный, жилистый человек в черном фраке.
Вилли и Марта кинулись на колени, обняли за ноги своих спасителей, но они отстранились, показали на столпившихся у опушки всадников и красивую карету.
— Благодарите тех, — показали знаками спасители. Вилли и Марта подбежали к карете. На ступеньке ее сидел молодой человек с фюрерскими усиками в роскошном черном фраке и курил сигарету. Вилли и Марта упали перед ним на колени.
— Мы не знаем, кто вы, — заговорил Вилли, — но мы… я и моя невеста, будем всегда, вечно вам благодарны.
— Молодые люди, встаньте и утрите свои слезы, — сказал на чистом немецком языке щеголеватый господин с фюрерскими усиками. — Грозящая вам опасность устранена. Те, кто напал на вас, жестоко поплатились. Одни убиты, другие спаслись бегством. Вы под надежной защитой славного БЕИПСА, а точнее "Благотворительного единения искренней помощи сражающемуся Адольфу". Кого имели честь спасти мои храбрые солдаты?
— Лейтенант доблестной немецкой армии, сын генерал-майора Шпица — Вилли Шпиц! — вытянувшись, отрапортовал лейтенант. — А это моя невеста, дочь известного колбасника — Марта Данке.
Человек в шикарном фраке любезно поклонился.
— Вас имеет честь приветствовать личный представитель президента БЕИПСА господин Гуляйбабка. А это, знакомьтесь, моя свита, — кивнул он на четырех господ, стоявших тут же. — Представил бы каждого отдельно, но времени для церемоний нет, кругом опасность. Партизаны. Прошу вас в карету. Я вывезу вас на шоссе, а там вы доберетесь до своего папаши на попутных.
— Нет, нет, — замахал руками Вилли. — Ни в коем случае. Ни за что! Я не отпущу вас. Мы повезем вас к отцу. Вы достойны вознаграждения.
— Рад бы, но… — Гуляйбабка развел руками. — Но у нас несколько иной маршрут. Мы полагали побывать на освобожденных территориях Белоруссии.
— О, не обидьте! Умоляю, — ухватился за рукав сын генерала. — Хотя б на час, на полчаса, а там мы вас доставим куда угодно, куда изволите. У папы машины, кони, самолеты… Марта, да что ж ты стоишь? Проси!
— Простите, я посовещаюсь, — поклонился Гуляйбабка.
Он отвел своих товарищей от кареты, обнял их:
— Друзья, спасибо! Такую персону захватили! Прикрытие что надо. Но будем осторожны. В Луцк к генералу со мной едут Цаплин, Чистоквасенко, Волович и отец Ахтыро-Волынский. С людьми остается Трущобин.
— Слушаюсь!
— Сосредоточиться в лесу и ждать моей команды.
— Слушаюсь!
Гуляйбабка вернулся к карете, бодро объявил:
— Как ни велико отклонение от маршрута, но я не смею отказаться от столь любезного приглашения таких важных и милых особ. В карету, господа! Вперед на Луцк!
…Главный квартирмейстер четвертой армии генерал-майор фон Шпиц допивал второй пузырек валерьянки, когда в кабинет вбежал, запыхавшись, адъютант и доложил:
— Едут! Едут, господин генерал! Сам лично видел в бинокль.
— О боже! Наконец-то, — подхватился генерал и, отшвырнув со лба мокрое полотенце, засеменил вниз по лестнице. Следом бежал адъютант, на ходу одной рукой застегивая на спине генерала подтяжки, другой накидывая на его плечи мундир.
Выбежав через сад на улицу, генерал увидел карету с развевающимся над ней странным черным флагом, сопровождаемую группой всадников, а на облучке кареты… Глаза генерала заволокли слезы. Жив! Жив продолжатель рода фон Шпицев!
Пока карета, поднимая пыль, спускалась с горы, да грохотала через мост, да вновь с гиком и свистом поднималась на гору, старому генералу эти минуты показались вечностью. Те полдня, проведенные в мучительном неведении и гадании, казались теперь ему сущим пустяком по сравнению с тем, что испытывал он сейчас. Ему отчего-то думалось, что именно в эту последнюю минуту, когда до сына и будущей невестки протянуть рукой, и произойдет что-то страшное. Либо сын обомрет от радости, либо упадет с этой проклятой, невесть откуда появившейся кареты и угодит под колеса. Но слава богу, тревогам подходил конец. Довольно-таки прочная карета круто, чуть не завалившись набок, обогнула цветочную клумбу и остановилась перед генералом. Белые сытые кони, мотая взмыленными головами, зафыркали, зазвенели трензелями. Вилли прямо с облучка кинулся отцу на шею, забился в истерическом рыдании:
— Папа! Папочка! Кланяйся. Падай в ноги им. Им — этим людям. Целуй их сапоги. О папа!!!
— Вилли! Сынок! Мой мальчик… Бог с тобой… Что случилось?
— Я не могу. Не могу, папа. Меня трясет. Я еле жив. Мы… Нас чуть не казнили. Мы были на волоске. Нас уже к дереву… О папа!
— Кто же вас? Кто? Где это было? Я пошлю карателей. Я спалю все деревни! Разнесу до камня!
— В лесу. Под этим мерзким Луцком, папа. Нас обстреляли. Мои «оппель» разбили. Потом был суд. Нас к смертной казни… И вот они… Они в последнюю минуту… Трех партизан убили, нас отвязали… О папа! Благодари же. Зови в дом. Вот их начальник.
Генерал, отворотясь, смахнул со щек следы, шагнул к Гуляйбабке, к этому времени уже вышедшему из коляски и молча созерцавшему встречу фон Шпицев.
— Уважаемый господин! Я не знаю да и не хочу знать, кто вы, — заговорил взволнованно генерал, — но уже по одному тому, что вами сделано, могу смело назвать вас друзьями рейха, моими личными друзьями. Я, как видите, плачу, не могу сдержать слез. Мне трудно говорить. Вы сделали для меня самое великое, самое светлое. Вы спасли моего единственного, моего любимого… Нет, нет, я должен сейчас же, сию же минуту… Скажите, чем вас отблагодарить? Что вам дать? Я ничего не пожалею. Лучшего коня? Нет, что я… Возьмите машину. Я вам дам великолепнейший «оппель-капитан». Правда, чуть подпорчен вражеской гранатой багажник, помято крыло, но машина как зверь.
— "Оппель-капитан", господин генерал, моя мечта. Я сплю и вижу себя в «оппель-капитане», но вот беда, у меня конный обоз. Небольшое несоответствие в скоростях получится, господин генерал. Я окажусь вместе с войсками фюрера на Урале, а подчиненный обоз где-нибудь в Бобруйске.
— Но я могу вам выделить несколько грузовиков. У меня их много. Из сотни разбитых собрать пять — семь штук пустяк.
— С радостью бы, но боюсь бомбежек, господин генерал, — быстро нашелся Гуляйбабка. — Колонна машин — это весьма блестящая мишень. Не так ли я говорю, господин генерал?
— Да, вы правы, — качнул седой головой генерал. — Как это русские говорят: "Тише едешь — дальше будешь". Гм-м. Ну а что, если я дам вам новый дом? Нет, что я… Целый особняк с фруктовым садом, речкою и чудесным видом на Полесье?
— Особняк над речкою и тем более с видом на Полесье — лучшего б я и не хотел, господин генерал.
— Ну так возьмите. Я подарю вам его сейчас же.
— Взял бы. С величайшей радостью, но я так спешу, так спешу на Урал, господин генерал. У меня ведь там отцовский особняк. И тоже над речкою, с чудесным видом. Помню, выйдешь на балкончик, и вся Европа, вся Азия вот как тут. На ладони.
Генерал обернулся к адъютанту, который так и не успел надеть на своего подопечного мундир и теперь бережно держал его па руке:
— Курт! Мундир.
Адъютант пулей подлетел к генералу, протянул мундир с тремя Железными крестами. Старик, торопясь, путаясь в пуговицах, бляхах, снял вздрагивающими, жилисто-высохшими руками один из крестов и протянул его Гуляйбабке:
— За спасение сына офицера доблестной германской армии. Хайль Гитлер!
— Зиг хайль! — вытянул руку Гуляйбабка, чуть не коснувшись генеральского носа.
— И прошу вас в дом. К столу, господа! К столу!!
— Папа! Да обрати ж внимание на мою невесту. Ты о ней совсем забыл.
Генерал обернулся и только тут увидел довольно-таки милую, кругленькую и довольно-таки бледную девушку в коротком, легком платьице, обнажавшем, как заметил генерал, весьма недурственные ножки.
— Ах, милая! — спохватясь, воскликнул он. — Как ты бледна, бедняжка. Скорее в дом. Примешь ванну, поешь, отдохнешь…
И он, подхватив под руки Марту и Гуляйбабку, повел их в чей-то чужой особняк, как в свой собственный. Адъютант и офицеры штаба тыла поспешили распахнуть ворота особняка для солдат охраны Гуляйбабки.
На второй день личный представитель президента в сопровождении заведующего протокольным отделом Чистоквасенко, помощника президента по свадебным и гробовым вопросам Цаплина, начальника личной охраны Воловича и священника отца Ахтыро-Волынского нанес визит гебитскомиссару Волынской округи.
Предполагалось, что визит займет минут десять — пятнадцать. К этому были готовы. Однако жизнь внесла свои коррективы. Гебитскомиссар срочно уезжал расследовать убийство офицера гебитскомиссариата и, любезно извинившись, принимал, что называется, на колесах — на лужайке особняка, сидя в своем шикарном лимузине.
— О вашей организации мне уже доложили, — говорил он, приоткрыв дверцу и спустив на ступеньку ногу в лакированном сапоге. — Ваша программа отвечает интересам фюрера. Лично я ее одобряю. В наведении нового порядка нам помощь нужна. Мы привезли с собой и бургомистров, и старост, и полицаев, но их не хватает.
Гуляйбабка, слушавший гебитскомиссара без головного убора, склонив голову на плечо, благодарно поклонился.
— Я весьма тронут вашей высокой оценкой, господин гебитскомиссар, и немедленно сообщу об этом господину президенту.
Гебитскомиссар пропустил эти слова мимо ушей. Президент какого-то созданного разбитыми русскими БЕИПСА для него вовсе ничего не значил. У него есть свой «президент» — гауляйтер Украины Эрих Кох. О нем он в эту минуту и подумал.
— Я доложу о вашей организации господину гауляйтеру. Думаю, что он будет благосклонен. У вас все, господа?
— С вашего разрешения, господин гебитскомиссар, только один вопрос.
— Пожалуйста. Слушаю.
Гуляйбабка раскрыл блокнот и приготовил авторучку.
— Не смогли бы вы, господин гебитскомиссар, назвать нам несколько преуспевающих старост и бургомистров. Мы намерены широко распространить их опыт.
— О-о! Это лестно, — улыбнулся во все круглое красное, как бурак, лицо гебитскомиссар. — Русские любят распространять опыт. Это у вас традиция. Я охотно ее поддержу. Какие места вы намерены посетить?
— Ось перемещения БЕИПСА Луцк — Костополь — Новоград-Волынский.
Гебитскомиссар озадаченно почесал седеющий, низко стриженный затылок, помял двойной, чисто выбритый подбородок.
— На этом маршруте новый порядок пока не так прочен. Только что рожденные местные власти сильно тревожит выходящий из окружения красный сброд. Но и там вы кое-что найдете для распространения. Рекомендую вам прежде всего заехать к старосте Подгорыни господину Песику. Господин Песик — находка для Германии. Деловит. Изворотлив. Пунктуален в исполнении приказов. Он обладает блестящим нюхом. От него не упрячется ни одна яма. Я возбудил ходатайство о награждении господина Песика Железным крестом.
— Рад буду познакомиться с такой выдающейся личностью, — поклонился Гуляйбабка, занося под номер один фамилию Песика.
— Далее на вашем пути будет староста села Горчаковцы господин Гнида. Но к нему можно не заезжать. У него неудачи. Третье подкрепление послали. Впрочем, если хотите отведать местной водки, загляните. Господин Гнида на редкость гостеприимный человек.
— Если позволит время, заглянем, господин гебитскомиссар.
— Могу порекомендовать вам еще господина Изюму.
— А что у него… чем он…
— Семейство господина Изюмы — образец уникальной преданности германским властям. Кстати, передайте мой поклон его очаровательным дочкам.
— Непременно передам, господин гебитскомиссар. Это для меня будет хороший предлог для визита.
Гебитскомиссар взглянул на черный квадратик швейцарских часов:
— В моем распоряжении… еще три с половиной минуты.
— Воспользовавшись этим, позволю себе, господин гебитскомиссар, задать вам еще вопросик. Не могли бы вы назвать место, где во всем блеске засверкала новая западная культура?
— Езжайте к господину Гиблову. Это где-то там, — махнул рукой на восток гебитскомиссар. — За Горынью. До полного блеска, разумеется, еще далеко, на это нужно время, но многое вы уже увидите в отшлифованных гранях. Там уже открыты тюрьма, публичный дом, кабак… И заслуга в этом прежде всего господина Гиблова, которого мы привезли с собой. Это культурнейший человек, старый полковник белой гвардии.
— Благодарю вас, — поклонился Гуляйбабка, — я постараюсь побывать у господина Гиблова и смею вас заверить: БЕИПСА все сделает, чтоб опыт его стал достоянием всей отсталой России.
— Германия оценит это. Хайль Гитлер! — выкинул руку гебитскомиссар.
— Зиг хайль! — ответил личный представитель президента.
Машина гебитскомиссара мягко зашуршала по мокрой, недавно политой лужайке. Вслед за ней тронулся открытый джип с четырьмя автоматчиками наготове. Выехав из ворот имения, гебитскомиссар оглянулся. Сердце его окатил восторг. Посланцы БЕИПСА, рожденного на подопечной гебитскомиссару территории, все еще стояли по команде «смирно», и руки их возносились в зенит.
"Нет, в России мне определенно сыплется манна с неба, — подумал гебитскомиссар. — Комендатуры и бургомистраты создал в пять дней. Тюрьмы и концлагеря подготовил. Устрашающие приказы: разослал. Вербовку молодых рабочих в Германию начал и уже первый эшелон отправил. Списки подрывных элементов составил. Облаву на партизан провел… И вот новая блестящая победа! Сам бог ее подсунул. Создано благотворительное общество! Эрих Кох будет в восторге! Это же прямое воплощение директивы доктора Геббельса "О крайней важности привлечения в поддержку рейха всех политических течений". А если слух о БЕИПСА дойдет до фюрера? Да если фюрер скажет об этом в своей речи? Что тогда?! О гебитскомиссар Волыни! Ты воистину рожден в счастливой сорочке!
В то же утро в честь личного представителя президента и его спутников шеф гестапо штурмбанфюрер Поппе дал в своей резиденции завтрак.
На завтраке со стороны высокого гостя присутствовали все те же лица: помощник президента по свадебным и гробовым вопросам Цаплин, заведующий протокольным отделом Чистоквасенко, начальник личной охраны господин Волович и священник отец Ахтыро-Волынский.
Со стороны шефа гестапо — супруга господина Поппе госпожа Берта Поппе, переводчик майор Хут и две овчарки — сука Гретхен и кобель Курт.
Нет необходимости описывать взаимные приветствия, происходящие в просторном, светлом зале, устланном ков-рамп и украшенном дорогими картинами. Они стандартны. Стоит подчеркнуть лишь, что каждый из гостей был обнюхан кобелем Куртом и смерян с ног до головы взглядом штурмбанфюрера.
Хозяин остался доволен гостями. Ему понравилась их подчеркнутая вежливость, их безукоризненно отглаженная, сшитая по-европейски одежда и особенно карманы, из которых ничего не торчало и не выпирало. Он лично сам показал гостям «приобретенные» им в России дорогие картины, сообщил, сколько предположительно марок каждая из них стоит, поделился своей мечтой.
— Когда кончится война и весь мир будет разгромлен, я мечтаю открыть свою картинную галерею, — сказал он. — Мной уже собрана коллекция в Голландии, в Дании, во Франции, в Польше. И вот теперь начали поступать русские экспонаты.
— И много вы собрали мировых шедевров, гер штурмбанфюрер? поинтересовался Гуляйбабка, идя рядом с грузным, толстым, как ступа, хозяином.
— О да! Собрано уже около двухсот картин. Но было бы гораздо больше, если бы не антигерманская пропаганда. Нас сразу же оклеветали, будто мы грабим. Результат не замедлил сказаться. Картины и всякие ценности от нас стали прятать. Но мы не грабим. Мы спасаем искусство.
Штурмбанфюрер остановился, повернулся спиной к гостям и, наклонясь, задрал мундир:
— Взгляните на спину. Она вся в красных пятнах и рубцах. Видите?
— Да, да, гер штурмбанфюрер, — подтвердили гости.
— А теперь обратите внимание на мою щеку, — опустив мундир и повернувшись, сказал Поппе. — На ней тоже пятно. И все это по одной причине: спасал французское искусство. Наш самолет случайно задел музей департамента, и он на моих глазах загорелся. Мог ли я — гуманный человек — стоять и смотреть, как огонь пожирает бессмертные творения Рафаэля или Франсуа? Не мог. Я кинулся в развалины и, рискуя жизнью, спас три картины. Теперь они в моей коллекции. Я бы мог привести вам еще примеры подобного, но… — Поппе кивнул на двери соседней комнаты, где стояла супруга. — Нас приглашают к столу. Прошу, господа!
К штурмбанфюреру подошел с небольшой, но очень нарядной иконкой отец Ахтыро-Волынский:
— Дозвольте преподнести вам от всех молящихся во здравие фюрера сей скромный дар — иконку распятия Иисуса Христа в золотой оправе, а також пожелать вам и вашему чадо благолепия и бытия во плоти, — и осенил штурмбанфюрера крестом.
Переводчик тут же перевел сказанное священником.
Поппе отвесил поклон:
— Весьма тронут. Зер гут, зер гут!
Гуляйбабка меж тем подошел к супруге штурмбанфюрера и торжественно преподнес ей извлеченную из портфеля черную лохматую собачонку.
— Чистокровная болонка, — сказал он, поклонившись. — В знак любви и уважения.
— О какая прелесть! Какая милая собачка! — восхитилась супруга штурмбанфюрера, заглядывая подарку под хвост. — Как ее звать? Кобелек или сука?
— Кобель, мадам. Самый настоящий, по кличке «Кайзер».
— О-о! Какое восхитительное имя. Курт! Курт! Смотри, какой подарок. Мне Кайзера подарили. Ах какая изящная мордочка! А хвостик! Ах!
Штурмбанфюрер посмотрел на собачонку и, не найдя в ней ничего приметного, подумал: "Кому нужен этот паршивый песик? Вот если бы преподнесли жареного гусака, да начиненного яблоками! Это было бы великолепно!" Жареный гусак мечта штурмбанфюрера.
Супруга словно догадалась, о чем подумал муж, и воскликнула:
— Ах, да! Я же знаю твою слабость. Гуси. Жареные гуси с яблоками!
Гуляйбабка не знал об этой слабости штурмбанфюрера. Он бы непременно достал гусака. Теперь же в его руках была собачка. Обученная им собачка. И он поспешил представить ее во всем блеске.
— Умнейшая собака, имею честь доложить, — продолжал Гуляйбабка. — Обладает незаурядным, я бы сказал, феноменальным даром.
— И что же она умеет?
— О фрау! Она отлично произносит "хайль!" и составляет из букв "Дранх Ост". Вот смотрите.
Гуляйбабка вытащил из кармана восемь букв, размером с игральные карты, и в беспорядке рассыпал их по полу. Собачка, взвизгнув, тут же соскочила с рук супруги штурмбанфюрера.
— Кайзер, "Дранх Ост"! — приказал Гуляйбабка. Собачка обнюхала буквы и быстро сложила "Трах носд".
— Тубо! Искать.
Кайзер, виновато повизгивая, обнюхивая буквы, заметался взад и вперед, меняя то одну букву, то другую, но каждый раз, когда работа подходила к концу, раздавалось:
"Тубо! Искать".
— Извините, мадам. Кайзер сегодня не в ударе. "Дранх Ост" не получается. Кобелек, вполне естественно, волнуется. Незнакомая обстановка. Чужие люди. Попробуем лучше «хайль».
И, едва лишь было произнесено это слово, собачонка вскочила на задние лапки и, вытянув правую переднюю, звонко гавкнула: "Хав!" Супруга штурмбанфюрера восторженно захлопала в ладоши, а собачонка, услышав опять:
"Хайль!", опять вытянулась на задних лапках, вскинула переднюю и тявкнула: "Хав!"
Забава с собачонкой, в которую также вовлекся и штурмбанфюрер, продолжалась минут пять — десять. Но всему приходит конец. Пришел и этому. Хозяин и хозяйка особняка пригласили гостей в столовую.
Деловая часть завтрака началась с тоста. Штурмбанфюрер Поппе любезно поблагодарил гостей за прибытие на завтрак и предложил выпить прежде всего за фюрера.
— Хох фюреру! — воскликнул он, не спуская глаз с гостей, поднявшихся с рюмками коньяка за маленьким, шириной с доску, столом.
— Хох! — взметнул рюмку Гуляйбабка. Мягко улыбнувшись, он чокнулся вначале с хозяйкой, затем с хозяином.
Гости выпили все до дна. Поппе мысленно толкнул в их «лузу» еще один шар и поспешил выставить на бильярдное поле «психоиспытаний» другой. Лениво пожевав кусочек сыра, он пополнил невыпитую рюмку и снова встал:
— Господа! Я рад вам сообщить только что полученную радостную новость. Доблестные войска фюрера одержали еще одну блестящую победу. Сегодня на рассвете они вступили в Смоленск. "Смоленские ворота" распахнуты, господа! Выпьем же за падение Смоленска.
— Во здравие воинства! — опрокинул стопку отец Ахтыро-Волынский и поднял другую: — За отдавших богу душу у райских ворот!
— За ворота, гер штурмбанфюрер! — произнес по-немецки Гуляйбабка. — За те самые ворота, которые я в детстве когда-то проезжал. Взятие "смоленских порот", господин штурмбанфюрер, это, как вы имели честь заметить, блестящая победа фюрера. В России говорят: "Кто вошел в ворота, тот уже во дворе". Если мне не изменяет память, от "смоленских ворот" до Урала — рукой подать.
— О-о! Вы неправы, господин Гуляйбабка, — возразил Поппе. — После Смоленска будет Москва. А уж после Москвы… до Урала пустяк.
— Да, конечно. Сколько время прошло! Ведь тетушка везла меня с Урала за границу тридцать лет назад, когда мне грезилась еще соска.
— Ваш отец, как мне доложили, был на Урале, кажется, заводчиком? — спросил Поппе, разливая гостям французский коньяк.
— Совершенно верно, гер штурмбанфюрер. Он держал завод по производству гвоздей и подков.
— Откуда вы знаете наш язык?
— Мой отец, гер штурмбанфюрер, выходец из осевших в России немцев. Я же окончил уральский пединститут и преподавал немецкий язык.
— Охотно верю, но позвольте: почему у вас не немецкая, а украинская фамилия — Гуляйбабка? Извините, что задал столь высокому гостю такой вопрос.
— Нет, нет, что вы, гер штурмбанфюрер, — поспешил разъяснить личный представитель президента. — Благодарю за откровенность. Это очень кстати. "Дух откровенности и взаимопонимания, — как сказал наш президент, — это тот самый фундамент, на котором мы и должны строить свои взаимоотношения с вами". Но к делу. Моя истинная отцовская фамилия Бебке, а Гуляйбабка — это ширма от органов ОГПУ. Не имей ее, вы сами понимаете, что могло быть со мной.
Поппе кинул в «лузу» Гуляйбабки третий шар и выставил под трудным углом четвертый.
— Извините, каким чудом вы оказались здесь, в Западной Украине? Вы только что сами сказали: тридцать лет, как уехали с Урала. Тетушка вас за границу увезла.
— Позвольте заметить, гер штурмбанфюрер, тут вы допустили маленькую неточность. Я сказал «везла», а не «увезла». А это, как сами понимаете, большая разница. Мы дважды пытались пересечь границу. Одному мерзавцу дали полную шкатулку золота. Но он оказался чекистом, и нас сцапали. Тетушку расстреляли как контрабандистку, а меня сдали в детколонию.
— Какая наглость! — вздохнула Берта. — За свое золото и расстреляли. Когда мой супруг убивает за идеи, это я понимаю. За это не жалко. Но за свое золото? Кошмар! — Госпожа Поппе закрыла лицо руками. На пальцах у нее сверкнули золотые кольца.
— Не огорчайтесь, мадам, — поспешил успокоить супругу штурмбанфюрера высокий гость. — Я за тетушку отомстил.
— О, да! Я слыхала. Мы от вас в восторге, — заговорила с жаром супруга Поппе. — Вы истинный герой. Вы спасли немецкого офицера. Вы достойны большой награды. Не так ли?
Поппе согласно кивнул и толкнул в «лузу» гостя четвертый шар. Осталось «разыграть» еще семь.
— Я хотел бы, господин Гуляйбабка, поближе познакомиться с вашей свитой. Если вы не возражаете, то я позволю себе через моего переводчика кое-что у них спросить. Ведь мы друзья, не правда ли? А долг друга все знать о друге.
— Будьте любезны. Мои спутники к вашим услугам. С первым вопросом переводчик обратился к помощнику президента по свадебным и гробовым вопросам:
— Господин помощник, что вы думайт делайт на ост фронта?
— Разумеется, венчать и хоронить, — ответил Цаплин, уныло глядя на переводчика. — И поминать.
— Я просил бы уточнить: кого?
— Разумеется, мертвых,
— Благодарю вас. Вопросов к вам нет, — склонил лысину переводчик и, глянув в свой блокнотик, подошел к Воловичу — начальнику охраны личного представителя президента:
— Штурмбанфюрер выражает свое искреннее восхищение солдатами охраны, которыми вы имеете честь командовать. Он интересуется, где вы их набрали. Кто они?
— Все взломщики, отлично владеющие ломами, — без запинки ответил Волович.
— Есть ли среди них красноармейцы?
— Вы изволите шутить, — нахмурился Волович. — Красноармейцы, как известно, стриженые, а у моих солдат охраны бороды по пояс.
Штурмбанфюрер не стал «доигрывать» шаров: сомнения рассеялись. Свита господина Гуляйбабки подозрений не вызывает. И все же… все же на душе у штурмбанфюрера было неспокойно. Черт знает, что у этих русских на уме?
Пауза затянулась. Гуляйбабка поспешил прервать ее. Он поднялся с бокалом шампанского, заговорил:
— Господин штурмбанфюрер! Мадам Поппе! Господа! Позвольте мне поднять этот тост за здоровье президента "Благотворительного единения" и всех членов его славной организации! Смею вас заверить, господин штурмбанфюрер, что наш президент не пожалеет сил для расширения помощи фюреру в рамках БЕИПСА. Он день и ночь думает о вас. Ярким подтверждением тому его личное послание и медаль БЕ первой степени, которой он вас награждает.
О лесть! Чудная, дьявольская лесть! Ты подкупала царей и королей, ты превращала дураков и бездарей в умнейших, ты, как утюг портного, разглаживала складки на хмурых, разъяренных лицах, ты поднимала в небо немощно-бескрылых; и не один из таких, вознесясь в небеса, обольщенный тобой, забывал про матушку-землю, по которой ходил, и хватал за бороду бога и говорил: "А что, владыка?.. Ведь не ты бог, а я. Не на тебя молятся люди, а на меня. Не о тебе говорят так приятно, а обо мне. Значит, кто-то ошибся, что вознес на небо тебя. Мое тут место. Мое!!!"
Что для штурмбанфюрера какая-то медаль БЕ какого-то русского "Благотворительного единения", когда на груди два Железных креста? Что ему слова какого-то чужого человека, когда ласкала речь самого фюрера. Но… Лесть и тут все же свершила свое. Штурмбанфюрер был счастлив и, стоя с лентой на шее, на которой висела большая, с тарелку, медаль, думал теперь об одном: как бы поскорее донести гауляйтеру в Ровно о БЕИПСА и еще о том, как бы с этой важной информацией его не обскакал пронырливый гебитскомиссар.
— Я неотложно рассмотрю просьбу вашего президента о предоставлении вам пропусков, — сказал он Гуляйбабке на прощание. — Задержка будет день-два чисто формальная. Я жду бланки аусвайс из ставки господина Эриха Коха.
Штурмбанфюрер схитрил. Бланки удостоверений у него лежали в сейфе. Однако заполнять их фамилиями не прощупанных до конца представителей БЕИПСА он пока не торопился. Закрывшись в служебном кабинете, штурмбанфюрер сел за стол и сочинил срочную телеграмму:
"Владимир-Волынск тчк начальнику отдела СД тчк прошу вас весьма срочно проверить и сообщить создавалось ли Хмельках Благотворительное общество оказанию помощи войскам рейха тчк шеф гестапо города Луцка штурмбанфюрер Поппе".
Написав это и поставив точку, штурмбанфюрер удовлетворенно потер руки:
— Прекрасная идейка! День ожиданий — и орех будет раскушен.
Преданность рейху, храбрость, проявленная при спасении сына Вилли, безукоризненная деликатность, свежесть ума, находчивость и многое другое, подмеченное мудрым глазом, покорили старого генерала Шпица, и он проникся к русскому парню — личному представителю президента БЕИПСА — особым уважением. Мало того, он стал доверительно советоваться с ним.
Однажды, сидя в служебном кабинете за чашкой алжирского черного кофе, генерал пожаловался Гуляйбабке на тяжкие затруднения со снабжением армии нательным бельем и особенно обувью. Все снабжение рассчитывалось на два месяца. За это время германская армия должна была закончить восточную кампанию и расположиться в казармах или вернуться домой. Но восточная кампания явно затягивалась. Из полков и дивизий все чаще и чаще поступали кричащие телеграммы: "Просим выслать белье и портянки. Солдатам нечего носить". "Сапоги истрепаны. Еще две-три недели, и дивизия будет наступать босиком".
Набравшись смелости, Шпиц послал в Главное интендантство телеграмму: "Резерв сапог и белья иссяк. Армии грозит босоногость и вшивость. Прошу доложить об этом фюреру".
Через три дня в армию пришел ответ:
"Глядеть на сапоги у фюрера нет времени. Он смотрит на Москву. Советуем, господин генерал, и вам обратить взор туда же. На всякий случай высылаем вам три тысячи пар сапог и бинокль, который позволит вам увидеть столицу большевиков".
Это был отказ. Прямой отказ и нежелание внять голосу кричащих. А они, эти кричащие, как и прежде, просили: "Сапоги, сапоги, сапоги!"
Генерал страдал. Генерал фон Шпиц искал выхода из тупика. Но что можно сделать, если все фабрики военного обмундирования, все склады с ботинками, бельем, сапогами остались далеко в тылу? Да и есть ли там что? Можно, конечно, провести реквизицию у русского населения. По тогда из армии получится черт знает что. Да и хватит ли реквизированного на всю армию? По докладам бургомистров и комендантов в домах жителей пусто. Все хорошие вещи спрятаны либо отданы партизанам.
И тогда генерал Шпиц обратился за советом к Гуляйбабке.
— Наш друг, — начал тихо, вежливо генерал, помешивая золотой ложечкой кофе. — Известны ли вам те серьезные потери, которые мы несем в боях с Россией?
— Да, известны, — кивнул Гуляйбабка, так же, как и генерал, тихо помешивая кофе. — Частично. Из газет.
— Но дело, разумеется, не в этом, — продолжал генерал. — Война есть война. Людские потери неизбежны. Меня терзает нехватка сапог.
— Сапог? — удивился Гуляйбабка. — Но ведь если готовились танки, видимо, шились и сапоги.
— В том-то и дело, что с сапогами, как я догадываюсь, допущен некоторый просчет. Москву планировалось взять за два месяца, но… — генерал развел руками, — армия фюрера пока еще у "смоленских ворот". Вот я и прибегаю к вашей помощи, наш друг. Не могли бы вы придумать что-либо? В вашей программе БЕИПСА, кажется, предусмотрена помощь нам?
— Да, предусмотрена, господин генерал. Однако это такая сложная проблема, что я просто боюсь браться за нее.
— А вы попробуйте. Подумайте во славу фюрера. Германия и старый генерал фон Шпиц не забудут вас. Гуляйбабка встал:
— Ну что ж… Подумаем. Спокойной ночи, господин генерал.
— Спокойной ночи. Хайль!
Дареная собачка, которая так блестяще брешет "хайль Гитлер!" не только изумила своим искусством штурмбанфюрера Поппе, но и дала ему блестящий толчок к заманчивым размышлениям. Лежа в мягкой пуховой постели и думая о великом значении собак в защите третьего рейха и их верности фюреру, Поппе рассуждал так:
"Собака. Что такое собака в отрыве от защиты третьего рейха? Пустой звук. Обыкновенная бессловесная скотина, преданно несущая службу тому, кто ее кормит. Если ее рассматривать в кругозоре женщин, то она вообще не что иное, как пустое развлечение избалованных, обленившихся бездельниц, у которых нет других занятий, как забавляться собачками. Ну а если взглянуть на собаку под историческим углом? Разве мало незаметных, маленьких, а порой и бездарных людей вознеслось на тех же собаках?! Лохматые пудели и шавки, легавые и борзые, породистые сеттеры и просто глупые дворняжки запросто вводили всякую бездарь в круг высшего общества и знати. Один подарил королю редкого нюха гончарку, другой принес псу канцлера вкусную кость, третий похвалил породу кобелька рейхскомиссара, пусть даже кобель паршив и съеден блохами, четвертый побегал наперегонки с шавкой в присутствии фюрера — и вот уже влез, втерся в доверие и пошел получать чины и ранги. Тот же Герман Геринг прославился на коллекции картин и кобелей. А раз это так, раз собачий подхалимаж прочно вошел в моду третьего рейха, то почему бы и штурмбанфюреру Поппе не попытать на этом поприще счастья, благо подвернулся такой редкий случай — приобретена такая уникальная собачка! В портфель ее, в саквояж, штурмбанфюрер Поппе, и вперед к Эриху Коху — гауляйтеру Украины. Конечно, ехать к нему с одной собакой было бы неудобно. Но теперь есть дело. Огромное дело! Надо непременно доложить о создании русскими благотворительного общества по оказанию помощи фюреру и доложить об этом как можно скорее, а иначе…
При этой мысли штурмбанфюрера прошиб пот. Ужас охватил его, когда он подумал о своих конкурентах — гебитскомиссаре, коменданте города и генерале Шпице.
Проклятие! Да они же могут меня опередить и доложить Коху о БЕИПСА первыми. Ну конечно. Какой же дурак откажется от случая поживиться за чужой счет? Одни из кожи вон лезут, копаются, что-то ищут, находят, другие же сидят, как волки, в засаде и ждут удобного случая выхватить готовое. А если не удастся, то хотя бы раззвонить, разнести молву по свету, что они первыми увидели, первыми открыли. Но шиш вам, кукиш в рыло, господа. Штурмбанфюрер Поппе сам волк и найденную кость черта с два отдаст из своих зубов".
Сбросив с себя одеяло, штурмбанфюрер сел на кровати и, свесив босые ноги, набрал номер телефона своего адъютанта.
— Алло, Ганс! Срочно к подъезду машину. Баки на полный запас. "Куда, куда?" Не ваше куриное дело. Исполняйте!
…В половине четвертого, когда, по старинному поверью, черт еще не кончал биться на кулачках, штурмбанфюрер Поппе был уже в городе Ровно у гауляйтера Украины Эриха Коха. С надеждой и мольбой на удачу поднимался он по мраморной лестнице особняка в приемную, неся в портфеле рапорт о БЕИПСА и уникальную собачку. Ему хотелось, чтоб приемная Коха была пуста, чтоб он оказался первым. Но, увы! Обостренное предчувствие, унаследованное от бабушки, не обмануло его. Едва штурмбанфюрер приоткрыл дверь, чтоб сделать шаг через порог, как увидел… У дверей кабинета Эриха Коха смиренно дремали, отворотясь друг от друга, трое закоренелых конкурентов, и у каждого (о, это было ужасно!) в кожаном портфеле сидела точно такая же, как и у него, уникальная собачка.
"Мерзавцы!" — только и мог подумать штурмбанфюрер и, незаметно прикрыв дверь, шатаясь, как угорелый, побрел к выходу. В груди у него все кипело и клокотало. Он, Поппе, потратил столько времени, таланта, сыскной изворотливости на допрос-ловушку этого непонятно-жуликоватого Гуляйбабки, полночи не спал, наводил разные справки, а они, эти волки, нахалы в высшей степени, подлецы, не ударив и палец о палец, на рысях примчались с докладом:
"Господин гауляйтер! Имеем честь доложить: мы нашли БЕИПСА. Позвольте вам преподнести подарок личного представителя президента — уникальную собачку. "Хайль Гитлер!" "Гав-гав!" Ах, сволочи! Ах, шакалы! Из рук выхватили благодарность, если не Железный крест. О как жаль, что у меня сейчас только одна собачка, а не мешок их! Я бы их сию же минуту — во двор, в собачник Эриха Коха, и пусть бы господин гауляйтер посмотрел, чего стоит их собачий подарок.
Миновав часовых и ответив на их приветствие молчаливым выбросом руки, Поппе вышел во двор, рванул замок портфеля и коленом под зад вытолкнул из него сонную шавку. Собачка с визгом кинулась в декоративные кусты. Слава ее закатилась. Осталось лишь мокрое место в портфеле хозяина — старая пилотка денщика. Выбросил и ее. Выбросил и почувствовал великое облегчение, даже новый прилив энтузиазма.
Майн готт! Да это же дьявольски прекрасно, что постигла неудача! Значит, так надо, значит, судьба. Меня вечно что-либо удерживает за фалды от опасного шага. А ну-ка прикинь, подумай, господин штурмбанфюрер, все ли ты разнюхал о Гуляйбабке, нет ли еще следа, по которому можно кинуться по-лисьи, втихую? Факт создания благотворительного общества проверен? Проверен. Спасение сынка генерала подтверждено? Подтверждено. Родословная Гуляйбабки не проверена? Нет. И ее не проверить. За Уралом у гестапо резидентов нет. А могилы? В могилы тех партизан, которых, как гласит версия, убили люди Гуляйбабки, вы заглянули, милейший штурмбанфюрер? Знаете ли вы, кто там лежит, и вообще есть ли те могилы или это просто-напросто хитроумная липа этого "личного представителя президента"? Он, как помнится, говорил: "Спасая наследника генерала, мы, господин штурмбанфюрер, убили трех партизан". Это же такой факт! Такая находка для проверки! А я… Ох, болван! Ах, ослиная морда! Как же я мог упустить такой случай?! Но ничего. Ничего. Главное — не успел доложить Эриху Коху. Главное — поскорей удрать отсюда незамеченным, вовремя испариться.
Штурмбанфюрер на цыпочках пробежал через двор, еще раз выкинул руку часовым у последней калитки и нырнул за угол к своей машине. Переведя дух, он вознес очи к небу:
— Милая бабушка! Если ты опять отвела меня от ямы, ставлю тебе, возвратясь из России, мраморный памятник. Ну а если к тому и сниспошлешь удачу — не пожалею марок и на бронзу.
Водитель — ефрейтор Шульц включил мотор «адлера».
— Куда прикажете, мой штурмбанфюрер?
— На автостраду Луцк — Дубно! — И, плюхнувшись рядом с водителем, про себя воскликнул: — "Вперед, Поппе! Полный вперед! Лавры пли позор! Разгром Гуляйбабки или удар толкушкой по собственной башке!"
Вернувшись от Эриха Коха с пустым портфелем, где прежде сидела уникальная собачка, генерал фон Шпиц пригласил к себе в кабинет Гуляйбабку.
— Наш друг, прошу садиться, — указал на мягкое кресло Шпиц и, когда гость сел, заговорил: — Я пригласил вас, господин Гуляйбабка, в надежде, что за минувшую ночь вы что-то придумали. Я имею в виду мою злосчастную сапожную проблему.
— Да, господин генерал. Во имя вас и фюрера я не спал всю ночь и думал. Я вспомнил все существовавшие и существующие на земле армии, начиная от боевых колесниц Александра Македонского и до наших дней, и пришел, как мне кажется, к оригинальному способу решения сапожной. проблемы.
В грустных глазах генерала фон Шпица вспыхнул лучик надежды. От нетерпения он весь подался вперед:
— И что же? Что же вы придумали?
— Ликвидировать босоножие, угрожающее армии, можно только одним способом устроить сапожную карусель.
Фон Шпиц откинулся к кожаной спинке кресла:
— Не понимаю.
— Я сейчас поясню, господин генерал, только вначале назовите мне, каково соотношение поступающего пополнения к общему числу погибающих во славу фюрера?
— Точную цифру назвать не могу, — сказал генерал. — Эти сведения под запретом. Но в общем соотношение где-то один к одному.
Гуляйбабка встал:
— Это прекрасно! Это нам как раз и надо.
— Что прекрасно? — насторожился генерал. — Вы рады, что мы несем такие потери?
Гуляйбабка стал по команде «смирно». В глазах его вспыхнула обида.
— Господин генерал. Вы жестоко обижаете меня. Как может преданный вам и фюреру человек думать такое? Я обрадовался лишь потому, что соотношение общего числа пополнения с числом убитых совпадает с моими расчетами… расчетами бесперебойного снабжения армии сапогами.
— Объясните же.
Гуляйбабка сел в кресло и с жаром заговорил:
— Ваша сапожная проблема, господин генерал, решается очень просто. К вам на фронт прибывает пополнение. Допустим, сто рот. Эти сто рот убивают, их ваши похоронные команды разувают, обосоноживших солдат в эти сапоги обувают, этих обутых тоже убивают, с них тоже сапоги снимают и так далее и так далее.
— Значит, вы предлагаете снимать сапоги с убитых?
— И не только сапоги, господин генерал. Можно снимать также мундиры, брюки, белье… разумеется, неподпорченные.
Генерал задумался, пожевал седые, обвислые усы, встал:
— Что ж… Это, пожалуй, разумно. Очень разумно.
— И не только разумно, господин генерал, но и выгодно.
Генерал остановился за спиной у Гуляйбабки. Подметки лакированных сапог под его тяжестью сухо скрипнули.
— Выгодно?
— Чистейший доход, господин генерал. Миллионы. Многие миллионы марок сами просятся в карман.
Генерал не отошел. Сапоги его не скрипели. Пальцы застучали по коже.
— Любопытно. Весьма любопытно, наш друг. Вы, как вижу, ко всему прочему, и коммерсант, экономист.
— Так, пустяки, господин генерал. Коллекционирую ослов и немного свиней.
Генерал сел в кресло, но не за стол, а в то, которое стояло перед креслом Гуляйбабки. Он заметно повеселел.
— Ну а как вы мыслите извлекать эти миллионы? "Эх, генерал! — подумал Гуляйбабка. — Если б ты знал, о каких миллионах, о какой прибыли я пекусь, волком бы ты взвыл, тошно б тебе стало от моей помощи. Своя прибыль у меня в голове, наиглавнейшая прибыль!" И, подумав так, Гуляйбабка принялся объяснять интенданту армии, как можно извлекать из сапог убитых легкие миллионы.
Фон Шпиц вначале было возмутился, стал кричать, что подобного жульничества он, честный старый интендант, не позволит, но Гуляйбабка стоял навытяжку перед генералом спокойно и невозмутимо. Он видел, чувствовал сердцем, что старый мошенник чертовски рад поживиться на сапожной проблеме, а его крик, возмущение — это просто ширма, желание показать себя интендантом, который не украдет у солдата и одной сигареты.
Так оно и вышло. Пошумев, поразмахивав руками, фон Шпиц опять уселся за стол и уже спокойно заговорил:
— В вашей идее раздевания солдат полезное зерно, бесспорно, есть, но встает вопрос: как все это объяснить войскам?
— Не беспокойтесь, господин генерал. Я об этом уже подумал. Позвольте вам прочесть проект вашего приказа.
— Читайте! — сказал генерал. — Прошу!
Гуляйбабка достал из портфеля листок и начал торжественно, по-военному:
— "В великих сражениях на полях России храбрые солдаты рейха прославляют не только фюрера, Великую Германию, но и все то, что находится с ними, носится ими. Будущие продолжатели завоеваний жизненного пространства не простят нам, если мы будем закапывать в могиле такие боевые реликвии, как сапоги, мундиры и даже белье…"
— Великолепно! Отличнейшая преамбула. Нашим штабникам век бы этого не придумать. Продолжайте, господин Гуляйбабка.
— "Учитывая все это, — продолжал чтение гость генерала, — приказываю:
Первое. Впредь при захоронении солдат и унтер-офицеров оставлять в память о павших за фюрера такие их личные вещи, как сапоги, мундиры, котелки, ремни, каски, бляхи…
Второе. Нижнее белье снимать только с особо отличившихся лиц, память о которых представляет для Германии особую важность.
Третье. Снятые вещи подлежат немедленной сдаче на интендантские склады с указанием владельца, его заслуг и пригодности сдаваемой вещи.
Четвертое. Во избежание мошеннической отправки на склады подпорченных вещей, категорически запрещается снимать с убитых брюки и белье после неудачных атак и случаев беспорядочного отхода…"
Телефонный звонок прервал чтение проекта приказа. Генерал взял трубку, испуганно вскочил, побледнел. Похолодевшие глаза его уставились на Гуляйбабку.
— Что вы говорите? Не может быть? Какой кошмар! А-я-яй! Да, да. Я задержу его. Немедля. Вы сами? Хайль Гитлер! Хорошо! Жду!
У Гуляйбабки захолонуло сердце. Он понял, что речь шла о нем, о его аресте. Что же случилось? Где допущен просчет? Нет, этого не могло быть. Все действия продуманы, четки, уверенны. Спокойствие, Гуляйбабка. Только спокойствие и быстрая находчивость.
Как ни в чем не бывало Гуляйбабка улыбнулся и попросил разрешения читать дальше проект приказа.
— Да, да, читайте, — шагая разъяренным тигром по кабинету, буркнул фон Шпиц. Ему было уже не до приказа. Он думал теперь о себе.
— "Вводя в действие данный приказ, — рокотал меж тем Гуляйбабка, — разъяснить всем солдатам и унтер-офицерам армии, что снятие с убитых сапог, мундиров, белья, касок и других боевых реликвий является актом великой заботы фюрера о завоевателях жизненного пространства. Пусть тот, кто совершает блицкриг сегодня и кто собирается пойти завтра, знает, как дорого ценят рейх и фюрер каждого из доблестных…"
В кабинет вломился штурмбанфюрер Поппе:
— Господин Гуляйбабка, вы арестованы! Бегство и сопротивление бесполезны. Дом окружен гестапо.
— Ваши мотивы ареста? — спросил в упор Гуляйбабка.
— Вы не тот человек, за которого себя выдаете. Вы не спасали лейтенанта Шпица. Это фикция!
Гуляйбабка вытянулся во весь рост, с достоинством образованного, независимого человека, чувствующего за своей спиной силу и логику фактов, заявил:
— Господин штурмбанфюрер! От имени президента "Благотворительного единения искренней помощи сражающемуся Адольфу" я заявляю вам решительный протест и требую извинений.
Штурмбанфюрер расхохотался:
— Извинений! Вам? Вы слыхали, господин фон Шпиц? Этот лгун, прохвост, если вовсе не партизан, требует от нас извинений. Снять Железный крест!
— Да, да. Снять! Сейчас же, — подступил к Гуляйбабке генерал. — Вы обманули. Вы осквернили его…
Гуляйбабка заслонился рукой:
— Господин генерал! Я немедля сниму эту высочайшую для меня награду фюрера, как только господин штурмбанфюрер приведет хотя бы малейшее, но точное доказательство моей вины перед Германией и вами.
Генерал обернулся к шефу гестапо:
— Господин штурмбанфюрер. Приведите же!
— Доказательства? Пожалуйста. Я только что вернулся о того места, где был так называемый бой по спасению лейтенанта Шпица. Вы, как помнится, говорили, что там было убито три партизана. Но увы! Трупов там нет. Нет и могил. Правда, там измята трава, остались лошадиные, человечьи следы, на деревьях царапины пуль, но убитых… как говорят в России, нет и в помине. Что вы скажете на это, господин личный представитель президента?
— Мне нет необходимости вступать с вами в словесную перестрелку, уважаемый шеф гестапо. Я прошу пригласить очевидцев.
— О! — поднял палец штурмбанфюрер. — Вы опоздали. Ваши очевидцы уже в подвале гестапо.
— Я заявляю вам еще один протест, господин штурмбанфюрер!
— Сколько угодно.
— Я требую освободить моих спутников, — наседал Гуляйбабка. — И прошу пригласить сюда очевидцев, о которых сказал выше.
— Вы, очевидно, имеете в виду лейтенанта Шпица и его невесту? — улыбаясь, уточнил штурмбанфюрер. — Пожалуйста. Только что они могли видеть с завязанными глазами?
Фон Шпиц позвал сына и Марту. Они явились тут же, перепуганные и бледные, как в час перед смертной казнью. С вопросом к ним обратился Гуляйбабка:
— Молодые люди. Скажите господину штурмбанфюреру и своему отцу: видели ли вы на той поляне, где вас хотели казнить, убитых партизан или это вам лишь показалось со страху?
— Нет, нет, — замахал руками Вилли. — Не показалось. Нет. Я своими глазами видел троих убитых. Один лежал навзничь, раскинув руки. Двое — уткнувшись лицом в грязь.
Марта сказала то же самое и еще добавила, что она видела, как у того убитого партизана, что лежал на спине, сочилась изо рта кровь.
Штурмбанфюрер выскочил из-за стола:
— Черт возьми! Но где ж тогда эти убитые?
Гуляйбабка подошел к шефу гестапо, дружески обнял его правой рукой:
— Господин штурмбанфюрер. Вы забыли одну из старых традиций русских партизан. Они не оставляют погибших на поле боя, а увозят их на свою стоянку, где и хоронят в братской могиле.
Штурмбанфюрер шагнул к телефону:
— Арестованных освободить! Срочно заготовить пропуска. Да, да! На всех! Хайль!
Трогательно и пышно проводил в дорогу господина Гуляйбабку старый интендант. В карету он насовал ему разной снеди, канистру шнапса, ручных гранат на случай нападения партизан и почти слезно просил простить за то минутное подозрение, которое вкралось в душу его, когда штурмбанфюрер сказал, что "ваш гость не тот, за кого так тепло его принимают".
— Ах, этот Поппе! — вздыхал генерал. — Чуть не омрачил наши добрые отношения. Вечно он лезет со своим дурацким подозрением.
— Давайте простим ему, — говорил Гуляйбабка, стоя у дверцы кареты. Всякое в жизни бывает. У него ведь такая служба!
— Нет, нет. Я это ему при случае припомню. Он чуть меня не скомпрометировал. Каково бы было! Генерал фон Шпиц вручил Железный крест красному партизану! Он бы вогнал меня в могилу.
— И все-таки не будем мстительны, господин генерал. Забудем.
— Что ж… Забудем так забудем. Но уж мне вас не забыть. Вы сделали для меня то, что и Железным крестом не отплатить. Прощайте. Счастливый путь. Хайль Гитлер!
Гуляйбабка нырнул в карету. Кучер дал коням вожжи. Фон Шпиц, все так же стоя с вытянутой рукой, крикнул:
— Жду вас в Смоленске! Тыл скоро переберется туда… поближе к Москве. Хайль!
Проводив спасителя Вилли, генерал фон Шпиц немедля взялся за проблему собственных миллионов. Прежде всего он отшлифовал с военной точки зрения все пункты гуляйбабкинского проекта приказа, а когда это было сделано и готовый приказ отослан для эксперимента в сто восьмую егерскую дивизию, пригласил на доверительную беседу Вилли.
— Мой сын, — начал степенно, ласково генерал. — В последнее время, на склоне своих лет, я много думаю о тебе, будущих внуках и вообще о судьбах людей на войне.
— И что же ты надумал, папа? — ухмыльнулся Вилли.
— Не смейся, милый. Это очень серьезно. Вот ты смотришь на мои погоны, на мой мундир, увешанный крестами, и думаешь, наверно: какой папа счастливый!
— Разве этого мало? О, если б мне мундир генерала!
— Как ты наивен, Вилли! — вздохнул генерал. — Я тоже был таким когда-то.
— А теперь?
— А теперь, сынок, на закате лет, мне хочется быть богатым, чтоб мой сын, мои внуки не стояли в длинной очереди за эрзац-сосисками, эрзац-маслом, а имели такое же богатство, как наши Круппы, Шенки, Функи, Шпееры… О, они великолепно понимают, что такое война! Они наживают на ней многие миллионы. Так почему же не может воспользоваться войной генерал-майор фон Шпиц?!
— Можешь, папа! Можешь! — воскликнул Вилли. — Мне тоже очень хочется разбогатеть на завоевании Урала.
— Урал, сынок, далеко, а смерть за кустами, — вздохнул генерал.
— Какая смерть? От радикулита не умирают, папа.
— Ты забыл, Вилли, что помимо радикулита есть еще бомбы, мины, а в тылу и партизанские пули. К тому же и старость.
— Не надо хандрить. Ты еще крепок, папа.
— Не успокаивай. Поход в Россию — моя последняя песнь. Я тороплюсь увидеть тебя миллионером.
— Миллионером? Откуда появится миллион?
— У меня есть на это свои прикидки. Мы открываем собственную фирму по снабжению армии вещевым имуществом, главное — сапогами.
— Где же мы их возьмем?
— Где твой отец будет брать сапоги или портянки — не твоя печаль. Твоя забота — получить несколько вагонов солдатского тряпья, открыть фабрику сапог, мундиров, создать видимость отправки этого дерьма на фронт и предъявлять мне счета на оплату.
— Папа, ты мудр, как фюрер! Дай я тебя расцелую!
Колеса кареты личного представителя президента раскручивались всю ночь и на дымном рассвете остановились на центральной площади большого украинского села возле белой мазанки под железной крышей.
Судя по доске объявлений, вкопанной у крыльца, и телефонным проводам, нырнувшим с деревянного столба в широкое, нежилое окошко, в доме совсем недавно размещался сельсовет. Теперь же с фронтона крыльца наводила страх вывеска: "Канцелярия господина старосты".
На продолжительный стук на крыльцо вышел, кряхтя и кашляя, заспанный старикашка. Под мышкой он держал, словно палку, старую, заржавевшую винтовку. Почесав поясницу, старик прищурился и, увидев карету со всадниками, растерянно заметался, не зная, что ему делать: то ли шмыгнуть в коноплю, то ли бросить винтовку и, подняв руки, закричать «сдаюсь».
— Спокойно, папаша. Не тронем, — поднял руку вышедший из коляски Гуляйбабка. — Нам нужен ваш староста пан Куцый. Не вы будете пан Куцый?
Старик перекрестился:
— Прости, господи. Я подворный дежурный… По охране будынку. А пан Куцый… звиняюсь: его у нас больше паном Песиком зовут. Так вин, пан Песик, вже пишов. Вже копае.
— Что копает?
— Все копае, що пид руку пидвиртатысь: ямы, бунты, спрятки, сундуки… дюже добре копае.
— Гм-м, — удивился Гуляйбабка. — В такую рань и уже копает. А может, он дома, дрыхнет на перине?
Старик замотал головой, будто на него набросились осы. Соломенная шляпа его едва удержалась на затылке.
— Ни. Просты, боже. Наш голова цей блажи себе не дозволяе. Вин, не даст сбрехаты Христос, зовсим не спит. Як прийшло вийско из-за кордону, так сна и залишився. Все на ногах, все по хлевах та дворах туды-сюды, як гончак, стрибае. Да и колы ему спаты с такими людьми? Все що ни треба ховают: хлиб, сало, яйцо, даже корив кудысь заховалы. Но пан Песик скрозь землю бачит. За версту, або бильшь запах мясного чуе.
— Преувеличиваете, дед, — сказал Гуляйбабка. — Таким обонянием люди не обладают.
— Цеж людина, а не пан Песик. Наш пан Песик, бьюсь об заклад, у самого биса вынюхае спрятки. Да що бис. Вдова Одарка, милуясь в копне сина с кумом Грицько, втеряла заколку и шуткуя сказала, що вона була не з проволок, а золота. Так верите. Найшов. Перебрав всю копну по стиблынке и найшов. А кум Охрим…
— Довольно, дед. Нечего зубы заговаривать. Отвечайте точно, где староста?
— Это пан Песик-то?
— Песик, Песик, дед. О нем и спрашиваем.
— Да где ж ему буты, — пожал порванным плечом кожуха старик. — Знамо де. Копае.
— Где? В каком месте?
Старик, сощурив глаз, изучающе посмотрел на молодого представительного парня в голубом дорожном плаще, на стоявших за его спиной еще четырех таких же щеголеватых, на весело балагуривших по-русски кавалеристов и, так и не определив, кто они, что за люди, озадаченно поскреб под шляпой:
— А бис его батьку знае, де кто и що копае. Вин мени про те не докладав. Я дюже мала для него птаха.
— Где его дом? — спросил Гуляйбабка.
— Дом недалечко. За ставком, на попивской усадьбе, тилькы там вин не бувае.
— Жаль, — вздохнул Гуляйбабка, — Мы много потеряем, не увидев такого старателя. Пошли, господа, — и повернул к карете. Старик окликнул его:
— Хвылину! Одну хвылиночку. Вспомнив. Загадав, де пап Песик копае.
— Ну? — обернулся Гуляйбабка.
— Допреж скажите, який сегодня день?
— Пятница, — подсказал один из сопровождающих Гуляйбабку.
— О, це так и е. В пятницу у него на выселках якась операца «Куча».
Гуляйбабка повеселел:
— Где эти выселки?
— Да туточки. Рядом. Мабуть, в одной версте.
— Вы можете показать?
Старик пожал плечами, кивнул на канцелярию старосты:
— А як же с охороною? Я же на посту. Вин мени може здрючку даты. Э-э, да пес з ним, — махнул рукой старик. — Видбрихаюс! Поихалы! Бачу, вы хлопцы вроде ничего.
Гуляйбабка усадил деда на облучок рядом с Прохором. Туда же сел и сам. Карета в сопровождении всадников загрохотала по безлюдной, будто вымершей улице, а затем, резко свернув в проулок, выкатилась в открытое поле.
— Значит, довольны старостой? — спросил Гуляйбабка. Вопрос был лобовым, и старик, не зная, что за начальство с ним сидит, заговорил уклончиво:
— Людина вона привередна. Всим не угодишь. Одному и розумный дурень, а другому и осел умнесенек. Так и тутечки. Апанасу вин кум и сват, а для Грицка — плетень.
Солнце высоко поднялось над пирамидальными тополями. Синие, заметно укороченные тени ложились на полеглый, перезревший, никем не убираемый ячмень. Тучи грачей, горланя и сверкая крыльями, вымолачивали колосья. Припекало. Гуляйбабка снял плащ, свернул его, положил на колени. На груди у него блеснул холодным светом Железный крест, увидев который старик беспокойно заерзал на облучке, сгреб в кулак свои обвислые усы, сдавленно закашлял:
— А так, кхы-кхы… Вин ничего, наш голова. Дюже чудова людина. Дай бог тому, хто его народив. Мы вси молымось за здоровье его матери, за того, хто до нас цего Песика прислав. Тай як не молитысь, судите сами. До пана Песика нам, старым, була ну чиста шкода. Вид самой весны до осени хлопцы та дивчины не давали хвилины поспаты. Спивают и годи. А тут ще коривы, та пивни, та ягня орут. Но слава богу, ций ярмарке прийшов конец. Пан Песик швидесенько втихомирил всих. Хлопцив та дивчин заслав в Ниметчину. Туды ж коров та дворовых птах. И ось яка красота, ось яка теперь в селе чудова благодать! Спи скильки потребно, хочь вовсе не вставай. Никто не хохоче, не блее, не реве, не кукарекае.
Выжидая, что скажет на это сидящий рядом пан начальник, старик помолчал, украдкой взглянул на него и, заметив улыбку, снова заговорил:
— И маю намир сказаты вам, пане начальник, нашим паном Песиком дюже задоволенный пан голова миськой управы. Колы пан Песик привиз до него двух кобанив, теля та тридцать решетив яичек, вин сказав тоди: "Ось такого старосту нам пошукати. Це музейна ридкость для нас. Гордисть батьки фюлера".
"Музейную редкость" и "гордость батьки фюрера" Гуляйбабка заметил еще издали. Пап Песик, низенький, щуплый, один из тех, которых дразнят «недоносками», стоял возле маленькой хатенки на навозной куче и, тыча железным прутом под ноги, во всю охриплую глотку отчитывал чем-то провинившихся четырех полицейских.
— Симулянты! Лодыри! Сукины сыны! Только водку глотать да жрать сало! кричал он. — А кто будет копать? Староста? Сам фюрер? Я вас проучу! Я вас выучу! Брысь! Не пререкаться! Копать!
Утирая рукавами потные лысины, полицейские окружили навозную кучу и начали лениво раскапывать ее. Староста подбежал к одному из них — горбатому, одетому в черную рубаху с белой повязкой на рукаве, вырвал из его рук лопату, оттолкнул от ямы:
— Прочь! Все прочь! Сам раскопаю, гроб вашей матки.
Он кинул под забор пиджак, шляпу, ремень с пояса и, засучив рукава синей рубашки, начал с резвостью петуха, решившего блеснуть перед курами, разбрасывать навозную кучу.
Полицаи, не занятые работой, вдруг увидели скачущих к ним всадников и, приняв их за партизан, бросились врассыпную — кто за угол хаты, кто через забор в подсолнухи. Горбатый сунулся в подворотню, но застрял и не мог протиснуться ни вперед, ни назад.
Пан Песик, стоявший спиной к улице и увлекшийся навозной кучей, оглянулся и увидел опасность лишь тогда, когда копыта коней зацокали совсем рядом. Бежать было поздно, и он, бледнея и замирая, предоставил себя в лапы судьбы-злодейки.
Один всадник, в кожанке, с немецким автоматом на шее, ехавший в голове колонны на белом поджаром коне, отделился от строя и подскакал ко двору. Выхватив шашку из ножен, лихо отсалютовал:
— Господин староста! Подойдите к карете. Вас приглашает личный представитель президента.
Пан Песик, вытирая на ходу руки, опрометью подбежал к карете и вытянулся перед сидящим на облучке Гуляйбабкой. Страх, обуявший его, отнял у него дар речи. Он только бледнел да растерянно моргал. По заросшему, как у пуделя, лицу его катились капли пота. От него, как от жука, только что вылезшего из-под кучи, несло навозом.
— Пан Песик, — заслоняя нос ладонью, заговорил Гуляйбабка. — Имею честь засвидетельствовать вам свое почтение. Партизаны в вашем районе есть?
— Никак нет! Не имеются, — выпалил пан Песик. — Тут степя… Тут все спокойно-с.
— В таком случае мой обоз остановится на вашем хуторе на привал. В полдень жарко. Слепни. Ехать тяжело.
— Так точно! Рад буду принять. Только зачем здесь? Лучше в селе. Там речка, прудочек, — он кивнул на взмыленных коней и изнуренных жарой всадников. — Можно искупать людей, лошадок…
— А чем плохо здесь? — спросил Гуляйбабка, осматривая постройки и местность. — На горе скотный двор, можно укрыть коней, под горой — ракиты, пруд.
— То не пруд, господин начальник. То сточная яма.
Жижа туда с коровника, свиноферм… А на прудок похожа, и глубока, не смею возразить…
— Жаль, — вздохнул Гуляйбабка. — Жаль. Коней бы по жаре не мотать. Ну да что ж, — он хлопнул ладонью по коленке. — Едем в село! Овес найдется?
— Овса нет, но найдем.
— Где?
— Откопаем. У саботажников возьмем. Мне все приходится добывать лопатой. Потому, извините, я в таком виде. Лично яму таво-с…
— Ну и как успехи?
— Пока ничево-с. Только начали. Но по запаху чую: сало там.
— И я… И я теж казал, пан староста, що у вас нюх, як у того гончака, отозвался старик-проводник, продолжая сидеть все там же, рядом с кучером на передке. — А пан начальник, не поверив, сказав, що такого у людей нема.
— Вы правы, отец, как белый день. Теперь я и сам вижу, что нюх у вашего старосты не хуже, чем у гончака. Даже овчарка не могла бы учуять под навозной кучей сало, а вот он учуял…
— Рад стараться! — рявкнул пан Песик. — Рад копать!
— Копать будете после, — махнул рукой Гуляйбабка. — А теперь подойдите ко мне и склоните свою бесценную голову.
Пан Песик не только склонил голову, но и стал на колени перед высоким начальством.
— По поручению президента БЕИПСА, — надевая на шею старосты черную ленту, сказал приподнято Гуляйбабка, — я награждаю вас, пан Песик, извините, Куцый, за исключительные заслуги перед фюрером высокой наградой — медалью БЕ первой степени.
Пан Песик потянулся губами к руке Гуляйбабки.
— Встаньте! — отдернув руку, приказал представитель президента. — Скажите лучше, будет ли коням овес.
— Будет. Все будет. И овес и угощеньице. — И, подхватясь, обернувшись к стоявшим у дома на горке троим полицаям, хрипло прокричал: — Эй, Копытченко, Мялкин, Сушихвост! Живо сюда! Живо!!!
Полицаи, гремя сапогами, подбежали к карете, вскинули руки к кепкам.
— Немедля в бредень и ловить на уху. Да чтоб покрупней! И к ухе чтоб все было! А не то! Ну!
Полицаи звякнули подковами каблуков и побежали на колхозный двор за бреднем. Староста, держа руку на сердце, почти переламываясь, поклонился:
— Прошу в село, милостивые господа! У пана Песика есть чем угостить. Да я для вас всю душу… всего самого себя.
…Судя по многим признакам и, в частности, по множеству больших бронзовых окороков ветчины, висевших на чердаке, в запечье дома, пан Песик выворачивать себя пока не торопился, а выворачивал других.
Разморенные ночной дорогой и полуденной жарой гости, пообедав и наскоро накормив коней, улеглись на прохладных глинобитных полах спать. Пан же Песик, не теряя времени, уехал на подводе кончать дело с навозной кучей.
…Когда пан Песик вернулся через два часа в весьма отличном настроении (на бричке он привез кадку найденного под навозом сала), обоз гостей уже вытянулся на дорогу и что-то выжидал.
— Господин Песик, на вас поступила жалоба, — сказал Гуляйбабка, как только бричка старосты остановилась возле кареты, а сам староста поспешил вытянуться возле нее.
Гуляйбабка вытащил записку из нагрудного карманчика, где белел носовой платок.
— Неизвестным лицом подброшена в комнату, где я отдыхал. Долг службы требует прочесть ее вам. Соизвольте послушать. "Господа высокие начальники! Наш староста пан Песик из кожи вон лезет, чтоб выслужиться перед вами и показать, что он вовсю старается ради фюрера, но это все обман, мишура. Пан Песик охотится только за крохами, отбирая последнее у сирот и детей…"
— Ложь! Клевета!! — воскликнул побледневший Песик. — Я ничего не минул. Я обобрал все дворы.
— Пан Песик! А-я-я-яй, — покачал головой Гуляйбабка. — В таком чине и так невоздержанно ведете себя. Дайте же дочитать.
— Молчу. Умолк. Звиняюсь, — поклонился Песик.
— "…Песик охотится только за крохами, отбирая последнее у сирот и детей, — повторил строчку Гуляйбабка, — а большие клады добра он не видит. Не мешало бы, в частности, у Песика спросить: почему он до сих пор не извлек из ямы с навозной жижей (что у колхозного двора) запаянный железный сундук, в котором спрятано сто тысяч колхозных денег? Ему же хорошо известно, что сундук там, на трехметровой глубине. Однако ж пан Песик и не чешется. Для кого же, спрашивается, он приберегает эти деньги? Нам думается, что не для Великой Германии".
Гуляйбабка сунул записку стоявшему с раскрытой папкой наготове заведующему протокольным отделом Чистоквасенко:
— Приобщить к делу для доклада гебитскомиссару, — и, не удостоив даже взглядом растерянно моргающего Песика, зашагал вдоль колонны.
Пана Песика ошеломила зачитанная Гуляйбабкой жалоба. В навозной жиже лежат такие деньги, а он не знал, раскапывая пустячные ямы с тряпьем и салом. Ах как же он опростоволосился! И что теперь будет, что будет, если этот чиновник с Железным крестом в самом деле доложит гебитскомиссару? Нет, нет. Скорее же объяснить, оправдаться. Песик догнал начальство и залепетал:
— Неточная информация. Совсем неточная, господин начальник. Я не знал. Клянусь богом, не знал, что там спрятаны деньги. Я бы давно, сам лично. Только вот в чем туда залезть? Нет водолазного костюма.
Гуляйбабка остановился.
— Отговорка, пан Песик. Чепуха на постном масле. Вы давно бы могли достать противогаз и спуститься в нем. Но вы действительно "не чешетесь".
— Чешусь, пан начальник. Буду чесаться, вот свят крест, — он осенил себя крестом. — Разыщу противогаз. Разобьюсь, а достану.
— Разбиваться не надо. Поберегите себя для фюрера. Мы поможем вам. Ступайте к моим интендантам и скажите, что я велел выдать вам новый противогаз. В нем вы опуститесь хоть к дьяволу в котел. Учтите, что господин гебитскомиссар был более высокого мнения о вас, и если вы не достанете эти сто тысяч…
— Вытащу! Расшибусь! — гаркнул Песик, и в рачье-красных от недосыпания глазах его блеснула страшная решимость.
Гуляйбабка вскинул руку к цилиндру:
— Валяйте! Тащите. Да чтоб все сдали германским властям до копейки.
Мимо кареты, застегивая на ходу черную, с широкими рукавами мантию, прошел где-то подзапоздавший священник. Гуляйбабка окликнул его:
— Ваше священство! На минуточку.
— Чему буду богоугоден? — подойдя к карете, поклонился поп.
— Благословите пана Песика на трудное предприятие.
— Простите, не расслышал. Благословить или причастить?
— Можно и то и другое.
Отец Ахтыро-Волынский снял крест, помахал им перед носом старосты.
— Да благословит и помянет господь бог наш раба своего пана Песика, тьфу! Чуть в грех не вошел. Как звать-то?
— Идрагил Панфутич.
— Начнем сначала. И да благословит и помянет господь бог наш раба своего Инра… индра… тьфу! И придумают же имя такое. Начнем сначала. И да благословит и помянет раба твоего Авдрагуила и да будет царствие ему… Аминь!
Обоз Гуляйбабки взял курс в Горчаковцы — к старосте Стефану Гниде, заслужившему благодарность гебитскомиссара.
Гебитскомиссар Волыни был прав. Староста горчаковцев Стефан Гнида оказался и в самом деле на редкость гостеприимным. Он лично встретил обоз Гуляйбабки еще на окраине села и выразил превеликую благодарность за оказанную честь. Однако проявить во всю силу свое хлебосольство пан Гнида по весьма уважительным причинам не мог. Ночью был налет партизан, и в жестокой схватке погибло восемь из десяти полицаев.
— Это были хлопцы на подбор, — сказал еще по дороге Гнида. — И горилку пили добре, и по амбарам мастера…
Убитые лежали под белой простыней возле обгорелого забора. Двое уцелевших грелись (заря выдалась прохладной) у головешек догорающей комендатуры. От костра сильно припекало, но полицаи никак не могли согреться, их все еще трясло. Да и сам господин староста прозяб не на шутку. Зубы его выстукивали что-то похожее на чечетку. И немудрено. Ведь староста был лишь в исподнем белье: партизаны слишком внезапно атаковали комендатуру, и было не до одежды. Да и исподнее так сильно разорвалось, что приходилось то и дело прикрывать попавшейся под руку головкой подсолнуха то место, которое даже в бане прикрывают. Нельзя сказать, что Стефан Гнида не пытался спасти верхнюю одежду. Однако из этой попытки ничего не вышло, кроме новой потери: на голове у него обгорели волосы, остались одни лишь рыжие пеньки, ну точь-в-точь такие же, как у опаленного гусака.
— От имени президента и лично от себя, — сняв цилиндр, сказал опечаленным голосом Гуляйбабка, — выражаю вам, господин Гнида, глубочайшее соболезнование по поводу гибели доблестной полиции и вашего личного обожжения. Но, смею вас заверить, вы обгорели не напрасно. Фюрер не забудет вас. Когда он узнает, что вы продолжали служить ему даже в одних кальсонах, он наверняка наградит вас Железным крестом. Я же награждаю вас от имени президента БЕИПСА медалью БЕ первой степени.
К Гуляйбабке поднесли малахитовую коробку. Он вынул оттуда медаль на черной ленте и торжественно повесил ее на шею растроганного до слез Гниды.
— Поздравляю. Носите и помните: ваши деяния не будут забыты.
— Спасибо, пан начальник! Величайшее спасибо! — залепетал, обливаясь слезами, староста. — Мы… я всей душой, пан начальник, всем сердцем…
— Погодите. Еще не все, — прервал Гниду личный представитель президента. Пользуясь предоставленной мне властью, я решил оказать вам помощь в захоронении вашей полиции.
— Ой, дай бог вам!.. Только чем оплатить вашу помощь? У нас было очень много добра собрано, пан начальник, да все лесные бандиты захватили.
— Не беспокойтесь. Наша помощь безвозмездна. Мы бесплатно закопаем вашу полицию и… и, пожалуй, про запас отроем вам еще несколько могил. Копать-то, вижу, некому, все население разбежалось.
— Разбежалось. Убежало, пан начальник. Кто в лес, кто в дебри кукурузы… Но подождите же. Подождите, бесовы души! — погрозил кулаком в сторону леса староста. — Вы еще узнаете, кто такой Гнида, дай только подкрепление придет. И пояснил: — Подмогу я запросил из Луцка. Обещали.
— Сколько? — спросил Гуляйбабка.
— Сколько погибло. Восемь хлопцев обещали прислать, пан начальник. Все, как есть, восемь.
— Значит, надо выкопать шестнадцать?
— Точно так, пан начальник.
Гуляйбабка обернулся к сопровождавшим его лицам, неотступно следовавшим за ним и готовым тут же уловить его распоряжения.
— Помощник президента по свадебным и гробовым вопросам!
Подлетел длинноногий Цаплин в темном траурном фраке:
— Слушаю вас.
— Господин Цаплин! Распорядитесь вырыть восемь могил для погибших за фюрера. И… и восемь резервных, чтоб господин староста не испытывал в этом нужды. Имея такой резерв, он сможет лучше сосредоточиться на решении задач, поставленных фюрером.
— Я вас понял. Разрешите начать?
— Да, да. Поторопитесь. Нам дорог каждый час. Нашей помощи ждут в других местах.
Цаплин, тронув край черного цилиндра, быстро ушел. Гуляйбабка позвал заведующего протокольным отделом:
— Господии Чистоквасенко! Составьте протокол о безвозмездной помощи господину Гниде. И заготовьте удостоверение о награждении господина Гниды медалью БЕ.
— Есть! Будет сделано! Но дозвольте спросить: медаль какой степени? Первой или второй?
— За такие заслуги, господин Чистоквасенко, может быть награда только одной степени — высшей. Черная лента уже на шее господина старосты. Разве не видите?
— Извиняюсь. Не заметил. Спешу подготовить наградные документы.
С кадилом в руке подошел отец Ахтыро-Волынский. Длинная черпая мантия на нем едва не волочилась по земле, широкие рукава развевались. На груди на оловянной цепи висел большой серебряный крест с изображением распятия Иисуса Христа.
— Мир праху их, — махнул он кадилом над убитыми полицаями. — Скатертью дорога в рай божий. Кто хозяин убиенных? С кем разговор вести?
— Я, батюшка. Со мной, — поклонился Гнида.
— Отпевать вознамерены или закопаете без оного?
— Отпеть, батюшка. Непременно отпеть. За труды, сколь надо, заплачу.
— Само собой. Без оного я бы и рукавом не махнул. Время эвон трудное! Уголь в кадило и тот чего стоит, не говоря о мирских хлебах.
— Сколько вам, батюшка?
Отец Ахтыро-Волынский покосился на тощий бумажник старосты:
— Панихида в храме стоит сто целковых за усопшую душу. Я же, как священник богоугодного БЕИПСА, беру со скидкой десять процентов. Паче того, еще сброшу рублишко. Уголь, яко вижу, есть.
— Скиньте еще малость, отец наш. Деньжонок совсем маловато, — взмолился староста. — Налоги еще не собрал. Кругом саботаж. Отпевать-то не отдельно, а разом всех.
Отец Ахтыро-Волынский поскреб перстом обгоревший на солнце нос, махнул рукавом:
— Бог с вами. Тако ж и быть. Скину еще два процента за оптовый отпев. — И, обернувшись к гревшемуся на пожарище полицаю, крикнул: — Отрок божий! А заряди-ка мае угольком кадильце. Да подымней, подымнее каким, чтоб подольше чадить.
Помощь старосте Гниде началась. Члены "Благотворительного единения" трудилась горячо, сбросив с плеч рубашки. Они за какой-то неполный час отрыли близ сгоревшей комендатуры шестнадцать могил полного профиля и установленного стандарта, а дабы в «резервные» могилы не упала блудная скотина или пьяный полицай, обнесли их забором в три жерди.
Растроганный пан Гнида не знал, как и чем отблагодарить за помощь. Он слезно умолял важного гостя остаться на поминки полицаев и отведать горилки со свежей телятиной, нашпигованной луком, но гость любезно отказался.
— Мы весьма признательны вам за приглашение на столь важный ужин, сказал, поклонясь, Гуляйбабка. — Рады бы разделить с вами эту горькую трапезу, но торопимся оказать помощь фюреру.
— Ай, жаль! Ай, жалко, пан начальник! — вздыхал Гнида, успевший вырядиться в новый костюм, сильно пахнущий нафталином. — Ну возьмите хоть что-нибудь. Хоть бутылягу горилки или полтеленка. Жареный теленочек. Смачный теля, пан начальник.
— За горилку спасибо, а телятину, пожалуй, взять можно, — почесал за ухом Гуляйбабка и обратился к кучеру: — А вы как считаете, Прохор Силыч?
Сидевший на облучке с вожжами в руках разнаряженный в кучерские доспехи Прохор облизнул усы:
— Взять надо, сударь. Чего ж не взять. В дороге все пригодится. Да и горилку, если хороша.
— Та добрая. Очень добрая, пан начальник, — расхваливал староста. — Из чистого сахара. От одной кружки глаза на лоб лезут. Ай какая горилочка! Ай какая!
Вместе с окороком жареной, еще теплой телятины на телегу начпрода погрузили ведерную бутыль горилки. При этом староста путано просил:
— Выпейте за мертвых. Во здравие… За упокой их. Меня. За старосту Гниду. Вспомните. Не забудьте…
— Не забудем. Вспомним. Помянем, — старался поскорее отвязаться Гуляйбабка от назойливого старосты, но не тут-то было. Гнида с цепкостью сухого репья ухватился за рукав.
— Фюреру. Хвюреру расскажите обо мне. Хоть одно слово. Хоть полслова. Хоть только назовите фамилию, пан начальник. Мол, Гнида… Гнида очень любит вас.
— Скажу. Непременно скажу. Да пустите же, Гнида! Эка прилипли! Прощайте! Счастливых похорон!
Гуляйбабка вскочил в карету и, выхватив из картонного ящика патефонную пластинку, протянул ее старосте:
— От президента. Любимая мелодия господ офицеров. Будут в восторге. Ау фидер зейн!
Староста хотел что-то сказать в ответ, но карета тронулась. Тогда он ухватился за дверцу ручки и долго бежал рядом, крича:
— Пан начальник! Пан начальник! Гниду, не забудьте Гниду! Гни-ду-у! Гни-ду-у-у!!!
Приказ ноль пятнадцать о снятии обмундирования с убитых в полках сто восьмой егерской дивизии встретили криками: "Слава фюреру! Ура национальным героям!" А через неделю на интендантские склады повалили из-под Гомеля, Ельни, Смоленска и первые партии обмундирования с убитых. В двух пакетах тыловые сортировщики обнаружили кальсоны с наклейкой "Особо важно" и записку, вложенную в них. "Просим извинить, что не успели выстирать и посылаем в таком виде, но эти вещи принадлежали подлинно национальным героям. Брюки сняты с командира пятой пехотной роты обер-лейтенанта Хрипке, который при атаке высоты под Смоленском остался один без солдат (вся рота погибла), но продолжал кричать: "Вперед на Урал!" Полотняные кальсоны пятьдесят восьмого размера, четвертого роста принадлежат безымянному солдату, который не в пример другим, отступая под натиском противника, не просто бежал, а, положив автомат на плечо, стрелял назад из автомата и тем самым снизил скорость преследования русскими с сорока километров в час до тридцати пяти".
Приказ ноль пятнадцать радовал. Вещевое снабжение армии улучшилось. За какие-нибудь две недели генерал фон Шпиц обул всю сто восьмую дивизию и два выведенных в резерв полка.
Сапожная карусель, предложенная Гуляйбабкой, завертелась с истинно немецкой четкостью. Штабные писаря едва успевали приходовать обмундирование. В Берлин потекли счета на оплату липовых товаров. Фон Шпиц даже не стал утруждать себя маскировочными перевозками дерьма с мертвых в Берлин и обратно. Так надежнее. Гестапо не докопается. Но… Дотошный Поппе и сюда просунул свое хитрое рыло.
Вызвав фон Шпица в гестапо, Поппе угостил его коньяком и, расспросив о том, о сем пустячном, сказал:
— Ваша четкая работа по снабжению армии вызывает достойное восхищение, мой старый друг, но увы! Не у всех. Находятся недовольные свиньи, которые стряпают жалобы. Да вот одна из них. Разрешите прочесть. — И, не ожидая «разрешения», прочел: "Вынужден донести, что приказ по тылу номер ноль пятнадцать о реквизиции обмундирования с убитых в качестве боевых реликвии вызвал наряду с волной патриотических чувств и волну горькой иронии. При чтении приказа в четвертой пехотной роте один из солдат воскликнул: "Вперед в замогильные герои!" В кармане у погибшего ефрейтора третьей роты Грабштейна нашли коробку вшей и записку в ней: "В случае моей сверхгероической гибели прошу вас согласно приказа ноль пятнадцать передать это носимое мной «имущество» в национальный музой. Слава отличившимся!" В шестой роте того же полка пятеро солдат задали своему фельдфебелю вопрос: "Относится ли чесотка к числу боевых реликвий, подлежащих сдаче в музей?" Поппе сунул листок в сейф.
— У меня тоже возникло недоумение, мой старый друг.
— Какое, господин штурмбанфюрер?
— Как, например, понимать преамбулу вашего приказа, где говорится: "В великих сражениях на полях России наши храбрые солдаты прославляют не только фюрера, Великую Германию, себя, но и все то, что находится с ними и носится ими". Что вы имели в виду под словами "носится ими"?
— Я имел в виду оружие, обмундирование, снаряжение, боеприпасы.
— Я тоже подразумеваю это, но, как видите, — штурмбанфюрер развел руками, — циники еще не перевелись, мой старый друг, и я бы откровенно посоветовал вам дать к приказу поправку. Сформулировать последние строки приказа примерно так: "…и все неодушевленное, носимое ими". Тогда наверняка никакой идиот не зачислит в боевую реликвию нательных паразитов. Вы согласны, мой старый друг?
Фон Шпиц согласно кивнул головой.
Пятой пехотной роте везло на победы, но не везло на командиров. Один напоролся на пулеметный огонь, другой подорвался на противотанковой мине, и от него не нашли даже медальона. Третий — обер-лейтенант Хрипке командовал дольше всех и совсем было взял высоту «102» под Смоленском, но остался без роты. На гребне высоты он успел только крикнуть: "Вперед, на Урал!", и тут его и сразило осколком мины.
Фрица Карке шлепнуло тоже осколком, и на той же высоте. Очнулся он от того, что с него что-то насильно снимали. Подняв голову, Карке с ужасом увидел, что сапоги и брюки с него уже стащили и теперь здоровенный солдат-верзила поспешно стаскивал с него кальсоны. Другой рослый солдат стоял с мешком наготове.
— Молчи! Твоя песенка спета, — сказал верзила. — Твои кальсоны принадлежат теперь Империи!
— Какой Империи? Что ты мелешь?
— Дитрих, растолкуй этому тупице, что к чему. Впрочем, пока распутываю завязки, я и сам ему растолкую. Так вот, дубина, согласно приказу по тылу, твои кальсоны будут отосланы в национальный музей Германии как кальсоны национального героя. Так что лежи и не брыкайся.
Фрицу Карке, конечно, очень хотелось стать национальным героем, но оставаться без штанов наедине с комарами ему никак не хотелось. Он оказал тыловым реквизиторам сопротивление, и те стукнули его чем-то твердым по голове.
…Очнулся он второй раз глубокой ночью. Тех двух с мешком уже не было. Горели звезды. Светила луна. Кругом валялись трупы в зеленых мундирах — все без сапог, нижнего белья, и Карке, поджидая санитаров, стал было подсчитывать, сколько в полку будет "национальных героев", как вдруг вспомнил про свои брюки, в которых лежал медальон с драгоценным ордером. Думая, что с него сняли только кальсоны, а брюки, может, упали, когда бежал с высоты, он лихорадочно пошарил там и сям по бурьяну, но брюк нигде но было. И тогда Карке ухватился за голову и, ударившись о засохшую глину, заревел на все поле: "Караул! Грабеж! Они украли мою землю… Сорок семь десятин кубанского чернозема!"
Долго катался Карке по холодной, кремнистой глине, проклиная всех чертей на свете. Потом затих, прислушался.
На высоте, так и не взятой у противника, зло огрызались пулеметы. Внизу у кустов звякали котелки, пиликали губные гармошки. Там были свои — новые кандидаты в "национальные герои". Ощупав голову и найдя на ней мокрую шишку, Карке тихо пополз на музыкальные звуки и запах сосисок.
В большой снарядной воронке сидели с котелками на коленях незнакомые солдаты. Среди них Карке узнал командира отделения фельдфебеля Квачке. В роту, видать, только что пришло повое пополнение, и Квачке старался подбодрить новичков песенкой на губной гармошке.
Ввалившись в воронку, Карке вытянулся во весь свой двухметровый рост, и стукнув голыми пятками, доложил:
— Господин фельдфебель! Докладывает рядовой пятой пехотной роты сто пятого пехотного полка Фриц Карке. У меня только что похитили сорок семь десятин кубанского чернозема вместе с брюками и кальсонами.
— Милый Карке, — заговорил с жаром Квачке. — Не волнуйся, радуйся. У тебя же такое событие! Поздравляю!
Квачке чмокнул рядового Карке в щеку и, подняв, как победителю на ринге, руку, воскликнул:
— Новобранцы! Перед вами стоит подлинный национальный герой Германии. За храбрость, проявленную на той высоте, с которой мы только что победно отошли, он удостоен великой чести! Его личные вещи — сапоги и кальсоны отосланы как боевые реликвии героя в музей Берлина. Призываю вас брать с него пример. Хайль Гитлер!
— Зиг хайль! — угрюмо отозвались солдаты, продолжая есть капусту и молчаливо смотреть на полуоголенного героя.
— А теперь скажите, кто из вас недоел сосиски? — спросил фельдфебель. Надо угостить доблестного героя.
— Спасибо. Мне не до сосисок. Меня тошнит, — простонал Карке. — Разрешите мне в санчасть. Поскорее…
— Вы ранены?
Карке давно очухался от удара по голове, однако, торопясь поскорее разыскать своп украденный ордер, он притворился серьезно раненным и сказал:
— Так точно, господин фельдфебель. Ранен. Какой-то негодяй, снимая с меня кальсоны, ударил меня чем-то тяжелым по голове, и я еле держусь на ногах.
— Мужайтесь, Карке. Вы страдаете не напрасно. Отныне ваше белье будет висеть под стеклом вместе с бельем Кайзера и Бисмарка. Идемте. Я сам отведу вас в санчасть.
Квачке подхватил под руку первого "национального героя" пятой роты и, заслоняясь им от свистящих пуль, повел его подальше от высоты.
Новобранцы продолжали молча доедать сосиски.
Молва! Какие ветры так быстро разносят ее! Куда не улетит она за какие-то считанные дни и часы! Птицам ли тягаться с нею, тройкам ли почтовым? Вот только что вылетела она из гнезда, с места, где родилась, глянь — а она уже невесть где!
Ну откуда, казалось бы, станет известно в глухом селе
Черевички, что существует какое-то "благотворительное единение", что едет оно по селам, оказывает помощь фюреру и что есть в нем поп-батюшка, который за сносную цену со скидкой венчает старост и полицаев? Ан нет же, и сюда долетела молва-плутовка и раззвонила о БЕИПСА во все колокола.
Не успел Гуляйбабка подъехать к дому пана старшего полицая Изюмы, как навстречу ему все изюмово семейство: сам пан Изюма с хлебом-солью на расшитом полотенце, его толстая, дородная Изюмиха, похожая на раздутый сапогом самовар, и две дочери-толстушки, похожие на фарфоровые чайники.
Хозяин семейства был из рода тех, о ком говорят: "не в коня корм", которых пичкают, пичкают овсом, а все без толку, потому что у коня давно съедены зубы и он вот-вот откинет копыта. Правда, наблюдение насчет зубов и копыт к пану Изюме не подходило. Зубы у него, как показывала верноподданническая улыбка, были все в наличии и довольно-таки острые, как у грызуна-хомяка. Внешний вид также нисколько не говорил, что пан Изюма скоро "отбросит копыта". Тонкая фигура, облаченная в старинный костюм-тройку. Повязка полицая на рукаве. Бодрая осанка, топорщистые тараканьи усы…
Пока Гуляйбабка не спеша, весьма внимательно рассматривал хозяина, тот меж тем подошел к карете и отвесил гостю такой поклон, что Гуляйбабка вздрогнул. Экие чудеса свершаются на свете! Стоял человек целым-целехонек, совсем прямой, стройный, будто кол проглотил и вдруг… бац — и напополам переломился. Переломился, и все тут. Однако, отступив на шаг, Гуляйбабка тут же увидел, что пан Изюма нисколько невредим, а, пуще того, здоровенько смотрит откуда-то снизу, с уровня башмаков, и ждет, когда от него примут каравай с горстью соли. Причем правая нога его откинулась назад и, опираясь на носок ботинка, слегка покачивалась, как хвост у сидящей перед хозяином собаки.
Высокий гость уже имел честь видеть любезные поклоны пана Песика, господина Гниды, но тут перед ним было что-то необыкновенное, наиредчайшее. Пан Изюма не только непревзойденно изогнулся, но и бесподобно улыбался. Все его лицо от рта до ушей расплылось в подобострастном умилении и безропотном повиновении. Оно как бы говорило: "Вот каков я перед вами, но коль этого мало, я могу взять да и вывернуть себя, как овчинку, чтоб видели: Изюма неподдельный — каков снаружи, таков и изнутри. Он может даже расстелиться, как конец полотенца, упавшего в грязь. Только извольте сказать словечко — и он сейчас же сделает все, что вам будет угодно".
Гуляйбабка кивнул Воловичу, чтоб тот взял у пана Изюмы подношение, а сам подошел к Изюмихе и ее застывшим в приветственном реверансе дочерям.
— Битте-дритте! Личный представитель президента, — вскинул он руку к цилиндру.
— Пани Изюма, — откинув ногу и приподняв за кончики подола юбку, представилась Изюмиха. — А это мои крошки доченьки. Нонночка и Эльзочка.
— Откуда у них такие нерусские имена?
— Были русские. Чисто русские — Ниночка и Лизочка. Но мы их поменяли. Так удобнее немецким господам. Ах, доченьки! Да что же вы стоите, как на поминках? Улыбнитесь же господину. Это же такая нам радость! Такой пожаловал гость! Важный, красивый и с Железным крестом. Ах, я только и мечтаю, чтоб мой супруг дослужился до креста.
— Смею вас заверить, мадам, — склонил голову Гуляйбабка, — ваши мечты сбудутся. Служба таких преданных личностей, как ваш муж, почти всегда венчается крестом. Начальник протокольного отдела! — окликнул он.
— Я здесь, ваше сиятельство, — подбежал Чистоквасенко.
— Составьте указ президента о награждении пана Изюмы медалью БЕ второй степени.
— Пупик! Ты слышишь? Тебя награждают, тебе такая почесть!
— Слышу. Слышу. Как же не слыхать? — отозвался пан Изюма, утирая со лба сапожную ваксу. — Да что же ты, дура, стоишь? Веди гостя в дом, распахивай двери.
Изюмиха, вихляя перед гостом крутым задом, увлекла Гуляйбабку по гравиевой дорожке к большому пятистенному дому.
— Прошу вас. Милости просим, пан начальник. Проходите, осчастливьте. Не пожалеете. У нас кто ни был — все остались довольны. Три дня тому гостил сам господин генерал. Ах как он был доволен! Как замечательно отдохнул! Мой супруг потчевал его настойкой, гусем с яблоками, самодельной брагой. А после генерал угощал меня коньяком и очень мило проговорил со мной до рассвета.
— Он что? Знал русский язык?
— О, нет. Что вы! Кроме "О мадам!" и "Будем повторяйт" господин генерал ни одного словечка.
— Какой генерал? Чего ты мелешь? — идя сзади, ворчал пан Изюма. — Сколько раз я тебе говорил, то был фельдфебель, шофер генерала, а ты заладила: "Генерал, генерал…"
— Замолчи! — огрызнулась Изюмиха. — Мне лучше знать, генерал то был или фельдфебель.
Дорожка к дому кончилась, а вместе с ней и разговор о генерале. Пан Изюма кинулся к двери, широко распахнул ее и вновь переломился:
— Честь имею! Милости просим!
— Ах, осчастливьте! — добавила супруга…Принесение «счастья» в дом старшего полицая Изюмы началось с обеденного стола. Высокий гость и его спутники так проголодались, что за каких-нибудь десять — пятнадцать минут опустошили все, что было на столе, и хозяину с хозяйкой пришлось изрядно потрясти запасы чулана, погребка, печи и подполья. Очарованная Гуляйбабкой, пани Изюмиха помимо горячих и холодных закусок торжественно водрузила на стол большой, с решето, пирог, начиненный сливой, а пан Изюма в знак благодарности за медаль, которая теперь висела у него на шее, притащил полный таз гречишного меду.
— Прошу отведать. Свеженький. В сотах.
— О-о! Да у вас, оказывается, есть и пчелы! — воскликнул Гуляйбабка.
— Двадцать ульев. Бывшего колхоза. Кушайте. Ешьте на здоровьице.
— И велика была в колхозе пасека?
— Домиков двести. Но теперь ее нет. Половину для нужд германских войск разорили, а остальные меж собой — полицией поделили.
— Прибрали к рукам, выходит? Разграбили?
— Никак нет. Душа чиста, как зеркальце. Зачем грабить, если можно и так взять. Да вы ешьте, кушайте, пожалуйста. Не гребуйте. Медок хоть и колхозный, но колхозного запаху в нем, смею заверить, ни капельки нет.
— Ну если нет, — взяв ложку, вздохнул Гуляйбабка, — то попробуем. Прошу, господа! Колхозный мед с полицейскими пирогами.
За пирогами и медом разговор пошел живее. Осмелевшие дочери Изюмы, сидящие рядом с Чистоквасенко, без умолку болтали о коротких юбках, которые им наготовила маменька, о ночных пожарах и красивых господах офицерах, бывавших в доме и проезжавших мимо. Пан Изюма, подсев к Цаплину и Трущобину, через каждую минуту любезно извинялся за то, что растерялся при встрече и не поцеловал им ручки. Пани Изюмиха полностью завладела главным гостем. Отгородив его собой от всех других, она сейчас же принялась излагать свою просьбу.
— Как вы находите моих милых крошек, ваше величество? — спросила она, начав издалека.
— Весьма недурные мордашки, — уклончиво ответил Гуляйбабка, — но девушки все ангелы, пока незамужем. Так говорит старинная пословица.
— За других не ручаюсь, но таких, как мои крошки, в России не сыскать, изрекла Изюмиха. — Они олицетворение всего прекрасного и святого. Офицер СС, проведя у нас несколько дней, сказал мне: "Зер гут, матка. Зер гут! Мы имел дел с очень корош фройлен". Вы слышите, пан начальник, как он их оценил!
— Да, да, — кивнул Гуляйбабка, черпая деревянной ложкой мед. — Высокая оценка, что и говорить. Не каждая мать слышит такое. Ваши дочери достойны своей матери.
— Я восхищаюсь ими, пан начальник. Да и как же не восхищаться! К одной из них, младшей, Нонночке уже посватался сам фюрер!
— Какой фюрер, неотесанная чурка ты! — выругался пан Изюма. — Сдалась ты фюреру. Поднять ногу он на нас хотел. Я же сто раз твердил, что это не фюрер, а штандартенфюрер. Ты понимаешь? Штан-дар-тен!
— Подумаешь, разница. Все равно не солдат, а фюрер. А коль на то пошло, то стандартфюрер звучит еще и лучше. Например, жена стандартфюрера! Теща шаблон-фюрера! Каково!
— Лучше не придумать, — выплюнул воск в тарелку Гуляйбабка. — Русская женщина — теща штандартенфюрера! Смогу заверить, мадам, кроме вас, вряд ли кому на Руси приходило в голову подобное.
— Фюрер, то бишь, стандартфюрер, — продолжала хвастаться Изюмиха, сказал, что увезет нас в Европу.
— Но, извиняюсь, зачем же ехать в Европу, когда вы живете в Европе?
— Ах, простите, я, кажется, ошиблась. Он, кажется, говорил не в Европу, а из Европы. Но я сейчас уточню. Нонна! Нонночка! Подскажи-ка, детка, куда нас обещал увезти этот шаблонфюрер? Из Европы или в Европу?
— Я не помню, мутер.
— Как же так не помнить, что обещал тебе жених.
— Они все обещают, мутер. Один — соль, другой — Европу….
Припоминая обещание штандартенфюрера, пани Изюмиха потерла лоб и вдруг засияла медным самоваром:
— Вспомнила! Точно вспомнила, пан начальник. Он сказал: "Увезу вас в Зап. Европу. Будете жить в Осле". Вам не приходилось жить в Осле, пан начальник?
— В Осле не жил, а в Осло ездил, подстригать хвост любимому ослу. Вы знаете, мадам, я очень люблю ослов. Ослы — это моя привязанность. Стоит мне увидеть осла или ослиху, как я буквально преображаюсь. Вообще, я коллекционирую ослов и свиней.
— У вас их, поди, уже конюшня? Или как ее точней назвать… ослюшня?
— Нет, до полной конюшни ослов еще далеко, но я надеюсь ее заполнить.
— А свиней?
— Свиней тоже порядочно. Но, знаете, их коллекционировать гораздо проще. Свиньи попадаются на каждом шагу. Да еще какие свиньи!
— Простите, вы собираете всех пород?
— Нет, что вы. Только редких. Но, позвольте, мадам, спросить: вы уедете в Западную Европу, а как же дом, сад, коровы?
— Здесь останется моя старшая дочь.
— У вас есть и еще дочь?!
— От первого брака, пан начальник. Так сказать, издержки молодости.
— Значит, пан Изюма — ваш второй муж?
— О, нет. Четвертый. Три первых были непутевыми. Двое удавились, а третий сам сбежал. Но, слава богу, с четвертым душа в душу. Порядочный человек попался.
— Да, редкая находка, — кивнул Гуляйбабка. — Но, позвольте, где же ваша третья фройлен?
— У портнихи, пан начальник. Свадебное платье примеряет. О ней я как раз и хотела с вами поговорить.
— Я слушаю вас, мадам.
Изюмиха придвинула вплотную к гостю свои коленки, подлила в чашечки кофе и заговорила:
— У супруга в подчинении взвод полиции. Так этот взвод, пан начальник, из-за моей старшей крошки весь как есть передрался. Каждый день битые носы, носы… Ну, мы с супругом и решили положить этому нособивству конец. Завели всю полицию в дом и сказали: "Кто больше всех любит нашу дочь, пусть выйдет и станет перед ней на колени. Мы благословим". И верите, пан начальник, упал на колени весь взвод. Мы так и ахнули. Пятнадцать человек на коленях! С кем же благословлять? Но, что ни говорите, а шило в мешке не утаишь, самую сильную любовь в жилетке не спрячешь. Видим, один из полицейских, хороший малый такой, только большой скромница, совсем обомлел, слова не может сказать. Только этак уцепился за туфельки нашей крошки и целует их, целует, а на глазах — слезы. Ну, мы сразу отделили его, а остальных за дверь.
— Вам повезло, — поставил пустую чашку Гуляйбабка. — Зять, целующий башмаки супруги, верный признак большого ума и привязанности к юбке.
— Да уж так привязан, так привязан, что и сказать неприлично. Как услыхал, что мы ему отдаем предпочтенье, в ноги мне кинулся, руки целует. "Ах, спасибо, маменька! Век не забуду. Вы сделали меня самым счастливым. А уж ее, росинку, на руках буду носить всю жизнь".
— Что же вам надо от меня, коль все так устроилось блестяще?
— Сущая малость, пан начальник. Гонец, прискакавший к нам от пана Гниды, передал, что с вами едет поп-батюшка.
— Да, едет. А что?
Изюмиха встала, умоляюще протянула руки:
— Пан начальник! Сделайте одолжение. Распорядитесь обвенчать дите. Мы заплатим. Любые деньги заплатим. Умоляю вас!
— Умолять не надо, мадам. Венчание старост и полицейских входит в круг задач моей команды. Господин Цаплин! Велите прислать сюда отца Афанасия.
— Слушаюсь!
— А вас, мадам, — обращаясь к Изюмихе, встал Гуляйбабка, — попрошу подготовить молодых и помещение для обряда. Да как можно побыстрее. Не у вас только свадьба. Сейчас многие полицаи с венком на голове.
…Как ни бегали пан Изюма и его любящая супруга, как ни суетились с приготовлениями помещения, невесты, свечей, все же начало венчания задержалось, по той причине, что долго не появлялся жених. За ним дважды посылали нарочных, куда-то бегал сам пан Изюма… Наконец осчастливленный Грицко (так звали жениха) переступил порог невестиного дома, но почему-то не с подженишником, коему надлежало носить за женихом венчальную корону, а в сопровождении здоровенного рябого полицая, вооруженного карабином и плеткой. Полицай доложил что-то пану Изюме, тут же удалился, а жениха подхватила под ручку пани Изюмиха:
— Наконец-то! Сыночек. Как ты долго наряжался! Брошенное панной слово «наряжался» никак не подходило к неумытому, непричесанному, извалявшемуся в соломе жениху, и пан Изюма, покраснев, как ошпаренный, поспешил рассеять недоумение гостей:
— Да когда ж было наряжаться? Спал он. Отдыхал в сарае после дежурства. Да ты иди. Иди, сынок. Там батюшка ждет. Невеста. Ах какой ты, прости мою душу, теленок!
Пан Изюма подхватил упершегося руками в притолоку Грицко, почти втолкнул его в горницу. Щелчок дверного замка возвестил, что все, кому надо, в сборе и можно начинать. Однако теперь, как на грех, произошла заминка у отца Ахтыро-Волынского. Загруженное вторично углем кадило (первый запал сгорел в ожидании) никак не разгоралось, несмотря на то что был пущен в ход рукав мантии и голенище чьего-то сапога. Батюшка сопел, ворчал, гремел кадильной цепью, чихал от выдуваемой золы и время от времени поминал чертей вместе с женихами. Но пока он занимался всем этим, у гостей появилась возможность поближе познакомиться с невестой, на которую было столько претендентов!
Старшей крошке пани Изюмихи было, если не обращать внимания на пудру, крем, белое, выше колен платье, вожжи спущенных до пят лент, вплетенных в косы, подрисованные ресницы и еще кое-какие омолаживающие вещицы, можно было дать этак лет двадцать восемь — тридцать. Если же принять все во внимание и махнуть рукой на заметно круглый, стянутый широким ремнем живот, то дочь старшего полицая вполне сошла бы за девочку, которой недоставало разве только скакалки. Что же касается ее характера, то он вполне соответствовал тому описанию, которое сделала за столом пани Изюмиха. Стоя со свечой в руках перед венчальным столом (он заменял амвон), невеста являла собой образец божьей скромности. Очи ее были опущены долу, ресницы недвижны, губы сложены в бант целомудрия… Кротко и смиренно ожидала она в окружении сестер своего жениха. Но вот наконец и он поставлен рядом — длинный, исхудалый, с запавшими щеками и перепуганными глазами.
Какая-то незнакомая тщедушная старушка сунула ему в руки зажженную свечку, батюшка, махнув кадилом, обдал молодых чадным дымом, и венчание началось. Прочитав нараспев несколько строк из церковного писания, батюшка осенил молодых крестом и подступил с традиционными вопросами:
— Любите ли вы друг друга, ставшие под венец?
— Любим, — промолвила она.
— Будешь любить, просидев без еды три дня в амбаре, — ответил он.
Стоявшие позади невестины сестры хихикнули. Мать цыкнула на них.
— Верны ли вы друг другу или были в согрешении? — задал новый вопрос священник.
— Верны и не были, — молвила она.
— А кто с ней в святых ходил, — буркнул он. — Разве что один архангел из небесной канцелярии.
— Вы не верьте ему, батюшка, — потупив очи, сказала она. — Врет он. Честна я и непорочна.
— Так непорочна, что дальше ехать некуда, — покосился Грицко на невесту.
— Батюшка! Я не стерплю таких поносных слов. Он меня нагло оскорбляет.
— Терпите, дочь божья. Бог терпел и нам велел,
— Терпеть? Перед этим нахалом? О нет, батюшка. Я готова сейчас же доказать вам свою безгрешность.
Отец Ахтыро-Волынский растерянно заморгал. Ему никогда не приходилось слышать подобного в такой торжественный час. Крепкое словцо навернулось ему на язык, но он сдержал его и, склонясь к уху невесты, прошептал:
— Сие грешно и непристойно. Оное деяние воздано на жениха. Пусть он сам познает, был за вами грех или Христос остановил вас в предгрешии.
Произнеся эти слова, священник осенил невесту крестом и, подойдя к жениху, также зашептал на ухо:
— Не паскудься, анафема, коль наследил. Жених-полицай упал на колени, протянув руки, ухватился за подол поповской рясы:
— Не следил я, батюшка! Святой крест — не следил. Пан Изюма подхватил жениха за шиворот и водворил на прежнее место, рядом с невестой.
— Имей совесть, Грицу. Я же с тобой добренько толковал, — он незаметно сунул жениху кулак под нос. — Дюже добренько. Але еще разок потолкуем? А?
Сестры-чайнички снова хихикнули. Тут уж мать не утерпела и, подхватив их под руки, вывела в опустевшую прихожую.
— Идите, идите, милые. Тут без вас обойдутся.
— Ой, мутер! Так интересно!
— На чужое счастье глазеть нечего. Своего надо добиваться, а вы только хи-хи да ха-ха. Чем скалить зубы, шли бы лучше перед этим усатеньким президентом ножками повихляли. Смотришь, и уцепится за какую. Мужчины, они падки на красивые ножки.
— О, мутер! Мы уже устали, — возразила одна.
— Перед обером вихляли, — уточнила другая, — перед штандартенфюрером вихляли…
— Недаром вихляли. Обер принес фунт соли, а этот, как его, стандартный фюрер обещал… вы забыли? Визу в Европу или, кажись, из Европы. Ах, голова, опять забыла, куда он обещал-то.
— В Зап. Европу, мутер. В Зап. Европу.
— Вот видите. Не в какую-нибудь там Жмеринку, Вапнярку, а в саму Европу! Да и по правде сказать, невелика шишка этот фю стандарт, чтоб за него держаться. Коль есть выбор, надо выбирать, копаться. Этот с усиками, по крайней мере, прези-дент!
— Фи-и, президент! — свистнула Лиза-Эльза. — Сам сказал, что личный представитель президента.
— Не фикай, коль не знаешь ни уха ни рыла. Мать больше вас разбирается в больших шишках, в том, чего стоят фюреры и президенты. Это, может быть, как раз и хорошо, что не президент, а только личный, вроде бы при нем. Президентам эвон скольким дают под зад, а эти личные остаются.
Пани Изюма ласково обняла дочерей, чмокнула в щеку одну, другую, потрепала их за мордашки.
— И еще один козырь, доченьки мои, милые крошки. Даже если он не удержится этим личным, все равно его супруга будет плавать в золоте и шампанском. Этот усатенький ужасно богат. Он коллекционирует ослов и свиней. А одному ослу даже делал в Осле завивку. Так что не теряйтесь. Ловите эти усики. Цепляйтесь за них. Цепляйтесь! Ах как жаль, что мне не шестнадцать! Я бы в него, голубчика, этого ослиного коллекционера, когтями, как сова, и не разжала бы их, пока б не упал на колени. А потом бы я была кто? Какая-нибудь баран… барон… баронесса! Жена знаменитого ослиного коллекционера! Ах, ну что ж вы стоите? Ступайте, спешите же. Эйн, цвей, дрей!
Вошедшая в роль баронессы, Изюмиха вытолкнула дочерей за дверь и поспешила в зал. Увы! Там все уже подходило к концу. Широко размахивая кадилом и вытягивая какую-то непонятную ноту, священник с помощью самого Изюмы и подоспевшего на помощь рябого полицая вели «счастливую» чету на последний заход вокруг стола, и, как заметила «мутер», жених на свою невесту уже не косился.
Тем временем Гуляйбабка осмотрел двор хозяина, поговорил с толпой женщин, стариков и детей, осаждавших крыльцо, и пришел к выводу, что пан Изюма переламывается, однако, не перед всеми, напротив того, очень любит, чтоб селяне переламывались перед ним. Но, как выяснилось из разговора с жителями, примеру пана Изюмы никто следовать не хотел.
— Де ж нам взять такие гибкие спины? — кряхтел, опираясь на палку, глубокий старик в домотканых портках и рубахе. — Отвыкли мы гнуться, тай годи.
— Хай вин сказытся, щоб мы лба свои перед ним билы! — воскликнула женщина с ребенком на руках.
— Жди, пока он сказится. Коров всех наших заграбастав, ирод окаянный! запричитала маленькая старушка.
На крыльцо вышел сияющий, довольный пан Изюма. На шее у него болталась и позванивала о пуговицу медаль БЕ. Гуляйбабка, призывая к вниманию толпу, поднял руку:
— Достопочтенные граждане! Уймите свои вопли и слезы. Сегодня грешно плакать. Сегодня надо бить в барабаны, играть во все скрипки и танцевать до упаду. Сегодня, милые граждане, в вашем селе великий праздник! Бракосочетаются дочь пана Изюмы и пан полицай Грицко Андросенко!
Снова поднялся шум, гам, разные выкрики, пожелания жениху и невесте дьявола в перину. Гуляйбабка утихомирил толпу только тогда, когда крикнул:
— Да тише вы, растак ваше дышло! Дайте же досказать. Тише!
Толпа умолкла.
— Так я и говорю, по случаю этого бракосочетания и получения паном Изюмой высочайшей награды — медали БЕ второй степени объявляется радостная новость. Великородный и высокочтимый вами пан Изюма возвращает вам всех отобранных коров!
— И свиней? Свиней хай верне, сучий хвост.
— И свиней тоже, — добавил Гуляйбабка и глянул на Изюму.
Пан Изюма побледнел и готов был закричать: "Караул! Грабят!" Но перед таким важным гостем он и рта раскрыть не посмел. Только вытянулся столбом и опять переломился.
Жители хлынули к воротам. Гуляйбабка, увидев в толпе Трущобина и Цаплина, крикнул им:
— Отберите парочку для коллекции. Из личной закуты! Каких получше.
Как только обоз Гуляйбабки покинул подопечное село пана Изюмы и выехал на ровную, уводящую в дальние леса дорогу, кучер Прохор обернулся к сидящему рядом своему начальству, сказал:
— Хочется мне с вами поговорить об одном деле, сударь, да боюсь, что у вас тут же найдется пословица, дескать, не уподобляйся той кенгуру, которая сует нос в каждую дыру.
— Да, есть такая про запас. Только слова в ней иные. Не встревай, милый кум, пока думает Наум. А если по-военному, то сие означает: "Командир решает солдат не мешает". Но это к слову. Говорите, Прохор Силыч. Слушаю вас.
— Думка меня гложет, сударь. Хватит ли вам медалей на шею всех старост и полицаев? Уж очень щедро вы их раздаете.
— Смею заметить, Прохор Силыч, вы слишком много взяли на себя. Наши медали — это всего лишь капля в море. О шеях старост и полицаев помимо нас заботятся очень многие. Однако к вашему предостережению надо все же прислушаться. Давайте на досуге подсчитаем, хватит ли нам действительно медалей.
Пока Гуляйбабка и Прохор заняты этим подсчетом, вкратце поведаем, из чего отлита знаменитая медаль и что на ней изображено.
В отличие от Железного креста, отштампованного из олова, смешанного с цинком и залитого черной эмалью, медаль, учрежденная президентом БЕИПСА, выглядела, конечно, беднее. И на это была своя причина. Руководителям благотворительного общества тоже хотелось, чтоб в их медали присутствовали такие же благородные металлы, как и в Железном кресте фюрера, но реальная возможность всегда хватает прыткое желание за фалды. У фюрера в руках целое государство и все захваченные страны. Он мог, разумеется, не жалеть на изготовление награды ни кровельного цинка, ни ложечного олова. В благотворительном же общество о такой роскоши не могло быть и речи. Сунулись чеканщики искать олово, цинк, а кроме нескольких корыт да двух десятков ложек, разбейся, ничего больше не нашли. Но даже при этом труднейшем положении надо отдать должное создателям медали.
Не имея в Хмельках ни оловянного завода, ни монетного двора, они все же нашли выход и отчеканили для старост и полицаев великолепнейшие награды. Выручил местный заводишко, консервировавший рассольники и майонезы. На его дворе было найдено два ящика новеньких, пахнущих свежей смазкой баночных крышек. Они-то и были пущены в ход.
Кое-кто из скептиков выразил сомнение насчет изящности награды, а меж тем медаль БЕ первой степени удалась на удивление. Ярко начищенная и покрытая в ободке черным лаком, она не уступала медалям фюрера. Красоту ее дополняло выдавленное в центре легко читаемое БЕ, что означало: "Благотворительное единение".
При создании медали БЕ были жаркие споры о ее креплении. Одни предлагали крепить ее посредством штифта и гайки, другие склонялись к тому, чтоб приварить булавку…
— Нужна прочная черная лента, — сказал президент, выслушав все предложения, — чтоб медаль не сорвалась с шеи награжденного.
Все нашли в этом здравый смысл, и медаль БЕ первой степени была подвешена к черной брезентовой ленте, не уступающей в прочности пеньковому шпагату. Лента к тому же придавала медали солидность и красоту. По утвержденному статусу награжденный имел право носить медаль на верхней одежде, что давало возможность гражданам видеть героев "нового порядка" даже ночью, так как медаль имела свойство блестеть и в темноте.
Медаль БЕ второй степени была меньшего размера, но изготовлялась она из того же металла, предназначенного на заводишке для закупорки банок с майонезом. Лента на ней была точно такая же, как и на медали первой степени, с той лишь разницей, что та полировалась, скользила, а эта имела грубую обработку и не скользила.
Но вернемся к оставленным в раздумье личному представителю президента и его почтенному кучеру и попытаемся узнать, чем же закончился их подсчет.
Увы! Дневная жара и монотонный стук колес по неровной однообразной дороге укачали и Гуляйбабку и Прохора. Прислонясь друг к другу плечом и том самым поддерживая друг друга они, как птицы в ночном перелете, тихонько пересвистывались носами.
Посвист задремавших седоков, вплетенный в ленивый скрип колес, бренчание трензелей уздечек и фырканье коней составляли ту сладкую музыку жаркой и дальней дороги, которая помнится с детства и до седой бороды. А навстречу плыла другая, тоже устало-дремная, но довольно-таки веселая музыка. Она слышалась все ближе, ближе, и вот уже донесся скрип колес и слова поющего человека:
Ой ты, куме, ты, Масею,
Чи ты бачив чудасею?
Гуляйбабка продрал глаза, тряхнул головой. Из-под горы навстречу карете выезжала телега. Вначале показался конец задранного в небо дышла, потом выросли четыре растопыренных золотых рога, сгорбленные воловьи спины, старая фура на высоких колесах, броский черный гроб, разрисованный желтыми цветочками, а верхом на гробе вислоусый старикан, чем-то похожий на подворного дежурного канцелярии пана Песика.
Старик так увлеченно, так вдохновенно пел, что, казалось, забыл обо всем на свете и только видел перед собой кума Масея, которому рассказывал в песне про какую-то чудасею.
Як у поли чоловик
Комарами орав
Та три плуга поломав.
Пел он, покачивая из стороны в сторолу головой, увенчанной соломенной шляпой с широкими обвислыми полями.
А мухами волочив
Три бороны разтрощив.
Ой ты, куме, ты, Масею,
Чи ты бачив…
— День добрый, дедок! — воскликнул Гуляйбабка, миновав волов и остановясь рядом с фурой, тоже остановившейся. — Кому везете «жилье»?
Старик вздрогнул, узнав сидящих на передке кареты, и улыбнулся во все черное, загорелое лицо, но, спохватясь, что улыбка неуместна, как-то враз напустил на лицо печаль, закачал горестно головой:
— Ой, таточко! Ой, маты ридна! Горе, страшне горе свалилось на нас. Такое горе, такое горюшенько, що и рассказаты не можу. Все село в траури. Весь люд изошов слезами.
— Но что же случилось? Что?
Старик вытер рукавом белой рубахи сухие глаза, снял шляпу:
— Три дня тому… Ай, горе какое! Ай, горе! Утонув, утопився наш обожаемый, наш наидобрейший пан Песик.
— Пан Песик?! Что вы говорите? Да куда ж его угораздило? Куда он нырнул? У вас вроде и озера глубокого нет.
— Правда ваша. Правда, хлопче. Ставка нема. Зато навозная яма есть. Дюже глубокая бучилина. В ней вин, — старик перекрестился, — царство ему на тому свете, и утопився.
Гуляйбабка обернулся к кучеру:
— Вы слышите, Прохор Силыч, какое у них несчастье? Пан Куцый, то есть пан Песик, утонул в навозной яме.
— Слышу, сударь. Что и говорить. Несчастье так огромно, что неизвестно теперь, как людям и жить.
— Ой и не говорите! — тряс головой старик. — С головушки не идет утрата. Что делать нам без Песика, как жить?! Все село стонет. На гроб собирали, все как один по рублю принесли, а кое-кто и по два не пожалел. Это ж такой был человек, такой был Песик!
— Простите, папаша, один вам вопрос, — прервал причитание старика Гуляйбабка. — А при каких обстоятельствах пан Пуцик, простите, Песик нырнул? Подробности знаете?
— Знаю. Как же не знать. — Старик поправил крышку гроба. — Я и сват Задримайло как раз были при этом за понятых. Я цигарку курил, а сват Задримайло держал ту шлангу, через которую пан Песик, сейфу выискивая, воздух глотал. Поначалу ее, то есть шлангу, сам пан полицай направлял. А тут, как на грех, его, пана полицая, по нужде в кусты потянуло. Ну он шлангу нам, а сам брюки в руки и гайда. А пан Песик с маской на лице где-то там, на дне ямы, денежки колхозные ищет. Старательно ищет! Только булькута из вонючей жижи идет. А пан полицай все в кустах. Ну, как на грех, прижало его. То ли он чего жирного наелся, то ли гнилого. А сват Задримайло та я стоим, шлангу держим, про то да се балакаем. А дале сват и говорит: "А не пора ли нам, сватове, тянуть его?" Я тоже говорю, что вроде бы пора, а вроде бы и нет. "Это же такое дело, как и хлеб печь. Передержишь — плохо, недодержишь — худо". Сват тоже так рассуждает, однако мы потянули. Не дай бог сбрехать, дружненько так потянули. Да-а… Вытягиваем, а пана Песика нет. Только маска с него. Сват и говорит: "Снял, поди, пан Песик, чтоб легче было. Сейчас вынырнет". Но ждем-пождем, а он не выныряет. Опять закурили по цигарке. Нет старосты — и баста. Что за хвороба? То булькута со дна шла, а то смотрим — и пузырей нет. А пан полицай все в кустах пребывает. Что делать? Мы быстро суем длинной палкой маску на дно. Сват еще крикнул в шлангу: "Держи, пан! Только не молчи, ради бога. Как найдешь гроши, скажи. Мы здесь. Ждем тебя. Вытянем зараз". — Старик вытер нос рукавом, безутешно потряс головой. — Ой, горенько! Горе мое! В другой раз втроем тянули его. Дюже дружно тянули. Пан полицай ще сказал, что "не иначе пан Песик сейфу с капиталом подцепил". Но нет. Вместо сейфы какую-то корявую железяку вытянули.
— А с Песиком что же? — спросил Прохор. Старик перекрестился:
— Царствие утопленному. Багром вытянули его. В жиже захлебнулся.
Верхом на конях подскакали Волович, Цаплин, Трущобин, отец Ахтыро-Волынский.
— Что случилось? Почему стоим?
— Шляпы долой, господа! — встал на передке Гуляйбабка. — Смертью героя третьего рейха… в подлой навозной яме погиб непревзойденный мастер по выгребанию ям, кавалер медали БЕ — пан Цуцик, извиняюсь, Песик.
Всадники встали на стременах. Старик снял шляпу, перекрестился:
— Упокой его душу грешную.
Цаплин надел цилиндр, тронул разрисованную крышку гроба:
— Роскошный гробик. Где такой достали, старина?
— Там, за Припятью, — махнул хворостиной в сторону синеющего на горизонте леса старик. — У нас степь. Досок не достать. В колхозе, правда, было много досок, но их все на гробы в соседнее село забрали. Там, говорят, паны полицаи большую победу над партизанами одержали, и на гробы панов полицаев досок не хватило.
— Вам повезло. Люкс достали, — продолжал помощник президента по свадебным и гробовым вопросам. — Такой гроб — это мечта многих старост и полицаев.
— А-а, где там повезло, хлопче добрый? Горе-то, горюшенько какое! ухватясь за седую голову, заголосил старик. — Утонул, пропал в клятой жижке наш замечательный, наш обожаемый Песик…
Гуляйбабка слез с передка, подошел к фуре, тронул за плечо старика:
— Уймите свое безутешное горе, диду. Поберегите горькие слезы. Еще не все такие выдающиеся ямокопатели утонули в навозной жиже. Еще много их на земле. Будет о ком слезы лить.
Старик поднял голову, глянул повеселевшими глазами:
— Ой, спасибочко, сынку! Утешил старика. Правду сказал. Не все еще, не все сгинули. Будет о ком слезу обронить. Низко кланяюсь вам и на этом добром слове дозвольте мне поспешать. Время душное. Не зимой хоронить, пан староста может тьфу! — завонять.
— Счастливый путь, — протянул руку Гуляйбабка. — Приятных похорон!
Старик крикнул на волов, хлестнул их хворостиной, и скрипучая фура вновь запела свою дорожную, а вместе с ней затянул опять и старик:
Ой ты, куме, ты, Масею,
Чи ты бачив чудасею…
Гуляйбабка окинул взглядом свой спешенный на привал обоз и крикнул:
— По коням!
Трудно просыпаться на птичьей заре… Сон-чародей этак и манит тебя вздремнуть еще минутку, понежиться, побыть в плену какой-нибудь сказочной феи. Но тот, кто отбросит к дьяволу эти сладкие соблазны и воспрянет вместе с птицами, ни за что не пожалеет потом. Он попадет в еще более прекрасный, но уже не сказочный, а живой мир, распахнутый перед ним во всей волшебной красе. Раннее утро околдует его, зачарует переливами лучей и красок, радостными звуками и песнями, дивными рисунками и картинами, захватит в плен, вдохнет ему свежие силы, даст птичьи крылья, и человек вдруг гордо поднимет голову, вздохнет во всю грудь и, улыбнувшись, скажет:
"Как же прекрасно жить на земле, дышать воздухом росных трав и берез, встречать рассвет, слушать милые песни птиц, любоваться созданием природы и человека и самому петь и созидать!"
Утро в России! Есть ли еще где-нибудь на земле такие чистые росы, такой дивно свежий, настоенный на тысячах цветов и трав, хмеле, хвоях, листьях кленов, берез и тополей, смешанный с запахами зрелых хлебов воздух, такой синевы, глубины и размаха небо, такие веселые птичьи ярмарки и такое дух захватывающее раздолье, которое открывает каждое утро синий рассвет перед человеком?
Иван Гуляйбабка проснулся оттого, что на него сыпанул крупным горохом дождь. Рывком отбросив с головы дорожный плащ и все еще лежа на спине, он увидел над собой растрепанные косы дремной березы, а выше них — иссиня-чистое, в затухающих звездах небо. Оно как бы разделилось надвое. Левее березы было почти таким, как и в полночь, когда просыпался проверять часовых, правее же чуть развиднелось, дрогнуло легким, еле заметным румянцем. "Что за диво! Небо чисто, а сыпануло дождем. Ах, вот кто виновен! Комендант зари — белка. Прыгнула с березы на березу и сбила росу. Куда же ты, милая, держишь путь в такую рань? Ах, вот куда! Ну, ну! Поспешай, товарищ комендант".
Рыжий юркий зверек с загнутым вверх пушистым хвостом, держа направление к чернолесью, пробежал по толстому суку березы, легко перемахнул на соседнюю осинку и, рассыпая серебро росы, пошел скакать по макушкам сосен и елей. Вздрогнули, устыдясь своей неубранности, березы. Тихий шепот побежал от них по земле: "Просыпайтесь, просыпайтесь, просыпайтесь… — послышалось вокруг. Румяниться, румяниться, румяниться пора".
"Ха-ха-ха-ха", — раскатисто засмеялся в орешнике дрозд, подслушавший шепот белоногих красавиц.
"К чему наряжаться, к чему наряжаться? Совсем, совсем, совсем ни к чему", — заговорила в кустах ивняка варакуша — соперница соловья.
В разговор вступила зорянка, за ней скворец, малиновка, скандальная сойка… и вскоре защелкала, засвистала, защебетала, заспорила вся бессчетная птичья рать. Тщетно пытался перекричать их с луга коростель. Не разогнал и метавшийся меж деревьями коршун. Спор разгорался с каждой минутой все сильней и сильней. А березы меж тем подрумянились, причесались, сбежались то парочками, то по трое, то в целые хороводы и начали поглядывать на луг, где фыркали кони и сладко похрапывали невесть откуда занесенные в такую глушь раскудрявые женихи.
Гуляйбабка, молодецки раскинув по мягкотравыо руки, ноги, сладко потянулся, вдохнул хмель черемушно-березового настоя и, крякнув от удовольствия, вскочил на ноги.
— Подъем! Побудка, хлопцы!
Задвигался, закашлял, зазевал спавший на лужке близ берез походный лагерь "Благотворительного единения". Одни возрадовались хорошей зорьке, другие заворчали:
— В такую рань! Еще бы часок!
— Вставай, вставай! Да живо. По тревоге. Поможем фюреру — тогда и отоспимся. Все проснулись? Ста-но-вись!.. Равняйсь! Смирно! Нале-во! Правое плечо вперед! За мной! На зарядку. Шагом-м…
И вот уже вся команда, растянувшись в гусиную цепь, замелькала между берез. Впереди сам личный представитель президента. Позади, задрав рясу выше колен, с крестом на шее, босиком едва поспешал отец Ахтыро-Волынский.
— Бог не супротив порядку и тоже любит физзарядку, — бросил он на ходу стоявшему у кареты Прохору.
— Зря, батя! Бог сниспошлет крепкий дух, — кричал от кухни повар.
— Пока с небес дождешься, семь раз согнешься, — хохотал священник, сверкая пятками, мокрыми от росы.
Закружились, завертелись в хороводе с удалыми молодцами березы, только успевали то приседать, то вставать, то низко кланяться.
— Спинку! Спинку пригните, батюшка. А теперь руки кверху, выше над головой, будто на небо лезете уже. А вы, Чистоквасенко, что чешете за ухом? Кверху тянитесь, К веткам березы, а то женитесь — невесту без лестницы не сможете поцеловать. Вот так. Хорошо!
…Зарядка, утренний холодок, ключевая вода взбодрили гуляйбабкинских молодцов. Заулыбались, повеселели они, будто каждый по доброй чарке горилки хватил. Ну а крепкий, заваренный брусничником чай с пшеничными сухарями и вовсе развеял усталость, поднял общий настрой.
— Ожили? Хорошо! — кивнул чаевничающим солдатам Гуляйбабка. — А час тому ведь ворчали, как старые деды. Признавайтесь: ворчали, что подняли в такую рань?
— Был такой грех, — ответил за всех самый молодой в обозе солдат. — Только начала сниться девчонка, обнял было… И бац тебе — подъем. Нет, что ни говори, а наш брат по части сладких сновидений бедный, несчастный человек. Обкрадывают нас.
— "Обокрали". "Несчастный человече". Эх, голова твоя два уха! — вздохнул Гуляйбабка. — Да прежде чем слово сказать, надо язык привязать. Уж если на совесть, то наш брат солдат — самый счастливейший человек. Сколько утренних зорь он встретит за службу свою! Сколько раз увидит, как солнце над землей встает! И вовсе он не тот бедный Макар, на которого все шишки валятся, а богач! Самые чистые росы — его. Самый свежий воздух — его. Самые первые песни пернатых — его. Самое дивное небо — тоже его. И коль обкрадывают кого, так это только того, кто дрыхнет до обеда и тюфяком встает.
— Истина. Истина глаголет вашими устами, — подтвердил отец Ахтыро-Волынский. — Кто рано встает, тому бог дает.
— Не бог дает, а человек сам берет, — внес поправку Гуляйбабка. — Как говорится, пока лежебока храпел, работящий все сделать успел. Да я бы за один только петушиный крик с чертом вместе с постели вставал.
— Нет теперь тех петухов, что на зорях пели. Всех фрицы поели, — вставил реплику молодой солдат.
— Не ной, как комар над ухом, — обернулся на голос Гуляйбабка. — Будут вам и петух и куры. А что касается сна про девчонку, то сказал бы тебе, паренек, да жаль, что отец священник рядом.
— Коль бухнули в один колокол, то бейте и в остальные, — хлебая с присвистом чай, отозвался священник. — Ничто земное мне не чуждо.
— Мой звон только для холостяков, — сказал Гуляйбабка. — Пусть тот, кто вздумает выбирать невест, также воспользуется зарей.
— А почему? Почему зарей-то? — раздались голоса.
— А потому, что в это время они выходят без краски, без замазки, в натуральном виде. Рассказал бы вам про случай один, да не смею хлеб у других отбивать. Давайте договоримся так. На каждом привале один час изучаем немецкий язык. Другой — отводим смеху. Выступать по алфавиту. Каждый рассказывает какую-либо самую веселую историю из своей жизни. Повторяю. Из своей, а не из бабушкиной. Тем самым, мы убьем сразу по два зайца. У приунывших будем разгонять хандру и побольше узнаем друг о друге. Согласны?
— Согласны! Все «за». Даешь смехочас!
— Отлично! Принимается. Не будем раскачивать быку хвост, он у него и так качается. Начнем сейчас же. У кого из вас фамилия с буквы А? — Гуляйбабка бросил взгляд на отца Ахтыро-Волынского. Тот пожал плечами:
— Не смею перечить воле людской. Да простит Христос, — он перекрестился, отмахнув заодно комаров, и начал: — А было сие сотворенье под крещение Христово, в ту пору, когда мне ошнадцатый пошел. Дает мне как-то матушка моя один гривен, бутыль и говорит: "Пойдешь, Афоня, в соседнее село во храм, поставишь Николаю-чудотворцу свечку и наберешь святой водицы". — "Пойду, говорю, мамань. Наберу, говорю, и непременно поставлю", а самого аж кинуло в жар: "Как же я пойду из села куда-то на ночь, коли меня моя возжеланная — дочь дьячка — ждет? Да отлучись я не только на ночь, а на малую малость, как ее тут же за амбар уведут". А скажу вам, братья, было кого уводить. Мне ноне архигрешно описывать все ее бесподобные прелести: полные ножки там, округления прочих мест… Я позволю сказать лишь одно. Возжеланная Ольга моя была отменно хороша. Я по ней, окаянной, с ума сходил.
— А она по вас? Как она?
— Если б замечал подобное, опаски б не имел, — ответил священник. — А так душой весь исходил. Как оставить ангелицу одну, коли за ней соблазников, яко за волчицей в рождественский мороз. Ну, сунул я бутыль под забор в лопухи и на крылечко к ней — моей бесподобной. До третьих петухов богохульных соблазнителей палкой отгонял, до той самой поры, пока опочивать не отошла. А я тем часом бутыль в руки и к речке. Зачерпнул там воды и тихонько домой: "Получай, мамань, святую водичку. Из священного чана набрал". — "Спасибо, ответствует, — Афонюшка. Спасибо, детка моя. Ложись спать. Небось эвон как уморился". Лег я и давай святых молить, чтоб вода не протухла. Всех святых и угодников вспомнил. Одного, анафема, забыл — апостола Павла. Он-то на меня и возгневался. Встала утром матушка, взяла бутыль, чтоб избу опрыскать, а там о пресвятая богородица! — жук плавает. Форменный из речки жук. Мать за веник. Я на колени. Крещусь, молюсь: "Из святого чана, мол, брал, собственноручно, а откуда жук мерзкий взялся, сном и духом не чую. Может, в шутку подкинул кто". Поверила матушка, с миром отпустила. А вскорости и пасха подошла. Матушка кулич мне в руки, пяток крашеных яичек: "Ступай-ка, Афонюшка, со старушками, освяти. Да Николаю-угодничку поставить свечку не забудь". — "Освящу и не забуду, мамань", — отвечаю, а сам чуть серым волком не взвыл. "Да как же я пойду, коли бесподобная Ольга перед очми стоит?" Взял я кулич и туда ж, под забор, в божьи лопухи. Да простит всевышний! Не терять же возжеланную из-за кулича.
— Мудро, батюшка! Правильно решили, — одобрительно загудели вокруг. Живой кулич куда вкусней! Поп отмахнулся рукавом:
— Да цыц, ты. Не богохульствуй. Внемли, что дале было.
— Внемлем, батюшка. Внемлем.
— А дале пришел сей раб божий к дьячку на крыльцо, а бесподобной и след остыл. Только запах духов да черемух преогромное охапище на той лавке, где восседала. Увели, анафемы! Экое сокровище вырвали из рук! Кинулся я к речке в черемушные кусты ее искать — свою возжеланную. Туда бегу, сюда, ухом к земле припадаю, очи деру, ан шиш тебе. Будто нечистый ее проглотил. А тут еще крапива. Обстрикался весь, спасу нет, руки зудят, лицо тоже. Э-э да сгинь она, пропади с бесподобностыо своей! Вылез я из болота и к забору, где кулич спрятал. Домой пора. Божьи старушки из храма идут. Матушка и братья со священным куличом ждут.
— Правильно, батюшка! — выкрикнул все тот же голосок. — Я бы тоже по Волге-матушке ее послал.
— Помолчи, не сбивай. Поставь на чеку язык.
— Ставлю, батя. Уже на предохранителе стоит. Священник поймал согнутой в совок ладонью летавшего перед носом настырного комара, смял его, бросил под ноги, зло плюнул:
— Тьфу, анафема! И сотворит же бог такое. Будто нечего было делать ему. Тьфу! Ну, пришел я к забору, сунулся в лопухи, а там… мать пресвятая богородица, отец заступник! Преогромный пес, облизываясь, стоит. Нос в куличной пудре. На языке канальи скорлупа от яиц.
— Неужто сожрал?! — всплеснул руками Прохор.
— Все, как есть, употребил, — махнул рукавом священник. — И этак благодарными очами зрит на меня. Дескать, "превеликое спасибо вам за пасхальный кулич. Отродясь такого не едал".
— Ну и влипли вы, ваше священство! — покачал головой Гуляйбабка. — Как шмель в повидло.
— Да уж видит бог, влип. Так влип, что и досель не очухаюсь.
— Как «досель»?
— А вот так, мирские отроки. Помышлял я в ту пору учителем стать. А богомерзкий кобель и дьячкова дочка сие помышление опрокинули в тартарары. В наказанье за грех услали раба сего учиться на священника. Да так до сих дней и служу.
— А возжеланная-то как? Что с ней? — спросило сразу несколько голосов.
Отец Ахтыро-Волынский только рукавом махнул:
— Отстаньте, не тревожьте больше мою грешную душу.
Гуляйбабка встал:
— Смехочас окончен. Благодарим вас, батя. На другом привале слушаем Воловича. Приготовьтесь, Волович.
— Есть приготовиться! — скрипнув кожаной курткой, встал Волович и показал Гуляйбабке зажатые в ладонь часы: — Пора в дорогу.
— Да, пора. По коням!
Заклеив шишку на голове и вдосталь отоспавшись на мягкой, чистой постели, Фриц Карке, побродив в поисках укромного местечка по лазарету и не найдя его (все было забито ранеными), закрылся на крючок в туалетной комнате и, усевшись на подоконник, начал писать жалобу.
"Командиру сто пятого пехотного полка сто восьмой егерской дивизии майору Нагелю, — строчил торопливо он, — от рядового Фрица Карке. Ставлю вас в известность, что сего числа, августа месяца тысяча девятьсот сорок первого года, меня, национального героя пятой пехотной роты, начисто ограбили. У меня похитили сорок семь десятин земли! Сорок семь десятин кубанского чернозема!
Подробности грабежа. Еще накануне войны с Россией вы, господин майор, любезно выдали мне ордер фюрера на сорок семь десятин русской земли и сказали, что я могу получить ее по своему желанию, где угодно: на Украине, в Белоруссии, на Кубани и даже на Урале. Тогда же мне вручили и медальон, куда я и вложил свой ордер, чтоб в том случае, если меня разорвет в крошки, похоронная команда нашла его и вручила моей любящей жене.
Свои сорок семь десятин я, господин майор, мог получить далеко не топая, тут же, рядом с границей. Но как истинный патриот Германии, желающий помочь фюреру, я считал своим кровным делом двигаться дальше и получить положенные мне сорок семь десятин под Полтавой. Об этом своем намерении я, господин майор, доложил своему ротному командиру и сообщил письмом жене Эльзе.
Обер-лейтенант Дуббе мое патриотическое рвение одобрил тут же. От Эльзы получил телеграмму, где она писала: "Рада через край. Поздравляю. На Полтаву готова хоть без юбки. Вот как только оставить одного Отто?"
В дверь постучали. Карке не отозвался и продолжал увлеченно строчить:
"Вторым письмом я уведомил супругу, что от полтавской земли отказываюсь, так как она далеко от моря, а получу свои сорок семь десятин лучше на Кубани, поближе к субтропикам. Эльза одобрила мое решение и сообщила, что она готова выехать на Кубань в сопровождении Отто в любое время. По этой причине, господин майор, я пел, ликовал. Кубанский чернозем мне снился по ночам. Я видел себя там в пшеничных полях и виноградниках и вот…"
В дверь опять постучали. На этот раз более настойчиво. Карке не отозвался. Катитесь вы со своей нуждою. Мне не до вас. Тут сорок семь десятин чернозема гибнут, а они стучат. В крайнем случае можно во двор сходить. Отстаньте!
"И вот… — писал он далее, — все рухнуло. Неизвестные грабители (есть предположение, что это солдаты из похоронной команды) украли у меня драгоценный ордер вместе с брюками. Я остался без брюк и чернозема. Вы спросите у меня, как могли грабители стянуть с меня, здоровяка, брюки? Охотно поясняю, господин майор. Брюки с меня снимали в тот час, когда я лежал контуженый и раненный в зад на высоте «102». Я отчаянно сопротивлялся. Тогда они ударили меня чем-то твердым по голове и, завладев моими сорока семью десятинами, скрылись. Очнувшись и не обнаружив ордера, я пришел в отчаяние и долго бился головой о землю. Меня одурачили. Мне подрезали крылья. Если раньше я рвался вперед, то теперь, не скрою, мне стало все безразлично. Добравшись до воронки, где сидел командир моего отделения Квачке, я немедленно доложил ему о случившемся. Фельдфебель как мог утешил меня и лично свел в лазарет, где я теперь и пребываю".
В дверь туалета стучал теперь не один нуждающийся, а несколько, и, как показалось Карке, они уже не просили, а угрожали. Открыть бы, но как откроешь, когда недописан рапорт, когда мысли оборваны на самом важном месте. Потоптавшись у двери и потрогав довольно-таки крепкий крючок, Карке снова сел на подоконник и заскрипел пером:
"Кто может теперь меня утешить? Что будет с моей милой Эльзой, если она узнает, что у меня похищена земля? Бедная! Она, господин майор, не выдержит такого горя. В моей супружеской жизни может произойти трагедия. Я стал нищим, а штурмовик Отто богат. У него в Свинемюнде имение. Кто знает, что у него на уме? И это меня угнетает, не дает мне покоя. Я день и ночь думаю об украденных десятинах, о жене и штурмовике Отто".
Дверь туалета грохотала от костылей, кулаков, пяток. Не спуская глаз с крючка, Карке поторопился:
"Обращаясь к вам с этим рапортом, господин майор, я убедительно прошу вас понять мое горе и силою власти, данной вам фюрером, принять меры к розыску, задержанию грабителей и строгому наказанию мерзавцев".
Кто-то за дверью громовым, угрожающим голосом крикнул:
— Эй, копуша! Слезай живее, а не то стащим за ноги. Взломаем дверь.
Карке отлично понимал состояние солдат, стоящих за дверью, но что он мог сделать в эти минуты, когда оставалось совсем немного, чтоб завершить рапорт. Тут, пожалуй, и стрельба из пушки не помогла б. Мысли его работали с лихорадочной быстротой, авторучка моталась взад-вперед по листу бумаги, как челнок в ткацком станке. Карке стал было излагать приметы грабителей, но ему помешал знакомый голос начальника лазарета:
— Рядовой Карке, отворите. Сейчас же откройте дверь! Поймите, что вы создали в лазарете аварийную обстановку. Вы слышите, Карке?
— Слышу, господин полковник. Так точно! Сейчас закругляюсь.
— Сколько минут вам надо для закругления?
— Сей момент! Сей момент, господин полковник.
— Мы ждем, Карке. Поторопитесь! Карке не только торопился, а скакал галопом. Выхватив из бокового кармана другой лист, он бегло писал:
"По моим предположениям, грабителей надо искать в тыловых частях армии. Мне помнится, что они что-то говорили о приказе ноль пятнадцать. Но могли быть и просто одиночные бандиты, решившие награбить себе побольше земли. Мерзавцы! Что им слезы какого-то рядового Карке? Что им с того, что он, оставшись без земли, может остаться без любимой жены? Они готовы всю Россию положить себе в карман. Таких хапуг, господин майор, мне не жалко, и если вы их поймаете и будете казнить, пригласите меня. Я первым влеплю в затылок грабителя пулю".
Раздался опять голос начальника лазарета. Вначале он был угрожающим, потом смягчился до вежливого уговора:
— Ну откройте, Карке. Войдите в положение своих собратьев. Им тяжко. Невмоготу. Снимите крючок. Ну что вам стоит? Мы вас не накажем. Напротив, я прикажу, чтоб вам дали фляжку шнапса.
Терять фляжку шнапса из-за двух-трех недописанных строчек Карке не хотелось. Он спрятал в подкладку лазаретного халата рапорт и снял крючок. Толпа натерпевшихся хлынула в туалет. Карке схватили под руки офицеры гестапо.
— Признавайтесь без проволочек. Что вы делали в туалете? — держа наготове лист бумаги и авторучку, спрашивал подполковник Румп — следователь гестапо по особо тяжким преступлениям.
— Я же сказал, господин следователь. У меня запор. Я просто долго сидел.
— Вы лжете, заметаете следы. Начальник лазарета видел в замочную скважину — вы что-то писали.
— Ничего я не писал. Я просто держал в руках листок бумаги.
— А авторучка зачем? Зачем держали в руках авторучку? Не ковырять же в носу вы ее с собой брали.
— Нет.
— Так отвечайте же! У нас есть предположение, что вы, уединившись в туалете, писали враждебную листовку. Писали вы ее? Признавайтесь!
— Нет.
— А вообще сочиняли вы там что-нибудь или нет?
— Да, сочинял.
У следователя глаза загорелись, как у карточного игрока, азартом. Высокий, тощий, с тонкой кадыкастой шеей он показался Карке похожим на гусака, увидевшего сидевшую на лукошке гусыню.
— Так, так, — забарабанил пальцем по столу Румп. — Говорите, все же сочиняли. А что? Кому?
Карке молчал. Он гадал: сказать этому гусаку о рапорте или нет? Делиться с ним своим горем или помолчать? Скажешь, поделишься — чего доброго, потребует в доказательство рапорт, а там тогда поди поищи. Подошьет бумагу в архив, и крышка. Когда еще представится случай закрыться в туалете?
— Ах, вы молчите! Что-то скрываете.
— Я ничего не скрываю, господин подполковник. Я говорю, что обращался к командиру.
— К командиру? Замечательно. Так и запишем: сочинял листовку, обращенную к командирам. К чему вы в ней призывали?
— Призывал к справедливости и наказанию тех, кто захватывает чужую землю.
— Говорите, говорите, Карке, — строчил протокол допроса следователь. — Это очень интересно!
— Что ж тут интересного, господин подполковник? Почти белым днем грабят. И грабят-то как! Якобы в гуманных целях. Обещают черта в ступе. Превратили в национального героя. Белье вместе с бельем Кайзера в музей под стекло. А пошли в музей — там ни кальсон, ни брюк…
Следователь поднял голову:
— О чем вы? Кто национальный герой? Кто ходил в музей? Зачем? Ничего не понимаю.
— Национальный герой, господин подполковник, это я, а в музей ходили моя жена Эльза и штурмовик Отто, который квартирует у моей жены. Так вот не нашли они моих брюк с медальоном. Жена, бедняжка, всю ночь плакала. Спасибо, Отто ее утешил.
— Рядовой Карке, вы снова темните, несете околесицу. Говорите по существу.
— Больше мне говорить нечего. Я сказал все.
— Ах, так! Тогда я развяжу вам язык иным способом. — Следователь снял телефонную трубку: — Вильгельм! Принесите соленой воды, щипцы, розги и паяльную лампу.
Деревни, хутора, поселки, местечки… Сколько их осталось позади кареты личного представителя президента, сразу забытых и навсегда запомнившихся, полюбившихся, дивно красивых, с лирически-грустными, смешными и простыми названиями: Горобцы, Наталки, Матрешки, Черевички, Чижики, Остапы, Скидайшапки, Пейгорилки, Горобницы, Лихобабы, Ковуны… Э, да разве сочтешь все, что проехали с той поры, как покинули знаменитые Хмельки, давшие миру БЕИПСА. Короткие полдневки, передых людям, коням — и снова во весь дух, во все колеса на восток, на восток, на восток!.. И снова встречи, расставания, новые страницы славной летописи БЕИПСА.
На этот раз глазам спутников Гуляйбабки предстала полесская деревенька дворов в тридцать — тридцать пять, окруженная дремным лесом, разрубленная пополам овражной речонкой, в которой барахталась голопузая ребятня. На задворках сараюхи, баньки, по нескольку старых яблонь, груш, скворечники на длинных жердях. На куцых ракитах стража — аисты. Кудахтали куры, хрюкали свиньи, где-то мычал теленок, попахивало дымком топящихся хат.
Шумно потянув носом и уловив запах жареной свинины, кучер Прохор, молчавший всю дорогу, пока выбирались из леса, обернулся к сидящему рядом Гуляйбабке, сказал:
— А тут, кажись, "новым порядком" и не пахнет.
— Да, я тоже так думаю, — сказал Гуляйбабка и вздохнул: — Несчастные люди! Как только они живут без "нового порядка"?
Ниже картофельных огородов блестел неопалой росой мокрый луг. На длинных будыльях пожелтевшего конского щавеля, качаясь, грустили луговые птахи. У кустов лозняка драл свою дранку обнаглевший коростель. Ему давно бы пора уносить ноги с луга, а он, радуясь, что луг не косят, все пилил и пилил. Черная корова с белой лысиной и обрезками рогов, как на каске фюрерского солдата, влезла в траву по брюхо и вовсю уплетала мышиный горох.
— Ах какая травища! — вздохнул Прохор. — Косить бы давно…
— А кто тебе сказал, что не косят? Взгляни! — кивнул на луг Гуляйбабка.
Карета остановилась. Посмотрев в ту сторону, куда указал Гуляйбабка, Прохор присвистнул: "Мать моя!", и, отвернувшись, сунул батог под кепку, принялся чесать затылок. Гуляйбабка приказал кучеру взять правее в объезд и гнать коней во весь дух, ибо ехавшие позади и он сам могли впасть в оцепенение и фюреру долго бы пришлось ждать помощи от БЕИПСА, а славное общество поди не досчиталось бы многих своих членов.
Как и было велено, Прохор сейчас же повернул коней в объезд, вправо, надеясь скрыться за кусты лозняка, подступившие близко к дороге, но было поздно. Обоз заметили. Обоз уже глазел. Кавалерия, уронив поводья, сидела, ухватясь за фуражки, повозочные, как один, привстали на скамейках и на манер Прохора чесали кнутовищами затылки. Зав. протокольным отделом Чистоквасенко, взобравшись на ящик с бумагами, готов был взлететь.
Ничего не попишешь. Прекрасное всегда остается прекрасным, и в мир и в разруху, и отводить от него глаза было бы даже грешно. Пришлось и Гуляйбабке еще раз уставиться на молодух.
Шагах в ста от дороги в самых необычных позах стояла дружная бригада разнокудрых, милых на мордашки косарей. С утра распекшееся солнце сняло с них кофты, блузки, юбки и даже домотканые рубахи и, свершив сие, подкрашивало их самой чистой и благородной бронзой. На иных уже не осталось и белого пятнышка, лишь берестой горели зубы да снежились неподвластные солнцу гребешки в волосах.
Одна из таких белозубых, отчеканенных солнечной бронзой молодица лет двадцати пяти, поставив руки на сильные бедра и вскинув смело голову, с насмешкой крикнула:
— Ну что уставились? Ай не видели? Помогли бы лучше косить.
— А квасок найдется? — крикнул в ответ Гуляйбабка.
— Найдется! И квасок, и кое-что еще.
— А что? Что именно? — закричали с коней.
— А ты покоси, потом и спроси.
— А в примаки? В примаки там как? — кричали солдаты охраны. — Места есть, иль все уже заполнено?
— Смотря какой примак, а то получишь и тумак!
— Да що ты к ней причепився? У нее староста на печи, а полицай ист калачи.
— А вы, чай, из каких? Не из тех ли?
— Угадала, милка, что из шила вилка.
Наскоро одевшись, к карете подошли три старые женщины и та белозубая молодица, что бойко кричала всем, но не сводила глаз с Гуляйбабки. На ней была белая с вышивкой на рукавах и под шеей шелковая блузка, плотная клетчатая юбка на молнии. На ногах легкие туфли на низком каблуке. К груди она прижимала кувшин, прикрытый лопухом.
— Дзенькуем сыны та сябры! — поклонились разнаряженному кучеру старушки.
— Вгощайтесь кваском, — протянула кувшин Гуляйбабке красивая молодица.
Взяв кувшин, личный представитель президента долго пил свежий, холодный квас и, глядя в небесные глаза, горящие перед ним, с грустью думал: "Как иной раз не вовремя бог подсовывает людям подобное счастье и как несправедлив дьявол, пряча его черт знает куда. В карету бы ее да напоказ всей земле, всем людям или как березку в чисто поле, чтоб всем была видна, чтоб кто ни ехал, кто ни шел, шапку снимал перед ней".
Тем временем, пока Гуляйбабка пил квас и произносил в душе этот монолог, старушки изложили кучеру Прохору, которого они приняли за самого главного начальника, свою слезную просьбу. Как уловил краем уха Гуляйбабка, она содержала лишь два пункта: помочь скосить траву и распахать картошку, на что Прохор с напускной важностью отвечал: "Понимаю. Сочувствую. Думаю, вопрос решим положительно".
— Хлопцы-молодцы! — поднявшись на облучок кареты, заговорил Гуляйбабка после того, как кувшин молодицы и еще два подобных прошли по рукам из края в край колонны. — Как вы смотрите на то, чтоб помочь этим женщинам скосить луг и распахать заросшую сорняком картошку?
— Правильно! Помочь! Уважить просьбу! — загудел обоз.
— Благодарю! Понятно! — потряс над головой сцепленные кисти рук Гуляйбабка. — А что задержимся малость — не беда. Говоря пословицей, мы не обеднеем и фюрер не полиняет. Горнист, играй привал!
…Добрых полдня солдаты личной охраны разминали плечи на лугу, огородах, дворах и дали себе передых лишь к бою перепелов, когда луг лег рядками, картошка повеселела, пьяные калитки и заборы потрезвели, когда были наточены все пилы, косы, серпы, тяпки и топоры, когда у вдов и солдаток вырвался облегченный вздох: теперь на лето и управились.
Главу обоза Гуляйбабку весь полдень держали возле себя голубые глаза колхозной агрономши. Согретый ими, он развел огромный чан удобрений и весь его вычерпал под молодые сохнущие яблони. Да что там чан! Рядом с этими голубыми глазами, пожалуй, любой человек вычерпал бы озеро. Но время! Если б на это было свободное и не такое дьяволом попутанное время.
— Прощайте, Олесенька, — сказал Гуляйбабка, умывшись и одевшись под ветлой у ручья.
— Прощайте, — вздохнула она. — Так и не сказали, кто вы, куда держите путь.
— Я уже говорил вам, Олеся. Я — личный представитель президента! Разве моя карета, моя свита, охрана вам ничего об этом не говорят?
В глазах Олеси мелькнули слезы. С губ ее сорвался стон.
— Зачем? Зачем вы об этом? «Карета», "свита", «охрана»…
…Солнце садилось за лесом, бросая на молодые яблони прощальную тень. Легкий ветерок затягивал марлей прибрежные ветлы. Свежило. Пора бы и ехать. Но вот беда: люди не все еще собрались. Тот доделывал щеколду, тот прилаживал к двери петлю, тому осталось вбить последний гвоздь в доску. Помкомвзвода Трущобин, раздавший ребятишкам килограмма три конфет, все еще сидел на бревнах и никак не мог допытаться, есть ли в окрестностях партизаны.
Но самым досадным для Гуляйбабки оказалось то, что исчез куда-то вместе с коренным конем кучер Прохор. Предпринятые тут же поиски, которые лично возглавил Чистоквасенко, ровно ни к чему не привели. Да и не могли привести так скоро. Прохора увела вместе с конем пронырливая бобылиха Матреница перевозить с луга сено для своей буренки.
Пока бедовый бородач перетаскивал волоком к сараю копенки, довольная, раскрасневшаяся от присутствия на дворе такого мужика Матреница выстирала, высушила его нарядный мундир и, переодевшись в яркий сарафан, сидела теперь на куче сена и пришивала к рукавам прохоровского мундира отпоротые перед стиркой галуны.
Прохор, блаженствуя, лежал на спине, широко раскинув босые ноги, положив голову на колени доброй на угощение и ласку хозяйки. Рядом валялась пустая бутылка и кости съеденной курицы.
Матреница, прожившая тридцать с лишним лет без мужа, но знавшая цену счастливым семейным минутам, вела беседу мягко, плавно, не торопясь.
— Трудно, поди, тебе командовать войском? — спрашивала она, прилаживая и так и сяк золотой галун к воротнику.
— Что вы! Сущий пустяк, мадам, — отвечал в полудреме Прохор, — главное, кнут хороший иметь.
— Кнут? А зачем же кнут?
— Э-э, лапушка! Кнут для меня — это все. Я без кнута как без рук. Другие командующие, может, и могут, а я, извиняюсь, ни-ни. Я как только надел мундир, сразу требую кнут. "Без него, говорю, увольте, командовать не могу. Мне нужно подхлестывать во… то есть дивизии, полки…"
— И много у вас этих, как их… дивизий?
— Всех не считал. Некогда, знаешь. Но, пожалуй, наберется больше трехсот.
— Ой как много-то!
— Хм-м, много. А на кой же ляд тогда и генерал, ежели у него войска нет. Чем командовать тогда? Лошадями?
Не дождавшись ответа, Прохор нащупал в сене кувшин с квасом, подтащил его, попил и, почувствовав просвежение, сел.
— Нечем, лапушка. Точненько, нечем. Но совсем иной резон, когда у тебя под руками сто, двести, пятьсот дивизий! Тогда уж, Семеновна, держись! Тогда только командуй: "Сто дивизий вправо! Двести — влево! Триста — вперед!" А ты следом, на облучке с кнутом. Эй, кто там отстал, подтянись! Аллюр три креста, так вас разэтак. И вот, смотришь, разгром, победа. Натянешь вожжи. "Стой! Можно дать сена и закурить".
Матреница, отложив шитье, с восторгом смотрела на Прохора, который в ее глазах был по меньшей мере Ильей-пророком, с громом катавшимся на колеснице по небесам.
— Ты ж береги себя. Береги ради бога, — сказала она.
— Стараюсь, зоренька, но… всякое может быть. Человек не из металла. Удар копы… то бишь снаряда — и полководца нет.
Матреница осенила Прохора перстом:
— Да хранит те… бог. Да минут все бомбы тебя. Войско-то надежное?
— Самое что ни есть.
— А с кем ты воюешь, все не спрошу? С немцами, полицаями або еще с кем?
— Сказал бы, цыпонька, но не могу.
— Чего же не можешь? Разве я шпиен какой, — она тронула под своей шеей кружевную оторочку сарафана, — у меня вон вся душенька наружи.
Прохор обнял хозяйку, прижал ее к плечу:
— Видишь ли, душенька, если сказать тебе одно, то боюсь: трах, бах — и сердечко твое пополам. Если открыть другое — от радости «ох», "ах" обомрешь. Так что, лапушка, принимай каков есть, только без мундира.
— Как без мундира? — отшатнулась Матреница. — Чай, не просто мундир, а с плеч генерала.
— Нет, лучше уж давай без него, а то может случиться сто дивизий вправо, сто дивизий влево и ейн, цвей — гол как сокол. Скидай мундир, если не вместе с головой. Мундир ведь к голове особой прилагается.
— А у тебя ай не особая?
— Нет, у меня тож ничего, моя тоже гм-м… Особая, но я, лапонька, пока лишь куче… то есть пока не Кочубей.
— А кто такой Кочубей?
— Орел! Герой гражданской войны, лапуня.
— И ты, Прошенька, ну в точности орел. Одни усы чего стоят. Тебе бы только в нашем колхозе бабами командовать. Сто баб вправо, сто влево, а сам посередке. К такой, как я, под бочок.
— Сущая мечта, — зажмурясь, потряс головой Прохор. — К этому полу у меня земное тяготение, да только жаль — не притянула ни одна, за исключением, конечно, вас. У меня после встречи с вами, Матрена Семеновна, такой прилив в груди, такой жар стоит, что ноги подмывает и в музыку кидает.
— А у меня, Прошенька, музыка есть. Граммофон с трубою.
— С пластинками?
— С пластинками.
— Давай сюда. Устроим из горя по колено море. Эх!
— Верно, Прошенька. Хай у того Гитлера глаз перекосится и мерин опоросится. Бегу!
Матреница шустро подхватилась, сбегала в избенку и тут же вынесла дряхлый граммофон с облезлой трубой. На крышке его лежала гора запыленных пластинок.
— Карапетик есть? — спросил Прохор, надевая мундир.
— Есть, Прошенька. Вот сверху первый.
— С него и начнем. С карапетика.
Прохор сдул пыль с пластинки, смачно чихнул, закрутил до отказа скрипучую пружину, в два кольца усы и взял за руки Матреницу:
— Тряхнем?
— Тряхнем, Прохор Силыч.
Граммофон хрипло грянул "карапет мой бедный", Прохор с легкостью молодого подхватил под локоть раскрасневшуюся, похорошевшую партнершу и, лихо отплясывая, запел:
Эх, ехала Проскева,
Через Мукачево,
Через Мукачево
И до Рогачева.
Эх, сто дивизий вправо,
Сто дивизий — влево.
Эх, Пронюшка, Проскуня,
Храбрая Проскева.
Но беда случилась,
Проскева свалилась.
Проскева свалилась,
Войско раскатилось.
Эх, сто дивизий вправо,
Сто дивизий — влево.
А потом и прямо,
Прямо в Могилеве.
За этой разудалой пляской и застали кучера Прохора трое всадников из поисковой группы, разосланной Гуляйбабкой во все концы. Виновник сего был облачен в мундир, с трудом посажен на коренного и вскорости доставлен к карете.
Сажать его в таком размякшем виде на облучок и тем более отчитывать при большом стечении народа было бессмысленно. Место кучера занял сам Гуляйбабка, а вконец опьяневшего и беспрестанно выкрикивающего "Сто дивизий вправо! Двести — влево" Прохора втиснули в карету.
— Прощайте, бабоньки! — поднял цилиндр Гуляйбабка. — Желаем добрых встреч!
К карете, запыхавшись, подбежала Матреница, протянула Гуляйбабке белый сверток.
— Будь ласка, генералу. Бельишко на смен и чуб ему… Чуб расчешите, богом молю — сено настряло в нем. Гуляйбабка хлестнул коней:
— Расчешем, гражданочка. Наведем причес.
Самозваного генерала «чесали» на очередном привале под дубом в Речицком лесу и, между прочим, не одним гребешком. Чесали долго, старательно, то справа налево, то слева направо, то вовсе под задир. Вначале Гуляйбабка, затем Чистоквасенко, Трущобин, обозники, солдаты личной охраны, потом Гуляйбабка весь этот «причес» забраковал и попросил сделать построже «пробор».
Склонив виновато голову, Прохор терпеливо молчал, но, когда о его поступке заговорили снова, не выдержал и протянул руки к сидящим на лужайке:
— Братцы! Да что ж вы так? Безжалостно, наотмашь. Посочувствуйте, войдите в положение. Одинок. Бобыль. А тут такая женщина!.. Копна сена. Жаворонок, чтоб ему, над головой…
— К чему жаворонок? Жаворонок тут ни при чем. Бутыль сивухи тебя подвела. И про коней забыл.
— И сивуха, конечно. Был такой грех. Раскондобило, развезло… Но я не нарочно. С добрых побужденьев, вот Христос. За сговор пил.
— Какой сговор? С кем? За что? — уцепился за слово начальник личной охраны, весь подавшись вперед.
— Да не пужайся, чертов скоба, — ругнул Прохор. — Язык те вон, коль подумал плохое. Бабенке я слово дал вернуться, коль останусь в живых.
— "Вернуться"! Вы видали брата из сказки про царева солдата? — кивнул на кучера Гуляйбабка. — Да вы же были в таком угаре, что наверняка не помните, как ее звать и с какой она деревни.
— Не обижайте, сударь. Я все помню, как башмаки свои. Звать ее Матрена, а живет она в деревне… в деревне, — пытаясь вспомнить, Прохор потер потный лоб, но не тут-то было. Предательская бутыль сивухи все вышибла из его головы, и по мере того как он осознавал это, редкие волосы на его макушке от ужаса, что Матрена по дикой глупости потеряна навсегда, поднялись торчком, а в глазах появилась такая боль, что казалось, он вот-вот закричит: "Караул! Я сам себя ограбил!"
— Итак, ее звать Матреной. А дальше? — спросил Гуляйбабка.
— А дальше… Дальше, кажись, забыл, запамятовал… Кошмар! Лапонька моя… Рухнуло все. Помню только кой-что, кой-какие слова. "От Речицы свертай левее, потом возьми правее"… Нет, кажись, опять левее, а там пройти не то Чагельники, не то Чапельники?.. Нет, все забыл. Все пропало. О, черт меня дернул за хлястик вылакать всю бутыль!
— То-то и оно — Чапельники, — встал с раскладного кресла Гуляйбабка. Чапельником бы вас, достопочтеннейший кучер, чтоб помнили наказ президента, который гласит: "Стальная дисциплина, дух запорожской сечи, серьезность к миссии БЕИПСА, завоевание доверия — и победа обеспечена". Вы же, сечь вас хвостом лошади, об этом забыли. А тот, кто забывает наказ отца, не достоин называться его сыном. То не сын, а как поют в «Комаринской», "рассукин сын"…
— Коль такой я ни богу свечка, ни черту кочерга, — сказал Прохор, — то ради бога, сделайте такое одолжение, отпустите меня на все четыре, и я потопаю.
— Безумству храбрых поем мы песню. И куда же соизволите потопать?
— Свет клином не сошелся. Знай я дорогу, та же Матрена теплей, чем попа на пасху, приняла б меня.
— До Матрены так же далеко, как моржу до тропиков, и чем дальше, тем горячей. Вы совсем не знаете законов "нового порядка". Господин Чистоквасенко, прочтите господину кучеру приказ рейхскомиссара Украины.
— Слушаюсь! — Чистоквасенко раскрыл свою папку и, отыскав в ней желтый листок, прочел: — "Смертная казнь ждет каждого, кто прямо или косвенно будет поддерживать саботажников, преступников или бежавших из плена; каждого, кто предоставит им убежище, накормит их или окажет другую помощь. Все имущество виновных будет конфисковано. Тот же, кто уведомит германские власти о саботажниках, преступниках или сбежавших из плена и тем самым поможет поймать или обезвредить их, получит тысячу рублей вознаграждения или участок земли".
Чистоквасенко захлопнул папку, поклонился. Гуляйбабка спросил у кучера:
— Вы поняли, чем может кончиться ваш уход к Матрене?
— Понял, сударь, но боюсь, что если рейхскомиссары будут раздавать по тысяче рублей за каждого бежавшего, то фюрер может остаться без штанов и ему не в чем будет принимать парад в Москве на Красной площади.
Гуляйбабка встал:
— Я лишаю вас слова, Прохор Силыч. Все свободны! Воловича, Трущобина, Цаплина прошу остаться для принятия решения. Нарушителя взять под стражу.
— Одну минутку, судари! — поднял руку Прохор. — Как вы знаете, даже на страшных судах обвиняемым дают последнее слово.
— Да, верно, — возвратился на прежнее место Гуляйбабка. — Такого права лишить вас мы не можем. Говорите!
— Милостивейшие судари, — начал Прохор, слегка поклонясь. — Вы хорошо тут говорили о чести, долге, наказе президента, о том и о сем. Видит бог, отвергнуть все это мог бы только глупый осел или лопоухий чудак. Но позвольте, судари, спросить вас об одном: имеет ли право кучер-бобыль отвлечься от адова лиха и уделить часок-другой своим сердечным делам? Я не смею упрекать вас, господин личный представитель президента, в этом столь грешном деле, ибо вы преисполнены высокого чувства долга, но, желая лишь спокойно умереть, я хотел бы знать только вот о чем. Состарились ли вы, сударь, или помолодели после того, как испили из рук прелестной женщины кувшин кваса и обменялись с ней при том любезными взглядами? Пострадало ли вверенное вам дело после нескольких часов, проведенных с этим милым существом, глянув на которое наверняка вздохнул бы и сам безгрешный пророк, или оно — ваше дело — пойдет теперь гораздо лучше, ибо незримый дух прекрасной женщины вдохновил вас? И не это ли прекрасное, названное словом «любовь», двигает вперед, делает жизнь из бесцветно-серой удивительно чудесной? И вот когда я услышу ответ на сии мои вопросы, верьте слову, могу спокойно положить голову на плаху и вы можете так же спокойно отнять ее от моего туловища, ибо на этой горькой стезе не я первый и не я последний.
Он перевел дух и так же возвышенно, но и спокойно, как и начал, продолжал:
— Что же касается бутылки с предательским зельем, то язык мой немеет, так как ее уже давно проклял сам сатана и если когда берет ее в руки, то лишь с одной целью — подсунуть ее своим лютым врагам. И еще мое к вам слово, судари. Вынося мне тяжкий приговор, ибо вина моя архипреступна, я просил бы учесть то обстоятельство, что я уже одно наказание понес, а именно: забыл, в какой деревне живет редкостная женщина, моя прелестная Матрена.
Последнее слово Прохора привело Гуляйбабку в великое удивление. Он никак не ожидал, что его простой с виду кучер обладает таким даром слова и так логически, философски рассуждает. Вчера, когда Прохор появился перед глазами невяжущим лыко, Гуляйбабка крепко обиделся на президента, подобравшего ему такого горе-кучера. Теперь же, после блестящей речи, эта обида растаяла, подобно дыму в ясный день, и от всего остался лишь горький осадок. Будь это в другое время, Гуляйбабка бы простил кучеру, но теперь шла война, а миссия, возложенная на него, была так ответственна, что о прощении не могло быть и речи.
— Ваше искреннее раскаивание и просьба о снисхождении, — сказал Гуляйбабка, — будут учтены, но на мягкость наказания — увы! — не надейтесь. Заваривший кашу да расхлебает ее. Или, во всяком случае, попробует, насколько он ее пересолил.
Мир полон случайностей. Мир тесен от неожиданных вещей. Живет человек тихо, спокойно, не ведая печали, и вдруг бес подсовывает ему такую встречу, что шапка летит с головы и рот превращается в большую букву О.
Только въехал Гуляйбабка в расположенное на пути тихое, сожженное дотла село, как на тебе — прямо наперерез карете чем-то всполошенный, перепуганный человек. ну ни дать ни взять — пан Гнида. Тот же дробненький росток, та же величиной с дыньку голова, те же коротенькие, коромыслом ножки. Вызывал сомнение только нос. Нос у Стефана Гниды из Горчаковцев был, как тупая толкушка, и размещался точно в подглазье. А у этого же Гниды нос хотя и смахивал на толкушку, но по какой-то неведомой причине имел большое смещение вправо. То ли его с таким носом мать родила, то ли по нему кто «съездил» в тот момент, когда хозяин к чему-то недозволенному принюхивался, да так и оставил его принюхиваться на всю жизнь. Словом, с носом бегущего к карете человека была загадка. Оставалось загадкой и появление здесь человека, столь похожего на Стефана Гниду.
Меж тем человек, удивительно похожий на Гниду, перебежал церковную площадь и, выскочив на улицу, по которой двигался обоз под флагом фюрера, широко раскинув руки, остановился. Тут уже не утерпел, выразил вслух свое удивление и кучер Прохор:
— Смотрите, сударь! Ан никак наш старый знакомый пан Гнида. Чую, быть какой-то беде.
— Бог еще не создал такого человека, которому бы сыпались только одни радости. Остановитесь.
— Слушаюсь, сударь, — ответил Прохор и натянул вожжи. Кони остановились. Предполагаемый Гнида подбежал к карете, упал на колени. Руки его, протянутые к Гуляйбабке, мелко тряслись.
— Ваше сиятельство! Господин хороший. Спасите! Помогите! — залепетал он, обливаясь слезами. — Не оставьте в беде человека, который верой и правдой служит новым властям. Вызвольте голову с плахи.
— Кто вы такой и почему ваша бесценная голова оказалась на плахе? спросил Гуляйбабка, свесив ноги и раскачивая носком ботинка перед носом жалкого просителя.
— Я голова здешнего местечка. Степан Гнида… Гнида Степан, — пояснил стоявший на коленях. — Может, слыхали? Обо мне статья была в "Свободной Волыни". Я первым в округе собрал налог за кошек и отправил всех девушек округи в Германию.
— Рад познакомиться с такой выдающейся личностью, — сунул руку в перчатке Гуляйбабка. — Но, позвольте, как вы здесь оказались? Мы же видели вас в Горчаковцах. И потом почему у вас свернут, гм-м… простите, смещен со своего места нос?
— Вы ошиблись, ваше сиятельство. Обознались. Я — это я, Степан Гнида. А там, в Горчаковцах, мой старший брат Стефан Гнида. Мой кровный братец. Вернее, был, но теперь, — Гнида-младший перекрестился, — теперь царство ему небесное, его нет.
— Ая-яй! — закачал головой Гуляйбабка. — Какое великое горе! Какая печальная весть! Но скажите же, Степан Гнида, что стряслось с вашим братом, почему вы поете за упокой?
— Погиб он. Убит ни за что. По глупой случайности. Не могу вспомнить. Кидает в дрожь, в жар. По ночам кошмары, виденья. Как сейчас вижу: на улице столы, столы… На столах выпивка, закуска. Господа офицеры пьют, едят. Брат Стефан лично с бутылью от стола к столу. "Господа! Господа офицеры! Извольте отведать того, откушать другого. Горилки, горилочки по стакашечке еще". А потом Стефан завел патефон, пластинку поднял над головой… "Господа! Господа! Ваш любимый маршик. Битте-дритте, маршик. Прошу!" И вот тут и случилось. Тут и пришел милому братцу конец. Офицер, тот, что сидел во главе стола, выхватил пистолет и с криком: "Швайн! Предатель!" — трижды выстрелил в брата. Упал и я. В обморок. А когда очнулся, не было ни господ офицеров, ни солдат. Патефон был разбит и растоптан, столы перевернуты вверх дном. А под столами Стефан. Мой милый Стефан. Две дырки в груди. Одна в голове, — Гнида-младший закрыл лицо руками и, содрогаясь, зарыдал.
Гуляйбабка слез с кареты, потряс старосту за воротник сюртука:
— Господин Гнида, встаньте, возьмите себя в руки. Как говорится, не он первый и не он последний. Лен толкут — шоройки летят. Фюрер разберется. Фюрер думает о вас.
— Да, да! Я верю, верю в это, — вскочил Степан Гнида. — Стефан честно служил. Из кожи вон лез. Разве можно такое забыть?
— Вы смотрите, как в лужу на собственный портрет, ясновельможный голова, заметил Гуляйбабка. — Таких, как ваш братец, как вы, народ никогда не забудет. У него вполне хватит мудрости различить, где золото, где дерьмо. Он всем сестрам воздаст по серьгам.
Подошли Трущобин, Чистоквасенко, Волович.
— Что случилось? Почему остановка? Гуляйбабка снял цилиндр:
— Господа! Стоящий перед нами достопочтенный староста здешнего местечка только что передал печальную весть: на торжественном завтраке в Горчаковцах, устроенном местными властями в честь проезжих офицеров фюрера, выстрелом в грудь и затылок, простите, в лоб убит наповал наш старый знакомый пан Гнида. Прошу снять шляпы, господа, и почтить память минутой молчания.
Все сняли шляпы. Гуляйбабка свой цилиндр надел, вытянул руки по швам, учтиво обратился к застывшему с кепкой в руке Гниде-младшему:
— Господин староста! От имени президента БЕИПСА, от себя лично и всех моих спутников выражаю вам глубокое соболезнование по поводу гибели вашего любимого брата Стефана Гниды. — Он печально поклонился, вздохнул, но сейчас же выпрямился, и в утреннем воздухе зазвенел металлом его возвышенно-приподнятый голос: — Гниды нет. Но вы ведь тоже Гнида, подхватили знамя брата, идете по его стопам. Да и нелепо бы думать иначе. Так уж природа сотворила мир. Орлы остаются орлами, жабы — жабами. Что у вас, господин староста, к нам еще? Наша помощь в чем-либо нужна?
— А как же, как же, ваше сиятельство. Затем и бежал, затем и поджидал. Покойный братец мне о вас рассказывал, велел обратиться за помощью к вам. Вы люди, к новым властям близкие, пообтертые, знаете, к кому как подъехать, кого чем угостить. Ах как они были довольны завтраком Стефана! Я случайно, возвращаясь из волости, на этот завтрак попал. Самый главный начальник уплетал пироги со сметаной, аж за ухом трещало, сметана по мундиру текла, а он только оторвется от кувшина на минутку, крякнет "зер гут" и опять голову в кувшин, "зер гут!". А потом что-то ему не понравилось. Но что? За что б-б-братца з-з-застрелил, убей г-г-гром не пойму. Хожу вот и трясусь, как з-з-заяц.
— Да-а, — подтвердил Гуляйбабка. — Трясет вас крепенько. Эка челюсть выстукивает дробь.
— Нет сил, ваше б-б-благородие. Нет сил. 3-з-завтра прибывает полк к-к-карателей. Третью ночь не сплю, ломаю головушку, к-к-как их получше в-в-встретить.
— Полк карателей, говорите?
— Так точно, оне-с. Облавка будет на полесских п-п-артизан. Один батальон двинет в край леса с севера, другой — от-от-отсель, с юга.
Гуляйбабка взглянул на Трущобина:
— Господин советник президента! Вы слыхали?
— Да, да. Слыхал, — поклонился Трущобин. — Прибывает полк карателей. Но, позвольте, господин Гнида, где вы намерены разместить этот полк? Село-то дотла сожжено.
— Не все-с. Не все-с, — поспешил объяснить Гнида. — Господа хорошие жгли только по моему списочку — хаты коммунистиков, партизан… В яру, почитай, все хаты целы. Подготовочка к встрече идет. Все честь по чести. Полики моются, топятся б-баньки. Вверенная мне по-полиция г-го-нит г-горилку.
— Да перестаньте же трястись, господин Гнида, — вышел из терпения Гуляйбабка. — Эка вас разобрало! Удержу нет. Челюсть выстукивает черт те что. Извольте придержать ее, что ль.
— Рад бы… рад бы с собой совладать, но не м-могу. Страх обуял. Жить… Жить я хочу. Я не жил еще, б-белого свету не в-видел. Все в тюрьмах да в кар-карцерах.
Гуляйбабка взглянул на часы:
— Господин Гнида, своей трясучкой вы держите нас ровно пятнадцать минут. Говорите коротко и ясно, что вам надо.
— Об одном. Об одном прошу: расскажите, посоветуйте, как лучше встретить их… господ карателей. Век буду благодарен. Б-будьте л-любезны. Богом молю.
Гуляйбабка обернулся к свите.
— Ну как? Поможем, господа?
— Надо помочь. Чего же! — живо отозвалась свита. — Вполне заслуживает помощи БЕИПСА.
— В таком случае, кхи-м, — крякнул в кулак Гуляйбабка. — Вам, Степан Гнида, один вопрос.
— Слушаюсь! — звякнул каблуками староста.
— У вас жирные гуси есть? Весь полк карателей жирной гусятиной сможете накормить? Староста вытянулся в струнку:
— Гусей-с нет. Гусей-с первая же цепь господ освободителей поела. А вот гусиные, куриные яички еще остались. На черный день берегу.
Гуляйбабка схватил Гниду за воротник белой рубахи, с силой тряхнул его:
— Ты что, сволочь?! Как смел?! Неумытая рожа! Неотесанная свинья! Кого вздумал яичным желтком кормить? Доблестных солдат фюрера? Его карающий меч? Брат проглотил пулю, и тебе захотелось?
— Пом-м-ми-милуйте, по-пощадите, — захрипел, приседая, Гнида. — Все выложу, все сделаю, что… что только скажете. Ни… ничего-шеньки не… не утаю-с.
— Я те утаю, скотина! Кишки выверну наизнанку, — тряс, словно дерево, обомлевшего старосту Гуляйбабка. — Фюрер ходил восемь лет, поджав живот, питаясь эрзацем, копя марки на войну, на освобождение тебя, идиота, а ты… так-то вздумал фюрера отблагодарить, скотина! Тухлую яичницу хочешь ему подсунуть?! А ну, говори: хочешь или нет? Ну!
— Помилуйте. Пощадите. В мыслях того не имею. К Гуляйбабке подошел Волович:
— Ваше превосходительство! Отпустите его. Он ошибку исправит. Заменит гусей чем-нибудь.
— Чем заменит? Картошкой? Кислыми щами? Пусть жрет их сам. Проголодавшимся войскам фюрера нужны жиры, жиры и только жиры!
— Есть жиры. Будут жиры. Я гусей салом за-за-заменю.
— Салом, говорите?
— Точно так! В селе много сала. Есть залеглое, есть свежее. Колхозные свиньи остались. Могу забить штук семь.
— Тощие?
— Никак нет. Откормленные. Пудов по двенадцать. Гуляйбабка отпустил Гниду, потряс кулаком перед его сдвинутым вправо носом:
— Ну смотри у меня! Чтоб ни одной тощей. Чтоб сплошное сало жареное, вареное и побольше браги. Сало и брага. Сам доктор Геббельс восклицал: "Нам нужны обильные завтраки, ужины, обеды!" Вы понимаете, обильные!
— Так точно! Все понял. Все вразумел, — часто моргая, отвечал Гнида.
— Я рад, что вы не круглый олух царя небесного, — сказал примирительно Гуляйбабка. — Благодарите аллаха, что вам встретились такие добрые советчики. Жизнь вам обеспечена. Наевшись жирной свинины, каратели вас пальцем не тронут.
— Спасибо! Спасибонько вам. Об одном забочусь. Последний брат я. Фамилию сохранить.
— Не волнуйтесь. Пока жив фюрер, никто вашей фамильной чести не тронет. Вы как были Гнидой, так Гнидой и останетесь.
— Спасибо. Спасибочко вам.
— Одним спасибом сыт не будешь, — отозвался с передка Прохор. — За спасибо только целует колодец бадью да поп попадью. Овса бы коням раздобыл!
— Что овес? Тьфу овес! — вскочил староста. — Да Гнида ваших коней пышками, пирогами… Добро пожаловать. Прошу! Прошу вас, милушки мои.
…Отведать гнидовских пирогов и пышек коням Гуляйбабки, конечно, не довелось. Но зато каждому вороному из обоза досталось по мерке отменного овса, а солдатам — по куску доброго сала и краюхе пшеничного свежего хлеба.
— Чем, сударь, будете отмечать усердие господина старосты? — спросил у Гуляйбабки Прохор, когда кони сонно уткнули морды в комягу с недоеденным овсом. — Медалью аль граммофонной пластинкой?
— Не торопись, кума, снять чулки сама, ибо это может куму не понравиться, — ответил Гуляйбабка. — Мы еще не знаем, как он встретит господ карателей, накормит ли их свининой.
— Жаль, — вздохнул Прохор, заводя коренного в оглобли кареты. — А я, признаться, уже пластиночку ему приготовил. "Любимую мелодию господ офицеров":
Куда ты, нечистая сила,
Летишь на рожон, на быка,
По вас давно плачет могила
И гробовая доска.
Ах, какой чудный маршик! — пропев куплет, чмокнул губами Прохор. — Я б, сударь, непременно дал и этой Гниде пластиночку.
— Запомните одну истину, милейший кучер, — сказал на эти слова Гуляйбабка. — Если подпасок начнет указывать пастуху, то такого пастуха лучше заменить подпаском. Если полководцем начнет повелевать солдат, то от такого полководца не жди победы.
— Верно, сударь, — виновато вздохнул Прохор. — Петух лучше курицы знает, когда быть рассвету. Прикажете запрягать?
— Да, запрягайте. В путь, господа! Если запахло зимой, птицы улетают. Впереди Полесье. Надо спешить.
Гуляйбабка подозвал Трущобина и, как только тот подошел, сказал:
— Задержитесь на часок в селе и проследите, будут ли зарезаны обещанные свиньи, ибо мошенники еще не перевелись на свете, и в глазах этого Гниды искры жадности пока не погасли, А главное: разбейся в доску, в блин, но найди кого следует и чтоб молнией сообщили в отряд о карателях. Понял?
— Так точно!
— Действуй! Без промедлений!
В тот день Карке не дождался «инструментов», заказанных следователем. Подполковника срочно вызвали по телефону, и он убежал куда-то как угорелый, успев лишь распорядиться запереть покрепче арестованного.
Карке просидел в темном подвале со своими мечтами об Эльзе и крысами наедине двое суток, и лишь на третьи его привели в ту же комнату следователя.
Подполковник встретил его коротким вопросом: "Ну?" Карке пожал плечами. Он рассказал все. Что же еще надо?
— Я спрашиваю у вас в последний раз, Карке. Если вы сейчас же не скажете, где ваша листовка, и не назовете ваших сообщников, будете иметь дело с упомянутыми позавчера инструментами.
Иметь дело с «инструментами» следователя Карке не хотелось. Он горько вздохнул и выложил на стол в таких треволнениях написанный рапорт.
…Из кабинета следователя Карке вышел без зуба. И, к счастью, коренного. Это очень утешило его. Передние остались невредимыми. Эльза будет любить.
Трущобин догнал родной обоз в двадцати километрах от Горчаковцев и сейчас же доложил Гуляйбабке, что Степан Гнида исполняет приказание пунктуально. Свинина варится. Брага готовится. И помимо прочего раздобыто по литру самогонки на каждого карателя.
— Как с молнией партизанам?
— Ох, и не спрашивайте! Сам дьявол к их связным не подберется. Пришлось показать партбилет. Только тогда поверил и услал верхом мальчишку.
— А кто такой? С кем толковал?
— Да так, немудрой мужичонка. Бывший конюх колхоза. Глухим притворялся, а как партбилет увидел, враз преобразился. "Сейчас, говорит. Сейчас же ушлю куда след мальчонку". За информацию сказал спасибо.
— А ты спросил, где они? Где их искать-то?
— Спрашивал — не говорит. Прости, мол, сказать не могу. Езжай, мол, в лес, сам найдешь кого надо. Гуляйбабка вздохнул:
— Ну что ж. Будем искать сами.
…По мере того как обоз БЕИПСА углублялся в глухомань, становилось все более очевидным, что разыскать в Пинских лесах партизан не так-то просто. А тут еще пошли дожди, и появилось прямое опасение, что обоз может безнадежно застрять в болотах до самых лютых холодов.
Это обстоятельство повергло в уныние не только Трущобина, но и Гуляйбабку.
— Миссия твоя с треском проваливается, — сказал он Трущобину после очередной неудачи. — Где там отряд. Ты не обнаружил ни одного партизана.
— Разыщем. Заверяю, — стряхнул со шляпы воду Трущобин.
— Заверений многовато, — усмехнулся Гуляйбабка, разворачивая карту. Будем поворачивать на божескую дорогу, ибо ехать по твоему маршруту становится безумием.
— Но ведь люди по этим дорогам ездят.
— Скажи точнее: ездили. Сейчас же на них не осталось ни одного исправного моста. Население проявляет явную несознательность. Вместо того чтоб устлать эти мосты холстинами и встретить людей, везущих "новый порядок", цветами, оно, как видишь, сжигает их, а вместо цветов бросает этакие метров в тридцать «шипы» — спиленные елки с сучьями, обрубленными лишь наполовину.
Трущобин посмотрел на подступившую к самой дороге трясину, вздохнул:
— Да, ты прав. Эти проклятущие болота сковали нас по рукам и ногам. Но даю слово: как только мы выберемся на оперативный простор, все пойдет по-другому.
— Буду рад, но что-то сомневаюсь. У тебя нет опыта, и потом, Трущобин, ты много обещаешь. Где ты прежде работал, я что-то забыл?
— В гарантийной мастерской.
— А-а!.. Тогда все понятно. На год гарантируем, еженедельно ремонтируем.
— Горькая ирония, но справедлива. Не смею возразить.
Весь этот разговор происходил у двадцать седьмого разрушенного моста, встретившегося по пути. На сей раз он оказался разобранным точно на столько бревен, сколько надо для того, чтоб провалились колеса. Но самым странным было то, что недостающие бревна невесть куда исчезли, словно бес их выхватил из настила и унес на дрова вдовьей бабе.
Мостовая бригада, созданная из солдат личной охраны, немедля приступила к восстановительным работам. Кто-то, несмотря на сгустившиеся сумерки, обнаружил в грязи свежий след человека, что очень обрадовало Трущобина. Он, светя фонариком, двинулся на поиски и вскоре привел безбородого старика, одетого в домотканое рядно, пропахшее смолой и дымом. На голове у него, будто назло летней жаре, лохматилась не то волчья, не то медвежья шапка. На ногах потрепанные лапти с онучами. За поясом — топор.
— Вот он. Застал на месте преступления, — сказал Трущобин, крепко держа старика за полу длинной рубахи. — Сидел в кустах с топором, не иначе как диверсант.
— Свят, свят, — закрестился старик. — Помилуйте, ваш благородь, какой я диверсант. Я не токмо… Я этих слов не знаю.
— Отпусти его. Пусть подойдет поближе, — сказал Гуляйбабка и, обождав, пока старик переберется на четвереньках через разобранный мост, спросил: — Кто такой? Зачем здесь?
— Овцу ищу, чтоб ее волки драли, — живо заговорил старик. — Это не овца, а, простите, ваш благородь, занудина с рогами. Так и норовит удрать. Отбилась от стада — и как в воду. Без ног остался. Все трясины излазил. — Старик погрозил кулаком в темноту: — Ну, холера тебя! Только попадись. Живо под нож, на шковородку.
— Мост разбирал? Старик вздрогнул:
— Мошт? Ах, мошт! Да, разбирал, ваш благородь, как не разбирать. Овца не пуд овса. Трудов сколь стоит. Удерет — лишь хвостом болтанет.
— Где ваша деревня?
— Вот туточки, недалечко. Пройти болото, за болотом еще болотце…
Гуляйбабка, светя фонариком, заглянул в карту, сунул ее за пазуху.
— Ну вот что, дед. Кончай свои сказки про козьи глазки и говори, где партизаны. Люди мы свои — и скрывать тут нечего.
— Свои, знамо, свои. Разве не вижу, на каком языке толкуете.
— Вот и отлично. Как нам проехать к партизанам? Они нам очень нужны, дедок. Очень!
— Господи! И отчего это люди помешались на этих самых партизанах? Кто ни идет, ни едет, всяк спрашивает: где партизаны? Хлеба не спросят, а партизан давай. Всем нужны партизаны.
— Кому это всем? — спросил Трущобин.
— А бог их знает. Всякого люду тут ехало, проходило. Намедни заявился один, через пень-колоду лопочет, не то немец, не то турок, бес его батьку знает. Ну, сует этак пачку денег, на пальцах объясняет. Бери, мол. Задаток. А как укажешь, где партизаны, получишь корову, коня… И вот верите, провались в трящине, не брешу. Стою я, гляжу на благодетеля и чую, таю. Такая деньга! Корова с конем вот так нужны, — старик провел острием ладони по горлу. — Ан вижу клад, а взять не могу, потому как про партизан ни шиша не знаю. А знай я про них, о-о! Вот свят икона. Озолотился бы. — Старик махнул рукой: — Э, да что там. Простофиля и только. Золотое корыто ни за понюшку упустил.
Дальнейший разговор о партизанах Гуляйбабка счел бесполезным и посему сказал:
— Вот что, дедок. Коль скоро вы ничего не ведаете о партизанах, то уж, как выбраться из этих болот, наверняка знаете и хорошую дорогу нам укажете. Конечно, "золотое корыто" я вам за это не обещаю, но доброй махорочкой угощу.
— Не стоит беспокоиться. Премного благодарен. Табачок у нас водится свой. Самосад. А вот сольцы бы фунтиков пять…
— Это зачем вам столько соли? — насторожился Трущобин.
— Как зачем? Да солить овцу! Да я ж ее у дьявола в шпряту найду, если, извиняюсь, волк не съел.
— Выдать ему соли, — распорядился Гуляйбабка. — И скорей кончайте мост. Поехали! Гроза заходит.
Вскоре обоз двинулся. Трущобин угостил дедка, назвавшегося Калиной, кружкой водки и усадил его с собой на передке двуколки в твердой надежде, что по дороге у старика развяжется язык и он что-либо сболтнет о партизанах. Однако дед Калина, хотя и крепко захмелел, еле держался на лавке, молол совсем далекое от партизанской жизни.
— Эта сатанинская овца вся в блудную матку пошла, — говорил он, качаясь и обнимая Трущобина. — Та шельма по кустам блуждала, в хмызу окотилась, и эта точь такая же негодяйка. А кто мне эту чертову породу всучил? Кто? Лес-ник! Он дикого козла с овцой скрестил. И что вышло? Что? Ему потеха, а мне хошь плачь. Шестую ночь вот ищу. Да что искать. Волк слопал. Сожрал, подлюга. Ах какая шправная овца была! Мясцо бы с лучком есть не поесть. Бабка как чувствовала, твердила: "Зарежь, дед, зарежь. Сиганет куда-нибудь". И вот сиганула. Да ты сиди, милок. Сиди не заботьсь. Я вас, душенька, в точности вывезу, куда след… Свят икона, такой дороженьки вам и зрить не довелось. Не дорога, прошпект. Вам куда надоть? На Гомель? Могилев? Аль в обрат на Мозырь?
— На Могилев, дедок, на Могилев!
— Ге-е, Могилев! Какая там дорога. Печенку вышибать. Дед Калина выведет вас, душенька, на такую гладь, что закачаешься. Завтра будете под Могилевом. Швят икона.
Временами дед умолкал, рассматривал впотьмах местность, потом складывал руки горшком, кричал: "Эге-гей! Чуток правей возьми. Правей!" Или: "Свертай влево! Влево, говорят, свертай".
Часа через два колонна, упершись в ольшаник, остановилась. Дед Калина обругал головных верховых и самолично пошел посмотреть, в чем дело, в каком месте не туда повернули. Он так отчитал за прозев Трущобина, что тот, неотступно шедший следом, оторопев, остановился. И это погубило все. Дед Калина вместе с узлом соли, тремя пачками махорки и карабином Трущобина бесследно исчез, оставив обоз наедине с грозой, ночью и непролазным болотом.
— А всему виной ваш Железный крест, — отозвался запертый вместо карцера в карету кучер Прохор.
— Во-первых, арестованным разговор не разрешается, — заметил Гуляйбабка, а во-вторых, при чем здесь Железный крест? Его ведь просили, как человека. Соль, табак ему дали.
— А при том, сударь, что я еще дайче видел, какими глазами он на вашу грудь глянул. Тогда ж еще подумал:
"Ждать от этого старого хитреца доброго венца равно тому, что надеяться на молоко с березы". Хотел сказать вам об этом, но не стал. Арестованным вступать в разговоры ведь не дозволено.
— Один — ноль в вашу пользу, — сказал Гуляйбабка, снимая с фрака Железный крест.
— И еще бы флаг с кареты сняли, — напутствовал Прохор. — Ни к чему с ним в лесу, да и жалко фюрера. Обтреплется, как портянка.
Наотмашь, выхватив из тьмы болотные пеньки, сверкнула молния. Грянул с треском гром. Крупные капли дождя с шумом забарабанили по крыше, козырьку кареты. Оравшие во всю глотку лягушки умолкли.
— Лезайте ко мне, сударь, — позвал Прохор, глядя в оконце. При вспышке молнии он был иссиня-бледным. — Какой вам толк мокнуть под козырьком? И кстати, нет ли у вас завалящего сухарика? С прошлой ночи мне что-то все снятся жареные гуси да пироги с куриными потрохами.
— Сухарь найдется, но дать не могу. Вы заключенный.
— Вы, мой сударь, явно не в ладах с законами, — заметил мягко Прохор. Заключенный имеет право на получение передачи.
— Ах да, я позабыл. В таком случае я могу вам передать сухарь. Прошу! Но на большее не рассчитывайте. Помиловать вас может только президент. Вы же от прошения о помиловании отказались.
— Моя вина настолько очевидна, что просить снисхождения было бы просто нахальством. Пенять надо не на строгость, а на самого себя. Что отмочил, то и получил. Что испаряется, то и возвращается.
Переждав раскаты грома, Гуляйбабка спросил:
— А скажите, Прохор Силыч, где вы научились этой философии?
— Я возил районных судей, прокуроров, лекторов… А с кем поведешься, от того и наберешься.
Шумя брезентовой накидкой, подошел Трущобин, безнадежно развел руками:
— Ни вправо, ни влево… Ни взад, ни вперед. Ну и завел, шельмец. Ох, и завел!
— Что завел, это я вижу и сам, — сказал Гуляйбабка. — Ты скажи-ка лучше, где твой карабин?
— Гм-м. Да видишь ли… Я подумал… Но так вышло… — Трущобин, замявшись, умолк.
— Говори, говори. Чего же?
— Сперли. Из-под носа унес.
— Кто унес? Да говори же!
— Да этот Калина… Калина, чтоб ему. Разжалобил, расплакался: "Овца, овечка пропала. Ах да ох! Какое б мясцо было с перцем".
Гуляйбабка накинул на голову капюшон плаща, вздохнул:
— Эх ты, лапоть с перцем! Как же ты мог допустить такое ротозейство!
Втянув голову в плечи, чавкая мокрыми сапогами, Трущобин в растерянности потоптался на месте, вздохнул:
— Да… Опростоволосился я, нечего сказать. И что теперь делать, сам не пойму.
— Понятно что, — отозвался Гуляйбабка. — Благодарить Калину и ждать до утра. Чую, назревает весьма трогательная драма.
Предвидение Гуляйбабки насчет "назревания весьма трогательной драмы" сбылось. Еще спали в болоте лягушки, еще сонно потягивалось обнаженное после грозы небо, еще солдаты БЕИПСА вовсю задавали храпака и видели сладкие сны о благополучном выходе из болота, куда их завел дед Калина, а в хвосте колонны уже загрохотали выстрелы, взрывы гранат и послышалось нарастающее «ура» идущих в атаку.
В карете проснулся Прохор. Учуяв неладное, отчаянно застучал кулаками в стенку, где под козырьком тихо похрапывал Гуляйбабка:
— Сударь! Сударь! Да проснитесь же! Очнитесь. Похоже, на нас напали.
— Не только похоже, а так и есть. На нас идут в атаку сразу с трех сторон, с чем вас и поздравляю.
— Ах, господи! Какое может быть поздравленье! Дайте мне лучше винтовку. Из окна кареты чертовски удобно стрелять.
— Горошиной дуб не сшибешь. Лучше послушайте, как здорово они атакуют, какая гармония крика. Я давно уже не слыхал такого дружного «ура».
— Оставьте, сударь, эту гармонию себе, а мне дайте на худой конец хоть гранату. Я все же не теряю надежды вернуться к Матрене.
— Гранат нет. Есть вот лимон, — протянул в оконце пахнущий комок Гуляйбабка. — Пососите. Бывает, что действует лучше спелой гранаты.
— О боже! Какая невозмутимая мамаша вас родила? — воскликнул Прохор. — Да отдайте же хоть какую-либо команду.
— Излишние команды в бою приносят только путаницу. Каждый из нас давно уже знает, что делать в подобной ситуации, и я уверен, что победа будет за нами.
— Какая победа? Окреститесь. Нас горстка, а их!.. Разве не слышите, со всех сторон уже окружили.
— Вы ошибаетесь, Прохор Силыч. Пока не совсем. Они оставили нам для спасения ту сторону, где поглубже болото. Видать, командир у них ушлый.
Кучер, погремев ящиками, банками, чуть слышно забормотал:
— Мне, гражданскому человеку, впервой попавшему в такую катавасию, ничего не остается делать, как приложиться к фляжке, которую я тут случайно нащупал. Правда, в ней не наберется и доброй кружки, но на безмясье и сова — индейка.
Атакующие подступали все ближе. Теперь уже стало слышно, как трещит под их ногами валежник, кляцают затворы винтовок и как подаются команды то по цепи, то в разных местах.
Подбежал Волович:
— Иван Алексеич! Я отвечаю за вас годовой…
— Спокойствие! Без паники… В панике оставить голову легче, чем в гостях перчатки. Садитесь рядком и послушаем вместе, как шустро командуют младшие командиры.
Волович послушно влез на передок, заслонив, однако, собой Гуляйбабку. Над каретой взвизгнули пули. Сидящие на передке дважды им поклонились. В третий раз один из них ухватился за локоть, другой — за щеку.
— Что с вами? — вскрикнул Волович, ежась и зажимая локоть.
— Чепуха. Щеку царапнуло. А вы что? Что с вами?
— Ранен. В локоть, черт возьми.
И тут Гуляйбабка, вскочив на сиденье, загнул такую завихрастую, многоступенчатую ругань, не забыв в ней упомянуть Христа-спасителя, ангелов и всех пресвятых богородиц, что кричавшие «ура» враз замолкли. Так бывает, когда человек проглотит что-то очень горькое, невпродых. Из болота, затянутого туманом, доносился только робкий треск сучьев, шорох, приглушенные голоса.
— Разрази меня гром, браты, так це никто инший, як наш старшина, — говорил один, нервно покашливая. — Наш Иван Бабкин — и только.
— Какой старшина? Откуда он свалился? Почудилось тебе.
— Ему вечно чудится. То голос Яди, то Нади, то теперь старшины. Пошли! Громи их, ребята!
— Ах, вот кто там! Вот кто, елкин сын, вздумал громить старшину! — крикнул Гуляйбабка. — Видать мало, ох, как мало я вам, рядовой Суконцев, нарядов подсыпал! И вас щадил, Степкин, и тебя, Крапива, лишь изредка в каптерку вызывал. А зря, видать. Зря сучьих детей щадил. Построже б надо, чтоб помнили своего командира. А ты, Семочкин. Тот самый Вася Семочкин, которому я лично добавки каши приносил. Как же ты мог не узнать меня? Да мало того, стрельбу открыл? А по кому? Да по своему же родному командиру. Чуть не выбили глаз. Это кто там проявил такие незаурядные способности в меткой стрельбе? Федя Щечкин, Балюра? Воробьев? Артюхов?
Болото молчало. Болото опешило. Люди, только что кричавшие на нем, будто провалились.
— Молчите? Нечем крыть? — шумел Гуляйбабка. — А ну-ка идите сюда. Подойдите, я на вас посмотрю, какими героями вы стали, Да всучу вам, милые мой, по два горяченьких внеочередных, чтоб помнили пункт третий дисциплинарного и пункт сто тридцать пятый внутреннего уставов, где это сказано. А ну, кто из вас знает?
— Пункт третий и сто тридцать пятый названных уставов гласят, — раздалось из болота: — оказывать уважение начальникам и старшим, строго соблюдать правила воинской вежливости и отдания чести; знать должности, воинские звания и фамилии своих прямых начальников до командира дивизии включительно!
— Молодец, Щечкин! От лица службы объявляю вам благодарность!
Болото всколыхнулось. Рабочие строительного батальона с криком: "Ура! Качать старшину!" — кинулись на тропку к карете, враз подхватили Бабкина и пошли качать его, подбрасывать на руках, и столько тут было гвалту, радости, что даже проснулись журавли и тоже подняли невообразимый крик.
К растроганным до слез рабочим быстрой походкой подошел с наганом наголо незнакомый Гуляйбабке молоденький младший лейтенант. Глаза его зло блеснули:
— Вы что? Кого качать? Изменника! Предателя! Обыскать! Арестовать! Расступись!
Рабочие расступились. Недоумение, досада, испуг застыли на их возбужденных от радости лицах. Младший лейтенант шагнул к Гуляйбабке, ловко шмыгнул сверху вниз по его карманам и показал на одной ладони «Вальтер», на другой — Железный крест.
— Видали? Видали, что за птица? А? Толпа только и могла сказать:
— А-а!
В круг протиснулся рабочий в тельняшке и бескозырке, сползшей на правое ухо, обвешанный по традиции пулеметными лентами.
— А вот сю полундру видали? — развернул он флаг с портретом Гитлера и эмблемой БЕИПСА. — С кареты снял его благородия, так называемого личного представителя президента.
Тут уж и вздох не вырвался. Рабочие угрюмо, виновато, подавленно смотрели себе под ноги, не смея казать глаз командиру. А молодой лейтенант меж тем вырвал из рук матроса палку с прикрепленным к ней куском черного драпа и, потрясая ею, закричал:
— А вы качать, лобызаться! Дружка нашли. Старшину. Отца родного. Полесский волк ему родич!
Спокойно улыбаясь, Гуляйбабка отыскал глазами чернобрового парня в брезентовой куртке — сапера рабочего батальона, кивнул ему:
— Щечкин! Скажите товарищу младшему лейтенанту, что гласит статья семьдесят четвертая дисциплинарного устава.
— Статья семьдесят четвертая дисциплинарного устава гласит, — вытянулся по команде «смирно» Щечкин, еще не разобравшийся, кто прав, кто виноват и оставшийся в безупречном повиновении старшине: — "При наложении дисциплинарного взыскания или напоминании обязанностей подчиненному начальник не должен допускать поспешности в определении вида и меры взыскания, унижать личное достоинство подчиненного и допускать грубость".
— Рядовой Щечкин! — крикнул младший лейтенант. — За ответ без разрешения объявляю вам три внеочередных наряда!
— Есть три внеочередных! — козырнул Щечкин, растерянно моргая.
— А вам… А вас… — угрожая пистолетом, закричал на Гуляйбабку младший лейтенант, — я расстреляю! Сам лично. Вот этой рукой.
— С вашего разрешения, товарищ младший лейтенант, — отвечал невозмутимо Гуляйбабка, — смею вам напомнить статью седьмую того же устава, где, между прочим, сказано: "Применение оружия является крайней мерой и допускается, если все другие меры, принятые начальником, оказались безуспешными".
— Взять! К сосне предателя! Я покажу те крайнюю меру, устав дисциплинарной службы.
В карете кто-то громыхнул кусками жести и громко, на весь лес, запел:
Наверх вы, товарищи, все по местам,
Последний парад наступает…
Младший лейтенант бросился к карете, ухватился за ручку дверцы, чтобы рвануть ее, но Гуляйбабка, опередив его, крикнул:
— Стой! Взорветесь! В карете генерал особой повстанческой армии всея Украины. Он в целях безопасности заминирован. Рывок двери, и его превосходительство вместе с секретными документами взлетит на воздух.
Младший лейтенант растерянно потоптался возле дверцы, став на ось колеса, заглянул в карету, окликнул:
— Эй, вы! Кто там? Откройте.
— Подите прочь. Прочь, сударь! Не мешайте отдыхать, танцевать кадрили. Эх, сто дивизий вправо, сто дивизий влево, а потом и прямо, прямо в Могилеве. Эх, Пронюшка, Проскуня, милая Проске… — и через некоторое время из кареты донесся размеренный храп, напоминавший урчание кота, у которого собрались отнять кусок сала.
Храп вызвал среди рабочих, окруживших карету, хохот, недоумение, колкие насмешки. Никто не понимал, с чего бы это генерал бормочет про сто дивизий, кадрили, какую-то Проскеву. Только один Гуляйбабка сердцем чувствовал в эти минуты, куда увел сон самого мирного на земле генерала. И потому он очень любезно попросил младшего лейтенанта:
— Не будите его. Ради всего святого. Пусть отдохнет. Он так устал, командуя войсками! А тут еще кружка шнапса…
— Хорошо! — сказал младший лейтенант. — Проявим гуманность. Но только чур, чтоб лично сняли все мины с кареты, не то смотри у меня! Держись! Спуску не будет. Ни вам, ни вашему разнеженному генералу. Вы поняли меня, кавалер железных побрякушек?
— Как пятью пять — двадцать пять.
— То-то же, — сказал младший лейтенант и, повернувшись, бросил взгляд на карету:
— Вот это да! Вот это корпорация! А ну-ка, хлопцы, у кого голосок погромче. Прочтите вслух, что написано на карете.
К карете ближе всех подошел рабочий в тельняшке. Заломив бескозырку и держась за нее, под общий свист и хохот прочел:
— "Надежно, выгодно, удобно: ловить партизан, выискивать комиссаров, хоронить старост и полицейских, солдат и офицеров фюрера с помощью услуг БЕИПСА. Сотрудники БЕИПСА с готовностью помогут вам обвенчаться, вырыть могилы, возложить венки, составить планы крупных и мелких операций, написать письма калекам и тому подобное. Таксу смотри по ту сторону кареты".
Толпа, напирая, тесня, оттирая друг друга, стала обтекать карету, где матрос уже громко, нараспев читал:
— "Разработка планов окружения партизанских дивизий — пять тысяч марок! Планов поимки крупных комиссаров — тысяча марок. Одиночных партизан — сто марок…"
— Да что ж так дешево? Ах, ешь их душу!!
— А ты смотри. Смотри ниже, Фома. Это ж со скидкой. На льготных началах.
— Глянь! Тут и немцам шкала.
— А за них? За них сколько там?
— Дешевка, братцы! По-свойски берут.
— Да ты точнее! Поточней.
— Три марки за могилу. Неограниченный прием.
— Го-о! Здорово! Вот дают!
— Гляньте, гляньте! Они даже старост и полицейских венчают.
— Ну, что? Что скажете теперь, "товарищ старшина"? — спросил младший лейтенант, когда были прочтены все надписи на карете.
— То же, что и говорил. Доставьте меня срочно в штаб батальона.
— И это все?
— Пока все.
— Нет, не все. Отвечайте, кто вы? Кем засланы? С какой целью?
— Что ж, — вздохнул Гуляйбабка. — Ваша взяла. Откроюсь. Я личный представитель президента!
— Какого президента? Что за президент?
— "Благотворительного единения искренней помощи сражающемуся Адольфу".
— Благодарю вас, — просиял младший лейтенант и, обернувшись, крикнул: Марыся, рацию! Связь с ноль первым. Да живенько. Живо!!! Эх, и повезло же! Такую щучищу заманули в сети!
Он еще раз крякнул «эх» и нырнул под ветки ольховой рогатины. Вслед за ним жуликовато, как-то боком, шмыгнул удивительно знакомый старикашка с топором за поясом. Гуляйбабка вознамерился окликнуть его, но добрым намерениям всегда что-нибудь мешает. Подошел тот самый морячок, который сорвал флаг с кареты и читал рекламу.
— Прошу извинить, господин личный представитель президента, если малость заденем кормой, — сказал он, вскинув руку к бескозырке. — Ничего не попишешь. Время крутой волны. Позвольте вам кляпик.
— Благодарю за столь мягкое обхождение. Когда вы попадете ко мне в роту, я выдам вам самые мягкие портянки, а теперь лишь один вопрос. Скажите: кто та девушка, которую младший лейтенант назвал Марысей?
— Могу сказать, что это весьма милое создание, но, к сожалению, вы безнадежно опоздали. Она два месяца как помолвлена.
Гуляйбабка широко раскрыл рот:
— Кляп! Скорее кляп, иначе закричу на все Полесье.
Было уже совсем светло, когда радистке рабочего отряда удалось наконец-то связаться со штабом. Расправив под собой сшитую из плащ-палатки юбку, размяв замлевшие ноги, она уселась поудобнее на поваленной ели, весело тряхнула снопом пшеничных волос, придавленных каской:
— Готово! Можно передавать. Диктуйте, товарищ комвзвода.
— Диктую, Марысенька. Передавай! — приподнято произнес младший лейтенант, сняв каску и садясь на колени у ящика рации. — Эх, и сводочка, я те скажу! Закачаешься. Это тебе не то, что восемь полицейских укокошили. Тут целое войско во главе с генера…
Радистка застучала ключом. Комвзвода схватил ее за руку:
— Ты что? Это ж я просто свои чувства высказал тебе, восторг в связи с успехом, а ты! Уже застукала, как дятел.
— Нет, я только два слова успела: "Эх и сводочка!.." А вы говорите яснее, без этих восклицаний.
— Ну ладно, ладно. Уже и губки надула. Сегодня грех. Сегодня на нашей улице праздник! Генерал вон в карете сидит. Личного представителя президента зафаловали. Эх!
— Вы опять за восклицания?
— Извиняюсь. Диктую текст. Передавайте: "Ноль первому от ноль седьмого. Маневр "Блудная овца" удался. Обоз «икс» втянут в болото квадрат тридцать четыре и наголову разгромлен".
Отстукав номер квадрата, радистка сняла руку с ключа;
— "Наголову разгромлен" не надо бы, товарищ младший лейтенант. Они же сами руки подняли. По нас даже никто не стрельнул ни разу.
— Рядовой Марыся! — крикнул младший лейтенант. — Выполнять приказ. Передавать, что сказано.
— Слушаюсь!
— Вот так-то. А то ишь ты. Учить меня вздумала, славного командира славной Рабочей-Крестьянской Красной Армии.
— Одно слово лишнее, товарищ младший лейтенант.
— Какое?
— Дважды упомянули «славу». В первом случае не надо бы.
— Рядовой Марыся! Ваше дело молчать, ключом стучать да слушать, что я говорю. А говорю я вам, Марысенька, сущую правду. Быть бы мне, младшему лейтенанту Балабонцеву, Чапаевым, Щорсом, Котовским, на худой конец адъютантом командарма, да два дня не хватило.
— Всего два денечка?
— Да, Марысенька. Только два денечка. Войско кадровое я не успел получить. Война в дороге застала. Куда податься? И вот к вам. А у вас разве войско? Приписники, не принимавшие присяги.
По рации застучала морзянка. Радистка спохватилась:
— Ой! Нас спрашивают: почему замолчали? Что случилось? Скорей диктуйте.
— Передаю, Марысенька. Диктую: "Наголову разгромлен". Передали?
— Нет еще. Может, измените?
— Никогда! Передавайте: "Наголову разгромлен и принужден к капитуляции. Нами захвачено семьдесят пять лошадей, восемь повозок с грузами, центнер сала, пять живых свиней, двадцать живых гусей, сто кур, тридцать уток и четыре индюка". Передали — четыре индюка?
— Передала.
— Хорошо! Едем дальше. "Весь гарнизон обоза в количестве ста человек пленен вместе с оружием". Передали — с оружием?
— Да, да.
— Блестяще! Двинулись дальше. "В числе захваченных в плен генерал повстанческой армии всея Украины и личный представитель какого-то президента вместе со свитой. Жду ваших приказаний. Точка". Все!
Балабонцев не успел закурить папиросу, как застучала ответная морзянка.
Радистка поспешила доложить ее.
— Ноль первый передает, — сказала она: — "Очень занят важной работой, но ради такого случая немедленно откладываю все и выезжаю. Всем участникам "Блудной овцы" личная благодарность".
— Ну-с, Марысенька, — потер руки Балабонцев, — теперь можно и покурить. Дорога к Чапаеву началась.
— Вы хотя б генерала и этого представителя президента мне показали, выключая рацию, попросила радистка. — А то увезут, и не увидишь.
— Увидишь, Марысенька. И генерала, и личного представителя президента… Только, пожалуйста, не сейчас. Сейчас их благородие генерал отдыхает, а личному представителю президента я приказал заткнуть рот кляпом, так как он не в меру говорлив. Чуть не склонил на свою сторону мой взвод. Подбежал, смотрю, а его уже на руках качают. Вот сукин сын! И есть же ловкачи такие!
— А ну-ка, Балабонцев, показывай своего пленного генерала повстанческой армии всея Украины! — пророкотал командир батальона капитан Рубцов, подходя к стоянке третьего взвода. — Посмотрим, что за птица, зачем она сюда залетела.
Младший лейтенант Балабонцев вскочил из-за стола, где он только что доел трофейную курицу и теперь в ожидании, пока ординарец подаст чай, распекал Щечкина за то, что тот так опрометчиво вступил в переговоры с вражеском элементом.
— Идите и чтоб впредь мне смотри! — только и успел он крикнуть и сейчас же обратился с рапортом к комбату: — Товарищ командир! Личный состав взвода после ночного успешного боя отдыхает. Пленные и трофеи под охраной.
— Хорошо, что отдыхают. Добре! — похвалил Рубцов и протянул руку: — Ну, здравствуй, герой "Блудной овцы". Рад. Поздравляю! А парнишку за что же? Чем провинился? — кивнул он вслед партизану.
— Боец хороший, но размазня, — сказал Балабонцев. — Злости к противнику не имеет. Жалостлив, как баба. Чуть не лезет с противником целоваться. Прошу к столу, товарищ командир. Позавтракать. Я приказал для вас зажарить трофейного индюка.
— С индюком разделаемся после, а сейчас генерала мне… генерала надо посмотреть, допросить. Фигура-то не малая. Командующий войск всея Украины!
Балабонцев замялся:
— Посмотреть можно, а допросить… допросить нельзя, товарищ командир.
— Как нельзя? Почему?
— Он заминирован. В карете.
— Кто заминировал? Что за чушь?
— Сам себя заминировал в целях безопасности. И к тому же пьян. А впрочем, может, и проспался. Давайте посмотрим.
Они подошли к карете, охраняемой часовым — пожилым рабочим, вооруженным винтовкой.
— Спит? — спросил Балабонцев, кивнув на карету.
— Храпит, — ответил часовой.
— Разбудить! — приказал Рубцов. Часовой забарабанил в дверь прикладом:
— Арестованный! Проснитесь! Да очнись же. В карете послышались сонное мычание человека, сладкая зевота, хруст костей и протяжное и-е-ха-ха-ха!
— Господин генерал! — постучал в оконце Балабонцев. — Вас можно на минутку?
— Чем могу быть полезен? — ответила карета.
— Имеем честь сообщить вам, что вы вместе с вашим войском захвачены в плен. Ваше дальнейшее сопротивление бессмысленно. Выходите. Сдавайтесь! Мы гарантируем вам жизнь, оружие, награды.
— Милостивый сударь, — заговорил «генерал». — Зачем уговаривать куму, если она засватана. Не тратьте даром слов. Если бы плен был раем, я бы с удовольствием поднял руки и отправился туда, но, поскольку плен всегда был адом, я лучше предпочту голодную смерть или долгое ожидание того часа, пока меня не освободят те, кому это положено.
— Фанатик. Что с ним? — отступился от кареты Балабонцев. — Под колеса мину и к богу в рай.
— Вы, сударь, как вижу, привыкли пугать, — послышалось из кареты. — А на пугало ноне и вороны хотели чихать.
Балабонцев выхватил из кобуры пистолет. Рубцов отстранил его плечом:
— Подожди, не горячись, я сам поговорю, — и, вынув из кармана темно-синих галифе коробку спичек, портсигар, протянул это через оконце в карету: Господин генерал, прошу вас, угощайтесь.
— Вот это другой разговор, — ответил человек из кареты. — За чаркой да цигаркой и упрямую сосватали.
Комбат с любопытством читал еще рекламу на карете, как в оконце повалил дымок и оттуда просунулась дегтярно-черная борода.
— С кем имею честь беседовать? Ваш чин и ранг, ибо по существующему артиклю с младшими чинами мне не положено, — сказала борода, возвратив портсигар и спички. — Претит субординация. Я, сто дивизий вправо, сто — влево, генерал! Я могу, если что, протест.
— Не беспокойтесь, — улыбнулся комбат. — Все в норме. Вашу субординацию мы не заденем даже вожжой. Прежде всего скажите, куда вы ехали?
— Этот вопрос, сударь, вам задавать бы не следовало, ибо вы сами прекрасно знаете, что на конях ездят только вперед. Стало быть, и мы ехали туда же вперед.
— Блестящий ответ, господин генерал, — похвалил комбат. — Не смею вас с этим тревожить. Еще вопрос к вам.
— Весь к вашим услугам, — пыхтя в бороду, ответил "повстанческий генерал".
— Зачем, с какой целью вы ехали? Кого искали? Кто вас послал? — высыпал сразу несколько вопросов Рубцов. «Генерал» важно выпустил дым.
— Если б я сказал вам, что ехал бесцельно, вы бы сочли меня за идиота, ибо бесцельно ездят только они, но, поскольку средь генералов нет идиотов (иначе кто бы им доверил войска), выходит, что у меня цель была. Но вот какая, вспомнить никак не могу. Не по рангу выпил, извините, заспал.
— Бросьте валять дурака, генерал! — крикнул Балабонцев. — Вы отлично знаете, куда ехали. Вы искали нас, партизан. Ну, так вы их нашли. Вы в руках партизан.
Борода пронзительно свистнула, юркнула назад и долго кашляла там и чихала. Потом в карете забулькала жидкость, звякнули кружки и раздалась команда: "Матрена, смирр-на-а! Для встречи дивизий, равняйсь!"
— Вот тебе и храбрый генерал, — сказал Балабонцев. — При одном упоминании о партизанах рассудок потерял. Вы слышите, слышите, какую околесицу понес?
Комбат подошел к Балабонцеву, протянул руку:
— Поздравляю! Горячо поздравляю с пленением очень важной персоны липового генерала.
— Товарищ комбат! Да что вы? Какая липа? Не может быть. Он же в мундире. И все о дивизиях, ста дивизиях бубнит.
— От кружки водки, товарищ Балабонцев, сто чертей в бочке наплетешь. А ну, где у вас этот личный представитель президента? Может, и тот такая же липа?
— Никак нет. Тут без осечки. Тут точненько. За этого ручаюсь головой. Жулик чистейшей воды. Мать афера. Перед Гитлером на лапках… Да вот вам доказательство, — Балабонцев протянул командиру отряда Железный крест. — Сам лично конфисковал. И плюс карета с рекламой, а на карете флаг с портретом Гитлера.
— Вот как?! Ехали даже под флагом?
— Так точно! А на флаге под косым Гитлером золотая надпись: "Поможем фюреру дойти до конца!"
— Где этот флаг?
— У меня в повозке. Разрешите принести?
— Давайте и флаг, и всю шатию-братию сюда. Свиту имею в виду.
— Вас понял. Сейчас доставлю.
Не знал, не гадал и не думал комбат Рубцов, что всю эту «шатию-братию» возглавляет старшина Бабкин. Он стоял перед ним все такой же веселый, улыбчивый, молодцеватый, с природной бесшабашной удалью и хитрецой, только не в гимнастерке старшины Красной Армии, а в черном фраке иностранного дипломата или господина, в кармане у которого по меньшей мере — миллион. А рядом с ним!.. О чудо! Не сон ли это? Не привидение ли белым днем?
Комбат потряс головой, пытаясь стряхнуть наваждение, очнуться от сна. Но не тут-то было. Никто не исчез. Став в шеренгу, как на перекличке, все они стояли перед ним. На правом фланге — старшина, на левом — ротный писарь, на середине — шеф-повар.
— Товарищ капитан! — вскинул руку к цилиндру Гуляйбабка. — Оставшаяся в тылу противника тринадцатая строительная рота двадцать шестого саперного батальона выведена в полном составе. Потери — два коня и карабин. Один человек ранен. Старшина роты Бабкин!
— Слыхали? — кивнул Балабонцев. — Вот так и со мной. Крутился, как уж. А вот это? Это что? — развернул на палке черный флаг Балабонцев. "Благотворительное единение искренней помощи сражающемуся Адольфу". И заметьте, не какой-нибудь, а искренней. Искренней помощи Адольфу! Вот она, какая штука получается. На словах одно, а на дело другое — искренняя помощь фюреру!
— Товарищ младший лейтенант, читайте лучше, — почти потребовал Гуляйбабка.
— Читал сто раз. Пусть теперь прочтет вот сам товарищ комбат. Может, я безграмотный, без очков не так прочел.
— Стойте! — поднял руку Гуляйбабка. — Коль вы ничего не поняли, дайте мне уголек или карандаш.
Старик с козьей бородкой, в котором Гуляйбабка без труда узнал проводника деда Калину, подал кусок головни.
— Разрешите штандарт, — попросил Гуляйбабка и, как только младший лейтенант и дед Калина исполнили просьбу Гуляйбабки, мазнул над буквой И в слове БЕИПСА хвостик и воскликнул:
— Читайте! Вслух читайте наш пароль и девиз.
— Бей пса! Бей пса! — раздалось вокруг. — Ай да хлопцы! Качать их! Качать!!! Комбат обнял старшину:
— Не обижайся, Иван Алексеевич. Хлопцы не знали пароль.
— Ну что вы, товарищ комбат. Ни в коем случае. А вот на деда Калину я в обиде. Ох, в какой обиде! — погрозил пальцем старшина.
— Это за что ж ты на него?
— Да как же? Объявился честно указать дорогу, а завел в болото. И паче того — карабин стащил.
— Виноват. Звиняюсь, — поклонился дед Калина. — Был такой грех. Обмишулился малошть. Возьмите свой карабинчик. Вертаю его.
Старшина подержал карабин в руках и тут же вернул его Калине:
— Возьмите, дедок. Вы настоящий партизан. Храните и бейте фашистского пса. Спасибо вам, что привели нас к своим.
Дед Калина замахал руками:
— Нет, нет. Не мне спасибо, а вот товарищу командиру. Он ведь вас давно на прицеле держал. Еще с той поры, как вы тронулись из Луцка. Только не знато было дело, кто едет в вашем хваетоне.
В карете раздался крик:
— Братцы! Да что же это? Такая радость, а вы меня… взаперти. Да откройте же. Пустите, сто полков вперед!
— Кто у вас? Что за "генерал"? — спросил комбат.
— Мой кучер Прохор. Отбывает за нарушение дисциплины трое суток гауптвахты. Сутки уже отсидел, двое осталось, а впрочем… в честь такой радости выходи, Прохор! Амнистия тебе.
Бойцы отряда подхватили прямо из кареты "генерала повстанческой армии", и, как старик ни умолял оставить его в покое, как ни кричал: "Смирно! Разойдись!", пришлось ему все же побыть в роли волейбольного мяча.
Толпа у кареты росла. Росло и ликование встретившихся после долгой разлуки строителей пограничных дотов. Не принимал в этом участия лишь Балабонцев. С грустью смотрел он на "генерала повстанческой армии" и вздыхал: "Эх, если бы это был не кучер, а в самом деле генерал!" Однако вскоре и он, послав к чертям собачьим повстанческих генералов, присоединился к общему веселью, приказал жарить кур. По курице на каждого солдата БЕИПСА, а "генералу повстанческих войск" за то, что так славно сыграл свою роль, целого гусака.
Не зря говорится, "земля слухом полна". К карете привалили все и, конечно же, примчалась Марийка.
— Ваня! — только и могла сказать она. И, уткнувшись в грудь старшины, заплакала.
Она, как ночная птица, не умолкала всю ночь, все рассказывала и пересказывала, что было после того, как расстались за час до войны, как прощалась с мачехой Гапкой, куда уходили потом со штабом батальона, который стоял в ту ночь в Жменьках, а он не уставал ее слушать и, жарко обнимая, просил:
— Говори, говори, Марийка. Полесская зоряночка моя. Я так давно не слыхал твоего голоса!
— О чем же тебе, Ванечка, еще? Кажется, про все вспомнила. Ах, да! О самом главном забыла. Вот растереха.
— О чем, Мариночка?
— Да я же письмо от мачехи получила.
Она выхватила из кармана гимнастерки комсомольский билет и письмо. Билет положила в карман. Письмо протянула любимому.
— Оно пришло, когда штаб батальона еще в тридцати километрах от Жменек стоял. Связной привез. Дед Тихонович. Прочтешь? Не темно?
— Прочту. Светает уже, — кивнул Бабкин на белое в красных подтеках небо.
Он сел, вытянув по плащ-палатке ноги, вытащил из конверта листок из школьной тетради. Она положила ему голову на колени, заглянула в его помрачневшие, запалые глаза, провела ладонью по небритой щеке.
— Я изредка читаю, когда скучно бывает. И грустно и смешно.
"Мариночка, ягодиночка моя! — начиналось так письмо. — Слава богу, немецкому хвюлеру, я жива, здорова и так счастлива, что от счастья плачу день и ночь. Какие мы были дурные. Жили в своих мазанках, растили бураки, картошку, песни в садочках спивали и думали, шо в том весь смак жизни. А объявился хвюлер, все по-другому пошло. Живем мы теперь в погребах, ямах и хлевках со скотиной. Правда, от скотины остался один лишь навоз, а от птицы перья. Кстати, перья на хуторе тоже забрали. Сборщики сказали, шо спать на пуху и перьях при "новом порядке" нам вредно. Пух и перо будто бы делают людей ленивыми. Хвюлер побоялся, шо мы обленимся и не станем хорошо работать, оттого и приказал отобрать все подушки и перины.
Свою старую перину я отдала сразу, а твою, Мариночка, сховала под старой копной очерета в подсолнухах. Туда же и подушки с гусиного пуха. Ах, как мне хотелось сберечь твое приданое! Ан нет же. Кто-то из полицаев донес, шо я утаила от хвюлера новую перину и подушек гору. И тады приехал на грузовике якись мюнхенский бюргер. Я у спрятка с жердиною стала…"
— Слышь? С жердиною стала, — оторвался от письма Бабкин. — Вот это защита!
— Ой, не говори! Я чуть в обморок не упала, когда дед Тихонович рассказал, как она воевала за мою перину. Прочитай, прочитай.
"Стою я с жердягою и думаю: не отдам и годи. Не дозволю, чтоб на чистой постели моей дочки — невесты — спал какой-то старый германский боров. Не затем я по перышку да пушинке ее собирала. Уложу его тут навеки. Баба я сильная. Тюкну раз, и ногами не дрыгнет. Да только оказия вышла. Ахнула я его жердягой (со всего размаха по черепу била), и у самой в глазах помутилось. Стоит бюргер, только чуть покачнулся. Второй раз гвозданула. Стоит! Только усами крутит. О маты божья! Бык бы свалился, а он стоит. И только когда солдаты отняли у меня жердягу, а бюргер снял шляпу, чтоб стряхнуть с нее пыль, сообразила я: да у него же под шляпой пробковая подушка. Видать, не первый раз этого перинника по башке колами крушили. Так и увезли твое приданое, коханая моя дитка. Але годи. Спать на твоей перине та подушках пузатому бюргеру не доведется. Коли воны ловили на соседнем двори кур, я подкралась к машине и распорола все с потрохами. Так шо пока воны доедут до неметчины, по дороге весь пух разлетится. На том и прощай, моя детка!"
По щеке Марийки покатилась слеза. Бабкин обнял свою зорянку:
— Не надо, Марийка. Они получат и за пух и за перья, и не поможет им никакая пробковая подушка.
В землянку, где расположились старшина и кучер Прохор, стуча каблуками по дощатым ступенькам, вбежал комбат Рубцов.
— Итак, "господин личный представитель президента", "знаменитый коллекционер ослов и свиней", я должен, к сожалению, вас огорчить, — сказал он с порога.
— Горше того, что я перенес, уже быть не может, — спокойно сказал Бабкин. — Слушаю вас, товарищ комбат.
— Высшее начальство, — начал Рубцов, — запретило брать в наш отряд вашу команду.
Бабкин вздрогнул. В глазах его вспыхнули боль, недоумение.
— Что за глупость?! На каком основании? Рубцов прошел в другую комнату землянки, закрыл за Бабкиным дверь.
— Видите ли, господин Гуляйбабка, вы слишком усердно помогали старостам и фюреру. А это, как сами знаете…
— В таком случае, — рассердился Бабкин, — пусть обезоруженных саперов выводит не Бабкин, а те, кто оставил их на границе с лопатами. Я же умываю руки. Мой поклон высшему начальству.
Комбат обнял старшину:
— Не горячись. Я пошутил.
— Петр Иваныч! В самом деле шутка?
— Точно. Ты же любишь шутки. Как мне сказали — даже ввел смехочас.
— Ах, чтоб вас намочило и семь раз подсушило!
— Подожди. Не больно радуйся. Командованием принято решение зачислить в партизанский отряд только два взвода.
— А третий чем провинился? У бога бороду сжевал?
— А третий, Ваня, оставляется тебе как личная охрана личного представителя президента плюс коллекционера ослов и свиней. С этим третьим тебе предстоит дальняя дорога.
— Снова шутка?
— Без шуток. Начальство считает, что свертывать работу БЕИПСА нецелесообразно. Но идти дальше такой большой группой рискованно. Чем ближе к фронту, тем больше гестаповских ищеек.
— Но мы же шли.
— Ваше счастье, что шли глухими селами, вдали от больших дорог. Иначе вряд ли бы вам помогли пропуска, Железный крест и портрет фюрера на цыганской шали. А без трюка с расстрелом сынка генерала вообще о вашей миссии и речи не могло быть. С генеральским сынком вам просто повезло.
— Черта с два повезет, если хитрость не придет, — ответил Бабкин. — Группа захвата ждала этого сынка трое суток. Не специально его, конечно, а какую-нибудь птицу с важным оперением. Попался «петух».
— Великолепный «петух». И комедия с расстрелом хороша, и липово убитые вами "красные бандиты" тоже хорошо, и хитростью казненные Гнида, Песик замечательно. Короче говоря, слушать мою команду, товарищ старшина. Приказываю вам построить роту.
— Есть построить роту, товарищ капитан.
— Действуйте!
Рубцов достал из-за голенища лоскут бархотки, почистил на чурбане свои изношенные хромовые, расправил под офицерским ремнем шерстяную гимнастерку и поднялся по земляным ступенькам вверх, где могуче шумели сосны. Тринадцатая рота, одетая в легкие гражданские пиджаки, уже вытянулась под соснами в слитном строю. На правом фланге каланчой возвышался помкомвзвода Трущобин. Рядом с ним плечо в плечо — начальник хмельковской милиции Волович, каптенармус Цаплин, с крестом на шее отец Ахтыро-Волынский, браво топорщил подпалую бороду райисполкомовский кучер Прохор, даже в строю не расставался с папкой писарь Чистоквасенко… а дальше — простые рабочие, строители, саперы. В двух взводах уже чисто побритые, помолодевшие. В третьем — остались такими, какими были. Им нельзя. Им идти с Гуляйбабкой дальше.
От строя, подав команду: "Смирно! Равнение направо!", отделился, чеканя шаг, Бабкин. Мокрая после ночного дождя земля под его сапогами гудела. Тесная, с чьей-то головы пилотка, сдвинутая набекрень, едва держалась над правым ухом. Остановясь в трех шагах от Рубцова, он отрапортовал:
— Товарищ капитан. Вверенная мне тринадцатая рота по вашему приказанию построена в полном составе. Исполняющий обязанности командира роты — старшина Бабкин!
Рубцов шагнул вперед:
— Здравствуйте товарищи строители!
Рота ответила. Бор повторил: "Здра-а же-ла-ем!" Откуда-то с вершины сорвался не то тетерев, не то глухарь, загрохотал к дремному болоту. Отродясь тут не было такого. Только малые, непуганые птахи все так же звенели то колокольчиками, то чистым хрусталем. Но вот на какую-то минуту умолкли и они. В руках Рубцова сухим снегом скрипнул лист бумаги.
— Слушайте радиограмму Военного совета! — сказал он, обращаясь к строю. Читаю! "Двадцать второго июня тысяча девятьсот сорок первого года на границе, в глубоком тылу врага, осталась тринадцатая рота рабочих сводного строительного батальона. Не имея оружия и связи с отошедшими частями прикрытия госграницы, рота попала в тяжелую обстановку, могущую привести к гибели всего личного состава. В этой обстановке рабочие роты не поддались панике, малодушию, сохранили железную товарищескую спайку, выдержку, святую веру в несокрушимость своей советской отчизны и горячее желание сражаться с врагом всем, чем только можно".
Рубцов посмотрел на лица рабочих. Одного дня им не хватило. Всего лишь нескольких часов. В воскресенье они б уехали с границы домой, к своим семьям. И вот… Они теперь становятся разведчиками, партизанами. Рубцов оглянулся на стоявшего рядом Бабкина, усилил голос:
— "Особую находчивость, мужество, воинскую сметку и личную смелость проявил старшина роты Бабкин Иван Алексеевич. Приняв командование ротой на себя, он в полном составе вывел ее в район базирования полесских партизан, пройдя по тылам врага более четырехсот километров. Отмечая все это, Военный совет фронта выносит личному составу тринадцатой роты благодарность, а…"
Дружное "Служим Советскому Союзу!" не дало дочитать последних строк радиограммы Военного совета. Рубцову пришлось опять начинать с того же «а».
— "…а старшине тов. Бабкину И. А. присвоить внеочередное воинское звание «лейтенант» и представить к награждению правительственной наградой. Военный совет Западного фронта".
Рубцов подошел к Бабкину, расцеловал его, обернулся к бойцам:
— Дорогие друзья! Каким бы теплым, волнующим ни был приказ или обращение, но они все равно не в силах передать все то, что хотелось бы сказать простыми человеческими словами. В ту трагическую ночь двадцать второго июня вы остались на границе одни, без старших командиров, без связи с внешним миром. В то время небось не один из вас подумал: "Командиры бросили нас, забыли". Но "видит бог", как говорил Суворов, совесть командиров чиста. Шапки долой, саперы! Комбат два майор Антонов, командир вашей роты старший лейтенант
Подкопытов, командиры взводов Крыжко, Артюхин, Токарев, выручая вас, товарищи, собой преградили дорогу танкам и погибли на минах смертью героев. В том бою погибло также много рядовых рабочих. Прорваться к вам мы не смогли.
Тяжело слушать горькую весть о друзьях, ратных товарищах, но во сто крат тяжелее было бы носить в сердцах тяжелую как камень мысль об измене воинскому долгу и священному закону товарищества. Капитан Рубцов интуитивно почувствовал, что теперь этот камень упал с сердец, и люди, кажется, впервые глянули на него, оставшегося в живых командира, с полным доверием.
— Помните, товарищи, и всем передайте, — заговорил после паузы Рубцов. Не было и никогда не будет того, чтоб командиры нашей Красной Армии предавали или оставляли в тяжелый час своих бойцов. Они вместе с ними на парад и на смерть! И еще одно хочу вам сказать. Нет большей радости для командира, чем видеть своих бойцов победившими страх и смерть. Приятно знать, что орлы, отбившись от стаи, остались орлами. От лица службы объявляю вам благодарность!
Слушая комбата, Бабкин вспомнил островок среди хмелевского болота. Двое суток просидели на нем в полном неведении, обдумывая, как прорваться к своим. А потом ночью пришел он — улыбчивый, полный оптимизма и находчивости человек. Вместе с ним пришли лодки с едой и одеждой. Он побыл в роте несколько минут. (Он очень торопился помочь другим.) Но эти минуты ободрили всех. Люди впервые за двое суток поверили в возможность увидеть родные дороги, дома…
Уходя, человек из Хмельков сказал:
— Отныне вы поступаете под мое покровительство. Я ваш «президент». Завтра ночью вам подадут коней. Остальное в Хмельках.
Он больше ни разу не появился, но во всем, что делалось после того, чувствовалась его направляющая рука. Его бы в приказ Военного совета. Ему бы спасибо, земной поклон…
Подошел Рубцов. Роту он отпустил. Ее повел на завтрак Трущобин.
— Что нахмурился, Иван? Ай радиограммой недоволен?
— Доволен, но не совсем.
— Почему?
— Не мне бы в ней быть, а «президенту», Заковырченко, Глечику, всем, с чьей помощью создавалось БЕИПСА.
— Да. Удалось ли бы вам выбраться без них? Это вопрос. Пойдем пройдемся.
— Пойдем!
Они шли по заброшенной, усыпанной сосновыми иголками дороге молча. Когда удалились от лагеря, комбат спросил:
— Кого из свиты поведешь дальше с собой?
— Пока не думал. Собрался было к «родне» поближе, а «родня» вот какая. От порога — катись ради бога.
— Надо, Ваня. Очень надо. Фронт должен иметь в тылу побольше своих глаз и ушей.
— Эх, радиостанцию бы мне! — вздохнул Бабкин. — Да радистку. Может, дадите?
— Дал бы, но у нас у самих рация лишь одна. Да и нужна ли тебе она? Ведь с ней вас на втором, третьем сеансе засекут.
— А мы не стоим. Мы в движении.
— А если обыск?
Бор как-то вдруг оборвался. Впереди раскинулась синяя даль поросших мелким березняком болот. Клюквой и прелью тянуло оттуда. Где-то тревожно курлыкал журавль. В стойких водах, затянутых ряской, исчерченной утиными дорожками, грустно трубила лягушка. Комбат остановился, посмотрел кругом и, убедясь, что никого поблизости нет, сказал:
— Есть тревожная новость.
— Новость? Какая?
— Твои данные насчет сосредоточения карателей подтвердились. С севера от Калинкович подходит полк и столько же с юга.
— Я так и знал, что они через день-два пожалуют, — вздохнул Бабкин. Холуй Гнида не мог соврать. Что же вы решили, товарищ комбат?
— "Гостей" с севера мы могли бы угостить, а вот южных?
— Южные раньше двух суток не подойдут.
— Почему? Они же километрах в тридцати от нас. А северным топать полных сто.
— Я их попытался задержать.
— Задержать? У тебя что, полки в резерве?
— Нет. Я пустил против карателей свиней.
— Каких свиней? Объясни.
— Объясняю, товарищ комбат. Последняя ночевка у карателей назначена в Горчаковцах. Староста Гнида готовился их встречать яичницей и пирогами. За такое хамское отношение к войскам фюрера я дал ему в зубы и приказал угостить карателей свининой и брагой. Думаю, что вареная свинина и брага сделают свое.
— А если он не выполнит твой приказ?
— Выполнит, гад. Проверено. Трущобин уезжал из села, когда в котлах уже семь свиней кипело.
Как ни заманчива была гарантия Бабкина о том, что полк карателей, нацеленный на восточное Полесье с юга, объевшись вареной свинины, запиваемой брагой, сидит в клозетах, все же комбат Рубцов решил не рисковать и уйти заблаговременно из-под удара, оставив нападающим пустые землянки и возможность столкнуться лбами в дремных лесах.
Пришлось в связи с этим уходить со своей сильно урезанной командой и Бабкину, хотя и ему, и его подчиненным хотелось побыть в кругу друзей хотя бы еще денек, чтоб выспаться, отдохнуть, вдоволь наговориться, попасти в лесотравье коней. Все понимали, что в военной заварухе, кипящей на огромных просторах, вероятность на новую случайную встречу равна мечте страуса попасть из зоопарка в Африку, и потому прощались с такой грустной нежностью, что кое-кто и слезу обронил. Даже сам Бабкин, который слез терпеть не мог, и то при виде трогательного прощания украдкой вытер кулаком глаза, а потом сердито плюнул:
— Тьфу ты, развели мокроту. Трогай, Прохор, а не то они тут сделают из военных лиц кисейных девиц. Солдат должен не девкой реветь, а железные нервы иметь.
К карете подбежала взволнованная Марийка. Прыгнув на облучок, с лета обхватила за шею Бабкина:
— Прощай! Береги себя.
— Прощай, Марийка! Помни, я люблю тебя и никогда не забуду.
Она понимающе тряхнула головой. Светлые длинные волосы рассыпались по ее плечам. Соскочив со ступеньки кареты, сорвала с головы пилотку, размахивая ею, крикнула:
— Я буду ждать тебя, милый! Хочь сто лет, хочь двести!..
Она что-то кричала еще, показывала на пальцах, но Бабкин ничего уже не понял. Карета, грохоча по кореньям, птицей летела по лесной дороге, и сосны, как солдаты, расступались перед ней, вытягивались во фронт, замирали в непонятном удивлении. Над каретой снова развевалась шаль с портретом Гитлера.
…В грустном молчании проехали лесом километров пятнадцать. Печаль расставания, еще не распогодившееся утро не располагали к разговору. Дремалось, бессвязно думалось… Лишь когда выбрались из леса на ровную полевую дорогу, стало как-то просторнее, веселее, потянуло обменяться бодрящим словцом.
— А что, Прохор Силыч, — заговорил первым Гуляйбабка, — если б вам сейчас сбавить годков этак сорок. Как бы вы себя повели, с чего начали жизнь?
— Эта проблема, сударь, меня волнует так же, как козла грамматика. Раз от меня пришла в восторг такая женщина, как Матрена, значит, я и без омоложения молодой, так сказать, пригодный к счастливому житью.
— Логично. Но почему ж вы тогда хмуритесь?
— А потому, сударь, что нам пора подумать, как быть на тот случай, если опять окажемся под градом партизанских пуль. Эта окаянная шаль с фюрером опять развевается над каретой.
— Развевается, Прохор Силыч.
— Вот в том и беда, — вздохнул Прохор. — И на кой ляд вы ее повесили, не понимаю. Ехали бы тихо, мирно, ан нет, неймется вам. Ну это же верный признак, что опять в катавасию попадем. Партизаны, как увидят над коляской Гитлера, так чесу вновь и зададут. Вы хотя бы дозволили коляску каким-либо железом обить. Все бы надежнее было, не каждая пуля бы летела в бок.
— Запомните, Прохор Силыч: трусливого солдата не спасает и броневая лата. И наоборот. От того, кто смелостью бой встретит, пуля отвернет и срикошетит. Мой отец в гражданскую войну под пулями ста винтовок был и остался жив и невредим.
— Как же это он попал под сто винтовок?
— Да задумал как-то Семен Михайлович Буденный штаб белогвардейского полка разгромить. В каком селе он стоит — было точно известно, а вот на какой улице, в каком доме… И вот вызывает командир эскадрона моего батьку и говорит: "Ох и нелегкую задачу нам поставил командарм! Штаб беляков надо прощупать, да еще днем у черта на виду. На тебя одна надежда, Алексей, на твою находчивость. Враз не требую ответа, бо дело це обмозговаты хорошенько треба. Погуляй, подумай…" И отец придумал. В этот же день вернулся из разведки и доложил:
"Беляковского штаба в селе нет!" — "Как нет? Провалился он, что ли? Сам Буденный точно знает, что штаб там, а ты мне очки втираешь". — "Конармеец Бабкин на втирание очков не способен, — отвечает отец. — Означенного штаба в самом деле нет. А вот куда он провалился, я вам доложу, товарищ командир". И отец рассказал, как все было. Желаете послушать, Прохор Силыч?
— Охотно, сударь. Думка и добрый рассказ в подмогу коротят дальнюю дорогу. — Прохор сложил на коленях кнут, ременные вожжи. — Готов послушать, сударь.
— А было вот как, — начал Гуляйбабка. — На вечерней зорьке, когда баба чихнет и то за семь верст слышно, в село, занятое белыми, вкатил свадебный кортеж. На передней тройке, разукрашенной лентами, бубенцами, ехали жених-бородач и красивая молоденькая невеста. На второй тройке сват и сваха везли сундук с приданым. Третью, как тонущий баркас, облепили вдрызг пьяные свадебные гости. Часовой на окраине поднял шлагбаум, и вся пьяная кавалькада с гиком, свистом, песнями под гармонь прокатила на церковную площадь. Из поповского дома высыпала толпа офицеров во главе с полковником. "Что за свадьба? Откуда? Остановить! — закричал полковник с крыльца. — Сюда их! Ко мне!" Тройки, разметая толпу, подкатили к крыльцу. Полковник, окинув взглядом кортеж, подкрутил ус, одернул мундир и молодящей походкой подошел к первой тройке. "О-о! Какая изящная, молоденькая невеста и какой пожухлый жених! Ха-ха-ха! Нужна ли такая милая птичка трухлявому пню? Я полагаю, нет. — И шепнул адъютанту: — Взять! В мой кабинет".
Прохор покачал головой:
— Ах, нахал! Ну и нахалюга. Чужую невесту с повозки снять. Да я б из него труху сделал, конский навоз. И что же дальше-то? Как?
— А дальше, — усмехнулся Гуляйбабка, — все пошло по расписанию. К полковнику подбежал с бутылью самогонки «сват»: "Ваше благородие! Господин начальник! Самогоночки стакашечку. За здоровье молодых, новобрачных!" — "А закусить чем? — взяв стакан, спросил полковник. — Я без закуски, пардон, не пью". — "Ваше благородие, не беспокойтесь. Есть закусочка. Есть! Эй, сваха! Дай-ка господам закусить". «Сваха» откинула крышку сундука. — "А ну закусывай, гады! Жри!" «Сват» гвозданул по голове полковника бутылью. «Сваха» сыпанула в толпу из «максима». "Пьяные" гости ударили по штабу гранатами. А дряхлый жених вдруг превратился в такого ловкого молодца, что схватил одной рукой полковника за шиворот и, вкинув его в пролетку, погнал во весь опор коней. В селе поднялась пальба, крик, паника… По свадебным тройкам палили из-за всех плетней, но, как говорится, у страха глаза с колесо, а смелых сам демон на крыльях несет. Вся «свадьба» прибыла к своим благополучно.
— Ай да буденновцы! — закачал головой Прохор. — Вот так молодцы! Ловко угостили беляков. И что же им за это, какая награда?
— Самая высокая, Прохор Силыч. По двое суток ареста каждому брату, а свату, то бишь моему отцу, эта же «награда», но в двойном размере.
— Арест?! За что же, сударь? Такую храбрость проявили, и арест. Да будь я командиром, я бы каждому орден аль медаль. А тут на тебе — арест. За что?
— Приказ не Пегас, что куда хочу, туда и скачу, а законом считается и точно исполняется, — ответил Гуляйбабка. — А они, Прохор Силыч, нарушили этот закон. Вместо разведки — в бой вступили. Могло все кончиться печально.
— И все же я б отметил ребят.
Гуляйбабка положил руку на плечо Прохора:
— Не волнуйтесь. Каждому командиру хорошее приятнее плохого. Боец день добром отметит, командир заметит. Поощрили буденновцев, но только после того, как по двое суток в амбаре отсидели. Сам Семен Михайлович объявлять благодарность приезжал. Над батькой все шутил. "Что же вы, «сватушка», так сильно потчуете гостей? — говорит. — А-я-яй, как нехорошо! Господин полковник только на третьи сутки изволили прийти в себя. Вы уж впредь, коль подвернется случай, придержите щедрость свою, не поднимайте бутыль так высоко, иначе некого будет и допросить".
— Да, права старинная пословица. Права, — рассудил Прохор. — Каков пень таков и клин, каков батька — таков и сын.
— О чем это вы?
— О вас подумал, сударь. Все у вас, Бабкиных, по наследству пошло. Батька был на выдумку горазд, и сын по этой части мастак. А больше у кого ж вам было смекалку перенять? Мать, как сами говорили, была тихая, дед работящий, но молчалив…
— Не то вы, Прохор Силыч, говорите. Не то. Не видите вы нашего наследства главного, — ответил Гуляйбабка. — Разве мы родились у слабого на удаль, храбрость, выдумку народа? Разве не с кого нам брать пример и некому нам подражать? Шалишь, братец, шалишь. А не наш ли народ блоху подковал и в Петербург верхом на черте летал? А не он ли Наполеона хитрого перехитрил? А не наш ли, не робкого десятка люд брал умом, смекалкою Очаков, Фокшаны, Туртукай и неприступный Сент-Готард? А не он ли сочинил непревзойденное по остроумию и едкости письмо турецкому султану? А не он ли «расчесал», оставил в дураках бесчестных претендентов на "русский каравай"?
Помолчав, посмотрев в синюю даль, Гуляйбабка заговорил опять:
— Наш народ не держит камня за пазухой, не хитрит, не лицемерит перед добрыми людьми. Он прост, хлебосолен, как сама его земля. Для друзей у него нараспашку ворота и душа. Коль пришел ты к нему с добром, то дважды обдаренный добром и уйдешь, потому что этот народ знает цену дружбе, благословляет братство и щедро делится даже последним куском. Но тот же простой, бесхитростный народ в час опасности перед мечом явит свету такую силу, удаль и хитрость, что сам дьявол не устоит перед ним. И вновь проявятся Сусанины, Суворовы, Кутузовы, Тарасы Бульбы, Буденные, Чапаевы и просто сваты, утопившие в навозной жиже пана Песика, и еще невесть кто и невесть что, рожденное в народе на страх и погибель врагам.
Сказав это, Гуляйбабка умолк и долго не произносил ни слова. Только когда кони поднялись на взгорок, весело крикнул:
— А не пора ли, Прохор Силыч, тронуть с ветерком? Дорожка-то чертовски хороша! Да и кони сами рвут удила.
— И то верно, сударь. Заговорились мы. — Он взмахнул кнутом, раздольно крикнул: — Э-эй, родные! Покажите-ка резвость на степной дороженьке. Ие-ха-ха!
Тройка белых донцов взяла с места внамет, но не промчалась и полверсты, как Прохору пришлось резко осаживать ее. Стоявшая на дороге группа конных дозорных во главе с Трущобиным, размахивая руками и что-то крича, просила остановиться. Карета стала. Подъехал Трущобин.
— Господин личпред! Нами задержан пан Гнида, но он заявляет, что нас не знает.
Гуляйбабка спрыгнул с кареты. На пегенькой лошаденке, подстелив мешок с сеном, сидел мужичишка в лаптях, рваной в локтях фуфайке, дней пять не бритый, обросший редкой рыжей щетиной. На гриве коня он держал узелок, рябую кепку и березовую хворостину, избитую до комелька.
— Гутен морген, пан Гнида! — воскликнул Гуляйбабка. — Не узнаете нас?
— Не знаю и знать не хочу, отпустите меня.
— Позвольте, как не знаете? Мы же вам оказали такую услугу, помогли составить для господ карателей такое оригинальное меню.
— Ваша услуга чуть не сунула меня в петлю.
— Какая петля? О чем вы, пан Гнида? Кто посмел посягнуть на вашу бесценную особь?
Гнида извлек из рваного козырька кепки листок с гербом — гитлеровским орлом, враждебно отворотясь, протянул его Гуляйбабке:
— Вот ваша помощь, енто самое оригинальное меню.
Гуляйбабка развернул листок, громко, чтоб слышали не только с ним стоявшие, но и две подводы, идущие вслед за каретой, прочел:
"Приговор военно-полевого трибунала двадцать второй охранной дивизии по делу старосты села Горчаковцы — Гниды С. X.
Военно-полевой трибунал двадцать второй охранной дивизии, рассмотрев дело Гниды С. X., устанавливает, что обвиняемый явно преднамеренно накормил офицеров и солдат пятого карательного полка жирной свининой, вследствие чего полк на двое суток потерял боеспособность и вынужден был принимать медицинские меры к закреплению желудков. На основании всех предъявленных и доказанных разделов обвинения военно-полевой трибунал приговаривает подсудимого Гниду Степана Хаврониевича за саботаж и враждебные действия к войскам рейха к смертной казни через повешение…"
Гуляйбабка прервал чтение, глянул на таившего ухмылку Гниду-младшего с деланным сочувствием и удивлением:
— Вас? Повесить? Да они с ума сошли! Вы же с потрохами преданы Адольфу Гитлеру. Где они найдут такого преданного старосту? Вы верны им, как пес.
— Читайте дале, — кивнул, как рогом боднул, Гнида.
Не все ящо прочитали.
— Ах, да… тут и еще пункт. Читаю.
"Однако, учитывая просьбу подсудимого искупить свою вину перед германскими войсками, военно-полевой трибунал нашел возможным удовлетворить эту просьбу, оставив на семьдесят два часа под залог жену Гниды — Гниду А. В.".
— Но позвольте, Гнида? Как же вы искупите эту вину? — вернув приговор, спросил Гуляйбабка.
— Ге-е, «искупите». Я ее уже искупил. Я через су-точки ужо, как птичка… Тю-лю-лю-лить, свободен!
Гуляйбабка, почуяв недоброе, пустился на хитрость. Схватив руку Гниды, он начал усердно жать ее и трясти:
— Рад! Чертовски рад! Поздравляю. Вы талант. Вы родились в сорочке. И как вам удалось такое? Заданьице, наверное, было ого-го! Кого-нибудь пристукнуть или пронюхать что?
Гнида заулыбался, поправив вывернутый нос:
— Угадали. Партизан выслеживал. Стояночку их.
— И как? Все в порядочке?
Гнида похлопал по ватной штанине. Искривленный вместе с носом рот его растянулся до самых ушей в счастливейшей улыбке.
— Вот туточки. Весь их отрядик. На планчике. Как на ладоньке.
— Поздравляю! Вы гений, феноменальный сыщик. Но почему же вы едете не домой, а совсем в другую сторону?
— В обрат нельзя. Там мост сорвало да ить долго. Обплачется жонка. Так я до Калинкович, а оттель на поезди. Так что бывайте, поехал я.
— Одну минуточку! — поднял руку Гуляйбабка. — Вам будет порученьице.
— Дык тольки поскорей бы. Мне неколи. Мне спешить надоть. У меня дом в залоге. Жонка…
— Айн момент, пан Гнида. Айн момент!
Гуляйбабка отвел шагов на пятнадцать в сторону свое боевое окружение. Глаза его горели непрощающим гневом.
— Каков приговор будет Гниде? Осинка? Пуля? Долбня?
— А если каратели хватятся, узнают, что убит? — задумался Волович. — Не навлечет ли это на наш след?
— Тварь не жалко, а вот жена, — вздохнул кто-то из солдат. — Виновата ли?
Гуляйбабка рывком обернулся на сердобольный голос, огрубелые пальцы его, будто собрались дать кому-то в зубы, сжались в кулаки.
— Что вы сказали? "Жена? Детишки?" А у сожженных, расстрелянных по списку Гниды разве не было жен и детей? Кто пощадил их? Кто пожалел? Кто отвел от детских шеек фашистскую петлю? Нет, и еще раз нет! Изменникам, предателям преимуществ не должно. Спросите, каких? Отвечаю. Вы, заслоняя Родину, стояли в окопе до последнего. Он, спасая шкуру, бежал с поля боя. Ваш дом и жену спалили. Он свой дом и жену спас ценой измены. Вы будете всю войну обнимать холодную винтовку, он — толстый зад отъевшейся на награбленных харчах супруги. Вы после войны вернетесь с незажившими ранами или подорванным здоровьем (не храбритесь, скажется война), он останется в полном бычьем здравии. Вы пойдете к окну кассы за пенсией, и он без стыда и совести станет за вами, потому что с бычьей силой он выколотит стаж на пенсию. Вы начнете по копейке собирать на жилье и пиджачишки детям, он, сохранив хоромы, будет пить самогон, заедая салом. Ну, так этому не быть. Смерть за смерть! Кровь за кровь!
Гуляйбабка подошел к Гниде, вытащил из деревянной колодки маузер. Почуяв смерть, Гнида обмякло сполз с лошади, простирая руки, упал на колени:
— Пощадите! Простите… Не губите… Не зничтожайте род, мой род!..
Гуляйбабка носком ботинка оттолкнул уцепившегося за ногу Гниду:
— Подними голову, подлая тварь, и последний раз посмотри, как хороша наша земля. Даже опаленная, израненная, она горда и прекрасна. Но еще прекрасней быть ей без вас, тварей.
Одиночный выстрел, стряхнувший росу с осины, возвестил Полесью, что род Гнид бесславно кончился.
Августовский рассвет открыл перед очнувшимся после долгой лесной качки Гуляйбабкой такой нежданный простор, такую безбрежную даль, что защемило сердце и вспомнилось разом то далекое, босоногое детство, которое человек цепко держит в памяти до конца дней своих.
Все то, что давно минуло, встало перед ним в чуть затуманенной дымке, но такое близкое и явственное, что ему вдруг показалось, будто он едет родным смоленским полем, по которому с холма на холм катится волнами то шумящая спелым колосом рожь, то буйные, со звоном колокольцев, овсы, то голубые, как небо, как вода в озерах, льны.
Тонко поет в шарабане коса, побулькивает в бочонке крыничная вода, вздрагивает, расточая запах росного клеверка, охапка свежей травы. Дед Фатей, пробалагуривший вчера допоздна на бревнах и вставший ни свет ни заря, дремно клюет в такт конского шага носом. Ветерок треплет его седую бороду, топорщит на спине замашную рубаху. Удар колеса в колдобину будит его. Он оглядывается назад и, улыбаясь во все щербатые, редкие, как у зайца, зубы, подмаргивает:
— Ну, внучок — золотой бочок. Видал птицу — заморскую синицу?
— А какая она?
— Э, какая! Тебе расскажи да в рот положи. А ты сам не зевай есть готовый каравай. Ну да так и быть — поведаю.
Пока вороной конек поднимается в гору, дед рассказывает небылицу про заморскую синицу, но как только телега поднимается на взгорье, сказка обрывается, дед кричит:
— Ну, держись, Ванюха, прокачу! Слетаем к богу в рай на коневых крыльях.
После восьми — десяти горячих кнутов ленивый конь наконец-то разгоняется и, екая селезенкой, бежит с горы. Телега опережает его. Хомут оказывается впереди коня, и вскоре весь этот "полет к богу в рай" кончается тем, что телега катится в одну сторону, а конь бежит в другую, где можно пожевать овса.
Горевать по неудачному полету не приходится. Что толку в нем? Еще опрокинешься, как это случалось не раз, когда дед выводил коня из терпения и он, сердито храпя, летел сломя голову с горы, почему-то выбирая места поухабистей. Зато пока дед ловит шагающего по овсу воронка, с высоты, захватывающей дух, можно вволю наглядеться на широко распахнутый мир с перекатными полями, рощами, оврагами, деревеньками, где никогда не бывал и где так хотелось побывать.
Эта воскрешенная в памяти Гуляйбабки картина вновь родила то горячее мальчишеское любопытство.
— Стоп, Прохор! Разворот на сто восемьдесят пять! — крикнул он кучеру, замахнувшемуся кнутом, чтоб разом взлететь с горы на гору.
— Назад?! Бог с вами!
— Нет. Назад поворота нам пока нет. Взглянуть хочу на Полесье и даль впереди;
— А-а, понял. Это можно. Это хорошо, — ответил Прохор, круто поворачивая коней. — Орлы перед полетом всегда на вершинах сидят.
Гуляйбабка слез с кареты, поднялся на придорожный камень-валун. Неоглядная синь полесских лесов безбрежно расплескалась далеко внизу, спрятав бесчисленные речки, болота и деревеньки с людским горем, заботой, любовью и смертью под небом своим. Издали казалось, там нет ни войны, ни тревог, царит извечное спокойствие, мир. Но это только казалось. Где-то там сеют людям горе новые Гниды и Песики, рыщут над беззащитными гнездами фюрерские коршуны. Там, в Полесье, влюбленная до слез в своего «генерала» Матрена, дед Калина со своей липовой овцой, там Марийка, родная рота, друзья…
— Не печалься, сударь, — тихо подойдя, сказал Прохор. — Так она устроена, жизнь, что все остается позади и уже никогда не забежит вперед, не повторится. И чем ты дальше уйдешь, тем во сто крат будет дороже все пройденное тобой. Да и немудрено, сударь. Ты видел чьи-то красоты, чьи-то незабываемые глаза, кого-то до боли любил, но жизнь унесла тебя вперед, и ты, вспоминая все это, крепко тоскуешь о тех, кого видел, кого любил, и в порыве тоски ты бы отчаялся, но у тебя в противовес этому есть надежда, мечта, и они ведут тебя, как в сказку, все вперед и вперед.
— И что же берет верх? Что сильнее? — спросил, не отрывая взгляда, Гуляйбабка. — Прошлое или будущее?
— Если б было прошлое, мы бы повернули, сударь, назад и, сами не замечая, превратились бы в обезьян. Но в том-то и секрет жизни, что берет верх то, что маячит впереди нас. Вы думаете, мне не жалко своих Хмельков, Полесья, Матрены? Эх, туда бы! Но долг, совесть и тот же инстинкт вечного влечения вперед взяли верх, и я вот еду без сожаления. Все мы идем вперед без сожаления. Ханжа тот, кто говорит, что не помнит прошлого, своего детства, первой любви, первых друзей… Врет, собака. Помнит, но лицемерит. А потому не будем ханжами, постоим, посмотрим.
— Постоим, — вздохнул Гуляйбабка. — Обождем, пока подтянется обоз.
Озаренные лучами солнца, кинутого сквозь придорожную березу, они долго стояли в молчании, думая о своем. Гуляйбабке почему-то вдруг вспомнился дедок с гробом для утонувшего Песика и его лукавые причитания: "Ой, лишеньки! Ой, горе! И ума не приложу. И як вона эта злосчастна шланга туды шмыгнула?" А вы, милые старички, и не хотели держать ее. Вы нарочно бросили ее в навозную жижу, чтоб пан Песик захлебнулся в ней. И мы нарочно сочинили жалобу о спрятанном сейфе с деньгами, нарочно дали Песику противогаз, и многое делается на этой прекрасной земле «нарочно», чтоб тонула в навозе истории всякая нечисть и мразь, чтоб людям снова жилось вольно и пелось, как птицам.
Жизнь коротка. Она пролетит быстрым стрижом в ясный полдень, но подумать о ней, о том, как ты прожил, какой след на земле оставил, непременно время будет. Гнилое, скверное не раз окатит полымем душу, заставит раскаяться, а не то и биться головой о стенку; светлое же, доброе, сделанное людям, земле, где отцвела колокольцами твоя жизнь, несказанно порадует и не однажды вернет тебя в тот мир прекрасного, тобой свершенного. И вслед тебе — улетающему с горизонта, полетят голоса бессчетных друзей твоих: "Мы не забудем тебя. Ты до последнего взмаха крыла был верен своему народу, боролся со злом и сеял добро".
Обоз поднялся на гору, Гуляйбабка надел цилиндр. Прощай, Полесье! До скорых встреч. И да здравствуют новые дороги! Что-то ждет на них?
Черт знает, как негостеприимны эти смоляне! Вместо того чтоб встретить пятисоттысячную армию Гитлера у "смоленских ворот" (имеется в виду гряда холмов и высот) хлебом-солью, они крепко-накрепко закрыли эти «ворота», и бедному фюреру пришлось долго ломать голову, как сокрушить их.
Горько обидевшись, он сначала бросил напрямки к «воротам» тысячу сорок танков и попытался протаранить их. Но не тут-то было. «Ворота» устояли. Тогда он кинулся в обход с севера и с юга — и тут снова постигла неудача. Двадцать восемь дивизий, поддержанных огнем семи тысяч орудий и минометов, а с воздуха армадой самолетов, безуспешно топтались у "смоленских ворот", и лишь спустя два месяца, когда на штурм было брошено новое подкрепление, наконец-то удалось въехать в "смоленский двор".
Фюрер, однако, не радовался. Фюрер скрипел зубами. Да и как не скрипеть: эти злосчастные "смоленские ворота" задержали на целых два месяца! По графику полагалось топтать каблуками германских сапог уральские самоцветы, а топтали пока что смоленскую глину.
Личный представитель президента господин Гуляйбабка прибыл со своим обозом к "смоленским воротам", когда они уже были распахнуты и через них текло половодьем новое пополнение растрепанным дивизиям. Те же, кто ломился в «ворота», смиренно лежали на холмах и высотах.
Несчастные. Победа была так близка! Им оставалось до нее (считай расстояние до Урала) каких-нибудь две тысячи двадцать километров. Им надо было так мало! Получить всего лишь по сорок семь десятин земли. И вот… Они лежали на этой земле. Одни валялись, запрокинувшись навзничь, словно ожидая загара. Другие обнимали матушку-землю, которая так очаровательна весной, так задумчиво-пленительна осенью и так увлекательна санной зимой, но которой уже никогда не увидать. Третьи рады бы обнять землю, траву, колосья спелого овса, но — увы — у них не было рук. Руки валялись где-то в бурьяне или висели на лафетах орудий. Некоторые остались с широко раскрытыми ртами. Видно, кричали: "О мама, спаси!" А может: "Хайль мудрому фюреру, загнавшему в такую славную мясорубку!" Иные все еще смотрели на милое небо, где столько синевы и птиц. А кое-кто лежал, ухватясь за голову, и трудно было понять, отчего: то ли потому, что не успел отослать из Смоленска обещанные посылки, то ли оттого, что боялся солнечных ожогов. Один из солдат, длинный, рослый, с пышными усами, с которых ему, наверное, было так приятно слизывать пивную пену, держал в руке теперь пустую рваную гильзу из-под снаряда. Содержимое же ее вырвало ему бок вместе с мундиром. Ближе всех к вершине высоты был офицер с оскаленными в злобе зубами. Он как бы кричал: "Вперед, мерзавцы! Почему залегли? Еще один рывок — и высота наша!" И невдомек было ему, что за этой высотой у русских еще высота, а за той — еще и еще высоты… сотни, тысячи высот!
Тут же, среди павших во славу фюрера, валялись каски, ранцы, содержимое вывернутых похоронной командой карманов. Горький ветер гнал по высоте обрывки писем, фотографий, запросы домочадцев и неотосланные ответы на них.
Гуляйбабка поднял пыльный листок, зацепившийся за колесо кареты, и вслух прочел его:
Милая Луиза! Целую тебя в розовые губки и пухлые щечки. Ты просишь, милая, прислать тебе смоленское льняное покрывало. Да, льняных хороших вещей тут много. Я готов послать тебе их, но боюсь, как бы этим льняным покрывалом тут не накрыли меня. Многие мои друзья уже накрыты. Целую тебя в горячей надежде избежать подобного покрывала, Хайль Гитлер!
Ганса избавил от льняного покрывала пудовый снаряд, разорвавшийся как раз на том месте, где стоял его батальонный миномет. От Ганса и миномета осталось лишь мокрое место.
— А всему виной, — заговорил, сидя на облучке, кучер Прохор, — только одни лишь дырки. На кого ни глянь — у каждого дырка. У кого в голове, у кого в животе… Ох, уж эти злосчастные дырки! В зубах их вон латают свинцом, цементом… А вот в прочем также латать их покель не научились. А как бы здорово было! Пробили башку ан живот — раз-два глинкой замазал и пошел. И никто бы из них тут не валялся. И каждый получал бы то, что хотел. Но фюреру, видать, важно не это. Важно, что они победили.
— Да-а, — вздохнул Гуляйбабка. — По всему видно, тут фюрером одержана великая победа!
Пытаясь сосчитать убитых, Гуляйбабка успел, однако, увидеть, а скорее по слабым звукам хриплого оркестра, долетавшим с подножия высоты, сумел определить, что там идет церемония захоронения новых "национальных героев" фюрера, и сейчас же поспешил туда.
К тому моменту, когда карета, прямо по овсу, спустилась в низину, с первой огромной могилой было покончено, и погребальное начальство вместе с жиденьким пятитрубным оркестром перебазировалось к новой яме, доверху наваленной "национальными героями". Следом за начальством семеро полицаев с траурными повязками на рукавах рубах и костюмов несли венки, березовые кресты и каски. Третью яму еще только копали, но к ней уже подвозили и подносили убитых. Делом этим были заняты и мужики из окрестных селений. Работа у них шла сноровисто. Одни дружно нагружали, другие с гиком и свистом гоняли по высоте дровни и телеги, а щуплый, неказистый мужичишка в заячьей шапке приспособил под транспортировку убитых копновый волок и таскал к могиле сразу по пять-шесть трупов.
Осмотрев вторую могилу и найдя ее заполненной доверху, готовой к засыпке, начальник, возглавлявший похороны, снял с головы кожаную кепку и, промокнув платком потную лысину, приготовился было двинуть речь, но, увидев рядом остановившуюся карету и скачущих вслед всадников, он, поперхнувшись на слове, умолк. Еще с минуту он простоял так, недоумевая и рассматривая пожаловавших на похороны, но едва Гуляйбабка сбросил с плеч дорожный плащ и повернулся грудью, украшенной Железным крестом, оратор сорвался с места и подбежал рысцой к карете.
— Честь имею представиться! — вскинув руку и стукнув каблуками, произнес подбежавший толстяк. — Бургомистр местного городка Ляксей Ляксеич Козюлин.
— Что здесь происходит? Извольте доложить! — приказал тоном высшего начальства Гуляйбабка.
— Так что погребение. Похороны. Воздаем почести… Сделали все возможное. Венки, кресты, оркестрик… Коль что не так — извините. Мы всей душой. Старались…
Быстрой, порывистой походкой Гуляйбабка обошел одну могилу, другую, толкнул носком ботинка березовый крест — и он повалился.
— И это вы называете похоронами, возданием высоких почестей доблестному фюрерскому воинству? Да вы знаете, кто вы? Вы, господин Козюлин, преступник. Предатель! Вас надо немедленно в гестапо.
— Господи! Мать пресвятая богородица, заступница, — побелев, закрестился Козюлин. — За что же? За какую провинность? Ведь я всем сердцем… всей душою.
— Вижу я вашу душу. Насквозь вижу. Где выбрали кладбище? Кто вам дозволил хоронить "национальных героев" в кустах?
— Да ведь тут лесок, птички, цветочки по весне…
— "Птички", "цветочки", — передразнил бургомистра Гуляйбабка. — Чихать хотел фюрер на твоих птичек и цветочки. Ему важно, чтоб верные ему солдаты были похоронены на видном месте. У всех на глазах, а не где-то в собачьих кустах. И если завтра об этом вашем кладбище узнают в гестапо, вам, господин бургомистр, наверняка болтаться в намыленной петле.
Бургомистр упал на колени:
— Простите! Не погубите. Я ошибку исправлю. Сей же день перенесу их в парк, на церковную площадь.
— И не вздумайте. Фюрер терпеть не может общих могил.
— Но что же мне делать? Куда их? О Иисусе Христос!
— Встаньте и не хнычьте, — приказал Гуляйбабка. — Не все еще потеряно. Вы, господин Козюлькин, еще можете отличиться перед фюрером, если… только если…
— Слушаю. Слушаюсь вас, ваше благородие, — заглядывая в рот, ловил каждое слово Козюлин.
— Если только закопаете их вдоль автострады на Москву, — уточнил Гуляйбабка. — Этак метров сто — сто пятьдесят могила от могилы.
— Слушаюсь! Будет сполнено. Только вот где взять столько людей на копку могил? Это ведь растянется верст на тридцать пять.
— А это уж не моя забота, — повернул к карете Гуляйбабка. — Вы бургомистр, глава города, вам и карты в руки.
— Да, да. Я найду. Я всех мобилизую. Всех заставлю копать. Всех подчистую. И будьте уверены, ваше превосходительство, все сделаю честь по чести. Каждому отдельную могилочку с крестиком, вдоль дорожки. От самой Орши до Смоленска растяну. Чтоб все видели, все любовались.
— Желаю удач! — махнул белой перчаткой Гуляйбабка. Кстати, не скажете ли, где нам достать овса?
— Овса? Господи. Да вам… для вас… Спаситель вы наш. Человек добрейший. Эй, Филипп! Филипка!!! Срочно в город. Открыть амбар с овсом и выдать на коня по мерке. По две… Э-э, что мерка. Дать сколь нужно, сколь скажут. — Он обернулся и, как верная, послушная собачка, готовая исполнить любое приказание хозяина, вопрошающе уставился на Гуляйбабку: — А может, еще будет чего угодно? Сальца, ветчинки, яичек… Не стесняйтесь. Не обидите. Не бедствуем. Только что потрясли окрестные села.
Гуляйбабка недоверчиво сощурился:
— Не протухшее?
— Что вы! Как можно. Сам лично все свеженькое собрал. Яичко прямо из-под наседок. Не погребуйте, сделайте одолжение.
— Хорошо! Сделаем. Возьмем. Только смотри у меня! — погрозил Гуляйбабка. В случае чего сам лично петлю намылю.
Бургомистр вознесся на десятое небо. Забыв о трауре, он подал знак музыкантам, и те грянули бодрый марш.
Карета личного представителя президента выкатывала на прямую к Смоленску.
Мрачное настроение охватило бойцов Гуляйбабки, пока ехали по Смоленщине. Сожженные села и деревеньки, опрокинутые памятники старины, оставшиеся без крова старики и дети, виселицы, могилы, неубранные поля — все это угнетало людей. Тот смехочас, который открыл в Предполесье отец Афанасий, был забыт. На привалах царило молчание либо горькие вздохи о занятых врагом родных местах и попавших в страшную беду людях.
Ехать так дальше стало невмоготу, и Гуляйбабка на очередном дневном привале сказал:
— На слезах и вздохах ставлю точку, ибо, как я говорил, слеза застилает бойцу глаза и рождает хлюпиков. Тех же, кто намерен продолжать это бесполезное занятие, прошу в похоронную команду. В команде Гуляйбабки им делать нечего.
— Верно, сударь, — живо поддержал Прохор. — Слезой горю не поможешь, только себя изгложешь. Ведь мир, коль в сущности разобраться, со дня его появления в разнотыках. Бог создал солнце, черт — тучи. Бог сделал воду пресную, черт — соленую. Бог создал день, черт для обмана — ночь. Бог слепил человека доброго, дьявол — злодея…
— Вы это к чему призываете? К смирению? — насторожился Трущобин.
— Типун те на язык с твоим смирением, — огрызнулся Прохор. — Я всю жизнь с чертовым злом борюсь, даже бесов соблазн — водку забросил ко всем чертям, а ты — «смиренье». Да я те сейчас про такой мордобой расскажу, что ты, сударь, ахнешь.
Прохор, торопясь, препроводил в рот последнюю ложку пшенной каши и, сунув под куст можжевельника пустой котелок, приготовился к рассказу, но сидевший среди бойцов Гуляйбабка остановил его:
— Извините, Прохор Силыч, но очередь на рассказ сегодня пока не ваша. Смехочас продолжит Волович. Вы готовы, Адам Леоныч?
— Готов, господин личпред, — кивнул Волович, пообедавший минутой раньше и теперь лежавший на боку под березой. — Только рассказ мой, сябры, не так уж смешон. Но, однако, попробуем.
Он лег на живот, широко раскинув, как станины пушки, ноги в сапожищах, подложил под грудь руки, стряхнул со лба светлые прядки волос и, глянув на сидящих перед ним с котелками недоеденной каши бойцов, заговорил:
— Родился я, сябры, в небольшом белорусском местечке под Могилевом в семье конторского чиновника. Отец мой был богат, слишком богат. Он имел шинель без заплат и сапоги, в которых переженилась вся наша улица. С арендаторов сапог отец нещадно брал взятки. Помню, что каждый раз, когда у него одолжали напрокат сапоги, ему подносили стопку самогонки и давали кусок хлеба. Высшей мечтой отца было — открыть свою лавку по продаже пуговиц. "Все начинали с ничего, — говорил он. — Начнем, сынок, и мы с ничего". Он отрезал со своей шинели все медные пуговицы, сделал лоток и вышел с ним на улицу торговать. Помню, что вернулся отец без лотка, пуговиц и с разбитой головой. Местные торговцы усмотрели в нем опасного конкурента. Мать, бинтуя голову, плакала, сокрушалась, как бы кормилец не слег. А отец больше беспокоился о пуговицах: "Как ходить на службу в шинели без пуговиц?"
— Не с твоего ли отца писал Гоголь свою знаменитую "Шинель"? — пошутил Гуляйбабка.
— Вряд ли. Таких шинельных проблем в те времена было предостаточно. Отец лишь один из тех многих тысяч несчастных чиновников. Впрочем, как я уже сказал, он считал себя богачом и мечтал. "Есть еще одно надежное средство выбиться в люди, — говорил он. — Только надо не поскупиться разок", — "Что ж ты придумал, Лявон?" — спрашивала мать. "А что думать, — отвечал отец. — Люди давно уже без нас придумали, что сухая ложка рот дерет. Надо хорошенько угостить начальство, и должность с приличным окладом обеспечена. Вот только как его заловить, собаку? Он ведь нарасхват. Его каждый богач к себе за стол тянет, а нам, нищим, и не суйся. Когда его за хвост поймаешь?" — Волович усмехнулся. — С трепетом ждали мы, голопузая детвора, когда отец поймает за хвост какую-то собаку, от которой зависит судьба всей нашей голодной семьи. И вот этот день настал. Помню, как сейчас, отец вошел в комнатенку сияющий, довольный. Из облезлого портфеля у него торчал отливающий золотом окорок и горлышки бутылок с водкой и шампанским. Мы без слов поняли, что наконец-то отец поймал ту, так нужную всем нам собаку и теперь мы набросимся на жирный окорок и наедимся досыта. Но нас, горемычных, тут же загнали на печку, а весь ароматный окорок вывалили на блюдо все для той же собаки.
— Знакомая доля всей прошлой детворы, — вздохнул Прохор. — Взрослые едят, дети — за стол не смей, и голос не вздумай подать, если не хочешь слопать ремня.
— Вот так и с нами, — продолжал Волович. — Лежим на печке, слюнями исходим до тошноты, а собака, которая оказалась вовсе не собакой, а жирношеим, красноносым толстяком, во все скулы уплетает ветчину. Отвалит ножом кусище и в рот, только чавканье стоит. Мы видели, что отец старается отвлечь «собаку» от ветчины разговорами, пытается водкой споить. В глазах отца еще теплится надежда сберечь по кусочку ветчинки детям. Мы с печки тоже молим бога, чтоб все не съел, нам хоть чуть-чуть оставил. Но где там. Все сожрал до кости, а потом… О, что же это?! Мы чуть криком не закричали. Видим, кость, на которой еще кое-что было, в бумагу заворачивает и в саквояж свой сует. "Это, говорит, — я в гостинице за пивком погложу. Спасибонько вам. Отменная ветчинка была. Как она называется-то? Ростовская аль тамбовская?" — "Никак нет, ваше сиятельство! Названной вами у нас не торгуют, — отвечает отец. — У нас местная, могилевская". — "Ах, могилевская! — закачал головой. — Ну, тем паче. Чудный был окорочек. Желаю здравствовать!" — и ушел. На глазах утащил кость. Мы в слезы. Мать с успокоением: "Не плачьте, милые. Как-нибудь перебьемся этот месяц. А там отец, бог даст, получит обещанную «собакой» новую должность, станет приносить побольше денег — и тогда куплю вам такой же большой окорок".
Волович помолчал и, вздохнувши, как бы подводя итог всей отцовской затее, сказал:
— Ждали мы окорок долго, да так и не дождались. Должность от «собаки» отец так и не получил. В шинели без пуговиц умер.
— Слишком коротко и грустно, — сказал Гуляйбабка, внимательно слушавший Воловича. — Как видно, не подготовили вы, Адам Леоныч, свой рассказ.
— Не торопитесь, Иван Алексеич. Я еще не кончил. Позвольте продолжать?
— Извините. Беру слова назад. Только, пожалуйста, что-либо повеселей. Учтите, что грустные истории старят людей. Жизнь и без того горька. Попробуйте сосчитать, сколько у вас бывает в году печальных и веселых дней, и вы сами убедитесь, что арифметика не в пользу последнего. Чего стоит человеку перенести одни войны, общие несчастья, разные стихийные бедствия. А как безжалостно рвутся нервы людей по пустякам! Порой один бюрократ в конторе изводит сотни людей. И люди, вы меня простите, терпят такую скотину. А почему б его не заменить тем, кто дарит людям радость, чтоб вышел ты от такого человека не с бранью, сорвавшейся с языка, а с песней в душе? Вы простите, я незаконно вторгся в рассказ Воловича. Продолжайте, Адам Леоныч.
— Мой рассказ будет опять же про могилевский окорок, — усмехнулся Волович. — И это не случайно, сябры. С этим злосчастным окороком у меня связана и другая история, на сей раз уже лично моя. Не в пример моему отцу, я по служебной лестнице пошел как-то быстро без окорока и шампанского. Начав с рядового милиционера, я уже через три года стал заместителем начальника районного отделения милиции. Все у меня, выдвиженца комсомола, шло вроде бы неплохо, а тут бац тебе — приезжает из области строгая комиссия и начинает так придирчиво проверять отделение, что и я нос повесил. Ну, думаю, точка. Отходил ты, Волович, в начальниках. Так строго проверяют только перед тем, как с должности скопнуть. Что делать? Как удержаться на посту, не осрамиться перед комсомолом? А тут хлоп тебе — подвертывается случай. Мое проверяющее начальство идет в столовую обедать и этак осторожно насчет обогрева намекает. Мол, не мешало бы в такой мороз пропустить по черепочке, вреда бы не было… Ну, я по-заячьи сметку и в гастроном, подозвал знакомую продавщицу, на ушко ей: "Две бутылочки по три звездочки и ветчинки закусить". — "Сколько вам? Кило? Полкило?" — спросила та. "Какой там кило! Весь окорок давай! размахнулся я. — Нас же шестеро. Съедим!" Продавщица стала убеждать, что окорок слишком велик и что вшестером его никак не съесть. Но где там! Я в тот счастливейший момент готов был слона купить, лишь бы в дружбу с начальством вступить. Ну, сунул я бутылки в карман, окорок под мышку и аллюр три креста в столовую, куда начальство пошло. Прибегаю, туда, сюда — нет начальства и, как отвечают, не приходило. Я с окороком под мышкой в другую столовую. Глядь-поглядь — и там их нет. Что за оказия? Бегу, запыхавшись, через весь город — в третью. И туда их черти не приносили. Сунулся в пивной подвальчик, может там, думаю, засели в укромном местечке, а на дверях подвала замок. Сторож с берданкой сидит, звезды считает. Жутко мне стало. И начальство потерял, и с окороком не знаю куда деться. Принеси домой — жена скажет: "С ума спятил! Своего копчения вон окорока висят, зачем купил?" А тут еще ночной постовой привязался: "Что это вы, товарищ начальник, по городу на рысях? Зарядка у вас иль что потеряли?" Послал я постового по-дружески ко всем святым в гости и побрел, сгорая со стыда, восвояси. Ночью ресниц не сомкнул, все думал, как на глаза начальству показаться. Что могли они обо мне подумать? Скажут: "Нарочно сбежал, поскупился купить бутылку".
Волович помолчал. Слушатели поторопили его:
— Что дальше? Дальше-то что?
— Что ж дальше? Утром комиссия зачитала выводы: "Признать работу отделения милиций, возглавляемую временно исполняющим обязанности начальника товарищем Воловичем, вполне отвечающей приказам и духу времени. Ходатайствовать о выдвижении Воловича начальником райотделения".
Рассказчик подтянул под себя ноги и легким рывком стал на колени.
— Вот на этом, сябры, я и закончу свой рассказ о могилевских окороках и некоторых бывших чудаках.
— Минуточку! Дозвольте! — поднял руку Прохор. — А окорок… Окорочек тот куда вы?
— Да куда ж его было. Рядом с домашними повесил. Теща как глянула утром, что вместо четырех пять окороков висит, так в обморок и рухнула. Гляжу, вся побелела, пальцем на жердку тычет, дескать, глянь-ка, глянь, у борова пять ног, пять ног у борова! Насилу отходил старуху. Убедилась лишь, когда все честь по чести рассказал. Вот так-то, браты. Чтоб вас не жег стыд и тещи ваши не падали в обморок при виде пяти кабаньих ног, ешьте-ка лучше после войны сами окорока: тамбовские, ростовские, могилевские… любые!
В разбитом Смоленске найти ночлег для тридцати гавриков — дело чрезвычайно сложное, но тем не менее весь обоз БЕИПСА был размещен сносно, а для личного представителя президента даже нашелся в отеле отдельный недурственный номер с мягкой мебелью, ванной и удобным для работы письменным столом.
Приняв с дороги ванну, Гуляйбабка надел легкую ситцевую пижаму, домашние тапочки и сел было за ужин, поданный Прохором, как в дверь постучали, и сию же минуту, не дожидаясь разрешения, в номер вошел высокий блондин в форме майора интендантской службы. От него пахло духами, спиртом, вареным сургучом и еще чем-то таким, отчего хотелось чихнуть и воскликнуть: "Ну и набрались вы, господин офицер!" Однако вошедший был вовсе не пьян, а лишь слегка навеселе.
— Честь имею представиться, — вскинул он руку к высокой тулье, — тыловая крыса майор Штемпель.
— Честь имею, — ответил Гуляйбабка, все еще рассматривая нежданного визитера и почему-то проникаясь к нему уважением.
— Извините за визит в столь поздний час, но для меня другого времени нет. Я заводное круглосуточное колесо.
— Не понимаю, — пожал плечами Гуляйбабка, любезно улыбаясь.
— Охотно поясню. Я начальник полевой почты, царь писем, посылок и гробовых вестей.
— Ах, вот оно что! Понимаю. Рад приветствовать вас от имени президента. Вы, очевидно, знаете, кого я имею честь представлять?
— О, да! Слава о вас, вашем благотворительном обществе разнеслась широко по нашим тылам. Но мало того, я собственными ушами слышал на совещании тыловых офицеров, как лестно отзывался о вас генерал Шпиц, у которого я имел честь служить в штабе тыла до той поры, пока он меня не выгнал. Простите, я не помню точно тех слов, которые генерал произнес. Мы с тыловым дружком в тот день малость позабавились французскими бутылками, но, если мне не изменяет память, он назвал вас нашим другом. Да, да, именно так и назвал: "Наш замечательный друг!" Но прошу учесть, что я пришел не затем, чтоб посмотреть на вас. Ни в коем случае. У меня свой взгляд на славу, которую мы тут добываем пушками, танками и каблуками.
— И какой же, любопытно знать?
— О, это долгий разговор и не в такой обстановке. Свою мысль могу сформулировать в нескольких словах. Слава Великой Германии — это старая, заезженная кобыла, которая везет лишь до поры, а потом упадет и сдохнет. Так что сесть на эту кобылу я вовсе не спешу. Бог с ней. Пусть цепляются ей за хвост и гриву другие. Мне не до этого. Мне впору тянуть свой крест. Это, собственно, и привело меня к вам.
— Я к вашим услугам. Чем могу быть полезным? — поклонился Гуляйбабка.
Гость сел верхом на стул, обнял длинными ручищами его спинку, глянул черными умоляющими глазами:
— Любезный гость. Мне нужна ваша помощь. Я задыхаюсь. Это победоносное сражение под Москвой породило столько писем, что не могут справиться ни мои сотрудники, ни временно прикомандированная к нам маршевая рота. Тюками писем, посылками забиты двор, чердаки, подвалы… Не будь этой проклятой цензуры, я бы размел эти письма, как ветер конский хвост, но в том-то и затор, что каждое письмо надо вскрыть, прочесть и, самое главное, сделать в нем японское харакири, то есть изъять то опасное, что может разрушить рейх.
— Я вас понял, господин майор. Вам нужны люди на разгрузку и погрузку посылок и писем.
Майор Штемпель вскочил. Глаза его сияли.
— Вы угадали. Дайте мне тридцать — сорок егерей и положение спасено, и петля с шеи майора Штемпеля снята.
— Позвольте, но почему вы прибегаете именно к моей помощи? А почему бы вам не взять на погрузку еще одну маршевую роту?
— Маршевую роту, — скривил губы Штемпель. — Где ее взять, эту маршевую роту, когда все брошено под Москву, когда все тылы подметены подчистую? Слава богу, что эта осталась, да и то за нее пришлось сунуть одному там типу изрядно в карман. Скажу вам по совести, отъявленный шантажист. Каждую неделю появляется с угрозами забрать роту. Приходится откупаться, как от сатаны.
— Этак он вас может разорить, простите, оставить без штанов, — шутливо улыбнулся Гуляйбабка.
— Вы плохо знаете военное почтовое дело, мой гость, — ответил майор Штемпель. — Полевая почта — это та кость, за которую в драчке летят хвосты. Чтобы попасть сюда, надо иметь солидное знакомство с солидным кобелем и выпить не одну бутылку коньяку. Словом, майор Штемпель не нищий, не голый король. У него все есть: спирт, сало, масло, девочки… Хотите девочку, мой друг? Любую. На выбор. У меня их полная рота. И какие девочки! У-у! Лани! Перец! Огонь!!!
— Русские?
— Что вы. Русских в цензуру не берут. Чистенькие немочки, баварочки, саксоночки, помераночки, окончившие спецшколу по «харакири» писем. Поедемте, друг мой. Не пожалеете. Кстати, посмотрите и мое предприятие.
— Благодарю вас. Я с дороги. Устал.
— Пустяки. Мы разгоним вашу усталость, как петух дремоту. У меня есть великолепный коньяк. Подарок одного из генералов за чудный вечерок, проведенный в обществе милых баварок.
Гуляйбабка развел руками:
— Такой просьбе и такому блестящему офицеру не смею отказать. Эй, Прохор! Цилиндр! Фрак… Да живо! Срок — минута.
…Армейская полевая почта, обосновавшаяся в двухэтажном кирпичном здании на развилке примыкающих к вокзалу улиц, встретила Гуляйбабку мельнично-сукновальным шумом и стуком. Несмотря на поздний час, работа тут шла полным ходом. Из завешенных окон, со двора, из подвала доносились стук молотков, скрежет пил, лязг каких-то машин, скрип отдираемой фанеры, сонливая перебранка грузчиков, сваливших под колеса мешок писем. К темной пасти деревянного лабаза, из которой по ленточному конвейеру валились туго набитые мешки, ящики, тюки, то и дело пятились задом машины и, нагрузясь доверху, с ревом выкатывали со двора. Другие, наоборот, подходили сюда груженые, и тогда эта пасть ненасытно проглатывала все, что ей кидали грузчики-солдаты. Где-то за пакгаузом, вырабатывая свет, монотонно скулил движок.
— Цех приема и отправки, — кивнув на лабаз, пояснил майор Штемпель. Здесь ничего интересного. Обыкновенная выгрузка, погрузка, и только. Начнем знакомство с цеха сортировки. Впрочем, и там ничего интересного. Обычная подборка писем по одинаковым размерам.
— А зачем такая операция? — поинтересовался Гуляйбабка, шагая рядом с хозяином по двору.
— Это, мой гость, для того, чтоб быстрее вскрывать корреспонденции, пояснил Штемпель. — Раньше каждое письмо обрезалось вручную, что было адски долго и тяжело. Теперь мы процесс вскрытия полностью механизировали. К оператору поступает пачка писем одинакового размера. Он кладет ее под нож пресса, нажимает кнопку — и края конвертов срезаны, можно приступать к чтению и экзекуции. Впрочем, все это вы сейчас увидите сами.
Пройдя несколько шагов по узкому коридору, забитому до потолка тюками, майор Штемпель распахнул дверь с дощечкой «Операционная». Глазам Гуляйбабки открылся залитый электросветом длинный зал, тесно уставленный столами, сдвинутыми в три ряда. За столами, заваленными письмами, коротали ночь белокурые кадры майора Штемпеля, вооруженные ножницами, авторучками, тушью и клеем. Между столами, лениво поскрипывая, двигалось по две ленты конвейера: одна — зеленая, другая — черная. Прошедшие «харакири» письма сбрасывались на тот и другой конвейер, но, как заметил Гуляйбабка, поток их был неодинаков. Зеленая лента прогибалась от обработанной корреспонденции. На черной же, уползающей куда-то в прорубленную в стенке дыру, было то пусто, то вдруг письма ползли пачками.
— Прошу любить и жаловать, — широко повел рукой, показывая девушек, майор Штемпель. — Цвет и солнце вверенной мне почты.
Штемпель подошел к девушке, сидевшей спиной к двери и ловко замарывающей строки какого-то письма.
— Эльза Киппа, — бесцеремонно потрепал работницу за белую гривку майор Штемпель. — Лучший оператор. Замарывает в смену по триста писем при норме двести пятьдесят. И помимо прочего — зажигательна собой. А это, — подойдя к тоненькой операторше, виртуозно работающей ножницами, сказал Штемпель, — Берта Ляшке, абсолютный чемпион по «харакири». Ее сменная норма — четыреста писем! На днях Берта установила новый рекорд — из шестисот писем, поступивших к ней на стол, она вымарала пятьсот двадцать!
— Я восхищен! Очарован вашим мастерством, госпожа Ляшке, — сказал Гуляйбабка. — Позвольте от имени президента БЕИПСА поздравить вас с выдающейся победой и пожелать вам побольше получать подобных писем. В таком случае вы сможете установить еще не один блистательный рекорд.
Слегка поклонясь, Гуляйбабка поцеловал ручку абсолютной чемпионши и поспешил за длинным Штемпелем, который уже остановился возле коротенькой, толстой женщины лет тридцати.
— Эльвира Нушке. Толста и ленива, тяготится сгонять с себя даже мух. Однако генерал, о котором я вам говорил, остался очень доволен и обещал приехать еще.
Майор Штемпель потрепал толстуху за подбородок и, больше нигде не задерживаясь, прошел в конец зала, откуда начинались конвейеры.
— Суточная производительность этого цеха — четыре тысячи писем в день, пояснил он. — А поступает в сто, двести раз больше, мой гость. Вот и попробуйте управиться. Да тут рота дьяволов и та бы зашилась.
— Механизация, автоматика нужны, — сочувственно вздохнул Гуляйбабка.
— По этой линии я и иду. Мной сделано, как видите, уже многое. Конвейер, массовое вскрытие, усовершенствованные выгрузка и погрузка… Но это не все. Вы не видели еще главного. Давайте подойдем, ну, хотя бы вот к Герте Хут, — и, подведя к одной из операторов, продолжал: — Обратите внимание. Герта Хут, как и все ее подруги, раскладывает прочитанные письма на три стопы. Что это означает? А вот что. В первую стопу складываются письма, в которых разглашены военные секреты. Во вторую — где надо выбросить лишь отдельные вредные слова. И наконец, третья стопа, которую мы, почтовики, называем: "Жил-был у бабушки серенький козлик", что означает: от текста этих писем останутся лишь рожки да ножки. Разберем конкретно каждый случай. Некий Иодль пишет вот: "Я до сих пор не приду в себя от встречи под Сафоново с конницей генерала Доватора. Они налетели на нас ночью, и мы в одном нижнем белье драпали семь верст через болото. Вместе с нами бежал и наш обожаемый генерал. Он, бедный, даже не успел надеть генеральские штаны, так и мчал в кальсонах. Теперь под Москвой наш генерал решил взять реванш и сосредоточил на флангах танки, чтоб взять красного Доватора в клещи". Так пишет Иодль в письме, но теперь посмотрим, что прочтут дома после ловких рук Герты. — Майор сунул листок курчавой операторше: — Прошу! Покажите высокому гостю ловкость ваших рук.
— Слушаюсь, гер майор! — качнула курчавой головкой операторша и, вооружась жирной, под цвет рукописи тушью, склонилась над письмом.
Гуляйбабка не успел и нос почесать, как в руках его оказался тот же синий листок, слегка помаранный тушью, но уже совершенно с другим смыслом текста.
"Я до сих пор не приду в себя от боя под Сафоново с конницей Доватора. Мы налетели ночью, и они в одном нижнем белье драпали семь верст через болото… бежал и генерал. Он, бедный, даже не успел надеть генеральские штаны, так и мчал в кальсонах. Теперь под Москвой наш генерал сосредоточил на флангах танки, чтоб взять красного Доватора в клещи".
— Ловко, — сказал Гуляйбабка. — Одним чернильным махом всех побивахом.
— Ловко, но не совсем, — взял листок майор Штемпель. — Герта Хут допустила здесь две ошибки. Во-первых, кавалерист Доватор в то время был полковником, и, во-вторых, Герта Хут не устранила разглашения военной тайны. Танки на флангах надо убрать. Мы не гарантированы от случайностей. Почта по дороге может попасть в руки партизан, замысел командования станет известен, и тогда кого возьмут за хомут? Майора Штемпеля. А майор Штемпель еще не весь коньяк выпил и целовал не всех блондинок, брюнеток.
Майор многозначительно кашлянул в кулак, сунул Герте на переделку листок и взял письмо из другой стопы.
— А вот вам образчик мелкой правки, — сказал он. — Некий Иоган Крах пишет: "Милая Анни! Под Смоленском они устроили нам ад небольшой, но чует сердце под Москвой будет настоящее пекло".
Штемпель бросил письмо в стопу.
— Тут правка пустячная. Слово «они» заменить на «мы», "нам" на «им» — и лошадь в шляпе. Сам доктор Геббельс пальчики оближет. Или вот еще одно письмецо. Какой-то однофамилец Геринга пишет: "Вчера нашему обер-лейтенанту совсем оторвало голову, но он продолжал бежать вперед". В этом письме, как видите, надо только перед словом «совсем» поставить «не», и получится:
"Вчера нашему обер-лейтенанту не совсем оторвало голову, но он продолжал бежать вперед". Прекрасно? Вполне!
— Да, это великолепно! — похвалил Гуляйбабка. — Такой находчивости позавидовал бы сам Шерлок Холмс. Но, простите, как же вы разделываетесь с третьей стопой, где дело гораздо сложнее?
— Проще пареной репы, мой гость. Обратите внимание на эту вот штуку, — он взял в руки кусок резины от стоптанной галоши, прибитый гвоздями к деревянной плашке. — Штамп собственного изобретения. Патент ожидается.
Берем его за рукоятку, макаем в спецмастику (сапожная вакса, смешанная с дегтем) и ляпаем на то вредное место. В результате…
— В результате, — рассматривая жирно заляпанный лист, сказал Гуляйбабка, от текста письма остаются лишь рожки да ножки. "Здравствуй, моя милая… Прощай, дорогая".
— Так точно. "Здравствуй и прощай". Скотов надо учить. Пусть думают мозгами, а не рогами. Эта плашка сильно выручила меня. Мы за три дня разгрузили два подвала и чердак.
— Плашка великолепна, — держа в руках кусок галоши, похвалил Гуляйбабка. Но, смею заметить, господин майор, вы упускаете при этом многое. Заляпанное в письме место не несет должной воспитательной нагрузки, оно как бы остается немым пятном. Почему бы вам не нанести на эту резину портрет доктора Геббельса или даже фюрера? Это бы не только рассеивало дурные мысли, что письмо заляпано цензурой, но и вызывало большие, возвышенные эмоции.
— Мой гость, — сказал растроганно майор Штемпель. — Еще с первого взгляда я проникся к вам искренним доверием, теперь вы окончательно пленили меня. Свою плаху я непременно усовершенствую. Слово майора Штемпеля! — он дружески протянул руку. — А теперь идемте же, я открою вам свою небольшую тайну, только, пожалуйста, не осуждайте меня, ибо, видит бог, все в этом мире проворовались и опрохвостились.
— Благодарю вас, — поклонился Гуляйбабка. — Я последую за вами куда угодно, но вначале прошу объяснить мне, куда транспортируются те письма, которые кладутся на черный конвейер?
Офицер склонился над ухом Гуляйбабки, шепнул:
— За той стенкой сидит капитан гестапо. Прирос к полевой почте, как морской присос. В войне с Францией, Польшей только наедал шею да портил моих девиц. Но теперь я спокоен. Бои за Москву подсыпали ему работенки. В клозет даже нет времени сходить. Над крамольными письмами сутками сидит, а они, как видите… все ползут и ползут.
Штемпель снял с черной ленты конвейера первопопавшееся письмо.
— Вот извольте, какие кислые пилюли шлют господину капитану из-под Москвы. Читаю: "Матери, братья и сестры! Честные немцы родной земли!.." Ну, это пока прелюдия. Тут строкой ниже тоже что-то вроде прелюдии. А вот она и клюква: "Фюрерам, канцлерам, рейхскомиссарам и прочим погонщикам войны хорошо кричать со столов пивнушек, балконов дворцов и канцелярий: "Вперед, немецкие солдаты! Мы с вами бок о бок в окопах". Но ни один из них, бродяг, не лезет в грязные окопы, под огонь русских «катюш». Еще бы! Тут ведь звенят не пивные кружки, а людские черепа, пахнет не сосисками, а кровью и березовыми крестами".
Штемпель повертел конверт, бросил письмо на ленту конвейера.
— Блестящая пилюля. Будто нарочно подсунул кто. Ни адреса, ни отправителя. Попробуй найди, кто писал.
— У нас в России, — сказал Гуляйбабка, — в подобном случае говорят: "Лови кота за хвост". Штемпель махнул рукой:
— Пусть ловит. Дьявол с ним. Это его сосиски и хлеб. А мы, мой гость, отправимся теперь туда, где пахнет не клеем и чернилами, а более прозаическими вещами, ну, скажем, спиртом, ветчиной, домашней колбасой… Идемте же, идемте, гость мой!
В соседней комнате, запертой семью замками, куда майор Штемпель привел Гуляйбабку, не было ровным счетом ничего прозаического. Вместо нарисованных в воображении окороков и колясок колбас, развешанных на стенке, гость, к удивлению, увидел комнату, заваленную вырезками газетных некрологов. Некрологами были увешаны стены, окна, бока шкафов, стеллажей. Бессчетное число их валялось в хаотическом разбросе на лавках, столах и даже на полу. Тут пахло мертвыми. Тут шла какая-то таинственная торопливая работа. Несколько женщин, одетых в черные халаты, сидя на корточках, что-то выискивали, сличая некрологи с карточками почтовых вложений.
— Куда мы попали? Не понимаю! — проговорил Гуляйбабка, поеживаясь от морозящего озноба.
— Минутку терпения, мой друг, и все станет ясным как летний день. — Майор Штемпель обратился к женщинам: — Как сегодня урожай, красавицы?
— Богаче вчерашнего. Одиннадцать офицеров и двадцать пять других чинов.
Штемпель потер руки:
— Прекрасненько! Где списочек?
— Пожалуйста.
Штемпель сунул список в карман.
— На сегодня достаточно. Вы до утра свободны, кузины. Хайль!
Женщины выпорхнули из тайника. Штемпель закрыл за ними входную дверь и распахнул в противоположной стене другую, запасную.
— Прошу, мой гость! — торжественно пригласил он в залу, откуда доносился стук молотков и скрип отдираемой фанеры. — Мы с вами в цехе так называемой холодной обработки.
Да, тут действительно шла "холодная обработка". Со скрипом вскрывались посылочные ящики, с треском распарывались узлы и тюки, вытряхивалось и перетряхивалось содержимое. В глазах рябило от кусков ситца, сатина, шерсти, сапог, ботинок, юбок, кофт, утвари, посуды, содранных со стен ковриков, вышивок, рамок, кусков сала, масла, солонины, дамских сорочек, бюстгальтеров, рейтуз, банок, бутылок и еще черт знает какого барахла, вывороченного на свет божий.
— Согласно циркуляру ведомства пропаганды, — пояснил майор Штемпель, — все эти шмутки являются удобным местом для пересылки с фронта в тыл и с тыла на фронт подрывной литературы. Поэтому «харакири» подвергаются также и посылки. Но, разумеется, не все. Те вложения, которые попали в отданный мне список, будут вскрыты только по моему личному распоряжению. Никаким инструкциям, циркулярам они неподвластны. — Майор Штемпель снова склонился к уху гостя и прошептал: — Их содержимое уйдет по особому назначению.
— Если сие не секрет, то позвольте узнать, куда же? — желая подтвердить свою догадку, спросил Гуляйбабка. Штемпель положил руку на плечо гостя:
— Это вы узнаете в моих апартаментах.
Апартаменты майора Штемпеля никак нельзя было назвать ни генеральскими, ни адмиральскими, ни тем более гауляйтерскими. Армейский почтмейстер занимал всего две небольшие, метров по пятнадцать, комнаты, причем одна из них, прихожая, скорее напоминала кладовую разгромленных посылочных ящиков и пустых бутылок, нежели свое назначение кухни и раздевалки. Ящики, бутылки валялись вперемешку вдоль ободранных стен. Меж ними оставался проход шириной метра в два, который вел к печи-голландке и широкому дубовому столу, где лежал короткий лом-гвоздодер.
Пока Гуляйбабка снимал с себя и вешал на гвоздь у порога легкий плащ, цилиндр и рассматривал в открытую дверь вторую комнату — горницу, где увидел круглый стол с цветами в синей вазе, обтянутый кожей и прогнувшийся, как седло, старый диван, шкаф с графинами, рюмками и бокалами, в прихожую вошли пять красавиц майора Штемпеля, те, которые работали в комнате газетных некрологов, и, поклонясь, поставили на стол десять ящиков нераспечатанных посылок.
Майор Штемпель любезно поблагодарил красавиц словами "мерси, мадмазель", успев при этом потрепать каждую за подбородок и ущипнуть пониже пояса. «Мадмазели», хохоча и визжа, удалились, а озорной хозяин обратился к гостю с такими словами:
— Проходите, мой гость, садитесь, посмотрите журнальчики с французскими, датскими, голландскими кокетками, мне же позвольте остаться на пять — десять минут с этими волшебными ящиками. Короче говоря, мне надо пополнить запасы коньяка и рома. Спирта, шнапса, вина у меня завались, а вот коньяка и рома… Вчера были дружки из тыла армии и все вылакали, шакалы. Но ничего. Майор Штемпель неистощим. Сейчас будут и ром и коньяк. Не хотите ли взглянуть, что отправляют в посылках господа полковники и генералы?
— С удовольствием, — поклонился Гуляйбабка.
— Тогда один момент, и начнем «харакири». Майор Штемпель засучил рукава мундира, взял лом-гвоздодер и подступил к расставленным в ряд посылкам.
— Начнем, пожалуй, с посылочки покойного полковника Кирха, — он тряхнул ящик, наклонился к нему, как доктор к больному, ухом. — Да, тут что-то внушительно булькает.
Штемпель ловко подсунул лом под край крышки и резким рывком отбросил ее в сторону. Скрипнула пергаментная бумага, и глазам почтмейстера и Гуляйбабки предстала залитая сургучом бутыль со скипидаром, обложенная кусками хозяйственного мыла. Майор Штемпель запустил посылку в угол.
— Фу, мелкий крохобор. В чине полковника и посылать такое. Тьфу!
— Простите, — обратился Гуляйбабка. — Но откуда вам известно, что эта посылка принадлежала полковнику, а не какому-либо рядовому Хлюпке?
— Из некролога, мой гость. Из газеты. Полковник Кирх, как говорится в "Фелькишер беобахтер", убит осколком шрапнели под Вязьмой. А вот эту посылочку, — майор взглянул в вытянутый из кармана листок, прочел надпись на крышке, — эту посылочку отправил генерал-майор Роге, получивший смертельное ранение на Бородинском поле. Какая завидная судьба, между прочим. Убит на том знаменитом поле, где стоял Наполеон! О, это счастье не каждому дается.
— Да, счастье чудака и счастье дурака неодинаково, — ответил Гуляйбабка. Для грача и свалка радость. Я шучу, разумеется, не примите мои слова всерьез.
— О, что вы, что вы, — отмахнулся майор Штемпель. Он с большим трудом отрывал жестяную ленту, которой была обита посылка генерала Роге. — Я люблю пошутить, и особенно в обществе милых девочек. Но хотите ли девочку, мой гость? Любую из только что приходивших пяти. Я лично порекомендовал бы тоненькую блондинку Берту Ляшке. Толстые ленивы. А эта — лань! Понесет — не остановишь.
— Благодарю вас. Вы так любезны. Не знаю, чем смогу отплатить вам, ответил уклончиво Гуляйбабка.
— О-о! Об этом мы еще договоримся. Так какую же? Блондинку? Брюнетку? Шатенку?
— Скоропалительные решения часто терпят крушения, господин майор, улыбнулся Гуляйбабка. — Я подумаю.
— Мудро! — похвалил майор. — Нет ничего лучше, как выбрать товар по душе, и особенно, когда он в избытке. Впрочем, какой там избыток. На каждую претендуют по три генерала и по два штурмбанфюрера. Общая потеря рабочих часов из-за этих хахалей составила на полевой почте внушительную цифру — тридцать часов в неделю на каждую работницу! Вот и попробуй майор Штемпель управиться с корреспонденцией. Надорвешься.
— Сочувствую вам, господин майор, но, к сожалению, в снижении потерь рабочих часов ничем помочь не могу. Так уж повелось в некоторых странах. Одни сражаются, другие наслаждаются. Одних целуют голые солдатки, других — смерть в голые пятки.
На лбу и большой, раздвоенной пролысине Штемпеля выступил пот. Хозяин посылки будто сам был мошенник или предвидел мошенничество и так оковал жестью ящик, что расковать его не помогала ни ловкость майора, ни его буйная сила. Но вот, наконец, разорван последний обруч. Штемпель вытер лоб рукавом.
— Ну-с, посмотрим, что послал своей вдове господин генерал. Я, признаться, люблю вскрывать посылки генералов. В них всегда что-либо найдется из фюрерского пайка — ром, коньячок, на худой конец — кусок настоящей колбасы, а не эрзаца. Скажите: вам нравится эрзац?
— В хорошем животе и долото сопреет, — ответил Гуляйбабка. — Но мой желудок опилок и соломы не переносит.
— Эрзац-дерьма я тоже терпеть не могу, — плюнул Штемпель. — Да что там я. Бессловесный скот и тот не терпит. Суньте вы той же свинье буханку хлеба из опилок или кусок масла из нефти. Отвернется. Хрюкнет. А у нас в Германии едят, черт возьми, и не хрюкают. Напротив того, едят и восклицают: "Да здравствуют эрзацы!", "Хайль правительству, которое нас этим кормит!".
Гуляйбабка опешил. Такие смелые слова! Такая откровенность! Что это? Искренность? Желание поделиться своими убеждениями? Или зондаж — стремление своей откровенностью заставить противника открыть свои карты, а потом схватить его за горло? Ну, если последнее, то вы, господин Штемпель, ошиблись, на эту липку тертый калач не сядет, не ждите. Но липа ли это? Мог ли человек раскрыть незнакомому лицу все свои махинации, манипуляции с письмами и тем более с посылками? Не зная о нем ровно ничего, он наверняка бы опасался попасть в лапы гестаповцев, ибо незнакомец мог тут же обо всем донести. А может, это просто смелость в чем-то разочарованного, отчаявшегося? Нет, не спеши сделать вывод, Гуляйбабка. Обо-жди, присмотрись, подумай. Уж очень симпатичен этот майор Штемпель. Очень многим отличается он от других офицеров. И бывает же так. Вот и бабник, и пьяница, и мошенник, а все-таки симпатичен, земной. Горит в нем какая-то человечная искра.
К такому выводу пришел Гуляйбабка, пока майор Штемпель преодолевал последнее препятствие к содержимому посылки — отдирал фанерную крышку. Но вот с треском отлетела и она. В глазах почтового мошенника вспыхнул синий огонь.
— О-о! Какая роскошь!!! Три бутылки рома, бутыль коньяка, кусище сухой колбасы, банка креветок… Слава покойному генералу и его нежнейшей супруге! Штемпель сгреб посылку. — К столу, мой гость! К столу!
…За столом начальник полевой почты совсем разоткровенничался, стал еще веселее, разговорчивей. Коснувшись тех закусок и вин, которые ему пришлось за свои сорок пять лет попробовать в компаниях милых женщин и друзей-шакалов, он так же, как и в прихожей, опять заговорил о генералах и штурмбанфюрерах:
— Все умны. Все блещут мудростью — фюреры, бригаденфюреры, штандартенфюреры, маршалы, генералы, рейхсминистры… Один майор Штемпель дурак и тупица. Они видят смысл в войне, видят скорую победу. А майор Штемпель идиот. Он не видит ни смысла в ней, ни скорой победы. Он вообще не верит, что маленькая Германия может победить весь мир. В его склеротическом мозгу понятие о Великой Германии никак не вмещается. Он, скотина, никак не может уразуметь, что в "крестовых походах" были одни лавры, одни цветы, что никто из его бывших соотечественников не утонул в Чудском озере, не драпал с Украины, не платил контрибуцию за разбой.
— Вы слишком жестоко бичуете себя, господин майор, — заметил осторожно Гуляйбабка. — Зачем же так?
— А как прикажете иначе, если этот майор Штемпель не понимает великой мудрости своих фюреров? Что прикажете с ним делать? Пустить ему пулю в затылок? Неприлично. Майор Штемпель все же видный человек. Он племянник знаменитого профессора — медика Брехта, того профессора, у которого консультируется вся берлинская верхушка. А не лучше ли потихоньку спускать этого Штемпеля со служебной лестницы и считать его просто пьяницей, разгульным чудаком. И смею вам доложить, они это делают успешно. Майор Штемпель уже слетел с трех ступеней лестницы и, как изволите видеть, стоит с бутылкой рома на маленькой ступеньке начальника военной почты. И поделом ему — идиоту. Выпьем, мой друг, за самых мудрых на свете германских фюреров, и дай нам бог лет через пять, десять, двадцать посмотреть на эту мудрость издалека.
Майор Штемпель встал, чокнулся с поднявшимся гостем, но выпить свою синюю на тонкой ножке рюмку помедлил, подумал, глядя куда-то вдаль, вздохнул:
— О как бы я хотел тогда встретиться с кем-либо из этих умных фюреров и генералов! Один бы вопрос задать им. Один лишь вопрос!
— Какой же, если не секрет? — спросил Гуляйбабка, тоже задержав наполненную ромом рюмку.
— Да все о том же: кто из нас был идиотом, кого надо было спустить со служебной лестницы вниз головой? На эти слова Гуляйбабка ответил:
— Кровный спор не разрешит топор, а лишь застольная теория да матушка история. Так что считайте: личный представитель президента на вашей стороне. Не во всем, конечно, но по ряду затронутых проблем наши взгляды близки к совпадению либо вовсе совпадают, — все еще заслоняясь, Гуляйбабка вильнул от опасно-щекотливого разговора в сторону. — Ну, например, по женскому вопросу. Я тоже считаю, что тонкие женщины гораздо приятнее толстых. Выпьем же за прелестных женщин, сохраняющих изящную конфигурацию!
Майор Штемпель, огорченно скривив губы, с какой-то огромной внутренней болью стиснул рюмку, вздохнул:
— Да-а… Нам, носящим мундир офицера фюрерской армии, опасно доверять свои сердца. Кто поверит в искренность убийцам? Никто! Если ты даже и свят. Никто. Выпьем же пока за милых женщин!
Хозяин и гость дружно чокнулись, стоя выпили, опустились на стулья. Гуляйбабка принялся за креветки. Майор Штемпель — за сухую колбасу.
— Напрасно вы уклоняетесь от возможности провести ночку с прекрасной тонкой баварочкой, — сказал после небольшой паузы Штемпель. — Смею вас заверить, она мила и непорочна. Я ее берегу от этих хамлов штандартенфюреров под семью замками. Исключение только для вас. Не отказывайтесь, мой гость. Она вам так еще пригодится. Но да, что я пристал к вам с этими девочками. С ними мы еще успеем. Как человека, в которого влюблен и который, надеюсь, мне поможет, я должен вас прежде всего познакомить со своим дядюшкой профессором Брехтом. После моего доклада он очень заинтересовался вами.
— Вы разве на фронте не одни? С вами здесь и дядюшка?
— Да, он здесь, в Смоленске, возглавляет уникальнейший лазарет. Такой лазарет, который вам и во сне не снился. Дайте же согласие поехать, не откажитесь.
— Что вы? Как можно! — ответил Гуляйбабка. — Какой же чудак откажется от знакомства с человеком, лечившим берлинскую верхушку. Только волк не знает в дружбе толк, да и то бывает — с лисицей играет. Так что рад, благодарен и к визиту готов!
В дверь заглянула одна из тех девушек, которые приносили посылки.
— Извините, посылочные крышки забрать в топку можно?
— Попозже, фройлен, попозже. Сейчас идет беседа.
Еще по пути из Полесья на Смоленщину Гуляйбабка долго ломал голову над тем, как ему переправить в Луцк письмо с вестью о «потерях» двух взводов президентской кавалерии и ранении начальника личной охраны, но все попытки каждый раз кончались вздохами. Отослать письмо не было подходящей возможности. Обоз БЕИПСА не встретил по дороге ни одной почты.
И вот теперь, когда под боком так здорово работала полевая почта майора Штемпеля, Гуляйбабка, не теряя ни дня, засел за сочинение письма, столь необходимого для страховки от гестапо.
"Господин генерал, главный квартирмейстер армии, друг и покровитель БЕИПСА! — начиналось такими словами письмо. — От имени президента, себя лично и моих спутников шлю вам нижайшее почтение и пожелания триумфального шествия вашему знаменитому приказу ноль пятнадцать!
Вместе с тем приношу свои глубокие извинения за столь редкую информацию о славных делах БЕИПСА. Моими помощниками и лично мной предпринимались попытки исправить положение и поставить вас в известность о нашем местонахождении и оказанной помощи фюреру.
Однако отсутствие почт и средств радиосвязи не позволили это сделать до сего дня. Теперь же, пользуясь услугами полевой почты известного вам майора Штемпеля, спешу вас уведомить о нижеследующем.
Обоз благотворительного общества БЕИПСА, преодолев леса, болота, минные поля, засады партизан, на рассвете первого ноября сего года въехал в распахнутые фюрером "смоленские ворота".
Выполняя свою благородную миссию и наказ его величества президента, вверенное мне БЕИПСА оказало на своем пути огромную помощь фюреру и "новому порядку" в Европе. Нами, в частности, закопано брошенных в кустах, канавах и на поле боя сто двадцать три военнослужащих рейха. Из них — сто десять солдат, двенадцать офицеров и предположительно один генерал, так как от него осталась лишь одна нога в лакированном сапоге да клок генеральского мундира.
Помимо этого, нами обвенчано старост и полицейских — восемь, отпето девятнадцать. Награждено медалями БЕИПСА двадцать два, из них двадцать посмертно. Заключено контрактов на поимку партизан — одиннадцать. Дано консультаций — сорок четыре. Обучено тактике наступления вперед и назад восемь.
"Благотворительным единением" вершились и другие дела, достойные похвалы и благословения. Вместе с тем имею честь сообщить вам, господин генерал, о своих невосполнимых потерях. Продвигаясь к "смоленским воротам" и дальше, в сторону Урала, БЕИПСА потеряло в стычках с партизанами два взвода президентской конницы, много оружия и повозок с боеприпасами, продовольствием. Ранен начальник личной охраны господин Волович.
Но смею вас заверить, господин генерал, как ни разительны наши потери, как ни велика наша скорбь об оставленных в дороге офицерах и солдатах, мы преисполнены бодрости и веры в то, что наша деятельность не ослабнет и фюрер получит от нас все, что полагается.
Чувствуя себя в большом долгу перед вами за Железный крест, шнапс, солонину, губные гармошки и эрзацы, которыми вы нас любезно снабдили в дорогу, я спешу послать вам в знак благодарности один весьма оригинальный проект приказа, который, как полагаю, пригодится войскам рейха, сражающимся в степях и других безлесных территориях.
Низко кланяюсь. Личный представитель его величества президента БЕИПСА И. Гуляйбабка.
Ноябрь, 2 числа 1941 года. "Смоленские ворота". Текст проекта приказа при сем прилагается.
Проект приказа о новом дополнении к шанцу доблестного германского солдата
В ожесточенных сражениях за жизненное пространство доблестная четвертая армия рейха теряет много солдат, верных фюреру и Великой Германии. Наш обожаемый фюрер не забывает павших и воздает должное каждому из них. Однако многие солдаты и офицеры так и уходят в могилу, не зная, что им воздано.
Чтобы устранить эту ненормальность и дабы каждый солдат знал, что его ждет после смерти, приказываю:
1. Впредь при выдаче шанцевого и иного интендантского вещевого имущества торжественно вручать солдатам готовые надгробные кресты из облегченного дерева с жестяной доской описания заслуг и почестей, возданных рейхом. Офицерам выдавать те же кресты, но с бронзовой доской.
2. Кресты подлежат постоянному ношению, исключая парады, строевые смотры, посещения столовых, кабаре и других увеселительных мест.
3. Походный крест носится на спине, выше ранца и приторачивается черной муаровой лентой.
4. Крест владельца немедленно устанавливается на месте гибели, захоронения специальной зондеркомандой или же лицом, оставшимся в живых и точно видевшим и убедившимся, что солдат или офицер убит.
5. Присвоение чужого креста иным другим лицом карается в дисциплинарном порядке, а подлог, мошенничество с захоронением — вплоть до военно-полевого суда.
Главный квартирмейстер армии генерал-майор фон Шпиц".
Изложив проект своего уникального приказа, Гуляйбабка поставил точку, посидел, подумал и сделал такую приписку:
"Господин генерал!
Прочитав этот проект приказа, вы наверняка спросите: "А не подорвет ли этот походный крест моральный дух всесокрушающего немецкого солдата? Не будет ли он угнетающе действовать на него? Верно, господин генерал. Это и дураку понятно. Доведись мне или вам носить на горбу крест для своей могилы, мы бы, бесспорно, повесили носы. Но одно дело, когда у тебя за спиной пустой березовый крест, и совсем другое, господин генерал, когда на этом кресте будет заранее прибита вдохновляющая надпись, скажем: "Под этим крестом лежит доблестный солдат рейха, сраженный на Восточном фронте". Или: "Этот березовый крест — венец славы такого-то офицера". Тут, смею вас заверить, господин генерал, походный крест возымеет и у труса, шкурника обратное действие, то есть неслыханный героизм. Похвала ведь милее жены. Она всегда любима.
Короче говоря, господин генерал, смотрите сами. Если будет сомнительно вводить походные кресты во всей армии, то можно опробовать их в качестве эксперимента в одном полку. Как говорят в России, испыток — не убыток.
Рад всегда помочь Вам. И. Гуляйбабка".
На второй день после визита к любезнейшему майору Штемпелю Гуляйбабка получил от профессора Брехта письмо с просьбой посетить в удобный день вверенное ему лечебное заведение. В конце письма стояла приписка:
"Лучшее время для нас — девять-десять утра. К этому часу мы заканчиваем осмотр больных и лечебные процедуры".
— Что намерены делать? — спросил Волович, прочтя приглашение.
— Ехать, — ответил Гуляйбабка.
— А если там западня?
— Сидевшему у черта на рогах демон не страшен. Муравей падения не боится.
— А если муравья придавят каблуком?
— Вы, Волович, мало наблюдательны. Муравей и под каблуком редко гибнет. Обычно отряхнется и снова бежит.
— Воля ваша. Едем! — сунул пистолет за пазуху Волович. — В нем семь патронов. Пять их, два — наши.
…Знаменитый военный лазарет профессора Брехта расположился на восточной окраине Смоленска близ старинного шоссе в четырех белокаменных домах церковно-монастырской архитектуры. В первом доме, пристроенном к высокой кирпичной ограде, разместилась администрация и главный корпус лазарета, о чем свидетельствовала вывеска на стене. Другие дома были раскиданы по запушенным первоснежьем холмам, но довольно-таки компактно. Их охватывал высокий дощатый забор, увенчанный двумя нитями колючки. Вдоль забора, цвинькая по проволоке цепями, бегали три овчарки.
Высоких гостей встречал у центрального подъезда сам начальник лазарета профессор Брехт. Седые волосы его прикрывал белый колпак. На плечах развевался широкий халат. Коротко подстриженная бородка весело топорщилась. За спиной у профессора грузно возвышался угрюмый, рудой детина, тоже в белом халате, накинутом на мундир, но с засученными выше локтей рукавами. В зубах у здоровяка дымила недокуренная дешевенькая сигарета.
— Хайль Гитлер! — браво выкинули руки Гуляйбабка и Волович.
— Зиг хайль! — ответили встречающие.
— Пользуясь вашим любезным приглашением, — поклонясь, заговорил Гуляйбабка, — имею честь, господин профессор, засвидетельствовать вам свое почтение.
— Очень рад вашему визиту, уважаемый глава благотворительной организации, — заулыбался в бородку начальник лазарета.
— Смею уточнить, — поклонился Гуляйбабка. — Во главе нашей организации стоит президент. Он находится постоянно в своей резиденции. Я же лишь его личный уполномоченный, представляющий его интересы, действующий от его имени.
— О-о, это не так важно! Важно, что вы приехали. Важно, что в вашем лице мы видим настоящих русских патриотов, настоящих друзей немецкого народа.
— Уж очень тепло он поет, — улучив момент, сказал тихонько Волович.
— Зимний дуб апрельским теплом не обманешь, — шепнул Гуляйбабка. — Не торопись с выводом. Посмотрим.
Профессор Брехт меж тем привел в порядок расхлестанного здоровяка, приказав ему опустить рукава, застегнуться, и, оборотясь к гостям, сказал:
— Позвольте вам представить моего ведущего ассистента, человека, до слез влюбленного в свою профессию. Человек, стоявший за спиной профессора, вышел вперед и, стукнув коваными каблуками рыжих солдатских сапог с короткими голенищами, представился:
— Доктор Хопке! Научный сотрудник.
— Очень приятно, — поклонился Гуляйбабка и представился: — Личный представитель президента. А это господин Волович. Мой телохранитель.
Доктор Брехт и Волович обменялись рукопожатием и проникновенными взглядами. Гуляйбабка, придерживая цилиндр, кивнул на высокую стену:
— Прекрасная защита от бомбовых осколков. Не так ли, профессор?
— О! Стена превосходна, — поднял палец профессор. — Для нашего лазарета лучшей не сыскать. Вы удивлены? Не удивляйтесь. Без высокой, прочной стены наш лазарет немыслим.
— Почему же, господин профессор?
— Не все сразу, мой гость. Не все. Побываете в палатах, познакомитесь с пациентами, и все поймете. Прошу в помещение! Начнем с офицерского отделения.
Профессор Брехт взял Гуляйбабку под руку, и они в сопровождении доктора Хопке, Воловича, не торопясь, на ходу разговаривая, зашагали вверх по узкой, расчищенной от снега каменной лестнице.
— Наш лазарет молод и пока единственный на Восточном фронте, — давал на ходу пояснения профессор. — Он развернут лишь месяц назад и даже номера не имеет еще. Существует пока под условным названием "Белая голова". Но, думаю, это название за ним так и останется. Удивлены? Не удивляйтесь. В армии вермахта каждая дивизия помимо номера окрещена подобным названием. У моей двести шестьдесят седьмой пехотной, где я служил полковым врачом, эмблема "Голова лошади". У соседней девяносто седьмой — "Петушиное перо". На эмблемах других дивизий, как я знаю, контуры рыб, ворот, чертей, головы кобылы, собак, черепа мертвецов. Вы удивлены? Не удивляйтесь. Это очень удобно офицерам высших штабов и особенно фюреру. Может ли фюрер запомнить огромную людскую массу в двести-триста дивизий? Увы! Фюрер не машина. Ему куда лучше обратить людей в черепа или в собачьи головы — так они запоминаются лучше. На оперативной карте генштаба фюрер зрительно представляет, куда двигается, скажем, "Лошадиная голова" или "Череп человека". Удобно? Удобно. Но, простите, я увлекся.
— Ничего, ничего. Продолжайте.
Переводя дыхание, профессор на минуту остановился. Взор его обратился на восточные холмы, где поднималось заиндевелое солнце.
— Сейчас там, под Москвой, — кивнул он на восток, — идут тяжелые сражения. Эхо этих сражений докатывается и до нас — тыловиков. Все четыре здешних госпиталя забиты ранеными, как корзины раками. Спешно развертывается пятый, на очереди шестой. Главный поставщик пациентов нашего лазарета также группа армий «Центр». К нам уже поступило три «Наполеона», четыре «Геббельса», двенадцать «фюреров», два «Бисмарка» и один «Кайзер», не говоря о рядовых. Вы удивлены? Не удивляйтесь. Вы их сейчас увидите.
Гуляйбабке показалось, что профессор шутит, а между тем шутки не было никакой. Профессор Брехт провел гостей по узкому, слабо освещенному коридору и приглашающе широко распахнул дверь в большую комнату, вход куда преграждала высокая, как в зоопарке, металлическая сетка. Из комнаты доносились истерические крики, брань.
— Прошу познакомиться. Вольер политических идиотов. Шарлатаны, возомнившие себя кто чем. — Профессор толкнул ногой железную дверь и, войдя в «вольер», начал объяснять: — Справа в углу с консервными банками — «микрофонами» три доктора Геббельса. С утра до ночи несут всякую ересь. Четвертого вчера выперли на фронт. Тот двадцать дней кричал в мужской судок. А вон тот, что сидит верхом на спинке кресла, — Карл Великий.
— Извините, а что у него в левой руке? — спросил Гуляйбабка.
— Обыкновенный печной кирпич, но в его идиотском представлении это символ «державы».
— Позвольте, господин профессор, но он может этой «державой» проломить кому-либо череп.
— О-о! Это исключено. Это тихий «Карл». Он лишь сидит на кресле — «коне» и молча болтает ногами. А вот от «Бисмарка» можно ожидать чего угодно. Вчера он выломал унитаз, надел его себе на голову и, вооружившись куском трубы с того же туалета, с криком: "Смять в яичный порошок Европу!" — принялся крошить койки и спящих на них больных.
— Простите, но "полководца с унитазом на голове" мы что-то но видим. Где же он? — спросил Гуляйбабка.
— После неудачного похода (ему «Кайзер» той же трубой пересчитал ребра) отдыхает вон там, на пятой койке, обмотанный веревками.
— Извините, а кто это одиноко стоит у окна с подушкой на голове?
— А-а! Это его величество «Наполеон» — командир одной из сильно потрепанных под Вязьмой дивизий. По восемь часов стоит вот так с подушкой на голове. Лечению не поддается. На днях отправляем в стационарную клинику в Берлин. Ну, а теперь прошу вас заглянуть вот сюда, за опорную колонну, отделенную особой решеткой. Тут, как видите, больше удобств, получше койки, постели… Вы удивлены? Не удивляйтесь. Здесь размещены «фюреры». После сеанса лечения они теперь спят. Нет, вам посчастливилось. Один, идиотина, все еще буйствует.
На пятой от двери койке стоял человек в смирительной рубашке с растрепанными на глаза рыжими волосами и, размахивая руками, брызгая слюной, что-то истерично выкрикивал сорванным, осипшим голосом. Под левым глазом у него рдел свежий синяк.
— Доктор Хопке, — обернулся профессор к своему ведущему ассистенту. Больному сделан массаж?
— Так точно, герр профессор!
— А почему не спит?
— Видимо… мала доза, герр.
— Сделать дополнительный. массаж.
— Слушаюсь!
Доктор Хопке засучил рукава, прогремел замком и, толкнув ногой железную решетчатую дверь, тихо пошел в палату. Подойдя к держащему речь «фюреру», он взял его за воротник рубахи и со всего размаха ударил в ухо. «Фюрер», лязгнув зубами, обмякло осел на постель. Хопке поставил его на ноги и, зайдя с другой стороны, снова ударил в ухо. Больной смиренно растянулся на койке.
— Удивлены? — спросил профессор. — Не удивляйтесь. Иного обращения с этими мерзавцами не может быть. За подражание фюреру мы к ним почтительны. Спят на ватных матрацах, получают спецпаек… Но за присвоение фюрерского имени этих самозванцев приказано нещадно бить. Раз в неделю в палату приходит «доктор» гестапо и считает им зубы. У многих Они уже пересчитаны. Можно жевать кисель.
— А из каких элементов складывается курс лечения? — спросил Гуляйбабка.
— Пилюли, сон и «массаж» доктора Хопке. В остальное же время больные заняты кто чем. "Фюрер пятый", например, полосует стенку стрелами наступления. "Фюрер седьмой", захватив крышку унитаза, пишет на ней "Майн кампф", "Фюрер девятый", требуя Чехию, трясет за грудки «Чемберлена».
— У вас разве есть и «Чемберлен»?
— Нет. Он трясет «Кайзера». О, это надо видеть! "Фюрер девятый" орет: "Чемберлен, отдай Чехию! Отдай, жирная свинья, иначе сотру в порошок". Тот кричит: "Поди прочь! Я Кайзер! Стань, подлец, под ружье!" И так весь день. Пришлось перевести «Кайзера» в другое помещение. Кстати, мы туда идем.
В другом помещении — отдельном доме, куда перешли через двор, было тише, спокойнее, без железных решеток, только входные двери запирались на два замка. Больные совершенно свободно разгуливали по коридору, переходя из комнаты в комнату. Единственный человек, который за ними присматривал, — солдат-санитар сидел в кресле посередине коридора и, не обращая внимания на происходящее, дремал. Заслышав шаги, вскочил, вытянулся и сонно доложил:
— Герр полковник! Все в порядке, за исключением одного больного, который закрылся в туалете и никого не пускает, заявляя, что он принимает важное решение.
— Старые проделки "Кайзера", — отмахнулся профессор. — Еще что?
— Еще один больной из пятой палаты проник в перевязочную, похитил бутыль микстуры и всю ночь поминал друзей из погибшей роты.
— Состояние больного?
— Мертвецки спит.
— Ничего, проспится. Еще что?
— Еще один больной каким-то чудом забрался на голландскую печь, выломал кирпич и сидит. Все попытки снять его оттуда безуспешны. Больной отчаянно сопротивляется, заявляя, что он сбежал от войны на нейтральный остров и будет защищать его до последнего вздоха.
— Еще?
— Еще один больной как-то прошмыгнул в кабинет врача, снял со стенки портрет фюрера и, простите, пытался нанести на стекло неестественную сырость. Еще…
— Достаточно, — остановил дежурного санитара профессор. — Продолжайте исполнять обязанности.
— Слушаюсь!
Профессор обернулся к гостям:
— Мы находимся, господа, в психоневрологическом отделении рядового состава. Основной поставщик больных, как я уже имел честь сказать вам, группа армий «Центр», но отдельные пациенты начали поступать также из-под Ленинграда, Старой Руссы и даже Ростова. Причина заболеваний все та же. Бомбежки, «катюши», штыковые атаки моряков. В последнее время, правда, появился и новый фактор диагноза — окоченение. Кстати, вот вам образчик его.
К профессору подошел тихо, на цыпочках, больной, укутанный в черное лазаретное одеяло. Оглянувшись по сторонам, он с таинственной радостью сообщил:
— Секретная новость. Фюрер прислал на фронт три миллиарда двести миллионов шинелей на теплом меху! Только цы… Никому! Одна уже на мне, вот посмотрите, — он вывернул конец облезлого одеяла, чмокнув губами, стал гладить его. Чудный мех! Не правда ли?
— Великолепный! Изумительный! — потрогал одеяло профессор. — Вам повезло. Ступайте.
Больной, так же крадучись, отправился сообщать свою "секретную новость" о трех миллиардах шинелей на меху куда-то дальше, а к профессору в это время подошел, что-то прижимая к животу, другой больной:
— Я изобрел уникальный набрюшник от русского штыка. Дайте мне патент, и я обеспечу им всех солдат. Дайте же! Не скупитесь! Это уникальнейший набрюшник. Вот смотрите, смотрите же, — задрал он нательную рубашку, из-под которой торчал свежеоторванный кусок фанеры.
— Дадим вам патент. Дадим. Ступайте, — похлопал профессор сумасшедшего по плечу. Но не успел он отвязаться от «изобретателя» уникального набрюшника, как дорогу преградил больной с куском водосточной трубы.
— Я обладатель самого мощного в мире телескопа, — заговорил он, прижимая к груди колено трубы. — Вы меня узнаете?
— Да, да, узнаем, — ответил профессор.
— Тогда скажите: кто из нас мошенник: я или доктор Геббельс? Он напечатал в "Фелькишер беобахтер"… Вы читали, что он там напечатал? "Красная Москва уже видна невооруженным глазом". Вы понимаете: нево-ору-женным! А я не мог ее увидеть даже в свой телескоп. Такой мощнейший телескоп!
— Беда в том, что он у вас неисправен, — ответил профессор и указал на дверь соседней палаты. — Идите вон в ту мастерскую, там вам вставят новую линзу, и вы увидите даже столицу Кокманду.
— Простите, а что делает вот тот больной, который трясет за грудки своего соседа? — спросил Гуляйбабка.
— Это солдат, раненный под Тулой. Ищет свою голову. Идемте, а то сейчас прицепится — не отвязнет. Начнет спрашивать, где его голова.
"Гитлера бы сюда — к этим рехнувшимся, — подумал Гуляйбабка, — и чтоб этот контуженный солдат тряс за грудки не своего окопного ефрейтора, а ефрейтора из имперской канцелярии и с него требовал ту голову, которой его наделила родная мама. Но реальный фюрер был далеко, и «массажировали», трясли за грудки пока не его, а средних и мелких сошек. Что ж… в жизни это не редкость. «Сошкам» часто приходится расплачиваться за мудрость коронованных идиотов".
— Вы о чем-то задумались, молодой человек? — спросил Брехт.
— Да, профессор. Я думаю, удастся ли этому больному найти свою голову до конца войны или он и после нее будет еще долго останавливать в Германии прохожих и спрашивать: "А где моя голова, с которой меня посылали в Россию?"
— Этому не придется надоедать прохожим, — сказал грустно профессор. — У него в затылке смертельный осколок. А вот другие могут, конечно, об этом спросить. Но не будем гадать на кофейной гуще. Кофе ныне — дрянной эрзац. Пройдем лучше в ту дальнюю палату, что в конце коридора. Полагаю, вам будет небезынтересно взглянуть на одного весьма примечательного больного.
— С удовольствием, — поклонился Гуляйбабка, и они зашагали в конец коридора, где чернела дверь, обитая не то толем, не то дерматином. По пути Волович и Гуляйбабка успели обменяться впечатлениями.
— Коллекция уникальная, — сказал Волович. — Но удалось ли вам заметить: среди них нет симулянтов. Все идиоты чистейшей воды.
На эти слова Гуляйбабка ответил:
— Вы отстаете от жизни, Волович. В современных армиях за симуляцию не ставят клизмы, а ставят к стенке.
— Как бы нам не угодить к ней. У старика в глазах какая-то шельма.
— А «массаж» Хопке?
— Мог быть и маскарад.
— Волович, нас ждут.
— Где же Хопке?
Хопке куда-то исчез. У распахнутой двери таинственной палаты стоял один профессор. В стеклах очков его, как и прежде, играл какой-то хитрый бес.
— Прошу, господа! — сказал он и распахнул дверь. Гуляйбабка шагнул через порог и едва удержался от того, чтобы выбросить руку и крикнуть «хайль». За тяжелым канцелярским столом, заваленным бумагами, сидел, что-то усердно сочиняя, штурмбанфюрер Поппе, тот самый Поппе, которому была подарена уникальная собачка и который в письме шефу смоленского гестапо просил начать за БЕИПСА неослабную слежку.
Когда нет времени на раздумье, выручают действия. Волович наставил в грудь профессора наган. Гуляйбабка подскочил с гранатой-лимонкой к столу, где сидел штурмбанфюрер:
— Встать! Ни звука!
Штурмбанфюрер был зряч. Он конечно же видел перед своим носом толкушку ручной гранаты, слышал, что ему было приказано, но увы! Он невозмутимо сидел и продолжал свои сочинения. Тогда Гуляйбабка постучал гранатой по столу и снова скомандовал:
— Встать!
Штурмбанфюрер не повел и бровью, лишь буркнул:
— Не мешайте работать.
— Не пытайтесь, — сказал профессор, держа поднятые руки. — Он из серии тех, что в вольере. Не верите? Возьмите листок, прочтите. Весь стол забит рапортами.
Гуляйбабка вырвал из рук штурмбанфюрера листок, быстро пробежал глазами по пьяным строчкам:
"Мой гауляйтер! Имею честь донести. Лично раскопал могилы казненных императором Гуляйбабкой. В них две дохлые лошади и пять тысяч музейных картин. Высылаю десять тысяч вам, а остальные оставил себе подкармливать зеркального карпа и овчарок. Собачек, гавкающих "хайль Гитлер", не берите. Это все партизаны. Я преследую их на танке, который буксирует мой «оппель-капитан». Мой поклон жене вашей бабушки. А все, кто вас окружает, шакалы и карьеристы. Я люблю сосиски с капустой и вареных раков. Кого бы мне убить? А жена уехала… Встать! Ни звука. Я гауляйтер Европы! Нужно в баню. Меня заели вши. Предатели! В гестапо! Всех, всех, всех…"
Гуляйбабка бросил в лицо Поппе скомканный бред, круто повернулся к начальнику лазарета:
— Что сие значит? Что за подвох?
— Никакого подвоха, друзья, — сказал спокойно профессор. — Гестапо могло давно вас схватить, но, к счастью… Больного привезли неделю тому назад. Он помешался во время каких-то раскопок.
— А может, симуляция? Хитрит?
— Не беспокойтесь. Проверено. Законченный идиот.
— Тогда зачем нас зазвали сюда?
— А затем, друзья, чтоб вы знали, что Германия не из фюреров, гауляйтеров, эсэсовцев и прочих идиотов состоит, что немало и там честных, добрых людей. И еще затем, чтоб вы подумали: успел ли этот кретин послать до своего сумасшествия разоблачающее вас письмо. Если успел, не взыщите. Нам будет трудно вам чем-либо помочь.
После ряда коротких визитов к городским марионеткам и посещения знаменитого лазарета Гуляйбабка созвал в своем номере гостиницы совещание своих помощников. Председательствовал он сам. Протокол вел Чистоквасенко.
— Друзья, — заговорил Гуляйбабка. — Мы собрались сегодня обсудить неотложные вопросы. Я не буду излагать те задачи, которые поставил перед нами наш «президент». Они каждому из нас известны. Я лишь подчеркну, что они очень ответственны и требуют от каждого из нас огромного напряжения. Помощь фюреру и войскам рейха не должна прекращаться ни на минуту. В ближайшее время мы направляемся под Москву.
— Может, назовете точную дату? — спросил Волович.
— Нет, не могу. Все зависит от генерала Шпица. Он только что перебазировался со своим штабом в Смоленск и меня пока не принял. Занят.
Лейтенант Бабкин хорошо понимал, почему об этом спросил Волович. Вчера он беседовал с красноармейцами своего взвода, работающими на полевой почте майора Штемпеля, и они наверняка засыпали его вопросами:
"Когда? Когда же двинемся под Москву?" Всем не терпелось поскорее туда, где кипит сражение с фашистской грабьармией. Одни мечтали перейти линию фронта и встать в ряды защитников Москвы, другим не терпелось вместе с партизанами «погулять» по фашистским тылам… "Дай волю мне, — думал Гуляйбабка, — и я тоже бы на крыльях улетел под Тулу, Рузу, Клин, грудью бы встал за столицу свою, но в сердце, в голове приказ: "Разыскать в Смоленске лавчонку с дегтем, хомутами; продавца с козлиной бородкой; через него связаться с подпольным Смоленским горкомом и вместе с партизанами разгромить смоленскую школу полицаев".
Сохраняя конспирацию, Бабкин не мог раскрыть все это и потому сказал:
— Не будем торопиться, друзья. У нас и здесь работы на сто богатырей. Посмотрите, сколько заявок! Полицаи просят обвенчать их. Старосты и бургомистры рвутся заключить контракты на поимку партизан, наместники и коменданты ждут подмоги собрать налоги. А сколько заявок на похороны! Одних господ полицаев хоронить не перехоронить. Их в обозе фюрера привезли немало.
— От этих похорон наш отец Ахтыро-Волынский совсем запарился, — проговорил Цаплин. — Пора пощадить его и заявки на похороны полицаев-одиночек не принимать. Пусть отпевает на кладбище всех сразу.
— Согласен. Обсудим. А теперь, товарищи, позвольте изложить вам конкретные задачи по работе в Смоленске. Команда личной охраны, полагаю, останется пока на полевой почте и окажет помощь майору Штемпелю. Волович, назначьте в команде старшего и пришлите его ко мне на инструктаж. Вам же придется на несколько дней отлучиться с моим особым заданием.
— Слушаюсь! — приподнялся и сел Волович.
— Ваша задача, Трущобин: срочно открыть контору по заключению контрактов на разработку планов поимки партизан. Немецкая администрация отказывается взять нас на довольствие. Поэтому нам нужны деньги на питание, обувь, одежду… А на контрактах можно хорошо заработать.
Трущобин понимающе кивнул.
Да, он отлично понимал. Нужны не деньги. За фальшивые оккупационные марки и дохлой кошки не купишь. Деньги лишь предлог. Нужны списки изменников, предателей. Партизаны бьют их. Они конечно же потянутся в контору за помощью, и Трущобин снабдит их «контрактами». Беспокоило лишь одно: где разместить контору? И потому Трущобин тут же спросил:
— А разрешение бургомистра на открытие конторы есть?
— Разрешение будет.
— А помещение?
— Разместитесь пока в конторе кладбища.
— А чем заниматься мне? — спросил Цаплин.
— Вы нетерпеливы, Цаплин, как жених перед свадьбой.
— Служба такая, — развел длинными руками Цаплин. — Тороплюсь побольше закопать. И обвенчать, конечно.
— Этим и займетесь. "Бюро свадеб и похорон" разместите по соседству с конторой Трущобина. Ясно?
— Яснее, чем в глазах невесты. Бюро будет открыто. Контракты, надеюсь, будут. Но где взять людей копать могилы?
— Да-а, — вздохнул Гуляйбабка, зажав большим и указательным пальцами усики. — Люди заняты у майора Штемпеля. Но ничего. Найдем выход. Пока контракты. Побольше контрактов!
— Ясно!
— Вот и отлично. Теперь о ваших делах, Волович. — Гуляйбабка взял из пачки письмо. — К нам обращается со слезной просьбой некий барон Грюнтер-Брюнтер. В письме он сообщает, что в молодости здорово щелкал шпорами и танцевал с молоденькими барышнями «алям-алям». Теперь на старости лет вернулся на родину и получил недалеко от Смоленска поместье в пять сел. Но вот беда — жители не хотят платить налоги, особенно за кошек и собак. Старый петлюровец просит помочь ему собрать этот налог. Как ваше мнение? Поможем? А?
— Поможем, — хлопнул по коленке черных кожаных брюк Волович. — Такой персоне неудобно отказать. Барон! Петлюровец!
Гуляйбабка вручил письмо Воловичу:
— Возьмите. А как помочь — обговорим особо. Гуляйбабка немного подумал, потом вынул из лежащего на тумбочке портфеля небольшой листок газетной бумаги, где был нарисован барьер со стеклом и длинная очередь к нему.
— А теперь несколько практических вопросов. Первое. Оформление конторы по заключению контрактов на поимку партизан. На ваше рассмотрение вносится такой проект, — Гуляйбабка показал рисунок. — Вверху предлагается вывесить на холстине или рогоже призыв: "Добро пожаловать, господа старосты и полицаи!" Ниже этого, примерно на уровне взгляда вставших в очередь, повесить лозунг на черном полотне: "Смерть сукиным сынам! Всех их ждет суровая кара".
— А может, могила? — предложил Цаплин.
— Могила так могила, — сказал Гуляйбабка и, зачеркнув "суровую кару", крупно вывел — «могила». — Второй проект. Оформление "Бюро свадеб и похорон". Вверху намечается вывесить броский аншлаг: "Бургомистры, старосты и полицаи! Спешите заказать для погибших героев нового порядка могилы". Пониже этого зазывающий щит, как в сберкассах: "Заказать могилу заблаговременно выгодно, надежно, удобно". Сюда же вставлен стишок:
Полицай и староста!
Экономь день, силу.
Закажи, пожалуйста,
Заранее могилу.
— Ай чудово! Ай гарно, товарищ лейтенант! — вскочил Чистоквасенко. — От це зазывы!
— Пять суток ареста! — побагровев, обернулся к Чистоквасенко Гуляйбабка и добавил: — Чтоб лучше помнил титулы и наказы президента.
— Есть пять суток! — вскочил Чистоквасенко. — Виноват. Звиняюсь.
— Садитесь. Стихи снять! Последняя строчка не годится. Это атака в лоб.
— Есть снять и переделать! — встал Цаплин…Цаплин сел. Гуляйбабка достал из портфеля кусок рыжей картонки величиной с ладонь.
— На всех бургомистров, старост и полицаев, заключающих контракты на поимку партизан, заводить карточки. В карточке непременно указывать фамилию, имя, отчество полицая или старосты, название населенного пункта, точные сведения, где живет, скрывается ночью и днем, а также хранит имущество свое и реквизированное, что ему известно о партизанах. Текст контракта составляется произвольный. С одной стороны, обязательства просителя рассчитаться сполна деньгами, натурой, с другой — обещание конторы изловить партизан. Подписи и печать.
Много раз слушал Трущобин своего Бабкина. Не однажды восхищался им — его логикой, удалью, выдумкой, сметкой, умением выкрутиться из сложных заварух. И вот теперь еще одна новая черта: умение обратить канцелярскую бюрократию против врага.
…А Бабкин все уточнял и уточнял детали работы аппарата контор, и, когда опять заговорил о фашистах, бургомистрах, старостах и полицаях, в пронизывающих насквозь глазах его вспыхнул испепеляющий гнев. О, горе тому, кто попал бы под этот огонь в открытом бою! Но открытый бой был для членов БЕИПСА лишь мечтой. В разящее оружие превращалась улыбка.
— Господин генерал! С прибытием вас. Со въездом вверенного вам штаба тыла в знаменитые "смоленские ворота"! — тоном искренней радости заговорил Гуляйбабка, войдя в заставленный чемоданами кабинет фон Шпица. — Как я рад, что вы приехали!
В нетопленном кабинете держалась морозящая сырость. Фон Шпиц сидел за столом в овчинном тулупе, засунув руки в муфту из лисьего меха. Он угрюмо читал лежавшую перед ним какую-то бумагу. На приветствие отозвался только, когда была перевернута страница.
— А-а! Наш друг. Хайль Гитлер! Что у вас? Побыстрей изложите. У меня запарка. Войска под Москвой все пожирают.
— Не смею надолго отвлекать вас, генерал. Извините. У меня к вам пустячная просьба. Разрешите мне внести в битву войск фюрера под Москвой хотя бы маленькую лепту.
— Слушаю вас.
— Дозвольте мне открыть контору по разработке планов на поимку партизан и "Бюро по свадьбам и похоронам"? Фон Шпиц, обутый в сапоги, залез в соломенные валенки.
— Передайте бургомистру и коменданту города: я разрешаю.
Как и было задумано, утром Гуляйбабка выехал на восточную окраину города на явочную квартиру связного Корнея Михеича и нашел ее в весьма удачном месте. Лавка хозяйственных товаров — одноэтажный белокаменный домик сельского типа стояла на голой горке, откуда хорошо просматривалась железная дорога и Старое Смоленское шоссе, ведущее в Москву. Близко к лавке подступал смешанный лес, тянулись с разных сторон овраги и овражки так, что человеку, пришедшему из леса, прийти в лавку и уйти оттуда незамеченным было нетрудно.
"Чудное местечко! — оглядев прямо с возка местность, подумал Гуляйбабка. Прямо-таки дачное. Сиди и любуйся матушкой-природой. Дремлют запушенные снегом сосенки. Эшелоны с танками бегут. Крытые брезентом машины… Считай их прямо из окошка и в лес по этапу".
— Ай замерзли, сударь? — оглянулся с передка Прохор, обсыпанный, как дед мороз, снежными блестками.
— С чего вы взяли это?
— Да вскрякнули раза три.
— Местечко понравилось. Чертовски красиво!
— Да-а… Красотища. Только мертво все. Люду не видно. Толпится вон у лавки с десяток старух — и только. Мы-то чего туда едем?
— Насчет соли узнать, хомутов, — придумал подвернувшуюся на язык потребу Гуляйбабка.
— Соли, — усмехнулся Прохор. — Водилась она у них, как у бобика изба. Немец сам сидит не солоно хлебавши. Тьфу!
Прохор плюнул, подхлестнул вожжами пристяжных, прикрикнул на них: "Гей, не опускай гужи!", и легкий возок с двумя седоками птицей влетел на пригорок, круто подвернул к лавке с самодельной жестяной вывеской:
"Частная лавка господина Подпругина. Соль, спички, деготь, керосин".
Гуляйбабка в растерянности остановился. Почему лавка Подпругина, а не Хлыстов? Возможно, хлыстовская где-нибудь рядом? Но нет. Тут и домов-то других не видать.
На бетонном, без крыши, крыльце лавки, постукивая лаптями, хукая в озябшие руки, толпилось несколько стариков, старушек, девочка лет восьми — десяти, укутанная вместо шали в мешковину, и совсем нищенски одетый в лохмотья калека непонятного возраста на костылях. Гуляйбабка обратился ко всем:
— Скажите, пожалуйста, а где здесь частная лавка Хлыстова?
— Она и есть, стал быть, лавка Хлыстова, — ответил калека. — Только заместо Хлыстова теперь тут хозяенует Подпругин.
— А Хлыстов где же? — бледнея и предчувствуя что-то недоброе, спросил Гуляйбабка.
— Об этом вы лучше у нового лавочника расспросите. Он его выследил, он за него в премию корову получил, он вам и скажет, куда его дел. А мы что ж… мы люди темные. Газет новых не читаем, радио не слухаем. Керосину нет.
— Чего уж скрывать-то, — вздохнула согбенная старушка. — Повесили Корнея Михеича намедни. День вон там в леске провисел, а ночью, сказывали, не то родственники, не то кто оттель из лесу сняли его и похоронили.
У Гуляйбабки помутилось в глазах. Корнея Михеича нет. По доносу продажной шкуры погиб такой нужный для установления связи с городским подпольем человек. Подонок Подпругин продал его жизнь за какую-то паршивую корову. Но только ли за корову? Лавку, видать, в наследство получил, расчистил себе место для продажи керосина. А вот и сама тлетворная сучья морда, выглянул в окно, сейчас выбежит, завиляет хвостом. О, какую же кару придумать тебе, фашистский холуй! Увезти в лес и вздернуть на первой осине? Тюкнуть гирькой по голове и незамеченным уехать? Утопить в бочке с дегтем, если деготь есть? Нет, все это атака в лоб, для нас все это исключено. Думай, Гуляйбабка, думай. Не иссякла же у тебя находчивость? Э-э, да что там долго думать.
Распахнув полушубок и обнажив Железный крест, прицепленный к лацкану костюма, Гуляйбабка двинулся в лавку. Старушки и старики в испуге расступились. Калека, так смело говоривший о кобелином нюхе лавочника, прикусил язык и весь сжался, боясь, что чем-то раскипяченный незнакомец с усиками сейчас схватит его, но тот быстро прошел мимо и сунулся к двери.
— Заперто там. Не пускают, — сказал кто-то. Гуляйбабка ударом ноги распахнул дверь, громовой тучей ворвался в грязную, заваленную дугами, коромыслами, бочками, пустыми ящиками, вениками лавку. Навстречу ему, бросив на недометенный пол березовый веник, заспешил с подобострастной, заискивающей улыбкой тупоносый мужчина, похожий на разъевшегося бульдога. Гуляйбабка схватил его за грудки:
— Как встречаешь?! Почему не открываешь двери?
— Извините. Простите. Не успел. Подметал вот… Гуляйбабка с силой оттолкнул Подпругина. Тот, загремев ящиками, отлетел в угол и угодил задом в бочку с дегтем.
— Как торгуешь? Почему на крыльце мерзнут люди?
— Соли ждут. Соли, — вылезая из бочки, отвечал предатель. — Я ужо им выдал, сколь положено нормой, ан им все мало. Небось жаловались, недовольны. Неблагодарные скоты. Смею доложить вам, никак не хотят благодарить новые власти. Вот соль получили, по целой горсти выдал, а смею доложить вам, ни один не сказал новым властям спасибо.
"Матери, живущие и будущие! — стиснув кулаки и зубы, обратился про себя Гуляйбабка. — Если вы родите когда-либо такого ничтожнейшего сына, способного продать за горсть соли свою мать и родную землю, и будете знать, что он станет именно таким, задушите его своими же руками, ибо он может столько принести людям горя, что и вам, породившим его, станет страшно".
Гуляйбабка выхватил из колодки маузер. Еще одна бы секунда, и пуля возмездия именем всех матерей прикончила бы эту мразь с бульдожьим носом, но тут снова вспомнился наказ «президента», взывающий к великой выдержке, и Гуляйбабка устоял перед легким соблазном. Палец сполз со спускового крючка, зато рука размахнулась так и ударила рукояткой по лицу негодяя с такой силой, что тот, умывшись кровью, обмякло ткнулся на прилавок и минуты две-три лежал, потеряв сознание.
— Я тебя научу любить фюрера, — вкладывая маузер в деревянную колодку, грозился Гуляйбабка, едва лавочник очнулся. — Ты у меня узнаешь, как встречать господ. Почему нет ходовых товаров?
— Ка-ка… каких, смею спросить?
— Ты что — кретин? Сам не знаешь? Где венки, кресты на могилы героев рейха? Где гробы и готовые для надгробных надписей дощечки?
— Не успел, не успел еще развернуться, — зажав пальцами окровавленный нос, отвечал лавочник. — Смею доложить, другую неделю лишь торгую.
— Я тебе развернусь, безрогая скотина. Я тебя заставлю шевелиться. Три дня сроку, и чтоб были в продаже гробы, венки, кресты — все, что надо для похорон героев рейха. И чтоб броская вывеска над ними была: "Товары для господ рейха отпускаются без очереди и неограниченно"! Ты понял меня?
— Ваше благородие, — вытянулся предатель, кровь все еще текла из его тупого носа. — Смею заверить. Все сделаю. Все, что сказали. Ни одного словечка не забуду. Богу буду молиться за вашу добродетель.
— Молитесь, хоть лоб разбейте, но чтоб все в точности было. И надписи… надписи не забудьте на венках! — уже от двери крикнул Гуляйбабка.
Подпругин, как собачка, поспешил следом:
— Смею спросить, какие?
— Самые лучшие! Самые достойные, — вскинул с вытянутым пальцем руку Гуляйбабка. — Ну, что-нибудь такое вроде: "Царство вам небесное", или: "Спите спокойно. Вы это заслужили".
Заскочив вперед, предатель широко распахнул перед грозным гостем дверь и, изогнувшись в дугу, замер в почтении. Гуляйбабка еще раз потряс перед его красным носом увесистым кулаком, вышел из лавки.
Покупателей ни на крыльце, ни вблизи дома не было — как ветром сдуло. Прохор, сидя на облучке, уткнув бороду в овчинный воротник тулупа, дремал. Тройка белых, будто приветствуя Гуляйбабку, жевала брошенное на снег сено.
Пан Пальчик, он же барон Грюнтер-Брюнтер, несмотря на старческий восьмидесятилетний возраст, геморрой, радикулит, склероз и полное облысение, выглядел браво, молодцевато и горел желанием осваивать захваченные русские земли вплоть до Урала. Но так как претендентов на чужие земли у Гитлера оказалось много, то барону пришлось ограничить свой аппетит пятью деревнями и небольшим черным лесом, куда он боялся выходить еще с времен первой мировой войны, когда его чуть не укокошили дубиной смоленские крестьяне.
Сидя на ступеньках широкой мраморной лестницы, ведущей в белый особняк, он бойко отдавал распоряжения немецким солдатам, сгружающим с машин обитые жестью ящики, сундуки и старую, как сам хозяин, мебель.
— Айн, цвай — это сюда.
— Драй, фир — это туда, — указывал он ореховой палкой.
— Фюнф — левое крыло.
— Зекс — правое.
Волович вынырнул к барону Грюнтеру-Брюнтеру из-под шкафа, который помогал взвалить на спину двум грузчикам-солдатам.
— Господин барон! Имею честь к вам обратиться! — сказал он, вскинув два пальца к цилиндру.
Грюнтер-Брюнтер потряс палкой перед лицом Воловича:
— Как обращаешься, быдло? Где поклон до пояса?
— Рад бы, господин барон, но — увы! — не могу.
— Почему это не можешь, несчастный холоп? Волович вскинул два пальца к цилиндру:
— Смею доложить вам, я проглотил кол.
— Что мне кол! Кол тоже гнется.
— Он бетонный, ясновельможный барон. Барон взметнул на лоб белые брови:
— О-о! Да ты, оказывается, остряк. Я чертовски люблю таких, потому что в молодости сам был острее бритвы, только вот не помню какой? Не то Брюмера, не то Рюмера.
— Я не придирчив, господин барон. Можете и соврать. Грюнтер-Брюнтер окинул изучающим взглядом человека в кожаной куртке и, еще пуще заинтересовавшись им,
сказал:
— Ты так смело говоришь, будто бы пришел мне помочь.
— Как в лужу смотрели, барон. Всю жизнь об этом мечтал. Даже во сне этим грезил. Бывало, качает мама в люльке, а я лежу и думаю: "Как бы мне помочь старому барону?"
Грюнтер-Брюнтер похлопал пришельца концом палки по плечу:
— Ты молодец. Хвалю, айн, цвай, драй. С тех пор как я снова здесь, ни один мерзавец не появился, не захотел мне помочь. Все попрятались, как куры от коршуна, а ты вот пришел. Не из Смоленска ли ты, из того, как его?.. Вспомнил. Из благотворительного единения по оказанию помощи фюреру? Я туда, айн, цвай, драй… не помню сколько заявок посылал.
— В вашем возрасте такая проницательность поразительна, — ответил Волович. — Я действительно из БЕИПСА, то есть "Благотворительного единения искренней помощи сражающемуся Адольфу".
— Очень рад тебя видеть. Ты пришел очень кстати. У меня, айн, цвай, драй, так много всяких дел. Барон Грюнтер-Брюнтер не останется в долгу. Будешь честно мне служить — получишь крест.
— Какой, господин барон?
— Что значит какой? Железный крест с листьями и без листьев.
— Железный? Это еще ничего. Это подходяще, а то мне показалось деревянный.
— Не беспокойся, обмана не будет. Барон Грюнтер-Брюнтер никого еще, кроме людей, не обманывал.
— Рад познакомиться с такой личностью.
— Не радуйся, потому что ты мне пока не шурин и я тебя еще не принял на работу, айн, цвай, драй…
— Воля ваша, барон. БЕИПСА своих услуг никому не навязывает. Откажете — к другому фону барону пойду. Их понаехало!.. — Волович, поклонясь, уже наверняка зная, что старый пень не отпустит его, повернул к воротам.
— Постой, не уходи! — крикнул барон. — Беру тебя, только вначале дай мне ответ на айн, цвай вопросы.
— Хоть на сто.
— Только на два. Во-первых, любишь ли ты, — барон указал палкой на восток, — ту, Советскую власть, ибо если ты любишь ее, я не только не возьму на работу, но и могу куда-нибудь вздернуть.
Волович постучал пальцем по левой стороне груди:
— У меня эта Советская власть вот тут сидит.
— Ах, быдло! Значит, она у тебя в сердце сидит?
— В каком сердце? Образумьтесь, господин барон. Да здесь же у меня печенка.
Грюнтер-Брюнтер пощупал свой живот:
— А почему у меня печенка справа, а сердце — слева?
— Я, господин барон, с детства урод.
— Ах, вот оно. Тогда пардон. Второй вам вопрос. Что ты можешь делать, коль тебя ко мне прислали?
— Все, ясновельможный барон. Могу даже собаку вам сжарить. Как зайца съедите!
— Ты сущая находка, — похвалил барон, — такие люди мне, айн, цвай, драй, очень нужны. Я зачислю тебя и сию же минуту ознакомлю с твоей первой работой, айн, цвай, драй и тому подобное.
Кряхтя и охая, хватаясь то за сердце, то за поясницу, опираясь на палку, барон с трудом встал, прихромал к куче сваленных на снег портретов Гитлера.
— Это последнее и самое свежее фото мной обожаемого фюрера, — указал палкой на портреты барон. — Нынче же повесить эти фотографии на всех домах, амбарах, воротах моего имения. Пусть все население знает своего освободителя.
— Слушаюсь, господин барон! Он будет непременно повешен.
Барон нацелил палку в грудь Воловича:
— Ты что сказал?
— Я сказал, что он будет непременно повешен.
— Кто он? Говори?!
— Портрет. Портрет фюрера.
— Ах, да. Ты прав. Портрет иначе не назовешь.
— Вот именно, — сказал Волович. — Не назовешь. Повесить Гитлера я почту за честь, но вы, господин барон, вызывали представителя БЕИПСА, как известно, не за этим. В вашей заявке содержалась просьба собрать налог с населения.
— О, айн, цвай, драй! Налог главное. Без налога я задохнусь, как рыба.
— Давно бы пора.
— Что пора? Кому пора?
— Собрать налог пора.
— То-то же. Смотри у меня! Иначе вздерну. Не пикнешь, айн, цвай, драй. Я еще жениться буду. — И добавил: — Когда налог соберу.
— На ком жениться?
— Что значит "на ком"? Не женюсь же я на телеграфном столбе или корове. Только, айн, цвай, драй, на красавице. Кстати, когда будешь собирать налог, присматривайся: нет ли там подходящей девицы. Озолочу.
— У вас есть золото?
— Было, но за тридцать лет эмиграции страшно издержался.
Волович, принимавший барона с отвращением, как земляную жабу, теперь присмотрелся к нему. Да, пришелец с закордонья в самом деле издержался почти до нитки. На плечах у него висело истлевшее, изъеденное молью и временем, пропахшее нафталином и прахом пальто. Да и сам хозяин отдавал чем-то тем же. Ему оставалось только сложить руки и закрыть пятаком глаза, а он, поди ты, приехал собирать налоги, жениться, пороть розгами, вешать… О бог! Где же твоя справедливость? Безвинных детей ты кладешь в гроб, а эту старую проклятущую мразь держишь на земле.
— Какие налоги вы намерены собрать? — спросил после короткого раздумья Волович.
— Сущую малость, — поднял палец барон. — Я слишком добр, гуманен. Я беру всего-навсего за скот, птицу, строения, сады, огороды, за землю, воду, за кошек, собак и, айн, цвай, драй, кое-что еще.
Пройденные от парадного подъезда до летней беседки метров тридцать утомили старого петлюровца. Он сел на портреты Гитлера, отогнул воротник пальто, и тут Волович увидел на морщинистой, как полотно сита, шее его давнишний, схваченный швами рубец, уходящий от уха к плечу. Некогда молодого петлюровца рубил, видать, молоденький, малоопытный, а может, недюжий на руку красноармеец. Ускакал вражина, унес недорубленную голову змеи. Жаль. Не ползать бы ей теперь, не брызгать ядовитой слюной. Но ничего, расквитаемся.
Волович оглянулся по сторонам. Вблизи никого. Солдаты-грузчики лопочут за кустами бузины.
"Давануть, что ли, его за горло и айда, и фашистскому холую конец, подумал Волович. — Нет, каменная стена высока, не перелезть, да и Гуляйбабка приказал расправиться с бароном иным способом".
— Программа налогов у вас весьма привлекательна, — сказал Волович, стряхнув за спиной барона налип глины с сапога на портрет верховного главнокомандующего германской армии. — Весьма любопытна, но я, к сожалению, могу ею заняться лишь частично.
— Ты меня решил чем-то запугать? Или вовсе скакнуть в кусты? насторожился петлюровец.
"Вот сатана, — выругался в душе Волович. — Цепляется, как репей. От него нескоро-то и вырвешься. Чтоб ты подох со своим налогом. Впрочем, разве это его, барона, налог? Он всего лишь холуй, исполнитель приказов фашистской администрации. Интересно, зачем они привезли сюда эту развалину? Не управлять же землей? Да скорее всего, чтоб избавиться от лишних хлопот. Сдохнет хоронить еще надо, тратить марки на гроб…"
— Смею вас заверить, господин барон, дезертирства вы от меня не дождетесь, — ответил после раздумной паузы Волович. — Я прислан вам помочь. Вот вам мой мандат и предписание личного представителя президента.
— Зачем мне твои бумажки. Мне нужны деньги, шерсть, мясо, яйца… А обманешь — повешу. При мне всегда трое солдат. Они живо, айн, цвай, — и на перекладину. И между прочим, не вздумай бежать. По моему приказу сюда впускают, а отсюда, айн, цвай, — никого.
"Туп, глуп, усвоил всего лишь три слова — айн, цвай, драй, а злой, как гадюка, — заключил Волович. — Использует в охране методы гестапо. Но вряд ли они тебе помогут, старый пес. Если не я, то местные партизаны укокошат тебя. Не скроешься и за высокой стеной".
— Ну что молчишь? — бесцеремонно толкнул в бок палкой петлюровец. — Не по нраву мой порядок? Испугался, холоп?
— Не зарывайтесь, барон, — на наглость ответил наглостью Волович. — И будьте любезны не называть меня холопом. Я могу жестоко обидеться и отказать вам в помощи.
— Нет, нет. Ни в коем случае. К чему мне совать тебя в петлю, если мне нужно собрать налоги. Я могу тебя, в случае чего, повесить и после. Но прежде налоги. Я как раз и мечтал о таком сильном, здоровом сборщике налогов. Чтоб собрать все, чтоб давал в зубы за каждую недоимку. Словом, к делу.
— Собрать все налоги не могу, а вот налог за кошек и собак — пожалуйста, предложил Волович.
— Почему же только за собак и кошек? А остальные?
— Видите ли, барон, я сугубо узкий специалист. Собираю налоги только за кошек и собак.
— Что ж, — встал кряхтя петлюровец. — На безрыбье и рак рыба. Соберите, айн, цвай, хотя б за кошек и собак. Это тоже статья доходов немалая. Пятнадцать рублей за каждую кошку и по двадцать пять за собаку, айн, цвай, драй!
— Все денежки будут собраны до копеечки, барон, но только при одном условии.
— Каком же, если не хитришь?
— В том случае, если вы разрешите у неплательщиков конфисковать животных. Практика показывает, что после этого недоимщики денежки несут сразу. Кому охота расстаться с любимой кошкой или собакой.
— Айн, цвай, драй! — слегка подпрыгнул петлюровец. — Это блестящая идея. Я сейчас же подпишу распоряжение изъять всех кошек и собак, и, если в течение трех суток за них не уплатят налог, я прикажу уничтожить всю тварь! Да, человек. А куда мы денем этих кошек и собак?
Волович, обрадованный не меньше барона, поспешил с утешением:
— Барон! Побойтесь бога. Да у вас же отличнейший двор, лучшего места для конфискованных животных и не сыскать. Ни одна бродяга не удерет.
Петлюровец с той же привычной наглостью, бесцеремонностью пнул Воловичу палкой в живот:
— Ты умник, айн, цвай, драй. Сущая находка. Только не вздумай убежать. Я приставлю к тебе на всякий случай солдата с автоматом. Нет, двоих. Одного ты запросто пристукнешь, жулик.
— Можете даже троих, барон.
— Нет, один останется на воротах охранять меня. Мне ночью снятся видения. Кони, кони… Я ночью ужасно пуглив.
— И давно ли?
— С той поры, как один буденновец рубанул меня по шее. Я был на волоске от смерти. Меня чуть совсем не лишили светлой головы.
— Жаль, — вздохнул Волович.
Барон остановился. Бесцветные глаза его заблестели, будто он поймал того самого буденновца, который располосовал ему шею.
— Ты что сказал?
— Вы ясно слышали, барон, я сказал «жаль», значит, выразил вам свое сожаление.
— Верно. Молодчина, благодарю, — петлюровец потряс палкой, — но если ты, не знаю как тебя звать, да и знать не хочу, сожалеешь, что мне не отрубили голову, я вздерну тебя, сгною в подвале. Я, кстати, присмотрел добрый подвал для трупов.
Волович остановился:
— Барон, кончайте вашу глупую подозрительность, иначе я поверну оглобли назад. У меня пропуск гестапо. И вообще, знайте, с кем имеете дело.
Петлюровец поднял руки:
— Сдаюсь, сдаюсь, сдаюсь!
На улице трещал мороз, а в конторе по заключению контрактов на поимку партизан было так жарко, что начальник конторы Трущобин распорядился, чтоб открыли половинку бокового окна.
Холодный воздух ужом сползал с каменного подоконника на пол, вытесняя духотищу, табачный дым, запах потных онуч, валенок, сапог и водочного перегара. Над го-ловами жалкой кучки посетителей — старост и полицаев торжественно раскачивался привязанный на веревках транспарант — кусок мешковины с надписью: "Смерть сукиным сынам!" Возле приемного оконца вывеска под стеклом: "Контора по ловле партизан. Дозволено германскими властями".
Настроение у приезжих подонков было преотличное. Еще бы! Какие-то считанные минуты канцелярской процедуры, и в руках план полного окружения и пленения партизан. Первые счастливцы уже отваливали от оконца начальника конторы, поглаживая карманы, куда только что положили спасительный контракт.
— Теперь крышечка им. На помин коврижки. Вот туточки оне. Вон тута, говорил один из посетителей, пробираясь к выходу.
Другой из счастливчиков — лысый старик в длинной, до пят, шубе, староста из Знаменского района — до того ошалел от счастья, так торопился окружить партизан, что сунулся вместо двери в окно и лбом вышиб его. Со звоном посыпались стекла.
Не вытерпев, Трущобин вышел в зал:
— Господа! Да что же вы делаете? Куда прете? Окно вышибли, сейчас опрокинете стойку. Эка вам приспичило! Эка не терпится разделаться с партизанами!
— С нужды! С потребу! Спасу от них нет. Продыху. С закажного куста пуляют. В ночь носа не кажи. По нужде не сходишь. С горшком так и спишь.
— А в нас!.. В нас что делается, в Дорогобужье! — кричал через головы жалобщиков высокий, худой как смерть верзила. — Всех старост поперевешали. А троих в речке утопили. Совсем обнаглели. В полночь заявляются, мешок на голову и тащат. Помогите, ваш благородие! Невыносимо.
— Помогать вам будут каратели, их отряды, — разъяснил Трущобин. — Мы лишь оказываем добровольную услугу карателям, составляем списки партизанских очагов, ведем учет ваших запросов и передаем все данные куда следует. Так что, ау видер зейн! Прошу по порядочку к окну.
— А долго ли будут рассматривать наши заявки? — спросил рябой мужчина с повязкой полицая на рукаве черной шинели.
Трущобин оглянулся:
— Вы, как вижу, горите нетерпением?
— Так точно! Нельзя ли мою заявочку как-либо побыстрей? Я бы вас… — он сунул руку в карман.
— Пройдите со мной, — тихо кивнул Трущобин. — Я вас в первую очередь запишу.
Рябой последовал за Трущобиным за фанерную перегородку. Там он сразу выложил на стол пачку советских червонцев.
— О, новенькие! — обрадовался Трущобин, беря деньги. — Где же вы такие достали?
Рябой замялся. Вопрос ему был не по душе, но делать нечего, надо отвечать. Проявившее любезность начальство ждет.
— Сельпо с приятелем обчистили, когда Красная Армия отступала, — нехотя сознался он.
— И много ли вы хапанули?
— Так, пустяки. Один чемоданчик.
Трущобин сел за стол, взял из стопы бланков листок.
— Ваша фамилия, имя, отчество?
— Алексей. Лешка Шкрыба.
— Место жительства или работы, господин Шкрыба?
— Город Ярцево, полиция. Дорожный постовой.
— Что знаете о партизанах?
— Знаю, что скрываются в лесах юго-восточнее Ярцева, а где точно — не ведаю. Они неуловимы. Налетают и хватают. Моего приятеля Фильку днем утащили.
— Где скрываетесь сами? Днем?
— Днем я стою на дороге, охраняю участок.
— Ночью?
— Ночью сижу под полом у Дуськи.
— Какой Дуськи?
— Дуська — это моя любовница. Мы с ней за воровство в одной тюрьме сидели. А теперь я с ней… Живу.
— Точный адрес Дуськи? Рябой протянул записку:
— Вот вам. Тут все обозначено. Улица, номер дома, квартира.
— Где прячете ценности?
— Там же, под полом, у Дуськи. Трущобин размашисто подписался на двух листах, сунул ручку в чернильницу.
— Документы заполнены. Прошу вашу подпись. Вот здесь и вот здесь.
Рябой расписался. Трущобин сунул ему лист с черным типографским оттиском через всю страницу: "Смерть сукиным сынам!"
— Ждите, Шкрыба. К вам в первую очередь приедут.
— Спасибо. Премного благодарен.
— Не стоит. Если есть другие желающие попасть в первую очередь, присылайте.
От собачьей радости ямки на лице рябого разгладились. Он раз пять поклонился и задом вышел. Трущобин крикнул:
— Следующий!
В оконце просунулась лохматая, не бритая, наверно, со дня рождения, борода мужчины лет пятидесяти. Трудно было определить, на кого он похож. По лохматой голове — на пуделя. По вытянутым вверх ушам — на волка. А по зубам — это был неподдельный заяц. У просителя торчало только два длинных заячьих зуба, а другие ему, очевидно, выбили, так как десны были еще опухшими.
— Фамилия? — склонился над анкетой Трущобин.
— Казанок Видений Фатьевич.
— Место жительства?
— Из Духовщины я. Оттуль. Староста Казанок.
— Деревня?
— Деревни не имеется.
— Как не имеется?
— Не живу я ни в одной деревне. В бегах я. Нынче тут переночую. Завтра там.
— Ну так где ж вас искать?
— А бог его знает где. Места я себе не нахожу от иродов. Нигде жисти нет…
— Что знаете о партизанах?
— Ничего не знаю. В глаза их не видел, а мучаюсь. С той поры, как в соседней деревне своего кореша — старосту в петле увидел, тени за мной. Тени во след.
— Заявка на тени не принимается. Ау видер зейн! Следующий!
Сто восьмая егерская дивизия, наступавшая в первом эшелоне группы армий «Центр», выдыхалась, и командующий фельдмаршал фон Бок решил вывести ее на отдых. Но перед долгожданным отдыхом ей было приказано продержаться в окопах еще одну ночь, пока подойдет на смену новая дивизия.
О, эта ночь под огнем русской артиллерии! Кому-то она стала на этой земле последней, а кому-то…
Тяжелым снарядом разворотило землянку и "национальный герой" Фриц Карке оказался придавленным чурбаками блиндажного перекрытия. Вытаскивать его из-под развалин было, очевидно, некому, да и сам "национальный герой" не особенно стремился выбраться на свет белый, потому что его сейчас же сунули бы в стрелковую ячейку вместо кого-либо из убитых. А в открытой ячейке может шлепнуть осколком или пулей снайпера запросто. Так что Карке счел за здравый смысл затаиться и обождать, когда кончится обстрел.
Повернувшись навзничь и подложив под голову попавшийся под руку чей-то ранец, Карке уныло грыз найденный в соломе сухарь и с грустью вспоминал свою милую, кроткую Эльзу. Как она просила тогда, во время приезда с русской границы, остаться на ночь. Слезы лились по щекам. И мог бы остаться. Мог! Но нет. Как голодная свинья к корыту, помчался на войну с Россией. Ах какой был осел! Одну бы ночь. Одну бы только ночь побыть с ней. А теперь вот влепит еще снаряд, и прощай первая ночь на девичьей постели. Получит, бедняжка, похоронную, поплачет, повздыхает, а там, смотришь, приглянется и штурмовик. Сейчас она пишет, что он, толстый боров, противен ей, что от него, как из бочки, несет коньяком. Но это сейчас, а когда ляжешь под березовый крест?.. Нет, нет. Этого не будет. Я увижу ее, У меня обязательно будет первая ночь! Как она там одна? Скучно, наверно, ей, бедняжке. Не спит, ворочается… или крепко уснула, измаявшись. Светлые волосы рассыпались по подушке, одно круглое плечико обнажилось… А штурмовик? Что делает сейчас квартирант Отто? Спит или, встав на цыпочки, подсматривает из-за шторы, как голодный волк на овечку?
А штурмовик Отто между тем давно уже не подглядывал из-за шторы, как раздевается жена "национального героя". Каждый вечер он сидел теперь возле постели Эльзы и "шаг за шагом" разъяснял ей, что такое "национальный патриотизм" и как должна его проявлять замужняя женщина Великой Германии.
Толстый, разъевшийся на спецпайке Гиммлера, он, как всегда, сидел в новом, пропахшем коньяком и духами парадном мундире и, поглаживая оголенное плечо укрывшейся одеялом Эльзы, внушал:
— Каждая женщина Великой Германии, будь она замужняя или холостая, обязана двигать вперед великую историческую миссию, возложенную на нее фюрером и его "Майн кампфом"! Ее долг — положить на алтарь победы без малейшего сожаления все свои женские прелести и достоинства. Свершая это, она не должна стыдиться, так как своим поступком вдохновляет славного защитника рейха на разгром врага. Прочитайте статьи доктора Геббельса, и вы, моя милая фрау, убедитесь, что любящий вас Отто говорит правду. Своей горячей нежной любовью вы могли бы меня вдохновить на подвиг во имя фюрера! От вашей нежности у меня давно бы отросли крылья, но… — тут грузный, как пивная бочка, Отто притворно тяжко вздохнул и, вытащив из-под одеяла свою пухлую волосатую руку, еще раз произнес «но»: но, к моему горькому сожалению, вы, фрау Карке, скупо, очень скупо проявляете национальный патриотизм: я, в частности, им не доволен.
Она недоуменно посмотрела на него своими большими серыми глазами. Вчера он был безгранично доволен, целуя руки, плечи, волосы, говорил, что он счастлив через край и готов кричать на всю Германию: "Хох Эльзе Карке, проявляющей великий патриотизм!" А сегодня он вдруг недоволен, упрекает в скупости. Чего же ему надо от нее?
Отто, как бы чувствуя, о чем сейчас подумала Эльза, поспешил объяснить:
— Ваше любезное позволение целовать ваши волосы, плечи — это, фрау Эльза, лишь часть патриотизма. Мне же, разумеется, хочется видеть его полное проявление.
Эльза, повернувшись ниц, заплакала:
— Но вы… вы же знаете: я замужем. Что, что скажет Фриц, когда вернется с фронта? Он прогонит меня. Да, да. Я это знаю. Он очень любит меня.
— Какое ложное понимание патриотизма! — вздохнул Отто. — "Вернется муж… прогонит". Да знаете ли вы, фрау, что все, что мы с вами совершаем, возвышает и вашего окопного мужа! Он будет гордиться этим. Его жена не просто сидела и ждала победы, а вдохновляла доблестного офицера гестапо! Так что не скупитесь. В противном случае я буду вынужден расценивать ваше холодное отношение к офицеру гестапо как антипатриотический поступок, как нежелание внести вклад в победу нашего оружия. Да, да, фрау Карке! С гестапо шутки плохи.
Эльза рыдала. Оголенные круглые плечи ее вздрагивали. Синяя бретелька лифчика развязалась. Штурмовик завязал ее, подчеркнуто-равнодушно похлопал Эльзу по плечу:
— Не надо, Не надо слез, фрау. Гестапо слезам не верит. Женские слезы это пустая вода. Нужны доказательства.
Она повернулась к нему лицом:
— Чем еще я должна доказать свою преданность рейху? — спросила она, глотая слезы.
— Это просто! Я объясню. Все объясню! — воскликнул Отто и, согнувшись, сопя под тяжестью собственного живота, начал стаскивать с себя сапоги.
Морозным ноябрьским утром личный представитель президента Гуляйбабка прибыл в смоленскую школу полицаев. Впрочем, это была не школа, а жалкое сборище одиночек, воров, бандитов, конокрадов, пропойц, сынков белогвардейцев и прочих отщепенцев общества. Здесь Гуляйбабке предложили осмотреть учебные классы, казармы, полигон, где проводилась тренировка полиции по наведению "нового порядка", но он, сославшись на большую занятость, любезно отказался и в сопровождении начальника школы майора Капутке проследовал прямо на кафедру.
Заранее уведомленные слушатели школы встретили важного гостя долгой овацией. Наконец зал угомонился, и начальник школы майор Капутке, причесав бритую голову, предоставил гостю слово. Гость взошел на трибуну, выбросил правую руку:
— Хайль Гитлер! Хох новому порядку в Европе! Ура!
Зал, загремев крышками парт, закричал:
— Хайль! Ура!
Гуляйбабка зло стукнул кулаком по трибуне.
— Как кричите «хайль» фюреру?! Вы что, хлеба не ели? Или боитесь, развяжутся пупки? Повторить! Сто раз повторить. Мы вас научим фюрера любить. Так я говорю, господин майор?
Майор Капутке, сидевший в первом ряду слушателей, загремев стулом, тучей поднялся над залом, глаза его гневно сверкали.
— Вы есть швайн. Хрю, хрю! — закричал он на полицаев, размахивая кулаками. — Повторяйт! Сто раз повторяйт!
Полицаи вскочили с мест и закричали во всю глотку "Хайль!" Майор Капутке взмахнул кулаками, и зал снова крикнул: "Хайль!" Еще взмах — еще «хайль», и так продолжалось много раз.
— Вот теперь хорошо! — сказал Гуляйбабка, когда полиция совсем охрипла и вместо «хайль» лишь шипела "шайль!".
Он положил на козырек трибуны портфель, отпил из стакана глоток чаю и, поправив галстук-бабочку, заговорил:
— Итак, господа, с любезного приглашения начальника вашей школы майора Капутке я прочту вам лекцию на тему "Бандитский саботаж в тылах фюрера и борьба с ним в населенных пунктах и лесисто-болотистой местности". Вместе с тем я коснусь вкратце истории развития большевистского саботажа, начиная от кочерги и кончая ночными самолетами, которые имеют привычку нахально вытряхивать друзей "нового порядка" из перин. Но прежде чем пуститься в исторический экскурс, господа, позвольте мне остановиться на вашей роли и вашем месте в "новом порядке". Давайте вместе посмотрим, кто вы и что вы? Как вас расценивают с одной стороны и как — с другой стороны?
Гуляйбабка отпил глоток воды.
— Итак, господа, кто вы с точки зрения фюрера? С точки зрения фюрера и третьего рейха вы, господа полицаи, единственные и, я бы добавил, распронаединственные честные люди, патриоты России и "нового порядка", верные друзья и братья германского народа и фюрера. Только вы способны управлять Россией, держать в узде пропитанного большевистским духом мужика и собирать с него сало, яйца, хлеб и теплые шубы для рейха. Вы надежная подпорка, пятая колонна фюрера. Вы — это те, кого надо ценить, кому нельзя жалеть крестов. Вот кто вы такие, господа полицаи, с одной стороны. А теперь посмотрим, как вас расценивает другая сторона, то есть лесные бандиты. Конечно, слушать это вам неприятно, но что попишешь. От молвы и слуха не заткнешь пальцем уха. Выслушал куму, выслушай и кума. Не поладил с Егором — знай, что он говорит о тебе за забором. Настроение противника надо знать. Противник чесать гребешком не будет. Он любит чесать из пулеметов. Не так ли, господин майор?
— О, да! — кивнул Капутке. — Я это тоже в своя лекция им объясняйт. Партизанен пах-пах! Капут. Вы продолжайт, продолжайт свой лекций, господин Гуляйбаб. Мы это им еще будет много объясняйт.
— Так вот я и продолжаю, — заговорил Гуляйбабка. — Кто вы есть с другой стороны? А с другой стороны, то есть с точки зрения партизан, вы, господа полицаи, жвачные животные, идиоты и предатели, жалкие трусы и негодяи, подонки общества, мразь, которой место в мусорной яме истории, люди, по которым плачет могила. Вот кто вы такие с другой стороны. Разумеется, это далеко не полная оценка, господа. У ваших противников немало и других эпитетов в ваш адрес, но я, во-первых, ими не располагаю, а во-вторых, произносить их в обществе господина майора непристойно. Если вам сразу же не оторвет голову и не продырявит сердце, все это вы услышите при встрече с саботажниками "нового порядка" сами. Мне же позвольте перейти к другому вопросу, а именно к освещению положения на Восточном фронте и в его тылу.
Маленькая пауза возвестила слушателям, что лектор действительно с первым вопросом покончил и перешел ко второму.
— Как вам известно, господа, — начал Гуляйбабка, — доблестная германская армия, сметая все на своем пути, победоносно двигается к Москве. Мудрый фюрер уже стоит одной ногой там, где ему и полагается стоять. События показывают, что он стоял бы там наверняка обеими ногами, если бы вы, господа, лучше ему помогали. Да, да! Победоносной германской армии, "новому порядку" в Европе нужна, как я уже вам говорил, прочная подпорка старост и полицаев. Но давайте посмотрим, есть ли эта подпорка на самом деле и какова она? Да, подпорка есть, господа. Существует. Доблестная полиция уже одержала ряд блистательных побед в городах и селах, о чем ярко свидетельствуют кресты. Многие полицаи уже получили кресты. Я имею в виду Железные кресты без листьев. Другие же, не удостоенные этой чести, о крестах мечтают, и будем надеяться, они их в конце концов получат. Однако, господа, приходится с сожалением констатировать, что кое-кому кресты пошли не впрок. Из факта получения крестов не сделаны должные выводы. Иные старосты и полицаи считают что получить крест легко. Легче затрещины от женщины. Да, это верно — нетрудно. Ступай в лес и получишь крест. Но, господа, не надо думать, что борьба с партизанскими бандитами — пустячки, веселая прогулочка за грибочками. Извини-подвинься, господа. С партизанами шуточки плохи. Они стреляют из каждого куста и, надо сказать, метко стреляют. Вот цифровые данные, которыми. меня любезно снабдило ведомство информации генерала фон Шпица.
Гуляйбабка покопался в портфеле и извлек оттуда бумажку с гербом двуглавого орла, заглянул в нее.
— За один месяц, господа, смоленские саботажники-партизаны свалили под откос семнадцать эшелонов с техникой и войсками; разрушили пятнадцать мостов и узлов связи; убили, подорвали на минах триста тридцать пять солдат и офицеров; повесили несколько старост и полицаев. Из них троих вверх ногами.
Гуляйбабка сложил листок и, водворив его на прежнее место, подчеркнуто-скорбно вздохнул:
— Вот вам, господа, и «пустячок». Несколько ваших дорогих коллег уже качаются в петлях лесных бандитов. Кто же качается? Да, видимо, главным образом те, кто недооценивал партизан и полагал закидать их шапками. Дикая наивность, господа. Партизаны — увы! — сильны. И это не случайно. Они ведь имеют свои давние традиции, историю и тактику, уходящие к Емельяну Пугачеву, Стеньке Разину и Ивану Болотникову. Но это слишком далеко. Возьмем поближе тысяча восемьсот двенадцатый год. Денис Давыдов создает в тылу французов кавалерийский отряд и наносит по ним удар за ударом. Был случай, когда давыдовцы чуть не поймали в плен самого Наполеона. Да что там Денис Давыдов! Простая смоленская баба Василиса из Сычевки сколачивает отряд и дубасит кольями, ухватами французов. А Григорий Котовский, господа! Вспомните суд над этим отъявленным партизаном. Судья уже зачитывает приговор: "Бунтовщика, смутьяна Григория Котовского к смертной казни". А «смутьян» Григорий Котовский тут же на глазах у судей хватает за шиворот двух вооруженных жандармов, сталкивает их лбами и был таков — выпрыгивает в окошко. Но этого мало. Проходят какие-то считанные дни, и этот Григорий Котовский создает целую кавалерийскую бригаду, и теперь уже едва уносят свои ноги те, кто ловил Котовского. Такие же бригады создают Щорс с Батькой Боженкой, Пархоменко, Кочубей и многие другие. Вы с ними чаи не распивали, в кумовьях не ходили. Они ваши старые враги, но вы должны знать, что они не лыком шиты. Они были умны, изворотливы, находчивы, сильны! От их клинков многие, господа, лишь при собственных туловищах остались.
Гуляйбабка, говоривший с жаром, сделал передых, отпил два глотка чаю и заговорил с новым подъемом:
— Таковы, господа, история и традиции партизан. Как видим, корни у них довольно-таки крепкие и вырвать их не так-то просто. Современные котовцы, пархомовцы, щорсовцы лучше вооружены, обучены, одеты и, смею вас уведомить, самогонку так, как вы, не лакают. Конечно, и вы, господа, не без традиций, так сказать, взошли не без навоза. Вашему брату также есть чем гордиться. Возьмите того же гетмана Мазепу. Отколовшись от Петра Первого, он верноподданно служил шведам, и неизвестно, до чего бы дослужился, если бы его не убили. Или возьмем небезызвестного атамана батьку Махно. Он тоже накопил бы много выдающихся традиций, но ему помешал, как вы знаете, мешок из-под картошки. Да, да, господа, подлый мешок буденновцев, в который они его, батьку Махно, посадили. А пан Грициан Таврический! А прочие батьки и атаманы, царство им небесное! Это же кладезь уникальных традиций. Бери и черпай их, если ты не дурак, не осел в ермолке. Черпай, перекладывай в свои коробки. К чему я все это клоню, господа? Да все к тому, о чем и говорил в начале лекции. На партизанский каравай рот широко не разевай. Идешь собирать в лес шишки, имей сноровку и крепкие брючишки. А у некоторых же из вас, простите, брюки спадают еще за семь верст от леса. Конечно, это неплохо, что они спадают еще до подхода к лесу. Гораздо хуже для германского командования было бы, если б они упали там — в лесу. Противнику достались бы не только штаны, но и кое-что еще. Скажем, винтовка, шинель, сапоги… Комендант Смоленска просил передать вам, что он не намерен из-за вас болтаться на дубовой перекладине за подобное снабжение партизан, что он вам не пойдет собирать налог за кошек и собак, что фюрер за вас не будет ходить с мешком по деревням и ловить для рейха кур. Все это обязаны делать вы, господа.
— А что делать тады, коли кур нет, — выкрикнул кто-то из зала, — а начальство требует "сдавай яйки"? Можно ли их заменять чем окромя?
— Снеситесь сами и сдайте! — ответил зло Гуляйбабка. — Какое дело германским властям до ваших кур. Раз есть деревня, должны быть и куры. Поменьше сами жарьте. Понятно?
— Так точно-с! — вскочил на заднем ряду еще не переобмундированный, в своем сером пиджаке полицай.
"Этому переобмундировываться и собирать яички уже не придется, — подумал Гуляйбабка, увидев, как майор Капутке сгреб жалобщика за шиворот и поволок вон из зала. — Да оно и к лучшему. Сермяжный идиот, усердствуя, чего доброго, стал бы снимать шубы".
— Вот так, господа! — воскликнул Гуляйбабка, когда майор Капутке выволок за дверь полицая. — Так стоит вопрос на сегодняшний день. Партизаны. Налоги. Утверждение "нового порядка", сбор теплых вещей для нужд фюрера — все это и многое другое лежит на ваших полицейских плечах. Я сказал "на сегодняшний день" не случайно, господа. Дело в том, что одна ваша рота через три дня уже кончает учебу, а две другие будут грызть науку всего лишь месяц. Достаточно ли этого? Я думаю, вполне, господа. Ловить кур и бить по зубам вы и без того мастера. Так что засиживаться здесь нечего. Вас ждут на местах. Вашей помощи с нетерпением ожидает фюрер. Спешите. Поторапливайтесь! Но перед тем как проститься с вами, мне хотелось бы дать вам несколько практических советов. Вы их, пожалуйста, запишите.
Гуляйбабка подождал, пока полицаи вооружатся блокнотами и карандашами.
— Итак, совет первый, — начал он. — Будьте бдительны, господа, и помните, что вас ждут сто смертей и чертей вперемешку. Вас могут кокнуть в упор из револьвера, камнем из-за угла, подорвать на мине, удушить за горло, утопить, как кота в мешке, опоить самогонкой, отравить беленой, заколоть вилами, затравить собакой, засечь топором и, наконец, просто прикончить колом с забора. Записали "колом с забора"? Отлично! Совет второй. Ночью никогда не снимайте одежды, ибо лесные бандиты могут выволочь вас на снег, и, как сами понимаете, валяться в подштанниках будет вовсе неприлично. Особенно опасайтесь бань, господа. Партизаны очень любят ловить старост и полицаев в банях. В Кардымовском районе старосту сняли тепленького прямо с полатей. А в Дорогобуже одному полицаю не дали даже войти в парилку. Взяли в предбаннике вместе с веником и шайкой.
— А как же быть со вшами? — крикнул кто-то из первого ряда.
— Проблема борьбы со вшами и прочими паразитами, — ответил тут же Гуляйбабка, — решается просто. Каждому полицаю надо постоянно иметь при себе молоток, а командирам полицейских подразделений отводить для обработки рубцов одежды специальный паразиточас. Всем понятно?
— Всем! — отозвался зал.
— Прекрасно, господа! Запишите или запомните совет последний. Мы верим, что вы победите, но можете и погибнуть. Поэтому, чтоб облегчить ваши страдания, мы рекомендуем вам постоянно иметь при себе кусочек мыла. Вы спросите, зачем мыло? Разъясняю. Всех пойманных старост и полицаев большевистские саботажники, как показывает статистика, вешают. Вешают на обыкновенных веревках, которыми привязывают телят. Веревки эти, прямо скажем, дерьмо: грубые, плохо свитые и умирать в них нет никакой радости. Человек долго хрипит, дрыгает ногами… Но совсем другое дело, когда веревка гладкая, отполированная и легко скользит. В такой веревке, по донесению из Рудни, староста, извините, забыл фамилию, удавился и не пикнул. Раз — и готово. Легкая, чудная смерть. Вот что такое кусочек мыла, господа! У бородатых партизан мыла, конечно, нет. Они не умываются. Мыло надо иметь самим. Это намного облегчит проблему скользкой веревки. Когда, например, в Сычевке суд лесных бандитов приговорил одного бургомистра к смертной казни через повешение и спросил у него о последнем желании, приговоренный попросил одно — дозволить ему самолично намылить веревку. Это было ему разрешено, и бургомистр влез в петлю с преогромной радостью.
Гуляйбабка заглянул в портфель, покопался в бумагах, достал все тот же листок с двуглавым орлом и, заглянув в него, деловито сказал:
— Вообще-то, многим из вас мыло не потребуется, господа, и вот но какой причине. Официальная статистика германского ведомства информации показывает, что процент смертной казни старост и полицейских путем повешения, по сравнению с другими видами, ничтожно мал. В петли виселиц попадает из общего числа потерь процентов десять — пятнадцать. Остальных убивают в лесах, на улицах и непосредственно в постелях. Вот вам два примера. Старший полицай хутора Стовок Евтих Замогила явился со свадьбы агента полиции домой в сильно хмельном состоянии и забыл закрыть дверь. Через час он был убит долбней на собственном диване. Староста села Грибки Сысой Воробейчик, наоборот, возвратясь с облавы на коммунистов в первом часу ночи, закрыл все окна на ставни, а двери замкнул тремя ключами. Утром Воробейчика нашли с проломанным черепом в собственной постели. Как видим, противник не стесняется в выборе места для расправы. Убивают даже в постелях. Но смерть в постели собственного дома, господа, — это роскошно! Это предел желаний. Вы уходите из жизни легко, прямо со сна и на тот свет. Был полицейский — и нет.
Гуляйбабка допил остатки чая.
— Лекция окончена, господа! Какие будут ко мне вопросы? Нет вопросов? Тогда позвольте мне от имени президента БЕИПСА, от себя лично и всех моих спутников пожелать вам, героям "нового порядка", блестяще окончить школу, переловить всех саботажников "нового порядка" и дослужиться до крестов! С листьями и без листьев. Хайль!
После лекции майор Капутке пригласил Гуляйбабку в свой кабинет, как он сказал, "на чашечку кофе". Но вместо кофе на стол подали бутылку вина.
— Благодарю за лекцию! — поднял рюмку начальник школы. — Вы очень хорошую мысль им внушили. Пусть не думают, что от партизанских пуль их будут защищать солдаты рейха.
Глядя сквозь рюмку мутного вина на майора Капутке, Гуляйбабка думал о своем. После этой лекции многие полицаи наверняка почешут затылки, а может, кое-кто и даст из школы тягу. Но все это пустяки. Главная задача — разгромить школу — остается нерешенной. Да и как ее решить без открытого боя? Маниловщина! Бред! Но все же… неужели нет другого способа? А что, если?.. Гуляйбабка поднял рюмку:
— Я пью за то, чтоб вы, господин майор, выпустили из школы стойких защитников "нового порядка".
— Поддерживаю ваш тост. Мы к этому стремимся, но, к сожалению…
— Закалять их надо. Ставить в такие же суровые условия, в каких находятся партизаны. Сейчас зима. Лютый мороз. Почему бы вам не вывести их денька на два, на три в поле? Я бы, если дозволили, провел такое занятие с удовольствием. Правда, я не так тепло одет, но ради закалки, ради вас и фюрера…
У майора Капутке посветлело лицо. Из левого, косого глаза выкатилось на щеку что-то похожее на слезу.
— Тронут. Спасибо. Я готов завтра же вывести в поле всю школу.
— Благодарю вас, господин майор, за доверие. Но выводить всю школу, пожалуй, не надо. Это громоздко. Достаточно и роты.
Тяжело копать могилы летом, но во сто крат тяжелее зимой. Попробуй-ка выдолби в промерзшей на метр земле три аршина. Сколько пота с тебя сойдет, сколько набьешь кровавых мозолей! А тут вдруг такое облегчение, такое любезное одолжение. Войди в одну из дверей со светящейся рекламой "Бюро свадеб и похорон", напиши заявку, уплати пошлину — и получай готовую могилу.
Нет, какой же бургомистр, староста или начальник полиции откажется от такой блестящей возможности, пройдет или проедет мимо светящегося гроба, опускаемого на веревках в свежую могилу. Ведь в Смоленске и его окрестностях каждый день кого-либо да убивают из нового начальства. Надо быть дубиной или олухом круглым, чтоб отказаться от добрых услуг похоронного бюро.
"Бюро свадеб и похорон" в отличие от конторы Трущобина было оборудовано в западноевропейском стиле. Просторная комната с тремя низенькими столиками по углам. Два для посетителей. Одно — начальству похоронного бюро. На столиках для посетителей бланки заказов, чернильница, несколько школьных ручек. Приходи, садись на крохотный, на трех ножках, стульчик и пиши. На столе начальника бюро горшок с цветами, телефон. Справа в простенке меж окон, задрапированных черным тюлем, стенд под стеклом. На стенде макеты одиночных и групповых могил с указанием их стоимости. Через весь зал, как и в конторе Трущобина, черное полотнище на веревках. На нем четверостишие: "Полицай и староста! Экономь день, силу. Закажи, пожалуйста, хорошую могилу".
Заказчиков любезно встречал сам начальник бюро Цаплин, одетый в строгий черный костюм и белую рубашку с черным галстуком.
— Честь имею. Что вам угодно? — говорил он, слегка привстав и поклонившись. — Одиночная? Групповая?
— Одиночная, господин начальник. На одного, — отвечал мужчина с шишкой на лбу. — Помощника моего во время стычки с партизанами убили.
Цаплин покачал головой:
— А-я-яй, какое горе! И чем же его, имею честь спросить?
— Шел по улице — и кто-то камнем по голове.
— Да что вы говорите? Какое безобразие? Таких людей и камнем… Извините, длина его?
— Камня-то?
— Нет, убитого. Какую изволите копать могилу? Длинную, короткую?
— Метра полтора, не более.
— Извольте, — записывая размер могилы, кивал Цаплин. — Где будете закапывать? Адресок? Место захоронения?
Заказчик назвал адрес, место для могилы. Цаплин быстро сделал в карточке необходимые уточнения и сунул ее заказчику:
— Прошу вас поставить подпись и уплатить пошлину в фонд фюрера.
Заказчик достал из бокового кармана фуфайки набитый деньгами бумажник.
— Сколь прикажете?
— Пустяк, любезнейший. У нас могилы очень дешевы. За вашего покойника как налог за двух собак.
— Пятьдесят рублей, значит?
— Совершенно верно. Имею честь получить наличными. Можно и натурой. Салом, мясом, мукой…
Заказчик отсчитал деньги. Цаплин сунул их в сейф, стоявший за спиной, элегантно поклонился:
— С прискорбием, до свидания.
У столика появился новый заказчик — толстая молодящаяся дама лет пятидесяти пяти с черной вуалью, приспущенной с темно-синей шляпы на плечи тронутого молью и дурно пахнущего нафталином пальто. С крашеных облинялых ресниц ее стекали черные слезы.
— "Бюро свадеб и похорон" к вашим услугам, мадам, — чуть поклонясь, представился Цаплин. — Что изволите заказать? Одиночную? Групповую?
— Кутю. Кутика моего убили, — захлюмала в хвост вуали дама. — Племянничка. Наследничка золотого.
— Его чин, ранг, должность?
— Ах, не успел он, не успел получить ни чинов, ни рангов. Негласно при полиции состоял. Повышать его за старания хотели. Железный крест обещали… мне хорошую корову. И вот… Самого. Самого Кутеньку моего привезли вчера вместо коровы. Шесть пуль в голове. Одна в лопатке. Ах, Кутенька мой разнесчастный!
Цаплин покачал головой:
— Ай какая жестокость! Семь пуль в одного. Будто одной не хватило б…
Тетка сыщика Кути, приняв иронию за сочувствие, вздохнула:
— Ах, если б одна. Бог дал бы, выжил. Он таким сильным был, таким здоровым. В двух тюрьмах сидел и в двух руками выломал решетки. А какой умница был! Какой даровитый!
— Неужели? А-я-яй! — закачал головой Цаплин.
— Ни столечки не вру, ваше сиятельство. Кутенька был необычайно талантлив. Он все схватывал на лету. Решительно все. За два месяца выучил двадцать семь немецких слов. Вы представляете? Двадцать семь!
— Да, да. Я понимаю, — поддакивал Цаплин, а сам, глядя на ошалевшую благодетельницу укокошенного Кути, думал: "Дура. Набитая мякинной трухой дура. Мешок бы тебе на голову, да в прорубь вслед за Кутей".
— А как он говорил по-немецки! Как говорил! — заламывая в горе пальцы, продолжала рассказывать дама. — Как скажет, бывало, «Брутер-мутер» или "Хынды хох!", так и хотелось воскликнуть: "Кутенька! Да тебе же только в Германии жить, в фюрерах ходить!" В кармане у него записку нашли. Завещание. Как чувствовал, что убьют. Просил, если что, похоронить по-церковному, с попом. А у вас в рекламе сказано, что "одиночек не отпеваем".
— Да, мадам, заявки на одиночек не принимаем, — подтвердил Цаплин. — Ведем только оптовый отпев, всех сразу. Но ради вас, мадам, ради такого случая…
— Спасибо. Пардон. Битте-дритте вам, — подхватилась, кланяясь, дама.
— Мерси. Не стоит, мадам. Простите, вы не уплатили пошлину.
— Ах, извините. Забыла. В волнении. — Дама щелкнула замком сумочки. Сколько я вам обязана?
— Недорого, мадам. Таких людей, как ваш Кутя, наша фирма отпевает дешево. Семьсот марок с протянутых ног.
Дама отсчитала деньги. Цаплин сунул их в сейф, поклонился:
— С прискорбием, до свидания. Пухом могила вашему племянничку, мадам.
В это время перед столиком уселся еще один претендент на дешевую могилу длинный, жилистый старик с холеным лицом, чисто выбритым и зашпаклеванным пудрой. На коленях он держал авоську, туго набитую рваными клочьями черного пальто.
— Чего изволите? — обратился Цаплин.
— Я управляющий барона Брюнтера-Грюнтера, пан Спичка, — начал старик, зашпаклеванный пудрой. — Точнее, покойного барона.
— Его длина, ширина? — без лишних расспросов сразу же начал заполнять бланк Цаплин.
— Тонкий, не слишком высокий. Аршина два с половиной, не более. Но, видите ли…
— Все видим, уважаемый, все понимаем. Он у вас убит, повешен, пристукнут или собственной смертью?
— Ни то, ни другое и ни третье.
— Простите, не понимаю.
— Дозвольте — объясню?
— Сделайте одолжение.
— С бароном произошла неслыханная, невероятная трагедия. Он погиб страшной, мучительной смертью.
— И какой же, осмелюсь вас спросить?
— Его, несчастного, заели кошки и собаки.
— Кошки и собаки? Да что вы говорите?! Это неслыханно. Ну, я понимаю — на барона напали волки, на худой конец голодные лисицы, но чтоб кошки…
— Да, но, к сожалению, это так, — вздохнул пан Спичка. — Его именно загрызли эти мерзкие кошки и собаки. Цаплин весь подался вперед:
— И как же… как же это они его? При каких обстоятельствах случилась эта страшная трагедия?
— Видите ли, господин начальник, этой трагедии могло и не быть, если бы покойный барон не был таким упрямым. К тому ж еще и склероз. В последнее время барон часто забывался. То оставит в туалете подтяжку, то спутает декабрь с маем и выбежит на улицу, как малое дитя, раздетым… Но это к слову, так сказать, пролог к трагедии, а все началось с налога. По приезде в свое новое имение вздумалось барону собрать налог за кошек и собак. Пятнадцать рублей за кошку и двадцать пять — за собаку, а денег у жителей нет. А возможно, и саботажничали, не платили. И тогда барон приказал конфисковать у неплательщиков всех кошек и собак и не возвращать их до тех пор, пока не принесут налог. И вот в один прекрасный день на дворе барона появилось ни много ни мало, а триста двадцать кошек и четыреста семьдесят пять собак! Поднялся невообразимый лай и мяв. Собаки кинулись на кошек, кошки — на собак. Я заткнул уши ватой, упал на колени перед бароном: "Ваше благородие! Опомнитесь. Что вы делаете? Выпустите эту свору. Они погубят нас. Мы все сойдем с ума". Но где там. Барон и слушать не стал. Деньги занимали его. По пятнадцать рублей с кошки и двадцать пять с собаки. Он ждал плату два дня, три… а на четвертый, забыв, что во дворе доведенная до озверения свора, барон вышел на крыльцо — и конец. Царство ему небесное! Даже костей не собрали. Остались только вот клочья от пальто.
— Да-а, — произнес Цаплин. — Вот это история! Из всех историй — история.
— Ах, и не говорите! Грустнее и глупее и быть не может. Принес вот клочья. Нельзя ли их отпеть? Вместо барона.
— Какой веры был ваш барон?
— Католической. С давних лет католик.
Цаплин развел руками:
— С радостью бы отпели, но увы! У нас православный священник. Низко кланяюсь.
Пан Спичка, бережно неся останки пальто, вышел. Цаплин позвонил Гуляйбабке:
— Имею честь сообщить вам «горькую» новость: голодными кошками и собаками съеден его превосходительство барон Грюнтер-Брюнтер.
Мороз не играет в политику. Бродяга мороз нейтрален. Какое ему дело до того, что в снегах под Москвой замерзает по-летнему одетая армия фюрера, что каким-то курсантам-полицаям надо выходить в тонких шинелишках и хромовых сапогах в чистое поле на тактическое занятие. Он крепчает — и баста. Трещит в заборах, стенах домов — и крышка. А ночью под святую Николу так завернул, что окна гостиницы, где жил Гуляйбабка, покрылись вязью толщиной в палец.
С трудом отдышав на стекле дырку, Гуляйбабка глянул на улицу и присвистнул:
— Э-э! Да сегодня, поди, градусов под тридцать.
— Возьмите, сударь, побольше. Воробей мерзнет на лету, — сказал Прохор, одетый по-дорожному — в армяк с капюшоном. — Возок еле отодрал. Как электросваркой прихватило. Боюсь, как бы вас в полушубке не продуло.
— Не забывайте, Прохор Силыч, что солдат без закалки равен курице в мороз. Потерпим. Ради побед доблестной полиции все перенесем. Крепкий мороз мне как раз и нужен. Я, как невесту, его ждал.
Прохор, кряхтя, натянул овчинные рукавицы:
— Значит, едем все ж?
— Да, поехали.
…Природа создала вокруг Смоленска высоты для красы, посевов льна и катания ребятни. Фюрер приспособил их для войны. На одной высоте поставил зенитки, на другой — доты с амбразурами на восток, на третьих — кладбища для солдат. И Гуляйбабке пришлось довольно-таки долго искать место, где б можно было провести занятие с выпускным курсом полицаев. Наконец это место было найдено, и, между прочим, для боевой закалки превосходное. Высота не имела на себе ни куста, ни деревца и продувалась со всех сторон. Леденящий жилы ветер, смешанный с землей и снегом, свистел, сбивая с ног, задирал полы черных полицейских шинелей, как хвосты у кур. Бедные защитники "нового порядка", пританцовывая, не знали, куда им укрыться. Они поворачивались туда-сюда, по ветер дул отовсюду.
— Кончай разминку! Ста-но-вись! — прокричал посиневший, как баклажан, одноглазый щеголь — начальник курса, натянувший на себя не по плечу кожаную тужурку и в кубанке, заломленной на повязанный глаз.
Тридцать пять курсантов, вооруженных винтовками и одним тяжелым пулеметом, послушно вытянулись в две шеренги лицом к возку.
— Смирн-на-а! Равне-ние-е направо! — лихо скомандовал начальник курса и, вскинув обнаженную саблю под салют, печатая шаг, двинулся к возку.
С заднего сиденья возка, застланного ковром, поднялся с планшетом в руке готовый к приему рапорта Гуляйбабка.
— Господин начальник! — отдав салют саблей, начал рапорт одноглазый. Третья рота школы полицейских на тактическое занятие построена. Начальник курса лейтенант Закукаречкин!
— Вольно! — махнул перчаткой Гуляйбабка. — Можно погреться, потанцевать. Впрочем, отставить! Вы уже и так танцуете здесь битый час. Приступим к занятию. Тема занятия: "Победоносное наступление роты полицаев на оборону в панике отступающих партизан". Цель занятия: дать вам, господа, навыки боя и закалить вас для ведения операций в более сложных зимних условиях. Занятия продлятся сутки. Одни лишь сутки, господа, а там вас ждет шикарный выпускной обед с французским ромом, традиционные германские сосиски с вареной капустой и чудная ночь в публичном доме с милыми красотками из кабаре «Алям-тратам»!
Обещанные французский ром, сосиски с капустой и публичный дом мало подействовали на кучку бывших бандитов, воров и прочих тюремщиков, подавшихся в полицию. Им нужна была более весомая приманка. И Гуляйбабка тут же бросил ее:
— Тот из вас, кто дольше всех пролежит в снегу, — воскликнул он, — получит от германского командования незамедлительно дойную корову и ордер на вечное поселение на хуторе!
— А как насчет коней?! — выкрикнул кто-то из второй шеренги.
— Все получите, господа. Все, что полагается. Будут вам и коровы и кобылы… А теперь к делу. Я буду немногословен. На морозе трудно говорить, захватывает дых, — Гуляйбабка опустил уши шапки. — Прошу слушать вводную. Обстановка такова. Отряд партизанских бандитов под названием "Смерть фашистам!" в ноль ноль часов ноль пять минут внезапно напал на батальон полиции и пытался разбить его. Но нападение не удалось. Партизаны лишь вывели из строя один дот. Первый номер крупнокалиберного пулемета ими связан, и ему вставлен кляп в рот. Прошу проделать это. Пулеметчика связать и заткнуть ему чем-либо рот. Да живей, живей, господа! — прикрикнул Гуляйбабка на двух полицаев, кинувшихся ретиво исполнять приказание. — А второму что же? И второй номер связать и кляп, кляп ему в рот. А замок пулемета давайте сюда. Мне! Да не весь пулемет. Куда весь прете?! Ах, олухи! Только замок давай. Партизаны (по моей вводной) захватили только замок от пулемета. Да вытрите же его. Не могу же я совать в карман замок в смазке.
Щуплый, немощный полицаишка вытер полой шинели замок пулемета и протянул его Гуляйбабке. Тот сунул заиндевелый кусок металла в карман полушубка:
— Нападение партизан блестяще отбито. Первая и вторая роты, одержав победу, отправились в теплые хаты пить самогонку и заедать жареными гусями. Вашей третьей роте не повезло. Она попала под адский огонь партизан и залегла на этой высоте. Все ваши попытки прорваться в район теплых хат с гусятиной не увенчались успехом. Доставить вам боеприпасы, самогон и гусей невозможно. Окопаться в снегу также нельзя. Партизаны не дают поднять и носа. Что же остается вам делать в данной ситуации, господа? — обратился Гуляйбабка к приунывшим полицаям.
— Нам остается так что лежать! — выпалил один из полицаев. — Лежать и ждать выручки, так что подкрепления.
— Вы гений! — сказал Гуляйбабка. — С таким знанием вопросов тактики, если вас не кокнут партизаны, пойдете далеко.
— Рад стараться! — рявкнул полицай.
— Старайтесь! — сказал Гуляйбабка вытянутому столбом полицаю. — И, пожалуйста, повторите то, что вначале сказали. Да погромче, чтоб все слыхали.
— Слушаюсь!
— Повторяйте.
— Нам остается так что лежать! — закатив глаза к небу, гаркнул полицай. Лежать и ждать выручки, так что подкрепления!
— Все слыхали, что сказано? — спросил Гуляйбабка.
— Все! — ответила «рота».
Гуляйбабка отыскал в строю глазами одноглазого щеголя в кожаной тужурке:
— Начальник курса!
— Я, господин начальник!
— Растянуть роту в цепь и уложить в снег. Увлечь курсантов личным примером.
— Слушаюсь растянуть в цепь, уложить в снег и увлечь личным примером!
— Помните, вы под огнем партизан. Никаких хождений. Чтоб все как в бою! Лежать и отбиваться. Патронов не жалеть.
— А ежели приспичит? Как тады? — спросил кто-то с левого фланга.
— Этот вопрос не имеет никакого отношения к теме занятий и тем более к стратегии и тактике германской армии. Решайте его сами, применительно к местным условиям. Хайль Гитлер!
Начальник курса, крикнув "Хайль!", побежал рысцой укладывать роту в снег, а Гуляйбабка обратился к сидящему на облучке кучеру:
— Как ваше мнение, Прохор Силыч, есть ли расчет в нашем дальнейшем пребывании на этой чертом продутой высоте?
— Никакого, сударь, — ответил Прохор. — К чему тут торчать, коли все разжевано и пережевано, как беззубой бабке. Ну, другое дело, если б шли маневры: сто дивизий вправо, сто — влево, тогда куда б ни шло. Командующий будь при войске, ибо войско без командующего равно стаду овец без пастуха. А так чего же: командиришка у них есть, задачка ясна: лежи себе да пуляй.
— Идентичный взгляд и у меня, Прохор Силыч. Излишняя опека губит человека. Оставим господ полицаев на попечение лейтенанта Закукаречки да матушки-ночки. Разворот на сто восемьдесят — и в Смоленск.
Прохор тронул коней, но тут же натянул вожжи. К возку подбежал полицай в заячьей шапке и фуфайке с белой повязкой на рукаве, но без винтовки, а лишь с пистолетом на животе, видать, из младших командиров.
— Господин начальник! Дозвольте спросить.
— Разрешаю. Спросите, — смерив с ног до головы на диво смелого полицая, — сказал Гуляйбабка и подумал:
"Экий фрукт! Спросил вроде бы робко, а смел, как волк".
— Не сочтите за трусость. Рад стараться! — опять выпалил полицай в фуфайке. — Но хочется знать, для объяснения подчиненным, когда подойдет подкрепление, сколь придется ждать?
— Будь я пророк, я прогрохотал бы вам с неба. Но я всего лишь преподаватель тактики, и посему извольте ждать. Фюрер выручит. Ау видер зейн!
Возок, взметнув вихрь пыли из-под конских копыт, рванулся с места, прочертил дугу перед цепью уложенной в снег полиции и растаял в завирушной ночи.
— Сдается мне, Сямен, обманят нас, не дадут нам по коню и коровке, повернул голову к лязгающему зубами соседу полицай, у которого под шинелью было одето что-то теплое.
— Пошел ты к чертям со своим конем и коровкой, — ответил сосед. — Я промерз до костей и, если через час нас не поднимут, боюсь, что моей жинке придется искать другого Семку.
— Чего ж ты приехал без теплых вящей? Надоть было пододеть что-либо под шинелишку. А так, брат, дубу дашь, как пить дать. Где твой кожух?
— Был у меня овчинный кожух, да сплыл.
— Куда ж он делся?
— Майору Капутке приглянулся.
— А-а. Вон чево-о…
Разговор двух полицаев в темноте оборвался. Ветер, смешанный с сухим снегом, налетел с новой силой и тоскливо завыл в дулах винтовок. Но минут через пять — семь разговор возобновился.
— А как ты петришь, Сямен: подойдет к нам подкряпление ен нет?
— Какое подкрепление, долбня?
— Как «какое»? Да то, что господин с возка обисчал. Разви ты не слышал?
— Я не знаю, как тебя в полицию взяли, дубину такую. Да ведь это учеба, просто вводная такая. И вообще, пошел ты со своими дурацкими вопросами. Тебе хорошо, тепло. А мне греться надо, греться. Ты по-ни-маешь?
Молчание возвестило о том, что полицай-дубина все понял. Однако пролежал он так недолго. Черт, севший ему на язык, снова подмыл его на разговор.
— Сямен, а Сямен?
— Чего тебе?
— А как ты петришь: чем занят сийчас фюрер? Думает он об нас ен нет?
— У-у, дубина! — проскрипел зубами Семен. — Еще один вопрос, и я сдеру с тебя кожух, как волк шкуру с овечки. Вот тогда ты узнаешь, что тебе делать, чем заниматься. То ли греться, то ль тревожить болтовней соседа.
— Ну, ну! Чево ты. Я ж подушевно.
— Молчи.
— Ну, ну, не кричи. Не из пужливых.
— О-о, скотина, — простонал Семен. — Жаль, что тебя конвоир не довел до дивизионного трибунала.
— Не больно жалкуй, а то и тебя могем, как твово конвоира.
Дубина, сбежавшая с поля боя и попавшая в полицию, демонстративно отвернулась. Вогнав в обойму пять холостых патронов, полицай начал пулять в белый свет, как в копейку. И в это время на него сзади налетел замерзающий Семен. Он схватил обладателя теплого кожуха за горло, но неудачно. Тот вывернулся и уцепился в горло Семена. Оба полицая, не сдаваясь, покатились под гору.
Отлично выспавшись в теплом номере гостиницы и плотно позавтракав, Гуляйбабка в темную рань прибыл на ту самую высоту, где двенадцать часов тому назад «рота» курсантов-полицаев начала «сражение» с «партизанами».
"Сражение" все еще продолжалось. Полицаи, как и было приказано, лежали в снегу и стреляли в метель. Но выстрелов… Как они поредели за ночь! С вечера велась сплошная пальба, а к утру раздавались лишь одиночные хлопки.
— Где лейтенант Закукаречкин? — спросил Гуляйбабка у полицая, лежавшего на левом фланге.
Полицай, натянувший на себя не то две, не то три шинели, увальнем подхватился со снега, вскинул руку к шапке:
— Смею доложить, они откукарекались!
— Что значит откукарекались? Докладывайте яснее.
— Смею доложить, они замерзли.
— Безобразие! — закричал Гуляйбабка. — Мокрые куры! Никакой закалки! Шелудивый поросенок и в Покровки замерз. Где помощник начальника курса?
— Смею доложить, и они.
— Что они?
— Они тоже изволили задубеть. Гуляйбабка обернулся к кучеру, надевающему попоны на взмыленных коней:
— Вы слышите, Прохор Силыч? Замерзли, мерзавцы. Не захотели фюреру служить.
— Как не чуять, сударь. Чую. Воля господня. Каждый избирает, что ему по душе. Взял и замерз.
— Я их изберу! Я им замерзну! Эй, ты! Куль в трех шинелях!
— Слушаюсь, ваш благородие!
— Принимай командование на себя.
— Рад стараться!
— После будешь стараться, а сейчас слушай приказ.
— Рад стараться!
— Поднять роту! Всех живых и мертвых в строй. Срок пять минут.
— Рад стараться!
— Ох, чует сердце, не к добру все это, — вздохнул Прохор, когда полицай в трех шинелях кинулся исполнять приказание. — Не к добру вы затеяли с этой полицией, сударь.
— Поменьше охов, вздохов, Прохор Силыч. Солдат тот плох, который ох да ох! Не впервой заваривать кашу. Расхлебаемся.
— Воля ваша, сударь, — вздохнул Прохор, садясь на облучок. — Только мой бы совет вам. Внять гласу пословицы: "Вовремя убраться — в выгоде остаться".
— Но есть и другие пословицы, Прохор Силыч.
— Какие же?
— "С поля брани бежать — себя не уважать", "Бегство от сраженья достойно презренья". Будем сражаться, Прохор Силыч. Полицейская мразь должна быть уничтожена. Если не вся, то хотя бы частично. Нет им места на нашей земле!
Говоривший гневно Гуляйбабка умолк, так как в это время к возку подбегал новый начальник курса — полицай в трех шинелях. Остановясь в нескольких шагах от Гуляйбабки, он, тяжело дыша, отрапортовал:
— Смею доложить, господин начальник! Рота полиции в составе двадцати двух человек по вашему приказу построена.
— Где остальные?
— Смею доложить, они…
— Что они?
— Изволят лежать, господин начальник.
— Поднять!
— Смею доложить, они неподымаемы. Они изволили замерзнуть.
— Все тринадцать?
— Никак нет. Четверо лишь обморожены. У них был шнапс.
— Пьяницы! Симулянты! Не желают служить фюреру. Под трибунал! — закричал Гуляйбабка, размахивая перед носом полицая кулаками. — Где рота? Где остальные скоты?!
— Рад стараться! В ста метрах от вас.
— Идемте!
— Рад стараться!
— Шагом марш!
Полицай, высоко взметая ногу, зашагал к чернеющей в темноте шеренге. Следом за ним двинулся Гуляйбабка.
Строй полиции представлял жалкое зрелище. Морозная ночь вышибла из блюстителей "нового порядка" всю петушиную спесь, и теперь они, продрогшие, согнутые, полуобмороженные, стали похожими на рождественских ворон. Некоторые еле стояли на ногах, и их поддерживали собратья. Иных до печенок содрогал кашель.
— Герои! — воскликнул Гуляйбабка, потрясая маузером над головой. — Герои "нового порядка"! Вы сверхдоблестно сражались этой ночью и показали неслыханную стойкость. Фюрер будет гордиться вами. Фюрер вас не забудет и обласкает. Но испытания пока не все. Еще одно усилие, еще часов шесть лежания в проклятом снегу — и победа за вами. Подкрепление на подходе. Кухня с жареной гусятиной — тоже. А пока я вам привез средство, которое вас непременно согреет.
Строй задвигался, еще пуще закашлял, одобрительно загудел. Кто-то крикнул:
— А шнапс будет?
— Что за наивность? Как может жить полицай без шнапса? Шнапс к гусятине найдется. А пока примите согревающее средство, — Гуляйбабка сунул маузер в деревянную колодку, достал из планшета листок, зажег висевший на груди фонарик. — Я привез вам песенку полицая, которая называется "Фюрер будет гладить нас, гоп, по головке". Сейчас я несколько раз прочту ее вам, а вы потом запоете. Мотив ее очень прост и сам напрашивается из текста. Итак, слушайте!
Гуляйбабка трижды прочел текст песенки, а на четвертый рота полицаев, дирижируемая новым командиром, запела сама:
Мы в полицию пошли,
Гоп, волей бога!
И там фюрера нашли,
Гоп, дорогого!
Фюрер будет гладить нас,
Гоп, по головке!
Фюрер даст нам, фюрер даст,
Гоп, по коровке!
Служим, братья, неспроста,
Гоп, мы отменно!
И дослужим до креста,
Гоп, непременно!
— Вот теперь все в порядке, — сказал Гуляйбабка кучеру, когда рота, пропев песенку, была снова уложена в снег и открыла ружейную пальбу в белый свет. Теперь можно и уезжать.
— Куда прикажете, сударь? — спросил Прохор, насторожась и еще больше тревожась.
— В данной ситуации я готов бы к черту в денщики, лишь бы скрыться и не возвратиться, — сказал Гуляйбабка. — Пусть бы эта падаль перемерзла вся. Но каша заварена, и ее надо удачно расхлебать.
— Самое лучшее «хлебанье», сударь, — это прикончить эту комедь.
— Нет, Прохор Силыч, и еще раз нет! Я буду счастлив, если скопырится еще хоть один предатель. Трогайте. Поехали!
— Куда же мы?
Гуляйбабка молча кивнул на мрачные развалины Смоленска, над которыми все еще держалась вьюжная ночь.
Тройка Прохора мчалась по ночной улице Смоленска довольно-таки быстро, и остановить ее мог разве только встречный огонь или внезапно возникшая стена, но нашлись люди сильнее огня и стены. Их было двое. Двое в фуфайках, шапках-ушанках и серых валенках с загнутыми голенищами. В том месте, где улицу сдавили старинные каменные дома, с двух сторон кинулись они на разгоряченных коней и, повиснув у них на постромках, враз остановили — вздыбленных, храпящих. В следующее мгновение тройка была повернута в распахнутые слева ворота, и на нее обрушилось два кнута. Укутанный в тулуп Гуляйбабка и ухватиться за маузер не успел, как возок оказался где-то в подземном, освещенном фонарями дворе, а сам он вместе с Прохором в плену у группы людей, вооруженных автоматами ППШ.
Командовал всем этим ловко организованным похищением плечистый моряк в стеганом бушлате. Он же первым и заговорил, подойдя к возку:
— Как самочувствие? Не ушиблись? Ажурчик. А бушевать не надо. Не надо, детки. Эти шалости у нас ни к чему. Уймите свое восьмибалльное волнение до полного штиля и попрошу за мной. Нет, нет. Только вы, молодой человек. А дядька-черномор пусть останется здесь, с лошадками.
Гуляйбабка спрыгнул с возка.
— Что сие значит? Кто вы? На каком основании задержали?
— Детка, я же тебя родительским голосом просил: не шуми, не пускайся в шалость, а ты за свое. Придет час — все узнаешь. А сейчас топай, топай, детка, за мной.
— Верните оружие, — строго потребовал Гуляйбабка, не в силах расстаться с маузером, который уже повесил себе на бок один из смельчаков в валенках и ватнике.
Морячок грозно обернулся к новому «хозяину» роскошного маузера:
— Гриня, сколь раз я говорил тебе: "Кончай игру в менялки, не трогай чужие игрушки". А ты опять за свое. А-я-яй, как нехорошо!
Здоровый, плечистый матрос, тихонько насвистывая "по морям, по волнам", широко зашагал впереди. Твердая, хозяйская поступь его гулко вызванивала в подземелье "тах, тах, тах". Через каждые пять — десять шагов тьму подземелья с трудом рассеивала старая, закопченная "летучая мышь". По ней Гуляйбабка определил, что обитатели, подземелья хозяйничают здесь давно.
У пятого фонаря жался к стене небольшой канцелярский стол, на котором стояли полевой телефон в желтой коробке и штырь-наколка с изъятыми пропусками. Возле стола от стенки к стенке прогуливался усатый мужчина в новенькой милицейской шинели с наганом на боку. Увидев идущих, милиционер подошел к столу и нажал кнопку. Из боковой двери вышел еще один милиционер в гимнастерке, перехваченной желтыми ремнями. На седеющей голове его ярко горел малиновый околыш.
— Остановитесь, — строго сказал милиционер в гимнастерке и, взяв со стола фотокарточку, пристально посмотрел на Гуляйбабку.
— Он? Не ошиблись?
— Он, — вздохнул матрос. — Наконец-то. Десять дней охотились.
— Попался все же, — улыбнулся милиционер, однако тут же погасил улыбку. Господин Гуляйбабка, оружие сдать. Что у вас в карманах?
— Перочинный нож.
— Ножичек оставьте.
Гуляйбабка выложил нож на стол, снял меховую шапку, пошутил:
— Есть еще иголка. С нитками.
— Без острот, — оборвал строгий милиционер. — Следуйте за мной.
Гуляйбабка, отдав честь оставшемуся у столика матросу, нырнул в боковую дверь вслед за милиционером. Дверь ввела в узкий «коридор» старинной, давно заброшенной канализации. Если б не электрическое освещение, здесь бы и шагу не сделать впотьмах. Всюду торчали концы труб, проволоки, под ногами валялись бревна, кирпичи…
— Куда мы идем? — спросил Гуляйбабка, прыгая с камня на камень. — Не к бесу ли в гости?
— Не торопитесь с выводом. Потерпите.
— Терплю.
Терпеть подземное «бездорожье» пришлось недолго. Пройдя еще несколько сот метров по канализационной трубе и свернув в одно отводное колено, затем в другое, милиционер провел Гуляйбабку по узкой железной лесенке вверх и ввел в просторное подвальное помещение, ярко освещенное трехрогой медной люстрой, тяжело свисающей с бетонного овального потолка. Жилым уютом и служебной строгостью дышал этот подземный, затерянный где-то под домами Смоленска, уголок. Стучала машинка, шипел чайник, мирно тикали на стенке часы. По ковровой дорожке от порога до двери, обитой синим дерматином, прохаживался, посматривая на миловидную девчонку-машинистку, молоденький милиционер. Тут не чувствовалось войны. Тут, в чьей-то подпольной приемной царил покой и мир. О страшной военной грозе, громыхавшей там, наверху, говорили только плакат, взывавший к оружию, и противогаз на столе машинистки.
— Разденьтесь и обождите, — приказал милиционер-провожатый и, указав на вешалку и кресло, прошел в дверь, обитую дерматином. Через минуту он вернулся и пригласил: — Пройдите.
Гуляйбабка вошел в кабинет, и ему сразу бросился в глаза Т-образный стол, застланный красным полотном, и люди, сидящие за ним, — гражданские и военные. Один из них, бледный, худощавый, в толстовке военного покроя, тот, что сидел в конце стола, встал:
— Товарищ Бабкин, здравствуйте! Проходите к столу, садитесь.
— Во-первых, я не товарищ Бабкин, а господин Гуляйбабка, — ответил старшина. — А во-вторых, прошу сказать мне, где я нахожусь и с кем имею честь разговаривать?
— То, что вы теперь уже стали не Бабкин, а Гуляйбабкой — мы, пожалуй, учтем. Как, товарищи, учтем?
— Учесть! Конечно. В целях конспирации, — отозвались сидящие за столом.
— А вот насчет господина, — продолжал человек в толстовке, — принять не можем. Вы наш земляк, член партии. А в партии, как сами понимаете, нет господ. Поэтому в этих стенах мы будем называть вас товарищ. Итак, товарищ Гуляйбабка, вы находитесь в Смоленском обкоме партии. Разумеется, в подпольном обкоме. Я секретарь обкома, а это, — он повел рукой, — члены бюро.
— Товарищи! Дорогие!! — шагнул с протянутыми руками к столу Гуляйбабка. Здравствуйте! Я искал вас, пытался связаться, но ниточка связи оказалась оборванной, и я был вынужден действовать один, в одиночку…
— Знаем. Все знаем, товарищ Гуляйбабка. Держали вас, как говорят, на прицеле, но все никак поймать не могли. Только вот сегодня повезло. Черноморские моряки помогли. Как они вас, культурненько или проявили грубость?
— Отличная работа, — похвалил Гуляйбабка. — И маузер выхватить не успел, как был задержан и скручен. Но, позвольте, зачем вы меня?
— А вот об этом вы сейчас и узнаете, — сказал секретарь обкома, вынимая из стола папку с надписью "Персональное дело". — Так вот, товарищ Гуляйбабка. Бюро обкома партии решило привлечь вас к партийной ответственности…
— Меня? К партответственности? За что?
— Не торопитесь. Сядьте. Сейчас все узнаете. Секретарь обкома указал Гуляйбабке на стул и, подождав, пока он сядет, обратился к человеку в ватнике, в котором Гуляйбабка не без труда узнал «курсанта» из роты полицаев, мерзнущей на смоленской высоте.
— Прошу вас, товарищ Сычев. Изложите суть дела, и, пожалуйста, покороче. Мы не можем держать гостя ни ми-нуты лишней.
— Понятно, — ответил Сычев. — Излагаю. Член партии товарищ Бабкин Иван Алексеевич прибыл на Смоленщину из полесских лесов со специальным заданием. Задание вам всем известно, и я его излагать не буду. Скажу, что, не имея связи с нами, он должен был работать в стане врага особенно осторожно и осмотрительно, однако, как мной установлено, товарищ Гуляйбабка пренебрег партизанскими правилами и стал действовать грубо, несдержанно и неосмотрительно.
— Факты. Приведите факты, — потребовал один из членов бюро.
— Факты. Вот вам и факты. Первое. В лавке керосина и дегтя при всей публике дал в зубы лавочнику Подпругину. В "Бюро свадеб и похорон" вывесил над головами посетителей — старост и полицаев — транспарант "Смерть сукиным сынам!". В школе полицаев прочитал такую лекцию, что в ту же ночь девять полицаев-курсантов сбежали. И наконец, знаменитая высота, на которой Гуляйбабка несколько человек заморозил насмерть, а остальных продолжает домораживать.
— Недурно, но опасно, — сказал, хмурясь, секретарь обкома.
— Конечно же опасно, — подтвердил докладывающий. — Опасней и быть не может. Поверьте мне, как человеку, пролежавшему ночь на той продутой насквозь высоте. Еще три-четыре часа, и от «роты» полицаев ничего не останется. Гестапо ухватится за это. И тогда Гуляйбабке не помогут ни Железный крест, ни симпатии генерала. Он погубит людей…
— Каких людей? Кого вы за людей считаете? — гневно сверкнув глазами, спросил Гуляйбабка.
— Я имею в виду, разумеется, не полицаев, а ваших товарищей из БЕИПСА. Они надеются на вас, товарищ Гуляйбабка. Они верят в вашу изворотливость и хитрость, но вы, уважаемый земляк, я скажу прямо и откровенно, зарвались, заигрались и потеряли чувство меры. Вы что, считаете фашистов дурачками? Простачками? Извините, но эти ваши думки пагубно ошибочны. Враг коварен и жесток. Враг умен и хитер. Вы должны были постоянно помнить об этом, а вы это забыли. Да и что тут долго говорить. Я вношу предложение объявить товарищу Бабкину строгий выговор.
Гуляйбабку прошиб пот. В голове тяжелым молотом застучало: "Строгий выговор, строгий выговор, строгий выговор. За что? За что? За что?.." И как бы в ответ на эти вопросы уже другой член бюро говорил:
— Я также считаю, что наш земляк заигрался и подзазнался. Уж не думает ли он, в самом деле, что немцы глупцы? А может, ему голову вскружил Железный крест? Нацепил на грудь оловянную побрякушку и думает, что это надежное прикрытие от всех провалов и бед. Но это же чепуха, чепуха на постном масле. Гестаповцы в любую минуту сорвут эту побрякушку и разнесут, не соберешь костей.
"…Может быть, и заигрался. Может быть, и допустил перехлест, — понурив голову, думал Гуляйбабка. — Может быть, и не следовало давать в зубы лавочнику-предателю, а в "Бюро свадеб и похорон" не надо было вывешивать транспарант "Смерть сукиным сынам!". Но почему? Почему все твердят и трубят: враг умен, умен и хитер? А мы что же? Кто же мы?.. Иванушки-дурачки?"
— Что вы скажете в свое оправдание, товарищ Гуляйбабка? — прозвучал голос секретаря обкома. Гуляйбабка тяжело встал, заговорил:
— Итак, вы утверждаете, что фашисты слишком умны, что они не лыком шиты, что это самые хитрые враги, с изворотливостью ума которых вроде бы и тягаться нам не стоит. Но если мы станем рассуждать только так и будем считать, что враги умнее нас, тогда что ж… тогда давайте поднимем руки кверху и скажем: "Мы лопоухие дураки и сдаемся на вашу фашистскую милость".
Члены бюро неодобрительно загудели. Гуляйбабка побагровел:
— Но, извините, а я чихать хотел на эту философию и на такие выводы. Пройдет время, и весь мир убедится, что фашисты были идиотами, что их поход на СССР был не чем иным, как величайшей, несусветной глупостью. Да и вообще, с каких таких пор мы, русские, советские люди, должны считать себя ниже других по таланту и уму? А итог сражения с врагом на поле Куликовом, на озере Чудском? А победы Суворова, Кутузова? А разгром белогвардейских банд, а Хасан, Халхин-Гол?.. Разве не сверкали всеми гранями русская удаль, находчивость, смекалка, солдатское мастерство? Нет, уж коль зашла речь об уме русского, советского солдата, то давайте честно и во весь голос скажем: не ищите равных. Их не было и нет!
— Вы что, и нам решили лекцию прочесть? — спросил секретарь обкома.
— Да не мешало бы кое-кому.
— Вы видали ерша? — кивнул секретарь обкома. — Ему товарищи по партии, партийная власть говорят: "Образумься, ты зазнался, зарвался, черт возьми", а он ощетинился, как еж, и еще пытается нас уколоть. Не пытайтесь, товарищ Бабкин. Мы ведь тоже колючие. Но мы пока вам честно, по-партийному говорим: "Борясь с предателями, изменниками Родины, разлагая врага, вы делаете большое дело. Но вы зазнались, у вас от удач вскружилась голова". И вот на это мы вам указываем, за это мы вас накажем. Только, думаю, запишем вам не строгий выговор, а выговор. Как вы считаете, товарищи? Достаточно будет такого взыскания?
— Поймет ли он?
— Думаю, что поймет.
Гуляйбабка повеселел:
— Простите, товарищи. Погорячился.
— Вот и отлично! — заулыбался секретарь обкома. — А теперь у нас к вам просьба и, если хотите, наш приказ.
— Слушаю вас.
— Немедленно езжайте на высоту и поднимите полицию. Замерзнет вся рота погубите дело. Вам несдобровать.
— Хорошо. Будет сделано. Разрешите исполнять?
— Эка ты горячий. Не все еще. Что намерены делать с обмундированием своих людей — членов БЕИПСА? Одежда-то на них плохонькая. Только зубами стучать.
— Да, с обмундированием плохо, не знаю, где и достать. Вшивая братия все опустошила.
— Опустошила, но не все. У нашего прижимистого директора торга кое-что припрятано для своих людей. Думаю, что мы оденем ваших бойцов, а практически сделаем это так. В определенное время по Старой Смоленской дороге будет двигаться повозка с валенками, фуфайками, тулупами. Вы нападете на нее, разгромите и заберете поклажу. Будет там на несколько комплектов больше. Для отвода глаз. Лишний тулуп можете подарить своему «любимому» генералу.
— Слушаюсь!
— И еще одно. Главное. Постарайтесь в ближайшие дни перебазироваться под Москву. Нам очень нужны сведения о тылах фашистских армий, рвущихся в столицу. Да и подтачивать моральный дух фашистских вояк крайне необходимо. Короче, мы передаем вас по эстафете в Вязьму.
— Я понял вас, товарищ секретарь обкома.
— В Вязьме к вам явится хромой человек с палочкой.
— Его пароль?
— Пароль он использует ваш: "Смерть сукиным сынам!"
— Отлично. Кому передавать сведения?
— Человек с палочкой вам все объяснит.
— А если он не явится?
— Придет другой хромой с палочкой.
— Я понял вас.
Секретарь обкома вышел из-за стола:
— Ну а если все поняли, то по рукам, товарищ "личный представитель президента". Поклон вам от смолян и новых удач! Да, чуть не забыл спросить у вас. Это не вы приказали лавочнику Подпругину заготовить венки и повесить над дегтем, веревками, гробами и венками аншлаг "Товары для господ рейха отпускаются без очереди и неограниченно"?
— Я, товарищ секретарь.
— Ну так вот. За этот аншлаг и венки с надписью "Спите спокойно, вы этого заслужили" лавочник Подпругин убит гестаповцем наповал.
— Отлично! Я этого и хотел.
С одобрительным гулом встали из-за стола и члены бюро обкома. Рука Гуляйбабки покраснела от жарких рукопожатий. Один из членов бюро спросил:
— Позвольте, а не ваша ли это затея захоронить убитых под Смоленском фашистов вдоль главной магистрали на Москву?
— Да вроде бы моя. А что?
— Да так, между прочим. Есть сведения, что бургомистр, сделавший такое захоронение, повешен. За попытку подорвать моральный дух солдат рейха, направляющихся к Москве.
— Царство ему небесное, — шутливо перекрестился Гуляйбабка. Исполнительный бургомистрик был. А вот вам список новых претендентов на петлю. Они так торопятся выловить партизан! Помогите им.
Гуляйбабка протянул секретарю обкома список предателей, получивших «контракты» на поимку партизан. Секретарь обкома обнял земляка:
— Большущее спасибо!
— Гуляйбабка! Мой друг! Где вы запропали? Я по всему городу вас ищу. Патрули остались без ног.
— Господин генерал, извините. Дело молодое. Увлекся. Вернее, увлекла одна очень миленькая красотка.
— Ах, Гуляйбабка! Как можно транжирить такое историческое время на каких-то красоток. Да вы знаете, что на фронте происходит?
— Никак нет, господин генерал. Извините, оторвался. Ночь была чертовски хороша!
— Что ночь, ночь с какой-то падшей женщиной, когда свершилось такое! генерал вскинул руки к небу, потряс ими.
— И что же? Что свершилось, господин генерал?
— Радуйся! Ликуй! Дорога на Урал открыта. Заняты города Наро-Фоминск, Клин… Наши войска рассматривают в бинокль Москву!
— Великолепно! Поздравляю вас, господин генерал. Надеюсь, и мы не сегодня-завтра двинемся туда.
— Что значит завтра? Мы выезжаем сегодня же, сейчас.
— Сейчас?
— Да, да! Я уже отдал приказ.
— Рад, господин генерал, но сейчас выехать не могу. Заиндевелые на морозе брови генерала взметнулись на лоб:
— Как так не можешь? Почему?
— Видите ли, господин генерал, я провожу в школе полицейских тактическое учение и в целях закалки положил роту курсантов в снег. Мне сейчас же надо выехать и поднять ее, иначе она даст дуба, замерзнет.
— Плевать фюреру на роту какого-то русского дерьма, если на фронте гибнут дивизии чистой арийской крови, — сказал генерал. — В машину, мой друг, в машину! Нас ждет поверженная Вязьма.
В Вязьме генерал Шпиц был по горло занят разными неотложными делами по расквартированию тылов армии и развертыванию новых госпиталей для раненых и обмороженных, но тем не менее выкроил время и принял Гуляйбабку.
Приветственно двинув в нос часовому личной охраны Шпица вытянутую руку, Гуляйбабка бодро вошел в дохнувший холодом кабинет генерала и остановился, не зная, что ему делать: то ли крикнуть "хайль!", то ли произнести "черны булы". Дело в том, что за большим дубовым столом, заваленным бумагами, не было генерала Шпица. Там сидело старое, согнувшееся от холода существо в черной цыганской шали, засунувшее руки в муфту, а ноги в большие сербиянские ботинки, зашнурованные не то супонью от хомута, не то черной оборкой. Смущало и то, что перед посиневшим носом сидящего лежали не деловые бумаги, кои не раз доводилось видеть на столе у Шпица, а разбросанные в гадании карты. Только прошагав по ковровой дорожке еще несколько шагов, Гуляйбабка наконец-то разобрался, что перед ним сидит не цыганка, а сам главный квартирмейстер армии фюрера генерал-майор фон Шпиц, загнанный в цыганское одеяние русским морозом.
— Готово ли дополнение к приказу фюрера, господин Гуляйбабка? — сухо спросил генерал, собирая со стола карты.
— Так точно, господин генерал! Готово три дня тому назад. Я рвался к вам на доклад, но мне отвечали, что вы заняты.
— Да, я был слишком занят, — ответил Шпиц. — Тяжелые бои. А тут еще эта проклятая зима. И без нее тошно. Однако где же дополнение?
— Оно со мной. Разрешите зачитать, господин генерал?
Генерал кивнул головой и, еще плотнее укутавшись в шаль, засунув руки в муфту, тупо уставясь куда-то в одну точку, приготовился слушать.
— "Доблестная четвертая армия рейха, — начал артистически-возвышенно Гуляйбабка, — продолжает, восхищая всю Европу, победоносно стоять под Москвой. Мудрый и обожаемый фюрер проявляет великую нечеловеческую заботу о тех, кто лежит плохо одетым в предательских русских снегах. Отданный им приказ "О тотальной реквизиции теплых вещей у захваченного населения" согрел сердца героев рейха и вселил надежду на то, что, укутавшись в одеяла, шали, конские попоны и прочее, они не замерзнут и покажут всему миру, что собой представляет доблестная гитлеровская армия".
Гуляйбабка взглянул на Шпица. Тот одобрительно качнул головой, дескать, читайте дальше.
— "Исполняя приказ фюрера, — еще громче зазвучало в гулком кабинете, тыловые органы армии сверхтотально очистили население от теплых вещей, в результате чего четвертая армия, по далеко не полным данным, получила:
пять тысяч семьсот конских попон, восемь тысяч двести одеял, двадцать девять тысяч женских платков и шалей, одиннадцать тысяч пар валенок и утепленной обуви, сорок четыре тысячи дамских шерстяных рейтуз, трико и свыше пятидесяти тысяч верхнего и нижнего белья, включая байковые бюстгальтеры, вязаные чулки и плотные юбки".
Генерал одобрительно кивнул, и Гуляйбабка поспешил дальше.
— "Однако, — гремел он, — несмотря на это огромное число теплых вещей, брошенных в битву с русской зимой, замерзание доблестных солдат и офицеров армии продолжается. Особенно много задубевших, отморозивших главные конечности и второстепенные органы в дивизиях, которые стоят на месте и никуда не двигаются — ни назад, ни вперед. Так, в двадцать третьей дивизии, занимающей оборону под Наро-Фоминском, обмороженных на пятнадцать процентов больше, чем в четвертой дивизии, которая двигалась вначале вперед, а теперь назад. По-прежнему много задубевших и с отмороженными конечностями поступает из-под Клина, Рузы, Тулы и других участков фронта".
Гуляйбабке стало жарко от чтива. Он расстегнул воротник полушубка. Слишком дерзкими были строки им сочиненного проекта дополнения к приказу, слишком обреченно звучали они для гитлеровской армии. Разыгравшийся в душе азарт издевки над врагами опять явно подмыл Гуляйбабку. Но в защите была логика, неоспоримая правда, подоплека «возвеличивания» фюрера и все та же злодейка лесть. Не может, не посмеет генерал отказаться от такого документа, где так высоко оцениваются старания тылов по сбору теплых вещей. И генерал не отказался. Выхватив руки из муфты, он живо потер ладонь о ладонь:
— Прекрасная преамбула. Отличнейшая! Читайте же, читайте приказную часть.
— Преамбула еще не вся, господин генерал. Еще маленький хвостик. Так сказать, пинок тем, кто несправедливо пытается свалить вину за обмороженных на фюрера и на вас, господин генерал.
— Да, да. Об этом надо сказать. Шпиц им не козел отпущения. Самим надо шевелить мозгами.
— Я учел это, господин генерал, и написал так: "Факты показывают, что тыловая администрация ряда полков и дивизий, а также отдельные командиры выводов из приказа фюрера и сложившейся ситуации не сделали. Солдаты и офицеры рейха мерзнут и в реквизированных вещах, заполняя и без того переполненные госпитали и лазареты. Учитывая это, приказываю. Первое. Разъяснить всем солдатам и офицерам рейха, что их спасение от замерзания — это движение, являющееся мощным согревающим фактором, что стоять на месте нельзя, надо двигаться, и чем быстрее, тем лучше. Второе. Сознавая, что фюрер и командование ничего уже не могут дать, а у населения все теплые вещи реквизированы, широко использовать для обогрева солдат и офицеров местные подручные средства, как-то: стога сена, соломы и в особо критических случаях самодельные жаровни, тепло животных и так далее. Третье. Упорядочить ношение реквизированных теплых вещей, для чего ввести в действие прилагаемую к данному приказу инструкцию".
Гуляйбабка поклонился:
— Все, господин генерал.
— Отлично, наш друг! Но где же инструкция?
— Она также готова, господин генерал. Но, возможно, у вас имеются поправки к проекту, дополнения?
— Поправки позже. А сейчас инструкцию… Инструкцию мне!
— Яволь, господин генерал!
Гуляйбабка поклонился и выхватил из папки листы, скрепленные шпилькой:
— "Инструкция войскам армии рейха "О правилах ношения реквизированных теплых вещей и рациональном использовании местных обогревающих средств".
Параграф первый. Шерстяные и меховые реквизированные вещи, как-то: куртки, свитеры, женские пальто, кофты, воротники из лисиц, кошек, чернобурок, а также платки, шали и другие дамские вещи, включая бюстгальтеры и рейтузы, носятся только офицерским составом. Параграф второй. Унтер-офицерам и фельдфебелям разрешается ношение всех вышеперечисленных нешерстяных вещей улучшенного качества, исключая меховые изделия. Шея подвязывается шелковыми чулками. Параграф третий. Солдаты и ефрейторы носят все хлопчатобумажные вещи, от конских попон до женских нижних рубашек и юбок".
— Юбки исключить, — сказал генерал. — Солдат в юбке — это омерзительно. Это не солдат, а баба.
— Против такой оценки не смею возразить, господин генерал. Но так или иначе, а солдаты юбки носят. Вам же, господин генерал, лишь остается упорядочить их ношение. С этой целью я и сочинил к этому параграфу примечание.
— Читайте! — приказал генерал.
— "Примечание, — читал Гуляйбабка. — Все юбки, как-то: расклешон, поневы, юбки-гофре, а также балетные пачки, носятся солдатами рейха только под верхней одеждой. На случай тревоги или быстрого бега юбки задираются под ремни или же вовсе снимаются".
— С такой мотивировкой сойдет, — сказал генерал. — Прошу вас далее.
— Далее, господин генерал, идет примечание о применении рейтуз офицерским и рядовым составом. Затем излагаются рекомендации об использовании местных обогревающих средств. В стог прелого сена, соломы рекомендуется укладывать взвод. В копну — отделение. Особое внимание обращено, господин генерал, на одно, очень теплое место.
— Какое же?
— Место не особо приятное, господин генерал, но весьма эффектное. Я имею в виду навозную кучу, где в процессе гниения развиваются очень высокие плюсовые температуры. Особенно высок коэффициент тепла с навоза от крупного рогатого скота. Одна куча такого навоза может обогревать в течение суток до пяти-шести стрелков, а коровник из двух-трех коров — целую пехотную роту.
— Использовать это тепло позорно, — сказал генерал, — весьма позорно. Но что поделать? Иного выхода нет.
— Разрешите продолжать, господин генерал?
— Да, да. Читайте. Я вас слушаю.
— Читаю, господин генерал. Много тепла содержат домашние животные, как-то: кони, коровы, овцы, козы, кошки, собаки и особенно свиньи. Каждая свинья может обогреть в сутки: в стоячем положении — пять солдат или унтер-офицеров, в лежачем — восемь — десять. Соответственно конь, корова — десять — пятнадцать, овца, коза — два — четыре, кошка, собака — одного стрелка".
— Как пришла вам в голову эта идея? — спросил генерал.
— Увы! — развел руками Гуляйбабка. — Идея тепла животных, к сожалению, не моя, господин генерал, а солдат семьдесят восьмой пехотной дивизии. В пятой роте третьего полка коченеющие солдаты затащили в блиндаж супоросную свинью и трое суток грелись возле нее. Так что я только обобщил факты из донесения и превратил их в пункт инструкции.
— Пункт бесподобен. Моим тыловикам это бы и во сне не приснилось. Ах, что я вас перебиваю! Читайте же дальше. У вас идеи так и брызжут, наш друг.
— Пункт последний, господин генерал. Как говорят в России, закругляющий. Тут я снова обратился к фюреру. В инструкции это звучит так: "Оставшийся без теплых вещей и тепла животных! Не считай себя обреченным. У тебя еще есть шанс выжить и доблестно победить ужасный русский огонь и проклятые морозы. Для этого тебе надо только одно: думать о фюрере. Дума о фюрере — это высшее тепло. Она тебя отлично согреет".
Генерал встал и решительно шагнул к стоявшему в углу сейфу.
— Мой друг, подойди сюда.
Гуляйбабка, желая еще больше шокировать Шпица, лихо отмолотил три шага. Шпиц достал из сейфа коробку.
— От имени Германии, — высокопарно произнес он. — Впрочем, что Германия. Германия ни черта не знает, что тут происходит. Я награждаю вас, господин Гуляйбабка, медалью "За зимовку в России". Носите ее. Вы ее заслужили. Хайль Гитлер!
"На кой черт он мне сует эту железяку, — подумал Гуляйбабка. — Дал бы лучше кусок колбасы или бутылку рома. У Прохора завтра ведь день рождения. Э-э, да с дурной собаки хоть клок шерсти долой. Авось пригодится побрякушка. Не так будут принюхиваться псы из гестапо".
Россия — древняя страна мельниц и сукновален. Россия умеет молоть и толочь. Воды хватает на все толкачи и жернова, только успевай подвози. Вертятся огромные деревянные колеса, грохочут в бешеном вращении жернова, гулко стучат дубовые толкачи, и далеко, намного верст окрест разносится на осенних зорях этот мельничный стук и гул.
Осенью сорок первого года земля Подмосковья вновь, как и в завозный, урожайный год, огласилась неистовым грохотом и стуком. Казалось, жарко заработали на полный напор все мельницы и сукновальни. Но то был иной помол, иная работа. Главный помольщик, бесноватый мужичишка с коротко стриженным пучком под носом и челкой волос, брошенных на левый глаз, загружал подмосковные жернова и ступы не зерном, не сукном или пенькою, а людьми молодыми парнями, которым было в пору делать вкусные колбасы, варить доброе пиво и обнимать милых белокурых бестий. «Чувал» за «чувалом», "мешок" за «мешком» сыпал он на гигантские жернова и в ступы, словно боясь, что не хватит воды и колеса остановятся. Но воды хватало. Русские мельницы и сукновальни с первым завозом бесноватого справились блестяще. Все, что было привезено, превратилось в муку и в паклю. И тогда германский помольщик двинул новые, и вовсе не слыханные обозы…
По шоссе на Москву двигались нескончаемым потоком колонны машин и повозок. В машинах и на повозках сидела укутанная в шали, дерюги, платки, конские попоны доблестная фюрерская пехота. Шнапс и горячая похлебка бодрили ее, и она горланила песню:
Мы Москву расшибем
Собственными лбами.
Мы ее перевернем
Сразу вверх ногами.
А Москва, не дожидаясь, когда ее перевернут вверх ногами, сама уже перевернула многих арийцев вверх ногами. Их везли теперь куда-то в тыл на больших повозках, сложив, как поленья дров, друг на друга. Везли большими партиями — трупов по двадцать — тридцать. Сытые бельгийские ломовики едва тянули огромные, на резиновых колесах, телеги.
— Господа! Уважаемые члены "Благотворительного единения"! Германское оружие одержало под Москвой новую блистательную победу, — сказал Гуляйбабка, проводив глазами очередную телегу с трупами. — Этих побед будет гораздо больше, если все мы подумаем о своем личном вкладе. У кого есть какие предложения по оказанию помощи фюреру?
— У меня е! — выкрикнул Чистоквасенко. — Я предлагаю по всему шляху, где движется германское войско, повесить намыленные петли. Хай воны идут на Москву и думают, шо их жде.
— Добре, Чистоквасенко! Дельное предложение, — похвалил Гуляйбабка. Записываю. Пригодится, но не теперь. Решившего удавиться петлей не испугаешь. Новые предложения давайте. Более эффективные. Фюрер, обливаясь потом, все время оглядывается назад и ждет, когда появится хотя бы Жучка из сказки, а Жучка где-то обнюхивает лопухи, а кошка где-то мурлычет с котом… Словом, фюрер надрывается. Фюреру надо помочь, а чем и как, я вам сейчас расскажу.
Гуляйбабка подошел к широкому дубовому столу, на котором лежала груда стреловидных дощечек с надписью "Нах Москау!", взял одну из них и продолжал:
— Войска фюрера очень торопятся в Москву, причем все они ищут самые короткие дороги. Наша задача облегчить им этот выбор кратчайших дорог, вывесить на всех перекрестках эти указатели. Так их вывесить, чтоб наступление велось назад пятками. Вы поняли меня?
— Поняли. Только дощечек мало.
— Да, указателей маловато, — согласился Гуляйбабка, — но не забывайте, что фюрер еще до похода в Россию заготовил указатели вплоть до Урала. Так что воспользуйтесь ими. Операции проводить только ночью.
— Понятно!
— Итак, операция "Назад пятками" или лучше "Поворачивай оглобли". А теперь доложите, какие новые мешки с зерном повезены на подмосковные «мельницы»? На Клинскую?
— На Клинскую шел все тот же обоз, — доложил Волович.
— На Малоярославскую?
— Обоз двигался всю ночь в сопровождении танков, — сообщил Цаплин, — их насчитано триста семьдесят пять.
— На Михайловскую?
— Стары обозники на Михайлов млын поехали що вчора, — встал Чистоквасенко, — но сию ничь появились новы. По моим наблюдениям, фюрер надумал пустить на жернова порцию зерна, молотого под Смоленском, но недомолотого.
— Номер обоза с этим зерном?
— Сто восемь в составе трех колонн. Номер первой колонны — сто пять. Номер второй — сто тридцать пять. Номер третьей — сто пятьдесят пять!
— Знакомые номера. Знакомая история с "сапожной каруселью". Опять пошла в бой дивизия "национальных героев". Чистоквасенко!
— Я!
— Вам боевая задача. Все эти сведения срочно — "хромому человеку с палочкой". Пароль прежний: "Смерть сукиным сынам!"
Командующий группой армий «Центр» фельдмаршал фон Бок сидел за столом и просматривал утреннюю почту. О, эта почта на Восточном фронте! Каких только неприятностей она не приносит!
Из третьей танковой группы, наступающей на левом фланге, доносили: "Все попытки переправиться через канал Москва — Волга и обойти столицу большевиков с северо-востока безуспешны. Противник упорно сопротивляется, а на ряде участков и сам перешел в наступление. Особое беспокойство доставляет кавалерийский корпус Доватора. Он кочует с фланга на фланг, и подавить этих скачущих красных дьяволов может только авиация".
"Четвертая танковая группа лишь на одном участке достигла цели — заняла скотный двор и высотку. Противник беспрерывно подбрасывает «коммунистические» и «рабочие» батальоны, которые поджигают застревающие в снегах танки «водочными» бутылками".
"Вторая танковая армия под сильным давлением пятидесятой и десятой армий русских отходит от Тулы на Плавск, Дубну. Противник пытается разлагать моральный дух солдат рейха песенкой через усилители "Самовары-самопалы прожигают до костей".
"На Старом Смоленском шоссе разорвало миной связного из ставки Гитлера, приехавшего по поручению фюрера посмотреть, видна ли в самом деле невооруженным глазом Москва и хороша ли дорога для проезда гостей рейха на парад в Москву".
Донесение начальника тылового района жирными, броскими буквами кричало о налете конницы Белова и смоленских партизан на тыловые склады в Холм-Жирковском. "Из девяти складов остался только один с галетами. Помещения, где хранились оружие и танковые моторы, сгорели".
Шеф военной прокуратуры оберштурмфюрер Клац доносил, что в войсках участились случаи симуляции и уклонения от боя под видом контузии и обморожения конечностей.
— Когда же это кончится! Когда будет конец подобным донесениям? — бормотал фон Бок, бегло прочитывая и откладывая помечаемые черным карандашом бумаги. Стоп! Вот, кажется, что-то и приятное.
Он взял из пачки скрепленные шпилькой листки из блокнота, откинулся на спинку мягкого кресла, побежал глазами по коряво написанным строчкам:
"Господин фельдмаршал! К вам обращается рядовой пятой пехотной роты сто пятого пехотного полка сто восьмой егерской дивизии Фриц Карке, тот самый солдат, которого вы, господин фельдмаршал, имели честь поздравить возле русской границы с женитьбой на баварской девушке Эльзе Брут и с которой, как я вам в тот раз доложил, у меня не было первой ночи. Если вы забыли меня, господин фельдмаршал, то я, с вашего разрешения, напомню еще одну деталь. Помимо всего прочего, я тогда пожаловался вам, господин фельдмаршал, на квартиранта штурмовика Отто, который имел нахальную привычку посматривать через штору на мою невесту.
Надеюсь, господин фельдмаршал, что вы теперь вспомнили меня и я могу спокойно изложить вам все по порядку. Так вот… В тот день, господин фельдмаршал, когда вы так любезно беседовали со мной близ русской границы, мне выдали наряду с автоматом, патронами, котелком и ордер на сорок семь десятин русской земли. Получать эту землю, господин фельдмаршал, признаться, я не торопился. Зачем брать какую-то белорусскую глину, если можно получить кубанский чернозем. Я видел себя уже на этом черноземе и радовался подобно теленку, которому подсунули ведро с пойлом. Но увы! Мой телячий восторг горько омрачили. Под Смоленском на высоте «102», которую мы победоносно атаковали и где мы славно полегли почти всей ротой, с меня, контуженного и раненного осколком в зад, похоронная команда сняла брюки, и я стал несчастным.
Вы спросите: почему? Как могли какие-то паршивые брюки сделать меня несчастным? В том-то и дело, господин фельдмаршал, что в этих моих паршивых брюках было сорок семь десятин пожалованной мне фюрером земли. Мало того, грабители из нашей похоронной команды ударили меня по голове чем-то тяжелым, по причине чего я оказался в полковом лазарете, откуда обратился с рапортом к командиру полка господину Нагелю. Я так надеялся на него! Так надеялся, что он разыщет грабителей и мне вернут похищенные сорок семь десятин, но мне не повезло. Майора Нагеля убило во время бомбежки, и от него, бедного, не нашли не то что моего рапорта, а даже подметки от сапог.
В тот же день я хотел обратиться с рапортом к командиру дивизии, но его тоже убило снарядом тяжелой артиллерии. Теперь у меня осталась надежда только на вас, господин фельдмаршал. Я сижу в окопе и молю бога, чтоб вас не убило каким-либо поганым снарядом или омерзительной бомбой, потому что без вас мне не видать мои сорок семь десятин, как своих ушей без помощи зеркала, а если же, помилуй бог, стукнет и вас…"
— Кусок идиота! Что он хочет? — выругался фельдмаршал, готовый швырнуть письмо под стол в корзину.
"Бог с ней, с землею, господин фельдмаршал. Если не найдутся грабители, я готов прожить и без земли, — говорилось далее в письме. — Меня, господин фельдмаршал, беспокоит теперь другое. На днях мною получено письмо из дому. Соседка по квартире тетушка Клара по секрету известила, что тот квартирант, штурмовик Отто, о котором я вам докладывал, не стесняясь, водит мою супругу под ручку и что однажды тетушка Клара застала этого штурмовика Отто в постели Эльзы. Хотя он и лежал там один, но это, господин фельдмаршал, меня сильно встревожило. Я не могу воевать спокойно. Мне крайне необходим отпуск, чтоб убедиться, так ли все в самом деле, и, если что, лично оградить любящую супругу от наглых притязаний штурмовика".
Фельдмаршал нажал кнопку, вмонтированную в крышку стола. Вошел совсем облысевший от забот адъютант полковник Краммер.
— Слушаю вас, мой фельдмаршал! — поклонился Краммер.
Фон Бок протянул письмо:
— Отпустите этого егеря домой. На шесть суток.
— Слушаюсь!
— И чтобы впредь… Я же вас предупреждал, Краммер, ни одного солдатского письма. Ни одного! У меня и без них трещит затылок.
— Слушаюсь! Я точно исполняю ваш приказ, мой фельдмаршал. Но он, этот Карке, сослался на личное знакомство с вами.
— У меня есть лишь одно знакомство — с субординацией. Что у вас еще? Я вижу, вы хотите что-то сказать?
— Да, мой фельдмаршал.
— Докладывайте.
— К вам на прием начальник штаба.
Фельдмаршал побагровел:
— Я же приказал ему входить без доклада. В чем дело?
— Он в страшной растерянности, мой фельдмаршал. Руки трясутся. Бледный…
— Пусть войдет. Пригласите!
Начальник штаба вошел тут же. Фон Бок удивился и не на шутку встревожился, увидев его таким, каким обрисовал Краммер. Рука начальника штаба, вскинутая в приветствии, тряслась. На мертвецки бледном лице выступил мелкой росою пот. В глазах застыли испуг и растерянность.
— Мой фельдмаршал! — заговорил начальник штаба. — Произошло невероятное. Сто восьмая егерская дивизия…
Фельдмаршал налил из графина стакан воды, протянул его начальнику штаба:
— Выпейте. Успокойтесь, генерал. Генерал подчинился, выпил воду, смахнул снежно-белым носовым платочком пот со лба, щек, шеи.
— Я до сих пор не приду в себя. Меня потрясло, мой фельдмаршал, заговорил все с той же тревогой в голосе начальник штаба.
— Да говорите же, что случилось?
— На окраинах Вязьмы появилась сто восьмая егерская дивизия.
Фельдмаршал вздрогнул:
— Что за вздор! Как она здесь оказалась? Она же отправлена форсированным маршем под Москву и… и в семь утра должна вступить в бой.
— Все это так, мой фельдмаршал, но скрыть истину я не имею права. Дивизия вернулась в Вязьму.
— Что?! Прорыв? Отступление?! — вскрикнул фон Бок.
— Не могу понять, мой фельдмаршал. Армии сокращают фронт весьма эластично, а туда и обратно двести километров!
— Тогда саботаж! Уклонение от боя!
— Это исключается. Командир дивизии предан фюреру. У него крест с дубовыми листьями. Фельдмаршал уперся кулаками в стол:
— Тогда что же это? Что?!
— Я запрашивал командира дивизии. Он утверждает, что дивизия шла к Москве точно по дорожным указателям, а как очутилась там, откуда вышла, он в полном неведении.
— Безобразие! У вас нет в тылах порядка. Разберитесь. Виновных под суд трибунала! Под суд! Всех до единого… Всех!
Фельдмаршал, задыхаясь от гнева, шагнул к графину с водой и остолбенел. Из-под стола на него смотрела кошка. Жгуче-черная, совсем похожая на ту, которую солдаты пятой пехотной роты перед походом в Россию повесили на осинке.
— Господин комендант! Один билет. Лишь один билет до Берлина.
— Билетов нет и не будет.
Комендант с пшеничными усами сердито захлопнул оконце. Фриц Карке обождал немного и постучал опять. Оконце распахнулось. Комендант, увидев все то же рыжее лицо, закричал еще злее:
— Что стучите, болван! Я же сказал вам: билетов нет и не будет. Все поезда увозят раненых. Все! Фриц Карке ухватился за дверцу:
— Господин комендант. Я вас очень прошу. Я национальный герой Германии. У меня отпуск с личного разрешения фельдмаршала. Вот документ. И затем…
— Что затем?
— И затем я еду… на первую ночь, господин комендант. Вы понимаете меня?
Пшеничноусый комендант заулыбался, вознес над головой указательный палец:
— О-о! Как не понять! Это понимает каждый мужчина! И как она? Прекрасна собой?
Фриц Карке зажмурился, потряс головой:
— Ой, не спрашивайте, господин комендант. Необыкновенна! Я каждую ночь вижу ее во сне. И она от меня без ума. По числу писем моя Эльза заняла в нашей роте первое место, господин комендант.
— И давно вы женаты?
— Девятнадцатого июня, господин комендант.
— Выходит, женились еще до начала войны с Россией.
— Так точно, господин комендант!
— И почему ж вы остались без первой ночи?
— Торопился, как бы не опоздать на войну с Россией, господин комендант.
— Вы поступили сверхпатриотично, — сказал комендант. — И потому я достану вам билет. Стойте у окошка и не уходите.
Комендант вышел в другую комнату и вскоре возвратился, держа в руках отпускное удостоверение Карке и проездной билет.
— Можете ехать, егерь. Желаю вам приятной ночи! Фриц Карке садился в вагон с калеками из-под Москвы в беспамятстве. Перед его глазами была в эти минуты Эльза, милая пампушечка Эльза. Через два дня он обнимет ее, как только могут обнять руки истосковавшегося в окопах солдата. И она обнимет его своими нежными, еще никого не ласкавшими руками. О, это будет чудесная, полная неизведанной радости ночь! Уснет ли он? Нисколько. Он будет смотреть на милое, божественное создание, не смыкая глаз, целуя ее черные покорные глаза, ее загорелую, как у южанки, шею, ее словно точеные плечи, станет гладить, расчесывать пальцами ее длинные, русалочьи волосы, наговорит ей миллион горячих слов, расскажет, как тосковал по ней в окопах, как беспричинно ревновал ее к Отто, как ждал эту обжигающую сердце первую и неповторимую ночь. А она? Она припадет своей милой головкой к груди и тоже станет рассказывать, как страдала одна без него, с каким трепетом ждала писем, как молила бога, чтоб остался жив и невредим, с каким презрением отвергала домогания квартиранта Отто…
— Да когда ж ты, наконец, уснешь? — заворчал сосед по верхней полке. — И вертишься, и вертишься, будто у тебя в седалище кусок шрапнели.
— Ах, приятель! — вздохнул Карке. — Если б ты знал, куда я еду и что меня ждет…
— Господин доктор. Скажите, что с моей женой? Я только что с Восточного фронта. Я так к ней спешил! Я национальный герой Германии.
Бледный, измученный заботами доктор кивнул на стул:
— Сядьте. С какого вы направления? С Северного, Южного, Центрального?
— С Центрального, господин доктор. Из войск фельдмаршала фон Бока!
Доктор закрыл глаза:
— Ах, фон Бок, фон Бок! Друг моей юности Бок. Разошлись наши житейские направления. Я — простой доктор. Он — прославленный полководец, гроза Европы! На меня сыпятся неприятности, на него — Железные кресты. Да что говорить? Он еще в ту пору мечтал о крестах и славе. Помню, сидели мы в гамбургском пивном подвальчике…
— Господин доктор, что с моей женой? — не вытерпел Карке.
Доктор не открыл глаз. Редкие седые ресницы его не шевелились.
— После пятой или шестой кружки мы, помню, заспорили. Я стал доказывать: маленькой стране не нужны полководцы, ни к чему большая армия, ей некуда ходить походами да и ни к чему. Все равно ее разобьют, благополучие надо строить не за счет соседа, а своим собственным горбом… Он страшно вскипятился, обозвал меня барсуком, которому дальше своей норы ничего не видно. Я возразил. Он…
— Господин доктор. Умоляю. Скажите, что с моей женой? — протянул руки Карке.
— Ах, жены, жены! — вздохнул, пребывая все в том же устало-дремном состоянии доктор. — В тот раз мы спорили и о них. Фон Бок, помнится, говорил, что высшая миссия жен снаряжать в поход мужей и терпеливо ждать их. Я утверждал, что главная миссия жен рожать детей и воспитывать. Он твердил: война рождает патриотизм у женщин. Я что-то нес насчет разврата и прочего…
— Доктор, не терзайте меня. Скажите, чем больна Эльза Карке? Что с ней? Я так к ней торопился! Так торопился! После обручения я видел ее не больше часа. Не было даже первой ночи!
Доктор забарабанил пальцами по кожаному подлокотнику кресла:
— Странно, странно, молодой человек. Извините, вы кто ей будете? — доктор в первый раз посмотрел на сидящего перед ним посетителя.
— Как кто? Я ее муж. Фриц Карке. Прибыл в отпуск.
— А тот?.. Толстый, с этакой бычьей шеей? Разве не муж? Он навещал ее. Мы хотели и его в наш диспансер, но он, кажется, уехал в другой город.
— Нет, нет. Что вы, доктор! Какой муж? Это совсем посторонний человек. Штурмовик Отто. Он просто стоял у жены на квартире.
— Да, да. Я понимаю. Муж на фронте. В доме квартирант…
Карке встал. Слезы душили его.
— Доктор, пощадите. Одно лишь слово: чем она?.. Мы так любим друг друга!
Доктор тоже встал.
— Каждый перед тем, как войти в ту или иную клинику, в то или иное учреждение, читает вывеску. На нашем диспансере она, правда, не такая большая, броская, но, прочитав и эту малую, вы, национальный герой Германии, надеюсь, и без моей консультации поймете, какие болезни мы здесь лечим. Если не поймете зайдите.
Фриц Карке на консультацию не зашел. Эшелон с новым пополнением, с солдатами, не видавшими первой ночи, увозил его снова на Восточный фронт. И за трое суток, пока эшелон шел до последней прифронтовой станции, Фриц Карке не обронил ни слова. Только, когда выгрузились, он разыскал батальонного фельдшера и, назвав ему диспансер, где лечили Эльзу, спросил:
— Скажите, фельдшер: а через штору этой болезнью заразиться можно?
Фельдшер посмотрел долгим, изучающим взглядом на странного солдата и, так и не придя ни к какому выводу, сказал:
— Можно… Если муж долго на фронте.
— Очередное заседание "Благотворительного единения искренней помощи сражающемуся Адольфу" объявляю открытым, — сказал Гуляйбабка, сидя за столом городского особняка, пропахшего немецкой сбруей и эрзац-едою. — На заседании присутствуют: советник президента по ловле партизан Трущобин, начальник личной охраны Волович, помощник президента по свадебным и гробовым вопросам Цаплин, заведующий протокольным отделом Чистоквасенко, его преосвященство отец Ахтыро-Волынский. Все названные лица здесь. Имею честь приступить к делу. В последнее время фюрером и командованием германской армии издан ряд приказов и директив. Я позволю себе ознакомить вас с ними. Итак, документ первый. Приказ фюрера "Мрак и туман". Он гласит:
"После начала русской кампании коммунистические элементы и другие враждебные Германии круги на оккупированных территориях усилили свои выступления против империи и оккупационных властей. Масштаб и опасность этих подрывных действий вынуждают принимать против виновных лиц в качестве устрашения строжайшие меры. А именно.
Первое. На оккупированных территориях за совершенные гражданскими лицами не немецкой национальности преступления, направленные против империи и оккупационных властей и подрывающие их безопасность или боеспособность, смертная казнь…
Второе. За преступления, предусмотренные в разделе первом, следует, как правило, судить на оккупированных территориях только в том случае, если есть уверенность, что преступникам, по крайней мере главным, будут вынесены смертные приговоры и если судебный процесс и исполнение смертных приговоров могут быть осуществлены в кратчайший срок. В противном случае преступников, по крайней мере главных, следует отправлять в Германию.
Третье. Преступники, доставленные в Германию, предаются там военному суду только в том случае, если этого требуют особые военные интересы. Немецким и иностранным официальным органам следует отвечать, что они арестованы и состояние расследования не позволяет сообщить какие-либо дополнительные сведения".
— Блестящее правосудие, — проговорил Трущобин. — Цап-царап — и концы в воду.
— Прошу без комментариев, — строго сказал Гуляйбабка, отложив один документ и взяв другой. — Читаю извлечения из второго приказа главнокомандующего германскими войсками.
"Первое. Всем гражданам (без различия пола и возраста) настоящим запрещается хождение на лыжах. Нарушение карается арестом… Лица, обнаруженные постами на лыжах, будут, как правило, последними пристрелены.
Второе. Все имеющиеся у граждан (без различия пола и возраста) лыжные принадлежности, как-то: лыжи, лыжные палки, ремни и пр., должны быть немедленно сданы в ближайшую местную комендатуру или ближайшую воинскую часть…"
— Это что? И детские лыжи приказано сдать? — спросил Волович.
— Да, детские лыжи также представляют угрозу германским войскам, — ответил Гуляйбабка и взял новый документ. — "Приказ о саботажничестве при сдаче теплых вещей германской армии. При сдаче шуб и полушубков, а также и валенок было установлено, что часть этих вещей находится в несоответствующем виде к использованию. Это касается в особенности валенок, которые нередко сдаются в порванном виде. Поэтому строго приказываю всем бургомистрам районов, волостей и деревенским старостам, чтобы при сборе вышеназванных вещей в первую очередь были сданы самые лучшие и действительно годные для пользования. Оставлять таковые для пользования ими населению не разрешается. Населению для носки допускаются менее хорошие одежды…Бургомистры и деревенские старосты, которые не исполняют вышеупомянутого приказа, будут привлечены к ответственности и строго наказаны. За гарнизонного коменданта начальник команды штаба подполковник фон Ягвиц".
Гуляйбабка взял из стопы еще лист.
— "Приказ о сборе с населения потрубного налога. На основании распоряжения германского командования вводится налог на печные трубы, по 5 рублей с каждой печной трубы, независимо от размера строения, которое она отапливает". Читаю далее: "Распоряжение германской сельхозкомендатуры о поставке населением рыбы и раков для германской армии. По приказанию сельхозкоменданта надлежит помимо мяса, сала, яиц, зерна сдавать для нужд германской армии и рыбу в свежем виде. Раки приравниваются к рыбе. Шеф-агроном сельхозкомендатуры фон Ротт".
Гуляйбабка сложил все документы в папку.
— Остальные читать не буду. В них речь идет о поставках германской армии сушеных грибов, рябины, калины, малины и прочего и прочего.
— А крушину они не собирают? — спросил Цаплин.
— Нет, приказа о сборе крушины пока нет.
— Жаль, — вздохнул Цаплин.
— Чего жаль? О чем вы?
— Да не мешало бы, говорю, угостить господ русской крушиной. Прекрасное средство, я вам скажу. Действует сильнее жирной свинины.
Гуляйбабка погрозил Цаплину кулаком и, отпив из бокала глоток эрзац-минеральной воды, продолжил совещание.
— На повестку дня выносится второй вопрос: об итогах конкурса на лучшее оформление возка-кареты личного представителя президента. Слово предоставляется Воловичу.
— В жюри нашего внутреннего конкурса, — начал Волович, — поступило более ста предложений. Все их нет необходимости перечислять. Я позволю себе назвать лишь те, которые, на наш взгляд, отражают особенность времени и специфику нашей работы. Итак, оформление правой стенки зимней кареты предлагается посвятить оказанию помощи замерзающим солдатам рейха, сражающимся под Москвой.
— Какие призывы и аншлаги вы предлагаете здесь поместить? — спросил Гуляйбабка.
— Нами отобрано таких призывов и аншлагов семь, а именно: "Поможем, чем можем, замерзающим, коченеющим и дубеющим!", "Спасем доблестную армию фюрера от вшей, блох, тифоза и русского мороза!", "Согреем всех желающих цитатами теплых речей фюрера, Геббельса и других вождей рейха", "Напишем домой утешительные письма потерявшим конечности и отдавшим богу души в снегах под Москвою", "Покажем дорогу вперед и назад!", "Смажем уши, носы, пальцы и пятки жиром, скипидаром и все это задаром", "Поможем одержать победу над нательными и другими паразитами германского народа!"
— Подходяще! — сказал Гуляйбабка. — Но кое-что пересолили. Грубо. Не тонко. Придется подредактировать для немецкого звучания. Читайте дальше.
— Левую обшивку кареты предполагается оформить под общим аншлагом "Теплые вещи — не хомут и клещи. Утрем нос русской зиме дамскими чулками". Это предложение Прохора Силыча.
— Недурно! — похвалил Гуляйбабка. — Объявите ему мою благодарность.
— Слушаюсь! Объявим. Затем предлагается броско написать: "Утеплим замерзающего фюрера".
— Грубо. Оскорбительно для фюрера. Изъять! — строго сказал Гуляйбабка.
— Есть изъять! — поклонился Волович. — Вносится еще предложение написать на карете: "Даем консультации по обогреву в окопах, в домах, скирдах и согреванию бегством".
— Приемлемо, но последнее исключить. Грубо. В лоб…
— Слушаюсь! За оформление задней части возка-кареты первый приз присуждается Трущобину.
— Что им предложено?
— Трущобин предложил весьма оригинальное оформление — нарисовать на задней стенке баню с шайкой и веником, а под нею подпись: "Организуем каждому солдату фюрера русскую баню!"
— Оригинально, — отметил Гуляйбабка, — но надо добавить: "Даем только консультации". Как будет оформлен передок кареты?
— За оформление передка кареты третье место поделено между отцом Ахтыро-Волынским и Чистоквасенко. Они дали текст оформления в стихах, но почти идентичный. Отец Ахтыро-Волынский предложил двустишие:
"Чтоб избежать креста и гипса, пользуйтесь услугами БЕИПСА". Господин Чистоквасенко сказал об этом же несколько по-иному: "Хочешь целовать жену зимой и летом, пользуйся беипсовским советом".
— Оригинально, но тексту отца Афанасия надо отдать предпочтение. Он более сдержанный и весомый.
— Премного благодарен, — приподнялся священник.
— Не вы нам, а мы вам премного благодарны, — сказал Гуляйбабка. — И всем участникам конкурса большое спасибо. А как с каретой? Успели ее на сани поставить?
— Да, уже поставили!
— Хорошо! Я сегодня же просмотрю все тексты и прошу завтра же приступить к оформлению кареты. Нас ждет дальняя дорога.
— Куда, господин личпред?
— Не задавайте лишних вопросов, Чистоквасенко. У фюрера одна дорога, а мы, как вам известно, помогаем ему скорее дойти.
Солдату Карке на Восточном фронте чертовски повезло. Непобедимая сто восьмая егерская дивизия, в которой он воевал, была дважды разбита вдребезги, ее дважды выводили на «отдых» и пополняли "тыловыми крысами" — резервистами, маршевиками, и благодаря чему "национальный герой Германии" дважды за всю русскую кампанию помылся в бане, дважды выжарил в вошебойке белье и дважды спокойно поспал раздевшись. Правда, и во время этого «отдыха» был случай, когда пришлось выскакивать в одних кальсонах (ночью неожиданно налетели партизаны), но это, по сравнению с кромешным подмосковным адом, были семечки.
Пока Фриц Карке ездил в Берлин на первую ночь, сто восьмая егерская дивизия снова одержала "блестящую победу": в ее составе остались лишь номера полков. Все выжившие после "победоносного наступления" ждали, что их опять выведут на «отдых» и пополнение, но на этот раз начальство почему-то очень скупилось и держало остатки рот в окопах. Пуще того, инструкторы пропаганды ведомства доктора Геббельса все еще призывали солдат поднатужиться и парадно промаршировать по Москве.
Карке в присутствии геббельсовских пропагандистов делал вид, что поднатуживается, даже кричал: "Поднатужимся! Рванем! Тронемся!", но уходили ораторы и "национальный герой", как ленивый конь в постромках, опускал гужи. Он понимал, что из этого поднатуживания ровным счетом ничего не получится, что еще несколько дней таких дьявольских боев — и по Москве придется парадно маршировать разве что командиру дивизии и офицерам роты пропаганды, да и то в роли военнопленных.
На поднятие боевого духа мало действовали шнапс, Железные кресты, взбадривающие речи посланцев Геббельса. Всех угнетали страшный огонь Красной Армии и трескучие морозы. Одетые во что попало солдаты гнулись в окопах, как бездомные собаки. Жарко было только санитарам да солдатам похоронной команды. Они всю ночь не выпускали из рук носилки, ломы и лопаты. А когда не хватало могил и готовых воронок, долбить мерзлую землю посылали стрелков. По два-три человека от каждой пехотной роты.
"Национальный герой" Карке на эти могильные работы шел всегда с радостью, напрашивался на них нередко и сам. Он извлекал из этого сразу три выгоды. Во-первых, на копке могил отлично грелся. Во-вторых, у замерзших и убитых всегда что-либо добывал — то глоток шнапса, то пачку сигар, то "на память" какую-либо теплую вещицу. Теперь ему было не до сорока семи десятин. Самое главное, Карке удавалось побыть хоть несколько часов подальше от огня русской «катюши».
На рассвете пуля снайпера сразила лейтенанта Крахта, который вылез на бруствер и попытался посмотреть, далеко ли до Москвы. Это был восьмой по счету командир роты, убитый после Смоленска. Хоронить его вызвалась чуть ли не вся рота, но фельдфебель Квачке, оставшийся за командира роты, пресек этот благородный порыв каскадом гневной брани:
— Шкурники! Трусы! Подлые душонки! — кричал он, тыча в нос солдат толкушкой деревянной гранаты. — Хоронить рветесь. Лейтенанта оплакать. Но я ж вас, скоты, насквозь вижу. Теплые вещи почуяли на лейтенанте. Отсидеться в тылу вздумали во время утренней артподготовки. Не выйдет. Ни одного гада не выпущу из окопа. Это вам не во Франции лакать вино. Марш по местам! И огонь… огонь мне из пулеметов и автоматов. Противник не должен знать, что нас осталась жалкая кучка.
Солдаты, недавно прибывшие на пополнение роты из дивизии, расквартированной где-то во Франции, и совсем не привыкшие к холодам, сгибаясь по-собачьи, потекли вправо, влево по траншее. Разорвавшийся на бруствере снаряд подхлестнул их. Фельдфебель остановил лениво колтыгавшего позади всех Карке.
— Стать «смирно» и слушать приказ, — сказал фельдфебель, оттопырив ухо пилотки и прислушиваясь, не летит ли еще русская чушка.
— Стою «смирно» и слушаю, — вытянулся Карке.
— Именем фюрера приказываю, — заговорил фельдфебель, убедившись, что батарея русских умолкла. — Лично проследить, когда нашего покойного лейтенанта притащат с той высоты, где его пристукнуло, и не дать шакалам из похоронной команды растелешить его, то есть снять с него теплые вещи. Довольно им хапать. Они и так нахапали немало.
— Верно изволили заметить, господин фельдфебель, — подтвердил Карке. — Сам фюрер, наверно, дрожит без теплых вещей, а у них снизу меха, сверху меха. А за какие заслуги? Закопать мертвого и дурак сможет. Дай мне лопату, так я вам за милую душу закопаю всю дивизию.
Снаряд, просвистевший над головами, прервал монолог "национального героя", и, как только грохнул взрыв и осыпались комья, фельдфебель сказал:
— Так вот, Карке, именем фюрера приказываю: ни одна теплая вещь с лейтенанта не должна попасть в лапы зондеркоманды. Чернобурку, теплую куртку, меховую шапку, валенки, перчатки и прочее доставишь мне. Только чтоб скрытно, чтоб никто не узнал.
"Национального героя" бросило в жар и холод. Его опять грабили. Желанная чернобурка, которую он так мечтал послать любящей жене, ускользала из его рук. Вместе с ней уплывали куртка, валенки, теплые перчатки и многое другое, что он давно уже приметил на новом командире роты.
— Ты что молчишь? Отвечай! — тряхнул его за рукав шинели фельдфебель.
— Никак нет, — очнулся Карке. — Рад стараться! Все будет доставлено, только…
— Что только? Говори!
— Только я бы просил кое-что и мне. Я ведь тоже гнусь… у меня любящая жена и тетушка Клара.
— Не хнычь. И тебе достанется кое-что. Рубашка, теплые кальсоны…
— Благодарю вас, но я уже снял кальсоны с командира взвода. Мне бы, господин фельдфебель, перчатки.
— Черт с тобой. Уступаю тебе перчатки, — сказал примирительно фельдфебель. — Только смотри мне! Чтоб больше ни одну вещь не прикарманил.
— Ни в коем случае, — потряс головой Карке. — Как можно, господин фельдфебель, претендовать на ту вещь, которая понравилась твоему командиру и у которого, наверное, тоже есть любящая жена со штурмовиками на постое.
Фельдфебель вытянулся столбом и во всю глотку гаркнул:
— Смирр-на-а! За беспардонную болтовню вместо немедленных действий объявляю вам, солдат Карке, сутки окопного ареста.
— Яволь, сутки окопного ареста! Разрешите занять место в окопе?
— А приказ о снятии теплых вещей с лейтенанта ты забыл, скотина?
— Никак нет. Все помню. Чернобурка, куртка, шапка, валенки, перчатки…
— Ну так вот. Именем фюрера! На секретную операцию! Крру-гом! Шаг-гом… марш!
Карке повернулся кругом и, ударив каблуком о мерзлую землю, печатая шаг, потопал к солдатам зондеркоманды, которые уже волокли восьмого командира роты по заснеженной лощине. А фельдфебель, лично удостоверившись, что его подчиненный активно включился в борьбу за теплые вещи лейтенанта Крахта, зашел в блиндаж и при свете спиртовой плошки засел за письмо супруге, торопясь сообщить ей, что не позже как завтра утром он пошлет ей долгожданную русскую чернобурку.
Роту, которой остался временно, до прибытия девятого командира, командовать фельдфебель, всю ночь обстреливала тяжелая артиллерия. Карке был так нужен откапывать заваленных солдат, расчищать траншеи, но он явился только светлым утром. Причем был он пьян и, пока дошел с правого фланга до КП роты, раз десять выкрикнул: "Да здравствуют славные похороны полковника и лейтенанта!"
Увидев солдата пьяным и без теплых вещей, почувствовав недоброе, фельдфебель рассвирепел. Втолкнув Карке в блиндаж, он схватил его за грудки.
— Где теплые вещи? Пропил, скотина?
— Никак нет, господин фельдфебель. Его величество солдат Карке не соизволили пропить даже пуговицы со штанов покойного лейтенанта. Его угощали на похоронах какого-то нашего полковника, которого вчера ночью разорвало снарядом на части. Похороны были отличные. Шнапса — завались. Эрзац-колбасы сколько хочешь. Эрзац-сыра — хоть объешься. А похороны лейтенанта были дрянь. Скучно. Серо. Закопали, как собаку, и по рюмке не дали. Тьфу!
— Кончил? — зло процедил фельдфебель.
— Так точно!
— Где теплые вещи?
— Ах, теплые вещи! Вспомнил. Теплые вещи, господин фельдфебель, лично мной с покойного лейтенанта сняты. Он похоронен в одном исподнем.
— Мне наплевать, в чем вы его схоронили. Я вас спрашиваю, где с него теплые вещи? Где чернобурка, куртка, валенки?
— Все объясню, господин фельдфебель. Не волнуйтесь. Только вначале разрешите мне вздремнуть часочек. Я так хочу спать, господин фельдфебель! В голове шум, звон… Это же такие были похороны! Ах, побольше бы таких похорон!
Фельдфебель скрипнул зубами:
— Кусок идиота! Если ты сейчас же не скажешь, куда дел теплые вещи, я уложу тебя спать навечно. Ты понял?
— Все понятно, — ответил, трезвея, Карке. — Спать вечно желания нет. У меня, господин фельдфебель, любящая жена и был штурмовик на постое. Спешу доложить.
Карке, еле держась на ногах, вытянулся для рапорта:
— Господин фельдфебель! Все теплые вещи, мной снятые с лейтенанта, как-то: чернобурка, куртка, валенки, перчатки, дамская блуза и шерстяной бюстгальтер, чем господин лейтенант изволили оберегать одно важное место, реквизированы согласно инструкции… — Карке заглянул в извлеченную из-за пазухи бумажку, согласно инструкции ноль семь тысяч триста пятьдесят восемь, где, в частности, сказано, что меха и шерстяные вещи разрешается носить только господам офицерам. А так как… а так как…
— Что "а так как"?! — взвыл от нетерпения фельдфебель.
— А так как она, то есть ваша чернобурка, — продолжал рапортовать Карке, была на шее рядового, то есть на моей шее, то ее тут же и сняли.
— Идиот! Уродина! Зачем же ты повесил ее на шею? Я же тебе строго приказал держать все в секрете, подальше все спрятать.
— Так точно, господин фельдфебель! Она у меня хранилась строго секретно в собственных штанах. Но сгубил все проклятый сыр.
— Какой сыр? Что ты мелешь?
— Именно сыр, господин фельдфебель. Тот самый сыр, который ели на похоронах разорванного на куски полковника. О, если б это был настоящий сыр! Я бы, господин фельдфебель, доставил вам в целости все вещицы. Но сыр попался дерьмо. Нас всех, евших, в тот же час понесло в кусты. И вот тут-то и грянула беда. Хвост чернобурки заметили, и не успел я встать, как на меня набросились трое.
— И ты добровольно отдал им такую роскошную чернобурку?
— Никак нет, господин фельдфебель. Зная, что вашей супруге так нужен меховой воротник, я оказал отчаянное сопротивление. Я, господин фельдфебель, дрался с именем фюрера на устах. Одному расквасил нос, другому выбил скулу, третьему отгрыз ухо. Но силы были неравны. Меня связали и доставили. И куда бы вы думали? В полевую комендатуру. Там был обыск. Все теплые вещицы лейтенанта Крахта забрали, а меня за сопротивление военному патрулю втолкнули на сутки в холодный карцер.
— Так тебе и надо, скотина! — выругался фельдфебель. — Пулю б тебе еще в затылок!
— Ошибаетесь, господин фельдфебель. Меня в тот же час лично выпустил сам комендант и сказал: "Ступайте, воюйте. Солдаты, сворачивающие носы и откусывающие уши, нам нужны. Это наша национальная гордость! Дарю вам на память эту инструкцию и прошу быть посмелее. Если вам попадется еще подобная чернобурка, соболь, норка или на худой конец рядовая рыжая лисица, заходите ко мне лично в землянку".
Фельдфебель отвернулся, вытер нос кулаком. Карке поспешил к нему:
— Я вижу, вы не верите мне, господин фельдфебель. Но вот же инструкция. И личная надпись господина военного коменданта на ней: "На память храброму солдату рейха Карке от военного коменданта". Да вы возьмите, прочтите, господин фельдфебель. Ах, что за прелесть эта инструкция! Какие патриотические чувства она рождает! Вы только послушайте, господин фельдфебель: "Оставшийся без теплых вещей и тепла животных! Не считай себя обреченным. У тебя есть шанс выжить и доблестно победить проклятые русские морозы. Для этого тебе надо только одно: думать о фюрере. Дума о фюрере — это высшее тепло. Она тебя отлично согреет".
— Ослиная голова! — прохрипел, глотая слезы, фельдфебель. — Не могу же я жене послать вместо воротника думу о фюрере или инструкцию?
Карке до слез стало жаль плачущего по чернобурке фельдфебеля, и он, набравшись смелости, обнял его:
— Не убивайтесь. Не всех еще офицеров утащила зондеркоманда. Будут еще и лисы и чернобурки… И плюс к этому, господин фельдфебель, я по дороге из отпуска кое-что придумал.
Фельдфебель зло отшвырнул руку Карке, лязгнул затвором автомата.
— Прочь! Марш, скотина!
Карке нырнул из блиндажа. Ему тоже хотелось реветь с досады, что командир отделения его не понял, не оценил его патриотического порыва и что сам он тоже пострадал — лишился обещанных перчаток, но вскоре он успокоился и, послав к дьяволу всех фельдфебелей рейха, усевшись на ступеньке траншеи, заиграл в губную гармошку и замурлыкал:
Бюстгальтер на ухо,
Бюстгальтер на нос
И вот разрешился
С одеждой вопрос.
А если надумал
Погреться теплей,
В навозную кучу
Залезь поскорей…
Роняя голову, посвистывая носом и губной гармошкой, "национальный герой Великой Германии" сперва стал посапывать, а вскоре и совсем захрапел.
Заря вздрагивала от всполохов артиллерийских залпов. Бесилась метель.
Германским войскам на Центральном фронте было тяжко, но фюрер думал о них. Фюрер прислал им вагон петухов с французского насеста. Петухи были жаренные на сливочном масле и расточали такой щекочущий аромат, что генерал Шпиц не удержался от соблазна и собственноручно взломал ящик с надписью "Продукт для героев рейха".
Французский петух был удивительно смачен, и старик фон Шпиц, обгладывая ножку, подумал, что посылать такой деликатес окопникам, пожалуй, не стоит по двум причинам: во-первых, окопное быдло сыто и награбленным и, во-вторых, надо ли угощать это быдло курятиной, если оно не добилось под Москвой победы и кормит вшей черт знает где от Москвы.
Доводы складывались весьма утешительными, и генерал, подцепив вагон к хвосту эшелона с новыми калеками, отправил его в обратную дорогу — в Германию, фирме Вилли.
Все вышло превосходно. Французские петухи с новой биркой "куры с Восточного фронта" были проданы с, ходу. К двум миллионам марок, вырученным за сапоги с убитых, Шпиц-младший прибавил еще пятьсот пятьдесят пять тысяч марок. Но воистину говорится: не спеши хвалиться, что прытко везет кобылица. Она может и свалить.
Генерал Шпиц пренебрег этой мудростью древних предков и вскоре жестоко поплатился за это. Не успели берлинские обыватели доесть жареных кур "с Восточного фронта", как в штаб тыла четвертой армии поступила срочная телеграмма:
"Прославленная шестнадцатая армия генерал-полковника фон Буша, победоносно штурмуя непролазные новгородские болота, попала в районе Демянска в выгодное окружение, и героизм ее продолжается. В связи с этим фюрер приказал: ранее присланных вашей армии жареных петухов срочно переправить особо отличившимся героям рейха, сражающимся в окружении под Демянском, как личный подарок фюрера. Для вручения подарков фюрера снарядить делегацию, а вручение произвести торжественно по полкам и батальонам с привлечением оркестров и произношением вдохновляющих речей".
Генерал бросил на стол телеграмму и, обхватив седую голову руками, зашагал взад-вперед по кабинету.
— Речи, оркестры, трам-там барабаны… все это будет, но где взять жареных петухов? Проклятых петухов, чтоб они подохли? И надо же мне было пустить их в продажу! Еще полмиллиона марок захотелось положить в сейф. А теперь вот расхлебывайся, старый осел. Да и в главном интендантстве субчики хороши. Нет бы двинуть еще вагон с петухами: вези, генерал Шпиц, выручай увязшего в болоте фон Буша. Так нет же, ранее присланных им подавай. И кому? Жалким трусам, которые полгода топчутся на одном месте и не могут преодолеть какой-то злосчастный "Дунькин мох". О, я б их накормил курятиной! Однако же злись не злись, а проблему жареных петухов надо решать. И немедленно, пока не последовала новая грозная телеграмма, а за ней и вынюхивальщики гестапо.
Генерал решительным шагом подошел к столу, поднял телефонную трубку:
— Соедините меня с майором Сучке. Да, да, командиром карательного отряда. Это майор Сучке? Доложите мне, господин майор, сколько кур осталось у населения в районе действий нашей армии? Заодно и уток. Каких гусей? Вы их давно съели. На день рождения генералу не могли достать паршивого гусака. Сведения о курах давайте. Что? Кур тоже не осталось? Шакалы! Ихтиозавры! простонал генерал и бросил телефонную трубку.
Опустившись в кресло, фон Шпиц закрыл лицо руками. Ему почудилось, что перед ним стоит человек с короткими усиками и, потрясая кулаками, вопит: "Где тот вагон петухов, который я вам послал?! Куда вы его дели, генерал Шпиц?! Вы мошенник! Спекулянт! Я вас сгною, сдеру с вас лампасы и шкуру!"
— Будут, будут петухи, мой фюрер! — вскочил генерал и, вылетев в приемную, крикнул адъютантам: — Гуляйбабку ко мне! Достать хоть из-под земли. Срочно!
Доставать Гуляйбабку из-под земли всполошившимся адъютантам не пришлось. Он явился тот же час, как узнал о просьбе генерала, что весьма обрадовало последнего. Увидев Гуляйбабку, генерал обнял его, как старого приятеля, и подвел к столу, где уже стояли бутылка рома и ваза с яблоками.
— Садитесь. Садитесь, наш друг. Я вас так давно не видел! — говорил генерал, улыбаясь во весь рот и вертя плутоватыми глазами. — Вы, наш друг, совсем забыли старого генерала.
— Смею вас заверить, господин генерал, — приложил руку к груди Гуляйбабка, — я буду помнить о вас по гроб. Вы так много сделали для меня и "Благотворительного единения"! Мы, слава богу, сыты, обуты и помогаем фюреру.
— У фюрера помощников много, — вздохнул генерал, — а вот я пока что ломаю голову один. Проблема за проблемой. Словно дьявол их подсыпает из рукава. То босоножие солдат, то охрана тылов от партизан, то проблема крестов и могил, то зимняя одежда. А сегодня вот… — Генерал взял со стола шифрограмму и зло бросил опять на кипу бумаг. — Новую вот подсунули головоломку. Отправить в попавшую в окружение шестнадцатую армию вагон жареных петухов. А где взять этот вагон, если в районе действий армии не осталось ни курицы, ни петуха.
— Да-а, задача не из легких, — вздохнул Гуляйбабка, почуяв, к чему клонится дело, и холодея от одной лишь мысли, что генерал предложит эту петушиную проблему решать ему.
Так оно и вышло. Угостив гостя ромом и поговорив о том, о сем, незначительном и пустячном, старый мошенник без обиняков сказал:
— Я бы молил за вас всех святых, снял бы для вас со своей груди последний Железный крест, если бы вы решили эту злосчастную петушиную проблему.
— Русская пословица, господин генерал, гласит: рад бы в рай, да грехи не пускают, — ответил Гуляйбабка. — Я бы всей душой, сей момент бы кинулся решать вашу проблему, но, как вы сами изволили сказать, господин генерал, в районе действий вашей армии не осталось ни курицы, ни петуха.
— Но, может, вам нужны деньги? — предложил генерал. — Я вам дам много денег. Они, правда, пока что оккупационные, но когда мы захватим Москву и Урал…
— Благодарю вас, господин генерал, но у меня у самого накопился уже мешок этих оккупационных марок, и я решительно не знаю, что с ними делать. За них и дохлого цыпленка не купишь.
Генерал шумно высморкался в носовой платок, вытер готовые вот-вот прослезиться опечаленные глаза.
— Наш друг, не отказывайтесь. Не убивайте старика. Вся надежда на вас. Вы находчивы, энергичны… Тряхните, как это у вас называется, русская смекалка. Выручите. Снимите мою седую голову с плахи. За невыполнение приказа фюрер казнит меня. А я так хочу еще понянчить своих внуков!
Гуляйбабка задумался. Что сейчас важнее? Генерал Шпиц с отрубленной головой или генерал Шпиц живой? Конечно, потеря этого матерого интенданта урон для четвертой армии. Но не один же Шпиц у Гитлера. Сняв с поста одного, он сейчас же назначит другого, и еще трудно сказать, будет ли новый Шпиц так доброжелательно, без подозрений относиться к БЕИПСА. За спиной же этого старого Шпица пока живется неплохо. Выходит, попавшему в беду старику надо помочь. Но как? Где взять этих жареных кур, да ни много ни мало, а целый вагон? И почему именно вагон, а не два и не меньше? Хитрит что-то старый волк. Хитрит…
— А во всем виноваты эти мерзкие партизаны, — заговорил генерал, словно догадался, о чем подумал Гуляйбабка, — вагон с курятиной утащили. Целый вагон, который я так предусмотрительно для раненых берег.
— Партизаны? Утащили вагон жареных кур? Да что вы говорите, господин генерал? Как же им так удалось? Куда ж они его? Неужели прямо с вагоном и хапанули?
— Да. Прямо с вагоном и утащили. Стоял вагон — и нет вагона. Белым днем угнали. А все идиотская охрана виновата. Но погоди! Я кое-кого из этой вислоухой охраны вздерну на осинку. Я покажу им, как вагоны с продуктами охранять.
Гуляйбабка смотрел на генерала и думал: "Старый мошенник. Плут. Надувала. Спекулянт первой гильдии. Кому же ты врешь? Я же вижу тебя насквозь. Ты же угнал этот вагон с курятиной, а теперь валишь на партизан и вислоухую охрану. Чего доброго, и вздернешь на осинку безвинного. Надо же как-то спасать репутацию, заметать следы. О, если б я был всемирным прокурором и судил всех военных преступников! Я бы выстроил всех солдат захватнических армий и сказал бы им: "Солдаты! Вы кормите вшей в окопах, гложете, как голодные крысы, ржавые сухари, проливаете кровь за какой-то бред своих сумасшедших фюреров, а ваши господа генералы и фюреры спекулируют сапогами с убитых, воруют с вашей кухни рис и сосиски, угоняют вагонами награбленных кур. Сейфы их распухли от барышей… И так от войны до войны, от побоища до побоища измываются над вами. Вы изучаете после этих битв историю. Видите, что война была мошеннической, ради, кошелька и сейфа, и опять, и снова идете в атаку, и кормите блох, и гложете сухари… Так когда же вы очнетесь от летаргического сна? Когда перестанете быть скотиной, которую под грохот пушек гонят на бойню? Вы молчите. Вам стыдно. Или вы еще не верите, что генерал Шпиц утащил вагон с курятиной?"
— О чем вы так сосредоточенно думаете, господин Гуляйбабка? — прервал генерал молчаливый обвинительный монолог "всемирного прокурора".
— Я думаю, господин генерал, какой вы удивительно честный, порядочный человек. Доведись иметь дело с вагоном курятины какому-нибудь интенданту-мошеннику, разве бы стал он беречь для каких-то раненых курятину, да еще жареную. Он бы сам ее распетушил за милую душу и денежки положил бы в банк. А вы вот берегли. Честно берегли. Какая великая забота о человеке с поля брани!
— Вы правильно подметили, господин Гуляйбабка. Забота о солдате фюрера для меня самое великое, — генерал прослезился и провел платком по переносице. Лучше я умру с голоду, но солдат пусть будет сыт. Лучше я буду мерзнуть, как пес, но солдат пусть будет одет тепло!
"Врет и глазом не моргнет, старый хрен, — подумал Гуляйбабка, — ни голодным не сидел, ни раздетым не ходил. С первым морозом первым в русскую шубу залез. Но да как говорится: мели Емеля, твоя неделя. По глазам видно, не дают тебе покоя жареные петухи. К ним опять склонишь разговор".
И точно. Как коршун бросается после выжидательных кругов на облюбованную жертву, так и генерал, покружив со словоблудием над общим полем своих дел и вспомнив, что слишком замешкался, вдруг кинулся на то, что, собственно, и высматривал.
— Так что же вы мне скажете, господин Гуляйбабка, насчет кур? — сказал он, отбросив ко всем чертям разговоры о пище и одежде солдат. — Могу ли я рассчитывать на вашу помощь? И пожалуйста, без проволочек. У меня нет времени для ожиданий.
— Я понимаю ситуацию, господин генерал, вашу особую озабоченность судьбой окруженных, но я бы просил дать мне возможность до утра подумать.
— Думайте, господин Гуляйбабка. Думайте, — сказал генерал. — Вас ждет новый Железный крест и моя благосклонность.
Едва закончилась беседа с личным представителем президента, как на пороге кабинета главного квартирмейстера армии появился рыжий господин в лохматой дохе, увешанный кинокамерами и фотоаппаратами.
— Имею честь представиться! — щелкнул каблуками дамских бот господин. Корреспондент газеты "Фелькишер беобахтер". Разрешите доложить, господин генерал, о целях моего прибытия во вверенные вам тылы четвертой армии.
— Да, да. Прошу вас, — кивнул генерал, не вылезая из-за стола. Корреспондент слишком мал чин для генерала, чтоб вставать ему навстречу.
— Как вам, видимо, уже известно, господин генерал, — продолжал меж тем не в меру болтливый корреспондентишка, — шестнадцатая армия непобедимого генерал-полковника фон Буша в результате плановых маневров эластично сократилась в оборону, чем-то напоминающую форму мешка. Русские в пропагандистских целях считают это окружением, даже котлом, где остается только закрыть крышку. Дикая наивность. Азиатский абсурд. Доктор Геббельс во вчерашнем номере подверг это русское утверждение жестокому осмеянию и заявил, что под Демянском никакого котла нет, а есть нечто вроде выпуклости, так называемого эллипса, имеющего форму зоба плохо кормленной курицы. Вы слушаете меня, господин генерал?
— Да, да, я вас слушаю, — кивнул Шпиц. — Продолжайте.
— А продолжать, собственно, и нечего, господин генерал. Мы видим, что никакого окружения нет, а есть только зоб плохо кормленной курицы. Стоит же накормить эту курицу, как эллипс исчезнет, примет форму округлости, а следовательно, исчезнет и разговор об окружении.
"И этот о курах, — подумал генерал. — Мозоль бы тебе на язык с этими куриными зобами. Помешались вы там на них, что ли? Да кончай же ты болтовню, борзописец рыжий".
"Рыжий борзописец" словно догадался, о чем подумал генерал, и поспешил закончить:
— Итак, какой же напрашивается вывод? Вывод один. Зоб надо набить. И он, как известно из вполне авторитетных источников, уже набивается. Вчера меня вызвал доктор Геббельс и сказал: "Делегация четвертой армии везет находящимся в «зобу» героям рейха вагон французских жареных петухов. Ваш долг, господин корреспондент, как истинного арийца, заснять торжественную церемонию вручения подарков фюрера и написать вдохновляющий тыл и армию репортаж.
Генерал побледнел, руки у него затряслись. Конец. Могила. Теперь уже не спастись. Этот рыжий пес привяжется, и палкой не отогнать. Да и попробуй отвяжись, если сам Геббельс послал. Ах, колченогая сатана! Чтоб ты последнюю себе сломал. Сдохнуть бы тебе у фюрера в подворотне. А может, этот рыжий песик поболтает-поболтает и уйдет. Обнюхает, что надо, и хвост трубой. Но нет. "Рыжий пес" и не подумал уходить. Он подошел к столу, бесцеремонно уселся в кресло и, закинув ногу за ногу, повел дальше разговор.
— Как я себе мыслю, господин генерал, построить свой репортаж. Раннее утро. На заснеженном аэродроме эскадра транспортных самолетов. Тут же гора ящиков с французскими петухами. Возле горы вы — главный квартирмейстер армии. Взмах вашей перчаткой — и ящики с петухами грузятся в утробы самолетов. Вот и все, готово. Оркестр играет прощальный марш. Самолеты, сверкая свастикой, один за одним поднимаются в небо и берут курс на Старую Руссу и Демянск. Мы в небе. Под нами линия фронта. Русские зенитки открывают огонь. Красные истребители пытаются атаковать нас, но тщетно. Наши доблестные «мессершмитты» отгоняют их и уничтожают. И вот под нами уже белеют заснеженные Валдайские горы. Вы, господин генерал, сидите в кресле и, вспомнив слова русской песни, как бы издеваясь над русскими, радостно запеваете:
"Вот мчится тройка почтовая, вдоль по дорожке по столбам, и колокольчик, дар Валдая, гремит уныло под оглоблей, ах, извиняюсь, под дугой".
Шпицу стало дурно, не по себе. Ему хотелось схватить со стола мраморную пепельницу и обрушить ее на рыжую голову этого не в меру разболтавшегося, распевшегося геббельсовского идиота, но величайшим усилием он сдерживал себя, а идиот, пользуясь полным попустительством хозяина, все с тем же возвышенным пафосом продолжал:
— В то время, господин генерал, как вы поете, я в иллюминатор окидываю взором весь демянский «зоб» и, к великой радости, замечаю, что, оставшись в «зобу», мы не только не потерпели поражения, но, наоборот, сковали вокруг себя столько русских дивизий! От прилива великих национал-социалистских чувств, господин генерал, я тоже начинаю петь, а затем перехожу на сочинение стихов.
Фюрер знал: куры — не дуры,
Не жалел для них бобов,
И они ему с натуры
Дали тактику зобов!
Генерал, багровея и трясясь, встал:
— Господин корреспондент, беседа окончена. Если у вас будут ко мне вопросы, придите послезавтра. Я себя скверно чувствую.
Корреспондент подскочил:
— Как? Почему послезавтра? Мне же приказано завтра сделать репортаж. По плану доктора Геббельса мы должны на рассвете улететь. Доктор Геббельс ждет кинорепортаж из демянского «зоба». Он намерен немедля же запустить его по всем кинотеатрам Германии как образец неслыханной стойкости солдат рейха. О, это будет… — Господин корреспондент, я повторяю: беседа окончена. Я скверно себя чувствую. И к тому же завтра нелетная погода.
— Господин генерал! Этого не может быть. В небе ни облачка. Мы великолепно долетим. Я создам о вас бессмертные кадры. От зависти лопнут все интенданты рейха. На вас будет смотреть сам фюрер! Это такая честь, такая честь для национал-социалиста! За одну ее я бы полетел к черту в пекло. Я бы, господин генерал…
Генерал вышел из-за стола и сгреб корреспондента за облезлый воротник эрзац-меховой куртки:
— Пойдемте. Адъютант угостит вас отличным коньяком!
Проводив корреспондента Геббельса, генерал Шпиц решил послать прощальный привет третьей империи, обожаемому фюреру и, не дожидаясь гестапо, добровольно отправиться под березовый крест. Он был твердо убежден, что нет в мире человека, который помог бы ему выкрутиться из трясины, в которую его заманили французские петухи. Конечно, будь приказ о петухах приказом интендантов, он бы мог сунуть этим "тыловым крысам" вагон какого-либо трофейного барахла, и наверняка последовало бы распоряжение заменить кур кониной или эрзац-колбасой, но в том-то и трагедия, что приказ издан фюрером, а фюреру барахла не подсунешь и заменить кур на телятину из-под дуги его не уговоришь.
Теплилась надежда свалить исчезновение вагона с петухами на русскую бомбежку, но вот уже сутки, как назло, валил снег и самолеты со спасительными бомбами не появлялись. Генерал сейчас был бы рад и ночному налету партизан, меж тем и они что-то в последние дни не появлялись, будто знали, что генерал спер последний вагон с продовольствием и на станции им делать пока нечего.
В резерве на спасение оставался один Гуляйбабка, но надежда на него была дохлой, как крыса. Что может придумать Гуляйбабка? Где он достанет столько кур да еще в одни сутки? Так что решение о командировке под березовый крест было окончательным, и теперь генералу оставалось только выбрать средства, которые бы подвели под петушиной проблемой черту. Петлю, пулю в лоб, сигание с балкона генерал немедля же отверг, как ребячество и подходящий предлог для следователей гестапо. Утопление в ванне для него, старого человека, было тоже не ново. Экспертиза сразу определит, что захлебнулся преднамеренно.
Генерал с детства боялся крыс и постоянно возил с собой крысин. Он подумал, что, пожалуй, одного пакетика крысина для него было бы вполне достаточно, но снова останавливало это чертовское подозрение. Обнаружив в генеральском желудке крысиный яд, гестапо определенно начало бы следствие и вымотало бы кишки сыну и невестке. А кто же тогда будет продолжать род Шпицев?
Перебрав все популярные и малопопулярные у самоубийц средства, генерал Шпиц выбрал самое надежное. Он решил отравиться оригинальным способом… коньяком. "Общеизвестно, — рассуждал сам с собой генерал, — что алкоголь унес на тот свет не одну тысячу круглых идиотов. Одни утопали в винных чанах, не в силах выбраться из них, другие коченели в снегах, третьи напрочь сжигали себе желудки всяким эрзац-дерьмом, и все было шито-крыто, и никакому чиновнику в голову не приходило начать следствие. Так почему бы и мне не воспользоваться этим испытанным методом, благо и коньяк есть? Хватил кружку, другую, и капут. И будут похороны с почестями, и залп из автоматов, и пышный некролог в "Фелькишер беобахтер" с большим портретом и соболезнованием фюрера…"
Генерал не был пьяницей. Он пил умеренно, лишь в редких случаях и потому счел, что для полного капута ему хватит и одной бутылки. Однако петушиная проблема так расшатала его нервы, факт прощания с жизнью так его взвинтил, что свалила с ног только вторая бутылка. Сидя в мягком кожаном кресле и целуя фотокарточки сына и невестки, генерал, обливаясь слезами, что-то бормотал насчет продления славного рода Шпицев и чувствовал, как душа его и весь он сам проваливаются в какую-то зыбкую, темную яму, где ни звезд, ни месяца, а только мрак, мрак, мрак… Но что такое? Мрак вдруг рассеялся, испарился, и впереди показался залитый солнечным светом огромный двор, а по двору — о, какая радость! — бегают куры: белые, рыжие, черные, рябые и петухи… знакомые длинноногие французские петухи. А кто это сидит там на крыльце в пестрой юбке, цветастом фартуке и с военной фуражкой на голове? Ба! Да это же фюрер! Сам фюрер кормит кур. Бедный главнокомандующий. Ему теперь так много надо жареных кур для окруженных! В одну шестнадцатую армию нужен эшелон. А кур на дворе и трех ящиков не наберется. Но подожди, мой фюрер, подожди… я сейчас, сей момент тебе помогу. У нас много будет кур! Много! Тысячи! Миллионы! Все окруженные дивизии будут лопать только жареных кур.
Спотыкаясь, задыхаясь от охватившего волнения и горячего желания помочь фюреру, генерал Шпиц бежит в курятник, набирает в подол френча яичек пятьдесят, сто, двести, семьсот пятьдесят! Он пытается их высыпать в снарядный ящик, но ящик для такого количества яиц ничтожно мал, и тогда генерал бежит к автомашине, выгружает яички в кузов и, задрав френч, спустив брюки, умиротворенно закрыв глаза, усаживается на поклажу. С крыльца из-под лакированного козырька на него пристально и недоуменно смотрит фюрер. Вот он спускается с крыльца и, крадучись, будто боясь спугнуть, подходит к кузову грузовика. Ну конечно же он узнал главного квартирмейстера четвертой армии, но вот чем занят тот, никак не поймет.
— Что вы здесь делаете, генерал? — вдруг спрашивает фюрер строго и, кажется, злобливо.
— Мой фюрер! Я высиживаю кур для окруженных героев. Ко-ко-ко…
— Я награждаю вас Железным крестом, генерал! — произносит возвышенно фюрер. — Продолжайте сидеть!
— Хайль Гитлер! — закричал было в ответ генерал, но, вспомнив, что он не человек, а наседка, во весь дух закудахтал и замахал руками, как крыльями. Гитлер куда-то исчез, двор вместе с курами растворился в каком-то молочном тумане, и до слуха донесся чей-то удивительно знакомый голос:
— Господин генерал! Мой генерал! Да очнитесь же! Очнитесь! Что с вами?
Генерал встрепенулся, потряс головой, открыл глаза. Перед ним стоял перепуганный адъютант.
— Что со мной было? — спросил генерал, грустно глядя на пустые бутылки, которые так предательски подвели, и все еще не веря, что он снова на этом свете, в тех же цепких лапах забот о замерзающих, завшивевших и голодных окруженных.
— Вы очень крепко уснули, господин генерал, — ответил адъютант. — Я вас полчаса никак не мог разбудить. Вы кричали "хайль Гитлер!" и… и, извините, помахивая руками, кудахтали наседкой.
— Фу, какая мерзость! — выругался генерал и, потирая виски, потребовал: — Чаю мне! Крепкого чаю!
— Слушаюсь, мой генерал! Чай сейчас же будет подан, и смею доложить, к вам на прием прибыл господин Гуляйбабка.
— Отлично! Давайте чай и Гуляйбабку.
Личный представитель президента вошел в кабинет с бодрой улыбкой на лице. В душе генерала мелькнула надежда, и он впервые после того, как очнулся, поблагодарил судьбу за то, что она не прикончила его и дала возможность надеяться.
Гуляйбабка меж тем снял шапку и, слегка поклонясь, заговорил:
— Господин генерал! Движимый высоким чувством к рейху и лично к вам и проведя ночь в глубоком раздумье, я, смею сообщить вам, нашел тропку к решению вашей тягчайшей петушиной проблемы. Я не знаю, господин генерал, примете ли вы мое скромное предложение, удобно ли оно будет вам, но иного выхода из вашего тупика я, к глубочайшему сожалению, не вижу.
— И… и какой же выход вы предлагаете?
— Вас, господин генерал, могут спасти только эрзац-куры.
Генерал выпучил глаза:
— Не понимаю…
— Имею честь пояснить, господин генерал. Под эрзац-курами я подразумеваю весьма неглупых и весьма распространенных на европейском континенте птиц, а именно тех самых, которые кричат «кра-кра» и каждое утро летают на свалку.
Мертвенно-бледное, обрюзгшее от перепоя лицо генерала Шпица оживилось:
— Так, так… слушаю вас. Продолжайте, наш друг. И что же вы предлагаете делать с этими «кра-кра»?
— Я предлагаю, господин генерал, вместо французских петухов вручить окруженным героям этих «кра-кра», то есть жареных русских ворон.
— Ворон? Солдатам рейха? Да вы в своем ли уме? Какой же идиот нам поверит, что это французские куры? Да за эти штучки, господин Гуляйбабка, мы с вами в два счета угодим в гестапо.
— Напрасное беспокойство, господин генерал. Зачем называть вещи своими именами, если слова-синонимы есть.
Мы назовем этих паршивых ворон не так грубо, а изысканней, изящнее, ну, скажем, жареные рябчики от фюрера! Или белые куропатки от фюрера! Уверяю вас, что солдат, получивший такой подарок, из кожи вон полезет, чтоб отблагодарить фюрера. В огонь кинется с криком:
"Хайль рябчик фюрера!" Так что решайте, господин генерал, пока тучи ворон не улетели со свалки.
— Решаю и утверждаю! — сказал генерал. — Именем фюрера, огонь по воронам!
Транспортный самолет со свастикой и продырявленными боками шел на посадку. Два других, нагруженных подарками фюрера, рухнули еще на подходе к Демянскому котлу. Третьему, охраняемому четырьмя «мессершмиттами», удалось благополучно коснуться колесами Демянского аэродрома. И едва самолет остановился, заглушив моторы, и распахнулась дверь дырявого фюзеляжа, как грянул военный оркестр и по заснеженному полю прокатилась команда:
— Па-рад-д, выстроенный для торжественной встречи делегации с подарками фюрера, смирр-но-о! Равнение на самолет!
Длинная зеленая шеренга, прекратив толкотню и чесание, враз застыла. Высокий худющий генерал в кожаном пальто с черным меховым воротником и тесных лакированных сапогах, явно не по погоде, выхватив из ножен саблю, чеканя шаг, двинулся к самолету. Однако, пройдя несколько шагов, генерал вдруг остановился и так, не спуская поднятую выше носа саблю, застыл. В бомбовой воронке, припорошенной снегом, два укутанных в шали, посиневших на лютом холоде солдата пилили большой пилой убитую мерзлую лошадь. Они уже напилили себе полный мешок и теперь отрезали передние ноги.
— Встать! Смирно! — гаркнул генерал. — Вам что тут надо?
— Так что ноги, господин генерал, на холодец! — выпалил один из посиневших.
— Идиоты! Ослы! Политические олухи! — закричал генерал. — В такой торжественный момент пилят кобылу, С какого полка? Какой дивизии?
— У нас нет ни того, ни другого, господин генерал. Мы осиротели.
— Что значит осиротели?
— Так что мы ничейные, господин генерал! Бесприютные. Наш полк и дивизия, господин генерал, разбиты.
— За расхищение продукции и мародерство я обязан сдать вас под суд военного трибунала, — выпалил генерал. — Но, учитывая торжественность момента и то, что вы остались без командиров, приказываю; мешок конины немедля сдать на гарнизонную кухню, две задние булдыги отнести в мою машину, переднюю часть вместе с копытами разрешаю взять вам и шагом марш ко всем чертям!
Солдаты подхватили мешок с продукцией, а генерал, вскинув еще выше саблю, зашагал к самолету, к которому аэродромная команда уже подкатила трап.
Из самолета между тем вышли генерал Шпиц, Гуляйбабка, увешанный фотоаппаратами личный корреспондент доктора Геббельса и несколько сопровождающих высокое начальство офицеров. На Шпице было зеленое зимнее пальто на искусственном меху. На Гуляйбабке красовалась белая дубленая шуба, серые валенки выше колен и пышная шапка из зайца-русака.
Плечом к плечу (так пожелало начальство) Шпиц и Гуляйбабка двинулись по расчищенной дорожке полевого аэродрома навстречу начальнику окруженного демянского гарнизона. В трех шагах от него остановились, выкинули руки в приветствии: "Хайль!"
— Господин генерал! — слегка покачиваясь не то от ветра, не то от голода, начал рапорт начальник гарнизона. — Согласно вашей радиограммы, герои рейха, отличившиеся в демянском окружении, в количестве семисот тридцати двух человек собраны для встречи делегации с подарками фюрера. Рады видеть вас, господин генерал!
— Вольно, — сказал генерал и, увидев, что солдат, стоявших в строю, одолевает зуд, скомандовал: — Можно почесаться и закурить!
Команда старого, опытного генерала, знавшего как свои пять пальцев нужды солдат и особенно окруженных, была очень кстати. Герои демянского «зоба» сейчас же полезли под кепи, воротники, поясные ремни… Иные, прислонясь друг к другу спиной, стали тереться. Но были в строю «героев» и те, которых не могли вывести из ледяного оцепенения даже и вши. Глазами скотины, которую должны вот-вот стукнуть обухом по голове, смотрели они на все происходившее.
— Зачем вы их столько собрали? — кивнул на солдат генерал Шпиц. — Где взять столько подарков? Неужели вы не знаете, что фюрер прислал всего лишь один вагон, да и то два самолета с французскими петухами рухнули от русских зениток. Остались только куропатки. В таком случае выстроили бы лучше всех окруженных.
— Господин генерал, мы пошли на это вынужденно. Мы знали, что подарков фюрера вы привезете мало и многим достанется, как говорят в России, лишь от бублика дырка, но нам крайне важно поднять моральный дух солдат. Дело в том, господин генерал, что на днях русские подтянули к мешку, в котором мы сидим, две бригады черноморских моряков, а с моряками, как вам известно, шутки плохи. Нас могут смять. А чтоб не смяли, мы и собрали этот кулак. Сразу же, как только им будут вручены подарки, мы двинем этот ударный кулак в район предполагаемого наступления русских.
— Вы поступаете мудро, — заметил Гуляйбабка. — Солдат, съевший куропатку фюрера, наверняка сомнет пять русских моряков. Так я рассуждаю, господин главный квартирмейстер?
— Я в тактике боя слабо разбираюсь, — уклонился от ответа генерал Шпиц и обратился к начальнику гарнизона, совсем окоченевшему на морозе: — Извините, господин генерал, я совсем забыл представить вам своих спутников.
Представив поочередно своих немногочисленных членов делегации, Шпиц попросил выстроить окруженных «героев» рейха буквой П и спиной к ветру для произнесения речей и вручения подарков. Туда же велел поставить стол и портрет фюрера, что было исполнено довольно-таки быстро.
Не успели Шпиц и Гуляйбабка договориться, на сколько человек вручать одну «куропатку», как, поддерживая саблю, подбежал генерал и доложил, что «герои» рейха слушать речи и получать куропатки фюрера готовы.
Первым заговорил генерал Шпиц:
— Доблестные солдаты рейха! Сражаясь за Великую Германию, вы попали в беду, но мудрый фюрер думает о вас. Он прислал вам свой огромный подарок вагон превосходнейших французских жареных петухов. Эти петухи уже сегодня бы аппетитно хрустели на ваших зубах, бодрили бы ваш наступательный дух, но случилась беда. Проклятые русские зенитки сбили на подходе к вашему окружению два наших транспортных самолета, и таким образом вы, доблестные солдаты, остались без петухов. Но, но, но!.. Не падайте духом. Не все подарки фюрера сбиты. Фюрер прислал вам кроме петушатины… — генерал достал из поданного на стол ящика жареную ворону, потряс ею над головой, — вот эту великолепную птицу — серую куропатку. Трижды хох ему, нашему обожаемому фюреру, за этот превосходный подарок!
Гуляйбабка смотрел на вошедшего в ораторский раж генерала и думал: "Плут! Мошенник! Как складно, с каким неподдельным правдоподобием врет. Того и гляди, сам поверишь, что в его руке не вяземская ворона со свалки, а действительно куропатка. Что же тогда говорить мне, русскому человеку?"
— Господа! Окруженные герои рейха! — начал свою речь Гуляйбабка, едва генерал Шпиц под звуки духового оркестра и возгласы «хох» вручил первую ворону начальнику гарнизона. — Делегация русского "Благотворительного единения" БЕИПСА прибыла в демянский мешок, где вы героически сидите, выразить вам по этому поводу свое великое восхищение и вручить вам символические подарки. Мы отлично понимаем, что вам нелегко досталась эта победа, что вам приходится вести отчаянную борьбу сразу с тремя врагами: противник с фронта, голод и многочисленные паразиты, сидящие под вашими рубахами. Бейте их нещадно, не давайте им передышки. С вами фюрер. Победа будет за вами! Хайль Гитлер!
Гуляйбабка подождал, пока смолкнут крики "зиг хайль", и продолжал:
— Наше "Благотворительное единение", к сожалению, маленькое. Оно не могло прислать вам столько куропаток, сколько прислал фюрер. Поэтому я вручаю вам в лице господина начальника гарнизона символический подарок — русского рябчика в жареном виде! — Гуляйбабка достал из своего портфеля ворону в пергаментной бумаге, тряхнул ее за ноги: — Пусть этот рябчик вдохновит вас на борьбу с вашими кровными врагами!
Пока начальник гарнизона произносил ответную речь, генерал Шпиц отвел Гуляйбабку в сторону и сказал:
— Сейчас эта сухая жердь поведет нас угощать нашими же воронами. Откажитесь, сославшись на что-нибудь. Я не выдержу. Меня тут же вывернет наизнанку от этой дряни.
— Что вы, господин генерал. Как можно отказаться от куропаток фюрера. Это же политический скандал. Этим может заинтересоваться гестапо. Пышный обед в честь делегации с московского фронта запланирован корреспондентом "Фелькишер беобахтер" для репортажа.
— Черт бы обедал с этим корреспондентом! — выругался генерал и повернул к столу, с которого волком смотрел облепленный снегом фюрер.
…Туалет гарнизонной гостиницы был закрыт всю ночь. Там ревел медведем генерал Шпиц. После "куропатки фюрера" его выворачивало наизнанку. Он уснул только перед рассветом, но поспать ему не удалось. В шестом часу его разбудил адъютант:
— Господин генерал! К вам на прием рвется командир сводного батальона, которому вчера вручали подарки. В руках у него необщипанная ворона.
— Какая еще ворона? Что за чушь!
— Не могу знать, господин генерал. Он взбешен и заявляет, что такая ворона обнаружена почти в каждом третьем ящике и что якобы это подорвало моральный дух батальона.
— Кошмар! — воскликнул генерал. — Этого мне еще недоставало. Где Гуляйбабка?
— Спит в своем номере, господин генерал.
— Разбудите и срочно ко мне!
— Слушаюсь, мой генерал!
Гуляйбабка явился тотчас в полном сборе, будто и не был вчера на приеме. Генерал сразу же подступил к нему:
— Господин личный представитель президента. Я требую объяснить: почему чуть ли не в каждом третьем ящике куропаток оказалась необщипанная ворона? Вы что, это сделали нарочно? Чтоб погубить меня?
— Господин генерал, вы меня незаслуженно обижаете. Я предан вам до конца. Что касается каких-то необщипанных ворон, то я никакого злого умысла тут не вижу. Это вполне могло быть, господин генерал. Ведь мы так спешили! Ворон надо было убить, общипать, опалить, выпотрошить, зажарить… а людей в помощь моей команде, сохраняя секретность, вы изволили не дать.
— Все это так, но найденные в ящиках эти необщипанные стервы могут привести нас к катастрофе. Помилуй бог, если о них узнает личный борзописец Геббельса.
— Господин генерал, не волнуйтесь, улетайте себе спокойно. Необщипанных ворон и борзописца Геббельса я беру на себя.
Шпиц трясущимися от волнения руками отцепил со своего облеванного мундира Железный крест и протянул его Гуляйбабке:
— Возьмите. Это все, чем я могу вас отблагодарить за выручку. И, пожалуйста, укажите мне запасной выход. Я не хочу встречаться со скандальным хамом и видеть в его руках эту мерзкую «куропатку». Я могу остаться окончательно без нутра.
Гуляйбабка понимающе поклонился и взял обессиленного генерала под локоток:
— Рад проводить вас. Прошу!
Тотчас, как только генерал-майор фон Шпиц покинул через запасной выход демянскую гостиницу и спешно отправился на аэродром, Гуляйбабка занялся жалобщиком, осмелившимся поднять скандал по поводу подарка фюрера. Это был высокий, стройный офицер с проседью в висках (очевидно, от потрясений на фронте), назвавший себя командиром сводного батальона майором фон Крабом. Шинель на нем являла довольно-таки жалкий вид. Местами ее продырявили осколки, местами проел огонь костров. Полы пообтрепались. Словом, посмотрев на шинель, любой мог сказать: "А ты, голубчик, бывалый гусь. Война тебя била, била и недобила". В левой руке (правую господин майор где-то потерял) он держал необщипанную, уже начавшую протухать ворону.
— Подойдите ближе, господин майор, — сказал Гуляйбабка, сидя за генеральским столом, где со вчерашнего вечера еще стояли бутылки и тарелки с закуской. — Подойдите и изложите мне, офицеру гестапо, свою жалобу.
Майор отмолотил по паркету несколько шагов и, вытянувшись, заговорил:
— Господин офицер! Я очень рад, что имею честь изложить свою жалобу вам, офицеру гестапо. Моя жалоба касается не собственного живота или живота солдата. Она, по моему убеждению, имеет политическую окраску.
— Без преамбул, господин майор. Говорите короче. Я вижу в ваших руках не "Майн кампф" фюрера, а дохлую ворону.
— Об этой вороне и пойдет речь, господин офицер. В некоторых ящиках с куропатками фюрера при вскрытии мною были обнаружены вот эти вороны. Я считаю…
— Вы считаете, — прервал жалобщика Гуляйбабка, — что этих паршивых ворон подложил вам сам фюрер?
— Я так не думаю, господин офицер.
— Не думаете? — вскочил Гуляйбабка. — А что говорите? Вы не отдаете отчет своим словам. Вы предатель и изменник! Вы бросили тень на фюрера, на его подарок! Я вас расстреляю, как провокатора и негодяя!
Гуляйбабка выхватил ворону и, размахнувшись, ударил ею по лицу помертвевшего майора.
— Гад! Красный провокатор! Сейчас же садитесь за стол и пишите в двух экземплярах под копирку.
— Есть, господин офицер! — кинулся за стол жалобщик. — Что прикажете написать?
— Пиши! Я, командир батальона, собранного из разбитых под Демянском дивизий, майор фон Краб, торжественно заявляю, что никаких ворон в ящиках с подарками фюрера не было. Написали "не было"?
— Есть! Написал.
— Пишите дальше. Я, майор фон Краб, лично ел не ворон, а жареных куропаток, в которых я прекрасно разбираюсь. Куропатки фюрера были очень вкусными и жирными. Написали «жирными»?
— Дописываю. Есть!
— По поручению солдат и офицеров, победоносно сражающихся в окружении под Демянском, и лично от себя я, офицер рейха, майор фон Краб, горячо благодарю нашего обожаемого фюрера, а заодно и доктора Геббельса за огромную заботу о нас — окруженных. Находясь в Демянском котле, без продовольствия и теплой одежды, некоторые защитники рейха приуныли и думали, что фюрер бросил нас на голод и смерть, — диктовал Гуляйбабка, расхаживая взад-вперед по кабинету. — А между тем фюрер и не думал о нас. Он смотрел вперед. Его подарок, привезенный делегацией из четвертой армии, поднял наш дух, и теперь мы готовы сидеть в окружении сколько угодно. Написали "сколько угодно"?
— Есть!
— Справедливости ради, — диктовал далее Гуляйбабка, — должен сказать, что в одном из ящиков с куропатками действительно была обнаружена необщипанная ворона. Но мы, защитники третьей империи, знаем, кто подсунул нам эту дохлую ворону, знаем, кто шлет нам на фронт снаряды и бомбы, которые не взрываются. В нашем глубоком тылу — в самой Германии подпольно действуют предатели и изменники, которые выступают против войны, бросают палки в колеса фюрера и при этом кричат: "Еще год-два войны, и вся Германия получит вместо сорока семи десятин по три аршина!" Написали "по три аршина"?
Майор фон Краб насторожился:
— Не понимаю?
— Я повторяю: "Еще год-два войны, и вся Германия получит вместо сорока семи десятин по три аршина!" Так говорят саботажники войны и предатели. Вы поняли меня, фон Краб? Тогда пишите: "Но они не знают простой военной истины, что чем меньше нас останется, тем больше нам достанется. Землю мы завоюем. Каждому из нас все равно отмеряют сколько положено. На это нас вдохновляет фюрер и его великий подарок!" Все, господин майор. Подпишитесь.
— Есть!
Фон Краб размашисто расписался, встал. Гуляйбабка протянул ему копию заявления:
— Это возьмите с собой и сегодня же, перед боем, зачитайте солдатам. Исполнение проверит гестапо.
— Есть!
Гуляйбабка сунул фон Крабу ворону:
— А эту птицу, если хотите жить и получить сорок семь десятин, бросьте собакам.
— О, что вы! Зачем собакам? Я ее поменяю на шнапс.
Гуляйбабка двинул в приветствии руку:
— Желаю удачи! Хайль!
Солдату Карке не удался задуманный по дороге из Берлина на фронт личный бизнес. Его вскоре же поймали с поличным. Первоначально его намеревались судить при закрытых дверях, но к концу следствия в военном трибунале дивизии возникла идея провести в назидание солдатам открытый судебный процесс, что и было сделано.
По приказу командования на процесс привели по роте от каждого пехотного полка и по отделению от каждого тылового подразделения. Но так как занятая под здание суда церковь позволила вместить больше, командир дивизии распорядился выслать представителей от танкистов, артиллеристов, минометчиков и даже от авиации.
Обвиняемый Карке вошел в зал под охраной двух конвоиров, вооруженных автоматами, бодрой, молодецкой походкой, будто его вели не на суд, а на смену почетного караула. Одетый в новенький, только что с иголочки мундир с двумя Железными крестами на груди, он широко размахивал руками и, высоко взметая ногу, так лихо печатал шаг по бетонному полу, что искры сыпались из-под кованых каблуков. Подойдя к столу, за которым восседали толстый белокурый майор и тонкий, облысевший, с длинной гусиной шеей подполковник, Карке стукнул каблуками и гаркнул на весь зал:
— Господин судья! Господин военный прокурор! Рядовой пятой пехотной роты сто пятого пехотного полка Фриц Карке, имеющий два ранения в зад и одно в перед, прибыл, чтоб предстать перед судом за свои тяжкие злодеяния! Готов понести любую кару, установленную военным временем!
— Судебный процесс по делу рядового Фрица Карке объявляю открытым, распахнув пухлую папку, объявил майор и, не взглянув на обвиняемого, начал читать: "Рядовой пятой пехотной роты сто пятого пехотного полка Фриц Карке, тридцати трех лет, уроженец Берлина, Фридрихсштрассе, двадцать четыре, квартира восемь, женат, образование семь классов, не член национал-социалистской партии, обвиняется в совершении вымогательства и спекуляции по статьям сто тридцать девятой, двести пятнадцатой и семьсот десятой пунктов пятого и сорок шестого.
Судья сделал передых, глянул через голову обвиняемого на укутанных в разноцветные платки, одеяла и шали солдат, опять уткнулся в бумаги.
— Суть дела: рядовой Карке, находясь в окопах под Москвой, используя в корыстных целях затруднения войск с теплыми вещами, а также учитывая то обстоятельство, что солдаты нередко засыпают в окопах и, вовремя не разбуженные, замерзают, наладил добычу блох и продажу их в полках передней линии.
По данным следственных органов и собственному признанию обвиняемого, общий итог спекулятивных сделок и вымогательств на блохах за месяц преступной деятельности составил: деньгами — десять тысяч марок; вещами: чернобурок восемь штук, лисьих воротников — одиннадцать, теплых одеял — пятнадцать, валяной обуви — три пары, шерстяных платков — четырнадцать, дамских рейтуз, трико и бюстгальтеров — двадцать пять экземпляров. Продовольствия: шпиг — пять килограммов, сосисок — три килограмма, эрзац-сыра — два килограмма, эрзац-колбасы — два килограмма, мороженой конины — задняя часть и нога. Спиртных напитков: шнапса — десять литров, французского рома — пятнадцать бутылок, спирта чистого — канистра. Общая сумма блошиного бизнеса составила двадцать пять тысяч марок.
Судья захлопнул папку.
— В преступных махинациях, определенных упомянутыми статьями, принимал участие командир пехотного отделения фельдфебель Квачке. Однако, господа, учитывая, что последний накануне ареста отличился в бою, военный трибунал решил от судебного разбирательства обвиняемого освободить.
Произнеся это, судья наконец-то счел нужным посмотреть на обвиняемого и, найдя его на положенном месте и в приличествующей позе, обратился теперь к нему:
— Подсудимый Карке, понятны ли вам статьи обвинения, предъявленные вам?
— Так точно, господин судья! Я с ними ознакомился еще в тот день, когда господин прокурор изволили мне дать по морде за. то, что я скрыл от следствия две блохи, которые я выменял у ефрейтора Фриче на губную гармошку.
— Где и сколько раз вы получали по морде — это к делу не относится. Отвечайте по существу.
— Я уже ответил, господин майор, что я согласен по всем статьям, за исключением той, где говорится, что я занимался вымогательством. Смею заверить вас, господин майор, что это неверно. Я ни у кого ничего не вымогал. Многие приходили ко мне сами и спрашивали: нет ли у меня штучек пять — семь блох, чтоб ночью не замерзнуть. Вот я и давал им, как собратьям по оружию, от души. А что они благодарили меня за это, так какое ж это вымогательство? Это просто человеческая благодарность.
Карке перевалился с ноги на ногу, колупнул в носу.
— И еще одно, господин судья. В моем деле фигурирует задняя часть кобылы. Будто ее я тоже выменял на блох, Ничего подобного. Эту кобылятину я приволок в блиндаж по приказу командира роты. Будь он не скошен осколком шрапнели, он сейчас бы подтвердил, что, когда роте нечего было жрать, он меня лично посылал с ножовкой к мерзлой кобыле, валявшейся на нейтральной полосе. Я, господин судья, блестяще решил эту мясную операцию. Под ураганным огнем противника отпилил заднюю часть и две ноги на холодец обер-лейтенанту. Меня надлежало к награде. А мне вот всучили статью. За что же?
— Военный трибунал учтет все смягчающие обстоятельства, — ответил судья. Другие вопросы, просьбы есть?
— Никак нет, господин судья.
— Подсудимый, ответьте. Признаете ли вы себя виновным в предъявленном вам обвинении?
— Как не признать, когда все было, как и написано.
Судья заглянул в папку:
— На предварительном следствии, подсудимый, вы показали, что не знаете, сколько блох продали. Может, теперь назовете суду точное количество?
— О да, господин судья. Я подсчитал. В каждом полку я облошил примерно по сто солдат. Каждому солдату пущено под мундир по пять-шесть блох. Отсюда и общая цифра.
— А тылы, подсудимый? Почему вы укрываете тылы? — задал вопрос сидящий на краю стола прокурор, в котором Карке теперь узнал знакомого следователя (видно, он получил повышение). — Нам известно, что вы там тоже спекулировали блохами.
— Не смею отрицать. Кое-кому подпускал блох и в тылах. Но там дело шло туго. Тыловики ведь меньше коченеют.
— Как у вас возникла идея спекуляции блохами? — задал вопрос сидевший по правую руку судьи заседатель Норен.
— Блошиная идея, господа, возникла у меня на почве высокого патриотического духа! — выпалил Карке.
— Не юлите, обвиняемый! — стукнул кулаком по столу прокурор. — Не прикрывайтесь лживыми фразами о патриотизме. Отвечайте правдиво и точно.
— Не смею кривить душой, — вытянулся Карке. — Излагаю всю правду. Во время первого русского мороза, господа судьи, в блиндаже на правом фланге нашей роты задубело шесть превосходных солдат и один превосходный ефрейтор. На левом фланге проклятый мороз тоже натворил бед. Там замерзло тоже шесть превосходных солдат, но седьмой — ефрейтор, мой дружок, остался в живых. Я, конечно, на правах друга поинтересовался, как он спасся, и дружок мне по секрету сказал: "Наше спасение, приятель, в дружбе с паразитами, то есть блохами. Если хочешь сберечь все конечности и себя, запускай под мундир блох. С ними не уснешь, а значит, и не задубеешь". Вот тогда-то, господа судьи, я и понял, что эти мелкие паразиты могут доблестно служить Великой Германии и фюреру.
Судья махнул черной перчаткой:
— Обвиняемый, сядьте. Суд приступает к допросу свидетелей, но так как все свидетели в битве за Москву погибли и явиться в трибунал по вышеупомянутой уважительной причине не могут, суд приступает к слушанию сторон обвинения. Прошу вас, господин прокурор.
Прокурор поднялся на трибуну, оседлал нос черными роговыми очками, поводил, как гусь, сидящий в клетке, своей длинной шеей, заговорил:
— Господин судья! Господа, сидящие в этом зале! Прежде чем начать свою обвинительную речь, я просил бы всех вас внимательно посмотреть на грудь преступника, сидящего на скамье подсудимых. На ней две награды фюрера, а точнее — два Железных креста. За какие заслуги они получены рядовым Карке? Возможно, он первым кидался в атаку, первым шел на Москву? Ничего подобного. Он выменял Железные кресты на все тех же блох. В связи с этим я заявляю решительный протест и требую немедленно снять с мундира спекулянта паразитами высокие награды фюрера!
Судья в душе был полностью согласен с прокурором, но, соблюдая судебные ритуалы, порядок применения санкций к подсудимому, вежливо отклонил требование прокурора.
— Ваш протест, господин прокурор, — сказал он, учтиво поклонившись, — суд принимает к сведению, но удовлетворить ваше требование, к сожалению, не может. Подсудимый будет лишен Железных крестов лишь по приговору суда, когда будет установлено, что они получены шельмовским путем, то есть в обмен на паразитов.
— Я не удовлетворен вашим ответом и настаиваю, — нажимал прокурор.
Судья снова отклонил протест, и прокурору ничего другого не оставалось, как начать обвинительную речь.
— Господа! — сказал он. — Во всех войнах, во всех сражающихся армиях существовало правило, по которому солдату должно наступать или обороняться, обороняться или наступать, двигаться вперед или назад. Известно также, что разгром противника достигается лишь общими усилиями воюющих. Вспомним для примера боевую колесницу. Как ее тянули? Ее тянули все. Она двигалась…
Далее прокурор заговорил о том, как она и куда двигалась; зацепившись за колесницу, он пустился в пространный исторический экскурс, но подсудимый уже его не слушал. Увидев, что конвоиры, попавшие с мороза в тепло, сладко дремлют, а судья, измученный ежедневными процессами, и вовсе спит, уронив голову на бумаги, Карке решил, что настал удобный момент сбыть последнюю партию блох, не изъятых у него при обыске и хранившихся в новом солдатском медальоне с адресом на случай смерти.
Вытащив тихонько из кармана мундира медальон, он обернулся к сидящим позади двум солдатам и показал им его.
— Сколько? — спросил один из них.
— Штук десять, — прошептал Карке.
— Живые?
— Свеженькие. Последнего отлова.
— Ваша цена?
— Не до жиру. Сколько дадите.
Медальон с драгоценным товаром исчез в кармане солдата. Карке протянули фляжку со шнапсом и увесистый кусок эрзац-сыра. Остальное было не так уж сложно. Пока прокурор, уткнувшись в бумаги, говорил о боевой колеснице германской армии, которую якобы тянет вместе с солдатами и фюрер, Карке опорожнил фляжку и не спеша закусил. На голодный желудок его развезло. Помурлыкав себе под нос несколько походных песенок, он уронил голову на плечо конвоира и под убаюкивающую речь военного прокурора тихо захрапел.
Разбудил его стук кулака о стол и резкий голос: "Подсудимый, встать!" Карке подхватился. По залу медленно, степенно, будто на важных похоронах, двигалась длинная процессия солдат. Она несла к столу правосудия вещественные доказательства преступлений подсудимого. Вначале прошли солдаты с чернобурками, лисьими и кроличьими воротниками, потом понесли одеяла, валяную и кожаную обувь, дамский трикотаж и детские игрушки, старушечьи и девичьи платки, стариковские шубы, и в заключение солдат с короткой шеей, обмотанной женским чулком, поставил перед судьей банку с надписью «Блохен».
— Господа! — заговорил прокурор, когда солдаты, доставившие вещественные улики, удалились. — Перед вами неоспоримые факты преступления подсудимого Карке. Смеет ли он их отрицать еще раз или нет, нам неизвестно, но мне хочется задать подсудимому лишь один вопрос. Знаете ли вы, солдат Карке, кого вы грабили? Вы молчите. Вам нечего сказать. Вы, подсудимый, грабили своего же боевого собрата. Вы за какие-то три-четыре блохи брали ценнейшие вещи, многие из которых добывались подчас в тяжелых схватках.
Прокурор подошел к столу, взял старую овчинную шубу с четырьмя дырками на спине и показал ее залу:
— Вот перед вами шуба, принадлежавшая фельдфебелю Гросбаху. Он снял ее с плеч старика вначале мирно. Но едва надел на себя, как получил удар вилами в спину. Как видим, фельдфебель Гросбах пролил за эту вещь собственную кровь. А солдат Карке скупает ее всего-навсего за три блохи. Что это? Это не что иное, как мошенничество, дикий грабеж белым днем. Собственно, что об этом спрашивать, если сам подсудимый откровенно сознается в этом? Обратимся к его же дневникам.
Прокурор взял в руки маленькую записную книжку:
— Так, десятого ноября подсудимый делает такую запись: "Под Москвой стало дьявольски жарко и чертовски холодно. Жару поддают русские. Холод подпускает мороз. От жары вряд ли что поможет. Разве что собственные ноги. Ах как жаль, что у меня нет ног страуса! А что спасет от мороза? На мне же легенький мундирчик. Гнусь, как собака. Надо что-то придумать".
Прокурор перевернул три странички:
— Двумя днями позже подсудимый делает новую запись: "Хох фюреру! Придумал. Вчера на кухне раздобыл два мешка из-под картошки, прорезал дырки для ног и влез в эти мешки, надев сверху мундир. Сразу потеплело. Но проклятой ночью уснул и чуть не отдал богу душу. Спасибо русской «катюше». Она разбудила. Бежали три километра и хорошо согрелись".
Войдя в азарт, прокурор начал читать далее без выбора, все подряд:
— "Сегодня ночью на правом фланге роты задубел весь блиндаж. Остался в живых, да и то с отмороженной конечностью, мой старый приятель Глобке. Его спасли… о, кто бы мог подумать! Обыкновенные блохи. Глобке всю ночь ворочался, чесался, не заснул и уцелел".
"Не сплю вторые сутки. Меня все время гложет дума:
"А нельзя ли пустить блох на службу фюреру?" Сейчас ему так тяжело! Может, помогут блохи?"
"Сегодня у меня большой праздник. Запустил под мундир первого клиента первую партию блох. Пока бесплатно, а дальше даром ни блохи. Раз с землей ничего не вышло, надо поднакопить побольше марок".
"Блохи пошли в ход. Клиентов полно. Только успевай задирать рубахи. Все страшно благодарят и несут что попало — шнапс, мыло, эрзац-сыр, губные гармошки…"
"Вчера у одного ефрейтора выменял за пять блох лисий воротник. Хлюпик скулил: «Дорого». А самому, собаке, этот воротник достался вовсе бесплатно. Он содрал его с женщины, которую встретил на дороге".
"Спрос на паразитов все больше растет. Я не успеваю их отлавливать. С завтрашнего дня придется повысить цены. Конечно, клиенты взвоют. Но ничего. Не захочешь задубеть — купишь".
"Выменял три блохи на пуховую шаль и дамские рейтузы. Отослал первую посылку тетушке Кларе. Теперь ей надо соорудить посылку с продовольствием и теплыми вещами.
"Торговля блохами совсем приостановилась. Не до блох. Адский огонь. Контратаки. Сильно нажимает конница генерала Доватора. О, если б нам заячьи ноги!"
"Мы наконец-то остановились. Надолго ли? Русские дьявольски наседают. Молю бога, чтоб дали передышку. Снова бы пошли в ход мои милые, славные блохи".
"Морозы усилились. Пять солдат отвезли на кладбище, восемь — в лазарет с отмороженными конечностями. Я срочно возобновляю торговлю. Первая партия распродана за полчаса. Мой рюкзак не вмещает выручку".
"Сегодня был крупный разговор с фельдфебелем. О моем бизнесе он, собака, все пронюхал. Дал ему взятку — теплое трико и бюстгальтер. Придется теперь все половинить. Бесчестный мерзавец".
"На блошином фронте новая победа. Сегодня запустил восемь блох под мундир господина майора. Он тоже боится уснуть и замерзнуть. В награду дал бутылку рома, хотя мог бы заплатить и больше. Адъютант говорил, что у него награблено два чемодана барахла".
"Боюсь разоблачения. Живу мечтой. Одной мечтой. Как бы запустить блох под мундир…" — тут стоят точки и далее: "У этого гусака тоже много нахапано барахла, есть даже трофеи с храмов".
Прокурор оторвался от дневника, поднял глаза на подсудимого, который, казалось, забыв о суде, что-то жевал!
— Кто кроется за этими точками? Ответьте, подсудимый.
Карке встал, опустил глаза долу.
— Я вас спрашиваю. Отвечайте!
— Вы, господин прокурор. Извиняюсь!
Прокурор взметнул кулаки:
— Мразь! Грабитель! Вы потеряли облик доблестного солдата германской армии. У вас нет ничего святого. Именем закона я требую, господа судьи, для этого растленного типа смертной казни!
Перечисляя статьи, на основании которых грабителя Карке надлежало казнить, прокурор несколько раз обращался к судье, но тот так увлекся просмотром вещественных улик, главным образом чернобурок, что ни разу и не взглянул на обвинителя.
Ах какие это были славные чернобурки! Какие роскошные меховые воротники! Судья то дул на лежащий перед ним отливающий сизью мех, то ласково гладил его, как кошку. Потом пальцы левой руки правосудия как-то тихонько, по-рачьи уцепились за кончик хвоста и этак незаметно стащили чернобурку под стол, а затем также незаметно препроводили ее в собственный портфель.
Заполучив воротник, судья как-то сразу повеселел и, потеряв интерес к мехам, занялся теперь куклами, матрешками и прочими пустяковыми вещицами. Когда же иссяк интерес и к этим уликам, судья взял в руки коробку с надписью «Блохен», повертел ее, постучал по ней ногтем, и тут произошло нежданное. Крышка с банки свалилась, и блохи все враз сиганули на судью и заседателей. Ошарашенный судья вначале сделал вид, что ничего не произошло, но вскоре он не утерпел и начал ерзать, чесать то шею, то бока, то лопатки, а вслед за судьей заерзали, зачесались заседатели и даже прокурор, произносящий речь на отшибе.
Не выдержав атаки изголодавшихся блох, судья поспешно встал:
— Подсудимый Карке! Ваше последнее слово! Да не тяните. Короче! Так же быстро, как ловили блох!
— Совсем коротко, господин судья, — подхватился Карке. — Всего два слова. Не смею отрицать, я подлец, разбойник, грабитель, которого надо вздернуть на перекладину. Но прошу учесть, господин судья, что я патриот. Я использовал паразитов только во имя победы и обожаемого фюрера.
— Короче, Карке!
— Совсем коротко, господин судья. Я прошу сохранить мне жизнь. У меня любящая жена. Ей трудно. У нее квартируют штурмовики. Что будет с нею, если меня…
— Короче, Карке! — выходя из терпения, крикнул судья, которому было уже невмоготу от блох.
— Еще словечко, господин судья. Всего полслова. К ней, то есть моей жене, сейчас напрашивается на постой еще один штурмовик. Его тоже надо будет кормить. А без моих посылок…
— Суд удаляется на совещание! — оборвал судья и, подхватив портфель, из которого предательски торчал хвост чернобурки, рысью поспешил в алтарь для совещаний.
Приговор военного трибунала слушался стоя.
— "Именем третьей империи и фюрера, — читал возвышенно судья, все еще поеживаясь от блох, — военный трибунал в составе председателя трибунала майора Шторре, судебных заседателей Нормана и Штурмбумбахера, рассмотрел уголовное дело по обвинению рядового пятой роты сто пятого пехотного полка Фрица Карке в преступлениях, предусмотренных статьями сто тридцать девятой, двести пятнадцатой и семьсот десятой пунктов пятого и сорок шестого, признал подсудимого Карке виновным по всем статьям за исключением пунктов пятого и сорок шестого, и постановляет. Пункт первый. Руководствуясь законом, рядового Карке лишить Железных крестов, как приобретенных незаконным, мошенническим путем, а именно путем обмена на блох-паразитов".
Судья подождал, пока конвоиры сдерут с мундира обвиняемого кресты, и продолжал:
— "Пункт второй. Военный трибунал приговаривает подсудимого Карке за грабеж своих боевых товарищей к высшей мере наказания — смертной казни!"
Зал качнулся, тяжко вздохнул. Судья, воспользовавшись шоком зала, почесался и снова повторил:
— "К высшей мере наказания — смертной казни! Однако, учитывая то, что паразиты, а именно — блохи использовались в интересах защиты солдат рейха от замерзания, а также то, что прибыль от продажи блох подсудимый отправлял жене домой на содержание доблестного офицера гестапо, а также учитывая чистосердечное признание и высокий патриотический дух подсудимого, военный трибунал, руководствуясь статьями пятой и семнадцатой, признает солдата Карке невиновным и освобождает его из-под стражи!"
Карке, не помня себя от радости, крикнул: "Хайль паразитам!" — и полез было к судье через стол целоваться, но судья остановил его жестом руки:
— Минуточку! Еще не все. "Пункт третий. Военный трибунал считает необходимым возбудить ходатайство о награждении рядового Карке за спасение солдат рейха от замерзания медалью "За зимовку в России". Военный трибунал будет также просить командование распространить с помощью листовок и бесед опыт рядового Карке во всех полках дивизии, полагая целесообразным придать этому движению организованный характер вплоть до специальных блошиных команд".
Карке выносили из зала на руках. Судьи занялись трофеями.
Проснувшись рано утром и выглянув из землянки, Карке увидел траншею, усыпанную листовками, как видно разбросанными ночью с советского самолета. По траншее, согнувшись, бегало несколько солдат вместе с фельдфебелем. Они собирали листовки и бросали их в костер, разожженный прямо в траншее.
Пригибаясь от свистящих над траншеей мин, Карке почесался и нагнулся, чтобы взять и прочесть листовку, но его заметил фельдфебель и крикнул:
— Не читать! В костер вражескую пропаганду! В костер!
Карке присоединился к солдатам своего взвода и начал собирать довольно-таки большие и красиво напечатанные листовки. Ему так хотелось прочесть, что в них написано, но в траншее было еще темно, и он от души позавидовал тем солдатам, которые собирали листовки ближе к костру.
Жег "вражескую пропаганду" сам фельдфебель. Он бросал подносимые солдатами охапки в костер и не отходил до тех пор, пока не убеждался лично, что все сгорело и прочесть ничего невозможно. А чтобы солдаты не ухитрились припрятать листовки, он время от времени грозно на них покрикивал:
— Всякого сукина сына, у кого окажется листовка, самолично сдам в гестапо, расстреляю на месте, как собаку, вздерну на первой же перекладине.
— Напрасно беспокоитесь, господин фельдфебель, — сказал Карке, подойдя к костру с охапкой листовок. — Наша преданность фюреру, Геббельсу и прочим обожаемым руководителям вам хорошо известна, и мы давно уже доказали, что служим верно, как псы. Да вы и сами посудите: разве стали б мы, ваши подчиненные, сидеть тут в мерзлых, вшивых окопах без этой песьей преданности. Дудки! Мы давно бы подняли руки и ушли в плен, тем более что тот солдат из нашей роты, что сбежал на прошлой неделе, дважды кричал оттуда в рупор и сообщал, что жив-здоров и что его неплохо кормят.
— Прищеми свой собачий язык, Карке, и скройся с моих глаз, — сказал фельдфебель. — От тебя больше вредной болтовни, чем патриотизма, и будь у меня хотя бы один факт, я б тебя сию же минуту сдал в гестапо.
— Фактов не ждите, господин фельдфебель. Их не будет, ибо солдат Карке не просто солдат, а, как вы сами знаете, национальный герой Германии.
— Солдат Карке! — крикнул выведенный из терпения фельдфебель. — Я что вам сказал? Вы забыли?
— Никак нет, господин фельдфебель. Вы сказали мне прищемить свой собачий язык, хотя он у меня и не собачий, и скрыться с ваших глаз.
— Исполняйте!
Карке круто повернулся кругом и, высоко поднимая ногу, молотя каблуками по мерзлой земле, зашагал в землянку.
В небольшой первобытной пещере, пропахшей ружейной смазкой, портянками, окровавленными бинтами и другими запахами, от которых воротило нос, сидели все солдаты, собиравшие листовки, и при свете двух спиртовых плошек молча занимались своими утренними делами. Одни переобувались, другие, раздевшись до пояса, обрабатывали ногтями и молоточками рубцы в рубашках, третьи грызли сухари, четвертые торопились до дневного сражения написать письма.
Старое, обогретое ночью место в углу на соломе оказалось занятым (там чесался солдат-новобранец, купивший за сухарь блоху), и Карке уселся у входа в землянку, завешенную плащ-палаткой.
— Кончили с листовками? — спросил один из солдат.
— Кончили, — ответил Карке.
— Все сожгли?
— Все.
— Где же все, когда за траншеей валяются, перед бруствером…
— Не ори, а то фельдфебель и под пули погонит собирать, — сказал солдат, купивший блоху.
— Нет, туда он не погонит, а вот в траншеях он их как огня боится. Видать, что-то в них было написано непустячное. Карке, ты не читал, что там написано?
— Нет, не читал. Не знаю. Пропагандой противника не интересуюсь. Случайно видел лишь несколько слов, когда листовка горела. Но там все вранье. Пишут, что Гитлер жулик и бесчестный игрок, что карта его бита и он все равно войну проиграет. А больше ничего и не заметил.
— Не интересуюсь, — Карке достал из голенища половинку листовки. — Оставил вот лишь клок, как хорошую папиросную бумагу. А тут вовсе и читать нечего. Сплошная брехня. Пишут, будто бы фюрер в сто раз уменьшил свои потери. А разве это правда? Разве в сто? Ну, например, в нашей роте. Сколько мы под Москвой потеряли? Было нас сто двадцать человек, а осталось двадцать. Разве это в сто раз? Это же всего каких-нибудь восемьдесят пять — девяносто процентов. А если учесть, что наша храбрая рота много раз пополнялась, то и вовсе наши потери совершенно ничтожны.
Карке аккуратно, ровными дольками свернул листовку и разорвал ее на четыре части.
— Так что и вам не советую брать листовки, — сказал он наставнически. Разве только подбирайте на курево, если хорошая бумага. Ни пса в них нет интересного. Вот в этой, к примеру, пишут: "Гитлер неслыханный обманщик немецкого народа. Он обещал вам взять Москву до наступления холодов, а взял ли он ее? Увы! Вы гнетесь в окопах, как бездомные собаки, спите на холодной земле, а на ваших постелях в Германии с вашими женами спят хахали-штурмовики". Ну скажите, не брехня ли это? Самая настоящая брехня. Я, например, доподлинно знаю, что штурмовики, которые квартируют в моем доме, не спят с моей супругой, а только изредка ее развлекают. Да и одет я прилично. На мне шерстяная юбка, байковая кофта… Так что в листовке сущее вранье.
Плащ-палатка, которой был завешен вход в землянку, с шумом приподнялась, и цепкая рука фельдфебеля выхватила из рук Карке обрывок листовки, а другая ухватила побледневшего беднягу за шиворот.
— А-а! Попался, субчик. Попался, скот, — просиял фельдфебель. — Вот теперь-то ты не отвертишься, от гестапо не улизнешь. Идем-ка, я тебя лично куда следует сдам.
Карке послушно вылез на карачках из землянки, отряхнувшись, сказал:
— Верно, господин фельдфебель. Правильно поступили. Благодарю. Успокоили вы меня. А то я так волновался, так переживал!
— О чем ты?
— Да как же. На зорьке вот-вот начнут артподготовку русские, и я мог запросто угодить под снаряд. Теперь же, слава богу, мне опасаться нечего. Вы меня уводите в тыл. Я только и мечтал об этом. Один-то я уйти не мог.
— Ах, вот оно что?! Значит, ты нарочно взял листовку в надежде, что я увижу, сдам тебя в тыл и ты таким образом смотаешься с передовой. Не выйдет. Будешь сражаться. Марш в окоп! Я один пойду и доложу о тебе.
— Вы, видимо, забыли, господин фельдфебель, что во взводе есть телефон, лениво зевнул Карке. — Я могу позвонить и сказать, что вы придумали себе предлог и сбежали от артогня.
Фельдфебель остановился:
— Да, от тебя, скотины, всякое можно ожидать. Придется пойти на уступку, как-либо твое моральное разложение замять. Словом, давай сделаем так. Ты мне отдашь чернобурку, которую сегодня выменял на чесотку, а я…
— Какую чесотку? — вытаращил глаза Карке.
— Не хитри. Я все знаю о шулерстве твоем. Теперь ты распространяешь от замерзания не блох, а чесотку. За нее и чернобурку получил. Так что давай ее и не раздумывай, иначе за чтение листовки останешься без головы.
Карке расстегнул шинель и, достав из-под мундира чернобурку, протянул ее фельдфебелю:
— Держите, господин фельдфебель. Так и быть. Выручу вас. Надо же вам как-то украсить супругу, чтоб и у нее квартировали штурмовики.
Фельдфебель схватил чернобурку, прижал ее к груди, потом, как заправский скорняк, подул на нее. Глаза его загорелись дьявольским счастьем.
— О мой бог! Какой мех! Какая теплота! Карке, ты останешься тут за меня, а я на почту. Скорее на полевую почту. О мой бог!
Фельдфебель выскочил из траншеи, пригибаясь, пустился в тыл. И в это время… И надо же быть такому! Раскололось небо, разлетелась в комья и прах земля, тысячи железных цепов и кувалд замолотили по заснеженным перелескам и полям. Всепожирающий огонь метнулся справа налево, в глубину, и при свете его Карке вдруг увидел своего фельдфебеля. Его подбросило в дыму и грязи, рвануло и опустило на черный снег.
От Квачке остался только кусок сапога, рядом с которым лежал хвост от чернобурки.
По всполохам сотен артиллерийских зарниц, по обвальному грохоту адских «катюш», по реву заведенных танков было видно, что "национальным героям" сто восьмой егерской дивизии и всего фронта будет тяжко.
Ранним декабрьским утром на Старой Калужской дороге разорвало фугасным снарядом геббельсовского пропагандиста. Разорвало в клочья. От несчастного остались лишь лоскут одеяла, которым он был утеплен, и листок речи, с которой он собрался выступить перед отходящими на запад солдатами пятой роты сто пятого пехотного полка. А так как в роте теперь не осталось ни одного командира, а заодно и фельдфебеля (все они доблестно полегли во славу фюрера под Москвой), то военная чародейка-судьба выбросила на гребень волны "национального героя" Великой Германии рядового Карке.
— Доблестного пропагандиста надлежало бы похоронить со всеми почестями, сказал "национальный герой", собрав в колонну остатки роты. — Именно с почестями, как этого и требует воинская субординация, но, видит бог, хоронить нам нечего. От нашего вдохновителя осталось лишь одно воспоминание. Возьмем же на память хоть этот клок одеяла и отошлем эту святую реликвию его разнесчастной супруге. Пусть этот клок одеяла утешит ее в безутешном горе. Вообще-то я должен сказать, что вашему пропагандисту чертовски повезло. От него хоть это осталось, а вот от десятого командира нашей роты, как вы знаете, мы ничего не нашли, так что бедная супруга нашего десятого ротного осталась без семейной реликвии. Не знаю, хорошо это или плохо, но я не смог удержаться от проявления жалости и послал молодой вдове на утешение пуговицу от собственного мундира, якобы найденную в той воронке, где остался ее любящий Карл.
Солдаты хором подтвердили, что Карке поступил правильно, и он, ободрясь, продолжал:
— Словом, вопрос о почестях решен сам собой, что же касается той беседы, которую было собрался проводить с нами покойный господин майор, то вы за нее не волнуйтесь. Сохранился листок с тезисами, и беседу по нему проведу я. Прошу повернуться спиной к русской метели, высунуть из-под платков уши и слушать ободряющую речь покойного господина майора.
Карке развернул опаленный взрывом листок, повысив голос, начал читать:
— "Сукины сыны! Шкурники и жалкие трусы! Вшивые зайцы! За что вас кормят? За что так тепло одевают и обувают? Я по вашим глазам вижу, что вы, мерзавцы, заражены пессимизмом". Это, извиняюсь, не я вижу, а господин покойный майор видит. То есть он уже не видит, а ранее видел. "Вы больше печетесь о собственной шкуре, чем о победе. Вы наивно думаете, что мы разбиты и отступаем. Но тот, кто так думает, предатель и изменник рейха. На самом деле мы не отступаем, а ведем грандиозное наступление назад. Это наше грандиозное наступление неизбежно приведет нас…" — Карке повертел листок в руках, заглянул на обратную сторону; сказал: — На этом тезисы господина майора кончились, вернее, их оторвало осколком русского снаряда. Жаль.
На левом фланге поднял руку солдат, укутанный в конскую попону:
— Вопрос можно?
— Хоть двести, — ответил Карке.
— Скажите, пожалуйста: почему господин покойный пропагандист считает наше отступление из-под Москвы наступлением?
— Почему это он так считает, это мне, к сожалению, не известно, но лично я знал одну женщину, которая, ссорясь с мужем, всегда пятилась назад и при этом царапалась. Знал я также и одну собачку, которая успешно применяла эту тактику. Она яростно гавкала на своего противника, а сама тем временем пятилась в свою подворотню. Так что вполне возможно, эти и им подобные примеры и послужили господину покойному майору доводом назвать наше отступление наступлением. А возможно, этот новый военный термин "наступление назад" вовсе и не принадлежит господину покойному майору. Не исключено, что это открытие сделано и самим верховным командованием. Но давайте не будем гадать на кофейной гуще, а обратимся лучше к своим насущным задачам. Что нам нужно во-первых? Во-первых, нам нужно хорошо почесаться и поесть. Но так как поесть нам нечего, то остается вопрос о чесании. С этих минут я, как ваш новый командир, разрешаю вам чесаться в строю и вне строя. Чешитесь на здоровье, сколько кому необходимо. Во-вторых, поскольку по всему нашему фронту идет грандиозное наступление назад, всем надо подумать о вкладе нашей роты в это грандиозное наступление. Конечно, если бы разгромленные нами русские не захватили под Москвой нашу технику, мы теперь наступали бы назад высокими темпами, а так как мы теперь наступаем пешком, высшее командование, вероятно, и вполне законно, нами недовольно. Что же нам сделать, чтоб резвее наступать? В нашей роте из механизированной техники осталась лишь одна бельгийская кобыла. Что же нам с ней делать? То ли использовать ее как тягу для наступления назад, то ли пустить в котел для поддержания бодрости желудка. Лично я за бодрость желудка, но вот закавыка. Успеем ли мы съесть кобылу? Не захватят ли нас русские вместе с кобыльим рагу?
— Отходить надо! Отходить! Русские наседают! — зашумели солдаты. — Не до вареной кобылы!
— Мудро! Молодцы! Хвалю за бодрость духа и понимание задачи! — выкрикнул Карке. — А теперь слушать приказ об отходе, извиняюсь, наступлении назад.
Карке протоптал своими большущими соломенными ботами дорожку в намете на дороге и, пройдясь по ней, взмахнув рукой, всунутой в женский чулок, начал отдавать приказ:
— Разгромленный под Москвой противник пытается догнать нас на лыжах и танках, но это ему не удается. Пятая пехотная рота сто пятого пехотного полка отходит, извиняюсь, наступает назад на Сухиничи сверхдоблестно и организованно. Темп ее марша назначаю на сегодня пятнадцать километров в час.
— Ужас! Сумасшествие! Карке, побойся бога! — раздались голоса. — Мы же выдохлись. Еле тащим ноги.
— Смирно! Не пререкаться! — крикнул Карке. — Командование роты в моем лице знает, что приказывает подчиненным. Для ускорения темпа нашего наступления назад мы используем имеющуюся в нашем распоряжении тягу, а именно бельгийскую кобылу. Сейчас я сяду на нее верхом, вы же привяжете к ее хвосту веревку, возьметесь за нее и блицкриг назад! Мы удивим весь фронт. Мы покажем экстра-класс наступления! Вопросы есть? Нет вопросов? Тогда хайль Гитлер! Вперед за хвостом кобылы! Но, стоп! Вначале запомните текст песенки, которая поможет вам быстрее наступать назад. Я не артист, но постараюсь спеть более доходчиво. Слушайте же:
Пока Эм ждет и не забыла,
Пока ты ходишь с головой,
Вперед к победе, дойч кобыла,
Скорей назад, назад домой!
Где нет чесотки,
Где есть красотки
И где нет мин над головой.
Вези ж, кобыла,
Ты не забыла
Дорогу, милая, домой.
Карке взобрался на бельгийскую ломовую, солдаты взялись за привязанную к хвосту веревку, и остатки пятой пехотной роты сто пятого пехотного полка с песенкой "Вперед, кобыла!" двинулись в грандиозное наступление назад.
— Подсудимый Карке, встаньте! Признаете ли вы себя виновным к преступлениях, предусмотренных статьями сто тридцать четвертой, двести семнадцатой, триста девятнадцатой, семьсот пятьдесят шестой, девятьсот девяносто четвертой и тысяча семьсот семнадцатой пунктов а, б, в, и, ж уголовного военного кодекса рейха?
— Господа судьи! Я не кончил юридического факультета и потому разбираюсь в этих статьях, как ефрейтор в стратегии военных действии, — сказал Карке.
— Но… но вам была только что произнесена обвинительная речь военного прокурора, — заговорил раздраженно судья. — Вам было ясно и определенно сказано, что вы преступник первой степени, место которому только на виселице.
— Господин судья, я готов кинуться в петлю сейчас же, но, позвольте, за что?
— Подсудимый Карке, не притворяйтесь. Вы великолепно знаете, что совершили тягчайшее преступление перед рейхом, — резко оборвал прокурор. — Во время отхода к Сухиничам вы разлагали моральный дух солдат рейха. Нет вам пощады. Я еще раз требую, господа судьи, этому негодяю смертной казни.
Знакомый рядовому Карке по первому судебному процессу судья обратился к незнакомому прокурору (того, кто произносил обвинительную речь на первом процессе, убило бомбой):
— У вас все, господин прокурор?
— Да, все. Излишние слова к этому преступнику напрасны.
— Благодарю вас. Военно-полевой суд приступает к допросу обвиняемого. Я повторяю свой вопрос, подсудимый Карке. Признаете ли вы себя виновным в статьях сто тридцать четвертой, двести семнадцатой, триста девятнадцатой, семьсот пятьдесят шестой, девятьсот девяносто четвертой и тысяча семьсот семнадцатой пунктов а, б, в, и, ж уголовного военного кодекса рейха?
— Нет, не признаю.
— В таком случае, может, вы нам споете вашу популярную песенку? Как это она у вас называется?
— "Вперед, кобыла!", господин судья.
— Вот, вот, эту самую "Вперед, кобыла!". Говорят, она стала очень популярной в вашем батальоне.
— Не совсем точная информация, господин судья. В нашем батальоне она не могла быть популярной, так как от нашего батальона после наступления от Москвы осталась лишь одна наша рота, да и та в укороченном составе.
— Господа судьи! — вскочил сидящий на краю стола толстый прокурор. Подсудимый нагло ведет разлагающую пропаганду и на суде. Я требую приобщить к его делу и статью тысяча двадцатую.
— Вашу просьбу отклоняем, господин прокурор.
— Основание, господин судья?
— Основание: документ командования сто пятого пехотного полка, — устало ответил судья. — От второго батальона действительно осталась одна третья рота, так что в этой части обвиняемый прав. Послушаем же его по существу. Спойте нам, подсудимый. Спойте свою "Вперед, кобыла!", суд, к сожалению, не знает ее полного текста. Те, кто сообщил в гестапо об этой песенке, к сожалению, замерзли.
— С удовольствием спел бы вам, господа судьи. Вы так мне знакомы. Но… — Карке пожал плечами. — Я, видит бог, не артист. К тому же у меня простужено горло и к тому же, сами посудите, кто поет бодрые песенки перед петлею. Вот если бы…
Карке сделал популярный среди мужчин всех наций знакомый жест. Судья обратился к прокурору:
— У вас нет возражений, господин прокурор?
— Нет, не имеется.
Судья кивнул сидящему за столиком на отшибе секретарю — усатому офицеру:
— Принесите. И яичек…
— Есть принести! И яичек…
Не успел судья облизать усы, как секретарь суда поставил около подсудимого канистру со спиртом и решето яичек, при виде которых заметно ободрился не только подсудимый, но и судья.
Из большой автомобильной канистры подсудимому Карке досталось только две крышки из-под фляжки. Остальное сейчас же уплыло в руки правосудия, и оно в данной ситуации сочло необходимым сделать пятиминутный перерыв, приобщив к перерыву и решето с яичками.
После перерыва заседание суда пошло гораздо оживленнее и веселее. Гнетущая атмосфера петли уступила место благодушию и размягчению. Скучные глаза судьи теперь весело блестели.
— Ну-с, подсудимый, мы ждем вас. Запевайте!
— Не могу, господин судья.
— Почему же? Мы же вас так взбодрили!
— Верно, взбодрили. Благодарю вас, но у меня нет той естественной обстановки, в которой я пел.
— Что вы подразумеваете под этой естественной обстановкой?
— Я подразумеваю под ней Калужскую дорогу, метель, коченеющих солдат рейха и кобылу, ту самую кобылу, о которой песенка и на которой я пел. Впрочем, с вашего разрешения…
Ни слова не говоря, Карке схватил за шиворот часового с автоматом толстого фельдфебеля, ловко пригнул его и, вскочив на него верхом, раскачиваясь, запел:
Пока Эм ждет и не забыла,
Пока ты ходишь с головой,
Вперед к победе, дойч кобыла,
Скорей назад, назад домой!
Толстый фельдфебель попытался вырваться, но судья одернул его:
— Фельдфебель Крац! Смирно! Стоять так. Не мешайте суду устанавливать истину преступления. А вы пойте, пойте, подсудимый Карке, свою "Эх, кобыла, ты не забыла!"
— Извиняюсь, господин судья, не кобыла, эх, не забыла, а Эмма ждет и не забыла, а далее идет припев, господа судьи. Ах какой припев! Но я спою вам все сначала:
Пока Эм ждет и не забыла,
Пока ты ходишь с головой,
Вперед к победе, дойч кобыла,
Скорей назад, назад домой!
Где нет чесотки,
Где есть красотки
И где нет мин над головой.
Вези ж, кобыла,
Ты не забыла
Дорогу, милая, домой.
Прослушав и пропев вместе с подсудимым до конца всю песенку, судья сказал:
— Песенка великолепна, но вредна. Виновность подсудимого суд считает доказанной по всем статьям предъявленного обвинения, за исключением статьи тысяча двадцатой. Суд предоставляет вам, подсудимый, последнее слово.
Карке, почесав за ухом, заговорил:
— Господа судьи! Обвиняя меня в тяжких грехах и еще черт знает в чем, господин уважаемый прокурор обозвал меня изменником, предателем, разгильдяем и вполне законченным идиотом, место которому в петле. Что ж… Пускай я идиот, пускай я подлец и мерзавец, но при всем при этом, господа, я патриот. Великий патриот Германии и к тому ж еще и национальный герой. Я уже не говорю о том, что у меня есть любящая жена, у которой на постое штурмовик. Так что вам, господа судьи, господин прокурор, грешно надевать мне петлю на шею. Не за что, господа. Вы лишь на минуту представьте себе, что бы было с нашей пехотной ротой, если бы я ее не взбодрил песенкой и не привязал к хвосту кобылы, в то время как наседала кавалерия Доватора. Роту наверняка бы всю с потрохами захватили в плен или оставили без головы. А так наша доблестная рота блестяще наступала назад на Сухиничи, и ее не могла догнать даже кавалерия. Под моей командой ни один солдат не остался в кювете и не задубел. За что же вы меня судите? Где же логика?
— Да, — сказал судья. — Логики нет. Суд удаляется на совещание — поискать ее.
— Прохор Силыч! Голубчик! Сто лет, сто зим!!! — увидев на опустелом дворе гостиницы своего кучера, воскликнул обрадованный Гуляйбабка. — Какое счастье! Какая великая радость, что я вас увидел!
В свою очередь Прохор также взмахнул руками и произнес примерно то же самое, лишь добавив несколько вздохов, означавших, что он так долго и безнадежно ждал Гуляйбабку. Об этом же возвестила своим тяжким вздохом и застоявшаяся в возке заиндевелая на морозе тройка белогривых.
— Где наши? Почему меня никто из свиты не встречает?
— Да кому же встречать, коли уехали, сударь. Все до единого. Вам тоже велено ехать туда.
— Куда же?
Прохор неопределенно махнул рукавицей:
— Туда. В Сухиничи. Вслед за войсками фюрера. Разве вы не видите, что все горит и рушится? Я за три дня, кои жду вас, оглох от бомбежек. Вот только что до вашего прихода на меня опять пикировал наш ястребок. Ударил из пушки, да промахнулся, а потом второй заход сделал, и вижу, стрелять у него нечем, так он кулаком мне погрозил:
"Ну погоди, дескать, хрыч старый, сивая твоя борода, я до тебя доберусь. Будешь ты знать, как фрицев возить на тройке". Я ему, тому летчику, и так и этак показываю, что не фашиста, мол, вожу, пойми ты, голова еловая, а своего же товарища командира, а он шиш понимает. Прицепился, и ни в какую. Третий день из пушек по возку, да по мне. Как отбомбится, так сейчас же сюда. Вот и опять на бомбежку пошли. Едемте, сударь. Едемте скорей! Он непременно опять прилетит.
Гуляйбабка сел на возок, изрешеченный пулями.
— Да подождите вы, Прохор Силыч, не тараторьте. Толком объясните, что тут в мое отсутствие произошло и происходит. Я из-за этих «куропаток» фюрера совсем оторвался от подмосковного фронта. Ни газет, ни радио, решительно никакой информации,
— В дела войск, сударь, я вмешался за всю жизнь только один раз, когда обхаживал в Полесье Матрену. Чем все это кончилось для меня, вам хорошо известно.
— Да, помню, помню. "Сто дивизий вправо, сто дивизий влево", — засмеялся Гуляйбабка.
— А раз командующий из меня, как из хрена тяж, то не лучше ли вам прочесть листовку, которыми, видите, усеян весь двор. Тут их лежит слоя три-четыре. Сначала город посыпали самолеты фюрера, потом наши… Умный прочтет — сразу поймет, а дурень и уши развесит.
Гуляйбабка поднял листовку на белой лощеной бумаге, прочел: "Доблестные войска рейха одержали под Москвой неслыханную победу. Вся русская армия уничтожена. Вся ее техника захвачена. Отчаянно сопротивляется и пытается наступать лишь жалкая кучка фанатиков, которая в ближайшие дни будет уничтожена".
Гуляйбабка бросил листовку фюрера и поднял другую — с крупным черным заголовком "Смехотворные измышления гитлеровских фальшивомонетчиков о потерях советских войск".
"В приказе по немецкой армии Гитлер хвастливо объявил о начавшемся решающем наступлении против советских войск. Гитлер немцам в тылу и войскам наобещал, что это наступление нанесет советским войскам смертельный удар и война закончится еще до наступления зимы. Но, как говорит русская пословица, "страшен черт, да милостив бог", обещанное Гитлером наступление началось… и с треском провалилось. Зима наступила, советские армии не только не уничтожены, а в огне войны еще более окрепли, а гитлеровская грабьармия, вшивая, раздетая и голодная, щелкает зубами от холода и голода. Гитлер теперь опять вынужден извиваться ужом перед населением Германии и опять врать и хвастать, хвастать и врать. Он врет, что его войска далеко продвинулись к Москве, что могут рассматривать ее в бинокль. Но нет. Не видать шулеру Гитлеру Москвы, как свинье неба".
Дочитав листовку, Гуляйбабка покачал головой:
— Несчастный фюрер. Как грубо обругали его. «Фальшивомонетчик», "шулер". С горя можно удавиться.
Над крышами уцелевших домов с обвальным ревом и свистом пронесся краснозвездный штурмовик. Кони вздрогнули. Прохор кинулся в возок:
— Он! Он, сударь. Унеси бог ноги.
— Кто он? Чего ты?
— Да летчик тот, молоденький. Сейчас развернется и пыль от нас оставит. Дело в принцип зашло. Уверяю!
Рев не затухал, а усиливался. Было похоже, что штурмовик заходит для атаки, а спрятаться на дворе гостиницы некуда. Гуляйбабка махнул рукой:
— Поехали!
— Куда прикажете? — крикнул, сжавшись от нарастающего рева, Прохор.
— Вслед за войсками рейха. На Старую Калужскую… Смотреть на победу фюрера.
…"Победа", одержанная войсками фюрера под Москвой, была видна на Калужской дороге как на ладони. О «победе» кричали опрокинутые вверх колесами автобусы и легковики, «победу» славили, задрав в небо дула стволов, тяжелые и легкие пушки. «Победе» улыбались, широко раскрыв свои люки, застрявшие в сугробах танки. Весть о неслыханной «победе» войск рейха уносили господу богу доблестные солдаты и офицеры. Души их уже были там, в небесах, но посиневшие, окровавленные руки и ноги их все еще торчали из снега и славили фюрера. Некоторые так спешили поделиться своей радостью с богом, что позабыли на дороге сапоги и шали, котелки и ранцы, винтовки и пулеметы.
"Бог" был милостив. Он принял всех явившихся к нему с вестью о «победе». Только одному отказал — длинному, рябому, натянувшему на голову теплые женские рейтузы. А он просил. Так долго просил, бедняга, прислонясь к телеграфному столбу, что и застыл с протянутыми к небу руками.
Меж тем как одни докладывали богу о «победе» фюрера под Москвой, другие герои рейха, оставшиеся на земле, готовили новую «победу». С факелами и гранатами в руках они расчищали от собственной техники Калужскую дорогу. Ухали взрывы, взметались в небо все новые и новые костры, слышались крики «хох». Целые взводы и роты наваливались на автобусы, грузовики и сталкивали их в кюветы. Артиллерийская канонада, наползавшая тяжелой грозой с востока, поторапливала их.
— Мать моя! Как же мы проедем? — воскликнул Прохор, приподнявшись с облучка и глядя на запруженную техникой дорогу.
— Валяй в объезд, по целине, — кивнул Гуляйбабка.
— Какой объезд, коли слева болото, а справа снег коням по брюхо.
Гуляйбабка спрыгнул с возка.
— Тогда обожди, пока расчистят. А я пройдусь пешочком. Разомнусь, ноги погрею.
— Только не уходите, не затеряйтесь ради бога, — попросил Прохор. — Мне велено вас в целости в Сухиничи доставить.
— Не беспокойтесь. Я вас на горке обожду.
Все заметенное снегом взгорье, куда направился Гуляйбабка, запрудили легковые машины. Каких только тут не было красавиц! И «оппели», и «мерседесы», и «адмиралы», и французские «шевролеты», и всех их постигла одна участь. Лишь некоторым счастливцам удалось добраться до вершины горы, но там их подстерег гололед, и они так и пристыли на ветру.
В километре позади себя Гуляйбабка увидел две большие команды немцев, расчищающих дорогу. Одна с криком и свистом сваливала машины в кювет, другая шагала с факелами в руках и поджигала их. Взвивался копотный дым, морозное небо чернело.
По обочине расчищенной дороги мчалась пара гнедых, впряженных в сани, на санях поблескивал стеклом и никелем кузов новенького «мерседеса». Из кузова неслись музыка, женский визг и развеселейшие, как на свадьбе, песни.
Гуляйбабка и подумать не успел, что бы это такое значило, кто в такую грустную для фюрера пору мог жениться, как «мерседес» в оглоблях остановился рядом и из кузова, забитого по крышу разгромленными ящиками, тряпьем, чемоданами, бутылками, высунулась взлохмаченная голова майора Штемпеля, сидящего в шоферском отсеке в обществе двух расфуфыренных красоток.
— Мой гость! Господин Гуляйбабка! — закричал вне себя от радости начальник полевой почты. — Давай сюда. Поехали!
— Благодарю за приглашение. Рад бы, но у меня так много дел по оказанию помощи фюреру.
— Плюнь на все к черту! Садись. Смотри, какие у меня красотки! — Штемпель облапил расфуфыренных, и они завизжали. — Ах, что за прелести эти мои почтовые девочки! Бери любую. Они меня замучили. Ну, хотя б вот эту белокурую хохотушку, ту самую лань, про которую вам говорил. Заехал было к знакомому генералу, но ему теперь не до ланей. Нет ни генерала, ни дивизии.
В веселый разговор вступила хохотушка, в которой Гуляйбабка без труда узнал рекордсменку по маранию солдатских писем Берту Ляшке. Тогда в Смоленске она вела себя сдержанно-игриво, теперь она была в полном угаре. Распахнув полы мехового манто и обнажив груди, полупьяная, потерявшая приличие, она поманила языком и глазами:
— Поехали, усатенький. Но пожалеешь. Ах как мило я тебя обласкаю! Миллион горячих поцелуев! Десять! Ах, едемте же! Едем!!
— Польщен! Очарован! Рад бы получить ваши бесценнейшие горячие миллионы, но увы! Не могу. Помощь фюреру! Помощь…
Штемпель дал знак сидящему на передке саней кучеру-солдату, чтоб трогал, выхватил из одной разгромленной посылки бутылку и, сунув ее Гуляйбабке, крикнул:
— Жду в Сухиничах! Поджидаю! «Лань» держу за тобой… Слово Штемпеля лучшего в рейхе почтовика! — И, обняв женщин, загорланил:
Толкай в посылки
Меха, бутылки,
Хоть голову, отбитую с тряпьем,
Мы все отправим,
Мы все доставим.
Себе ни крошки,
Ни бутылки не возьмем!
"Фаэтон" майора Штемпеля исчез так же быстро, как и появился. Гуляйбабка подошел к новенькому, сверкающему чистым никелем «оппель-адмиралу», уткнувшемуся носом в сугроб. Машину замело доверху, но мотор почему-то работал. В щель чуть опущенного стекла выбивался парок. Из мигающего зеленым глазом радиоприемника лилась джазовая песенка.
Гуляйбабка повнимательнее заглянул в машину и застыл в изумлении. На заднем сиденье, сладко похрапывая, засунув руки в муфту, спал человек в знакомом овчинном тулупе, укутанный в пуховую шаль.
Ба! Да это же старый знакомый — генерал Шпиц! А может, не он? Может, ошибся? Скорее снег, отгрести снег и распахнуть дверцу, разбудить, узнать…
Пока Гуляйбабка отгребал ногами снег, к «оппель-адмиралу» подошла команда поджигателей с горящими факелами и канистрами с бензином. Офицер взмахнул перчаткой:
— Сжечь! Живо!
Гуляйбабка не успел опомниться, как машина оказалась облитой бензином и долговязый детина с наволочкой на голове и детским одеялом на шее занес над ней пылающий факел.
— Стойте! Что вы делаете?! — крикнул Гуляйбабка. — В машине генерал! Главный квартирмейстер армии! Генерал фон Шпиц.
— Извините. Не знали.
— Надо смотреть! Так вы можете и самого фюрера сжечь.
Гуляйбабка сунулся в машину, схватил Шпица за рукав:
— Господин генерал! Господин главный квартирмейстер!
— Езжай, езжай, Курт. Поторапливай, — пробормотал сквозь сон генерал. Кстати, далеко ли мы уехали?
— Никуда вы не уехали, господин генерал. Вы стоите на месте.
— Не болтай лишнего, Курт. Вперёд!
— Не на чем «вперед», господин генерал, да и Курт ваш сбежал.
Генерал очнулся:
— Кто вы такой? Как смели меня тревожить?
— Я — Гуляйбабка!
Генерал подскочил. Заиндевелые брови его долезли на лоб:
— Вы! О, что я вижу! Как вы здесь оказались?
— Я снова пришел вам на помощь, господин генерал.
— Что же случилось? Почему мы стоим? Где мой водитель?
— Ваша машина, как и сотни других, господин генерал, безнадежно застряла в снегу. Шофер, по всему видать, сбежал.
— Мерзавец! Предатель! Застрелю! Повешу!
— Стрелять и вешать будете после, господин генерал, а сейчас надо спасаться. Русские наступают.
К машине подкатила тройка. Указывая в поле батогом, Прохор, чуть не плача от радости и пряча ее, крикнул:
— Танки! Кавалерия, сударь!
Гуляйбабка погрозил Прохору кулаком:
— Спокойствие. Без паники.
Прохор смахнул рукавом тулупа с заросших щек слезу. Улучив минуту, проговорил:
— А может, туда… к своим?
— Цыц! Ни слова. На то нет приказа.
— Слушаюсь, сударь!
Гуляйбабка посмотрел в ту сторону, откуда доносилось все нарастающее «ура-а», и у него самого навернулись на глаза слезы. По ослепительной белизне ровного, как стол, поля, вздымая снежную пыль, лавиной катились кавалерия и танки. Один танк вырвался далеко вперед. На башне его полыхало костром расчехленное знамя.
— О, майн гот! Мы погибли! — воскликнул генерал. — Прощай, мои внуки…
Гуляйбабка сгреб в охапку генерала, сунул его под фанерный полог возка, вскочил на возок сам, крикнул:
— Прохор, валяй!
— Куда прикажете, сударь?
— Вперед, в Брянские леса!
Выйдя на привокзальную площадь, Трущобин, оставшийся за Гуляйбабку, окаменел. Возле стоянки автомашин и подвод самозванцы Цаплин и Чистоквасенко приколачивали к телеграфному столбу большой, с дверь величиной, рекламный щит БЕИПСА. На щите было наспех намалевано:
"Ахтунг, ахтунг! Офицеры и солдаты рейха! "Благотворительное единение искренней помощи сражающемуся Адольфу" (БЕИПСА) любезно предлагает свои услуги. Оно может помочь вам:
1. Смазать буксы в колесах.
2. Уничтожить всех нательных и прочих паразитов.
3. Указать дорогу в комендатуру, гестапо, городскую управу, а также на Брянск, Смоленск и Берлин.
4. Подвезти вас на своем транспорте до городской гостиницы.
5. Поднести ваши чемоданы, рюкзаки, тюки и прочее, за исключением перин, одеял, шуб, валенок, подушек, лыж, которые состоят на особом учете германской администрации, как стратегическое сырье военного времени.
6. Вынести из вагона и внести в вагон на санитарных носилках калек, обмороженных, душевно расстроенных и отощавших.
7. Написать письмо, телеграмму лицам, оставшимся без конечностей.
Заказы на продукты питания, обогрев, смену белья, лечение, устройство на ночлег, ремонт одежды и обуви, гадание о прогнозах войны не принимаются.
За всеми справками обращаться к администратору БЕИПСА — первый газетный киоск за углом на площади Геббельса".
Трущобин подбежал к Цаплину и Чистоквасенко, которые к тому времени уже прибили щит и теперь, отойдя на почтительное расстояние, любовались творением своей фантазии и рук. И уж очень упивался выдумкой Чистоквасенко. Он то заламывал шапку, то взмахивал руками.
— Я вас спрашиваю, что вы повесили? — наседал Трущобин. — Кто вас об этом просил? Или вы захотели в гестапо?
— Так не сидеть же сложа руки, — вступился за товарища Цаплин. — Работать надо. Помогать!
Трущобин погрозил кулаком:
— Ну, погоди! Дай Гуляйбабка вернется. Мы вас «проработаем». Снять! Сейчас же снять эту мазню. И немедля сжечь! Живо!
— А як же…
— Что "як же"?
— Та мы ж и помогаты вже почали.
Трущобин посмотрел вокруг. На площади ни одного солдата. Не проснулся еще вокзал. Тишина. Только гудки в морозном воздухе да отдаленный гул канонады.
— Наша помощь одна. Разведка. Эшелоны считать на станции.
— А мы разве не считаем? Все тютелька в тютельку. А это так, между дел.
— Что вы затеяли?
— Пустяки, — махнул рукавицей Цаплин. — Отец Ахтыро-Волынский одного хапугу повез.
— Какого хапугу? — спросил Трущобин.
— Фашиста из Берлина. Приезжал в подмосковные церкви золото с икон сдирать. Теперь с панталонами на шее отступает. Ногу отморозил. Не мог идти, вот и пришлось…
— Куда он его?
— В овраг.
— В какой овраг?
— В готтель "Вично царство им", — перекрестился Чистоквасенко.
— Да вы не волнуйтесь, — поспешил с успокоением Цаплин. — Тут недалечко. Сейчас вернется батя. До оврага рукой подать. Свалит и назад.
— Вы что, уже прихлопнули его?
— А чего с ним канителиться? Служба у меня такая. Помощник президента по свадьбам и похоронам.
— Ох, Петька! — вздохнул Трущобин. — Не сносить вам головы. — И дал команду снимать рекламу.
Цаплин и Чистоквасенко живо приступили к делу. Затрещала отдираемая фанера, а вместе с ней и ветхий забор. Еще минута, и реклама была бы снята, но тут к орудовавшим топорами откуда-то вдруг притопал в соломенных ботах, укутанный в шаль фельдфебель с автоматом под мышкой. Под шинелью у него было что-то напихано, да так, что он еле поворачивался и казался похожим на огромный куль с мякиной.
— Что здесь происходит? — спросил фельдфебель, кивнув на рекламу.
— Готовим топливо, господин фельдфебель, — быстро нашел что ответить Трущобин. — Для отопления вокзала.
— Обогрев замерзающих солдат фюрера — это сверхпатриотично! — похвалил фельдфебель. — Вы великие патриоты. Я тоже великий патриот и к тому же национальный герой фатерлянда! Рассказал бы вам, как я стал национальным героем, но дьявольски холодно и к тому же я тороплюсь раздобыть кое-какие утепляющие вещицы для господина полковника, к которому я прикомандирован телохранителем.
Фельдфебель оторвал от кончика носа сосульку и продолжал:
— Господин полковник большой специалист по ликвидации вражеских прорывов и брешей в рухнувшей обороне. Он сказал, что брешь под Сухиничами он заткнет, как пивную бочку пробкой. И он заткнет. Я верю ему, как своей жене, у которой квартирует уже второй штурмовик. Но… но, чтобы эта «пробка» лучше затыкалась, моего господина полковника надо утеплить. Он большой щеголь и приехал на русский фронт в одном кожаном реглане. К нему, правда, пришит воротник из эрзац-меха, но это не меняет положения. Господин полковник гнется от проклятого русского мороза, как старая собака.
— Что же он требует для обогрева? — спросил Трущобин.
— Он хотел бы влезть в русскую шубу, но претендентов на русские шубы оказалось так много, что в Сухиничах не осталось даже драного рукава от них. Так вот, теперь господин полковник согласен утеплить себя хотя бы подушками. Кстати, не могли бы вы помочь мне достать парочку пуховых?
— Нет. Ни в наличии, ни на примете таковых не имеется.
— Жаль, — вздохнул фельдфебель. — Господин полковник за них бы хорошо заплатил…
Брянские леса. Гуляйбабка много слыхал и читал о них. Они манили его. Там ждало его новое боевое задание Главного штаба партизанского движения, но как туда поедешь с фашистским генералом? Ведь его нельзя сдавать в плен. Он пригодится еще как надежное прикрытие. И потому Гуляйбабка перед броском в Брянские леса остановился в Сухиничах.
По Сухиничам гулял мороз. Трещали заборы, стенки сараюх, бревна колодцев. Но еще больше трещал железнодорожный вокзал. Только не от мороза (кирпичные стены его крепки), а от людей. Вокзал набит солдатней, как мешок картошкой, по завяз. Негде поставить костыль. Всюду люди, люди… Человеческие ноги, руки, скорченные, согнутые дугой туловища распластаны на лавках, под лавками, на полу. Сделай неосторожный шаг, и сейчас же получишь удар костылем или прикладом, а в лучшем случае на голову ушат грязной брани.
Тут тесно. Тут нечем дышать. Этого собаку архитектора, построившего такой маленький вокзал, не предусмотревшего пассажиров фюрера, немедленно бы в гестапо да вздернуть на перекладину. Но… архитектор предусмотрительно и давно уже скончался собственной смертью, и им, пассажирам фюрера, ничего не оставалось делать, как стоять насмерть за каждый метр вокзальной территории, потому что здесь светло, тепло, а там, за дверьми, ночь, метель и тридцатиградусный мороз.
Коротая ночь, Гуляйбабка со своей командой занял буфет и забаррикадировался буфетной стойкой, повесив на нее кусок фанеры с надписью: "Команда особого назначения". Но эта надпись быстро исчезла. Какой-то офицер-верзила содрал ее и с криком: "Тут все команды особые" — растоптал. Тогда Гуляйбабка повесил новое, более устрашающее объявление. "Команда, подчиненная лично фюреру". И это спасло. Солдаты не осмелились лезть за стойку, но все же на прилавке улеглось три мобилизованных в пехоту летчика, дав понять, что им наплевать на все, лишь бы выспаться.
К полночи шум, гам мало-помалу утих, вокзал погрузился в сон. Задремал, сидя на стуле, и Гуляйбабка. Но ненадолго. Вскоре его разбудил громкий, подхриплый от простуды голос, доносившийся от двери главного входа:
— Внимание! Всем, кто есть в вокзале, оставаться на своих местах и не двигаться. Начинается облава на дезертиров. Не вздумайте бежать. Вокзал оцеплен.
— На чем бежать?! — выкрикнул кто-то. — Мы без ног, о мой бог!
— Не имеет значения. Проверяем всех.
Полковник в кожаном реглане, кричавший в жестяной рупор, взмахнул белой перчаткой, и группа солдат с автоматами наготове кинулась в сонную повалку, расталкивая заспавшихся солдат каблуками, стаскивая с подоконников, лавок. Полковник, оглядев зал, повернул к буфету:
— Кто такие? Почему не в окопах?
— Честь имею представиться, господин полковник! — вытянулся Гуляйбабка. Личный представитель «президента».
Полковник оторопело остановился. Высокая тулья на его голове удивленно приподнялась. Озлобленные белесые глаза неподвижно застыли.
— Какого еще президента? Что за вздор? Гуляйбабка достал из кармана удостоверение, пропуск гестапо и протянул все это полковнику. Тот бегло просмотрел документы и сунул их в свой карман.
— Немедленно получить оружие и в окопы! Это вам приказывает комендант осажденного гарнизона.
— Господин полковник, я заявляю решительный протест. Загонять нас в окопы вы не имеете права. Мы неприкосновенны.
Комендант раскатисто захохотал:
— Ха-ха-ха-а! "Не имею права". Хотите знать мое право?
— Хочу, господин комендант.
— Так вот, господин личный, черт тебя знает, как величать. Я имею право, он начал заламывать пальцы, — вздернуть тебя на виселицу — раз. Сунуть в душегубку, пустить пулю в лоб, закопать живьем в могилу, выдернуть пальцы из рук, разодрать, как жареную курицу, раздавить гусеницей танка и еще многое, многое другое. Вам этого достаточно?
— О-о! Вполне, господин комендант.
— В таком случае что же выбираем?
— Окопы, господин полковник. Окопы и отчаянное сражение за фюрера.
— За фюрера еще рано, мы еще посмотрим, а вот за полевой аэродром, который нам так нужен для приема транспортных самолетов, я вам доверяю. — Полковник обернулся и крикнул в зал: — Фельдфебель Карке! Ко мне!
Сигая через лежащих на полу, подбежал фельдфебель, обвязанный черной цыганской шалью с длинной бахромой:
— Я, господин полковник!
— Вся эта команда в ваше распоряжение. Окопаться. Стоять бетонно. Хайль!
— Да уж не в первый раз умирать, господин полковник. Постоим. — И, козырнув перед полковником, крикнул группе Гуляйбабки: — А ну, пригревшееся дерьмо! Дезертирские морды! Выходи! Вы думали, что только фельдфебель Карке будет стучать на морозе зубами, кормить вшей в окопе. Дудки! Все лезли на восток, хотели получить по сорок семь десятин. Ну так извольте и расплачиваться вместе. А ну, шевелись, поспешай на выход, кому говорят!
— Выходи, господа, — подал знак Гуляйбабка. — Оружие нам пригодится.
Мороз на улице ослаб, но метель усилилась. Ветер, завывая, свистел в ушах. Сухой снег колюче хлестал по щекам, рвал полы одежды. На окраине города, там, где находился «аэродром» (расчищенная в снегу ровная площадка), как листы сухой бумаги, рвались мины. В их треск вплетались разрывы тяжелых снарядов.
Прислушавшись к разрывам, Карке зябко поежился и, обождав, пока команда пойманных дезертиров станет в ряд, спросил:
— Все вышли?
— Все, господин фельдфебель, — доложил Гуляйбабка. — Двадцать пять человек налицо.
Подъехали сани с оружием, наваленным как попало.
— Ефрейтор Румп! Раздать этим мордам оружие.
Румп стал на передок саней:
— А ну, подходи! Автомат, два диска, граната. Автомат, два диска, граната…
Сани быстро опустели. «Дезертиры» снова выстроились в шеренгу. Карке стал перед строем.
— Все получили?
— Все!
— Ну так слушайте мое слово перед тем, как отправиться к богу в рай. Волею всевышнего, под мудрым водительством нашего Адольфа Гитлера, мы, то есть германская армия, эластично сокращаемся под Москвой. На нашем участке это «сокращение» произошло немного неудачно. Кто-то слишком обрезал линию фронта, концы с концами не сошлись, и мы, кажись, попали в котел. Но носы не вешать! Фюрер обещал нас непременно выручить. Нам только нужно стоять до последнего человека. Господин полковник же, которого вы соизволили видеть, огромный специалист по «котлам». В это надо верить, как в мою супругу Эльзу, которую неблагодарный квартирант Отто — штурмовик заразил непристойной болезнью. — Он шумно высморкался в бахрому шали и воскликнул: — Всем ясна обстановка?
— Всем!
— Тогда вперед! В котел!
Гуляйбабка поднял руку:
— Господин фельдфебель! Прежде чем двинуться вперед, в котел, позвольте мне задать вам один вопрос.
— Задавайте хоть десять, только живее, ибо если господин полковник, то бишь комендант гарнизона, узнает, что я не в окопах, а все еще тут митингую с вами, он сдерет с меня шкуру, а она у меня уже и так содрана не раз. Простите, я не рассказал вам свою боевую биографию, но я это сейчас исправлю. Так вот, я — фельдфебель Карке — все время не вылезаю из окопов. Я пытаюсь, правда, вылезти из них, но судьба-злодейка снова водворяет меня туда. Я окончил школу снайперов в небольшом городке близ Мюнхена. Нас было сто молодчиков, и все мы попали в одну непобедимую дивизию. Но теперь, к сожалению, нет ни той дивизии, ни тех молодцов. Крест за них всех несу я. Я трижды побывал в штрафной роте, дважды — под судом военного трибунала. У меня, как я вам уже говорил, есть верная жена. Она патриотка, шлет нежные письма, которые согревают, но на всякий случай я еще прихватил на голову шаль и рейтузы. Советую и вам сделать то же. Это неплохое дополнение к нежным письмам верных жен. У вас есть жены?
— Есть!
— Любите их, цените. Они, как я уже говорил о своей, великие патриотки. Я не утомил вас своей биографией? Вы не замерзли?
— Нет.
— Прекрасно, что не замерзли, но все же давайте спустимся вон в тот овражек. Там затишнее и больше гарантии от шального снаряда.
Спустились в овраг. Карке протоптал в глубоком снегу дорожку, чтоб ходить перед строем, и продолжал:
— Так вот. В этой войне мы многого достигли. Я теперь национальный герой, а моя Эльза патриотка. Правда, Эльза после отъезда Отто лежит в больнице, бедняжка. Она очень отощала, но я, как любящий муж, послал ей на днях посылку. Только не знаю, успела ли моя посылка улететь или нет. Говорят, что все наши транспортные самолеты благополучно приземлились в обломочном виде. Кстати о посылках. Приказом начальства вам разрешены посылки. Неограниченного размера. На днях мой старый приятель Ганс Любке послал домой свою оторванную ногу и попросил своих родных заспиртовать ее на память. Сам он обещал приехать позже. За оторванную ногу он пошел мстить на резиновом протезе. Однако проклятая мина сорвала его планы. Пока он шел мстить, ему оторвало другую ногу. Словом, посылки вам разрешены. Еще вам разрешен спирт. Каждый день вам полагается по двести граммов спирта, но теперь его трудно достать. У вас случайно не найдется грамм триста? Я чертовски продрог на морозе.
Гуляйбабка толкнул локтем начальника личной охраны:
— Волович, дай ему грамм двести из медзапаса.
Волович протянул Карке фляжку:
— Вот, возьмите. И сухарь.
— Благодарю вас, — просиял Карке. — Вы, оказывается, дьявольски хорошие ребята. С такими понятливыми воевать — одно удовольствие. Жаль, что мне вас раньше не прислали. Мы бы с вами наверняка дошли до Кубани и получили по сорок семь десятин. Правда, медальон с ордером у меня сперли. Так я его и не нашел.
Карке прислонился спиной к дубу, запрокинул голову, долго пил, не отрываясь, потом хрустнул сухарем и, повеселев, воскликнул:
— Прекрасный шнапс! Да здравствует шнапс — боевой дух германской армии, который приведет фюрера к победе! Ура! Кстати, вы должны научиться хорошо кричать «ура», ибо вас ждут награды. У меня их уже четыре. Два Железных креста и две медали "За зимовку в России". Вы спросите, как я почти перезимовал и не отморозил себе дорогие конечности. Охотно поделюсь опытом. Прежде всего каждому из вас надо запастись женской шалью или на худой конец теплыми дамскими рейтузами. Дамские рейтузы великолепно лезут на голову, плотно закрывают уши, а шаль позволяет укрыть плечи и частично грудь. Но шаль и рейтузы — это еще не путь к медали "За зимовку в России". Самое главное раздобыть пару пуховых подушек. Когда мне вручили первую медаль "За зимовку…", я ходил в пуховых подушках. Одна была на животе, другая на спине, и это здорово спасало меня. Другие закоченели в снегах под Москвой, а я чувствовал себя великолепно и, даже лежа в снегу, распевал песенки. Так что не зевайте, запасайтесь подушками, шалями и рейтузами. Только боже упаси думать, что обо всем этом позаботится фюрер и все это пришлет вам в коробочке… через интендантство. Нашим великим фюрерам некогда ломать голову о пуховых подушках и дамских рейтузах. Они думают о великих сражениях. Рейтузы же, подушки и прочая обогревающая чепуха — это дело рук нашего брата. Если вам не удастся раздобыть подушки, то на худой конец запасайтесь перинами. Я лично видел под Москвой одного военнослужащего в перине. Он прорезал в ней дырки для головы, ног и так и отступал до самых Сухиничей. Ему тоже была положена медаль "За зимовку в России", но он, бедняга, ее не успел получить. На высоту, которую он оборонял, ворвались лыжники противника, и великолепно зимующий был распорот штыками вместе с периной.
Карке, шагая взад-вперед по тропинке, что-то промурлыкал бодрое и, остановясь, поколупал в носу.
— О чем это я хотел вам рассказать еще? А, да! О спирте. Так вот. На станции Калуга мы захватили цистерну со спиртом. Послали одного наверх с фляжками, но он слишком перепил и упал в цистерну. Тогда мы продырявили цистерну из автоматов и улеглись под нее, как поросята под свинью. Спирт сам тек нам в рот, оставалось
только закусывать. Великолепно было! Вся рота во главе с нашим одиннадцатым командиром роты под брюхом цистерны лежала. Так мы ее сосали каждую ночь, а на день, чтоб цистерну не обнаружило начальство и не конфисковало для «особых» нужд германской армии, дырки затыкали. Короче, благодаря этой цистерне мы держали оборону дольше всех. Выкурили нас оттуда русские лыжники, и мы очень сожалели, что нам не удалось вылакать весь спирт. К чему я об этом говорю? А к тому, что если кому-нибудь из вас попадется на глаза такая чудесная дойная «корова», боже упаси, не стреляйте по ней, вызовите меня, и я сам распоряжусь, сколько дырок в ней нам сделать. Иначе нас сомнут, разорят, и нам не видать шнапса, как своих верных жен. Но прежде чем думать о дырках в цистерне, каждому из нас надо подумать о дырке в собственной голове. Но не пора ли нам отправиться на аэродром и окопаться? Я смотрю, вы тут слишком меня заговорили.
— А на мой вопрос вы так и не ответили, — сказал Гуляйбабка.
— Вопросы на том свете, — ответил Карке. — А на этом я назначаю вас своим помощником. Выйдите из строя и ведите роту.
— Куда, господин фельдфебель?
— В котел. Я слышу, там стало еще «веселее».
— А вы куда же?
— Я пойду следом и буду командовать с хвоста, — ответил Карке. — Вы женаты?
— Нет еще.
— Тогда, конечно, вам лучше находиться в голове колонны. Плакать о вас некому. А у меня верная жена. Я лучше потопаю в хвосте.
Вдоль русла реки Гуляйбабка вывел колонну на окраину города, подозвал Трущобина, Воловича, Чистоквасенко.
— Что будем делать, хлопцы? К своим нам выходить нельзя. Не было на это разрешения. Нас ждут Брянские леса.
— Да, но как нам туда прорваться? — вздохнул Волович. — Мы же сидим в котле. Нас свои же перещелкают.
— Я думаю, фашисты вырвутся из котла. Ослаб натиск наших войск, главные силы, видать, не подошли. Снега…
Появился изрядно отставший Карке.
— Есть удручающая новость, — сказал он, пританцовывая. — Посланный нам на выручку генерал Хуб, который вчера прислал радостную телеграмму "Я вас выручу", только что передал, что пробиться к нам, увы, не смог. У него чего-то не хватило. Но хныкать нечего. Не все потеряно. У нас в котле оказался какой-то очень важный генерал. Он ищет сильную боевую единицу, чтоб двинуться с ней на прорыв. Так что эта честь может выпасть нам, нашей непобедимой группе.
— Почему именно нашей? — спросил Гуляйбабка.
— А потому, что помимо вас тут не осталось ни одной толковой роты. Окраину Сухиничей обороняет разная шантрапа, начиная от штабных писарей и кончая ездовой братией. Вообще нас могут кинуть и на другую операцию — поджигать брошенные машины. Команда поджигателей зашилась.
Подкатила все та же подвода с ездовым Румпом. На ней что-то торчало, укрытое мешками.
— Черт бы вас побрал! Где вы запропали? Я вас ищу по всему переднему краю. Комендант грозился снять с вас головы.
— Пусть лучше побережет свою, — отозвался Карке. — Что тебе надо?
— Получай три миномета и мины.
— Сунь эти мины фюреру в штаны, — буркнул Карке и крикнул: — Снять минометы! Огонь!
Из-за тополиной рощи, едва не задевая крыльями заиндевелые верхушки, вынырнул черный транспортник. Из брюха его вывалился огромный куль, связанный веревками. Куль грохнулся метрах в десяти о землю взлетки и рассыпался со звоном. Карке подбежал к разорванной рогоже и остановился, сраженный увиденным. Перед ним валялись сотни Железных крестов — наград новым "национальным героям". Ветер гнал по ним выхваченные из чувала листовки. Карке поднял одну, прочел: "Славные защитники "Восточного вала"! Сражаясь под Москвой до последнего солдата, не думайте, что вы одиноки. Фюрер с вами. Он думает о вас и шлет вам высокие награды. Носите их и совершайте подвиги!"
Карке подошел к ездовому:
— Распрягай кобылу!
— Зачем? На что тебе нужна моя кобыла?
— Не твое дело. Распрягай!
Ездовой торопливо, боясь, как бы рассвирепевший фельдфебель не пустил в живот пулю, распряг кобылу, оставив па ней хомут со шлеею.
— Возьмите, господин фельдфебель, но дайте же мне слово, что вернете. Меня же за нее повесят.
— Не ной голодной кишкою, — сказал Карке. — Никуда твоя кобыла не исчезнет. Я, напротив, сделаю ее самой заслуженной и почетной среди всех кобыл на свете.
Он подвел лошадь к чувалу и долго навешивал ей на гриву, хомут, шею, хвост Железные кресты. Когда же вся кляча была разнаряжена наградами фюрера, Карке огрел ее палкой и пустил по аэродрому. Гуляйбабка же теми минутами открыл «салют» из всех стволов минометов. Мины со свистом взвились в небо и, описав дугу над полем аэродрома, загрохотали там, где чернел штаб коменданта осажденного гарнизона.
На мотоцикле подкатил посыльный.
— Фельдфебель Карке! Вам приказано срочно прибыть вместе со своей командой в расположение штаба.
— Чей приказ? Коменданта?
— Никак нет. Комендант только что убит разрывом мины. Это приказ нового коменданта, на сей раз генерала.
— Ну что ж… — сказал Карке. — Пойдем посмотрим на нового кандидата под шальную мину.
Когда Карке вместе с командой Гуляйбабки прибыл к названному посыльным месту, здание штаба с треском горело. Группа солдат пыталась вытащить тяжелый сейф, но он безнадежно застрял в дверях. Солдаты начали ломами крошить притолоки, двери.
Нового коменданта с трудом разыскали в щели, заросшей бурьяном. Бегая по ней, как загнанный в клетку волк, генерал зло размахивал пистолетом и кричал на обступивших щель офицеров:
— Распущенность! Безобразие! Потеря всякой чести! Где ваши люди? Где ваша та хваленая команда? Я жду ее уже двадцать минут. Может, скажете, и эту накрыло огнем противника?
— Господин генерал! Вот она. Вот эта команда! — воскликнул один из офицеров. — Извините, что не по форме одета, но зато вооруженная до зубов.
Генерал обернулся и, выбравшись из щели, не помня себя от радости, кинулся с распростертыми руками:
— Гуляйбабка! Наш друг! Ты ли это?
— Так точно, господин генерал! Он самый.
Генерал обнял Гуляйбабку, зашмыгал, как побитый мальчишка, носом.
— Какое счастье! Какая радость, что вы здесь! Здесь, в этом пекле. Судьба вторично бросила вас мне на помощь.
— Да, но как вы оказались здесь, на переднем крае? — спросил Гуляйбабка. Вы же поехали искать тылы.
— Не спрашивай, не спрашивай, мой друг. Штаб откатился из Сухиничей, а я хотел тут кое-что прихватить, ну и застрял. Но не об этом речь. Сейчас важно пробиться, вырваться из этого ада. Я хотел было самолетом, но он дальше того забора и не поднялся. Выбрался из обломков. Голова вот в бинтах, ногу ломит. Но я еще крепок. Я готов в дорогу. Где ваш старший начальник? Кто вами командовал?
Вперед вышел Карке:
— Я командовал, господин генерал! Фельдфебель пятой пехотной роты сто пятого начисто погибшего пехотного полка Фриц Карке!
Генерал присмотрелся к фельдфебелю и сразу узнал в нем того солдата, который, разыскивая свой ордер на сорок семь десятин, писал рапорт майору Нагелю. Этот рапорт как-то попал в руки гестапо, и генералу пришлось отчаянно выкручиваться из истории со снятием обмундирования с убитых.
— Так вы… вы еще живы? — не веря своим глазам, спросил интендант.
— Как видите, господин генерал. Нахожусь при собственной голове.
— Оставим иронию, фельдфебель. Вы поведете головную группу, а группу прикрытия поведу…
— Господин генерал! — вытянулся Карке. — Как солдат я не смею отказаться от выполнения вашего приказа, но как человек, честный немец, прошу об одном. Позвольте мне прорваться одному.
— Одному? Почему же?
— Я имею жену. У меня с ней не было и первой ночи. Вы сами понимаете, я так хочу ее увидеть.
Генерал махнул рукой:
— Ступай. С тобой вечная морока.
Карке взял под шаль, круто повернулся на каблуке соломенных сапог и, чеканя шаг, зашагал в ту сторону, откуда доносилось русское «ура».
Суматоха боя, огонь русских «катюш», крики, пальба наседающих сибирских лыжников, страх попасть в плен и загубить процветание фирмы сына загнали генерала фон Шпица в безлюдное голое поле и оставили наедине с разыгравшейся ночной метелью. Где, на каком этапе боя потерялся Гуляйбабка со своей командой, фон Шпиц не помнил. Да сейчас вовсе не это было главным. Главное выжить, не закоченеть в проклятой, сбивающей с ног завирухе, выбраться хотя бы к маленькому укрытию, теплу.
Отворотив уголок шали, которой предусмотрительно укутался еще с вечера, генерал фон Шпиц силился отыскать какие-либо приметы жилья, садов, на худой конец он готов был заночевать в проклятом партизанском лесу под деревьями, но сколько ни пытался, ни напрягал зрение — кроме белесой пелены вихря да похожих на горбы могил сугробов ничего не мог увидеть. Обжигающий снег больно хлестал в глаза, свирепо выл в ушах, в рожках каски, надетой на тот случай, чтоб с головы не сорвало шаль. На спасение от пуль и осколков генерал мало надеялся. Сколько продырявлено голов и в касках!
Согнувшись, всунув руки в шерстяные чулки (казенные перчатки где-то были потеряны), ориентируясь по гулу затихающего боя, время от времени принюхиваясь, а не пахнет ли где дымком топящихся изб, фон Шпиц упрямо пробирался вперед. Иногда наст не выдерживал его, и он проваливался по пояс в наметь, чертыхаясь, проклиная дьявольски жестокую русскую зиму, кое-как выбирался из воронки и снова шел. Старческие силы его быстро таяли. Временами ветер валил его с ног, и он недвижно лежал, передыхая, думая. Знает ли Гитлер, что войска откатились от Москвы на триста километров? Доложено ли ему о тех ужасах, в которые тут попали армии? Нет, не доложил, видать, этот хитрец фон Бок о своем поражении. Спит фюрер себе в своей теплой спальне после сытного ужина, и невдомек ему, что старый интендант, лучший интендант рейха фон Шпиц лязгает зубами от холода, голода, и не под Москвой, нет, а где-то далеко западнее каких-то малоизвестных Сухиничей. И если не утихнет метель и не попадется на пути жилище, лучший интендант рейха свалится, как голодный пес, и снег станет до весны его могилой. А по весне прибегут голодные волки, налетит воронье…
Нет, нет! Этому не бывать. Фон Шпиц не дастся на поругание мерзким воронам. Есть еще силы. Есть! Главное двигаться, не замерзнуть.
Став в позу быка, готового бодаться, фон Шпиц двинулся наперекор метели. В легкой генеральской шинели его продувало (тулуп свалился с плеч, когда убегал от "катюш"). Продувало насквозь, и генерал начал ругать себя за то, что не позаботился подшить в шинель теплую подкладку. И до подкладки ли было? Кто думал воевать зимой? Весь расчет строился только до осени. И вот… Фон Шпиц видел, что быстрой ходьбой, бегом ему уже не разогреться. Нет сил, да и шинель тепла не держит. Перебирая в памяти все известные и возможные варианты согревания, генерал вдруг вспомнил инструкцию Гуляйбабки. В тот час, когда Гуляйбабка зачитывал ту инструкцию о способах согревания войск, генералу показались нелепыми и даже оскорбительными рекомендации обогреваться в стогах сена, соломы и навозных кучах. Но теперь… О, как бы он был благодарен небу за ниспосланный стог сена. О, что там стог. Сейчас фон Шпиц был бы счастлив заполучить тепло даже навозной кучи. Лишь бы выжить. Лишь бы увидеть внуков… И заодно дожить бы до победы. Ведь будет же она, эта победа. Фюрер все равно победит. Под Москвой — это временная неудача, временное отступление. Фюрер снова соберется с силами и даст приказ: "Вперед! Вперед, на Урал!" Так не падай же духом, фон Шпиц. Вперед!
И тут подбодривший сам себя генерал загремел в такой глубокий овраг, что захватило дух и в глазах заплясали черти. При падении он потерял шерстяные чулки и соломенный бот с правого сапога.
Долго искал он в обвалившемся сугробе свою спасительную пропажу. Не нашел. Цепляясь за кусты голыми руками, много раз срываясь, фон Шпиц наконец-то выбрался из оврага и двинулся дальше. Только теперь он уже не шел, а полз на четвереньках. Руки его окоченели, ноги в задубевших сапогах ломило… Под носом нависла ледяная сосулька. И вот в этот свой последний час, когда оставалось только лечь и скрестить на груди руки, фон Шпиц вдруг учуял запах навоза. Не веря себе, он принюхался снова. О мой фюрер! Навоз! Коровий навоз. А где навоз, там и жилище. О, неужели близко спасение? Собрав последние силы, фон Шпиц пополз на запах навоза, и вскоре фюрер, к которому он взывал, помог ему добраться до спасительного тепла и засунуть туда окоченевшие руки. Словно всю землю, всю Великую Германию обнимал он сейчас. Это было неслыханное блаженство!
Отогревшись, генерал осмотрелся и прислушался. На взгорке, куда он приполз, стояла одинокая изба под соломенной крышей. Рядом с ней утопал в снегу по застрехи бревенчатый сарай. В нем сонно вздыхала и хрупала сеном корова. В избе тускло горел свет. Держась за наличник, фон Шпиц отогрел своим дыханием замороженное стекло, заглянул в избу. На голой печке спала остроносая старуха. На полу возле чугунки, очевидно теплой, дремал рыжий кот.
Фон Шпиц смело постучал в дверь. Старуха вышла не скоро. Долго гремела пустыми ведрами, поленьями дров, чуть прибавила свет, потом молча отворила дверь и так же молча пошла в избу. Генерал поспешил следом. Он очень боялся, как бы старая карга, увидев его, не захлопнула дверь. Меж тем, старуха и бровью не повела, когда генерал, заслонив собой дверь, стал у порога. Как ни в чем не бывало залезла на печку, укрылась дерюгой.
У порога на лавке фон Шпиц увидел кувшины, заглянул в них — в один, другой, третий…
— Нет молока. Нету, — проворчала с печки старуха. — Не доится корова.
Фон Шпиц хорошо понимал русскую речь, говорил же сам плохо, с трудом подбирая кое-какие слова. Ответ старухи ошеломил его. Как это так! Корова есть, кувшины стоят, а молока нет. Врет, ведьма. Есть молоко. Надо ей сказать, кто я такой. Даст.
— Гроссмутер. Матка гроссмутер, — заговорил генерал, подойдя к печке. — Ми есть дойч генерал! Германия генерал!
— Не знаю я ваших чинов, не разбираюсь.
— Это есть высоко! — попытался объяснить фон Шпиц. — Солдат низко. Генерал о-о! Фю-рер!
— Много вас тут шляется, фюреров. Стадо коров надоть, чтоб напоить вас всех молоком. У себя б лучше пили, в своей Германии.
"Есть у нее молоко. Есть, — думал генерал. — Ломается, старая кочерга, цену набивает. Что же дать ей?"
Фон Шпиц снял с головы шаль — новую, черную с длинной бахромой.
— Гроссмутер. Мы хотел меняйт. Вы — это. Мы — млеко.
— Нет молока. Нету. Ступай себе, куды шел. Сам кувшины обшарил. Не слепой.
Раз нет молока, можно было попросить что-либо другого, но генерал завелся на молоко и ни о чем другом не думал. Запах парного молока, учуянный во дворе, распалил его аппетит, и он был готов на все.
Распахнув шинель, генерал сорвал с груди свой последний Железный крест и протянул его старухе. Уж от этого она не откажется. Крест-то не оловянный, а с позолотой.
— Мы дал вам, гроссмутер, это. Наград фюрер! Это о-о! Это высоко! Это есть золот. Золот, матка. Золот!
— Нету молока. Я же сказала, нету. И ничего нету. Всё ваши хвюлеры поели.
О, если бы фон Шпиц имел оружие. Появилось бы наверняка не только молоко, но и сметана. Но фон Шпиц давно уже оружия не носил. Его охраняли солдаты. Оставалось пустить в ход только собственные обмороженные, не отмытые от навоза руки.
— Млеко! Шнель! — схватив старуху за грудки, закричал фон Шпиц. — Млеко или "бах, бах!" — капут!
— Не тряси. Я тебе не корова, — невозмутимо сказала старуха.
— Убивайт! Вешайт! Млеко!! — кричал фон Шпиц, выходя из себя.
— Ступай, ирод. Ступай, покель не пришли партизаны, — пригрозила старуха. — Они вот-вот заявятся.
Упоминание о партизанах образумило генерала. Он схватил упавшую на пол шаль, ударил носком сапога рыжего кота и, погрозив кулаком старухе, выбежал во двор.
Метель не унималась. Небо обрушивало на землю ад. Такой метели фон Шпиц за всю свою жизнь не видел. Темень. Свист. Сбивающий с ног ветер. Куда же идти? На погибель? О, нет! Фон Шпиц знает, где провести ночь. Инструкция Гуляйбабки поможет. "Одна корова способна обогреть, — вспомнил генерал, — десять двенадцать солдат".
Он тихонько вошел в сарай, подпер попавшейся под руку палкой дверь. Возле двери стояла корова — теплая, пахнущая парным молоком и шерстью. Генерал нащупал впотьмах вымя, нажал сосок. О мой бог! Молоко. Ах, проклятая старуха! Обманула. И о партизанах нарочно сказала, чтоб скорее ушел. О, нет! Уж теперь-то молоко будет.
Не спеша, с полной верой в удачу, генерал засучил рукава, подставил под вымя каску и, присев на корточки, начал доить. Недоуменными глазами посмотрела корова на незнакомого дояра. "Сукин сын! Бродяга! Что же ты делаешь? Да разве ночью коров доят?" Но нет, генерал не понимал коровьего языка. Он отчаянно дергал ее за соски и что-то бормотал. Это не понравилось корове. Она ударила ногой, и дояр загремел в угол.
— Чтоб ты пропала! — выругался генерал. — Нож тебе в брюхо. В полковой котел, мерзавку. Какова хозяйка, такая и скотина. Ну, погоди! Не отбрыкаешься.
Он снял с пояса ремень, связал корове ноги, сунул в голенище ее хвост, чтоб хвостом не стегала, и снова взялся за вымя.
О фюрер! Видел бы ты, до чего докатились твои генералы! Ты, поди, думаешь, сидят они в теплых русских избах и с сигаретами в зубах планируют бои, сражения… А генерал фон Шпиц сидит вот в холодном сарае и занимается делом, ой, как далеким от тактики и стратегии войск! Какая там стратегия, когда в животе пусто.
Корова больше не сопротивлялась, и генерал без происшествий подоил ее. Дрожащими руками поднял он к пересохшим губам каску. Поднял и застонал с досады. Проклятье! Как же забыл такое? Каска-то с дырками, с традиционными немецкими рожками, чтоб они отвалились. Сдохнуть бы этому идиоту конструктору, придумавшему эти рожки. В сарай бы его под корову да в бок копытом. Однако же злись не злись, а злостью сыт не будешь. Что же придумать? Чем утолить мучительный голод? Не станешь же к яслям, не кинешься грызть живую корову. Может, старуху пристукнуть? Да что у нее возьмешь, скряги? Погибель, погибель ждет тебя, фон Шпиц.
Привалясь спиной к стенке, генерал уронил голову, сник. Апатия, безразличие охватили его. Клонило в сон. Выла метель.
Очнулся фон Шпиц от шороха… Над головой сонно ворочалась какая-то птица. Жердка под ней скрипела. Шпиц тихонько поднялся, пальцами нащупал жердку. На ней…
У фон Шпица сперло дыхание. На ней сидела курица. Настоящая жирная курица, и единственная на жердке, будто ее специально послал бог голодному генералу.
— Курочка. Цыпочка. Русская хохлаточка, — заговорил генерал, осторожно перебирая по перышку, отыскивая у курицы горло. — Сиди тихонько. Не вздумай кричать. Тогда крышка. Капут генералу. Услышит старуха. Поднимет шум.
Курица, почуяв тревогу, проговорила «ко-ко» и отодвинулась. Руки генерала потянулись за ней.
— Ко-ко-ко, — шептал фон Шпиц, пытаясь успокоить курицу. — Ко-ко-ко…
Но не тут-то было. Курица ушла куда-то на край насеста, угнездилась там, затихла. Фон Шпиц дал ей уснуть, затем стал подбираться к горлу птицы снова. Долго он возился с осторожной, проклятой курицей. Ее, видать, не один раз уже ловили. Наконец он изловчился, схватил ее за горло и сунул под полу шинели.
— Все! Операция закончена. Теперь общипать, выпотрошить и можно есть.
Курица еще судорожно билась под полой у генерала, когда близ сарая послышался скрип саней и непонятный людской разговор. Генерал обмер. Партизаны! Конец! Гибель! Сейчас войдут в сарай, посветят в угол, а там — с украденной курицей генерал рейха. Что же делать? Бежать? Поздно бежать. Убьют. Ах, чтоб ты пропала, эта курица! Опять из-за этих кур скандал. Какой там скандал. Гибель! И за что? Из-за какой-то паршивой курицы погибает лучший интендант Германии!
Сани заскрипели ближе, остановились прямо возле сарая. Седоки слезли, негромко заговорили. Припав к пазу бревен, генерал прислушался и не поверил своим ушам. Подъехавшие говорили на чистом немецком языке.
— Тут, — сказал один. — В этом убогом сарае.
— Как мы ее? Зарежем?
— Зачем резать? Так поведем.
— Одобряю. Пошли!
Поняв, что разговаривавшие у подводы приехали за коровой, генерал распахнул дверь и с курицей в руке выскочил из сарая. Двое из пяти вскинули автоматы, но фон Шпиц опередил их:
— Стой! Не стрелять! Я немец. Генерал!
— Генералы воюют, а не сидят в сараях, — сказал самый высокий, с веревкой в руке. — Макс, дай в зубы этому дезертиру и отбери у него курицу.
Шустрый, вертлявый Макс щелкнул каблуками и выхватил из рук генерала с таким трудом добытую курицу. Генерал не сопротивлялся. Черт с ней, с этой курицей. Пусть жрут, шакалы. Главное — уехать к своим, к Гуляйбабке, а там… будут и куры и молоко… Жизнь дороже курицы. Счастье, что приехали свои, а не партизаны.
Метель унималась. Крепчал мороз. На небе показались звезды. Облепленный снегом бельгийский ломовик, склонив голову к оглобле, дремал. Генерал сел в розвальни, накинул на голову шаль. Солдаты подвели заарканенную корову, привязали ее к розвальням.
Сани тронулись. В избе светился огонь. Старуха так и не вышла на шум. Не то она крепко спала, не то ей так надоели просители молока, что она сочла за счастье остаться без коровы.
В густом, укутанном снегами ельнике жарко горел костер. Вокруг костра на лапнике, плащ-палатках, бревнухах, пеньках сидели партизаны. Красные лепты спелой малиной рдели на их пестрых шапках. Луна, запутавшись в сучьях, долго пыталась выбраться на простор соседней вырубки, но так и осталась висеть над костром, будто вздумала погреться вместе с вооруженными людьми и заодно послушать, о чем они здесь говорят. А говорил вначале лишь один человек в дубленом полушубке — коренастый, сильный, как старый вяз.
— Товарищи! На объединенном заседании представителей брянских партизанских отрядов присутствуют: командир брянского городского отряда генерал-майор Дука, командир дятьковской партизанской бригады — Лосев, бежецкого отряда — Дурнев, клетнянской бригады — Данченков, дубровского отряда — Мальцев. На повестке дня стоит один вопрос: "Оказание помощи немцам, старостам, бургомистрам, комендантам и полицаям в праздновании рождества Христова". Возражений нет?
— Нет возражений! — отозвались сидящие вокруг костра.
— Тогда приступим к делу. Есть предложение, товарищи, послать господам немцам, старостам, бургомистрам, комендантам, полицаям и прочим, так их матушки, наше рождественское послание. Слово по данному вопросу имеет наш смоленский гость Гуляйбабка! Прошу вас, Иван Алексеич.
Гуляйбабка достал из-за отворота белого полушубка лист, с хрустом развернул его:
— "Обожаемые фюрером и партизанскими пулями милейшие господа фрицы, бургомистры, старосты, коменданты, полицаи и прочая пришей кобыле хвост мелочь! Любящие вас до удушения брянские, смоленские партизаны горячо поздравляют вас, слуг и блюдолизов фюрера, с рождеством Христовым и спешат сообщить вам о своем нетерпеливом желании поскорее встретиться с вами в дни этих торжеств. Мы готовы увидеть вас, где только можно: на осинке, под осинкой, на горке, под горкой, на святочных гуляньях и даже там, где вы будете, опившись самогона, спать. Наши услуги обширны и бескорыстны. Мы можем со свистом прокатить вас на лихих партизанских тройках, прокатить с кляпом во рту или с мешком на голове. Мы готовы ежедневно устраивать в ваших домах и гарнизонах пышные фейерверки, доставить вам бесплатно рождественские елки и кое-что, кое-кого на них повесить. Ну а если уж вам нужны на праздник отличные музыканты, то не бейте сапог, не ищите их. Наши партизанские виртуозы устроят вам, господа, такой концерт, что закачаешься! Впрочем, их исполнение вы и сами не раз слыхали на улицах и площадях, на дорогах и в лесах…"
Гуляйбабка перевернул лист:
— "Кто только не пускался в пляс под их музыку! Начальник навлинской полиции задавал трепака, сняв сапоги и шапку, бургомистр Дятькова — поп Введенский даже потерял портки и рясу, а старосту Питальта так подкупила наша музыка, что он, бросив глубокой ночью теплую перину, проскакал в пляске тридцать километров и оказался пляшущим на улицах Брянска.
Заявки на нашу помощь нам посылать не надо. Не стоит беспокоиться, господа. Мы явимся сами. Вот только точное время назвать вам не сможем. Днём или ночью. Но вы ждите. Ждите каждый час, каждую минуту. Не спускайте глаз с дверей и окон. Грянет мороз или разразится вьюга — не беспокойтесь. Все равно приедем. У нас лихие кони, скользкие лыжи, да и пешком мы не ленимся ходить.
Итак, до скорой встречи, господа! Да полнится звоном стекла и посуды ваша рождественская ночь! Да вознесутся ваши души выше праздничных елок! Жаждущие видеть вас, сучьих сынов, брянские, смоленские партизаны!"
Гуляйбабка сложил листок, поклонился:
— У меня все, товарищи. Какие будут поправки?
— Принять! — зашумели партизаны. — Приличное послание! Нагонит страху о-го-го!
Командир объединенных штабов генерал Емлютин предложил проголосовать за рождественское послание. Над головами сидящих у костра поднялся лес рук. Емлютин подвел итог:
— Послание принято единогласно. Это хорошо! Но одним посланием, товарищи, рождество Христово отмечать нельзя. Скуповато. Очень скуповато. Я предлагаю, товарищи, кроме послания «поколядовать» на дорогах Брянск — Орел, Брянск Москва, Брянск — Киев и дать «концерты» во всех полицейских гарнизонах, да такие, чтоб пустились в пляс все негодяи! — Генерал обернулся к Гуляйбабке: А вам и вашим спутникам, Иван Алексеевич, у меня будет особое задание.
Гуляйбабка встал. Сквозь дым костра на него смотрели чьи-то синие глаза.
Вечером Гуляйбабке стало известно первое емлютинское задание. За Десной в небольшой деревеньке пристроился в примаки к поповской дочке дезертир-бандюга, убивший во время отступления Красной Армии финансиста стрелковой дивизии и забравший чемодан денег. Партизаны несколько раз пытались забрать у бандюги деньги, но все безрезультатно. Грабитель даже с петлей на шее не говорил, где он прячет деньги. Убивать его не было смысла. Деньги могли сгнить в тайнике. Операцию на время отложили, а вот теперь она всплыла снова. Емлютин решил попытать счастья. А не удастся ли выманить чемодан с деньгами смоленским друзьям? Гуляйбабка, как он понял, очень находчив.
Выслушав Емлютина, Гуляйбабка долго сидел, задумавшись, потом, заломив руки за спину, походил взад-вперед по землянке и наконец сказал:
— Дайте нам сейф. Большой, вместительный сейф без полок.
— Сейф? — удивился Емлютин. — Такой сейф достать трудно, но постараемся. Однако зачем вам сейф? Не понимаю?
— После доложу, товарищ генерал, а сейчас я прошу сейф.
На другой день партизаны доставили из освобожденного районного городка высокий вместительный сейф. Гуляйбабка нашел его вполне приличным, приказал погрузить на свой возок.
Ночью пустой сейф в сопровождении шести вооруженных всадников и двух подчиненных Гуляйбабки — Цаплина и Чистоквасенко — отправлялся за Десну.
— Счастливого пути! — поднял руку Гуляйбабка. — Ни червонца вам, ни рубля!
Укутанные в шубы купцов первой гильдии Цаплин и Чистоквасенко прощально подняли куничьи шапки:
— Покорно благодарим!..
Кучер Прохор тряхнул вожжами, и возок вместе с сопровождающей кавалькадой вскоре растаял в ночной темноте, только скрип полозьев да топот копыт долго слышался Гуляйбабке.
Черногорская полиция праздновала рождество. Широкий крестьянский стол ломился от выпивки и закуски. Под пышной елкой, украшенной побрякушками, сидел кривоглазый начальник полиции и расправлялся с бутылью водки и жареным гусаком. Рядовая полиция кончала второе ведро браги. Лилась песня:
Мы не милиция,
Мы — полиция.
Гоп тир-дир-бом!
Мы не водицу
Из криницы,
А самогонку пьем, пьем, пьем!
Громыхая каблуками по гулким половицам, укутанный в шаль полицай ввел в избу рослого священника с массивным крестом на шее.
— Тороплюсь доложить! Задержан сей поп или дьякон, черт его батьку разберет, только вижу, что шпион. Партизанская листовка у него, — полицай протянул начальнику полиции листок. — Вот извольте. В саквояже под кадилом нашел.
Начальник полиции побагровел. Гусиная кость на его зубах сухо хрустнула.
— Ты что, быдла! Как смеешь совать начальству заразу партизан? Читай! Нет, постой. Пусть лучше ее сам святой отец прочитает. Так, братцы, что ли? Послушаем святого отца!
— Послушаем! Шпарь, батя, вместо молебна. Ха-ха-ха! Священник отстранил рукой протянутую конвоиром листовку.
— Отстань, анафема. Не богохульствуй. Духовному сану дозволено господом богом читать священные писания.
— Читай! — ударил кулаком по столу начальник полиции.
Священник взял листовку:
— Что ж… Можем и прочесть. В моих руках послание брянских и смоленских партизан. Они поздравляют вас с рождеством и пишут, что хотят поскорее с вами встретиться и поскорее видеть вас на осинках.
Начальник полиции выскочил из-за стола:
— Ах вот что ты принес нам, святой гад! А ну, хлопцы, задрать ему рясу да прутьев, лозовых прутьев побольше сюда.
Несколько дюжих полицаев схватили священника, положили на лавку и накрепко привязали его ремнями, веревками к ней. Два молодых полицая принесли по охапке заиндевелых лозовых прутьев.
Терпеть муки никому не приятно — ни святому, ни простому смертному, и потому священник, не ожидая, пока взвизгнут прутья, заговорил:
— Видит бог, противиться вам, олухам, бесполезно, ибо если нечистый попутал кого, то он будет путать его до конца. Но всяк, вознамерившийся поднять руку на раба своего, должен спросить: а справедлив ли суд его, а не обрушится ли после кара господня на самого себя?
— Говори, говори, мы слушаем тебя, — засучивая рукава рубашки, кивал начальник полиции.
— Так я и говорю, что, чиня сие кощунство, вы берете на души свои тяжкий грех, ибо всевышний видит, что лежащий в посрамлении перед вами свят и непорочен. Разуйте очи свои и гляньте на листовку. На ней следы клея. Я ее в вашем селе со стенки снял.
Начальник полиции выхватил из рук конвоира листовку. Да. На углах ее были рыжие пятна клея. Левый нижний угол вовсе оторван.
— Черт возьми! Да она же в самом деле содрана со стенки. Где она висела? Говорите, где?
— На стенке храма.
— Не может быть!
— "Не может". Плохо службу несете, олухи царя. Пройдитесь по улицам. На каждой избе сия листовка висит. Это говорит вам священник БЕИПСА: может, слыхали о нем?
Начальник полиции потряс над головой кулаками:
— Пьяницы! Бабники, так вашу ять! Вон из хаты! Вон!!!
Он кинулся к священнику, ножом разрезал ремни, веревки.
— Ваше священство! Извините. Ошиблись, сукины сыны. Разгильдяи! Я им, стервецам, покажу! Шкуру спущу! Забудем, батя, земные грехи. Прошу вас к столу. Отведайте в честь рождества. Сальца вот, грибков, гусачка… Да и черепочку с морозцу пропустить не грех.
— Я с превеликим удовольствием приму и то и другое, — ответил поп. — Но перед тем как заняться трапезой, я просил бы вас отдать распоряжение вырубить на льду озера крест, то есть приготовить для крещения воды иордань. Киевско-Ахтырская епархия специально прислала меня к вам.
— Слушаюсь, ваше священство! — вытянулся начальник полиции. — Сейчас распоряжусь. — Он выглянул в сени и крикнул: — Эй, часовой! Аллюр три креста к Хлору Мурашке и скажи ему, сучьему сыну, чтоб сейчас же весь свой взвод бросил с пилами, лопатами, топорами на озеро и готовил святую иордань. Скажи батюшка приехал. Сам епископ! Все! Нет, погоди. От Мурашки заскочишь к гундосому Хведьке. "Какому, какому?" Ну, к тому полицаю, которому нос перешиб партизан. Так вот скажи ему,
чтоб немедля лез на колокольню и бил в колокола, скликал весь гарнизон на иордань. Валяй! Пулей мне. Кыш! Вернувшись за стол, кривой наполнил стаканы.
— За встречу, ваше священство!
— За рождественскую ночь, — поднял стакан поп. — Поехали!
Кривой придвинул батюшке недоеденного гусака.
— Ну как самогоночка, святой отец?
— Дурно пахнет, но ничего. Может, примем сразу и за деву Марию, родившую Христа?
— С удовольствием, ваше священство. Прошу!
— Поехали! — кивнул поп.
Кривоглазый поперхнулся, выпил не все. Священник БЕИПСА поспешил пристыдить его:
— Э-э-э! Нехорошо. Не выпить за деву Марию преогромный грех!
Кривоглазый шеф полиции махнул рукой:
— Не пошла, бродяга. Не пошла-а. Я вообще, батя, беспричинную пьянку не терплю.
— Почему ж беспричинную? — развел руками поп. — Причин у нас с вами премногое множество есть. Коль начали пить за деву Марию, то выпить за мать святую богородицу и сам бог повелел. Да и двенадцать апостолов обходить грешно. Так что ваше здоровье. Аминь!
Тост за сорок сороков — сорок мучеников отец Ахтыро-Волынский предлагать не стал. Начальник полиции был доведен как раз до такой кондиции, которая была и нужна. Выпив посошок, они уселись в поданный к крыльцу избы возок и отправились на озеро.
— Мой гарнизон, батя, самый крепкий, самый грозный в Брянских лесах, обнимая священника, хвастался кривой бандит. — Я всех бью в хвост и в гриву, в гриву и в хвост. Я скоро всех расшибу. Весь Брянский лес очищу! Я тут буду хозяин! Я — Филька Черепков! Вы, батя, не думайте, что я лапоть, мужик. Я в Германии специальную школу прошел, и подчиненные мои не лопухи. Моя гвардия! Моя школа! Это только ноне тово… Выпили малость в честь рождества. Но опять-таки ради зоркости я лично только по одной бутылке на брата разрешил.
— Коли того зелья, что в первой бутылке было, то это отменно, — заметил поп, — а коли того, что в другой, скажем прямо — дерьмо. Этак можно и ведро выдуть — и ни синь пороху в очах.
— Вы изволили про ведро заметить верно. Я, батя, именно по ведру на брата и разрешил. Это рождественская норма у нас. На все две недели. Но разве уследишь? Кое-кто успел и за день вылакать ведро. Слышите, слышите, как орут?
Отец Ахтыро-Волынский понимающе кивнул: "Налакались, бандюги, нарезались хорошо. И приток к озеру хорош. С бутылками, ведрами, флягами все идут, идут…"
Главарь полиции опять обнял рукой седока, укутанного в овчинный тулуп.
— Восхитительный вы священник, батюшка! Я в восторге. Сам бог, видать, вас послал. Оставайтесь-ка у нас насовсем. Навсегда. Храм у нас хоть деревянный, но еще с крестом. Сторожка для жилья есть. Да что сторожка! Мы вам дом любого коммуниста отдадим. Оставайтесь, а? Женим вас тут. Дебелую бабу подберем. Нам так нужен для отпевания убиенных поп!
— Благодарствую. Рад бы, да епархия не разрешит. К тому ж, женат я. На Волыни матушка меня ждет.
Возок круто свернул вправо, скатился под гору и остановился на берегу большущего озера, окруженного с одной стороны лозняком, с другой — сосновым бором и редкими елками, чернеющими там и сям.
Иордань была уже готова. Среди озера дымился вырезанный во льду огромный крест. Вокруг него выстроились замкнутым квадратом эсэсовцы и полицаи. В руках у многих поблескивала не то посуда для святой воды, не то бутылки самогона.
Сняв тулуп и оставшись в одной праздничной рясе, батюшка в сопровождении начальника полицейского гарнизона важно зашагал к иордани. У булькающей, хлынувшей через край проруби ему протянули заряженное горящими углями дымное кадило.
Отец Ахтыро-Волынский посмотрел через головы полицаев на темный, в морозном инее лес, на небо в крупных звездах, сыплющее на землю колючее серебро, на прибрежную ракиту, где ночевала какая-то птица. Никогда, никогда не видать ему больше ни леса, ни неба, ни птиц… Все уйдет от него куда-то во мрак, в небытие. Но все, все это останется, будет жить и без него. Будут шуметь леса, будут гореть звезды, будут петь птицы, и во имя этого — да простит господь!
Он взмахом поднял над головой раздутое ветром кадило и во весь свой могуче-раскатистый голос затянул:
— Да сгинет с лика земли-и ино-зем-ная гнусь и иже с ними-и-и!..
Из леса, из кустов лозняка, с голой горы разом ударили, кося все живое, партизанские пулеметы. Засвистели трассирующие пули. Толпа пьяных бандитов бросилась через крест-прорубь к берегу. Тяжко ухнув, лед обломился. Уцелевшие с криком: "Тонем! Караул!" — шарахнулись на другую сторону, но и тут лед не выдержал: огромная глыбища с треском перевернулась, накрыла собой чуть ли не целый взвод.
Отец Ахтыро-Волынский каким-то чудом остался жив. Он стоял на кромке необломившегося льда без шапки (ее кто-то в панике сбил), что-то ликующе кричал и вовсю размахивал кадилом над роем красных, синих пуль, будто благословляя их на погибель гнуси. Но вот хрупкий кусок обломился и под ним. Ухнув по пояс в воду, держась руками за край льдины, он вдруг, к ужасу, увидел, что главарь банды лишь ранен в ногу и уползает.
— Ах, гнусь! Неужто уползешь?
Последним усилием воли отец Ахтыро-Волынский подтянулся на руках и, схватив головореза за ногу, потащил его вслед за собой.
— Батя! Батя! Ты что, ошалел? Куда тянешь? Да пусти же. Гроб твою!.. Караул! — заорал главарь, пытаясь вырваться.
Отец Ахтыро-Волынский сорвал с шеи крест и ударил им по голове бандита:
— Аминь, анафема! Присовокупим. Холодная пучина сомкнулась над ним и претендентом на Брянские леса.
Партизаны уходили молча. Под соснами в километре от озера колонна остановилась. Гуляйбабка подошел к бойцам своей группы, снял шапку. Бойцы сняли тоже.
— Друзья! Смертью героя, унося под лед анафему, погиб отец Ахтыро-Волынский. Его никто не просил в наш отряд. Он пришел к нам, как он говорил, "по зову господа бога". Он любил жизнь и мечтал дотянуть до того часа, когда сгинет с лика земли вся нечистая сила. Но дороже жизни есть еще любовь к Родине, к ее свободе. Он избрал последнее и гордо пошел на смерть. Горько, что мы в сутолоке дел забыли записать, запомнить его адрес. А ведь его, где-то там на Волыни, ждет матушка. Но поклянемся же в том, что мы его не забудем. Да шумят ему брянские сосны!
Гость брянских партизан Гуляйбабка только что сел пить чай, как в землянку вошел дежурный и доложил:
— Там прибыли какие-то чиновники швейцарского банка. Требуют вас.
— Отлично! Сейчас иду.
Гуляйбабка схватил с вешалки полушубок и, накинув его на плечи, забыв шапку, выскочил из землянки.
— Где они? — спросил он у часового.
— Вон там… у костра.
Гуляйбабка выбежал на поляну. У партизанского костра стоял охраняемый вооруженными всадниками возок с сейфом. На возке сидели в дорогих шубах два «купца». Увидев Гуляйбабку, «купцы» встали.
— Уполномоченный швейцарского банка господин Эль Кунис! — представился Цаплин.
— Глава банковской юриспруденции господин фон Кукиш! — представился Чистоквасенко. Гуляйбабка подбежал к возку:
— Друзья! Ну как? Удача?
— Полный порядок! — улыбнулся Цаплин. — «Швейцарский» банк работает, как часы. — Он достал из кармана шубы связку ключей, не спеша подобрал необходимый и, отомкнув сейф, широко распахнул дверцу.
Гуляйбабка захохотал. В сейфе, сидя на корточках, сладко спал с чемоданом на коленях владелец награбленных денег. Цаплин тряхнул его за воротник черного полушубка.
— Эй, банкир! Вылазь, приехали. Швейцария перед тобой!
Грабитель тряхнул головой, перепугано глянул на людей, толпившихся у возка, и, поняв, куда его привезли, ошалело закричал:
— Это бесчестно! Это подло! Вы же гарантию дали мне.
Цаплин протянул руку к чемодану:
— Никакого обмана. Полная гарантия. Деньги будут в надежных руках, а проценты вы получите сполна. Прошу чемодан!
К возку подошел Емлютин. Он был чем-то встревожен. Выслушав рапорт Гуляйбабки о захвате грабителя с чемоданом денег, он, как показалось, сухо поздравил с успехом операции и тут же отозвал Гуляйбабку от возка под елки, где стояли укрытые попонами кони.
— Иван Алексеич, — заговорил Емлютин, закуривая папиросу. — Из Смоленска получена радиограмма. Бывший штурмбанфюрер, ныне бригаденфюрер Поппе выздоровел и выехал в Брянск.
— Выздоровел? Выехал в Брянск?
— Да. Выехал вчера. Он намерен вас арестовать. Будьте осторожны. Давайте подумаем, что предпринять.
Смоленщина славилась льнами. Брянщина — картошкой и гусями. Картошка бригаденфюреру надоела. Он питался ею и в Белоруссии и на Украине. Смоленщина тоже жила не одним льном, и картофель там тоже был в почете. А вот гусь… Знаменитый брянский гусь, начиненный антоновкой, а еще лучше — клюквой, — это совсем другой разговор. У бригаденфюрера при одной лишь мысли о брянском гусе текли слюнки. Он давно уже мечтал попасть на Брянщину и полакомиться там гусятиной. "Дай только срок. Полного гусака закажу, и чтоб непременно с антоновкой и брянской клюквой", — загадывал еще в Луцке штурмбанфюрер Поппе.
И вот случай такой представился. Бригаденфюрер приехал в Брянск арестовать Гуляйбабку, заподозренного в связях с партизанами.
Где находится Гуляйбабка, в Брянске никто не знал. "Я потерял его, еще когда вырывались из Сухиничей, — дал показание фон Шпиц. — Если не погиб, то, думаю, скоро появится. Какая-либо нужда приведет его ко мне".
Поджидая Гуляйбабку, бригаденфюрер решил прежде всего воплотить в явь свою давнишнюю мечту — заполучить на рождественский стол гусака с начинкой.
— Мой верный Курт, — сказал он, обращаясь к денщику. — Вот вам марки и корзина. Ступайте на рынок и купите гуся. Да не какого-нибудь тощего гусенка, а большого, жирного. Можно и гусыню. Это не имеет значения. Главное, чтоб покрупнее.
Курт ушел за покупкой рано утром, а явился под вечер. В корзине у него сидел тощий, подыхающий куренок.
— Что ты принес?! — закричал бригаденфюрер, ухватив за ноги куренка и размахивая им перед носом измученного денщика. — Я дал тебе приказ купить гуся, а ты? Что ты купил? Кто будет его есть? Он и без ножа подыхает!
— Мой бригаденфюрер, позвольте доложить?
— Не желаю слушать. Где гусь? Брянский гусь с антоновкой? На худой конец хоть с рябиной.
— Мой бригаденфюрер, я обошел весь рынок. Три рынка! Но там пусто. Даже гусиных перьев не видно.
— Мог съездить в Жуковку, в Почеп. Там, говорят, гусей стадами на рынок пригоняют.
— Мой бригаденфюрер, ехать в Почеп я побоялся. Вчера туда поехал (тоже за гусями) ординарец господина коменданта. Поехал и не вернулся. На дороге нашли только колесо от «мерседеса» да кусок от корзины.
— Жалкий трус! — выругался Поппе. — Шефа гестапо накормить не можешь. — Он сорвал с плеч подтяжки и отправился в спальню.
Нельзя сказать, что Поппе ложился спать голодным. Нет. На ужин он съел порцию сосисок, выпил кофе и пожевал галет. Но что сосиски и какая-то тощая, сухая, как солома, галета. Гусь… Жареный брянский гусь стоял перед глазами бригаденфюрера. С мыслью о нем он так и уснул глубоко за полночь…
…Очнулся Поппе от гусиного крика. Вначале он подумал, что это галлюцинация, что гусиный крик ему просто приснился. Он повернулся на другой бок. Крик повторился. Бригаденфюрер закрыл голову подушкой. С улицы опять донеслось:
"Ка-га-га-га!"
Бригаденфюрер вскочил с постели, на цыпочках подбежал к окну, откинул штору, прислонился ухом к стеклу.
"Ка-га-га-га!" — прокричал гусь… настоящий гусь за окном.
— О бог мой! — только и смог сказать бригаденфюрер. Он выбежал в прихожую, разбудил храпевшего на диване денщика:
— Встань! Скорей! Там гусь.
— Что? Где? Какой гусь? — вскочил денщик.
— У нас в саду. Под окном. Ах, да скорей же ты. Скорее! Его могут поймать и другие.
Денщик схватил с вешалки мундир, фуражку, пробкой вылетел из особняка.
…Прошло десять минут, пятнадцать… Денщик с гусем не появлялся. Прошел час. Не вернулся денщик и без гусака.
Гуляйбабка сидел подавленный, убитый. Убитый потому, что перед ним сидел с гусаком на коленях не бригаденфюрер Поппе, а его денщик Курт. Гуляйбабка готов был задушить его, свернуть ему жирную шею. Это он, этот растолстевший, как и его хозяин, боров испортил всю кашу, сорвал партизанам поимку шефа гестапо.
— Почему вы надели мундир бригаденфюрера? Его фуражку? — чуть не кричал с досады Гуляйбабка.
— Я нечаянно. Впотьмах, — вскочил гестаповец. — Я так торопился! Вернее, меня торопил бригаденфюрер. Ему так гусятины хотелось!
Емлютин, сидевший при допросе, подошел к расстроенному неудачей Гуляйбабке, сочувственно положил руку на его плечо:
— Не убивайся, Иван Алексеич. Хуже бывает.
— Нет! — встал Гуляйбабка. — Жадничать нельзя. Мы должны господина Поппе брянской гусятиной угостить.
— Товарищи! На пашем традиционном смехочасе должен выступить наш Гуляйбабка. Но, по известным вам причинам, ему не до смеха. Он закрылся в землянке и что-то колдует у карты Брянской области. Нам же велел отдыхать и быть готовыми к выступлению.
Волович, сказавший это, посмотрел на дремавшего у земляной печурки кучера.
— Поэтому давайте предоставим слово Прохору Силычу.
— Что? Ась? — встрепенулся кучер.
— Ждем вашу самую смешную в жизни историю, Прохор Силыч, — сказал Волович, уступая кучеру место за столом.
— Нет, нет. Я тут, — замахал руками Прохор. — У теплой печки горячей и словечки. — Он поскреб за ухом: — Только о чем вам рассказать? Вот беда. Смешливых историй у меня вроде бы и не было. Больше грустных да досадливых. Там конь ногу отдавит, там колесо с тарантаса соскочит на полном разбеге, там пассажиру внутренность тряхнешь на кочках — чертом похвалит тебя. Ведь я всю жизнь с конями, телегой да седоками.
— Не скупитесь, Прохор Силыч, не жеманничайте, як засидевшаяся в девках Одарка, к якой впервой посватался добрый жених, — подзадорил Чистоквасенко.
— А-а, какое там жеманство, — отмахнулся Прохор. — Просто вспомнить сразу не могу. Сколько этого начальства вожено и перевожено! Каких только историй в дороге не бывало! Да вот вам одна. Не смешная, правда, но со смешинкою.
Он отодвинулся прямо на тельпухе от печки, повернулся к сидящим на полу, лежащим на нарах солдатам "охраны Гуляйбабки".
— Как-то раз вез я из района в село уполномоченного потребкооперации по заготовке яичек. Едем этак, толкуем о том, о сем, и вдруг он у меня и спрашивает: "А что, Прохор Силыч, нет ли у тебя на примете в селе, куда едем, озорной бабенки, чтоб глазунью соорудила, бутылочку на стол, а ночью погрела бочок?" — "Озорных много, — отвечаю, — да только и мужья у них есть озорные. Ребра пересчитают". — "Увольте, — отвечает. — Таких мне не надо. Мне вдовушку, разведенку или солдатку, которая второй год мужа ждет… Вы понимаете меня?" "Как не понять? Все понимаем", — говорю. "Так сделайте одолжение. Поспособствуйте". — "Поспособствуем, сударь, чего там. Когда прикажете свести вас?" — "Да хоть сегодня. Я готов!" И вот вечерком, как и было сказано, привез я заготовителя к молодке и говорю ей: дескать, угости-ка ты этого яйцезаготовщика как следует. Погорячей. "Угостим, — отвечает. — Не впервой". В общем, не знаю, какой у них там разговор был, только в ночь, как хорошенько стемнело, в баню они мыться пошли. Разделись, все честь по чести. Вдруг молодка и говорит ему: "Ой, миленький! А водички-то холодной нет. Сбегай-ка принеси. Тут речка рядом". Он цап ведерко и голяшом за дверь. Зачерпнул воды, несет. Сунулся в дверь, а не тут-то было. Заперта. На засов. Он в крик: "Душенька, Марфушенька, отвори. Не шуткуй. Замерзаю я. Морозище какой!"
— А она-то что? Что она? — раздались голоса.
— Э-э, она! Не на ту бабу нарвался. Как ни просил, ни умолял, а дудки. Не отворила. Велела поцеловать пробой и катиться домой. И эх, взвился ж тут наш заготовитель! По селу бежал — на жеребце не догонишь. Эхма!
В землянку вошел Трущобин:
— Товарищи, в ружье! БЕИПСА выступает на задание.
— С кем идем?
— Точно не знаю. Но вижу, седлают лыжи и брянские партизаны.
Бригаденфюрер Поппе покидал Брянск в препаскуднейшем настроении. Он так и не отведал знаменитого брянского гусака, даже и без начинки, а самое ужасное было то, что он возвращался в Смоленск без денщика и Гуляйбабки. Денщика, как выяснилось позже, утащили вместе с подсадным гусаком партизаны. Гуляйбабка куда-то бесследно исчез, и его не нашли даже сверхбывалые сыщики. Но самое страшное, что кидало в дрожь, было воспоминание о той ночи, когда он, Поппе, чуть ли сам не клюнул на партизанскую гусиную приманку. Была такая минута, когда ему хотелось оттолкнуть копавшегося у вешалки денщика и выскочить на поимку птицы самому. О, это было бы кошмарно!
Качаясь на холодной полке плохо отапливаемого вагона, бригаденфюрер закрыл глаза, зримо представил, как его с гусаком в руках ведут по зимнему лесу партизаны, как они хохочут над ним у костра, как допрашивают, тыча в нос гусиными перьями… И уж наверняка в советских газетах появилось бы сообщение: "В городе Б. местные партизаны устроили приманку фашистов на живого гусака. На эту удочку клюнул сам шеф гестапо Поппе. Он захвачен вместе с гусаком и доставлен по назначению". А спустя неделю это газетное сообщение попало бы на стол гауляйтеру Эриху Коху, а не то и самому Гитлеру. А Гитлер, придя в ярость, потрясал бы этой бумажкой перед командующим гестапо Гиммлером: "Вот! Вот до чего вы докатились, господин Гиммлер! У вас на гусиную приманку ловят бригаденфюреров!" И пошла бы гулять молва о гусаке и бригаденфюрере по всей Германии. О какое счастье, что рок снова увел от беды. Да и совсем ли увел? Неровен час, гестаповцы Брянска донесут историю с пропажей денщика до Эриха Коха, скандала не избежать. И какой бес толкнул обратиться к ним за розыском? Ах какая идиотская оплошность! Так бы что? Пропал денщик и пропал. Мало ли этих болванов денщиков пропадает. Тот самовольно уехал на фронт. Тот дезертировал. Доложил бы, что пропал без вести, и крышка. А теперь вот чеши затылок, гадай бригаденфюрер Поппе на кофейной гуще: донесут — не донесут?..
От воспоминания о кофе в голодном животе у бригаденфюрера заурчало. "Неплохо бы сейчас выпить чашечку кофе с каким-либо жирным бутербродом, подумал он. — Черный хлеб с салом или ломоть белого с маслом. На худой конец можно и с тюбиком эрзац-сыра". О жареном гусаке бригаденфюрер сейчас не думал. Его тошнило при одном лишь воспоминании о нем. Гусак, будь он проклят, напоминал ему отныне запах гроба.
Если бы теперь ехал денщик, то у того наверняка нашлось бы что-нибудь пожевать: сухарь, галета, кусок эрзац-колбасы, а без денщика… Бригаденфюрер пошарил левой рукой в кармане висевшей у изголовья шинели. Пальцы его наткнулись на что-то костлявое, завернутое в бумагу.
О бог мой! Да тут целое богатство. Жареная курица! Какая радость! И кто же это догадался ее положить? Ах, да! Вспомнил. Эту бесценную курицу в последний момент перед отходом поезда принес из вокзального буфета шофер начальника фельдкомендатуры. Курица стоила баснословно дорого, но других продуктов, как доложил шофер, в буфете не было, пришлось купить. Покупка, положенная в карман, в сутолоке была забыта, и вот теперь… О как она оказалась кстати! Но, позвольте? Что это такое? Бригаденфюрер поднес курицу к носу, шумно потянул ноздрями. Фу, какая гадость! Да она же протухла. Вокзальные бандиты! Что они подсунули генералу рейха? Как посмели?
Поппе опустил подрамок и с яростью вышвырнул не оправдавшую надежды курицу под откос.
— Свиньи! Казнить их мало…
За окном гасло солнце, уплывали назад заснеженные ели, бревенчатые доты с торчащими из амбразур стволами пулеметов. Над ними конскими хвостами помахивал дымок. Попахивало шнапсом и гороховой похлебкой.
Бриганденфюрера распирало от злости, от того, что он, такой важный господин рейха, остался, теперь уже наверняка, голодным. Поддерживало его лишь то, что поезд бежал довольно-таки резво и была надежда через шесть-семь часов оказаться в Смоленске, поближе к складам с галетами и шнапсом. И еще бодрила тишина на дороге… Молчит запушенный чистым снегом лес. Молчат заиндевелые кусты. Ходят в одеялах и шалях немецкие часовые. Художников бы сюда. Всех художников рейха рисовать эту идиллию. Сколько дорогих полотен можно создать! Какие миллионы на них заработать! Бери кисть, бригаденфюрер Поппе. Рисуй вот эту бронзовую сосну, вот эту длиннокосую березу… Ах, ты не можешь? Ты хватаешь только готовое. О, что вы! Извольте. Бригаденфюрер сей же момент возьмется за создание панорамы "Солдаты рейха на очарованной Десне".
Поппе сбрасывает в снег шинель, садится с кистью в руке на берегу реки.
— Поставьте мне позировать солдата. Вон того, с конской попоной на голове. Позвольте. Вы кого мне прислали?
Бригаденфюрер вскакивает с раскладного стульца. Перед ним стоит, улыбаясь, денщик. В руках у него гусь. Тот самый гусь, который кричал в Брянске под окошком. Гусь не в перьях, а общипанный, жареный, и денщик уже ест его. В одной руке у него жирный кусок, в другой — румяное, испеченное в животе гуся яблоко. Еще минута, и денщик сожрет всего гусака. Ах, хам!
Бригаденфюрер выхватил из мольберта гранату и бросил ее под сосну. Земля качнулась. Страшный взрыв, лязг и скрип железа, треск ломающихся досок, крушащегося льда, крики о помощи возвратили из сна бригаденфюрера. Ударившись лбом о какую-то острую чертовщину, он на какое-то время потерял сознание. Однако визг пуль, сыпанувших по вагону, образумил его. Ухватясь за доску полки, он выглянул в окно и не понял в чем дело: наяву он или все еще сидит с мольбертом во сне. О, нет! Это был не сон. Колеса вагона, те самые колеса, которым надлежало весело катиться в Смоленск, поближе к галетам и шнапсу… О мой фюрер! Мой бог! Они висели теперь где-то в воздухе, выше ракит. А внизу… О, что же это?! Груды исковерканных, рухнувших под лед мостовых балок, опрокинутые вверх колесами, налетевшие один на один вагоны и вокруг них, под ними люди, люди в зеленых мундирах и без мундиров — в одном лишь нижнем белье, барахтающиеся в воде и кричащие о помощи.
Проклятие! Мы же взлетели на воздух. Нас подорвали. А может, не выдержал мост? Ах, что я! Да вон же они, в ватниках, в шапках отходят тремя цепочками к лесу. Нет, не все отошли. Один в белом полушубке еще стоит на насыпи, с кем-то по-русски перекликается. Бригаденфюрер прислушался.
— Ну как? Не нашел гусятника?
— Нет, нигде не видно. Может, в хвостовом пошарить? В повисшем в небе?
— Отходить! Поздно шарить. Пока доберешься до бога, к дьяволу придет подмога.
— Ну и кляп с ним. Пошли! Э-эй!
Партизан в овчинном полушубке обернулся. Бригаденфюрер чуть не загремел с полки. Недалеко от вагона стоял человек, чем-то очень похожий на Гуляйбабку, но Гуляйбабка ли это был, или кто другой, Поппе не разобрал. В глазах его плясали черти. На Десну ложилась ночь. Под обломками вагонов накликал тошноту проклятый брянский гусь.
Трудно сказать, у кого не хватило духу: у русских ли солдат, чтоб сделать еще рывок и взять в плен "национального героя" Германии Фрица Карке, или у самого "национального героя", не осмелившегося преодолеть нейтральную огневую полосу? Но факт остался фактом. Фриц Карке в ту осадную ночь под Сухиничами не попал в плен к русским.
Что оставалось делать несчастному "национальному герою"? Заменить какого-либо убитого командира роты? Чего доброго, опять угодишь за необдуманный шаг под суд военного трибунала. Пристать к какой-либо команде и наладить там продажу блох? Так кому они теперь нужны, эти блохи. Солдатам и так жарко в отступлении. И тогда Карке бросил ко всем чертям собачьим свой автомат и направился по полотну железной дороги в Брянские леса.
Шел он не торопясь, размеренно, сберегая силы и совершенно не пугаясь за свою судьбу. Разбушевавшаяся в ночи метель не страшила его. Предвидя метель и дальнюю дорогу, он еще с вечера засунул под шинель четыре подушки, голову укутал в байковое одеяло, а на сапоги надел корзины из-под наседок, набитые сеном. Так что даже если бы "национальный герой" сбился с пути и упал в снег, он бы великолепно проспал до утра и на тридцатиградусном морозе. Однако сбиться с пути Карке никак не мог. Под ногами у него весело поскрипывали не заметенные снегом шпалы. Единственно, чего опасался Карке, так это близости рассвета. Должны же, в конце концов, где-то быть эти всем известные брянские партизаны. В такую богом и чертом проклятую ночь они непременно ведь выйдут минировать рельсы. Они же сами пишут в своих листовках, что метель — их хорошая союзница. Партизаны, конечно, с ним нянчиться не будут. Кляп в рот, мешок на голову и поволокут. Но что кляп и мешок по сравнению с фронтовым адом! Неудобства кляпа и мешка можно перетерпеть. Главное — остаться живым. Жизнь для Карке, собственно, трын-трава. Зачем она ему? Землю у него украли. Жену соблазнили. Маленький домик, как сообщила в письме тетушка Клара, без присмотра сгнил… Жизнь ему нужна теперь только для одного — вернуться домой, разыскать штурмовика Отто и плюнуть ему в нахальные глаза. И еще плевок бы тому, кто обещал сорок семь десятин земли. Где та обещанная земля? Да и какая там земля? Все это обман. Идиотское вранье. Приманка, чтоб солдаты, как мухи, лезли в огонь. А кому же своя германская земля? Штурмовикам? Фюрерам? Ах, жулики! Ах, шакалы! Вот, оказывается, зачем они нас в пекло гнали. Чтоб нас, солдат, убили, а им, оставшимся в живых, достались и земля, и наши жены…
Артиллерийская канонада где-то далеко позади постепенно затихала. Карке уходил от нее с облегченной душой, будто рассчитался с большими, тяжкими долгами, а когда она и вовсе затихла, "национальный герой" совсем повеселел и тихонько запел свою любимую песенку "Вперед, кобыла…".
Долго он шагал так, напевая и всматриваясь в темноту: не покажутся ли где партизаны? Остановили его немецкие голоса и автоматные очереди, прозвучавшие позади.
Карке оглянулся. По насыпи железной дороги за ним гнались двое. Гнались, как видно, порядочно, потому что они то и дело спотыкались и дышали, точно загнанные лошади.
— Стой! Сей момент же остановись! Остановись, кому говорят! — кричал бежавший первым. — Куда попер, как «фердинанд»? Ослеп? Дорожный пост не видишь? Дзот обороны?
— Какой пост? Какой дзот? — оторопел Карке. — Как вы здесь оказались?
— Ты что? С неба свалился? Не знаешь, что вся железная дорога утыкана нашими огневыми точками?
— Не имею представления. Я солдат полевых войск.
— Врешь! — крикнул второй солдат. — Не прикидывайся простачком. Ты все видел. Почему на окрик не остановился? Хотел улизнуть от нас? Не вышло. Мы тебя заставим поплясать у пулемета. А ну идем! Поворачивай свои корзины.
— Куда?
— После узнаешь. Пошли! — подтолкнул в бок дулом автомата тот, который подбежал первым.
— Вы не смеете меня задерживать. Я иду со срочным донесением, — пустился на хитрость Карке. — К тому же я национальный герой Германии!
— Вот и великолепно! — сказал другой солдат. — Нам как раз и нужен такой надежный солдат. Мы давно о таком мечтаем.
Карке привели в дзот, сооруженный из толстых дубовых бревен. В дзоте, устланном соломой, топилась земляная печка. Пахло мышами, грязными портянками, ружейной смазкой, порохом и шнапсом. На снарядном ящике, заменившем стол, горела спиртовая плошка, тут же лежала буханка белого эрзац-хлеба и куски недоеденного эрзац-сыра. К столу тянулись две веревки, привязанные к спусковым крючкам крупнокалиберных пулеметов, вставленных в амбразуры. Сидящий за столом мог одновременно пить, закусывать и стрелять из двух пулеметов. Карке успел заметить и еще одно. Стенки, потолок и дощатая дверь блиндажа были посечены осколками. Видать, блиндаж навещала уже не одна партизанская граната.
— Итак, национальный герой Германии, — сказал с явной издевкой первый из задержавших. — Отныне и до конца всей Восточной кампании ты будешь служить здесь, в нашем гарнизоне, именуемом попросту дзотом.
— Благодарю за оказанную честь, но я буду жаловаться фюреру. Вы ответите за меня.
— Скажи спасибо, что мы тебе не влепили в зад горсть разрывных, — сказал другой солдат. — Согласно инструкции мы обязаны убивать каждого, кто появится на полотне железной дороги.
— Да, — подтвердил другой. — Если б ты был нам не нужен, мы бы с тобой языки не чесали. Гнил бы ты уже под откосом, как паршивая собака.
— Но тогда извольте мне объяснить, зачем я вам так нужен?
— Вот сейчас и объясним. В этом дзоте нас было шестеро. Вшестером нам жилось превосходно. Двое стояли у пулеметов, двое патрулировали, а двое спали. Теперь же нас, как видишь, осталось только двое.
— Где же остальные?
— Остальные ушли от нас навсегда. Двое лежат под березой. Один пропал без вести, а четвертого утащили живым.
— Кто утащил?
— Наивное дитё. Не волк же его утащил, а все те же бандиты — брянские партизаны.
— Нечего ему разжевывать, Макс. Ставь задачу, и крышка. А откажется выведи и пулю в затылок, — завалясь в угол на пулеметные ленты, крикнул другой солдат.
— Да, да. Я слишком долго дипломатничаю с тобой, приятель. Слушай боевую задачу! Перед тобой два пулемета и ракетница. Будешь из них стрелять попеременно, через каждые пять минут. И одновременно бей из ракетницы.
— Куда стрелять?
— Неважно куда. Стреляй, и крышка. А мы ляжем поспим. Четвертые сутки не спали. Валимся с ног. Да смотри, не вздумай и ты уснуть. Партизаны сейчас же забросают нас, как котят, гранатами. А будешь хорошо служить, без награды не останешься. Нам всем, охраняющим железную дорогу, обещали по два гектара леса.
Карке больше не утруждал себя расспросами. Он понял. Перед ним два законченных идиота, помешавшихся на двух гектарах леса. О, неужели и он был вот таким же слепым чурбаном, тешившим себя надеждой получить сорок семь десятин земли? И ему вдруг стало так стыдно за самого себя, что он готов был провалиться сквозь землю. Однако земля в дзоте была устлана колотыми плахами, и он не проваливался, а стоял смиренно, пригвожденный собственным позором. Потом, не зная зачем, поклонился и сказал:
— Спасибо. Землю я уже получил. Теперь дело за лесом.
— Да, да… Мы будем очень богаты, очень бога-ты, — засыпая в углу на пулеметных лентах, бормотал новый идиот, поверивший беспардонному вранью изолгавшегося фюрера.
"Что ж… Пусть безрогие скоты тешат себя надеждой, — подумал Карке. Пусть мечтают о двух гектарах чужого леса. Так легче будет лечь под березу, как легли те упомянутые двое. А Карке уже сыт всем по горло. Карке не хочет лежать под березой во имя того, чтоб штурмовик Отто, отрастив живот, соблазнял из-за шторы чужих жен".
Как и было наказано, он пострелял из пулеметов минут тридцать, обождал, когда претенденты на Брянский лес посильнее захрапят, затем снял с их солдатских ремней фляжки со шнапсом, взял со стола буханку эрзац-хлеба, кусок эрзац-сыра, тихонько вышел из дзота, спустился на полотно железной дороги и зашагал по шпалам. Привет олухам царя небесного! Да не проснуться вам, пока ноги не унесут "национального героя" Германии на почтительное расстояние.
…Километрах в трех от покинутого дзота Карке присел на рельс, снял с ремня реквизированную фляжку и выпил за встречу с партизанами и русский плен. Ему казалось, что в эту метельную ночь он обязательно увидит партизан и поднимет перед ними руки. Но ночь кончалась, лес густел, а партизан все не было. И тогда, чтоб привлечь к себе внимание, Карке, пошатываясь от опьянения, во все горло запел русскую «Катюшу».
Кончалась песня, кончался лес, а партизаны, так нужные Карке, не появлялись. С горя он выпил еще и, окончательно захмелев, потеряв контроль над собой, запел во всю глотку:
Вперед, кобыла, ты не забыла
Дорогу, милая, домой,
Где есть красотки,
Где нет чесотки
И где нет мин над головой.
— К черту войну! К черту штурмовиков и фюреров. Жулики! Воры! Меня обокрали. Обчистили как липку. У меня обесчестили жену! Куда смотрит фюрер? Снять штаны на его "Майн кампф" я хотел! Ау-у, фюрер! Ты слышишь? Ау-у!!!
Еще долго, наверное, кричал бы, бушевал "национальный герой" на полотне железной дороги, если бы ему не преградила дорогу выкатившаяся из-за поворота дрезина, вооруженная четырьмя пулеметами и пушкой на прицепной платформе. Карке и подумать не успел, что ему делать, как с передней платформы ударил пулемет. Разрывные пули распороли шинель и боковую подушку. Туча пуха окутала Карке. Дрезина, заскрипев тормозами, остановилась. Стоявшие на платформе пулеметчики опешили. Человек, которого они сочли сраженным наповал, стоял среди дороги на четвереньках и подбирал рассыпавшийся куриный пух. Потом встал, зашпилил разорванный бок шинели булавкой и, размахивая кулаками, двинулся на дрезину:
— Негодяи! Идиоты! В кого стреляете? Завтра была бы в трауре вся Германия. Фюрер снял бы с вас шкуру. Я национальный герой всей Германии! Мои кальсоны висят под стеклом рядом с кальсонами Бисмарка и Карла Великого! Где ваше начальство? Кто командует вами?!
Солдаты дрезины сочли кричавшего ненормальным человеком, рехнувшимся на фронте, но, когда тот распахнул шинель и на мундире у него блеснули два Железных креста и две медали "За зимовку в России", все пятеро вытянулись во фронт.
— Я спрашиваю, где ваш командир? Кто вами командует? — закричал еще строже Карке.
— У нас нет командира. Он убит. Нам обещали прислать пополнение. Десять солдат и командира.
— Прекрасно! Командовать дрезиной буду я, национальный герой Германии!
Карке с помощью солдат поднялся на платформу.
— Куда шла ваша дрезина? Цель поездки?
— Каждое утро мы развозим по огневым точкам продовольствие, патроны и собираем убитых.
— Превосходно! Слушать мою команду. Отныне эта дрезина будет именоваться бронепоездом "Черная шаль", а вы — боевым экипажем. Хайль Гитлер!
— Зиг хайль!
— А теперь — по местам! Курс назад!
— Как назад? Мы еще не обслужили те дзоты, что впереди.
— Поздно. Они уже раздавлены русскими танками.
— Не может быть! — усомнился один из солдат. — Час тому назад нам звонили и просили прислать им гранат и хлеба.
— Молчать! Исполнять команду! Распустились тут, тыловые крысы. Я вам наведу порядок. Заводи дрезину! Вперед, куда приказываю! Хайль!
Экипаж послушно занял свои места. Карке уселся в кресле каюты. Дрезина тронулась.
— Новобранцы! Храбрые защитники рейха! — поднявшись на открытую платформу, начал свою речь Карке. — Вам дважды дьявольски повезло.
— В чем? — спросил кто-то из шеренги мерзнущих возле дрезины солдат.
— Ну, прежде всего, вы, сопляки, попали не на фронт, а на курорт. Взгляните на эти небесные сосны и ели. Что это такое? Это, желторотые птенцы, Брянский лес. Целебный бальзам! Не скальте зубы. Это говорит вам человек, уже изрядно понюхавший этого бальзама. Не один я нюхал. Многие нюхали. Но, к сожалению, они не могут подтвердить этого по той лишь причине, что отнюхались и лежат под этими соснами. Почему лежат? Да потому, что нюхали не только бальзам, но и порох. Вам тоже придется нюхать и то и другое. За талию и вес не беспокойтесь. Хозяева здешнего курорта растолстеть не дадут. Они применяют массажи. Бег по болотам от дзота к дзоту.
Карке поправил на голове одеяло, оторвал от ноздри сосульку.
— Вот это первое преимущество вашей службы. Второе. Вы будете служить на знаменитом бронепоезде фюрера "Черная шаль"! Наша "Черная шаль" в сутки раз выходит на линию Брянск — Сухиничи и подбирает на железной дороге убитых солдат рейха. "Черная шаль" за свой рейс привозит по две платформы. Иногда нам приходится прицеплять и третью… Затем наш бронепоезд идет на линию Брянск Орел и привозит оттуда по две платформы убитых партизанами. После этого мы отправляемся на линию Брянск — Рославль и привозим также одну-две платформы. Как видите, работа нетрудная. Пугать партизан и собирать убитых. Вас тоже, если убьют, доставят на "Черной шали" прямо на кладбище. А кладбища здесь, в Брянских лесах, роскошные! Березовые кресты. Березовые заборы… И ряды, ряды… По сто, двести могил в шахматном порядке, по шнурочку. И на каждой могиле каска. Лично фюрер разрешил. Не поскупился.
Карке протопал в набитых сеном корзинах поближе к краю платформы, проводил глазами полетевших на свалку ворон, заговорил снова:
— Если вы отличитесь в бою, то знайте: вас похоронят с особыми почестями без кальсон и мундира.
— А кальсоны и мундир куда же?
— Их отошлют в национальный музей Берлина. Мои кальсоны уже висят там рядом с кальсонами Кайзера и Бисмарка.
— Позвольте, господин фельдфебель, разве вы были убиты?
— Я был тяжело контужен. И потому вещи мои послали в музей, а ордер на сорок семь десятин земли отослали моей любящей супруге. Так что она теперь на всю жизнь обеспечена… Ваши ордера на два гектара леса также отошлют вашим женам. У вас есть жены? Хорошо! Любите их. Они великие труженицы и патриотки. У моей жены полгода был на квартире штурмовик Отто. Сейчас у нее квартирует другой. И, как пишет моя соседка, он моей супругой также очень доволен. Но достаточно о женах. Позвольте, я вам лучше расскажу о себе и своих боевых заслугах перед рейхом и фюрером. Так вот. В боях под Москвой я сильно отличился — лично спас от гибели до батальона пехоты. Как я спасал — это долгая история. Скажу лишь коротко. Я разводил блох и снабжал ими плохо одетых солдат и офицеров своей егерской дивизии. Прокурор армии усмотрел в этом преступление и определил мне за вымогательство и грабеж смертную казнь через повешение. Но судьи разобрались и увидели: все мои клиенты, снабженные блохами, чесались по ночам, не спали и не замерзли. И тогда за находчивость, а точнее, за распространение блох меня наградили Железным крестом. Второй Железный крест я получил также за находчивость, которую проявил во время нашего грандиозного наступления назад из-под Москвы.
Карке устал говорить стоя. Он сел на край платформы и, свесив засунутые в корзины ноги, раскачивая ими, продолжал:
— Так случилось, что мы, преграждая дорогу русским, побросали на дороге всю свою технику. У нас в роте осталась только одна бельгийская ломовая кобыла. Разгорелся спор, что с этой кобылой делать. Съесть ее или использовать как тягловую силу? Одни кричали: "В котел ее, бродягу!" Другие: "В телегу! Пусть везет обмороженных". Я же, оставшийся за командира роты (нашего двенадцатого командира разорвало снарядом), распорядился по-своему. Привязал к хвосту кобылы веревку, сам сел верхом, а солдатам приказал взяться за веревку и бежать следом. Так мы наступали назад до самых Сухиничей. А в Сухиничах меня опять судили за то, что я, сидя на бельгийской кобыле, распевал песенку "Вперед, кобыла, ты не забыла дорогу, милая, домой". Прокурор усмотрел в этой песенке какой-то разлагающий дух и потребовал мне смертной казни, но господа судьи увидели другое. В то время как в других ротах померзла в пути половина солдат, у меня не окочурился ни один. К тому же наступали мы назад быстрее всех подразделений. За это помимо Железного креста мне присвоили звание фельдфебеля, и вот теперь я командую вами, ослами. Вы же, смотрю, приехали на Восточный фронт, как в Бельгию, на прогулку.
Где ваши теплые вещи? Почему вы не запаслись шалями, одеялами, конскими попонами, пуховыми подушками? Бюстгальтерами на уши? Вы что думали? Все это вам фюрер на подносе предоставит: "Одевайтесь, герои рейха. Воюйте. Не гнитесь, как собаки". Наивные дети. Фюреру некогда думать о каких-то там платках и теплых рейтузах на ваши дурные головы. Вы сами обязаны позаботиться о своем обогреве. Посмотрите, как утеплен ваш командир. Шик! Красота! Блестящий пример для подражания. Я непрошибаем ни морозом, ни пулями! А вы? Вы что, рассчитывали тут, в Брянских лесах, раздобыть теплые вещи? Поздно хватились, субчики. Поздно! Мы тут все уже подчистили до вас.
— А что же нам делать? — клацая от холода зубами, спросил один из новичков, укутанный в белую скатерть. Карке почесал переносицу, кашлянул в кулак:
— Ладно. Не горюйте. Два рейса за убитыми, и утеплим вас всех. Надо полагать, у отдавших богу душу будут теплые вещицы. Только чур. Если кому попадется чернобурка, на худой конец лисица — отдать лично мне, а я ее пошлю с рапортом дальше по команде. Но прошу не подумать, что ваш командир жулик, мошенник и прикарманит трофей. Нисколько. У меня уже была чернобурка. Так я ее тут же отдал своему фельдфебелю. Тот объявил мне благодарность и лично понес реквизированный мех по команде дальше, да жаль, не донес. По дороге в тыл чернобурку разорвало снарядом «катюши». От нее остался только хвост, зажатый в оторванной руке фельдфебеля.
Карке посмотрел на свои ручные часы, заторопился:
— Извините, я немного увлекся рассказом. Пора кончать. Нас ждет большая работа. Вчера на железной дороге Брянск — Рославль партизаны взорвали мост через Десну и пустили под откос поезд, в котором ехало много отпускников на рождественские праздники. Так вот, семь вагонов мы уже вывезли на кладбище. Даже те, что оказались подо льдом, очистили, а вот с одним придется повозиться. Черт знает, как он на фермах моста оказался? Взлетел туда вверх колесами и висит. Говорят, в нем какая-то важная шишка едет. Сегодня ее мостовым краном вызволять будут. Так что по местам. Заводи моторы! Вперед за шишкою!
Важной шишкой в хвостовом вагоне, заброшенном на уцелевшую ферму моста, оказался не кто иной, как бригаденфюрер Поппе.
Бедняга. Что стало с ним за одну ночь, проведенную в повисшем над речной пропастью, перевернутом вагоне! Он весь поседел, побледнел, будто его голову вместе с лицом выкрасили белой глиной. Понуро глядел он в окно вагона и ждал, когда мостовой кран подцепит своим огромным клювом исковерканную железную глыбищу, чуть не ставшую ему могилой.
Сидевший верхом на «клюве» крана Фриц Карке подал знак крановщику, и тот поднес его к окну, где сидел бригаденфюрер.
— С добрым утром, господин бригаденфюрер! — заговорил, поклонясь, Карке. Поздравляю вас с благополучным исходом. Впрочем, не все еще благополучно. Всякое может быть. Рухнет ферма, лопнет трос, не выдержит кран, разломится пополам вагон… Но вы, господин бригаденфюрер, не унывайте. Если что, мы похороним вас роскошно!
— Кончайте идиотскую болтовню, фельдфебель, и поторопитесь исполнить свой долг по спасению солдат рейха.
— Мой бригаденфюрер, я отдам на это все свои силы, но всякое может случиться. Вы висите буквально на волоске. Одно ваше резкое движение, и Великая Германия останется без вас. Бедная Германия! Что станет с ней, если богу будет угодно забрать вас на небеса?
— Осколок идиота! Прекращай болтовню, иначе я влеплю тебе пулю! — закричал бригаденфюрер.
Карке отплыл от окна, повисел над исковерканной фермой моста, осмотрел ее и снова подъехал к высунувшемуся из разбитой рамы шефу гестапо.
— Простите, господин бригаденфюрер. Я забыл вам сказать о самом главном. У вас в кармане, наверно, лежит ордер на сорок семь десятин русской земли.
— Какое ваше собачье дело, что у меня лежит в кармане? — крикнул шеф гестапо.
— Извините. Я вовсе не претендую на ваш карман. Я только пекусь за ваш ордер на сорок семь десятин. Если вы упадете в реку, он намокнет, испортится, и тогда ваша супруга останется без земли. Я, господин бригаденфюрер, уже остался без ордера и земли.
— Фельдфебель, смирно-о! — заорал бригаденфюрер. — Я приказываю вам замолчать и ускорить работы.
— Рад бы, но не могу, господин бригаденфюрер. Там, внизу, мост осматривают специалисты. Они решают: снимать вагон или лучше его подорвать. Так что я по приказу начальства просто вас развлекаю. Говорят, перед смертью приятно развлечься, подумать, кем ты был: человеком или скотиной? Вам в этом отношении легко, господин бригаденфюрер. Скотиной вы себя никогда не считали. Разве что кто другой. По вам наплевать на то, что они о вас думают. Не правда ли, господин бригаденфюрер?
У шефа гестапо появилось намерение выхватить пистолет и пристукнуть сидящего на крюке болтуна, по потом он подумал: "Какой спрос с идиота, к тому же, если ему действительно приказано развлечь обреченного бригаденфюрера. Надо же ему что-то болтать. Утро морозное. Поболтает и перестанет. На обжигающем ветру не очень-то долго поговоришь".
Думая так, бригаденфюрер заблуждался. Фельдфебель Карке, утепленный четырьмя подушками, шалью и корзинами, набитыми сеном, и не думал униматься. Покачивая ногами, он подъехал еще ближе к окну.
— Позвольте спросить, господин бригаденфюрер, у вас жена есть? Так вы любите её. Она, надеюсь, великая патриотка и хорошо привечает тыловиков. Моя жена тоже великая патриотка. У нее на постое уже второй штурмовик. И я большой патриот. Я так торопился на войну с Россией, что даже отложил свою первую ночь. Покойный майор Нагель, отпуская меня, говорил: "Волна кончится через две недели, и вы, солдат, поедете на первую ночь". Я терпеливо ждал. Но вот идет уже тридцать шестая неделя, а война не кончается. Вы не знаете, господин бригаденфюрер, почему она не кончается? У пас в полку, между прочим, никто по знает. Я сочинил было письмо фюреру и хотел спросить у него, но боюсь, что мне за обращение к высшим чинам не по команде дадут в зубы.
У шефа гестапо загорелись глаза. О, нет! На крюке крана сидит не просто идиот, а политический преступник, усомнившийся в победе фюрера. Вот она, ниточка, которая приведет к распутыванию большого клубка заговорщиков против победоносной войны. О, знать, недаром судьба забросила этот вагон к богу на небо и в нем пришлось мерзнуть и дрожать от страха ночь.
— И что же? Что же вы в нем написали фюреру? — высунув голову из окна, нетерпеливо поторопил фельдфебеля бригаденфюрер.
— Я вижу, вы порядочный человек, а не полная свинья, как следователь гестапо, — сказал Карке. — И потому я с удовольствием прочту вам это письмо. Оно как раз при мне.
Карке засунул руку в корзину с сеном, покопался там и извлек откуда-то со дна большой треугольник.
— "Наш обожаемый фюрер, — начал читать он. — Обращается к вам национальный герой Германии…"
— Кто такой национальный герой? — спросил бригаденфюрер.
— Как? Разве я вам не представился? — спохватился Карке. — Извините, господин бригаденфюрер. Национальный герой — это я, Фриц Карке. Высокое звание я получил на знаменитой высоте под Смоленском. Там вместе со своим приятелем, стреляя назад, я снизил скорость нашего победоносного отступления с сорока километров до тридцати пяти. За это с меня сняли штаны, кальсоны и отослали их как боевые реликвии в музей Кайзера в Берлин. А с вас еще штаны не снимали, господин бригаденфюрер?
— Читайте письмо, — приказал бригаденфюрер, поморщась.
— Читаю, да, да. Итак, я писал: "Наш обожаемый фюрер! Обращается к вам национальный герой Германии Фриц Карке из непобедимой сто восьмой егерской дивизии. Пока идет мое письмо, нашей дивизии, может, уже и не будет, но все равно номер ее останется, и вам, обожаемый фюрер, легче будет представить, откуда пришло это письмо. А пришло оно к вам из-под Москвы, где нас весьма скверно встретили русские и мы затем под вашим блестящим руководством сверхпобедно начали наступление назад. Мы, наш фюрер, готовы были двигаться и дальше, но нас остановили за Сухиничами и сказали, что мы должны тут зимовать. И выходит, что же? Нас обманули? Обещали закончить войну до зимы, а теперь отложили до весны, а там скажут, потерпите до осени. Я, наш фюрер, готов терпеть, а вот супруга? Может ли терпеть красивая, статная, полноногая девушка, на которую из-за шторы подсматривает штурмовик?"
— Изумительно! Читайте дальше, — предвкушая поощрение за разоблачение крупного политического преступника, потер руки шеф гестапо.
— "Может ждать, — скажете вы, — если она сознает, что муж находится при исполнении высокого национального долга". Я тоже так думал, а вот поездка в отпуск показала, что высокий патриотизм наших жен длится лишь до первого подсматривания квартирантов-штурмовиков из-за шторы. Всему этому способствуют также и речи господина доктора Геббельса. К чему он призывает наших жен? "Проявляйте высокий патриотизм в тылу. Рожайте побольше солдат для Германии". А от кого же родит моя супруга, если я в окопах? Вот вопрос, который гложет меня, наш фюрер".
— Кто, кроме вас, сочинял это письмо? — спросил бригаденфюрер, сияя.
— Как кто? Сам сочинял.
— И что же? Что же вы в нем просили?
— Сущие пустяки. Я просил фюрера отозвать меня в тыл для проявления «патриотизма», к которому призывает доктор Геббельс.
— А кто же будет воевать, уничтожать Советы? — спросил шеф гестапо.
— Как кто? Штурмовики, кляйстляйтеры, гауляйтеры… Я, господин бригаденфюрер, выдвинул в письме фюреру совершенно оригинальную идею.
— Какую же?
— Устроить обмен. Нас, окопников, — в тыл, а тыловиков — в окопы. И думаю, что я получу за эту идею Железный крест. А как вы думаете, господин бригаденфюрер? Получу я крест или нет?
— Да, да, получите, — кивнул бригаденфюрер. — Дайте мне ваше письмо. Я пошлю его по назначению.
— Вы? Как же вы пошлете, если висите на волоске от смерти? Вагон вот-вот сорвется. Нет уж. Лучше я его сам отправлю, — сказал Карке и сунул письмо в корзину, но тут ветер выхватил из корзины сено, и письмо замелькало в воздухе.
— Держи! — крикнул бригаденфюрер, рванувшись в окно.
Вагон покачнулся, скрипнул и… с треском и грохотом, ломая ферму, сокрушая старые ракиты, полетел в пропасть. В последнее мгновение Карке схватил шефа гестапо за голову, но не удержал. В руках у него остались лишь кепка бригаденфюрера да клок его седых волос.
Кто знает, что было бы с попавшим в метель генерал-майором фон Шпицем, если бы он не укрылся в хлевке злобной сухиничской старухи? Ясно одно. Навозная куча, десятиминутное пребывание в теплой избе, дыхание коровы смягчили удар проклятой русской зимы, и фон Шпиц отделался незначительным. У него отпилили только одну отмороженную ногу.
Отпиливали опытнейшие мастера, вызванные из Берлина. Чудесно отпилили! Ровно, экономно, расчетливо. За какой-то один месяц култышка срослась, затянулась кожей и ныла лишь изредка, к непогоде. Словом, все шло великолепно. Меж тем фон Шпиц никак не мог забыть свою любимую левую ногу. Как ее забудешь, когда ею маршировал по плацу интендантского училища, когда однажды сам фюрер привел в пример взмах его левой. "Вот так надо маршировать, господа офицеры, сказал он на тренировке к военному параду, — так, как марширует майор фон Шпиц. Его левая нога поднимается выше носа!"
Выпадали ночи, когда фон Шпицу снилось далекое детство. Он бегал босым или в красивых белых тапочках по траве и ловил бабочек либо пускался наперегонки с девочкой из соседнего поместья. И тогда ему было вовсе невмоготу. Проснувшись, он нервно ворочался, стонал, скрипел зубами и рыдал, как ребенок. Вот чем, вот как закончилась его война в России. Кто бы думал, что ему на старости лет колтыгать на деревяшке…
Как-то во сне к нему подошел Гитлер. Сел близ койки, положил руку на его плечо;
— Больше бодрости, генерал! Потерять ногу во имя Германии — это патриотично! Мы предвидели это и заготовили миллионы деревянных, резиновых ног. Вся Германия скрипит уже протезами. Мужайтесь! Равняйтесь на фюрера! Я остался без головы и не хныкаю. Взгляните!
Фон Шпиц посмотрел на фюрера и отшатнулся. Фюрер сидел и в самом деле без головы. На шее его торчала такая же, как и на отрезанной ноге, култышка.
— Мой фюрер! Как же вы будете жить, командовать войсками? — спросил фон Шпиц.
— К черту голову! Я уничтожу мир и без головы… Каждое утро к фон Шпицу подсаживался лазаретный психиатр и проводил с ним сеанс внушения. Он говорил, что нога для человека мало что значит, что с одной ногой жить даже лучше, экономичней, меньше расходов на обувь, носки, портянки, а если генералу уж так хочется иметь еще одну ногу, то при современном развитии техники ее могут сделать в точности такой же, какую и отрезали. Однако на фон Шпица эти внушения не действовали. Он тосковал по отрезанной ноге и проклинал сухиничскую старуху за то, что та не приютила его, не обогрела, а, запугав партизанами, выгнала на мороз.
В середине месяца начальник госпиталя лично принес фон Шпицу письмо.
— От сына, господин генерал, — сказал он, поклонясь. — Надеюсь, в нем приятные для вас вести. Письмо-то не из окопов, а из Берлина.
С волнением раскрывал письмо старый фон Шпиц. От Вилли он не имел вестей вот уже два месяца. А так хотелось знать, что там дома: как идут дела фирмы, получил ли сын новую отсрочку от фронта, а самое главное — родился ли продолжатель рода Шпицев?
"Мой папа! — начиналось письмо. — Мы, слава богу и фюреру, живы, здоровы и шлем тебе и твоим подчиненным пожелания новых блистательных побед на Восточном фронте. Ваше триумфальное продвижение под Москвой, на которую вы теперь смотрите уже и без биноклей ("Да, да, мы на нее «смотрим» из-под Сухиничей, горько кивнул фон Шпиц. — Побольше верьте доктору Геббельсу"), — вдохновило всю Германию. Дела нашей фирмы что-то приостановились, так как от тебя нет никаких вестей. Пожалуйста, не молчи, папа, и, как только вступите в Москву, дай знать. Мне очень хочется посидеть с тобой в Московском Кремле и вместе обсудить, где нам поселиться после покорения России — на Урале или на Кавказе? ("Я было уже поселился, сынок, — пробормотал фон Шпиц. — В сухиничском овраге".) В последнем письме ты спрашивал меня, папа, когда тебя можно поздравить с продолжением рода Шпицев? Прости меня, папа, но поздравить тебя, к сожалению, не могу. У меня не поворачивается язык, хотя Марта и родила сына".
Фон Шпиц, забыв о боли, вскочил и, размахивая письмом, закричал:
— Хох фюреру! Зиг хайль Германии! Вперед, фон Шпицы! Хох! Хох! Хох!
В палату вбежали санитары, врачи, ходячие больные.
— Что с вами, господин генерал?! С чего такая радость?
— Поздравьте меня. Обнимите. У меня великая радость! Величайшая радость!
— Но скажите же какая?
Фон Шпиц, сидя на койке, поднял в потолок палец:
— У меня… У меня родился внук! Продолжатель славного рода фон Шпицев!
Все кинулись поздравлять фон Шпица. Кто-то из врачей преподнес обалдевшему, плачущему от счастья дедушке букет бумажных цветов. Начальник госпиталя распорядился по этому поводу откупорить бутылку искристого шампанского, что было тут же исполнено. Однако выпить за продолжателя славного рода Шпицев не пришлось. В тот момент, когда шампанское уже было разлито по бокалам, счастливый дедушка фон Шпиц заглянул в письмо, пошатнулся и, простонав: "Проклятье!", рухнул на постель.
Доктор кинулся к больному, начальник госпиталя подхватил упавшее на пол письмо и прочитал бросившиеся в глаза жирно подчеркнутые строчки: "О, какой был я идиот, что послал за отсрочкой к кляйсляйтеру Марту! Прими удар судьбы, папа. Твой внук такой же рыжий и конопатый, как и кляйсляйтер!"
Фон Шпицу ничто уже не помогало: ни уколы, ни таблетки успокоительного, ни сеансы психиатра. Он впал в прострацию и, лежа с открытыми глазами, днем и ночью произносил только одно слово: "Проклятье!"
Кому адресовалось это слово, никто не знал. Даже опытнейший следователь гестапо, просидевший у койки больного неотступно восемь суток и применявший разные тонкие хитрости, безнадежно махнул рукой и собственноручно написал на корке уголовного дела:
"К кому относится проклятие генерала фон Шпица: к кляйсляйтерам Германии, войне с Россией или сухиничской старухе, установить невозможно. Подследственный полностью парализован. Дело разбирательством прекращено".
— Фельдфебель Карке! Отвечайте военно-полевому суду со всей искренностью и неутайкой: что вы делали, когда поднялись на крюке мостового подъемного крана к вагону, в котором находился бригаденфюрер Поппе?
Карке встал, пригладил рыжую бороду, которая успела у него отрасти за время следствия, а точнее — с того дня, когда рухнул в Десну хвостовой вагон поезда Брянск — Смоленск.
— Господа судьи. Я всегда говорил со всей искренностью и даю вам слово говорить и дальше в том же духе, ничего от вас не утаивая и не мошенничая перед вами, так как мошенников сейчас развелось так много, что мне нет смысла добавлять к их стаду еще одного негодяя. С ними я уже имел «счастье» столкнуться на фронте и в тылу. На фронте у меня украли ордер на сорок семь десятин земли, а в тылу и того хуже. Там сперли мою жену.
— Ваша жена к делу не относится, — сказал знакомый Карке по прежним двум процессам судья. — Говорите по существу: что вы делали, когда поднялись на крюке мостового крана?
— Отвечаю, господин судья. Когда я, фельдфебель бывшей пятой пехотной роты ныне не существующего сто пятого пехотного полка, временно исполняющий обязанности командира похоронного бронепоезда Фриц Карке, поднялся на крюке подъемного мостового крана над рухнувшей фермой железнодорожного моста, то я увидел, что одно звено фермы все же уцелело, а на нем висит вверх колесами вагон, а в окне вагона — бледный как снег господин шеф гестапо.
— И вы, конечно, сразу заговорили с ним? — задал наводящий вопрос судья.
— Нет, что вы, господин судья! Я действовал по инструкции, осторожно. Вначале я осмотрел всю панораму крушения и попытался представить, откуда партизаны атаковали мост. И знаете, господа судьи, мне было удивительно. Справа и слева от моста — голый луг, лес километрах в двух, кругом натыканы наши огневые точки, а мост взлетел на воздух. Да еще как взлетел! Ах, если бы вы видели, что там произошло! Груды вагонов, колес, рельсов, балок… Лишь один кусочек моста остался невредимым, а на нем…
— Что на нем?
— А на нем, господа судьи, вверх колесами вагон с бригаденфюрером. Видать, одному богу было угодно забросить его туда и повесить буквально на одном волоске.
— Что было угодно богу, оставьте это для бога, — прервал военный прокурор. — Потрудитесь лучше точнее отвечать на вопросы господина судьи, а он, кажется, ясно спрашивал, что вы делали, когда подъехали на крюке крана к господину бригаденфюреру.
— Я уже сказал, господин прокурор, что вначале я осмотрел панораму крушения, а затем…
— Вот об этом и говорите.
— А затем, как мне и было приказано, я начал развлекать бригаденфюрера.
— Ну и как вы его развлекали? — задал вопрос помощник судьи, майор с рассеченной осколком губой. — Мило развлекали, вежливо или чем-либо его унизили, оскорбили?
— О, что вы, господин судья! — улыбнулся, разведя руками, Карке. — Как можно грубить такой важной шишке — бригаденфюреру! Я ни разу, ни одним скверным словом не обозвал даже своего фельдфебеля, хотя знал, что он законченная свинья. А тут… Как можно. Я вежливо поздоровался с ним, поздравил с благополучным исходом крушения, а потом стал успокаивать.
— Вот, вот. Это суду как раз и надо, — обрадовался прокурор, — говорите, рассказывайте, как вы его успокаивали? Мирная у вас текла беседа или натянутая?
— Абсолютно мирная, господин прокурор. Я объяснил бригаденфюреру, что вагон, в котором они изволили сидеть, висит на волоске и с ним может произойти всякое: рухнет ферма моста, оборвется буфер, лопнет трос подъемного крана и так далее.
— Выходит, вы его запугивали? — наседал прокурор.
— Помилуйте! Зачем запугивать? Он и без меня был перепуган, как фрау, которую застали в чужой постели. Так что мне не было никакой надобности его запугивать. Я лишь предупредил несчастного бригаденфюрера, чтоб он сидел смирно, не шевелился и сам ненароком не столкнул вагон в пропасть. А в остальном мы беседовали.
— О чем? — спросил судья.
— Да мало ли о чем? О разном. Я, например, рассказал ему историю, как у меня украли штаны вместе с ордером на сорок семь десятин земли, и о том, что сделал штурмовик с моей женой.
Судья стукнул молотком по столу:
— Подсудимый Карке! Я вас уже трижды предупреждал, что ваша сбежавшая со штурмовиком жена никакого отношения к разбираемому нами делу не имеет.
— Как так не имеет, господин судья? Извините. Если б эти нахалы штурмовики не соблазнили мою жену, я бы и не рассказывал о ней бригаденфюреру. Какой же дурак начнет ни с того, ни с сего рассказывать о своей жене, да еще к тому же красивой. Но факт остается фактом. Война разорила меня. Я остался нищим. У меня нет ни жены, ни земли, ни дома.
У судьи полезли глаза на лоб:
— И вы все это сказали бригаденфюреру?
— Да, я сказал ему об этом.
— А он? Как же реагировал на эти слова он?
— Он страшно возмущался и сказал, что всех этих штурмовиков, гауляйтеров и прочих тыловых хахалей надо выгнать из тыла на фронт, под русские «катюши», иначе они испортят там всех солдатских жен.
Судья и помощник переглянулись. Прокурор что-то записал в свой толстый блокнот, спросил:
— Что вы читали господину бригаденфюреру, когда раскачивались на крюке перед его окном?
— Я читал ему письмо.
— Какое письмо? Кому?
— Это было письмо фюреру.
— Где это письмо?
— Оно улетело.
— Куда улетело? — встрепенулся прокурор и побледнел, будто у него отняли целое достояние.
— Его вырвал из моих спасительных корзин ветер.
— Каких таких спасительных корзин?
— Корзин из-под наседок, господин прокурор. Я их набивал сеном, засовывал туда ноги и, привязав, ходил в них в любой мороз, как в тапочках дома.
— Вы лжете! — выкрикнул прокурор. — У вас не было никаких корзин. Вы нарочно придумали эти дурацкие корзины, чтоб скрыть от правосудия письмо к фюреру.
— В таком случае, господин прокурор, я советую вам сходить в коридор тюрьмы, и там вы увидите на ногах надзирателя мои уникальные корзины. Я продал их ему за шесть сухарей и две сигареты.
— Суд верит вашему показанию, — сказал судья. — Не могли бы вы, подсудимый, вспомнить содержание своего письма?
— К сожалению, не помню, господин судья, — пожал плечами Карке. — Русские «катюши», милые следователи гестапо прохудили мою память, и она стала с дырками, как решето. Но смею вас заверить, что это было высокопатриотическое письмо. Я благодарил в нем фюрера за "молниеносную войну".
Прокурор поморщился, судья, полистав странички пухлого дела, спросил:
— Тогда почему же бригаденфюрер рванулся из окна с протянутой рукой? Очевидцы показывают, что он именно рванулся, и в этот момент произошла трагедия. Может, вы его нарочно спровоцировали на этот рывок из окна?
— Никакой провокации с моей стороны не было, — ответил Карке. — Вы об этом можете спросить у самого бригаденфюрера.
— К сожалению, — вздохнул судья, — спросить об этом у бригаденфюрера мы не можем. Он лежит искалеченным и в сознание не приходит.
— Но, может, вы и без свидетеля сами признаетесь, что покушались на жизнь бригаденфюрера? — сказал прокурор. — Наберитесь мужества, подсудимый Карке. Что вам стоит? Вы же храбрый солдат. Мы учтем, что вы национальный герой Германии, кавалер двух Железных крестов, и ваши другие заслуги перед рейхом.
— Не просите, господин прокурор. Этого я не сделаю. Признать, что я покушался на жизнь бригаденфюрера, — это равносильно тому, что вам, господин прокурор, встать и заявить перед публикой, что вы негодяй. Загляните в папку, и там вы увидите подшитыми к делу кепку бригаденфюрера и клок волос с его головы. Они остались в моих руках, когда я в последнее мгновение пытался его спасти. Где же логика?
— Да, логики нет, — сказал судья. — Заседание прерывается. Суд удаляется на совещание.
Кто не знает на Брянщине дятьковских лесов? У любого человека спроси, и он сейчас же начнет рассказывать о них такое, что захватит дух и самому захочется схватить шапку и бежать туда, где еще шумят необхватные сосны, где поют на зорях глухари и где грибов и черники, как писал брянский поэт, поезда нагружай.
А дятьковский хрусталь! Где, в каком доме, на каких праздниках и свадьбах не звенит он! Сам германский фюрер и тот заинтересовался дятьковским хрусталем и повелел немедля же пустить все тамошние заводы и отлить специальные хрустальные бокалы на торжественный прием в Московском Кремле.
Приказ фюрера не фигов листок. Многие кидались его выполнять. Многим хотелось вручить Гитлеру дятьковский хрустальный бокал, но… слишком несговорчивыми оказались эти дятьковские стеклодувы. Чертовски негостеприимно встретили они германских специалистов по хрусталю. Одного пристукнули кирпичом из гутовой печи. Другому заткнули ножкой бокала глотку. А третьего даже и близко не подпустили до стекольного городка — повесили на первой попавшейся осинке.
Ну как после этого не побывать на Дятьковщине! Гуляйбабке и сам бог повелел съездить туда познакомиться с людьми, так невнимательными к администрации рейха, и попытаться достать какую-либо хрустальную вещицу для генерала фон Шпица. «Дружбу» с ним надо все же подогревать.
Дятьковские стеклодувы встретили человека с двумя Железными крестами хмуро. Кто-то в толпе встречавших даже сказал: "И этому неплохо бы заготовить кирпичину из гуты". Но, когда секретарь райкома партии Туркин объяснил, какие гости к ним в город приехали, на столе откуда-то появились и еда, и дымящийся пузатый самовар человек на двадцать.
— По сто граммов вот только нет, — посетовал Туркин. — Оплошали.
— Как так нет? — прогремел басом здоровый, плечистый мужчина в красноармейской гимнастерке. — На кой ляд тогда сдался начальник продовольствия, если у него для добрых гостей не найдется по чарке. — И с этими словами он выставил на стол фляжку.
— Ай да Волков! Вот молодчина! — похвалил Туркин. — Где же ты раздобыл?
— Трофеи наших войск, — улыбнулся Волков. — У фрицев с подводы сняли.
За длинный стол секретаря райкома уселись справа дятьковские партизаны Лосев, Шапкин, Дымников, Волков, Качалов, Голубков, Земский, Сентюрин, дед Мошков. Слева — Гуляйбабка, Цаплин, Трущобин, Волович, Чистоквасенко. В конце стола поднялся Туркин.
— Я предлагаю такой порядок встречи, друзья. Вначале я вкратце расскажу о положении дел в нашем районе, о том, как мы тут чешем под гребешок арийцев, а затем дадим слово нашим гостям. Возражения есть?
— Нет возражений! Можно начинать! — раздались голоса.
— Извиняюсь, — поднял руку дед Мошков. — Извиняюсь, я супротив такого порядка.
Туркин оторопело уставился на старого партизана. Дед Мошков никогда не позволял подобного. На собраниях сидел всегда смиренно, изредка поддакивая, больше слушал, а тут вдруг «против».
— Вы что-то сказали, дед Мошков? — сделав вид, что не расслышал, переспросил Туркин.
— Я сказал, Сергей Гаврилыч, что иду супротив такого порядка нашего собрания.
— Почему, дед?
— Да вишь ли, Сергей Гаврилыч. Скушные у вас речи получаются кое-когда. Особливо на торжествах. Больно много в них жидкого киселю.
— Что предлагаешь, дед?
— А что предлагать, — Мошков, сощурясь, поскреб редкую бороденку. Дозвольте мне хоть раз структаж произвести, объяснить гостям про наше житье-бытье?
Туркин оглядел сидящих за столом. Все, кроме командира отряда Лосева, улыбались.
— Как, товарищи, дадим?
— А что? Можно и попробовать.
— Конечно! Он возле вас. Туркин, годичную школу руководства прошел.
Туркин сел:
— Что ж, дед. Валяй, «структируй»! Если что не так, поправим.
— Спасибо за доверие, — поклонился Мошков. — Загодя прошу прощения за нескладность речи, аль говорить я буду правду чистую. Стало быть, так. Вы, гостьюшки дорогие, должны прежде знать, что приехали вы в райвон, где Советская власть показала немцу фигу-мигу и от комара булдыгу.
— А ничего начало, дед! Подходяще! — подбодрил старика Туркин. — Давай в том же духе.
— Вот я и толкую, — продолжал Мошков. — Фашисты вокруг нас, как комары в теплый день, вьются. То там норовят укусить, то здесь… А мы знай себе живем и хлеб жуем. Все у нас, как и было. Есть и райком, и райисполком, и милиция, и торговля, и кое-что еще. Допустим, захотел ты депеш в какое-то село отбить пожалуйста. Наш почмейстер Пискунов сейчас же по телефону даст знать: "Варите борщ. Гость едет". Или надумал ты с хорошенькой девчушкой обручиться. Добро пожаловать в райзагс. Там тебе честь по чести выпишут бумагу про обручение. Бумага, правда, берестовая. У нас все на бересте теперь: и грамоты, и газета… Аль то не беда. То, дорогие мои, даже и лучше. Береста на тысячу лет сохранится. Пусть все знают, что у нас тысячу лет тому, как взял милашечку под ручку, так и пошагал с ней до закату. Все сряду и никакого разладу.
Дед посмотрел на стопку:
— Может, позволите для красноречия? Что-то в горле першит…
— Можно! Конечно! — отозвались сидящие за столом. Мошков выпил полстопки, вытер кулаком усы.
— Теперь, гостьюшки дорогие, поведем речь об том, что вас дюже интересует. То есть имеются ли у нас в районе холуи, прихвостни и прочая камарилья? Начнем с полицаев. Полицаев у нас в районе нуль, нуль целых и сколько десятых, ребята?
— Хрен десятых! — выкрикнули парни, сидящие в конце стола.
— Точно, хрен десятых. Бургомистров сколько у нас? Этой категории осталось примерно такое же число. То есть нуль и хрен десятых.
— А старосты у вас есть?
— Есть один. Управляет, сучий сын, — улыбнулся загадочно Мошков.
— Управляет? — заинтересовался Гуляйбабка.
— Да, управляет. Мозги себе вправляет, которые вышибла ему бытошевская старуха палкой. Помимо прочего был у нас тут один заготовитель древесины. Из Берлина. Деловой такой, расторопный.
— И как? Заготовил? — спросил Волович.
— Заготовил, как же! Осиновый кол себе на могилу. Все засмеялись. Дед Мошков повеселел. Глаза его засветились желанием рассказать смоленским гостям о своем районе.
— Мы тут, гостьюшки желанные, не скучаем. Бывают в нашем районе кино, спектакли и даже чемпионаты разные. Свят бог, не вру. Наш район занял первое место по поднятию тяжелостей и толканию… как его, ребята?
— Ядра, дед! Ядра!
— Вот, вот. Этого самого ядра. Могу вам представить и наших чемпионов. Вот перед вами чемпион по толканию ядра — минер Кузовков. Он на днях так толкнул ядро, что эшелон с танкетками полетел вверх тормашками. А вот наши рекордсмены по поднятию тяжелостей — Иван Волков и Саша Земский. В состязаниях у поселка Старь Иван Волков поднял и уложил сразу двух пятипудовых оберов. А Земский как-то ухитрился притащить даже троих. Двух под мышкою, а третьего, как щенка, в зубах. Словом, сдвиги в этом, как говорят спортсмены, виде спорту у нас налицо. Только вот по бегу, скажем в откровенность, дело дрянь. Дюже дрянь. Не могем мы бегать, хоть плачь.
— Это как так не можем? — пророкотал Волков. — Ты что, дед? Знай, про что говоришь!
— Да, да! Не возводи поклеп, — добавил Голубков. — Ишь ты, куда загнул. "Не могем".
— А я те говорю, не могем! — хлопнул ладонью по столу Мошков. — Не могем, и все тут! Сколь раз мы пытались фрицев настичь? А что получалось? Кто улепетывает впереди нас? Он — фашист! Да мы надысь на конях и их не догнали! А вы: «поклеп», "про что говоришь"! Правду-матку признавать надо, мил человек.
— Верно, дед! Верно, — поддержал председатель исполкома Дымников. Непривычны мы к такому "виду спорта" — это факт. Говори Мошков. Говори! Извиняюсь, что перебил.
— Ничего, свои люди, сочтемся, — махнул рукой дед. — Про вас я теперь речь поведу. Про начальство.
— И ругать будешь? — спросил, улыбаясь, Туркин.
— А как же вас не ругать? Очень даже поругать надо, причесать с гребешком.
— Ну давай! Наводи, дед, критику.
— А вы не пужайтесь. За дело песочить почну. Вот вы, наше районное и партизанское начальство, каждое утро ходите на зарядку, даете урок бодрости молодым, но я должен сказать: нет у вас той легкости и прыти, как у господ фашистов. Возьмите вы того генерала фон Пупа, который со своим войском в селе Любыш стоял. Какой заборище перед домом его благородия был! Выше бычьих рог. А как он через него сиганул? Как сиганул-то! Мать святая богородица! Бог-заступник!!! Митька-пожарник, кто прыжки видел и перевидел, аж разинул рот. "Вот это да! — говорит. — Вот это сиганул! За пояс заткнул всех чемпионов".
Мошков потряс головой, зажмурился. Видать, тот забор в Любыше и перемахнувший через него генерал были у него перед глазами.
— И что же он? Убежал? — спросил Гуляйбабка.
— Какой, к шутам, «убежал»? Не то слово сказали. На рысях пошел. Внакид. Жарким галопищем. Ах как он мчал! Как мчал, бродяга! Красотища! Только снег из пят, только белые портки мелькают!
— Что же вы не стреляли? — выкрикнул умирающий со смеху Чистоквасенко. Чи нема було патронив?
— Хе-е, не стреляли. Что проку стрелять? Бах, и с копыльев долой. А когда тебе, человече, доведется еще раз увидеть зрелищ такой? Через сугробы прет мерином сам генерал в одинесеньких кальсонах! Да будь у меня в тот час киношная камера, я бы заснял этого генерала, и после войны нашему районному кинотеатру — крышка. Весь люд бы шел ко мне смотреть на беспорточного генерала.
— Откуда же беспорточный? — возразил Лосев, — Ты ж только сказал, в портках он бежал.
— Так это ж по-первости. А как мы крикнули «ура», и портки потерял. Но, признаться, мы за ним не больно-то и торопились. Куда, думаем, уйдет, коли Болва вскрылась? Но где там. Ахнул животом об лед и поплыл, каналья, только крехот стоить. И не успели мы дух перевести, как он на том берегу очутился, и снова деру. "Ваше благородие! Куда ж вы? — кричим. — Остановитесь! Вам приз положен. Венок за три рекорда!" Э, какой там! Сорок пять верст бежал и не остановился.
— От це марафон! — восхитился Чистоквасенко. — От це тренировка!
— Вот и я про то, — сказал Мошков. — Куда там нашему начальству.
— Все, дед? — встал Туркин.
— Все. А чего ж еще? Ругать вас дале, что фашист бегает быстрее, не стоит. Мы их, фашистских жеребцов, в Берлине догоним. И в честь этого поручательства дозвольте мне, деду Мошкову, поднять свою стопку.
— За смоленских друзей! — чокнулся с Гуляйбабкой секретарь райкома.
— За брянских партизан! — сказал Гуляйбабка. — За тех, кто заставил потерять портки фашистских генералов.
После ужина в райкоме остались Туркин, Лосев, Волков и Гуляйбабка. Начиналась деловая часть беседы. Первым завел ее Туркин:
— Ну, гость, выкладывай свои просьбы. Надеюсь, пополнения у нас не попросишь. У тебя у самого хлопцы крепкие, а остальное — пожалуйста, чем богаты, тем и рады.
— У меня две просьбы к вам, — заговорил Гуляйбабка, глядя на цыгански черное лицо Туркина. — Первое. Мне нужен изящный хрустальный бокал. И второе… свадебная фата и платье. На худой конец хотя бы фата.
— И все?
— Все, товарищ секретарь.
— Так мало?
— Э-э, не торопитесь, — улыбнулся Гуляйбабка. — Вы еще с моей первой просьбой наплачетесь. Бокал-то мне нужен необычный, именной.
— Именной?
— Да, только именной.
— А вот именной, — Туркин развел руками, — нам не сделать. Заводы стоят.
— А может, на готовом надпись нанести, — предложил Волков. — Дед Гераська что хошь распишет на нем.
— Разве что по готовому. Как ваше мнение?
— Да мне все равно. Лишь бы надпись была.
Туркин взял листок бумаги:
— Тогда прошу диктовать.
Гуляйбабка склонился над столом:
— Напишете, значит, так: "Другу и покровителю БЕИПСА, доблестному интенданту рейха генерал-майору фон Шпиц от Гуляйбабки". Нет, не то. Прошу извинения. Добавьте: от преданного Гуляйбабки.
Туркин внес исправление, протянул листок стоявшему у стола Волкову:
— Под личную ответственность.
— Будет сделано!
— И свадебное платье. Тож лично отвечаете.
— Какой срок? — уточнил Волков у Гуляйбабки.
— Когда достанете. Мы не торопим.
Туркин вздохнул:
— Ох, Волков! Вечно ты выпрашиваешь время.
— А как же, Сергей Гаврилыч. Да затяни я это дело, вы ж шкуру с меня спустите. Подчиненный должен точно знать, когда и что…
— Ну вот что, подчиненный, — вмешался командир отряда Лосев. — Нынче все подготовишь, а завтра лично вручишь.
— Вот это дело! — пробасил Волков. — Разрешите действовать?
— Действуй!
Туркин подошел к стоявшему в углу кабинета рыжему сейфу, отомкнул его и достал какой-то замусоленный конверт-треугольник.
— А теперь, наш гость, позволь вручить тебе, надеюсь, долгожданное, — и протянул конверт. Гуляйбабка схватил письмо:
— Когда оно пришло? Как к вам попало?
— Вчера, самолетом. Видать, за вами следят. Знают, где вы.
— Но оно же из Белоруссии. Из Полесья.
Туркин улыбнулся:
— Чудак. Думает, мы тут сидим, как удельные князья во время нашествия хана Батыя. У нас со всеми связь. И с Белоруссией, и с Украиной… Едино оккупантов лупим.
Туркин говорил еще что-то, но Гуляйбабка уже весь был в письме.
"Милый Ванечка! — начиналось оно. — Шлю тебе с этими листочками низкий поклон и частичку своего сердца. Я бы послала тебе его полностью, но боюсь, письмецо мое не дойдет, затеряется. Лучше я буду беречь его для тебя. Я жива, здорова, только все ноги в кровавых мозолях, потому что мы не стоим на месте и все время в боях, походах… Воевать нам стало труднее. Фашисты не те пошли. Осторожничают, прячутся, а от нас бегают как угорелые. Да и как им не бегать, коли вся земля, вся Белоруссия горит у них под копытами. Ты, может, слыхал? На днях наши минчане укокошили прямо в постели палача белорусского народа гауляйтера Кубе. Ему подложили в постель мину, и она разнесла его в клочья. Получила весточку от мачехи. Она тоже «воюет». Пишет, что одного обера, который лез в курятник, огрела по спине коромыслом, за что три дня просидела в подвале полиции, но, слава богу, выпустили. Взяли расписку, что коромысло против оккупационных властей она больше не применит. Ну, прощай! Меня торопят в дорогу. Целую тебя сто тысяч раз!
Твоя Марийка".
Гуляйбабка бережно сложил письмо, улыбнулся. Это заметил секретарь райкома, кивнул:
— Ну что? Доброе письмецо тебе вручил?
— Лучше и быть не может. Я получил в нем частицу сердца и сто тысяч поцелуев! Туркин кивнул Лосеву:
— Слыхал, Лось, какие подарки шлет нам Белоруссия?
— Слыхал, Сергей Гаврилыч. Завидно. Моя жена очень скупа на поцелуи. На днях сказала: "Если в этом году не разобьете фашистов, мы вас так поцелуем, что забудете, каков и вкус у поцелуев".
Туркин, занятый своим, не расслышал этих слов. Он подошел к собравшемуся уходить Гуляйбабке:
— Куда ж вы теперь, Иван Алексеич? Из дятьковских лесов, имею в виду?
— Поближе к Брянску, товарищ, секретарь. Туда, где старосты и фрицы так нуждаются в помощи БЕИПСА.
Пока Гуляйбабка гостил у дятьковских партизан, его подчиненные разыскали знаменитую полевую почту майора Штемпеля, передали (как и было велено) ему и его «ланям» поклон от БЕИПСА и заодно «стащили» мешок писем, предназначенных к отправке с фронта в Германию. То, что представляло интерес для командования, было отослано по назначению, а оставшуюся корреспонденцию Гуляйбабка взял на чтение своим бойцам и партизанам.
Послушать, что пишут претенденты на Брянские леса, Урал и кубанско-полтавский чернозем, собралось человек двести. У пылающего средь елей костра негде было ни стать, ни сесть. Гуляйбабку прижали к самому огню, и он вынужден был взобраться на поваленную буреломом ель, а, усевшись там, долго призывал к вниманию жмущихся поближе к теплу людей. Но вот наконец угнездился, угомонился последний оттертый, в костер подбросили сухого хвороста, и Гуляйбабка взялся за письма.
— Товарищи! Я не буду вам читать письма от и до, — оговорился сразу он, в письмах, разумеется, много интимного, и для вас это неинтересно.
— Как так неинтересно?!
— Читайте все! Все нам читайте! — зашумели партизаны.
— Ну что ж. Все так все. Читаю: "Дорогая моя берлиночка, — пишет некий солдат Кранц. — Шлю тебе поклон из медвежьих Брянских лесов. Как и прежде, я люблю тебя крепко и не менее крепко ругаю. Не бог, не черт и не Гитлер подтолкнули меня, не подлежащего призыву, в войска рейха пойти воевать. Ты! Только ты, Кет, совершила эту глупость. Вспомни, что говорила ты, когда мы сидели с тобой на лавочке в парке и слушали бодрые марши духового оркестра. Ты тогда сказала: "Не пугайся, милый, иди. Война молниеносная. Ты обогатишься в России и молниеносно вернешься". Да, ты оказалась «права», как доктор Геббельс. Мы «победили». Война «кончилась» молниеносно, и я сижу рядом с тобой и целую тебя в розовые губки. Идиотизм! Несбыточные иллюзии. Молниеносно тут можно получить только пулю в лоб или осколок в брюхо".
— Молодец солдат! Верно разобрался! — зашумели вокруг. — Послал бы он эту Кет к козлу под копыто.
— Поздно хватился, идиотина!
— Тише! Не мешай читать. Продолжайте, Иван Алексеич.
— Читаю: "Что касается обогащения, то могу сказать одно. Я давно уже обогатился. Вшами! Их у меня, моя милая, полон мундир. Мы три месяца не мылись. Ходим грязные, как свиньи. Жаль, что не хрюкаем. Но, видимо, скоро захрюкаем. Прощай!"
Гуляйбабка вскрыл еще конверт, быстро пробежал глазами по страничке.
— Письмо свеженькое. От обер-ефрейтора Бегге. Он пишет: "Тяжко нам тут. Ох, как тяжко! Впереди смерть от русской пули или снаряда, сзади смерть от русских партизан. Куда ни обернешься, всюду смерть смотрит па тебя. Народ ненавидит нас, русские стараются всячески помешать нам, кто чем может".
— А что ты, курва, думал, что с цветами тебя встречать тут будут? выкрикнул кто-то. — Не на тех нарвался, господин обер-ефрейтор.
Пока произносился этот короткий монолог, Гуляйбабка подготовил к чтению еще одно письмо. Впрочем, это было не письмо, а страницы из дневника, которые владелец обер-лейтенант Фридрих Бишеле отсылал своей супруге.
— "В мрачную пустыню вступили мы на танках, — читал Гуляйбабка. — Кругом ни одного человека, но всюду и везде, в лесах и болотах носятся тени мстителей. Это партизаны. Неожиданно, точно вырастая из-под земли, они нападают на нас, режут и исчезают, как дьяволы, проваливаются в преисподнюю. Проклятие, никогда и нигде на войне мне не приходилось переживать ничего подобного. С призраками я не могу воевать. Сейчас я пишу дневник и с тревогой смотрю на заходящее солнце — лучше не думать… Наступает ночь, и я чувствую, как из темноты неслышно ползут, подкрадываются тени, и меня охватывает леденящий ужас".
Гуляйбабка обратился к кочегарившему у костра деду Артему:
— Ай-яй-яй, дед Авдошенко. Какого страху нагнал ты на обер-лейтенанта! Душа у бедняги вскочила в пятки.
— Я что? Я безоружный проводник, — усмехнулся Артем. — Это все они вот, ребята.
— А тень ваша, тень!
— Ну разве что тень. Гуляйбабка вскрыл четвертое письмо:
— А вот что думает один из тех, кто не боится теней. Он пишет: "Дорогой папа! Радуйся и танцуй. Мы одерживаем победу за победой. Прочесывая Брянские леса, мы спалили уже тридцать семь деревень. Вчера к этому счету добавили еще восемь — Липово, Першено, Дорожово, Ромашево, Васильевка, Денисовка, Николаевка, Ляды. О, если б ты видел, папа, как красиво горели дома партизан! Мы умирали со смеху и здорово погрелись у гигантских костров. Работы у нас еще много. Мы стараемся не оставить в лесах ни одной деревни, ни одного дома. В селе Липове местные жители просили нас не трогать один дом для детей. Но мы выбросили этих детей на снег, как щенят, а дом подпалили. За проявленную храбрость мне, папа, вручили Железный крест. Я в восторге! Я на крыльях ангела! Пылающий факел в моих твердых руках. Я готов подпалить весь мир! До свидания. Ждите от меня новых побед!"
Гуляйбабка скомкал письмо и бросил в костер.
— Подпаливать мир этому оберу не придется. Как гласит внизу приписка окопных друзей, обер-лейтенант Крах во время ночлега в деревне убит долбнёю.
— Аминь убиенному! Слава долбне! — зашумели партизаны. — Кто же это постарался укокошить обера?
— А это, брянцы, вам лучше знать. Я гость, — сказал Гуляйбабка и взял из мешка еще один конверт. — Вашему вниманию предлагается письмо… Нет, извиняюсь, не письмо. Тут прямо сказано: «Завещание». Итак, завещание фельдфебеля пятой пехотной роты сто пятого пехотного полка Фрица Карке, разжалованного за какую-то провинность в рядовые и сосланного в штрафной батальон. "Через час я, национальный герой Германии, кавалер двух Железных крестов и двух медалей "За зимовку в России", отправляюсь в сто первое «победное» наступление на дзот, перед которым уже одержали «победу» семь наших рот. Сто побед принесли мне осколок в зад, потерю любимой супруги (она удрала со штурмовиком) и тяжкую коросту, от которой я, национальный герой, чешусь день и ночь и вспоминаю добрым словом фюрера. Предстоящая сто первая «победа», чувствую сердцем, приведет меня к окончательной «победе», именуемой могилой.
Покидая белый свет, милую мне Германию и отправляясь с помощью фюрера в царство вечной ночи, я, национальный герой Фриц Карке, завещаю всем парням и девушкам Германии: Первое. Послать к бельгийской кобыле под хвост всех, кто затевает войны за чужие земли. Не оставляйте свои первые ночи для штурмовиков! Второе. Свое несметное «богатство», нажитое мной на войне, а именно: вшей, блох и коросту, я завещаю нашему мудрому Адольфу Гитлеру. Да чешется он сукин сын — и в могиле. Позор слепцам! Слава прозревшим!"
Комиссар Бондаренко, взяв у Гуляйбабки письмо, обратился к партизанам:
— Я думаю, товарищи, это письмо нам надо размножить и распространить по всему фронту. Пусть солдаты рейха читают исповедь своего собрата и думают: "А надо ли им идти в сто первое «победное» наступление?" Кто за это предложение?
Руки, шапки, буденовки, автоматы, винтовки взметнулись над головами. Дед Артем поднял пылающую головешку: так тому и быть!
Комиссар подозвал Гуляйбабку:
— Иван Алексеич, вас приглашает генерал.
— Гей, Прохор Силыч!
— Слушаю вас, сударь.
— Резвую тройку в сани да кнут повеселей.
Прохор Силыч одернул под витым ремнем меховую поддевку:
— Значит, едем. Давно бы пора, а то кони застоялись. Все сидим да сидим…
Он нахлобучил на уши шапку, сунул за пояс кнут, снял с теплых кирпичей обогрейки овчинные рукавицы, спросил:
— А далеко ли едем, сударь?
— В загс, Прохор Силыч. В полицейский загс.
— Батюшки! Ай женитесь, что ль?
— Да, женюсь, Прохор Силыч! Конец холостяцкому житью.
— Но, позвольте, у вас же есть невеста. Марийка!
— Другую нашел, — Гуляйбабка взглянул на распахнувшуюся дверь. — Да вот и она.
В землянку, пропустив впереди себя робкую молоденькую девушку в белой шубейке, с короткой до плеч фатой на голове, вошел генерал Емлютин. Будто назло трескучему морозу, он был в солдатской гимнастерке, на которой поблескивала Золотая Звезда Героя. Емлютин подвел девушку к Гуляйбабке и, держа ее за плечи, сказал:
— Принимай, Иван Алексеич. Самую лучшую девушку Брянщины, самую отважную партизанку доверяем тебе. Береги ее. Именем крестного отца прошу!
Гуляйбабке надлежало что-то сказать на эти слова, вроде «постараюсь», "буду беречь", или хотя бы успокоить, дескать, ничего не случится, что все будет хорошо, но он стоял онемело. Он точно ослеп от такой чистой красоты. Перед ним стояла нежная, светлая мартовская «березка» в белом пушистом снегу, уже отогретая вешним солнцем и робко смотревшая на мир своими синими, как небо, глазами. Как она похожа на Марийку! И волосы, и губы, и ямочки на щеках — все, как у Марийки. Только Марийку он не видел в свадебной фате. Такой ли она была б, когда поехали бы регистрироваться в Хмельки? Всего лишь пять часов не хватило до этих светлых минут. Ах, Марийка, Марийка! Как ты там ходишь с кровавыми мозолями? Где, в каком лесу звучит в эфире твой голосок:
"Я — «Ромашка», я — «Ромашка»! Отвечай".
— Что молчите, Иван Алексеич? — окликнул Емлютин. — Ай не по нраву невеста наша?
— Нет, нет, что вы! Невеста — лучше не сыскать. Я о другом подумал… Размечтался, короче говоря.
Генерал знал, что у смоленского гостя осталась в Полесье необвенчанная жена. Он понял тоску души его и поспешил покинуть землянку.
— Ну, вы тут побеседуйте наедине — и в путь. Желаю удач! — Он тронул девчонку за плечи, слегка тряхнул ее, как бы говоря: "Держись, дочка, не робей!" — и вышел.
Гуляйбабка испытующе глянул девушке в глаза:
— Вы знаете, куда мы едем?
— Да, знаю, — тихо сказала она. — Мы едем расписываться. В полицию.
— А вы знаете своего жениха?
— Да, знаю. Он стоит передо мной.
— Простите, как вас звать?
— Валя.
— А ты знаешь, Валя, тебе могут задать в полиции вопрос: "Любишь ли ты своего жениха?" Что ты скажешь на это?
— Я скажу «да».
— Но ведь опытный полицай может заметить в твоих глазах фальшь.
— А у меня не будет фальши.
— Как не будет? Ты что, артистка? Умеешь перевоплощаться?
— Я уже давно.
— Что давно?
Валя покраснела. Густые красивые ресницы ее опустились.
— Что ж ты молчишь? — спросил Гуляйбабка, не дождавшись ответа.
— У меня нет ее.
— Чего?
— Фальши нет. Я… Я и вправду…
— Что вправду?
Она подняла на него полные слез глаза. Гуляйбабка испугался их, отшатнувшись, чувствуя, как и у него самого лицо краснеет до ушей, выпалил:
— У тебя… у тебя что? Парень есть?
Она молча отрицательно покачала головой:
— Нет. Мне ведь только еще восемнадцать.
— Ну так кого же… кого же ты любишь, Валя?
— Вас. С той поры, как увидала. Помните, как на дороге остановила вашу тройку коней? И еще у костра… когда читали письмо полицаям. И дале как полоумная за вами. Как тень…
Гуляйбабка ласково прижал девчонку, стиснув губы, простонал: "Проклятье! Как же я ее под пули повезу? Что будет, если я ее не уберегу?"
…Свадебная тройка с бубенцами остановилась у здания поселковой управы в тот час, когда шестеро полицаев из местной охраны осушили второй графин самогонки и, азартно сразившись в карты, заспорили о том, кто из них «дурак»?
— Самый настоящий дурак — это ты, Пантелей! — кричал полицай с красным, как кирпич, лицом.
— Пошел ты к зайцу под хвост, — огрызнулся вислоухий с белой повязкой на рукаве пиджака. — Сам ты набитый тюфяк. Ишь, разъелся на чужих хлебах.
— А ты что — отощал? Глянь на пузо свое. Только вчера стащил у бабки Мотри поросенка, а ноне нет уже его. Сожрал!
— Хватит вам грызться, как кобелям, — выругался старший полицай, поросенка не поделили. Завтра залезете в любой хлев, и будет вам свинья.
— Это кто свинья? — с трудом приподняв голову, лежавшую в тарелке с остатками холодца, спросил четвертый игрок.
— Да не про тебя, дубина. Будет дремать. Сдавай карты.
Игра возобновилась с новой силой.
— Десятка!
— Валет!
— Козырь!
— Какой козырь? Протри бельмо. Это тебе не дарковских старух надувать. Крести! Крести клади!
— Какие крести? Бубни козыри.
— Я тебе дам бубни! — полицай схватил кувшин со сметаной и занес его над головой рябого.
Кувшин уцелел только потому, что полицай вовремя посмотрел на дверь. На пороге, держа девушку под руку, стоял молодой человек в белом полушубке и пышной барсучьей шапке. Мужчина не произвел на полицаев ни малейшего впечатления. Бросились в глаза разве только фюрерские усики да быстро бегающие по углам конторки глаза. Зато девушка привела полицаев в восторг. Они, забыв о картежной игре, все вдруг встали и, облокотясь на перила стойки, хором протянули:
— О-о! Какая!!!
— Какая цыпа!
— Господин жених, — еле держась на ногах, вылез из-за стойки рябой. Уступи нам свою кралю, чего тебе стоит?..
Гуляйбабка с маху ударил полицая в переносицу. Тот с грохотом повалился в угол. Полицаи схватились за оружие. Гуляйбабка опередил их. Шагнув вперед, он распахнул полушубок. На мундире у него блеснули два Железных креста.
— Вы что? На кого оружие? Распустились тут. Доблестный немецкий офицер приехал зарегистрировать брак, а они, свиньи… Где ваш начальник?
Полицаи опешили. Некоторое время стояли они, разинув рты, не зная, что им делать, пока один из них, самый прыткий и менее других хвативший самогонки, не бросился в соседнюю комнату:
— Сейчас, сейчас, господин офицер. Сию минуточку позовем.
Начальник полиции — тонкая жердина — появился тут же с двумя графинами самогонки в руках. Он сиял.
— Ваше благородие! Какая радость! Мне только что сообщили о вашем решении зарегистрировать у нас вступление в законный брак. Мы с радостью. Я уже готов. Вооружился, — и он потряс над головой графинами.
— Я польщен. Благодарю, — ответил Гуляйбабка. — А где ваш заместитель?
— Так что с вашего разрешения заместителя я за окороком услал. Сейчас явится.
И точно. Не успел начальник полиции расставить на столе стаканы, как явился, неся под мышкой огромную копченую булдыгу, заместитель интеллигентный мужчина лет тридцати пяти, одетый в черную шинель. На рукаве у него болталась плохо привязанная белая повязка.
— Честь имею! Закусочка первый сорт. Лично реквизировал.
Гуляйбабка, сосчитав всех толпившихся вокруг стола, спросил:
— Все в сборе?
— Так точно! За исключением уличного наряда, все в наличии.
— Отлично! Молодцы! В честь моего бракосочетания прошу всех построиться по чинам и рангам.
Толкая друг друга, полицаи начали занимать места в шеренге. На правом фланге стал начальник полиции, рядом с ним, все еще держа под мышкой окорок, пристроился заместитель.
— Ну что ж, — сказал Гуляйбабка. — Будем начинать. Он откинул овчинную полу, рывком выхватил автомат и, крикнув: "Смерть предателям!" — дал длинную очередь.
Ударом ноги Валя распахнула дверь, крикнула:
— Бежим!
Гуляйбабка еще раз прострочил из автомата корчившихся на полу полицаев, кинулся вслед за Валей. Они были уже шагах в десяти от саней, когда в доме полиции зазвенело выбитое ударом приклада окно и раздалась дробь пулемета. Гуляйбабка упал. Из двери выскочил полицай. Он вскинул автомат, но Валя удачным выстрелом из пистолета успела сразить предателя. Больше никто не показался. Гуляйбабка не вставал. Уткнувшись лицом в снег, выкинув вперед руки, он был недвижим. Валя испуганно подскочила к нему:
— Иван Алексеич! Скорей! Скорей в сани. Бежим! Она подхватила его и, стреляя одной рукой по окну, из которого все еще бил пулемет, поспешила к саням. Вместе с подоспевшим кучером она положила тяжелораненого на солому, упала рядом сама.
— Иван Алексеич… Иван Алексеич. Как же вы так? Что же будет со мной?
Тройка взвилась на дыбы, рванула с места к угрюмо притихшему лесу. Снежная мгла, крутясь и завывая, белой простыней затягивала санную дорогу.
Ранним зимним утром тысяча девятьсот сорок третьего года жителей районного городка Хмельки, что на Волыни, любезно разбудил грохот прикладов и крики: "Шнель! Шнель! На площадь фюрера!"
Тетку Гапку, пришедшую в городок разузнать у родственников, нет ли весточки от Марийки, пригнали на площадь тоже. Она оказалась у самой трибуны той самой трибуны, где полтора года назад бургомистр Панас Заковырченко и голова управы Семен Глечек снаряжали в дорогу ее зятя Ивана Бабкина.
Ничего не изменилось на площади за минувшее время. Тот же бурьян вокруг, та же дощатая, засиженная воробьями трибуна… Только теперь на ней хозяйничали не полицаи, а офицеры гестапо, одетые в длинные зеленые шинели с меховыми воротниками. Одни стояли с автоматами наизготовку в оцеплении, другие торопились поскорее соорудить возле трибуны виселицу для двух петель. Визг пил, стук топоров, треск сухих досок далеко разносились в морозном воздухе. Плохо, наспех одетые старики, женщины, дети дрогли от страха и холода.
Со свирепым ревом к виселице подкатила тупорылая грузовая машина. В открытом кузове ее стояли раздетые до нижнего белья, босиком, с непокрытыми головами Панас Заковырченко и Семен Глечек.
— Господи! За что же их? Чем же они им не угодили? — проговорила тетка Гапка, вставая на цыпочки, чтоб через головы впереди стоящих горожан получше разглядеть знакомого мельника и заведующего пивным ларьком. — Они же так для них старались! Обоз в помощь хвюлеру снаряжали.
— А вот зараз послухаем. Послухаем, що тот толстый на комарьих ножках скаже, — отозвался согбенный дед в телячьем треухе.
На трибуну поднялся толстый офицер с забинтованной головой.
— Господа! Житель городок Хмелька! — заговорил гестаповец. — Лето сорок первый год на эта площадь фюрер вон те два саботажник, что стоял в машина, снаряжал команда помогайт фюрер. — Гестаповец поднял над головой палец. — О-о! Это был ловко работа, как это говоряйт, фикций! Ширма! Я долго вел охота за эта фикций, и он — мой работа имейт победа! Гестапо точно устанавливайт, что БЕИПСА они создавайт не помогайт фюрер, а вел саботаж, насмешка над фюрер.
— Что он сказал? Что сказал? — переспросила Гапка.
— Ц-ц, тихо, — погрозил пальцем дедок в телячьем треухе. Склонясь к платку Гапки, прошептал: — Он сказав, що той обоз, що снаряжали останним литом, дулю Гитлеру показав. Ду-лю!
— Господи! Да неужто?!
— Да цыц ты! Слухай.
Офицер гестапо меж тем навалился грудью на перила трибуны и, показывая пальцем на стоявших в машине, закричал:
— И эта швайн, русс свинья есть не бургомистр, не голова управ, а коммунист, русь партизан! Эта швайн не имеет полномочий президент, а ловко выполняйт работа секретарь райкома, то есть коммунист президент. И значайт мы именем фюрер и командований дойчланд армий будем господин Заковырченк и господин Глечек смертна казнь, то есть вешайт!
Офицер гестапо взмахнул черной кожаной перчаткой:
— Ваш последний слов, господин фикций бургомистр. Заковырченко подошел к краю машины, стряхнул снег с головы.
— Люди добры! Не треба слиз. Витряк на гори буде крутитись и без мене. Був бы я здоровий, тоди можно було б и оброниты слезу. А я ж дюже хворий. Я, громодяны, так много ел дюже смачных немецких эрзацив, шо нажив соби язву шлунку. Не треба було переидаты. Так шо со своею хворобой я б тильки мучився. А так я задоволеный. Про мене позаботився батька пфюрер и бачьте, шо прислав: и перекладину, и веревку, и руки завязав, щоб я сдуру не впирався. За це ж дюже дякуваты треба германского пфюрера. Це ж, громодяны, и е "новый порядок".
— Кончайт! — крикнул гестаповец.
— Ще словечко, господин бригаденфюрер! — попросил Заковырченко и, не дожидаясь разрешения, выкрикнул: — Жалко тилько, шо мы з вами, громодяны, не посидим бильше за бутылем у витряка. Але вы! Вы за мене чарочку пропустите и слухайте: то не лед трещит, не комар пищит, а наша ридна армия гроб загарбникам тащит!
Солдаты гестапо набросили на шею Заковырченко петлю, столкнули его с машины.
— Ваш последний слов, господин Глечек, — махнул перчаткой бригаденфюрер. Вы имейт что сказайт или не имейт?
— Да, есть, — будто очнувшись, встрепенулся Глечек. — Позвольте мне, господин Поппе, огласить мой последний указ.
— Какой указ? Сообщайт!
— Так, мелочь. Недолго. Сей момент. — Глечек откашлялся и выкрикнул громко, на всю площадь: — По поручению Хмельковского райкома партии и райисполкома в связи с разгромом фашистов под Сталинградом объявляю всенародный праздник!
Стоявший в машине гестаповец толкнул Глечека к петле, но Глечек ударом ноги сшиб гестаповца за борт и крикнул:
— Люди! Не забудьте открыть мой киоск. И подымите кружки! Выше кружки за наш советский порядок!
Тетка Гапка, уронив голову на чью-то грудь, заплакала.
— Звиняй мене, дурну бабу, Ивану-зятек. Звиняй, що не добру думку в голови держала о тебе и хлопцах твоих. Вечна слава вам, ридные наши!
— Цыц, дурна баба! — толкнул Гапку в бок дедок в телячьем треухе. — К чому панихиду заспивала? Ежака тоби пид спидныцу. Мабуть воны, ти хлопци, живи-здорови и зараз поспешают до нас с перемогою. А ты! Пидьмо, пидьмо видсыля, або прийдэ до дому твий зять Иван и никому буде жарыть яешню.
Он подхватил обессиленную, плачущую Гапку и повел ее из толпы.
1941–1945, 1950–1973 гг.
Конец первой книги