Дмитрий Быков Тринадцатый апостол. Маяковский: Трагедия-буфф в шести действиях

Памяти Дэвида Фостера Уоллеса

Если они были настолько глупы, чтобы поддаться его дьявольщине, то это их дело, и если они не переносят своих великих людей, то пусть больше их не рождают.

Томас Манн — Максимилиану Брантлю (1947)

— Сколько действий может быть в драме?

— Самое большее пять.

— У меня будет шесть.

Валентин Катаев. Трава забвения (из воспоминаний о Маяковском)

Море уходит вспять

море уходит спать

Владимир Маяковский. Неоконченное

ПРОЛОГ

Христос был за всех нас распят, Пушкин за всех нас убит на дуэли, а Маяковский за всех нас застрелился.

Теперь нам можно этого не делать.

Все три случая укладываются в борхесовскую схему «самоубийства Бога» — один из четырех главных сюжетов мировой литературы. Револьвер Маяковского играет в его культе (существующем до сих пор независимо от советской власти) ту же роль, что крест в христианстве. В этом сопоставлении нет никакого кощунства — культ и культура в конце концов слова однокоренные. Евтушенко посвятил этому предмету культа специальную главу в «Братской ГЭС» — «Револьвер Маяковского». Стихи показательные, в свое время мы о них поговорим, пока же нам важна их символическая судьба. Концовка во всех смыслах убойна:

Тот револьвер,

испытанный на прочность,

из прошлого,

как будто с двух шагов,

стреляет в тупость,

в лицемерье,

в пошлость:

в невыдуманных —

подлинных врагов.

Он учит против лжи,

все так же косной,

за дело революции стоять.

В нем нам оставил пули Маяковский,

чтобы стрелять,

стрелять,

стрелять,

стрелять.

Пинать Евтушенко так же модно, как подкусывать Маяковского, так что воздержимся от эстетических придирок, но двусмысленность налицо: во-первых, никаких пуль нам Маяковский не оставил, поскольку пуля в барабане была одна. Он неоднократно играл с собой в русскую рулетку, и на этот раз был шанс, что обойдется, но логика судьбы оказалась сильнее случая. Во-вторых, хотел того поэт или нет, у него получилось, что сам Маяковский, завещая потомкам такое же поведение, выстрелил в «тупость, в лицемерье, в пошлость» — то есть убил все это в себе. Роковое несоответствие в том, что Маяковский выстрелил в себя — а у Евтушенко получается, что он завещал стрелять в других. Это опять-таки не кощунство, а бессознательная попытка приспособить культ к новой реальности, к оптимизму ранних шестидесятых, — своеобразное обновленчество применительно к Маяковскому, попытка «переиграть в мажоре» его биографию и судьбу. Действительность, как всегда, не преминула подчеркнуть это несовпадение. Сам Евтушенко через 40 лет в стихах «Опять револьвер Маяковского» вспомнил, как во время чтения этой главы из «Братской ГЭС» «вбежала девчонка с пшеничными русыми косами, „Застрелен Джон Кеннеди“ дико крича на ходу».

Свинцовая куколка-пуля,

ты дура, а жизни владычица.

Судья только Бог,

ну а ты самозванка-судья.

А из револьвера —

пусть даже Владим Владимыча —

не надо достреливать пуль

ни в других,

ни в себя.

Любопытно, что это стихотворение Евтушенко подражает Маяковскому не только ритмически, но и, так сказать, иконически — оно сознательно или бессознательно отсылает к стихотворению «Лучший стих»:

Аудитория

сыплет

вопросы колючие,

старается озадачить

в записочном рвении.

— Товарищ Маяковский,

прочтите

лучшее

ваше

стихотворение. —

Пока

перетряхиваю

стихотворную старь

и нем

ждет

зал,

газеты

«Северный рабочий»

секретарь

тихо

мне

сказал…

И гаркнул я,

сбившись

с поэтического тона,

громче

иерихонских хайл:

— Товарищи!

Рабочими

и войсками Кантона

взят

Шанхай! —

Как будто

жесть

в ладонях мнут,

оваций сила

росла и росла.

Пять,

десять,

пятнадцать минут

рукоплескал Ярославль.

Все описанное — правда. Вопрос задала ярославская студентка Мария Базанова, ее мемуары опубликованы. Вечер прошел в Волковском театре 21 марта 1927 года. Телеграмму о взятии Шанхая зачитал начинающий поэт, главный редактор газеты «Северный комсомолец» Алексей Сурков, впоследствии автор «Землянки».

Сюжет «жизнь дописывает стихи и производит на аудиторию большее впечатление, чем они сами» в советской поэзии (и мемуаристике) не так уж редок вплоть до воспоминаний Светлова о том, как во время фронтового чтения «Гренады» в концерт вмешалась бомбежка и автор понял, что стихотворение затянуто. Поэзия в советской системе ценностей всегда капитулирует перед жизнью — хотя в реальности побеждает. «Лучший стих» помнят, поскольку это хорошо сделано, а о шанхайском восстании марта 1927 года (уже в апреле утопленном в крови по приказу Чан Кайши) знают сегодня только специалисты. Но для поэта такое вторжение реальности оказывается иногда спасительным: вместо трудного (а для Маяковского в 1927 году он действительно труден) ответа о лучшем стихотворении можно сорвать овацию сообщением об очередном завоевании революции. В случае Евтушенко жизнь тоже вторглась в поэзию, дописав и переосмыслив поэтическую декларацию. Револьвер Маяковского не удалось сделать символом расправы с другими. Сама судьба этому противится, напоминая об опасности — и ущербности — насильственных решений; точно так же и христианский крест, вопреки всем усилиям старой и новой инквизиции, не удается сделать символом расправ. Маяковский остается великим напоминанием о том, что делать поэту, когда жить и писать дальше становится равносильно предательству; о том, как уничтожить себя, когда уничтожается дело, которому ты служишь. Это не для всех, разумеется, — как и жертва Христа не для всех. Это не для того, чтобы повторять: «Другим не советую», сказано в предсмертном письме, а любимая книга Маяковского-подростка завершается словами еще более откровенными:

Тише, тише, шалунишки,

Пусть меня никто не тронет,

Ибо только мне, король,

Уготован этот подвиг.

Так обращался Сервантес к потомкам, дабы не трогали его пера, так, думаю, обратился бы и Маяковский к своему револьверу. И не зря ненаписанную книгу о нем — третью часть трилогии, начатой «Прогулками с Пушкиным» и продолженной «В тени Гоголя», — Андрей Синявский собирался назвать «Новый Дон-Кихот».

Загрузка...