Говорить что-либо об армянах, к великому удивлению большого русского патриота Лобанова, не понимав-ших по-русски, я не стану. И о Р.Рождественском, авторе «агрессивного стишка», тоже не буду. Я коснусь то-го, что попроще. И начну с того, что наш разговор с Михаилом Петровичем шёл не о «русском характере», хо-тя разговор о нём в статье присутствовал, а о «русском народе». Как мне представляется, есть тут некото-рая разница. И думать, что Лобанов слегка подзабыл или ошибся, не приходится. Про «хорошую фамилию» не случайно вспомнил – память не подвела.
Лобанов жёстко стоял на своём: ни одного словосочетания «советский солдат», «советский народ» в ста-тье не должно быть, потому что его точка зрения – победил «русский народ».
Моя позиция была следующей:
– Да, безусловно, отечество бросало в топку войны прежде всего (а как иначе?) своих русских парней и му-жиков. И я это знаю не только из повести Евгения Носова, но прежде от собственного отца, который рассказывал и о трагических днях сражения у Сталинграда, и о штурме Кёнигсберга, когда мы несколько дней напрасно укладывали солдатскими телами землю вокруг цитадели, пытаясь взять её штурмом в лоб, пока, наконец, не приняли единственно верное решение: отвели людей и тяжёлой артиллерией и авиацией раздолбали город-крепость и тогда уже вошли туда. Да, больше всего сложили свои головы в той войне, гово-ря современным политкорректным языком, представители титульной нации Советского Союза. Но ведь и в Брестской крепости, и среди панфиловцев были бойцы иных национальностей. Не только русские. Про них как, забыть? Стыдливо (сами не справились) прикрыть ясные очи?
Лобанов упорствовал, не желая ничего слышать:
– Нет, победил «русский народ».
Сколько в его словах было знания, а сколько богатой фантазии – не знаю. Но фантазией Михаила Петрови-ча природа не обидела. Он её и в ЖЗЛовском «Островском» с лихвой продемонстрировал, доказывая народ-ность положительной Кабанихи, которая по-своему любит Катерину. И Ноздрёв для него был вполне симпа-тичным героем, образцом национального характера, потому что сказал Чичикову, что тот подлец! И писателя Фёдора Абрамова Лобанову ничего не стоило обвинить в неискренности, мол, тот в «Открытом письме к землякам» заклеймил земледельцев, обвинил в лени, пьянстве, тунеядстве. Не надо этого делать, а то «уже сомневаешься после этого: так ли он любит уж героев своего романа – тех же самых земляков»! По-тому как для Лобанова дело принципа: раз крестьянин, раз народ (разумеется, русский), то надо говорить ис-ключительно о его цельности, единстве, и ни о каком пьянстве речи быть не может. А вот Катерину Лобанов не пожалел. (И опять же на «хорошую» фамилию не поглядел!) Потому как Катерина посмела пойти вразрез с его точкой зрения, с его «Надеждами исканий». Я давно заметил, что писатели, следующие принципам и от-стаивающие свою точку зрения (не убеждения, а именно точку зрения) всегда странным образом безжалост-ны. Но не к себе (ни в коем случае!), а всегда к другим.
– Михаил Петрович, – спрашивал я, – редакция, не вмешиваясь, сохранила все ваши определения «русский» и только в одном месте предложила вам изменить на «советский народ» и в другом на «советский солдат». Общий настрой вашей статьи от этого, вы считаете, меняется?
– Я вам не про настрой говорю, а о том, что слова «советский» я не терплю.
«Как же вы, такой принципиальный здесь, в редакции небольшого журнала, до сих пор терпите партийный билет в своём кармане?» – очень хотелось мне спросить его. Но не спросил, вовремя прикусил язык, потому как сам был беспартийным, и задавать такой вопрос разгневанному члену КПСС – неизвестно чем обернётся.
А самое главное, кто-кто, а Лобанов внутренние редакционные порядки знал прекрасно и понимал: когда в конфликтной ситуации говорит заведующий отделом, он обязан излагать позицию главного редактора (при этом не ссылаясь на него). Я вынужден был следовать этому неписаному правилу. Михаил Петрович это пре-красно понимал. Но ему, я видел, доставляло удовольствие изгаляться надо мной. Он кто, Лобанов! А ты кто, редакционный клерк, вот и терпи, выслушивай. Если после этого вам доведётся от кого-то услышать, что Ло-банов ратует за «смиренный тип русского человека», скажите ему, сославшись на меня, что врать надо тоже в меру.
Что же касается «интернационального воспитания школьников» речи о нём у нас тогда не заходило – в сво-их воспоминаниях это, надо полагать, Михаил Петрович для красного словца сказал. Очень уж удачно ложи-лось оно рядом с его фразой, что «это была реакция на русофобию, вполне откровенную и скрытую, под ви-дом интернационализма».
Ладно, простим старого человека. Я человек не злопамятный. Но вот другой эпизод, о котором Лобанов вряд ли когда напишет в мемуарах, я запомнил навсегда и здесь воспроизведу.
Год назад в день похорон Анатолия Петровича Ланщикова Лобанов пришёл на кладбище. Про-ститься? Наверное, он посчитал, что так. Решил сказать прощальное слово. И долго говорил… о себе, о том, какой он патриот и борец – хотя, кажется, один раз он всё же упомянул имя Ланщикова, который, оказывает-ся, тоже был где-то рядом с ним, Лобановым.
Если уж говорить о воспитании, то один такой урок кощунственного самолюбования способен, я уверен, на корню загубить любую патриотическую идею, если её проповедником является подобный «гуру».
…После того случая со статьёй я пересказал события Юре Селезнёву. Он вздохнул:
– Извините, Александр Михайлович, уж такой у него характер.
Ну что ж, характер так характер… Я не великий почитатель хронописца Сергея Семанова, но одно его суж-дение о характере героя моих воспоминаний-размышлений, поразительное по своей точности, не могу тут не процитировать: «Лобанов послал мне (для истории!) копию своего письма Палькину. Лезть в это дело я не бу-ду, наставлять его бессмысленно, спорить опасно – возьмёт да изложит тебя в очередном письме. Посове-тую ему лишь сходить к врачу или священнику».
Утешает, что не один я такого мнения о Лобанове. Жаль лишь, что всю жизнь ходит Михаил Петрович в ман-тии большого Учителя молодых и не очень молодых критиков-патриотов. Когда-то так о себе он сам скажет, где-то его так назовут – и идёт слава по всей Земле Русской: живёт среди нас великий патриот-наставник. Только вот иметь дело с ним, я вам скажу, опасно, запачкаться можно!
У кого-то может возникнуть вопрос: почему я, забыв о молодых критиках, завёл разговор о Лобанове? Отве-чаю: мы, входившие тогда в литературу, становились критиками не на голом месте. Нас формировало – кто своим положительным, кто своим отрицательным примером – старшее поколение критиков. Поэтому пройти мимо них, не сказав ни слова, думаю, будет принципиально неверным.
А я, поверьте, так и не разобрался по сию пору, хоть и дожил до седин, что хуже: «неправильный» Борев, с его всемогущим «критическим инструментарием», или «правильный» Лобанов, с его «иезуитским характе-ром»? В чьих словах опасной демагогии больше? И может ли русский народ на самом деле победить, постичь истину хоть с одним, хоть с другим «учителем», пусть даже в сфере литературы и литературной критики?
Анатолий Ланщиков: «По законам высшей справедливости»
Во всём виноват я – не удержал книгу.
Именно в тот день зачем-то взялся наводить порядок на полках домашней библиотеки. И вот стою на лест-нице-стремянке, перебираю томики, протирая их корешки и обрезы. Как, почему из рук вырвался один из них? Синий переплёт точно взмахнул крыльями, но не взлетел, а рухнул вниз.
Удивительное дело, сколько шума наделало падение этой в общем-то не очень толстой книги. Из соседней комнаты на него даже прибежала жена.
– Что случилось? – увидела, подняла и, взглянув на обложку, протянула мне. Только отчего вдруг замедли-лось движение руки и дрогнул голос? – Ланщиков… Не к добру… Плохая примета…
А я лишь отмахнулся:
– Скажешь тоже!
…На следующий день во второй половине дня раздался телефонный звонок, я взял трубку.
– Да! Привет! Рад тебя слышать… Ой!.. Прими наши соболезнования… Конечно. Обязательно. Где? Во сколько? Ты только держись. Чем могу помочь? Кому ещё позвонить?.. До завтра… Мужайся.
Кладу трубку и вижу всё понимающие глаза жены.
– Анатолий Петрович? – она даже не произносит слово «умер», и так ясно. – Я же сказала «не к добру».
Потом выяснится, что книжка из моих рук упала именно в то время, когда кончилась «Череда окаянных дней», отпущенных судьбой Анатолию Петровичу Ланщикову. Хотите, считайте – мистика, хотите – дело случая. Но совпало!
…Нас свёл Юра Селезнёв. Я тогда пришёл в «Молодую гвардию», и мы сидели в его кабинете за-ведующего редакцией «ЖЗЛ». Только на сей раз всё было наоборот. В его редакторском кабинете редакто-ром был я, а Юра был проштрафившимся автором. Он обещал мне написать в очередной журнальный номер «Литературы в школе» статью, но срывал сроки. Я, как мог, нажимал на него. Тут-то порог кабинета и пере-ступил незнакомый мне человек. Селезнёв воспользовался моментом и переключил разговор. Он представил нас друг другу.
Зачем тогда Ланщиков, а это был он, пришёл к Селезнёву – не помню, врать не буду. Но в конце встречи речь зашла о том, что Анатолий Анатолий ЛанщиковПетрович и Игорь Золотусский на пару будут вести от Союза писа-телей семинар по тем временам молодых критиков. Ланщикова беспокоил будущий состав участников семи-нара:
– Складывается так, что по тому, откуда и от кого приходят первые семинаристы, общая картина получает-ся скверная. С той стороны пока молодых больше. Нужно подобрать нескольких, – сказал он, – своих и креп-ких ребят. Чтобы всё было на равных. Завтра от них будет зависеть будущее критики.
И Селезнёв предложил ему меня, добавив всего одно слово: «Ручаюсь!» Так судьбе стало угодно, что из се-лезнёвского кабинета мы с Ланщиковым вышли вместе.
На тот момент я ничего не знал о нём, а он – обо мне. Его первый вопрос был:
– Москвич? Откуда родом?
Я ответил, что корни московские и саратовские, а по отцу ещё и ржевские, но родиться довелось в Хаба-ровске, в погранотряде Амурской речной флотилии. Потому как из семьи кадрового морского офицера. По-шутил про самого себя:
– Дед – капитан первого ранга, отец – капитан третьего ранга, а я выродок – в армии «служил» всего три дня. Полная деградация, гуманитарием стал. Хотя, должен признаться, читать, писать полгода учился, живя у отца на сторожевом корабле, стоявшем на рейде в бухте Золотой Рог Владивостока.
По его реакции понял, что моё происхождение ему очень даже глянулось. Позже от Анатолия Петровича до-ведётся узнать о военных корнях его самого: о суворовском училище, об офицерской службе.
А я тем временем продолжаю, что в Москву приехал из Саратова, куда наша семья переехала после демо-билизации отца. Там окончил школу и филфак университета.
– Любопытное совпадение, – говорю, – потому как один мой дед родом тоже из Саратовской губернии.
И слышу в ответ:
– Так мы земляки.
Кажется, именно эти три фактора: рекомендация Селезнёва, происхождение из потомственных военных и землячество, нас как-то сразу сблизили.
Буквально на другой день я продолжил знакомство – начал читать небольшой сборник статей Ланщикова «Времён возвышенная связь» и сразу понял… как говорил один из моих любимых киногероев в исполнении Леонида Быкова: «Споёмся!»
На вопрос, что такое критик, всякий знающий – с юмором, конечно, – прежде всего ответит: «Это не про-фессия, это состояние души». Состояние души, какой был наделён Анатолий Петрович, не капризной и не жестокой, внемлющей доводам разума и голосу естественного чувства, стремящейся к самостоятельности и свободе от рабской зависимости, ему не только позволило, а просто-таки предопределило, обратившись к литературе, быть критиком. Спорить, доказывать, объяснять, или, как ещё говорят, формировать обществен-ное мнение. Он это делал всегда. Даже тогда, когда об общественном мнении и не заикались.
Не случайно себя и своих сверстников, чьё детство совпало с войной, он как-то назвал «спорящим поколе-нием». «У меня вообще создаётся такое впечатление, – признавался Ланщиков в 1980 году, – будто мы про-спорили всю свою жизнь». Мотивы, по которым то тут, то там вспыхивала жаркая, до драки, полемика, разу-меется, были разные. Впрочем, и ценности при этом отстаивались спорящими, само собой, противополож-ные. Одни на первый план выдвигали «исповедальную» прозу, другие – «деревенскую». Одни ратовали за про-гресс, другие взывали к нравственности. Одни цитировали Хемингуэя и Кафку, другие ссылались на Глеба Успенского и Достоевского.
Так что Ланщикову, что называется, на роду было написано спорить, например, с теми, для кого слово «но-ваторство» оказалось высшей и чуть ли не единственной похвалой, а слово «традиционность» – синонимом отсталости и бесталанности.
Я открываю его работу середины 60-х, где он размышляет о моде и современности: «У моды свои законы этики и эстетики, а в понятие хорошее или плохое она не вкладывает никакого иного содержания, кроме как: новое и старое. Новое – хорошо уже только потому, что оно не старое, старое – плохо уже потому, что оно не новое».
Читаю и сознаю: если уже тогда, в 60-е, он посчитал нужным бескомпромиссно обозначить, что «новое – это ещё не значит истинное», то в представлении, какое нам сегодня навязывается, будто поколение шести-десятников состояло исключительно из демократов и либералов, сплошь устремленных на общечеловечес-кие ценности, притворства ничуть не меньше, чем в былых партийных заботах коммунистов, руководствовав-шихся в своих действиях не законами, а сложившейся практикой, точнее, целесообразностью, или в совре-менных «заботах» власти придержащих о судьбах народных.
На мой взгляд, он был замечательным спорщиком. Он начинал спорить с Чернышевским, и из этого спора выходила прекрасная книга о писателе-революционере. Он начинал спорить с убедительной работой Ан-дрея Баженова «К тайне «Горя», и в результате этого спора на свет появлялась чудесная статья «Горе от ума» как зеркало русской жизни». Он брался спорить с Петром I, и возникал цикл его блестящих статей о исторических путях России. Такая вот была природа его критического таланта.
Не могу не сказать, Ланщиков был силён именно тогда, когда спорил, а не тогда, когда брался обличать. В 90-е годы он изменил себе и ушёл в политику. Результат оказался предсказуем – многие его публикации на-полнились атрибутами, далёкими от литературы, и приняли форму агитпослания. Однако в этом жанре он не преуспел.
Поэтому поговорим о том, где он сумел сказать своё весомое слово. Истинный писатель, а Ланщиков им был, уже в появлении своём непредсказуем. Он поздно пришёл в литературу. И если есть такая профессия «Родину защищать», то, сняв офицерские погоны, он и в литературе оставался её защитником.
Он защищал её всегда:
и когда писал об этике и эстетике «исповедальной» прозы,
и когда говорил о деревне и «деревенской» прозе,
и когда показывал, что идеи Чернышевского имеют корни в таящемся в глубинах морального со-знания крестьянина, который никогда не считал себя рабом, чувстве несправедливости такого положения, когда помещик, не служа государству, царю, остаётся господином,
и когда заявлял, что «не следует бить поклоны в сторону перестройки по каждому поводу, излишний сло-весный энтузиазм, не подкреплённый очевидным делом, как показала многолетняя история, далеко не все-гда свидетельствует, говоря аккуратно, в пользу искренности намерений»,
и когда углублялся в прошлое, делая это по двум причинам: во-первых, исходя из того, что «прошлое осве-щает дорогу в будущее»; во-вторых, следуя своему убеждению, что «тот, кто сегодня покидает литературу и уходит в историю, по сути дела уходит на передовую».
При этом Ланщиков, замечу, никогда не ориентировался ни на правых, ни на левых, ни на западников, ни на славянофилов, ни на диссидентов, ни на «литпартийцев», ни на консерваторов, ни на новаторов, ни на ду-раков, ни на умных. Анатолий Петрович предпочитал, прочитав или выслушав любого, подумать, обмыслить и лишь затем сказать чётко и ясно: «Мы должны ориентироваться на собственную историю и извлекать из неё уроки, ибо кто контролирует прошлое, тот реально держит власть в настоящем и имеет все предпосылки со-хранить её в будущем».
В мире, где царило обилие идеологических ярлыков, обвинений и фальшиво-патетических ссылок на бес-смертное наследие известных партийных классиков, где «своим» прощалось всё, «чужим» – ничего, беспар-тийный Анатолий Ланщиков умудрялся оставаться самим собой и отстаивать свои убеждения. Он последова-тельно воплощал, как заметил один из его товарищей, «устремленность к осмыслению современной литера-туры и жизни в свете многовековой истории, притом не в духе эффектных экскурсов в прошлое, а на основе серьёзного его изучения и понимания».
По сути у него не было единомышленников. Главным образом потому, что он не признавал нравственных компромиссов. Тогда как некоторые его «единомышленники» в тех или иных ситуациях считали возможным склониться и даже наизнанку вывернуться перед властью, дабы, войдя в неё, считалось, потом сделать что-то хорошее. Только у «кормушки» они начинали чувствовать себя так хорошо – склонившись, даже удобнее, – что лучшего, оказывалось, им и не надо.
Он в чём-то сходился, но всегда в чём-то расходился даже с теми, с кем шёл в одном направлении. Даже с ними он вечно умудрялся идти «не в ногу». Вот только и друзья, и враги произносили его имя всегда с чувст-вом: одни с уважением, другие с ненавистью, но в любом случае безразличия не было.
Здесь следует добавить…
Ланщиков не был пророком-просветителем как Вадим Кожинов.
Он не был пунктуально-вездесущим мастером парадоксов как Лев Аннинский.
Не был литературоведом среди критиков и критиком – среди литературоведов как Игорь Золотусский.
Не обладал талантом с улыбкой на интеллигентном лице прятать фигу в кармане как Владимир Лакшин.
Он любил литературу, а не себя в литературе как Михаил Лобанов.
Анатолий Петрович никогда не самоутверждался как многие из его коллег, зато помогал утверждаться и самоутверждаться другим.
В его письме не было блеска профессионального литературного критика, способного легко и просто пи-сать по принципу «сегодня в газете, завтра в куплете» или «Чего изволите?».
А ещё он не был, как это распространено среди литераторов, амбициозен. Это качество не наблюдалось у Ланщикова ни в 1967 году, когда он однажды не сдержался, публично выразив свою обиду за своё поколение: «Мы вот тоже уже приближаемся к 40-летнему рубежу, а нас по-прежнему продолжают величать «молодыми»; ни в середине 1980-х годов, когда заговорили, что Ланщиков превратился в лагере «консерваторов» чуть ли не в культовую фигуру.
Не был… не был… Другое важно – он был. И им двигал… Короче, он был из тех людей, кто наделён чертой, деликатно называемой азартом. Он всегда был благородным возмутителем спокойствия. Энергичным, упря-мым, дерзким и своевольным.
Издательство заказывало ему книгу о Чернышевском – он соглашался и… влезал в крестьянский вопрос в России.
Власть и элита, ещё не отойдя от перестройки, затевали новую революцию (или контрреволюцию, кому как больше нравится), а Ланщиков углублялся, как он считал, в самое насущное – в национальный вопрос в Рос-сии.
Самая читающая страна расхватывала на ура повести Дарьи Донцовой и Юрия Поляко-ва, а для Ланщикова в это время приоритетом становился разбор фальсификаций о Второй мировой войне.
Следуя пушкинскому «в образовании быть с веком наравне», критик Ланщиков постоянно искал ответы на такие вечные и всегда современные вопросы: «Кто виноват?», «Что делать?» и «Будет ли существовать Рос-сия?» Он так жил!
Он искал свой человеческий путь, идя дорогами Петра Первого, Пушкина и Гоголя, Герцена и Чернышевского, Сталина и Гитлера, Шукшина и Астафь-ева.
Он искал если не единомышленников, то хотя бы собеседников, но и их находил, увы, не всегда. И оттого любой мог заметить налёт грусти, сопровождавшей его по жизни даже в минуты, когда он чувствовал себя счастливым.
Сегодня можно услышать, что семинар молодых критиков Анатолия Ланщикова, несколько лет собирав-шийся в ЦДЛ, а затем продолживший работу на его квартире, стал символом несгибаемости в деле просве-тительства.
Что касается просветительства… Должен заметить, что в реальной нашей семинарской жизни Анатолий Петрович особо никого и не учил. Да и трудно было подумать, что собравшиеся полтора десятка семинарис-тов, большинству из которых уже немало за тридцать, откроют рты и станут внимать и учиться. Каждый при-ходил сам учить других.
Каково это было попасть «на зуб» семинаристам Ланщикова, однажды испытал на себе Лев Аннин-ский – вроде бы не раз Владимир Куницындоказывавший свою способность «держать удар». Я никогда не видел Льва Алек-сандровича таким убитым и буквально раздавленным, каким он выглядел после анализа своих работ, сде-ланного Володей Куницыным, и двух-трёх часов перекрёстного разговора с «молодыми» критика-ми. Помнится, в своём заключительном слове он подытожил свой «мастер-класс»:
– Был такой боксёр Виктор Агеев, который не наносил ударов, но умел уклоняться. Я всегда ста-рался следовать в критике такой тактике, но сегодня и это не помогло.
Учить нас брался Игорь Золотусский. Слегка по-барски он указывал на неудачные фразы в очередной ра-боте, вынесенной на общее обсуждение, говорил о необходимости выбора нужного слова…
Ну так среди нас был Володя Куницын – барич ещё почище Игоря Петровича.
А за спинами Вадима Дементьева, в котором уже тогда чувствовался зав. сектором художествен-ной литературы отдела культуры ЦК КПСС, и Саши Михайлова стояли их отцы, довольно значимые фигуры в критике и, что немаловажно, в Союзе писателей.
Лёня Асанов, тоже сын писателя, очень начитанный и взросший в атмосфере творчества, уже тог-да работавший в издательстве «Современник», сначала в отделе критики, а позже заведовавший отделом классики, и его антипод «разночинец» Володя Бондаренко, вечный полемист, раскручивавший в ту пору в критике кампанию по «оформлению» в качестве литературного явления «прозу сорокалетних – москов-скую школу».
Саша Казинцев – с хитрой улыбкой внимающий всем, во все времена бывший себе на уме, и два молчуна: Саша Неверов и Женя Шкловский.
Хоть и самый молодой, а, может, именно потому ершистый и занозистый Серёжа Куняев, гото-вый, кажется, забодать Золотусского после любого слова, сказанного поперёк.
Лена Стрельцова, для которой её Вампилов имел отношение не столько к литературе, сколько к театру, и Марина Борщевская, о которой ни тогда, ни позже кроме того, что она работает в «Юности», я ничего больше не знаю.
Какое-то время появлялась Руслана Ляшева, но не долго. Она уже тогда разрывалась на части: критика, проза, кандидатская диссертация.
Слава Педенко, у которого газетная рутина в «Литературной России» отбивала, похоже, всякое желание учиться.
Павел Нерлер, складывалось впечатление, что любая тема могла заинтересовать его лишь в од-ном единственном случае: если её можно было хоть какой-то ниточкой «привязать» к имени Осипа Мандельштама.
И автор этих строк. О себе позволю тут в качестве характеристики привести слова автографа, написанные на одной из подаренных книг Анатолием Петровичем: «Александру Разумихину – самому колючему «студий-цу» – с пожеланием светлых дум и добрых дел. Дружески – А. Ланщиков».
На семинаре всё было куда проще и прозаичней. Прямого воздействия на наше сознание Ланщиков, я бы сказал, избегал. Зато он не прочь был заняться нашим воспитанием. Воспитывал собой, всем, что у него бы-ло – образом мыслей, манерой поведения, отношением к делу, отношением к каждому из нас. Показывал, как надо «держать удар», когда бьют; как драться, когда схлестнулся в споре, и при этом сознавать, во имя чего? на какой стороне ты бьёшься: за народное или за элитарное? И мы видели, осознавали, что будь ты хоть самым известным, опытным критиком, мастером в своём деле, напиши ты хоть сотни рецензий и ста-тей, выпусти десятки книг, всё равно, берясь за новую работу, каждый раз перед тобой неизвестность: что из этого выйдет? Причём, с первого слова, как правило, ты начинаешь «с нуля», будто только ещё учишься пи-сать. Словно впервые переступил порог и попал в новый для тебя и мало знакомый тебе мир… Мир иных жиз-ней и иных мыслей – отличных от твоих.
Я понимаю, одинаковых людей не бывает. Но два руководителя нашего семинара были уж очень различны. Первое, что бросается в глаза, ни в те дни, ни позже никто не говорил «семинар Золотусского». Для всех это был «семинар Ланщикова», на каждой из встреч которого присутствовал и Игорь Петрович. Хотя вроде бы за-нятия они вели строго по очереди. И подводили итоги встреч, до щепетильности придерживаясь очерёдности. Просто одного выслушивали, а другого слушали. Казалось бы, у слов всего-то и разница что приставка, а в жизни – пропасть.
О том, насколько в противоположные стороны были направлены даже чисто человеческие векторы двух руководителей семинара, я сужу (да простится мне такое внимание к себе, любимому) по любопытному, но характерному факту. Один, Ланщиков, предпринимал всё, чтобы меня, когда всякие необходимые формальные моменты были соблюдены, приняли в Союз писателей. Другой, Золотусский, тоже предпринимал всё, чтобы я в Союз писателей принят не был. Так продолжалось несколько лет. Анатолий Петрович через секцию критики подавал документы в приёмную комиссию. Игорь Петрович через правление Союза меня «рубил». Принят в конце концов был в девяностом году, когда я стал автором уже четырёх книг, и не принять было уже просто неприлично. Немалое число критиков вступали в Союз тогда даже не имея единственной книжки, по ряду статей.
А теперь о «символе несгибаемости». Не о том, кем были, а несколько слов о том, кем стали мои «одно-полчане», вчерашние семинаристы. Признаюсь, многих из них сегодня вряд ли вообще можно назвать крити-ками. Начну с того, что не все просто дожили до наших дней. Раньше своего «наставника» покинули сей мир Асанов и Педенко. «Переквалифицировались в управдомы», ушли кто куда: в прозу, литературоведение, ис-кусствоведение, в чиновники, на редакторскую, преподавательскую работу, Шкловский, Стрельцова, Куни-цын, Михайлов, Неверов и я.
Вадим Дементьев – ныне автор, наверное, двух десятков книг, посвящённых многонациональной литерату-ре России, русской Вадим Дементьевпоэзии. Лауреат премий имени М.Горького и Н.Островского. Если судить по количеству публикаций, чрезвычайно успешный критик. Если спросить других критиков, самый невзрачный, но ушлый, умело обрабатывающий делянку национальных литератур. Вадим из тех критиков, кто готов обслужить любо-го признанного в своей республике писателя. Этакий шеф-повар классного ресторана, способный изгото-вить блюдо любой национальной кухни. Критик, который не критикует, а мастерски представляет имена, воз-водя их в ранг неких классиков малых литератур.
Занятие это, полагаю, не из лёгких, но Вадиму оно оказалось по плечу. Тем более что знания языков малых народов оно, как оказалось, вовсе не требует. В своё время извлечением золотого песка (где и впрямь каж-дое слово на вес золота) из национальных россыпей умело занимался Валерий Дементьев, так что сын пошёл по стопам отца. Литературно-критическому творчеству Дементьева-младшего, судя по всему, ни-сколько не мешала защита кандидатской диссертации, зато очень способствовала и способствует работа то в ЦК КПСС, то в Думе, то Совете Федерации и секретарём по национальным литературам в Союзе писателей.
В отличие от него Володя Куницын, издав всего две критические книжки: «Верность правде» и «Свет человеков», можно сказать, покинул критику. В 90-е годы, когда горьким оказался не привычный утренний кофе, а горькой стала сама жизнь, по сути лишившая его возможности заниматься литературной критикой: рецензии, статьи, критические книги стали не нужны, – он… Интернет сообщает, что Володя нашёл применение своим силам сначала на радио, потом на ТВ. Сам Володя говорит, что дальше дома 50А/5 по Большой Никитской улице, где он член правления Московской городской писательской организации, его нога не ступала. И это так, потому что представить Володю занимающимся утренней развлекательной программой на телевидении моего воображения не хватает.
Каково ему сейчас? Я никогда не спрашивал – зачем бередить рану. Одно вижу: изменился. Нет, не поста-рел, что естественно, а именно изменился. В иные дни я вижу его, равнодушного не менее Онегина, с разо-чарованным лорнетом и с выражением английского сплина на лице. В другие – мне кажется, что ему доста-лась тоскливая роль усталого супермена, на лице которого написано отвращение ко всему человечеству. Команда «Мотор! Начали!» прозвучала, съёмка идёт, он эту роль исполняет и никак не дождётся команды «Стоп!». Вот уже сколько лет.
Сегодня с критикой его связывает разве что председательство творческим объединением критиков и лите-ратуроведов Московской писательской организации. Хотя… как посмотреть. Молчание – тоже ведь и пози-ция, и критическая оценка. Да, начиная со времени перестройки, Володя как критик замолчал. Но мимо од-ного его критического выступления я пройти не могу. Я имею в виду его сыновнее слово «Вспоминая отца». Смею думать, у Куницына-критика это самая сильная работа.
Всем известна ставшая с советских времён крылатой фраза «Сын за отца не отвечает». Но, если отвлечь-ся от её политической подоплёки, надо ещё подумать, так ли это: смотря какой сын, смотря какой отец. Во-лодя своими воспоминаниями за своего отца отвечает, и крепко отвечает.
И вообще, часто ли мы задумываемся, каково это быть сыном именитого отца? Сколько их было рядом со мной? Дементьев-старший и Дементьев-младший, Михайлов-старший и Михайлов-младший, Лёня Асанов, Игорь Шайтанов, Ира Винокурова, вот и Володя – сын бывшего первого зама заведующе-го отделом культуры ЦК КПСС, фактически руководившего всей сферой культуры Союза (при недомогающем Поликарпове), и у себя дома Володя запросто видел Айтматова и Евтушенко, Гамзатова и Кулиева, Чивилихина и Тендрякова, Шатрова и Климова, Андрея Тарковского и Ларису Шепитько...
Володя – сын доктора философских наук (тема диссертации «Искусство и политика»), чуть ли не первым заговорившего о таких замалчиваемых проблемах, как геноцид против русского крестьянства, который лите-ратура осмелилась отразить лишь бледным пунктиром, и торжество в отечественной литературе нового типа холопства и барства («Личина правды пришла вместо правды»). Кстати, та статья Куницына-старшего очень пришлась не по нутру Юрию Бондареву, увидевшему в ней палец, прямо указывающий на него лич-но.
Володя – сын незаурядного человека, которого «новая эпоха» сразу отторгла, как чужака. Но отвергло его и догорбачёвское время. По той же причине. Почему? Как пишет младший Куницын, «будучи «шестидесятни-ком», боровшимся за «правильный социализм», он, в отличие от многих своих приятелей, начиная с При-макова и кончая Егором Яковлевым и Ф.Бурлацким, не признавал нравственных компромиссов. Некоторые его единомышленники тогда считали, что можно «прогнуться» перед властью, да-бы войти в неё, а затем поставить на службу прогрессу. Прогнуться-то прогнулись, а затем даже и наизнанку вывернулись, выслуживаясь уже перед прогрессом буржуазным».
Судьба отца позволила Володе не просто увидеть, а буквально на себе почувствовать, испытать «неблаго-родство и циничный эгоизм нашей творческой интеллигенции, дружно сделавшей вид, что не было в нашей общественно-политической жизни такого человека – Георгия Куницына».
Дорогого стоит вывод Володи Куницына, из которого, уверен, мог бы быть прекрасный литературный кри-тик: «Уже десятилетие элитарная стая нравственных лилипутов пытается навязать свой убогий принцип: я был подл, потому что было подлое время. И именно потому сознательно не желает замечать людей, которые и в подлое время смогли оставаться людьми чести». Хочется верить, что когда-нибудь я буду держать в руках его критическую книгу на эту тему.
…С тёзкой, Сашей Михайловым, он на 5 лет меня младше, судьба свела нас на семинаре и провела меня рядышком с ним дольше других семинаристов. Началось ещё в пору, когда молодой Александр Александро-вич писал кандидатскую диссертацию. Для успешной защиты, как известно, требуются публикации. И Саша обратился ко мне с просьбой напечатать в «Литературе в школе» главу из диссертации как статью.
– Ты не пугайся, – говорил он, – там ничего научного нет. У меня ведь работа по современной советской прозе. И в этой главе речь идёт о героях-маргиналах, которых сейчас полно в романах и повестях. Она и на-писана как обычная критическая статья. Можно выбрать материал о трёх более-менее известных романах, и получится обзорная статья для учителя.
– Приноси, почитаю, – ответил я. – Тогда решим.
Первый вопрос, какой я ему задал после прочтения принесённого материала, был такой:
– Саша, а ты зачем решил писать диссертацию? В науку потянуло? Так наукой здесь вроде не пахнет.
– Да отец заставляет.
– Ну а ты сам, что?
– Что-что! Ткнул он меня в аспирантуру Литинститута, теперь сроки защиты поджимают.
В конце концов, не моё это дело, почему за взрослого мужика папа решает, что ему делать. Но вот что де-лать с тем, что он мне принёс? В том виде, в каком это есть, печатать нельзя. То есть, на мой-то взгляд, это и никакая не глава диссертации, но тут уж вообще не моего ума дело. Мне бы со «статьёй» расчухаться. Отка-зать, сказать что-нибудь обтекаемое?
Саша, видимо, почувствовал, что моё мнение складывается не в пользу публикации. Стал откровенно про-сить помочь. Мол, сроки защиты, не откладывать же её. И я... «Что, разве тебе мало приходилось заниматься «глубокой редактурой»? – подумал я. – Просит человек. Ничего необычного. Подумаешь, статья для будущего кандидата наук, год назад ты статью действительного академика перепахивал. Твой главный редактор кроме своей ещё две диссертации написал, сначала для одной жены, потом для другой. Тёща твоя уже со счёта сбилась, сколько кандидатских за своих аспирантов настрогала. Тебя ведь никто не заставляет, тебя просто просят. Приятель, между прочим, в один семинар с ним ходишь…» Короче, убедил я сам себя. Отредактиро-ванная глава увидела свет.
Саша, должен сказать, доброе дело не только запомнил, но через какое-то время нашёл возможность от-благодарить. У меня тогда в журнале сложилось так, что я «захотел» уйти из редакции на вольные хлеба. А Сашин папа, совпало, устроил в это же время сына к А. Ананьеву в журнал «Октябрь» заведующим отделом критики. Известный круговорот воды в природе. Володя Бондаренко, ещё один наш семинарист, ко-торый был там заведующим, тоже, как и я, по воле главного редактора «захотел» покинуть редакцию и пере-брался в альманах «Современная драматургия». На дворе стоял 1982 год, а Володя вздумал в журнале «Се-вер» в одной из своих статей упомянуть имена Б.Савинкова, Н.Бердяева, Е.Замяти-на и Б.Зайцева. На Володю рыкнула «Правда», и Ананьев, который никогда не считал нужным защищать своих сотрудников, молодого критика тут же сдал в два счёта. Или даже ещё быстрее.
Михайлов-младший, следуя воле папы (который был секретарём правления Союза писателей СССР – по тем временам это нечто вроде заместителя министра литературной отрасли), на работу в журнал прибыл. И стал думать, как ему фактически без опыта самостоятельной работы в редакции быть на новом месте. Пола-гаю, попервоначалу ему пришлось не сладко. Едкий Володя Бондаренко как-то вспомнил о тех днях:
«Ещё в советские времена случилось так, что я отправился в поездку с деревенщиками на Север – это бы-ла знаменитая, полулегальная, нашумевшая, явно оппозиционная акция. Тогда я был зав отделом, членом редколлегии журнала «Октябрь». Когда я вернулся, главный редактор журнала «Октябрь» Ананьев выгнал ме-ня мгновенно, и на другой день взял молодого Сашу Михайлова – ещё паренька совсем. Встречаю я букваль-но через две недели этого самого Сашу – а Ананьев был сволочь редкая, работать с ним было тяжело: само-дур – и Саша начинает мне плакаться: как ему тяжело, как ему трудно в «Октябре». «Саша! – думаю, – это меня выгнали! Это я должен тебе плакаться!»
Но, человек сообразительный, Саша Михайлов плакал не долго, живо смекнув: нужна «рабочая лошадка». И он вспомнил про меня. Тем более знал, что я не при делах. Это был красивый жест: человек помнит добро и отвечает на него добром. Так я был приглашён к нему замом в отдел критики. Тем более что тогда же в «Ок-тябре» шла моя статья, и хотя Ананьев, думаю, слыхом не слыхивал про меня, своё согласие взять меня на работу дал. Одновременно со мной в отделе появилась ещё и Ира Винокурова – дочь довольно известного по тем временам поэта. К сожалению, московский парнас и издательский мир всегда были повязаны личными знакомствами и связями. Таких дочек в то время по разным редакциям пребывало немалое количество: ум-ных и не очень, толковых и бестолковых, работящих и откровенных лентяек. Ира вовсе не была глупа, но…
В отделе возник прелюбопытный треугольник: Саша приходил «руководить». Ира заходила выпить кофе и пообщаться с Ириной Барметовой. Им было о чём поговорить – Барметова недавно приехала из Америки, где жила, Винокурова скоро отправится туда жить, так что точки соприкосновения имелись самые животрепещу-щие. Ваш покорный слуга готовил материалы к публикации.
Так продолжалось год, пока однажды я не полюбопытствовал у Саши: «А что тут, собственно, делает Ира? И почему ты не обременяешь себя работой?» Дальше всё произошло быстро, как в кино. Меня пригласил к себе Ананьев и очень даже деликатно сказал, что у него ко мне претензий нет, но Михайлов со мной работать отказывается.
– Я должен выбирать, – сказал главный редактор, – вы или он. Два Саши, – пошутил он. – Но он Михайлов. А вы Разумихин. И я выбираю Михайлова. Чтобы вас не ущемлять, можно в трудовой книжке проставить, что вы переведены на работу вне штата, пока не найдёте себе новое место работы.
Мы расстались почти по-дружески, если это можно сказать про Анатолия Андреевича. Жили с ним недале-ко друг от друга, когда позже доводилось видеться, он непременно здоровался и мило улыбался – никаких претензий.
И с Михайловым-младшим мы продолжали встречаться… на семинаре. Все ребята ситуацию знали, но, ка-жется, их интересовало лишь одно: мы вцепимся в глотки друг другу? Нет? Тогда о чём говорить! В литера-турном мире сойтись-разойтись – обычное дело. К тебе обычно сугубо прагматический интерес: нужен сего-дня – не нужен, полезен – бесполезен. Случайно сблизились – случайно расстались. Любовь к литературе не повод для продолжения знакомства.
Чуть позже не без помощи всё того же папы Михайлов-младший станет в «Октябре» заместителем главно-го редактора, затем новый рост – главным редактором журнала литературных дебютов «Соло». В настоящее время он доцент кафедры литературного мастерства Литературного института.
У него две книжки критики. Сегодня его имя в критике звучит, конечно, куда тише, например, Игоря Шайта-нова, хотя всё же не совсем пустой звук: лауреат премии имени Н. Островского за первую книгу молодого ав-тора и премии Малый Букер «за пропаганду новой русской литературы», а ещё он координатор премии лите-ратурного конкурса «Русский декамерон». Его можно встретить на Парижском книжном салоне, на конгрессе ПЕН-Центра, на Лейпцигской международной книжной ярмарке и ярмарке во Франкфурте, по приглашению её администрации. Он читает лекции для славистов университета в Вене, перед студентами Софийского уни-верситета, в Доме русской культуры в Мюнхене и университете Хельсинки по приглашению тамошнего фа-культета славистики.
Короче, жизнь вполне удалась!
Тогда почему о нём сегодня можно прочитать такие, я бы сказал, странные строки?
«Литератор и писатель – вещи абсолютно разные. Александр Михайлов, московский критик и преподава-тель Литературного института имени Горького, – несомненно, литератор, но вовсе не писатель. Писателем он себя, как видно, и не считает. И правильно делает. Ничего не сочиняя, он просто рассказывает о своей те-кущей жизни, приправляя получающийся текст мемуарными пассажами. Александр Александрович Михайлов – сын Александра Алексеевича Михайлова, советского литературоведа, одного из тех, на ком зиждилась литучёба, железного человека и образцового семьянина. Михайлов-старший был наставником по-этов и писал руководства для начинающих стихотворцев, хотя сам за всю жизнь сочинил одно-единственное стихотворение, героиней которого была его собственная дочь: «Шла Иринка мимо рынка и купила мандарин-ку». Сын, как ясно из вышесказанного, пошёл по стопам отца, будучи, впрочем, по натуре совсем другим. Отец в молодости строил благополучие буквально из ничего, упорно поднимался к карьерным вершинам, пройдя перед тем Великую Отечественную. Сын же, придя на всё готовое, в аналогичном возрасте действо-вал скорее деструктивно. Но теперь бывшему раздолбаю уже за 50, и на нём висит тяжкий груз забот».
Речь идёт, как вы понимаете, о прозаической (всё, что не стихи, то, как известно, проза) книге Михайлова-младшего с характерным названием «Папенькин сынок. Интимные хроники». Проза, как тоже известно, мо-жет выдержать всё. Поэтому читаем:
«07.03.03. Перечитал предыдущую запись, сделанную под кайфом. Получилась исповедь настоящего мо-рального урода. Пусть так и останется. Долой внутреннего редактора!»
Ей-ей, я не искал параллель, но она сама напрашивается. Помните, чуть раньше, говоря о Куницыне-млад-шем, я упомянул крылатую фразу «Сын за отца не отвечает» и сказал: «Надо ещё подумать, так ли это: смот-ря какой сын, смотря какой отец».
В книге Михайлова-младшего тоже присутствует «сыновняя» тема:
«06.04.05 <…> Я – папенькин сынок. Теперь это стало ясно даже мне. Отец меня подчинил. Даже после его смерти я в его власти. Ночью думал, что его душа где-то рядом со мной в эти дни. Он и я связаны навсегда. Не имеет никакого значения, сколько времени прошло после его смерти – девять дней, сорок, два года».
Хочу подчеркнуть, тема в обоих случаях именно «сыновняя», а не классическая «отцов и детей». Володя Ку-ницын своими воспоминаниями за своего отца отвечает, и крепко отвечает. А Саша Михайлов даже на стра-ницах написанной им книги остаётся Михайловым-младшим, то есть, прошу прощения за резкое слово, за-хребетником, который за отца не отвечает, а обвиняет его за то, что он, его сын, всю жизнь не нашёл в себе сил стать Александром Александровичем Михайловым. Может, и не хотел стать? Предпочитал идти по про-торённому папой пути и не стремился выйти из отцовской тени?
Я почему так спрашиваю? Просто в те далёкие годы как-то поинтересовался у Саши:
– А тебе не мешает, что под публикациями и отца, и твоими собственными стоит одинаковое «А.Михайлов» или «А.А. Михайлов», что, сам знаешь, были случаи, когда вас путали: отцовские публикации приписывали те-бе, а отцу твои?
– Нет, – весело ответил тогда молодой Саша, – наоборот, это интересно. В чём-то мне даже помогает. Хо-тя отец зачем-то иногда подписывается «Ал. Михайлов», но это его дело – я не против.
Чтобы избежать упрёка в субъективности, сошлюсь на одну совсем не «критическую», а самую что ни на есть положительную оценку интимных хроник папенькина сынка другим современным критиком:
«Автор хорош тем, что он – не позёр, не циник и не моралист, а просто стареющий мачо, хорошо ощущаю-щий связь времён и не имеющий проблем с исторической памятью. И не претендующий ни на что, кроме че-ловеческого, слишком человеческого. Впрочем, и у него есть свои мнения – например, он не считает Виктора Ерофеева прозаиком, точнее художником, но Михайлову можно: он критик. Если бы наша художественная ли-тература была полна шедевров, то подобные книги, возможно, смотрелись бы уныло, а так – лучше уж михай-ловская незатейливость, чем очередная скандальная поделка, выдаваемая за роман».
Вот и думаю, один студиец не пишет, а мне хочется верить, что когда-нибудь я буду держать в руках его книгу. Другой студиец, наоборот, незатейливую книгу уже написал, а у меня вопрос: может, было бы лучше, если взял и промолчал?
…Впрочем, так ли важно, сколько студийцев сохранило верность критическому цеху? Остались «три бога-тыря»: Куняев, Бондаренко и в какой-то мере Казинцев. Можно сказать, немного. Больше того, уверен, что эти трое всё равно стали бы критиками, чьи имена на слуху, даже не доведись им несколько лет ходить на се-минарские встречи к Ланщикову (упоминаю только его, так как, смею думать, к одному Золотусскому они бы никогда и не пришли). Насколько я знаю, не всё из того, что они писали, он безоговорочно принимал. Но одно его радовало – споры не заглохли, было кому «драться».
Последнее время мы с Анатолием Петровичем иногда перезванивались, не могу сказать, что часто. Виделись и того реже. Как-то мне на глаза попалась, года через четыре после её выхода в свет, одна из послед-них его журнальных статей о классике – «Горе от ума» как зеркало русской жизни». Я зашёл к нему, чтобы уговорить написать в серию, какую я в ту пору как редактор задумал и реализовывал в одном из издательств, небольшую книжку о «Горе от ума».
Ему было одиноко, и короткая, как я предполагал, встреча обернулась многочасовым разговором. Оказа-лось, что совершенно случайно я «попал в точку». Анатолий Петрович всю жизнь – это его слова – мечтал на-писать о русской драме, да вот всё как-то не складывалось. Он загорелся предложением и согласился рас-ширить журнальную публикацию о «Горе от ума» и написать ещё две главы: про «Недоросль» и «Вишнёвый сад». В итоге даже родился заголовок будущей книги «Три века – три шедевра русской драматургии». «Я на-пишу, обязательно напишу, только бы глаза позволили…» – не знаю, кого больше, меня или себя убеждал он.
Желая хоть чем-то порадовать его, я подарил специально принесённые два номера «Москвы» с моим ро-маном. Но признался, что в последнее время помимо прозы неожиданно для себя обратился к литературове-дению, и рассказал о выходящей в свет работе «Радости и горести счастливой жизни в России. Новый взгляд на «Войну и мир» Л. Толстого. Триптих». Ланщиков улыбнулся и достал свою книжку «О пользе пра-здного чтения», нашёл нужную страницу, отчеркнул абзац и сказал: «Читай вслух». Я прочёл подчёркнутое им место: «А если говорить серьёзно, то новое прочтение, осознание Толстого должно идти прежде всего через литературную критику».
На прощание он сказал: «Саша, спасибо тебе за твою преданность русской литературе». Анатолий Петро-вич, подчеркну, отношение к русской литературе всегда ставил выше личных отношений. И хотя это уже была ненастная для него пора, когда он фактически отошёл и от литературных баталий, и от политики, которой от-дал несколько лет своей жизни, а значит, настало время, когда смолк домашний телефон и «дорогие друзья и ученики» уже не донимали как раньше визитами, он поблагодарил не за приход, не за память о нём и даже не за поступившее предложение, а лишь за преданность литературе.
На первой же странице последней подаренной им книги «О пользе праздного чтения (литературные замет-ки в ненастную эпоху)» есть фраза, сказанная им в беседе с журналистом газеты «Литературная Россия»: «Всё зависит от времени и от обстоятельств». В день, когда из моих рук упал синий томик, на обложке кото-рого золотым тиснением было отпечатано «Анатолий Ланщиков. Вопросы и время», оборвалось отведённое ему судьбой время и истаяли для него вопросы, на которые он всю жизнь искал ответы. Обстоятельства сло-жились так, что заветная мечта написать о шедеврах русской драматургии так и не осуществилась. Поздно, надо покаяться, я к нему пришёл.
Горько оттого, что «Чувство пути», которое он некогда ощущал в себе, обернулось для него чувством страшного одиночества в последние годы. Но «история, – писал он, – развивается по законам высшей спра-ведливости». И хочется думать, что справедливость не миновала его там, куда он ушёл от нас.
Александр Разумихин: «Возможность высказаться другим»
Развал СССР обусловил моё собственное писательское молчание на много лет. Незадолго до обрушения страны я задумал книгу, в которой намеревался дать критический аналитический обзор прозы, пришедшей к читателям за десятилетие в период с 1980 по 1989 год. Уже был наработан большой материал, готовы несколько глав-лет. Но в один совсем не прекрасный момент я осознал, что ни издавать её, совершенно очевидно, некому, ни читать о литературе ушедшей в небытие страны никто не станет. И страницы машинописной рукописи вместе с архивом полетели в мусоропровод.
Так что вышло всё шиворот-навыворот: вместо «ни дня без строчки» ни строчки целое десятилетие. Тогда же я ушёл и из книгоиздания (не хотел редактировать то, что выпускали издательства в ту пору). Стал заниматься организацией и становлением новых издательских проектов: литературно-художественного журнала «Про любовь и не только» – один из проектов Машовца, трёх информационно-рекламных газет и журналов, газетно-журнального агентства и пресс-синдиката, редакций информационно-рекламных издательств, выпускающих литературу по тематике строительства, дизайна и интерьера – во всех случаях «с нуля». Зарабатывал, когда была работа, очень даже неплохо, но это была работа сугубо ради денег. Правда, ситуация постоянно была такова: то есть работа, то её нет, то платят, то обманывают.
Как это похоже на то, что было, насколько я знаю, с Лёней Асановым, который сначала ушёл в прозу (знаю две его книги рассказов и несколько книжечек с историческими рассказами для детей), однако последние годы вынужден был заниматься каким-то рекламным изданием про загородное жильё. Наша с ним последняя встреча случилась на ВВЦ, где проходила очередная книжная ярмарка. Лёня увидел меня и, что называется с места в карьер, заговорил о повести Валентина Распутина «Дочь Ивана, мать Ивана», появившейся тогда в журнале «Наш современник». Ему очень хотелось выговориться. Я слушал рассуждения Лёни, и мне было грустно, горько оттого, что нет у Асанова-критика возможности выплеснуть эти свои мысли на страницы журнала, книги. И ничем тут я ему помочь не мог.
То же с Сашей Неверовым, который после фактически развала издательства «Детская литература» на годы «застрял» в газете «Труд», перебиваясь мелкими рецензюшками и интервью с писателями. Его две критические книжки «Молодая проза: время, проблемы, герой» и «Черты поколения» в сущности остались там, во времени до 90-го года, а позже ничего. Вернее, успел за это время стать кандидатом филологических наук, и это ему, хочется думать, приносит хотя бы моральное удовлетворение. Относительно недавно он перешёл в «Литературную газету», но и «Литгазета» сегодня не та, да и в Саше мало что осталось от прежнего критика. Вот и последняя его книжка явно не критическая – «Не только о литературе. 33 беседы». Говорят другие, а Саша слушает.
То же с Серёжей Плехановым. После критической книги «Выбор пути», Александр Неверовбиографического романа «Писемский» в серии «ЖЗЛ» и книги очерков «Земля помнит», за которую он получил премию имени М.Горького за лучшую первую книгу молодого автора, молодой критик попробовал себя в, казалось бы, востребованном жанре фантастики и фэнтези, но несколько повестей оказались нельзя сказать, что очень удачны. А дальше? Дальше пошли переводы, сценарии художественных, научно-популярных фильмов и (вспомнил Серёжа, что до Литинститута учился в институте международных отношений) серия книг в жанре, как нынче принято говорить, нон-фикшн: «Кровь на песке. Жизнь и смерть Саддама», «Мухабарат, или Береженого Аллах бережёт», «Последний герой», «Реформатор на троне. Султан Омана Кабус бин Саид», «Цену вечности знают в Багдаде», «Чего хотел Саддам Хусейн?»
Был критик (по сию пору кому-то не даёт он покоя, вспоминают: «Одиозную известность Плеханов приобрёл своей лит.-критической деятельностью, направленной исключительно на защиту «молодогвардейской» НФ 1970 – 80-х гг. и против писателей-«непатриотов») – не стало критика. А жаль. Не потому, что был против «непатриотов», а потому, что вешателей ярлыков тогда хватало со всех сторон. Мне доводилось встречаться с одним из братьев Стругацких, против которых выступил Серёжа, должен сказать, что ярлыки в обратную сторону были ничуть не бледнее. Так что для меня это не аргумент для своеобразного «запрета на профессию», какой я вижу в вынужденном молчании как критика среди многих других и Серёжи Плеханова.
То же с Володей Васильевым. Автор книг «Сопричастность жизни», «Андрей Платонов», «Достоинство слова», запомнившийся критическим поединком с «великим и ужасным» Ю.Суровцевым, печатавшим тогда в «Знамени» свои «Политические маргиналии, или кое-что о литературно-критическом своеволии». Любопытный был спор. Один про то, что Ленин живее всех живых, другой, что талант всегда народен и гуманистичен – это раз, что на ненародной стороне собрались все бездари и неумёхи – это два. Один грубит, а другой в ответ: «Сам дурак!» Сейчас на сей счёт можно шутить, а тогда, в 1981 году, было совсем не до шуток.
Для меня, хотя, думаю, не только для меня, Володя останется критиком, который впервые всерьёз выдвинул Андрея Платонова, поставив его в один ряд с М.Горьким, М.Шолоховым и Л.Леоновым. А потом… Потом он защитил кандидатскую («А.Платонов: проблемы творческий эволюции») и стал как литературовед заниматься Шолоховым, иногда писать о нём. Последнее, что мне известно, это его работа над вступительной статьёй, составлением, комментариями и редакцией Собрания сочинений М.А. Шолохова в 9 томах. Больше сейчас как-то ничего и нигде о Васильеве не слышу.
Дальше других отступил от былого литературно-критического бытия Володя Вигилянский. Бывший выпускник Литинститута, затем член редколлегии журнала «Огонёк», позже главный редактор литературно-художественного и общественно-политического журнала «Русская виза», редактор-стилист русской версии газеты «Нью-Йорк Таймс», читавший лекции в Мичиганском и в Массачусетском университетах, в колледжах Новой Англии (США), спустя несколько лет возглавивший воскресное приложение некогда популярнейших «Московских новостей», стал священником, отцом Владимиром – рукоположен во диакона, и тогда же возведён в сан пресвитера. Уйдя из литературной критики, он служил в храме святой мученицы Татианы при МГУ, был доцентом Российского православного университета им. Святого апостола Иоанна Богослова, деканом факультета церковной журналистики, преподавал в семинарии при Сретенском монастыре. Сегодня он частый гость на телевидении, потому как ни много ни мало является главой пресс-службы Московской Патриархии.
Не обойдён церковными наградами: награждён орденом Святителя Иннокентия Московского III степени за усердные миссионерские труды, к Пасхе 2002 года награждён Святейшим Патриархом Алексием II правом служения в камилавке, в связи с 250-летием МГУ им. М.В. Ломоносова и 10-летием возобновления богослужебной жизни храма святой мученицы Татианы при МГУ награждён орденом Преподобного Сергия Радонежского III степени.
Сохранив членство в Союзе писателей, отец Владимир, некогда успешный светский журналист, редактор, продолжает писать. Мне доводилось читать его развёрнутую рецензию в «Новом мире» на появившийся в печати итог исследовательского проекта «Религия и ценности после падения коммунизма», ответ на письмо академиков «Политика РПЦ МП: консолидация или развал страны?», в котором он брался опровергнуть суждение учёных, будто бы Церковь пытается «подвергнуть сомнению научное знание, вытравить из образования «материалистическое видение мира», подменить знания, накопленные наукой, верой».
Знаю, что он стал автором таких книг, как «Для новых гонений на Церковь уже всё подготовлено», «Последняя грань», но, признаюсь, их не читал. Не ведаю, живёт ли он по-прежнему в доме по соседству – давно с ним не доводилось видеться. Но каждый раз, завидев его на телеэкране, вспоминаю молодого критика Володю Вигилянского, согнувшегося на лестничной площадке ЦДЛ над блокнотом с записями, и наш разговор на бегу:
– Привет! Как дела?
– Нормально. Вот, чтобы заработать, обзор строчу.
– Удачи.
Вспоминаю, и в мыслях пробегает: «Чудные дела твои, Господи!».
…Теперь настало время вспомнить про ещё одного молодого критика, однокурсника Вигилянского по Литинституту, Витю Калугина. Впрочем, чистой критикой Витя занимался не много. Для большинства читателей он прежде всего автор примечательной книги «Струны рокотаху... Очерки о русском фольклоре», в которой воссоздано более 50 «портретов» главных героев народного эпоса и очень доступно рассказано об истории собирания и изучения былин.
Но, как я понимаю, любовь к русскому фольклору в 90-е годы оказалась востребована ничуть не больше литературной критики. И Витя, который и раньше-то совмещал творческую работу с редакторской, на последней и сосредоточился.
Виктор КалугинСобственно, на редакторской стезе мы с ним и познакомились. Вернее, это опять же тот случай, когда «свахой» был Юра Селезнёв, в редакции которого Калугин тогда работал. Судьбе угодно было наши отношения закрутить в довольно причудливую спираль, в которой сегодня я особо выделил бы три любопытных витка.
Виток первый – эпизод в кабинете Юры Селезнёва, который при мне довольно резко распекает понуро стоящего Витю за опоздание на работу и, самое главное, за срыв сроков подготовки и сдачи какой-то рукописи. И, как я понимаю, подобный разговор на эту тему между ними не первый. Выплеснув гнев, Юра отправляет Калугина в кабинет напротив, на его рабочее место:
– Иди, и чтобы в следующий раз я тебя увидел здесь с готовой рукописью!
– Юрий Иванович, – как только дверь за Витей закрылась, говорю я с присущей молодости бескомпромиссностью, – зачем вы держите такого редактора, которому приходится по десять раз говорить одно и то же?
А в ответ селезнёвская улыбка:
– Это я для профилактики. Он ведь влюбился и ходит ничего не соображая. Думаете, Витя сейчас много слышал из того, что я ему тут говорил? Ничуть! Он стоял и витал где-то в облаках, думая либо о ней, либо о том, когда и где с ней увидится.
Я специально вспомнил этот эпизод, в котором выгляжу не самым приглядным образом. Но что было, то было!
Виток второй – уже время перестройки. Витя на тот момент – редактор журнала «Слово» Госкомпечати СССР (предыдущее название «В мире книг»). А я в ту пору ведущий редактор Главной редакции художественной литературы всё того же Госкомпечати СССР. Страна бурлит, Москва кипит – идёт предвыборная кампания по выдвижению кандидатов в народные депутаты СССР. Среди кандидатов и имя Виктора Калугина. И у нас в комитете проходит запланированное собрание по выдвижению и одобрению кандидатуры Калугина, который на собрание приходит, как положено, в окружении своих доверенных лиц. Среди таких доверенных одна самая доверенная – тоже из когорты молодых литературных критиков, Лариса Баранова-Гонченко.
Речь и призывы кандидата в депутаты Калугина что-то не вдохновили зал, а мне так во многих своих посылах вообще не пришлись по душе. И вот мы вдвоём, я и ещё один литературный критик, тоже сотрудник Главной редакции художественной литературы Госкомпечати, Леонид Ханбеков, земляк Вампилова и Распутина, приехавший, как многие, из дальних мест покорять столицу, поворачиваем ход собрания таким образом, что оно отказывает кандидату в поддержке. Не успело собрание завершиться, ко мне подскакивает Лариса и выплёскивает мне:
– Когда мы придём к власти, то таких, как ты, мы будем стрелять!
С того дня нам с Ларисой встретиться не довелось больше ни разу. И к власти Лариса и иже с ней, слава богу, не пришли. Но иной раз сознание рисует живописную картину. В дверь дома раздаётся звонок, открываю, а на пороге всё такая же молодая и решительная Лариса в кожаной куртке и с маузером в руке:
– Пройдёмте!
У меня почему-то лишь один вопрос:
– Надолго?
И безжалостный ответ:
– Навсегда!
Не знаю, сохранила ли Баранова-Гонченко тот эпизод в своей памяти. Я, как видите, его помню. В нашей непредсказуемой стране никогда не знаешь, что случится завтра. Впрочем, для моих воспоминаний Лариса мне не интересна. Однако с каким, нет, не настроением, а отношением ко мне покинул тогда зал сам Калугин, мне было не ведомо. Я долгое время считал, что он, конечно же, с той поры числит меня в своих Лариса Баранова-ГонЧенкоесли не врагах, то по крайней мере в недругах. К счастью, я оказался не прав.
Виток третий – шёл уже 2002 год. Я только что закончил свой первый роман с очень длинным названием «Короткая жизнь, необыкновенные и удивительные приключения Павла Петровича Балашова, российского помещика, ставшего свидетелем и участником исторических событий и решившего письменно запечатлеть их для последующих поколений. Написано им самим» и подумывал отнести его в журнал «Москва». Но там, знал, первым замом Леонида Бородина служит Виктор Калугин. «Бессмысленно даже соваться», – думал я, но ноги всё же понесли в редакцию. Я даже не заглянул в отдел прозы, а сразу отправился к Калугину. Прости, Витя, что долго плохо о тебе думал, – ты встретил меня совершенно нормально. Взял читать рукопись. Прочитав, одобрил.
Так вышло, что вскоре Витя покинул редакцию журнала, перешёл в издательство. Но и уйдя, позвонил своему преемнику, сказал, где лежит рукопись, сказал какие-то добрые слова, и тот, сам не читая, понёс её главному редактору, сославшись на мнение Калугина. Через год роман появился на страницах журнала, а весь год журнал анонсировал его публикацию.
Сегодня Калугина-критика на страницах печати, увы, нет. Есть редактор, есть составитель и автор предисловий (любители поэзии могут вспомнить подготовленные им издания: «Золотой и серебряный век русского романса» и Николай Рубцов «Улетели листья... Стихотворения» в серии «Домашняя библиотека поэзии»). Есть автор публицистических статей на экономические и исторические темы, из которых я читал разве что «Золотую войну» ХХ века», очень далёкую от проблем былинной «троицы»: Ильи Муромца, Добрыни Никитича, Алеши Поповича, но от того не менее захватывающую и грозную. Наверняка ему хочется и чего-то другого, большего, но…
Среди тех, с кем из некогда молодых критиков довелось пересекаться в смутные 90-е годы, оказался и Володя Коробов. Хотя первое знакомство с ним состоялось много раньше. Он был на три года младше меня. Но это именно за его подписью пришло мне в Саратов письмо с отказом напечатать в журнале статью о Тендрякове. А после переезда в Москву он стал одним из первых, с кем меня познакомил Машовец. Почему именно с ним? В 1977 году в нескольких номерах журнала «Смена» я не мог не обратить внимания на публикацию Володи – первую попытку представить более-менее полно творческую биографию Василия Шукшина.
Она показалась мне близкой по… как бы это точнее сказать?.. по тому, какой литературная критика виделась мне. Она была адресована широкому, как принято говорить, массовому читателю, а не только коллегам-критикам и ещё тому прозаику или поэту, о ком критик написал. В ней была толика биографии-жизненной судьбы, толика психологии творчества, немного критического анализа, интересно преподнесённого и понятного даже юному читателю, немного размышлений о человеке и времени, в какое он живёт, и диалектики человеческого и творческого характера. Это был скорее литературный портрет, какие до того я читал у Моруа, а позже у Бориса Зайцева. Я – надеюсь, вы понимаете, – не ставлю начинающего Коробова в один ряд с признанными Моруа и Зайцевым, а говорю лишь о характере подхода и жанровой структуре письма.
О том, что в «шкуре» этого литературного критика «сидит» недурной прозаик, мне стало ясно уже после публикации в 1981 году в «Нашем современнике» его литературно-критической повести «Наваждение» о судьбах детской литературы, которая даже в сокращённом журнальном варианте («Книги выстраивают судьбы». Опыт литературно-критической повести) спровоцировала дискуссию в «Литературной газете» и массу писем-откликов от детских писателей и читателей-родителей. Если не ошибаюсь, повесть Коробова оказалась столь «зажигательной», что издательство, планировавшее её выпуск, отпраздновав труса, так в свет книгу и не выпустило.
Творческое начало Коробова (дипломант Всероссийского конкурса на лучшую первую книгу молодого автора, лауреат премии имени Ленинского комсомола) очень схоже с тем, как начинали тогда лучшие из молодых критиков. Принимая во внимание, что он очень рано ушёл из жизни, не дожив до 49 лет, а к сегодняшнему дню он автор 11 книг, – итог не самый скромный, потому что некоторые из них выходили даже после его смерти.
Сегодня, оглядываясь назад, можно сказать, что Володя при всём том, что числился по ведомству критики, по большому счёту таковым был в меньшей степени. Жаль, что сам он это понял несколько поздно. Помню, как в ЦДЛ фактически в годовщину его смерти Прошёл вечер памяти, посвящённый его 50-летию, и там его дочь сказала, что в последние годы отец не любил, когда его называли литературным критиком, и говорил всем, что он не критик, а писатель. И в этом с Володей хочется согласиться.
Он был, надо сказать, незаурядным литератором, способным и на литературную критику, и на оригинальную прозу, и на стилизацию, обработку народных сказок (что далеко не каждому по силам). И как каждый настоящий писатель он был очень ранимым человеком. К тому же по натуре он был… вернее, не был бойцом. Возможно, я ошибаюсь, но раннее вхождение Володи в литературу, очень уж в молодые годы попадание непосредственно в редакционную стихию (заведующим отделом критики) такого журнала, как «Наш современник» с главным редактором Викуловым, сослужили для него плохую службу.
Это только со стороны может показаться, что журнальная редакция – место, где закаляется сердце и крепнет дух. Для многих она чаще оказывается местом, где тебе ломают даже самые крепкие кости. Тут вполне оправданным будет сравнение редакции журнала с театром, с его закулисьем, жуткими интригами, ревностью к таланту, реальными и выдуманными кумирами, героями-любовниками, примадоннами и травести. И «Наш современник» в этом смысле никакое не исключение.
Именно в пору своего пребывания в «Нашем современнике» Володя, человек от природы сильный и крупный, а потому очень добрый, стал мягким… и податливым. Он стал таким, каким хотели, чтобы он стал. Он научился обслуживать. Есть такой жанр не только в критике. Он написал оду собственному руководителю – С. Викулову. Он писал о большом начальнике – Ю.Бондареве.
Наверное, сегодня я имею право на подобные слова в адрес Володи, потому что ещё тогда в одном из разговоров сказал ему напрямую:
– Володя, мне кажется, что это неэтично – писать о собственном главном редакторе.
У Володи нашлось что ответить:
– У меня была возможность, находясь рядом с человеком, задавать ему интересующие меня вопросы, брать у него необходимые материалы, я ею воспользовался. Погляди, так все делают.
Я поглядел – действительно, пусть не все, но многие поступали именно так. Помощник Сергея Михалкова написал большую книгу о своём непосредственном начальнике, и ни в одной рецензии на неё никого этот факт не взволновал. Поэт Валентин Сорокин к юбилею критика Юрия Прокушева (по совместительству – директора издательства «Современник») написал душевно-восторженную статью, поведавшую миру о том, что тот как никто другой умеет раскрыть народную душу нашей замечательной поэзии. Я сейчас не о том, что, на мой взгляд, лауреат Государственной премии РСФСР имени М.Горького, заслуженный деятель науки и заслуженный деятель культуры РСФСР, доктор филологических наук, один из активистов «русской партии» Ю.Прокушев писал ужасно: занудно, скучно и бездарно – можно открыть любую из его книг и в этом убедиться. А лишь о том, что несколько позже критик Юрий Прокушев к юбилею уже В.Сорокина отозвался статьёй про него – замечательного, народного, глубокого поэта, какие бывают только у нас в России.
Так что Коробов, как это ни грустно, был прав: его книжка о С.Викулове – совершенно типичный в этом отношении был случай.
И даже вынужденный покинуть «Наш современник» Володя не изменился. Позже, работая в издательском доме Машовца, Володя, наступая на собственное горло, никогда не смел прекословить генеральному директору. Я заходил в редакцию к Машовцу, где Коробов занимался сначала «Очагом», а потом детской сказочной газетой «Жили-были», встречал Володю, и он стеснялся от того, что его видят здесь и таким безропотным. Стеснялся тем больше, что знал историю создания мной для Коли журнала «Про любовь и не только» и последующего моего ухода. Володя ни настаивать на своём, ни уйти от Машовца не решался.
Я не медик, тем более не провидец, но, думаю, что обрушившаяся на Володю болезнь (а все болезни, как говорят, от нервов) случилась прежде всего потому, что на сломе социального устройства, происшедшем в 90-е годы, Володя не собственную жизнь и характер творчества, а себя самого перестроить не смог и не захотел.
Его авантюрный роман из мексиканской жизни «Дикая Роза. Пять лет спустя» увидел свет, увы, только в 2002 году под псевдонимом Вальехо Хуан Кордес с изменённым названием «Дикая Роза. Семь лет спустя» (на этом настояли издатели), а приключенческий любовный роман из жизни четырёх женщин «Как жаль, что мужчины глупы» остался не дописанным.
По воспоминаниям его дочери, Коробов «до последних месяцев писал роман. До последних недель читал. До последнего вздоха был со своими близкими». Но не дожил. Не дописал. Не успел. И она же пишет: «Мой папа в стол писать не умел, жить, не обеспечивая семью, не мог… Если бы он переждал чуть-чуть, сейчас он смог бы очень многое. Если бы…»
Она воспроизводит одну из рабочих записей писателя Владимира Коробова, которых, вместе с замыслами, задумками, сюжетами и начинаниями осталось превеликое множество среди его бумаг:
«Случайностей нет. Принимай всё в этой жизни и собственной судьбе, если не с благодарностью, то со смирением и как своего рода знак (даже в «ужасе» и «несчастье» есть свой тайный и явный смысл и урок). Не отдаваться этой – внешней и бестолковой жизни, а всегда помнить о той – главной: глубинной, внутренней, духовной».
Вот и я вслед за его дочерью говорю: «Если бы он переждал…» При всех издержках он сохраняется в моей памяти как добрый человек и интересный литератор.
…В самом сюжете моих воспоминаний, мне кажется, уже видна типичная судьба критиков моего поколения. Они все входили в литературу и взрастали в атмосфере непрекращающейся борьбы «наших» и «не наших» – уже вовсю тогда были в ходу термины «почвенники» и «западники», «консерваторы» и «либералы», «патриоты» и «демократы».
На знамени одних читались, можно сказать, классические слова: «К чему стадам дары свободы?..» Они шли в бой за народность, патриотизм и отечество. Другие ратовали за права человека, провозглашали приоритет гуманизма и общечеловеческих ценностей, сожалели об утрате интеллигентности, позволяя себе поступать по отношению к противникам совсем даже не интеллигентно.
Зачастую меж ними была не полемика, а осознанная война, на которой все средства хороши, от внутренней рецензии, которая лишала возможности издания, до «открытого письма» в газете или прямого доноса в ЦК КПСС. В условиях партийной диктатуры эта война шла не столько даже между собой, сколько за одобрение со стороны партийной номенклатуры. И те и другие в разных формах выступали с позиции ревнителей чистоты коммунистических лозунгов. Иных практически не существовало. А если порой какие и возникали, то имели право произноситься лишь со скамьи подсудимых или уже в эмиграции.
В частых разговорах, устных и письменных, о событиях в писательской среде многими старшими критиками делался упор на «национальном» аспекте всевозможных конфликтов и противостояний. И молодые не могли не впитывать в себя этот настрой, не могли отвернуться и не замечать его. Да и попробуй тут не заметить, когда чёрным по белому, например, писалось, что Исаак Бабель не просто русский писатель, а, что называется, – «русский из русских». Тогда как о Василии Белове или Валентине Распутине следовало говорить, что они писатели исключительно советские и что подчёркивать их русскость вовсе не к чему.
Надо ли удивляться, что в таких условиях «национальный» аспект порой принимал самые причудливые очертания: от грубой русофобии и столь же откровенного антисемитизма до почти анекдотических ситуаций. В своём саратовском университете я с ним сталкивался в самой малой форме. В среде саратовских писателей эта тема всплывала уже куда чаще. Однако к моменту переезда в Москву некоторую «прививку от бешенства» я получил от своего университетского учителя Олега Ивановича Ильина, который однажды в разговоре у себя дома обозначил своё отношение к этому аспекту: «Саша-Шурик, раз уж ты всерьёз идёшь в литературу, скажу тебе так: «Слушая речи, а ты в своём кругу будешь слышать их на каждом шагу, о нашествии евреев, о том, что они хотят захватить весь мир, что никто не против евреев как таковых, а исключительно против засилья евреев, я всегда вспоминаю фронт, где меня в ситуации, когда решалось, остаться мне живым или погибнуть, русский меня предал, а еврей спас. Тогда я и сделал свой выбор: я сужу о человеке прежде всего по тому, какой он человек. Всё остальное вторично».
Олег Иванович оказался прав: начиная с семинара в Малеевке, в московской литературной среде «национальный» аспект был постоянно на слуху. Что называется, на бытовом уровне он меня не волновал – в самом деле, был бы человек хороший. Но можно ли было свести к бытовому уровню, к примеру, получившие широкий резонанс письма Натана Эйдельмана и Виктора Астафьева? А позже полемику Станислава Куняева и Марка Дейча? Или списать на то, что Натан Эйдельман и Марк Дейч – люди не очень хорошие? Но тогда, боюсь, полных масштабов всех этих и подобных антирусских проявлений, замаскированных фразеологией о классовой борьбе, об интернационализме, о всех объединяющем советском начале, о дружбе народов, мы, похоже, не узнаем никогда.
Впрочем, в литературной среде «национальный» аспект с русской стороны тоже каждый препарировал на свой лад. Мне вспоминается курьёз, какой у меня приключился с Вадимом Кожиновым. С ним меня в своё время познакомил всё тот же Юра Селезнёв. Мы иногда перезванивались, иной раз у меня была нужда посоветоваться, проконсультироваться. Мне доводилось бывать у него дома: сначала в квартире по одну сторону Нового Арбата, потом, после его переезда, по другую сторону.
Как-то в «Комсомолке» появилась его статья про современную эстраду с резким выпадом против пропаганды нашим теле– радиовещанием песен в исполнении французского еврея Джо Дассена. Вадим Валерьянович резко протестовал против внедрения в сознание нашей молодёжи «не наших» песен Дассена только лишь потому, что их исполнял «не наш» певец. Через какое-то время нам довелось встретиться, я напомнил Кожинову о его недавней публикации и полюбопытствовал:
– За что это вы меня приложили?
Он удивился моему вопросу. Пришлось объяснять. Дело в том, что соседкой по лестничной площадке у меня в доме жила редактор музыкальной редакции центрального телевидения, автор знаменитой передачи «Мелодии и ритмы зарубежной эстрады». Сама Лида иностранных языков не знала, а телевизионное руководство ни одной песни на языке без предварительного ознакомления с письменным переводом песен в эфир не выпускало. Именно таким переводчиком всех песен, звучавших на французском языке, была моя жена. Которая одновременно «причёсывала» по возможности тексты, дабы они не вызывали гнев руководства. А так как перевод (синхрон) делался одновременно с отбором материала с закупленных плёнок, то я, бывало, сопровождал жену на просмотры-прослушивания – была уникальная возможность увидеть и послушать даже те музыкальные клипы или записи концертов по всему миру, какие потом цензура и внутренняя цензура редактора на экраны не выпускали. В том числе жена делала и переводы песен Джо Дассена.
Естественно, Лиду интересовало и моё мнение о тех или иных песнях. Поэтому не могу сказать, что исключительно от моего пальчика зависело, эту песню в программу включить, а эту нет, но некоторое отношение к выбору я всё же имел. И именно за песни Джо Дассена я был «за». Мне они и сейчас доставляют удовольствие. Кстати, тексты исполняемых им песен не дают оснований для того, чтобы певца в чём-либо обвинять. Так что статья Кожинова была классическим случаем на тему, как это у Крылова, «ты виноват уж тем, что хочется мне кушать».
Введя Вадима Валерьяновича в курс дела, я вновь повторил:
– Так за что вы меня приложили? Что это я, на ваш взгляд, внедряю в сознание молодёжи? Между прочим, моя фамилия признана «хорошей» самим Михаилом Лобановым. Да и у редактора Лидии Ивановны, смею вас заверить, фамилия тоже «хорошая».
Кожинов улыбнулся… и ничего не ответил. Не припомню другого случая, когда бы он не нашёл что сказать. (Но слово, тем более печатное, было им сказано. Меня оно не коснулось, а вот Сергей Лапин, возглавлявший в те времена телевидение, сделал соответствующую «стойку», и Лида, хоть и с «хорошей» фамилией, чудом тогда сохранила работу.)
Хочу, однако, признать, что тот эпизод с Кожиновым не помешал нашим отношениям. И когда позже я обратился к нему за помощью, он мне не отказал. На сей раз ситуация была иной. Для усиления своих позиций в редакции «Литературы в школе» мне пришла в голову идея реорганизовать редколлегию журнала. Случилось так, что как-то в одночасье умерли сразу два или три старых члена редколлегии – нужно было вводить новых. Я уговорил главного редактора и пошёл убеждать Кожинова, а потом созваниваться с Николаем Николаевичем Скатовым, предлагая им войти в редколлегию. Место окончательных переговоров определил Кожинов – ресторан Домжура (это было близко от его дома).
Николай Николаевич тогда чуть-чуть припозднился, и мы с Кожиновым затеяли разговор о планах редакции, о том, говорил я, что мне нужны в редколлегии не «свадебные генералы», а «действующие сержанты», готовые, когда надо, и материал поддержать или категорически против него возразить, и предложить нужного автора, и подыскать экстренно, если требуется, необходимую статью. Кожинов расспрашивал, каким я вижу журнал, и вдруг неожиданно для меня спросил:
– А вообще, о чём вы мечтаете? Вот сейчас вы заведующий отделом небольшого журнала, а кем хотели бы стать?
Вопрос не показался мне странным, потому как я сам его себе не раз задавал.
– Мечтаю когда-нибудь стать главным редактором «толстого» литературного журнала.
– Главным редактором журнала? А вам есть, что сказать людям?
– Знаете, я хочу быть не тем главным редактором, который говорит сам, а таким, который даёт возможность высказаться другим. Самоговорящих и без меня полно.
…Молодые критики 80-х на себе испытывали стремление доминировать в литературной политике той или иной группы, каждая из которых желала одного – убрать конкурентов. Зачастую это была не столько литературная, сколько аппаратная борьба на литературной почве. До литературы ли было в те годы? В советское время первый вопрос, который задавали друг другу критики: что слышал? какие новости? что говорят о таком-то? Обмен новостями был важнейшим источником познания литературной обстановки. Кого куда переместили, кто с кем связан, чья жена, чей сын, зять, что сократили, кто помог напечатать, почему замолчали, кто стоит за публикацией…
«Новички» осматривались, анализировали, как могли, идущую «шахматную партию» и делали свои первые ходы в литературно-критической игре. Повседневная жизнь той поры подсказывала им, что приоритетом становился не новый роман и его художественная отделка, а новая должность, позволяющая отдать сырую рукопись в редакцию толстого журнала, сотрудники которой принимались за «глубокую» редактуру, проще говоря, переписывали романы и повести советских «классиков» как с одной стороны, так и с другой. А им, критикам, оставалось лишь сделать выбор: хвалить или ругать новый роман, то есть для одних стать «нашим», для других «не нашим».
Такая уж была та литературно-критическая чересполосица. Такая уж была та Страна Литературных Критиков, куда и коренные москвичи, и многие недавние провинциалы, собравшиеся в столице, несли: одни – продажное красноречие, другие – не всегда здоровое честолюбие, третьи – желание выбиться в люди, четвёртые – не спасение собственной души, а попытку навязать очищение души всем вокруг, пятые ратовали за либеральное благородство, шестые отмечали наличие у писателя N этого самого благородства, но громили его за бездарность, седьмые являли логику при полном отсутствии логики: «Такой-то не может быть бездарным, потому что он выступал против ввода советских войск в Чехословакию»...
Ледяной айсберг партии «западников» таял от эмиграции и диссидентских посадок.
«Русская» партия являла собой классический пример террариума единомышленников.
Никто и предположить не мог, что это всё только цветочки. Ягодки преподнесли смутные 90-е, явившие корпоративный беспредел и сделавшие многих литераторов «лишними людьми». Вчерашние молодые критики оказались заложниками общего российского бардака. В том числе литературного. Критику перестали читать. Писать для двух-трёх приятелей стало неинтересно.
Ещё вчера критической смелостью казалось сказать, что с дистанции времени, например, Паустовский уже не кажется таким большим писателем, каким казался раньше. А сегодня иной из критиков запросто может спросить: «А кто такой Паустовский? Не читал». Вместо иерархии литературного таланта возникла гегемония рейтинга. Литературная критика легко распрощалась с «руководящей» и «направляющей» ролью, но ещё легче избавилась от обязательности быть «серьёзной». Конечно, критика во все времена была субъективной, только раньше она была партийной и клановой, а сегодня она превратилась в смышлёную, но равнодушную и непрофессиональную. Хрен редьки не слаще!
Вчера молодой критик Володя Коробов писал книгу о плохом поэте Сергее Викулове. Сегодня тоже молодой, но уже культовый критик Лев Данилкин дарит миру жизнеописание никудышнего литератора и политика Александра Проханова. В чём разница?!
Нет, разница, безусловно, есть. К Володе, автору нашумевшей книги о настоящем патриоте Шукшине, я мог подойти и поговорить на любую тему, даже если она была не самой приятной для него.
К автору «Человека с яйцом», герой которого – записной патриот и писатель Александр Проханов, не знаю, на какой и козе подъехать. Как-никак, даже не успев попасть в продажу, рукопись книги оказалась в списке финалистов самой крупной и престижной национальной литературной премии «Большая книга», а сам он… «Ему всего лишь 33, но издатели пьют с ним шампанское, добиваясь его благосклонности. Он независим в суждениях и субъективен в оценках. Критика – его профессия, чтение – его призвание», – так о нём «приятными во всех отношениях» комплиментами славословит вовсе не жёлтая пресса, а «Российская газета».
Раньше критика писалась теми, кто сам читал, для тех, кто читал. Сегодня пришедшая на смену критической рецензии рекламная аннотация пишется теми, кто продаёт, для тех, кто покупает.
Раньше критика стремилась быть обращённой ко многим. Сегодня, как верно заметил И.Золотусский, «Немзер читает Басинского, Басинский – Немзера, вот и вся критика».
Раньше были критические споры, далёкие от правил. Сегодня, по признанию самих участников, это «пинг-понг не по правилам».
Раньше я в статье о детской литературе задавал вопрос: взрослые дети: заботы или забавы? И довольно критично отзывался о правиле без исключений, какому беспрекословно следует детский писатель В.Крапивин, и прозрачной злости интеллигентных мальчиков, его героев, живущих какой-то не детской, а выдуманной для них писателем жизнью. Известный уже тогда писатель публично обижался, возмущался, спорил. А сегодня о нём пишут: «Героям Владислава Крапивина от 10 до 12 лет, но они чувствуют себя взрослыми. Писатель готовит детей совсем не к тому миру, в котором им предстоит жить», но писатель ни гу-гу. Видимо, теперь это не критика, а реклама, продвижение товара на рынке. Не важно, что пишут, лишь бы писали!
Может, и впрямь, сейчас не время критики и литературы? Нынче время беллетристики и её «впаривания» покупателю?
И тогда что, получается, прав Саша Казинцев, который как бы остался в профессии, но принципиально «отвернулся» от критики и стал политическим, историческим и экономическим публицистом-аналитиком?
Сергей Куняев: «Трагедия стихии и стихия трагедии»
Повторю свой вопрос (потому как он для меня принципиальный): неужели прав Саша Казинцев, который принципиально «отвернулся» от критики и стал политическим, историческим и экономическим публицистом-аналитиком?
Вдумаемся, если время и обстоятельства, казалось бы, не оставляют возможности заниматься любимой литературной критикой, то чем не выход – всю критическую мощь обрушить на само время и обстоятельства, определяющие такую жизнь.
К тому же имелся ещё один существенный фактор: литературный критик в журнале «Наш современник» уже был, по стечению обстоятельств Сергей Куняев – сын главного редактора. Вступать с ним в конкурирующие отношения – может добром не кончиться. Саша всё же по натуре человек осторожный – хотя, надо признать, слывёт отчаянно-дерзким и даже агрессивным.
В пору своей молодости Казинцев-литературный критик вёл острую полемику с русофобской критикой и часто был прав по сути, пусть даже иной раз он и передёргивал. Однако кто в те времена не грешил по мелочам! Но, хочу заметить, уже тогда Саша, воюя с «бытовой» или «амбивалентной» прозой, демонстративно отказавшейся от различения добра и зла, сражался не с литературным течением, а с серьёзным симптомом нравственной болезни общества.
Так что, с одной стороны, некоторый опыт «социального протеста» у него накопился. С другой, в каком-то разе бывшему аспиранту факультета журналистики МГУ всё же повезло. Как бы тяжело материально и нравственно ему ни приходилось в жуткие годы «революционного» разрыва с советской системой и становления новой политической и экономической системы, у него всегда оставались журнальные страницы, на которых он мог выплеснуться.
Прошедшие годы показали: Казинцев нашёл себя в жанре, идущем от журнальной публицистики со времён Новикова, Крылова. С 1991 года и по настоящее время он ведёт в «Нашем современнике» авторскую рубрику «Дневник современника», для которого характерны общественный пафос, ораторский стиль, патетика, полемичность… и доля демагогии, приправленной ссылками на патриотизм.
Многочисленные статьи Казинцева, опубликованные в журнале, выстраиваются в своеобразную хронику сначала времени российской смуты, а потом и последующих лет вплоть до наших дней. Не могу считать себя прилежным читателем статей, написанных им в последние годы, тем не менее иногда беру на себя труд полистать их, чтобы в очередной раз узнать:
что есть необходимость единения русского народа перед лицом внешних и внутренних угроз,
что в сегодняшних условиях невозможно воспроизвести ни советскую, ни дореволюционную имперскую модели,
что необходим поиск новых форм и путей развития при непременной опоре на национальный опыт,
что именно связь с народом, в т. ч. его историей, наделяет человека истинной свободой – в противовес разрушительному индивидуализму,
что мы живём в эпоху крушения великих надежд, высоких идеалов, отсутствия ярких личностей и решительных поступков,
что существует масса мифов о построении на постсоветском пространстве гражданского общества, что наша выборная система лжива,
что за витриной «прав человека» в западном обществе скрывается та же ложь и фальшь в человеческих отношениях,
что Кремлю удалось подчинить себе не только четвёртую власть, но и третью – судебную,
что фальшиво и само долларовое богатство Запада,
что массы и власть сплошь и рядом оказываются на разных полюсах не только иерархического, но и политического спектра,
что возможен, однако, другой мир, отличный от этого жестокого супермаркета, который нам навязывает неолиберализм,
что в другом мире будет выбор между войной или миром, памятью или забвением, надеждой или отчаянием, серым цветом или всеми цветами радуги,
что, наконец, из «Нет!» возможно рождение «Да!», которое вернёт человечеству возможность воссоздавать каждый день непростой мост, соединяющий мысли и чувства…
Продолжать тезисы материалов Казинцева можно до бесконечности. Но, поверьте, нелёгкое это занятие – читать и сопоставлять написанное им сегодня с тем, что было сказано им хотя бы вчера. Зачастую Сашины политические, экономические прогнозы опровергает сама жизнь, а если не опровергает, то существенно корректирует. Но Саша с неизменной верой в силу своего слова, словно приговорённый богами вкатывать на гору тяжёлый камень, продолжает свой сизифов труд, который, как помнится, означает бесконечную и безрезультатную работу. Согласно Гомеру, Сизиф был хитрым, порочным и корыстолюбивым человеком. Не стану утверждать, что Саша таков, хотя и сказать, что Казинцев с тяжёлым камнем или без него готов взойти на Голгофу, тоже поостерегусь.
Из московских критиков, с кем мне доводилось иметь дело, готов назвать немало интересных, по-настоящему разносторонних, остроумных профессионалов. И Саша, несомненно, один из них. Но по прошествии лет с грустью лишь двоих из всех могу признать людьми с безупречной и человеческой, и профессиональной совестью: Юру Селезнёва и Анатолия Ланщикова – двух красавцев, вдохновенно-стремительных и в слове, и в жизни.
Но Казинцева в один ряд с ними я ни за что не поставлю. И дело вовсе не в том, что нынешнее его письмо язвительно-скучное, однообразно-заунывное (при всём том, что Саша не всегда банален и откровенно прямолинеен). Чувствуется в его словах жуткий груз усталости от хождения по кругу, от повторяемости, такой же усталости, какая даёт о себе знать в речах и печатных выступлениях многих, если не большинства, современных публицистов, с некоторых пор предпочитающих называться политологами: будь то А.Проханов, М.Урнов, В.Никонов, М.Делягин, Г.Сатаров, С.Марков, А.Ципко, Л.Радзиховский и тьма других зависимо-независимых персонажей кукольного театра политики.
Наверное, это греет душу, когда тебя представляют: «Академик Петровской академии наук и искусств», когда о тебе пишут: «Один из ведущих публицистов России собрал в книгу свои статьи последних лет», когда выходят твои «философско-публицистические» книги с мощными заголовками: «Лицом к истории», «Новые политические мифы», «Россия над бездной», «В поисках России», «На что мы променяли СССР? Симулякр, или Стекольное царство».
Из последней среди названных книг можно узнать, что Симулякр – это иллюзия, симуляция события, действия, жизни, видимость – при отсутствии сути. Да, надо Александр Казинцевсогласиться с Сашей, что приметами нашего времени стали крушение великих надежд, высоких идеалов, отсутствие ярких личностей и решительных поступков. Но, читая вот уже почти двадцать лет Казинцева-публициста, понимаешь, что сегодня он стал таким же виртуальным образом, как благополучие Запада, равно как и его «гуманизм», на которые с пылом, порой справедливо обрушивается вчерашний литературный критик. Вот только я, да простит мне Саша, помню его, давешнего, и что-то ничего не остаётся в памяти из него нынешнего. И сам собой встаёт вопрос, какой известен и Казинцеву: «Почему патриоты всегда проигрывают?»
…Воспоминания мои приближаются к концу, потому как остались лишь два критика, о которых мне хотелось бы сказать. Это Володя Бондаренко и Серёжа Куняев – два по сию пору действующих критика, пара оставшихся в числе реальных фигурантов критического цеха.
Изобразить, не прибегая к шаржу, упрямого и самоуверенного Володю Бондаренко легко было всегда, ничуть не труднее и сегодня. Достаточно представить на одну минуту, что его тёзка Владимир Вольфович Жириновский решил сменить свой политический смокинг на телогрейку литературного критика, и портрет нынешнего Бондаренко будет мгновенно готов.
Что и говорить, Володя не эстет и изящным стилистом никогда не слыл, но труженик. Ядовит, но яд его работ какого-то непродолжительного действия – смертные случаи в литературе от него что-то не наблюдались. Парадоксален бывает, но никогда лаконичен. Платон ему, уверен Володя, друг, но и с истиной можно, он считает, вполне обходиться по-свойски.
Стремясь постоянно быть в центре «неких интриг и разгула страстей», Бондаренко любит ради красного словца философски обронить о «вечном пути познания человеком самого себя и всего человечества», но предпочитает не углубляться в глубины философии.
Он критик, не знающий границ простору своего творческого воображения, однако среди обладателей гамбургского чутья на художественно-литературное слово замечать Володю не доводилось. Потому как из богатого арсенала критического инструмента он предпочитает и гусиному перу, и шариковой ручке, и пишущей машинке, и клавиатуре компьютера старую проверенную временем казацкую шашку, которой можно рубануть и справа, и слева.
Так я думал до тех пор, пока однажды сам Володя не уточнил, что, став с возрастом доброжелательней, но, оставаясь критиком «на главных путях, на острие», он всё же желает быть «критиком с мечом». Значит, шашка – инструмент, понял я, для него чересчур деликатный и тонкий.
Наверное, он прав. Потому что образцом литературного джентльменства Володя никогда не признавался. В принципиальности и последовательности он тоже не Владимир Бондаренкозамечен. В старые добрые времена на одном из пленумов Союза писателей, проходивших в помещении напротив театра тогда ещё Советской армии, помню, он метал громы и молнии в адрес коммунистов. Как про это позже можно было прочитать у летописца Семанова: «Лучше всех выступил В.Бондаренко, который прямо отказался от «коммунизма», о который спотыкается Союз России, и призвал к примирению, помянув даже Д.Лихачёва; его не поддержал никто».
Позже Бондаренко сменил гнев на милость и с коммунистами побратался, потом, кажется, поссорился. С кем он сейчас, знать не знаю, ведать не ведаю. Можно, конечно, спросить у него, да давно не виделись. А газету «День литературы», где он главный редактор, увы, а может, к счастью, не читаю. Лишь иногда, если попадётся в Интернете, проглядываю его заметки и интервью. По-прежнему Володя пишет про всех и про всё: бесконечно вспоминает о своём открытии «сорокалетних», лихо раскручивает новый бренд – «поколение обочины» и с превеликой нежностью превозносит «неуклюжего и находчивого, и тоже сироту» Эдуарда Успенского, которого обожает зверьё и чьих героев полюбил маленький читатель. Пишет о писателе, который в советское время «мог бы занять место Маршака», в перестроечные годы «в демократическом угаре» воспевал западные инициативы Лжедмитрия, оказавшегося для Успенского героем для подражания, а сегодня он ратует за семьи, которые живут под знаком гражданского идеала, и подвергает критике многое, пришедшее в Россию из так называемого цивилизованного мира. Очень душевно Володя пишет – до слезы!
А главное – размашисто. Точь-в-точь как в заключительном слове в книге Игоря Штокмана «Дворы», когда заявляет, что московские дворы исчезли одновременно с Советским Союзом. Кому, как не ему, рождённому в Петрозаводске в 1946 году, окончившему лесотехнический институт в Ленинграде в 1969 году и лишь затем объявившемуся в столице, знавать про московские дворы и рассуждать с непоколебимой уверенностью коренного москвича! Ну подумаешь, каких-то там несколько десятков лет разницы! Для Володи это не срок.
Попробуй упрекни его за подобные «оговорки» – многие почтут за великий грех. Потому что, «будучи одним из организаторов литературного процесса, Владимир Бондаренко просто эстетически хорош. Он как витязь. Последний из витязей. Благородная снисходительность и твёрдость. Выверенность и пылкость. Верность идеям и открытость всем ветрам», – вот как о нём писать-то надобно. Так ведь именно такими словесами и пишут, не сознавая, каково подобное читать.
Понимаю, что имею дело с почти классиком в своём критическом ремесле. Но в ремесле! Искусства что-то в его заметках не много. Как, впрочем, и справедливости в им написанном.
Резче других об этом в лицо «ученику» сказал тот, кого Володя почему-то счёл возможным назвать «учителем и другом», – Анатолий Ланщиков: «Бондаренко, словно коршун, зависает в воздухе, высматривая добычу, камнем летит к земле, хватает жертву и улетает, чтобы потом расправиться с ней по собственному усмотрению». И ещё добавил про Володину продукцию, как говорится, специально для тех, кто не понимает с первого раза: «Нет, это не литературная критика, а всего лишь её имитация». Должен подчеркнуть, если кто раньше не заметил, что в ответе Анатолий Петрович особо выделил своё отношение к Володиному обращению – в «последнем уроке» семинаристу Бондаренко он алаверды «дорогой друг и ученик» взял в кавычки. Со своей стороны могу засвидетельствовать: в одном из наших разговоров Ланщиков сказал без всяких кавычек: «Я его этому не учил, и друзьями мы не были!» Такие вот дела, Володя.
Однако это смотря на чей вкус. Баранова-Гонченко, полагаю, остаётся при своём некогда высказанном печатно мнении, что «только Владимир Бондаренко в неиссякаемом молодом азарте продолжает заниматься делом сугубо интеллигентским – литературной критикой… В современной русской патриотической критике вы скорее найдёте «три пары стройных женских ног», чем второго Бондаренко. Он – уникален. Он – штучен». (Прошу простить за реплику в сторону. Сам факт, что о невозможности найти «три пары стройных женских ног» вспоминает женщина, чрезвычайно мил. И я вновь задаю себе вопрос: с какой Ларисой я имею дело. С вечно молодой Ларисой Барановой-Гонченко или с Ларисой Рейснер на пенсии?)
Тем не менее, Бондаренко-критик, увлекающийся беглым чтением несравненно больше других, упрямо претендует на нечто большее, нежели литературная критика. Чего тут больше: политической наивности, эстетической заскорузлости или стремления взобраться на литературный Олимп в мантии гуру, затрудняюсь сказать. Но, когда его читаешь, нередко написанное немного смешит, а куда чаще удручает. И всё же, чем чёрт не шутит, возьмёт да и войдёт Бондаренко в критические хрестоматии. Если не сам, то непременно найдутся такие, кто захочет внести его туда.
Он тоже из когорты тех, чья судьба удалась. Правда, для одних он юродивый, для других пророк. Поэтому его ненавидят, его восхваляют, с ним спорят, с ним соглашаются, но главное… предел мечтаний, ему завидуют. Как же, «красивые книги Бондаренко красуются на книжных полках по всей стране, в рейтингах российских критиков – он на первых позициях»! Как же, ведь он монархист, сторонник возведения на престол внука маршала Г. К. Жукова Егора (сына дочери маршала Марии). Кто ещё кроме Володи такое выдумает!
Вроде бы и впрямь сегодня не время критики, а Бондаренко-критик, как о нём говорят, «вечно молодой, вечно любопытствующий, вечно ищущий», вот он, есть! Хотя тоже уже вспоминает былые годы: «Вот говорят: «Бондаренко и Бондаренко, один Бондаренко». А мне уже надоело быть одному, я уже старик. Где эти молодые Бондаренки, которые режут головы направо и налево, и которым 25 лет? Обо мне в эти годы уже писала «Правда» – «об антиленинской позиции молодого критика Бондаренко», а я ещё в Союзе писателей не был. Так же и сегодня должны появиться такие же острые, непримиримые, что «слева», что «справа»!»
И я сочувствую – тяжело ему, боевому соратнику легендарного А. Проханова, остаться одному, особенно сознавая, что «те, кто могли стать хорошими критиками, ушли из критики, потому что выбор был простой: или уйти в академическую литературу, достичь званий, высот – или уйти куда угодно, хоть в торговлю. А остаются критиками безнадёжные идеалисты, которые верят, что повлияют на литературу, на мнения». Получается, энергичный Володя со своим замахом на энциклопедический масштаб – последний идеалист.
Кто бы сомневался! Ибо только безнадёжный идеалист-пессимист может увидеть, а разглядев, жёстко высказаться по поводу «незамеченного юбилея» Льва Толстого: «Ни в модном рейтинге «Имя Россия», ни в цитатах наших политиков Толстого нет. Государство сливается с официальной церковью – Толстой не нужен, государство ведёт войны – Толстой не нужен, а когда государство обворовывает свой народ – Толстой тем более не нужен. Властям по-прежнему Лев Толстой неудобен…»
А вот Володе он удобен. Хотя… если подвернулся бы юбилей, например, Тургенева или Чехова, Иван Сергеевич и Антон Павлович оказались ему удобны ничуть не меньше. Бондаренко и их смог бы приспособить к своему выступлению. Дело мастера боится.
Он пишет – мы читаем. Очень занимательное чтиво про бузину в огороде и дядьку в Киеве. Безусловно, принимать Володину логику не легко. Но это не важно. Важен результат – в очередной раз предстать на публике «с учёным видом знатока». К тому же прекрасный повод поведать миру, что сподобился перечитать публицистику Льва Толстого, из которой сделал вывод, что тот тоже был экстремист. Так что не обессудьте!
…И наконец, Серёжа Куняев – ещё один «последний из могикан» литературной критики. Конечно, его никоим образом нельзя отнести к поколению 40-х годов – он 1957 года рождения. Но, как я уже говорил, он участник семинара Ланщикова, самый молодой из нас, и сказать, что его «несовершеннолетие» очень уж бросалось тогда в глаза, не могу.
Он сын известного поэта Станислава Куняева. Москвич. Филфак МГУ окончил в 1980 году. А уже в 1982 году в журнале «Литературная учёба» появилась его первая Сергей Куняевлитературоведческая работа «Трагедия стихии и стихия трагедии», посвящённая поэме Есенина «Пугачёв». В той статье, когда решил её недавно перечитать, я обнаружил оборот, который оказался для Куняева неким слоганом на все последующие годы его жизни в литературной критике. Я имею в виду фразу, где он пишет, что стал заниматься «делом не бесспорным, но крайне увлекательным».
И ещё. Начинающий Куняев обратился тогда к образу Пугачёва, который привлёк его тем, что бросил «вызов Року и миру». Можно смело сказать, что сегодня эти слова в определённой мере могут быть отнесены уже к самому Куняеву.
С той поры, собственно, Серёжа и занялся всерьёз и надолго самим Есениным, есенинской поэзией и поэтами есенинского круга, прежде всего Николаем Клюевым. Чем это закончилось? Закончилось ли – сомневаюсь. Зная характер Сергея, могу сказать, что вряд ли. Но один несомненный результат можно подержать в руках. Я имею в виду томик «Сергей Есенин», вышедший уже несколькими изданиями в серии «ЖЗЛ».
Кто-то скажет, так он его вместе с отцом писал. Верно. А вы много знаете примеров, когда у одного произведения сразу два автора? Ильфа и Петрова, братьев Стругацких, само собой, вы вспомните сразу, а дальше? Пальцев одной руки хватило? Скажу вам так: «Ох, и нелёгкая это работа, вдвоём из болота тянуть бегемота!» По собственному опыту знаю.
Уже одно то, что читатель не может отличить, где писал Станислав Юрьевич, а где Сергей Станиславович, заслуга немалая. А ведь тут, как ни крути, для каждой фразы, для каждого слова консенсус необходим. А его достичь сложней, чем в Совете безопасности ООН резолюцию принять. К тому же, существенная деталь, общую редактуру книги «держал» всё же сын, а не отец.
На протяжении последних 12 лет свет увидели пять изданий «Сергея Есенина». Но я остановился бы прежде на том, что каждое из них подлежало правке, существенным дополнениям: прописывались и обогащались отдельные сюжеты книги, биографические линии, по-новому интерпретировались и оценивались некоторые есенинские произведения. Читатель зачастую не ведает, что стоит за каким-нибудь исправлением уже существующего текста, когда всего-то и надо, что вписать, предположим, пару строк.
Но, «там, где, казалось бы, все необходимые документы найдены, акценты расставлены, выписан уже целый пласт его жизни, вдруг вторгаются какие-либо полторы-две строчки, которые освещают всё совершенно новым светом», либо совершенно по-новому заставляют интерпретировать и переосмыслить многие устоявшиеся оценки той эпохи, как предреволюционной, так революционной и послереволюционной. И нужно согласиться с Куняевым-младшим, сказавшим как-то: «Фактически Сергей Есенин заставил нас заново написать историю целого периода русской жизни». Не многие из современных литераторов, даже специально занимающихся историей и политикой, могут позволить себе сказать подобное. А Куняев может не просто сказать, но и доказать не только судьбой любимого им поэта, а шире: людьми есенинского «безрассудного» склада, которые «были главными созидателями истории во всех социальных и политических слоях – у монархистов и большевиков, у эсеров и анархистов, у махновцев и антоновцев…»
И есть ещё один принципиальный момент, связанный с тем, что книга о судьбе Есенина стала книгой о судьбе России в ХХ веке. Первое издание «Сергея Есенина» вышло в период, казалось бы, полной беспросветности в жизни страны, когда над ней висела жуткая чёрная туча, и можно было подумать, что её не способен прорвать ни один лучик света. Но книга Куняевых стала именно таким лучиком.
Я почему на этом особо останавливаюсь? Да потому, что Сергей Куняев стал чуть ли не единственным из молодых критиков, кто не бросил профессию, устоял в ней, кто не дал раздавить себя обстоятельствам, смог и в самые тяжёлые времена в себе сохранить внутренний оптимизм, а в творчестве – веру в будущее, которой смог поделиться с другими. Есенин и книга о нём стали весомым аргументом и «оружием» в его тяжелейшей интеллектуальной, духовной и душевной борьбе за русское самосознание.
Но вернёмся от «высокого» к сугубо профессиональному. В процессе работы авторам книги удалось познакомиться с огромным количеством ранее недоступных архивных документов. И тут, замечу, мало держать руку на пульсе: знать, что появилось нового о твоём герое. В одном из интервью Сергей сказал про это так:
– За это время вышло огромное количество литературы о Есенине, включая серию томов с материалами чтений в Институте мировой литературы. Я не говорю уже о фундаментальном труде, который сейчас выходит тоже под грифом ИМЛи – биографическая хроника Сергея Есенина, полная летопись его жизни и творчества. Естественно, не могла не оказать влияния на нашу книгу работа, которая велась над составлением и комментированием первого полного академического Собрания произведений Сергея Есенина в семи томах и десяти книгах. Оно выходило на протяжении 10 лет, в то же самое время, как шла наша работа над биографией поэта. В комментировании отдельных документов для этого Собрания я принимал самое непосредственное участие.
Всё это заставляет особо сказать о том, что на протяжении уже многих лет литературная работа Сергея Куняева сопряжена с архивными поисками, в процессе которых были найдены и опубликованы многие неизвестные ранее поэтические и прозаические произведения Николая Клюева, Пимена Карпова, Алексея Галина. И опять же сослаться на несомненный результат, который можно подержать в руках, – книгу «Растерзанные тени», составленную из документов, найденных в архиве КГБ, и посвящённую трагическим судьбам крестьянских поэтов и других людей, биографически связанных с Есениным: Сергея Клычкова, Василия Наседкина, Петра Орешина, Ивана Приблудного и других. Должен признать, что последняя строка её аннотации, редкий случай, не рекламный ход, а самая что ни на есть правда: «Книга захватывает с первых страниц и не может оставить равнодушным читателя любого поколения».
Следующим этапом для Куняева-младшего стала книга «Русский беркут» опять же о поэте с ярко выраженным русским национальным сознанием – Павле Васильеве. И далее должна последовать книга о Николае Клюеве, вновь для серии «ЖЗЛ». В результате получится своеобразный триптих – Клюев, Есенин, Васильев, где герои книг связаны самым непосредственным образом. Как говорит сам Куняев, «Клюев благословил Есенина, был его поводырём и учителем и успел благословить и Павла Васильева. Жизнь Клюева охватывает предреволюционное, послереволюционное время и почти полностью 30-е годы, время, уже описанное в книгах о Есенине и Васильеве. Но Клюев – это ещё и начало века, 10-е годы. Именно в этом отрезке времени завязывались все те узлы, многие из которых приходилось потом развязывать или рубить, а некоторые так и остались неразвязанными и неразрубленными».
Так что осмысление отечественной истории Куняевым продолжается. И думаю, будет сделано им немало выводов, которые придутся не по нутру многим людям совершенно разных воззрений, умонастроений, политических и социальных направлений и толков. Открывать для себя реальную историю находится обычно мало охотников.
Будет, наверное, несправедливо пройти мимо ещё одной книги Сергея Куняева – «Жертвенная чаша», вышедшей в прошлом году к его 50-летию. Я прочёл её буквально в два дня, чем очень удивил самого автора, когда сказал ему об этом.
– Прямо сразу?
– Да. Но не потому, что оторваться не мог. Просто злость на тебя заставила проглотить книгу, изданную красиво (что бывает крайне редко с литературной критикой) и одновременно, на мой взгляд, без мысли о том, какому читателю она адресована.
Действительно, для кого она: для литературоведов, для собратьев по литературно-критическому цеху, для молодого читателя, для хорошо знающего историю литературы, для широкого, массового читателя? Даже если попытаться представить на титульном листе подзаголовок «Избранное» (каковым она фактически и является), всё равно книга удивляет своей, нет, не разнополярностью включённых в неё статей, а разноплановостью, разностильностью, разнохарактерностью, разноадресностью помещённых материалов.