Щуп легко вошел в жирную, мягкую землю и почти сразу тюкнулся о железо. Алексей, впрочем, ни минуты не сомневался, что так и случится. Не здесь, так через двадцать шагов правей или левей, через полчаса-час, через пару выкуренных сигарет, но это произойдет. Предчувствие большой удачи начало расти в нем давно, день ото дня оно становилось больше и больше и наконец целиком заполнило его, сменившись крепкой уверенностью в правильности своих действий и в том, что они непременно увенчаются успехом.
Ни один из маршрутов, которыми ходил Алексей, не разрабатывался им так тщательно, как этот. Он работал все лето, втихаря исследовал архивы своих друзей, стараясь по возможности не акцентировать на этом их внимание. Он тратил почти всю свою зарплату на покупку карт военных действий с маршрутами передвижения войск. Петербург — город большой, много в нем живет разного народу. И много можно в нем найти, выменять или купить таких вещей, что иной раз диву даешься — как они до сих пор сохранились, как попали в руки людям, подчас понятия не имеющим об их настоящей ценности, не понимающим, чем они обладают?
Алексей находил в городе личные дела офицеров СС и советских снайперов, военные билеты, штабные документы под грифом «совершенно секретно», карты минных полей и в огромном количестве — письма. Он покупал, ему дарили, он рылся на складах макулатуры, ползал в полуразрушенных расселенных домах, проникал в архивы ведомственных библиотек. Алексей хвалил себя за то, что ему хватило в свое время упорства закончить университет, что давало теперь возможность пользоваться Публичной библиотекой, в посещении которой, правда, он строго себя ограничил — раз в два месяца, не чаще. Уж больно специальными вещами он интересовался.
К осени зона поиска определялась окончательно. Из огромного вороха бумаг вычленялись мелочи, документы, сами по себе ничего не значащие, карты калькировались и накладывались одна на другую, разрозненные факты обретали единственно верную временную и территориальную последовательность, и общая картина становилась ясней с каждым днем.
Как в ванночке с проявителем, на письменном столе Алексея со все увеличивающейся скоростью проявлялось изображение нужной ему зоны. Оно становилось контрастней, объемней, начинало переливаться живыми красками. Становились видны детали — трава, листья, сучья, камни. По ночам Алексей слышал шорох кустов, скрип деревьев, тупые удары о землю капель дождя, стрекотание кузнечиков, чувствовал свежесть, приятный напор осеннего ветра. Он уже знал эти места, словно родился и прожил там много лет.
Когда он, ликвидировав последние пробелы, собрал все недостающие кусочки мозаики и поместил их в нужных местах, картина начала тускнеть: краски теряли яркость, стирались, оставляя лишь черно-белые контуры обугленных застывших стволов, летящие в воздухе комья земли, небо цвета грязи, черные дыры раскрытых в крике ртов, сверкающие белки глаз… Она покрывалась паутиной траншейных линий, прямоугольниками складских построек, язвами воронок и нарывами дотов. Насекомыми по зудящему телу земли ползли танки и автомашины, увязая в полях с начисто срезанным дерном. Лес, словно губка, впитывал в себя бесчисленные тонны рваного железа, тяжелел и в конце концов замирал в неподвижности.
Алексей поругивал себя за излишнюю сентиментальность, читая чужие письма, старался не думать о тех, чье оружие он собирал уже четвертый год. Что было, то прошло, а мертвым уже ничем не поможешь. Со странной гордостью он иногда вспоминал о том, что в отличие от большинства «товарищей по оружию» никогда не копал на фронтовых, не известных почти никому, кроме профессиональных трофейщиков, кладбищах. «Гайки» он, правда, находил и брал, но старался от них избавляться при первой возможности — менял на знаки отличия, детали военной формы, ножи, штыки, каски и прочую дешевую мелочь. С нелюдями, вырывающими у скелетов золотые зубы, он старался ни в коем случае не общаться.
Алексей осторожно перехватил полутораметровый, сделанный по специальному заказу телескопический щуп, держа его строго вертикально, и медленно потянул вверх. Эти секунды всегда были одновременно радостными и жуткими — хотя он точно знал, что противопехотных мин здесь быть не должно, но черт его знает, что за железку сюда могло забросить. Мины он вообще не любил, считая их подлым изобретением. В лес Алексей ходил один, а с миной, если ты не профессиональный сапер, в одиночку лучше дела не иметь. Сапером же он становиться не собирался — только в силу необходимости…
Вытянув щуп из земли, он аккуратно положил его рядом, встал на колени и тихонько похлопал ладонями по траве. Снял с пояса лопатку и аптечку, положил их рядом со щупом, затем поднял с земли свою гордость — блестящий, вычищенный и смазанный ППШ, почти как новый, если бы не приклад, выдающий возраст оружия глубокими царапинами, — и спрятал его слева от себя, сунув под низенький, но густой куст. Автомат этот он долго доводил до ума в своей купчинской квартире, потом в два приема вывез по частям вместе с другими необходимыми вещами в окрестности зоны поиска и спрятал до поры в самодельном подземном тайнике, завернув в промасленную тряпку и обмотав тремя слоями полиэтилена. Без оружия он далеко в лес не ходил никогда. Навидался уже всякого.
Нельзя сказать, чтобы у него случались эксцессы, и оружие, кроме как в тренировках, он, слава Богу, пока не использовал ни разу. А люди в лесу редко, но встречались. В ватниках или в пятнистых защитных куртках, с охотничьими ружьями, но на охотников как-то не похожие, с обрезами или винтовками… Один как-то раз вышел из леса прямо на него. Алексей тогда мгновенно вспотел, слова не шли из горла, он едва смог улыбнуться и приветливо поднять руку. Второй же рукой машинально поправил висевший на плече карабин. Лесной человек на улыбку не ответил, повернулся и молча исчез в кустах. Копать тогда Алексей не стал, а, кружа и оглядываясь, рванул к тайнику, стараясь успеть до темноты, разобрал и закопал карабин, переоделся в городское и шагом, чтобы не выдать себя тяжелым дыханием, направился к станции. Но это было давно, и оружие тогда у него было другое — старенький незаряженный карабин, который Алексей только еще думал опробовать, уйдя поглубже в лес. «Хорошо, что на нем не было тогда написано, что он не заряжен», — думал он иногда.
Алексей достал сигареты и закурил, сев на траву. Он испытывал приятное и будоражащее ощущение разбега, как прыгун в высоту перед надвигающейся планкой. Все тренировки, нервные ночи, прикидки, сомнения и советы тренеров позади, спортсмен уверен в себе и точно знает, что возьмет высоту. Еще несколько шагов, взлет, а потом — ревущие трибуны, триумф, слава, награды и сознание честно проделанной большой работы.
Он любил это ощущение, он чувствовал себя единственным хозяином леса, хозяином своего времени и своей жизни. В городе он никогда не испытывал ничего подобного. Протянув руку, он положил ее на автомат и улыбнулся. Как хорошо, что вокруг наконец никого нет. Он может взять оружие и выпустить длинную очередь в ближайшее дерево, смотреть, как летят щепки, слышать грохот выстрелов. Он чувствовал себя на равных с огромным лесом, сила его была сопоставима с силой растущих вокруг деревьев, с ветром, треплющим их кроны, с гранитными валунами, некогда заброшенными сюда ледником. С лесом, который пережил миллионы людей, бессмысленно суетящихся и пытающихся решить свои микроскопические проблемы. Пережил всех этих слабых, неуклюжих существ, убивающих друг друга, сжигающих и взрывающих все вокруг себя в жажде самоутверждения, а в результате бесследно исчезнувших и растворившихся в утробе спокойного и мудрого зеленого зверя. Лес проглатывал всех, кто лишь чуть-чуть зазевался, расслабился и потерял осторожность. Всех, но только не его. Он всегда выходил победителем — победил и сейчас. Он нашел то, что хотел найти, и возьмет столько, сколько ему будет нужно.
Алексей выбросил окурок, встал на колени и саперной лопаткой начал аккуратно резать дерн, намечая небольшой квадрат. Он работал спокойно и неспешно, в сотый раз проделывая знакомые операции. Сняв дерн, он руками осторожно стал разгребать землю, сантиметр за сантиметром уходя все глубже. Вот сейчас руки должны коснуться чего-то — каски, снаряда, винтовки, фляжки или просто куска стали…
Черное вылетело справа, и во лбу что-то оглушительно и звонко щелкнуло. Он отчетливо увидел перед собой лицо Катьки — капризной и взбалмошной выпускницы Театрального института, красавицы, трахавшейся со всеми напропалую, умницы Катьки — его любимой девушки. Катьки, которой все были всегда рады, которая знала всех и все про всех. «Леш, ну что ты опаздываешь? — спрашивала Катька, а глаза у нее почему-то были не зелеными, как всегда, а красными, как у кролика. — Леш, я ведь одна пойду. Там уже все собрались, Ванька только что звонил. Так и будешь валяться, алкаш несчастный? Я ухожу…» — «Кать, что у тебя с глазами? — перебил ее Алексей. — Что с тобой?» — «Придурок, у меня же операция была, я же шестьсот раз тебе говорила — новая роль у меня, весь спектакль буду на сцене голая и с красными глазами. Я же только что с репетиции». — «Ладно, встаю. Подожди пять минут, сейчас только побреюсь и пойдем…»
Мягко ударило в затылок. Катькино лицо застыло стоп-кадром и покрылось массой золотистых сверкающих точек, которые сгущались и сгущались, в конце концов закрыв Катьку совсем. Из золотистых они превратились в красные, потом почернели и стали разлетаться в стороны. Открылся ровный серый фон.
Алексей моргнул и понял, что видит небо, затянутое привычным плотным слоем облаков. Несколько секунд, а может быть, минут потребовалось, чтобы вспомнить, где он находится. «Что случилось? Я копал…» Лицо вдруг начало стягиваться в одну точку чуть выше переносицы. Он попробовал пошевелить правой рукой. Это ему удалось, и тогда, осторожно дотронувшись до лба, он удивился его непривычной форме. Лоб был мокрым и имел вид конуса с закругленной вершиной, торчащей вперед. Ладонь тоже стала мокрой и красной.
— Встать! — услышал он низкий хриплый голос.
Алексей поднял голову, посмотрел вперед и увидел деревья, разрытый участок земли, свою лопатку. Опираясь на локти, стал медленно подниматься. Отталкиваясь ладонями, встал на колени и тут же получил слева страшный удар в челюсть. На этот раз он успел заметить шнурованный высокий американский ботинок — он давно хотел купить такие для походов, но деньги все время уходили на иные неотложные нужды. А ботинки действительно классные, в них можно передвигаться по лесу почти бесшумно — легкие, ногам в них удобно и степеней свободы больше, не в пример его кирзачам. Именно об этом думал Алексей, заваливаясь вправо и чувствуя, как кровь хлынула изо рта по подбородку широким и вольным потоком. Челюсть словно мгновенно заморозили, как на приеме у дантиста. «Сломал», — мелькнуло в голове.
— Встать! — повторил тот же голос.
— Не бейте, — одной половиной рта выдавил из себя Алексей, стараясь не шевелить губами.
— Не ссы, щенок, бери лопату и копай, — сказал другой голос, хорошо поставленный, как у телевизионных дикторов, четко произносящих каждую букву. — Копай могилу, брат.
Шаря по земле руками, Алексей встал на четвереньки, развернулся и сел. Теперь он увидел их. Один — в тех самых американских ботинках и в пятнистом маскировочном костюме, в такой же кепке с длинным козырьком, с рюкзаком за плечами и с обрезом в руке. «Это он прикладом меня…» Лицо у пятнистого было совершенно не запоминающееся, как у персонажей из старого советского киножурнала «Новости дня», из какой-нибудь хроники работы цеха № 10 завода № 20, когда лица рабочих у станков мелькают и мгновенно забываются. Неопределенного цвета темные волосы, слегка курносый нос, круглые розовые щеки. Физиономия, правда, ухоженная. Руки без перчаток и без грязи под ногтями. Городского вида руки. Алексей машинально отмечал все эти детали, переводя глаза на второго.
Внутри что-то оборвалось. «Вот и все», — подумал Алексей. Второй, низенький, сухопарый человек без шапки на лысой голове, в легкой светлой куртке, в джинсах и белых чистых кроссовках, был без оружия. По крайней мере, в руках у него ничего не было. Алексей смотрел ему в глаза и холодел. Он вспомнил, как кое-кто из знакомых, побывавших в тюрьме, рассказывал ему о людях определенного типа, которые держат в руках всех заключенных вне зависимости от собственной физической силы. «Могилой несет от них», — говорили отсидевшие знакомые. Алексей тогда посмеивался про себя. «Досмеялся», — пронеслась мысль.
От голубых выцветших глаз лысого несло таким холодом и равнодушием, что не было сил отвести взгляд, но и смотреть в эти глаза тоже было невозможно. Человек с такими глазами, кажется, хоть стреляй в него, хоть бей ножом, боли не почувствует и не сморгнет, а подойдет, придушит голыми руками, вытрет их о штаны и пойдет по своим делам.
Неожиданно из глаз закапали слезы. Алексей не собирался плакать, он вообще редко плакал, но слезы текли сами собой, не поддаваясь никакому контролю. Он снова вспомнил Катьку — веселую, светящуюся, вспомнил почему-то, как однажды ходил с ней вместе с баню… «Эти так просто не отпустят», — вертелось в голове. Слезы текли и смешивались с кровью на подбородке. Тренированное тело обмякло. Впрочем, он и не думал сопротивляться. Надо было что-то придумать, но мысли лезли в голову совершенно к делу не относящиеся — он думал об отце, о приятеле-американце, снимавшем у него комнату и оставившем приглашение в Штаты, о театре, в котором он работал машинистом сцены, снова о Катьке, о вкусе водки «Золотое кольцо», о любимом грузинском кафе, куда иногда ходил обедать…
— Отпустите… — (совсем как в детстве — «Дяденька, пусти…») пробубнил сквозь слезы Алексей.
— Сколько лет тебе? — спокойно спросил лысый.
— Двадцать пять. — В голове стало пусто, ни одной мысли, ни одной картинки, только лицо лысого перед глазами.
Лысый подошел к пятнистому и стал что-то тихо говорить. «Убьют. Точно убьют». — Пустота в голове стала наполняться тяжелым черным ужасом. В глазах потемнело, и вдруг Алексеем овладела злоба такой силы, которой он никогда прежде не испытывал. «За что, суки, за что?! Не дам, блядь, не позволю! Кто вы такие, гады, что вам от меня нужно?! Разорву!» Перед глазами замелькали красные вспышки. «Посмотрим еще, как повернется. Руки-ноги целы…»
— Пойдем, пацан, — сказал пятнистый, — подымайся. Вещички собери.
«Автомат. Автомат они не видят, — понял он. — Иначе взяли бы сразу».
— Что, повторить? — Лысый сунул руку в карман и, вытащив ее, звонко щелкнул чем-то в кулаке. Вылетело лезвие, и снова обдало холодом.
— Да, да, сейчас. — Руки дрожали, голова стала пустой, он, трясясь, поднялся на ноги и встал лицом к лицу с пятнистым. Тот смотрел на него и улыбался.
— Не дрожи, не дрожи. Ничего страшного. — Лысый сделал шаг к Алексею.
Четыре года он бегал по лесу, кувыркался, падал, прыгал, стрелял лежа, стоя, с колена, три раза в неделю занимался карате — все бесчисленные тренировки встали перед глазами одновременно. В голове было по-прежнему пусто. Страшно медленно, долго, закручиваясь вправо, он падал назад, туда, где лежал автомат. Коснувшись правой рукой земли, перекатился на спину и раскинул руки. Автомата не было.
— Ты чего, пацан? — Пятнистый стал нагибаться к нему, протягивая руки вперед. — Ты что, шутки будешь тут…
Алексей уже ничего не слышал. Лицо пятнистого заслонило весь мир, губы его беззвучно шевелились и приближались. Алексей оттолкнулся ногами от земли и дернулся назад. Правая руки нащупала ствол. Как-то неуклюже, согнув в локтях руки, он вцепился в оружие, прикладом уперся в землю и, почти касаясь торчавшего из подмышки ствола щекой, закричал, вернее, замычал что-то и нажал на курок. Правое ухо забило звенящей пробкой, а глаз почему-то перестал видеть.
Лицо пятнистого превратилось в красную грязную лужу. Его резко дернуло назад, и он, исчезнув из поля зрения, повалился на спину, открыв стоявшего за ним лысого с ножом в руке.
«Как в тире», — подумал Алексей. Вдруг пришло равнодушие. Захотелось лечь и заснуть часов на десять. Он нехотя сел, взял автомат наизготовку и выпустил короткую очередь в лысого. Нажимая на курок, он отвернулся, а после прогремевших выстрелов даже не посмотрел вперед. Отбросил автомат в сторону и упал лицом в ладони.
Алексей открыл глаза и посмотрел на часы. После всего — он старался не формулировать случившееся, не давать этому названия, запереть все последние события в черный ящик и спрятать в самый дальний уголок памяти — после всего прошло двадцать минут. «Анализ потом. Все потом. Сейчас надо выбираться отсюда». Он повернулся на спину, встал на четвереньки и огляделся по сторонам.
Перед ним лежала небольшая балочка, по склонам поросшая редким ельником, за которым начиналась густая и непролазная путаница высоких деревьев, переплетенная по низу разросшимся кустарником, пройти через который можно было, лишь предварительно разведав и запомнив небольшие прогалины.
Алексей посмотрел на два лежащих рядом тела. Лица пятнистого он старался не замечать, лысый лежал на животе, подвернув под себя правую руку с ножом. Следов от путь не было видно — по крайней мере, на спине. Обрез пятнистого валялся рядом с Лешкиной амуницией.
«Анализ потом. Все потом. Марш-бросок, солдат!» — приказал он себе и поднялся на ноги. Медленно и аккуратно, стараясь ничего не пропустить, он собрал свои вещи — лопатку, планшет с картами и компасом, аптечку, — нашел в траве окурок и спрятал его в карман штанов, развинтил и засунул в чехол щуп, закинул его за спину вместе с автоматом. Окинув взглядом в последний раз поле боя, он повернулся, глубоко вдохнул и побежал по балке. Лицо выламывало изнутри, словно в черепе накачивали хороший волейбольный мяч, кровь продолжала сочиться со лба и изо рта, стекая под гимнастерку вместе с потом. Иногда он переходил на шаг, потом снова бежал по знакомому маршруту…
Лысый, шатаясь, поднялся на ноги. В глазах зеленело, мелькали красные точки, шелест деревьев и поскрипывание мелких сучков под ногами звучали страшно отчетливо и отдельно друг от друга. Земля и лес качались и выглядели совершенно нереально, как на экране кинотеатра. Он повернул голову и увидел, как вдалеке раздвинулись кусты и из них показалась огромная фигура в спортивном костюме.
— Железный, сюда, — прохрипел лысый и сел на траву.
Тот, кого называли Железным, быстро подбежал к лысому, присел на корточки, озираясь по сторонам, потом быстро спросил:
— Кто?
— Не знаю, потом. Помоги.
Здоровяк начал расстегивать заляпанную травяной зеленью и порванную на плече потемневшую куртку лысого, но тот остановил его:
— Не лезь. Пошли к машине. Возьми ствол.
Железный осторожно взял его под мышки, легко поставил на ноги и, придерживая одной рукой, повел вверх по склону.
Алексей рухнул на землю рядом с гранитной скалой, грязно-серой от времени, но в некоторых местах просвечивающей яркими жилками породы. «Не думать ни о чем, сейчас только уходить. Быстро и спокойно». Он расстегнул аптечку, достал маленькое круглое зеркальце и поднес его к лицу. Куском ваты вытер со лба и щек грязь, смешанную с кровью. Челюсть распухла и посинела, но это было не слишком заметно под суточной щетиной. В основном в глаза бросался неприятного вида багрово-синий рог, выросший чуть выше переносицы и своим основанием захвативший брови, теперь удивленно поднятые. Шок проходил, и с каждой минутой боль становилась ощутимей.
Сняв с пояса фляжку и сделав несколько глотков, он плеснул разводы воды на лицо, смыл разводы грязи и быстро обработал ссадины перекисью. Потом, аккуратно закрыв аптечку и положив ее рядом в собой, привстал и, запустив пальцы глубоко в землю, снял квадрат дерна прямо у основания камня. Под дерном находился кусок доски, уходившей под скалу. Алексей лопаткой подцепил его край, приподнял и подсунул под доску толстый сук.
Засунув руку почти по локоть в образовавшееся отверстие, он вытащил полиэтиленовый мешок с одеждой. Быстро разобрал автомат и вместе со щупом аккуратно запаковал его в тряпки и пленку. Потом снял сапоги, портянки, галифе, ватник и гимнастерку, оделся в свою обычную одежду — джинсы, теплый свитер, спортивную защитного цвета куртку, крепкие кожаные ботинки. На голову надел кепку с длинным козырьком. «Почти как у него…», — вздрогнув, подумал Алексей, натянув козырек пониже, чтобы хоть как-то прикрыть разбитый лоб.
«Уже могли начать искать. Автомат слышен далеко. На станцию в любом случае нельзя. Только на шоссе». Алексей посмотрел в последний раз на два свертка — с оружием и с одеждой, в который он сунул также флягу, аптечку, куда хотел было пихнуть и планшет, но потом решил взять его с собой — была не была… Уложив свертки в яму, он вытащил сук, и доска с тупым хлопком легла на прежнее место. Прикрыв ее дерном, он потоптался на нем, постоял на месте, оглядываясь, и двинулся к шоссе. Голова кружилась и разламывалась, его подташнивало, он шел, уже не обращая внимания на надвигающиеся сумерки, на треск сучьев под ногами, на ветки, хлеставшие его по лицу. До шоссе оставалось еще километра три…
Ваня Ревич работал врачом скорой помощи и при случае подрабатывал на дому — за два сеанса прерывал нежелательную в силу разных причин беременность методом массажа. Деньги у него водились, он был молод, толст в тех пределах, чтобы еще нравиться женщинам, жил на Стремянной в отдельной трехкомнатной квартире один — жена ушла год назад, не выдержав темпа Ваниной жизни. Ваня купил ей квартиру и, кажется, ничуть не расстроился потерей десяти тысяч долларов и любимой женщины и продолжал жить в свое удовольствие. Каким образом он зарабатывал суммы, для его друзей просто фантастические — даже учитывая подпольные аборты, это были слишком большие деньги, — не знал никто, а в темных веселых еврейских глазах Ивана Давидовича Ревича нельзя было прочитать ничего, кроме душевной теплоты и неизменной приветливости.
— Никогда никому не говори, что ты не любишь оперу, — говорил Ваня своему другу художнику-примитивисту Юране. — Это признак дурного воспитания и неразвитого вкуса. — Ваня раскраснелся, черные волосы растрепались и прилипли к потному лбу, он ронял на стол пепел с забытой в руке сигареты и задевал манжетами рубашки за тонкие хрустальные рюмки, едва не сбрасывая их на пол.
— А почему я должен лицемерить? Я считаю, что это совершенно мертвое искусство. Как и балет, кстати. — Юраня взял со стола пустую жестяную баночку «черной смерти» и потряс ее, поднеся к уху. — Вань, давай чирик.
— Секундочку! — Иван Давидович проворно вскочил с табуретки и деловитой походкой покинул кухню.
Войдя в комнату, служившую ему кабинетом, и включив настольную лампу, он увидел лежащих на кожаном офисном, купленном по случаю у одной закрывшейся конторы диване Катьку и своего старого приятеля музыканта Гену. У музыканта Гены сегодня был день рождения, и он всю ночь обходил своих друзей с пакетами, полными водки и еды, всем наливая, со всеми выпивая и закусывая, и, дойдя наконец до квартиры Ивана Давидовича, дальше двигаться уже не смог. Сейчас он пытался стащить юбку с лежащей спиной к нему Катьки, которая не подавала признаков жизни. Гена тоже владел своим телом с большим трудом и никак не мог справиться с поставленной задачей.
— Прошу прощения, господа, — пробормотал Иван Давидович, выдвинув ящик письменного стола, достал из маленькой картонной коробочки («для мелочи») десятитысячную бумажку, секунду подумал и добавил к ней еще две, закрыл ящик и вышел из комнаты, оставив свет включенным.
— Юраня, вот тебе тридцатник, возьми только чего-нибудь приличного и нормальных сигарет. Вообще, я, как врач, тебе советую — не пей баночную водку. Одному Богу известно, что там внутри.
Юраня пожал плечами, взял деньги и вышел в прихожую.
— Я быстренько, — сказал он, надевая ботинки.
— Давай-давай, ждем-с. — Ваня аккуратно закрыл за приятелем дверь и отправился на кухню.
В прихожей раздался звонок.
— Черт, да что он забыл?! — Иван Давидович устало прошаркал к входной двери.
— Юраня, ты?
— Я, я. С другом твоим. Открывай, Вань.
Иван Давидович распахнул дверь, и Юраня втолкнул в квартиру шатающегося Братца — Алексея Валинского, Ваниного одноклассника, весельчака и задиру, с блеском окончившего университет, начитанного скандалиста, афериста по жизни, соблазнителя, сверкающего остроумием и светящегося в любой компании от избытка внутренней энергии, короче говоря, замечательного парня. Братца изрядно шатало, кепка была надвинута на самый нос, ботинки и джинсы заляпаны засохшей грязью, подбородок и щеки покрывала густая черная щетина.
— Гость пришел, — прокомментировал Юраня появление Братца, — к двум часам ночи гость хороший идет, напористый. Ну, я сейчас. — И он затопал вниз по лестнице.
Алексей молча, не глядя на Ивана Давидовича, прошел на кухню, неуклюже плюхнулся на табурет, привалился спиной к батарее и вытянул грязные ноги, не снимая ботинок.
— Что, нажрался, что ли? — растерянно спросил Ваня. Он очень не любил, когда по его квартире ходили в грязной обуви.
Алексей снял кепку.
— Вань, посмотри, что у меня тут, — промычал он, почти не открывая рта.
— Ого! Ну ты, Братец, даешь! Подрался, что ли?
— Подрался.
— А где? — Ваня всегда интересовался подобными вопросами. По улицам он ходил с опаской, хулиганов побаивался и, когда ему сообщали о драках, происходящих в непосредственной близости от его дома, расстраивался, проецируя случившееся на себя. Если же битвы случались в районах отдаленных, успокаивался и чувствовал себя в безопасности.
— Далеко. На Ржевке.
— Чего это тебя туда занесло?
— Вань, может, у меня сотрясение?
Иван Давидович пощупал разбитый лоб Алексея, попросил его оскалить зубы, поводил пальцем перед глазами, следя за движением зрачков.
— Нет, сотрясения никакого нет. Не тошнило тебя?
— Не так чтобы очень…
— Что значит «не так»? Не блевал?
— Да нет. От голода, наверное.
— Хм, от голода. В лесу, что ли, живешь?
Алексей странно посмотрел на Ваню и промолчал.
— Нет у тебя никакого сотрясения. Но приложили тебя знатно. Чем, если не секрет? Палкой?
— Угу.
— А, и по челюсти схлопотал. Ну-ка, покажи. Так болит?
— Болит.
— Не колет? Какая боль?
— Да не колет. Просто болит.
— В общем и целом картина ясна. Все у тебя в порядке, но болеть будет долго. Сейчас принесут анестезию, полечим тебя немножко. А вообще, тебе нужен полный покой и приятное женское общество. — Ваня хихикнул. — Ну, ты красавец. Иди побрейся пока. Где ты был-то? Как с фронта вернулся.
Алексей молча встал и нетвердой походкой пошел в ванную.
— Разуйся, мать твою! — не выдержал наконец Иван Давидович.
Что-то было с Братцем не в порядке. Ваня чувствовал, что случилось что-то крайне необычное и, возможно, крайне же неприятное. Насколько он знал, долгов у Братца не было, из-за женщин он никогда особенно не переживал, на улицах дрался — это случалось, — но даже бывая бит, оставался веселым и полным оптимизма, рассказывая о своих битвах с шутками-прибаутками.
Сейчас же он был просто на себя не похож. Ваня думал о том, что же могло случиться с Братцем, но в глазах его по-прежнему ничего нельзя было прочитать.
Вернулся Юраня с двумя бутылками «Пятизвездочной». Иван Давидович достал из холодильника початую банку с маринованными огурчиками, буженину, смахнул со стола в ведро надкушенные и подсыхающие кусочки копченой колбасы. Юраня поднял бутылку, поцеловал ее и наклонился над Ваниной рюмкой. Алексей протянул руку к мойке, взял стакан и поставил перед собой.
— Ну что же, будем считать, что это штрафная, — секунду помедлив, согласился Юраня и наполнил стакан наполовину.
— Доливай, — сказал Алексей без выражения.
Иван Давидович внимательно смотрел на Братца.
Юраня пожал плечами и долил стакан до краев.
В кабинете что-то с дробным грохотом упало на пол. В дверном проеме кухни появилась Катька, растрепанная, но казавшаяся совершенно свежей и трезвой.
— С добрым утром! — звонко крикнула она и пригладила рукой густые светлые волосы. — Алешенька! Любимый! Какой ты сегодня хорошенький! — продолжала она выкрикивать, заметив сидевшего со стаканом в руке Братца.
— Да уж, — согласился Иван Давидович.
Алексей залпом, не дожидаясь остальных, выпил водку до дна, закусил куском буженины, встал и подошел к Катьке.
— Катя, поедем ко мне.
— Ой, Леш, ты такой страшный. Ребята, смотрите, какие у него глаза бешеные. Ты не заболел? — Она дотронулась до его лба и хохотнула. — У тебя нездоровый вид.
— Катя, поедем ко мне, ты мне очень нужна.
— Господа, я его боюсь. Он ведь меня изнасилует, а потом съест.
— Катя, поезжай, — сказал вдруг Иван Давидович. — Видишь, плохо человеку. Помоги ему добраться.
— А выпить?
— Катя, я куплю по дороге. Деньги есть.
Иван Давидович молча разглядывал свою наполненную рюмку, вертя ее в руке.
— Ладно. Я ведь чрезвычайно человеколюбива. Лешенька, помни мою доброту.
— За здоровье молодых! — Юраня проглотил водку и хукнул в кулак, — Между первой и второй перерывчик небольшой… — Он потянулся к бутылке.
Алексей молчал всю дорогу. Такси пронеслось по Загородному, не тормозя перед мигающими желтым светофорами, обогнуло светящуюся в темноте громаду вокзала и выскочило на пустынный ночью Витебский проспект, попав сразу из центра города на странное подобие пригородного шоссе. Мимо проносились черные купы деревьев, мрачные пустые корпуса заводов, вереницы гаражей. Катька пыталась расшевелить Братца, просила то сигарету, то зажигалку, заговаривала о репетициях и предложениях из разных театров, половина из которых была ею придумана только что, а вторая половина в прошлом, но Алексей, отвернувшись от нее, смотрел в окно. На углу Славы и Будапештской он попросил остановить машину и вышел к ларькам. Вернулся быстро, и через пять минут такси плавно подъехало к длинному девятиэтажному дому.
Они молча поднялись в лифте на пятый этаж, вошли в пустую темную квартиру — после смерти матери Алексея два года назад его отец сменил работу, устроился в какую-то коммерческую структуру и стал зарабатывать больше, но дома бывать почти перестал. Звонил иногда — то из Москвы, то из Ханты-Мансийска или Владивостока, приезжал неожиданно, звал Алексея в ресторан, оставлял ему денег и снова исчезал на недели, а то и на месяцы.
— Пойдем в комнату, — сказал Алексей.
Включив большой свет, он рухнул на диван, бросив у журнального столика пакет с дарами ночных ларьков.
— Ой, выключи, темнота — друг молодежи, — пропела Катька и погасила люстру, оставив гореть торшер с одной лампочкой.
— Кать, достань там все…
Она полезла в пакет и стала выгружать на стол литрового «Смирноффа», четыре жестянки пива, два пакета апельсинового сока и несколько целлофановых упаковок соленых орешков.
— Плавленый сырок эпохи перестройки, — сказала Катька, разрывая упаковку. — Леш, — спросила она, вдруг изменив тон. — Леш, что случилось? Что-то не так у тебя?
— Рюмки достань, пожалуйста.
Разлив водку, он поднял рюмку.
— За тебя, Катя.
— Спасибо.
Он поставил пустую рюмку на стол и стал медленно открывать пакет с соком.
— Скорее, скорее, — замахала Катька руками перед открытым ртом.
Справившись с соком, он разлил по второй.
— За тебя, Кать.
— Леш, за меня мы уже пили. Давай за тебя.
— Тогда — за нас.
— Ой-ей-ей… — Она улыбнулась. — Мы что, в загс завтра идем?
— Выпей.
Он достал пачку «Мальборо» и щелкнул зажигалкой.
— Чего это гуляешь сегодня? Денег заработал?
— Ага, заработал. Кать, знаешь, я хочу тебе сказать — возможно, нам придется скоро расстаться.
— В каком смысле?
— Я могу уехать. Надолго.
— Слушай, объясни наконец, что происходит?
— Ничего, Катя, ничего. Просто я люблю тебя.
— Ну, я тебя тоже люблю, а что за трагедия-то?
— Да нет, не бери в голову. Никакой трагедии. Это я так, устал просто очень.
— А куда ехать-то собрался?
— Еще не знаю.
Катька села на диван рядом с Алексеем, обняла его за плечи и прошептала на ухо:
— У тебя неприятности? Лешенька, скажи, что с тобой?
— Ну, неприятности.
— Лешенька, все пройдет. Все будет хорошо. Не расстраивайся. Я тебя люблю, миленький мой, красивый мой…
— Налей, пожалуйста.
Катька вскочила, быстро наполнила обе рюмки, потом мгновенно сбросила с себя юбку, стянула через голову белую рубашку и села верхом Алексею на колени, обхватив его за шею руками. Он обнимал Катьку, гладил по спине, чувствовал ее теплую небольшую грудь под черным кружевным бюстгальтером — ее тело было знакомо ему до мельчайших родинок, он помнил каждую выпирающую на худых боках косточку, форму лопаток, помнил ее запах и ощущение в пальцах от гладкой, атласной кожи. Она выгнулась назад, взяла двумя руками рюмки из-за спины, одну вручила Алексею и, сказав: «Не пролей», — освободившейся рукой стала расстегивать его джинсы.
— Любимый мой, Хочу тебя, хочу, хочу, хочу…
Он путался в одежде, срывая ее с себя и вытягивая из-под прижавшегося к нему Катькиного тела. Наконец, освободившись от всего, почувствовал, что освободился и от черного ящика в памяти, давившего и разламывавшего своими углами его голову всю эту ночь. Не было больше ничего, кроме любимой Катьки, ее жадных глаз и быстрых рук.
Когда Катька, пошатываясь, сползла с дивана и залезла в мягкое кресло, одновременно наливая водку и грызя орешки, Алексей взял сигарету и пошел на кухню. Ужас, сопровождавший его до самого приезда домой, отступил. Он чувствовал себя свежим и полным сил, словно выкупался в проруби, растерся жестким свежим полотенцем и выпил стакан перцовки. Выпил, впрочем, он и так уж немало, а в комнате его ожидало продолжение.
«А почему, собственно, меня должны найти? — думал он. — Никто не знает, что я там был, никто, кроме покойников, — он вздрогнул, — меня не видел, следы… Даже если найдут тайник, во что трудно поверить, — часть пути он протопал по болоту по щиколотки в черной стоячей воде, — отпечатки мои вряд ли там есть: я все делал в перчатках. Да и с чего это будут искать именно меня? В картотеке трофейщиков меня почти наверняка нет, если только стукнет кто, когда всех начнут трясти…»
«… А ведь могут начать. Земля-то разрыта профессионально — тут вопросов не будет, кто и зачем. Потрясти могут, но почему это должен быть именно я? Синяки — да, конечно, и ребята меня видели ночью. Ну, ребята здесь, положим, ни при чем, их-то допрашивать не станут. А мне нужно отсидеться, пока лицо не заживет…»
«… Да, обосрался я капитально. Надо же, как это страшно — в человека… Хотя какие они люди? Бандиты. Всегда говорил — стрелять таких надо. Вот и пострелял… А что же все-таки они делали там? Тоже искали, что ли? Ладно. Забыть, как кошмар».
— Куда ты от меня убежал? — спросила Катька, когда Алексей вернулся в комнату.
— Вот он я, весь как есть. Кать, слушай, может, поживешь у меня недельку?
— Ну-у-у… Леш, у меня же работа, репетиции, дела всякие…
— И сегодня работа?
— Сегодня я буду спать! С тобой!
— Серьезно, поживи. Я хочу неделю посидеть дома, вообще на улицу не выходить. Эксперимент проведу по полному оттягу. Кать, оставайся, деньги у меня есть — отец неделю назад уехал, оставил. Да и я кое-чего заработал.
— Ладно, посмотрим. Может, и поживу. А готовить кто будет?
— Раз я сижу дома, ты покупай, а я буду готовить. Yes?
— Посмотрим. Слушай, светает уже. Я ложусь. Укатали сивку крутые горки.
Ивана Давидовича Ревича разбудил телефонный звонок. У Вани сегодня был выходной день. Ночью он, как любил выражаться, «позволил себе» и сегодня хотел как следует выспаться, вдумчиво опохмелиться, отдохнуть, спокойно посмотреть телевизор. Все предпосылки для этого имелись — в кабинете спали музыкант Гена и Юраня, которые с удовольствием в любой момент дня и ночи готовы были идти в магазин и компанию составляли нескучную и неглупую.
Иван Давидович поднял трубку и удрученно произнес: «Алло».
— Ваня, здравствуй, извини, что разбудил. Это Виталий Всеволодович. Ты сегодня не очень занят?
— Что вы, Виталий Всеволодович… Здравствуйте! Извините, я спросонок туго соображаю. Для вас я всегда свободен. — «Черти бы тебя взяли, — подумал он. — В выходной день сейчас будет напрягать». — Я вас слушаю.
— Ванечка, нужна твоя помощь. За тобой сейчас заедут на машине. Это недолго, просто нужно проконсультироваться. На всякий случай соберись.
— Хорошо, Виталий Всеволодович, у меня все собрано, я через десять минут буду готов. А что случилось? Что брать с собой?
— Ванечка, за тобой заедут. Спасибо, выручил старика. Завтра приглашаю на обед. Позвоню вечерком, скажу куда и когда. Но это если ты, конечно, не будешь занят.
— О чем речь, Виталий Всеволодович! Буду ждать вашего звонка.
— Ну, счастливо тебе, до вечера.
— До свидания.
Иван Давидович посмотрел на часы. Семь утра. Вот дьявол! Ваня прошел в ванную, поплескал на лицо холодной водой, поскреб бритвой подбородок — из лени он носил усы, сокращая тем самым процедуру бритья почти вдвое, — почистил зубы. Войдя в кабинет, растолкал Юраню и сказал: «Слушай, мне нужно срочно съездить по делам, спите спокойно. Потом, если не лень, приберите немного и купите чего-нибудь опохмелиться. Мне оставьте, а лучше дождитесь. Вот деньги — на столе. Пока». Юраня, молча кивнув головой, снова уткнулся в спину музыканта Гены и мгновенно заснул. В дверь позвонили.
— Здравствуйте, Иван Давидович.
— Здравствуй, Коля. Зайди на минутку. Я в принципе готов. Слушай, а ты не в курсе, что случилось? Я в том смысле, что мне брать с собой.
— Виталий Всеволодович просил передать, что произошел несчастный случай с его другом, сквозная рана, нужна консультация. Я вас туда и обратно мигом.
— Так. — Ваня взял чемоданчик. — Ну, поехали. Коля, а далеко?
— Да нет. Не очень.
Невзрачная Колина «тройка» была невзрачной только с виду. Легко обгоняя редкие в воскресное утро машины, выехали на Кировский мост, пронеслись по Каменноостровскому, повернули налево и через десять минут были уже в Ольгино. Остановились у небольшого, скрытого деревьями и высокими кустами домика, и Коля сказал: «Ну, прибыли».
Они прошли в дом. Ваня украдкой оглядывался и видел довольно бедную, обычную дачную обстановку: буфет с побитыми углами, деревянный некрашеный стол, продавленный раскладывающийся диван из самых дешевых, черно-белый телевизор с проволочкой вместо антенны у окна в углу, стены, оклеенные невзрачными бледно-зелеными копеечными обоями.
— Иван Давидович. — Коля придержал его за плечо. — Он в соседней комнате. У него пулевое ранение в плечо, говорит, что ничего страшного, но вы уж посмотрите, пожалуйста.
«Чем дальше в лес, тем больше дров», — подумал Ваня, но виду не подал и кивнул головой, сказав: «Ну, конечно, конечно». Коля показал рукой на дверь в соседнюю комнату.
Войдя, Ваня оказался в малюсенькой клетушке, обстановка которой состояла из тумбочки, какие ставят между кроватями в пионерских лагерях, этажерки с книгами и металлической кровати с никелированными спинками. На застеленной кровати поверх одеяла лежал пожилой лысый человек, прикрывшись тонким пледом. Он был в джинсах, носках, выше пояса раздет, плечо забинтовано. Сквозь бинт проступало кровавое пятно. Лицо лысого было серо-зеленым, глаза внимательно смотрели на Ивана Давидовича.
— Здравствуйте. Что случилось? — приветливо и по возможности бодро приветствовал лысого Ваня.
— Здравствуйте, доктор, — ровным и четким голосом ответил лысый. — Вот незадача какая случилась. Вроде бы ничего такого, но вы уж посмотрите, пожалуйста, помогите на ноги встать.
Ваня стал осторожно снимать повязку. Кровь не успела засохнуть, продолжала сочиться из большой рваной раны на неожиданно мускулистом крутом плече лысого. Это не было сквозное ранение — две пули прошли почти рядом по касательной, разорвав плечо сбоку довольно глубоко. Рану явно ничем не обрабатывали, края ее начинали воспаляться.
— Потерпите, пожалуйста, — сказал Ваня и посмотрел на лицо пациента. Замечание было излишним — лысый спокойно смотрел в потолок, словно все, что делал Ваня, происходило не с ним и ничуть его не трогало.
Ваня продезинфицировал рану, сделал укол.
— Я бы порекомендовал обратиться в больницу. Нужно обработать как следует, зашить…
— Доктор, — равнодушно сказал лысый, не глядя на Ваню, — может быть, вы сами? Виталий очень просил.
Ваня молча кивнул, вздохнул и принялся за работу.
— Но предупреждаю, — сказал он, закончив, — риск есть. Если к вечеру станет хуже, немедленно звоните мне, будем решать с больницей.
— Спасибо, доктор. Да, еще ногу посмотрите.
Ваня осторожно стащил носок с левой ноги лысого.
Лодыжка посинела и распухла.
— Сейчас не молчите, отвечайте, где болит и как, — слегка раздраженно попросил Иван Давидович.
— Здесь болит, — монотонно говорил лысый, — здесь — нет. Здесь тоже.
— Без рентгена точно сказать не могу, возможно, трещинка, но, судя по всему, разрыв связок.
Он наложил тугую повязку.
— Полный покой. И еще раз говорю, если что — немедленно звоните. Это не шутки.
— Спасибо, доктор. Коля, — крикнул лысый, — Железный! Доктор освободился. Отвези домой. А ко мне Таню позови, путь поесть приготовит. Спасибо вам еще раз. — Он снова посмотрел на Ваню безо всякого выражения.
На обратном пути Ваня чувствовал себя крайне неуютно. Вся эта история ему очень не нравилась. Беспокойство овладело им еще ночью, с появлением в его квартире непохожего на себя Братца — беспокойство беспричинное и непонятно с чего взявшееся. Что-то Братец носил в себе жуткое, что-то такое, с чем явно ни он, ни Ваня в жизни еще не сталкивались. Теперь вот этот… Лысый.
— Вот работка, — сказал он Коле, — всю ночь пили, потом приятель пришел избитый весь, я его смотрел, часа три всего спал… Вот что значит врач. Ха-ха, клятва Гиппократа душит, проклятая, жизни никакой не дает.
— Откуда ж ей взяться, жизни-то спокойной, — ответил, помолчав, Коля. — Я вот вообще сегодня не ложился. Такие дела. А что с приятелем твоим?
— Да так, побили на улице. В лоб дали так — смотреть страшно. В два часа ночи пришел, говорить не может, челюсть едва не сломана, грязный весь, — рассказывал Ваня, ухватившись за беседу, которая хоть немного снимала напряжение, и беспокойство, казалось, покидало Ваню вместе с вылетающими словами.
— А что за приятель? — зевнув, спросил Коля. — Может, помощь нужна? Разобраться там с кем-нибудь? Ты спроси.
— Да одноклассник мой. Аферюга, но милейший человек. На армии помешан: все знает — оружие, форма, история. Ну, да чем бы дитя ни тешилось… Строит Рэмбо из себя. Ну и нарывается время от времени.
— Трофейщик, что ли?
— Как?
— Ну, знаете, Иван Давидович, ходят по лесу, раскапывают старые окопы, оружие гнилое домой тащат, на стенки вешают. Маньяки. Этот, приятель твой, тоже, что ли, копает?
— Нет вроде. Ничего мне не говорил. Вряд ли. Да нет, конечно, я бы знал.
Коля молча смотрел на дорогу. Ваня тоже замолчал, снова ощутив тяжелый осадок в сердце. «Похмелье это все и недосып. Сейчас нужно будет водки грамм сто холодной, поесть как следует, и все пройдет. Скорей бы уж».
— Ну, спасибо вам, — сказал Коля, остановив машину возле Ваниного дома. — Извините за беспокойство.
— Да ничего, Коля. Ерунда. Слушай, кстати, мне тут нужно будет вещи кое-какие от жены перевезти. Не поможешь на недельке?
— Договоримся.
— А как тебя найти?
— Я вам сам завтра позвоню, скажете, когда понадоблюсь.
— О’кей.
Ваня вошел в свою квартиру и сразу услышал звук работающего телевизора. «Моя смерть едет в черной машине с голубым огоньком», — пел проникновенным чувственным голосом певец в очках.
— Ваня, ты? — раздался из гостиной голос Юрани.
— А кто еще? — Иван Давидович снял плащ, потянулся к вешалке и увидел на одном из крючков кожаный, потертый, с виду совершенно древний планшет. «Что за черт? Это еще откуда?» — изумился Ваня. Сняв планшет с вешалки, он прошел с ним в комнату.
Вчерашние гости были уже в полной боевой готовности — на столе стояло несколько бутылок пива, коньяк, лежали пакеты с чипсами и остатки вчерашней буженины.
Маленький, худой, как булавка, музыкант Гена не обратил на появление хозяина никакого внимания, не в силах оторваться от экрана телевизора. Теперь на экране артист Толоконников говорил артисту Евстигнееву, что «в настоящий момент каждый имеет свое право», а Гена согласно кивал головой, запустив одну руку в длинные жидкие волосы, во второй держа зажженную сигарету, наполовину уже истлевшую, с согнувшимся цилиндриком белесого пепла, который Гена постоянно забывал стряхивать в пепельницу. Штаны его, подлокотники кресла и пол вокруг были уже густо припорошены. «Давно сидит», — отметил Ваня, печально предчувствуя грядущую уборку.
— Это не ваше, господа? — спросил Иван Давидович, протягивая планшет.
— Дай-ка посмотреть. — Юраня взял планшет в руки и стал крутить его перед глазами. Толстые пальцы, поросшие рыжими волосками, гладили кожу, он ковырял ее обломанными грязными ногтями, поднес к носу, понюхал и зажмурился. — Сильная вещь. Настоящая. Нет, не моя. — Он бросил Планшет на стол, чуть не сбив посуду и бутылки.
Юраня вообще всегда приносил домам, в которых появлялся, определенный ущерб. Стулья разваливались под его бочкообразным, тянущим к центнеру телом, толстыми руками он задевал вазы, статуэтки и прочие предметы роскоши, заботливо расставленные хозяевами на полочках и тумбочках. Его тяжелое драповое пальто постоянно срывалось с вешалки, чудесным образом увлекая за собой всю остальную одежду. Закручивая в ванной кран, он срывал резьбу, а закрывая окна, ломал шпингалеты. При встрече он всегда заключал приятелей в объятия, рискуя случайно придушить их, и троекратно целовал в губы, царапая их лица жесткой рыжей бородой. Пил же по тщательно составленному собственному графику — всегда прикидывая сроки сдачи заказов, которые лились к нему непрерывным потоком от издательств, рекламных агентств, магазинов и частных лиц, точно рассчитывал свои силы и время и отмечал в календаре красные дни. В эти Юранины праздники искать его дома было бесполезно — либо он у кого-то гостевал, либо похмельный лежал на диване, отключив телефон и никому не открывая дверь.
— Это Лешкин, наверное, — не поворачивая головы сказал Гена. — Он ведь был здесь вчера? Юраня, был?
— Был, был. Пьяный уехал в Катькой. А что ты волнуешься, Вань? Приедет, заберет.
— Ладно, давай наливай, — ответил Иван Давидович.
Выпив большую рюмку коньяку, Ваня, против ожидания, не расслабился. Сосущее беспокойство продолжало шевелиться внутри, мешало сосредоточиться, и он слушал монологи Юрани вполуха, не улавливая до конца их смысла, что, впрочем, Юраню нисколько не беспокоило — он пребывал в своем любимом состоянии полной релаксации, и реакция объекта, к которому он в таком состоянии обращался, его совершенно не беспокоила.
— Я бы вообще запретил производить эти штуки серийно. Только в единичных экземплярах. И чтобы работали с ними только добровольцы, полностью изолированные от общества. И под строжайшим контролем.
— Это ты о чем? — включился Ваня.
— О чем? О компьютерах. Это же интеллектуальная диверсия Японии против всего человечества. Они уже разложили полностью Америку, теперь эта зараза и к нам проникла. Я у своего Митьки «Тэтрис» отобрал, разломал на его глазах и в ведро выкинул. Телескоп купил ему — пусть на звезды смотрит, пока их еще с Земли видать. Скоро уж не увидишь — все смогом затянет, к едрене фене.
— Да, а амёриканцы-то ведь уже двинулись, — сказал Гена. — Одни эти Барби чего стоят. Это же ужас какой-то. Я, как художник, говорю. Вот недавно купил я в магазине эту Барби и еще Кена — дружка как бы ее. Собрались все братки с детьми, винца взяли, поехали в Солнечное, и детишки наши эту парочку и похоронили там торжественно в лесочке. Я все на видео снял, целый фильм получился — «Похороны Барби». Очень веселый фильм.
Юраня взял бутылку пива и яростно присосался к горлышку. «Этим ведь дело не закончится, — подумал Ваня, наблюдая за интенсивно и размеренно ходившим Юраниным острым кадыком. — А может быть, так и лучше будет — нажраться сегодня как следует, сбросить всю эту чепуху. Да что со мной? Что случилось-то? Ну, Братец подрался — так ведь не в первый же раз. Ну, лысый этот — ведь не я же его подстрелил. Мне-то что за дело?»
— Гена, плесни-ка коньячку. — Он взял рюмку и опрокинул ее в себя. — Эх, хорошо. А поесть купили чего-нибудь? Или только это? — Он взял пакет с чипсами и зачерпнул из него горсть похожих на кусочки желтой пластмассы хлопьев.
— У меня есть предложение, подкупающее своей новизной, — пробормотал он сквозь трещавшие во рту и колющие десны ломтики сухой картошки.
— Как, уже? — изумился Юраня.
— Конечно, давай, Юраня, затарься по полной. Чтоб десять раз не бегать. Навешали на меня дел с утра, хочется расслабиться. Вы как?
— Мы очень даже положительно, — ответил Гена.
Иван Давидович набрал номер телефона Братца.
Трубку никто не поднимал. Беспокойство не уходило. Иван Давидович положил трубку и налил себе еще коньяка.
— Ну, расскажи, как там с Фьючерсом? — спросил лысый.
— Да что с Фьючерсом, Саша. Похоронил я Фьючерса, — мрачно ответил Железный. Он сидел на табуретке посредине маленькой комнатки с лежащим у стены на железной кровати лысым.
— В лесу закопал?
— А что делать, Саш? Куда ж его было девать? Я и так думал, поседею, пока туда-обратно ехал. А если б менты услышали или еще кто? Куда мне его тащить? Закопал аккуратно, следы вроде все убрал. Яму зарыл за пацаном, дерном прикрыл. Если специально не искать, то вроде ничего и не видно. Жалко Фьючерса.
— Жалко, жалко… Себя тебе не жалко? А меня не жалко? Всех жалко. Да, вот глупость-то, — продолжил он. — Откуда этот мудила там взялся? Щенок. Найду — убью. Кто ж знал, что у него автомат? На вид — дохляк дохляком. Сопли сразу распустил. Фьючерс его стукнул пару раз, он и сломался. Пижон сраный. Принарядился, как на парад. Гондон штопаный. Планшет, аптечка, щуп сделал… Форму напялил. Мудак. — Лысый Саша ругался тихо и равнодушно, глаза его упирались в дощатый потолок. — Пионер. Следопыт. Найду ублюдка — раздавлю. Я с ним ведь поговорить хотел, пугнуть раз — да он и так в штаны наклал после Фьючерса. Обидно, Железный, обидно. Ладно — разборки. А тут шкет какой-то левый… Ну, никуда он не денется. Питер — город маленький. Тряхнем трофейщиков — это же все сопляки, сразу наведут. Настоящих-то мужиков там по пальцам сосчитать. Пионеры сраные…
— Да, Фьючерс попал, — показал головой Коля-Железный.
— Попал. Хороший мужик был. У него ведь в Питере нет никого.
— Да знаю уж. Из Сибири он, что ли?
— Да. Работяга. Тупой, правда, был, но работяга честный. Жаль его. Глупость.
— Саш, Виталий обещал к восьми приехать. Я посплю пока? Сил уже нет никаких — дорогу не вижу перед собой. Вечером еще ездить…
— Давай поспи. Таня что, ушла?
— В магазин. Скоро придет.
— Ну ладно, давай.
Когда за Колей закрылась дверь, лысый взял чашку с остывшим бульоном, сделал глоток. Поковырял в тарелке с остатками вареной курицы, отставил ее на тумбочку.
Откуда же он взялся, этот тип? Молодые роют в основном в одних и тех же местах — он знал их все главные направления. Этот же либо просто идиот, одиночка, лезущий в лес наудачу, на авось, не зная, где и что искать, либо действительно профессионал, знающий то, чего не знают другие, и шел он по карте в конкретное место. О третьем варианте даже думать не хотелось. Ну а все же, что, если он пронюхал про склад? Значит, в городе кто-то еще в курсе этого. Значит, Петрович обманул, продал уже это место кому-то раньше. Но не этому же мудаку, который рыл землю в километре от склада? Нет, ничего он не знает…
И снова лысый возвращался к исходной точке — почему этот парень там оказался? И планшет — у него были карты. Но какие? Откуда? Если бы взять его, расспросить как следует, все бы рассказал как миленький. А там бы посмотрели, что с ним дальше делать. А ведь не просто же так он с автоматом гулял. И выстрелил сразу, как только смог до ствола добраться. Плакал, гад, хитрил. Нет, знает он что-то, точно знает. Искать его нужно, и немедленно. Всех поднимать.
Найдем — душу вытрясем. И Петровича нужно проверить.
Звали лысого Александр Евгеньевич Звягин. Бывший преподаватель Института культуры, бывший заключенный, грузчик, приемщик стеклотары, светотехник. Убийца. Александр Евгеньевич редко думал о прошлом, совсем не думал о будущем, а настоящее для него заключалось только в данной минуте. Это началось у него давно, еще в тюрьме, куда он попал по обвинению в попытке изнасилования своей студентки-первокурсницы. Леночка подставила его под статью, а он так и не успел получить удовольствие. Зачем ей это было нужно? За что она так с ним обошлась — он не понимал да и не хотел понимать. Глупая девчонка, провинциальная сучка, дрожащая за свою девственность, с круглыми серыми глазами, в которых не было видно ничего, кроме врожденного и абсолютного идиотизма. Чем она так приворожила Александра Евгеньевича — человека умного, образованного и женским вниманием уж никак не обделенного, — этого он тоже не понимал.
Когда он обнимал ее, она начинала дрожать, размякала и становилась восковой, податливой и беспомощной. А однажды, когда он уже почти добился своего, вырвалась и полураздетая метнулась в прихожую. Он даже не стал ее останавливать, думая, что это просто очередной ее каприз, девчоночьи игры, но она выскочила с криками на лестницу, стала звонить соседям, рыдать, падать на колени на бетонный пол лестничной клетки, закрывая ладошками голую, уже вполне женскую грудь.
Севших за «пушнину» — изнасилование несовершеннолетних — на зоне не уважали. И хотя Александр Евгеньевич был осужден лишь за попытку, это мало что меняло. Однажды в столовой ему было сделано недвусмысленное предложение о дружбе, Александр Евгеньевич ничего не ответил, но когда в мастерской, за штабелем вагонки, к нему подошли двое и повторили предложение, Звягина, что называется, замкнуло. Один из желающих подружиться обхватил его сзади и стал расстегивать штаны. Звягина даже не держали за руки, не считая способным к сопротивлению. Но Александр Евгеньевич, зажав в кулаке гвоздь-сотку, ударил им в щеку стоявшего впереди, улыбающегося и не ожидавшего нападения зека.
Удар пришелся сбоку. Гвоздь пропорол щеку, выбив два зуба и лишь чуть-чуть пропоров гортань. Разверни Александр Евгеньевич кулак чуть вперед — это был бы конец для любителя крепкой мужской дружбы.
Его тогда страшно избили и, едва живого, отправили в больницу. Несколько дней Звягин не приходил в сознание, а когда пришел, то был уже совершенно другим человеком. Не стало преподавателя русской литературы Александра Евгеньевича Звягина, не стало веселого, жизнерадостного любителя Окуджавы и Галича, знатока творчества Чехова и Куприна, либерала, говорившего на своих лекциях о Высоцком и Булгакове, знакомящего студентов с именами Аллена Гинзберга и Уильяма Берроуза, Вагинова и Добычина. Осталось тело, крепкое, сухое, с сильными, натренированными в летних байдарочных походах руками, с начинающей%лысеть головой, с чистыми легкими, никогда не знавшими никотиновой гари, и с хорошим, не обожженным спиртом желудком.
Он вдруг понял, что вещи, казавшиеся ему ранее просто невероятными, на самом деле вполне осуществимы и в жизни занимают такое же место, как еда, например, или чтение книг, или поездки на юг. Он понял, что убийство человека не является мировой катастрофой и что это вещь такая же заурядная, как грипп. До сей поры он идентифицировал человеческую жизнь и человека вообще с целой отдельной вселенной и ощущал эту вселенную и в себе, и в окружающих людях. Но разрушить все это оказалось настолько легко и просто — несколько слов, ударов, несколько дней за решеткой, — и сверкающий разноцветный огромный мир, который он носил в себе, мир, казавшийся ему бесконечным, просто перестал существовать. Он завязался в маленький серенький нечистый узелочек с единственно необходимыми для жизни вещами — едой, сном и отправлением других естественных потребностей. Все остальное, понял он, — разговоры о любви, искусстве, вечности — лишь тонкая яркая кожура на гнилом апельсине. Кто сдерет эту кожуру и в какой момент — зек-педераст или уличный хулиган, глупая сопливая девчонка или камень, случайно упавший с крыши, — какое это имеет значение? Главное, что сделать это не труднее, чем вынести на помойку ведро с мусором. И это может произойти с каждым в самый неожиданный миг. Так зачем же тратить себя на пестование иллюзий и любование кожурой?
Что за трагедия — смерть? Человек исчезает, несколько дней в его комнате рыдают люди, в соседних квартирах покачивают головами, а уже в соседних домах никто ничего не знает и знать не хочет. А через полгода в его комнату въедут другие и станут жить, не вспоминая о нем и не зная, о чем он думал, что его терзало и мучило, был ли он счастлив, чего он хотел и что он мог. Будут жить и казаться себе единственными, главными и вечными. До тех пор, пока не придет их час, пока кто-нибудь или что-нибудь — человек, государство, болезнь — не сдерет с них за месяц, день или минуту их тонюсенькую оболочку, называть которую можно как угодно — добротой, образованием, интеллектом, любовью, — и не оставит их сердцевину голой, открытой всему миру. А мир презрительно сморщится и брезгливо отвернется и через мгновение уже забудет их. Зачем ему такая гадость, если вокруг еще миллионы таких же, только еще живых и с виду красивых.
И что ему Антон Павлович, если он не знает, что получит, стоит ему выйти из больницы, — заточку под ребра или член в задницу. И никакого значения не будет иметь, чей перевод Пруста лучше, и ничего не изменят литературные эксперименты Андрея Белого, когда шило или отвертка будут торчать в его печени. Настоящая, реальная жизнь вот она — вор-туберкулезник, лежащий на койке слева…
И зачем ему их Бог, прощающий им все (они в этом уверены): убийства, насилие, ложь, любые мерзости. И где он был, этот Бог, когда его били за штабелем досок? «Он был, вероятно, занят, — думал Александр Евгеньевич, — отпускал в этот момент грехи бандитам, заехавшим после разборок в сверкающий золотом окладов бесценных икон собор».
«Ты мужик рисковый, но глупый. И сел ты по глупости — это мы знаем, — сказал Александру Евгеньевичу после того, как он вышел из больницы, один из авторитетов. — Поучим тебя маленько, а там поглядим…»
Звягин спал, когда к маленькому домику за кустами и деревьями почти бесшумно подъехал серый «ауди» с единственным человеком, сидевшим за рулем. Человек аккуратно запер дверцу машины и не спеша пошел к дому.
Алексей стоял у окна и смотрел на ровное поле, покрытое небольшими холмиками, озерцами и узкими протоками-канавками, с группами деревьев ближе к горизонту. Если посмотреть чуть правее, то в поле зрения попадали отдельные, но довольно часто торчащие постройки — заводики, склады, жилые здания, разбросанные там-сям — кажется, без всякого плана и порядка. Здесь город наступал на поле, не прорезая его сразу длинными стрелами улиц, застраивающихся одновременно по всей длине, а словно выбрасывая из катапульты отдельные снаряды, падавшие как попало, — сначала редко, потом все чаще и чаще. И уже лишь засеяв поле отдельными постройками, город начинал заполнять пространство между ними лужицами и речками асфальта, выпуская туда батальоны автомобилей, которые обживали местность, наполняя ее движением, звуками и атмосферой города — грохотом и скрежетом, дымом, выхлопными газами, запахами разогретых металла и резины. Люди приходили уже потом, когда пространство было достаточно защищено со всех сторон, они старательно изолировали себя от земли, от окружающей их природы и чувствовали себя в относительной безопасности лишь тогда, когда их ноги касались не земли, но асфальта, бетона или паркета, когда от солнца и дождя они были укрыты крепкими крышами, а от ветра — надежными стенами.
«Живем здесь, как пришельцы», — думал Алексей, глядя на редкие столбики дыма, поднимающиеся со стороны Пулковского шоссе, где находились оранжереи, аэропорт и медленно ползущие к Пулковским высотам жилые кварталы. «Скоро до Царского Села все застроят». Он с грустью понимал, что полю недолго осталось жить своей жизнью. Летом он часто гулял здесь, уходя далеко от домов, которыми в этом месте заканчивался город. Шел извилистыми маршрутами, долго блуждая между канавами и наполненными водой ямами, — напрямик здесь было не пройти. Он точно знал, что, уйдя километра на три в поле, со стороны города становится почти недосягаемым. По прямой проехать это расстояние можно было разве что на тракторе. Или на танке. Любая машина увязла бы в беспорядочном лабиринте крохотных болотец, проток, воронок и неожиданных, скрытых высокой травой холмиков.
Здесь не слышно было городского шума, лишь электрички, периодически в отдалении грохочущие по бывшей царскосельской железной дороге, напоминали о настоящем времени.
Он брал с собой книги, но почти никогда их не читал. Просто ложился в траву и лежал часами. Он видел высокое, бесцветное невское небо, птиц, летящих к югу, как и сотни лет назад, мимо этих мест, мимо Купчино — деревни, что стояла здесь с XVI века, когда на этих полях сеяли рожь, ячмень, овес, пасли коров, ловили рыбу в озерах, а воздух был свеж и чист, земля жирная и черная, люди здоровые и розовощекие. Он поворачивал голову и смотрел в заросли травы с ползающими в ней муравьями и другой бесчисленной мелкой живностью, которую можно заметить, только лежа в траве и не думая ни о чем. Стоит вспомнить свои городские дела и житейские проблемы, как пропадут, исчезнут за назойливыми, неуютными мыслями горящие темно-зелеными огоньками спинки жучков, не различить будет изломанную траекторию полета летних малюсеньких мошек. Пропадут из поля зрения удивительной формы муравьи и совершенно сюрреалистического вида стрекозы. Все, что останется от летнего поля, — это вызывающие нестерпимый зуд укусы крохотных неуловимых насекомых, трава начнет колоть спину, солнце — слепить глаза, земля покажется сырой и холодной, мелкие камешки набьются в ботинки, пыль забьется за шиворот…
Нельзя здесь оставаться городским пришельцам — отторгает их поле, из последних сил отстаивая свое право на существование. Алексей же всегда чувствовал себя здесь прекрасно. Ижорский погост — так всегда называлась эта земля — свободная, огромная, с густыми непролазными лесами, чистыми реками, со стоящими на ней крепкими деревянными домами, бывшими ее частью. И ветер, дождь и мороз не разрушали эти дома, а лишь помогали им стать крепче, глубже врасти в почву. Бревна стен становились звонкими и прочными, словно сталь, неподвластными тлению.
Он вставал и шел обратно к белой сплошной стене одинаковых, вытянувшихся в линию домов с ровными рядами черных точек-окон и черточками балконов. Птицы над головой летели вовсе не на юг, а на мясокомбинат. Под ногами чем ближе к домам, тем чаще хрустело бутылочное стекло, скрипела рваная жесть консервных банок, шуршал бумажный мусор. Пограничная линия — асфальтовая дорога вдоль домов, отделяющая город от поля, — была чистой, гладкой и безликой. Тысячи километров подобных дорог бежали на север, пронизывали город во всех направлениях, разделялись на сотни ответвлений, переплетаясь, кружа, возвращаясь назад и закручиваясь в спирали.
Поднявшись в свою квартиру, он подходил к окну и снова видел Ижорский погост — чистый, светлый, бескрайний и безлюдный. Эта земля излучала покой, которого нет в северных и западных районах, в направлении Финского залива, — там с каждым годом все кучнее прорастают дачные домики, виллы, особняки, открываются магазины, вытягиваются новые заборы и проволочные заграждения, а десятки тысяч отдыхающих перемещаются сплошной горячей массой, оставляя за собой вытоптанную траву и горы мусора.
Он вышел на балкон. Солнце повисло справа над Пулковским шоссе. Во рту было сухо и противно, но голова после сна стала совершенно ясной и свежей — похмелье хоть и давало о себе знать, но оказалось сегодня легким и не мешающим думать. Все случившееся вчера казалось далеким, нереальным и как будто произошедшим вовсе не с ним, если бы не следы на лице и не грязная одежда, разбросанная на полу в комнате и в прихожей.
Он быстро принял душ, растерся полотенцем, и остатки похмелья улетучились окончательно. Выйдя на кухню, поставил чайник, закурил. Не найдут его, конечно. Как найдешь? Следов-то нет. Шофер легковушки, которую остановил Алексей на ночном шоссе, тоже вряд ли что скажет. Как они смогут на него выйти? Подумают — бандитские разборки. Мало ли что, бандиты рыть землю не могут? Вполне могут. Оружие им тоже нужно.
Он почти совсем успокоился и, решив прибраться, направился в прихожую, чтобы начать с самого начала. Поднял свою любимую зеленую куртку, брошенную вчера в расстроенных чувствах на пол, отряхнул, повесил на вешалку. Поставил ботинки — свои и Катькины — модные, тупоносые — ровными рядами на полочке для обуви.
— Катя! Просыпайся!
— У-у-у, — донеслось из спальни. — Леш, который час?
— Три. Ты не видела мой планшет?
— Что?
— Планшет. Кожаная сумка, в которой карты носят.
— Да я знаю, что такое планшет. Не видела.
— Черт, я же с ним приехал, а куда сунул, не помню.
— Леш, ты без него ехал.
Алексей вошел в спальню.
— Точно без него?
— Леш, я ведь проспалась к твоему приходу. Точно, ты был без него.
Так. Не хватало еще потерять карты. Размеченные, с нанесенным на них маршрутом, с обозначенными местами поиска. В таком состоянии он ведь мог оставить его в машине на шоссе, потерять по дороге в городе — что за черт!
Он позвонил Ване. В трубке долго звучали призывные гудки, потом наконец после щелчка послышался шум, громкие голоса, замешанные с трудно определимой музыкой, и Алексей услышал долгожданное «Аллоу!» По тому, как было сказано это «Аллоу», Алексей понял, в каком состоянии находится Иван Давидович. Ваня вообще-то напивался редко, и то, что в три часа дня он был уже готов, с его стороны являлось поступком неординарным.
— Вань, ты чего празднуешь?
— А-а-а, Братец! — заорал на другом конце провода Иван Давидович. — Ну, приезжай.
— Да нет, Вань, я спросить хотел…
— Давай приезжай, мы тебя полечим…
— Вань, подожди. Я у тебя планшет не забывал?
— Забывал… Наливал, выпивал, заблевал, шпаклевал. Мухлевал.
— Вань…
— Наповал, перевал, открывал, карнавал. Пировал, горевал, вышивал, подпевал. Приезжай, мы все дома. — В трубке раздался треск и короткие гудки.
Планшет нужно было забирать: пока он был в другом месте, Алексей чувствовал, что вчерашняя история не закончилась. «Что это я ночью перетрусил? — думал он. — Какой толк сидеть неделю дома? В лицо меня никто не узнает, в лесу никто не видел, кроме тех двоих. Что за идиотизм?» Он решил списать вчерашнюю панику на усталость и нервное перенапряжение. Да, собственно, было от чего запаниковать.
— Кать, не хочешь со мной к Ване съездить?
— Как, опять туда? Тебе не надоело? И вообще, ты же собирался дома сидеть.
— Видишь ли, я там у него забыл одну штуку. Она мне срочно нужна. Поехали, а? — Он обнял Катьку за плечи. — Заскочим ненадолго, а потом купим чего-нибудь и вернемся. Или в гости куда-нибудь, если захочешь. Мне-то в таком виде не хочется, но я — как ты…
Вид у Алексея и вправду был достойный — на бровях выросли две огромные шишки, изменив совершенно форму глаз и придав им азиатский характер. Из-за сильно распухшей челюсти лицо стало асимметричным и в целом выглядело как отражение в кривом зеркале, которые веселили народ много лет в забытых уже комнатах смеха городских парков.
Только повесил трубку Иван Давидович и направился было к столу, как телефон снова зазвонил. «У аппарата», — значительно сообщил Ваня невидимому абоненту.
— Ваня, Виталий Всеволодович беспокоит.
— А, да-да, — ответил Ваня, слегка трезвея и пытаясь сосредоточиться. — Здравствуйте еще раз, я вас слушаю.
— Ну, как дела? Все в порядке?
— Да, Виталий Всеволодович. Я съездил, посмотрел, все нормально. Недавно только вернулся.
— Ну вот и хорошо, — констатировал Виталий Всеволодович. — Отдыхаешь теперь?
— Да, знаете ли, гости зашли вот…
— Завидую тебе. Самому никак не удается отдохнуть по-человечески. А я бы с удовольствием расслабился, но дела, дела… Ванечка, значит, так — завтра у нас воскресенье, ты не работаешь?
— Вечером нужно в больницу.
— Хорошо. Давай часикам в двум подъезжай ко мне. Дома спокойно посидим, поговорим, пообедаем. Будешь?
— Конечно, буду, спасибо.
— Ну, тогда до завтра.
— Всего доброго, Виталий Всеволодович.
Ваня вернулся к столу. За то время, пока он беседовал по телефону, Гена опять успел заснуть в кресле. Юраня же был бодр, энергичен, багров лицом, но тверд в движениях.
— Вань, пошли ко мне в мастерскую. Пройдемся заодно. Погода — класс! Все возьмем с собой, посидим…
— А Гена? — Иван Давидович неожиданно тоже захотел сменить обстановку, а в Юраниной мастерской ему вообще всегда нравилось бывать.
— А что Гена? Напишем ему записку, оставим похмелиться, проснется — придет. У тебя ведь дверь захлопывается?
— Захлопывается.
— Ну вот. Закроет и придет. Никуда не денется. Только Лешке позвони — ты ж его зазывал. Пусть тоже ко мне едет.
Когда они вышли на улицу, солнце уже скрылось за углом Лешкиного дома, уйдя дальше на запад. Было тепло, редкие встречные прохожие несли плащи или легкие куртки на изгибе локтя — августовское похолодание, кажется, закончилось, но питерцы — народ, к погоде относящийся с большой осторожностью, приученный к ее внезапным переменам и, как ни странно, теплолюбивый, хоть и живущий в северном городе. «У нас при десяти градусах мороза холодней, чем в Сибири при двадцати», — говорят они со странным удовлетворением. «У нас влажность больше», — продолжают, покачивая головами, — дескать, несем свой крест и не ропщем. А в апреле, когда в затемненных местах еще лежат груды снега, когда солнце только начинает просыпаться и пригревать Петербург неуверенно и несильно, словно пробуя себя после долгого перерыва и боясь надорваться от внезапного перенапряжения, под бурой стеной Петропавловской крепости, обращенной к Неве, мгновенно вырастают хорошо видные с противоположного берега белые столбики. Это самые нетерпеливые, обезумевшие от зимней темноты, морозов и весенней промозглой сырости горожане, отчаянно сбросившие с себя опостылевшую одежду, стоят и, съежившись под ветром, впитывают первый загар.
Они решили доехать на электричке до Витебского вокзала и, чтобы немного прогуляться, дойти до Юраниной мастерской пешком — Ванин звонок с сообщением о перемене места застал их уже в дверях.
«Какой он все-таки смешной, — думала Катька, искоса поглядывая на Алексея, вышагивающего с обычным гордым видом в надвинутой на прикрытые темными зеркальными очками глаза кепке. — Вот уж действительно — попирает шар земной». Алексей шел медленно, но шагал широко. Ногами, обутыми в высокие сапоги-казаки, подфутболивал мелкие камешки и громко отвечал на приветствия почти всех прохожих, встречавшихся на пути к станции электрички.
«Здравствуйте, Алексей!» — приветливо говорила пожилая женщина с авоськами, неспешно шествующая домой из гастронома. «Леха, привет! Выпить хочешь?» — кричали из шумной компании, сидевшей на обломке бетонной плиты посреди газона и традиционным способом коротавшей досуг. «Добрый день», — весело бросил мальчишка, обогнавший их на велосипеде. «Вот она, народная любовь. Даже завидно».
— Леш, ты что, весь район здесь знаешь?
— Знаю. Я живу тут — как же не знать?
Витебский вокзал встретил их обычным гулом. Шарканье тысяч ног об асфальт перронов разносилось по гигантскому павильону, отражаясь от сводчатых металлических стен и потолка, эхом возвращаясь вниз. Люди кружили между железными колоннами в ожидании электричек, выстраивались в кривые короткие очереди у киосков с пирожками и газетами, курили, пили пиво, бродили вдоль книжных развалов с отсутствующими лицами. Внизу на улице было еще более суетно и тесно от рядов бабушек, торгующих сигаретами, грузчиков, вытаскивающих из автомашин непонятного назначения ящики и тут же загружающих их в другие машины. Десятки удивительно похожих друг на друга мужчин — все, как один, маленького роста, большинство в пиджаках, грязных, прорванных на локтях и спинах, с лицами, прорезанными глубокими и частыми морщинами, с бородами или щетиной, синяками и ссадинами — озабоченно сновали между торговцами и покупателями, подбирая пустые бутылки, прося закурить, выклянчивая сто, пятьсот, тысячу рублей. Настреляв определенную сумму, приобретали бутылку самой дешевой водки, ядовитой даже с виду, и исчезали в шевелящейся, дышащей и пульсирующей темной глубине вокзала.
«Порционные мужички, — подумала Катя. — Кто это сказал? Толстой или Лесков? Действительно порционные. Маленькие все такие, на один раз. На порцию. Как их жизнь прижала! Ничего не могут, не умеют… Выперли с работы, другую не найти — ведь это ж надо ходить, с людьми говорить, себя показывать. Годков ведь им уже каждому под пятьдесят, а то и выше… Так до смерти и будут теперь — подай, поднеси, подержи. И пиджаки их эти — почему они все в пиджаках? Остатки свадебных костюмов, должно быть. Откуда же еще? — не покупали ведь специально… Несчастные люди. А почему, собственно, несчастные? Не хотят ведь работать — лишь один из тысячи берется торговать газетами или идет грузчиком в кооператив. А там, глядишь, можно и подняться потихоньку. А остальные? Только глаза залить, больше ничего им не нужно. Мозгов уже совсем не осталось. А все равно жалко».
— Леш, тебе бомжей этих не жалко? Вокзальных?
Они миновали короткий переулок, вышли на Пионерскую площадь и медленно пошли по кривой дорожке, огибающей ТЮЗ — тракторообразное светло-серое здание.
Алексей не ответил. Он замолчал, как только они вышли из электрички. Всю дорогу от дома он шутил, рассказывал анекдоты, предлагал Кате выйти за него замуж, все это лилось безостановочно, легко и весело. На вокзале же он погрустнел и до сих пор не произнес ни единого слова.
Катя повернулась к нему:
— Леш, чего молчишь?
Лицо Алексея вдруг позеленело, он резко отвернулся, согнулся пополам, и его начало жутко рвать — с громкими стонами, хрипом, икотой, с утробным ревом, как демонстративно рвет актеров в кино.
Катя громко расхохоталась:
— Алешенька, какой ты чувствительный! Боже мой! Это у тебя на бомжей такая реакция?
Алексей поднял голову. Лицо его стало красным, он снял очки, достал платок и стал вытирать вспотевшее, с текущими слезами лицо. Выбросив платок на газон, он взял смеющуюся Катьку за руку, сделал несколько шагов и сел на траву, увлекая ее за собой.
— Катя, извини. Я все держался, думал, что все кончено, а сейчас что-то прихватило. Я не хотел — так уж получилось. Само как-то пошло.
— Леша, да что с тобой? Вчера какой-то невменяемый был, сегодня вот… Что, заболел, что ли? Или перепил?
Алексей посмотрел ей в глаза.
— Катя, я человека убил. Вернее, двоих.
— Слушай, я тебя серьезно спрашиваю. — Она начинала сердиться. — Хватит голову морочить.
— Я серьезно. Убил.
— И в землю закопал, и надпись написал. Может, хватит?
— Не закопал, — сказал он медленно, — и не написал.
— Слушай, может быть, хватит? Ты что, меня пугаешь, что ли?
— Катя, это правда. Вчера в лесу.
— Что, опять копать ездил? — Катя знала о его хобби, но всегда считала это проявлением инфантилизма и не принимала всерьез. Несмотря на кажущуюся свою легкомысленность, она, когда нужно было, умела молчать, а почувствовав свою болезнь, сделала это умение вторым «я». Алексей понимал это давно и не раз убеждался в том, что Катька никогда и ни в чем не подведет и не обманет. Ни в чем серьезном, по мелочам же — будь здоров! Алексей часто красовался перед ней у себя дома то в полной эсэсовской форме, то в советском генеральском мундире, показывал оружие, проходившее через его руки: пистолеты, ножи, гранаты. Пугал, грозя выбросить в окно минометную мину, лежавшую у него под кроватью. «Ружье должно выстрелить», — цитировала она Чехова, смеясь над Лешкиной дурью. «Посмотрим, посмотрим», — отвечал он, стоя перед зеркалом с пистолетом или автоматом в руках.
— Мало тебе этого говна дома? Сколько можно — взрослый мужик, а все как мальчишка… В солдатики играешь! Что, это действительно правда?! — зло выкрикнула она.
— Правда. — Алексей опустил глаза.
— Доигрался, придурок. — Она помолчала. — Ну, и что теперь делать будешь?
— Не знаю. Ничего не буду делать.
— А кто это был? Что за люди?
— Бандиты. В лесу бывает такое. Напали на меня, избили. Убить хотели. Я защищался…
— Ага, доказывай потом. Какой ужас, Леша, какой ужас…
— Перестань, Катя, успокойся. Меня никто не видел. Я сразу ушел и все следы убрал. Никто меня не найдет.
— Какой ужас, Леша! А может быть, ты их все-таки не убил?
— Не знаю. Одного — точно. В лицо прямо. — Он судорожно сглотнул. — Второго тоже наверняка. В упор из ППШ.
— Да-а-а, вот веселье-то. Еще замуж зовет. Вот так выйдешь за тебя, а ты пристрелишь потом.
— Катя, не надо, пожалуйста. Не до шуток, знаешь ли.
— Ладно, — сказала Катя, поднимаясь с травы, — пошли.
— Слушай, а ты не передумала? Поживешь у меня?
— Поживу, поживу, что с тобой делать. Ты же как дитя малое. За тобой глаз да глаз нужен. Пошли к Юране.
— Так, — сказал Виталий Всеволодович, выслушав рассказ лысого. — Понятно.
Виталий Всеволодович, человек лет пятидесяти, с небольшим брюшком, хорошо заметным под толстым мохнатым свитером, носил очки в тонкой золоченой оправе. Черты лица его были правильные, резкие, словно вырезанные на большой голове с аккуратно причесанными, седыми, короткими волосами. Серые широкие модные брюки, сверкающие коричневые ботинки, единственное тонкое золотое кольцо на пальце дополняли облик Виталия Всеволодовича — облик солидного, опрятного, преуспевающего, бодрого бизнесмена.
— Веселая история, — продолжал он, похлопывая рукой по колену, — а главное, вовремя. Конечно, найти мальчишку необходимо. Но не это главное. В Петровиче я совсем не уверен. Алкаш — он и есть алкаш. Психика порушена, контролировать себя не может. Вот судьба-то — сам себя погубил человек. Были и перспективы у него, и знания, и опыт — а выбрал вместо нормальной человеческой жизни водку. Ну, каждому свое, в конце концов, это его личное дело, а вот то, что он нас под монастырь может подвести, — это нехорошо. Коля, — обратился он к стоящему у двери Железному, — как чувствуешь себя?
— Так себе, Виталий Всеволодович.
— Поспал хоть немного?
— Поспал, поел.
— Сможешь сегодня до Петровича доехать?
— Эх, — Коля покачал головой, — если надо, доеду, конечно.
— Ну вот и славно. — Лебедев взял лежащий на постели лысого радиотелефон и набрал номер. — Миша? Алло, Миша, ты? Привет. Как здоровье? — Последовала долгая пауза, потом Лебедев, не выключая, положил телефон на колени. Из динамика слышалось невнятное бормотание и крики. Примерно через минуту он снова поднес трубку к уху и сказал:
— Ну, понятно, понятно. Слушай, мы тут будем рядом с тобой, может быть, заскочим. Что же ты так неэкономно? Ну, подкину, подкину тебе денег. Хорошо. Отдыхай.
Он снова повернулся к Коле.
— Коля, сам понимаешь — дело есть дело. Мне не хочется тебя мучить, но придется съездить. Он там пьяный уже, но ты поговори с ним как следует. И самое главное — мне нужна гарантия, что больше никто никогда от Петровича ничего не узнает. Ты меня понял, Коля?
— Понял, Виталий Всеволодович. Сделаем. Что с этим алкашом церемониться?..
— Коля, для тебя он не алкаш, а Петрович, Михаил Петрович. Он в свое время много хорошего сделал. Удачи тебе, Коля.
— Спасибо. Можно ехать?
— Поезжай, поезжай. И действуй на свое усмотрение.
На улице Тамбасова, напротив необъятного полигона, отгороженного высоким забором из частой проволочной сетки и принадлежащего бывшей киностудии «Ленфильм», стоит среди одинаковых белых длинных домов красное кирпичное здание — так называемый торговый центр. Вокруг этого массивного, странной формы неуклюжего строения с неожиданными закруглениями, выступами, нишами, башенками и какими-то отростками концентрируется обычно вся светская жизнь микрорайона. Большинство необходимых услуг, в которых нуждаются окрестные жители, они получают именно здесь. Несколько сортов магазинов, от продовольственного до цветочного, парикмахерская, прачечная, отделение милиции, что-то еще — много внутри красного дома лестниц, дверей без надписи и коридоров.
Михаила Петровича Кашина, или — для друзей — просто Петровича, привлекало в этом центре одно место, ставшее уже много лет назад его вторым домом, а именно пивная, расположенная в правом, если смотреть с фасада, торце здания.
Утром Михаил Петрович Кашин чувствовал себя отвратительно. Последний месяц он пил каждый день и помногу, пренебрегая качеством напитка в пользу его количества, и результаты были налицо. Трясущимися руками он открыл ящик старого рассохшегося письменного стола. Ящик был почти пуст, за исключением набросанной в беспорядке разной мелкой дряни — пары старых, невесть откуда взявшихся значков, поздравлявших планету с праздником 1 Мая, скомканных автобусных талонов, табачных крошек, квадратных кусочков бумаги «для заметок», исчирканных неведомыми хозяину номерами телефонов и именами, ничего ему теперь не говорящими. Тут же были лет пять назад остановившиеся часы «Ракета» без ремешка, неработающая зажигалка, скрученная в мягкий цилиндр широкая бумажная лента с запечатанными в нее десятью презервативами, еще какие-то бумажки.
Михаил Петрович проехал ладонью по дну ящика и нашарил в дальнем углу под шуршащим хламом то, что искал, — пятидесятитысячную купюру, последнюю из многих, полученных им месяц назад. Хрустящая, новенькая бумажка принесла уверенность и покой. Михаил Петрович медленно, покачиваясь и с трудом переставляя не слушающиеся ноги, вышел на кухню, открыл кран и подставил рот под холодную, с металлическим привкусом струю воды. Сделав несколько глотков, он застыл с открытым ртом, давая воде свободно выливаться из него в раковину, полоская воспаленный, распухший язык и десны. Потом засунул под кран голову и с минуту терпел ледяной холод в затылке. Когда ему показалось, что стало немного легче, он вернулся в комнату и сел на раскладушку. Кроме этой древней, с мятыми алюминиевыми трубками и прорванным выцветшим брезентом походной кровати и стола, в комнате не было ничего. Не было стульев, телевизора, не было шкафов, книг, картин. Не было холодильника, стола, кастрюль, сковородок, чайника на кухне. В прихожей не было вешалки, полочки для обуви. На подоконнике стояли четыре граненых столовских стакана, общепитовская же вилка торчала из поллитровой банки с застывшими жуткого, неживого цвета остатками «Борща украинского», что было обозначено на блеклой этикетке. Рядом с банкой на мятом газетном листе возвышалась гора плоских бело-серых окурков «Беломора» с редко торчащими желтыми цилиндриками сигаретных фильтров. Гора дала оползень, и значительная ее часть уже находилась на полу, и без того грязном, в темных липких пятнах и в пыли.
Михаил Петрович положил деньги, которые все это время сжимал в кулаке, на подоконник, запустил руку в кучу окурков, разворотив ее и сбросив на пол очередную порцию, нашел почти целую беломорину и снова отправился на кухню прикуривать от постоянно горевшей газовой конфорки.
«Опять все просрал, — подумал он, усевшись на раскладушку и разглядывая пятидесятитысячную. — Что ж я за мудак? Два лимона. Надо было пять просить, этот мажор и пять бы дал. — Он мрачно посмотрел на загаженный подоконник. — Или самому нужно было все толкать потихонечку. Перетрусил я, а зря. На новых бандитов, конечно, выходить боязно — эти грохнут и не моргнут, а старые люди… Да, впрочем, кто из старых, кроме Виталия, мне поверит теперь? Для Виталия два лимона — тьфу! Отмазался, гад, от старого друга, а сколько он на этом заработает — не сосчитать. Мог бы и в долю взять».
Папироса зашипела, и Михаил Петрович почувствовал во рту вкус горелой бумаги. Бросив потухший окурок на подоконник, он встал, взял деньги и вышел в прихожую. «Ладно, надо что-то делать. Сейчас срочно пивка, потом возьму бутылку и разберемся. Что-то надо делать», — тупо повторял он про себя, напяливая изношенные скороходовские ботинки, закрывая с трудом дверь на ключ и выходя на улицу.
Яркий свет ослепил его, Михаила Петровича снова зашатало, затошнило, каждый шаг требовал полной концентрации и внимания, он медленно двигался вперед, но расстояние до торгового центра, казалось, не уменьшалось. «Три столба», — сосчитал он уличные фонари, стоящие вдоль дороги, и бесконечно долго шагал от одного к другому. Миновав последний, подбрел к ступенькам — пять ступенек вверх, он войдет в знакомое помещение, и все будет хорошо, все будет просто прекрасно, главное — не расслабляться и не паниковать.
Он почувствовал, что теряет сознание, и, зажмурившись, почти бегом рванул вверх по лестнице.
Перед стойкой толпилось несколько человек — Семен, высоченный дядька, ровесник Михаила Петровича, но выглядевший и чувствовавший себя не в пример лучше, стоял первым. Семен был одет в нейлоновый спортивный костюм, обтягивающий его огромный живот, мощные ляжки и шары бицепсов. Бритая наголо голова Семена росла прямо из необъятных плеч. Он улыбался, шутил со стоящими за ним двумя заморышами-мужичонками, «волчившими» на «Ленфильме», то есть работающими без оформления грузчиками на день. Мужичонки подобострастно хихикали, с нетерпением поглядывали искоса на две пятилитровые банки, медленно наполняющиеся мутным пивом из спаренных блестящих кранов. Михаил Петрович не раздумывая двинулся прямо к Семену.
— Петрович, здорово! — заблестел зубами Семен, — Ой-ой-ой, завязывать пора, Петрович, не пущу без очереди, ха-ха, не пущу! Совсем ты неживой, ха-ха.
Михаил Петрович молча смотрел в пол. Голос Семена уходил дальше и дальше, смысл слов почти не улавливался.
— Две. — Он положил деньги рядом с банками Семена.
— Серега, ладно, налей ему парочку. И мне тоже, — милостиво приказал Семен хозяину пивных кранов. — Завязывай, Петрович, сдохнешь ведь. Нельзя же так пить. Сколько дней-то уже?
— Сейчас, Сеня, подожди, подожди. — Михаил Петрович неловко взял кружки и, чувствуя, как трясти начинает не только руки, а уже все тело, понес их к одному из высоких круглых столиков. Поставив, вернее, почти уронив их на столешницу, он схватил одну кружку двумя руками и, проливая пиво на грудь, стал судорожно глотать.
— Сдача вот твоя, — сказал подошедший Семен, бросив на стол четыре десятки и несколько скомканных мелких бумажек. — Чего ты скис, Петрович? Делом займись, пропадешь ведь.
— Не пропаду, Сеня, не пропаду. Есть у меня наколка одна, хорошее дело, денежное. Не пропаду. — Голос Михаила Петровича дрожал по-прежнему, но сознание возвращалось, голова прояснялась и появлялось ощущение причастности к окружающему миру — ноги начинали чувствовать пол, руки из ватных становились живыми и относительно послушными. — Повторим? — Он посмотрел на Семена посветлевшими глазами.
— Опять разгоняешься? Иди отдохни, Миша. Ты в зеркало-то на себя смотрел сегодня? Чистый труп. Хорошо тебе.
— Как хочешь, как хочешь. А я тебе дело предложить хотел. Хорошо подняться можно.
— Подняться надо тебе, Миша, фиг ли ты в жопе такой сидишь? Пить бросай, сразу поднимешься. Дел сейчас навалом, работы навалом. Приведешь себя в порядок, ты ж умный мужик, е-мое…
— Сейчас, я парочку еще возьму… Не спорь, не спорь со мной, я свой организм знаю. Еще парочку, и все — завязываю. А то до дома не дойду. — Михаил Петрович, повеселев, направился к прилавку. — Мужики, мужики, мне повторить, — полез он в густевшую с приближением полудня толпу.
Семен ушел, забрав с собой свои десять литров, и с ним покинула Михаила Петровича появившаяся было после четырех кружек пива обычная легкомысленность и беспечность. Он не отвечал на замечания случайных соседей по столу, не смеялся, как водится, над простецкими анекдотами, молча пил, поглядывая по сторонам, и, к, собственному удивлению, не пьянел. Это неожиданно его порадовало. Он поставил на стол недопитую кружку и вышел на улицу. Что-то зрело в его голове, он уже смутно понимал, что именно, но боялся спугнуть, сформулировать мысль раньше времени, назвать ее неправильно и превратить в пошлость, в смешную глупость. Кашин бережно нес ее в себе, создав некий мягкий кокон, в котором она из нежной неоформившейся субстанции превращалась постепенно в твердое, увесистое убеждение, ощутимое физически. «Мысль — материальна», — вдруг вспомнил Михаил Петрович.
Он взял в ларьке бутылку водки, вернулся домой уверенным шагом и, сев на раскладушку, позволил наконец распиравшей его мысли полностью овладеть сознанием. «Бросаю пить, — произнес он вслух и сам удивился сказанному. — Мне пятьдесят лет. Связей — половина города. Все можно поправить. Не совсем же идиот. Оденусь поприличней — это главное. Нет, главное — Виталий. Начать нужно с него. Пусть берет в долю. Не сможет он мне отказать. Скажу — завязал, дела мы с ним хорошие делали, можно и продолжить. Я его никогда не подводил».
Он посмотрел на украшающую подоконник бутылку. «Стакан перед сном — иначе не уснуть будет. Утром — стошку и завтра вечером — опять стакан. Так можно плавно выйти. Впрочем, если дела пойдут, то и не до этого будет. Звонить Виталию немедленно, нужно срочно встретиться и обо всем поговорить».
Но Виталий неожиданно позвонил сам — Михаил Петрович попытался было рассказать ему о своем решении и договориться о встрече, но услышав, что тот заедет, сначала было обрадовался, но, повесив трубку, почувствовал легкое беспокойство. Что-то было не так. С чего бы это Виталий собрался к нему в гости — он угрюмо посмотрел на пустую грязную комнату. Не то это место, чтобы Виталий заехал отдохнуть. По старой дружбе? Тогда бы к себе пригласил — напоил бы, накормил, он любит общаться с комфортом. А этой квартирой он вообще всегда брезговал. Что-то ему надо. «Мы заедем» — кто это «мы»? На беспокойство наложились уже давно знакомые, но не ставшие менее угнетающими похмельные страхи, когда в голову лезут самые ужасные предположения и предчувствия. Михаил Петрович взял с подоконника бутылку и поставил под раскладушку, спустив до пола угол одеяла и прикрыв ее совсем. Потом открыл окно, чтобы выгнать кислый, затхлый дух, стоявший в квартире, лег и закрыл глаза.
Железный оставил машину за два дома от девятиэтажки Петровича, взял в ларьке две литровые «России» — отвратительной дешевой водки, которую терпеть не мог. Впрочем, сейчас пить ее он не собирался — напиток предназначался для дяди Миши. Подойдя к дому, он посмотрел в угловые окна первого этажа. На улице уже почти стемнело, свет же в окне квартиры не горел. «Спит, что ли, пьяный?» — подумал Железный.
Он не волновался — ключи от квартиры Петровича у него имелись давно, хотя воспользоваться ими пока не приходилось.
Дверь открылась сразу, как только он позвонил. Петрович стоял в темном проеме, загораживая собой вход.
— Здорово, хозяин, — сказал Железный, — принимай гостей.
— Здравствуй, здравствуй, Коля. А где же Виталий? — От Петровича шел густой запах перегоревшего в желудке пива.
— Сейчас придет, у него тут еще дела. Ну, приглашай, что ли.
Петрович посторонился, пропуская Железного в квартиру, и запер дверь.
— Присаживайся, Коля, — указал он на раскладушку. — Вот мебелью все никак не обзаведусь.
— Ну, ты даешь, Петрович! Хуже бомжа живешь.
Михаил Петрович промолчал. Это пробойник молодой еще будет замечания делать. Кто он такой, этот говнюк? Виталий его и держит ради грубой силы — все мозги в мясо перекачал, а туда же — учить его будет. Беспокойство и раздражение росли — где Виталий? Почему этот мудила один пришел? Чего им надо?
Железный достал из спортивной сумки две большие бутылки.
— Похмелиться тебе привез. Посуду сполосни. — Он кивнул головой на стаканы.
Михаил Петрович пошел на кухню. «Они такую водку не пьют. Уж Виталий-то точно — всегда нос воротил. Два литра. Ну-ну. Я же ему по телефону сказал, что завязываю, с ума он сошел?» Под ложечкой Кашина засосало, и ноги вдруг стали ватными. Михаил Петрович пытался отогнать охватывающий его ужас, но скрип раскладушки под центнером живого веса Железного звучал не только в ушах — заполнял голову, отдавался в грудной клетке, в предплечьях, в коленях, парализовал все тело и не давал ухватить ни одну из проносившихся в голове мыслей.
— Петрович, чего застрял?
— Сейчас иду, Коля, иду. — Остатки алкоголя улетучились совершенно.
Бежать нужно! Он не понимал, откуда у него этот страх перед Железным, но давным-давно, еще в те времена, когда они с Виталием работали вместе — и неплохо работали, — Виталий всегда полагался на его интуицию. И КГБ, и Петровка в Москве только сопли утирали. На Литейном их знали как облупленных, а подкопаться не могли. Петрович всегда чуял, когда нужно остановиться, а когда — бежать. И убежали в результате от тюрьмы только они вдвоем — все остальные посидели, а некоторые и полегли.
А куда бежать? Неужели действительно Виталий решил его пришить? Но зачем? Чтобы не делиться? Так он и не просил ничего сверх двух лимонов, только еще собирался… «Нет, нужно с ним поговорить. Ишь, думают, алкаш. Хе-хе, мы еще посмотрим, кто чего стоит. Но с этим-то быком как справиться? Он же отмороженный — говорить что-то бесполезно, только бить. Да куда там — такая туша…»
— Ну, наливай, Коля, — сказал он, войдя в комнату и поставив стаканы на пол перед Железным. Сам сел на корточки напротив и смотрел, как тот наполнил их до краев.
— Не многовато, Коль? — спросил Кашин, взяв все еще дрожащей рукой свой стакан.
— Давай, давай. — Коля чокнулся с ним и выпил полстакана.
— Ты что, не за рулем?
— Нет, мы с Виталием на его тачке.
Михаил Петрович поставил стакан на пол.
— Не пьется чего-то. Слушай, я же Виталию сказал, что завязываю. Что вы раздухарились?
— Да? Ну ладно, Петрович, пей давай. — Коля взял его стакан и протянул Михаилу Петровичу под самый нос. — Не обижай.
Все ясно. Интуиция не подвела и на этот раз — бежать нужно. А то в лучшем случае вольет в него Коля литра полтора, сунет в руку горящую сигарету да для страховки сам малость подпалит. Найдут потом Петровича в «позе боксера», как говорят патологоанатомы, и две пустых «России» — еще один сгорел на работе… Это в лучшем случае. О худшем Михаил Петрович даже думать не хотел. «Ну что ж, — подумал он, мрачно усмехнувшись про себя, — начнем новую жизнь решительным поступком». Он подошел сбоку к сидящему Железному и встал между окном и раскладушкой так, чтобы, ногой чувствовать спрятанную под свешивающимся одеялом поллитровку.
— Ну ладно, давай, Коля, выпьем. В последний раз. — Он поднял стакан и поднес его к губам.
Коля опрокинул остатки водки в рот и, зажмурившись, со свистом стал втягивать воздух через огромный красный кулак. Он не ожидал никакого подвоха, и это давало Михаилу Петровичу пусть маленький, но шанс. Синхронно с ритуальными движениями Железного, стараясь изменить свое положение в пространстве по возможности плавно и естественно, Михаил Петрович присел на корточки, одной рукой поднося стакан к губам, а другой крепко сжав горлышко бутылки под раскладушкой. И двигаясь в одном ритме, в тот момент, когда Коля занюхивал кулаком, плавно вытащил ее из-под одеяла и так же плавно, нешироко размахнувшись, с силой ударил гостя сзади под правое ухо.
Голова Железного продолжала траекторию движения бутылки, и он ткнулся лбом в пол, уронив стоящие перед ним сосуды и выпустив из руки пустой стакан, покатившийся по полу с дробным частым стуком.
Дальше Михаил Петрович действовал, подчиняясь только инстинкту преследуемой дичи. Ясно было, что Железный сейчас встанет — даже таким неожиданным и опасным ударом Петровичу его было не вырубить. Но секунд тридцать он все же, вероятно, выигрывал. Михаил Петрович бросился животом на подоконник и перевалился наружу, неуклюже плюхнувшись на газон. Тут только он заметил, что все еще продолжает сжимать в кулаке бутылку.
Было уже совершенно темно, вдоль улицы Тамбасова горели редкие высокие фонари, напротив черной стеной стояли заросли на полигоне «Ленфильма». Прохожих, как обычно после наступления темноты и закрытия торгового центра, на улице почти не было. Собачники еще не вышли на последний перед сном выпас своих животных, а добрым людям на Тамбасова в темноте делать было нечего — небольшой дикий парк справа от киностудии по ночам становился источником различных неприятностей и неудобств для слабо подготовленных физически граждан. Впрочем, в любой части города было по ночам гулять опасно — все уже к этому привыкли и по возможности приспособились.
Михаил Петрович повернул налево и бросился по газону вдоль стены дома, цепляясь за кусты и стараясь быстрее миновать освещенные места. Он бежал задыхаясь, в левом боку кололо — давно уже ему не приходилось заниматься спортом. Он мгновенно вспотел, сердце колотилось не только в груди, но и в голове, и во всем теле. Казалось, нет внутри ни легких, ни желудка — ничего, кроме сердца, болтающегося на тонкой, готовой вот-вот оборваться веревочке. Оно билось в грудь, в спину, подскакивало к горлу и стремительно ухало вниз, больно ударяясь о тазовые кости. Михаил Петрович знал, что Железный сейчас бросится за ним, и не оглядывался, экономя силы и не желая терять скорость. Зацепившись ногой за низкое железное ограждение газона, он упал, проехавшись животом и руками по холодному крупнозернистому асфальту и наконец-то выпустив из рук бутылку, разбившуюся с тихим всхлипом. На секунду застыл распластанной лягушкой, ожидая удара сзади, но удара не последовало, и, кое-как поднявшись, Михаил Петрович побежал по широким дорожкам лабиринта, созданного одинаковыми корпусами стандартных домов.
Михаил Петрович Кашин родился 9 мая 1945 года, сделав для своих родителей праздник Победы праздником вдвойне. Маленький Миша радовал школьных учителей покладистостью, аккуратностью и исполнительностью. Учился он средне, но поведением отличался изумительным, общественную работу выполнял любую и год за годом выше и выше поднимался по ступенечкам пионерско-комсомольской школьной общественной лесенки. Однако на самом деле председатель совета пионерской дружины Миша Кашин вовсе не был таким уж патриотом своей родины и идейным октябренком-пионером-комсомольцем. На все это ему было глубочайшим образом наплевать. Юный пионер Миша больше всего на свете любил две вещи — читать и мечтать. Первое в Мишиной семье поощрялось — Кашин-старший работал мастером на Металлическом заводе, по общественной линии особенно не продвинулся, читал в жизни достаточно мало — все некогда было, и тяга сына к знаниям его искренне радовала. Мать же Миши, фрезеровщица, трудившаяся под началом мужа, просто умилялась чистенькому, умненькому, идеологически подкованному сыну, гордости всей школы. А «гордость школы» очень рано поняла, что нудные и томительные уроки можно с комфортом сменить на более интересные и милые молодому сердцу вещи, если подойти к этому делу с умом.
Чьи гены проснулись в Мише — уж точно не мамы-фрезеровщицы и папы-мастера — выдающийся ли полководец был среди его предков или гений придворных интриг, но маленький Миша Кашин оказался выдающимся организатором. Он настолько умело и ненавязчиво распределял дела пионерские и комсомольские между одноклассниками, каждому выделяя малую толику и из своей порции, что самому оставалось только сдавать вышестоящей администрации блестящие отчеты о невиданных достижениях. В свете своих успехов Миша чаще и чаще стал пропускать занятия — то у него была конференция, то пленум, слет, симпозиум, и везде он блистал постепенно развившимся ораторским искусством, сверкал глазами и верноподданнической улыбкой. Домашние задания он списывал у товарищей, которых, в свою очередь, оделял мелкими пионерскими привилегиями. Он всегда вовремя попадался на глаза руководству и в нужное время оказывался в нужных местах, так что действительно создавалось впечатление, будто Миша разрывается на части и живет лишь общественной жизнью. На самом деле Миша почти все свое время проводил либо дома, либо у своего деда Родиона Родионовича.
Мишин дел был в семье белой вороной и не отвечал пролетарским принципам и представлениям о добре и зле папы Кашина, презиравшего его за страсть к наживе. Родион Родионович был коллекционером в широком смысле этого слова. Коллекционирование являлось его основной профессией. Ничего не смысля в живописи, музыке, литературе, он собирал почтовые марки, книги, граммофонные пластинки, открытки. Его тридцатишестиметровая комната с высоченными потолками была плотно забита снизу доверху бессчетными вместительными шкафами, полками, ящиками, в которых Родион Родионович хранил свои сокровища. Сокровища же эти постоянно приумножались, поскольку Родион Родионович, не отдавая себе отчета в художественной ценности имеющихся у него вещей, прекрасно разбирался в их рыночной стоимости, каталожной цене, спросе на них в данный момент и наличии потенциальных покупателей.
Торговать частным образом, разумеется, было чрезвычайно опасно, так как за спекуляцию, как это называлось, можно было лишиться не только коллекции, но также и свободы, и Родион Родионович менялся. Узкий, но не такой уж малочисленный круг коллекционеров собирался по выходным дням в саду имени Карла Маркса и в еще нескольких специально отведенных для общества филателистов, филокартистов, нумизматов и букинистов местах, и, что удивительно, все эти одержимые расходились по домам, так или иначе приумножив свое состояние. Миша, которого дедушка часто брал с собой в эти промысловые дни, никак не мог понять, как же так получалось, что дедушка, походив два часа по саду, вместо одного кляссера с марками уносил домой два. Потом на квартиру к нему приходили какие-то люди, забирали несколько книг или пластинок, а на следующий день привозили дедушке другие и числом побольше. Дедушка же на Мишины вопросы только улыбался, покупал в магазине развесной шоколад, черную икру и ананасы, при рассказах о которых папа Кашин мрачнел и уходил курить на лестницу.
Дедушка Родион Родионович воевал, в отличие от папы Кашина, проработавшего всю войну на родном заводе. Служил он интендантом, чем Миша без конца хвастался перед одноклассниками, считая это чем-то вроде генерала. Когда Мише исполнилось десять лет, Родион Родионович привез в дом любимого внука шкаф с более чем пятью сотнями томов, как позже понял Миша, не очень котировавшихся в то время на черном рынке писателей: Достоевского, Тургенева, Лескова, Мопассана, Пушкина, Ибсена, Куприна, Золя, Гюго и еще около двух десятков знаменитых фамилий. Миша аккуратно читал том за томом по порядку, и чем дальше он продвигался вдоль книжных полок, тем более унылыми становились для него школьные будни. Одноклассники, потеющие от страха перед вызовом к доске и крутящие чернильными пальцами пуговички форменных пиджаков по дурацкой примете, будто эта замысловатая процедура убережет их от надвигающейся беды, — как смешны они были в своих мешковатых ворсистых серых костюмчиках. Да и какие это были костюмчики — робы рабочие. Знал Миша уже, что такое настоящие костюмчики, те, что шьются веселыми, вежливыми парижскими портными, за которые швыряешь небрежно сотни франков и затем отправляешься на Монмартр в кафе пить абсент — вкуснейший, должно быть, напиток — и обнимать красивых француженок.
Улыбка Миши на комсомольских собраниях уже не была верноподданной — он видел старшую пионервожатую Ларису, безуспешно старавшуюся замаскировать свою замечательной высоты и объема грудь под официальным прямоугольным синим костюмом, стоящей на углу какой-нибудь авеню или стрит в туфлях на высоких каблуках, в черных шелковых чулках и коротеньком розовом платьице. Почему именно в розовом, Миша отчета себе не отдавал, но так казалось лучше. Он небрежно берет ее под руку и ведет в отель. После шампанского и устриц (это что-то вроде соленых грибов с черной икрой) он сажает Ларису на кровать, целует, гладит колени — ощущение теплоты под скользким гладким шелком было настолько реальным, что Миша сжимал руки в кулаки и жмурился, сидя в президиуме и снизу вверх искоса наблюдая за стоящей рядом и рассказывающей о проявленной их школой находчивости при очередном сборе металлолома Ларисой.
Миша бродил по вечернему Невскому, в тяжелом горячем томлении не замечая толкающих его прохожих, — он видел только Ларису, поднимающуюся по ступенькам кафе «Север», выходящую из такси, выбирающую себе украшения в галереях Гостиного, Ларису, идущую, стоящую, лежащую… У Миши уже появились собственные деньги — уроки дедушки Родиона не прошли даром, и Миша выменивал у одноклассников серебряные советские полтинники, почтовые марки, в которых уже неплохо разбирался, таскал им дефицитные книги и все чаще бывал в саду имени автора «Капитала» без дедушки — уже по своим делам. Однажды у станции метро «Электросила» на черном нумизмато-филателистическом рынке он познакомился с высоким красивым парнем — Виталием Лебедевым.
Железный отключился лишь на несколько секунд. Эти секунды он блаженствовал — наконец-то, думалось ему, он дома, в своей постели, наконец-то можно не открывать уставших глаз, а отдохнуть и поспать сколько душе, вернее телу, будет угодно. Он слышал, как Петрович, зачем-то пришедший к нему в гости, вылезает из квартиры через открытое окно. «Вот кретин, — думал Железный, — с десятого этажа…» Он хотел остановить обезумевшего алкаша, но было лень окончательно просыпаться. Решив повернуться на другой бок, Железный зашевелился, и вдруг у него страшно заныл затылок. Он открыл глаза и увидел в сантиметре от них грязный пол, едко пахнувший техническим спиртом. С мгновенным удивлением Железный обнаружил себя лежащим в луже водки, скорчившимся, с поджатыми под себя локтями и окончательно пришел в себя, вспомнив все последние события.
«Не уйдешь, сука». — Железный вскочил на ноги и бросился было к окну, но внезапно остановился, взял лежащие на полу бутылки и стакан, аккуратно обтер их краем одеяла и снова бросил на пол, накинув на плечо ремень своей сумки, выключил свет и мягко перепрыгнул через подоконник, упруго приземлившись на траву. Петровича видно не было. Железный решил не паниковать и быстрым шагом двинулся вдоль стены дома, вышел на пешеходную дорожку и стал прикидывать, в какую сторону мог рвануть негостеприимный хозяин. Вряд ли далеко, скорее всего, к дружкам своим. Железный знал некоторых из них в лицо — в голодные годы Петрович, уже к тому времени достаточно опустившийся, промышлял в своем районе торговлей водкой и дешевым портвейном. Он лихо, одним из первых в этих краях, наладил дело, но быстро ушел сначала на вторые роли, а потом и вовсе стал работать на подхвате — руководство автоматически перешло к более крепким физически и менее пьющим предпринимателям. Но Петровича, как пионера местного бутлегерства, любили, ценили и баловали. На трезвую голову, что случалось, правда, достаточно редко, но все же случалось, ему приходили ценные мысли, направляющие водочный бизнес в нужные русла. Виталий же время от времени командировал Колю проведать старого приятеля, и коллег Петровича Железный повидать успел.
Он шел по пустынным темным дорожкам, посматривая по сторонам, направляясь к своей машине. Петрович должен быть где-то рядом. Из-за угла показалась высокая плечистая фигура. Железный узнал идущего навстречу человека, еще не видя его лица. Один из дружков этой падлы. Он редко позволял злости управлять собой, но сейчас был именно тот случай. Он покажет этим гопникам дешевым, кто настоящий хозяин. Всем покажет. Не меняя скорости и стараясь придать лицу приветливое выражение, он шел прямо на приближающегося к нему здоровяка. Тот шагал озабоченно, смотря прямо перед собой, руки держал в карманах спортивной куртки. Его массивный корпус при каждом шаге чуть поворачивался из стороны в сторону, так что казалось, будто он пританцовывает на ходу. «Ишь, деловой какой. Мешок с говном», — подумал Железный.
— Который час, не подскажешь? — спросил он, не останавливаясь и быстро подходя к толстяку. Тот притормозил и, не вынимая рук из карманов, явно чувствуя себя хозяином улицы, выпятил пузо вперед и хотел что-то сказать, но Железный с ходу изо всей силы быстро метнул вперед каменный кулак и впечатал его прямо в лоб противнику. При неумелом ударе нападающий в такой ситуации легко может заработать лучевой перелом предплечья. А при умелом противник мгновенно теряет ориентировку и на некоторое время перестает понимать происходящее. Железный свое дело знал. Толстяк плюхнулся на задницу, словно ему сзади подрубили колени, и, не успев ничего понять, получил справа по челюсти кроссовкой. Не давая ворочающемуся на земле мужику подняться, Железный врезал ему по почкам, схватил руками за плечи, приподнял и поставил на подгибающиеся ноги. «Ну, бля», — начал было толстяк, но тут же согнулся пополам, почувствовав, что ему в солнечное сплетение, пробив толстый слой жира, влетело пушечное ядро. Железный опять не дал ему упасть и, продолжая держать за плечи, коленом ударил его еще два раза — в живот и в нос. Толстяк крякал и булькал, но внезапно окреп и уже собрался было схватить нападающего за горло, но колено въехало ему в промежность, и он вновь обмяк, зашедшись в тихом вое.
Двумя пальцами Железный защемил кровоточащий нос соперника и резко крутанул его вправо. Под пальцами хрустнуло. Железный опустил руки и позволил наконец толстяку рухнуть на колени. Он стоял и смотрел, как поверженный враг раскачивается взад-вперед, закрыв лицо руками.
— Где Петрович?
— У, бля, у, бля, у бля… — монотонно причитал толстый.
— Где, сука, Петрович? — Железный схватил прижатую к разбитому лицу руку и, сжав мизинец в кулак, рванул его вниз. Толстый заорал, но Коля, выпустив сломанный мизинец, тыльной стороной ладони двинул его в подбородок. — Где Петрович, убью! — Злость уже отпустила его, теперь Железный просто занимался делом.
— Не знаю, — промычал толстый.
— Идем к тебе.
— Зачем? — Толстый смотрел вверх, и глаза его бегали по сторонам. Железный наклонился и приблизил его лицо к своему.
— Я должен повторять?
Толстый, охая, поднялся. Железный крепко взял его под локоть и сильно тряхнул:
— Пошли.
Михаил Петрович звонил в дверь Семена несколько раз, но никакой реакции его действия не вызывали. Свет у Семена горел — Кашин специально обогнул пятиэтажный хрущевский дом, взглянув на окна последнего этажа, — значит, Семен если и вышел, то ненадолго. Сев на ступеньки лестницы, он решил ждать здесь — нужно было дождаться во что бы то ни стало: позвонить кое-кому, помыться, прийти в себя, собраться с мыслями и начинать действовать. Он чувствовал возвращение утраченной много лет назад уверенности в себе. «Шокотерапия», — усмехнулся про себя Кашин.
Хлопнула дверь парадного, и кто-то стал подниматься по ступенькам. Лестницы в хрущевских домах не имеют пролетов, и увидеть идущего по ней можно, лишь перегнувшись через перила, — в этом случае становится видна площадка следующего этажа, и на этом обзор заканчивается. На площадки же размером 3x3 метра выходят четыре входных двери квартир, так что никакая маскировка не поможет остаться незамеченным. Михаил Петрович встал, подошел к перилам и попытался увидеть идущего вверх, вглядываясь в ладони, рывками ползущие по полоскам перил.
— Ну как, Сережа, не удалось тебе пока ничего выяснить? — Лебедев лежал в ванне так, что из густой пены торчала только красивая его голова, — ванна была длинная, и он спокойно вытягивался в ней во весь рост. К уху Виталий Всеволодович прижимал трубку радиотелефона. — Я понимаю, что суббота, но хоть что-то смог? Хорошо. Слушай, давай так, завтра часикам к четырем подъезжай ко мне на обед, поговорим, возьми с собой что ты там наковырял. Жду. — Лебедев положил трубку на табурет рядом с ванной, но она тут же тихо заверещала, и, поморщившись, Виталий Всеволодович снова взял аппарат. — Алло. Что? Коля, ну как же так? Все, молчи, поезжай на старую квартиру. Все, я сказал. Сиди там и жди. Ничего не предпринимай. Все под твою ответственность. Я приеду сам завтра вечером. Деньги у тебя есть? Хорошо. До завтра.
— Антоша, — крикнул он, положив трубку. — Антон!
В ванную комнату вошел высокий, атлетически сложенный юноша лет двадцати, одетый в узкие белые джинсы и белую рубашку с широко распахнутым воротом. На загорелой груди сияла золотая цепочка с двумя медальонами, светлые волосы были аккуратно зачесаны назад.
— Я вас слушаю, — пропело низким бархатным голосом небесное создание.
— Антон, будь так любезен, принеси коньячку, пожалуйста. И посиди со мной.
— Неприятности у меня, Антоша, — продолжил он, когда молодой человек вкатил на сервировочном столике бутылку, две рюмки и тарелочку с шоколадными конфетами.
Вообще Лебедев уделял мелочам этикета и поведения людей особенное внимание, деля все человечество на людей приличных и жлобов, начиная оценку с того, как собеседник держит нож и вилку, как сморкается, вытирает салфеткой губы, как садится и встает со стула, — тысячи мелочей формировали мнение Лебедева о людях еще до того, как те успевали открыть рот и что-нибудь сказать или просто представиться. Он выгнал домработницу за то, что, вернувшись однажды вечером домой, обнаружил в мойке грязную посуду. Претензия его состояла не в том, что посуда не вымыта, — Наталья Павловна была дома, работала, до кухни просто руки не дошли. Лебедева не устроило то, что грязные тарелки лежали в раковине, а не рядом с ней, как он всегда требовал.
— Хороший коньяк, не правда ли? — Он посмотрел на Антона, боком сидящего на краю ванной с рюмкой в руке.
— Замечательный.
— Это французский, настоящий. Сто пятьдесят Долларов за бутылку.
— Очень хороший, — повторил Антон, допив рюмку и жуя конфету.
— Антоша, завтра утром сходи, пожалуйста, на рынок. У нас будут гости, пообедаем дома. Сами все с тобой приготовим, хорошо?
— Хорошо, с удовольствием.
— Устроим маленький праздник — я ведь обожаю готовить. Ни о чем не нужно думать, кроме того, что под руками. Это такое удовольствие… Дай, пожалуйста, сигарету… Спасибо. Это нужно делать только в состоянии полного душевного покоя, всего себя отдавать, тогда получится вкусно… Очень вкусно. — Он гладил рукой бедро Антона.
— Что покупать? — Антоша накрыл ладонью руку Лебедева.
— Утром решим. Устал я сегодня. Такая нервотрепка была…
Мастерская Юрани находилась совсем рядом с Ваниным домом — на улице Пушкинской. Огромный шестиэтажный грязно-серый дом под номером 10 уже несколько лет являлся прибежищем разномастных, разнокалиберных и разновеликих людей, либо занимающихся какой-либо формой творчества, либо существующих при тех и за счет тех, кто занимается. Квартиры дома служили мастерскими художникам, музыкантам, актерам, писателям, а также странным личностям, не являющимся ни теми, ни другими, ни третьими. Что они в этих квартирах мастерили, было неизвестно, но вид все имели бодрый и на судьбу не жаловались. На первом этаже в углу двора существовала ночлежка для бомжей, где зарегистрированные бездомные могли поспать и получить по тарелке супа или каши. Иногда на улице устраивались раздачи старой одежды разнообразных фасонов. Однажды летом какая-то организация, решив блеснуть благотворительностью, привезла целый грузовик военных резиновых штанов и сапог — «химзащиты». Никто не удивился, и за полчаса химзащиту растащили по углам запасливые обитатели Пушкинской, 10. Двор жил своей странной жизнью, и темп ее, и цель, если она вообще существовала, заметно отличались от тех, какими жил весь остальной город. Круглые сутки народ здесь колобродил, перетекая из одной мастерской в другую выпить, поесть, попросить сигарету или денег, соли или луковицу, позвонить — в некоторых квартирах имелись телефоны — посмотреть у наиболее респектабельных творцов телевизор.
В отличие от основной массы непризнанных гениев, населяющих этот грязноватый и неуютный ковчег, Юраня гением не был, но зато имел, кроме мастерской, еще и хорошую квартиру — большинство же проживали прямо на рабочих местах. Кроме того, он неплохо, а самое главное, регулярно зарабатывал. В двухкомнатной квартире, выделенной ему городскими властями под мастерскую, на кухне стояла работающая газовая плита, функционировало электричество, в комнатах было чисто, и вид помещение имело жилой, хотя ночевал здесь Юраня редко, а большей частью работал. В маленькой комнате имелись диван, видеомагнитофон, телевизор и аудиосистема, большая же вся была заставлена мольбертами, подрамниками с холстами, на огромном письменном столе у окна аккуратно лежали перья, карандаши, кисти, краски и прочие аксессуары, кормившие и поившие Юраню уже много лет.
Планшет Ваня, конечно, оставил дома.
— Не переживай, Братец, зайдете потом ко мне, заберешь. Давайте, господа, лучше выпьем.
— Помолчи, пожалуйста. — Катя в который уже раз смотрела на видео «За пригоршню долларов». Иван Давидович был к вестернам равнодушен, он любил серьезное кино — Тарковского, Феллини и подобных им мэтров — и с раздражением переставлял на полу рюмки, бутылки и блюдца с закуской — похоже, что на сегодняшний вечер он лишился собеседников. Ну, Юраня с Братцем — понятно, — эти еще не выросли, все в солдатиков играют, но Катерина-то — взрослая женщина!
— Катя, я поражаюсь тебе. Сколько знал девушек, но ты единственная, кто любит эту муть.
— Ванечка, люди любят смотреть на то, чего им в жизни не хватает. Правда, Лешенька?
— Конечно.
— Лешенька — вот у нас чистый Клинт Иствуд. Смотри, как похожи — вечно его бьют, а он все веселится.
— Да уж, веселюсь в полный рост. — Алексей посмотрел на Катю. Этой все нипочем, все шуточки. Или же она просто пытается его взбодрить?
Глядя на Катьку, он вдруг понял, что денег у него почти не осталось, а обещанная им неделя отдыха сулила большие незапланированные расходы. Алексей мог вполне существовать более чем скромно и обходиться в день тарелкой риса с кетчупом, но когда деньги у него появлялись, он любил жить на широкую ногу. А жить с женщиной без денег — это вообще нонсенс. Алексей, гуляя по улицам, всегда накупал в ларьках кучу разного хлама — зажигалок необычной формы, брелоков, авторучек, новых препаратов от комаров, шампуней, расчесок, если ему вдруг нравилась их форма или цвет, а с женщиной — с женщиной количество милых дурацких покупок увеличивалось до бесконечности. Вернее, до тех пор, пока вся наличность (к деньгам Алексей относился легко) не выйдет. Он не представлял себе, как можно не покупать женщине цветы, не ходить с ней в ресторан, не возить ее на такси, не говоря уже о таких обязательных вещах, как подарки.
Алексей решил позвонить Гимназисту и напомнить про его должок, четыреста тысяч, — не Бог весть что, но все же какие-никакие деньги. Гимназист месяц назад совершил крупную покупку из арсенала Алексея — мосинскую винтовку, несколько пар белогвардейских погон, два штыка и еще кучу разной, не нужной Алексею военной амуниции. Гимназист вообще был помешан на Первой мировой войне, белом офицерстве, дуэльных кодексах, монархизме и русских романсах. В голове его была полная каша, поскольку он воспринимал только внешнюю сторону белогвардейщины, как обзывал Алексей предмет его страсти, и историей серьезно не увлекался. Принимая гостей, он обычно расхаживал по дому, скрипя хромовыми сапогами и портупеей, аксельбанты с его кителя свешивались на стол и пачкались в салатах и вине, он курил длинные папиросы, которые доставал с большим трудом, пил исключительно смирновскую водку. Копать Гимназист, по сути дела, не ездил — не умел да и мест не знал. Занимался он большей частью перепродажей того, что поставляли ему приятели-трофейщики, и, как подозревал Алексей, не только этим. Гимназист со своей странной любовью к серебряному веку не чужд был кокаина, а это штука серьезная и дорогая, подразумевающая определенный круг знакомств.
Моей некая трехлинейка образца 1891 года просто очаровала Гимназиста, зашедшего как-то к Алексею на чашку кофе, и он буквально вцепился в нее своими тонкими длинными пальцами, не желая расставаться с самым совершенным оружием XIX века.
Где и как он собирался ее хранить, оставалось загадкой, поскольку дома держать боевое оружие боялся — могла найти мать, и пришлось бы объяснять, что и как, но арсенал у него был достаточно большой, по крайней мере, у Алексея он купил немало разного добра. Вообще он посмеивался над конспирацией, которой учил его Братец, и, если бы не мать, то и винтовку оставил бы дома. Но однажды Гимназиста, что называется, «в нетрезвом виде» задержали на Невском, одетого в офицерскую шинель. В отделении милиции, к всеобщему веселью дежурных милиционеров, под шинелью оказались гимнастерка с погонами, аксельбантами, Георгиевским крестом и портупеей. Тогда у него были неприятности — обыск в квартире, несколько вызовов на Литейный, но со временем все поутихло и, слава Богу, вроде бы обошлось.
У Гимназиста долго никто не отвечал, потом вдруг длинные гудки с резким треском перешли в короткие — кто-то поднял и сразу положил трубку. Алексей перезвонил, но линия была занята. «Пьяный он, что ли, или просто разговаривать ни с кем не желает — кайфует?.. Черт, а деньги-то действительно нужны». Он позвонил еще несколько раз, но результат оставался прежним.
Клинт Иствуд сегодня раздражал его. Алексей хорошо помнил, как изменилось лицо того пятнистого, когда он нажал на курок своего ППШ. И после каждого выстрела на экране он с холодком в спине ожидал вдруг снова увидеть это лицо.
— Слушай, Вань, пошли к тебе. Нужно планшет забрать, да мы с Катькой двинем домой. Да, Кать?
Катерина пожала плечами и странно взглянула на него. Что-то очень знакомое видел Алексей в этих глазах, хорошее и теплое. Как будто встретил на улице милейшего старого знакомого, с которым много лет и много раз замечательно оттягивался, с которым всегда было легко, которого понимаешь с полуслова и любишь, но почему-то забыл его имя. Катя раньше никогда так на него не смотрела.
— Отчего же не пойти, — согласился Иван Давидович. — Сейчас вот еще по рюмашке, и пойдем.
Свет не горел этим вечером в большой квартире одного из домов на Большой Пушкарской улице. Дом доживал свои последние дни — сияющий ослепительным блеском меч капитального ремонта уже был над ним занесен, но, по счастью или же по вошедшему в правило недоразумению, возносился он, равно как и опускался, крайне медленно и неохотно. Жильцов еще не просили покинуть помещение, не заходила пока речь о смотровых ордерах на новую, временную или постоянную, жилплощадь, но странная тихая печаль была уже рассеяна в воздухе гулких парадных с широкими щербатыми от времени ступенями лестниц, в многочисленных коммунальных и редких отдельных квартирах. Обитатели дома, как и прежде, справляли дни рождения, 8 Марта, Новый год, провожали в армию сыновей и выдавали замуж дочерей, пили водку, чай, смотрели телевизоры, читали газеты, по-прежнему ссорились и завидовали друг другу, но все радости, дрязги и волнения стали поверхностными и не бороздили глубоко, как прежде, души ответственных и обыкновенных квартиросъемщиков. Грядущий капитальный ремонт хоть в чем-то одном, но уравнивал всех — бедных и богатых, здоровых и больных, академиков и спившихся грузчиков. Всем нужно было съезжать, сниматься с насиженных и належанных мест и отправляться в неизвестное будущее, пусть хорошее, даже лучшее, чем серенькое, грязноватое, надоевшее, но зато знакомое до последней Соринки на полу и ржавого пятна на раковине, до каждой скрипящей половицы и ругательства, выцарапанного на стенке лифта.
Окна квартиры номер 10, выходившей на Большую Пушкарскую, были темны. Впрочем, вечерами свет и так не часто проникал на улицу из-за темных толстых штор, на ночь скрывающих происходившее в квартире от любопытных соседских глаз. Эта квартира, одна из немногих в доме, была отдельной на протяжении всего своего существования — уплотнения и подселения счастливо обошли ее стороной, так как обитавших в ней людей ценили власти и царские, и коммунистические, и социалистические с человеческим лицом, продолжали вроде бы уважать и нынешние, странные и непонятные. Семья Машковых жила здесь с незапамятных времен. Главной фигурой в доме был в свое время Алексей Петрович Машков. Предки его были людьми значительными, но деяния их давно уже канули в Лету. Алексей Петрович в свое время являлся крупнейшим инженером-путейцем, сделавшим очень много для железных дорог России и еще больше — для СССР. Он умер десять лет назад, оставив после себя удивительное количество историй и легенд, по сию пору ходивших в среде технической и творческой интеллигенции города. В 10-й квартире проживали теперь Людмила Сергеевна — 80-летняя вдова Машкова, ее дочь Людмила Алексеевна и любимый внук Толик.
Толстые стены не пропускали в квартиру ни единого звука из соседних, поделенных на коммунальные ячейки помещений, потрескивал рассыхающийся дубовый паркет, темнели на стенах картины, которые начал собирать еще отец Алексея Петровича, а сын продолжил и стал со временем страстным и искушенным коллекционером. В гостиной предательские трещины уже обозначились под кое-где разошедшимися обоями, на кухне с потолка то и дело сыпались на пол хрупавшие под ногами кусочки штукатурки, не закрывались плотно двери, соединяющие смежные комнаты, — квартира медленно умирала вместе со всем домом, но тем не менее в ней держалась особенная атмосфера покоя, значительности и достоинства. Так человек, построивший своими руками дом, окруживший его садом, вырастивший в нем большую и дружную семью, становится куда значительнее горожан, обитающих в одинаковых, выделенных им отсеках-камерах многоквартирных зданий.
Толик сидел в глубоком кожаном кресле в своей дальней комнате, небольшой, но вместившей в себя все его любимые вещи: портреты царей, два книжных шкафа, забитых романами — французскими, русскими, немецкими, — и преобладал здесь девятнадцатый век. На нижних полках сверкали золотом корешки Брокгауза и Эфрона, дореволюционный Брем, «Наполеон» профессора Слоона и «Смерть Артура» Мэлори.
На письменном столе с аккуратно разложенными на столешнице бумагами и письмами стоял бронзовый подсвечник с единственной горевшей свечой. На коленях у Толика лежала раскрытая «Божественная комедия», в руках он держал пустую рюмку. Литровая бутылка «Смирноффа», наполовину уже опустошенная, стояла рядом на полу. Толик смотрел на огонек свечи, стоящей совершенно неподвижно — сквозняков в комнате не было, — и улыбался. Встав и уронив на пол книгу, он подошел к стеллажу с аппаратурой, поставил на проигрыватель компакт-диск «Времена года» Вивальди. Нажал кнопку «play», постоял, покачиваясь в такт любимой музыке и продолжая бессмысленно улыбаться. Подойдя к столу, стал перечитывать несколько исписанных своим ровным, красивым почерком листов бумаги. Закончив чтение, аккуратно сложил их стопочкой на столе и, вернувшись в кресло, наполнил рюмку, медленно, в несколько глотков, выпил, поставил рюмку на пол, взял револьвер, лежавший рядом с бутылкой, и выстрелил в сердце.
Как всегда перед визитом к Виталию Всеволодовичу, Ваня испытывал двоякое чувство. Неприязнь и какой-то непонятный страх, все время тревоживший его при общении с Лебедевым, занимали в его душе ровно столько же места, сколько предвкушение получения хорошей суммы, приятной прогулки, интересных и нужных знакомств или просто роскошного обеда. Виталий Всеволодович был другом Ваниного отца, ныне проживающего в суверенном государстве Израиль, и Ваня помнил, как он приходил в гости к большой семье Ревичей, ютившейся в коммунальной квартире, как помогал при переезде в новое, уже собственное жилье со взрослым значительным названием «кооператив», которое маленькому Ване казалось чем-то иностранным, современным и модным. На вопросы одноклассников в новой школе, где он живет, Ваня гордо отвечал: «В кооперативе», — а уже потом называл адрес. Ваня помнил и то, как свадебный подарок Виталия Всеволодовича поразил не только его невесту Таню, но и всех присутствующих на свадьбе — большой бумажный конверт со вложенными в него десятью тысячами рублей — старых, «брежневских», настоящих… Сумма более чем значительная.
Иван Давидович решил выйти из дому пораньше и пройтись до улицы Халтурина, бывшей и ставшей вновь Миллионной, где и проживал Лебедев, ждавший его к обеду. Вчера Иван Давидович, как ни пытался себя сдерживать, снова злоупотребил и едва помнил, как добрался от Юраниной мастерской до дома. Как он разделся, расстелил кровать и лег — этого Ваня не ведал совершенно и утром был удивлен, обнаружив себя в собственной квартире и вне компании.
Он шел по набережной Фонтанки, и двухдневное похмелье уходило замечательно быстро и легко. Народу на улице было много — как обычно, в последние августовские дни город заполнили вернувшиеся по месту проживания отгулявшие каникулы студенты и школьники, веселые, отдохнувшие и бывшие до начала учебного года как бы не при делах, вследствие чего использовавшие оставшиеся свободные дни в полное свое удовольствие. К середине осени все войдет в свою давно проложенную колею, и лица их примут вид озабоченный, на плечи лягут повседневные большие и мелкие проблемы, но сейчас, не будучи отягощенными гнетом ежедневных забот, они выглядели словно туристы, полностью свободные в своем круглосуточном досуге.
Ваня поддался окружающему его физически ощутимому настроению беззаботности и повеселел. Интересно, сколько отвалит сегодня ему Всеволодович? То, что отвалит, в этом сомнений не было никаких, но вот сколько? Ваня стал прикидывать, какой бы подарок ему сделать себе за вчерашнюю нервную и малоприятную работу. Лебедев уже несколько лет пользовался Ваниной профессиональной помощью и оплачивал его работу так, что все эти годы Ваня не знал первичных материальных трудностей. Он вполне был спокоен насчет того, что будет завтра есть и пить, легко мог купить по пути с работы домой приглянувшиеся ему джинсы или ботинки, не бегая для этого за деньгами домой и не подсчитывая, сколько осталось до получки. Нельзя сказать, чтобы у него вовсе не было финансовых проблем, — были, конечно, но уже совершенно другого уровня, не связанные напрямую с пустотой в желудке и мокрыми ногами в прохудившейся обуви.
Однажды, еще в бытность Вани студентом, Виталий Всеволодович позвонил ему и попросил помочь его близкому другу, сказав, что у того серьезные проблемы с алкоголем. Тогда к нему и заехал впервые Коля — так представился здоровенный неопределенного возраста мужик, с которым Ваня потом встречался очень часто по разным делам и который за годы их знакомства, кажется, не постарел ни на день — выглядел таким же моложавым, с бурлившей внутри неимоверной физической силой, краснощеким деревенским мужиком, втиснутым в городской модный спортивный костюм. Фасоны и марки костюмов периодически менялись, менялись и автомобили, на которых ездил Коля, менялись и пациенты, поставляемые Виталием Всеволодовичем.
Первый из них, положивший начало не слишком регулярной и обширной, но доходной Ваниной практике, выглядел совершенно разбитым, худым до отвращения стариком с наголо выбритой головой и седой клочковатой щетиной на землистом лице. К удивлению Вани, он оказался ровесником и другом розовощекого, пышущего здоровьем и оптимизмом Лебедева. «Помоги Мише, пожалуйста, — просил Виталий Всеволодович, — хороший человек пропадает».
«Хорошего человека» колотило так, что он не мог держать в руках не то что стакан, а вообще ничего — ни ложки, ни вилки, ни сигареты. Ваня поставил капельницу и весь вечер просидел с пациентом и Колей, который обещал отвезти его домой, — больной жил в Сосновой Поляне, и путь оттуда до Стремянной был долог. На следующий день Коля снова привез молодого врача к Мише, как называл друга Лебедев. Еще одна капельница, димидрол, глюкоза. Приехал Лебедев, напоил Ваню на кухне хорошим коньяком после того, как успокоившийся Миша заснул, внимательно выслушал Ванины рекомендации и напоследок, уже уходя, выдал растерявшемуся Ване триста рублей. Он стал отнекиваться, мяться в прихожей, уверять Лебедева, что затраченные им лекарства стоят гроши, и это было сущей правдой, но Лебедев аккуратно сунул ему тонкую пачку четвертных в нагрудный карман рубашки и похлопал по нему ладонью. «Ванечка, — сказал Лебедев, обняв его за плечи и заставив тем самым слегка поежиться, — здесь тридцать рублей за то, что ты сделал, а остальное — за то, что ты эти два дня ничего не делал, ничего не видел и ничего не слышал. Надеюсь, ты правильно меня понял?»
Ваня понял Лебедева правильно, но все-таки недоумевал — для чего нужно скрывать выведение из запоя этого безобидного, законченного алкаша и от кого — от жены, что ли, от детей? Триста рублей избавили студента Ревича от обязательных, сопровождающих юность каждого любящего активную жизнь долгов и подарили несколько вольготных и приятных дней.
Окна просторной гостиной Лебедева выходили на набережную Невы, за которой открывалась роскошная панорама Петропавловской крепости. Виталий Всеволодович сидел за овальным обеденным столом, накрытым белой скатертью, спиной к окну, против света, рядом с ним — белокурый Антон («Опять этот пидор здесь», — с неприязнью подумал Ваня), который то и дело привставал со стула, чтобы подложить гостям мяса, салата, пододвинуть корзиночку с хлебом, время от времени уходил на кухню с грязной посудой и подливал в бокалы минералки или вина.
Место по правую руку от Лебедева занимал худой, словно высушенный, «вяленый», как сразу определил его Ваня, высокий, лысый, но сравнительно еще молодой человек. Лебедев называл его Сережей, Ване же вяленый представился Сергеем Андреевичем Замето. Или Замета — последнюю гласную вяленый проглотил, пристально глядя Ване в глаза и долго не выпуская его руку из своей. Ел он с жадностью, как будто действительно голодал, отрезал большие куски жареной, с золотистой хрустящей корочкой нежнейшей свинины и рвал их с вилкой мелкими, выдающими курильщика с большим стажем коричневыми зубами, глотал с тихим, но внятным звуком упавшего в каменный гулкий колодец мешка с тряпками. «Или трупа», — почему-то подумал Ваня.
Говорил Виталий Всеволодович за обедом, как всегда, много и на разные темы — о войне в Чечне, о строительстве метро «Адмиралтейская» — «Что делают, идиоты, рухнет город, рухнет, все изроет, загадит русский народ-богоносец», — о том, что его «ауди» пора на свалку, о выставке Шемякина в Манеже. Вяленый Сережа поддакивал, роняя то и дело капли жира на скатерть и на брюки, предусмотрительно прикрытые прежде белоснежной, а теперь мятой и грязноватой салфеткой. Осведомился Лебедев и о том, как обстоят дела у Вани на работе, как поживает его бывшая жена, хватает ли ему денег на жизнь — тяжелые времена теперь, как говорят американцы, — нужно очень быстро бежать, чтобы стоять на месте, — коротко хохотнул Виталий Всеволодович и поинтересовался, что Ваня думает делать дальше — не всю жизнь на «скорой» мотаться, в самом деле: умный, способный взрослый мужчина, давно пора уже подумать о будущем.
— К отцу бы съездил. Он что, пишет? Нужно тебе мир посмотреть, а то ведь здесь совсем зачахнешь.
— Да, — согласно кивнул Ваня, — действительно, а то глядишь, коммунисты снова всех за горло возьмут, так и не разъездишься особенно…
— Да что там коммунисты, какие-такие коммунисты. — Виталий Всеволодович помахал вилкой в воздухе. — Не в этом дело. Кто у них там не коммунист? Ельцин, может быть, секретарь обкома, не коммунист? Вот Сережа у нас — тоже коммунист. — Лебедев весело махнул рукой в сторону вяленого.
— Ну, когда это было, — пробормотал тот с набитым ртом.
— Во-во. Нас, Ваня, хоть горшком назови, только в печку не посади. Ты зря придаешь такое большое значение словам. Коммунисты, демократы, фашисты… Жили мы и при коммунистах, и отец твой жил, и ты, и сейчас живем неплохо. Да, Антоша? Неплохо живем, а? — Лебедев резвился, глаза его блестели, на щеках выступил румянец. — Что ты думаешь, все эти спикеры и парламентарии, они за дело Ленина сражаются?
— Да нет, конечно, Виталий Всеволодович, что тут говорить… Да и если уж на то пошло, «дело Ленина» само по себе довольно сомнительно.
— Ну, вот видишь. Это только народ-богоносец несчастный все за чистую монету принимает. Стадо баранов. — Лебедев снова усмехнулся. — Даже не баранов. Козлов. Так же воняют. Сами ничего, ни-че-го сделать не могут. Го-о-сударство им дать должно. А с какой стати? Те, кто сами могут головой и руками работать, при любой власти хорошо живут. А это быдло безмозглое всегда будет в заднице сидеть. Дай ему денег — пропьет за неделю и снова просить прибежит. Сколько примеров уже было. Лескова почитать — еще тогда человек все понял и сумел выразить. Так эти уроды не читают даже — куда там! — Лебедев поднял фужер с минералкой. — За наше светлое будущее!
Ваня плеснул себе в рюмку «Белого орла» и чокнулся с Лебедевым и вяленым Сережей, который за обедом всем напиткам тоже предпочитал водку.
— Я прошу прощения, но мне на службу, — сказал Ваня, вставая из-за стола. — Спасибо вам, обед был прекрасный.
— Да что ты, Ванечка, все ведь на скорую руку… Но я рад, что ты доволен. Впрочем, это все Антошина заслуга. Ну, пойдем, я тебя провожу. И подумай о своей работе — видишь, и с друзьями тебе спокойно не посидеть, дерготня сплошная.
В прихожей Лебедев взял Ваню под локоть.
— Как там вчера, все обошлось? Ты уж извини, но сам понимаешь — поранился человек, а ружье у него не зарегистрировано, сложности могли возникнуть. Вот тебе, кстати, за труды. — Он привычным уже для Вани жестом выудил из кармана пачку денег и положил ему в руку. — Ваня, тут дело серьезное, я не хочу тебя пугать, но на всякий случай прошу еще раз — ничего не видел, ничего не слышал, никуда не ездил.
— О чем речь, Виталий Всеволодович, мы же договорились.
— Ну вот и хорошо. Созваниваемся. Счастливо тебе поработать.
Пока Лебедев закрывал за Ваней дверь и возвращался в гостиную, ласковая отеческая улыбка на его лице растворилась, ее сменило выражение строгое, озабоченное, даже хмурое. Не останавливаясь у стола, он бросил вяленому Сереже: «Пошли» — и исчез за портьерой, скрывавшей дверь в кабинет.
— Ну, показывай, что там у тебя. — Лебедев стоял у окна и не смотрел на вошедшего за ним Сережу, сжимавшего двумя руками толстый портфель.
Сережа стал доставать и выкладывать на письменный стол папки, общие тетради и отдельные листочки бумаги в полиэтиленовых обложках.
— Вот, Виталий Всеволодович, все, что удалось вчера раскопать. Не так уж мало. Полковник ведь не в курсе…
— Чтобы я не слышал здесь этого слова! — тихо, но с неожиданной злобой зашипел-закричал Лебедев. — Сколько раз тебе говорить?
Сережа молча взял папку бумаг и придвинулся к Лебедеву.
— Вот…
— Что «вот»? Объясни, где что. Я не могу твои каракули расшифровывать.
— Вот, смотри. Это — из картотеки, наши копальщики, зарегистрированные. Это — те, кто в розыске. По возрасту не подходит ни один. Вот поисковые организации, связанные с ветеранами. Работники музеев… Школьники. Этих вычислили по данным из больниц. Кто подорвется, кто товарища подстрелит…
Лебедев перебирал бумаги, бегло просматривая десятки характеристик на засвеченных трофейщиков — любителей дармового оружия, золотых зубов, искателей кладов и просто сумасшедших. «Белая гвардия», «Товарищество российских офицеров», «Белая роза», «Возрождение», «Союз монархистов», «4-й Рейх», «Свастика», «Новые сталинцы» — сталинцы юные, сталинцы пожилые… Лебедев перелистывал страницы с возрастающим интересом. Анархисты, гитлеровцы, организации «Борьба», «Белое дело», даже «Красные бригады» в родном городе, оказывается, существуют.
— Ух ты! «Союз борьбы за освобождение рабочего класса». Во дают мужики! Совсем спятили. И что, все с оружием?
— Все. У одних побольше, у других поменьше. Вооружаются, революции готовят, перевороты, фюреров своих пестуют. Только что харакири еще себе не начали делать.
— Так что же, все так и гуляют с оружием по городу? Их же брать надо!
— Да кому они нужны, козлы! — В голосе Сережи появились прежде не слышные железные нотки. — Пусть ковыряются, пригодятся, может быть, со временем. А взять их всех — сутки, да нет, что сутки — за полчаса всех можно. Ладно, вот смотри — это уже моя работа. Ребята дикие, неорганизованные, каждый сам по себе. Вчера только раскопал. Пять человек, но, может быть, друзья у них еще этим занимаются. Все молодые: то, что ты просил. Энтузиасты.
— Хорошо. Сережа, спасибо, извини, что погорячился, нервы уже сдают. Столько проблем — только успевай поворачиваться.
— Виталий, ты смотри, все-таки особенно не заморочивайся со своими делами. А то полковник… — Он сделал паузу, глядя Лебедеву прямо в глаза и ожидая реакции на нарушенное табу, но Лебедев молча слушал. — Полковник, — повторил Сергей Андреевич Замето, капитан госбезопасности, — может снова начать землю рыть, уже не отмажешься. Много чего за эти годы случилось.
Лебедев улыбнулся и подошел к вяленому.
— Ты что, Сережа? Я не понял — ты что, пугаешь меня, что ли? А?
— Да что ты, Виталий, — стушевался капитан Замыто, — я так, чтобы ты знал.
— A-а, ну, спасибо за информацию. Ладно, пойдем по рюмашке хлопнем, молодец, хорошо поработал. Знаешь, я все это оставлю у себя, вечером посмотрю повнимательней. Ладно?
— Можно. Материалы по диким можешь держать, остальное я завтра заберу. Идет?
— Договорились.
Алексей открыл глаза и пошевелился. Правая рука нашла лежащее рядом теплое человеческое тело. «Катька», — понял он. Это уже хорошо. Белый потолок перед глазами никакой дополнительной информации не дал.
— Кать, а Кать, — пропел он слабым голосом.
— У-у, — ответило тело под рукой.
— Кать, а как мы вчера домой добрались?
— Ха, — внятно и весело ответило тело. — А кто тебе сказал, что мы добрались?
Боковым зрением Алексей определил свое местоположение. Они с Катькой лежали одетые на диване все в той же Юраниной мастерской. Вокруг было чисто — ни пепельниц, ни рюмок, ни бутылок, — кто-то убрал все следы вчерашней вечеринки.
— Юраня уехал домой, когда ты уже вырубился. — Катерина села на диване, поправляя волосы и массируя ладонями заспанное лицо. — Ну, Клинт Иствуд, какие планы?
Алексей тоже осторожно сел, ожидая резкой головной боли, тошноты и прочих прелестей, но ничего подобного не произошло. Напитки вчера употреблялись качественные, количество их было невелико, и Алексей, вероятно, отключился просто от нервного перенапряжения. Сейчас он чувствовал себя свежим, отдохнувшим, с вернувшимся к нему обычным оптимизмом. Черт возьми, у него миллион друзей, он молод, здоров, Катерина вот рядом — пошли они в жопу, эти бандиты. Тяжело, конечно, все это, но это был честный бой. Все, к черту!
— Катерина, сейчас я позвоню, съездим в одно место, мне там деньги должны. А потом что хочешь, то и сотворим.
— Ну вот, опять ехать. Давай я здесь посижу, а ты вернешься. Только сначала мне, пожалуйста, завтрак. Будь так любезен. А то мы с тобой разлетимся на белых вертолетах любви.
Алексей спустился во двор, вышел на Лиговский и купил в ларьке бутылку «Холстена», два апельсина и пачку печенья. Возвращаясь назад, он улыбался — солнечный августовский день даже бомжам с Пушкинской придавал вид игривый и беспечный: несколько человек, одетых довольно живописно и уже слегка пьяных, стояли на углу и, радостно махая руками, что-то громко друг другу рассказывали. Угостив веселых бездомных парой сигарет, Алексей поднялся в мастерскую. Катерина накинулась на апельсины, а он снова набрал номер Гимназиста.
Трубку подняла Людмила Алексеевна, и он удивился, услышав, как обычно звонкий и громкий ее голос стал сегодня низким и глухим.
— Алло, Людмила Алексеевна, здравствуйте. А можно Толика?
— Лешенька, это ты? Лешенька, приезжай, пожалуйста, к нам. Толик умер, застрелился. Приезжай скорее. — Она уже рыдала в трубку. — Я не могу больше говорить, приезжай.
Катерина весело вгрызалась в апельсин, не разламывая его на дольки, а с наслаждением высасывая, очистив наполовину. Вот так, подумал Алексей, с этого апельсина и началась для него новая жизнь. Не вчера и даже не позавчера, с автоматных выстрелов, те два дня он еще толком ничего не понял, пребывал в шоке. Это была не реальная жизнь, а какое-то затянувшееся кино. Сейчас наконец свет в зале зажегся, и оказалось, что все происходило на самом деле.
Гимназист застрелился. Вот так их оружие начало наконец работать. Сначала он двоих уложил, теперь вот Толик. Что же дальше? Столько лет он копал, столько прошло всего через его руки и у кого-то осело. Голос Людмилы Алексеевны стоял у него в ушах. Кому еще его оружие изменило жизнь и судьбу? Из чего Толик выстрелил в себя? Из того револьвера, который купил у него год назад?
Алексей с Катей поехали на Большую Пушкарскую.
Машкова с трудом отвечала на осторожные вопросы Алексея. Тело Толика уже увезли.
— Алешенька, Толик оставил тебе письмо. Он всем оставил. И мне… — Слезы снова потекли по ее лицу.
— Спасибо. — Алексей взял конверт, вынул из него лист бумаги и восемь пятидесятитысячных купюр. — Людмила Алексеевна, возьмите деньги, вам сейчас нужно.
— Не нужно, Лешенька, не нужно. Спасибо, родной. Толик мне денег оставил столько, что на всех хватит. — Она продолжала плакать, но говорила ровно, чужим низким голосом. — Мне ничего не нужно, Толика только похоронить. За что он так со мной, Толечка, любимый мой Толечка?.. — Она качала головой, и пальцы ее бегали по столу, как у слепой, задевая чашки и пепельницы. — Господи, какой он был смешной. Глупенький, в солдатики играл… За что?..
Катя обняла ее за плечи, села рядом и стала что-то шептать на ухо.
— Следователь приходил, все осматривал. Спрашивал про друзей, сказал, что придется всех вызывать. Пистолет забрал. Лешенька, что же это такое? Откуда у него пистолет? Ну сабли эти все, форма — ладно, но пистолет, пули? Сказали, что дело серьезное. Лешенька, объясни, пожалуйста, что же это такое? Может быть, он тебе написал? Я письма-то следователю не показала, у себя спрятала. Ты мне скажешь, что он тебе написал, правда?
— Конечно, конечно, Людмила Алексеевна. Вообще, мы с вами теперь будем, поможем во всем, не оставим. Толька ведь действительно был моим другом.
— Лешенька, он тебя так любил, все время рассказывал, какой ты замечательный, хороший.
Алексей взял листок с последним посланием Толика и стал читать.
«Дорогой Братец! Не могу не попрощаться с тобой. Пойми меня, пожалуйста, правильно и прости за все. Я тебя очень сильно уважаю и люблю больше всех остальных. Хотя их люблю тоже. Хорошая у нас была компания. Алеша, я всегда хотел быть на тебя похожим, но у меня это плохо получалось. Сейчас я не могу поступить иначе, хотя и знаю, что ты никогда бы так не сделал, но у тебя и причин таких, как у меня, возникнуть не могло бы. Прошу тебя, будь осторожней. Я знаю, о чем говорю, и поэтому повторяю — будь осторожен. И, пожалуйста, прости меня и не поминай дурным словом. Хотелось написать — „с нами Бог“, но Он не любит самоубийц. Так что просто — прощай. Твой Гимназист, Анатолий Машков.
Не оставляйте маму».
Да-а, дела. Бедный Гимназист. Кто-то на него надавил. Иначе с чего бы это все?.. Наркотики? Скорее всего. По оружию его вряд ли до самоубийства бы довели — не за что, да и знал Алексей всех, кто был с этим делом связан, по крайней мере всех тех, кто общался с Толиком. В любом случае говорить матери о делах Толика нельзя. А вот следователь… Теперь всех потащат. Из дома нужно все увозить, и как можно быстрее. Желательно прямо сейчас.
— А что в больнице? — тихо спросил он.
— Я недавно только вернулась. Сейчас там Аня и Сережа — мой хороший знакомый, Толика он тоже знал. Они получают все справки. Все… Господи, какой кошмар… Лешенька, а что у тебя с лицом, что случилось?
— Да так, ерунда, Людмила Алексеевна, пустяки. Не обращайте внимания.
— Мальчик мой, будь осторожен, не связывайся ни с кем. Видишь, жизнь какая страшная. В одну секунду все можно потерять… Лешенька, я тебя прошу, следи хоть ты за собой!
— Чем мы можем вам помочь? — сменил тему Алексей.
— Ой, ребята, спасибо вам, да ничего мне не нужно. Посидите со мной только. Может быть, переночуете здесь? А, Алеша, может быть, останетесь? Очень страшно мне одной. Бабушка наша на даче, еще не знает ничего…
Алексей посмотрел на Катю. Она молча кивнула. Он сказал:
— Значит, так. Я сейчас быстренько смотаюсь домой. — Катя вопросительно подняла на него глаза. — Нужно кое-что взять, потом пройдусь по магазинам и вернусь. Хорошо? А Катя пока здесь побудет.
Женщины согласно переглянулись.
— Давай, Леша, побыстрее. Сам понимаешь.
— Понимаю, Катя, все понимаю. Людмила Алексеевна, я быстро.
— Хорошо, Алешенька, делай, как тебе удобней.
«Будь осторожен» — эта фраза не давала ему покоя. Почему-то казалось, что предупреждение Толика связано с его позавчерашними лесными приключениями. «Да нет, ерунда. Быть этого не может», — думал он, но мысль не отступала, а, засев в мозгу, не давала сосредоточиться. Конечно, скорее всего, смерть Толика связана с наркотиками. Там люди серьезные работают, Толик мог крупно задолжать, мог кого-то подвести. Эти могут надавить так, что мало не покажется. Странно, вообще-то… При всей своей браваде Гимназист был человеком аккуратным, особенно в денежных делах — до щепетильности, даже мелочь всегда отдавал, которую иногда, не имея карманных денег, просил у друзей на кофе или на сигареты. Все долги записывал, потом вычеркивал, возвращая в срок… Был он также и трусоват — в сомнительное дело никогда бы не полез. Очень все странно. И страшно.
— Молодой человек, извините, пожалуйста, не подскажете, как пройти к зоопарку? — Алексей остановился и повернул голову назад.
— Что, простите?
— Мы к зоопарку правильно идем? — Пожилая женщина с ребенком лет семи стояли и смотрели на Алексея. Ребенок держал женщину за руку и переминался с ноги на ногу в нетерпении, свободной рукой расстегивал и застегивал молнию на светлой летней курточке, и в глазах его хорошо читалось желание поскорей попасть в искомое место.
— К зоопарку? — Они стояли на Кронверкском проспекте у выхода с Сытного рынка, среди лотков с помидорами, яблоками, арбузных развалов, в толчее продающих, покупающих, толкающих перед собой широкие металлические тележки, груженные ящиками фруктов, среди алкашей, промышляющих на бутылочку, среди обычного осеннего петербургского рыночного изобилия цветов, ярких платков торговок картошкой и луком и разноцветных автомобилей, принадлежащих лицам кавказских национальностей, направляющим процесс обмена овощей и фруктов на денежные знаки.
— Правильно. Прямо по проспекту, а потом слева увидите вход.
— Спасибо большое, молодой человек! Коля, скажи дяде «спасибо».
— Пасиба, — улыбаясь, внятно произнес мальчик.
— Да не за что. — Алексей смотрел им вслед — женщина уверенно шла по проспекту, держа Колю за руку и что-то весело ему объясняя. Коля кивал головой и время от времени подпрыгивал на ходу от переполнявшей его энергии, от ощущения приближающегося счастья.
«Пасиба»… Алексея что-то мягко толкнуло в солнечное сплетение и осталось там теплым тяжелым комком. Едва не согнувшись от неожиданности пополам, он, сделав несколько шагов в сторону, прислонился к стене…
Алеша Валинский чувствовал тепло маминой руки и играл в игру, давно уже знакомую и сопровождавшую все их прогулки, — он пытался выдернуть свою ладошку из маминой мягкой небольшой, такой же почти, как и у него, ладони. Алеша резко дергал рукой, но не в полную силу, так, чтобы мама успела среагировать и крепко сжать Алешины пальцы в своих — сильных и красивых. Иногда после нескольких неудачных попыток он поджимал ноги и почти повисал на маминой руке, но она держала его крепко, и Алеша заливался счастливым смехом, делая резкие выпады в сторону, назад, рвался вперед, и, когда прохожие начинали оборачиваться на расшалившегося мальчика, мама, сдерживая улыбку, строго говорила: «Ну перестань, перестань!» Несколько шагов они проделывали спокойно и чинно, но Алеша знал, что мама, несмотря на свои замечания, готова продолжать игру и что замечания эти делаются скорее для встречных прохожих, косившихся на них, а не для него — мама почему-то думала, что их игра кажется взрослым, гулявшим по улице, неприличной, а Алеша ничего неприличного в ней не находил, да и прохожие в большинстве своем улыбались, видя счастливое порозовевшее лицо мамы.
Алеша всю неделю ждал этого — субботние прогулки с мамой были для него обязательным и любимым праздником, — так же как и воскресные поездки с отцом в Павловск и катание там на лыжах, так же как и Новый год, день рождения, Первое мая и 7 ноября… Эти прогулки были для Алеши возможностью полностью расслабиться, сбросить напряжение школьных уроков и домашних заданий, поиграть в маленького (он-то считал себя уже вполне взрослым), поговорить с мамой о своих делах — о том, что он будет делать после окончания школы, например. До этого было еще очень и очень далеко, но тем сладостнее и заманчивее звучали названия институтов, которые на выбор Алеша прокручивал у себя в голове — Педагогический, Медицинский, Театральный, Политехнический, — взрослая магия этих слов завораживала его, а отдаленность перспективы встречи лицом к лицу с проблемой экзаменов и подготовки к ним давала возможность мечтать и выбирать неторопливо название, которое было больше по душе. И они с мамой фантазировали целыми часами, гуляя, по Невскому — их почти единственному месту субботних прогулок. Вернее, началу их — потом они могли пойти и в Таврический сад, и поехать в ЦПКиО, но начинали всегда с Невского. На углу Литейного и Невского проспектов Алеша с мамой всегда заходили в пирожковую — это было обязательной частью субботнего ритуала, там были жареные пирожки с мясом по 11 копеек — темно-оранжевые, хрустящие, с вкуснейшей мясной начинкой. Еще с луком — печеные, кругленькие, желтые с коричневым пятном посредине, — лук так и норовил вывалиться из них, так и не попав в рот.
Мама была для Алеши безусловным авторитетом — все, о чем он думал на уроках в школе, о чем говорил, бродя вечерами с друзьями по пустырям Купчино, все его выкладки и жизненные планы в субботу оказывались несостоятельными перед маминой мудростью — она осторожно, не обижая его, легко доказывала, что обижать девчонок нехорошо, что учиться нужно стараться лучше, и невероятным образом эти фразы, многократно повторяемые учителями и вызывающие у него и его приятелей смех, сказанные мамой и подтвержденные примерами, казались совершенно правильными и единственно достойными внимания.
И конечной целью всех поступков Алеши становилось не уважение одноклассников, что, впрочем, тоже было не на последнем месте, не поощрение учителей и восхищение родственников и знакомых, а радость в маминых глазах, ее слово «Молодец!» И оказывалось, что если стремиться к этому, то будет и уважение, и поощрение, и все остальные прелести…
Алексей смотрел вслед удаляющемуся маленькому Коле. Господи, какое оно хрупкое и беззащитное, его маленькое счастье — вот так гулять с мамой за руку, идти в зоопарк, потом в кафе-мороженое… Недолговечное, но самое большое счастье, память о котором остается на всю жизнь, и ее уже ничто не может стереть. Не будет ничего равного этой полной гармонии с окружающим миром, этой растворенности в нем, органичного существования и бессознательного подчинения законам этого мира, полного, безоговорочного и безграничного счастья.
Он отделился от стены и медленно пошел в сторону Каменноостровского. Нужно было поймать такси, заехать домой и выкинуть все к чертовой матери, вытащить в поле и утопить в пруду, зарыть в кустах, с глаз долой. Хватит воевать, хватит ходить по краю, пора наконец начать жить!
— Проходите, Виталий Всеволодович. — Заметно посвежевший по сравнению со вчерашним безумным днем, Коля гостеприимно повел рукой в сторону комнаты. — Он здесь сидит, все в порядке. Замучил меня, гад. Чуть не убил, ей-Богу! — Коля улыбнулся.
— То есть как это — чуть не убил? — Лебедев остановился в прихожей. — Серьезно?
— Ну да, бутылкой по башке меня треснул. Я выключился, а он убежал. Еле-еле его вычислил. Ну, побил маленько для острастки.
— Да-а, вы прямо как дети. Одних оставить нельзя — порешите сразу друг друга. Ну, он говорить-то может?
— Да все в порядке, Виталий Всеволодович, я же понимаю. Мы с ним уже снова подружились.
Лебедев вошел в комнату и увидел сидящего у окна Петровича, прикованного наручником к батарее. Он смотрел в сторону, молча курил, держа папиросу в свободной руке, и, казалось, чувствовал себя совершенно спокойно и умиротворенно.
— Коля, освободи его, — тихо попросил Лебедев.
Коля отомкнул браслет на руке Кашина, похлопал освобожденного узника по спине.
— Давай подымайся.
— Ну, здравствуй, дорогой. Что ж ты наворотил? Объясни, что происходит?
— Здравствуй, здравствуй, Виталик. — Кашин встал, потирая руку и продолжая не смотреть на собеседника. — Ты у Коленьки спроси, зачем он ко мне приехал. А может, ты и сам знаешь?
— Едрен батон, в гости я приехал, а ты, мудило, на меня накинулся. Что ты хотел, чтобы я тебе спасибо сказал?
— За дурачка-то меня не надо держать. Я еще мозги не пропил. «В гости». Ты кому-нибудь другому расскажи про гости. С таким лицом в гости по последнему разу заходят. Виталий, это ты, может быть, объяснишь мне, что происходит?
— Ну ладно. — Лебедев сел на широкую тахту и откинулся назад. — Поговорим. Коля, ты, по-моему, перетрудился. Поезжай домой, отдыхай. Миша уже реальной опасности не представляет, правда, Миша?
Кашин безразлично хмыкнул.
— Ну, вот видишь. Давай, Коля, спасибо за службу, я тебе позвоню.
— Ну, смотрите, Виталий Всеволодович, я могу и остаться. Как скажете. Если что — я дома.
— До свидания, Коля, не волнуйся. Привет.
Когда за Колей закрылась входная дверь, Виталий Всеволодович встал и вышел на кухню. Кашин сидел в кресле, продолжая потирать руку, но уже не для того, чтобы разогнать застоявшуюся кровь, а просто томясь ожиданием и неизвестностью — что-то все-таки им от него надо было, иначе замочил бы Коля и его, и Семена еще там, в Сосновой Поляне, да Семен и так уже был еле живой — так его Железный отделал. И за что, спрашивается? Зверь, а не человек. Ничего себе, злобу сорвал! Его Коля тоже хорошо приложил дома у Семена, но, зная Железного давно, Кашин чувствовал, что бил он несерьезно, для порядка. Но ощутимо. А потом тихо-мирно привез его, пристегнул к батарее, дал даже выпить и лег спокойно спать. Кино, да и только.
— Кофе будешь? — послышался из кухни голос Лебедева.
— Буду.
— Ну что, Миша, совсем ты охуел, — с этой фразой Лебедев, изящно покачиваясь, вынес в комнату железный поднос с двумя чашками дымящегося кофе, шоколадными конфетами на блюдечке и сахарницей.
«Что он, конфеты с собой, что ли, возит?» — подумал Кашин, продолжая молчать.
— Допился уже, дальше ехать некуда? Так, что ли? Сколько раз я тебя вытаскивал, все без толку. Ну, что скажешь, алкоголик?
— Виталий, слушай, зачем ты мне его прислал? И не допился я, как раз хотел с тобой серьезно поговорить, а тут этот. Что ему нужно было?
— Так ты что, трезвый вчера был? — В глазах Лебедева появился искренний интерес. Он помолчал, разглядывая опухшее лицо Кашина с синяком под левым глазом. — Да, похоже, ошибся я. Ты всегда был умным человеком, Миша. Ну, давай поговорим.
— Виталий, слушай…
— Нет, это ты меня послушай. Потом ответишь мне, я тебя выслушаю. Так вот, Миша, коротко говоря, вляпались мы все в говно. И есть подозрение, что из-за тебя. — Кашин поднял брови. — Не надо, не строй глазки. Дело серьезное, мы с тобой друг друга знаем, я тебе все честно говорю. Ты сам понимаешь — когда человек бухает с такой силой, как ты, он может что угодно болтать, где угодно и кому угодно.
— Ты о чем, Виталий? — перебил его Кашин.
— Помолчи пока. У меня человек погиб. Другой ранен. Кроме того, место, которое ты мне дал, засвечено. И полезли туда одновременно с нами. Вот я и думаю, что ты, Миша, на два фронта работаешь. Ты же сам говорил мне, что никто, кроме тебя, ничего не знает. Откуда же левая информация пошла?
— Виталий, ну я не знаю. Может, случайность? Я тебе клянусь, ни сном, ни духом…
— Может, и случайность. Может, и еще что-нибудь. Но пока я не буду в этом уверен, ты будешь сидеть здесь и ждать. И не обижайся, дело есть дело. Люди гибнут. И если выяснится, что из-за тебя, будем разбираться.
— В смысле? — Кашин опять почувствовал отпустивший уже было, но быстро вернувшийся вчерашний ночной ужас.
Лебедев встал и заходил по комнате.
— Не знаю. Не знаю, Миша, не знаю. Но что мне делать? Если мы все загремим? Ну что ты смотришь на меня? Докажешь, что это не твоя работа, — все будет в порядке, можешь не бояться.
— А я и не боюсь. Чего мне бояться? Я тебя не продавал. Не ожидал я просто, что ты меня за такую дешевку держишь. Я вообще хотел в дело вернуться…
— Ой, Миша, только не надо! В какое дело? Посмотри на себя, в какое тебе дело вернуться? Думаешь, я все по деревням езжу? Время другое, Миша, и дела другие. Теперь не за границу «доски» отправляют, не на Запад продают, а там покупают и сюда везут. У нас теперь люди богаче и цены выше.
— Слушай, ты меня что, совсем за дурачка держишь? Думаешь, я пил, так и не знаю, что в стране происходит? Все знаю. Мозги на месте. Думал, может, пригожусь…
— Помнишь кино — «Неуловимые мстители»? «Вам унитаз нужен? Был нужен, уже взяли. А может, и я на что сгожусь? Может, сгодишься, если рот будешь пошире открывать». Ну ладно, не обижайся. Дел много разных. Пить не будешь — поглядим… Но, Миша, пока мы с этим дерьмом не разберемся, сидеть тебе, Миша, под арестом. Уж извини. Жить будешь здесь. Запирать тебя не буду, охранять тоже. Сбежишь — пеняй на себя. Ты меня знаешь. Найду где угодно, хоть в Мексике, хоть в Африке. Тогда все. Так что, думаю, не сбежишь. Сиди и жди. Деньги есть?
— Нет.
— А, понятно. Вот тебе деньги на еду. — Он положил на поднос несколько стотысячных. — Будешь бухать, посажу на цепь. Впрочем, твое дело.
— Так сколько ждать?
— А это, милый друг, пока не поймаем одного приятеля. Может, твоего, а может, и нет — вот и выясним заодно, чей это приятель. Дело нескольких дней. Так что, если твой, лучше сразу скажи.
— Не мой.
— Ну, тебе виднее. И не обижайся, Миша. Если ты ни при чем — все будет хорошо. Мне не звони, я сам. Все, счастливо отдохнуть. — Лебедев не подал Кашину руки, повернулся и быстро вышел из квартиры, громко хлопнув дверью.
Михаил Петрович подошел к окну и стал смотреть, как Лебедев сел в машину и медленно стал выруливать к арке, ведущей со двора на 23-ю линию Васильевского острова. «Аккуратно ездит, — равнодушно отметил Кашин, — бережет себя». Еще бы — есть у Лебедева что беречь. Пока Михаил Петрович пьянствовал, этот — гляди, как поднялся — разговаривать не хочет, руку не подал, сука. Ну ладно, хоть ясно, из-за чего весь сыр-бор. Кашин немного успокоился — он был почти уверен, что никому не рассказывал о том, что имел в виду Лебедев. Почти — потому что действительно напивался иногда до беспамятства. Но и те, с кем он пил, были просто мелкой дворовой великовозрастной шпаной и, как правило, тоже ничего не помнили, а если и помнили, то не понимали, а если и понимали, то не верили, да и сил у них уже не было чем-либо серьезно заняться. Нет, это ерунда. Отсюда подвоха быть не может. Значит, вообще ниоткуда. Поймают они там, кого ищут, и все выяснится.
Он вдруг почувствовал, что по-настоящему голоден. Последние дни это чувство не посещало его — достаточно было какой-нибудь копченой вонючей рыбы в пивной на Тамбасова, банки консервов вечером — остальные калории приносила водка. Голод — это хорошо. Значит, работает еще желудок, значит, жив еще Михаил Петрович Кашин. За несколько дней здесь можно будет прийти в себя: отъестся Петрович, отоспится, отмоется, глядишь — и станет опять приличным человеком. Хотя бы начнет становиться. В общем, нет худа без добра.
Он вышел на кухню, заглянул в холодильник, в буфет — кроме кофе и сахара, в доме не было ничего. Отложив несколько бумажек про запас, он взял сто тысяч и вышел в прихожую. На тумбочке возле двери лежал ключ. Кашин открыл дверь, вышел на лестницу и стал спускаться вниз. «К новой жизни», — усмехнулся он, выйдя во двор.
Лебедев заехал домой, вынул из сейфа, стоявшего в спальне открыто, без киношных драпировок и ниш в стене, кожаный дорогой чемоданчик и вскоре уже ехал по улицам Сестрорецка. Миновав центр, застроенный типовыми высотными домами, он очутился возле трехэтажного особняка с красными кирпичными стенами, выглядывающими из-за сплошного высокого зеленого забора. Посигналив у ворот, которые, чуть помедлив, медленно разъехались в стороны, Лебедев тихонько вкатил свой «ауди» на небольшой участок, залитый асфальтом перед парадным крыльцом. Кивнув добродушного вида старичку в галифе и зеленой застиранной футболке, запирающему ворота, он легко взбежал по ступенькам и без стука открыл застекленную входную дверь. Вторая дверь, железная, обитая деревянными планками, была распахнута — она запиралась только на ночь или при длительном отсутствии хозяев. Лебедев прошел по коридору, по обе стороны которого также находились двери, обычные, деревянные, скрывающие четыре комнаты первого этажа, и, миновав наконец коридор, со словами «Приветствую всех, а вот и я», произнесенными громко, дабы предупредить обитателей дома, вышел на просторную веранду.
— Все тебя взаимно приветствуют. — Седой крепкий пожилой мужчина в спортивном костюме сидел на диване с газетой в руках, от чтения которой, видимо, оторвал его Лебедев. — Все тебя слушают.
— Вы один?
— Нет, меня много. Виталий, ты чего суетишься? Давай садись, чайку попьем. Или чего покрепче?
— Я за рулем, Яков Михайлович.
— Ты что, один ездишь? И не боишься? — Яков Михайлович кивнул на чемоданчик Лебедева. — Или ты пустой приехал?
— А честным людям, Яков Михайлович, бояться нечего. — Лебедев положил чемоданчик на колени, открыл его, последний раз окинул взглядом содержимое и, привстав, двумя руками подал Якову Михайловичу. Тот принял чемоданчик, отложив в сторону газету, молча посмотрел на аккуратные зеленые пачки стодолларовых купюр, покачал головой, закрыл и поставил на диван рядом с собой.
— А мы уж заждались. Значит, проблем у тебя нет? Все идет нормально?
— Все в порядке, — удивленно ответил Лебедев, — а какие могут быть проблемы? Что вы имеете в виду? Все под контролем.
— Все под контролем… Ты прямо Дон Корлеоне у нас. Все под контролем… Сейчас ничего не может быть под контролем. Запомни это. Ты же не мальчик — должен понимать, что все эти группировки только в кино такие организованные. Бригадиры, командиры… Я вот газеты читаю — ты читаешь? Нет? Зря. Хохочу до боли в желудке. Группировки… У них там такой же бардак, как и везде. Каждый за себя. Кто покруче, конечно, вертит всем, но чтобы так — «все под контролем» — этого в нашей стране не было, нет и не будет никогда. Все на игле сидят — новая мода у них теперь. По городу в тачках ездят обдолбанные — все, практически все. Окно откроют у машины, оттуда шмалью так и прет. Или по вене вмажут и за руль… А ты говоришь «все под контролем». Ну ладно, вернемся к нашим делам. Скажи, с Ильгизом у тебя есть какие-то аферы?
— С Ильгизом? Нет. Бог миловал.
— Ну и очень хорошо. Ильгиз-то допрыгался. Последние денечки гуляет.
— Значит, туда ему и дорога, — сказал, улыбаясь, Лебедев. — А что натворил?
— Натворил. Это родители его натворили, когда зачали этого гада. Обычные дела, ничего выдающегося. Наркотики, рэкет, оружие… Ильгиз, слава Богу, ничего экстраординарного не натворил. Если бы что-то было для него из ряда вон — это как минимум ядерный терроризм. Как минимум. В общем, хватит ему на свободе болтаться. Достал уже всех. И никакие ему группировки и бригадиры не помогут. А ты говоришь — «все под контролем». У меня вот и то не все. Почти. А вот и наша баба Дуся!
На веранду вышла хрупкая маленькая старушка в опрятном светлом, в цветочек, платье с довольно большим вырезом, не таким, конечно, чтобы его можно было назвать фривольным, но все же… В руках она несла поднос с заварочным чайником, двумя чашками и вазочкой с колотым сахаром.
— Баба Дуся, здравствуйте. — Улыбка, не покидавшая лица Лебедева последние пять минут, стала еще шире. — Вы сегодня просто красавица. Позвольте, я вам помогу. — Он подошел было принять у бабы Дуси поднос, но та ловко отвела его в сторону.
— Не беспокойся, не беспокойся, Виталик, сидите спокойно. Я сама прекрасно управлюсь. Сейчас чайничек принесу и варенье — ты еще не пробовал моего свежего. Ты какое больше любишь? Есть малина, черника, клубника, яблоки…
— Баба Дуся, какое дадите — на ваш выбор. — Лебедев снова занял свое место в кресле и положил ногу на ногу. — Хорошо тут у вас, спокойно. Сидел бы вот так и сидел. Воздух какой… Как держится хорошо, — заметил он, когда баба Дуся пошла за вареньем и чайником.
— Да, молодцом, — подтвердил Яков Михайлович. — Она еще нас с тобой переживет. Старой закалки человек. Красавица была в свое время. Берия ее в лагеря засадил за то, что ему не дала. Да я тебе рассказывал. Зарядку каждый день делает. Настоящая женщина — семьдесят лет, а за собой следит внимательней, чем другая двадцатилетняя. И с головой все в порядке. Говорят, старость, маразм, а баба Дуся наша как компьютер — все помнит, все знает. Логика у нее потрясающая. Все, все, молчи — идет. Не любит она, когда ее за глаза обсуждают.
— Баба Дуся, садитесь с нами, — предложил он, когда старушка появилась в дверях со вторым подносом, уставленным вазочками с вареньем разных сортов.
— Яшенька, спасибо, я уже пила, и потом сейчас погулять собралась. К ужину ничего взять не нужно? Я могу заодно чего-нибудь вкусненького купить в ночном — гастрономы-то все закрыты.
— A-а, очень хорошо. Вы меня выручите. Купите, пожалуйста, сыру какого-нибудь хорошего. Деньги есть у вас?
— Есть, Яша, есть.
— Ну, тогда купите побольше, запишите там, сколько стоит, я вам отдам. Ну, счастливой прогулки!
— Спасибо, Яшенька. Виталий, до свиданья.
— До свиданья, баба Дуся. Не боитесь ее одну отпускать — поздно уже. Хулиганья развелось — в городе, по крайней мере, — шагу ступить нельзя. Старая женщина все-таки…
— Да ее ребята ведут все время. Она и не подозревает. Любит самостоятельность. И правильно. Держит себя в форме, не раскисает, а про магазин — что, думаешь, у меня некому в магазин сходить? Ей же просто нравится свою нужность осознавать, быть полезной. Работяга она, всю жизнь пахала так, что будь здоров. На ужин останешься?
— Нет, к сожалению, не могу. Поеду в город. Время — деньги, Яков Михайлович.
— Да, деньги — дело хорошее. Слушай, я к тебе на неделе одного человечка своего подошлю — поговори с ним. Ему нужна хорошая квартира. Это по нашей партийной части. Выборы скоро, нужно своих людей собирать, селить в городе. Может, подберешь ему что-нибудь. Он сам тебе скажет, как и что. Ценой тоже не души, свои люди, нужные.
— Нет проблем, пусть приходит. — Лебедев поднялся и протянул руку. — Ну, желаю здравствовать.
— Что же ты варенья-то не поел совсем? Обидится баба Дуся. — Яков Михайлович пожал руку Лебедева и укоризненно покачал головой. — Ну ладно, счастливо тебе.
Лебедев сошел с крыльца и, подойдя к машине, оглянулся на дом Якова Михайловича. Окна первого и второго этажа были темны, а на третьем в единственном окне, выходящем на фасад, свет горел. Тишина стояла такая, что издалека изредка доносился шум электрички, днем обычно неслышный. Дом, казалось, молча и терпеливо ждал, когда Лебедев уберется со двора, именно уберется, как назойливое насекомое, от которого и рады бы избавиться, да то руки не доходят, то забывают, то просто лень. А насекомое по фамилии Лебедев еще и было необходимым в хозяйстве — этакая пчелка, собирающая мед для завтрака хозяев. Пчелка, знавшая сладкие, медовые укромные местечки лучше других своих собратьев. Но стоит кому-то из них оказаться проворней и умней, как его тут же сменят. Раздавят на стекле, поймают на липкую ленту, подвешенную к потолку, отравят каким-нибудь мерзким, вонючим аэрозолем… Его мальчики бабу Дусю ведут! Кого еще они, интересно, ведут? Может, и его, Лебедева, подслеживают?
Виталий Всеволодович почувствовал, что раздражается не на шутку и приказал себе думать о чем-нибудь приятном. Нельзя злости давать власть над собой — этому он научился давно и пытался вдолбить своим соратникам, но, похоже, это было бесполезно. Соратники постоянно влипали в неприятные истории, грязные и кровавые подчас, так что приходилось вызывать этого мальчишку-врача, — а все из-за амбиций, из-за неумения сдержаться, в ответ на оскорбление не хвататься за нож или пистолет, не бить по голове бутылкой, а своей головой подумать, как и что сделать, чтобы обидевший осознал свою неправоту, грубость и впредь больше никогда бы так не поступал.
Он кивнул головой старичку в галифе, появившемуся бесшумно у ворот, и мягко выехал на дорогу. Неуютно он себя чувствовал сейчас по нескольким причинам сразу. Ощущение чужого присутствия его не покидало всю дорогу, хотя на этот раз никто за ним не следил, а две телевизионные камеры, установленные на втором этаже и на крыше красного трехэтажного особняка, отследили его передвижение лишь до поворота на шоссе в полукилометре от резиденции Якова Михайловича.
Разговор с хозяином особняка несколько изменил планы Лебедева. Не нравилось ему то, что начало происходить в последние дни. Жизнь его никогда не была спокойной и размеренной, хотя он всегда к этому стремился и вот, казалось, уже добивался, но снова неожиданно обстоятельства заставляли все менять, ломали замечательные планы, и опять приходилось что-то придумывать на ходу, изворачиваться, рисковать. Петрович был на эти дела мастер — в молодости Лебедев перекладывал на Кашина решение неожиданных задач, сейчас их приходилось решать самому. А покоя с годами хотелось все больше и больше, однако не видно было конца суете. Так хоть бы она не сопровождалась грязью и мерзостью разборок — этого Виталий Всеволодович просто терпеть не мог, хоть бы все это закончилось и можно было работать спокойно, не оглядываясь на жлобье, заполонившее страну, на этих уродов в кепках, кожаных куртках, с чугунными кулаками… Лебедев тихо выругался про себя. Однако ведь именно такого рода знакомства стали основой его последнего бизнеса, благодаря этим бандитским группировкам его состояние выросло так, как он и мечтать не мог, когда носился на потрепанном «Москвиче» с Мишкой по деревням и скупал иконы у старушек и колхозных алкашей.
Лебедев остановился в Ольгино у домика, где вчера оставил раненого Звягина, запер машину и постучал в дверь. Он услышал легкие знакомые шаги, от одного звука которых на мгновение все дела, бывшие и будущие, вылетели у него из головы, и Лебедев превратился в здорового, безмозглого и возбужденного самца. Встряхнув головой, он прогнал наваждение, но не до конца. Таня открыла дверь, не спросив, кто стучит, — как будто ждала его появления. Ей было тридцать пять лет, и более красивой женщины Лебедев не видел никогда в жизни. Он несколько лет безуспешно пытался скрывать от нее то, что происходило с ним, когда она находилась непосредственно в поле его зрения. Она же, конечно, догадывалась, но тоже виду не подавала. Или ей было просто безразлично — Лебедев был не единственным страдальцем, не первым и, вероятно, не последним из тех, кто терял голову от одного вида Тани, причем некоторые теряли ее в прямом смысле этого словосочетания. И помогал им в этом единственный мужчина, которому сама Таня благоволила, — Звягин.
— Здравствуй, Виталий. А мы уж думали, что ты про нас забыл. Заходи. — Она чмокнула вошедшего Лебедева в щеку равнодушно, почти не смотря на него, вызвав мгновенную дрожь во всем его теле. — Саша, Виталий приехал!
— Ну, слава Богу! — Звягин, опираясь на палочку, вышел навстречу из боковой каморки. Он был по-прежнему в джинсах, в широком свитере, скрывающем забинтованное плечо, и выглядел почти здоровым, если бы не хромота. — Отвези-ка нас домой, Виталий. Надоело здесь торчать.
— Как сам-то? — Лебедев кивнул неопределенно на палочку.
— Слушай, да ты что, первый день меня знаешь? Никак сам-то. Эту тему можно закрыть.
— Эту тему рано закрывать. Тут работа есть, а ты…
— Ладно, работа, работа… Дай отдохнуть. Домой отвези, а там поговорим. Ты без шофера?
— Откуда ты знаешь?
— Виталий, я все знаю. — Звягин улыбнулся. — Не бойся, не бойся, мы с Таней весь день у окна, как две кумушки, сидим. Я это к чему — поехали к нам, выпьем, все обсудим. Есть что обсуждать, кстати. У нас и заночуешь.
— Насчет «заночуешь» — не знаю, но я, собственно, за вами и приехал. Вы готовы?
— Мы всегда готовы, — ответила Таня. — Ну что, тогда одеваемся? Саша, помочь тебе?
— Не нужно. — Он прохромал в прихожую и надел длинный черный плащ. — Пошли.
До города они ехали молча, Лебедев внимательно смотрел на белую разделительную полосу шоссе и пытался поймать мысль, которую вызвала внезапно у него эта полоса и так же внезапно исчезнувшую. Он поймал ее только на Каменноостровском и улыбнулся.
— Саш, я такую штуку сейчас придумал…
— Какую штуку?
— Дома расскажу. Тебе понравится. — Лебедев снова замолчал и всю дорогу продолжал улыбаться, не отрывая глаз от несущегося на него в пятне света фар асфальта.
— Ты всем позвонил?
— Всем. — Они лежали обнявшись на диване в комнате Гимназиста. — Леш, а этот Сережа — странный какой-то тип. Правда?
— Обыкновенный тип. Функционер советский. Ничего странного, Кать. Просто горе такое — вот и странный. А сделали они все так быстро — за один день, да еще воскресенье — как только ухитрились. И с кладбищем договорились. На Богословском-то это не так просто в наше время. Бешеные деньги.
— Серьезно? А ты откуда знаешь?
— Да уж знаю, к сожалению. Мажорское кладбище. Ну, Толика-то к отцу подхоранивают — это проще. А так ведь туда просто не попадешь… Слушай, я пойду, чайник поставлю. Все равно не гаснуть. — Он натянул джинсы, рубашку и вышел из комнаты. На кухне сидел Сережа — неопределенного возраста худой мужчина с залысинами, в черном мятом костюме, слегка осветленном на плечах нестираемым налетом микроскопических частиц перхоти. Лицо у него было усталое, глаза полузакрыты, он пил кофе из большой чайной чашки и быстро и часто затягивался неведомо какой по счету беломориной — две полных пепельницы стояли перед ним на столе, и он тряс пепел поочередно то в одну, то в другую, безнадежно пытаясь пристроить окурок на вершине одной из грязных пирамидок.
— Не спится? — спросил Сережа, взглянув на появившегося Алексея. — Да, дела. Кофе будешь?
— Спасибо, буду. И еще одну чашечку. — Он подставил ее под носик наклоненного Сережей большого кофейника.
— А ты давно Толика знал? Извини, если некстати спросил, просто интересно, вернее, не то что интересно, а хочется вспоминать все время…
— Давно. В школе еще познакомились. Вернее, мы-то в разных школах были, и как-то в компании, на дне рождения чьем-то, что ли?.. Уж и не помню точно, — удивился Алексей. — Надо же — не помню. Как будто всю жизнь его знал.
— Да, вот и у меня так же. Я все сюда в гости ходил, ходил, к отцу его сначала, потом вот к Люде… Ну и с Толиком общались, конечно.
— Мы его Гимназистом звали. — Алексей взял со стола пачку сигарет и вытряс одну. — Правда, похож он был на гимназиста?
— Гимназистом? Хм, да, пожалуй. А «мы» — это кто?
— Ну так, вообще… Друзья. Сережа… простите, непривычно как-то…
— Ничего, ничего.
— Сережа, а как вы так быстро все организовали сегодня? Я с этими делами в жизни пару раз уже имел дело, так это такая смурь, такие бабки…
— Ну, у меня, к сожалению, опыт большой. И потом, связи, по работе там, то, се… Помогают люди.
— А вы где работаете, если не секрет?
— Отчего же секрет — никаких секретов. В КГБ работаю.
— Что, серьезно? — Брови Алексея резко взлетели и почти исчезли под черной челкой. — А кем? Подождите-ка, так ведь КГБ уже нет — ФСБ, вы имеете в виду?
— Да я много лет уже в КГБ. Не удивляйтесь, Алеша, во-первых, голову всей стране журналисты заморочили, что в КГБ все в страшном секрете. Ничего подобного. Обычные люди работают, такие же, как все остальные, так же пьют, едят, спят, женщин любят. И работа там тоже разная — не только то, о чем в газетах пишут. Я уж не говорю о книгах — столько туфты откровенной сейчас издают, тошно просто становится. А что касается меня, то я — обычная мелкая сошка. Работа канцелярская, скучная. Но связи есть, в жизни очень много я через эти связи получил. Правда, не только хорошего, но все же… А ФСБ, КГБ… Что ты думаешь, название другое, так и люди другие? Куда же все кагебешники подевались? Да никуда. Все на своих местах сидят. Так что работаем спокойно на благо. И зря люди боятся — меньше нужно было «Огонек» читать в свое время. Вот уж, действительно, желтая пресса. У нас — «Смена», в Москве — «Московский комсомолец» — ужас, что пишут. Обидно мне бывает — у нас тоже всякой сволочи много, но я думаю, что в этой самой «Смене» или «Огоньке» процент такой же. Что же они всех под одну гребенку… Посмотрел бы я, что все эти журналисты и редакторы без КГБ делали.
— А ты чем занимаешься? — спросил Сергей после короткой паузы, сделав несколько глотков из чашки. — Вот тебе вопрос по моей специальности. — Он слегка усмехнулся. — И выброси ты из головы всю эту чепуху про КГБ. Договорились?
— Да я запросто. У меня тоже свое мнение на этот счет. Я так — мыкаюсь пока. Универ закончил, филфак, сейчас вот в театре — машинистом сцены. Это тоже временно все, хотя работа нормальная, ребята клевые. Не знаю… Живу просто. Стараюсь другим не мешать и жить, просто жить. Столько в мире есть хорошего, хочется все посмотреть, потрогать, попробовать. Боюсь где-то замкнуться и всю жизнь просидеть в какой-нибудь конторе — хотя бы профессором в университете. Насмотрелся я на них, бедняг.
— Ну, это и в мой огород камешек. Я ведь тоже всю жизнь на одном месте, в одном кабинете сижу. Так что и меня пожалей.
— Ну, вы извините, но если так, то по большому счету и вас тоже жалко.
— Мне самому себя жалко. Мне бы твои годы — так меня бы здесь уже и вовсе не было. Теперь-то завяз здесь, привык, врос в землю. Даже в отпуск не езжу никуда, хотя мог бы. Сижу в Питере. Не хочется ничего. Иссяк источник.
— Ну, так уж и иссяк. Вам, простите, сколько лет?
— Мне? Да много мне лет, много. Что, трудно определить? Ты же с кагебешником разговариваешь, х-хе. — Сережа опять невесело хмыкнул и прикурил потухшую папиросу. — Да, я бы на вашем месте валил бы отсюда как можно дальше. На другое полушарие. А то Европа уже почти вся загажена — соцлагерь-то разлагается, гниль расползается. А в Америке, например, можно устроиться. Туда еще не скоро эта мерзость докатится. Доползет, конечно, но на ваш век жизни там вполне хватит. Не думал ты об этом?
— Вы так говорите, как будто в разведчики меня вербуете. Да думал, конечно, но что-то не надумал. У меня здесь столько друзей, все меняется, интересно здесь жить. Мне, кстати, нравится, как дело поворачивается. По-моему, все будет нормально. Бандиты здорово зверствуют, но это уж, извините, ваша работа. Так что, если КГБ и милиция нам помогут, мы и тут нормально поживем. Я не прав?
— Нравится тебе, значит? А мне вот не нравится. Ничего здесь не будет хорошего. Народ беспомощный совершенно и безмозглый. Безвольный, беспринципный. Достаточно «без»? Могу еще. Все будет подтверждено примерами. Хочешь?
— Хм. Ну, я ведь тоже — народ…
— И я — народ. И Люда — народ. И все мы такие, как я описал тебе. Просто про себя не хочется никому конкретно нелицеприятные вещи рассказывать. Я же не говорю, что плохие люди — нет, масса хороших есть. Масса даже замечательных. Но совершенно все бессильные. Как овечки. Ты не согласен? Ладно, Алеша, извини меня — все это бред. Устали все сегодня — такой сумасшедший день… Катя-то спит?
— Куда там… Сейчас позову ее — вместе кофе попьем. — Алексей встал и направился в сторону комнаты, но столкнулся с идущей навстречу Катькой.
— Ну что, полуночники? Ложились бы… Ой, а мне можно кофе?
— Присаживайтесь, Катя, с нами. — Сережа пододвинул к ней чашку. — Что же все-таки с Толиком случилось? У вас нет никаких соображений?
— Да черт его знает. Можно папироску? — Алексей взял протянутую ему беломорину. — Спасибо. Не знаю. Врагов у него не было, по крайней мере, я не знал. А он мне все рассказывал. Он вообще скрывать не умел ничего. И врать не умел. Черт знает, что такое!
— Катя, вы как себя чувствуете? — Сережа, казалось, не слушал Алексея. Он по-прежнему без выражения смотрел на лицо его подруги, и она, поймав его взгляд, внутренне съежилась — что-то было в нем нечеловеческое, безжизненное. Но сидящий напротив Сережа был живым, на лице его играли мускулы, подрагивали губы, веки время от времени моргали, глаза же смотрели из прошлого, они не существовали в настоящем, жили совершенно отдельно от всего остального.
— Нормально, а что?
— Нормально? Мне кажется, вы больны. Вы уж извините меня, Катя. Я вообще-то врач. Точно все хорошо?
«Телепат какой-то», — с неприязнью подумала Катя.
— Да ничего, ничего. Я просто не спала совсем, устала. Как и вы, наверное.
— Да, да, понимаю. Ладно. — Сергей Андреевич неуклюже поднялся с табуретки. — Пойду я домой, пожалуй. Люда спит. Вы здесь остаетесь?
— Да, переночуем. А не поздно вам идти? Куда вам ехать? Мосты развели уже.
— Недалеко мне. На Черную речку. Дойду потихоньку. Ну, держитесь, ребята. — Он протянул Алексею руку. — Катя, до свидания. Не болейте.
Дверь за собой Сергей Андреевич закрыл так тихо, что Алексею и Кате еще некоторое время казалось, что странный Сережа все еще здесь, и они молчали, дожидаясь возможности остаться наедине.
— Ну, как он тебе теперь? — наконец поинтересовался Алексей. — Все кажется странным?
— Не то слово.
— Вот, понаблюдал настоящего гебешника. Надо с ним поближе познакомиться. Может, пригодится в жизни.
— Откуда ты знаешь, что он гебешник?
— Сам сказал.
— Мне он сказал, что врач.
— Ну, врач. А что, в КГБ врачей нет, что ли? Да, действительно странный. Замученный какой-то. Все у него сволочи, все у него плохо. Прижала, наверное, нынешняя власть, кормушки позакрывались, вот и плохо ему. Пойдем спать.
Утром он вышел на улицу купить сигарет. Ларек, стоящий совсем рядом с домом, был открыт. Алексей протянул деньги в окошечко, но у продавца вышла какая-то заминка — он неловко взял у Алексея пятерку и тут же уронил ее на пол. После чего сам исчез из виду, нагнувшись за деньгами под прилавок, и завозился, невидимый, зашуршал чем-то, послышались глухие удары о стенку ларька, продавец пыхтел внизу, задевая плечами за ящики с товаром — водочными бутылками, упаковками «Баунти» и коробками сигарет, — чертыхался, но никак не мог, видимо, найти спланировавшую куда-то купюру. Алексей стоял, переминаясь с ноги на ногу, шли минуты, он начинал нервничать, как всегда, когда ему приходилось стоять в очереди либо просто вот так бессмысленно ждать, когда кто-то наконец соизволит выполнить свои непосредственные обязанности. В очередях он обычно не стоял — предпочитал лучше пройти лишний квартал до другой булочной, гастронома или ларька, чем хоть на пять минут примкнуть к угрюмому и покорному сообществу, привычно убивающему свое время в тягучем ожидании. На узкой железной полоске, выступающей перед окошечком и служащей зачаточным — или, скорее, недоразвитым — прилавком, было нацарапано слово, знакомое каждому с детства, — короткое, омерзительно конкретное, бесполое, как ни странно, слово — выразитель безысходной, ставшей естественной частью человеческого существования тоски, слово, которое должно быть начертано на знамени всего советского народа. Алексея при виде этих доморощенных граффити всегда охватывала невыносимая скука и жалость к согражданам. Он вспоминал фотографии Нью-Йорка, которые показывал ему его американский приятель, вспоминал разноцветные, разрисованные затейливыми узорами и расписанные немыслимыми шрифтами стены негритянских кварталов, и ему становилось просто обидно за свой народ, за его ограниченность и самодовольство! «Хуй!» — и все, мол, этим сказано, чего еще мудрить! На окнах вагонов метро нацарапанное монеткой, на стенах домов — мелом, краской, углем, вырезанное перочинным ножиком на школьных столах и стульях, старательно закрашиваемое, но все равно отчетливо читающееся, на кафеле кабинок общественных туалетов — пальцем и… Алексей сплюнул и попытался заглянуть через маленькое квадратное окошечко внутрь ларька.
Там тем временем прекратилось всякое шевеление и стояла полная тишина. Он постучал по стеклу, встав на цыпочки, попытался сверху через ряды сигаретных пачек разглядеть продавца, но не обнаружил его. Ларек был маленький, Алексей видел часть пола, табурет, стоящий рядом с ним термос, но, к удивлению его, продавца внутри не было. Как он успел выйти так незаметно? Алексей сделал шаг в сторону и увидел, что единственная боковая дверь в ларек заперта снаружи на обычный дешевый висячий замок. Свалил-таки! Но зачем? Неужели решил обмануть на пять тысяч? Да нет, бред какой-то. Что за дела? Алексей почувствовал себя неуютно, как бывало всегда, когда он переставал контролировать ситуацию и оказывался в зависимости от кого-то, особенно если этот кто-то был неизвестен ему и предсказать дальнейшие события не представлялось возможным.
В другой раз он бы плюнул, ругнулся про себя и пошел бы дальше, забыв через минуту идиотское происшествие, но сейчас что-то мешало ему отойти от ларька. И не просто отойти — он понимал, что даже повернуть голову и осмотреться ему становится тяжело и почему-то страшно. Страх взялся непонятно откуда, и стоило только Алексею обозначить его, как он начал усиливаться, обволакивать его душным холодным облаком, начал застилать глаза, заморозил позвоночник и облепил ноги тяжелой невидимой грязью. С трудом, медленно, словно вместо воздуха его окружал густой кисель, Алексей всем телом развернулся и посмотрел на улицу. Вот оно! Улица была совершенно пуста. Вернее, вдалеке, метрах в пятидесяти, она жила своей обычной жизнью начала рабочего дня, первого дня недели. Там ехал троллейбус, удаляясь от Алексея, через проезжую часть перебегали люди, по тротуару брели собачники со своими любимцами, на перекрестке перед светофором возле остановившихся «жигулей» стоял милиционер и молча, недвижимо выслушивал объяснения владельца машины, махавшего руками, — красный пиджак его развевался по ветру и выглядел намного более ярким, чем мутный глазок светофора. Что он говорил, Алексею не было слышно, как, впрочем, и монотонного шороха троллейбуса, отрывистого лая собак, не было слышно ни стука каблуков, ни рычания разрегулированных двигателей истаскавшихся по питерским ухабистым дорогам стареньких машин.
Алексей резко обернулся — сзади улица была так же пуста до самого конца. С этой стороны она упиралась в Каменноостровский проспект, и ни одного пешехода не было видно на ней — только по проспекту, на миг появляясь в просвете между старыми домами Пушкарской, проносились редкие автомобили — слишком редкие для такого часа.
Из-за угла вышел человек и направился в сторону Алексея. Он вдруг понял, что ждал этого человека, что это и есть причина внезапного страха, что, как ни готовился он к этой встрече, все равно утренний одинокий пешеход застал его врасплох.
Лысый шел медленно, глядя ему прямо в лицо. Он был еще далеко, но то ли зрение у Алексея от страха стало необычайно острым, то ли действительно глаза лысого излучали какую-то жуткую энергию, Алексей видел их очень хорошо — еще не различая общего выражения лица, деталей одежды… Он видел неподвижные зрачки, пустые, словно проколотые булавкой, за которыми скрывалась бездна, затягивающая, холодная, липкая бездна — без-дна…
Он повернулся и медленно пошел по тротуару туда, где текла нормальная, будничная городская жизнь. Он увидел, что водитель в красном пиджаке, видимо, уладив дело по-хорошему, сел в свою «девятку» и быстро исчез из виду, свернув в первый же двор, милиционер же, сунув что-то в карман брюк, помахивая полосатым жезлом, двинулся прочь. Алексей хотел было ускорить шаг, но почему-то это показалось ему опасным. «Нельзя привлекать внимание», — вертелось у него в голове, хотя привлекать чье внимание? Люди, маячившие вдалеке, почему-то все как один смотрели в противоположную от него сторону. Спина милиционера исчезла за углом дома. Улица впереди стала быстро пустеть. Алексей уже дошел до светофора, возле которого происходило разбирательство с краснопиджачным нарушителем, а все собачники, прохожие и автомобили куда-то подевались, и снова он видел их движение метрах в ста впереди себя.
Из-за угла медленно выплыла прямоугольная коробка троллейбуса — раньше троллейбус здесь не ходил, но Алексею было не до удивлений, и он, не обратив внимания на номер, торчащий на заднем стекле машины, бросился наконец бежать вслед спасительному общественному транспорту. В троллейбусе по крайней мере были люди, был водитель, была возможность спрятаться, убежать, уехать в любом, все равно каком направлении от невыносимого, жуткого человека, идущего сзади. Хотя троллейбус начал плавно тормозить, расстояние между ним и бегущим, мгновенно вспотевшим и почему-то запыхавшимся Алексеем не уменьшалось. Для него обычно такие пробежки были плевым делом, чтобы по-настоящему запыхаться, ему нужно было бы пробежать раз в десять больше, но то ли от страха дыхание сбивалось, то ли — он готов был уже в это поверить — лысый действительно притягивал его к себе невидимыми нитями, затрудняя движение вперед. Оглянуться теперь хотелось все время, и если прежде это вызывало страх, то теперь Алексею приходилось бороться с собой — так и тянуло его повернуть голову назад и посмотреть еще раз в пустые глаза лысого.
Троллейбус остановился в тот момент, когда Алексей поравнялся с задней дверью. Створки с глухим стуком разъехались, и, перед тем как поставить ногу на ступеньку, Алексей все-таки взглянул в сторону лысого. Тот продолжал идти к нему, не ускоряя шага. Он заметно поотстал, но, казалось, был полностью уверен, что легко наверстает упущенное, — шел спокойно, слегка пошаркивая подошвами, — кроме механического плотного лязга дверей троллейбуса, это были единственные звуки, нарушавшие тишину пустынной улицы.
Гармошки дверей, издав резкое шипение, сошлись за спиной, и, уцепившись рукой за холодную трубку поручней, Алексей перевел дыхание. Редкие пассажиры не обратили внимания на единственного вошедшего — на этой остановке, кроме него, никто больше не сел в троллейбус и никто не встал со своего места, чтобы выйти. Никому не нужна была сегодня Большая Пушкарская. Алексей, покачиваясь, прошел по дрожащему слегка полу, устеленному резиновыми ковриками, проглатывающими звук шагов, и присел на переднее сиденье — он любил занимать это место: с него открывалась дорога впереди, за лобовым стеклом, и этот вид был для него всегда интереснее, чем монотонно плывущие мимо дома. Соседа его, сидевшего ближе к окну, наоборот, видимо, интересовало происходящее на тротуаре — голова его была повернута в сторону, и Алексей не видел его лица, только коротко стриженный затылок и россыпь перхоти на воротнике черного пиджака. Алексей, всегда брезгливо относившийся к подобной неаккуратности, сейчас почему-то не мог оторвать глаз от серых меленьких подлых хлопьев, которые незаметно для хозяина превращали его из элегантного джентльмена в опустившегося неудачника. Троллейбус начал медленно замедлять ход — приближалась остановка — и синхронно с торможением голова сидящего у окна стала поворачиваться. Алексей узнал его еще до того, как полностью увидел лицо.
— Убежал? — спросил участливо Сережа, Сергей Андреевич, — приятель мамы Гимназиста, обсыпанный перхотью гебешник.
— Убежал… Откуда вы? Ах да, извините. — Вдруг Алексей понял, что гебешник-то все должен знать, ведь не случайно же он здесь оказался, в этом троллейбусе. Вот наконец и спасение. Конечно, будут неприятности по трофейным делам, но не убьют же, не посадят, а от лысого спасут.
— Что же ты их застрелил, Алеша? — спросил кагебешник. — Отвечать придется. Отвечать по всей строгости закона. Тут уж я ничего не могу поделать. — Сережа покачал головой и похлопал Алексея по плечу.
— Кого застрелил? — сиплым голосом спросил Алексей.
— Как кого? Здорового дядьку и лысого вот этого. — Большим пальцем руки он показал назад. Алексей обернулся и увидел лысого, стоящего на задней площадке троллейбуса и державшегося за спинку ближайшего сиденья. Лысый смотрел в окно и был на вид совершенно спокоен.
— Этого? Так ведь он жив…
— Ну прямо скажешь — жив. Как же это он жив? Может быть, и я — жив? — Он приблизил свое лицо к Лешиному. В зрачках Сережи были такие же черные проколы, кожа лица шелушилась серыми чешуйками, зубы отсутствовали. — Что, зубы? Вырвали мне зубы твои товарищи, Алеша. Золотые были у меня зубы. Может, ты знаешь кто? Кто-о-о?! — вдруг заорал, захрипел он сиреной, так что стало закладывать уши. — Кто-о-о?!
Алексей рванулся в проход, резко развернулся и увидел себя лежащим на диване в комнате Гимназиста. За окнами было темно, лежащая рядом Катька громко кричала.
— Катя! — Он схватил ее за плечо и повернул лицом к себе. — Катя!
Продолжая кричать, она открыла глаза и тут же замолчала.
— Господи, Леша, фу ты, ну и ужасы мне снятся. Это все кофе в три часа ночи. Который час?
— Да рано еще, видишь — темно.
Он встал и подошел к окну. Большая Пушкарская являла собой продолжение жуткого сна — совершенно безлюдная, черная, размеченная по всей длине гирляндой фонарей, висящих вдоль улицы. Ровной глубокой траншеей уходила она в обе стороны, пустой, заброшенной траншеей. Бой отгремел давно, победители прошли дальше, побежденные лежат в земле, дух выветрился, затих грохот взрывов, скрежет металла, растаяло эхо криков боли и отчаянной ругани, кровь впиталась в землю, и на поверхности не осталось никаких следов. Но стоит копнуть глубже, снять слой свежего дерна, как откроется все, что здесь происходило: ничто не пропадает совсем, как ничто не возникает ниоткуда, — этому учат в школе. Разрытый окоп с облегчением выдохнет прямо в лицо, как долго задерживаемый в легких воздух, запах пороха, гниющих костей, отхаркнет кровавые сгустки. Как смрад гниющих зубов, поползет из него облако зарытых на долгие годы, законсервированных в земле чьего-то смертельного страха, ненависти, ярости и боли.
Земля не любит чужих, ради любопытства или наживы нарушающих ее покой и вносящих беспорядок в медленную подземную темную жизнь. Она кусает и царапает рваным ржавым железом, бросает в лицо камни разрывами припрятанных в глубине гранат, отрывает руки и ноги запасенными впрок снарядами и минами. Нет числа ее не поддающимся никакой классификации ловушкам — неожиданным ямам, трясине, завалам упавших деревьев, словно специально рухнувших в самой середине лесной чащи, — почему ветер ничего не тронул с краю, на опушке, а повалил их там, куда, казалось бы, ему и не добраться вовсе?
В лесу Алексей не был чужим, и земля принимала его как своего, посвященного в ее тайны, мирилась и терпела его вмешательство, но сейчас он вдруг почувствовал себя чужим в этом городе. Он нарушил какие-то прежде неизвестные ему табу и шагнул за ту черту, которую переступать нельзя, за которой ждет либо немедленная и суровая расплата, либо нужно будет жить уже по совсем другим правилам — второй, тайной жизнью огромного города, не парадной, фасадно-магазинно-телевизионно-обыкновенной, а той, что прячется в подвалах и на чердаках, ночной, не зависящей от людей жизнью старых домов, кривых узких улочек, тупиков, заброшенных особнячков, помоек и трущоб. Настоящей его жизнью.
И самое главное, что пути назад уже нет. Дверь со скрежетом захлопнулась, оставив за собой зелень улицы, солнечный свет и смех прохожих. Ключа от замка нет, и впереди скользкие обшарпанные ступеньки вниз, в темный холодный коридор с лужами на полу, с заплесневелыми грязными стенами, со множеством ответвлений, поворотов, подъемов и спусков, и где второй выход, знает один Бог. Если знает. Нарушившего раз пограничную черту город уже никогда от себя не отпустит, его клетки проникают прямо в кровь и ассимилируются в организме, начинают руководить его жизнедеятельностью, направлять его поступки и вести по пути, который им нужен.
Улица за окном начинала сереть, погасли фонари, прохожих еще не было видно, но время от времени слышался шум проезжавшей машины. Проснулись городские голуби и с громким утробным гугуканьем расселись на карнизах спящих окон. Через полчаса пойдут на свои заводы рабочие, с тихим воем проедет по Пушкарской первый троллейбус, и закрутится обычный, похожий на все остальные день, которому нет никакого дела ни до Алексея, ни до Кати, ни до смерти Гимназиста. Город зевнет, глотнет едва успевшего посвежеть воздуха и медленно начнет пережевывать сам себя — сначала лениво, медленно и неохотно, но затем войдет во вкус, и заработают его неохватные челюсти с лязгом и скрежетом.
Роберт проснулся рано, еще только начинало светать, а сон отлетел, словно бы и не было его, хотя сегодня он устроился довольно уютно и рассчитывал выспаться как следует. Эти скоты, новые эти русские, гниды поганые, конечно, — но с паршивой овцы хоть шерсти клок. Столько они выбрасывают на помойки хороших вещей — уму непостижимо. В его время, Робертово золотое времечко, о таком и помыслить никто не мог. Джинсы порвались чуть-чуть — на помойку, ботинки треснули — в бак, свитер пошел катышками — на асфальт его. Шубы, куртки, перчатки, сумки… Вот, бляди, денег некуда девать. Ворье, одно слово. Он всю жизнь работал, на заводе его уважали, слесарем Роберт был от Бога — без штангенциркуля доводил любую железку так, что с ОТК никогда проблем не было. Ну, выпивал — не так, как сейчас, конечно, поменьше, хотя и крепко. Но чтоб работу прогулять — никогда. С любого бодуна прибредал он в цех, мальчишек-учеников сразу за портвешком отправлял — и через полчаса как огурчик. И зарабатывал прилично. Не хуже других. Не голодал, всегда в доме было и выпить, и закусить, и пальто зимнее, и шапка пыжиковая… И не позволял он себе никогда ботинки выбрасывать, пока их еще носить можно, — в ателье накатик сделает, через год — еще накатик, шов пройдет дома, с шилом и ниткой суровой: чего деньги зря платить, эпоксидкой подметку прихватит — руки-то не из жопы растут! Пиджак — бензином, тряпочкой, брюки — щеточкой — носить и носить, костюм свадебный двадцать лет таскал, и ничего. Последнее время, правда, уже только на работу — истрепался пиджачок, но ходить-то можно было, не пижон. Нормально жили, нормально работали, сколько радости было: друзья, праздники, бабы замечательные, простые — песни пели, танцевали на вечерах заводских, ничего им особенно не надо было — конфет купишь коробку, красненького бутылочку, и в койку! Сколько он в общаге ночей провел — не сосчитать. И общага-то ведь была уютней, чем другая отдельная: все свои, все тебя знают, любят, выпьешь с корешами, есть хоть кому рассказать о себе, о работе своей. А работали как! Кто сейчас из этих трепачей так работает? В выходные, если мастер скажет, — весь цех, как один, на работе с утра. Другие, мало их, правда, было, умничать начинали — имею право, мол, но такие долго не удерживались. Иди со своими правами в другое место, там их и качай. И работали, не жаловались, страну кормили, защищали, строили, жили, как люди. Хруща скинули, кукурузника сраного, не дали все разбазарить, не дали жидам богатство народное себе прибрать. Брежнев, хоть и мудак был, все же при нем лучше всего жилось. Все на свои места встало. Жидов он погнал отовсюду — мудак — мудак, а русский человек. И все хорошо шло. Андропов после него быстренько порядок навел, всю сволочь еврейскую, которая снова зашевелилась, быстренько на сто первый километр спровадил — там им и место, тунеядцам хреновым!
Все Горбатый виноват. Проклятый лысый жид с отметиной на лбу. Все он. Развалил Союз, от которого дрожал весь мир. Весь мир! Американцы, засранцы, со своей жвачкой, как коровы, и не пикали тогда, сидели тихо, рубль был Рублем — что там эти вонючие доллары! Горбатый все продал жидам, все и всех. Молодежь во что превратил — музон американский повсюду, раньше длинные волосы в парадняках ножницами кромсали и по харе еще пару раз, чтобы не выдрючивались хиппаны сраные, — Роберт сам в народной дружине не один раз этих ублюдков ловил. Сейчас ходят, волосами, как флагами, машут, суки, улыбаться им приходится, сигареты стреляешь, а он смотрит на тебя сочувственно, гад, руки нежные, пальцы тонкие, кошелек откроет, а там доллары одни. Найдет тысчонку рваную, сунет тебе — на, подавись. И давишься этой водкой американской, из говна, что ли, они ее делают — дуреешь только, а веселья никакого. Точно, из говна. Чтобы вымерла русская нация подчистую, чтобы все здесь себе захапать. Кто защитит? Кто?! Эти хлюпики волосатые? Да они первые побегут — Америка, блядь, доллары!.. Свобода! Независимость! Гласность ебаная! Он бы всех этих писак лично расстрелял и не вздрогнул. Задушил бы, зубами бы рвал гадов: заморочили головы всей стране — «приватизация», «рынок». Вот он теперь во что превратился с этим их долбаным рынком! Ни квартиры, ни денет, ни друзей, ни жены — ничего. Всю жизнь горбатился, был уважаемым человеком, а теперь то разгрузит на Московском вокзале вагон с баночным пивом, то сворует чего-нибудь у пьяного прохожего… Откуда только силенки берутся — жрать-то не каждый день получается, но есть, есть еще мясо на костях грязных, чешущихся рук, по морде еще может дать Роберт подонку какому-нибудь. Да не стоит пока этого делать. Не стоит. А то не дадут на водку, на хлеб, лучше по-доброму, ласково глядя в глаза, просить, просить, умолять пока… Пока. А там посмотрим. Может, вернется еще его времечко. Ему-то вряд ли уж удастся по-человечески пожить, так хоть посмотрит, как будут душить эту зажравшуюся сволочь, посмеется тогда над этими жирными боровами, каждый день входящими в «Невский Палас», толпящимися у обменных пунктов, покупающими в ларьках «Мальборо» и опасливо сторонящимися его, Робертова, грязного пиджака — мордами их, мордами в грязь, в говно, сапогом по харям, по харям…
Роберт заворочался на равномерно разложенных тряпках. Он лежал, почти упираясь головой в клетку лифта, уже много лет не работающего и служившего для Роберта и его предшественников одновременно унитазом и мусоропроводом. На площадку шестого этажа этой лестницы в доме на Пушкинской, 10, кроме него, практически никто не забредал. Двери четырех квартир были крест-накрест заколочены досками, дворники не поднимались выше первого этажа, а жильцам снизу было все равно, что над ними происходит. Несколько раз изменив положение своего замерзшего на ночном холоде тела, Роберт понял, что заснуть снова ему уже не удастся. Он лениво поворошил рукой кучу тряпок, которые набрал вчера вечером во дворе, — кое-что вполне можно было носить и даже припрятать на зиму, места для хранения у него были в подвале, и он надеялся, что никто еще из его уличных дружков про них не пронюхал. На вокзал, что ли, сходить? Милиции он не боялся: милиция уже давно потеряла к бомжам всякий интерес — что с них взять, кроме вшей, а задерживать — куда сажать, чем кормить, морока одна с ними.
Роберт, продолжая лежать — одна из выработанных бездомной жизнью привычек экономить силы при любой возможности, — достал из нагрудного кармана пиджака окурок, вернее, почти целую, едва обугленную в начале своем сигарету «Стрела», помятый коробок спичек и неторопливо, со вкусом, шевеля губами и присвистывая, прикурил. На вокзал. Там можно и пожрать чего-нибудь, перехватить в буфетах, и сигарет-папирос на полдня вперед настрелять, и денег подзаработать. А если не денег, то уж налить-то, по крайней мере, кто-нибудь нальет. Осторожно затушив о стену недокуренную до конца «Стрелу», он сунул ее обратно в карман, с тихим кряхтеньем поднялся на ноги, сдвинул кучу тряпок, служившую ему постелью, в сторону, подальше от света, и стал медленно спускаться по лестнице.
Солнце еще не взошло, но во дворе было вполне уже светло — тихо, безлюдно, спокойно и свежо. Роберт с тоской вспоминал в такие ранние чистые утра, как прежде, в прошлой своей жизни, такими свежими безоблачными утрами выходил он из дома и неторопливо шел к автобусной остановке, куря на ходу вторую или третью уже папиросину, помывшийся, побрившийся, позавтракавший, иногда уже выпив пивка, припасенного с вечера, иногда просто в предвкушении большой граненой кружки у ларька, среди своих мужиков, веселых и простых, знакомых до последнего масляного пятна на задубевших спецовках. Он садился в автобус под номером 114 на проспекте Славы, втискивался в битком набитый салон, наступал кому-то на ноги, толкал локтями, ему тоже наступали и его толкали больно и с силой, но без злобы, с шуточками, веселым матерком — все были здесь едины, всем было по пути, и дела у всех были одинаковые. На пути к остановке он думал об этом автобусе почти с ненавистью — особенно когда был с похмелья, а это было почти всегда. Хотелось сесть в мягкое кресло, подремать, расслабиться, опустить гудевшую голову на грудь, но где там! Автобус забивался до предела за много остановок до той, где садился Роберт, даже нарушая этот последний предел. И на каждой следующей народ лез и лез — куда, казалось бы? Но нет, на работу опаздывать нельзя, и каким-то непостижимым образом в результате ругани, пинков и сдавливания с трудом дышащих пассажиров в салон помещались все желающие. «Автобус не резиновый», — привычно шутил водитель, все трясущиеся, потеющие и качающиеся, падавшие друг на друга, стиснутые так, что можно было поджать ноги и висеть, все пассажиры каждый день посмеивались над традиционной шуткой и передавали пятаки, если они были. А если и не было, то это не страшно. Никто не осудит. Все свои.
Роберт, сощурившись, осмотрелся. В углу у арки на земле догорал костер. Рядом с тлевшими угольками на ящиках из-под пива сидели двое. Вокруг них было набросано много разного добра — десяток пивных бутылок, — Роберт сразу почувствовал легкое возбуждение: десять бутылок, неплохое начало дня. На это уже можно было выпить Что-нибудь, не выклянчивая у прохожих мелочь, а честно, с достоинством, выпить на свои. А дальше будет уже легче… Пустые водочные — Роберт тоже отметил это — были почти бесполезны: их сдавать труднее, в ларьках не берут, пункты еще закрыты, хрен с ними. Двое продолжали выпивать — это было ясно. Пили они, вероятно, всю ночь — на такие дела у Роберта глаз был наметан, и у них еще было. В таком состоянии эти могут и подогреть немного. Им уже все равно кто и зачем. А вид эти двое имели не бедный. Ну вот и хорошо. Экспроприация экспроприаторов.
Он начал не спеша кружить по двору, не приближаясь пока к сидящим у костра, заглядывая в углы, как бы искал что-то, — привычная картина, надо дать им привыкнуть к себе, чтобы не вызвать раздражения. Если сразу попросить бутылки, могут и послать, а так, униженно, нерешительно (хотя в душе-то решимости больше чем достаточно), снизу вверх заглядывая в глаза, — он научился смотреть снизу вверх, даже стоя во весь свой довольно впечатляющий рост перед сидящим на корточках субъектом, — попросить: «Ребятки, бутылочки можно взять?..» Ребяток он теперь уже хорошо разглядел, и любви никакой они у него не вызвали. Впрочем, давно уже никто не вызывал у Роберта к себе положительных эмоций. Все сволочи.
Один, что пониже, — толстый чернявый еврей с длинным носом, курчавый, в широких модных штанах — что-то говорил, качая головой и разводя руками, второй — худой, волосатый, в кожаной «косухе», джинсах и высоких кожаных сапогах — клевал носом, не слушая собеседника: здоровья у него явно было поменьше, и ночная пьянка, похоже, его уже сломала. «Тоже ведь, скоты, не работают! Тоже ворюги — на что жрут всю ночь? А сейчас спать поползут, тунеядцы. Раздавил бы уродов, уничтожил…»
— Ребятки, можно бутылочки ваши взять? Не нужны вам?
Ребятки, по всей видимости, его просто не услышали — жиденок продолжал бормотать, волосатый наконец повернул к нему голову и согласно закивал: «Да, да, да…»
— Ребятки, так я бутылочки возьму… — Роберт начал было нагибаться к обещающим легкую опохмелку и приятное утро пивным бутылкам, но волосатый вдруг встрепенулся, глазами-щелочками сверкнул ему в лицо и тонким голосом заорал:
— Пошел в жопу отсюда! Чего надо, урод? Вали давай!..
— Гена, ты что? — удивленно спросил жиденок. — Отдай ты ему бутылки, Бог с ним, чего набрасываться на человека? Забирайте, забирайте, пожалуйста. — Он махнул оторопевшему Роберту рукой. — Нам не нужно.
Волосатый злобно смотрел на Роберта и молчал. Потом достал из кармана куртки сигарету, начал разминать ее, крутя в пальцах.
— Ладно. Выпить хочешь, дед?
Роберт молчал. Гаденыш, в другое время плюнул бы, растер, и ничего бы не осталось от этой мрази волосатой. Какие ребята у него на заводе были! А этот — ни кожи, ни рожи, а орет, гад, угрожает еще. Снизошел вот до него, «выпить хочешь?»… Сука.
— Можно, — тихо сказал он одними губами.
— Ну, садись давай с нами. — Волосатый кивнул на доску, валяющуюся напротив него. — Выпей, дед. Ваня, доставай.
Еврейчик взял стоящую у него между ног бутылку коньяка и плеснул в два граненых стакана.
— На здоровье, — сказал он, протягивая один Роберту, другой — своему волосатому приятелю.
— Спасибо, друг. Дай вам Бог здоровья. — Роберт принял стакан, понюхал, удовлетворенно хмыкнул. — Хороший коньяк у вас, ребята. Давненько такого не пил.
— Работать надо, будешь пить, — пробормотал волосатый. — Давай не задерживай.
— Хе, работать… — Роберт, выпив, занюхал рукавом, аккуратно поставил стакан рядом с ногой волосатого. — Работать-то я умею как надо. Обстоятельства, ребятки, такие… Время поганое…
— Вы на Гену не обижайтесь, — ласково проговорил еврейчик. — Несчастье у нас. Друг умер. Вот и пьем тут сидим. Гена, успокойся ты, и так, видишь, невесело. Не приставай ты к человеку.
— А отчего умер? Молодой был?
— Да ровесник наш. Застрелился. Вот такое у нас горе.
— Ну, вы даете, ребята! Застрелился! Чего же не живется-то вам? Что же вам еще нужно? Я в ваши годы и подумать о таком не мог — застрелиться! Ну и дела… Вся жизнь впереди. Вот вы чем занимаетесь, извините, конечно?
— Ну, я, допустим, врач. — В голосе еврейчика появилось напряжение. — Гена вот музыкант. А что?
— Да ничего, ничего, ребятки, не сердитесь. Простите старика — вы-то хорошие парни, а то столько всякой дряни развелось, бездельников, болтают языками, не делают ни хрена, все себе заграбастали…
— Как же это они все заграбастали, если ни хрена не делают? — невнятно промычал-пробубнил волосатый Гена. — Ты-то вот хули попрошайничаешь? Что, газеты лень продавать? Неохота? Так больше насобираешь за день?
— Ну что ты грубишь, что грубишь? Не знаешь же ничего, а грубишь. У меня, может, тоже несчастье, а ты сразу в жопу лезешь, елки… У меня вот квартиру украли, гады, на старости лет, а ты так сразу начинаешь…
— Кинули, что ли? Продать хотел?
— Обменять. Гниды. Сдружился уже с одним, бухал и бухал и с ним, а теперь вот я здесь сижу, а он бабки заработал, гад, и не найдешь его. Спрятался где-нибудь, не достанешь. Целая банда их была. Доверенность у меня взяли, я-то поверил, дурак, — думаю, свои ребята… И пиздец моей квартире! Вот так. А ты говоришь… Расстреливать надо таких!
— Да, надо, — подтвердил еврейчик. — Ну а вы что же? Что же так неаккуратно-то? В таких вещах внимательней надо быть… Держите-ка вот еще. Нам уже и так много. — Он протянул Роберту стакан с новой порцией.
— Спасибо.
Коньяк быстро согрел привычно застывшее за ночь тело, но, против ожидания, настроение не поднялось, а лишь усилилось раздражение, которое Роберт испытал при первом взгляде на эту парочку. По фигу он им. Вот как этот жиденок — покивают головами, полстакана плеснут, если настроение у них хорошее, и пошлют подальше. Кому он нужен со своими горестями? Роберт вдруг понял, что он уже не сидит на сырой занозистой доске, а, приседая, топчется, подбирая с земли бутылки и засовывая их в один из драных и скользких от жира полиэтиленовых мешков, распиханных по карманам его пиджака.
— Спасибо, спасибо, ребятки, дай вам Бог… — бормотал, оказывается, он все это время. А ребятки про него, кажется, и вовсе забыли — голова к голове сидели они, покачиваясь, подносили стаканы ко ртам и тихонько переговаривались, уставившись на дымящиеся угольки костра.
— Не дай Бог вот таким стать, — глядя на спину удаляющегося в сторону арки бомжа, сказал Гена.
— Не станешь, не бойся. Никто из нас не станет. — Иван Давидович встряхнул пустую бутылку и бросил на землю. — Не так мы воспитаны. Ты-то что? КГБ тебя в свое время давило, давило, так и не задавило — как играл на гитаре, так и играешь. Нет, мы всегда вылезем, выкрутимся. Гимназист вот уже не выкрутится, а мы-то прорвемся.
— Ты почему так уверен, Вань? Ведь здесь все, что угодно, может случиться. Придет Жирик к власти — неизвестно вообще, что будет.
— Видишь, разница между нами и этим бомжом в том, что он изначально считал себя хозяином народного достояния. Хозяином непонятно чего, но чего-то очень большого. Всего, короче говоря. А когда он все то, что, как он думал, имел, в одночасье потерял — тут и сломался. Привык быть владельцем социалистической собственности. Страшная иллюзия. Он же ничего за свою жизнь не заработал, все эти подачки государственные, зарплата эта иллюзорная — она же не зависела от него. От его работы фактической. Он все имел априори как бы. — На Ивана Давидовича нашел похмельный стих, теперь он мог говорить и полчаса, и час, слова лились легко, мысли цеплялись друг за друга и тянули за собой следующие. — Он родился уже с сознанием, что он хозяин этой страны. А с какой стати? Вот сейчас его поставили перед фактом, что никакой он не хозяин, и все. Но мы-то с тобой давным-давно уже знаем, что ничего здесь на сто процентов нашего нет и не было. И долго еще не будет. Я с тобой согласен — все, что угодно, может произойти. И никто не пикнет, что самое замечательное. Вернее, почти никто. Я в герои не лезу, пойми меня правильно, я и сам не пикну. И ты не пикнешь. Мы просто снова в такое же полуподполье уйдем, снова будем я джинсами спекулировать, ты — дисками. Мы же привыкли ничего не иметь, нам с нуля начинать — запросто. Так что такими мы не станем, не волнуйся. Меня другое тревожит. Этим бомжам вот — смотри — всем за пятьдесят, а то и за шестьдесят. Нам бы до их лет дожить — вот наша проблема. Я как врач говорю. Столько навидался уже жмуриков молодых. От старости, иной раз подумаешь, вообще перестали умирать. Хе-хе, победили старость. А молодые — каждый день. Далеко ходить не надо…
— Да уж. Вань, пошли к тебе спать. Мне до дому не доехать — я уже рублюсь просто.
— Ну, пойдем.
Ваня помог обмякшему и теряющему координацию товарищу подняться на ноги и, придерживая его, тихонько повлек прочь со двора. Выйдя из полумрака арки на Пушкинскую, они попали в совершенно другой мир. Здесь уже нельзя было жечь по ночам костры и пить до умопомрачения, спокойно беседовать о жизни, сидя на асфальте, за призрачной границей, отделявшей двор от всего остального города. Нужно было сразу напяливать на себя маску добропорядочного гражданина, выпившего, но совсем чуть-чуть, идти по возможности ровно и следить все время за тем, чтобы не налететь на прохожих, в ранний час уже снующих по каким-то своим насущным делам, не оказаться под автомобилем, сворачивающим на перекрестке без предупредительного мигания фарой поворота, не вызвать у фланирующих парами милиционеров подозрения в чем-нибудь и не оказаться в результате за мутным небьющимся стеклом «аквариума» в отделении милиции.
Миновав длинный, неправильной формы, то расширяющийся в сквер, то сужающийся до коридора с односторонним движением проходной двор, они вышли на Марата, благополучно пересекли проезжую часть и, чуть не смяв небольшую толпу ранних алкашей возле ларьков близ бани, скрылись за углом Поварского переулка.
Сдававший бутылки Роберт едва успел подхватить на лету выбитую чьим-то беспардонным локтем из его руки посудину, беззлобно ругнулся, передал спасенное добро равнодушной девчонке-продавщице в темное нутро ларька и обернулся посмотреть, кто же чуть не лишил его крайне нужной и такими унижениями добытой пятисотенной. Он успел их заметить — еврейчик и волосатый уже заворачивали за угол, но мгновенный удар ненависти фотовспышкой выскочил и на миг затормозил, заморозил движение двух пошатывающихся фигур. Вспышка была настолько яркой, что Роберту пришлось зажмуриться.
— Чего заснул, отец, давай двигайся. — Его беззлобно толкнули в спину.
Он молча принял у старавшейся не смотреть на него соплячки-ларечницы холодную жестяную баночку водки «Аврора» и вывинтился из короткой, но тесной очереди. «Суки, гады…» — проносилось в его голове, и ничего больше он не мог сказать и ни о чем другом не мог подумать — два этих утренних подонка совершенно расстроили его сегодняшние планы. Он пошел по Стремянной, но не в сторону вокзала, как собирался, проснувшись, а к центру — зачем, куда, он не знал. Фиолетовая банка «Авроры» — 45 градусов, если верить тому, что на ней написано, — давала уверенность, что хотя бы первая половина дня пройдет спокойно, а там как Бог даст. Он остановился в маленьком садике перед улицей Рубинштейна, сел на парапет, разделявший чахлый, серый от пыли газон и растрескавшуюся, заплеванную пешеходную дорожку, и открыл баночку.
Звягин постукивал карандашом по письменному столу. Виталий уехал. Уехал и Андрей, выслушав их ночной план, изрядно его развеселивший. Да и Звягину он сейчас нравился — дорого все это, конечно, но, с другой стороны, это проблемы Виталия. Раз сам придумал — значит, не жалко ему денег. Зато как красиво — кино, да и только. Андрея вызвали ночью — специально, дело срочное, как сказал Виталий. А Андрей тоже клоун, любит такие штуки. Примчался, выслушал все, сразу прикинул по времени — сказал, что один справится. Ну, дай Бог ему здоровья. Рисковый парень, но профессионал. Жалко будет, если они его потеряют. Тьфу, тьфу, тьфу. Звягин отложил карандаш и слегка похлопал пальцами по столешнице. А вот этим молодым он сам займется. Виталий все-таки молодец — быстро он материальчик собрал. Гарантии, что его лесной дружок здесь, в этих бумагах, конечно, нет никакой, но какая-то зацепка может высветиться.
Он поворошил лежащие перед ним бумаги. Ну, тихушник, откуда, как не от ментов, вся эта информация: домашние адреса, работа, телефоны, краткие досье — кто чем увлекается, что собирает, с кем живет… Ничего ведь про ментов не говорит, а наверняка у него там своя крутая лапа. Ну и славно, впрочем, что крутая. Виталий — человек порядочный, не продаст. Его дело, с кем дружить. А то, что Андрюша с этим быдлом покончит, — это тоже хорошо. Не любил Звягин залетных мастеров — особенно с юга. Расистом он не был, но этих рыночных заправил искренне презирал и старался избегать с ними компромиссов, а по возможности просто от них избавлялся. Любыми способами. После ночной беседы настроение его заметно поднялось — одним гадом уж точно меньше станет, Андрей свое дело знает.
— Таня, — позвал он. — Танечка! Ты проснулась?
— Твоими стараниями. — Таня вошла в комнату — фотомодель из «Плейбоя», выглядевшая вполне на свои тридцать пять, — но зато каких тридцать пять и как выглядевшая! Ей не нужно было играть двадцатилетнюю свежатинку, подтягивать кожу на лице, строить с помощью уколов и прочего дерьма грудь, сидеть на диетах; годы не смогли разрушить великолепное тело, вовремя он ее подобрал — еще немного, и сломалась бы она, сломалась от недосыпаний, изматывающей, тупой, бессмысленной работы, от очередей в магазинах, затхлый воздух метро, насыщенный испарениями нечистых тел, стер бы краски с ее лица, и, как хамелеон, она бы приняла нейтральную серо-зеленую городскую окраску. Мерзкая водка на пьянках с сослуживцами разрушила бы ее печень, налила бы дряблые мешочки под глазами, сгорбилась бы она от тяжести сумок, уродливая обувь изменила бы походку, грубые неумелые руки любовников измяли и истерли бы нежную кожу, стала бы она обычной советской бабой — смазливой, доступной, испорченной склоками и полуядовитой колбасой, с издерганными нервами и плохими зубами от растворимого кофе и польских сигарет.
Он пришел к ней на кафедру только после того, как у него появились деньги, квартира, после того, как он, выйдя с зоны, провернул несколько удачных дел, познакомился с Виталием и стал с ним работать. Лишь тогда решился Звягин навестить девочку-лаборантку, о которой помнил все кошмарные годы заключения и затем — не менее кошмарные — на воле. В институте одни бывшие коллеги с ним не здоровались, другие улыбались и протягивали руки, которые он жал, улыбался в ответ, отвечал односложно: «Да, все в порядке, лучше не вспоминать. Работаю где? Да так, по мелочам. Ошибка? Да, ошибка, что делать — жизнь. Счастливо…»
Он хорошо, во всех почти подробностях помнил этот день. Зашел в буфет на первом этаже, неожиданная робость удивила его, он с утра был совершенно спокоен и уверен в себе — нет так нет, бывали обломы и покруче в его жизни, но сейчас он стоял в бедном, хамском институтском буфете, где сосиски вразвес только для преподавателей, где под видом кофе подают едкий раствор черного порошка в теплой водичке, где на стаканах следы яркой помады, а студенты-заочники громко гогочут и вспоминают вчерашние гульбища, глупо нервничают и лапают неуклюжих сокурсниц. Сколько он ее не видел? — да, скоро будет десять лет. Не знал, застанет ли ее сегодня на работе. То, что она продолжает работать в институте, он выяснил еще в прошлом году, встретив на улице своего бывшего коллегу, но только сейчас собрался навестить. Какой она стала? Если есть муж, это в принципе не проблема, вообще ничто не проблема, если он будет ей нужен.
Поднялся на третий этаж, на знакомую кафедру литературы. Ничего за годы его отсутствия здесь, кажется, не изменилось — те же расписания семинаров и консультаций на блестящих зеленой масляной краской стенах, сверкающий паркет, одинокие неуспевающие, в надежде пересдачи зачета рыщущие в поисках преподавателей студенты с тусклыми лицами… И Таня, вдруг появившаяся из раскрывающейся высокой добротной двери в аудиторию. «Здравствуйте», — сказала она спокойно, без внешнего удивления, как будто и не было этих десяти лет. «Здравствуй, Таня» — «Вы ко мне?» — «К тебе». Он пригласил ее к себе в гости, и она согласилась просто, без вопросов и кокетства: «Хорошо, я приеду». Уже дома, выпив коньяку, поужинав почти молча, она наконец спросила его — зачем Звягин ее пригласил, что ему от нее нужно. Про его подвиги она, конечно, знала. То, что сейчас он не был похож на добропорядочного функционера, — это бросалось в глаза любому. Это был период первых в его жизни больших денег. Потом, спустя несколько лет, он научился не то чтобы маскироваться, а просто посолиднел — и одеваться стал скромнее, и рестораны посещать другие, не выходящие фасадами на оживленные центральные проспекты, официальные и апробированные злачные места, где часто собирается всякая денежная шушера, а маленькие, укрытые рядами пышных деревьев на линиях Васильевского острова, приютившиеся в изломанных глубоких каменных коридорах Петроградской стороны. Но в то время он был весь на виду.
И тогда он сказал все, что хотел сказать, — слова были готовы давно. Спокойным тихим голосом, сидя в кресле и внешне почти равнодушно Звягин предложил Тане жить у него и с ним. Он высказал и все, что думает по поводу женитьбы, если она этого вдруг захочет, если вообще захочет дальше находиться у него после такого монолога. На его взгляд, записываться не стоит, он не хочет ее связывать, жизнь у него опасная, мало ли что может случиться…
Таня молчала, потом лениво поднялась с кресла и спокойно сказала: «Кофе есть у тебя? Я сварю», — и пошла на кухню. До этой минуты она была со Звягиным на «вы» — по старой привычке, сохранившейся еще с тех пор, когда они встречались в гостях и он пел песни Галича под гитару, а она — совсем молоденькая девочка — забивалась в угол и оттуда влюбленными глазами впивалась в Александра Евгеньевича — блистательного, умного, неотразимого… «Так как?» — спросил он, выйдя вслед за ней. «Саша, ну что ты хочешь от меня? Я, когда сюда ехала, уже все поняла. Мне нужно кое-какие вещи перевезти…» Он дернулся к ней, ища ее губы, но она отстранилась: «Последнее, Саша, чтобы уже к этому не возвращаться, — больше не надо никаких вопросов, никаких объяснений, я с тобой, и все, на этом закончим, ладно?», — и сама прильнула к нему, обняла за шею, и Звягин вдруг решил дать себе передышку и перестал думать. Вообще перестал — много лет он не позволял себе так расслабиться, — стер на время из памяти; весь кошмар тюрьмы, все, чему он там научился, что успешно использовал потом, выйдя на волю, которая оказалась и не волей вовсе, а продолжением тягостной, тихой внешне, изматывающей партизанской войны, начавшейся внутри него, — войны со всем миром, в котором не было для него друзей, а были только враги или союзники.
Лишь спустя несколько месяцев, каждый день наблюдая за ней и видя, как его Танечка на глазах хорошеет, расцветает, становясь при этом спокойной, нет, не спокойной — это слишком просто, — а умиротворенной, достигшей своей, ей одной известной цели, он понял ее. Что же, думал он, что так ей мило здесь, с ним, ведь она была в курсе почти всех дел, хотя никогда не расспрашивала его? Он сам рассказывал то, что считал нужным. Опускал лишь кровавые истории, но догадывался, что мог бы и не опускать. Таня была женщиной умной, современной и с богатым воображением. Он понял, что появился вовремя. Понял всю глубину безысходности и отчаяния, в котором находилась эта женщина.
— Ну, как ты, вояка? — Она обняла сидящего Звягина сзади за плечи, он дернулся, когда Танина рука задела перевязанное плечо. — Ой, извини, пожалуйста.
— Ничего, ничего. — Он погладил ее по животу, обхватил сзади за крепкие маленькие ягодицы и притянул Танины узкие бедра к своему лицу. — Слушай, давай в «Экю» съездим? Пивка попьем хорошего, в биллиард…
— Тебе только в биллиард с одной рукой играть. Сиди, выздоравливай.
— Ну, не хочешь, как хочешь. — Звягин снова повернулся к столу и потянул к себе бумаги.
Он сам, лично будет этим заниматься. Виталий хотел было задействовать всех, но Звягин выпросил разрешения на то, чтобы самому найти этого молодого гаденыша. «Ну, если ты гарантируешь, что найдешь, то пожалуйста. Мне же легче», — просто сказал Виталий.
Злость на мальчишку у Звягина уже прошла. Остался чистый, холодный азарт охотника — одно из любимых его состояний, когда жизнь приобретала на время смысл, все действия и мысли были подчинены одной цели — найти, узнать, обезвредить, уничтожить… «Еще одна сторона жажды познания, — думал он иногда, — самой сильной человеческой страсти».
Хорошо, что этим арбузником займется Андрюша, грязная работа и противная. Даже давить этих уродов рыночных и то противно. Как клопов надо бы, но так неприятно… А здесь будет игра — настоящая, но и не такая уж для него сложная. Найти в пятимиллионном городе мальчишку, имея информацию, которую привез ему Лебедев, — на это в лучшем случае будет достаточно пары дней. В худшем — ну, неделя, если использовать его личные связи. Но начнет он сам. И если доведет дело до конца без посторонней помощи, то это будет еще одной, хоть и маленькой, но победой над этим вонючим миром.
— Ильгиз, слушай, тут такое дело… — Колян переминался с ноги на ногу, глаза его бегали, руки он то вынимал из карманов широченных «труб» «Дизель», то снова глубоко засовывал. — Понимаешь, сейчас бабок нет, Машке за коробку сигарет два лимона фальшивых дали, а она, дура, взяла… — Он оборвал повествование и взглянул на Ильгиза. Лицо у слушающего было почти синим — верхняя часть от загара, нижняя — отглаживаемая три раза в день «Жиллет-сенсором», сдабриваемая гелями, пенками, одеколонами, умащенная кремами.
— Говори, говори, я тебя слушаю. Очень интересно рассказываешь.
— Ну вот, полтинники фальшивые — сейчас сколько их… Она и лоханулась. Подожди часок, наторгуем, в крайнем случае я займу у ребят…
— Колян, давай деньги, слушай, я тороплюсь, дорогой. Это все кому-нибудь расскажи за ужином, да? Давай, давай, не задерживай. Дела у нас, да?
Колян, высокий молодой парень с мятым похмельным лицом, вздохнул и полез в карман, достал пухлую пачку разнокалиберных купюр и начал было расслаивать ее, отделяя бумажки разного достоинства, но Ильгиз спокойно вынул пачку из его пальцев и сунул в один из бесчисленных карманов-отсеков своей необъятной черной кожаной куртки, под которой вполне можно было незаметно носить небольшой автомат.
— Я сосчитаю, дорогой, сдачу верну, да? — Он улыбнулся широко, по-доброму, заблестел глазами и хлопнул Коляна по щеке шершавой ладонью. — Не расстраивайся, да? Я же друг тебе, дружба важнее, да? Что тебе деньги эти — заработаешь еще столько и десять раз по столько, да?
— Ну да, конечно, Ильгиз. Только слушай, тут у меня вся касса была, я неделю работаю за это — там больше…
— О чем речь, дорогой? — Ильгиз еще раз потрепал Коляна по щеке. — Товар-то хорошо идет?
— Да идет помаленьку… — Колян осторожно оглянулся по сторонам.
— Не бзди, ты же взрослый мужчина, да? Еще возьмешь потом.
— Да прошлую партию еще не расторговали…
— Возьмешь еще. — Ильгиз бросил последнюю фразу уже через плечо, уходя от столика Коляна, от разложенных на нем десятков пар кожаных турецких ботинок, трубчатых вешалок со сплошным ковром турецких же джинсов и водопадами пушистых свитеров, ярких рубашек, при первой же стирке съеживающихся на два размера и остающихся на весь свой недолгий век мятыми и тусклыми.
Ильгиз шел размашистым ровным шагом сквозь густую толпу, волнами перекатывающуюся в перегороженном Апраксином дворе, чудесным образом не снижая скорости, не топчась на месте, как все окружающие, — толпа как-то сама по себе расступалась перед мощной фигурой Ильгиза, причем дорогу уступали даже те, кто в момент приближения кожаного броненосца стоял к нему спиной, — такой силы энергия и уверенность исходили от него, что ощущались физически, будто плотным клубком катились они чуть впереди и теснили толпу.
Шланг шел в двух шагах позади хозяина — телохранитель, напарник, самый близкий приятель и доверенное лицо Ильгиза, выполняющий самые щекотливые его поручения, трясущий особенно противных должников, присутствующий при всех договорах и на всех разборках, длинный, худой, неладно скроенный мужик, отменной, однако, несмотря на тощее тело, физической силы и неуклюжей, некрасивой, некиношной совсем прыткости и ловкости, в драке машущий руками, словно мельница. Никогда не разгибающий ноги в коленях, сутулый, он давал сто очков вперед молодцам-популяризаторам кун-фу и кикбоксинга, и слухи о нем ходили на городских рынках самые неправдоподобные.
Ильгиз недавно стал появляться в Апраксином — здесь заправляли, как любил он говорить, очень взрослые мужчины с четкой иерархией и отлаженной структурой. Ильгиз же был одиночкой — сильным, наглым и жадным, но, кажется, ему удалось выговорить себе какую-то малую долю участия в большом общем деле.
Он имел отношение к поставке товара, турецких шмоток, на рынок и постепенно вытеснял мелких разрозненных челноков — большие оптовые партии были дешевле и удобнее, продавали их свои, вернее, их, «взрослых мужчин», парни, а Ильгизу была строго-настрого запрещена всяческая самодеятельность в виде изменения ассортимента в сторону оружия и наркотиков. Какое-то время поработав, так сказать, честно, Ильгиз увидел, несмотря на все разговоры о контроле, общаке, честном слове и других понятиях, мало имевших отношения к реальной жизни, — воровали, приворовывали и тащили на себя практически все. Меру этого приватного бизнеса тоже знали все, и большая часть прибыли все же шла по назначению — тот самый общак, вклады в развитие предприятий, взятки, зарплата, ну и, естественно, дивиденды хозяевам дела.
Ильгизу быстро наскучило заниматься бухгалтерией — хоть и в самом зачаточном виде, но тем не менее, — он любил живую работу, движение и наличные деньги. Быстро поняв, что хваленая питерская организованная преступность организована только на страницах газет, а на деле — в частности, на рынке — вид имеет по-прежнему диковатый и разобщенный, он стал потихоньку отпускать тормоза и внедрять параллельные способы заработка. Запугать нескольких лохов-продавцов, вроде того же Коляна, труда никакого не составило — он обработал их всех за двадцать минут, пригласив в одну из облюбованных им чебуречных, — продавцы с кислыми лицами выслушали его короткое предложение, помялись, посомневались, заговорив было о своих прежних хозяевах, но Ильгиз быстренько разрешил все их сомнения, заверив, что кому надо — тот в курсе и, если им мало его защиты, пусть идут в ОМОН, а потом уже он с ними будет говорить по-другому.
Дело закрутилось — да Ильгиз, впрочем, в этом и не сомневался, он всегда верил только в силу своих кулаков и все, чем он обладал в свои тридцать пять лет, поимел лишь благодаря им. Коллеги по работе причисляли его к разряду «отмороженных»: Ильгиз был абсолютно непредсказуем, переговоры с ним в большинстве случаев заканчивались кровопролитием и в большинстве же случаев в его пользу.
— Слушай, сейчас к Саньку заедем, возьмем его с бабками, телок возьмем и на природу, да? — Он говорил почти не поворачивая головы, но идущий сзади Шланг все хорошо слышал.
— Санек небось не расторговался еще…
— А-а-а, расторговался, не расторговался, какая разница! Отдыхать надо, а? Завтра расторгуется. Поехали к Саньку.
Они вышли на площадь Островского — Ильгиза ждал черный «джип» со скучающим парнем за рулем. Шланг сел в красную «девятку», стоявшую позади ильгизовской крепости на колесах. Уходя с рынка, они не оборачивались и не могли видеть, как к Коляну подошел мужичок совершенно неприметной наружности — в курточке, брючках какого-то серенького пролетарского вида, маленького росточка, сухонький, безликая молекула в броуновском движении рынка — и тихонько тронул Коляна за руку. И уж подавно не могли они слышать, как сухонький человечек тихо сказал продавцу: «Ты молодец, Коля. Не бойся ничего, они тебя больше доставать не будут. Работай как работал. Нам хорошие работники нужны». «Спасибо», — ответил Колян так же тихо, потом достал сигарету, прикурил и затянулся смачно, долго и вкусно, поднял голову и, прикрыв глаза, окинул посветлевшим взглядом рынок — привычный, радующий своей суетой, подмигнул знакомым девчонкам, переминающимся с ноги на ногу над развалом блестящих туфель: «Как дела, девчата?» — и, не слушая их ответного хихиканья, плюхнулся на раскладной брезентовый стульчик. «Вам что? Можете примерить, конечно, конечно… Очень стильная вещь, мы сами все в таких ходим…»
На диаметрально противоположной стороне площади в задрипанных «жигулях» Андрей и его приятель-напарник Компьютерный наблюдали, как «джип» Ильгиза выруливал на набережную Фонтанки.
— Что-то рановато они сегодня, — заметил Компьютерный. — Слышишь, Андрюша, что скажешь?
Андрей молча наблюдал торжественный выезд Ильгиза с рынка, не отрывая глаз от двух машин, застрявших у светофора.
— Смотри, а это еще кто?
Едва черный «джип» и «девятка» Шланга выехали на мостик через Фонтанку, как за ними пристроился серый «мерс», стоявший до этого у тротуара набережной и ничем особенным не привлекавший к себе внимания.
— Это машина не из их гаража. — Компьютерный прищурился. — Что, думаешь, с ними?
— Я не думаю, я чувствую. — Андрей медленно тронул машину и поехал вокруг площади, не теряя из виду уже три автомобиля, один за другим сворачивающих на противоположной стороне набережной в сторону Московского проспекта.
Компьютерный взял лежащий на заднем сиденье радиотелефон, набрал номер:
— Мы выехали. Как дела? Ну и хорошо. Ждите пока.
Они ехали медленно, впрочем, днем на набережной особенно было и не разогнаться — плотный поток автомобилей короткими рывками, притормаживая, двигался к светофору у Гороховой. На перекрестке «мерс» обошел ильгизовскую короткую кавалькаду и свернул в сторону Загородного.
— Похоже, все-таки этот не с ними.
— Посмотрим, посмотрим. — Андрей посерьезнел. — Помнишь, как в кино — ничего нельзя гарантировать. Но если нас прижмут к реке, то всем нам будет…
— Крышка. — Компьютерный улыбнулся. — Сплюнь, Андрюша. Смотри не потеряй клиента.
— Не волнуйся, никуда они не денутся. Ребята на месте?
— Все работает, как часы, Андрюша. Сидят и ждут дружка нашего. Не волнуйся.
— А я и не волнуюсь. Вот, смотри — видишь его?
Они ехали по Витебскому проспекту и у сложного поворота на Типанова снова впереди «джипа» возник давешний «мерседес». Он появился неведомо откуда — на прямой трассе Витебского перед «джипом» Ильгиза его видно не было, а дорога просматривалась далеко вперед.
— Похоже, Компьютерный, усложняют нам задачу. Вот только кто?
Торговое место Санька бойким никак нельзя было назвать — угол Типанова и Гагарина, — место равноудаленное от остановок городского транспорта, нет здесь ни магазинов, ни школ, ни кинотеатров — незачем народу собираться на этом перекрестке. Местные жители покидали свои дома, с тем чтобы отправиться или на Московский проспект за покупками, развлечениями, в метро, или в сторону проспекта Космонавтов — к кинотеатру «Планета», в поликлинику, в библиотеку, либо же к началу проспекта Гагарина — к магазину «Электросила», к мебельному, к Парку Победы… Лишь пивной ларек, испокон веку стоящий на противоположной стороне Типанова, несколько оживлял пустынный, унылый пейзаж, окружавший гору черно-зеленых арбузов, матовых и пыльных, словно задохнувшихся от выхлопных газов.
Изредка подходили алкаши от ларька — стрельнуть трешку или пятерку до завтра, приносили наручные часы, книги, электрические утюги на продажу за копейки, иногда покупали вскладчину арбуз — закусить водочку в кустах за ларьком.
Торговал, впрочем, большей частью Славик — пятидесятилетний работяга, получающий у Ильгиза зарплату и в его дела не посвященный. Конечно, Славик понимал, что не все здесь так просто, не на арбузах хозяин заработал «джип», и не с продажи продовольственных сезонных товаров он содержит свою свиту, Санька того же, который ни хрена не делает, а целыми днями курит траву в своей машине, припаркованной метрах в пятидесяти от места торговли. Славик тихо злился на Санька и вообще на всю эту банду, но по большому счету ему было на них наплевать. Он получал неплохую зарплату, а многие его старые друзья и знакомые вовсе ничего не зарабатывали месяцами, продолжая работать на государственных предприятиях. Славик же ежедневно уносил в кармане сорок — пятьдесят тысяч — не Бог весть что, но холодильник был всегда полон и всегда можно было налить стакан друзьям-приятелям, зашедшим вечерком пожаловаться на проклятую жизнь.
— Слушай, Славик. — Тихо подошедший сзади Санек говорил протяжно и невыразительно. Славик, обернувшись, посмотрел на напарника — ну точно, опять укурился: глаза у Санька были мокрые, мутные, с красноватыми прожилками, смотрели они вроде бы на Славика, а вроде бы и куда-то мимо, вернее, сквозь него. — Славик, я отвалю скоро, разберешься сам с машиной, а?
— Да ладно, ладно, иди уж. — «Чего он вообще здесь сидит целыми днями? Толку-то никакого». — Иди, я загружу. А выручку-то кому? Ильгиз приедет или нет?
— Да оставь себе, завтра рассчитаешься. Ты же мужик надежный — завтра принесешь. О’кей?
— О’кей, о’кей.
— Я арбузик возьму с собой — пить охота, черт. — Санек нагнулся и стал дрожащими пальцами трогать пыльные арбузы, пытаясь неведомым никому способом определить степень спелости и вкуса совершенно одинаковых с виду грязно-зеленых шаров.
Раздался очень громкий сухой треск, и одновременно несколько арбузов под руками Санька лопнули, словно решив вздохнуть наконец полным арбузным нутром. Санек мгновенно стал красным с головы до ног — он изумленно выпрямился, развел руками, посмотрел на Славика и повалился на спину. Треск повторился — и еще два арбуза превратились в кровавое месиво. Только тогда Славик посмотрел на дорогу и ту же рухнул на землю, закрыв голову руками. Падая, он удивился, сколько мыслей пронеслось у него в мозгу за долю секунды — и все были законченные, четко сформулированные, ясные и трезвые.
За короткий миг падения, после того как он увидел серый «мерседес», стоящий напротив арбузной кучи, и ствол автомата, высунувшийся из заднего окна, который ритмично дергался и из него вылетали маленькие тусклые огоньки, Славик вспомнил всю свою жизнь, проанализировал все свои поступки и составил яркий и единственно правильный план на свое дальнейшее существование — план, который он искал почти сорок лет и никак не мог сформулировать, в результате чего он, Вячеслав Петрович Давыдов, и оставался всю жизнь неудачником — ни то ни се. Серенькая работа, маленькая зарплата, некрасивая и нелюбимая жена, с которой он ел, пил, спал, заводил детей по привычке, без каких-либо не то что высоких, а даже зачаточных чувств.
Сейчас же он, еще не коснувшись земли, успел выработать для себя линию поведения на всю оставшуюся жизнь, осознав также, что осталось ее еще не так уж и мало — что такое пятьдесят?! — здоровье у него вполне, руки-ноги целы, голова на месте, так какого же хрена связался он с этими бандитами? Деньги? Да денег у него все равно никогда не было, а уважали его все — и на работе, какой-никакой, а все же работе. Не торгашом-арбузником сезонным был, а нормальным работягой — в Парке Победы каждая собака его знала: он и газоны подстригал, и сучья подрезал на деревьях, зимой снег красивый, чистый, легкий с виду, а как, бывало, пропотеешь, пока с ним возишься… Господи! Как хорошо-то было! Как спокойно!.. Нет, к черту, к дьяволу все это — бизнесменов, бандитов, демократов, всю эту катавасию, весь этот бардак! Во что его превратили, друзья только посмеиваются — Славка-бизнесмен, Славка-коммерсант… Столько нормальных людей вокруг — что его к этой мрази занесло? Господи, прости, прости, по совести жить буду, все брошу, только спаси сейчас!
Он ударился о землю лицом, вернее, носом — воткнулся в мягкую землю газона, но боли не почувствовал, прикрыл голову руками, но через секунду решил взглянуть на происходящее и слегка приподнялся, оперевшись на локти. Из носа что-то текло, он скосил глаза вниз и увидел темные пятна, появляющиеся одно за другим на светлой, серо-зеленой, выцветшей за лето траве. «Кровь», — испугался было, но быстро напряг все тело и понял, что он не ранен: мышцы слушались приказа и боли не было. «Нос расквасил, ерунда». Славик повернул голову в сторону дороги. Потом он Много лет благодарил Бога, что тот надоумил его посмотреть на серый автомобиль.
Дверца «мерседеса» открылась, и из нее вылез молодой человек в синем нейлоновом спортивном костюме с автоматом в руке. Таких автоматов Славик раньше не видел, чем-то похож на «шмайсер», но не «шмайсер» — магазин подлиннее, сам покороче, современная какая-то штука. Парень остановился возле машины, не захлопывая дверцу, и поднял оружие. Он стоял теперь к Славику спиной и целился в сторону перекрестка.
Вячеслав Петрович посмотрел в направлении ствола и почувствовал какую-то уже совсем полную нереальность происходящего: с улицы Типанова, не сбавляя бешеной скорости, вырулил черный «джип» хозяина, Ильгиза, и теперь несся прямо на серый автомобиль с застывшим рядом автоматчиком. Парень в спортивном костюме, казалось, ничуть не волновался — спокойно и неторопливо как-то, словно в тире, прицелился в лобовое стекло «джипа» и дал длинную очередь. Славик снова удивился звуку стреляющего автомата — не гулкий, с хорошо слышными отдельными, хоть и частыми выстрелами, как у «Калашникова» — «дум-дум-дум», а трещоткой — «тррррр…»
На лобовое стекло «джипа» словно брызнули чернилами: оно мгновенно покрылось черными точечками — дырочками от пуль. Квадратный автомобиль резко тормознул, но не остановился, а, дергаясь рывками, словно в судорогах, завернул на газон и въехал тупой мордой прямо в арбузную гору, с хрустом давя не расстрелянные еще зеленые шары. Все это выглядело каким-то кошмаром, Славик начинал терять ориентацию и переставал понимать, что происходит вокруг, — во все стороны разлетались арбузные корки, «джип», завязнув в центре красно-зеленого болота, пошел юзом, и Славик, словно загипнотизированный, смотрел, как черная громадина, развернувшись, несется прямо на него. В лицо брызнуло холодным, липким и сладким соком, и, очнувшись, он сжал кулаки, зажмурился и со стоном, с каким-то утробным воем покатился в сторону. Перевернувшись несколько раз, он замер на земле, не открывая глаз.
Он не видел, как из красной «девятки», вылетевшей на проспекте Гагарина на встречную полосу и там резко затормозившей, выскочил Шланг с пистолетом в руке и бросился к «мерседесу», стреляя на ходу, как автоматчик мягко, звериным расчетливым движением юркнул в салон, как «мерседес» резко рванул с места задним ходом, разворачиваясь по кругу, и врезался багажником в бегущего навстречу Шланга, как тот переломился пополам и отлетел далеко назад, ударившись спиной в свою красную машину, и словно бы стек по ней на асфальт.
— Ребята, отбой, быстро все сворачивайте, — сказал Андрей в трубку.
Белые «Жигули» Компьютерного медленно ехали по Гагарина, обогнув место побоища, и Компьютерный внимательно смотрел в зеркало заднего вида, наблюдая за маневрами «мерседеса», который, окончательно развернувшись, пошел по Гагарина в обратном направлении, в сторону выезда из города.
— Ну что, за ними? — спросил Компьютерный.
— А догонишь?
— Ха, ты что, Андрюша, я машину на толчке разве покупал? Ты же меня не первый день знаешь.
— Стремно. Крутые ребята. А вообще, давай покатаемся. Посмотрим, кто это нам всю малину обосрал.
Славик медленно поднялся на ноги и огляделся. Ну и дела. Вот попал так попал. Жил ведь спокойно, никого не трогал, а теперь стоит на газоне, а вокруг четыре трупа. В «джипе» никакого шевеления не происходило, Славик подошел поближе и заглянул в окошко. Шофер лежал, уткнувшись лицом в рулевое колесо, а гигант-хозяин откинулся на сиденье с открытыми глазами и маленькой дырочкой в центре лба. Славика шатало, в глазах вспыхивали и гасли золотистые веселые искорки — не хватало еще только сознание потерять. Нет, держись, Вячеслав, держись! Он полез в карман и достал накладные на арбузы. Ему почему-то показалось, что эти документы, хоть и филькина, конечно, грамота, но подтвердят его непричастность к этой бойне. Милиции видно не было, прохожих тоже. Вдалеке у пивного ларька застыла неподвижная очередь, наблюдавшая всю сцену от начала до конца. Славик нетвердыми шагами направился к ларьку. Когда он подошел, мужики молча расступились, и он, сунув в окошечко пять тысяч, сказал: «Налейте пока кружечку», — и тут его словно проткнули насквозь — так укололо под левой лопаткой, что Славик охнул и, не выпуская из рук кружки, заливая грудь белой пористой пеной, боком повалился на замусоренный, влажный и липкий асфальт.
— Ну что, Кать, давай поженимся?
Они шли мимо метро «Горьковская» в сторону Петропавловской крепости. Площадка возле метро была, как всегда, полна народу — независимо от того, выходной день, рабочий, праздник или траур, здесь всегда шла своя жизнь, насыщенная, быстрая жизнь-однодневка, финалом которой, счастливым или печальным, являлся подсчет дневной выручки. Количество ларьков увеличивалось в этом месте, кажется, с каждым днем: «Пита-шаверма», чебуреки, мороженое, газеты, книги, сигареты, женское белье, копеечные зажигалки, тайваньские электронные одноразовые часы с подошедшим к концу сроком годности, пара-тройка местных сумасшедших, грузчики, выгружающие из фургонов ящики со светлым дешевыми пивом — самым ходовым и прибыльным товаром, смеющиеся милиционеры, беседующие с крепкими кожано-бритоголовыми охранниками, и закручивающееся движение толпы. Ее по частям ритмично выбрасывало из стеклянных дверей метро, и почти каждый ее элемент, будь то мужчина или женщина, юноша или девушка, вместо того чтобы сразу двинуться дальше по своим делам, застревал у ближайшего ларька, а потом автоматически переходил к следующему и так дальше, дальше, пока не будет осмотрен самый последний, скрывающийся за кустами у трамвайной остановки. В движущейся людской массе иногда попадались застывшие, словно статуи, фигуры с запрокинутой у рта пивной бутылкой, и толпа мягко обтекала их, пока не кончалась жидкость в зеленой бутылке, потом бутылка быстрым движением ставилась на асфальт, и утоливший жажду присоединялся к общему ритму, вливался в медленное, бессмысленное кружение.
— Ой, Лешенька, как ты меня мучаешь! Ну самое время сейчас. Может, пивка лучше выпьем?
— Да выпьем, выпьем. — Алексей сунул руку в карман, остановился у ближайшего ларька и догнал Катерину, держа в руках две открытые бутылки. — На, держи.
— Спасибо, Лешенька. Слушай, а как Америка твоя?
— Да вот, думаю, надо сейчас ехать. На неделе пойду билет покупать. Что тебе привезти, Кать? Давай список. Вот приеду, и свадебку сыграем, да?
— Посмотрим. Может, и сыграем. Слушай, давай вернемся? Как там Людмила Алексеевна — надо бы с ней посидеть все-таки.
— Кать, да спит она — столько снотворного съела, пусть отдыхает. Нам там сейчас нечего делать. Давай немного погуляем — в себя надо прийти. У меня же тоже проблемы.
— Да уж, вляпался ты, Лешенька. Давай-ка, действительно, сваливай в Америку. Здесь пока уляжется все это…
Алексей вдруг почувствовал себя посторонним. Именно так — посторонним и непричастным к тому, что было вокруг них. Толстые стволы старых деревьев, густая листва которых еще не была тронута осенней желтизной, тихо похрупывающий под ногами сухой гравий дорожки, свежий, особенный петербургский воздух, заплеванные ступеньки станции метро — он вдруг увидел все это со стороны, внезапно выйдя из круга их воздействия. Они больше не влияли на него, не изменяли настроения — словно дзэнский монах, он отрешенно наблюдал за всем этим и впервые за последние несколько дней почувствовал полный покой. Покой и абсолютную личную безопасность. Удивительное дело — в городе он никогда совсем не расслаблялся. Впрочем, Алексей был уверен, что никто здесь не расслабляется, — всегда, в любой праздник, во всякой радости, в любви, в веселой пьянке с друзьями, на воскресной прогулке с детьми, в магазине, в музее, в метро, везде и в любое время маленький участок мозга концентрирует подозрительность, недоверие, страх, готовность ответить ударом на удар, словом на слово, толкнуть, закричать, побежать… Сейчас же ему казалось, что между ним и городом выросла стеклянная стена, причем не просто стеклянная, а пуленепробиваемая. И непробиваемая также для негативных эмоций, которые излучает в толпе, как правило, каждый второй, если не каждый первый.
Он внезапно, не заметив и не зафиксировав этот миг, полюбил всех вокруг. Улыбнулся бритоголовым бандитам, пропустил, остановившись, задрипанного пьяного, опустившегося совершенно, до последнего предела мужичонку с двумя пустыми пивными бутылками, двинулся дальше, догоняя ушедшую чуть вперед Катерину. Он шел, высоко подняв голову и смотря прохожим прямо в глаза. Встречный взгляд, как обычно, он видел очень редко: идущие навстречу люди либо упирались глазами под ноги, либо смотрели куда-то мимо, а если глаза Алексея попадали в поле их зрения, то они тут же либо как-то нервно смаргивали, либо поводили зрачками в сторону — привыкли уже все, что прямой взгляд в глаза на улице может означать в 99 процентах случаев угрозу. Только угрозу. Алексей улыбался и желал увидеть ответные улыбки на лицах, но окружающие почему-то хмурились, опускали головы и спешили пройти мимо.
— Чего лыбишься? — громко спросил его здоровенный парнище в кожаной куртке, стоящий у ларька с только что открытой бутылкой пива и только что громко ржавший в ответ на шутки своих приятелей — таких же здоровяков, переминающихся с ноги на ногу рядом с ним, а теперь мгновенно согнавших с лица улыбку и придавших ему злобное, закрытое, каменное выражение. — Чего надо, а?
— Да ничего, я так просто. Кайф вокруг, мужики, настроение просто хорошее. Удачи вам.
— Эй, постой, — парнище, чуть помедлив, крикнул вслед удаляющемуся уже Алексею, — подойди-ка сюда.
— Леш, пошли, пошли, чего тебе от них надо? — Катерина потянула его за рукав. — Пошли, у нас своих дел хватает.
— Да сейчас, подожди. — Он повернулся и подошел к тройке кожаных здоровяков. — Привет!
— Ты кто? — спокойно спросил его парень с пивной бутылкой.
— Алексей. — Он снова улыбнулся и протянул руку для пожатия.
— Кто это тебя так, Алексей? — спросил кожаный, не поднимая руки и смотря Алексею в глаза.
— Да, была тут у меня кровавая битва…
— Ну-ну. Игнат. — Кожаный сжал руку Алексея в своей. «Вот он, Каменный гость», — вспомнилось при мгновенной боли от пальцев-тисков кожаного. Рукопожатие затягивалось — уже давно пора было опустить руки, но Игнат продолжал сжимать кисть Алексея и наконец впервые улыбнулся.
— Игната, не мучь парня, кончай, — сказал один из кожаных приятелей.
Игната разжал наконец пальцы. Алексей, продолжая улыбаться, потряс онемевшей кистью.
— Вы чего, спортсмены, мужики? Фу-у-у. — Он подул на пальцы. — Ну и ну.
— Пива выпьешь?
— Выпьем, выпьем. — Подошедшая Катерина протянула свою ладошку кожаному. — Катя.
— Ну, Алексей, какая барышня с тобой! Смотрите, ребята, это Катя. Катя, это Федор, это Володя. Ну что, по бутылочке? — Он повернулся к амбразуре ларька. — Пять «тройки».
— Фу, «тройку» я не пью. — Катерина поморщилась. — А чего-нибудь другого?
— Так, ребята, барышня просит чего-нибудь другого. — Низкорослый Федор отвел руку Игнаши от прилавка. — Значит, так, берем коньячку и ко мне в кабины. — Он вдруг захохотал. — Алексей, пойдете с нами в КАБИНЫ? — Последнее слово Федор пророкотал зловещим, рычащим голосом, громко, так что проходящая мимо женщина средних дет шарахнулась в сторону. — Ха-ха, ну как?
— А что за кабины? — Алексей продолжал улыбаться, но почувствовал себя неуютно. — Это куда?
— Катя, послушайте, — заговорил молчавший до этого Володя. — Катя. — Тут его заметно качнуло, и Алексей вдруг понял, что все трое совершенно пьяны. Маленький, квадратный, плотный, с небольшим брюшком Федор то и дело смахивал пот с красного лба, Володю пошатывало, Игнат же при ближайшем рассмотрении находился в зомбическом состоянии, и, когда Федор отвел его руку от выставленного уже пива, он подчинился беспрекословно, вероятно тут же забыв о том, что собирался что-то покупать. — Катя, — в третий раз повторил обретший равновесие Володя. — Вы случайно в театре у Данилевского не работали?
— Ого, — удивленно подняла брови Катерина. — Работала. А вы что, знаете…
— Что такое театр? Федечка, ой, я умру сейчас. — Володя качнулся вперед и уперся рукой во вросшего в землю каменной статуей Федора. — Они же нас за бандитов принимают…
— А кто мы есть? Чистые бандиты. Посмотри на себя — тебе только пальцы веером — и вперед…
— Ну ладно. Алексей, пойдете в кабины-то или как?
— Алеша, пошли в кабины. Как интересно! — Глаза у Катерины заблестели. — Ребята, а вы кто?
Очнувшийся Игнат тем временем складывал в сумку три бутылки коньяка, огромную полиэтиленовую флягу с лимонадом, соленые орешки, шоколадки, еще какую-то мелкую дребедень.
— Так, ну, двинулись. — Володя махнул рукой на Кронверкскую.
Когда они свернули с проспекта, Катерина спросила, обращаясь ко всем троим кожаным:
— Слушайте, а мы не на «Ленфильм» случайно направляемся?
— О, братцы, вот это женщина! — заорал Володя. — Врубается моментально. А у Данилевского я вас видел, Катя, точно, видел.
— Да видели, конечно. Я от него год назад ушла.
— А что случилось?
— Вернее, меня ушли. За развязное поведение. — Катерина стрельнула на Володю глазами.
— Ну ладно, ладно, развязное поведение. Это невеста моя. — Алексей взял Катерину под руку. — Прошу любить и жаловать.
— Так. — Игнаша остановился. — Давайте поставим все точки над «i». — Монолог явно давался Игнате с трудом, но, уцепившись за мысль, он желал высказать ее до конца. — Алексей, за кого ты нас держишь? Невесту твою мы не обидим. Идете с нами дальше?
— Конечно, идем. Ребята, а от вас позвонить можно будет? — Катерина обняла Алексея и чмокнула его в щеку. — Алеша, надо Людмиле Алексеевне через часик позвонить, ага?
Они свернули под высоченную арку и миновали маленькую деревянную избушку с сидевшим в ней старичком-охранником, не останавливаясь, только Игнаша, повернув голову, махнул сторожу рукой. Тот кивнул в ответ и не стал требовать у компании пропуска. Территория бывшей киностудии «Ленфильм» была совершенно пуста — если Алексей здесь не бывал никогда и принял пустынный вид как должное, то Катерина, последний раз появлявшаяся на «Ленфильме» года два назад, была крайне удивлена отсутствием какого-либо движения, обычного прежде для этого места. Не было видно гордого вида такелажников, неспешно везущих из мебельного склада в павильон огромную металлическую телегу, нагруженную шкафами, пианино, диванами и стульями, с бегущей за ней, охающей и ахающей женщиной-реквизитором, ответственной за то, чтобы, не дай Бог, не поцарапали по пути полированную мебель, не порвали обивку стульев, не уронили пианино, не разбили зеркало. Куда-то подевались все машины: лихтвагены, тонвагены, камервагены и прочие «вагены», обеспечивающие доставку на съемочную площадку необходимого оборудования, не бегали из павильона в кафе и обратно истеричные ассистенты режиссеров в поисках внезапно, в самый нужный и ответственный момент исчезнувшего рабочего, светотехника, реквизитора, костюмера или главного актера, молчала столярка — высокое здание, где изготавливались декорации и откуда всегда доносился вой механических пил.
— Ребята, а что, кино вообще перестали снимать?
— Давно уже перестали. Все больше клипы клепают. То Пугачиха приедет, то еще какое-нибудь явление природы, — ответил Володя. — В Москве-то все дороже, вот они сюда и катаются. А студия, вообще-то, продана давно по частям. Разные аферюги сидят теперь. Вернее, и не сидят даже — видите, нет никого. Все кабинеты закрыты, что они делают, новые хозяева, одному Богу известно. Фирмы так называемые. У них у всех в уставе есть в конце одна маленькая строчечка, помимо всего остального, — «Производство киновидеопродукции». Вот за счет этого они здесь и осели. А сами кто рыбой торгует, кто бананами, кто металл в Прибалтику гоняет — что им кино, на хрен оно им нужно. В Москве снимают что-то, у нас если только иностранцы какие-нибудь приедут — арендуют павильон, валюту дирекции заплатят, снимут, уедут, — и опять тишина. А мы, светотехники, халтурим с ними. Деньги они хорошие платят, жаль, что не часто это бывает, от случая к случаю. Сейчас вот халтуру сделали, так можно вас угостить. Сюда. — Он показал на дверь, видневшуюся за пышными деревьями маленького, но уютного скверика во дворе студии. — Это называется «операторские кабины». Здесь камеры хранятся, операторы как бы отдыхают, ну и свои дела делают.
Они прошли по узкому коридору, и Володя постучал в одну из совершенно одинаковых дверей, расположенных по левой стороне. Дверь открыл маленький человечек, заросший бородой по самые глаза — острые, яркие, живые, они быстро, словно сфотографировали, осмотрели компанию.
— Ну наконец-то. Заходите.
Иван Давидович и Гена проснулись одновременно. Гена, к собственному удивлению, несмотря на то что спали они всего часа четыре, чувствовал себя вполне отдохнувшим и относительно свежим.
— Вань, ты как сам-то?
— Нормально. А ты?
— Удивительное дело, но я в порядке. Пивка попьем?
— Да, пойдем прогуляемся. Гена, слушай, мне потом прибраться тут нужно будет, да и дела всякие поднакопились…
— О чем речь, Ваня. Нет проблем. Я тоже к дому двину. Устал что-то я за эти дни.
Удивительно хорошо было на улице — хорошо и немного печально, как всегда бывает в Петербурге в конце лета. Солнце старело. В этом городе солнце вообще живет всего один год — рождается в марте, быстро набирает силу, в июне становится ярким, по-юношески агрессивным, иногда даже свирепым, не может угомониться даже ночью, исподтишка, из-под линии горизонта выбрасывает рассеянные лучи, не дающие темноте завладеть городом, от избытка сил круглые сутки щедро оделяет светом болотистые равнины и берет на себя невыполнимую задачу высушить их и утвердиться здесь единственным хозяином. В июле оно взрослеет, делается мудрым и зрелым, сильным, но знающим меру, вовремя ложится спать, не лезет на рожон и не кичится своими возможностями, своей силой. В августе же солнце стареет. По-доброму, ласково и мудро смотрит оно вниз, зная уже, что дни его сочтены, и старается не обидеть горожан своим невниманием, не испугать предчувствием скорого конца, дарит себя щедро, но усталость все больше одолевает его, все дольше и дольше затягивается сон, сила уже на исходе, но солнце бодрится и всегда успешно обманывает жителей города, которые еще ездят на залив загорать и, его стараниями, подчас забывают о приближении осени.
А потом, словно мудрое животное, оно уходит умирать с глаз долой, в низкие, мягкие, удобные серые тучи, на перины пушистых облаков, и на несколько месяцев остается только его портрет — не греющий, молчащий и равнодушный, изредка появляющийся на небе и создающий иллюзию жизни.
Они сели на лавочку в проходном дворе с Марата на Пушкинскую, вокруг было тихо, никто не проходил по двору, высокие серые стены защищали от ветра, пиво приятно щекотало гортань, и остатки безумной ночи уходили, и все бы ничего, если бы не Толик…
— Ну, я поехал, — сказал Гена, вставая и протягивая руку. — Спасибо, Вань. Созвонимся.
— Угу. — Иван Давидович сделал последний глоток и поставил бутылку на землю. — Давай. Счастливо тебе.
Гена действительно собирался ехать домой в Купчино, но, выйдя на улицу Марата, направляясь к станции метро «Маяковская», непроизвольно затормозил у ларьков на Стремянной и купил еще бутылку пива. Спускаться в метро с бутылкой было как-то не с руки. Гена перешел на другую сторону Невского и пошел в направлении улицы Некрасова, углубляясь в тихие ущелья района, столь отличные от сумасшедшего Невского. Он шел, медленно прихлебывая из бутылки, и вдруг внезапно почувствовал, что на глаза, казалось бы, ни с того ни с сего наворачиваются слезы. Через секунду он уже понял, что это слезы жалости, и не к кому-нибудь, а к себе.
Он чувствовал, что одиночество, ставшее для него уже давно привычным состоянием, которое он даже временами любил, отвоевало еще одну клетку на шахматной доске его жизни, заняло еще одну ячейку в его душе. «Чем дальше, тем будет быстрей», — вспомнил он строчку из стихотворения одного своего давнего знакомого.
Гена был на десять лет старше Братца, Ивана Давидовича, Толика, вообще всей этой компании. На первый взгляд он выглядел их ровесником, но только на первый. А со второго, при ближайшем рассмотрении, становилась видна сеть тонких морщинок на лбу, глубокие складки, идущие от носа к уголкам рта, уже неубираемые мешочки под глазами, волосы, хоть и длинные, но какие-то безжизненные, становившиеся все более редкими с каждым годом, — Гена мыл голову каждый день, чтобы придать своей шевелюре видимость пышности. Это было необходимо для работы — Гена давно уже понял печальную истину, что музыка, которую он играет, по большому счету никому не нужна. Вернее, нужна ему и нескольким десяткам таких же сумасшедших, возведших ее в ранг философии, превративших ее в наркотик, в смысл своего существования. Он вспоминал, как все это начиналось, как он и его друзья бросали институты и ломали карьеры, тратили последние деньги на инструменты, да и до сих пор он за концерт иногда получал меньше, чем стоят струны на его гитаре, которые Гена менял раз в неделю. А иногда он зарабатывал очень много, и это давало на какое-то время иллюзию собственной значимости, нужности людям, причастности к этому миру, возможность что-то изменить. Но это была всего лишь иллюзия. Из тех тысяч, что приходили на большие концерты, от силы человек сто приходили с тем, чтобы послушать музыку, оценить находки, фантазию автора и мастерство музыкантов. Остальные же просто ничего не понимали и понимать не хотели. Гена в свои тридцать пять был хоть и маленькой, но легендой в музыкальном мире Петербурга, и вот эти самые остальные и приходили не на музыку, а на легенду — посмотреть, покричать, попить пива и обсудить свежие сплетни с друзьями.
Иногда он искренне себе удивлялся: зачем эти бесконечные репетиции, бессонные ночи, когда он сидел на кухне и — выдумывал новые ритмы, разукрашивал гармонии, тратил на это огромное количество своего времени, здоровья, денег на демонстрационные записи, новые инструменты, из своего кармана доплачивал музыкантам, которых привлекал для своих новых проектов, для чего это все и кому, кроме него самого, нужно? Но менять свою жизнь он уже не мог, да и не хотел. Это действительно, с точки зрения нормального среднестатистического гражданина, было полным безумием, и Гена, будучи человеком взрослым, смирился с этим и воспринимал себя и своих коллег именно как безумцев. Ну, разве в порядке вещей — на последние деньги, вместо картошки, мяса и риса, чтобы дожить до следующей получки, следующего гонорара, покупать еще один компакт-диск в свою коллекцию? Или репетировать две недели днями и ночами, уговаривая массу людей, чтобы в той или иной форме они ему помогли, а затем выступить бесплатно на каком-нибудь фестивале или празднике.
Он увидел перед собой лицо Толика — елки-палки, такой молодой парень, мальчишка… С годами Гене приходилось хоронить своих друзей все чаще и чаще, он много раньше думал об этом, а потом стал относиться философски. Ничего не поделаешь — поколение, к которому принадлежал Гена, медленно, но верно вымирало. И ведь слабеньким его, поколение, нельзя было назвать, а скорее, порочным. Да, порочное поколение. Сформировавшееся в семидесятые годы, когда в стране царил уже полный бред — «Мы рождены, чтоб Кафку сделать былью», — вспомнилась Гене эта фраза оттуда, из глухих семидесятых. Алкоголь стал культом, так же как и музыка, и литература, и театр, — это были средства ухода от реальности, убогой и страшной. Теперь это поколение пожинало плоды своей бурной молодости. Гена иногда ловил себя на мысли, что с некоторыми из старых друзей он встречается теперь только на кладбищах во время похорон очередного перегоревшего товарища по юношеским безумствам.
Но эти-то, молодые… Навстречу Гене двигались ровесники Толика и Братца — веселые, хорошо одетые, со «сникерсами», йогуртами, кока-колой, с пивом, мороженым, хот-догами в руках, с красивыми девушками. Здоровые, краснощекие, они громко хохотали, махали руками, заходили в дорогие магазины, садились в машины и ехали куда-то — кто на работу в банк, в офис, на биржу, кто в ресторан, кто в театр. «Как им повезло, — думал Гена, — они даже не понимают, как им повезло. Для них все это в порядке вещей. Они все могут, все получают, что захотят. Все эти трудности — налоги, рэкет, взятки — это же такая фигня! За границу — пожалуйста, а для нас это была сказка, были только книги Фолкнера и Керуака в самиздате…»
«Но что же Толик-то, — продолжал он вспоминать молодого приятеля, — чего же ему не хватало?»
Гена посмотрел вокруг и понял, что он уже находится на Кировском мосту, по пути к Петропавловской крепости. «Что это я забрел сюда, за каким хреном?» Он остановился, закурил и неспешно отправился дальше, решив сесть в метро на «Горьковской» и доехать все-таки сегодня домой. Нужно было прийти в себя — послезавтра похороны, хорошо бы отойти к среде.
Миновал мост почти не глядя вниз, на реку, что было против его правил: Кировский мост был одним из любимых Гениных мест в городе, и когда он оказывался на его вершине, над серединой реки, то обычно подолгу стоял, глядя на стрелку Васильевского острова, на крепость, на Дворцовый мост, чувствуя себя отчужденным и независящим от суеты, царящей на берегу; он замечал, что люди, проходящие по мосту, так же чуть-чуть менялись на то короткое время, что находились над водой, — становились спокойней, шаги их замедлялись, голоса делались тише, — на несколько минут они отрывались от повседневных дел и проблем, оказывались вне влияния бесконечного городского движения.
Гена пошел вдоль канала, отделявшего крепость от Петровского острова, и у деревянного, теплого короткого пешеходного мостика, ведущего к главному входу в Петропавловку, почувствовал на своем плече чью-то руку.
— Геночка, привет!
Гена обернулся и увидел Надюшку. Она улыбалась ему снизу вверх — Гена и сам был невысокого роста, а Надюшка даже по сравнению с ним казалась совсем маленькой девчонкой. Рядом с ней стояла девушка, увидев которую, Гена мгновенно почувствовал тяжесть своего тела, теплый сок крови, остатки похмелья исчезли окончательно, голова стала ясной и свежей, воздух, вдыхаемый с удвоенной частотой, приобрел замечательный вкус газировки без сиропа — будоражащий, слегка веселящий, утренний какой-то вкус. Ростом с Гену, с короткими светлыми волосами и с лицом красивым особой, чисто русской красотой: слегка курносый нос, большие синие глаза, крупный, правильной формы рот, кожа, покрытая ровным загаром, ресницы, словно выцветшие на солнце два японских веера… Она была одета в узкие кожаные шорты и белую майку, под которой отчетливо виднелись точки сосков.
— Это Лена. — Надюшка слегка подтолкнула подругу к Гене.
— Гена. — Он чуть поклонился.
— А я вас знаю, — сказала Лена, протягивая ему свою длинную загорелую руку, — я на ваших концертах была.
— Это замечательно. — Гена слегка сжал ее узкую ладонь и тут же отпустил — испугался, что может забыться и вообще никогда ее не выпустить.
— Ген, а ты чего такой грустный? — весело осведомилась Надюшка.
— Приятель у меня умер. Застрелился. Молодой совсем, послезавтра похороны.
— Ох, ну ничего себе. — Надюшка вытаращила глаза. — Ужас какой…
— Да, вот так. Ну что, — Гена замялся, — я пойду, что ли. — Уходить ему совершенно не хотелось, на Лену он не смотрел, но боковым зрением следил за ее реакцией.
Надюшка посмотрела на подругу. Лена качнула головой:
— А у меня сегодня день рождения. Гена, если хотите, приходите.
— Даже не знаю. Спасибо большое, но как-то так вдруг…
— Ген, да пойдем. — Надюшка оживилась. — Пойдем с нами. Ленка, давай прямо сейчас его заберем?
— А народу много у вас будет?
— Почти никого. Ленка не любит, когда много гостей. Ген, пошли, поможешь нам заодно. Сделаем такой праздник маленький… Все, решили. Лена, его не отпускаем. Поехали?
— Ну, поехали, если это удобно… — Гена почувствовал, что краснеет, но не от стыда, а от ожидания чего-то очень хорошего.
Они почти уже подъехали к Царскому Селу, когда «мерседес» впереди вдруг съехал на обочину и остановился.
— Не тормози, — сказал Компьютерному Андрей. — Едем мимо.
— Андрюша, у меня такое ощущение, что они нас давным-давно вычислили. Это ребята не простые.
Словно в подтверждение его слов, дверца «мерса» открылась, и из нее вышел не давешний стрелок в спортивном костюме, а невысокий широкоплечий средних лет мужчина и поднял руку, голосуя их «Жигулям», — других машин на шоссе в тот момент не было.
— Остановимся. — Андрей вытащил из-за пояса пистолет и сунул его Компьютерному. — Держи. Я выйду пустой. Ты уж смотри, если что, но я не думаю, что до этого дойдет.
Они остановились, чуть-чуть не доехав до «мерса». Андрей вышел из машины и направился к ожидавшему его пассажиру серой киллерской иномарки. Мужчина был одет в неброский свитер, мягкие брюки, хорошие, дорогие ботинки — одет, на самом деле, совершенно неприметно, но дорого и со вкусом. Он стоял и широко улыбался.
— Что случилось, браток? — Андрей внешне был спокоен и участлив, выйдя словно бы оказать помощь, как водила водиле. Он понимал, что это валяние дурака шито белыми нитками и ничего у «мерседеса» не сломалось, но в данной ситуации считал такое поведение наиболее логичным и давал возможность сделать первый ход противнику.
— Я вас приветствую, — продолжая улыбаться, громко сказал мужчина в свитере. — Представляться не буду, ни к чему это, вы уж меня простите. Вашего имени тоже не спрашиваю. Отойдем? — И он, не дожидаясь ответа, повернулся и пошел вперед по шоссе.
Андрей догнал его и зашагал рядом, храня молчание. Они отошли метров на пятьдесят, и только там человек в свитере остановился и повернулся к Андрею лицом. Андрей смотрел на него и старался как можно подробней запомнить лицо этого персонажа — раньше он его никогда не видел, это точно. Обычный мужик, нос картошкой, брови густые, вида ухоженного, стрижка стильная… Лет сорок пять…
— Ну что, мы люди деловые, зачем нам гоняться друг за другом. Я вас еще на Загородном засек. Езжайте домой спокойно, здесь вашего интереса нет, делить нам с вами нечего. Ильгиз нас подставил — это наши проблемы. Так что хороший мир лучше доброй ссоры, так ведь? — Он прищурился.
— Разумеется. — Андрей ждал, когда же его собеседник скажет главное. Интуиция его еще никогда не подводила — мужик явно чего-то не договаривал.
— Да, вот еще что, — словно прочитав его мысли, заговорил пассажир «мерседеса». — Лебедеву передайте, что клиент у него сменился, теперь с нами все дела будет вести. Все остается в силе, как и прежде, только партнер другой. И еще передайте, что мы за него работу сделали. За него. Или — за вас? — Он снова улыбнулся. — Ну ладно, это не суть. В общем, для него все остается, как и прежде, а мы его сами найдем. Ко всеобщему удовлетворению. И привет передавай.
— От кого?
— Ну, расскажите ему, что видели, он поймет. Вы уж извините, что не представляюсь, но и я вас не знаю. Может быть, потом как-нибудь…
— Хорошо, я вас понял. Бывайте.
— Бывайте, бывайте.
Вернувшись в свою машину, Андрей посидел немного молча. Компьютерный вежливо ждал, не спрашивая раньше времени о беседе с киллерами.
— Поехали в город, — сказал наконец Андрей. — С Виталием нужно срочно встретиться. Дай-ка телефон. — Он набрал номер машины Лебедева. — Виталий? Тут разные вещи произошли, надо бы увидеться. Да, очень важно. Нет. До вечера терпит. Хорошо, договорились. Буду. — Он посмотрел на Компьютерного. — Мы вдвоем подъедем. О’кей.
Компьютерный молча смотрел на Андрея и ждал разъяснений. Андрей откинулся на спинку сиденья и сказал:
— Слушай, поехали, пообедаем где-нибудь, а? По дороге все расскажу. Надо это все переварить как следует.
— А ты не выдумываешь? — Игнаша оказался самым стойким из всей троицы. Крепыш Федор уснул сразу, как только они вошли в кабину, бодрившийся Володя выпил-таки три рюмки и присоединился к коллеге — они полулежали-полусидели на узкой короткой лавочке, идущей вдоль стены крохотной операторской ячейки, где оператор-постановщик Николай Штурм хранил свое добро: яуфы[1] с отснятой и чистой пленкой лежали в небольшом холодильнике, футляры с оптикой, камера, штативы, еще какие-то штуки… Коньяк подходил к концу, и Николай Штурм отправился в магазин за добавкой, взяв у Игнаши денег. Алексей тоже вошел в долю — он не пьянел, коньяк лишь согревал его, бодрил, но не туманил голову и не отягощал.
Язык тем не менее развязывался. Слово за слово Алексей рассказал Игнаше в общих чертах то, что случилось с ним в лесу, не упомянув только о том, как он стрелял в лицо пятнистому, сказав, что выстрелил в воздух и убежал.
— Да, Алексей, если это все правда, лучше тебе действительно сейчас в Америку валить. Питер — город маленький. Ты можешь запросто этих деятелей на Невском где-нибудь встретить и во второй раз не убежать. Смотри, это люди серьезные. У нас на студии пара трофейщиков работала, такого понарассказывали… А потом одного посадили, а другой сам уволился, от греха подальше. Из пиротехнического цеха пистолет пропал, и, конечно, на него бочку покатили, но доказать ничего не смогли, он и уволился. А первого — не знаю за что точно, знаю только, что дома целый склад у него был, — когда обыск проводили, еле все увезли. Так что ты давай поосторожней с этим делом. А нас не бойся, не заложим, здесь как коммуна — все свои люди. — Игнаша разлил остатки коньяка по рюмкам. — Кстати, если что, приезжайте ко мне в гости, можете пожить немного — я у жены живу в основном, а квартира пустая в Озерках, сдавать не хочу — там у меня как бы отстойник, иногда надо отлежаться, отмокнуть, ха-ха…
— Спасибо, Игнаша, приедем обязательно. — Катерина подняла рюмку. — За вас!
— Спасибо, солнышко. — Игнаша опрокинул рюмку в рот, не сморгнув и не поморщившись. — Ах, хорошие вы ребята… Поезжай ты, Алексей, в Америку да и оставайся-ка там. Я бы на твоем месте точно остался. Чего тебе тут делать? Молодой, здоровый, Катерину свою выписал бы потом к себе, работы там навалом, только ленивый не работает. Детей бы вырастили нормально, спокойно, здоровые были бы, питались бы хорошо. Это я тут завяз уже — поздно срываться, а был бы помоложе — так ведь когда я был помоложе и не выехать было вовсе. Так что подумай!
— Игнат, знаешь, мне совсем недавно то же самое одни кагебешник говорил. Тоже — давай, мол, езжай в Штаты. Да не хочу я там жить! Вон Катерина видела: у меня во дворе все — друзья. Люди отличные, не важно, кто они — бомжи, хулиганы, инженеры, — это же внешнее все, а если жить по-доброму, по совести, то все будет нормально. Со всеми. И в стране у нас все в порядке будет. Люблю я это место, просто люблю, и все. Вот тебя встретили, а ты нас сразу в гости зовешь, пожить даже приглашаешь. Мы же все одним миром мазаны, все свои. Легко здесь жить.
— Ну-ну, раз так, то конечно… Съезди посмотри… Катя, а ты как думаешь?
— Игнаша, я — как Алеша. На кой черт мы там нужны?
— А здесь — нужны?
— Наверное, кому-нибудь нужны. — Катя погрустнела. — Не знаю.
Надя выскочила на Каменноостровский проспект и остановила такси.
— На Васильевский. — Она с улыбкой смотрела в глаза молодому водителю. — Сколько?
— Садитесь, — он открыл замок задней дверцы, — разберемся.
Денег у Гены оставалось совсем немного, разве что купить бутылку хорошей водки — день рождения все-таки, но, судя по уверенным действиям Надюшки, эта проблема сейчас не стояла. На переднее сиденье села Лена, а его Надюшка толкнула на заднее, вскочив вслед за ним, толкнув горячим бедром, задев локтем и наступив на ногу. Энергии ей было не занимать.
— Знаете, сначала давайте заедем на Зверинскую, — сказала Лена. — На пять минут.
— А что там у тебя? — спросила Надюшка.
— Так, хочу себе подарок сделать.
Они остановились у музыкального магазина, и Лена попросила Надюшку посидеть пять минут в машине, а Гене предложила пройтись с ней.
В магазине Лена сразу направилась к дальней стойке с компакт-дисками — по ее уверенности Гена понял, что она была здесь не в первый раз и знает, зачем пришла. Лена взяла компакт Чарли Паркера «Птица», расплатилась и спросила Гену:
— Ты это слышал?
— Конечно. Отличная вещь. Вот только я не думал, что вы любите боп, Лена.
— Отчего же?
— Ну, как вам сказать, в наше время это редкость. Особенно для женщины. Я думал, вы «Аквариум» будете покупать или «Нирвану» какую-нибудь…
— Гена, давайте перейдем на «ты». Да, я люблю джаз. И много чего еще. Приедем ко мне, посмотришь на мою коллекцию.
— Лена, мне жутко неудобно, я как-то ко дню рождения не очень готов, без подарка, это все так неожиданно. Может, водки какой-нибудь купить?
— Гена, у меня все есть. Впрочем, если захочешь, купишь потом. Если тебе не хватит.
Лена жила в коммуналке на 1-й линии. Но коммуналка была весьма условной — кроме девушки, в квартире жил старичок-пенсионер, тихий, милый и интеллигентный, в прошлом научный сотрудник музея-квартиры Пушкина, до сих пор время от времени работавший там, то кого-нибудь подменяя, то консультируя. Но это только в те короткие зимние месяцы, когда он был в городе, — ранней весной он уезжал на Валдай, где у Сергея Михайловича, как его звали, был собственный домик и где жил он на природе до глубокой осени, так что Лена большую часть года являлась хозяйкой большой однокомнатной квартиры. Ее это вполне устраивало, тем более что Сергей Михайлович был реалистом и не раз уже заводил разговор о том, чтобы Лена копила деньги для того, чтобы после его смерти (говорил он об этом очень спокойно) она могла выкупить его комнату и стать полноправной хозяйкой квартиры. Сергей Михайлович был немного влюблен в свою соседку, и отношения у них были лучше не придумаешь.
Войдя в комнату, которую занимала Лена, Гена увидел широкую тахту, книжные полки, шкаф. Тумбочка, на которой стоял телевизор с видео, была открытой, и взгляд Гены уперся в пачки пластинок; нагнувшись, он стал читать названия: Майлс Дэвис, Чик Кориа, Джон Маклафлин — звезды современного джаза. На отдельной полке стояли компакт-плейер и магнитофон, а по стенам плотными рядами висели пластмассовые ячеистые блоки, под завязку забитые кассетами и лазерными дисками.
— Ух ты! Ну, Лена, это сильно.
— Нравится? — Она устало плюхнулась в кресло, широко расставив ноги. — Надюша, сейчас немного отдохнем и на кухню.
— А кто еще придет? — осторожно осведомился Гена.
— А тебе нас мало? — тихо спросила Лена.
— Вполне достаточно, — так же тихо, помедлив, ответил Гена.
— Андрей Вадимыч будет, — Лена заговорила обычным своим, чуть сиплым голосом, — преподаватель из университета. Отличный мужик.
— А-а… — Гене искренне не хотелось знакомиться с отличным мужиком. Еще он старался не смотреть на Лену — боялся, что, взглянув, уже не сможет оторвать взгляда от ее длинных ног, от тонкого тела, на котором белая широкая майка болталась, словно парус в полный штиль, открывая время от времени маленькие аккуратные груди, от чуть выдающегося вперед точеного подбородка, мягких волос…
Потом он чистил на кухне картошку, вдыхая сумасшедший, запредельный запах гуся, шипящего последний раз из духовки, бегал в комнату с мисочками салатов, втыкал штопор в бутылки сухого, открывал консервы.
— Слушай, Надюшка, если бы вы меня не встретили, так что — это все на троих готовилось?
— Ага. Ленка любит поесть. Не смотри, что она такая худая, — все сметет.
— Да, Гена, я слишком много энергии трачу, надо подкрепляться, — улыбаясь, подтвердила Лена.
— А на что ты ее тратишь, если не секрет?
— Думаю много, — глядя ему прямо в глаза, ответила она.
Они позвонили в квартиру Гимназиста, когда на улице уже стемнело. Распрощавшись на «Ленфильме» с душевным Игнашей — остальные члены компании, включая оператора-постановщика Штурма, спали, — Алексей с Катей наконец добрели до Пушкарской и теперь стояли у крепкой, старинной двери квартиры Машковых. Никто не открывал. Алексей позвонил еще раз, результат был тот же.
— Неужели она до сих пор спит? — спросила Катя.
— Очень может быть. Только не «еще», а «уже».
— Слушай, мы же ночевать, наверное, здесь уже не будем сегодня? Мне бы…
За дверью послышались шаги, лязгнул замок, и дверь открылась.
Алексея внезапно тряхнуло, словно от удара током, сердце прыгнуло к горлу и упало на прежнее место, как будто замерев и перестав биться. Алексей по своему старому, проверенному много раз в критических ситуациях способу сжал изо всей силы кулаки, и это, как всегда, помогло — во всяком случае, на лице, похоже, не отразился шок, который наступил у него при появлении в дверях гостя из ночного кошмара — кагебешника Сережи, все в том же припорошенном на плечах пиджаке, с тем же скорбным выражением лица.
— A-а, это вы. Пройдете? Людмила легла спать. Передала вам, что можете отдыхать здесь, если хотите. А если уедете — просила завтра позвонить.
— Мы тогда поедем, пожалуй, — бодро, как ему казалось и хотелось, проговорил Алексей. — Да, Кать, поедем?
— А что с тобой случилось? — спросил Сережа, глядя Алексею в глаза своим туманным, равнодушным, но очень внимательным взором. — Неприятности?
— Да нет. А почему вы так думаете?
— Да так… Ну что, не зайдете?
— Сергей Андреевич, спасибо вам, мы все-таки поедем, отдохнем. До завтра.
— Ну, тогда счастливо вам. Берегите себя. — Сережа стоял, не закрывая дверь, и смотрел на них.
Кате и Алексею ничего не оставалось делать, как повернуться и, чувствуя на себе взгляд Сергея Андреевича, словно что-то липкое присосалось к их спинам, начать спускаться по лестнице. Они вышли на улицу, так и не услышав звука захлопывающейся двери.
— Фу, ну и тип! — сказала Катя, глубоко вдохнув посвежевший ночной воздух.
— Да, ничего себе. Мужчина, приятный во всех отношениях, — попытался пошутить Алексей, но получилось как-то несмешно.
— Леш. — Катя остановилась и взяла Алексея за рукав. — Леш, слушай, я поеду домой.
— Ты что, Кать? Как это — домой? Мы ко мне едем, это однозначно. — Он улыбнулся и обнял ее за плечи. — Кать, ну поехали?
— Леша, — Катя посмотрела прямо на него, — Леша, ну как ты не понимаешь? Мне же переодеться нужно. Который день уже так хожу, ну что ты, маленький, что ли?
— Так. Я все понял. Идем на «Горьковскую».
— Леш, может, ты меня на тачке добросишь?..
— Катя, идем, все нормально.
Ряды ларьков на «Горьковской» работали допоздна, не все, правда, но в некоторых еще горел свет и виднелись ленивые фигуры продавцов, читающих детективы, слушающих радио или пересчитывающих деньги в кассе.
Алексей повертел головой и, махнув в сторону одного из приглянувшихся ему ларей, сказал Катерине:
— Выбирай.
— Что выбирать?
— Ну, ты подойди поближе и бери, что тебе необходимо из гигиенических соображений. У меня еще деньги остались.
На витрине выбранной Алексеем торговой точки рядом со связками темных очков, часов, носков и носовых платков висело несколько комплектов женского белья самого легкомысленного вида — солидное белье в таких местах не продают.
Катерина хмыкнула:
— Я опускаюсь все ниже и ниже. — И стала рассматривать и оценивать небогатый выбор ночной петербургской торговой сети.
— Ну что, едем ко мне? — Алексей сунул покупки в полиэтиленовый пакет и вопросительно посмотрел на Катерину.
— Ну а куда еще в таком белье. Вернее, с таким бельем. Только в гости.
Они вышли из такси, остановившегося прямо напротив Лешиного дома. Он, помогая Катерине вылезти из салона, говорил о том, что завтра они пойдут в магазин и выберут ей какую-нибудь верхнюю одежду, она смеялась и махала руками, но Алексей вдруг замер и замолчал, глядя вверх.
— Что за черт!
— Что случилось, Алеша?
— Смотри. — Он поднял руку — на пятом этаже в окнах его квартиры горел свет.
Двадцатилетний Михаил Кашин пришел из армии в 1965 году. Служилось ему легко — помогала хорошая пионерско-комсомольская подготовка. Он умел молчать, умел улыбаться, исполнять приказы, не перечить начальству, ладить с подчиненными, не делать того, что делать было нельзя, по крайней мере тогда, когда была хоть малейшая доля риска попасться, был обаятелен, розовощек и бодр. То, что на самом деле ему было омерзительно до тошноты все эти нескончаемые два года подчиняться полным, как он считал, дебилам и общаться с товарищами-дегенератами, осталось незамеченным никем из его сослуживцев. В армии он получил водительские права, окреп, научился стрелять и стал отличником боевой и политической подготовки. Помимо всего этого, Миша Кашин научился также пить, чего раньше, на гражданке, не умел и не любил, да и годы были не те еще — пацан совсем был, пионервожатый зачуханный…
Дома праздник не получился — мать гладила его по головке, как маленького, отец пил водку. Он вообще, как выяснил Миша позже, последний год стал много пить, опустился, на работе были сплошные неприятности, мать переживала, он злился оттого, что и дома, и на работе без конца ловил на себе ее укоризненные взгляды. Вечерами орал на нее, стучал кулаком по столу, и Миша мгновенно понял, что так теперь будет всегда. Что никогда эти люди, его родители, не разведутся, не разъедутся по разным квартирам, а до конца дней своих будут пилить друг друга, плакать, ругаться. Отец будет пить все больше и больше, мать совсем скоро состарится, и будут они на людях, при гостях или на улице, встречая соседей по лестничной клетке, которые давно уже, конечно, в курсе всего, изображать счастливую советскую семью, а дома тоска окончательно зеленой тиной затянет оставшиеся годы жизни.
Отец послал мать за водкой — бутылка, купленная к встрече сына, быстро кончилась: папа не рассчитывал, что Миша с такой легкостью будет употреблять наравне с ним. Лицо его прояснилось, он смотрел на сына, которого не видел два года, и ему начинало казаться — может быть, от выпитой за день водки? — что вернулись те времена, когда покупал он Мише книги Жюля Верна и строительные конструкторы, когда они с женой в новогоднюю ночь прятали под елку, стоящую в гостиной, — Миша ложился спать в начале первого, выпив под бой курантов по телевизору лимонаду, — завернутые в несколько кусков «подарочной» бумаги коробки с солдатиками и шоколадки, ходили в зоопарк и в Артиллерийский музей.
— Папа, я пойду переоденусь.
Михаил столько дней ждал, когда наконец сможет сбросить с себя эту уродливую, опостылевшую ему с той самой минуты, когда он ее на себя напялил, форму, и вот сейчас этот миг настал. Он вошел в свою комнату, открыл шкаф и стал перебирать доармейскую свою одежду — костюм, рубашки, свитера, брюки… Костюм оказался мал — кургузый пиджачок жал в плечах, рукава были до смешного коротки, из широких штанин далеко вылезали худые Мишины лодыжки — клоун, да и только. С другими брюками была та же история, но выбирать не приходилось, и Миша натянул на себя узкий, тесный свитер с оленями на груди, влез в светлые брючки, стараясь как можно ниже спустить их на бедра, — бесполезно, стоило сделать шаг, и они снова взлетали вверх, обнажая ноги чуть ли не до колен. «Черт с ними, — подумал Миша, — завтра нужно будет сходить в магазин, одеться нормально».
— Ну, сынок, чем думаешь заниматься теперь? — спросил отец умильным, неестественным голосом. Его развозило на глазах, лицо краснело, глаза были мокрыми, волосы слиплись на лбу, он снял белую нейлоновую полупрозрачную рубашку и сидел в голубой майке, стряхивая в пепельницу бесконечные свои беломорины, промахиваясь и соря на стол серыми комками пепла.
— В кино думаю завтра сходить, папа, — ответил Миша, развалясь на стуле и вытянув под столом ноги.
— Ну и правильно, отдохни немного, осмотрись. Там вам кино-то показывали?
— Конечно. Сколько угодно, папа. «Кубанских казаков» раз десять посмотрел.
— О, здорово. Отличная картина. Помню, помню, как же… Ну, кино — это хорошо. А потом-то что думаешь? На завод не хочешь ко мне? С мамкой нашей вместе бы работали, все, втроем, вместе, нас люди уважают, зарплата вполне. Ну, поучишься маленько, станешь рабочим настоящим, как я, как мамка наша…
— Я подумаю, папа. — Михаил широко зевнул.
Конечно, ни о каком заводе не могло быть и речи, но не хотелось в первый же день раздражать отца, даже не раздражать, а обижать — Миша вспомнил постаревшее, усохшее лицо матери, взглянул еще раз в слезящиеся глаза сидевшего напротив него почти совсем чужого мужчины и почувствовал тяжелую жалость к родителям. Тяжелую оттого, что изменить в их тоскливой жизни он явно уже ничего не мог. «Денег им давать буду побольше, — сказал себе Миша, — хоть что-то…» В том, что денег у него будет много, он не сомневался, хотя и не совсем отчетливо представлял себе, каким путем будет их зарабатывать. Но уж точно не на заводе.
Пришла мама, принесла очередную бутылку водки, каких-то еще консервов. Все остальное было заранее куплено — шоколадный торт к чаю, конфеты, лимоны, апельсины. Семья Кашиных готовилась к встрече сына, подзаняли денег до получки на работе, у соседей — мать понимала, что Мише нужна будет новая одежда, что ему нужно хорошо покушать, погулять некоторое время, а потом, Бог даст, найдет он приличную работу, заживут они втроем, и, глядишь, наладится опять жизнь, и старость будет счастливой и спокойной.
— Спасибо, мама. — Михаил встал и поцеловал ее в совсем уже седые волосы, редеющие, тонкие, ломкие. Какая она стала маленькая — во второй раз за сегодняшний вечер удивился Миша. Первый раз был, когда он увидел ее в дверях — такая сухонькая, высосал из нее завод все здоровье, да еще папаша, тоже деятель… Гегемон.
Отец открыл бутылку и наполнил три рюмки, но Михаил отставил свою в сторону и, посмотрев на мать, сказал: «Мама, давай-ка лучше чайку» — и увидел, как она вдруг на миг расцвела, правильно он попал, достала ее эта водка, папаша постарался. Хоть немного мать порадовал, а выпить Мише хотелось жутко — напиться, забыть всю эту армейскую грязь, вытянуться на домашних, чистых простынях, на мягкой постели, завернуться в ватное тяжелое одеяло и спать, пока сам не проснешься, потом просто лежать весь день в постели, курить, читать, потом пойти гулять по вечернему Невскому, найти девушку…
— Давай чайку с лимончиком, а, пап?
— Ну, будь, сынок. — Отец опрокинул рюмку, и кадык на плохо выбритой морщинистой шее противно дернулся, словно судорога прошла под дряблой, пористой кожей. — Это правильно, что ты не пьешь. Гадость эта водка. Я тоже не буду. Завтра не буду. А сегодня праздник у нас. — Он снова потянулся к бутылке.
Мать, как будто не замечая действий мужа, сняла с плиты давно уже стоящий на слабом огне чайник, испускающий тонкую, слабую струйку пара, и заварила крепчайший, как она всегда любила, напиток.
— Индийский, — гордо улыбаясь, сказала она, обращаясь только к Мише, — там-то, наверное, такого не пил?
— Да уж, конечно, — согласился Михаил. Не рассказывать же ей, как чефирили они с армейскими приятелями в ленинской комнате по ночам с этим самым индийским чаем. Да вообще, нечего толком рассказывать — гадость и мерзость одна.
— Тортик пока разрежь, сейчас заварится. Ох, как я рада, Мишенька, как я рада! Ты-то соскучился? Как тебе дома-то?
— Ну, мама, что ты спрашиваешь? — Миша откусил огромный кусок торта. — Я уж с трудом дотерпел, конечно, соскучился. — «Черт, — думал он, — она еще так немного поговорит, и я точно на завод пойду работать. Как жалко ее — сил нет смотреть, разревусь сейчас, как нюня… Говно я, конечно, говно. Писал бы хоть почаще. Как она тут жила с этим уродом…» — Внезапно он понял, что отец все это время что-то безостановочно говорит, ковыряясь вилкой в банке с рыбными консервами:
— …В дружину, а я говорю, на хрен мне ваша дружина, я на работе с утра до ночи и в выходные, и в праздники как проклятый и отгулов у меня на месяц, а я не беру, потому что надо, чтобы крутилось все, чтобы работали люди, чтобы людям хорошо было, каждый свое место знать должен, из 5-го Лешка ко мне просится, раздолбай, возьму, все равно работать некому, мне в санаторий надо на лето, здоровье никуда не годится, сын помощник, теперь вздохну, хоть есть с кем выпить, поговорить, сын весь в меня, молодец, сделал его человеком…
«Не сделал ты меня человеком, слава тебе Господи, — подумал Михаил, — и никогда я таким, как ты, не буду. А все деньги буду маме отдавать. Ты же все равно пропьешь. И конченый ты, папа, человек. Ничего тебе уже не поможет».
— Мама, спасибо, я пойду прилягу, а? Можно?
— Конечно, конечно, Мишенька, иди, я тебе сейчас постелю. Отдыхай. А ну, давай заканчивай пьянку, — вдруг сурово прикрикнула она на мужа. Тот удивленно поставил только что взятую бутылку.
— Что, что?
— Сворачивайся, говорю. Дай сыну отдохнуть. Иди на диван ложись, я прибираться буду. — Щеки у нее раскраснелись, она говорила грозно, но в глазах стояла радость. В эту минуту она чувствовала себя хозяйкой, одновременно подсознательно понимая, что в доме появился защитник, который не позволит мужу кричать на нее, напиваться за полночь, валиться под стол с невнятным матерком.
— Давай, давай, я жду!
И он, с застывшим на лице удивлением, что-то тихо бурча, поднялся, шатаясь, и побрел в спальню.
Он лежал в своей комнате в темноте, которая в городе по ночам никогда почему-то не бывает абсолютной — с улицы через оконные проемы просачивается рассеянный свет уличных фонарей, волнами налетают огни проезжающих машин и автобусов. Город даже в самые глухие предутренние, предрассветные часы словно бы слегка светится, как радиоактивный элемент, и непонятны источники этого свечения. Миша, привыкнув к этой относительной темноте, хорошо различал книжный шкаф, полный замечательных вещей, и предвкушал удовольствие, которое он начнет получать прямо с завтрашнего утра, перерывая и листая сотни томов, по которым он так скучал столько времени. Письменный стол, тумбочка, шкаф с ненужной уже теперь детской одеждой, теплый паркетный пол — комната была хорошо прибрана, вид имела слегка нежилой, — мама все расставила и разложила по местам, но завтра он наведет здесь легкий беспорядок, придающий особый уют, беспорядок, означающий жизнь, действие, движение.
В коридоре громко зазвонил телефон. Миша с удовольствием слушал резкие переливчатые звуки, прикрыв глаза, — наконец-то звонит Его телефон, у Него дома, может быть, это кто-то уже звонит Ему… Шлепая задниками старых, разношенных домашних тапочек, протопал в коридор отец. Миша представил его у телефона — с заспанными глазами-щелочками, с опухшим лицом, в голубой майке и широченных черных трусах. «Эх, папа…»
— Алло, — хриплым голосом заговорил отец, подняв трубку. — Чего вы ночью звоните? С ума посходили? Спит он. Приехал, да. Завтра звони.
— Пап, я не сплю, — закричал Михаил. — Я сейчас подойду!
— Разбудили вот. Идет он, идет, подожди.
Михаил отбросил одеяло и выскочил в коридор, босой, завернувшись по пути в коротенький свой старенький халат.
— Да?
— Ну что, боец, вернулся?
— Виталик? Ты? Собака! Чего же ты раньше не позвонил?
— Раньше не мог, Миша. Давай приезжай ко мне, отметим твое возвращение.
— Виталик, я тут как бы лег уже… Может, завтра?
— Ну ты даешь. Тут куча народу собралась, все тебя ждут. Миш, раньше не могли, ей-Богу. Дела. Приезжай, все расскажу. Бери такси, если денег нет, я оплачу. Адрес-то помнишь?
— Ладно, Виталь, скоро буду. Ждите.
— Миша, ты что, уходишь? — Из кухни выглянула мама.
— Мама, Виталий в гости зовет. Я съезжу к нему — тут недалеко, ты же знаешь. Посидим с ребятами.
— Ой, Миша, поздно уже, как ты ночью-то поедешь?
— Да на такси, мам, денег на машину хватит. Не волнуйся. — Он улыбнулся. — Я уже большой.
— Ну что, поезжай, конечно. Только, как доедешь, обязательно позвони.
— Конечно, мам. Не расстраивайся. Все будет нормально. Я позвоню.
Он вышел на темную набережную Фонтанки — жили Кашины на углу Дзержинского и набережной — и не стал ловить такси, а решил прогуляться: до улицы Петра Лаврова он не спеша дойдет минут за тридцать.
Он шел по Фонтанке к Невскому, наступая в глубокие лужи. Через несколько шагов ноги были уже совершенно мокрыми, но он не чувствовал холода, а моросящий дождик не мешал и не раздражал Михаила — он был свободен, и с каждым шагом все глубже и глубже погружался в это пьянящее, сродни наркотическому возбуждению состояние свободы. Остановился на Аничковом мосту, прямо под одним из рвущих узду коней, хорошо различимом в свете уличных фонарей Невского — блестел асфальт, редкие машины взрывали его тучами мелких брызг, искрящихся и сверкавших мгновенными вспышками на фоне черной полосы реки, зияющей узким провалом между ярко освещенных фасадов домов-дворцов. Он перешел Невский под мигающим желтым глазом светофора и начал спускаться вниз, снова в темноту набережной. Он шел, как хозяин по собственному большому и уютному дому, чувствуя себя в полной безопасности, предвкушая хорошую выпивку и веселую ночь, это был его город, и он пришел сюда, чтобы брать у этого города все, что заблагорассудится.
Перед черной на фоне темно-фиолетового неба стеной Летнего сада свернул на Пестеля и слегка замедлил шаг — вдруг захотелось оттянуть появление у Виталия, еще прогуляться, подышать чудесным воздухом свободы, ведь завтра уже начнутся дела, начнется суета. Виталик — парень деловой, времени зря не теряет, отдыха не будет, это точно. Но это и здорово. Одеться нужно, привести себя в порядок, а потом… Машину нужно хорошую купить, зря, что ли, права дома валяются! Бабу хорошую нужно, квартиру — все в его руках, все будет! Он прошел мимо кинотеатра «Спартак», вспомнил, как ходил сюда с отцом — большим, красивым, в толстом черном пальто. По утрам, сделав гимнастику, он долго фыркал в ванной, потом выходил к столу в трусах, и Миша завидовал сильно развитым грудным мышцам, которые надувались и шевелились, когда отец двигал руками, брал вилку, чашку, папиросу… Сейчас у него торчат ребра и ключицы, смотреть противно, тьфу. Войдя во двор дома, где жил Виталий с родителями, Михаил понял, что родителей сегодня дома явно нет: свет горел в одной только комнате, из открытого окна которой неслись тихие звуки саксофона — Виталий берег покой соседей и никогда по вечерам не слушал громкую музыку, а слушал он ее, сколько Михаил его знал, всегда. Джаз был одной из самых сильных страстей Виталия, и он тратил бешеные деньги на то, чтобы достать новые заграничные пластинки.
Дверь открыл сам Виталий; он стал выше ростом, похудел и носил странную прическу — длинные волосы ровно подстриженной челкой падали до середины лба, наполовину прикрывали уши и пышной копной, напоминавшей аккуратную скирду сена, возвышались над теменем. Он был одет в белый свитер с высоким горлом, упирающимся в подбородок, и узкие короткие черные брючки.
— Ну, здорово, старик! — Виталий обнял его за плечи, проникновенно глядя прямо в глаза. — Ты не представляешь, как я рад тебя видеть! О, каким ты кирпичом выглядишь! Извини, ты не виноват, я понимаю. Так, старик, ходить нельзя. Мы тебя приоденем! Давай проходи, старик, проходи. Девочки, пришел мой лучший друг — прямо из наших славных вооруженных сил пришел. Не снимай ботинки, не снимай, будем как приличные люди.
Михаил вошел в комнату Виталия и увидел трех девушек, удивительно похожих друг на друга — все с челочками, все светленькие, в коротких, почти одинаковых платьицах.
— А где же все? — спросил он, повернувшись к Виталию, закрывавшему дверь в коридор. — Ты говорил, все собрались.
— А это и есть все. Что тебе не нравится? Посидим спокойно, старик, поговорим. Это Ася, это Энни, это Джейн. Женя по-нашему.
— Вилли, представил бы друга, — сказала Ася.
— Михаил. — Кашин неловко потоптался по ковру — он неуютно чувствовал себя в мокрых тупоносых черных ботинках и дурацких своих брюках. Под ложечкой сладко засосало, ему ужасно нравилось, как выглядели эти девчонки, как вел себя Виталий — Вилли то есть. Похожих персонажей он видел в армии в журнале «Крокодил» — стиляги. Вот здорово!
— Садись, старик, отдыхай. — Виталий-Вилли взял со стола красивую фигурную бутылку с красной жидкостью и налил в четыре маленькие рюмочки. — Ликеру выпьешь?
— А водки нет? — спросил Михаил. — Замерз я, пока шел, — извиняясь, посмотрел он на девушек.
— Есть, есть, все у нас есть. Джейн, возьми в баре водку для фронтовика!
Музыка смолкла, и Виталий встал, чтобы поменять пластинку.
— Видел аппарат? «Грюндиг»! А на это посмотри! — В дальнем углу комнаты стояли два объемистых ящика, которые Михаил не заметил при входе. — Магнитофоны — фирма!
— А зачем два-то тебе?
— Старик, это же живые деньги! Я пласты пишу, ленты продаю — знаешь, с каким свистом разлетаются. Правда, дело подсудное, но где наша не пропадала, а?
— Так ты теперь на музыку перешел?
— Ну, не только, Миша, не только. На одной музыке далеко не уедешь. Ну, о делах завтра поговорим. И для тебя работка найдется. Я тебя так ждал! Одни лохи вокруг, порядочных людей днем с огнем не найдешь! Ты, надеюсь, у меня остаешься?
— Ну, если удобно… Домой надо только позвонить.
— Позвони, позвони. Герлы вот тебя развлекут, скучать не будешь. Эх, Майк, — можно, я тебя буду так называть? — Майк, такие дела закрутим, ты чего!.. Весь Невский будет наш!
На водку Виталий оказался слаб — уже через полчаса, когда Михаил еще только расслабился, почувствовал себя спокойно, в своей тарелке, перестал комплексовать и нашел нужные интонации, слова и темы разговоров с девчонками, Виталий размяк, стал слезлив, обнял Энни (ее звали Аней, как выяснил Михаил) и принялся жаловаться ей на свою паскудную жизнь, хотя, чего в ней было такого паскудного, Михаил никак не мог понять. Все есть у человека, чего же ему еще надо?
— Чуваки, думаете, мне деньги нужны? На хрен мне эти деньги! — уже кричал Виталик. — В Штаты хочу! Вот где нормальная жизнь. Не могу с этим быдлом больше жить, не могу! Миша, давай в Штаты рванем? Женимся на американках, уедем… А, не выйдет ничего, все равно… У-у-у, скучно мне, скучно…
Через минуту, впрочем, он уже забыл о своих горестях, вскочил, схватил с полки пластинку и кинул ее Михаилу на колени.
— Смотри. Вот люди! Битлы! Настоящие! Я за этот пласт денег заплатил больше, чем ты в армии за два года проел! Только этим и спасаюсь. Ты грамотный? — неожиданно спросил он у Михаила.
— В каком смысле?
— Ну, язык знаешь? Инглиш?
— Не-а…
— Надо, надо, старик. Просто необходимо. Я тебе учебник дам, учись. Неграмотным в наше время быть нельзя. — Он встал, поставил битлов на проигрыватель, снова бухнулся в кресло и стал тихонько подвывать чистым голосам Леннона и Маккартни.
— Стоп! — вдруг снова заорал он, прервав пение. — Миша, я тебе хочу сделать подарок. — Он быстро выскочил в соседнюю комнату и вернулся с прозрачным полиэтиленовым пакетом, в котором виднелось что-то мягкое синего цвета. — Примерь. Если не подойдут, посмотрим другой размер, у меня есть… — Он сунул пакет Михаилу. — Носи на здоровье!
Сорвав мягкую, приятную на ощупь пленку, Миша понял, что у него в руках настоящие джинсы. Вот это да! Джинсы он видел опять же в «Крокодиле», на журнальных фотографиях из мира «чистогана и наживы», и пару раз на улице. Но на улице встреченные им пару лет назад два молодых человека были не в таких штанах — он понял сейчас, что те были не настоящими, а это было настоящим — темно-синим, тяжелым, жестким, толстым… Такие штаны, кажется, можно носить всю жизнь, и сносу им не будет…
— Ха-ха, — веселился Виталий, — ты их дома в угол поставь — стоять будут! Давай надевай!
…Миша вышел из соседней комнаты и неуверенно спросил компанию, молча и с интересом рассматривавшую его:
— Ну, как?
— Ребята, вот это чувак! До чего клевый! — восторженно пропела Энни.
— То, что надо, старичок, — значительно прокомментировал Виталий. — Теперь ты выглядишь по полной схеме.
Михаил и сам ощущал себя другим человеком, джинсы были словно военная форма на втором году службы — движения стали уверенными, широкими, жесты законченными. Он развалился на диване, закинув ногу на ногу, с рюмкой в руке. Виталий танцевал с Энни, к Михаилу же подсела Джейн — высокая, худая, со скучающим лицом. Она пила наравне с ним, а когда он стал клевать носом, увела в соседнюю комнату, пихнула в кровать и сама легла рядом.
Когда он проснулся утром, ее рядом не было. Он вышел в коридор и вспомнил, что забыл позвонить домой. Сейчас звонить было бессмысленно — родители уже давно должны были уйти на свой завод. В коридоре появился Виталий в халате, заспанный, нечесаный.
— Ну, как отдохнув? — Глаза его хитро заблестели. — Похмелиться хочешь.
— Да нет, Виталий, спасибо. А где Джейн?
— Понравилась, да? В институт поехала. Она учится у нас, студентка. Ты ей тоже понравился.
— Слушай, я домой заскочу, надо вещи разобрать, денег взять. Потом заеду, поговорим. Ты вчера что-то про дела начинал…
— Давай, давай, я посплю пока еще немножко. Приходи обязательно, я сегодня дома.
На улице Михаил подошел к автомату с газированной водой, нащупал в кармане трехкопеечную монету и получил за нее стакан ледяной, вкуснейшей газировки. Медленно глотая ее и полоща рот, приятно покалываемый пузырьками газа, он услышал за спиной глухой голос: «У, пижон, бездельник». Обернувшись, он увидел удаляющуюся сутулую фигуру, поразительно со спины напоминавшую его отца, — местами седоватые короткие редеющие волосы, узкие плечи, стоптанные ботинки, полетевший на асфальт окурок «Беломора»… «Интересно, а Джейн приедет к Виталию сегодня? В любом случае скорей домой, а потом снова туда — в настоящую, цветную, объемную жизнь. Здесь, в этом картонном мире, делать нечего». Михаил встряхнул головой и бодро, широкими шагами двинулся по Фонтанке.
— Алексей, а ты что, ждал дома кого-то другого? — Юрий Владимирович Валинский сидел на кухне напротив сына на маленькой табуреточке. Катерина варила кофе. Перед Юрием Владимировичем стояла бутылка дорогого коньяка, которую он не открывал, а медленно крутил вокруг оси, постукивая донышком по столу. — Чего звонил-то?
— Да мало ли что, пап. Думал — может, воры залезли. Время такое.
— Пуганый ты какой-то стал. Ничего у тебя не случилось? С лицом-то что?
— С лицом, пап, ерунда. Ничего не случилось, все в порядке. Приятель вот умер у нас, и настроение паршивое.
— А кто? Я знаю?
— Да нет, наверное, не знаешь. Толик Машков.
Юрий Владимирович помолчал, потом открыл коньяк и разлил его по рюмкам.
— Нет, не помню. Ну, все равно помянем, ребята. Берегите себя.
Выпив, отец сказал:
— Леша, я ненадолго совсем заехал, завтра вечером в Москву лечу, тебе ничего не нужно? Денег, может быть?
Алексей задумался, потом спросил:
— Пап, а как у тебя вообще сейчас дела? В смысле финансов?
— Сейчас, тьфу-тьфу-тьфу, хорошо. А после выборов что будет, не знаю. У нас же все так — нет этой самой, как она называется, уверенности в завтрашнем дне. А что? Ты не стесняйся, говори.
— Понимаешь, я в Америку должен ехать — помнишь, у меня американец жил? Так вот, виза выездная скоро заканчивается, и вообще, с работой сейчас такая ситуация, что удобно ехать по всем статьям. В этой связи, папа, — Алексей начал говорить торжественно и медленно, — хотел бы я у тебя попросить взаймы… — он помедлил, — штуку.
— Штуку? Это серьезно. Взаймы не взаймы, это ты брось. Если часть какую-то отдашь потом, когда я разорюсь, то и нормально. Просто с наличкой сейчас проблема. Я завтра днем буду на фирме, если налик будет, я тебе дам. До завтра потерпишь?
— Папа, что там до завтра! Мне же в принципе это нужно, в перспективе. Конечно, давай завтра решим. Я буду весь день дома, так что еще и в Москву тебя провожу. Заранее тебе огромное спасибо, пап. А то у меня, честно говоря, на билет даже не хватает.
— Леш, ладно, не переживай, найду я тебе завтра деньги. Не бери в голову.
Гимназиста хоронили в среду на Богословском. Неожиданно похолодало, и, когда провожавшие вышли из маленькой церквушки после отпевания, их руки, державшие гроб, мгновенно заледенели — гроб несли Алексей, Иван Давидович и незнакомые им одноклассники Гимназиста. Народу было немного — несколько дальних родственников, несколько школьных приятелей. Людмилу Алексеевну придерживал за плечи Сережа, на которого Алексей старался не смотреть, родственники вели еле передвигавшую ноги бабушку Толика. Приехал Гена с незнакомой, потрясающе красивой светловолосой девушкой — это было вполне в его стиле: девушки менялись у него со страшной скоростью, и каждую он, казалось, любил первой юношеской, восторженной любовью.
До могилы идти было довольно далеко — по главной аллее, потом направо, потом еще один поворот на совсем маленькую тропинку между памятниками и крестами. Алексей еще утром не мог представить себе, как все это будет происходить, а оказалось, что все шло как-то странно по-будничному: скрипел гравий под ногами, идущие за гробом наступали в грязь и по привычке мельком бросали взгляды на испачканные ботинки, холодный ветер качал кроны деревьев, залезал за воротник. Алексей ежился, курил, пока открывали гроб. Гимназист был уже не Гимназист, ничего похожего на беспечного Толика в этом белом восковом чем-то — статуе, муляже, черт его знает чем. Внешние черты вроде бы те же, но какой же это Гимназист? Он тронул губами холодную плоскость лба, положил руку на край гроба, и доски показались ему более живыми, чем то, что он сейчас поцеловал. Отойдя в сторону, Алексей смотрел, как провожавшие прощаются с его другом. Сережа не стал целовать Толика, лишь прикоснулся к его груди длинными пальцами, и Алексей облегченно вздохнул — ему почему-то не хотелось, чтобы Сережа целовал Гимназиста, он даже боялся увидеть это. Взялись за привычное, каждодневное дело могильщики — спокойно, тихо переговариваясь между собой, пробросили под гробом ремни, коротко отстучали молотками и быстро, очень быстро опустили Толика в свежевырытую яму. Алексей взял комок липкой глины и, подойдя к краю могилы, выпустил его из рук. Мягкий стук — один, другой, третий — последнее прощание кончилось так же скоро, как сегодня происходило все.
Людмила Алексеевна не плакала — уже было нечем. Она тихо предложила всем помянуть сына — родственники уже разложили на лавочке, вкопанной рядом, бутерброды, огурчики, яблоки и расставили несколько бутылок водки и пластмассовые стаканчики.
— Мы пойдем в автобус, ребята, приходите потом. Только бутылки обязательно выбросите. Нельзя с кладбища ничего уносить… — Сережа взял Людмилу Алексеевну под локоть и, сопровождаемая двоюродной сестрой, ее мужем, ведущим бабушку, и еще двумя-тремя приехавшими из других городов друзьями, она пошла по тропинке.
В квартире на Большой Пушкарской собрались уже все: женщины, которые готовили, приехали еще несколько человек, не имевших возможности быть на похоронах, соседи по лестнице. Сдвинуты были столы, заняты у тех же соседей стулья, и, как это всегда бывает, после первого получаса молчания начались разговоры, становившиеся все громче и разобщенней, образовались за столом маленькие группки, обсуждающие свои, отдельные темы, кто-то выходил покурить, кто-то просто фланировал по вместительной квартире, женщины начали уносить грязную посуду и менять блюда, мужчины доставали из холодильника и с балкона гроздья водочных бутылок.
— Ну что, Гена, как дела? — спросил Алексей, щурясь от табачного дыма, — они сидели на маленьком диванчике в коридоре. Катерина помогала на кухне, рядом с Геной, уютно поджав ноги, пристроилась его новая красавица.
— Да как-как? Никак. Ничего, к сожалению, не меняется. Надоело мне, если честно, знакомых хоронить, устал я. Каждый год, а бывает, что и не по одному разу. Вот такие дела. А ты как?
— А я хочу все-таки докопаться, что с Толиком случилось. Темная история, очень темная.
— Почему так думаешь?
— Да не было у него причин для такого шага. Я же с ним общался очень плотно. У нас дела были совместные, я его знал хорошо. Не было у него никаких неприятностей.
— Алексей, ты меня, конечно, извини, я его не так хорошо, наверное, знал, но он же молодой совсем был. А молодые — психика неустойчивая у них, время сейчас сумасшедшее, все возможно. Бывало же, что юноша или там девушка на концерт приходят, музыку слушают, а потом идут домой и вены себе режут. Бывало. Сколько процессов судебных на Западе по этому поводу. У нас-то все это на тормозах спускают пока.
— Нет, я постараюсь все-таки выяснить.
— У кого, если не секрет? Такие вещи уже ни у кого не выяснишь, в том-то и печаль. Кстати, познакомься — это Лена.
Лена протянула Алексею руку.
— Алексей, — представился он красавице.
— Я слышал, ты в Штаты едешь? — спросил Гена после короткого молчания.
— Одолжил деньги у отца и вчера вечером билет купил. Через две недели улечу к чертовой матери отсюда.
— Вернешься?
— Куда ж я денусь. Конечно, вернусь. Отдохну немного от этого всего и вернусь.
— А зря. Оставался бы там. Я на твоем месте уже давно отсюда свалил бы. Мне-то там без работы — тоска, я же только на гитаре играть могу, больше ничего не умею, да и, собственно, не хочу, что важнее. А в Нью-Йорке больше двадцати тысяч уличных музыкантов работает, и все — профи, и каждый второй лучше меня играет. Там как рулетка: повезет — выиграешь, не повезет — будь ты хоть Ростропович, всю жизнь в Таймс-сквере у фонтана на дудочке продуешь за несколько баксов в день. И это в лучшем случае. А так — в метро где-нибудь, на вонючей какой-нибудь станции. Я же был там, видел все это. А тебе и карты в руки. Заработал бы денег, снял квартиру хорошую, недорогую, в Бруклине где-нибудь.
— Вы что, сговорились все? Я за три дня от троих разных людей одно и то же слышу. Что меня все так отсюда выпихнуть хотят?
— Значит, Алексей, хороший вы человек, раз вас все спасти стремятся, — ответила неожиданно Лена.
— А меня не от чего спасать, не надо спасать, мне здесь очень даже хорошо. — Алексей начинал раздражаться. Действительно, третий день одно и то же.
— Ну-ну, не горячись. Нравится и нравится. О вкусах не спорят. Хочешь, ко мне потом поедем? Катерину свою возьмешь, у меня можете переночевать. Музыку послушаем, у меня фильмы новые есть, как ты? — Гена посмотрел вопросительно.
— Посмотрим. С Катькой поговорю.
— Ну что, Алексей, какие новости? — Алексей вздрогнул от неожиданности — над ним возвышался стоящий чуть сбоку Сережа с папиросой в руке. «Как он так тихо всегда подходит», — пронеслась мысль, но, не желая показывать смущение, он постарался ответить максимально равнодушно:
— Да никаких, в общем-то.
— Ну ладно, не буду вам мешать. — Сережа медленно повернулся и пошел на кухню.
— Что это за тип? — спросил Гена, смотря вслед высокой нескладной фигуре.
— Кагебешник. Приятель мамы Толика. Я с ним тут познакомился пару дней назад. Это он похороны организовал.
— То-то я смотрю, рожа противная. Сколько они мне крови попортили в восьмидесятые. Спасибо, не посадили еще. Видишь, Ленка, какие монстры! Извини, Алексей, не знаю, в каких ты с ним отношениях…
— Ни в каких, — буркнул Леша.
— Ну, тем лучше. Так вот — видишь, Ленка…
— А то я их никогда не видела, — равнодушно ответила Лена.
— А ты-то каким макаром, Лена?
— Потом как-нибудь расскажу. Это отдельная история. И вовсе там на самом деле не все монстры. Очень даже интеллигентные люди. Ну, этот-то персонаж просто невысокого полета птица, сразу видно. Функционер. Творческих решений не принимает. А те, кто действительно дело делает, те — орлы…
— Знаю, знаю, — начал было снова Гена, но Лена его перебила:
— Гена, ну что ты знаешь? Кто тебя прихватывал, за что? За рок-н-ролл? Думаешь, серьезные люди этим занимались? Вот такие же, как этот, — шушера мелкая.
— Ну, может быть. Я себя не считаю, впрочем, великим государственным преступником.
— На самом деле ты глубоко заблуждаешься, Геночка. Ты и есть государственный преступник. Тебе же наплевать на это государство, ты к нему равнодушен. По крайней мере, был равнодушен, когда тебя забирали в КГБ. Тебя же совершенно не волновало вообще ничего ни во внутренней, как говорится, ни во внешней ихней политике. Ведь так?
— Ну, разумеется. У меня свои дела были. И есть. Что мне эти козлы, на хрен они мне нужны? Что я, урод, чтобы рассуждать сейчас, какого гада выбирать — правого или левого. Что одни мерзавцы, что другие. А тогда, раньше, вообще полным мудаком нужно было быть, чтобы всерьез этих уголовников воспринимать. Даже не уголовников — сумасшедших. Особенно комсомольцев этих ебнутых…
— …Этих мудаков, безмозглых, оболваненных недорослей, — продолжал он и у себя дома, куда все-таки поехали и Лена, и Алексей с Катей уже глубокой ночью, после того как помогли прибрать квартиру, перемыли всю посуду, посидели еще на кухне с Людмилой Алексеевной и, как с неизбежным злом, с Сережей, купили еще выпить на улице и добрались на частнике до Купчино. — У них удивительным образом в мозгах, вернее, что там вместо них, срослись эти шизофренические ленинские идеалы и здоровый, подлый карьеризм. Они же нас искренне ненавидели — не ради карьеры и повышения зарплаты за нами гонялись, били в туалетах, в своих опорных пунктах. Как били-то! За зарплату так не бьют. С таким кайфом, так зверели. Искренне ненавидели.
— Да знаю я это все. Я же сама хиппи была раньше. И меня забирали, — Лена улыбнулась, — может, поменьше, чем тебя, но навидалась этих ублюдков. Ну, с нами-то, с женщинами, проще — нас так не бьют. С нами разговор один — сами понимаете. Один подонок изнасиловал-таки.
Алексей, Катерина и Гена выпучили глаза.
— Ну а ты? Как же так… Ты-то что-нибудь сделала? В прокуратуру там или еще куда?..
— Зачем? Я это дело перетерпела. Как говорится, «если вас насилуют, расслабьтесь и попробуйте получить удовольствие». Ну, удовольствия я никакого не почувствовала от этого гада, но не умерла, во всяком случае. Вычислила, где он живет, года четыре повременила, а когда перестройка началась и он в гору пошел, как и все они пошли — в коммерцию, в депутаты, в президенты… Суки, — неожиданно сказала Лена. — Ну да, — словно бы опомнившись, продолжала она, — пошел он, значит, в гору. Офис свой у него образовался, квартиру себе купил — раньше-то в коммуналке терся с женой несчастной своей, я за ним долго наблюдала, все видела. Молодой ленинец, хрен моржовый. — Лена говорила спокойно, и ругательства звучали диссонансом в неспешном ее повествовании. — Ну, я долго думала, что бы с ним учинить, а потом, знаете, время шло, злость поутихла, я плюнула на все, машину ему сожгла ночью, да и на этом закончила.
— Как это, — изумился Алексей, — сожгла? Сама сожгла? Ну, ты даешь! А что ты сделала?
— Мину замедленного действия ему сунула в багажник. Багажник открыть — штука нехитрая, ребята знакомые помогли. А мину я сама сделала.
— Что, серьезно?
— А что такого? Это народ неграмотный, телевизор смотрит и думает, что все эти мины и прочее — тайна за семью печатями. А дело-то проще пареной репы. У меня в школе по химии одни пятерки были. Да если бы и не пятерки — все равно это несложно. Просто надо любознательность проявить и не лениться. Ну, аккуратность еще нужна.
— А расскажи, как это делается? — Алексей придвинулся поближе.
— Да миллион есть способов. Я самый простой использовала. Берешь трубку железную, заделываешь ее с двух концов. С одной стороны дырку оставляешь. Внутрь — хлорат калия и сахарный песок. В дырку пузырек вставляешь, горлышком вниз. В пузырьке серная кислота, а пробка из плотной бумаги, просто скручиваешь бумагу потуже и все. Положил, и гуляй себе. Кислота бумагу проест, попадет внутрь, и все это дело рванет. Горит потом за милую душу. — Лена подняла руки вверх и потянулась. — Да.
— Да, Гена, ну и друзья у тебя, — сказала Катерина. — Бомбисты какие-то. А ты — главный Достоевский из мертвого дома.
— Ха, я — государственный преступник. Помнишь, ты говорила, Ленка? Это кто же из нас государственный преступник?
— Да я такая же, как ты. Понимаешь, это государство, оно все может переварить — уголовщину, хамство, тупость, ложь. Оно не может простить только тех, кто его не принимает. Как Бродский. Его же именно за это ненавидели — он их всерьез не принимал, вот они и исходили на говно от злости. Таких людей, если они сильные, ведь никакая тюрьма не исправит. Оно, государство то есть, не может вынести, если у человека в мозгах что-то есть, большее что-то, чем у них. А комсомольцы, которые тебя били, просто подсознательно тебе завидовали и злились, что им-то никогда не стать свободными людьми — ни пороху не хватит, ни ума. До конца дней своих будут перед начальством соплями умываться.
— Ну, ты человек, — восхищенно проговорил Алексей. — Надо же. Слушай, Гена, где ты такую женщину нашел?
— Это она меня нашла…
Когда застолье на дне рождения Лены (он так и не узнал, сколько ей исполнилось лет) подошло к концу и Андрей Вадимович с Надей ушли (Андрей Вадимович оказался на редкость милым пожилым человеком, беседовал с Леной о кинематографе, о джазе, о том, как она провела лето, был учтив, предупредителен и тонок, смотрелся прямо как персонаж из «Белой гвардии», которую Гена очень любил), было уже очень поздно, и Лена просто сказала: «Гена, если хочешь, можешь ночевать у меня». Гена молча подошел к ней, положил руки на плечи — она стояла спокойно и смотрела на него — и поцеловал ее в губы. Почувствовав, что Лена ему отвечает, он прижал ее к себе, но она мягко высвободилась, взяла его за руку и повела на кухню.
— Гена, мы с тобой люди взрослые, ты человек умный, хороший, так вот, слушай меня. Ты ляжешь вот на этот диванчик, — она показала рукой на диван, стоящий у окна вместительной кухни, — и тихонечко поспишь. А я — в комнате. Договорились? Я очень устала, ты — тоже, судя по твоим рассказам сегодняшним. Так что спокойно спим. А дальше время покажет. Договорились?
Гена уже давно не испытывал ничего похожего — слово «любовь» он воспринимал как что-то отстраненное, литературное, правда, это касалось только любви к женщине, любовь вообще он принимал и любил многих людей, но с женщинами последние годы все было проще: да — да, нет — нет, и до свидания… Сейчас же его охватывало странное, забытое состояние полета, нежности, ему стало невероятно хорошо и не возникло обиды на то, что они не будут сегодня вместе спать. Значит, так надо.
— Хорошо, Лена. Ты меня утром разбуди пораньше. — Он снова поцеловал ее.
— Там кофе на столе, сваришь, если захочешь. Ну, пока. Спокойной ночи.
Он проснулся от грохота за стеной. Ничего не соображая еще, открыл глаза и увидел прямо перед собой стоящий на табуретке будильник, показывающий девять утра. Словно в подтверждение правильности и точности хода, будильник немедленно зазвонил. Гена шлепнул по нему рукой и понял, что грохот за стеной — это музыка. Джими Хендрикс — «Crosstown traffic» — ломовая совершенно вещь.
— Доброе утро! — В дверях кухни появилась Лена — босиком, в одной только длинной белой футболке. — Завтракать будешь?
— Обязательно.
Они пили кофе, закусывали остатками вчерашнего банкета — копченой колбасой, ветчиной, пирожными. Кофе Лена подала в двух здоровенных кружках — в каждой, если сравнивать с уличными кофейнями, вмещалось порций по пять.
— Ну что, Лена, какие планы? — спросил осторожно Гена. Ему не хотелось уходить, и он не мог найти предлог, чтобы остаться.
— Ты, Геночка, поезжай-ка домой. Если верить твоим вчерашним рассказам, тебе нужно немножко в себя прийти. А я прибираться буду.
— Давай я тебе помогу…
— Нет, Гена, я не люблю скопом работать, суета одна. Я уж сама.
— Ну, мы увидимся как-то?
— Конечно. Хочешь, вечером приезжай. Я буду рада тебя видеть.
Вечером Гена, конечно же, приехал и остался. И на этот раз они спали вместе.
Алексей смотрел на своих друзей, уставших за этот трудный и грустный день, притихших — ну какая там Америка, разве он сможет променять их на что-то? — ничего нет важнее и нужнее этих людей, этой жизни, ужасной, конечно, но такой родной и любимой, изученной от доски до доски, с множеством отдельных миров, построенных им и его друзьями. Вот мир Гены: полки с кассетами и лазерными дисками, несколько гитар, портреты любимых музыкантов по стенам, книги. У него — другой мир: оружие, лес, земля, воздух, солнце, Катерина… Такого ни в какой Америке ему не построить, так же как и Гене, — затоскуют они мгновенно, начнется эта самая ностальгия. Не тоска по березкам и соснам — их можно любить и в Штатах, и в Канаде, и где угодно, — а отрыв от построенного лично, с любовью и нежностью мира, маленького, но своего, который, в отличие от других вещей, невозможно перенести никуда, он включает в себя великое множество элементов, каждый из которых является неотъемлемой его частью, и, если один из них исчезает, вся система мгновенно рушится, и на ее месте приходится выстраивать новую, начиная с нуля.
В мягком свете настольной лампы, во вкусном табачном дыму, распространяемом трубкой, которую дома курил Гена, набивая ее дорогим редким табаком, в становившихся все более короткими и редкими фразах, которыми перебрасывались четверо друзей, теперь они стали еще ближе друг другу. И Лена — человек в компании новый — чувствовала себя своей, словно много лет знала и смешного этого гусара Лешку, и слегка высокомерную Катерину, и Геночку — мудрого, но изображавшего из себя необремененного ничем подростка. И не было сейчас здесь места обычной злости, въевшейся в душу каждого российского гражданина. Они были вместе, они были живы, они любили друг друга, что еще могло иметь значение? «Все будет хорошо, — думал Алексей. — Все будет…»