Серебряные башмачки

А. Л. – Золушке, Джульетте

Петр Иванович Лавочкин обладал стопроцентно русским именем и совершенно нерусской наружностью: он был грязновато-смуглым, с жесткими черными волосами и длинными мускулистыми руками. Короткие кривоватые ноги довершали облик.

Кроме того, в его выговоре слышался странный, режущий слух акцент. Последняя особенность Петра Ивановича была обусловлена как физическим дефектом (неправильный прикус), так и упрямством, которое при других обстоятельствах было бы названо «консерватизмом».

Все это в совокупности время от времени вызывало недоверие у служителей правопорядка на улицах и в метрополитене. Несколько раз Петра Ивановича даже задерживали и спрашивали объяснений.

Объяснения исправно приходили из местного отделения, где господина Лавочкина хорошо знали. Петр Иванович, коренной петербуржец, числился стопроцентно русским и действительно был прописан.

И его, недовольно ворчащего, отпускали, зачастую даже не извиняясь за причиненное неудобство. Впрочем, он и не требовал извинений. Петр Иванович все понимал и сочувствовал властям. Он не являлся террористом, и более того, никогда не бывал на Кавказе и в других горячих точках, даже на курорте. Он проживал на Большой Посадской улице и нечасто выбирался за пределы Петроградской стороны. Он был стойким домоседом.

Петр Иванович держал небольшой магазин. Это был довольно странный магазин, в принципе мало предназначенный для покупателей. На витрине стояло несколько манекенов, обернутых блестящей бумагой и перевязанных пышными лентами, – эдакие роскошные человеческие тушки, деньрожденский подарок людоеду, – а между ними были разложены разнообразные абстракции: завязанная узлом никелированная трубка, металлическая клякса, похожая на амебу или инопланетянина из советского мультика, пластмассовый радужный шар, вложенный в прямоугольник из меди. И на особом пьедестале – очень крупные серебряные башмачки. В подобном окружении башмачки выглядели стопроцентно нереальными.

Мимо витрины ходили люди, поневоле скашивая глаза на странные предметы, сверкающие оттуда. В магазин прохожие никогда не заходили. Глядя с улицы, трудно было понять, что там продается: одежда? обувь? запчасти для иномарок? аксессуары и косметика? Судя по концептуальному оформлению витрины, цены в этом магазине в любом случае запредельно высокие.

Название магазина – «Антигона» – тоже не проливало света на происходящее внутри. Большинство прохожих, в общем-то, понятия не имели, что обозначает это слово.

Петра Ивановича такое положение дел совершенно устраивало. Ему вовсе не требовался магазин как таковой: он держал здесь не столько товар, сколько коллекцию. Однако объяви он свою собственность музеем, сюда тотчас же начнут таскаться посетители. Купив билет за полтинник, с глупыми лицами они будут бродить по помещению, которое Петр Иванович любил и устроил с таким вниманием и вкусом. Начнут высказывать суждения, украдкой трогать выставленные предметы и бессмысленно фотографировать друг друга на фоне здешних интерьеров.

Нет уж. Пусть лучше это будет «бутик». Вход – совершенно бесплатный, любой экспонат продается. Такое место люди с гарантией будут обходить стороной.

Так оно и случилось. И Петр Иванович спокойно проводил дни за своей непонятной витриной, среди вещей, которые были ему дороги, в блаженном одиночестве, никем не тревожимый.

* * *

Петр Иванович вовсе не был таким уж нелюдимым и злобным, как можно было бы вообразить, глядя на завязанную узлом никелированную трубку. За жизнь он даже обзавелся одним настоящим другом, а это уже, согласитесь, немало.

Коренной петербуржец, Петр Иванович вырос в приюте. Там имелось много странных детей, например, мальчик без левой ушной раковины, дикий мальчик, полунегр-полукитаец, мальчик неизвестной кавказской народности, языка которого никто не понимал, а также дюжина обычных русских беспризорников с акварельно-тонкими лицами и льняными волосами. Эти последние были красивы странной, неброской красотой вырождения: едва лишь детская абсолютная чистота сменится подростковой угловатостью, как в облике русского ангела роковым образом проступит русский же алкоголик, существо порочное, хитрое и плаксивое.

Петька жалел таких. Сам он был коренастый, с каменно-крепкими мускулами, с некрасивым, но удивительно здоровым лицом. В его облике не угадывалось ни эфемерности, ни хрупкости; кем он казался, тем и был: прочно стоящим на коротких, кривоватых ногах, черномазым, хватким.

Он никогда не придумывал себе родителей, не мечтал о том, что рано или поздно объявятся красавица-мать и богач-отец и все-все объяснят: про кораблекрушение, про многолетние поиски, про коварную няньку, укравшую барчука из колыбели и продавшую в рабство, про то, как отчаяние родителей сменялось безумной надеждой.

Вместо этого юный Петр раздумывал над тем, как бы ему обзавестись собственным обувным магазином. Название «Антигона» он увидел во сне. Слово пришло к нему, как приходит женщина, и сперва оно казалось недостижимым. Оно шествовало сквозь темноту, источая легкий аромат. Следовало основательно постараться, чтобы пахнуть вот так, естественно и вычурно-ненатурально в одно и то же время. Это был какой-то очень изысканный и дорогой запах.

В первый раз Петька проснулся именно из-за этого запаха. Он долго лежал в темноте, наслаждаясь воспоминанием.

Вторично слово проникло в его сновидения с большей легкостью. Едва уловив знакомое благоухание, Петька с радостью распахнул слову свой сон, и оно выступило на свет, сверкающее, переливающееся, серебряное. Оно было ласковым и красивым.

Петька знал, что это не женщина, а слово, потому что в явлении все время оставалось нечто отвлеченное, нематериальное. Его нельзя было потрогать, подергать за край рукава или подол, потыкать пальцем в бок. Оно не взвизгнет, не обзовется. Оно вообще не может говорить, потому что оно – одно слово, не несколько.

Одно, зато заветное. Антигона. Как удар колокола, когда он, приплыв издалека и наполнив целительным звоном широкие пространства, уже успел растерять часть своей могучей силы. Звон, который можно взять на ладонь, вложить в уши и сохранить в себе.

Антигона. Колокол, настолько растративший себя, настолько ослабевший, что ему стала необходима поддержка другого живого существа.

Мысль о подобном колоколе растрогала Петьку, и он проснулся в слезах. Он облизал свое лицо длинным языком – таким длинным, что Петька без труда доставал им до кончика глаза. Слезы оказались сладкими и обильными. «Просто компоту не нужно! – подумал Петька в восхищении. – Вот это слезищи! Вот бы так всегда!»

Естественно, этими историями Петька ни с кем не поделился. Он сберег их для себя. Два волшебных сна. Этого ему хватило на целых десять лет.

* * *

Петру исполнился двадцать один, и он только что потерял работу. Он жил в комнате в общежитии. Под окном бугрился пустырь, а за пустырем стояло второе общежитие, точная копия первого: трехэтажное здание барачного типа.

Несмотря на молодость Петра, обстановка вокруг него выглядела так, словно его жизнь уже заканчивалась. Он с ужасом посматривал на соседа, который прожил в этом общежитии пятнадцать лет.

В коридорах было безнадежно даже по сравнению с приютом, взрастившим Петра.

Оставшись без работы, он не слишком горевал. Ему не нравилось на заводе.

Внезапно у него появилось свободное время. Больше ему не нужно было торчать по девять часов там, где стоял механический шум и повсюду находились люди, а потом не требовалось тащиться «домой», в барак, где даже стены, кажется, ополчались на человека и вместо того, чтобы придавать ему сил, отнимали последнее.

Петр просто ходил по улицам, втягивая расширенными ноздрями запах города.

Город окружал его, высокомерный, молчаливый. Город уважал безумие Петра, его одиночество. Город пестовал его странности и вопиющую непохожесть на других людей. Город был настолько строг и строен, что то и дело позволял себе внезапные квазимодовские гримасы: ведь никто не посмел бы заявить прилюдно, что некто, обладающий Эрмитажем и Петропавловским шпилем, не имеет права на «эксцентричность».

И Петр очень быстро понял: этот город имеет право на что угодно. И если стать плотью от плоти этого города, то частица его права – на безумие, на снобизм, на безобразные выходки, на изысканность, на страстную любовь, на ледяной холод – перейдет и к тебе.

«Проклятье, я должен был догадаться об этом раньше», – подумал Петр с досадой на самого себя. Он никогда не читал «Медного всадника», ему было не до того.

Во время одной из прогулок Петр внезапно уловил давно забытый запах, острый, возбуждающий. Наконец-то он понял, что это был за запах: так пахнет кожа дорогих ботинок.

Слово «Антигона» приближалось, в этом не оставалось никаких сомнений.

Петр остановился и начал ждать.

Он был терпелив и мог ждать часами – как прежде ждал годами.

Теперь Антигона предстала перед ним в образе женщины, но все равно она оставалась словом: для реальной женщины она была слишком условна с этими ее длинными черными прядями, каждая из которых заканчивалась серебряной папильоткой, с раскосыми черными глазами и раздутыми, словно в сладострастном порыве, ноздрями.

Она размеренно шагала по мостовой. Их встреча произошла в одном из тех чумазых питерских переулков, что совершенно неожиданно отходят от какой-нибудь улицы-красавицы и ползут на задах, открываясь подворотнями на безликие желтоглазые флигели. Забытый мусор был единственным пестрым пятном в каменной подворотне.

Антигона была одета в растрескавшееся клеенчатое пальто, как будто вытащенное из мусорного бачка, а на ее босых ногах, словно святотатство, хлопали гигантские мужские ботинки без шнурков.

Все то время, пока она приближалась к нему, Петр слышал отдаленный, уставший звон колокола и все более отчетливо сознавал, что перед ним – Антигона.

Она шла очень медленно, позволяя ему в полной мере насладиться старым сном. И когда их разделяло всего десять шагов, она вдруг остановилась и чрезмерно длинным языком слизнула слезы, выступившие в уголках ее глаз.

А потом она сказала:

– Петр Лавочкин – ты, и это не ошибка.

Он молча кивнул. От волнения у него перехватило горло.

В здешнем мире слово «Антигона» все-таки превратилось в женщину, которая держалась так неуверенно, так неловко, что в груди щемило и жгло глаза.

Она как будто стояла на веревке, натянутой в метре над землей, и размышляла о том, как бы не свалиться на потеху толпе, как бы не сверкнуть в падении панталонами и не потерять с ног ботинки.

Петр молчал, чтобы не смущать ее еще больше.

Она взяла одну свою прядку и сунула папильотку в рот. Ее крупные желтоватые зубы с хрустом разгрызли серебряную вещицу. Антигона выплюнула кусочки себе под ноги, но прядка осталась у нее во рту, красиво оттеняя смуглую щеку.

Потом Антигона сказала:

– Ты имеешь возможность видеть ту женщину, мать.

Она протянула руку, как будто просила о помощи, и Петр схватил ее. До самого последнего мгновения, пока их руки не соприкоснулись, Петр не знал, каким будет это прикосновение, нежным или крепким. Но когда он дотронулся до Антигоны, то понял: эту женщину нужно держать изо всех сил, иначе она захочет вырваться.

И вцепился в ее ладонь изо всех сил, даже помогая себе ногтями.

Она зашаркала по переулку и нырнула вместе с ним в подворотню.

Лифты ползали по желтым стенам дома.

С натугой они карабкались все выше, к невозможному небу над двором-колодцем, к недостижимой цели. Они были похожи на паразитов, внедрившихся под кожу и двигающихся вдоль позвоночного хребта, как в фильме ужасов.

Петр впервые ездил в таком лифте. Он понял вдруг, что слишком мало успел за свою жизнь, чтобы позволить ей закончиться в общежитии.

– Здесь.

Они очутились перед крашеной дверью без номера.

Антигона позвонила, потом постучала, и дверь тихо раскрылась, и в полумраке проступила бледная женщина в стареньком халате. У женщины не было возраста. Она как будто находилась за пределами собственной судьбы. Петр восхитился, потому что это было хитро придумано – жить потихоньку, предоставив судьбе возможность самой вершить свой жестокий и страшный суд!

Не обращая внимания на вопрошающие глаза женщины, Антигона повернулась к Петру и сказала:

– Вот эта – мать, Петр Лавочкин. Ты получаешь возможность глядеть.

Петр оглянулся на Антигону, но она уже входила в лифт, готовая растаять в нереальной вселенной «колодца», а между тем женщина шагнула к двери с явным намерением изгнать Петра и не допустить его в свое обиталище.

Поэтому Петр быстро шагнул вперед и схватил женщину за локти. К этой женщине следовало прикасаться нежно и бережно, ее кости ощущались как нечто чрезвычайно хрупкое.

– Хотите чаю? – слабым голосом произнесла она.

Она заварила для него на кухне слабенький чаек. На поверхности чашки плавали чаинки. Они были такими жалкими, что у Петра пропало всякое желание задавать этой женщине какие-либо вопросы.

Она заговорила сама:

– Я сразу узнала тебя. Ты и был таким – грязнокожим. Я ни у кого не видела такого ужасного оттенка кожи. Прости.

Петр покачал головой. Он вовсе не считал свою внешность ужасной и в словах матери не видел ничего обидного. К тому же некоторые девчонки уже находили его весьма интересным. «В тебе есть опасность и тайна, – сказала ему одна из его подруг. – Если бы у тебя была еще своя жилплощадь, то я бы даже не задумывалась».

Поскольку Петр молчал – а молчал он потому, что думал о множестве разных вещей, и все они разом захватывали его воображение, – женщина торопливо продолжила:

– Я отказалась от тебя прямо в роддоме. Я не могла принести тебя домой. Мой муж… – Она судорожно вздохнула. – Он сказал, что ты – не от него. Мы потом все равно развелись.

Петр подумал о муже этой женщине, о ее любовнике, о том, как она ложится в постель и смотрит на мужчину в ожидании. Он почти въяве видел ее печальное лицо, слышал ее вздохи. Есть женщины, которые в постели смеются, а эта – вздыхает. И в конце концов ее любовникам это начинает казаться пресным.

Он посмотрел на ее руки и увидел, что они увяли.

«Наверное, нельзя думать такое о матери», – мелькнуло у Петра, и в тот же миг он понял, что эта женщина ему не мать.

– Ты не простила его? – спросил ее Петр. – За то, что он заставил тебя оставить ребенка?

Она пожала плечами.

– На самом деле это он не простил меня.

– Но ведь ты ему не изменяла!

– Изменяла.

– Ну, он же не знал…

– Знал.

Ее быстрые уверенные ответы сбили его с толку, и он замолчал.

Она принялась пить чай как ни в чем не бывало. Петр с интересом смотрел, как она вытягивает губы трубочкой и высасывает содержимое чашки, точно птичка. «И целуется наверняка как клюет, – представил Петр. – У таких губы в момент поцелуя твердеют, а соски остаются мягкими…»

– У тебя есть дети? – спросил Петр.

Она кивнула.

– Значит, ты счастлива, – сказал Петр.

Она пожала плечами.

Петр сказал:

– Знаешь, я только сейчас понял одну вещь.

Она испуганно смотрела на него.

Он накрыл ее ладонь своей.

– Ты не настоящая моя мать. Поэтому никогда больше не печалься из-за того, что сделала.

– Я не понимаю… – произнесла она медленно.

– Это правда.

Он встал.

– Я рад, что мы увиделись, – сказал Петр. – Ты хорошая.

* * *

Антигона ждала его во дворе. Он даже надеяться не смел, что она там окажется, но она бродила по мостовой и слушала, как разношенные ботинки шлепают ее по пяткам. Эхо, обитавшее в этом дворе, старое разжиревшее эхо делало этот звук гулким.

Заслышав шаги, Антигона обернулась.

– Ты понял? – спросила она, увидев, что лицо Петра сияет.

Он кивнул ей, еще издалека, а потом добавил словами, чтобы не оставалось сомнений:

– Не она – моя мать.

Антигона расхохоталась:

– Да, ты это понял!

Петр взял ее лицо в ладони и, поскольку Антигона попыталась вырваться, ухватил ее покрепче за уши.

– Кто ты?

– А ты как думаешь? – засмеялась она и ударила его прядью волос с тяжелой папильоткой.

– Скажи!

– Сказать твои мысли?

– Ты была словом – «Антигона». Давно.

– О, я – слово! – кивнула она, заставляя его выпустить ее уши. – Я слово «Антигона», и я слово «сестра». Ты видел меня во сне?

Он молча улыбнулся ей.

Она с восхищением посмотрела на его зубы, а потом сказала:

– Я тоже. Ты был в моем сне. Но ты не был словом.

– Кем же я был?

– Кусок мяса.

– И я молчал?

– Ты молчал и был мой брат. Ты – немой, ты – никто. Называется – подменыш.

– Почему?

– Необходимость. Жертва.

– Почему? – опять спросил он.

– Это в крови, – ответила Антигона. – Понимание сроков. Женщины знают, когда пора это сделать. Если не добавлять людей, наш род прервется. Нужен был человек. Она подменила детей. Ты – подменыш.

– А тот, второй… мой двойник? – не выдержал Петр.

– Что? – удивилась Антигона. Ее черные глаза сияли, как будто в них налили по ведру света.

– Какой он? На кого он похож?

Антигона удивленно подняла брови.

– Он похож на человека. Он не похож на брата.

– Он слабый? – жадно поинтересовался Петр.

– Ты – очень сильный, – сказала Антигона.

– Он слабый! – повторил Петр.

Антигона пожала плечами:

– Он человек. Он – мешок со свежей кровью. Он не похож на брата. Ты – другой. Ты больше не кусок мяса.

– Кто же я? – допытывался Петр.

Самым важным для него было сейчас понять, каким видит его Антигона.

– Ты – кусок камня, – сказала она важно. – Идем. Мои башмаки скоро закончатся.

Он покачал головой, показывая, что не понимает смысла последней фразы.

Она показала на свои ботинки.

– Башмаки. Я должна вернуться домой до заката, иначе застряну. Ты любишь обувь? Подумай над этим. Это важно.

Она шагнула вперед, потом еще и еще – и вдруг исчезла.

Петр остался один во дворе-колодце, под окном дома, где жила его не-мать, грустная женщина без судьбы. И место это, и знакомство не несли в себе ровным счетом никакой отрады, но Петру казалось, что ему подарили нечто огромное и чрезвычайно важное.

Он раскинул руки в стороны и медленно закружился по двору. Он знал, что не-мать наблюдает за ним из окна. Она часто смотрит на людей и вещи, не понимая их смысла и не впуская их в душу, – она лишь следит за тем, как жизнь проходит мимо.

Распахнулось совершенно другое окно, не то, о котором думал Петр, и оттуда показалась растрепанная старуха.

– Пошел вон! – заорала она. – Пьянь! Бродяги! Шляются тут! Здесь приличный дом! Я милицию позову! Убирайся, тебе говорю!

И она разразилась бранью, в которой Петра больше всего удивило слово «проститутка». Он так и не понял, к кому оно было отнесено.

Не переставая кружиться и подскакивать, он пересек двор и выбежал в переулок, а оттуда в два прыжка добрался до роскошной улицы-красавицы. Здесь город встретил его, словно подвыпившего джентльмена, и с легкой иронией вопросил: «Неужто допустимо посещение подобных мест? Если бы вы, милостивый государь, вздумали пуститься в пляс на Невском, вам никто бы и слова худого не сказал, так нет, угораздило вас забраться в эдакие трущобы! За трущобы я, милостивый государь, совершенно не отвечаю».

И хоть это было сущим лицемерием – город сам развел эти трущобы и, уж конечно, нес за них полную ответственность, – Петр послушно поник головой и степенным шагом добрался до общежития.

* * *

Той ночью он не спал. Он понял о себе сразу три важные вещи: во-первых, он должен разбогатеть; во-вторых, он обожает обувь, а это верный признак скорого богатства; и в-третьих, у него есть способ добыть деньги.

«Антигона, – прошептал он под утро, когда вселенная, измученная мириадами искапризничавшихся снов, была хрупка и беззащитна и свободно пропускала слова из одного мира в другой. – Антигона. Сестра».

Второе слово было сладким, первое – гудящим. Петр никак не мог для себя решить, какое из них лучше.

* * *

Сергея Николаевича Михайлова все знакомые и даже прораб называли Михля. Он был рыжий – весь, с головы до ног. Его покрывали расползшиеся по всему телу веснушки. Его глаза были желтыми, а волосы – цвета пожара на ярком солнечном свету.

В юные годы Михля закончил институт и намеревался до конца дней своих проектировать турбины. Но тут в стране что-то случилось и стало не то чтобы совсем плохо, но как-то крайне странно с работой и вообще, – и Михля, махнув рукой на свои турбины, начал работать на стройках.

Из всех богатств у Михли было одно – автомобиль «жигули». Старую машину, жертву множества ремонтов, подарил Михле младший родственник, вовремя сообразивший закончить юридический факультет и получивший работу в банке.

Михля ездил на своей машине на работу, а вечерами немного подрабатывал извозом и тем «оправдывал» бензин. Домой он не торопился: дома у него ничего интересного не было, ни предметов роскоши, ни близких людей. Телевизор он тоже, как правило, не смотрел – сразу засыпал.

Вот такой был скучный человек Михля.

* * *

Город бежал перед «жигулями», такой же будничный, как эта раздолбанная машинка. Михле никогда не приходило в голову попытаться представить, каким выглядит этот же самый город из окна сверкающего джипа. Может быть, просторным, как саванна, полным загадок и опасной дичи? А из окна «мерседеса»? Обманчиво услужливым, изысканным, готовым в любое мгновение вонзить нож в спину?

Внезапно Михлю посетил редкий гость – одно воспоминание из очень далекого детства. Воспоминание о том, как он впервые услышал слово «жигули» и еще несколько незнакомых, новых слов.

Всезнающий дядя, старший мамин брат, сказал за чаем:

– Между прочим, наши «жигули» за границей называют «лада». Экспортный вариант.

– Почему «лада»? – удивилась мама.

– Ну, такое русское название, – объяснил дядя.

– Почему не «жигули»?

– Потому что «жигули» в переводе с ихнего означает «сутенер», – последнее слово дядя произнес сквозь зубы как нечто неприличное.

Михля (в те годы его называли Сержиком) робко подал голос:

– А что такое сутенер?

Мама поспешно сказала:

– Это мужчина, который живет за счет женщины.

Михля не находил в последнем обстоятельстве ничего неприличного. Его отец зарабатывал в полтора раза меньше, чем мать. Но по взгляду, который мама устремила на старшего братца, Михля-Сержик мгновенно сообразил, что продолжать расспросы не стоит, иначе дядя Сережа долго потом не придет к ним в гости.

Прошло много лет (или Михле так показалось, а на самом деле их было всего четыре или пять), прежде чем Михля узнал истинное значение слова «сутенер». Он еще раз удивился – для чего было так называть машину, – но потом все это вылетело из его головы. Вместе с другими бесполезными вещами вроде школьного курса литературы, школьного курса химии, физики, географии. Остались только четыре действия арифметики и немного чистописания.

И вот сейчас, возвращаясь домой по скучному серо-желтому городу, Михля вдруг вспомнил тот разговор. «Жиголо» – вот на что похоже слово «жигули». Но жиголо – вовсе не сутенер. Совсем другой смысл. Жиголо – красавчик с напомаженной головой, и он с женщинами танцует и вообще им всячески угождает, а сутенер – нервный бандит в мятом пиджаке, и он бьет проституток по щекам и отбирает у них деньги.

Михля даже покачал головой. Давненько его не посещали такие странные мысли. Он не вспоминал свое детство уже очень много лет. Наверное, лет десять – практически вечность.

Мама знала слово «сутенер» и не знала слова «жиголо». Как печально, если вникнуть в истинный смысл этого знания-незнания. Ведь даже продажные мужчины бывают различны, и не все они дурны. Но мама привыкла думать иначе. Она привыкла видеть в мужчинах только врагов, а это непоправимая ошибка для женщины.

Михля отвлекся всего на несколько секунд… На дороге прямо перед Михлиной машиной, перед его милым, безотказным «жиголо», внезапно возникла высокая человеческая фигура. Михля вцепился в руль, но было поздно: столкновение произошло.

Михля увидел свет, потом он увидел тьму и погрузился в нее, как в спасение.

Постепенно тьма сделалась неудобной. Внутри нее определенно было жестко и холодно. Михля открыл глаза и определил, что лежит на мостовой, а рядом, скрестив ноги, восседает человек с неподвижным уродливым лицом. В первое мгновение, узрев незнакомый профиль, Михля испугался: торчащие скулы, узкие, глубоко посаженные черные глаза, выдвинутая вперед челюсть – тут любой поневоле бы струхнул.

Человек почувствовал на себе Михлин взгляд, потому что повернулся к нему и уставился на него в упор.

– Я не хотел убивать, – сказал он. – Ты не убит?

– Нет. – Михля пошевелился. – Помоги! – сказал он, вдруг рассердившись. – Что с машиной?

– Ты ехал, – бесстрастно сообщил незнакомец. – Я шел. Ты виноват.

– Ну уж нет! – выкрикнул Михля. – Дудки! Ты должен был смотреть, куда идешь.

– Нет свидетелей, – ответил незнакомец.

Он помог Михле сесть, и тот наконец увидел свою машину. Несчастная груда железа скомкалась гармошкой, как будто налетела не на человека, а на стену. Даже без предварительного осмотра было очевидно, что «жигули» погибли навсегда. Восстановить машину после такой аварии дороже, чем купить новую.

Ужас придал Михле сил. Он вскочил и сразу ощутил острую боль – в голове, в ноге и в боку. Преодолевая физическое страдание, он несколькими кособокими прыжками подобрался к машине, обхватил ее руками и зарыдал. Незнакомец встал, чтобы лучше видеть всю картину, и воззрился на плачущего Михлю. Черные глазки чужака с любопытством поблескивали.

Михля выл над машиной, как деревенская баба – над павшей буренкой-кормилицей. Он водил по ней ладонями, припадал щекой, покачивал головой. Наконец он повернулся к незнакомцу и горестно воскликнул:

– Что ты наделал, урод!

Рослый широкоплечий человек с длиннющими руками мог прихлопнуть Михлю одним шлепком, если бы захотел, но Михле сейчас это было безразлично.

– Ты мне должен, – объявил незнакомец, весело ухмыляясь.

– Что должен?

От удивления Михля поперхнулся посреди слова.

– Денег, – пояснил незнакомец.

– Да ты просто какой-то больной… Ты разбил мою машину. Это ты мне должен, – осенило Михлю. Он еще раз посмотрел на «жигули», на сей раз безнадежность отступила. На короткий сверкающий миг Михля поверил в возможность чуда – ремонта.

Незнакомец пожевал губу. Потом он положил ручищу Михле на плечи и произнес задумчиво:

– У тебя ведь денег нет, а?

– Посмотри на меня, – сказал Михля горестно. – По-твоему, у меня есть деньги?

Незнакомец перевел дух, как бы сожалея о собственной наивности, и вдруг спросил:

– Тебя как зовут?

– Сергей.

– А я Петр Иванович. У меня тоже ничего нет, даже дома.

– Вот и познакомились, – глубоко, от всей утробы вздохнул Михля.

Они уселись на парапет, спиной к мостовой и разбитой машине, лицом к Неве. Река была огромна и полна света.

– Здесь нужны корабли, – сказал вдруг Петр Иванович. – Без них пусто, как в семье без бабушки.

– Что ты имеешь в виду? – удивился Михля. Он не поспевал за Петром Ивановичем.

– Всегда необходим кто-то в углу. Щелкать спицами, вязать то свитер, то носки, – объяснил Петр Иванович. – Что-нибудь бесполезное. Можно шарф.

– Корабли мало похожи на бабушку, – высказался Михля.

Петр Иванович пожал плечами.

– Я все равно никогда не видел ни кораблей, ни бабушки, – равнодушно промолвил он. – Так что разница невелика.

– Пожалуй, – согласился Михля.

Они помолчали, а потом Петр Иванович уточнил:

– Так ты не будешь мне платить?

– Нет, – сказал Михля.

– Ага. Я так и понял.

– Если понял, то зачем спрашиваешь? – вдруг разозлился Михля.

– А почему ты сидишь здесь со мной? – осведомился Петр Иванович. – Разве не для того, чтобы заплатить?

– Просто домой неохота, – ответил Михля. – А ты?

– И мне неохота.

– Ясно, – сказал Михля.

Петр Иванович блеснул черным глазом.

– Что тебе ясно?

– Что ты здесь сидишь, потому что идти домой тебе неохота. Больше ничего.

Петр Иванович перевернулся на парапете и уставился на разбитую машину.

– Не рассчитал я сдуру, – признался он. – Слишком хрупка машина, стара. Бабушка. Нужно лучше обратиться взглядом к джипам.

– Слушай, – произнес Михля, – а как ты это сделал?

– Просто сошел на проезжую часть и встал вперед, – откликнулся Петр Иванович. – Ты этого не заметил?

– Я заметил, – горестно подтвердил Михля. – Я заметил, что ты выскочил неизвестно откуда и я в тебя врезался. А когда я в тебя врезался, моя машина разбилась в лепешку, а тебе хоть бы что. И вот этого-то я не понимаю.

– Чего не понимаешь?

– Почему машина разбилась, а ты целехонек. Ты должен был пострадать.

– Если бы я пострадал, ты дал бы денег? – жадно осведомился Петр Иванович.

– Пришлось бы…

– Ладно. Ты – хороший. Тебя как зовут на самом деле?

– На самом деле меня зовут Михля, – сдался Михля.

– Я так и подумал, – заявил Петр Иванович. – Но ты не дашь денег.

– Нет.

У Михли исчез последний страх, исчезло даже сожаление о разбитой машине. Он просто сидел на парапете рядом с новым знакомым, с этим Петром Ивановичем, и расслабленно поддерживал бессвязный разговор.

Обычно в тех случаях, когда Михля не был заинтересован в том, чтобы участвовать в разговоре, – за семейным столом в доме родителей, например, – он создавал видимость. Вставлял «угу», «это точно», «с ума сойти». А сам плавал умом в некоей пустоте вроде лимба, где изредка возникали и тут же теряли форму безымянные тени и молчаливые призраки. Когда это состояние окончательно становилось Михле в тягость, он произносил бодрым голосом: «Выпью-ка я последнюю на посошок, а то завтра рано вставать», – и мама принималась хлопотать, наливая «на посошок», а потом, уже в прихожей, кутала его в шарф, шептала на ухо: «Когда ты все-таки женишься? Где же мои внуки, Сержик?» – и со всхлипом крепко целовала в обе щеки.

Разговаривать с Петром Ивановичем, как с мамой, не получалось. Единственное сходство заключалось в том, что в обоих случаях Михля лишь смутно догадывался, о чем идет речь. Слушать Петра Ивановича и поддакивать было все равно что мчаться по головокружительным лабиринтам, каждый из которых может оборваться пропастью или выскочить в тупик.

Впрочем, кое-какие улочки Петр Иванович проезжал уже не по первому разу, так что Михля постепенно успокаивался и подтверждал свое нежелание дать ему денег уже вполне твердым голосом.

– Объясни мне, почему у тебя даже царапин нет, – сказал Михля.

– Разве нет? – удивился Петр Иванович. Он поднес к глазам свою руку и воззрился на нее так, словно лицезрел этот непонятный предмет впервые в жизни.

– Нет, – сказал Михля.

Петр Иванович со вздохом уронил руку на колени.

– И впрямь нет. Это нехорошо. Должны быть.

– Но их нет.

– Нет.

– И денег я тебе не дам, – отважился Михля.

– Нет.

Помолчали.

– Так как ты это сделал? – снова привязался Михля. Он так расхрабрился, что даже взял инициативу в свои руки и начал задавать вопросы. Чем бы ему это ни грозило.

Помолчав, Петр Иванович ответил просто:

– Я каменный.

* * *

Михля стал единственным другом Петра Ивановича. Никогда прежде у Петра Ивановича не заводилось друзей. Он не доверял своим ровесникам, люди постарше его жалели, люди помладше – боялись.

А Михля не боялся, не жалел. И даже как будто был достоин доверия.

– Каменный? – переспросил он и уважительно потрогал бицепс Петра Ивановича.

Петр Иванович отдернул руку.

– Это ерунда, – нетерпеливо сказал он, – мышца у многих на ощупь тверда. Любой качок. Нет, я – везде. Везде каменный.

Он взял Михлю за запястье и поводил его пальцами по своему лицу. Михля обнаружил, что его новый приятель говорит сущую правду: скулы, лоб, нос воспринимались на ощупь точно так же, как парапет набережной.

– Но как такое… Ты мутант? – сообразил Михля.

Петр Иванович выпустил его запястье и самодовольно ухмыльнулся.

– Мутант? Выше бери!

– Каменная болезнь?

– Каменная болезнь – это в печени, – блеснул познаниями Петр Иванович. – Я весь каменный, потому что это натурально.

– Фэн-шуй? – предположил Михля, уловив слово «натурально» и сопоставив его с последними разговорами у мамы.

– Чего? – Петр Иванович нахмурился. – Глупость! Нет, это национальное. Натуральное национальное.

– А какой ты нации?

– А на кого я похож? – прищурился Петр Иванович.

– Не знаю… на эскимоса.

– Мутант-эскимос? – Петр Иванович вдруг расхохотался. Смеясь, он откинулся назад и завис головой над бездной Невы. Михле показалось, что его новый знакомец вот-вот опрокинется в реку. Он сполз с парапета и на всякий случай отошел подальше.

Но Петр Иванович перестал смеяться и выпрямился.

– Я скажу правду, но только тебе, – предупредил он. – Никому не передавай.

– Да мне некому, – успокоил его Михля.

– Я тролль.

– Ты кто?

– Тролль. Я подменыш. Понял?

Михля посмотрел в раскосые черные глаза Петра Ивановича и медленно кивнул.

– Знаешь, я тебе верю. В стране, где возможны мутанты-эскимосы, тролль-подменыш стопроцентно реален. А что говорит твоя мать?

– Она мне не мать, – ответил Петр Иванович с оттенком горькой гордости. – Я вырос в приюте.

* * *

Бизнес, открытый друзьями, был чрезвычайно прост и не требовал никаких затрат, а только некоторой доли уверенности в себе. Для Михли это стало в своем роде школой самосовершенствования, поскольку как раз уверенности в себе ему и недоставало.

Они били машины.

Точнее, бил их Петр Иванович, а Михля выступал свидетелем.

Время было странное. Всё в мире неожиданно получило цену, в том числе и то, что несколько десятилетий считалось абсолютно бесценным. И цена эта оказалась в некоторых случаях шокирующе низкой, а в других – шокирующе высокой.

Но люди каким-то образом ориентировались среди этих плывущих, расползающихся, как ветхая ткань, реалий. В те годы развилась телепатия. Начав торговлю, человек точно знал, на какой сумме они с противником остановятся. И тот, второй, это знал тоже.

Деньги были реальны и эфемерны в одно и то же время. Их было очень много и вместе с тем их не было вообще.

Петру Ивановичу это нравилось. Он втягивал своими расширенными ноздрями воздух, напоенный авантюрой, и ощущал, как толстеет.

Когда он впервые рассказал Михле о своем замысле, Михля ужаснулся:

– Могут пострадать люди!

– Тебя волнует? – удивился Петр Иванович. – Это?

Михля пожал плечами. Он был воспитан в убеждении, что человеческая жизнь является высочайшей ценностью на земле. Петр Иванович расхохотался, когда Михля напомнил ему об этом.

– И что из происходящего, – он сделал широкий жест, словно хотел обнять весь город, – убедило тебя в том, что это не неправда?

Михля набычился, его веснушки потемнели.

– Мы должны сохранять человеческое лицо, иначе мы погибнем.

– Ты вычитал это из газеты левых демократов?

– Ты знаешь такие слова?

Они отвернулись друг от друга, недовольные тем, как повернулся разговор.

Потом Петр Иванович сказал:

– Ты же знаешь, Михля, я – не человек. Вовсе и совершенно не человек. Попробуй осознать себя как тролля. Это просто.

– Это совсем не просто, потому что я – человек, – уперся Михля.

– Ладно, – сдался Петр Иванович, – ты человек. Трудно. Но «они» – другая раса. Первый закон охоты. Жертва – всегда другая раса.

– Ты расист?

– Реалист.

– Сколько ужасных слов ты знаешь, Петр Иванович.

– Я читал газеты. Много газет. – В мыслях Петра Ивановича отчетливо встала его берлога в общежитии, гора мятых газет, неопрятных, с прыгающим шрифтом и опечатками. Опечатки мешали ему читать, он не узнавал слова, поэтому проговаривал некоторые статьи вслух. – Я читал в газетах Гиппиус.

– Кто это?

– Думаю, тролль, – ответил Петр Иванович. – У нее слог как у тролля. Выразительный, злой и по-хорошему тупой. Русские плохо пишут, мяконько. Они даже злятся как размазня – сопли по битой роже.

– Да? – обиделся за русских писателей Михля. – А кто, по-твоему, умеет злиться? Может, американцы?

– По-настоящему жестоки в своих текстах только евреи, – сказал Петр Иванович. – Их жестокость – от понимания, как сделан мир. Евреи помнят, как делался мир, поэтому они так жестоки. Остальные – нет.

– А японцы? – рискнул Михля. – Камикадзе, харакири?

Петр Иванович с презрением покачал головой.

– Японцы не смыслят. Они просто не знают. Немцы – не умеют. Только щеки надувают. – Петр Иванович надул щеки, потом спустил их. – Я изучал вопрос. Но Гиппиус пишет как тролль. Она не боится быть тупой. В этом – стиль! Сильно!

– Я так и не понял, тебе понравилось или нет, – сказал Михля, сдаваясь. Он только сейчас сообразил, что спорить с Петром Ивановичем – все равно что пытаться переубедить камень. Тролль меняет свои убеждения раз в тысячу лет, и то постепенно.

– Понравилось? – Петр Иванович покачал головой. – Нет. Просто прочитал. Много интересного. Можешь не читать. Главное – понимать, что раса другая. «Они» – другая раса. «Они» не пишут как тролли, не читают как тролли, не живут как тролли.

– Ты живешь как человек, – напомнил Михля. Просто так, ради справедливости. На самом деле он уже сдался.

Маленькая темная комнатка, где из всех предметов роскоши были мятые газеты, отразилась в черных раскосых глазах тролля. Михля как будто вошел в нее, так яростно надвинулись на него бездонные зрачки приятеля.

– Я живу как человек? – переспросил Петр Иванович. – Это означает – жить как человек?

– Ну, как бедный человек… Как человек, которому не повезло…

– Я хочу жить как тролль. И ему повезло, – твердо произнес Петр Иванович. – Раса, Михля, это от нас не зависит. «Они» тоже не виноваты, – добавил он, подумав. – Но ты посмотри: они похожи друг на друга и не похожи на нас. Круглая голова – раз. В круглой голове – круглые мысли. Как ядро. Ты был в музее? Там есть ядро.

– Каменное? – попытался понять Михля. Смысл разговора опять уполз от него, как ленивый питон, и теперь Михля не без тоски созерцал его извивающийся, исчезающий в дебрях хвост.

– Чугунное! – огрызнулся Петр Иванович. – Круглое ядро.

– В голове?

– В голове – мысли. Как ядро. Голова круглая. Плечи – много мяса. Почему? – Он поднял палец. – Я знаю причину. Все едят курицу. Курица изменена генетически.

– Почему? – изумился Михля.

– Что? – Петр Иванович уставился на приятеля так, словно тот разбудил его посреди крепкого сна с увлекательными приключениями.

– Почему курица изменена генетически?

– Прочел в газетах, – лаконически ответил Петр Иванович и с облегчением вернулся к своей теме: – Одни пожиратели куриц реагируют на измененные гены, другие – нет. Это определено расой. Кто реагирует, превращается в другую расу. Мутанты.

– «Новые русские» – это мутанты? – понял наконец Михля.

Петр Иванович с облегчением стукнул его по плечу рукой.

– Точно. – И добавил: – Я никогда не куплю себе машину.

– Почему?

– Угадай!

Они прошли сперва всю Петроградскую за этими разговорами, потом почти весь Васильевский. Постепенно темнело. На Стрелке Петр Иванович приметил иномарку и, подпустив добычу поближе, вышел на проезжую часть. Тормоза завопили, но было поздно: машина врезалась в каменное туловище Петра Ивановича. Петр Иванович ощутил горячее тело двигателя. Из-под смятой крышки пошел пар, как в Долине гейзеров.

На лобовом стекле образовалась красная клякса. Михля с ужасом смотрел на происходящее с тротуара. Он видел кляксу.

Петр Иванович высвободился из мятых объятий машины и, волоча по асфальту порванный пиджак, подошел к дверце. Заглянул внутрь, потом перевел взгляд на Михлю.

– Надо выбирать с меньшей скоростью, – сказал он.

– Ты убил их? – пролепетал Михля.

– Его. Я все продумал, – сказал Петр Иванович. – Нужен один свидетель. Ты. А этот мчался. Чересчур большая скорость.

– Ты убил человека, – повторил Михля.

В машине застонали.

Петр Иванович уловил этот звук обостренным слухом тролля. Он всунулся в салон и сказал прямо в окровавленное лицо:

– Сволочь. Ты превысил скорость и не пристегнулся. Ты мне должен деньги.

Затем он вытащил раненого человека из иномарки и на руках отнес в больницу Марии Магдалины, находившуюся неподалеку, на Первой линии.

Человек то терял сознание, то возвращался к реальности. Он видел безобразное смуглое лицо и обреченно моргал: этот чертов кавказец непременно желает получить мзду. Но как он оказался перед машиной? И почему он не пострадал? А иномарка – всмятку…

Петр Иванович остался в приемном покое вместе со своей жертвой. Время от времени он поглядывал на добычу и криво ухмылялся. Выждав момент, когда они остались наедине, Петр Иванович сунул бедняге пейджер:

– Компаньоны есть?

Тот моргнул.

– Отправь сообщение. Они должны мне денег. Иначе – всё.

– Что «всё»? – пробормотал бедняга. Ему было очень больно.

– У меня есть свидетель. Ты мне должен деньги.

Страдая от боли и мучительной бессмыслицы происходящего, раненый продиктовал распоряжение выдать предъявителю пейджера сумму в десять миллионов.

– Давно бы так, – сказал Петр Иванович. Он забрал пейджер и ушел из больницы.

С этих десяти миллионов началась жизнь.

Мелких бандитов – поедателей мутированной курятины – в городе водилось много. Петр Иванович выходил на охоту приблизительно раз в неделю. Иногда они с Михлей ездили в Ольгино, а потом и в другие места. Перед вылазкой непременно посещали какой-нибудь музей и несколько раз были в Петергофе. Петергофское шоссе вообще на некоторое время стало у Петра Ивановича любимым. Он называл это место «мои любезные угодья». Музейные экскурсии существенно пополнили его лексикон и представления о прекрасном.

Деньги он не тратил. Только на еду и билеты в музей.

А потом неожиданно купил небольшую квартиру на Большой Посадской.

* * *

Михля спросил Петра Ивановича:

– Как тебе удалось не размотать все деньги?

– А ты бы размотал? – удивился Петр Иванович. Некоторые вещи изумляли его до сих пор – так, словно Петр Иванович все еще оставался ребенком и каждый день приносил ему какое-нибудь новое ошеломляющее открытие.

Михля покаянно кивнул:

– Конечно. У меня нет такой силы воли.

– У меня тоже нет силы воли.

– Так как же ты противился соблазнам?

– Не было соблазнов, – махнул рукой Петр Иванович. – Никаких. Я не человек. Я могу ждать. Люди – нет. У людей тяжело со временем. У людей тяжело с деньгами. Трудные отношения. Мучение. Как роман с капризной женщиной. Читал Достоевского? Я тут прочел. Пишет как человек, но все понятно. Ты прочти. Тоже поймешь. А вот у троллей нет романов с капризными женщинами. У троллей нет романов со временем. У нас не бывает секса с деньгами. Никакой романтики, понял? Тогда все получается как надо. Нет секса. Вот и весь секрет. – Он ухмыльнулся, довольный тем, что отыскал, как ему казалось, правильное определение.

Они находились в новой квартире Петра Ивановича и в четыре руки дружно срывали со стен старые обои. На полу росла титаническая гора обрывков. Уму непостижимо, как много ненужного и лишнего обнаруживается в доме, стоит лишь ковырнуть пальцем стену! Постепенно обнажались вперемешку газеты, сообщавшие о визитах товарища Брежнева в Индию; являлись свету разрисованные давно выросшими детьми желтенькие обои шестидесятых, с абстрактными полосочками, имитирующими березку; проступали темно-красные с золотом выпендрежные обои семидесятых – их наклеили после того, как выросшие дети покинули дом и не могли воспрепятствовать «этому ужасу»; возникали уродливые обои восьмидесятых, несущие на себе отпечаток душевного убожества «эпохи застоя»… В девяностые последние жильцы дома налепили на стены что попало, и в этом тоже ощущался определенный стиль: клей был жидкий, обои шли пузырями. От них избавились легко и в первую очередь.

Уничтожив до последнего клочка все следы своих предшественников, Петр Иванович собственноручно наклеил на абсолютно голые стены самым прочным из всех клеев очень дорогие обои. Чудовищно дорогие. Они имитировали те шелка, которыми были затянуты покои изощренных дам восемнадцатого века: нежно-палевые, с китайскими птичками и маленькими розочками.

Затем Петр Иванович заказал картину. У настоящего художника. Это было частью его плана. Картина должна быть подлинной, нарисованной на настоящем холсте настоящими масляными красками.

Для осуществления своей идеи Петр Иванович отправился на Невский, где тучи художников с голодными лицами выкликали клиентов предложением написать портрет.

Петр Иванович обошел их всех и наконец остановился возле тучного человека, чрезвычайно мрачного. Он сидел на складном табурете и с отвращением перерисовывал с фотографии лицо Мерилин Монро. Его пальцы были испачканы углем.

Когда тень Петра Ивановича упала на художника, тот некоторое время не обращал внимания на любопытствующего. Многие подходят и глазеют на чужую работу. Но тень оказалась настойчивой и не уходила. Тогда художник поднял голову и встретился взглядом с блестящими глазками тролля.

– Это копия? – осведомился тролль, указывая на рисунок.

Художник пошевелил измазанными углем пальцами и сказал:

– Да, это копия.

– Ты умеешь делать копии? – продолжил расспросы тролль, теперь уже с нажимом в голосе.

Художник сказал:

– Очевидно.

– Мне не очевидно, – возразил тролль. – У тебя есть Елизавета Петровна?

Художник медленно встал. Он был почти с Петра Ивановича ростом. Его толстое, похожее на подушку лицо затвердело, челюсть угрожающе зашевелилась. Художник осведомился тихим голосом:

– Вы больной?

– Я клиент, – объяснил Петр Иванович важно. – Спасибо, что спросил. Мое здоровье отменно. А твое? Я не люблю больных.

Художник помолчал немного, потом опять уселся на свой складной стульчик, как будто надеясь, что назойливый и странный человек сейчас исчезнет.

– Так есть Елизавета? – повторил Петр Иванович, нависая над ним. – Петровна?

– Царица, что ли? – догадался художник.

– А что, бывает другая? – поразился Петр Иванович.

Художник опять поднял голову и долго-долго рассматривал своего странного собеседника. Что-то в его облике настораживало художника. Какая-то особенная неправильность в пропорциях лица. Такое строение черепа просто невозможно, думал он, у него должны быть лишние лицевые кости, а так не бывает… Но без лишних костей не было бы этих выступающих углами скул. Нечеловеческая физиономия. Но только если анализировать. Если просто смотреть, мельком, – то ничего особенного, просто некрасивый.

– Простите, как вас зовут? – спросил художник.

– Петр Иванович, – с готовностью ответил тролль.

– Так вот, Петр Иванович, если у вас когда-нибудь родится дочь и вы решите дать ей имя Елизавета, то ее будут звать Елизавета Петровна.

– Правда? – Похоже, мысль об этом никогда прежде не посещала Петра Ивановича. Он просиял, когда до него дошел смысл изреченного художником. – Правда? Вы не представляете себе! – Он схватил художника за плечи и сильно тряхнул. – Голубчик! Она – мой кумир! Понимаете? Кумир! И тут – дочь… – Он замотал головой и сильно зажмурился. – Но пока – не дочь. Пока что мне нужен портрет. Так у вас есть Елизавета Петровна?

– Вам нужна живописная копия портрета императрицы Елизаветы Петровны? – уточнил художник. Как только взбалмошный собеседник высказал наконец свое реальное пожелание, художник совершенно успокоился. – Я поищу. В старых «Огоньках» наверняка что-нибудь да найдется. Вам в каком возрасте? Молодую, наверное?

– Нет, не из журнала, нет, – забеспокоился клиент. – Поезжайте в музей.

– Хорошо, – сказал художник. – Так какой вам именно портрет?

– Самый красивый.

– Понятно.

Петр Иванович сунул ему в руку газетный сверток. Художник удивленно ощупал сверток пальцами.

– Это деньги?

– Да. Да. Поезжайте сейчас. Здесь на дорогу и на билет. Я знаю цены.

– Мне еще потребуется на холст и краски, – предупредил художник.

– Здесь миллион рублей. Этого хватит.

Художник молча закрыл глаза. Он ощутил – только на миг, но все же – желание поцеловать руку дающего и назвать его своим сюзереном. Потом ему просто стало тепло. «Черт побери, – подумал он, – это волшебно».

– Это волшебно, я знаю, – сказал Петр Иванович. Очевидно, он прочел мысли художника. – Я был в вашем положении. Хотя без таланта. Деньги. Сделайте мне Елизавету Петровну.

Художник уже пришел в себя.

– За миллион я вам сделаю не только Елизавету, но и всех ее фрейлин и подружек, – заверил он полушутя. Ему хотелось поскорее забыть то странное мгновение.

Но тролль уверенно, как бы сознавая свое право сюзерена, положил свою тяжеленную руку ему на плечо.

– Не надо всех фрейлин, – сказал Петр Иванович. – Не надо всех подружек. Только Елизавета Петровна.

– Хорошо, – смирился художник. – Только Елизавета.

* * *

В те лихорадочные годы Петр Иванович почти не вспоминал ни о своей сестре, ни о своих снах, ни о том слове, которое было ему подарено. Слово «Антигона» означало мечтательный зов далекой родственной крови. Елизавета Петровна – дщерь Петрова с пышной розой меж пышных грудей, с ярким круглым румянцем на наливных щеках, с дерзкими глазами и птичкой в прическе – означала здешний мир, чужой, но доступный. У подменыша не может быть родины – это Петр Иванович усвоил уже давно, – но никто не запрещает ему предаваться обожанию. Елизавета Петровна как раз и воплощала в себе все то, что он обожал.

Ее портрет висел в комнате на широкой синей, разрисованной голопопыми амурами ленте, купленной в магазине «все для новорожденных».

– Главное, Михля, – избегать курятины, – сказал Петр Иванович, когда они с другом отмечали новоселье. – Тролль-мутант еще хуже, чем «новый русский». Нет данных. А я все-таки эмигрант.

– Ты подменыш. Это совсем не то же самое, что эмигрант, – возразил Михля. Он выпил немножко водочки и очень раскраснелся.

Петр Иванович обхватил его своей лапищей и удушающе прижал к себе.

– Еще пара лет удачной охоты – и у нас будет все, что мы хотим.

– А что мы хотим? – пискнул Михля.

Петр Иванович выпустил его из объятий и удивленно заморгал, крепко вжимая ресницы в щеку.

– Обувной магазин! Что же еще?

– Обувной?.. – Михля быстро проглотил еще один стопарик водки.

– Ты разве не хочешь?

– Н-не знаю…

– Зато я знаю, – с облегчением захохотал Петр Иванович. – Эх ты… Михля!

* * *

Постижение сущности обуви приходит к троллю в период полового созревания, поэтому для каждого тролля в стремлении обладать обувью заключается нечто от сексуального влечения.

– Вот чего я совершенно не понимаю и, наверное, никогда не пойму, – признал Михля, когда Петр Иванович поделился с ним этим откровением о себе и своем народе.

– Например? – Петр Иванович пошевелил бровями. – Например, чего ты не понимаешь конкретно?

– Сексуальное влечение, – расхрабрился Михля и тотчас покраснел, хотя у него, разумеется, уже бывали разные отношения с женщинами, – это такая штука… Определенная.

– Обувь, – сказал Петр Иванович, – еще более определенная штука.

– Я хочу сказать, что влечение – оно всегда к определенной женщине, даже если ты с ней не знаком. Даже если это Мерилин Монро, понимаешь? Это невозможно и в то же время совершенно реально.

– Нет ничего, что противоречило бы обуви, – отрезал Петр Иванович. – Ты думаешь о женщине и тут же думаешь об обуви. Одновременно. Это как запах любовницы, когда она в соседней комнате. Все очень реально.

Михля, как всегда, утонул в рассуждениях приятеля и просто покорно кивнул.

Некоторое время Михля не без напряжения размышлял об обуви, а потом просиял лицом при мысли о том, что и ему довелось сделать открытие, пусть даже худосочное, касающееся не «обуви-женщин» вообще, а его, Михли, в малой частности.

– Мне кажется, – произнес Михля, – я только что открыл, в чем главная разница между мной и тобой.

– Говори! – потребовал Петр Иванович. Было очевидно, что его это тоже взволновало.

– Я всегда относился к обуви как к врагу, – сказал Михля. – Я ненавидел обувь с самого детства. Я видел в ней источник множества бед. Она всегда подводила меня. Она то промокала и служила причиной простуды, то рвалась. Сколько раз у меня в самый неподходящий момент отлетала подметка!

– Не существует подходящего момента для отлетания подметки, – заметил Петр Иванович философски. – Но ты прав: когда случается так, это чрезвычайная гнусность. – Он нахмурился.

Михля продолжал:

– Вечно приходилось тратить на обувь то, что было отложено на какие-то другие, более интересные вещи… Более интересные для меня, – пояснил он торопливо. – И не было еще ни одной пары, которая бы мне по-настоящему нравилась. Я всегда покупал то, что подходило по размеру.

– Почему? – удивился Петр Иванович. – Это нереально!

– Реально, – вздохнул Михля. – Я стесняюсь разуваться при посторонних. Знаешь, некоторые женщины стесняются есть при посторонних, а я – снимать обувь.

Не говоря ни слова, Петр Иванович схватил Михлю за ногу. Это произошло так внезапно, что Михля опрокинулся назад и едва не упал, стукнувшись затылком. Петр Иванович поймал его в последний момент.

– Что ты де… – задохнулся Михля.

Петр Иванович сдернул ботинок с его ноги и некоторое время созерцал Михлину ступню в носке. Потом отпустил его и сунул ботинок ему в руку.

– Обувайся. У тебя не безобразные ноги. Бывает – кривой мизинец или шишечка у большого пальца. Но у тебя – обычные. И плоскостопия нет. Или есть? – Он с подозрением прищурился.

Михля, красный, с растрепанными желто-морковными волосами, молча натянул ботинок. Он разозлился.

Петр Иванович сказал примирительно:

– Мы ведь друзья.

– Ты не должен был так делать, – пробормотал Михля.

– Я тролль, – важно произнес Петр Иванович, – я мог так делать.

– А мой друг – не мог!

– «Тролль» – «друг». «Тролль» – важнее, – сказал Петр Иванович.

– А я думал, что «друг» важнее, – с горечью отозвался Михля.

Петр Иванович сказал, пропустив последнюю реплику приятеля мимо ушей:

– Будет небольшой магазин. Витрина должна отпугивать.

Михля молчал. Он не желал продолжать разговор, потому что обида еще не покинула его сердца, но уходить тоже не решался: слишком многое связывало его с Петром Ивановичем, чтобы можно было рискнуть его дружбой и пойти на ссору. И потом, неизвестно, какой у троллей кодекс дружбы-ссоры. Может быть, после первой же размолвки всякие отношения между бывшими друзьями прекращаются навсегда. Если судить по сказкам, характер у троллей раздражительный и их отличает злопамятность.

Поэтому Михля безмолвно внимал речам Петра Ивановича. Он ждал.

– Если не отпугивать, они будут входить и трогать. Исключено.

– Мы не можем до конца жизни заниматься охотой на автомобили, – сказал Михля, не выдержав.

Петр Иванович блеснул глазами.

– Конечно нет! Мы будем заниматься большими поставками. Оптовая торговля. Я изучил. Скоро будет реально. Но единичные пары – нет. Единичные будут только у меня, в магазине.

– Зачем такой магазин, в котором нет оборота?

– Ты плохо слушал! – Петр Иванович набрал полную грудь воздуха, подержал себя в надутом состоянии, потом медленно выпустил пар через ноздри. – Еще раз слушай. Деньги – через большие партии. Я не увижу того, что в коробках. А магазин – для души. Малая часть, но лучшая. Понял?

Михля кивнул.

– Бизнес реален, – сказал Петр Иванович. – Обувь – не враг, обувь – возлюбленная. Она пахнет. Она имеет ощупь. Ею надо обладать. Без корысти, просто из страсти. Если она мала, или велика, или жмет, или натирает – это надо терпеть. Она определяет твой характер, твое настроение, весь твой день, твою походку, она задает тебе ритм дыхания. Ты не тролль, но ты поймешь.

– Интересно, как это я пойму, если я даже не тролль? – вконец разобиделся Михля.

– Ты – человек, – с хитрым видом проговорил Петр Иванович. – Для тебя «друг» важнее.

* * *

С некоторых пор Михля всерьез тревожил Петра Ивановича. Тролль часами бродил по своей квартире, повторял слово «Антигона» и, вслушиваясь в его гудение, думал о своем приятеле. В звучании этих мыслей ощущался нехороший диссонанс с мощным и ровным звуком имени сестры.

Какое-то время Петр Иванович пытался уговаривать себя. Считать, что этот диссонанс – признак его скорой и вполне благополучной разлуки с Михлей. Тролли наверняка уже завладели тем, к чему стремились, – потомством от похищенного человеческого отпрыска, – так что теперь ничто не препятствует им избавиться от чужака и призвать своего потерянного собрата на его законное место в сообществе троллей.

Или Михля женится.

Вот и все.

Но в глубине души Петр Иванович знал, что этого никогда не случится. Тролли не выпускают добычу. Не в их характере.

А имя «Антигона» гудело все сильнее и настойчивее, и в нем совершенно терялось представление о Михле. И означать все это могло лишь одно: скоро Михли не станет вовсе.

Дурные предчувствия охватывали Петра Ивановича все сильнее. Михля выпадал из континуума. Все эти годы Петр Иванович был слишком беспечен. Небытие успело подобраться к Михле слишком близко.

«Антигона, – бормотал Петр Иванович, перемещаясь из комнаты в прихожую, а оттуда – в кухню и ванную, – Антигона. Антигона».

Он уже начал собирать свою коллекцию обуви. В спальне стояла коробка, где в постельке из шелковой бумаги покоилась пара ботинок из натуральной кожи, со стельками тонкими, точно лепестки. Петр Иванович благоговейно взял в руки ботинок, поднес к носу и, зажмурившись, втянул в себя терпкий запах.

– Антигона, – прошептал он, ощущая невероятную близость сестры. Он даже как будто увидел ее въяве, в черных кожаных одеждах с длинными разрезами, с дикими раскосыми глазами, пьяными от чарующих запахов. Он подумал о том, как шевелятся ее ноздри, как поблескивает ее смуглая кожа.

– Брат, – издалека проговорила Антигона, и внезапно отвратительный запах гари заполнил комнату. На мгновение Петру Ивановичу почудилось, что загорелись ботинки у него в руках, но это оказалось не так: ботинки, по-прежнему холеные и прохладные, с достоинством покоились – один в коробке, другой – в ладонях тролля.

Петр Иванович сильно моргнул, надавив веками на глазное яблоко, и мир вокруг него раздвоился: первое зрение наблюдало комнату, обои в цветочек, портрет Елизаветы Петровны в широкой раме, а второе уплывало на грань миров. В мутной дымке Петр Иванович различал чьи-то лохматые, вздутые пузырем рукава, затем – гневные глаза, полные черного света, и, наконец, растопыренные пальцы, указывающие куда-то в сторону.

Он послушно глянул вторым зрением в том направлении, куда смотрели длинные серые ногти, и увидел клубы дыма. Неожиданно его поразило сходство дыма и тех рукавов, в которых обитали руки его первоначального видения; затем эти мысли отступили, будучи неуместными, и Петр Иванович закрыл глаза, добровольно отказываясь от всякого зрения, и от первого, и от второго. Чуть-чуть он простоял в полной темноте, а потом громко, с протяжным стоном позвал:

– Антигона!

Сейчас имя сестры звучало как смерть: оно вообще не имело никакого отношения к миру, где находился ее брат.

Петр Иванович взвыл и бросился в ванную. Он плеснул холодной воды себе в лицо, затем накинул на плечи плащ и выскочил из квартиры.

Михля обитал в доме, расположенном через две улицы от Большой Посадской. Он жил в большой, неудобной, темной комнате в гигантской квартире. Кроме него там обитали еще четверо соседей, и все четверо пили горькую. В основном они были тихими алкоголиками и не слишком досаждали Михле.

Едва лишь Петр Иванович покинул пределы Большой Посадской, как запах дыма бросился к нему навстречу, точно забытый родственник после долгой разлуки.

Петр Иванович побежал.

Большая красная машина уже перегораживала улицу, и люди в комбинезонах, с твердо перепоясанными талиями, разматывали шланг. Несколько зевак стояли на тротуаре. Им было скучно, но, очевидно, где-нибудь в другом месте было еще скучнее, вот они и оставались здесь, возле пожара.

А из окон Михлиной квартиры рваными шарфами выползал черный дым. Чуть поодаль от дома он становился белым и непостижимо заканчивался. Одно из окон лопнуло. Черные стекла посыпались на асфальт.

Двое пожарных глянули на окна, потом мельком обернулись на прохожих, но, увидев, что те не пострадали и даже не дрогнули, с полным равнодушием отвернулись от них.

Поползла длинная лестница. Из подъезда выходили люди – те немногие, кого пожар застал дома. Большинство сейчас находились в офисах или на иных промыслах.

Петр Иванович обошел пожарных, слишком занятых своей работой, и приблизился к подъезду. Несколько секунд он медлил, тревожно втягивая в себя воздух. Что-то было в этом воздухе не так. Не удушливая вонь, не отчаянный лай собаки, запертой в квартире двумя этажами ниже, не чьи-то торопливые шаги на лестнице.

В этом воздухе Петр Иванович больше не слышал дыхания Михли.

* * *

Перепрыгивая через ступеньки, Петр Иванович мчался наверх, на пятый этаж, навстречу пожару и неизбежной беде. Он выкрикивал: «Антигона!» Он ощущал себя каменным, как никогда. Он был троллем.

– Хо-хо! – рычал Петр Иванович. – Антигона!

На четвертом этаже дверь одной из квартир приоткрылась, и оттуда высунулась ветхая старушка. Она подслеповато моргнула в темноту голубыми глазками.

– Бегают, хулиганют, – сказала она шелестящим голосом, хрупким, как сгоревшая бумага. – Опять газеты в подъезде жгут. Хулиганы.

– Антигона! – заорал Петр Иванович, проскакивая мимо.

– Ой! – сказала старушка и быстро захлопнула дверь. Своим нечеловеческим слухом, до крайности обострившимся в минуты опасности, Петр Иванович улавливал, как она шебуршится у самой двери, пытаясь в дверной глазок рассмотреть происходящее на лестнице.

Петр Иванович выбил дверь Михлиной коммуналки в тот самый момент, когда лестница пожарных доросла до окна и, сопровождаемая радостным звоном стекол, влезла в квартиру с другой стороны.

Петр Иванович побежал по коридору.

Здесь все было объято пламенем. В ярком оранжевом огне корчились толстые шубы, десятками лет обитавшие на вешалках. Шкуры, из которых пошили эти шубы, были так стары, что за долгие годы на них опять наросло мясо, и они на глазах у Петра Ивановича возвращались к своему первобытному состоянию.

Из пламени вырывались огненные белки со странно искаженными мордочками и распушенными хвостами, над ними летели, растопырив чрезмерные уши, инфернальные кролики, припадала к паркету и стелилась под ноги чернобурая лисица со слепыми стеклянными глазами…

Огненное звериное воинство захватывало все большее пространство, оно бросалось на закрытые двери, проникало сквозь щели, царапало когтями стены и жадно лизало обои и вещи.

Две рыжие собаки накинулись на Петра Ивановича в самой гуще пламени. Тролль пошире расставил свои каменные ноги и гулко захохотал:

– Кыш, глупые твари!

Он пнул одну из собак. Та с визгом отлетела к стене, стукнулась спиной и рассыпалась на множество длинных искр. Вторая между тем впилась Петру Ивановичу в лодыжку, но зубы ее, наткнувшись на камень, хрустнули, и собака опрокинулась набок, тряся лапами.

Петр Иванович наступил ей на шею, и она покорно закрыла глаза. Огонь охватил тролля с головы до ног. Собака растворилась в оранжевом сиянии.

Петр Иванович как следует приложился плечом и высадил дверь Михлиной комнаты.

Михля лежал на вытертом ковре посреди комнаты. Со всех сторон он был окружен огнем. Пылали занавески на окнах, горел стол, стоявший возле окна, и обои по всей комнате. Вся мебель с громким треском предавалась запретному сексу с ликующим любовником – пожаром. Вещи вели себя так, словно всю жизнь только и мечтали, что очутиться в смертоносных объятиях пламени.

Петр Иванович схватил Михлю. Одежда на бесчувственном человеке была горячей, она дымилась и другому человеку прогрызла бы ладони.

В соседней комнате уже шипели струи воды из пожарного шланга. Оттуда мощно тянуло вонючим кипятком. Приглушенно доносились голоса, бухали сапоги.

С Михлей на руках Петр Иванович выбежал в коридор. Огненные звери уже обуглились и умирали. Они бессильно клацали зубами ему вслед и скребли слабеющими когтями паркет.

Петр Иванович выскочил из квартиры и поскакал вниз. На третьем этаже почему-то сохранялся парадный ход, хотя на всех остальных этажах его давным-давно заколотили, оставив только «черный», выводящий во двор.

Остаток пути Петр Иванович проделал по широкой лестнице и выбрался на улицу с другой стороны дома, так что ни пожарные, ни зеваки его не видели.

Он уложил Михлю прямо на клумбу и вызвал «скорую».

* * *

После спасения из пожара Михля временно облысел. Его густые рыжие кудри обгорели и истончились, так что при первом же прикосновении они просто рассыпались невесомым прахом. Очевидно, Петр Иванович, увлеченный своей битвой с огненными зверями, просто не заметил, как у друга загорелась голова. Немудрено, утешал себя Петр Иванович, ведь Михля такой оранжевый.

Пострадал он не столько от ожогов, сколько от углекислого газа.

– Ему очень повезло, – сказал врач, закончив осмотр Михли и устремляя на Петра Ивановича холодные глаза. – Остальные соседи сгорели заживо.

– Все? – удивился Петр Иванович.

– Те, что были дома. – Врач кивнул на четыре тела, лежавшие на соседних носилках. – Один умер уже при нас. Остановка сердца.

Он не сводил с Петра Ивановича взгляда, как будто обвинял его в чем-то.

– Вы вовремя вытащили его, – добавил врач. – Еще немного, и изменения стали бы необратимыми. А сами вы не пострадали?

– Нет, – сказал Петр Иванович.

– Может быть, стоит все-таки осмотреть вас?

– Мы не в Америке, где каждую царапину зашивают под общим наркозом! – огрызнулся Петр Иванович. – Не надо тратить на меня время.

– И все-таки это удивительно, что вы не пострадали, – сказал врач, пока Михлю грузили в машину «скорой».

– Вы мне не верите? – Петр Иванович сорвал с себя почерневший, изгрызенный огнем пиджак и остался в грязной, закопченной рубашке.

Врач поморщился:

– Без истерик. Не пострадали – и хорошо.

– Я каменный, – сказал Петр Иванович, со злостью глядя вслед уезжающей «скорой». – Понял ты? Я каменный.

Он топнул несколько раз по своему испорченному пиджаку и в одной рубашке отправился домой. Его ботинки дымились при каждом соприкосновении с мостовой.

* * *

Новая квартира для Михли находилась в Купчино. Цены на жилье возросли, так что накопленных денег на уютную норку в центре города уже не хватило. Но Михля был страшно рад и купчинским хоромам. Две комнаты, и потолки по-московски низенькие, нависающие.

– Удивительно, – сказал наконец Михля. – Значит, у меня имелся собственный счет в банке?

– На самом деле это был мой счет, – уточнил Петр Иванович. – Но для тебя. Да.

– Почему? Почему твой?

– Потому что ты бы все потратил.

Михля вздохнул. Он теперь дышал с особенным ощущением, каждый раз воспринимая чистый воздух в своих легких как некое избавление, как чудо.

– Для тебя «человек» важнее, – прибавил Петр Иванович.

Михля не без удивления понял, что тот давний разговор о дружбе до сих пор не дает Петру Ивановичу покоя.

Он хотел было сказать своему приятелю, что каждый имеет полное право оставаться собой и идти собственным путем, как диктует ему раса и воспитание. Но не успел.

Петр Иванович взял его за руку и торжественно провозгласил:

– Если бы «тролль» не было главным, ты бы сгорел.

Михля кивнул.

– Я же не спорю. Если бы «тролль» не было главным, ты бы давно отдал мне мои деньги.

– И ты бы их потратил.

– И я бы их потратил.

– И был бы сейчас без дома. В бараке для погорельцев.

– Это ужасно. – Михля вдруг понял, что никогда не верил в подобную возможность, а ведь она так же реальна, как и любая другая, включая мировую войну. От этой мысли у него мороз прошел по позвоночнику.

– Мебель потом, – прибавил Петр Иванович. – Я потратил остаток твоих денег.

– Да? – ревниво удивился Михля.

– Я оформил витрину.

Михля еще немного повздыхал, а потом признался:

– Тебе, как всегда, видней… Витрина, наверное, важнее, чем мебель. Я и на полу могу пока поспать.

– Да, – кивнул Петр Иванович, явно обрадованный. – Витрина важнее. Они из серебра.

– Кто? – Михля, как обычно, не улавливал последовательности в рассуждениях приятеля, и это его странным образом успокаивало. Всегда на душе становится тепло и уютно, когда обнаруживаешь вещи, неизменные от начала времен. Такие, как разведенный на привале костер, глоток воды в жаркий день или скачущую логику тролля.

– Ты понял! – восхитился тролль. – Они – «кто», а не «что». У них есть душа. У всякой хорошей обуви есть душа, а эти… – Он задохнулся от восторга и, чтобы прийти в себя, несколько раз быстро произнес: «Антигона, Антигона, Антигона!» Затем, когда все ритмы выровнялись, тролль продолжил: – Я заказал башмачки из чистого серебра. У ювелира. Очень дорого, но!.. – Он поднял палец. – Это абсолютно.

– Что абсолютно? – Михля смутился (ему польстило, что тролль восхитился его мнимой догадливостью, и он не хотел разрушать этого впечатления). – То есть кто абсолютен?

– Их красота абсолютна, – ответил Петр Иванович. – Это туфельки. Для женской ножки. – Он облизнулся, обтирая языком капли пота, выступившие на переносице. – Для узкой, стройной ножки. Для недоступной, капризной ножки. Каблучок… – Он показал пальцами нечто очень, с его точки зрения, хорошенькое, и брови его умиленно задрожали над глазами.

– Ты хочешь сказать, что эти… сабо из серебра можно носить, как самые обычные туфли? – поразился Михля.

Петр Иванович торжественно кивнул.

– Очень удобная колодка. Я проверял.

– Ты мерил их на свою ногу?

– Нет, на руку. Тролль может рукой определить, будет ли удобно ноге.

– Это такой троллиный секрет?

– Это вообще не секрет, потому что все об этом знают, – заявил Петр Иванович. – Более того, – прибавил он заговорщическим хриплым шепотом, так что Михля поневоле придвинулся ухом к его губам, – некоторые люди это тоже умеют.

Михля недоверчиво посмотрел на приятеля.

– Ты редко шутишь!

– Я вообще не шучу, – Петр Иванович дернул плечом, – я каменный.

Михля провел ладонью по голой голове. Он обрился и теперь на ощупь воспринимал свой череп как замшевый.

– Ты всегда был каменным?

– А что?

– Я просто подумал… – После больницы у Михли действительно появилась склонность анализировать некоторые вещи, прежде представлявшиеся ему очевидными. – Я подумал, что тебя, наверное, в детском доме осматривали. Ну, врачи. Детей всегда осматривают врачи.

– Всегда?

– Это обычай. Постоянно что-то щупают, берут на анализ то кровь, то что-нибудь похуже, взвешивают, измеряют, изводят горы бумаги. Детство – это ужасное время, – сказал Михля. – Это время, когда ты постоянно считаешься больным и только тем и занят, что либо делаешь уроки, либо сидишь в очереди к врачу в поликлинике.

– Надо же, – сказал Петр Иванович и вдруг заплакал.

Михля испугался:

– Что с тобой?

– Я не знаю, – сказал Петр Иванович и, длинно всхлипнув, замолчал. Потом он шумно высморкался в газету, бросил ее, скомкав, в угол и объяснил: – Я понятия не имею, каким бывает детство у троллей. А когда я думаю о детстве Антигоны, у меня сердце падает в желудок и там растворяется.

– Сильное чувство, – согласился Михля.

– В детском доме я не был каменным, – признался Петр Иванович. – Был мягонький, как рукавичка. Любую кишку можно было пальцем нащупать. Только не говори никому, – предупредил он, отводя глаза.

– Да никто и не спросит, – заверил Михля. – Кому это интересно?

– Возможно, тролли в детстве вообще не сразу каменные, – прибавил Петр Иванович задумчиво. – Меня занимал вопрос. Долго занимал. Но я никого не спросил. Ты понимаешь! Невозможно.

– Да, – сказал Михля. – Тяжко тебе пришлось в детстве. Один из своей расы среди чужих ребятишек.

– Но я все же был тверже их всех, – сообщил Петр Иванович не без гордости и покивал каким-то своим далеким воспоминаниям.

Воспоминания выступили из густой дымки настоящего и радостно закивали Петру Ивановичу в ответ, замахали руками, заплясали на месте: мы тут, мы никуда не исчезли!

Петр Иванович отослал их обратно, в ясные дали минувшего, и вернулся к своей прежней мысли:

– Или, гипотетично, только те тролли в детстве не вполне каменные, которые предназначены для обмена. По этому признаку мать и узнает подменыша. Трагично! Антигона, наверное, родилась каменной, и мать смеялась от радости. А я родился мягким, и она плакала. – Он свирепо шмыгнул носом. – Но потом я тоже стал каменный. Все устроено мудро и правильно, не только для людей, но и для троллей.

– Наверное, все вышло полностью по-дурацки только с динозаврами, – вставил Михля. – А с людьми и троллями полный порядок.

Михля как раз недавно посмотрел по погибшему телевизору документальный фильм про вымирание динозавров. Ученые мужи обсуждали резкое изменение климата и неспособность ящеров к адаптации. Из просмотренного и услышанного Михля твердо усвоил, что динозавры были созданы значительно халтурнее, чем люди, и что глобальное потепление не в силах убить человека с той же легкостью, с какой глобальное похолодание расправилось с трицератопсами.

– Я стал каменный потом, – гнул свое Петр Иванович. – Когда опасность врачей миновала. Понимаешь?

– Это ты точно подметил, – кивнул Михля. И быстро сменил тему: – Плохо, что холодильника нет. Без холодильника я вымру. Ты ведь понимаешь – глобальное потепление…

– Питайся пока альтернативно, – распорядился Петр Иванович. – Ты не динозавр. Сухофрукты, крупа, суп в пакете. Умные люди изобрели.

– Холодильник очень нужен, – настаивал Михля. Он подозревал, что у Петра Ивановича еще остались деньги, просто тролль по неизвестной причине жмотится. – Его тоже умные люди изобрели.

– Холодильник потом, – строго произнес Петр Иванович. – Пока – засушенные. Макароны, молоко в порошке.

– Это не полезно для здоровья, – сказал Михля.

– Сгореть заживо – не полезно, – сказал Петр Иванович. – Спорить с троллем – не полезно. Сухофрукты – полезно. Я привез тебе. Много. Долго не погибнешь.

И он кивнул на туго набитый рюкзак, лежавший в прихожей.

Михля похолодел. Судя по количеству подготовленных Петром Ивановичем припасов, существовать без холодильника Михле предстояло очень долго.

* * *

К ноябрю Петр Иванович обзавелся шубой, и это определило для него весь характер наступившей зимы.

Он много размышлял над тем, что каждый год и каждый сезон внутри каждого года могут обладать собственным привкусом. Этой теме он отдал несколько напряженных дней жизни, которые провел безвылазно в магазине, устремив неподвижный взор на серебряные башмачки.

Взор тролля был таким интенсивным, что серебряные башмачки начали звенеть, сперва тихо, потом все громче: они резонировали. Услыхав этот звук, Петр Иванович ощутил первый в своей жизни прилив бешеного восторга. Он по-настоящему осознал, что является истинным троллем, без дураков, и что ему теперь доступно абсолютно все, на что вообще способны тролли как таковые.

Огромная волна счастья пришла, как цунами, из другой реальности и была так же осязаема, как имя Антигоны или два куска серебра, преобразованных в башмачки.

Существуют люди, которые дают женские имена ураганам: Алиса, Бетси, Грэйс, Джой, Ирма, Камилла, Люсиль, Катрина. Каждое из этих имен прекрасно. Каждое обладает собственным вкусом, который ложится на язык и пикантно его пощипывает, начиная с самого кончика.

В наименовании ураганов заключено глубинное понимание женской природы: самое хрупкое может оказаться самым сокрушительным из возможного на земле, и это – оборотная сторона того, что есть женщина.

Не без удивления, путем сопоставления женщины и урагана, Петр Иванович вывел их экзистенциальное сходство, а затем пришел к закономерному итогу: природа любой женщины несет в себе элемент троллиного, и притом гораздо в большей степени, чем принято считать. И уж конечно, любая женщина неизбежно будет ближе к троллю, нежели к мужчине-человеку.

Взять, например, проблему обуви. Женщины способны страдать из-за обуви. Это заложено в их природе, как и ураганы.

Сейчас, впрочем, многое попортил унисекс. Если существовало на земле нечто, что Петр Иванович ненавидел всеми силами своей нечеловеческой души, так это так называемые кроссовки и их производные. Нога погружается в них, как в могилу, и перестает быть личностью, перестает быть Ногой в высшем понимании слова: хрупкой женской ножкой, которую не сокрушить никаким шпилькам, изящной и сильной мужской ступней, закованной в ботинок, как в сверкающий доспех.

От ураганов и каблуков Петр Иванович перенесся мыслями к сезонным изменениям погоды и остановился на идее давать каждой зиме новое женское имя.

Потому что существуют влюбленности весенние, такие же эфемерные, как юность или цветение черемухи, и существует зимняя страсть, тяжелая, как лед, таинственная, как снегопад, сладкая, как разогретое вино в непогоду. Ради весенних увлечений нет смысла поименовывать весны – это все равно что составлять генеалогическое древо бабочек (проще пришпиливать их к коре – так, по крайней мере, будет наглядно); но зимняя страсть нуждается в имени и гербе, ибо зима сама по себе обладает щитом.

Эта мысль разволновала Петра Ивановича. Он принялся расхаживать по магазину взад и вперед, водя кончиками пальцев по бесценным образцам.

Движение внутри магазина было замечено кем-то с улицы. Обычно прохожие лишь скользили глазами по странной витрине и с полным равнодушием проходили мимо, но тут Петр Иванович своими хождениями привлек чье-то внимание, и дверь в магазин внезапно открылась.

Вторжение в святая святых и полный разгром стройного течения мыслей потрясли Петра Ивановича. Всем своим могучим телом он развернулся навстречу дерзкому пришельцу.

– Что?! – рявкнул Петр Иванович.

– У вас ведь открыто? – произнесли с порога полувопросительно-полуутвердительно.

– Закрыто! – заорал Петр Иванович.

– А по-моему, открыто, – уверенным тоном заявил пришелец и вторгся на священную территорию. – Позовите заведующего, если не хотите меня обслужить.

Петр Иванович смерил его взглядом. Перед ним стоял молодой человек лет двадцати, веселый и нахальный. На ногах у него болтались отвратительные кроссовки, или как там это сейчас называется.

– Наглец! – сказал Петр Иванович. – Я – владелец. Что вам нужно?

– Да так, посмотреть, – развязно произнес молодой человек. – А что, нельзя?

– Убирайтесь, – приказал Петр Иванович. Камень внутри него набух, выступил явственно, и на миг перед молодым человеком явился истинный монстр, с комковатым серым лицом, крохотными, пылающими красной злобой глазками, с гигантскими плечами и длиннющими руками.

– Ух ты! – сказал парень. – Гоблинс!

И он рассмеялся.

– Тролль! – возразил Петр Иванович, несколько задетый.

– А как вы это делаете? – полюбопытствовал молодой человек.

– Лучше сразу уйди, ты, унисекс, – посоветовал Петр Иванович.

– Ладно, мужик, чего ты распереживался, – пожал плечами парень и вышел из магазина.

Петр Иванович запер дверь. Ему пришлось приготовить себе чашку кофе с корицей, чтобы вернуться к прежнему состоянию. Но незваный гость уже спугнул его мысли. Теперь они больше не текли приятным потоком, а заскакивали в голову отрывочные, неизвестно откуда и без всякой логики.

Отилия – хорошее имя для зимы, подумал он. Но нынешняя зима еще не наступила, так что невозможно определить заранее, в точности ли подойдет ей это имя. Однако же, с другой стороны, для женщины-тролля оно подходит идеально.

Петр Иванович начал мечтать о зиме Отилии. Какой она окажется? Будет ли впрямь похожей на женщину-тролля?

И вдруг он понял: необходима шуба. Иначе никакой Отилии может и не случиться. Все прошлые зимы оставались безымянными именно потому, что он встречал их кое-как, выражаясь фигурально – спустя рукава.

«Я работал, – попытался оправдаться Петр Иванович. – Я охотился. Разве можно охотиться в хорошей шубе? Охота требует плохой одежды, такой, чтобы не жалко потом выбросить. Эти проклятые машины, – он погрозил кулаком пустоте, – очень портят одежду. Но ни одной пары обуви я не испортил!»

Он закрыл глаза и попытался представить себе будущую шубу. В далеких лесах проснулись и обреченно заметались пушные звери, ощутив на себе тяжесть троллиной мысли. «Скоро», – сказал им тролль.

Сперва нужно было выждать, чтобы закончилось лето.

Это был последний безымянный сезон в жизни Петра Ивановича, и ему не терпелось распрощаться с ним и войти в новую полосу.

* * *

Лето закончилось неожиданно, в одночасье, как это обычно и случается в Петербурге. Один-единственный дождь проложил границу между сезонами, разверз непроходимую пропасть между весельем и грустью.

Дождь этот захватил Петра Ивановича на улице. Тролль остановился, поднял голову и широко разинул рот, чтобы капли попали ему на язык. По их вкусу он многое мог сказать о том мгновении, в котором находился; а ему нравилось чувствовать себя живым, погруженным в конкретный миг пространства-времени.

Капли обожгли его холодом. Они больше не напоминали кипяченую водичку, которой пичкают хворенького, они сделались холодными, крупными, тяжелыми; в них явилось зрелое мужское начало – да только не оплодотворяющее, не семенное, а убийственное, пришедшее уничтожать. Тот невинный и беспощадный, почти детский деструктив, который заложен в природе всех бесплодных мужчин – и тех плодоносных мужчин, которые уже успешно посеяли свое семя везде, куда дотянулись, и теперь могут наконец заняться чем-нибудь интересным, для души.

Тролль догадался о близости новой волны истинного счастья. Его душа созрела для любви, и теперь он торопился приобщиться мужской жестокости.

Петр Иванович далеко высунул язык и принялся ловить все капли, какие только оказывались в пределах досягаемости. О да, сомнений не оставалось: пришел дождь-убийца и холодным мечом проложил дорогу осени.

Он смывал запах летней пыли, жары и дыма горящих за городом торфяников. Он не растворял эти запахи в себе, как делали до него теплые, мягкие летние дожди; он жестоко топтал их, вбивал в землю и уничтожал. За полчаса они были изгнаны из города.

А из раскрытых дверей магазина «Головные уборы» на этот дождь таращились летние шляпки. Десятки выпученных от ужаса глупеньких соломенных глазок наблюдали за тем, как некто разоряет весь их крошечный бесполезный мирок. Подобно бабочкам, они и ведать не ведали о существовании другого, холодного мира за пределами их привычного бытия: они ведь родились весной и весь свой век провели на солнышке. Зима означала для них смерть.

И они умерли.

* * *

В тяжелой шубе, но без головного убора Петр Иванович выкарабкался из такси. Уверенно утаптывая снег, двинулся к дверям театра. Фальшивое сияние тысячи бриллиантов слепило глаза. Сокровищница стояла распахнутой, и это само по себе настораживало тролля: как могут преломленные на свету грани снежинок сверкать так бесстыдно, когда этот свет падает на них от вывески «Фрикадельки»!

«Снежинки не умеют читать, – сказал он себе. – Любой, кто не умеет читать, не будет смущаться надписью, но увидит просто свет».

Эта мысль примирила его с происходящим. Шуба, купленная ради прихода зимы Отилии, была осыпана бриллиантами. Снег лежал в городе по-хозяйски, прочно, уверенно. Когда настанет ему пора уходить, он не начнет плакать или ужасаться; он с достоинством покинет дом, чтобы в свое время вновь занять там законное место. В отличие от бабочек и шляпок, снег никогда не сомневается в собственных правах на Петербург.

Зима Отилия начиналась с праздничных морозов, она наполняла отравленные легкие Михли свежестью, и когда Петр Иванович думал об этом, он и сам обостренно ощущал эту ледяную чистоту.

Шуба была доставлена Петру Ивановичу в середине ноября. Он тщательно обнюхал эту вещь от подола до воротника и несколько дней носил ее по всем комнатам, куда бы ни направлялся, – приручал. Он все еще слышал приглушенное рычание зверей и клацанье их зубов, когда надевал шубу впервые.

А затем он вышел в этой шубе в город. Звери притихли – были напуганы.

«Вот как?» – обрадовался Петр Иванович.

Он понял, как убить в шубе остатки одушевленности. Обуви, с его точки зрения, позволялось обладать чем-то вроде элементов самостоятельной личности и даже обмениваться характеристиками со своим носителем, будь он человеком или троллем; но любая другая одежда обязана подчиняться. Рабски и беспрекословно. Она должна облегать тело или красиво драпироваться, укрывать, согревать, колыхаться на ветру – в зависимости от покроя и назначения. Но в любом случае у одежды не может быть изменчивого настроения и уж тем более – персональных желаний.

Поэтому Петр Иванович принял решение окончательно сломить дух независимости, еще гнездившийся в недрах шубы, и для того взял билеты в театр на балет «Золушка» – этот оказался ближайшим.

Пусть-ка повисит в гардеробе рядом с другими шубами, молчаливыми, сломленными, убитыми, – авось это научит ее уму-разуму! Музыка, совместное порожденье человеческой фантазии и божественного дыхания, есть нечто зверям неведомое, повергающее их во прах.

Потому что звери знают о музыке лишь одно: она – боевой клич. Она – рычанье врага. Совершенно не догадываясь о том, что люди способны улавливать тайное пение небесных сфер и передавать это знание намеком, в своих мелодиях, особенно для флейты и фортепиано, звери с их немой, безмолвной душой, в ужасе бегут от музыки и простираются на земле, уронив голову меж обессиленных лап, в то время как охотники настигают их на летящих конях и наносят удар сверху. Столь убийственна музыка, и всякий зверь рождается с неосознанным знанием этого.

В тролле тоже всегда сохраняется нечто от зверя, малая, но ощутимая частица, и Петр Иванович ясно отдавал себе в этом отчет. Однако он вырос среди людей и считался по паспорту русским, образование среднее, прописан в Петербурге на Большой Посадской улице. Словом, тролль Петр Иванович был вполне респектабельным человеком.

Поэтому он с высоко поднятой головой вошел в театр и как ни в чем не бывало сдал шубу в гардероб, где ей предстояло поучиться уму-разуму, а сам поднялся в ложу бельэтажа и расположился там.

Ему мешало общество других людей. Да и сам Петр Иванович, массивный, не способный подолгу сидеть в неподвижности, изрядно им мешал. В минуты волнения от тролля исходит резкий мускусный запах, и никакие дезодоранты или одеколоны не в состоянии перебить этот дух, ибо он – порожденье сильных эмоций существа более примитивного, нежели человек, и гораздо более мощного.

Петр Иванович выдвинулся к бархатному бортику, поставил на него локти, поднес к глазам смехотворный бинокль и устремил взгляд на сцену.

Сперва балет не слишком его занимал. Рослая балерина с косичками, в некрасивом платье, расхаживала по сцене со шваброй. Это обстоятельство чрезвычайно возмутило Петра Ивановича: что, не могли прибраться до начала представления?

Однако никто из зрителей вроде бы не проявлял недовольства, и Петр Иванович поневоле подавил негодование. В конце концов, хозяину театра видней, когда и как затевать здесь уборку.

Появление причудливо разодетых мачехи и сводных сестер Золушки отчасти примирило Петра Ивановича с происходящим на сцене, и он начал смотреть внимательнее. И тут музыка Прокофьева наконец настигла его.

Дело в том, что первые минут приблизительно пятнадцать Петр Иванович вообще не слышал никакой музыки. Она не успевала дойти до его слуха и бесцельно расточалась в каком-то далеком, недостижимом мире, за гранью здешнего бытия.

В том, что касалось порождений человеческого таланта, восприятие тролля всегда оставалось замедленным. Петр Иванович далеко не сразу вникал в произведения искусства – для этого ему требовалось гораздо больше времени, нежели обыкновенному человеку.

С другой стороны, тролль умел мгновенно реагировать на вещи, которые для человека так и остались бы незамеченными. Словом, в одних случаях тролль превосходил человека, а в других, наоборот, выглядел по сравнению с ним ущербным.

Эта-то характерная особенность Петра Ивановича и обнаружилась, когда он впервые оказался лицом к лицу с живой музыкой, а не с записью. С музыкой, которая не существовала уже заранее, зафиксированная на каком-либо носителе, например на диске, а возникала из ничего прямо в его присутствии.

Тролль прилагал огромные усилия, чтобы поймать то, что рассеивалось по вселенной прежде, чем он успевал ухватить это и вложить в свою память.

Петр Иванович ерзал на кресле, вдавливал бинокль в мясистую переносицу, отчаянно моргал глазами и двигал скулами так сильно, что лицевые кости начали поскрипывать.

А потом он сдался, расслабился, откинулся на бархатную спинку, положил бинокль на колени… и в это самое мгновение музыка внезапно ворвалась в сознание тролля и заполнила его без остатка.

Он вздрогнул, ощущая, как запах мускуса поплыл по всему театру: волны аромата отчетливо были заметны в темном помещении зрительного зала, – синеватые, свивающиеся наподобие китайских драконов, они хватали людей за шеи, проползали по их рукам, стелились под ногами, а затем взлетали к потолку и выплясывали вокруг люстры.

С этим ничего нельзя было поделать. Музыка вошла в троллиное естество как сильнодействующее средство, она в нем пробудила ошеломляющие чувства. Музыка воспринималась острее, чем голод. Под ее влиянием тролль начал отчаянно вожделеть всю вселенную и даже то, что за ее пределами. Ему хотелось взять в ладони нечто нежное и невидимое и подуть на него, чтобы оно затрепетало. Ему хотелось заглянуть в те потаенные миры, что скрываются за зрачками, и утонуть в бездне чужой, неизведанной личности.

Клокотание родилось и умерло в его горле. Хотя бы это он сумел сдержать.

Музыка теперь была повсюду, и каждый камень, таящийся внутри тролля, отзывался неслышной вибрирующей нотой.

Музыка заполняла Петра Ивановича как блаженство. В отличие от человека, он воспринимал ее не эмоционально, а физически, и наслаждение было почти непереносимо.

А затем он увидел хрустальные башмачки.

* * *

Если бы Петр Иванович наткнулся на эти башмачки, будучи в обычном своем состоянии, то есть оставаясь рассудительным, флегматичным существом, то он сумел бы оценить их красоту, изящество замысла, мастерство исполнения. Но и только.

Но сейчас Петр Иванович был тем, что у троллей называется Поющий Камень, – погруженным в состояние экстатическое, почти обморочное. Явление башмачков перед возбужденным троллем оказало на него поистине сокрушительное действие. Петр Иванович впился ногтями в бархатный барьерчик ложи и глухо застонал. Его горло вибрировало, зубы скрежетали.

Балерина в белом и воздушном одеянии медленно проплывала по воздуху над башмачками, и Петр Иванович наконец-то обратил на нее внимание. Пока она оставалась уборщицей в неопрятной одежде и со шваброй, Петру Ивановичу мало было до нее дела, но теперь она выглядела иначе, и он поневоле принялся наблюдать за ней.

Глядя на ее танец, Петр Иванович понял, в чем вообще заключается смысл балерины: женщина на сцене служила воплощением музыки, ее физическим обликом. Люди, очевидно, в своей чудовищной наивности полагают, что балерина всего-навсего «танцует под музыку» и служит своего рода живой иллюстрацией; но они прискорбно заблуждаются, поскольку им не доступен истинный смысл происходящего. То, что творилось с Петром Ивановичем в потаенных глубинах его троллиного естества, балерина с поразительным, детским бесстрашием являла всему миру. «А чего бояться? – подумал Петр Иванович в тот краткий миг, когда к нему вернулась способность рассуждать (она вскорости опять пропала). – Некоторые тайны можно держать у всех на виду, просто потому, что в них все равно никто не верит. Но эта женщина – она знает всё».

Никогда в жизни Петр Иванович не предполагал, что найдется человеческое существо, которое окажется в состоянии так точно выразить самые тонкие и самые сильные движения его души. Ибо душа тролля есть его физическое тело – тот камень, который является стержнем его и основой. Говоря иначе, душа Петра Ивановича была в определенном смысле гораздо более земной и физической, нежели легкое тело танцовщицы.

К концу второго действия Петр Иванович ухитрился взять себя в руки. Во всяком случае, он перестал источать мускус в таких количествах. Он даже овладел собой настолько, чтобы не вонзать когти в обивку кресла. Более того, он начал улавливать сюжет сценического действия. И обрел способность критически оценивать увиденное, а это говорило о недюжинной внутренней работе, проделанной Петром Ивановичем за последние сорок минут.

Все танцовщики восхищали и радовали Петра Ивановича, потому что они были красивы и охотно помогали Золушке исполнять ее партию. Все, даже те, кто по сюжету считался ее недругом, например мачеха.

Однако никто из них не шел ни в какое сравнение с самой Золушкой. Балерина была крупной женщиной. Все в ней приводило Петра Ивановича в восторг: рост, смелая грация движений, но более всего – ее способность к абсолютному пониманию всех его чувств.

В момент объяснения Золушки с принцем сзади Петра Ивановича тихо прошипели:

– Вы не могли бы, по крайней мере, не менять положения? И так из-за вашей спины ничего не видно!

Петр Иванович чуть обернулся к говорившему. В темноте ложи ярко пылали красные глаза тролля и светились бледным светом болотной гнилушки его обнаженные зубы.

Затем Петр Иванович опять повернулся к сцене, и больше уже никто не смел его тревожить. Петр Иванович самозабвенно погрузился в созерцание и слушание.

В последнем эпизоде балерина вышла на сцену босая. Ее нагие ножки как будто жили собственной жизнью: они подбирали пальцы, вытягивались, осторожничали, сгибались и выпрямлялись. Казалось, они разговаривают, и речь их была ясна и выразительна.

А прямо перед Золушкой стояла пара хрустальных башмачков.

И только теперь, когда она разулась, Петр Иванович наметанным глазом сразу определил: эти башмачки балерине катастрофически малы. Не просто малы – они, что называется, и на нос не налезут. «У нее, надо думать, размер сорок второй, – прикидывал Петр Иванович, наслаждаясь изгибом Золушкиной ступни, – а эти фитюльки – тридцать пятый, тридцать шестой максимум. И они еще пишут в программе (он все-таки прочитал «краткое содержание балета»), что только Золушке подошли крохотные хрустальные туфельки, изготовленные по приказанию крестной феи… Если уж по-честному, то они бы налезли только на мачеху и еще на вон ту девицу из кордебалета…»

Мысль о хрустальных башмачках всецело завладела троллем. Это была одна из тех мыслей, которая и по силе, и по объему гораздо больше того, кто с нею столкнулся, так что одолеть ее Петр Иванович даже и не пытался: он сразу узнал, с чем имеет дело, и покорился, погибая.

Когда спектакль закончился, Петр Иванович опрометью кинулся в гардероб, схватил свою присмиревшую шубу и выскочил под снегопад.

* * *

С того дня у Петра Ивановича появилось важное занятие: он думал о босых ножках балерины и о хрустальных башмачках. Он представлял их в воображении: вот длинные пальцы молодой танцовщицы подбираются и вновь выпрямляются, как крохотные стрелы, вот ее ступня изогнулась аркой – как тверда ее пятка, хоть иглы об нее ломай! – и миг спустя она расслабленно опускается возле крохотного башмачка.

Умом Петр Иванович понимал, что для Золушки это позор – ведь зачарованные туфельки, красноречивые свидетели ее триумфа, определенно не придутся ей впору. Но было нечто волнующее в том, что Золушка никогда их не наденет. Ведь пока она боса, остается возможность мечты о ней, остается сводящая с ума неопределенность. Женщина за мгновение до взлета абсолютного счастья: уже наполненная любовью, но еще не потерянная для тебя безвозвратно.

А Золушка обречена балансировать на этой грани вечно, и грань эта слишком тонка и остра, чтобы когда-либо утратить свою смертоносность.

Несколько дней кряду Петр Иванович ходил как пьяный. Все свои мысли он переместил в Золушкины пяточки и в пару башмаков, стоявших на сцене так одиноко, так обреченно!..

В конце концов Михля сумел вломиться в магазин, где погибал от любви его приятель.

– Нужно ответить на несколько звонков, – сообщил Михля. – Ты что тут заперся, как сыч?

Петр Иванович медленно повернул к нему голову и заворчал предостерегающе из полутьмы своего угла.

– Нет, – сказал Михля, – я ведь тебя знаю. Ты должен ответить на несколько звонков, Петр Иванович, потому что это надо для дела.

К Михле протянулась длинная рука. Длинные черные ногти на пальцах отросли и начали загибаться книзу твердыми крюками.

– Список, – хрипло выговорил Петр Иванович.

Михля наколол листок бумаги с логотипом на один из ногтей.

– Четыре звонка, – добавил он. – Номера записаны.

– Без ошибки?

– Пфф! – презрительно фыркнул Михля. – Я же не блондинка, хоть и секретарь.

– Блондинки тоже ошибаются, – непоследовательно произнес Петр Иванович и погрузился в меланхолию.

После долгого молчания (все это время Михля спокойно и терпеливо сидел в кресле посреди магазина и листал каталог) Петр Иванович вновь пошевелился в своем углу.

– Невеста – самый страшный персонаж фильма ужасов, – подал он голос.

В горле у тролля что-то хрипнуло, и он кашлянул.

– А мне монстры нравятся, – сказал Михля, откладывая каталог. – Особенно когда они подкрадываются, а потом вдруг хватают!

Петр Иванович продолжал сипло, то и дело прерываясь, чтобы откашляться:

– Женщина в последние секунды свободы обладает особенной силой. Эта сила нисходит извне. Она капризна, она способна убить любого, кто посягнет на невесту, но иногда она убивает саму невесту – просто из ревности.

– Но ведь бывает же, что невеста бежит из-под венца? – вставил Михля.

Петр Иванович долго смотрел на него из темноты тяжелым, мрачным взором. На Михлю это не произвело впечатления. Он снова уткнулся в каталог.

Наконец Петр Иванович сказал:

– Если невеста убежит из-под венца, она больше никогда не будет истинной невестой. Эта охраняющая сила оставит ее навсегда.

– Понятно, – проговорил Михля.

Петр Иванович подумал вдруг: «А что я, собственно, знаю о Михле? Мне, конечно, известны обстоятельства его жизни, но что я знаю о его личности, о его душе, о его внутренней работе? Кто он такой? Я замкнут в моем эгоизме – это вполне обычно для тролля – и люблю Михлю так, как любил бы хорошую еду или домашнее животное, не интересуясь им самим. Люблю его просто для себя, для того, чтобы было с кем разделить бизнес и эмоции. А вдруг это опасно? Я ведь никогда прежде не заводил друзей и понятия не имею о механизмах человеческой дружбы».

Михля сказал:

– Я познакомлю тебя с ней. Скоро. Она пока стесняется. Она боится богатых людей.

Петр Иванович поперхнулся:

– С кем?

– С моей невестой.

Петр Иванович поднялся и вышел к Михле, на середину магазина. Десятки обожаемых пар обуви поблескивали так, словно и им был известен Михлин секрет и теперь они, не без иронии, сочувствуют Петру Ивановичу, которому все открылось в последний момент.

– С какой невестой? – пробурчал Петр Иванович. – Откуда взялась невеста?

– С Катей. – Михля положил каталог на столик, встал. – Что ты так набычился, Петр Иванович?

– Я не… И ты?.. Но это же… – проскрипел Петр Иванович.

– Сядь. – Михля подставил ему стул. Петр Иванович сел. – Катя – просто девушка. Ей двадцать шесть. Она дизайнер. Она добрая.

Петр Иванович обессиленно свесил руки и принялся ласкать кончиками пальцев гладкий прохладный пол своего магазина. Слишком много переживаний за один раз.

– Но невесту не просто сопровождают сокрушительные силы, – сказал наконец Петр Иванович. – Дело еще в том, что любая невеста может оказаться ведьмой. И это открывается сразу же после свадьбы. Поэтому так страшна невеста.

– Но почему непременно ведьма? – Михля растерянно смотрел на макушку тролля, который свесил голову на грудь, точно раненный стрелою богатырь Дунай Иванович.

– Что означает слово «невеста»? – вопросил Петр Иванович, созерцая свои вытянутые ноги в блестящих благородно-коричневых ботинках сорок седьмого размера.

– А это слово что-то означает, кроме «будущей жены»? – изумился Михля.

Петр Иванович стрельнул в его сторону глазом. Рыжеволосый, с золотой от веснушек кожей, Михля глупо улыбался, и Петр Иванович понял, что его компаньон сейчас абсолютно счастлив и, как следствие, совершенно глух и глуп.

– Слово «невеста», – тщательно выговаривая каждый звук, изрек Петр Иванович, – обозначает «не-ведомая». Все эти страшилки с невестами появились в ту пору, когда человечество, – последнее слово прозвучало с оттенком пренебрежения, – додумалось до экзогамных браков.

Михля пару раз недоумевающе моргнул желтыми ресницами, чем доставил Петру Ивановичу несказанное удовольствие.

– То есть до браков с чужими, – пояснил Петр Иванович. – Чтобы не было кровосмешения. Понял?

– Ну, – сказал Михля. Ему было все равно.

Петр Иванович это понимал и поэтому с особенным наслаждением продолжал:

– Если бы люди продолжали жениться на собственных сестрах, как это зачастую делают тролли, то не возникало бы и страха невесты. А так им поневоле приходится приводить в дом чужого человека. Да еще из чужой семьи, если не из чужого города. Понимаешь? Откуда нам известно, что эта «не-ведомая» – не ведьма?

Михля подумал (а думал он честно, даже покраснел) и сказал:

– Ниоткуда.

– Правильно! – обрадовался Петр Иванович. – Поэтому страшней невесты зверя нет. Фильмы ужасов это ясно показывают.

– И еще фильм «Килл Билл», – добавил Михля, гордый тем, что сумел внести хотя бы малый вклад в ученую беседу.

– Наверное, – буркнул Петр Иванович. И с тоской посмотрел на серебряные башмачки, стоявшие в витрине его магазина.

Михля сел рядом с Петром Ивановичем, взял его за руку и спросил:

– Да что происходит, Петр Иванович?

– Ты женишься, – проворчал он.

– Ты не поэтому такой, – сказал Михля (все-таки он умел быть наблюдательным). – Ты был такой уже, когда я пришел.

Петр Иванович долго молчал. Раздумывал, стоит ли рассказывать Михле обо всем, что произошло в театре. Наконец он выговорил:

– Ну, я сходил в театр.

– Это многое объясняет, – серьезно кивнул Михля.

Петр Иванович посмотрел на него с робкой надеждой.

– А что это объясняет?

– Наверное, тебе понравилось, – сказал Михля. – Когда я первый раз был в кино на фильме «Черная гора» – это про слонов, – у меня потом была температура под сорок. Я две ночи бредил.

– Не понравилось?

– Наоборот, понравилось! Мама говорит, что я бредил слонами.

Петр Иванович задвигал челюстями – переваривал новую информацию. Наконец он спросил:

– То есть от сильных впечатлений можно заболеть?

– Да, – кивнул Михля.

– А как это лечится?

– Либо ждать, пока само пройдет, либо сходить еще раз. Второе впечатление будет другим и отчасти погасит первое.

– Но я не хочу, чтобы оно гасло! – воскликнул Петр Иванович и стукнул кулаком себя в грудь. – Я хочу, чтобы оно горело! Горело! Горело!

– Да сходи ты туда еще раз, – повторил Михля. – И все встанет на свои места, сам убедишься.

И вдруг Петр Иванович обмяк в кресле:

– Значит… – прошептал он. – Значит, «Золушку» возможно увидеть снова?

До сих пор эта мысль даже не приходила ему в голову. Петр Иванович всерьез полагал, что спектакль неповторим, как неповторим каждый день жизни, и отныне может существовать лишь в памяти обезумевшего от любви тролля.

Идея вернуться в театр и ощутить все заново – пришествие музыки, сотворение хрустальных башмачков – захватила Петра Ивановича. Он испустил грозное рычание, вскочил из кресла и схватил Михлю ручищами.

– И ты пойдешь со мной! – закричал он.

– Может быть, мы и Катю возьмем? – предложил Михля, бесстрашно глядя в разинутую пасть тролля. – Заодно и познакомитесь.

– И Катю! – заревел Петр Иванович. – Хо-хо! И Катю! Ужасное имя, – прибавил он миг спустя, – совершенно не рычащее. Для хорошего секса не подходит.

Михля густо покраснел, еще раз показал пальцем на листок с номерами телефонов и быстро вышел из магазина. Петр Иванович безжалостно хохотал ему в спину.

* * *

Катя оказалась эффектной блондинкой на полголовы выше Михли. Петру Ивановичу она, против ожиданий, понравилась. Несмотря на всю опасность «невест» вообще и собственное неподходящее имя.

Она очень хорошо воспринимала спектакль. Так, как будто ее, Кати, не существует. И вселенной тоже временно не существует. Остался лишь хрупкий, в любое мгновение готовый исчезнуть мир, изготовленный людьми из звуков и блестящих тканей.

Для Михли же, напротив, не было ничего важнее Кати, и даже «Золушка» не могла заставить его считать иначе. Но Петра Ивановича это не занимало.

Он весь был поглощен балериной.

Сегодня она была немного другая, но все-таки это была она. Он с замирающей радостью узнавал каждый ее жест, каждую особенную мелочь в ее движениях, каждый изгиб ее фигуры. Ему нравилось думать о ней: «верзила», – это слово страшно волновало его и вместе с тем почти до слез умиляло.

«Верзила, верзила», – думал он, глядя, как Золушка вальсирует со своей шваброй. Потом он запретил себе так думать, чтобы острота ощущений не притуплялась.

В антракте Михля отправился в буфет за шампанским, а Катя осталась в ложе с Петром Ивановичем.

Тролль сидел с закрытыми глазами и слушал зрительный зал: гудение голосов, редкий стук каблучков, шарканье подошв.

Катя сказала:

– Какой волшебный вечер! Спасибо вам, Петр Иванович, а то Сержик ни за что бы не додумался.

Не открывая глаз, Петр Иванович спросил:

– Вы его любите?

– Конечно, если собираюсь за него замуж! – засмеялась Катя.

– Ну мало ли, – сказал Петр Иванович, – может быть, вас привлекла его квартира.

Катя произнесла очень серьезно:

– Что-то мне подсказывает, что на вас невозможно сердиться.

Тролль открыл глаза, в них блеснуло красное.

– На меня опасно сердиться, – подтвердил он. – Но вы можете. Немножко.

Она засмеялась и постучала кулачком его в плечо.

– Вот так?

– Приблизительно, – сказал тролль. – Вы на редкость правильная девица.

Тут в ложу вошел Михля с бутылкой пива.

– Шампанского нет, – виновато сообщил он. – Я взял пиво. Оно тоже с пузыриками.

– Да, – сказала Катя, отбирая у него бутылку. – Никто и не заметит разницы.

Петр Иванович снова закрыл глаза, и на его веки легла мягкая тень: свет начал гаснуть.

Михля оказался прав: второе впечатление не убивало первое, но оттеняло его, прибавляло ему красок. Лихорадка постепенно отпускала Петра Ивановича, сменяясь теплым, спокойным чувством, растворяющим в себе весь мир. Это просто восхитительно, подумал Петр Иванович.

Теперь он заранее знал, что сейчас танцовщица выйдет босая. Ее появление не станет шоком, как в первый раз, но от того, что свершится ожидаемое, оно не будет менее прекрасным. «Вот в чем отличие супружеской любви от преступной, – подумал Петр Иванович. – Ты закрываешь глаза и можешь быть уверен в том, что тебя сейчас поцелует прекрасная женщина. А с любовницей тебя вечно ожидают сюрпризы, и это в конце концов надоедает».

Он неспешно впитывал в себя каждое мгновение балета. «Антигона», – прошептал он, отсылая имя сестры танцовщице как самый дорогой подарок.

И она как будто услышала: в тот самый миг, когда имя долетело до сцены, молодая женщина вздрогнула, по ее лицу и шее разлился розовый румянец. Тролль довольно улыбнулся.

Сегодня он не станет убегать в гардероб, едва лишь последний звук музыки покинет зрительный зал. Сегодня он останется и вволю поаплодирует.

– Великолепно, – сказала Катя и повернулась к Михле. – Тебе понравилось?

– Очень, – искренне отозвался тот и принялся старательно хлопать.

Катя улыбалась, глядя на сцену. Петр Иванович украдкой наблюдал за ней. В улыбке Кати была некая таинственность: как будто она о чем-то догадывалась. Это тоже расположило Петра Ивановича к будущей Михлиной жене.

«С такой девицей Михля не пропадет», – подумал Петр Иванович и отвернулся опять к сцене.

Настал выход квадратных бабушек в зеленой униформе. Бабушки шествовали одна за другой, как гномы в процессии, и несли букеты с записками. Самые большие букеты вручили мачехе и одной танцовщице из кордебалета – очевидно, в зале находились ее муж или родители.

А затем, после паузы (Петр Иванович уже несколько раз обтирал потный лоб платком), явилась еще одна зеленая бабушка с большой атласной подушкой на вытянутых руках. Поверх этой подушки (обшитой золотым витым шнуром с кисточками по углам) покоились серебряные башмачки. Бабушка пыхтела, потому что весили эти башмачки немало. Свет театральных фонарей отражался от их блестящей поверхности, и в искусственном мире театра настоящее серебро стало выглядеть бутафорским.

Золушка растерянно посмотрела на подарок, когда бабушка не без облегчения переложила подушку ей на руки.

В зале взревели от восторга. Петр Иванович ничем не выдал себя. Он созерцал происходящее на сцене со спокойной отеческой улыбкой.

Балерина прижала подарок к груди и сделала еще один грациозный поклон, а потом убежала со сцены. Занавес упал в последний раз.

Петр Иванович поднялся, оглядел своих спутников.

– Ну что, отправляемся?

И первым покинул ложу.

Домой ехали на такси.

Катя сказала:

– Я видела их на витрине. Мне Сержик показывал. Туфли.

– Красивые, правда? Чистое серебро, и работа очень хорошая, – похвастался Петр Иванович. – И к тому же ей по размеру, я прикидывал. Как, по-вашему, все прошло?

– Знаете, Петр Иванович, – сказала Катя, – по-моему, это было безупречно.

* * *

В эту зиму Петр Иванович еще несколько раз был в театре. Он даже решился немного расширить кругозор и посмотрел «Эсмеральду», которая утвердила его во мнении касательно волшебной роли обуви: ведь если бы затворница пораньше показала своей дочери детскую туфельку, которую хранила на груди, то не случилось бы всего этого кошмара. Петр Иванович очень огорчился и больше на «Эсмеральду» не ходил. К тому же и балерина там танцевала другая.

Он сердито взял билет на «что попало», как будто тянул жребий, и это оказалось «Лебединое озеро». Из театра он вышел с твердым убеждением в том, что не ошибся: нынешняя зима непременно должна называться Отилией.

Образ зловещего черного лебедя, торжествующего, как ложь, преследовал Петра Ивановича, и он начал видеть во снах странные города – с очерченными сотней огоньков силуэтами соборов, с монолитными глухими громадинами крепостей, с крохотными площадями, где может уместиться разве что наперсток. Где-то в этих мирах обитал черный лебедь Отилия, истинный оборотень, женщина из мира троллей.

Среди улиц, в безднах соборов, в ловушках крепостей таилась эта Отилия, смертельно опасная, как всякая невеста. В ее имени ощущалось беззвучное падение крупных снежных хлопьев, которые обманчиво превращают черного лебедя в белого.

Теряясь в лабиринтах, Петр Иванович то страдал от невозможности выбраться и обрести ясность, то наслаждался ею.

В дразнящих играх сновидений незаметно прошло время холодов, и наступило лето. Театр закрылся.

Петр Иванович был настолько поглощен поисками обманчиво близкой Отилии, что не успел дать имени новому сезону. Лето осталось безымянным и побежало, перескакивая с одного дня на другой.

Михля женился на Кате. Свадьба была светской и деловитой, без банкета и разных глупостей вроде поездок на «лимузине».

Михля выглядел полным ослом, а это, как определил Петр Иванович, для женатого мужчины служило верным признаком стопроцентного довольства.

«А я? – думал Петр Иванович, без цели гуляя по городу и погружаясь в свои неодолимые грезы. – Счастлив ли я? Отилия!»

Он подарил Золушке башмачки, которые были ей впору.

Он спас Михлю от смерти и участи бездомного и поддержал его с идеей женитьбы.

Он стольких людей осчастливил!

«Отилия!»

Но зимнее имя не отзывалось, и та зима миновала, а будущая обретет другое имя. И так, от грезы к грезе, от имени к имени, будет он идти, покуда не встретится с женщиной лицом к лицу, покуда очередное имя не зазвучит совсем близко из неведомых уст – из уст невесты.

Эта мысль показалась простой и обнадеживающей. Петр Иванович остановился и огляделся по сторонам, пытаясь определить, куда занесли его странствия.

Он находился на Васильевском острове. Он редко здесь бывал. Почти никогда. Это открытие удивило его так сильно, что он очнулся от своих мечтаний и впервые за несколько месяцев по-настоящему вернулся в здешний мир, в мир Петербурга, оптовых поставок, пыльных мостовых, зеленых деревьев, по-летнему раздетых женщин.

Он стоял посреди Большого проспекта, всегда нарядного благодаря деревьям, высаженным в центре щедрой, широченной магистрали. Этот бульвар был как людское поселение на спине гигантского кита. Зверь странствует себе по морю и ведать не ведает о тех, кто обитает на его хребтине, а те, в свою очередь, даже и не догадываются о том, что обиталище их – не на острове вовсе, а на чудо-рыбе.

Тролль нарочно потоптался по земле газона, чтобы убедиться в том, что она не качается и бульвар никуда не плывет. Впрочем, ни в чем нельзя быть уверенным полностью, особенно в Петербурге. То, что почва под ногами притворяется твердой, еще ничего не означает.

И тут Петр Иванович заметил некий неуместный предмет.

Он наклонился и поморгал, чтобы убедиться в том, что зрение его не подводит и что это не следствие общей мечтательности и не выпавшее наружу сновидение.

Затем Петр Иванович сел на корточки и коснулся предмета рукой.

Пара женских туфелек, прелестно сношенных, смятых по чьей-то ножке. Они еще дышали теплом, их каблучки были слегка сбиты.

Он взял их в руки, чтобы лучше ощущать. Какая-то женщина прошла в них по множеству дорожек – домой и из дома, к возлюбленному и прочь от него; сколько всяческих услуг оказали ей эти туфельки! Но потом ее настигло такое огромное счастье, что даже туфли стали ей не нужны, и она ушла куда-то прочь босая.

«Отилия!» – закричал Петр Иванович, вспугнув двух старушек на отдаленной лавочке.

Он схватил туфельки в горсть и быстро зашагал прочь. По дороге он несколько раз оборачивался, как будто опасался погони, и на всякий случай обнажал зубы, но желающих отобрать у него талисман на счастье почему-то не оказалось.

Загрузка...