Иван Торопов ТРОПИНКА В ЗИМНЕМ ГОРОДЕ повести

ТЯН

1

По лесной речушке поднималась лодка.

Ладная, с гладкими набоями, расширенная посередке, она ходко шла против течения — потому что плывущие в ней гребли с усердием.

На переднем сиденье легонькими веслами в уключинах греб мальчонка лет четырнадцати, в одной майке, загорелый дочерна. Руки его были жилисты, в них уже угадывалась добрая мужская сила. А седоусый, седобородый старик в ситцевой рубахе правил однолопастным гребком с кормы.

Третий путник сидел в лодке, учащенно дыша, вытянув длинный красный язык и нетерпеливо поглядывал на движущиеся берега, готовый в любую минуту выпрыгнуть вон, — этим третьим путником был черный пес с белой грудью, широкой и могучей; звали его Сюдай.

Стоял конец августа, дышал теплом погожий день, в бездонном синем небе плыли редкие облака, пушистые и легкие, похожие на хлопья чистой пены.

Еще совсем по-летнему припекало клонящееся к закату солнце. Стояла тишь, только по пустошам, вея прохладой, пробегал невесть откуда срывавшийся вдруг ветерок, — и в этом покое ясно слышался каждый звук: жужжание мух, слепней, журчание светлой быстрины в прибрежных корягах, поскрипывание весел в уключинах и тихий плеск их лопастей в прозрачной воде…

Река, виляя, текла меж тесных берегов, как по желобу. Местами нависали густые ельники. Темные деревья, вразнобой торчащие над водой, скрадывали ясный день, и вокруг, казалось, начинал витать иной дух — затхлый и тинный. Но вскоре лодка вновь пробивалась на свет, к узеньким прибрежным лужкам, кое-где поросшим черемухой и рябиной.

Близкая осень уже успела расцветить пышные кусты черемухи желто-красными опалинами, на фоне которых особенно броски гроздья черных, как смоль, ягод; в теплом воздухе разлит крепкий черемуховый настой.

Особенно красивы на лужайках рябины: среди петушиных гребешков листвы ягоды полыхают, как пучки огненных искр, но искры эти тяжелы — от них прогибаются ветки.

Нос лодки с шуршанием въехал в плотно затянутый черемухой омуток, весла запутались в чащобе.

Мальчик в недоумении повертел головой туда-сюда, глянул на рулевого: да ты не дремлешь ли, дед? Не сбился ли с нужного курса?.. А тот рукавом рубахи отер струйки пота, сбегавшие по морщинам, спорить не стал, усмехнулся:

— Давай передохнем тут, Ванюша.

И только тогда парнишка понял смысл дедовой лукавой ухмылки.

— Смородины-то сколько! — воскликнул он. — Сплошь да сплошь…

— Вот мы с тобой тут умоемся да поклюем ягоды. Небось устал шибко?

— Нет, я не устал, запарился чуть… Ну-ка, дедушка, нажми на тормоз!

Мальчик свесился с лодки и до самых плеч окунулся в прохладную воду. А дед тем временем налег на другой борток. Переведя дух, мальчик еще и еще раз бултыхнул голову, потом уселся обратно: его белесые волосы темно и мокро облепили голову, прохладная вода струилась, растекаясь по всему телу.

— У-ух, хорошо! — не сдержал он восторга. — А ты, Сюдай, что не купаешься? — Зачерпнул воды у борта, обрызгал пса; тот незлобиво тявкнул в ответ.

Дед с внуком лакомились смородиной прямо с лодки. Нетревоженные, спелые грозди висели, что твой виноград, — ягоды крупные, с кончик большого пальца, сочные, сладкие и, оттого, что у самой воды, — очень чистые. Лишь вездесущий паук распялил между ними прозрачные нити. Зрелые ягоды уже легко отделялись от грозди, и дед с внуком горстями отправляли их в рот. Смородина остужала, умащивала разгоряченное нутро, утоляла жажду.

Они наполнили и берестяное лукошко. Дед сказал: вечером, мол, к чаю удовольствие, а если сахарным песочком подсластить, то можно и без чая, ложкой…

Сюдай с вожделением следил за пиршеством. Он и сам обнюхал было упавшие в лодку ягоды, а Ваня — тот даже прямо под нос ему ткнул увесистую кисть, — но, видно, не для собачьей радости создала природа такое лакомство.

— А вот медведь, к примеру, всякую ягоду ест, — сказал старик, покосившись на пса.

— Неужто всякую? — удивился Ваня.

— Да, и смородину, и чернику — все-то прибирает Михайло Иванович. И рябину пригнет, достанет… для косолапого — что мясо, что ягода сладкая, все одно, все впрок.

— Оттого, поди, он так и силен, медведь?

— Может, и оттого, — усмехнулся дед.

— Вот, Сюдай, секи, как надо жить. Слушайся старших, учи уроки!

Ваня достал из пестеря ломоть хлеба и косточку, протянул собаке. Та смачно захрумтела привычным угощеньем. Потом долго лакала у борта воду.

Пускать Сюдая на берег без надобности нельзя — начнет носиться по земле да по воде, облаивать лес, еще и заплутаться может, отстать от них, ведь на воде следа не учуешь, не держит его вода.

Они снова двинулись вверх по реке. Грести теперь взялся дедушка, хотя Ваня и пытался возражать: мальчик всерьез считал, что ныне он уже сделался гораздо сильней постаревшего деда, тем более если учесть, что у того с войны рука раненая. Однако сам дед, как видно, думал иначе.

— Рулить-то, братец, тоже надо уметь, — многозначительно заметил он. — Особливо по такой речке: хоть она и мала, а хитра…

Ваня послушно взял гребок с отполированной до блеска ладонями поперечиной на конце, уселся сзади.

Плывут они и плывут. Дед гребет неспешно, взмах его весла неширок, но силен — с каждым гребком продвигается лодка быстрее прежнего, и это замечает Ваня. У деда, хотя он и старый, любое дело получается не только лучше, но — вот что странно — будто бы и с легкостью.

Однако Ваня не углубляется в размышления, а сосредоточенно смотрит вперед: нужно направлять нос лодки на стрежень, обходить коряги, проскакивать через мелководные перекаты. Старается честно подсобить деду, усердствует, чтобы не ударить лицом в грязь, и безмерно доволен тем, что сейчас, сидя повыше и вперед лицом, он видит все окрест: зияющий черным торфом обрывистый берег, изредка выбегающую к воде песчаную косу, залитый солнцем, радостный, словно девичий хоровод, рябинник на нескошенной пожне — и всё, всё.

Усталость еще не сморила его; и к вечеру потянуло на речке прохладой — знай себе греби да греби да вперед гляди.

«Хорошо, что поехал с дедом! — думает мальчик. — Спасибо, что взял он меня…»

Но приятные Ванины думы потревожил выводок рябчиков: они вспорхнули разом совсем близко, с крутого левого берега, — от внезапности Ваня даже подпрыгнул на сиденье.

Сюдай, гавкнув, яро извернулся, добро хоть что привязан был коротким поводком к опруге.

Пяток рябчиков ушмыгнул в глубь леса, а две птицы, отлетев немного, опустились на прибрежный еловый сушняк и начали озираться, заламывая шеи и подергивая головками в нарядной гривке.

Дед взглядом указал Ване: стреляй, мол, — а сам ухватился за корягу возле берега — придержал лодку. Ваня дрожащими руками достал с кормы свое ружье двадцатого калибра и, недолго метясь, бабахнул в того рябчика, что был поближе… От сильного волнения даже не заметил, что сталось потом, во всяком случае на ветке рябчика уже не оказалось и хлопанья крыльев вспорхнувшей птицы тоже не было слышно.

Грохот выстрела всполошил Сюдая, он опять гавкнул — да лишь спугнул второго рябчика.

Дедушка с внуком вышли из лодки. Ваня с ружьем в руке ловко, словно белка, взбежал на обрыв.

Подстреленный рябчик, раскинув крылья, лежал под елью. Ваня опасливо поднял его — руки почему-то еще дрожали — и обернулся к спешащему деду. Серый комок в его руке был еще горяч, мягок — крошечный сеголеток, — и все же это был настоящий рябчик, а не какая-нибудь сорока-ворона. Это была дичь, добытая в лесу охотником!

— Ладно, угодил в цель, молодец! — похвалил дедушка сдержанно. Добавил, оглядевшись: — Только из одной птицы жидковата будет похлебка. Попробуем хотя бы второго достать.

Продираясь в густом ельнике, опять вспугнули рябчика. Дед, чуть присев, зорко проследил за его полетом, прислушался. Через некоторое время беспорядочное хлопанье крыльев донеслось уже издалека.

— Найдешь ли его, идя на звук? — спросил Ваню.

— Как это — на звук?

— А вот на шум крыльев? Где пошумел, там и сел.

Паренек глянул на густой, в перемежку с редкими соснами, еловый лес и повел головой: как, мол, можно найти?

— Дай-ко ружье, — попросил дед и двинулся, мягко ступая в самодельных котах на тонкой подошве, — ни один сучок не треснул под его ногой.

Вскоре раздался выстрел.

Ваня бросился туда, смотрит: дедушка держит в руке рябчика.

— Как же ты углядел его в этакой чаще? — поразился мальчик.

— Признаться, с трудом, — ответил дед со вздохом. — Минула моя пора; глаза того не видят и уши того не слышат, что в молодости. Вот раньше брали мы рябчиков-то: пар триста за осень, бывало, настреляешь, язви тя в корень! Где ни опустится, — на него прямиком и выйдешь. Даже по писку определишь, на каком дереве сидит.

— Неужто?

— А как же. Ты вон сочинения свои в школе на пятерки пишешь. А для нашего брата лесной промысел — все одно что писать-читать.

— Дедуня, а куда же такую уйму рябчиков-то девали? — расспрашивал Ваня, шагая к лодке.

— Купец забирал, увозил в Питер. Царь-то, говорят, рябчиково мясо любил пожевать — по вкусу оно ему было, слаще сахару. Да еще в Париж отправляли, буржуям в усладу… Слыхивал я: до пятисот тысяч пар ловили тогда каждый год в наших краях.

— Пятьсот тысяч да умножить на два — миллион! — поразился Ваня. — Сильны они были жрать, буржуи-то…

Сюдай, сидевший на привязи в лодке, смотрел на них сердито, будто давая понять: ишь, сами промышляете, а мне запрет?..

— Не серчай, старина, — ласково огладив, успокоил его дед: — Много еще впереди тебе будет работы. А рябчиков ты ведь и сам не жалуешь, распугаешь только…

Они поднимались по Черемне-реке.

Взбудораженный охотой Ваня чувствовал в себе прилив мужества и даже ощущал себя повзрослевшим. Ведь вон как — с руки, почти не целясь — уложил он рябчика. Пусть кто-нибудь из мальчишек, его сверстников, попробует эдак… Вечером этих рябчиков они сварят. И смородины вон запасли. Славный пир будет.

Стрекозы носились над водой и вдруг зависали над дедушкиной непокрытой головой, будто норовя состричь своими прозрачными крылышками остатки его седых волос. На неубранных лугах, надрываясь, что-то свое тарантели кузнечики, может, возносили благодарения людям за то, что прекратили они косьбу, перестали тревожить, а на вольной волюшке — благодать.

Красноголовый, черно-белый работяга-дятел долбил почти оголившуюся огромную кондовую сосну, добывая себе пропитание — такому, поди, оно нелегко достается. С тиходола, словно по команде, вспорхнул с шумом выводок чирков — быстрые птицы блеснули многоцветьем на вечернем солнце и мгновенно исчезли за лесом.

— Матушка-утица обучает своих утят перед дальней дорогой, — объяснил дедушка.

— А весной они обратно прилетят на Черемну, ведь правда, дедушка?

— В том-то и дело, Ванюша, что прилетят обязательно. Отзимуют где-то в теплых краях, может, в самых райских кущах, и возвратятся.

— А как дорогу находят?

— Милее места, где родился да вырос, ничего в мире нету — оттого и находят, — с ласковой серьезностью ответил старик, продолжая грести.

А высоко-высоко, у самого облака, похожего на ком чистейшей пены, летал круглохвостый сарыч: распластав огромные крылья, он парит, кружит, — ему вот нет надобности грести, плывет в вышине и тенькает, не переставая.

— Подавись своей тенькой! — кричит сарычу сидящий за рулем Ваня.

Ему-то известно, что если, к примеру, отправляешься по ягоды, и вдруг вот так затенькает сарыч — то наберушка твоя никогда не наполнится. Добро, что у них нынче все уже есть, полное лукошко. Ну, так тем более — незачем тенькать!

2

Когда вечернее солнце стало клониться к зубчатой кромке леса, путники подплыли к открывшейся на берегу поляне.

— Заночуем здесь, — сказал дедушка и направил нос лодки на белеющую под обрывом песчаную отмель.

Ваня выбрался на берег, потянулся, расправил уставшие руки-ноги, осмотрелся.

Чуть выше по течению река приметно бурлила, будто падала с уступа.

— Тут прежде мельница стояла, — сказал дед, уловив вопрос в глазах Вани. — Вон, и бревна мельничной плотины еще целы…

По разбухшим, осклизло заросшим тиной, бревенчатым плахам говорливо скатывалась прозрачная вода.

— Гляди, и жернов сохранился! — пройдя немного вперед, воскликнул мальчик.

Да, в густой траве на берегу тяжело возлежал большой каменный жернов в ржавом железном ободе с квадратной дырой посередке.

Дед отцепил Сюдая от поводка, приблизился к Ване.

— Таких жерновов на мельнице было четыре. Мно-ого муки перемолото ими… — Он легонько поддал жернов носком сапога, вздохнул. — Но об этом мы с тобой иной раз потолкуем. Про эту мельницу есть чего рассказать. Тут ведь не только зерно перемалывалось… Бывало, что и жизни людские…

— Жизни? — Ваня растерянно поднял ясные синие глаза на деда.

— Да, брат, именно… жизни.

— Как так?

— Все бы тебе знать, любопытному, — улыбнулся старик. — Ладно, об этом — попозже, когда спать ляжем. А сейчас давай ужин готовить. Костерок разведем здесь, у воды. А для ночевки наверх переберемся, там избушка стоять должна…

Дед с внуком ощипали лысоватых, еще молодых, рябчиков, опалили их над огнем. Ваня, силясь запомнить, следил, как дед потрошит птицу. Острющим ножом, лезвие которого уже наполовину источилось от долгой службы, дед отхватил когти и клювы, вытащил из глоток зобы. Передавая их мальчику, сказал: загляни, чем рябчик питается. В зобах оказалась сосновая хвоя, жеваная брусника, мелкая галька.

— И с эдакой ерунды получается такое вкусное мясо! — удивился Ваня, которого дед уже и прежде потчевал рябчиковым супом.

— Как видишь, — ухмыльнулся тот. — И возиться с ними не надо: цыпа — цыпа… Ежели лес не разоришь, рябчик сам по себе расплодится да вырастет… а вот эту печеночку мы тоже в котелок положим, только сперва срежем зеленый волдырь, в нем желчь, коли не выбросишь, сильно суп загорчит… Вот этот красный комочек — сердце. Гляди, какусенькое всего — а в нем вся рябчикова скорость. И его в котелок отправим… А это — желудок, его тоже еще потрошить надобно: гляди, вжикнешь острием — мясная прослойка, ее возьмем, а саму утробу, полную камешков, выбросим… Запомни: такая же требуха и у других птиц — что у глухаря, что у утки… — Потроша рябчиков, дед не забывал подкидывать угощенье Сюдаю, тот с удовольствием съедал его и облизывался.

Потом старик занялся костром, а Ваня спустился к реке. Засучив штанины, босыми ногами зашел в воду до колен, чтобы зачерпнуть в котелок воды почище, а шлепая обратно, задержал взгляд на полоске прибрежного песка, крикнул:

— Дедуня, смотри, какой красивый плат расстелен!

Дедушка отвлекся от занявшегося огня, глядит — и впрямь будто кто-то забыл на песке платок. Светло-зеленый полушалок, сотканный из несметных крохотных лепестков…

Ваня хотел было ступить на этот живой платок, осушить ноги, но ему вдруг стало жалко сминать красоту — и он прошел стороной.

А дедушка сказал:

— В природе, Ванюша, в ее лесах-водах, все прекрасно. Умей лишь приметить.

На воткнутые в дерн рогатки повесили котелок, а рядом закопченный чайник. Дед взял топор, направился вверх по тропе.

— Побудь здесь, Ванюша, а я протоплю печку в избушке, чтобы спать нам не в сырости.

Сюдай побежал за дедом.

Куховарит внук, огонь поправляет, чтобы жар, сплотясь, бил прямо в днище. Вскоре в котелке забулькало, поднялась сероватая пена, повалил дразнящий, вкусный дух. Ваня сноровисто очистил несколько молодых тугих картофелин, накрошил в суп, бросил и лаврового листа — зачерпнул ложкой, попробовал, достаточно ли соли, потом убрал котелок с пышущего жара. Тут и чайник затарахтел железной крышкой, вскипел. Ваня заварил, не поскупись, щепотью.

Ай-да внук! Всего четырнадцать годочков, а хорошо ли, плохо ли — уже из ружья стрелять умеет, варить-стряпать мастер, грибы, притаившиеся под рыжей хвоей да прошлогодней листвой, отыщет и сам отличит груздь от боровика, а на рыбалке подъязка с уклейкой не спутает…

Дожидаясь деда, Ваня опять приблизился к жернову, взобрался на него, пробуя, топнул ногой: силен! Раздобыли же тяжесть эдакую, дыру продолбили, и вон в какую даль приволокли…

А солнце уже скрылось за деревьями и пылало в чаще леса, будто жаркий костер. Журчала поблизости падающая вода.

Значит, когда-то воды Черемны-реки ворочали здесь тяжеленные жернова, луща, смалывая зерно в муку, чтобы потом из этой муки люди пекли мягкие шаньги и пышные караваи.

Теперь же ничего тут не осталось: ни мельницы, ни амбаров, ни людей. Лишь река хлещет через старую запруду, бормотливо сказывая Ване о том, что было да быльем поросло.

Этот жернов он и выбрал в качестве стола. Расстелил газету, достал хлеб, кружки-ложки. Сопя от натуги, перекатил комель старого бревна, чтобы сесть на него. К возвращению деда все было готово: Ваня принес с огня котелок с супом, настриг в горячую похлебку зеленого лука, поперчил.

Дед с внуком сели за трапезу.

Мальчик отхлебнул дымящегося супа и даже застонал от удовольствия. Дед тоже крякнул, нахваливая.

Пожалуй, суп был слишком горяч: дома бы мать и не позволила есть такой, но здесь разве можно утерпеть, тем более с целодневной усталости? Тем более — своей стряпни? Ведь это не варево из синюшной курицы, купленной в лавке!..

Котелок был велик, и Ваня сперва подумал, что для такого обильного ужина в животе и места не хватит. Однако мясо рябчика было таким белым и душистым, так аппетитно хрумтели на зубах сочные хрящики, что мальчик и не заметил, как следом за юшкой ушло и все остальное.

— Дед, а ведь у царя губа не дура была! — сыто сказал Ваня, подавая Сюдаю косточку.

— Да-а… — протянул неопределенно дед. Он тоже управился с едой и теперь сидел, притихнув, в предвкушении цигарки перед чаепитием. — До еды вкусной да питья сладкого, Ванюша, люди-то, вишь ли, всегда жадны сверх меры. Иные ради этого готовы даже загрызть себе подобных…

Мальчик понял, что у деда опять дрогнула частица сердца — либо заветная, либо больная, — как и прежде, когда он донимал его расспросами.

— Ты давеча, дедуня, обмолвился, что вместе с хлебом тут и жизни человеческие перемололись…

Старик вытащил из кармана залоснившийся кисет, неторопливо растянул его зев, а из кармашка извлек сложенную гармошкой пачечку бумаги, оторвал листок, деликатно загнул край, насыпал щепоть табаку — все степенно, несуетливо, — послюнявив, свернул цигарку. Так же не спеша достал спичку, точно нацелясь, чиркнул о коробок, зажег. На мгновение лицо старика потерялось в бело-синем дыму, а вокруг разнесся махорочный едкий дух.

И лишь потом заговорил Солдат Иван:

— Видишь ли, владельцы прежние этой мельницы тоже вкусно ели-пили. Хапали ради того без зазрения совести. — Дед затянулся поглубже табачным дымом. — Бисин, Огненный Глаз — его это мельница и всей ихней семейки. Много еще чего у них было…

— А-а, — сообразил Ваня. — И самая большая изба в селе — ну, где нынче больница, — тоже ведь им принадлежала?

— Им, конечно, мироедам. А тут тоже добротная изба стояла, вроде бы заимка. Нынче лишь часть дома сохранилась — та, где батраки ютились. Погоди, вот посидим и поднимемся туда на ночевку. А вон в той стороне большие хлева были, полные скота — и коров, и овец. А рядом кожевня…

— Что за кожевня? — не понял мальчик.

— Там кожу-сыромять выделывали.

— Что — сами?

— Почему сами — работники. Но дело ихнее было… Мяли ту кожу большими деревянными мялами, опять же с помощью водяной плотины — Черемна-река и здесь подсобляла. Коров до тридцати держали, а овец — до двухсот голов. И еще на стороне прикупали. Мясо возили на ярмарку, а шкуры тут выделывали. После даже обувку стали тачать…

— И все это ихним было, дедушка?

— Все было ихним… И луга вдоль Черемны-реки тоже. Какие тут травы стояли! Только нынче все эти пажити изрядно запущены…

— Так, значит, Огненноглазые заправскими помещиками были!

— Ну, может, и не помещики, но хозяева крепкие. Ежели б не революция, то кто знает, как бы они еще разжились. Семейство большое. И в нем каждый по-своему и башковит, и смекалист, и никакого дела не чурался. Что есть — то есть, и того у них не отнимешь, не упрекнешь даже… А от бедняцкой голытьбы они отбоя не знали — многие шли к ним за куском хлеба, горбом заработать… Потом революция тому конец положила.

— Все отобрали? — возрадовался Ванюша, всей душой ненавидевший богатеев.

— Подчистую.

— Так им и надо! Неча кровь из бедняков сосать.

Дед бросил взгляд на внука. Его веки в последние годы пошли в наплыв, утяжелились, тесня глаза, а брови закосматели, — теперь же глаза деда и вовсе были затоплены воспоминаниями.

— А если с ихней кочки взглянуть: ох, и жалко им было терять свое добро. — Старик махнул правой рукой, что была ранена на войне. — Но в молодости я к ним лют был: сам отсюда хозяев вытряхивал…

— Ты мне об этом еще не рассказывал.

— Так ведь и ты для таких рассказов еще не созрел, голубок… Это теперь подрос. Отныне с тобой обо всем рассуждать можно.

Ваня зарделся от радости, а дед продолжал, будто и не заметил:

— Я возвращался с фронта, после ранения…

— Погоди: это когда было? В гражданскую?

— Тогда… Нарочно через Питер путь выбрал. Поглядеть захотелось, как там, в большом городе, живут опосля революции, при народной-то власти. Я сам этой революцией, можно сказать, бурля бурлил, как береза по весне соком. А воротился домой — и диву дался: ничегошеньки не изменилось. Ну, язви тя в корень! Будто и не бывало у нас на селе Советской-то власти. За что только и воевал-то! Бисины эти живут себе по-старому, в свое удовольствие, как ни в чем не бывало. Люди голодают, круче всех — семьи, что без кормильцев остались. А они по-прежнему как сыр в масле катаются… Ну, выбрали меня в комбед. Наган дали — «смит-вессон»… И мы мигом порастрясли Огненноглазых. Новая-то власть за бедняков горой стояла!

— Значит, у богатых все отобрали? — горя глазами, переспросил мальчик.

— Все как есть.

— А с ними что сделали?

— С ними-то?.. — Старик помолчал, глядя на шумливую воду, потом ответил: — Говорил я тебе, что, мол, кой у кого и жизнь перемололась в тех жерновах… Два старших Бисиновых сына подались к белым — немало, думаю, брата нашего покрошили. Потом неизвестно куда подевались: может, сгинули где, может, с англичанами улепетнули… Две их дочери в ту пору учились в Москве либо Вологде и после в наших краях уже не объявлялись… А сам-то старик, главный Бисин, застрелился.

— Сам себя?

— Да, брат, пулей в висок. Видно, в конец отчаялся…

— Значит, никого из них больше и не осталось?

— Знаешь, Ваня, дурную траву не изведешь подчистую — всегда корешок останется… Вот и тут остался один, самый младший.

— Куда девался? — мальчик настороженно подался к деду.

— Он пуще других смекалист оказался. Именно он все тутошнее хозяйство в тугом кулаке держал. И не хуже меня к лесной охотничьей науке способен был: тоже белке попадал промеж глаз малой пулькой из кремневой пищали…

— Значит, в лес удрал?

— Нет, почему же… Мы приехали сюда, чтобы хлеб припрятанный вытряхнуть из его амбаров да подвалов. А он не отдает: сами, говорит, вырастите его, сами смелите, да сами и жуйте. Земля, мол, под солнцем просторная… Но мы в ту пору с такими говорунами не больно-то церемонились. Начали выносить мешки с мукой — да на телеги. Тогда Бисин и замахнулся на меня охотничьим ножом…

— Ну-у?..

— Успел я выдернуть свой «смит-вессон» — кобура загодя была расстегнута. Прошил ему руку, что держала нож.

— Надо было в грудь ему, в самую сердцевину, гаду!

— Да вот не решился… хотя он мне еще и до этого немало злодейства всякого учинил.

— Какого злодейства? Расскажи.

Дед глубоко вздохнул:

— Давай об этом как-нибудь в другой раз потолкуем. Невеселая это сказка… — потом снова умолк и долго смотрел на быстрину реки.

Встревоженный Ваня даже огляделся сторожко: нет ли какой опасности? Ведь все то, о чем шла речь, происходило здесь, на этом самом месте.

— Ну, а после что было? — спросил он, чуть выждав.

— После? — Старик не сразу очнулся от своих дум. — Во время непы Бисин снова было разжился…

— Не непы, а нэпа, — поправил мальчик.

— Так-так… Знаю бы, что так надо говорить, одначе у меня все равно по-своему выходит.

— Опять разбогател, стало быть?

— Опять… Так получилось, что ему вернули тутошние угодья, вот только мельницу нет. А кожевню-то еще раньше спалили… Ну, Бисин женился. Снова много скотины завел, зверя-птицу добывал вволю и продавал. Во время непы разрешалось расширяться да богатеть… — Старик метнул быстрый взгляд на внука, будто желая убедиться: можно ли ему говорить прямо, без околичностей, и решил, что можно: — А в это же время случился такой страх: церковного сторожа зарубили, деньги и всю золотую утварь, что в церкви была, унесли…

— Зарубили? — испугался Ваня.

— Да, насмерть. Осенней темной ночью…

— Кто же?

— Так и не нашли душегубов… Я-то, говоря по совести, на Бисина думал. Уж чересчур быстро разбогател он в пору непы. Да и не было головы отчаянней. Бисин — он и есть Огненный Глаз.

— А после, дедушка?

— После образовались колхозы, все его земли мы забрали в колхоз. Самого Бисина вместе с семьей наладили из наших мест. Больше он тут не появлялся…

— Значит, совсем заглох?

— О смерти его слуха не было. После ссылки, сказывали, в городе прижился. Такой-то нигде не пропадет… — Дедушка опять глубоко вздохнул. — И вот однажды, лет десять тому, наведался я в город и вдруг случайно встретился с ним…

— Неужто? — Ваня был ошарашен.

— Да, нос к носу, посреди дороги. Побаили чуток. Опять жизнью хвалился. Вот, говорил, топтали вы меня да мяли по-всякому, хоть надо — хоть не надо, а я, мол, все равно лучше тебя прежде живал да и нынче лучше живу…

— Во гад! — возмутился всей душой Ваня. — И ненавидит же он тебя, дедушка, небось за прошлое?

— Не без того, конечно… Он и раньше-то не раз грозился: я тебе, коммунару бесштанному, пулю твою еще возверну, что дал ты мне в долг… И за отнятый хлеб расквитаюсь, мол… Но потом, возможно, и затянулась — утихла обида. Иль угомонился с возрастом… Так до старости и дожили мы оба. Он и сам небось побаивался меня, даром что Огненный Глаз. Понимал, что Солдат Иван и за себя и за других постоять сумеет…

— Чего только не повидал ты на своем веку, дедуня! Что только не прошлось по тебе!

— А вот я все живой, язви тя в корень! — заиграв всеми морщинами лица, улыбнулся Солдат Иван. — Ну, давай-ка, внучек, теперь мы с тобой до избушки взберемся, поспим-поотдохием. Завтра у нас путь долгий.

Они взошли на обрыв. Густая трава на обширной поляне была почти не кошена, лишь посередке маячил одинокий стожок. Да еще стояла покосившаяся изба, вернее, пол-избы с маленькими оконцами — напоминание о былом справном хозяйстве Бисина.

В этой избушке и заночевали дедушка с внуком. Прохудившаяся, в трещинах вся, печь после нынешней топки сделала воздух в избушке жилым, а сено, которое настелили на нары, источало вкусный медвяный запах. С устатку да сытного ужина оба быстро заснули.

3

Поутру, напившись чаю со смородиной, они сели в лодку и снова двинулись вверх по Черемне-реке.

Час от часу река сужалась: и с одной, и с другой ее стороны все плотнее напирал лес. Теперь все чаще приходилось пролезать под деревьями, перекинувшимися с берега на берег, иногда даже слезая в воду и переволакивая лодку поверх замшелых тиневатых бревен.

Хотя солнце и пекло порядком, но на воде, в затени было прохладно. И воздух был по-прежнему напоен смородиновым да черемуховым духом, а такой воздух разгоняет усталость, бодрит.

Ваня правил на корме, поглядывая вокруг и ошеломленно чувствуя бескрайность лесных просторов. Временами казалось даже, что взаправдашний мир отодвигается, уходит из поля зрения, оставляя место сказке. Может, вот так и попадают в Дремучее Царство? Окрест ни души — только они с дедушкой. Потом они подплывут к Хрустальному Замку и сама принцесса Мечта выйдет навстречу им: нежная и прекрасная, и ее имя столь же красиво, как и она сама, — Еджыд Юсь, Белая Лебедь. И вот уж она ласково протягивает Ване свою руку: заходи, мальчик, в мои чертоги. А в замке такая же красота и великолепие. Все звери и птицы повинуются Белой Лебеди и, как умеют, голубят ее…

Однако путь к Хрустальному Замку снова преградил валежник: раскидистая ветвистая ель, похоже, упала недавно. Пришлось взять топор и прорубить снизу лаз для лодки.

Еще не раз они попутно поднимали рябчиков, а из-за одного бугра с шумом выпорхнул выводок глухарей. Потерявший терпение Сюдай дернулся так резко, что едва не перевернул лодку. Но его все равно не спустили с поводка.

Ваня заметил, как один глухаренок ушмыгнул на стоящую невдалеке ель — и хлопанье крыльев услышал, когда тот садился на дерево. Сердце юного охотника воспламенилось:

— Дедушка, дай-ка я выйду!

— За тем черным? — понимающе усмехнулся тот. — Заметил, где опустился?

— Конечно.

Мать глухаренка тревожно квохтала на высокой конде, стараясь заманить людей на себя. Но Ваня, с ружьем в руках, подкрадывался неслышно, будто рысь, к цели.

Приблизясь, долго разглядывал зеленую разлапистую ель. Где же этот глухарь, что-то нигде не видать! Да вот же он: сжался, приник к верхушке, будто слился с еловой лапой… У Вани дрожали руки, пришлось даже ствол ружья прислонить к дереву…

Раздался выстрел — глухарь, трепетнув крыльями, шмякнулся на боровой мох. Ваня подбежал к нему, взялся за шею, поднял: ух ты, какой большой да тяжелый!.. Самец. Его первый глухарь!

Ваня шагал к лодке, держа добычу в руке, и никак не мог погасить ликования.

— Удачлив же ты оказался на дичь, — сдержанно похвалил дедушка.

Пестрая глухариха перелетала с дерева на дерево, кружила в отдалении, беспрестанно квохча.

— Теперь ей жалко своих птенцов, — сказал дедушка. — Но скоро она расстанется с ними: гляди, ведь они уже крупнее ее самой стали. Всему-то она их уже научила: как жить-поживать, добывать пропитание, как прятаться…

Ване стало жалко эту обеспокоенно квохчущую глухариху, однако азартный пыл подавлял жалость. Ну, как примирить два эти чувства в душе охотника: любовь к природе, ко всему живому и сущему — и вековечную заботу промысловика: не промахнуться, стреляя!

Когда выходили излучиной на неширокий плес, заметили, как из воды вышли лоси, поднялись к сосновому бору на взгорье. Скрылись в чаще.

— Купались они, что ли? Или просто переходили речку? — спросил Ваня.

— Похоже, купались, — ответил дедушка. — Тут вот, в омуте, на глубыньке… Знаешь, как сильно их слепни донимают да мошка. А хвосты у лосей куцые, отмахнуться нечем, поневоле в воду залезешь…

— За коровами и лошадьми человек присматривает, в хлеву, в конюшне их держит. А лоси сами по себе, и хвостов у них нет… Трудно им, поди, жизнь дается?

Солдату Ивану по сердцу оказался такой вопрос:

— Лесному зверю всегда тяжко приходится. Самому надо добывать пищу. И жить в вечном страхе перед чужими зубами. — Помолчав, добавил: — Но зато они — на воле, сами себе хозяева. А вольно-то жить каждой живой душе любо…

Несколько зайцев промелькнуло перед глазами деда и внука, покуда они плыли.

Утиные стайки — чирки и кряквы — опять вышарахивались с заросших озерец, хлестко разрезая крылами воздух.

А на лохматой сосне рыжая белка шелушит шишки, щелкает семенами — обедает.

— Примечай, внук, — говорил дед, не оставляя весла. — К осенней поре всяк крепко на свои ноги встает — и лось, и заяц. На свои крылья опираются глухарь и утка… И зверя и птицы расплодилось тут предостаточно, оттого что теперь их полошат реже. Так что толковому охотнику есть возможность для промысла, если он меру, конечно, знает…


И опять стар да мал поднимались вверх по реке. Совсем уже сделалась узкой Черемна — так, ручьишко. Наконец дед причалил лодку в ложбине, сбегающей полого к воде.

— Заночуем тут, — сказал он, отирая с лица пот рукавом рубахи. — Тут избушка в старину стояла, не знаю, стоит ли доныне, нет ли? Лодку мы оставим, а сами пеши перейдем лог, выйдем к другой реке, к Тяну. Отсюда, Ванюша, Большой Сырт начинается…

— Сырт?

— Да, — ответил дедушка. — Только давай передохнем сперва…

Старик зажег цигарку, отпустил с поводка Сюдая; утомленный долгой ездой пес выскочил на берег, принялся встряхиваться да потягиваться. А Солдат Иван охотно продолжил речь:

— Сырт — ежели по-другому сказать, это водораздел. Тут как раз и есть его место, где воды делятся. Посередке еще болото да озеро. А вокруг — гулкие боры. Ух, до чего места хороши! В болоте том ручьи нарождаются, катятся с гряды в обе стороны, ширятся, постепенно сливаются с другими ручьями, что в иных болотах родились, обращаются в реки… А вдоль ручьев да речек, вокруг болот боры стаивали, кондовые сосны, все на подбор, будто свечи. А чего им? Воды тут вдосталь, семя падает на плодородную почву, мощные корни вглубь идут, чтобы долго сосна росла, поднимала голову ввысь.

— Значит, Тян-река, на которую мы собрались, течет в другую сторону? — спросил мальчик.

— В другую. Но верховьями с Черемной близки.

Они вынесли на берег поклажу, упрятали понадежней лодку в гуще тростника под ивами.

— А где же эта избушка? — огляделся Ваня. — Покуда не видно.

— Ее еще найти надо, — загадочно ухмыльнулся в ответ дедушка.

Двинулись вдоль ложбины, где сосновый бор, похоже, был вырублен когда-то и порос теперь вразношерстку елями да осиной. Сюдай, принюхиваясь, бежал впереди. Старая тропа едва угадывалась под ногами.

Они спустились к сырому травянистому кочкарнику, перешли ручей, несущий черную воду, и вышли к противоположному склону ложбины.

Тут вдруг Сюдай подал голос: «Гав-гав!» И дед с внуком едва не столкнулись лбами с бревенчатой кладкой, притаившейся под огромными елями. Избушка выглядела еще справно: гладкие бревна прыскали желтоватым смолистым окрасом, года два-три, наверно, всего и стоит-то.

— Ого, как замаскировано! — воскликнул Ваня. — Будто дзот!

А дед ответил, сосредоточась, что-то прикидывая в уме.

— Ежели хозяин, срубивший эту избушку, так хитро маскируется, будь настороже, сынок…

— Но ведь можно было и у реки, в более веселом месте поставить! Отсюда совсем ничего не видно, будто в яме. Уныло больно…

— Значит, хозяину унывать некогда — забот много, — глухо отозвался Солдат Иван, отвечая больше своим мыслям.

От избушки к балке вела стежка, явно проторенная ногами человека. Остатки недавнего костра, зачерневшие в уголь сошки, свидетельствовали о том, что сюда недавно наведывались.

Избушка была сбита прочно, добротно, венцы проложены мхом.

Они открыли тугую, из толстых досок с поперечинами, дверь — в ноздри прянуло спертым банным духом.

— Чуешь, тут кто-то, бывает, еще и парится! — сказал Солдат Иван. — Похоже, что такой же старец, как я, кости свои прогревает.

Ваня заметил в углу черный очаг, узкие нары, стол у подслеповатого оконца.

— Да что же он, старик этот, в такую даль ходит париться? — спросил мальчик.

— Да, брат, далековата у него парилка…

— Дедушка, а ты говорил, что старая, мол, избенка тут, а эта вон какая новая…

— Новая и есть, — согласился дед, оглядываясь. — Да на старом месте.

— А старая не твоя ль была?

— Нет, не моя… — махнул рукой Солдат Иван.

— А чья же? Кого-нибудь из нашей деревни?

Дедушка серьезно поглядел на внука, будто не решаясь сказать правду, но ответил утвердительно:

— Нашего, деревенского.

— Чья же?

— Бисина.

— Бисина?! — Ваню будто током ударило это имя. — Опять Бисин? Огненный Глаз!

— Раньше-то у него охотничьи избушки повсюду натыканы были вокруг водораздела — три либо четыре.

— Но нынче он ведь в городе живет? Сам говорил… Неужто охотиться сюда забредает?

Дед улыбнулся мягко, желая успокоить внука:

— Нет, конечно… От города досюда беда сколько. Даже от нас неблизко.

— Так кто же тогда новую избушку срубил?

Сердце Вани все еще таило напряжение от упоминания о Бисине.

— Не знаю, сынок. Подписи-то своей он не оставил… Может, и добрый человек. Может статься, из соседнего района. Дотуда ведь тоже не шибко далеко… Ничего, Ванюша, заночуем тут. А явится кто, утеснимся как-нибудь, небось не раздеремся, ведь пока еще все тут свои люди.

Они подтопили каменку, ощипали и сварили глухаря, запарили смородинового чая. Вкус у глухариного супа был иной, нежели у вчерашнего, рябчикового: он был приторней, а цветом более темен, кровав, мясо такое же соответственно, — но Ване оно показалось даже душистее и вкуснее.

Тихий вечер мало-помалу опустился на землю, будто бы специально для того, чтобы смирить и утешить Ваню. И давешняя тревога, охватившая было мальчика, ослабила путы. Да и чего ему было бояться каких-то допотопных Огненноглазых? Ведь здесь, рядом с ним, был всевидящий и всеслышащий верный пес Сюдай, а главное — дедушка, бесстрашный солдат и снайпер.

Когда улеглись рядышком в пропахшей смолой и дымом избенке, дед сказал:

— Первого, самого старого из всех, Бисина, сначала сосновый бор обогатил. Тот, где мы давеча проходили, по другой стороне оврага…

— Как же это? — Ваня прилип, как смола, к новому слову.

— А он, вроде бы, являлся доверенным лицом у одного богатого купца… Спешно потребовалось заготовить много жердей. Так вот, пройдоха этот составил договор — рубить жердь — на свое имя. В бумаге записали: пускай, дескать, каждая жердь будет не толще двух с половиной вершков. А в каком именно месте полагается быть такой толщине, не указали. А жердь-то ведь длинная… Бисин-то и смекнул это: приказал свалить в бору самые высокие и стройные деревья, да так, чтобы верхушки не обломились. И чтоб каждая верхушка была двух с половиной вершков — не толще.

— Ну и хитер же, лиса! — поразился Ваня.

— Да-а… А ежели какая верхушка ломалась, обломка не отсекал, а приказывал с бревном вместе спускать к реке и там скреплять их обратно. Вот таким путем он уйму леса вывез по зимнику, да-а… А там ревизор пожаловал: давай, мол, показывай свои жерди. А что ему, показал… Привел на катище, доложил: вот, мол, сколько сказано в договоре — столько и срубил да вывез, ни больше ни меньше. А тот и глаза вылупил. Попробовал перешагнуть через крайнюю жердь — и не одолел, шагу не хватило. Да как завопил: «Ничего себе жердочки у тебя!..»

Ваня залился веселым смехом:

— Правда? Ничего себе жердочки?

— А тот, Бисин, как ни в чем не бывало ответил: «Меряйте, пожалуйста, хоть каждую верхушку — никоторая двух с половиной вершков не больше». Ревизор плюнул и уехал… А возможно, дядька-то и подмазал его: глухарем-рябчиком либо куньими шкурками… А потом он, хитрюга этот, сплавил свои «жерди» в город да и продал втридорога. Завел лавку, избу, что дворца не хуже, отгрохал. Сам купцом сделался…

— Ничего себе жердочки!.. — повторяет Ваня с улыбкой и засыпает под боком у деда.

4

Ваня открыл глаза — деда уже не было рядом. Вышел из охотничьей избушки, видит — тот сидит и покуривает у костра, разогревает остатки вчерашнего супа да чай.

Теперь Ване показалось все окрест незнакомым, огляделся и понял отчего: все было повито туманом, деревья в лесу от корней до вершин тонули в молочном киселе; несло удушливой затхлостью.

— Ни зги не видать, дедушка! Как же в такой сутеми бродить по лесу?

Но тот, вместо прямого ответа, изрек:

— Ну-ка, смекни давай: то ли туман ложится, то ли воспаряется?

— Как же я смекну, коли такая муть?

— Руку протяни: которая сторона захолодает…

Ваня протянул голую кисть, но сперва ничего не заметил и не почувствовал, лишь после показалось, что верх руки, тыльная сторона ладони стынет более, и он сказал обрадованно:

— Опускается, похоже, туман!

— Так и есть, внучек, ложится. Стало быть, опять погожий день настанет, скоро все прояснится.

А Ване не верилось, что такой густой и простертый в дали туман может быстро истаять, исчезнуть: он ведь вон как лес законопатил, деревья только и видны те, что рядом, а неба вовсе нет.

Но за время трапезы и впрямь развиднелось.

— Вот диво-то! — изумился Ваня, ведь дома, разоспавшись по утрам, он не заставал такого.

— Батюшко-солнце когда взойдет и воздух ночной прогреет — туману в нем не удержаться, никнет, — растолковал дед.

— А почему же иногда туман поднимается вверх?

— Это когда облачно — он к ним. Потому, видать, еще сильней разбухают тучи и тогда ливня жди…

Добром, выгруженным из лодки, они туго набили заплечные мешки и двинулись к Тян-реке.

— Пять либо шесть верст напрямик топать, — сказал дед.

Вскоре вышли к веселому гулкому бору. Здесь росли только сосны: высокие, ладные, гладкоствольные: пышные кроны мерных по толщине деревьев соприкасались друг с дружкой, и бор был как под навесом.

Просторно тут и чисто, даже мелкой поросли почти не было и трава негуста, одни лишь желтые, как свечи, молодые сосны высились кругом, и все было крапчато залито солнечным светом, пробивавшимся сквозь кроны.

Было так тихо, что Ване, шагавшему за дедом, даже собственное дыхание било в уши громоподобным рыком, как через усилитель. Мальчик кашлянул нарочно, и звук, отлетев ото рта, мгновенно вздулся, словно пузырь, и, казалось, что это трубно прочистил глотку сам Яг-Морт[1]. Ваня расшалился, крикнул: «Ха!» — и сразу же лес едва не раскололся, эхо заметалось меж стволов, начало биться о них и, постепенно затухая, убежало в глубь леса, снова обретя там немоту и покой.

Старый солдат замедлил шаг, выждал, пока внук его догонит, сказал:

— Утром-то сосновый бор гулок, будто бы храм пустой с высоким куполом…

— Ух и гулко! — восхитился Ваня. — Я такого еще не слыхивал…

Он снова произнес свое «Ха!» — и лес опять захлебнулся, и опять долго не мог прийти в себя.

— Видишь, Ванюша, какие они — леса на сырте, дивные леса…

Восторженная радость внука при виде стройных рядов сосен, источающих тепло, передалась деду, Солдату Ивану.

— Когда-то еще краше были, да вот поваляли их крепко, покорежили, когда сюда узкоколейку тянули. И к этому бору примерялись: не пустить ли и его кубометрами по готовому пути?.. Однако не посмели тронуть, молод он был.

— Да ведь конечно: вон все как на подбор сосны-то, дедушка! — Ваня запрокинул голову. — Будто бы в одночасье сеяны.

— Верно заметил. Природа леса свои сеет чисто, аккуратно, хотя работы у ней повсюду невпроворот…

— А сколько лет этим соснам?

— Им-то? Да лет по восьмидесяти, так полагаю. Когда я мальчонкой первый раз сюда наведался с отцом, они примерно в сажень ростом были, на старом пожарище зачались.

— И теперь все еще растут? Хоть им и восемьдесят?

— Расту-ут… Сосна — она долго растет. Лет эдак в сто сорок ее лучше всего рубить: тогда дерево и телом еще крепко, и в полноту уже вошло — эх, сколько всякого добра из нее можно наделать… Оттого она, сосна, и человеку, и зверю-птице люба.

— Значит, целых сто сорок лет надо ждать после повала? Пока заново вырастет? Сто сорок…

Слишком велик был подобный век для сознания мальчонки. Да и взрослому не объять умом.

— И это, учти, тогда только, если человек сразу за повалом все старательно снова посеет да взрастит… А коли забросит опустошенный лес? Тогда, милок, можно и пятьсот лет дожидаться…

— Полтыщи?! — Ваня даже запнулся на ходу.

— Да. Примерно так… На валеж ведь сперва не сосна приходит, а осина с березой. Да еще ель… Это потом уж, через века, сосняк восстановится.

— Ох-ох-ох…

— Так-то.

Шагают дед с внуком рядом, увлеченно беседуют, а сосновый бор их слушает, затаив дыхание, внемлет благодарно: за то, что сердца их чисты и помыслы добры, стелет им под ноги мягкий росный мох, красит его солнечным веселым узором.


Вдруг дед умолк и начал напряженно осматриваться.

Ваня заметил: на соснах были зарубки старой просеки — зажившие шрамы.

Они пошли дальше по этим зарубкам. Впереди показалось нечто вроде холма: в окружении юного подроста торчала старая користая сосна, на середине ее ствола вздувался нарост, а южная сторона была расщеплена ударом молнии, — но ствол еще прочно и грузно держался на своих выпяченных из земли толстых корнях, усыпанных шишками и ржавым игольем.

— Давай передохнем тут, Ванюша, — сказал дед, голос его при этом чуть изменился. Он прислонил ружье к стволу, тяжело скинул рюкзак. Следом освободился и внук от поклажи.

— Загляни-ка, Ванюша, что там написано?

На кряже сосны была широкая зарубка с округлыми свилеватыми краями, а на ней — резанная острым ножом надпись: «ТВИ 1938». Поверху буквы и цифры густо заплыли желтоватой прозрачной смолой — они читались как сквозь стекло.

По дедушкиному погрустневшему лицу и по тому, как он молча озирался, разыскивая это место, Ваня понял, что это за надпись: ТВИ — Турышев Виль Иванович, дедушкин старший сын, а его дядя, павший на войне в сорок первом, под Москвой, восемнадцати лет. Он был курсантом военного училища.

Ваня знает: Виля деду особенно жалко, из троих сыновей был он самым любимым. Пытливый да смышленый, он хорошо учился, да к тому же страсть имел к лесам и водам, к благодатям живой природы. Двое других — Ванин отец и дядя Паша — не больно-то к лесованью тянулись, а Виль носил в себе этот тян.

Дед, случалось, захмелеет в майский победный праздник, уронит седую голову и долго сидит так, будто окаменев. Потом застонет сквозь стиснутые зубы, махнет бессильно заскорузлой рукой, вскрикнет надрывно: «Ох, ежели бы Вилюшка наш жив остался!..» Начнут тут его утешать, увещевать в его печалях, а он будто застынет в неподвижности и, покуда не протрезвеет, не шелохнется.

— Это дядя Виль отметился? — спрашивает Ваня, нарочно стараясь вложить в слова всю доброту, на какую способен, и хоть немного утешить опять заскорбевшего человека. — Что ж поделаешь, коли нету его, не вернешь теперь, сколь ни горюй.

— Его отметка… — тихо сказал старик, сворачивая цигарку. — Той осенью мы с ним тоже здесь побывали. Виль тогда чуть постарше тебя был… Тоже все выспрашивал: как да отчего? Любознательный был… Вот так же и сидели здесь. Только эта колода не была еще столь замшелой — тогда года два только, как дерево обломилось… Я тогда тоже свернул цигарку, а он взял топор и начал тесать. Я еще заругался: перестань, говорю, дерево портить! А он не слушает, смеется — ничего, мол, не станется с этой громадиной…

— Дедушка, я тоже хочу отметиться… рядом с дядей Вилем, — попросил Ваня.

— Отмечайся, коли охота.

Солдат Иван жадно тянет махорочный дым, следя за стараниями внука: как он, с силой надавливая на острие ножа, вырезает на зарубке свои инициалы.

Глядит, покуривает Солдат Иван — и… видит себя молодым, еще и сорока ему нет. Он сильный и, пожалуй, счастливый. Дом и жизнь собственными руками налажены, три сына растут. За счастливую жизнь своих сыновей отважно воевал и честно трудился Солдат Иван, огни и воды прошел. Лишь бы им хорошо жилось, выучились бы и на широкую дорогу вышли!.. Особые надежды Иван возлагал на старшего сына: такой разумный парень растет, отличник. И по лесу ходить умеет, не знает страха. Такой далеко пойдет…

Пошел — и не вернулся. Война отняла его. Отняла самую главную надежду в жизни Солдата Ивана. Сам он из третьей войны живым вышел, а юный, не познавший жизни и счастья, сложил свою голову. Эх, горе горькое, невозместимое… Конечно, роптать бы грех: два сына еще живут да здравствуют, внук да внучка растут. Но ежели совсем чистосердечно, то к этим сыновьям Солдат Иван не чувствует такого тепла. Вообще-то, и мастеровиты оба — один слесарь, другой тракторист, — но умом неповоротливы, вместо того, чтобы глубоко вникать в смысл жизни, ищут его на донце стакана… Живут абы как, с прохладцей… Даже к лесам и водам — к природе — не тянет их, нету любви.

Одна надежда: что хоть этот парнишка, внук, который почему-то не так похож на своего отца, как на Виля — и лицом, и умом, и нравом, — может, хоть он оправдает надежды. Вот бы радость!.. Но суждено ли ему, Солдату Ивану, дождаться тех лет? Вряд ли. Ушла пора… Сей год он еще осмелился идти к борам Тяна: захотелось показать мальчонке здешние милые сердцу места, научить его той вековечной науке, что передается из рода в род… После-то, поди, уж и заказаны будут для него такие далекие путешествия. Вона, к дурной погоде все старые раны ноют, о себе знать дают. Да и жилы в ногах ослабли. И дыханье спирает от долгой ходьбы — как сейчас…

Думы старика нарушил Сюдай — пес заходился громким лаем, который в тихом лесу катился непрерывным «уав-уав-уав»…

Этот призывный звук бросил кровь в щеки Вани, он прекратил вырезать, обернулся в сторону собачьего лая, потом вопросительно взглянул на деда, который тоже слушал, склонив голову.

— На большого черного глухаря лает, — сказал дед уверенно.

А Ванины глаза уже молили: мол, позволь, дед, я схожу!

— Давай сходи-ка, не то Сюдай осерчает на нас за невнимание. Только патрон бери с крупной дробью…

Ванины ладони взмокли, так сильно сжал он свою «ижевку», и хотя до места, где лаял пес, было не меньше версты, он побежал, сторожко пригнувшись. Лишь мельком поглядывал на землю, чтобы еще издали примечать колоды потолще и быстроногим оленем перепрыгивать через них.

Чуткий лес разрывался от громкого «уав-уав-уав!». Это еще сильней распаляло охотника. Он уже не бежал, а летел, не замечая, как задевает плечом ветки, как, сигая через кокору, едва не застрял ногой в расщелине… Вчера он сшиб некрупную и несмышленую еще птицу. А нынче, может, подстрелит самого матерого во всем лесу глухаря. Вон как зашелся Сюдай, а он не глуп и на пустякового сеголетка не стал бы так яростно лаять… Пес лаял с окраины бора, покрытой мягким мхом, утыканной чахлыми болотными сосенками.

Ваня еще издали приметил глухаря: он сидел на верхушке одинокой мянды, настороженно поводя головой с крючковатым носом и солидной бородкой. Мальчик замер на месте: так велик и красив был этот глухарь. Как он дивно смотрелся на фоне синего, подсвеченного утренним солнцем неба! Как черен! Как важен! И как тяжел — верхушка сосны под ним прогибается. Да он, поди, и есть самый важный «генерал» в глухарином царстве!

Сюдай увидел Ваню и, воспрянув духом, залился еще пуще.

Мальчик огляделся: подойти незамеченным с этой стороны было почти невозможно — сосны чересчур тонки и редки, за их чахлой хвоей не спрячешься. Лишь от болота тянулась лесная полоса погуще. Может, обойти и по ней подобраться поближе к цели? Но для этого придется сделать изрядный крюк, — а как иначе, если все кругом голо? Но станет ли глухарь столько времени ждать? Надоест ему слушать Сюдая — и улетит. А может, такой-то поднаторелый «генерал» и знает уже, что следует обычно за собачьим лаем — выстрел?..

Ваня взвел курок и потихоньку зашагал напрямик, прячась за редкими соснами, хотя болотные сосны — тощие, с голыми стволами и обломленными ветками — не желали давать укрытие юному охотнику. Ваня сжимается в комок, чтобы плечи были поуже, ставит подрагивающие ноги на мягкий мох почти невесомо, как кошка, учуявшая мышь, сдерживает дыхание… «Вон до той сосны доберусь и тогда выстрелю…»

Только успел сказать себе это, как сторонний звук примешался к собачьему лаю: глухарь испуганно встрепенулся. «Увидел, засек…» — боль досады пронзила сердце. Захлопали мощные крылья. Ваня даже не догадался вскинуть ружье, глядит — уже качается пустая верхушка мянды, а сидевший там черный бородатый глухарь летит к болоту.

Сюдай мгновенно устремился следом, а Ваня стоял, оторопев, наблюдая за летящей птицей: не сядет ли где поблизости? Но, покуда глухарь был на виду, не сел: на таких сильных крыльях он улетит куда хочешь, даже к лешему за изгородь… Собаку только умает.

Мальчик сплюнул, обидным словом обругал самого себя. Конечно, кто, как не дурак, мог ломиться к цели вот так, напрямик? Надо было обойти по густо заросшей опушке. Кабы знать наперед… Он чуть не плакал. Эдакую добычу упустить! Может быть, ему уже и вовек такого глухаря не встретить. Да, может, и во всем лесу нет больше другого такого? И что теперь подумает о нем дед? Ведь собака перестала лаять, а выстрела не было.

«И куда это я вечно спешу! — бранил себя безжалостно Ваня. — Сколько раз уж и дедушка предупреждал: умей себя сдерживать… нет, наверное, никогда мне не постичь его науки».

Сюдай не возвращался, а Ваня побрел обратно. Совестно, конечно, да что поделаешь. Теперь еще надо отыскать место привала. Давеча, когда бежал сюда, солнце касалось левого уха, стало быть, теперь должно лизать правое. Не могло ведь оно далеко переместиться за столь короткий срок… А сосняк однообразный, и давеча, когда бежал в заполохе, не удосужился даже засечь в памяти верные знаки.

Может, крикнуть дедушке? На голос надежней идти. Но вроде и неловко аукаться по-девчачьи. Не такая уж даль. Да и какой же он охотник, если солнечным днем заплутаться боится?

Поспешает Ваня, на солнце поглядывает, ищет зорким своим глазом хоть какую-нибудь знакомую отметину в лесу. «А если все-таки заблужусь?» Будто кнутом остегивает Ваню страх, едва удается его отогнать. Он шагает торопливо, цепко сжимая ружейный ремень.

Невдали, в сотне шагов, послышался звонкий гул — удар по дереву, как в колокол, и громкое эхо разнеслось по лесу. Ваня облегченно вздохнул, замедлил шаг. Когда приближался уже, откуда ни возьмись явилась лукавая мысль: «Может, сказать деду, что не глухарь это был, а белка — рыжая, а рыжую бить зачем?».

Дед стоял у большой сосны, широко расставив ноги, в руке — топор: смотрел, запрокинув голову, на ее верхушку. Увидел внука, сказал:

— На звук дерево это — больное уже, хотя с виду крепко. Внутри затрухлявело…

Ваня догадался, зачем понадобилось дедушке колотить по сосне. В сердце затеплилась благодарность, исчез сам помысел обмануть.

— А глухарь-то улетел, дедушка… — сказал юный охотник, пряча глаза.

— Улетел, язви его в корень…

— Ух, и большущий был! — Перед глазами Вани опять возник сидящий на вершине сосны глухарь, и сердце его снова горестно сжалось. — С нашего черного барашка! Сам бородатый…

— Оттого и хитер. Бородатые-то, они завсегда хитромудрые, что человек, что глухарь, — усмехнулся дедушка. — В другой раз, сынок, ты к такому бородачу потише крадись, чтобы и шороха твоего не услышал, и заметить не успел…

Говорит такие слова старик, а про себя размышляет: пожалуй, оно и лучше, что улизнул от внука такой глухарь — впредь пареньку урок на всю жизнь.

Примчался Сюдай — пыхтит, вывалив длинный язык, черная шерсть совсем взмокла. Ни на кого не глядит, сердится, наверно. Если бы умел, то и заругался бы. Ване совестно перед Сюдаем, и, чтобы хоть как-то утешить, он гладит его по спине.

— Не серчай, старик, — сказал и дедушка псу. — Тут тебе и глухари и всякое другое еще найдется, будет на кого лаять… Есть еще живность в наших борах!

А солнце лучится уже совсем высоко. Оно успело обсушить утренние росы с брусничных листьев. Лес перестал быть таким гулким, проснувшийся ветер начал пошумливать среди вершин, в кронах прямых, как свечи, сосен.

Дальше дед с внуком пошли на юго-запад, свернули от старых зарубок визирки. Дедушка впереди, ни тропы, ни метки ему не надобно — идет и идет ровным шагом, необернется даже, придерживает правой рукой ложу ружья, повешенного поперек плеч, за спиной рюкзак, на голове старенький зеленый картуз, который сам же когда-то и сшил, и на ногах собственными руками смастеренные мягкие коты, — шагает и шагает Солдат Иван размеренно к Тян-реке, неведомо где виляющей.

Ваня со своим ружьем да рюкзаком идет следом, но он еще непривычен к такому шагу, иногда поотстает, особенно если попутно наклонится за гроздью брусники, чтобы унять жажду, — а после этого приходится догонять деда. И вскоре он понимает: чтобы не уставать, надо идти равномерно, шагать, как дедушка, а не метаться туда-сюда, по-щенячьи…

Они пересекли бор. На мягком мху ложбины заметили лосиные следы, отпечатки их рассеченных копыт, проторивших уже дорожку.

— Это они к Тян-реке тут ходят, купаться, — сказал дед, кивнув на тропу. — И мы скоро достигнем.

— Они что, тоже всегда одной дорогой ходят? — спрашивает Ваня.

— Каждое семейство, видать, свою тропу прокладывает к облюбованным пастбищам да водопоям. Гляди, есть следы покрупнее, а есть помельче.

Через некоторое время дедушка, шагавший впереди, едва не влез головой в петлю, настороженную под елями. Стал, ухватился за крученую проволоку. Цинк был новым еще, незатемневшим, гибким и тугим, будто сученным из пеньковых нитей.

— Ну, язви тя в корень, тут, оказывается, кто-то крепко промышляет.. — мотнул головой Солдат Иван.

— Может, хозяин избушки? — высказал догадку Ваня, встревоженный видом петли. Вчерашний страх вновь охватил мальчика: новая избушка, а тут, вон, свежая петля…

— Ежели это он, то с размахом дело деет… — Недолго раздумывая, дедушка развязал петлю. — Гм, с какой же, интересно, стороны этот удалец сюда приходит?

По лосиным следам прибежал Сюдай, задержался возле хозяев и помчался дальше.

— Назад! — крикнул собаке дед, но та пренебрегла командой. — Замает ведь себя без надобности, хлопотун старый. — Потом добавил с усмешкой, как бы оправдывая Сюдая: — Тоже, как и я, сильно истосковался по лесу…

— Дедушка, а ведь таким способом, петлей, запрещено ловить? — не мог успокоиться Ваня.

— Запрещено, конечно.

— Сильно, поди, мучается, кто угодит в такую петлю?

— Как же нет… Пробует вырваться, а цинк впивается, душит. Несколько суток страдает животное… Ну, ладно, петлю мы с собой прихватим. Было бы время — подались бы по следу и наверняка еще нашли бы… Но мы это следствие отложим до другого раза. Нам теперь надо прямиком идти, к избушке Тяна, поглядеть — стоит ли на месте. А ежели стоит, разместиться в ней основательней. — Посмотрел в раздумье на лосиные следы, сворачивающие вправо, повторил: — А и правда, с каких бы это краев взялся такой охотник?

Ваня идет за дедом к Тян-реке и не может избавиться от нахлынувшей думы. Зачем лосям по одной и той же тропе ходить? Конечно, они простодушны и не ожидают подвоха. Не знают, как бывает хитер и безжалостен человек. Что есть у него коварная снасть, которая ловит и душит. А сам он при этом сидит в теплой избе на мягкой перине, ни слуху ни духу о нем поблизости… а настороженный цинк уже начеку, уже готов сдавить петлю.

5

Когда вышли к поляне, на которой стояла избушка, Ваня перво-наперво закричал:

— Кедры!

Действительно, на возвышении, под которым смиренно лопотала долгожданная Тян-река, стояли раскидистые кедры, целых три дерева. Они были пугающе громадны, кроны их плотны, тяжелы, как стога сена, тесно прижавшиеся друг к другу.

Ваня, задрав голову, приблизился к деревьям. Ни в своей деревне, ни в лесах окрест нее он не видывал еще такого дива. Только по телевизору как-то показывали: сибирские кедрачи. Да еще, говорят, в верховьях Печоры они растут. Но здесь, южней — ведь и у Севера есть свой юг, — они никогда не встречаются… Как же попали на этот холм? Неужто привез их кто-то сюда и посадил для пущей красы?

Привычный к соснам, все глядит не наглядится Ваня на эти кедры: они ему кажутся даже какими-то неправдоподобными — хвоя длинная, густо-зеленая, а под ногами лежат старые ощеренные шишки величиной с кулак.

А вот и охотничий домик: ужался, совсем в землю врос от древности, хотя и сложен из толстых замшелых бревен, а крыша из широких плах, похоже, сделана позже. Сбоку, на четырех дюжих ногах, стоит лабаз, кажется тоже подновленный: житник коми охотника, место хранения еды, питья и добычи.

А как высок и хорош берег! Река торопливо говорит и говорит что-то Ване: видно, долго его ждала и наконец дождалась. Сразу замечаешь, что Тян-река и бегучей, и шире реки Черемны, пойма ее просторней, светлее: волнами холмов и ложбин просматриваются лесные дали.

— Дедушка, это и есть твоя избушка? Красивое же ты выбрал место!

— До меня его выбрали, Ванюша. Много раньше меня… — Солдату Ивану милы восторги внука, и самого его переполняет радость от того, что снова видит полюбившиеся с детских лет звонкие боры, реку, вот эти кедры.

Старик задержался у древнего кострища. На перекладине, поддерживаемой двумя столбами, висели закопченные таганы. Зола под ними еще не сглажена, не умята.

— Кто-то, гляди, кашеварил тут… — сказал, опять что-то прикидывая в уме.

— Может, тот, что петли ставил? — екнуло Ванино сердце.

— Не знаю… — Старик теребил ус. — Не знаю, милок. Но ежели один человек промышляет столь широко — смекалистая у него голова. И тутошние леса-воды наизусть знает.

— А может, туристы, дедушка? Наловили рыбы, сварили уху… Нынче эти туристы везде бродят.

— Не знаю. Повадки вроде не те. Турист, он ведь вскроет консервную банку, очистит, да тут же и бросит. Ну да ладно. Что мы без толку гадаем? Давай войдем в избу…

Когда подошли, старик отвесил поклон домишку, обратился к нему, как к живому:

— Батюшка-домок, пусти нас еще разок к себе пожить. И ты будь милостив к нам, дедушка Тян…

— Дедушка?.. Ты, что ли, речку так величаешь? — Ване понравились эти почтительные обращения, но и удивили немало.

— Зачем же речку? Я с другим Тяном веду разговор… Тут ведь настоящий, живой Тян когда-то жил.

— Живой Тян? — глаза мальчика округлились, он даже оглянулся, и хотя никого ни рядом, ни поблизости не увидел, но холодок испуга охватил его. Слишком много незнакомого и непонятного происходило вокруг.

Открыли тяжелую тесовую дверь, зашли в сенцы. Небольшое окошко едва освещало помещение. Вдоль стен — лавки из толстых плах. Головою Ваня едва не задел прибитые к венцу ветвистые рога.

— Дедушка, гляди — лосиные?

— Они и есть, угадал. Только это половина рога, одна сторона. Будем сюда свою одежку вешать.

Ваня погладил рог, сказал:

— Будто полированный.

— Еще бы, за столько-то лет… — Дед пристроил рюкзак на лавку. — Как избу поставили, с тех пор он и служит, лет пятьдесят, поди, а то и больше…

— Да-а?

— Тогда в окошках еще и стекол не было: пузыри лосиные натягивали вместо них.

— Пузыри?

— Раньше-то и в деревнях все окна затянуты были тем же манером.

— А сквозь них хоть что-то видно было?

— Не шибко, конечно, — усмехнулся дед. — Но белый свет маленько пропускали, днем изба все ж не в потемках.

В жилой части домика стояла еще целехонькая черная каменка, у окошка был стол, тоже из толстых тесин, а сбоку полок, рассчитанный на несколько человек.

— Ну, язви тя в корень, все цело, — довольно вздохнул дедушка. — Здесь мы и поживем, Ванюша. Тепло и места достаточно.

Дед с внуком присели. Старик достал свой кисет, начал молча крутить цигарку. А Ваня тем временем разглядывал буквы, вырезанные ножом на тесине стола. И опять проступили знакомые: «ТВИ». Но он на сей раз ничего не сказал, чтобы снова не вогнать дела в скорбь.

А тот покуривал, задумавшись. Затхлый воздух нетопленной избы сменился табачным крутым и едким дымом. Потом дед повернулся вполоборота к божнице, внимательно поглядел на прокоптившуюся стену, сказал:

— Все еще, гляди, заметно…

— Что, дедуня? — встрепенулся Ваня. Душа его была по-прежнему натянута, как струна, от стольких неожиданностей.

— Посмотри сам.

Ваня глянул: на широких бревнах сразу же различил изображение какой-то птицы. Умелой рукой она была вырезана на стене. Остроносая голова на длинной шее, быстрое тело с пышным хвостом, длинные ноги, степенно и важно вышагивающие, даже очертания крыльев, прижатых к телу, обозначены.

— Дедушка, здесь кто-то журавля нарисовал!

— Так-так, внучек, журавль и есть, — довольно подтвердил старик.

— Что ли, его дядя Виль вырезал? — не сдержал догадки Ваня.

— Э, нет, пошто же. Не он… Еще мой отец, когда избушку строил, вырезал эту птицу.

— Твой отец? — изумился Ваня. — Значит, мой прадед?

— Да. Это для него было заместо бога. Сам-то он в бога не сильно верил, но журавля-птицу почитал. Говорил: пусть нам в охоте помогает, пусть бережет нас от хворей да увечий.

— А почему именно журавль?

— А что, журавль-то славная птица. Весной, когда журавли возвращаются в наши края, — когда они тянутся длинной вереницей, когда курлычут дружно — и душе возвращается радость. Все оживает после долгой зимы. Глядишь-глядишь, не оторвешься, на их полет в небесной выси… Недаром ведь журавль у наших предков был священным. На него никогда не охотились. В него никто не смел стрелять. К тому же отец мне сказывал, что в старой избушке, которая стояла на месте этой, тоже был вырезан на стене точно такой журавль…

— У дедушки Тяна? — встрепенулся Ваня.

— У него, — с улыбкой ответил старик.

— Дедушка, ты все намеками, намеками о нем, а путем ничего не расскажешь, — не утаил обиды мальчик.

— Погоди пока, не спеши. Вечером расскажу, не короткая это история… А теперь нам еще надо снарядиться к ночи: дровишек припасти, воды наносить, травы нарезать для постели…

Дедушка повалил высохшую сосенку, с оглоблю толщиною, на дрова. А Ваня тем временем в ложбине, под высоким берегом, насек острым ножом травы, вымахавшей вровень с ним ростом. Он, одолев робость, спустился по едва заметному пробору в этих зарослях, держа в памяти бабушкины остережения. «Возле Тян-реки водятся даже змеи, берегись их», — сказала она Ване, провожая. Но как ни вглядывался Ваня, змеиных голов, колец и жгутов нигде не было видно, и он в короткий срок нарезал добрую охапку пырея вперемешку с осокой, поднял наверх, расстелил на солнышке, чтоб подсохла к вечеру.

— Ну, а теперь давай к реке спустимся, половим рыбку, — сказал дед Иван, покончив с дровами. — Тут под вечер щурята хорошо берут… — Сам уж он срубил два хлестких удилища, а прицепить короткие лески да блесны — дело недолгое: на маленькой речке длинная леска ни к чему, только путаться будет.

Дедушка повел внука к заветному омуту, в котором вращалась, будто дюжина буравчиков, темная вода. Сказал негромко:

— Ну-ка, Ванюша, ты первым шлепни — твоя рука, может быть, окажется счастливой…

Объяснять, как удить рыбу, Ване не надо: он и на крючок, и на блесну немало уж всякой лавливал. Крылатая блесна, которую смастерил дед из медного патрона, сверкнув на вечернем солнце, радужной плотвичкой хлюпнулась в воду. Вытянув руку, Ваня повел лесу, не давая блесне лечь на дно и затеряться там. Потом еще раз забросил, хотя ему и не верилось, что тут могут обитать щуки. Однако при третьем забросе, едва блесна успела коснуться воды, как вода забурлила, леска зазвенела, удилище едва не вырвалось из рук.

— Схватила, дедушка! — крикнул Ваня, сердце в груди его встрепенулось, потом замерло, однако он не растерялся: удилище вскинул на себя, дотянулся до лески и начал выбирать ее обеими руками. Сильная рыба упиралась, металась из стороны в сторону, но с тройного якорька не соскочишь, тем более когда якорек этот заглотан в щучьей жадности до самых кишок.

Щукой, с доброе топорище, одарила Тян-река счастливую руку юного рыболова.

А всего до захода солнца дед с внуком поймали в этом омуте восемь щук. Не слишком больших: килограмма на полтора каждая, только Ванина первая щука была увесистей. Но такая, среднего ранжира, рыба всего вкусней: мягкое белое мясо ее клейко тает во рту. Сварили уху и, проголодавшись, ели до изнеможения. А большую часть рыбы присолили в берестяном коробе про запас, плотно прикрыли, чтобы не было доступа мухам.

— Ох, ведь и рыбная наша Тян-река, Ванюша, — говорил Солдат Иван, густо присыпая солью округлые тушки. — Кроме щуки и плотвы, тут еще елец и хариус водятся, даже семужка поднимается сюда на нерест.

— Семга?

— Да, поднимается. Отыскала вот быструю да чистую воду. Ох и высоко она прыгает на мелинах, сам видывал.

Старик, в благодушной сытости, с удовольствием покуривал у огня, ему еще неохота было заходить в избушку. И у Вани, хотя и устал, тоже не было намерения спешить на боковую — еще не унялось волнение счастливой рыбалки, да и к деду у него много вопросов.

Солнце опустилось за дальние холмы. В последние минуты оно уже перестало слепить глаза, сделалось похожим на огромную красную клюквину, — и как будто приблизилось. Так отчетлива стала волнистая линия леса на заалевшем горизонте. Солнце опустилось в яснину: стало быть, завтра снова будет погожий день.

Когда оно скрылось, кто-то разжег звезды в чистом небе, они мерцали все ярче и ярче. Заметно потянуло прохладой. И костер постепенно утихал, гас.

— Зайдем, пожалуй, да ляжем в тепле, — сказал дедушка, вставая.

Каменный очаг, протопленный сухими дровами, хорошо прогрел избу, воздух полегчал, вкусный запах сена щекотал ноздри.

Дед с внуком растянулись на полке: до чего мягко и приятно после трудов тяжких!..

На окошке трепетал огонек свечи, еле высвечивая засмолившиеся прокопченные стены.

— Дедушка, ну давай-ка, расскажи теперь об этом Тяне… — сразу же начал канючить Ваня.

— Спать разве еще не хочешь?

— Нет. Все равно из головы нейдет.

— Ну, слушай, ино…

И вот что рассказал своему внуку Солдат Иван.

6

Было это давным-давно, в прошлом веке еще.

В ту пору в солдатах служили двадцать пять лет. Так вот, из одной коми деревни взяли удалого молодца Киро служить царю. А молодец тот был рослый да сильный, синеглазый и светловолосый, быстроногий, как лось, и умом сметлив. Уйдет, бывало, в лес и добычи оттуда несет видимо-невидимо: другим не попадается, а ему будто сами лешие все это навстречу гонят. Знай только коли острой рогатиной, бери на клинок живое сердце зверя. Но он, Киро, не жаден был: добудет сколь надо для пропитания, а лишнего — нет, не брал.

Великодушен и добр был. Соседу избу срубить поможет, добычей своей с сиротой поделится. А вечером как выйдет хороводы водить с парнями да девушками — голос его далеко слышен. Балалайка, си-гудок тогда называли да и сейчас кое-где так зовут, в резвых руках, будто живая смеется и плачет, то весельем дарит, то слезу выжимает.

Ну и вот, парня этого, Киро, полюбила одна хорошая девушка, Ориной звали. Стройная, как молодая березка, лицом и телом так же чиста и бела, глаза синие, будто цветок василек, сама приветливая, что луговой колокольчик. Парень тоже прикипел сердцем к этакой красавице. Поженились и зажили в любви и согласии.

Но долго жить вместе им не пришлось. В жизни-то всегда отыщется лихая сила, которая нарушит счастье — ждать себя не заставит.

В этом же селе проживал поп, и был у него сын, худосочный да жиденький, к тому же еще винный червь. Попы богатющие были, а в ту пору кто богат — тот и силен, тот и прав. Приметил поп Орину да и замыслил что: как бы этот цветок да к себе в домок, как бы женить на ней сына. Пускай оживит захиревший род, нарожает внуков…

А как цветок пересадишь, ежели он в другом месте уже корешок пустил? Да такой крепкий, что не вырвешь — только резать стебель. Что делать? И поповская эта порода — отец да сын — решили извести Оринина молодца. Наняли троих злодеев, которые сами сильно завидовали удалому парню, и те темной ночью, как волки, набросились на него. Но Киро наш не растерялся: ухватил двоих богатырскими руками да лоб об лоб и тюкнул. А третьего пинком свалил, коленом прижал. После этого до-олго разбойнички эти плевались кровью…

Ничего не вышло из затеи попа.

Цветок чудесный все другому улыбается, избу другого человека украшает.

Тогда решили они взять не силой, а своим богатством. Поп кого надо напоит, кому надо руку подмажет.

И забрили лоб удалому молодцу, взяли в рекруты, хотя на его попечении мать была престарелая и по закону не полагалось. Но закон-то в прежние времена был как дышло: куда повернул, туда и вышло…

Слезы брызнули из глаз Киро, будто тупым ножом резанули по сердцу, когда он в последний раз глянул на свою Орину. Да что поделаешь? С кем тяжбу затевать — с царем? Придется идти служить, воевать за веру, царя и отечество, коли прикажут.

Всякое повидал удалой молодец за двадцать пять лет, побывал не на одной войне и на каждой бился отважно, ровно медведь из пармы. Не раз хотели дать ему чин унтер-офицера за храбрость, но так и не успели — других делов хватало. От долгой рекрутчины, от унижений и обид, а еще от тоски по дому, по Орине, нрав его засуровел, крут сделался. И, бывало, ежели какой прощелыга офицер начнет куражиться, кулак солдату под нос тыкать, он и не выдержит: брякнет в ответ что ни что. Опять провинность, из-за нее не дают ему креста Егория, заслуженного в честном бою, и отпуска лишают.

А уж на самом двадцать пятом году службы молоденький хлыщ поручик, отпрыск богатого графа, нашему бравому солдату съездил беспричинно по уху. Другой бы и стерпел, а этот преподнес в ответ — да так, что графчик после этого на всю жизнь полоумным сделался.

Быть бы солдату под расстрелом, да в ту пору вместо прямого расстрела ввели для пущей муки солдатской битье шприцрутенами: двадцать раз проведут сквозь строй туда да обратно — и дух вон… Но нашелся в суде заступник, с которым вместе наш орел турок бил, он и спас его от шприцрутенов. Заковали солдата в цепи и погнали в Сибирь на каторгу, на двадцать пять лет. Судьи шутили: мол, пускай еще один срок отслужит, коль понравилось.

Всю бескрайнюю Россию, из конца в конец, промерил солдат ногами в железных кандалах. Но выжил. Уже и волосы его поседели, как тронутая осенним инеем пожня, лицо собралось в морщины, что гриб сморчок, а в жилах все еще сила осталась. Ни хворобы, ни немочи. Ежели, конечно, скорби сердечной в расчет не брать… Но по мере того как старел бравый солдат, как убывали его силы, росла и прибывала скорбь. Густело горе, как кровоподтек на ушибе, чернело от тоски по родимой земле. Как вспоминался дом родной, милые сердцу лесные края, он исходил стоном, стиснув зубы, и готов был разнести все вокруг… Уж так хотелось ему перед смертью хоть одним глазком взглянуть на родные реки, на чистые боры пармы, на ставшую уже дивным сном жену — Орину.

…Как-то летним вечером в большое село, протянувшееся вдоль реки, вошел босоногий старец. Одежонка на нем истрепалась вся, запылилась, видно было, что полсвета прошагал человек. Был он еще матер телом, да уже сгорбился; с широкой седой бородой, облысевший, лицо в глубоких бороздах. И ежели б не острые глаза, то можно было б подумать, что этому старцу уже недолго жить на земле. Но оставалась в этих глазах несломленная сила: жизнь хоть и мяла-трепала его, да измочалить совсем не смогла.

Сперва его взору открылась деревенская колокольня. «Новую, гляди-ко, подняли!» — подумал старик и услышал, как сердце сильнее забилось в груди. Память подсказала, что именно в этой церкви разевают адовы глотки поп со своим сыном, а в когтях у них — несчастная Орина… Старик ускорил шаг. Потом вдруг будто споткнулся, прикрыл глаза, словно их ослепила молния. А впереди лишь река сверкала под лучами закатного солнца, виднелись серые избы да сосны стояли на берегу.

Старик опустился на траву и долго глядел на открывшуюся перед ним картину. Потом уже ничего и не видел, потому что глаза его застили слезы, и сколько ни утирал их, не мог осушить.

Не сняв со спины котомки, старик простерся ниц, головою к деревне, и начал целовать сырую луговину, бороздя землю растопыренными пальцами. Потом совсем затих, не шелохнется — будто помер.

Но через некоторое время заворочался, встал, отряхнул замусоренную грудь и колени, вздохнул и направился к деревне.

Деревня эта тянулась одной улицей, дома стояли по обе стороны дороги. Мычали коровы, возвращаясь с пастбищ, бабы бранили ребятишек, с берега доносился дробный, словно били в барабан, стукоток по осиновой лодке. Как милы ему были эти звуки — то ли совсем забылись, то ли помнились как в тумане. От всего увиденного и услышанного голова закружилась, будто от хмеля, и опять взмокли глаза.

Но где же его изба? Ведь здесь, у ручья стояла когда-то… И теперь вроде стоит, да обветшала совсем, по окна в землю ушла, скособочилась, а поветь-то совсем отделилась от избы, расползлась, ребра расщепились.

Встречные не узнавали старика, но и не больно дивились: мало ли нищих странников, калик перехожих, в ту пору бродило по деревням.

Старец подошел к своему крыльцу. Глядит, а там седая старушка кормит хлебными крошками кур, ласково приговаривает: «Угощайтесь, цыпоньки, ешьте…»

Голос-то будто Оринин. А обличье? Кость подбородка торчком, заострилась, губы провалились в беззубый рот. Волосы седые, будто пепел, да редкие. Да это же Оринина бабка — Аграфена!.. Бравый солдат собирался было уж крикнуть: «Бабка Аграфена, а где Орина-то?» — но кончик языка скользнул по деснам, и, вместо вскрика, вырвалось тихим рыданьем:

— Вечер добрый, Орина…

Та с усилием подняла голову, отчего жилы на шее выпятились и натянулись, как два жгута. Приставила ко лбу костлявую руку, чтобы загородить от глаз заходящее солнце, получше разглядеть пришельца.

— Кто ты такой, чтой-то не признаю, — ответила она скорей безразлично, нежели с любопытством.

— Да это же я, Орина! Твой Киро… — растерянно проговорил старец, а самому так хотелось содрать с себя дряхлую кожу, обернуться вновь добрым молодцем.

Древняя бабка будто чуть дрогнула, рука оторвалась ото лба, повисла плетью. Но через минуту вернулось к ней прежнее безразличие.

— Киро-то мой, добрый человек, на войне сгинул. Давно уж, наверно, истлели его белые кости, — произнесла она проникнутые горем слова, а сама смотрела, не мигая, куда-то поверх его головы.

— Да живой ведь я, Оринушка! — весь затрясся перед старухой солдат. Засуетился: — Прибыл вот… Зайдем в избу, расскажу, раскроюсь — что со мною было…

Зашли в избу. Бабка подала путнику поесть, попить квасу пенистого. Начал было он говорить о своем житье-бытье, да старуха перебила:

— Мой-то Киро давно уж, милок, сгинул где-то. Двадцать пять лет я его ждала, а потом еще полгода — на возврат из солдатчины домой полгода ему положила. Но не пришел… Стало быть, уж неживой был. Живой бы непременно явился. Он ведь сильно любил меня. И я его тоже любила… Ни за сына поповского, ни за кого боле не вышла. Как ни сватали. Все ждала своего Киро. Двадцать пять лет и еще полгода… Не пришел. Значит, и неживой уже… А раз Киро нет на свете, то и никто мне больше не нужен.

— Да живой я, Орина! — крикнул бравый солдат, подымаясь из-за стола. — В тюрьме я сидел, на каторге, осудили меня…

— Что ты, что ты, — сказала старая бабка, не меняя голоса. — Мой-то Киро никогда бы не сел в тюрьму. Он по мне сильно тосковал и в тюрьму бы не сунулся. Он бы честно служил, чтобы тем же путем, каким ушел, домой воротиться…

Голова солдата бессильно поникла на грудь. Ничего уж он и не молвит.

А бабка дальше бает:

— Я недавно Киро во сне видела. Пришел будто ко мне, красивый да веселый, как прежде, а сатиновая его рубаха замарана. Глядит он будто на меня и говорит: мол, чего же ты, колокольчик мой, рубаху-то перестала стирать? А я будто ему: так ведь рубахи-портки твои теперя уж и не могу стирать — сил моих нет. Ты, мол, сердешный, не приноси больше.

Спина у солдата захолодела, мурашки побежали по всему телу. Загорчило в горле — ни звука не может вымолвить. Поднялся, горестно глянул на стоящую подле печи, ровно закоптелая кочерга, старуху и с превеликим усилием все же проговорил:

— Прощай, колокольчик мой… И прости меня.

Уже у двери услышал дрогнувший голос, сказанные с расстановкой слова:

— Прощевай покуда, служивый.

Больше на селе никто уж не видывал седобородого старика.


Солдат Иван закончил свой рассказ. Долго, молча, смотрел на желтый язычок свечи — вытянувшееся пламешко вдруг затрепетало… Тот же трепет был и в сердце мальчика, слушавшего рассказ.

Старик потянулся к свече, снял скукожившийся нагар — огонь успокоился, утих.

— Дедушка, а куда же потом тот бравый солдат делся? — сдерживая взволнованное дыхание, спросил Ваня.

Старик глянул прямо на внука, в его округлившихся глазах отражались свечные огоньки:

— После-то он здесь и объявился.

— Зде-есь?! — Ваня испуганно подался ближе к деду.

Тот обнял его, похлопал мягко по плечу, успокаивая:

— А ты не боись. Он ведь хорошим человеком был, солдат этот. А от хороших людей и после смерти — добро. Давеча ты удивлялся кедрам. Он их и сажал: из Сибири орехи-семена привез. Может, у себя в деревне, дома, под окошком, посадить собирался, да не пришлось…

— И потом он до этих мест добрался? Совсем один?..

— Значит, до конца желаешь разузнать о жизни бравого солдата?

— Конечно, дедушка.

— В стародавние времена по берегам этой реки люди наши не промышляли, из-за отдаленности, конечно… Но однажды мой дед возьми да и отправься — как мы с тобой — в дальнюю дорогу: глянуть, что там за леса? Приблизился к этим местам и вдруг услыхал петушиное пение. Вот так диво: откуда же здесь петуху быть, язви тя в корень, посреди дремучего леса? Испугался даже. Ну да будь что будет! Подошел — избушка стоит, лабаз тоже. В небольшом огородишке на грядках лук растет да что. Два здоровых пса бросились к нему, но чей-то окрик тут же остановил их. И вышел навстречу седобородый старик.

Ласковый из себя такой, разговаривает и глядит душевно, только много русских слов, вперемешку с коми, вставляет. Я, говорит, Тян. Тян? Да, Тян я… Так нам после дед наш рассказывал. Но мне сдается, что дедушка наш, не больно-то в русском языке кумекая, что-то перепутал. Я думаю, что старик назвал себя смутьяном — Смутьян, мол, я, деду трудным показалось такое имя, он и укоротил маленько, вышло — Тян.

И поведал старик нашему деду о своем житье-бытье. Когда, мол, расстались с Ориной, едва не преставился с горя. Но оставаться в селе непризнанным и отвергнутым мужиком было совестно. Уйти с родной земли тоже нет мочи. Вот здесь, в лесах глухих, и прижился. Только он сюда не как мы, а с противоположной стороны пришел. А до того, как скрыться от людей, он все же одному старичку, другу молодости своей, поведал, где его убежище, чтобы тот ему хлебушка принашивал иногда. Ну, зверя да птицу промыслить — на то он, Тян, и сам мастер. У него, баил дед, даже лось прирученный был. Позволял седлать себя и смолистую конду-сосну тягал на дрова для хозяина.

— Ну и ну! — подивился Ваня.

— И вот всю осень дед мой охотился с Тяном. Ух, и много добычи взяли, места-то здесь изобильные. А потом, поутру однажды, Тян и говорит деду: друг ты мой сердечный, завтра я отойду на тот свет. Тебе завещание: похорони меня на холме под кедрами, чтобы мне оттуда и утром и вечером видны были сосновые боры на другом берегу… Завещание то мой дедушка выполнил. — Старик вздохнул. Почувствовал, как внук ерзает-прижимается к нему, взялся ласково увещевать его: — Что, напугал я тебя маленько своим рассказом? Да ничего. Будь всегда крепок сердцем. Мне ведь мой дедушка тоже здесь, в этих местах, обо всем поведал, — как и я нынче. Много чего я потом повидал в своей жизни, но этот сказ крепко запомнил. И в самые тяжкие времена, бывало, вспомню о Тяне — и полегчает на душе, будто сам сильнее и бесстрашней становлюсь. Вот пускай и тебе, внучек, старый Тян помогает в трудную пору…

— Дедушка, а если бы Тян жил теперь, в наше время, он бы, может, и героем был? Правда?

— А чего бы нет. Мог и героем стать. Нешто мало у нас, в коми крае, героев?

— Значит, этот домок — Тянов и есть?

— Нет, что ты. Тот уж сгнил давно. А эту избушку мы с отцом срубили.

Ваня вздохнул с облегчением: хотя старый солдат Тян ему и сделался роднее, однако в темной лесной избушке поневоле в душу закрадывались страхи.

Дед с внуком растянулись опять на теплом мягком сене.

— Спокойной ночи, внук. Пусть нам дедушка Тян пошлет добрый сон и веселые сновиденья.

7

— Нынче мы с тобой, Ванюша, для передыху, здесь, вкруг дома, похлопочем, — сказал дедушка за утренним чаем. — Дровишек запасем. Надерем бабушке бересты для коробов и лукошек. А перво-наперво сходим за боровиками: вечор я приметил — появились уже, как после ливней распогодилось.

— А далеко идти надо?

— Недалече. Вдоль берега добрый ягельный лес тянется. Там грибы боровики в первую голову появляются. Ежели есть уже, отборные возьмем — для сушки. Зимою супчик из белых грибов — ох, и вкусен…

После мирного сна на душе у старика легко и спокойно.

И день, к тому же, опять погожий встает.

Вскоре дед с внуком, прихватив из лабаза старые наберушки, уже шагали по едва заметной тропе к верховью Тян-реки. Ружья, как и полагается, были при них. И Сюдай, конечно, домовничать не остался — тоже наладился по грибы.

Прошли полверсты, миновали ручьишко, поднялись на взгорок. Ваня, шагавший впереди, вдруг остолбенел, сердце так и екнуло. Перед ним, на волглом зеленом ягеле, важно восседала пара боровиков.

— Гляди-ка, дедушка, какие молодцы! — радостно воскликнул он и присел на корточки. Срезал не тотчас, а сперва огладил по головкам того и другого, словно малых деток. Боровики были тугими, прохладными, распирали боками ладонь. Ваня острым ножиком срезал ножки толщиною с репку; грибы оказались снежно-белыми внутри и в них не обнаружилось ни единого червячного следа. Здесь в прохладе, да на чистом ягеле, шляпки их сверху были темно-бурыми, как подрумяненный каравай, а снизу будто смазаны густой сметаной либо начинены творогом, ну, хоть клади прямо в рот — таким аппетитным и вкусным было на вид боровое диво.

Чуть в сторонке дедушка тоже срезал белый гриб: радостно, конечно, и ему держать в руке такое добро, но больше всего старый солдат доволен тем, что удача сопутствует внуку.

Они прочесали зеленый мшистый пригорок. Хотя идти в гору тяжелее ногам — что старым, что молодым, — но, собирая грибы, забываешь обо всем. Еще и еще попадались на глаза румяноголовые солдатики. И все они были молоды и крепки, — видно, лишь дня два-три, как взошли. Наберушки постепенно тяжелели от звонких и тугих, как молодой картофель, боровиков.

Они поднялись к сосновому бору, где белый лишайник устилал все вокруг: он был еще сырым, не просох от ночной росы, никем не топтан, упруго проминается под ногами.

И вот из этой мягкой и чистой первозданности вынырнул на глаза Ване темно-серый комочек — белый гриб! Его шляпка была, пожалуй, здесь более серовата, чем на зеленом ягеле. Ваня нагнулся, раздвинул плотный мох: такая же толстая белая ножка, только, может, чуть короче давешних — потому, наверное, что сам белый лишайник тут стелется ниже. Ваня огляделся — еще один, а вон и еще…

Однако на солнце да в суши многие из грибов уже слегка зачервивели, червь-то, видно, тоже не дремлет, знает толк в грибном белом мясе — и, если гриб не достается человеку либо запасливой зверушке, он его живо проест дотла.

Когда собираешь грибы, время бежит незаметно: до слепоты выглядываешь, выискиваешь их в ягеле и обок замшелых колод, под покровом старой хвои и палых листьев. Нагнешься, срежешь — и опять таращишься вокруг. Передохнуть некогда, поясницу расправить. Такой нападает азарт… Но вон, слышно, дедушка окликает:

— Потабашим, Ваня!

Он уже расположился на недавно свалившейся конде, крутит свою горбатую цигарку.

— У тебя, гляжу, уже полна наберушка-то! — порадовался старик.

У него самого было пока меньше.

— Попадаются иногда… — небрежно ответил Ваня, пряча законную гордость.

— А у меня, язви тя в корень, притупились глаза уж… — вздохнул дедушка. — Да и быстро устают, когда напрягаешь их.

Ваня навзничь повалился на мох. Комары не так сильно досаждали в этом лесу, где время уже обозначило близость осени. И солнце с ленивой лаской струилось с безоблачного неба. Дышалось глубоко и сладко. Дедушка рядом. Сюдай растянулся и тоже тихо полеживает… Совсем некого бояться в этом лесу, где уродилось нынче столько боровиков, самых распрекрасных, самых вкусных грибов.

Ваня лежит на чистом ягелевом мху, глядит сквозь верхушки сосен в небо, в бездонную и бескрайнюю синь, и замечает вдруг, как переливается на солнце сосновая хвоя.

— Погляди-ка, дедушка: хвою-то будто маслом смазали, блестит!

— Смола, поди, на солнце-то просачивается… — говорит старик, тоже вскинув голову.

— Большие сосны какие прямые — словно их кто натянул, как струны, верно, дедушка? А мелкие почему-то не так прямы.

— Их, брат, солнце светлое выпрямляет, — с удовольствием ответил старик.

— Солнце? — вскинулся Ваня.

— Да. Они к нему с самого рождения тянутся. Да чтоб не обогнал кто другой, не заслонил им над головой солнца. Будто понимают, что без солнца и теплого дождика — нет жизни. — Посмотрел вокруг и добавил: — Видишь, сколько высохших деревьев стоит. И таких вот, поваленных. тоже немало… — Он похлопал рукой по конде, на которой сидел.

Ваня поглядел вокруг, увидел: да, верхушки этих высохших деревьев заслонены мохнатыми вершинами живых. Подумал и сказал:

— Значит, каждому нужно солнце, тепло нужно.

— Каждому, — вздохнул старик. — Так уж устроен мир: живым нужно тепло, холодом не проживешь. Хоть дереву, хоть грибу, хоть человеку, хоть червячку…

— Значит, эти деревья… они соревнуются, что ли, даже борются друг с другом? Не только люди?

Старик глотнул махорочного дыма, откашлялся, подумал молча: «Взрослеет парень, сам начинает задумываться о таких делах…» Сказал задушевно:

— А ведь без соревнования этого и без борьбы, может, и жизни вообще бы не было! — Запрокинул голову к вершинам сосен, продолжил: — Наверное, сильным да красивым положено обгонять хилых да скрюченных.

Ваня лежит тихо, смотрит на вершины деревьев. Пошумливает бор… Живые высокие сосны, устремленные к солнцу, спокойно покачиваются, их стволы так ровны и так круглы, так прекрасны, что Ване даже не верится, будто все это создалось само по себе, без чьей-либо помощи… все-все: и мачтовые сосны, и чудо-боровики, и хрусткий ягелевый мох, и весь бор, и весь лес… И кто знает что еще!

Все родилось под светлым солнцем. Все разумно и прекрасно сотворено природой. Только с добрыми руками да чистым сердцем пусть приходит сюда человек, в этот вековечный лес, и берет, не причиняя боли, не разрушая. Чтобы рождалось и далее. Чтобы росло снова. Для него самого и для его потомков.

— Знаешь, Ванюша, отчего в этом лесу больше, чем где-либо, белых грибов растет?

— Место, видно, подходящее. Солнца вдосталь. Река близко. Ягель густой.

— Все это так. Но дед мой рассказывал еще вот что: дедушка Тян, дескать, где, бывало, ни увидит боровики, все сюда переносит…

— Как это — переносит?

— Ну, найдет где-нибудь старый трухлявый гриб и целиком, с грибницей вместе, притащит сюда.

— Значит, так же, как кедры, высадил боровики?

— Можно сказать, что и так. Тян не свел грибной корень, а наоборот — приумножил его. И вот, гляди, мы с тобой, по прошествии стольких времен, опять будем лакомиться этим дивом лесным.

Вернувшись в избушку, они нащепали тонких лучинок из сухой конды, гладко обстругали их ножом, нанизали самые отборные грибы — шляпки помельче целенькими, а которые покрупнее да плотные ножки, те нарезали — и развесили на стародавние деревянные колки по внешним стенам избушки и лабаза, на солнечной стороне. Сушись, белый гриб! Ведь еще вкуснее и желаннее будешь ты в пору снежной студеной зимы.

Потом они натушили грибов с молодой картошкой себе на обед. Щекочущий ноздри дух размякших в масле боровиков разнесся вокруг. А попробуешь это лакомство — и не оторвешься: ложка сама проворно забегает меж котелком и ртом.

Когда подскребли со дна, Ваня заявил:

— Хорошо лес кормит. Правда, дедушка?

— Я так же полагаю, — согласился тот. — И это, как оно называется… меню, что ли? Меню он доброе предлагает. Пожалуйста: суп из рябчика либо уха из щуки, тушеные боровики или жаркое из глухаря, на третье вам — из черной смородины ляз[2]… И кроме этого еще чего только нет в лесу! Вот иногда читаешь в книгах: таким, мол, убогим да несчастным был коми охотник прежде… А по мне, язви тя в корень, никогда настоящий-то охотник не бывал жалким. Придет он в раздольный лес, к говорливой реке. Все знакомое, понятное, каждого зверя и птицу он разумеет. Страха ни перед кем не ведает… Поохотится вволю, отведет душу. Ест досыта. Пусть хоть и нелегко ему, пусть хоть и в одиночестве, но чувствует себя уверенно… И вовсе он не страдалец.

— Тогда и Тян не был таким уж несчастным? — подстерег вопросом дедушку Ваня.

— Тян-то?.. Не знаю. Он ведь сюда очень старым пришел… И все же, думаю, так: к концу жизни измученная его душа успокоилась среди этих лесов и вод. Среди непуганых зверей да птиц… Сам он, рассказывают, почти никогда и не стрелял здесь: силками-ловушками поймает бесшумно, сколько ему надо, а одному-то много ли надобно? Звери-птицы при нем тут смирными и кроткими сделались, будто домашними.

Позже дед с внуком ходили драть бересту. Солдат Иван учил Ваню: с каких берез ее лучше снимать, чтобы была она не хрупкой, не ломкой, а прочной и гибкой, как добротно выделанная сыромять.

И еще до захода солнца надо было припасти дров, чтобы уж не беспокоиться об этом каждый вечер.

После ужина, сев на полок в избушке, Ваня разул сапог с левой ноги, а с правой так и не успел… сильнокрылый журавль подхватил его и умчал в сонное царство.

Пришлось дедушке самому стаскивать обувку с правой ноги внука.

Посмотрел он нежно и жалостливо на посапывающего во сне мальчонку, сказал:

— Ну и отдых устроил я парнишке — ноги не держат… Да уж ладно: добрый сон снимет усталость с молодого человека… А вот стариковский устаток не может снять — потому что у стариков и сами сны усталые.

8

И впрямь, как дед сказал — так и вышло: к вечеру, казалось, вконец изнемог Ваня, а проснулся утром — ни следа усталости. Крепкий и сладкий сон, словно бегучая вода, прополоскал все тело.

— Дедушка, а что нынче делать будем? — бодро спросил он за завтраком.

Дед не спеша потянул, причмокивая, горячий чай, ответил вопросом на вопрос:

— А ты, милок, не шибко умаялся?

— Я-то? — даже обиделся Ваня. — Да я… как футбольный мяч, который только что надули. Хоть сейчас меня в дело — гоняй сколь хочешь.

— Ну, коли так, давай сегодня и отправимся, не поспешая, в большой поход. Спустимся вдоль Тян-реки, поглядим, каковы стали тамошние леса. Да как звери-птицы поживают, грибы да ягоды растут ли… После заночуем у костра.

— У костра? — Ваня подпрыгнул, и вправду будто мяч. — Ур-ра!..

— Раньше там хариус водился, порыбалим, попробуем — как теперь…

— Вот здорово!

— Потом придется сделать крюк, — продолжал излагать соблазны дедушка. — Поднимемся по берегу Торопца-ручья, краем Великого бора, выйдем к Черному ручью и, ежели все путем будет, в один день спустимся обратно, сюда, на свою, как говорится, базу.

— Чего только не увидим!

— Повидаем… Нынче, слава богу, эти леса не сильно люди полошат.

— А как же та петля, дедушка, помнишь? И сюда вон кто-то наведывался…

— Это да… — кашлянул старик в раздумье. — Какие-то лешаки похаживают… Ежели не заправски присосались.

Они свернули, уложили в рюкзак охотничьи лазы. Свой-то Солдат Иван сшил собственноручно из домотканого сукна давным-давно, грудь и спина крыты уже залоснившейся от старости кожей, на плечах раскинулись широкие кожаные крылья, чтобы дожди да росы не просочились, а скатывались прочь. А для Вани лаз он справил только в этом году, сшил из магазинного тонкого сукна и покрыл мягкой хромовой кожей.

— Зачем их брать с собой? Не жарко ли нам будет в лазах? — засомневался мальчик.

— Не-ет, не разгар ведь лета… Вечера теперь запрохладнели, а ночи и подавно: пригодятся, да и не велика тяжесть.

Взяли с собой обед: остатки глухаря, щурят, просолившихся уже в лукошке, хлеба, картошки да лука. Не забыли и о целлофановых мешочках: хоть, бывает, и поругивают их, а дед все хвалит тех, кто изобрел, — сложишь, будто ничего и нет, а при надобности развернешь — и сколько всего вместится в пути. Правда, если в недолгое храпение.

Потом они вышли навстречу ясному дню.

Тян-река бежала меж крутых берегов, ее течение прямее Черемны-реки, потому и приветливей ее песня, веселее игра. Берег реки порос молодым сосняком в перемежку с березой да осиной — яркое утреннее солнце сквозь хвою и листву до ряби в глазах разузорило мхи под ногами. Легкий ветерок нежно шелестит в вершинах, птицы заливаются, все поет вокруг.

Ване тоже хочется запеть во весь голос, хочется обогнать деда, обогнать всех — и быструю речку, и озорной ветер, — и совершить что-нибудь такое, необыкновенное, чего еще никто и никогда на белом свете не совершал! А вот что?

Так они спустились в низину, в травный ельник, там была прохлада, воздух густо напоен терпким запахом смородины — этот запах не спутаешь с другим.

По колоде, заволоченной водорослями, они перешли ручей шириною в маховую сажень. Он вился по кочковатой ложбине, вода, утекая из болотной утробы, вела свой тихий тайный разговор.

— Дедушка, погляди, до чего вода в этом ручье черна! — обратил внимание мальчик.

— Черная, брат, и есть, — согласился тот. — Имя-то ручью соответственно и дадено — Черный ручей.

— Не дедушка ли Тян так прозвал его? — спросил Ваня уважительно.

— Да уж он небось.

Остановились, поглядели на тихоголосое черное течение, потом дед сказал:

— А мы ведь с тобой к этому ручью один раз уже близки были.

— Это когда? Где?

— В его верховье…

— А-а! Когда мы только добирались в эти места, — сообразил мальчик. — Это — где мы лосиную петлю разорвали?

— Там, там. Оттуда и течет Черный ручей. — Дед кашлянул в раздумье, добавил: — Вдоль этого ручья лоси охотно селились. Вода, что ли, была для них хороша. Или окрест еды побольше…

Когда взошли на другой берег ручья, Ване бросились в глаза плотные кусты с россыпью красных ягод, будто подоженных солнцем — так яростно полыхали они.

— Здесь и калина растет, дедушка! — воскликнул парнишка.

— Тут много чего есть у солнышка за пазухой, — довольно кивнул Солдат Иван.

— Пособираем?

Ваня подошел к кусту с крупными, в три лопасти, листьями, сорвал не просохшую еще от ночной росы прохладную гроздь — полная ладонь вышла. Отхватил зубами одну ягоду, почмокал. Ягода, с косточкой внутри, показалась горьковатой, она вязала и студила рот.

— Не больно-то вкусно, — скривился Ваня.

— Зато лекарство отменное, — сказал всезнающий дед. — И сердце, и зубы укрепляет. А если будешь пить горячий сок калины — даже лицо будет чище и краше… — Потом добавил с усмешкой: — Только, ясно, что не у такого старого мерина, как я.

— Ну, коли так, давай мы наберем ее побольше: приналяжешь на сок и, может, обратно помолодеешь?

— Наберем, — и улыбнулся в ответ на доброе слово внука. — Не за тридевять земель ведь…

— А может, и домой прихватим саженцы? Посадим под окном: вон как красиво смотрятся, и лекарство, пожалуйста, рядом…

— Можно и прихватить, — сразу же соглашается Солдат Иван, подумывая: что же он сам до сей поры не догадался посадить калину подле дома; черемухи куст да рябина есть, а вот такой красоты, такой пользы нет рядом.

На другом берегу реки, над пармой, в небе с редкими белыми облаками, поднимается солнце — оно, всходя, уменьшается в диске, но становится все горячее. Разгуливается ветерок, унося остатки сонливости. На осклизлых камнях, обегая набрякшие влагой коряжины, беспечно и чисто воркует вода. Прохладно и легко идти по едва приметной в травах старой охотничьей тропе.

— Дедушка, тут, у берега, гляжу, лес смешанный, — говорит шагающий сзади Ваня. — Береза да осина, а сосны совсем мало. И молодой кругом лес — большие сосны только изредка попадаются…

— Правильно видишь… Береговые леса здесь еще до войны вырубили. Тогда лишь пилой лучковой да тягой конской обходились, без моторов. Года два заготавливали сортовку. Сплавляли по Тян-реке. Однако людям не с руки было тут работать — далеко и дороги путной нет. А Тян-река, ведь сказывал уж тебе, течет в другую сторону: по ней ни в Сысолу, ни в Вычегду не попасть, впадает она в реку Юг, а Юг в Двину… Поэтому в ту пору сплавили одни только комли отборные, сосновые, прямые и гладкие, для самолетов — тогда их еще из дерева делали…

— А середины да концы куда девали?

— А вон они, видишь, лежат и поныне…

На продолговатом бугре высотою в человеческий рост буйствовали, густились непроходимыми зарослями бурьян да крапива, стояли свежо, зелено — на тучной почве даже у летнего солнца не хватило пыла выбелить, иссушить эти сорные травы. В их зелени багровели бусины шиповника да крупные ягоды малины.

— Целый лес, что ли, там похоронен? — удивился Ваня.

— Да-а… — вздохнул старик.

Они подошли к бугру. Ваня отодрал с одного бока ломоть замшелого дерна: в отверзшейся, веющей прелью, дыре еще можно было различить плотно спрессовавшиеся трухлявые торцы.

— Ой-ой! — вырвалось у мальчика. — Видно, здоровенный штабель был тут сложен.

— Да. И все прямые, гладкие да звонкие бревна, — подтвердил дед. — Только без комлей… Хотя и собрали было да сложили все это аккуратно, чтобы потом, попозже, пробить дорогу и вывезти отсель. Но дорогу так и не построили — война помешала, — и все досталось короедам на поживу. Да малине с шиповником в унавоз…

Старик сел на край бугра, начал скручивать цигарку. Ваня все еще стоял в ошеломлении. Потом заметил невдалеке подпирающую небеса лохмоголовую сосну. Измерил на глаз толстый темнокорый комель: в длину сажени три-четыре будет, а над ним еще вон на какую высоту взлетает ствол золотистый, круглый, литой и упругий. Пожалуй, метров двадцать еще до вершины… И все это добро истлело здесь.

— Ты, Ванюша, малинкой бы полакомился, пока я курю, — сказал Солдат Иван. Он не мог не заметить, как удручен внук нерачительностью людей.

Ваня нырнул с готовностью в колючие, обжигающие заросли шиповника и крапивы, дотянулся до мясистых, перезрелых уже, тающих во рту ягод, сорвал несколько. Но больше почему-то не захотелось.

— Ну, чего? Не вкусны? — спросил его дед.

— А, зачервивели уже. Найдем в другом месте, — не глядя на деда, отмахнулся Ваня. — Найдем, Сюдайка? — погладил он пса.

— Добро, хоть наиболее приметные деревья на развод оставили. — Дед тоже запрокинул голову на высокую шапку сосны. — Таких вот богатырей. Они и уберегли тут сосновый род от гибели…

Затем дед с внуком долго шагали молча по берегу беззаботно журчащей Тян-реки. Обоим взгрустнулось. Будто наведались они попутно на кладбище, где покоится их родня.

Дальше тропа пересекала мыс, образуемый излучиной: река, словно непоседливая девчушка, убежала куда-то, не видать и не слыхать, — потом все же, через какое-то время, послышался ее щебет.

Вышли опять к такому же, как давеча, светлому смешанному лесу.

Сюдай бегает, лает-тявкает где-то впереди, только звякнуло «ав-ав» в одном месте, а уж слышится в другом.

— Тетеревов полошит, — объяснил дед. — Тут березняк, в нем косачи и расплодились. Гляди, помета сколько…

Ваня и сам заметил кучки загогулин, похожих на ольховые сережки, но его удивило, почему же их так много в одном месте.

— Что же они, тетерева, нарочно сюда для этого дела слетаются?

Солдат Иван даже гыкнул, услыхав столь смешной вопрос.

— Нет, конечно… Видишь, какие ядреные да пышные березы стоят вокруг? Зимой косачи сидят на них, наслаждаются, сережками лакомятся. А на ночь бухаются в снег, на свою лежку. Долгими ночами и складывают эдакие кучки. Может, им от этого и спать теплее…

— Ты, дед, всегда так понятно рассказываешь, — вздохнул Ваня.

— Мне, дорогой, тоже ведь кто-то обо всем этом поведал. В том-то ведь и жизни смысл, чтобы людское знание передавать из колена в колено… — Он посмотрел на внука, согнувшегося над тетеревиным пометом, последил, не брезгует ли он дотронуться пальцами до высохших закорючек, добавил в поучение: — И пускай бы всегда передавалось. Чтобы и в будущих веках люди не забыли грамоты лесной да языка вод… А то ведь нынче как? Сыновья заправских охотников ничего не знают и даже знать не хотят…

Они заметили поодаль черных тетеревов, уже сдутых с берез дыханием надвигающейся осени. Ох, и красивая птица! Голова высоко посажена, хвост раздвоен на два серпа, блестит на солнце, будто смазан черным лаком. Жаль, что издали не видно ни красных бровей, ни синеватой грудки, ни белейшей белизны подхвостья. А вот если бы раскрылась вся эта краса, заиграла всеми цветами радуги — как бывает весной на току, — глаз не отведешь и о выстреле позабудешь, хотя и явился затем, чтобы вкусного мясца добыть…

Но вот под одной из берез оглушительно гавкнул Сюдай, и пяток тетеревов шарахнулся врассыпную.

— Ишь, начали уже сбиваться в стаи, — определил дедушка. — Тетерев-то, он быстро растет и мужает, к середине лета уж покидает гнездо. Умная птица, осторожная: ни человека, ни собаку не подпустит близко…

— А как же тогда ты их лавливал?

— Да много-то я и не ловил тетеревов, хотя пищаль моя далеко достает цель… Весной, бывало, сделаешь несколько выстрелов, когда они на току. А зимою — на тех же лежках.

— На лежках?

— Да… Идешь на лыжах, приметишь, где они сидят. Возьмешь на заметку самые видные березы. А они наедятся сережек, насытятся и бухнутся в снег.

— Прямо с дерева?

— Да, будто снежная шапка с вершины — так и шлепаются.

— Да ведь могут и расшибиться.

— А они, наверно, заранее помягше, попуховей перину выбирают, — ухмыляется дед. — И когда упадут, то еще не сразу затихают, а ползут под снегом, иной раз сажени на две уползают в сторону…

— Для чего?

— А как же иначе, милок! У них ведь врагов-то в лесу много. Куница, скажем, лиса… Надо же как-то их за нос поводить, раз уж осмелился спуститься наземь.

— И если поверху мороз свищет, то поневоле под снег спрячешься, правда?

— Верно, внучек… И вот прибежит, скажем, хитрая лиса, найдет в снегу окоп, забурится в него… А косач тем временем уже пурх-пурх — в другом месте вылетит…

— Мы, дедушка, прошлой зимой утром ранышком ходили на лыжах в заречье… — вспомнилось Ване. — И там прямо из-под носа моего ка-а-ак ширанет! Я даже остолбенел… А потом рядом — шурх, шурх, — и еще, еще… Будто в снегу мины взрываются. Как же успеешь тетерева подстрелить, если он сам летит пулей?

— Успеешь, если ты хороший стрелок. Да еще, если заранее определить: где вмятина от лежки, а где просто с дерева глыба снега сорвалась и ямку оставила…

— Вона, как немного уметь надо, — засмеялся мальчик. — Всего ничего!

— Научишься. Коли душа лежит — всему научишься.

— Неужто тетерев всю зиму одними балаболками с берез и кормится? — не отстает Ваня.

— Ими… Да еще самыми молодыми и нежными побегами.

— Как же с такого немудрящего корма столь красивая и сильная птица получается?

— Стало быть, в березе самой много силы накоплено, на все хватает… А летом тетерев, конечно, больше ягодой промышляет и жучков-червячков подбирает всяких.

— А глухарь, тот зимой, говорят, сосновые иголки ест?

— Да, брат: одну только хвою цельную зиму и молотит. И, гляди-ко, еще крупнее и ядреней, чем тетерев, вырастает!

— Диво, — всей душой откликается Ваня.

— Но, конечно, для того, чтобы умолотить сосновые иглы, ему еще приходится гальку клевать. У него, парень, в зобу целая мельница, да-да! А не найдись ему подходящих жерновов, то и погибнуть может от несварения желудка…

— Снова диво. Диво на диве.

— А жизнь-то, она, коли пораскинуть умом, — вся как есть диво! — Солдат Иван прошагал минуту молча, потом добавил: — Вот ежели бы с толком все эти чуда и дива человек использовал…

Они подошли к березе, с которой только что слетели тетерева. Ваня, запрокинув голову, поглядел вверх:

— Дедушка, а может быть, и нам следовало бы есть березовые сережки. Да хвою сосновую. Чтобы мы свилеватей стали…

— Березовые-то сережки уж и так собирают, сушат ранней весной, как лекарственные травы. А березовый трутник? Гляди, вон черный такой гриб на дереве, видишь?

— Вижу…

— После и нам понадобится, достанем его, сейчас-то пока нельзя нагружаться… Так вот: чай, настоянный на трутнике, для живота очень целебный, сразу боль снимает. И кровь по жилам заставляет быстрей бегать. Только, Ванюша, если в другой раз, без меня уж, будешь брать такой гриб — то от живой березы отколупни его, только от живой!

— Понял.

— Вот ты еще заикнулся о хвое… Разве мало ее нынче мелют, скармливают скоту вместо витамина? А в войну мне на фронте попадался как-то витаминный настой из сосновой хвои. Сколько солдат он спас от болезней! А здоровый солдат — он и воюет здорово!

— Вот тебе и сосна, вот тебе и береза… простое дерево, — восхитился Ваня.

— Да, милок, дерево — не одно лишь бревно. Если начнешь перечислять, сколько с ним, с живым деревом, связано в жизни — волос на голове не хватит, не то что перстов на руках.

— Дедушка, перо! — Ваня нагнулся и с густой травы у подножья берез подобрал большое тетеревиное перо с белой оторочкой. — И еще… Барахтались, что ли, здесь тетерева? Дрались?

— Ну, теперь они до самой весны драться не будут… — Дед, кряхтя, присел на корточки подле широкого, полуистлевшего пня. — А вот и кровь засохшая… Кто-то, кажись, подстрелил — и тетерев упал сюда…

Ваня приблизился: на срезе пня он тоже увидел засохшую багровую пенку.

— А ты, дед, говорил было, что тетерева, мол, не подпускают людей на расстояние выстрела.

— Если с очень большого расстояния — можно и достать. Скажем, малокалиберной, — тозовкой.

— Но ведь малокалиберной теперь запрещено охотиться?

— В том-то и дело, что кому запрет, а кому и нет… А малокалиберной с одной березы десяток тетеревов снять можно: с нижней ветки начинай — и, знай, щелкай по одному, все выше.

Они прошли немного вперед. Вдруг один тетерев — швырк, выскочил чуть ли не из-под самых их ног.

Сюдай, шаставший невесть где, не упредил лаем.

Ваня вздрогнул от неожиданности, застыл, с изумлением следя, как тетерев юркнул бочком и взвился меж стволов. Но дед не зевал: уронил с плеча ружье, трах-бабах — выстрелил.

Летящая птица упала на мох.

— Поди возьми… — сказал Солдат Иван, пряча довольную улыбку.

Ваня поднял птицу за шею — еще горячую, трепещущую. Посмотрел на деда с недоумением: не сразу поверилось ему, что можно вот так, в миг единый успеть подбить внезапно вспорхнувшего неуловимого тетерева.

А дед, закладывая новый патрон, сказал как ни в чем не бывало:

— Вот и готово. Старые руки да старый глаз, оказывается, годны еще…

— Ну, дед, ты и снайпер!

— Когда в птицу на лету стреляешь — целиться надо, чуток опережая. А у меня к тому привычка, даже задумываться не надо — само собой получается.

9

Оба берега реки в этом месте заметно дыбились: тут, похоже, засел поперечно громадный оскол каменной гряды, который продолбила Тян-река. Скальные пласты различной толщины и разного цвета были хорошо видны на береговой круче. Наверно, при этой долбежке немало каменищ свалилось в русло реки, и стремительная вода яростно набрасывается на них.

Век за веком, день и ночь, не прекращаясь, идет тут жестокий бой: бьется о камни прозрачная вода, посверкивает белой молнией гребня, бурлит…

Придя к этому месту, дед с внуком довольно долго глядели с обрыва на пучину. Воздух над лесом был здесь особенно чист и прохладен.

— Видишь, Ваня, как красив и звонок наш Кось! Здесь мы и заночуем, — сказал Солдат Иван, устало освобождаясь от поклажи.

А Ваня раздумчиво протянул:

— Ко-ось… Дедушка, а ведь и впрямь тут кось: вода сражается с камнями…[3]

— Хм… — Солдат Иван поглядел на внука. — Я, брат, об этом никогда не задумывался, сколь живу на свете…

— А название какое у этого переката, дедушка?

— Так просто и называется — перекат. Он ведь, кажется, один на Тян-реке.

— Нехорошо, — убежденно сказал Ваня. Он все еще смотрел на игру воды. — Давай мы назовем его Звонким перекатом.

— А что, подходящее имя. Давай назовем, — согласился Солдат Иван.

— И чтобы люди, которые придут сюда, знали — запишем его имя вот на этом сосновом стволе.

— Можно и пометить…

— Звонкий перекат! — Доволен Ваня, что придумал такое удачное название. Возможно, когда-нибудь и на карте его так обозначат.

Воюя с громадными валунами, вода все же уставала, теряла силы — и падала в омут, затихала там и дальше катилась уже не так бойко.

— А что, глубок за перекатом омут?

— Глубок, — подтвердил дед, топча в явной озадаченности золу старого костра. — Там хариусы, бывает, собираются огромными косяками… Ближе к вечеру попробуем порыбалить.

Прилетел откуда-то черный ворон, сел на верхушку сосны в отдалении и стал следить за людьми, время от времени каркая зловеще.

— Гляди, явился хозяин-то, — кивнул в его сторону Солдат Иван.

— Думаешь, он тут и обитает? — спросил Ваня, глядя на ворона: эта птица растревожила его.

— Живет не живет, а случается, что заворачивает сюда… Гляди-ко, здесь вон люди останавливались на ночлег: консервные банки пустые, стекло бутылочное… А после людей воронам всегда есть чем поживиться: хоть коркой хлебной, хоть птичьей требухой.

— А может, люди хариусов ловить сюда приходили?

— Кто их знает, сынок. Да тут, видишь ли, не только хариус водится. Ты и сам уж кое-что приметил на нашем пути… — Старик не сразу одолел сорвавшийся вдруг кашель, продолжил: — Ну, а ежели о рыбе речь… видишь, как вода в омут падает с плиты?

— Вижу.

— Там, на самом краю, довольно мелко. И вот, на уступ, из ямы, запрыгивает семга — против течения, вверх…

— Семга? — оторопел Ваня. — Прыгает?

— Да, брат. Та, что покрупнее, прямо по воздуху перелетает. Чтобы дальше плыть к месту нереста. По Тян-реке, правда, не так уж много ее поднимается, кое-кто в пути гибнет, но уж сколько-то дойдет непременно. Тут своя родовая стая ходит. Семга-то, она где родится да чуть подрастет — туда и возвращается из моря на нерест: у нее свой тян.

— И в это время можно ее перенять?

— Смекалистому да бессовестному человеку почему нельзя? К примеру, длинной острогою с лодки…

— Значит, те, что у костра побывали… — У Вани сперло дыхание, он сразу все понял. Ведь он уже не раз слыхивал: где появляется рыба семга — драгоценный дар и соблазн природы, — там люди вовсе дуреют от жадности.

Дед усмехнулся недобро и глухо словам мальчика:

— Я ведь не ведун какой, чтобы знать, чему очевидцем не был. Мне точно известно одно: тут изобильно водится хариус. И прыгает семга, идущая в верховья на нерест… Какие-то люди, наверное, тоже знают об этом не хуже меня… И кострище вон недавнее: дня три-четыре, как жгли. Несколько человек тут ночевало. Окурков наляпали — от дорогих сигарет. Коньяк распивали… Дальше что еще? — Солдат Иван собрал в морщины и без того негладкое лицо. — В этот раз лес на берегах Тян-реки показался мне чересчур всполошенным. Глухариные выводки уже раздроблены, мы пару глухарей всего и вспугнули. И рябчиков маловато. А в ягодный-то год должно бы побольше их быть…

— Тогда, надо понимать, какие-то люди здорово здесь пошалили, а, дедушка?

— Кажись, так, Ванюша… Вторглись сюда недобрые люди.

— Тогда нам с ними лучше бы и не встречаться? — сказал Ваня с невольным напряжением в голосе.

Солдат Иван ответил на это басовитым хохотком:

— Ну, прятаться мы ни от кого не станем. И от встреч уклоняться нам не пристало. Мы ведь с тобой — государственные люди. И дело у нас государственной важности: разведать, разузнать, что делается в этих отдаленных лесах. У нас на это и документ имеется, справлен честь по чести, с гербом и печатью…

Вернулся Сюдай: умаялся, трудяга, гоняясь за тетеревами, нюхнул кострище, растянулся возле сосновой коряги.

— Старый уж, а все дурной, — укорил пса Солдат Иван. — Знает ведь, что тетерева осторожны, не подпустят близко, а вот — лишь бы побегать…

Отдыхали они тоже не без забот: ловили жадных слепней, то и дело садящихся на них, и загоняли в пустой спичечный коробок. Дед еще давеча сказал, что для хариуса требуется самая разная наживка — не клюнет на одну, надо предложить другую — перехитрить пройдоху. Черви у них в полотняном мешочке, наполненном землей вперемешку со стебельками травы: так и в жаркую погоду они не задохнутся. А по дороге от избушки Тяна они набрали личинок дровосека. Ваня никогда еще не видывал такого количества этих личинок. В одном месте ураган вырвал с корнем пару древних сосен — давно, лет десять тому. Они присели на разогретую кору отдохнуть, дедушка по обыкновению зажег цигарку, Ване делать нечего — смотрит вокруг да прислушивается. И чудится ему какой-то непривычный шум, будто тонюсенькими пилочками вжикают-пилят поблизости. Спросил деда, а тот нисколько не удивился, ответил:

— Ну-ка, откинь корищу с дерева да погляди, что там творится.

Ваня так и сделал. Да, крупные, с кончик пальца, личинки кишели под корой, пилили, копошились в измолоченной рыжей трухе. Начал собирать, а дед предупредил:

— Вместе-то их сажать нельзя, перегрызут друг друга!

— Неужто такие жадные да злые?

— Да. Одно у них дело: грызть что-ничто… Но для хариусов это — лакомая наживка.

Личинок, вперемешку с этой ржавой мякиной, обернутых в листья осины, насобирали полную банку.

— Ну и пильщики, ну и работнички! — все удивлялся Ваня.

— Это что! — ухмыльнулся дед. — Тут всего-то две сосны… А вот я когда-то набрел в лесу на заброшенный штабель шпальника. Вон там, брат, они пилили! Целая лесопилка. Пир горой. Штабель бревен прямо ходуном ходил, скрипел!.. Не знаю, надолго ли хватило этого штабеля эдакой кишени.

— А что из такого червячка получается?

— Вон, видишь, длинноусый сидит — дровосек называется. Тоже специалист по лесному хозяйству.

— Этот богатырь? — Ваня присел и взял в щепоть длинные, враскид, усы жука. Тот топырился, упирался, цепляясь за кору, никак не желая сойти с места, — едва усы не оторвал. Потом, снова обретя волю, дровосек, сердито жужжа, улетел к вершинам сосен.

— А эти личинки живучие, — продолжал дедушка. — Иной раз среди зимы расколешь заготовленную летом чурку, — а они тут как тут, вгрызлись в самую сердцевину, замуровались мякиной, которую пропускают сквозь себя, и живы-живехоньки, обжоры. В запущенном лесу они быстро все испилят. Но вот здоровое дерево, то не тронут…

— Казалось бы, совсем никчемные твари, — удивился мальчик. — Какой в них прок? А, наверно, тоже зачем-то нужны природе?

— Нужны, конечно. Они, эти червячки, перемелют весь лесоповал, превратят в удобрение, в навоз. А потом туда упадет сосновое семя — и покажется новый росток, лихо пойдет вверх на удобренной почве!

Отдохнув да подкрепившись, они свалили сухую конду, разрубили ее на части, снесли к берегу. Два комлевых обрубка дед припас для костра — нодьи. Потюкал, поклевал лезвием топора, иссек в щепу одну сторону бревен вдоль, как будто взлохматил древесину, чтобы огонь схватил яростней, опрокинул одно бревно на другое этой ершистой стороной, подпер, чтобы верхнее не свалилось.

— Попозже сунем сюда огонь, и эта нодья лучше всякой печки будет греть нас всю ночь, — сказал довольный.

— Неужели как печка будет топиться? — не поверил Ваня.

— Конечно. И гудеть даже будет суховина-то, трубы не надо!

Нарезали удилищ, гладко окорили их, прицепили лесу — четвертый номер, а крючки — пятый, пробковые поплавки привязали, спустились к омуту.

Вода на каменистом ложе была прозрачна, солнце, клонящееся к закату, пронизывало ее до самого дна. Еще не закинув снасти, Ваня глянул в это бучало и тут же отпрянул.

— Сколько их там плавает! — горячо зашептал он дедушке.

— Это хариусы и есть, — улыбнулся тот.

Ваня, как зачарованный, смотрел в стальную чистель воды, не веря своим глазам. Крупные рыбины с черными спинами плавали чинно, юрко сновали, будто скалки, кружили по всему омуту, ныряли вглубь и вдруг — хлюп! — выпрыгивали из воды, и тогда чешуя их серебром и золотом вспыхивала в лучах солнца.

Все это было так неожиданно, так красиво и ошеломляюще, что Ваня совсем было растерялся. Стоит и смотрит, забыл даже крючок наживить.

Дедушка тоже не торопится закидывать удочку, и его заворожило великолепие ослепительно поблескивающей под водой рыбы.

Наконец он распорядился негромко:

— Ну-ка, пробуй первым, внук.

С надеждой в душе, Ваня поплевал на червяка, закинул. Весь спуск от поплавка до крючка с извивающимся червем был виден в прозрачной воде. Два хариуса с большими лучеватыми плавниками подплыли к наживе. К щекам Вани прихлынула кровь. Вспотевшими руками он покрепче сжал тонкое удилище. Ну… интересно, который схватит? Один из хариусов ткнул червяка чешуйчатым носом, потом упруго извернулся и отплыл в сторону. Другой тоже потыкал, как бы с брезгливостью… Да что же это? Парнишка с отчаянием в глазах обернулся к деду. Но тот лишь пожал плечами.

Хариусы приближались к червяку, бойко вьющемуся, будто звавшему — ну, налетай, бери, — однако лишь играли, забавлялись вокруг него. И ни один не пожелал съесть, будто кто-то предупредил их строго-настрого: опасайтесь подвоха, не трогайте эту наживку!

Это озадачило Ваню. Ведь он уж немало переловил рыбы на своем невеликом веку: пескарей и уклеек, ельцов, плотвы, язей… Ну, допустим, один хариус не схватит, другой, но третий-то уж никак не должен удержаться. А тут вон сколько их плавает, и здоровенные все, — хоть бы один осмелился!

— Погоди, я сейчас попробую на личинку, — сказал дедушка, видя такое невеселое дело.

И как только в воду плюхнулась белая пухлая личинка, рыбы устремились к ней. Но — вот диво-то! — опять ни одна не клюнула. Да ведь лакомство какое — сам бы ел… а они лишь обнюхивают. Носы воротят, как привередливые барышни. А еще говорят, что хариус жадно наживку хватает…

Дед с внуком долго стояли, держа в руках удочки, похлопывали ими по воде, водили туда-сюда, но ни одна рыба так и не соблазнилась угощеньем.

Было, конечно, приятно просто смотреть на их игры в прозрачной воде. Но постепенно в сердце копилась досада на этих капризных, своенравных созданий: пусть хоть парочка осознает, что люди настроились на уху…

Закинули третью удочку, наживленную крупным оводом, но хитрецы и к нему подплывали лишь для знакомства.

Наконец дед с внуком решили оставить закинутые удочки, а сами уйти: быть может, хариусы видят рыбаков и стесняются на людях закусывать? Взошли на обрыв, присели на краю, где рос мягкий теплый ягель.

— Кажется, мы с тобой, Ванюша, опоздали на ихний жор, — посочувствовал дед загоревавшему Ване. — Упустили час.

— Что же, они могут и вовсе не клюнуть? — Ване все еще не верилось, что при таком обилии рыбы они останутся ни с чем.

— Может случиться и так. Хариус-то, он такой: ежели не берет, ты ему хоть что пихай в рот — все равно выплюнет.

— И все одинаково сыты?

— А бес их разберет.

— Ну и диво. Будто им приказ дан: есть или нет.

— Возможно, и приказ у них имеется… Много ли мы знаем об их житье-бытье? — Старик охлопал карман, собираясь закурить. — Не попадутся — ну и ладно. Увидели хоть, что в Тян-реке есть еще хариус. Как-нибудь в другой раз поймаем. Прежде-то они и в Черемне водились, иные, бывало, до килограмма тянули. Потом их переловили начисто.

— Как же так? — спросил Ваня, неотрывно глядя на поплавки.

— Правда, не вчера это было — но было, язви тя в корень. Возьмут душегубы поганые в больнице лекарство крепкое, как яд, перемешают с тестом и бросают в воду небольшими катышками. Хариус — хвать, и тут же всплывает белым брюхом кверху.

— Ну и живодеры!

— Да, иной раз человеческая жадность границ не имеет. Долго ли они эдак-то, на лекарство, ловили — не знаю, но хариуса в Черемне извели. К тому же там ведь раньше и острогой немало били. В молодости я и сам, бывало, не раз ходил. Щук брали, верно. А хариуса-то, его не больно и спроворишься зацепить острогой, — он увертлив. А которого все же настигнешь — острога непременно попадет не в спину, а либо возле головы, либо к хвосту ближе.

Покуда они беседовали, с другого берега бесшумно вспорхнула на сосну серая птица с длинным хвостом. Ваня такую-то вроде бы еще и не видывал.

— Кукушка, — шепнул дедушка.

— Ну-у, так вот ты какая? С виду-то невзрачна. Зато голосиста. Леса и воды летние оживляет и жалобит.

Мальчик, конечно, знает, что теперь, на закате лета, кукушка уже не кукует.

— Говорят про нее: щетинками ячменных зерен подавилась, — пояснил дед. — Откуковала.

Заглядевшись на птицу, бесшумно и перевальчиво шаставшую с ветки на ветку, Ваня даже забыл о хариусах.

— Кукушка бесприютная… Это правда, дедушка, что она так никогда и не знает своих деток?

— Правда. Гнезда не вьет, в чужие гнезда свои яйца подкладывает. И вот ведь диво какое: она, сказывают, караулит, когда другие мелкие пташки начнут сооружать себе гнезда. Дня три-четыре кружит около. А тем временем в ее чреве дозревает одно-единственное яйцо. И когда птахи кончат строительство, снесут в гнезде яички — кукушка опять следит, чтобы родительница отлучилась на миг, либо даже сама ее вспугнет. Да еще смахнет из гнезда одно-два яйца, а вместо них положит свое, такое же пестрое…

— Такое же пестрое? — переспрашивает мальчик, позабыв обо всем на свете.

— Да… ведь она уже заранее знает, у какой птицы какого рисунка яйцо.

— А разве ее яйцо не побольше тех, пичужкиных?

— Нет. Все тут породой кукушкиной предусмотрено. Она такое же маленькое яичко кладет, да… А потом кукушонок раньше других вылупится, растет скоро, названых братьев своих опережая, да и выталкивает их из гнезда, остается там за хозяина, язви его в корень!

— Тоже порядочный живоглот, — негодует Ваня.

— А несчастные пташки маются, выбиваются из сил, одного его, прорву, кормят. Заместо любимых дитятей. И до тех пор снабжают, пока он на крылья не встанет да не вылетит из гнезда — все равно уж в нем не умещается.

— Ну и ну! — Ваня во все глаза глядит на переваливающуюся в поклонах птицу. — Дедушка, а может, если бы у нее было свое гнездо да сама бы нянчила детей, то и не умела бы так красиво куковать?

— Может, и не умела бы, — усмехается старик.

— Может быть, оттого она и жалобится, что в вечной разлуке со своими детьми и все зовет, зовет их?..

— Может статься, что и так.

— Тогда не станем ее судить да корить. Пусть живет так, как на роду ей написано.

— И то правда, — соглашается дедушка. — Зато она, кукушка, лес рьяно блюдет и чистит. Мохнатых гусениц, вредителей поганых, которых другие птицы клевать брезгуют, — она съедает. Такая обжора! В один час, говорят, сто гусениц может уничтожить.

— Тогда, дедушка, давай мы ей все грехи простим, бродяжке бездомной.

— Ну, так и быть, давай.

Однако привередливые хариусы все не трогали приманок, хотя рыболовы сидели подле омута до самого захода солнца. А потом — опять же, видно, по чьему-то приказу и повелению — эти хитрецы вдруг вообще исчезли куда-то, будто и не было их.

Невезучим ловцам только и оставалось, что подняться на кручу и развести там костер.

10

Нарезали ножами травы для подстилки, разложили ее у огня, сверху накрыли мягкими пихтовыми лапами. Желанной ухи из хариуса не вышло, пришлось обойтись давешним тетеревом да свежепросоленными щурятами. Отличный ужин — сочная рыба сама во рту тает. И чай, заваренный на воде из Тян-реки, тут, у Звонкого переката, оказался особенно душистым и освежающим.

Отведав дымящегося, в мелких точечках жира, тетеревиного супа, дедушка спросил внука:

— Ванюша, а вот ежели бы ты не знал, из чего мы суп сварили, — догадался бы, что это тетеревиный? А не из глухаря, не из рябчика?

Ваня зачерпнул ложкой, почмокал:

— Чем-то, конечно, отличается. А чем — не пойму. Все одинаково вкусно.

— Я полагаю, что все дело в березовых сережках… Ведь глухари да рябчики больше хвою жуют.

— Дедушка, а ты различишь?

— Я-то? Конечно. Скажем, суп из тетерки больше смахивает на рябчиковый, он вкуснее, чем суп из тетерева. Раньше-то купец за тетерку даже платил дороже, чем за тетерева. Но мы-то не станем для супа одних самочек отстреливать. С нас и самцов довольно. А самкам надобно свое дело знать — множить тетеревиное племя. Чтобы всегда они, тетерева, украшали лес. Эх, до чего любо, когда по весне раздольная лесная тишь наполняется их воркотней…

Смолистые щепки, пылающие с шипением и треском, воткнули меж бревен нодьи, и огонь сразу же схватил взъерошенные насечки, набросился на них, — видать, не такой привереда, как хариусы, — и уже беззвучно лизал обе конды, ширясь и мощнея. Какое же доброе дерево сосна! Ни щелчка, ни зряшного выстрела, ни жарким угольком не метнет в тебя. Спи возле этого огня беззаботно, хоть всю ночь напролет, не просыпаясь, — она тебя не опалит, не прожжет твою одежку, не обидит, в отличие от злобно шипящей ели.

Лес постепенно умолкал. Отходили ко сну притомившиеся за день певчие птицы. Большим раскаленным шаром опускалось на отдых, в самую гущу пармы, солнце. Красив нынче закат! Полыхающие багрянцем перышки облаков, похожие на поздние листья осины, разметались по небосводу… Мало-помалу сгустились сумерки. Багрянец осиновых листьев померк, посерел. В небе проклюнулись звезды: их все больше и больше, они становятся все ярче и ярче и будто приближаются к земле. Потянуло прохладой. Совсем смолк лес.

И только Звонкий перекат никак не желает угомониться: трудится без устали, озорует, плещет — теперь все это даже слышней, чем днем.

А вот и бахромчатый полукруг луны взошел над лесом, сомкнувшимся в сплошной темный тын, — бледным и холодным светом залило окрестность.

Ваня стоит на обрыве, над перекатом: его душа и разум переполнены новью увиденной и услышанной сегодня. Он глядит на подсветленное луной пространство, прислушивается, и ему вдруг начинает казаться, что вода и лес, сонмы звезд в небе — весь этот огромный мир! — хотят вместиться в него, в его сердце. Или же наоборот: сам он, Ваня, хочет раствориться в этом мире, слиться с ним, сделавшись его частью, как вот этот Звонкий перекат или как сосна, громоздящаяся над дымящим костром. Ваня даже немного испуган этим необычным чувством… Повернулся, собираясь возвратиться к деду, мирно покуривающему на хвойной подстилке у нодьи.

Но тут на перекате раздалось непривычное для слуха бултыханье. Глаза мальчика вонзились в темноту, и в тот миг он увидел, как крупнотелая рыба с шумом выпрыгнула из омута и по дуге перелетела каменный порог.

— Дедушка, гляди! — вскрикнул парнишка. — Будто торпеда!..

— Семга это поднимается. Парочка, должно быть, чета.

Хотя старику и не видно, но шум он тоже услыхал, поднялся, направился к Ване.

Долго стояли рядом в ожидании новых всплесков, но их больше не было.

— Ну, язви тя в корень, надо же вот так себя казнить! В эдакие дальние дали подниматься от моря, — вздохнул старик. — И только для того, чтобы сметать икру да молок. И на этом пути ни покормиться, ни отдохнуть — да еще сигай через эдакие уступы…

— Опять же, значит, природа распорядилась так. — Мальчик все еще был во власти раздумий.

— А по дороге ловят-бьют ее всячески. И сетями, и острогой. Даже, веришь ли, из ружья стреляют. А икру ее те же хариусы на нерестилище растаскивают…

— А как она нерестится?

— Самка роет в гальке довольно большую лунку, мечет туда икру, а самец поливает сверху молокой…

— Неужели в это время чья-то рука поднимется, чтобы стрелять?

— У иного стервеца рука его поганая на все поднимется… Я знавал одного мужика, который в верховье Тян-реки, уже на самой мелине почти, отстреливал семгу да хвастался, что одна два пуда потянула.

— Два пуда!.. — выдохнул Ваня. — Почти сорок килограммов.

— Но вообще-то, в нерестовую пору семга уже не столь вкусна, тощает в дальнем переходе без путной еды. И большинство после нереста гибнет, когда скатывается обратно к морю.

— Ну, горемыки! — посочувствовал мальчик.

Они легли к нодье, охваченной огнем уже по всей длине комлей, на прогретый и размякший от тепла лапник, от которого веяло угарной приторью пихтовой смолы. Ваня шмякнулся навзничь, с удовольствием расслабил руки-ноги, прикрыл глаза.

Внизу гудел перекат.

Он опять раскрыл глаза, проследил, как серый дым змеится меж веток лохматой сосны. И чуть не вскрикнул от изумления: прямо на ветвях сидели ярко светящиеся звезды…

— Глянь-ко, дедушка, звезды на сосне уселись! Неужели и они хотят погреться возле костра?

Старик охотно поддержал сказочный зачин внука:

— Ну, конечно, им небось там, в поднебесье, зябко. Вот и спустились… Ты зорче приглядывайся ко всему, сынок. Все видь, все слушай. Полной грудью вбирай в себя красоту и радость. На всю свою жизнь запасай… Чтобы всегда понимать природу, как живую душу, чтобы скучать по ней… — Помолчав, добавил: — А сам я, может, в последний раз любуюсь всем этим… — Дотянулся рукой до внука, погладил его. — И тебе, внучек, спасибо, что разделил и скрасил этот путь.

Пышут широким пламенем конды, отдавая жар, накопленный десятилетиями, занятый у солнца, — и чудится, что огонь тоже ведет свое неторопливое сказание.

— Дедушка, а ты мне еще не рассказал, как сам постиг охотничью науку. Всегда говорил: вот подрастешь, мол, тогда и поведаю обо всем.

— Ну, что же, коли слушать охота, могу и поведать. Все равно не спится.

— Расскажи, расскажи, дедушка! — Ваня даже вспрыгнул на своем ложе от радостного предчувствия.

Старик тоже поднялся, сел степенно. Дотянулся суковатой рогулькой до огня, раскурил самокрутку.

— В старину, Иванушка, коми люди почти все охотниками были. В сказках и песнях до сих пор выше всего восхваляются сметливые да удалые звероловы. Самыми отважными богатырями величает их народ. Я тебе уж сказывал о Пере, помнишь?

— Помню.

— Он, Пера-богатырь этот, бесстрашен был. Землю нашу от злых ворогов защищал, а в награду для себя всего-то и запрашивал что доброе охотничье угодье, хотя чего только не предлагали ему за геройские подвиги… «Батюшко мой, — отвечал он, — нодья-костер, дающий тепло на ночлеге в лесу; мать — мягкая пихтовая постель; а сестрица моя единокровная — вольная охотничья жизнь… А кроме того, мол, ничего мне больше не нужно!» Вот ведь как.

— Здорово! — от души похвалил Ваня Перу-богатыря.

— Или возьми того же Йиркапа — каким охотником был! Какие лыжи себе выстругал!..

— Какие же?

— Разве не рассказывал? Отыщет в раздольных лесах богатырское — как сам он — дерево. Из того цельного дерева вытешет одну лыжу и сделает ей испытание: встанет на нее и понесется — стремительней ветра, едва остановится… Так другую-то лыжу и не посмеет из того же дерева мастерить: из обыкновенной ели сробит, не то — сделай он обе одинаковые, так всю землю мигом объедешь, в один свист… А на таких лыжах-скороходах, сам понимаешь, много всякого зверя да дичи разной наловить в лесу можно…

— Дедушка, вам таких сказок в детстве, поди, много сказывали?

— Ну, а как же нет, милок? Книг-то мы тогда не читали. И телевизоров не было… Вот сказки да песни, бывало, и слушаешь долгими зимними вечерами. О богатырях-охотниках, о бабе-яге, про леших да про водяных. Слушаешь, и сам, конечно, мечтаешь стать сильным да смелым, и все уметь, и все мочь…

— Дедушка, а правда, что раньше охотились всегда в одиночку?

— Только так, в одиночку. Вдвоем-то ведь птицу и зверя сильно всполошишь. Ну, собака-то, конечно, при тебе… Всю осень да еще ползимы живешь, бывало, в лесной избушке, в охотничьей керке, только добычу иногда относишь домой.

— Не тоскливо разве?

— Может, и тоскливо, да тосковать некогда. Целый день ходишь по лесу: стреляешь, вызволяешь слопцы, снова настораживаешь… Вернешься в избушку вечером — давай с белки и куницы шкурки драть, птицу низать и ужин себе готовить, вот, глядишь, и пройдет время… Хлопочешь, а самому любо, что добыча есть. Покуда возишься, о дальнейшем смекаешь: в какую сторону завтра податься; какой, по приметам, день будет — ясный или снегопад. На собаку порадуешься, что удачно выбрал ее из способного да выносливого рода, что обучил хорошо, вон уж сколько добра наловили вместе. А тут вспомнишь, что на твое угодье повадился медведь шастать, — надо бы на него управу найти… К тому же стомишься за день, поужинаешь, да сладко и заснешь.

— И не страшно — в лесу, одному, ночью?

— Нет. Тогда в лесах злые люди не баловали, как нынче. И на твое угодье посторонний-то не смел соваться. Бывало, ружье-пищаль в избушку даже не заносишь, снаружи на крюку и повесишь, не говоря уж о другом, чему невелика цена.

— Дедушка, а когда ты начал из ружья стрелять?

— Я, брат, раненько начал… — улыбается, вспоминая, старик. — Восемь лет всего было… Взял тайком отцовскую пищаль, кликнул собаку и — айда в лес… Думаю: коли все стреляют, то чем я хуже других? Верст за восемь маханул: сам еще никогда так далеко не заходил, однако от отца слыхивал, что там глухарь водится. А чтоб не заплутаться, прихватил с собой матку: ну, компас у нас так называли… Ну и вот. Собака выследит глухаря — я стреляю, а он не падает. «Что за чудеса?» — думаю. Стреляю в другого — опять мимо. Еще разок выстрелил, наметив мишень, — гляжу, тоже не угодил… Оказывается, трахаю в белый свет, как в копеечку, на мушку не глядя. Лишь тогда догадался, для чего на конце ружья пенек этот — мушка… И когда моя собака выследила еще одного глухаря, я целился уже через мушку — и свалил его. Ух, и радости было!.. Но по лесу я кружил неосторожно — и заблудился, конечно. А-а, думаю, ерунда, у меня же матка имеется! Поглядел, а стрелки-то у нее будто одурели: мечутся туда-сюда, а в какую сторону мне идти, не показывают… Какой же, думаю, это компас, если не показывает дороги домой? Едва не разбил его о ствол дерева, лишь вспомня про отцовский гнев, сунул обратно в карман… Долго так бурхал по сугробам, плутал, но все же вышел на пожню — оказалось, что в верстах четырех от дому. До того устал, что дальше и шагу не могу ступить. Влез в стог — и заснул… А собака-то побежала домой, небось скулила-скулила, рассказывала, где хозяин почивает. А дома переполох: нет и нет мальчонки, одна гавка из лесу вернулась… Но собака та была очень смышленая: вывела отца к тому стогу. Увидел он меня, вжикнул пару раз ремешком, но не шибко… — Голос у старика смягчился. — После этого почина он мне собственную пищаль и вручил. И компасом научил пользоваться. С той поры я и охотник…

— С восьми лет?

— Да. Ружья-то у нас тогда вот какие были: с конца ствола зарядишь свинцовой пулькой, шомполом ее загонишь. А свинец — наподобие куска толстой проволоки, бывало, носишь при себе, а когда надобно зарядить — откусишь зубами или ножом отхватишь пульку. И порох тоже с собой, деревянная пороховница на боку висит… Вот тогда-то я и научился стрелять метко. Ведь чтобы единственным зарядом попасть в цель, требуется, брат, уменье. Белке, бывало, меж глаз бьешь, если к тебе в оборот сидит, а если боком — в ухо, чтобы шкурку не попортить да подороже, первым сортом, сбыть. Глухаря стреляешь в грудь либо в подкрылок. Да, научился стрелять тогда. В добрый год одних куниц до трех десятков добывал.

— Дедушка, ты говорил когда-то, что на своем веку двенадцать медведей взял. А самого первого когда?

— Разве не хвалился еще?

— Нет.

— Тогда, помню, прямо возле лесной речушки подстрелил я выдру. Доволен был очень — ценная шкурка попалась. Стал подниматься из-под обрыва, гляжу — елки-моталки! — медведь стоит на двух лапах, рыкает, когтистыми лапами сучит. Всего в десяти метрах от меня… А у меня дробовой заряд в стволе — другое уже ружье имел к тому времени. Что делать? С отчаянья я и выстрелил ему в шею, в самое пикало. И только тогда перепугался до потери сознания, бросился бежать. Не помню, как очутился дома, у самого лицо от страха перекошено. Мать как поглядела на меня — и в слезы. А отец усмехается: «Вот и ладно, справный охотник из парня выйдет…»

— Ну, а медведь? — у Вани в глазах блестели огоньки, отражения костра.

— Медведь-то? Пошли да освежевали с отцом. Оказалось, что я угодил ему точно в пикало, в гортань — и он свалился на месте. После этого случая я перестал бояться медведей. Он первым на человека не набрасывается, хотя и припугнет иногда. Только после выстрела кидается…

— А если бы не попал тогда? Или ранил легко? Мог ведь и подмять…

— Ну, тогда бы мне амба, — улыбнулся старик. — У него ведь, у медведя, как охотники говорят: топор и нож завсегда при себе… Но я попал аккурат в гортань, он на двух ногах, как человек, стоял… После того я ни в медведя, ни в лося никогда издалека не стрелял, а изблизи, метров этак с пятнадцати только — зато уж всякий раз точно, впопад. Да и собаки на медвежьей охоте крепко подсобляли: бывало, так и норовят ухватить его сзади. А он, Михайло-то, ой, как боится, что укусят в ляжку — сядет, ровно коза, на задницу и вертится, отбиваясь передними лапами от собак… Самыми главными считаю тех двух медведей, что у селян коров задирали, — свалил я их.

В разгоряченном воображении парнишки проносятся картины медвежьей охоты.

— А отец твой, мой прадед, тоже справным охотником был?

— О-о, еще каким! — с гордостью сказал старик. — В лесу он был это… как профессор, все знал. И страха не ведал. — Солдат Иван задумчиво поглядел через нодью в сторону Звонкого переката и добавил: — Однажды вот так же, у костра, он рассказал мне об охоте на медведя. Ежели ты не спишь еще…

— Нет-нет, дедушка!

— Так вот, объявился тогда один Михайло, очень ловкий, хитрый да могучий. Все деревни в округе довел до отчаянья: так и дерет, и душит буренок. Сегодня в одном месте, завтра в другом, а там и в третьем… Мужики пробовали напустить на него собак — не тут-то было, всякий раз лучших лаек и недосчитывались… И тогда пошли они с поклоном к моему отцу: выручай, мол. Ежели избавишь от разбойника, соберем тебе с каждого двора по пятиалтынному… Ну, мой отец не стал отказываться: а чего же — всем миром кланяются… Но, думаю, ему и самому небось захотелось потягаться с этим драконом… И вот сговорил он такого же отчаянного, как сам, товарища, и начали они гоняться за медведем, одни, без собак. Дело-то было осенью, уже припорашивало. И — то они преследуют медведя, то — будто он их…

— Как это? — не понял Ваня.

— Говорил уж я, что тот хитрецом оказался: обойдет кружью, оглянуться не успеешь, а он сзади крадется… Целую неделю так вот в кошки-мышки играли. Потом медведь этот, видно, окончательно разъярился. Спрятался за колоду в густом болотном ельнике и, как только преследователи явились туда, выскочил из засады, набросился на идущего впереди напарника — да хвать его за загривок… Отец мой щелк-щелк пистонкой, а выстрела нет: отсырел, что ли, порох… Тогда он выхватил топор из кольца на своем ремне и как с размаху хрястнет медведя по лбине! Хорошо еще, что лузан напарника был крыт толстой кожей, не то бы Михайло разворотил ему спину…

— Ну и как, оба целы остались?

— Почти. У того медведь лишь плечо успел прокусить… Наконец-то в округе люди вздохнули спокойно. Отец сам дивился тогда: такого огромного медведя никто никогда не видывал…

— И что же; сполна получили награду?

— Собиральщика не нашли, — усмехнулся старик. — Перестал ведь медведь скотину драть, сразу пятиалтынных жалко стало. Деньги тогда в цене были, да и откуда их было брать? Каждый грош на счету… А с победителей довольно шкуры да медвежатины.

Разогретый воспоминаниями старик умолк на миг, разжигая новую цигарку.

— Стало быть, вы с отцом много лавливали всего?

— Много, сынок. Теперь только вспоминать и осталось… А тогда — и белку, и куницу промышляли, выдру и горностая, медведя и лося, глухаря и рябчика… В моей молодости в лесах Тяна одних глухарей слопцами да выстрелами за осень, бывало, штук триста добудешь да продашь тем же Бисинам за бесценок. Не разбогатели, вишь, с охотничьего промысла — хотя и лихими молодцами были… А потом, заметь, ведь и войны часто мешали нашему брату. Я, к примеру, и в революции участвовал, и на гражданской сражался. Потом, рассказывал уж, в сельсовете работал. Председателем колхоза был… Столько хлопот да забот, язви тя в корень, что и в лес недосуг сходить. А после еще вон какая война разгорелась, меня на фронт взяли, снайпером… Эх, Ванюша, по войнам-то мыкаясь да странствуя, я и сынов своих толком к лесу не приохотил. Виль, правда, как и ты, имел к тому интерес, но ему война свой срок жизни отмерила. А отец твой да дядя Паша к технике больше тянулись, что для них лес и лесование. И, прости уж, вино пить мастера оказались… Ох, Ванюша, милый внучек, иной раз до того тоскливо и тяжко бывает на сердце… Задумаюсь иногда: был наш род охотничий, славный, а неужто совсем иссякнет? — Глянул на мальчика, отвлекся на миг: — Знаешь, Ванюша, что мне однажды сказал мой покойный отец? Ты, говорит, Иван, вроде бы и обгонять меня стал в охоте! И это для меня было выше любых похвал…

— Нынче, дедушка, такой охоты, как прежде, все равно не будет, — по-взрослому сказал мальчик.

— Это верно, — вздохнул старик. — Сильно нынче леса да воды наши тревожат, негде стало зверю да птице привычно обретаться. А злодеи разные, браконьерское племя, бьют их без разбору, наперебой рвут у природы, кому больше достанется. Эдак мы свои благодати скоро вовсе опустошим.

Старик помолчал, глянул на внука невидящим взором, вздохнул, заговорил с горечью:

— Леса изведем. Ручьи в них высохнут. Захиреют да помутнеют реки… Ох, недолго тут и всей Коми парме облик свой потерять. А тогда угаснут и ее напевы. Даже древний говор наш утратится. А нет своего языка — нет и своего облика…

Ночью, на пихтовой постели у теплой нодьи, Ваня долго видел во сне стародавнего коми охотника Йиркапа.

Будто стоит он перед Ваней — величественный, как исполинская сосна в бору, и приходится смотреть на него, запрокинув голову. Ноги в мягких оленьих тобоках, лаз из лосиной шкуры, льняной куделью вьется ус, светлые кудри текут по плечам. Глядит Йиркап на Ваню синими, как цветок черники, глазами, строго так смотрит и говорит:

— Для тебя, Сын Пармы, я самолично выстругаю лыжи. Из дерева, которое только мне одному известно. И ты будешь летать на них повсюду, не ведая преград, обгоняя ветер. Тебе я передам свое копье со стальным наконечником, свой острый нож. Охоться вволю!.. Но пуще глаза береги леса и воды! Родные наши леса и воды… от всякого зла береги!


Ранним утром, когда кромка леса едва заалела от восходящего солнца, Солдат Иван тихонько поднялся, поглядел на свернувшегося, лицом к тлеющей нодье, посапывающего внука, укрыл его получше, сплотил в костре верхние концы комлей, прорванные огнем, палкой раздробил толстые уголья, подсунул сухих веток — и бойкий огонь сразу же устремился навстречу тихому утру.

Старик спустился к удочкам.

Приманки на крючках были целы, червяки и личинки закоченели, сдохли. Он наживил их заново, поднялся от омута к быстрине. И едва успел там забросить удочку, как кто-то мгновенно вцепился и потянул… Старик подсек — хоп — и вытащил хариуса длиною с веретено. Живо отцепил — пускай попрыгает в траве, — наживил крючок личинкой, закинул снова. И так же жадно — еще на лету — схватил хариус, и с таким же упругим всплеском извлек рыболов его двойника, сверкающего серебром.

«Надо кликнуть парнишку! — обрадовался Солдат Иван. — Покуда еще не кончился жор…»

Прихватив рыбин, он проворно взбежал к костру, разбудил Ваню.

— Айда, внучек. Хариус на стрежне шибко берет… Погляди, какие красавцы.

Ваня начал было с ленцой потягиваться, однако увидел в дедушкиной руке живое серебро, и сна как не бывало.

Схватил свою удочку, наживил крючок жирной личинкой, метнул на быстерь. И сразу же рыба с силой дернула лесу, будто давно уже подкарауливала. Мальчик взмахнул удилищем: почувствовал, что больно тяжело идет из воды добыча — неужто больше дедовых? — но в воздухе затрепыхался точно такой же хариус, как показывал тот, осклизлой прохладой лег в руку.

— Отцепляй скорей, Ваня! — подсказал старик. — Не то вмиг может жор пресечься…

Ваня снова наживил крючок червяком, забыл даже поплевать, а там, в текучей воде, опять уж кто-то стерег его угощение… Ваня вытаскивает, снимает упруго бьющуюся сильную рыбу. Снова наживляет, закидывает, тащит. Даже и наживлять не всякий раз надо: рыба идет и на огрызки червя. А может, и без того схватит, на голый крючок? Будто век не едала… У Вани колотится сердце. Лицо горит, пальцы трясутся. Наживляет, закидывает, тащит. Даже взглянуть толком некогда на добычу. Только ощущение прохлады в руках. Да липкую рыбью слизь время от времени приходится вытирать о траву. Ему по-прежнему кажется, что эти рыбины, которые всего лишь с веретено, слишком тяжело из воды выходят: наверное, они успевают в последний момент раскорячить свои плавники, упираясь, сопротивляются изо всей мочи.

Солнце уже поднялось над лесом. А у них дело все спорилось. Чем быстрее успеешь нанизать приманку, тем чаще вытащишь. На поплавок поглядывать и нужды нет: едва наживка коснется воды, как ее уже сцапали. Видно, там, в пучине, идет жестокое соревнование: кто успеет схватить всех раньше и первым испустить дух…

На примятой траве сверкает уже целая куча рыбы, вся ровненькая, на подбор, будто кто-то ее выпускал по точной мерке. Иная еще бьется, посверкивает серебром, а другая уже притихла, успокоилась, потускнели сероватые продольные полосы… И еще, конечно, несколько рыбин сорвалось на лету, плюхнулось обратно в бегучую воду, унося свои рассеченные губы.

Даже Сюдай стоит подле Вани и, похоже, удивляется: вот ведь как хозяева без моей помощи обходятся…

Наконец старик заявил:

— Довольно, внучек. Ведро хариуса наше — и хватит покуда. На что нам больше? Может протухнуть напрасно. Да и тащить тяжеленько будет…

Но нет сил остановиться — закинуть бы еще, еще раз ощутить на конце лесы ответную силу и тянуть, тянуть! Ваня едва переборол это жгучее желание. Вытер концом рукава мокрое разгоряченное лицо, поглядел на отливающую металлом груду рыбы, сказал:

— Вот так хариус! Ну и шустрая рыба!

— Кто-то, видать, распорядился все же, чтобы ты не остался без вкусной рыбки, — расцвел улыбкой дед. — Чтобы Тян-река сделалась мила твоей душе.

Навесили котелок с водой для ухи. Разделали рыбу, хорошенько просолили в двойном полиэтиленовом мешке. Потом нашли прохладное местечко под обрывом, разрыли, припрятали улов, заложили прибрежными камнями. Ведь нынче им предстоял большой обход по лесу, и незачем было таскать за собою этот груз, лучше в другой раз наведаться сюда прямиком от избушки Тяна.

11

После доброй рыбалки они всласть и позавтракали свежесваренной душистой ухой. Белая филейная мякоть хариуса отличается от мяса всякой другой речной рыбы: она пожирнее и без мелких косточек, жуй, причмокивай — не оторвешься.

Но пора шагать дальше.

Двигаясь против течения ручья Торопца, впадающего в Тян-реку, они дали изрядный крюк.

— Этот ручей зовется Торопец потому, что тороплив очень? — спросил Ваня деда.

— Да, — ответил тот, — он, замечаешь, быстрей Черного ручья. Вот эта сторона берега мысовата, оттого и ручей тут порезвее катится.

Довольно долго шли густым волглым ельником, сумеречным и прохладным. Наконец меж елей открылись просветы, и они вышли к великолепному бору, раскинувшемуся на взгорье. Взошли на холм и застыли на месте как вкопанные.

Перед ними, на самом взлобье горы, красовалась хоромина. Можно было догадаться, что ставлена она не далее как прошлым летом: чисто окоренные бревна на солнцепеке изошли смолой, подрумянились и теперь будто сами излучали тепло. Два окна в наличниках, крашенных белилами, сверкали свежо и ярко. Но это еще что! Сама хоромина была крыта белым шифером. Откуда же здесь, в лесной чаще, взялся шифер?

Солдат Иван перевел дыхание после восхождения в гору, покрутил ус:

— Хм, язви тя в корень… вот оно где главное диво оказалось, Ванюша.

— Терем-теремок! — отозвался мальчик.

Прибежал Сюдай, попутно спугнув в высокой траве ворона: большая черная птица взвилась, пошла кружить в воздухе, с истошным карканьем дурных предзнаменований.

Дед с внуком прошли к тому месту, откуда взлетел ворон, глядят: поперек старого пня, сохраняя еще нарядную узорную чешую, безжизненно свисло змеиное тело, с Ванину руку длиной и толщиной, голова раздроблена, исклевана.

— Змея!.. — отпрянул мальчик.

— Пристрелил, видать, кто-то, язви тя в корень, — определил дедушка.

— Пристрелил? Да небось карга эта и клюнула, — Ваня указал на каркающую во все горло птицу.

— Нет, — без колебания возразил дед и опять взглянул на щеголеватый домик. — Кто-то подстрелил и положил на пень, а ворон уж после приспел…

— Разве и у нас, на Севере, есть змеи, дедушка? — спросил мальчик, пошевеливая траву ногами.

— Возле Тян-реки встречаются, хоть и редко. Ужак это. А кроме как здесь, я нигде больше в коми земле не видал змей. Да ты не бойся, коли такого встретишь: ужак, он зла не причинит, у него и яда-то нет.

— Знаю… — отвечает мальчик, но чует сердцем, что будет побаиваться этих тварей и впредь. Вон как длинен: подстережет в траве, обовьется внезапно вокруг ног… и еще вопрос: есть яд или нету на кончике раздвоенного языка?

Но и трусом выказывать себя не хотелось.

— А кто же тогда пристрелил ужа, если не ворон заклевал? Хозяева этого дома, что ли?

— Может, и так… — ответил Солдат Иван задумчиво.

— Дедушка, а если снести этого ужака в школу, в зоологический кабинет?

— Так ведь без головы он… — засомневался тот. — Из безголового ужа какое чучело?

— Пожалуй, верно, — огорчился мальчик. — Тогда давай мы его закопаем, дедушка.

— А чего его теперь закапывать? — вздохнул старик. — Пускай тому летучему санитару останется, — мотнул головой в сторону птицы, усевшейся на высокой сосне и продолжавшей горланить.

— Санитару? — удивился Ваня. — Ты эту каргу поганую санитаром величаешь?

— Так оно и есть, Ванюша. Ворон-то в лесу всю гниль-падаль подбирает. Чтобы зловонья не было. Чтобы не расходилась зараза.

— Да-а… незавидная пища.

— Ворон — птица упрямая. Если уж взялась за этого змея — не отстанет, покуда не разделается. Бывало, заприметит глухаря в силке, налетит и жрет до одурения. Уж и давится, а все треплет, клюет. Не зря иному обжоре говорят в укор: ах ты, воронья твоя глотка…

— Вот видишь! А ты его защищаешь…

— Так ведь он, опустошая силок, не ведает, что глухаря этого я словил для собственной надобности. Думает, наверно, что он сам подох, замер. А над всею мертвятиной в лесу один хозяин — он, ворон…

Они продолжали эту беседу, дед с внуком, хотя понимали оба, что заботит их вовсе не ворон и не дохлая змея. Их поразил так неожиданно представший сказочный теремок.

Молча зашагали туда. Глядят: пространство перед домом, бывшее когда-то старым затравенелым повалом, теперь застелено плотно пригнанными, будто пол в избе, тесаными плахами, а дальше этого настила трава полегла ничком…

— А-а, — первым догадался Ваня, — сюда, видишь, вертолет садится, как на посадочную площадку!

— Так оно и есть, браток… — согласился дедушка, настороженно вынюхивая воздух, как ищейка.

— Тут, наверное, работает экспедиция, — утверждал Ваня свою догадку. — Ей и принадлежит этот домок.

— Да, вертолетом-то, конечно, сюда и шифер недолго доставить.

— Значит, мы на разведчиков недр натолкнулись, дедушка?

— Может, на разведчиков, а может, и на налетчиков… — пробурчал старик едва слышно.

— Теперь повсюду изыскания ведутся, везде землю бурят, — все больше оживлялся Ваня. — А что, если они уже здесь что-то нашли? Уран или золото!

— Не знаю, не знаю, — вздохнул дед. — Лосиные тропы, во всяком случае, они нашли. И семгу, где она поднимается на нерест, тоже обнаружили. А избушку свою понадежней припрятали, не на самом берегу Тян-реки…

— Наверное, вертолету просто садиться здесь удобней?

— Не знаю, не знаю… Но давай-ка внутрь заглянем.

— А можно ли?

— Отчего же нельзя? Мы ведь не грабить, не пакостничать зайдем, а так, передохнуть. Таежные избушки для того и ставят добрые люди — для добрых людей.

Они отряхнули с сапог налипшую грязь перед тем, как взойти на тесовый настил. Открыли массивную дверь, очутились в сенях. Свет сюда проникал через прорубленное почти под самым потолком окошко — напротив двери. У дышащих смолою светлых бревенчатых стен стояли два шкафа, сработанные из свежих гладких досок. Их дверцы, на металлических петлях, были не заперты, старик открыл одну дверку: на полках была кое-какая непортящаяся снедь — банки с консервами, крупа и мука, сухари.

— Не скупердяйничают, — буркнул он.

Дверь, ведущая из сеней в жилую часть дома, была тоже совсем новая, фабричного производства, заперта всего лишь на задвижку. Открыли, вошли. В комнате светло, в два окна лился яркий свет, низ окон был прикрыт полотняными занавесками. Такие же, как в сенях, теплые, смолисто-румяные стены с красными пятнами сучков радовали глаз. Ваня заметил, что на верхних бревнах сучья были не срублены, а торчали торчком.

— Погляди-ка, дедушка, — показал Ваня, — это вместо гвоздей?

— Так, поди.

Потолочная стлань тоже играла узором сучков, полосами гладко оструганных еловых досок. Глядя на все это, мальчик, может быть, впервые в жизни всею полнотой своего сердца оценил красоту свежего дерева, прошедшего через человеческие руки, его ласкающий запах.

— До чего тут весело да уютно! — сказал он.

— Да, брат, толковые люди поработали, золотые руки…

Вдоль стен были расставлены три несколько подержанных дивана, на каждом — подушка да аккуратно скатанные одеяла. В углу высилась беленая голландская печь с маленькой плитой в углублении, а сбоку, наособицу, была даже небольшая печная лежанка, рассчитанная на двоих, чтобы полежать, погреть косточки.

Посередине комнаты — стол из крепких досок, над ним свисала электрическая лампочка.

— Гляди, дедушка, эти разведчики даже электричество сюда провели, от аккумулятора, что ли? — Ваня бросил взгляд на проводку, уходящую под пол.

— Да-а, тут у них и светло, и тепло — все удобства.

— Эдак-то неплохо жить и работать даже и в лесу дремучем, правда?

— Верно… да только вот никакого инструмента не видать у этих разведчиков.

— Может, завезти еще не успели? Или в лесу спрятан?

— Разве что спрятан…

Старик приметил за печкой в полу закрытый люк голбца, подошел, ступил ногой, однако поднимать не стал.

— Сегодня мы не будем дожидаться хозяев. Раз уж собрались, надо идти… В другой раз наведаемся.

Шли дальше. Солдат Иван старался скрыть от внука, что весьма озабочен и удручен увиденным. Ведь вот какую хоромину кто-то построил у черта на куличках! С шиферной крышей, с печью-лежанкой. И внешне, как поглядишь, ничто не указывает на принадлежность к экспедиции — там ведь свои приметы.

У ручья подал голос Сюдай. Когда приблизились, оказалось, что тявкает он возле слопца, на попавшего туда глухаря. Смотрят: ловушка совсем новая, сооружена нынешним летом.

— Раненько кто-то начал слопцы ставить… — сказал Солдат Иван, вытаскивая из-под плахи задеревеневшего уже черного глухаря.

А Ване невтерпеж разглядеть получше:

— Так вот оно, оказывается, как устроено! Тяжеленная плаха: шмякнет — так уж насмерть. Целое бревно вдоль да пополам расколото… Дедушка, ну-ка давай насторожим снова, научиться хочу, как делается.

— Что ж, давай, поучись… — ответил тот и закопошился, объясняя: — Конец плахи поднимем. А вон, видишь, кольцо из лозы — давай, вдевай, та-ак. Теперь в кольцо просунем вон ту длинную палку и раскорячим о перекладину… та-ак… А теперь конец палки мы подцепим вот этим кальяном и прижмем внизу. Видишь, эти коротенькие колки, самострелы, едва касаются друг друга?

— Вижу.

— Прикроем сверху щепой. Песок в зеве хорошенько пригладим, чтобы глухарь заметил да спустился сюда побарахтаться, почистить перышки да камешки поклевать… Вот он наступит на плашку или просто заденет ее… и кальян тут же соскочит, а плаха и упадет на него.

— До чего просто! — изумился мальчик, вертясь вокруг настороженного слопца. Теперь этот слопец даже показался ему вроде бы одушевленным предметом, который только и караулит, как бы кого жамкнуть всей своей тяжестью. — И пришло же кому-то в голову, — разговаривает Ваня с ловушкой, — придумал кто-то… и что глухарь опускается на песок купаться, тоже приметил.

— Человек-то, вишь, за долгие века все приметил. Голодное брюхо всему научит… — сказал Солдат Иван, теребя ус. — Это истина… как и то, что тут промышляет бывалый охотник! Нынешние-то ловушек уже делать не умеют. Да и работа эта трудоемкая — слопец соорудить: надо плаху расколоть, доски вытесать, зачистить, вколотить… тут неленивый и мастеровитый человек работал. Знаток охотничьих троп.

— Может, он и указал здешние места разведчикам? — опять мелькнула у Вани догадка. — Что-нибудь обнаружил в оползне, жила богатая показалась, или в ручье чего намыл… Привел сюда разведчиков, а теперь, по случаю, угощает рыбой да дичью.

— Чересчур замахнулся, даже если из гостеприимства… — Солдат Иван свернул цигарку. — И слопцы, и лосиные петли… Широко человек работает…

— Считаешь, что это все одного его работа?

— Пошиб-то вроде один и тот же… — ответил дед, выпуская изо рта клуб дыма.

— А ловушку мы так, настороженной, и оставим?

— Нет, не оставим, — заявил дед решительно и строго. — Ловить слопцами еще не сезон. Давай-ка найди, чем метнуть…

Ваня огляделся, увидел наполовину истлевшую трухлявую колоду, вывернул из нее корявый сук, воротился к ловушке и, прицелясь, метнул туда — будто увесистым кистенем — наискосок, на дощечки. И тотчас слопец дрогнул, кальян отомкнулся, длинная палка отлетела вперед, а мощная плаха тяжело упала наземь.

Хитроумная ловушка показала свою работу прямо у Вани на глазах.

— А глухаря куда же? — спросил мальчик.

— Глухаря? Его мы подвесим вон под той елью… — Оказалось, что дедушка уже срезал ножиком гибкую рябиновую вицу и разминает ее руками. — Чужой поймыш нам без надобности.

— Зря только испортится… — засомневался паренек.

— Да ведь человек, который слопец насторожил, небось явится… — Старик опутал, связал глухариные ноги, повесил его на сухой еловый сук.

От дедушкиных слов, сказанных будто бы и мимоходом, что-то напряглось тревожно в Ваниной душе.

— И тогда мы встретимся с ним? Да, дедушка?

— Да. С ним… Либо с ними.

Шагая вверх по течению ручья, они увидели еще несколько ловушек, тоже настороженных, угрожающе раззявленных, будто суливших мальчику: «Вот я сейчас тебя как цапну!..»

Ваня, не в силах пренебречь этой угрозой, опять швырнул в один из слопцов обломок смолистого пня. Свирепая снасть живо подмяла истлевшую угольно-черную пнину.

— А и пусть… — дед лишь усмехнулся. — Все равно не сезон…

По берегам Торопца вольготно жили глухари. Один, неразбредшийся еще выводок — хлоп, хлоп! — поднялся из-под самых их ног и врассыпную. Потом было слышно, как крупные птицы, шебарша крыльями, опускались на ели. Сюдай залаял. Дед и внук приметили, как почти что одновременно с глухарями, молчком, взлетела какая-то другая птица: тоже пестрая, вроде глухариной самки, но с более широкими крыльями и, руля хвостом, во мгновение ока затерялась в деревьях.

— Ястреб! — опознал дедушка. — Не успел ли уж сцапать кого-нибудь?

Внимательно осмотрели все окрест. И правда: на жестких кустиках брусники лежала убитая птица, глухариха. Ваня кинулся к ней, нагнулся, взял в руки: она была еще теплой, но уже недвижимой. Прощупал, оглядел тельце — никакой раны не обнаружил.

— А ястреб просто на нее камнем — и пришиб, — сказал, подойдя, дедушка. — Вот разбойник-то…

— Что же теперь делать с нею? — растерялся Ваня.

— А что — теперь уже ее не воскресишь… Оставим тому, кто убил. Пускай трескает. Не то ведь, язви его в корень, он еще и другую придушит. Пока что свежая, может, и этой обойдется — хотя мы его и спугнули, — а вот если появится душок, ни за что не притронется…

— Ну-у?

— Это тебе не ворон. Ястребу только свежее подавай.

— Ишь какой!

— Все птицы этого ястреба как огня боятся. Он хоть на земле, хоть в воздухе бьет без промаха, Но зря, без надобности, не погубит, а только на прокорм себе да птенцам.

Ваня огляделся: брусничник по берегу ручья был обильно усыпан крупными гроздьями дозревающих ягод. Некоторые гроздья изжеваны, выжаты — тут глухари полдничали. И тут их подстерег когтистый охотник.

Невдалеке сердито залаял Сюдай, призывая: чего вы там застряли, я для вас бегаю — стараюсь, выследил добычу, а вы ноль внимания, зачем тогда в лес меня брали, раз такое дело?.. Пришлось уважить пса: Ваня подобрался, выстрелил, свалил глухаренка, хотя, если честно признаться, жалко было обижать этот выводок после ястребиного разбоя. Однако нельзя обижать и собаку, нарушать ее воспитание и врожденный охотничий инстинкт.

Они перешли ручей, поднялись вдоль старого соснового повала.

— Это и есть Великий бор… бывший, конечно… — сказал старик, и в голосе его Ваня услышал грустное сожаление, будто дедушка помянул навеки почившего доброго и славного человека. — Тут уж после войны навели пустынь.

На всем неоглядном боровом просторе теперь теснились береза с осиной, двадцатилетние, да безудержно лезла высокая, по пояс, трава.

— Вот смотри, шли мы с тобой по берегу, так там семенники оставались, и хоть реденький, но вырос сосняк. А тут эвон что делается! — Старик молча прошагал по границе осинника, продолжил: — Года три-четыре после повала по всему бору брусника шибко сильно родилась, хоть лопатой, бывало, греби… Потом молодой лиственный лес хлынул, трава поперла — и замшевел, заглох брусничник… Сосны нет. Ягод нет. Одна только береза некудышная да осинник.

Они шагали, обходя или переступая пни.

— Я часто даже во сне вижу тот Великий бор, — с тоской произнес Солдат Иван. — Не так уж много радостей отпустила мне жизнь — а тот сосновый бор был моей радостью. Какие сосны стояли!.. И ни конца им, ни края. Мачтовый лес. Одни только сосны… Бывало, заходишь — точно в храм, так чисто и гулко. И величественно… А глухарей-то кишело по опушкам, рябчиков! И всего прочего… Брусники сколько было — крупная, пунцовая, сладкая ягода. Бывало, охотясь по осени, насобираешь ее, ссыплешь в толстую выдолбленную колоду, а после, как сядет зимник, увезешь на санях домой. До следующей осени хватало витамина… Эх, было, да быльем поросло!.. Мне, Ванюша, наверно, и в смертный час последним виденьем будет этот Великий бор…

12

Под вечер, когда дед с внуком пересекли долину Черного ручья, их настиг ветер: уже давно собирался, тужился, раздувался, мощнел, а тут — совсем ураган.

С северо-запада, устилая небо, взгромоздилась черная туча: грузная, плотная, похожая на оскалившееся чудище. Она заслонила солнце. Она гналась за ними, двумя путниками, будто хотела прихлопнуть их, как в слопце, либо упасть с неба камнем — и пришибить…

Небо прочертили молнии, загудел гром. Ветер все крепчал, гнул и трепал ошеломленные деревья. Потом хлынул дождь, плеснул с одного боку, с другого, закрутился со всех сторон.

Старик и парнишка присели, съежась, под большой густохвойной елью. Здесь же укрылся и Сюдай.

— Ну, язви тя в корень, лето уж на исходе, а гляди, до чего разбушевалась улица… — Старик прислушивался и озабоченно поглядывал, запрокинув голову, на помрачневший лес, на грохочущую огнеметную тучу.

У Вани сжалось сердце. Еще недавно он казался себе — тем более рядом с дедушкой и при пищали — полным хозяином природы, а теперь был таким жалким и крошечным перед настигшей стихией, перед грохочущей, брызжущей, воющей Силой.

«Хоть бы с нами не случилось чего! Хоть бы…» — тихонько и молитвенно заклинает про себя эту силу мальчик. Вспомнился родимый дом, где тепло, где крыша над головой всегда укроет от дождя, где даже гроза не кажется такой страшной.

А тут еще вздрогнула, заколебалась под ногами земля, устланная зыбучим мхом. Все чаще слышится скрежет то ли вырванных с корнем, то ли переломленных пополам деревьев. Потом звуки эти слились в сплошное скрежетанье, которое приближалось к ним…

— Валится лес! — выкрикнул Солдат Иван изменившимся голосом.

Дикий ураганный ветер продирался к ним с другой стороны.

— Бежим в сосняк!..

Еле переводя дух, спотыкаясь и вскакивая, они изо всей мочи устремились вверх по взгорью.

Вязкая и липкая от дождя трава цеплялась за ноги, а еловая поросль, плотная и колючая, как пук щетины, будто нарочно загораживала им путь, бросая в лицо пригоршни дождевой воды.

Но дедушка не сбавлял шага, бежал, хлюпая, в глубину бора: да и остановиться-то нельзя — ведь скрежет и буханье за спиной как будто догоняло их, настигало уже, и земля под ногами дрожала все сильнее…

Наконец вбежали в лес, укрывшись от преследования страшной бури. Гул отдалился. Или же сила вихря уже иссякла, разлетелась вдребезги, атакуя гору…

Старик и внук встали под дерево, жидкая хвоя над головой плохо укрывала их от хлещущих потоков дождя.

— Пускай мочит, тут уж ничего не поделаешь. Переждем, покуда утихнет, — сказал дед, убирая с лица мокрую паутину, налипшую, когда продирались сквозь еловую чащу.

Потом огляделся, приметил вблизи высокую березу, добежал до нее и содрал два широких пласта бересты. Они накрылись: береста, свернувшаяся шероховатой стороной внутрь, хорошо защищала от дождя — голова под навесом и юркие холодные капли не лезут за пазуху. К тому же они были в лузанах. И хотя Ваня промок насквозь от ног до пояса, но грудь и спина под лазом, покрытым кожей, оставались совсем сухими. В жару-то парнишка досадовал, что пришлось нацепить эту кольчугу, но теперь был благодарен дедушке за то, что чуть ли не силком заставил его надеть эту издревле чтимую коми охотником защитную одежу.

Дождь, словно по барабанам, бил о берестовины над их головами. Ствол сосны, под которой они укрылись, ощутимо покачивался, и другие сосны гибкими былинками гнулись в разные стороны под натиском бешеного ветра. Неистовые порывы могли бы дожать их и до самой земли, но деревья стояли часто, и своими верхушками как бы поддерживали друг друга.

— Дедушка, может, лучше вон под той толстой сосной встанем? — сказал все еще перепуганный мальчик. — Там понадежнее будет. И дождь не так вымочит…

— Нет, сынок, при молнии нельзя под большим деревом стоять. Она уж если шарахнет — то в самое высокое…

По черному небу сновали яркие зигзаги, все полыхало, гремело так, что даже буйный ветер временами пугался и захлебывался.

Ваня чуть высунул из-под бересты голову. И в ту же секунду — кажется прямо над ними — сверкнуло, ослепило так, что он невольно зажмурился. Острие огненного рога будто бы впилось в него, пригвоздило к земле. Потом снова яростно громыхнуло. И опять Ване показалось, что попало в него, именно в него! Теперь — конец…

Мальчик закричал, обессиленно приник к деду всем телом, едва не теряя сознание. Тот мягко обнял его, похлопал по плечу, что-то ласково приговаривая.

Вдруг потянуло гарью, послышался душераздирающий скрежет: громадная сосна, под которой предлагал укрыться мальчик, разломилась пополам, ее живая белая плоть, прорвав золотистую кору, брызнула щепой, словно лоскутьями; вершина, рухнув, ткнулась острием в дрожащую боровину…

— Ах ты гляди, что творится, язви тя в корень! — сказал Солдат Иван осевшим голосом. — Сколько мощи у молнии… Может, в последний раз сей год сверкает, потому так и бесится. Хорошо, что туда не встали… И впредь запомни, если застанет тебя такая беда, не прячься под высоким деревом… Помню, в детстве, когда мы пасли коров, нас гроза под большую ель загнала — так едва живы остались…

Но если бы Ваня был здесь один, он непременно встал бы под то дерево. Непременно! И значит… Округлившимися глазами смотрел он теперь на опаленный разлом взорванной сосны.

— Может, не надо нам было из ельника подниматься сюда, дедушка? — спросил он, чтобы хоть разговором унять приступ страха.

— Надо было: сам ведь слышал, как за спиной скрежетало.

— Повалило там лес?

— Да. Погоди, вот стихнет — посмотрим, что там. В ельнике короткий дождик лучше, конечно, пересидеть. Но когда вихревая буря — ели запросто выворачивает, потому что корни их ближе к поверхности, чем у сосны.

— И это надо знать, когда идешь в лес, — вздохнул Ваня.

— Обо всем, внучек, обо всем надо знать… Давай-ка прижмись ко мне, чтоб не застыл. Ничего, переможемся… Гром-то, похоже, отходит. Вон уж и посветлее стало — глядишь, и распогодится вскоре. Разведем костер, обсушимся.

— Дедушка, молния в сырую сосну попала, а дым повалил — это как же?

— Добро, что так хлещет, и лес мокрый насквозь. Если б не ливень — не миновать пожара.

— Значит, иногда и от молнии загорается?

— А как же! От непогашенного окурка, случается, бор вспыхивает. А уж от такого огня и подавно… Но ты, гляжу, совсем продрог, парень? Надо бы обогреться… — Старик осмотрелся вокруг. — А чего нам, скажи, дожидаться вёдра? Давай теперь же и разведем костер, вон смолистый пень…

— Как же под таким дождем? Не займется огонь…

Однако нестерпимо хотелось тепла.

И дедушка уже шагнул к пню, доставая топор из кольца на лузане:

— Как же эдакому-то смольняку не загореться? Гляди: и высок, и дыроват, стало быть, дым будет тянуть аккурат как в трубу. И обуглен весь — видать, когда-то, может лет сто назад, тоже молния его спалила, — а через уголь никакая вода не проникнет. Погоди вот, сам увидишь — вспыхнет, как порох…

Старик топором обтесал уголь в изножье пня, и на самом деле — смолистый дух будто вырвался, на волю, разнесся по волглому от дождя лесу. Щепа отставала жирная, тяжелая, желтовато-красная, пропитанная смолой, будто маслом. Дед с внуком склонились над щепками, чтобы прикрыть их от дождя. Дедушка вырубил у корневища выемку, сгреб в нее мелкие щепки и сунул туда зажженную спичку. Смолистые стружки весело затрещали, запылал веселый огонь, начал расти, шириться, жадно обхватил более крупную щепу, а та со стоном и шипеньем покорно отдавалась власти огня, будто давно ждала этой минуты. Вскоре взмокшего лица, его груди коснулось тихое и ласковое тепло. Дыханье, спертое страхом, стало ровнее, и даже взбешенный лес перестал казаться таким страшным.

Огонь костра становился все жарче, он целиком обхватил очищенный от угля пень и — будто не было никакого ливня — полыхал, гудел, вздымая столбом черный дым.

— Горит — и раздувать не надо! — радовался Ваня.

…Когда, переждав непогоду, они спустились обратно в еловую ложбину, то увидели, что натворила стихия: тут словно кто-то прошелся широким покосом. Все до единой ели рухнули наземь, легли головами к бору, вздыбив корни в черных комьях земли. Свалило и те деревья, под которыми они недавно стояли…

— Гляди, Ванюша, как ураган потрудился, — сказал сокрушенно старик.

— Ой-ой! — только и ответил мальчик.

— Когда-то, помню, и мою охотничью тропу вот так же разворотило.

— Дедушка, — Ваня округлившимися глазами смотрел на вывороченный лес, — если б не ты, мне бы сегодня дважды гибели не миновать: и повал, и молния…

— Ну, помирают-то, мил дружок, всего единожды, — усмехнулся тот. — А потом, ведь ежели бы не я, ты б сюда и не пришел. А на другой раз учен будешь.

— Да, такое не позабыть.

Потом они обсудили, что им нынче делать дальше. Буря надолго задержала их, и если спускаться по берегу Черного ручья до избушки Тяна — засветло никак не успеть. Так что надо или заночевать в лесу, или спрямить путь по визирке, которая выведет их к Тян-реке, а там уж и рукой подать до жилья. Проводить вторую ночь в лесу, к тому же изрядно промокнув, не хотелось. И они решили: по визирке.

— Мы в другой раз еще поднимемся по Черному ручью, — сказал дед. — Нам те места надо получше прощупать. Лосиную петлю мы там видели, но еще неизвестно — сколько их всего понаставлено…

Эти попутные речи уже смутно доходили до Ваниных ушей. Теперь ему больше всего на свете хотелось очутиться в тепле да в суши.

Старая визирка, с давних пор известная деду, прорезала восточную часть Великого бора. Смешанный лес здесь был не вырублен. Высокие ели с примесью сосны, береза да осина, травянистое подножье в молодой поросли. Тут не осталось ни малейшего признака тропки, лишь давние, оплывшие уже зарубки едва заметно темнели на деревьях. Солнце не показывалось, небо еще было сплошь затянуто разбухшими от влаги толстыми тучами. Лес сумрачен, только изредка над ним беззвучно посверкивают сполохи.

Дед, шагавший впереди, поначалу заранее стряхивал палкой с молодых деревьев тяжелые капли воды, но толку от этого было мало, а задержка большая, и он отшвырнул свой посох: и так припозднились, мол, ништо нам — не глиняные, не раскиснем.

Сюдай, со слипшейся мокрой шерстью — будто только что из реки вылез, — уныло плелся сзади и уже не отлучался в поисках добычи.

Каждый листок, каждая хвойная лапа на их пути плескались холодной водой, обдавая лица, руки, а о ногах уж и речи нет. Но кожаный лаз опять надежно оберегал спину и грудь.

Быстро темнело, зарубки на деревьях почти не видны. Но с ними была береста, дедушка не велел оставлять ее на месте вынужденного привала. Берестяной лоскут они накрутили на палку, подожгли — разогретая, она ловко свернулась, прижалась к палке, — чем не факел.

Вспыхивали зарницы во мраке — диво, будто в сказке. «Сухая молния», — сказал дедушка про эти сполохи. «А не очутились ли мы в заколдованном темном царстве, — подумалось вдруг Ване, — в преисподней?» Темно и страшно вокруг — лишь берестяной факел мерцает тускло, да много ли от него света? А потом вдруг как сверкнет, как сверкнет! Но бесшумно. Тогда лес высветляется на мгновенье — и гаснет опять, будто проваливаясь куда-то. И снова давит тьма. Ни души; все притихло, попряталось, кто где отыскал сушь и тепло… А они все шагают и шагают, вперед и вперед, в замокревшую насквозь мглу.

Но вдруг слух уловил милый сердцу и показавшийся теперь таким родным, долгожданным шум — играл Тян.

Они вышли к реке. Измученный и продрогший от сырости Ваня обернулся назад и мысленно сказал темному лесу: «Ну, что, лешак, не смог нас загубить? Вырвались мы из твоего слопца…»

А дедушка в эту минуту показался ему и впрямь всемогущим кудесником.

13

Наутро все окрест еще хмурилось.

Они решили никуда не ходить в такую непогодь. Дедушка сказал Ване:

— Дадим себе роздых, а я тем временем научу тебя мастерить наберушки.

Береста была припасена загодя, усохнуть еще не успела, а сделалась только податливей. На берегу они нарезали черемуховых и рябиновых виц, выбирая попрямее да без сучков, толщиною в палец.

— Вот ими мы и прошьем наши лукошки, — объяснял Солдат Иван. — Рябиновая да черемуховая лоза гибки и прочны, обе годятся в дело.

Дед расщепил пополам одну вицу — она лопнула аккурат по красной сердцевине, — очистил от духовитой кожурки, сгладил расщеп.

— Среднюю часть, с вершок, оставим неструганую, потолще, чтоб затянулось покрепче, а концы заострим…

Берестяной лоскут уже готов, края обрезаны, углы закруглены, плоские обточенные гвоздики — сколотни тоже под рукой. Держа обеими руками берестину, дедушка погрел над огнем костра, один угол загнул на нужной высоте, мягко пришлепнул к ободу вровень с краем, проткнул острым концом ножа и в отверстие вставил сколотень, скрепил.

— Все надо делать не спеша, аккуратно, Ванюша, — приговаривал, обращаясь к мальчику, который внимательно следил за каждым движением его рук. — Чтобы береста не лопнула, чтобы все углы были одинаковы, чтоб лукошко не получилось кособоким. — Так же загнул и скрепил другой угол. — А вот теперь прошьем рябиновым прутиком…

Он вытащил один колок, вместо него просунул заостренный конец вицы. Дырки на бересте затягивались, заживали будто сами собой. Потом таким же образом, протыкая ножом, обмотал тремя петельными стежками обод с одной и с другой стороны, концы вичек подпихнул под швы и обрезал, сделав их невидимыми. Точно таким же манером сшил и другую сторону: получилось ровненько, гладко.

— А когда лоза подсыхать начнет, она еще туже все стянет, — сказал дедушка, с удовлетворением вертя в руках коробок.

Для ручки была приготовлена береста двух видов. Сперва дужкой из двойной, фигурно вырезанной толстой берестинки дедушка сжал коробок сверху, по свежим кострижным швам, отчего тот сузился в верхней части — так меньше будет высыпаться содержимое, — а потом обмотал наискосок тонкой берестяной лентой, заранее свернутой в клубок. Ведя в одну сторону, дед обвил ручку берестинкой светлого оттенка, затем, ведя навстречу, перекрестил темной. И опять надежно спрятал конец ленты — нигде охвостьев не видно.

Прямо на глазах коробок превратился в ладное лукошко.

Ваня взял его в руки: крепко, словно из дерева выдолблено, ни криви, ни коси, гладко и складно, ручка по руке — в самую пору. И запах свежей бересты ласкает душу.

— Тебе, дедушка, гляжу, ни иголки, ни нитки не надобно? — восхитился мальчик.

— Удалось, ишь, — тоже радовался старый.

После этого Ваня полдня учился мастерить лукошки сам. И рябиновые, и черемуховые вицы испробовал, а сколько бересты извел! Пальцы устали от резанья да натяжки. Но в конце концов и у него получилось. Конечно, не столь красивое лукошко, как у деда, а чуть перекошенное, вихлявое, но ведь получилось же!.. И так приятно было держать вещь, сработанную своими руками. Только что береста росла на березе, а вот прикоснулись к ней Ванины руки — и пожалте: корзина для ягод.

— В следующий раз научу туесок делать, — пообещал дед. — Ежели с умом, из бересты да дерева можно столько всякой всячины сробить! А тут выгода двойная: во-первых, полезную вещь смастеришь, а во-вторых, самому жить радостней, когда что-то в руках твоих получается…

Однако в ненастный день, без яркого солнышка, и настроение у человека унылое, особенно в глуши, в тайге.

После обеда Ваня долго смотрел на хмурые кедры, осыпанные бусинами росы, и всякие скучные мысли полезли в голову.

Он обратился к молчаливо покуривающему деду:

— Ты мне обещал еще порассказать о своей молодости. И о Бисине этом…

— Не забыл? Или скука напомнила?

— Я, дедушка, люблю слушать о давнем.

— И хорошо, так и надо. Коли не познаешь давнего, не уразумеешь и нового. С худым корнем дерево и в рост не идет, и вянет.

— Ты говорил, у Бисиновой мельницы случалось и такое, о чем тяжко рассказывать…

Старик поперхнулся табачным дымом, свирепый кашель охватил его, на глазах выступили слезы.

— Ты бы курил поменьше, — укорил Ваня, в такие минуты ему было нестерпимо жаль деда.

— Оно-то конечно. И совсем бы надо бросить… — Потом, сплюнув, утешил душу тем же табачным дымом. — Ну, а ежели решил слушать, парень, я и впрямь расскажу. Теперь ведь, коли подрос, тебе обо всем следует узнавать помалу…

Дед с внуком сидят у догорающего костра. Неподалеку от них громоздятся кедры с отяжелевшей и поникшей от дождевой воды хвоей.

— Я жил тогда еще в семье, при отеческом доме. Молодой был… — усмехнулся, не пряча грусти. — А у соседа была дочка — Маша, ровесница моя. Расторопная девчушка, живая да ловкая, как горностаюшка. Выйдет плясать на круг — глаз не оторвешь. И на любой работе — что вихрь. Хоть на покосе, хоть в бору на ягоднике, всюду первая. А голос-то! Вот и сейчас будто слышу, как нежными звуками играет в ушах… не позабыл ты еще, как мы с тобою жаворонка слушали?

— Не забыл, — ответил Ваня. — Его будто к небесам привесили на ниточке. И звенит, звенит там.

— Точно, сынок. Вот и у Маши голосок был такой, слушай — не наслушаешься. Рядом росли мы и всегда были вместе. Потом и на посиделки вместе ходить стали. Она мне кисет вышила красивый. Не этот, нет: тот еще на первой мировой войне, после ранения, куда-то запропастился… А я ей душегрею из куньего меха справил — из своей добычи, конечно, однако тайком.

— Почему тайком? — спросил зачарованный Ваня.

— А чтоб родители не узнали. Семья-то многодетная, никогда в достатке не живали, хоть мужики и считались заправскими охотниками. А куньи шкурки всегда в цене были… Ну, вот. Слушан дальше. Маша тем временем повзрослела, заневестилась, красивой девушкой сделалась. И начали ее родители просватывать.

— За тебя, дедушка?

— Нет, не за меня, — вздохнул Солдат Иван. — Они против нас богаче жили, считали, что я ей не пара.

— А при чем тут родители? Если вы любили друг друга… — Ваня уже читал в книжках о подобных делах и считал себя вправе судить по справедливости.

Дедушка улыбнулся его убежденности.

— В ту пору родители не больно-то спрашивали своих детей, особенно девушек: сами выберут жениха — и отдадут замуж. Конечно, не со зла, а будто бы даже из добрых намерений: пускай, мол, сытнее да теплее живется дочери, да чтоб жених был не из самого завалящего рода.

— А как же любовь?

— Считалось так: стерпится — слюбится. А при такой каторжной работе, дескать, и без любви обойдется…

— Так за кого же просватали Машу?

— За Бисина, — вздохнул старик, он смотрел сейчас куда-то сквозь чащобу кедрача, будто хотел где-то там вдалеке, увидеть свое прошлое, горькое и милое.

— За Бисина?.. — воскликнул негодующе мальчик.

— Да, брат. Бисин послал родителей в Машин дом со сватаньем. А ее родители, понятно, и рады: ведь кроме Маши там еще две девки на выданье, всех надо пристроить… Да и жених-то чем плох? Самый богатый на селе и с виду бравый.

— Ну… и отдали?

— Не торопись: коли уж начал, расскажу все по порядку… Едва Маша узнала об этом, как заголосит, как завоет на всю деревню: не пойду, мол, за Бисина, делайте со мною что хотите! А голос-то ведь у нее — что петь, что реветь — одинаково громок был… Я и сам три полных дня горючими слезами обливался, так Машу жалел, и себе не находил места — то ли головою в омут, то ли в лес дремучий без оглядки, чтоб и не выбраться обратно. — Тут Солдат Иван покачал головой, усмехнулся в усы. — Дак ведь и заплутаться-то, язви тя в корень, негде: сызмальства уж все леса и воды вдоль и поперек знакомы… Настал день Маше с Бисином под венец идти. В то утро она перестала плакать, будто смирилась. А мне, конечно, еще тяжелей сделалось… Вдруг прибегает к нам ее закадычная подруга, шепчет мне: «Ты, мол, Иван, принарядись и тоже иди в церковь». Я говорю: «Не могу, сердце разорвется с горя…» А она: «Делай, как велено. Знаешь, что Маша задумала?» — «Что?» — спрашиваю. «Когда поп при венчании спросит: по своей доброе воле или же нет выходишь замуж? — Маша ответит: нету моей доброй воли, силком выдают… а жених мой суженый не Бисин, а Иванушко».

— Неужели правда это? — у затаившего дыхание Вани навернулись на глаза слезы, так захватил его рассказ.

— Ну, я перепугался изрядно, хотя и не из трусливых был. Про такое мы тогда еще не слыхивали — чтобы из-под самого венца невесту уводить!.. Мне это даже богохульством показалось. «Господь, думаю, покарает нас». Но Маша мне была так дорога и мила, что я решил: чему быть, того не миновать!..

— И пошел?

— Пошел, сынок… А там все так и случилось, как задумала Маша. Когда священник спросил: «По доброй ли воле замуж идешь?» Маша ответила: «Насильно меня выдают, батюшко. Жених-то мой не этот Бисин, а Иван — вон стоит. Позволь, батюшко, мне встать рядом с ним, а с этим Огненноглазым я все равно не смогу жить, руки на себя наложу…»

— Ну и храбрая была эта Маша!

— Храбрая она была… Ежели бы ты видел, Ваня, что после этого сделалось в церкви! Будто при ясном небе — молния в крест угодила. Визги, стоны, крики, ругань… Мои дружки и дружки Бисина сцепились в драке. И мы с ним сами готовы ухватить друг друга за глотки. Батюшка едва утихомирил народ: надо еще спасибо сказать попу этому за то, что он Машину сторону сразу взял. Человек он был властный и своенравный, но тут, видно, и сам оторопел при таком обороте — дивны дела твои, господи…

— А потом что было? — нарушил Ваня наступившее молчание.

— Потом? Да так свадьба и расстроилась. Машины родители сильно на меня осерчали, но мало-помалу смирились. Дело шло к новому венчанью. Однако… Еще до женитьбы война началась. Я и ушел на фронт, а Маша меня ждать обещалась…

— Что же дальше случилось?

— Дальше скверно все вышло. После того Бисин снова начал приставать к ней, замуж тянуть, прямо смолой липнет, а она ни в какую. Да и как жить с ним будешь, если глазам смотреть тошно? И вот однажды Бисин этот, совсем озверев, надругался злодейски над девушкой… А Маша после того от стыда да горя руки на себя наложила.

— До смерти?

— До смерти…

— Что же ты, дедушка, в лоб ему не пальнул, когда хлеб потом забирали?

— Нельзя было, Ванечка. Толком-то о Маше ничего не знали. Она никому про то, что стряслось, не сказывала. Только подозревали, что именно так было, как я тебе рассказал. И сам я так думаю…

Дед с внуком надолго умолкли.

— Значит, наша бабушка — это другая Маша? — неожиданно спросил Ваня.

Старик смешался и ответил не сразу:

— Бабушка-то? Да, она — другая Маша. Как раз та, что когда-то, давным-давно, передала мне наказ идти в церковь к венчанью…

— Правда?

— Ей право. Как раз та и есть. Закадычная подруга той Маши.

— Наша бабушка ведь тоже очень хорошая?

— По мне — так очень. Вон сколько мы в ладу да в согласии прожили с нею. Всю жизнь ворочали вместе. Избу еще смолоду подняли: точеную, как ларец, да теплую, как беличья норка. Бревна из Тянова бора по зимнику спускали, хоть и далек путь — зато гладкие, с тонкой заболонью и нутро смолистое: еще и на твой век хватит избы этой… Хорошо мы прожили с бабушкой, не жалуюсь, хотя она и шумливей меня, вспыльчива, не ровен час закипит, но — сердце-то у нее доброе и ласковое, отходчивое. Руки друг на друга не поднимали, на люди друг без друга не выходили. Троих сыновей вырастили, и ты вот у нас уже есть — внук, эвон какой молодец. И Валюшка еще, внучка…

После обеда развиднелось. Сплошная завесь в небе раздергалась на отдельные тучевые клочья, они расползались, редели. Опять явилось солнце. Омытый мощными струями дождя, лес повеселел, улыбнулся. Легко дышалось воздухом, очищенным грозой.

— Хотя и пуганул нас ураган, и он на что-нибудь сгодился! — сказал, повеселев, дедушка.

— Небось грузди пойдут, — предположил мальчик со знанием дела.

— Верно, должны пойти.

Вдруг откуда-то со стороны обрыва над рекой послышался гул мотора.

Оба насторожились.

— Вроде ероплан?

— Нет, вертолет, — уточнил Ваня. Подождал еще, прислушиваясь, потом спросил изменившимся голосом: — Уж не к тому ли дому приземляется?

— Не знаю… не знаю… — тоже напрягся старый охотник. — Отсюда не видать.

14

Солдат Иван и Ваня зашли в натопленную избушку, легли спать — ну, пусть себе отдыхают.

А мы тем временем наведаемся к Звонкому перекату.

Эге, да тут, оказывается, появились новые люди. В оконечине порога, где вода ниспадает в омут, причалена аккуратная лодка с набоями: в ней два человека. Тоже старик да мальчик. Нос лодки надежно заякорен о подводный камень.

Мальчик, видимо ровесник Ване, сидит на корме, придерживая лодку шестом, чтобы течением ее не прибивало к берегу. А в середине лодки стоит жилистый крепкотелый старик, в одной руке у него острога на длинной жердине, в другой — факел для лучения рыбы: весь напрягся, как коршун, высматривающий добычу, готов в любой миг размахнуться, ударить…

Звонкий перекат шумит, как обычно, говорит сам с собой.

С поднебесья едва освещает покоящийся лес ущербная луна, подмигивают земле яркие звезды, будто истосковавшись по ней за минувшую ночь, когда та была сплошь накрыта тучами.

— Дед, и ты надеешься увидеть их тут? — спросил мальчик.

— Надеюсь — и увижу, — ответил старик. — Они непременно подойдут к порогу. Будут прыгать через него прямо по воздуху…

— И в этот момент ты успеешь подколоть?

— Попробую. Всяко бывает: иногда успеешь, а другой раз — нет…

— Дед, я тоже хочу!

— Потом. Сперва гляди, учись. Да лодку придерживай: чтоб устойчивей было ногам.

На старике был толстый, домашней вязки шерстяной свитер, картуз, ноги обуты в мягкие удобные коты. Одет тепло, но легко, чтобы ничто не стесняло движений. Острога в руке наизготове — семужный ястреб застыл, напружинился, ждет идущую вверх от далекого моря усталую, обремененную икрой рыбу.

В терпеливом молчании караулят ее в лодке. Светящийся циферблат на часах мальчика показывает, что сидят они уже более часа. Ночная прохлада начала пробираться к телу, хотя мальчик тоже одет тепло: поверх шерстяного спортивного костюма натянута еще одежонка из мягкой ткани, вязаная шапочка с помпоном на голове, ноги в кедах с теплыми носками.

А дед стоит — не шевельнется, будто изваяние, будто смолистый пень на старом пожоге.

Примерно около полуночи две небольшие рыбины прошмыгнули мимо глаз, утомленных долгим ожиданием. Старик лишь выматерился глухо. Но вскоре в омуте раздался плеск, и через перекат перемахнуло хорошо видимое тело большой рыбы, потом еще…

Старик изо всей силы ударил, попал. Могучая рыба упруго извернулась, едва не вырвав острогу из рук старика. Лодка закачалась, даже зачерпнула воды, хорошо, что мальчик всей своей тяжестью повис на набое с противоположной стороны. Старик, стоя на полусогнутых, прижимал рыбу к борту лодки. Крикнул:

— Нельзя ее опускать глубже! Иди, помоги придержать. Осторожнее, не то опрокинемся…

Мальчик оставил свой шест и тоже схватился за черенок остроги — и тотчас почувствовал, как на конце ее бьется, стараясь уйти, соскользнуть с трезубца, раненая рыба.

— Держи, сынок! Крепко держи. Сейчас мы ее багром… — Старик схватил правой рукой багор с острым крюком, поддел рыбу снизу. — Вот так. Теперь не сорвется. Теперь она наша…

Рыба помаленьку затихала у борта лодки, а течение уносило прочь окровавленную пену.

От чрезмерного усилия жилы на руках и ногах мальчика судорожно натянулись, удары сердца, казалось, разрывали грудную клетку.

Переводя дух, дед с внуком переглянулись украдкой — довольные оба, — и подняли добычу в лодку. Семга была длиною около метра, но мальчик удивился больше не длине, а толщине ее тела: плотного и округлого, как у хорошо откормленной хрюшки, и вместе с тем, оно было скользким, обтекаемым, юрким.

— Вот это рыбина, дед! — не смог он сдержать восторга. — Вот это экземпляр!

— Пуд потянет… — ответил довольный старик.

Мальчик нагнулся и провел ладонью по некрупной, шершавой чешуе, усеянной множеством красных точек. Зубья остроги вонзились поперек туловища на самой середине, возле верхнего плавника, там из рваных ран сочилась кровь. Потом мальчик заметил, что из нижней части живота, продырявленного багром, медленно течет похожая на красный горох семужья икра. Он отвел глаза в сторону — от этого зрелища ему стало не по себе.

Но старик быстро перевернул рыбу, сказав:

— Этому добру нельзя зря пропадать — дорогое лакомство.

На сегодня они уже сильно устали и продрогли, потому и не решились оставаться на воде — стучать зубами всю ночь. Сошли на берег, мальчик донес рыбу в охапке до костра, снова и снова изумляясь: одним уколом взять эдакую тушу! Почти пуд рыбы, да какой! Стоит того, чтобы и помаяться, и позябнуть…

Тем временем дед надежно припрятал лодку, подошел к костру. Острым ножом вспорол семужье брюхо — в бликах огня живой россыпью вспыхнула крупная алая икра.

— Сейчас мы ее присолим в котелке, и к утру закуска будет готова, — ловко потроша рыбу, приговаривал старик, а по его сухощавому, в морщинах, лицу с усами и гладко выбритым подбородком, по дряблым губам угадывалось, что он уже и теперь предвкушает всю прелесть этого угощения.

— Дед, а если икру пустить в реку? Из нее выведется такая же семга?

— Нет, что ты. Для этого нам пришлось бы еще самца поймать… нет, и не думай… Теперь это уже наша закуска, бог послал… — Старик, по обыкновению, нелепо мешал коми слова с русскими, что забавляло и сердило мальчика. — Вот посолим, приберем рыбу, поднимемся в дом и выспимся хорошенько. А утром из головы да хвоста сварим уху. Попируем с тобой, малыш! Не будешь жалеть, что увязался за мной. Я тебе еще много чего покажу…

— Дед, ты, значит, считаешь, что кто-то побывал здесь накануне, в твоих угодьях? — спросил мальчик, продолжая разговор, начатый еще вечером.

— Да, был кто-то, — голос старика сразу же напрягся. — Не знаю, что за леший, но определенно тут шастал… Видишь, чешуя от хариусов — варили уху. Вон и перья, тетеревов ощипывали. Бывалые, видать, охотники тут ночевали. Как бы слопцы наши не засекли… Если встретимся на узкой тропинке — придется сказать им пару теплых слов, чтобы убирались подобру-поздорову. Окрестных лесов да рек им не хватает, что ли, обязательно надо соваться на чужое угодье? Придется проучить нахалов! — Острые черные глаза старика сверкнули недобрым огнем.

Рыбьи кишки он унес от костра подальше, внимательно оглядел все вокруг, не валяется ли где семужья чешуя. Убрал рыбу в вещмешок. Мальчик взял в руки котелок, плотно закрытый крышкой, который был полон икры.

Они вошли в уже забеленный туманом предрассветный лес.

Звонкий перекат остался и дальше вести свои разговоры.

15

В избушке Тяна в ту ночь тоже долго не могли заснуть.

Мастеря весь день лукошки, Ваня не больно умаялся, потому и сон не одолевал его так сильно, как намедни. Мальчик чувствовал необъяснимую тревогу. Может, причиной тому был гул мотора, услышанный днем?

Чтобы отвлечься, Ваня начал расспрашивать деда: как он воевал на последней войне?

Старый солдат не долго упирался, проявил понимание, что если внук столь горячо интересуется этим, надо рассказать про былые сражения — пусть останется память о них.

— Спросили меня, Ванюша, в военкомате: что, мол, ты, папаша, умеешь делать лучше всего, имея в виду твою далеко не первую молодость? Щи варить? Или лошадей дозирать? Видишь ли, я тогда уже в летах был. Я, говорю, язви вас в корень, охотник! Лучше всего я стрелять умею! Они смеются: ты, мол, батя, отстрелялся уже. Ладно, говорю, поглядим…

Ну, привезли нас в Действующую армию. Стоим в обороне на Карельском фронте. Узенькое продолговатое озеро отделяет нас от финнов: они на одном берегу замаскировались, а мы на другом — сидим по обе стороны в окопах, выдолбленных в каменистой земле, зарылись, будто кроты. А времечко — середина зимы. Праздник рождества Христова на носу. Временами слышно, как финны веселятся, до них ведь всего полверсты было. А рождество-то, ишь, весь крещеный мир празднует. Раньше, до революции, и у нас крепко веселились в эту пору, близко к Новому году… Глядим, на поляне у леса появилось вдруг несколько человек, на белом снегу-то хорошо видны. Похоже, навеселе… Не сильно и таятся, знают, что наши без надобности стрелять не станут, чтобы не обнаруживать себя. На каждый наш выстрел они минометным огнем отвечали. Это ведь у нас поначалу перебои случались с техникой да боеприпасами, а у них такого добра полным-полно было.

Ну, смотрим, один финн насадил на штык круглый ломоть хлеба, а другой поднял в руке здоровую сулею, вино небось, а третий горланит в мегафон:

— Эй, Иваны, топайте к нам рождество отмечать!

А в нас бурлит ненависть: мы-то полуголодные сидим — с кормежкой тоже было неважно, — а под боком Ленинград в блокаде: взяла нас обида. Я говорю ротному: «Товарищ капитан, дай-ка я им обедню испорчу!» — «Нельзя, — отвечает он, — стрелять приказа нет, да и чего дразнить их попусту?» — «Так ведь, — говорю, — я только раз и выстрелю — в сулею с вином». — «А попадешь?» — заинтересовался ротный. «Да я, — хвалюсь, — белке в ухо попадал либо в межглазье, чтобы шкурку не портить, — и это пищалью, а винтовкой и вовсе грех не попасть в эдакую-то бутыль…» Надо сказать, что наш ротный весельчаком был, разбитной малый, молодой еще, лет двадцати пяти. Махнул рукой, разрешил: «Стреляй!» А сам за бинокль, смотрит в сторону финнов. Я прицелился хорошенько и бахнул. «Есть, батя! Сулея-то вдребезги!» — закричал ротный. Гляжу, финны переполошились. Орать начали как оглашенные. Вина-то ведь жалко, они, как рассказывают, вроде нашего брата северянина: от горькой водочки не шарахаются… Вдруг все в один миг куда-то пропали. А потом как забалабонят из леса минометы! А мины эти, Ванюша, такая, доложу тебе, гадость: прямехонько на голову падают, даже в окопе от них схорониться трудно…

— Я знаю, дедушка, в книжках читал, в кино видал.

— Глядим, к нам батальонный командир, пригнувшись, бежит по окопу — лицо перекошено. Мать вашу так, орет, что вы тут затеяли? Кто приказал стрелять? На ротного кричит: под трибунал отдам, в штрафную роту зашлю…

— Ну и заслал? — обеспокоился мальчик.

— Финны скоро пальбу прекратили — это они громыхали, чтобы нас остеречь, чтобы мы не мешали им веселиться по случаю праздника… Ротный доложил комбату, как дело было. Тот, смотрим, смягчился помалу, даже засмеялся. Но не сразу поверил: «На таком расстоянии в сулею попал? Не охотник ли?» — спрашивает. «Да, — говорю, — в восемь лет взял в руки пищаль и с той поры редко когда без нее обходился. Только, — говорю, — на гражданской менял ее на такую же вот винтовку…» Смотрю, комбат еще больше заинтересовался. «Да ведь ты, батя, для нас сущий клад! Не имеем ни одного снайпера. Давно обещают, а не прислали. Снайперы противника прямо одолели нас, но ответить пока нечем. Сейчас же идем к полковнику! Представлю: мол, вот, своего снайпера воспитали…»

— Ну и пошли, дедушка?

— Конечно. Командир полка поговорил со мной. Приказал подыскать для меня помощника из лучших стрелков. И вот мы с напарником начали охоту…

— Охоту?

— Ну да. Выдали мне снайперскую винтовку с оптическим прицелом. Она трофейной была — разведчики раздобыли, — двести патронов к ней, все, что было. Три пули я пустил в мишень, чтобы распознать ее бой. А потом и другая проверка, уже на деле: как только враг высунет голову, так и щелк.

— И попадал, дедушка?

— Попадал, чего же нет. Рука у меня была еще верная, глаз острый, а соображение быстрое — или как теперь говорят: реакция. По движущейся цели бить с опережением, по мгновенной — в лоб… И все же с одним финским снайпером долго пришлось в кошки-мышки играть. Хитромудрый, черт, оказался! Его пуля иногда прямо в окопе настигала нашего солдата.

— Это как же?

— Погоди, расскажу… Окоп роют, чтобы он укрывал человека — чуть выше его роста. А тут — камень… В ином месте сплошная гранитная плита лежит. Глубокой траншеи не получается. Старались мы поднимать бруствер повыше. Но и это не помогало. Кое-где были все же места, в которых нужно было сильно пригибаться, почти ползти. Но солдаты не всегда успевали. Бежит по траншее, чуть зазевался, не успел пригнуться в опасном месте — и тут его — хлоп!

— Ой-ой! — переживает мальчик.

— Приметили мы: кто-то один с финской сторонки работает столь мастерски. Командир мне и говорит: коли уж назвался охотником, давай-ка выследи этого зверя — больно много он наших солдат без боя на тот свет спровадил. «Есть, — отвечаю, — выследим…» Стал я обмозговывать это дело. «Кукушка» вражеская?..

— А что за «кукушка»?

— Ну, так у нас называли вражеских снайперов, которые вели огонь притаившись на деревьях. Сильно пакостничали они, много нашего брата погубили.

— А-а.

— Ну, слушай дальше. Мы с напарником соорудили чучело человека — в шапке, в шинели, все как полагается, — и стали его вроде бы обучать бегать в тех местах, где финский снайпер уже нескольких наших солдат уложил.

— Чучело-то как обучать?

— А привязали к шестам и давай таскать по окопу взад-вперед. И вот, только наш «солдат» голову в одном месте над бруствером чуть больше выставил, тут же и получил в лоб. Интересно, откуда же это стреляют? С такой меткостью!.. На следующий день мой напарник остался в окопе с чучелом, а я еще затемно вскарабкался на разлапистую сосну, загодя высмотрев толстый рогатый сук, удобный для долгосрочного сиденья и загороженный стволом от противника…

— Ну да, ведь и заметить могут, когда шевельнешься, правда? — сообразил мальчик.

— В том-то и дело. Хотя сосна эта стояла не в одиночку, не на пустыре, а была заслонена и другими деревьями… Рассвело. Сижу, одетый тепло, поверх полушубка белый маскировочный халат натянут, завис в густых ветвях, будто снежный ком. И наблюдаю, не отрывая глаз. А что углядишь? Противник — он ведь тоже не глуп, тем более снайпер: головы не кажет, особенно теперь, когда понял, что и мы умеем стрелять. Замаскировался не хуже нас… В поле моего зрения — тишь да гладь: узкое долгое озеро, пустынный берег, лес невдалеке. Все укрыто снегом. И день выдался хмарноватый, снежок сыплется… Сижу вот так, гляжу неотрывно. И временами даже начинает казаться, что никакой войны нету: что находишься ты в своей родной парме, подкарауливаешь медведя возле задранной коровы, туши ее костлявой… Но вот в нашем окопе опять начали водить чучело. Зорко смотрю на тот берег, слежу: не шелохнется ли где что, прицел в ту сторону направлен. И вдруг, слышу, в снежной пустоши щелкнуло, будто бы не столь громко — ведь снег, он заглатывает звуки, гасит, — но чучело наше опять повалилось, а я так и не заметил, откуда стреляли… клацаю зубами от злости, а что делать? И спуститься-то средь бела дня невозможно — тот же снайпер тюкнет, как белку. Пришлось дотемна там припухать.

— Целый день?

— Да, брат. Зимний день, правда, короток, с заячий хвост, но, сидя без движения, я совсем закоченел. Да ведь я, слава богу, к такому делу привычный — сызмальства в лесу…

— А потом что было, дедушка?

— На другое утро я опять на сосну полез. Как же иначе? Дело без конца — кобыла без хвоста. И опять я полный день мытарился зазря.

— Ну, а в чучело стреляли?

— Стреляли. Только теперь в другом месте наш «солдат» раззява появился, голову свою будто невзначай выставил. Это я велел менять места, чтобы финны не почуяли неладное.

— Ты тоже хитер!

— На третий день показалось солнце, с нашей стороны оно всходило. Я сижу среди ветвей, не смыкаю глаз. А чистый снег вокруг играет на солнце искорками. Вдруг мне почудилось, что в одном месте сверкнуло посильнее — будто луч попал на осколок зеркала! Сердце у меня екнуло. Постой-ка, думаю, что же так блестит? Откуда там зеркало? Может, стеклышко, вон ведь как переливается… Пригляделся: между береговиной и лесом лежит дерево, верхушкой в нашу сторону, осыпано снегом. Замечаю, что дерево людской рукою свалено, спилено, без коряги. И еще замечаю, что оно в средней части как бы раздваивается, толстый сук торчит вверх. В том месте и поблескивает… Правда, на снегу вокруг никаких следов не видать — гладкий снег. Что же это может быть такое? И тут меня осенило: оптический прицел, только он! Это его окуляр блестит на солнце… Ну, ясно, прорыли ход под снегом, и на день туда приползает снайпер… Ну, думаю, теперь не медли, Иван, не то солнце передвинется, прицельное стекло погаснет, и опять ты останешься на бобах… Однако и суетиться никак нельзя — засекут. А я к этому времени уже насквозь закоченел — утро было морозное, стужи январские. Но согревало меня, что разгадал я эту хитрую загадку… Винтовка наготове, удобно пристроена на ветках, а через мой оптический прицел его стеклышко будто совсем рядом. Но я выжидаю: может, думаю, там только винтовка оставлена, а снайпера сейчас нету? Может, он винтовку оттуда и не уносит?.. А самому уже невтерпеж. Так и хочется спустить курок. Ведь сколько наших жизней он оборвал, этот вражеский снайпер… Жду, когда опять наши в окопе потащат чучело. Потом наконец выстрел — в тот же миг и я врезал в еще не погасший окуляр…

— Попал, дедушка? Был там снайпер?

— Наверное, был. Во всяком случае, в нашем окопе жить стало спокойней.

— Что же тебе, дедушка, благодарность объявили?

— Бери выше. Орден дали — знаешь, Красная Звезда у меня есть.

— Ну, а дальше что было?

— И дальше то же. «Кукушек» с деревьев снимал, за вражескими офицерами охотился… А потом в полк стали прибывать снайперы, обученные в тылу. Но за два года десять таких снайперов полегло. А я все оставался жив и невредим. Видно, таежный человек, с детства выслеживая зверя, более всего может поднатореть в осторожности и находчивости. И терпения у него больше… Бывало, в дупле дерева спрячешься, а то протиснешься в скальную щель, два-три дня выжидаешь, караулишь, когда противник хитрый попадется. Ведь и у них снайперы неплохие были. Финн — он тоже северный житель, не нам его учить стрелять да на лыжах бегать… Однако заметили они, догадались, что против них работает меткий стрелок, и решили, видно, меня выследить. Ничего не скажешь, Ванюша, лихая охота у нас пошла…

Старик глубоко вздохнул и умолк.

Дедушка еще никогда не рассказывал об этом внуку, и теперь тот был потрясен до глубины души. Ведь они сейчас сами находились в дремучем лесу, в прокопченной избушке загадочного Тяна. И как было мальчику не трепетать, слушая этот рассказ…

— Дедушка, а когда стреляешь в человека, ну… сам-то сильно переживаешь?

Старик понял правомерность вопроса. Помолчал, покрутил ус, потом похлопал рукой по плечу лежащего рядом внука, сказал:

— Сильна была наша злость на фашистов, Ванюша. Они напали, не мы. Столько народу погибло — не счесть… В первый же год лучшие из лучших пали в сражениях — и мой сын, а твой дядя Виль погиб среди них. Конечно, мстил я за него: казалось, будто в зверя стреляю… Нет, честно скажу, не муторило нас от наших пуль. Только уж после, когда война кончилась, и я дома, в тиши, начал вспоминать о прошедшем, тогда только почувствовал беспокойство… Ведь из скольких живых людей собственноручно дух выпустил! А большинство-то из них, думаю, как и я, простые мужики. Может, тоже охотники, лесовики. Либо пахари. Их небось фашисты насильно на войну погнали, натравили на нас… Вот, язви тя в корень, все думаю: люди от века грызутся друг с другом, все что-то делят, будто нельзя им в согласии да мире жить. Вон когда-то и Тян воевал, а потом весь век жил да мучился. Отец мой дрался с японцами в Маньчжурии. Брат старший — в первую мировую, на германском фронте… Вши его почти до костей заели. И на мою долю две войны досталось. Ты хоть верь, хоть нет, Ванюша, с тех пор как воротился домой живым, вот уже лет тридцать тому, никаких кин про войну смотреть не могу.

— Я знаю, дедушка.

Мальчик лежал притихший.

— Гляжу, опять я напугал тебя своими страшными сказками?

Ваня в темноте погладил его шероховатую, присборенную чужой снайперской пулей левую руку: дедушка уже рассказывал ему, что пуля попала меж пальцев, прошла вдоль кости.

— Нет, не напугал. Я просто думаю, дедушка.

— Думай, сынок. Обо всем думай. И об этом тоже. Человек все должен знать…

Разговор постепенно умолк. Стало совсем тихо, и лишь снаружи доносился таинственный шум полуночной пармы. Да незаметно таяла свеча: огонь, упрятанный в тесный сальник, зыблется, слабо освещая закопченные бревна стен.

16

Впереди залаял Сюдай.

Солдат Иван замедлил шаг, обернулся к Ване, шагающему следом, сказал шепотом:

— На крупного зверя лает. Медведь или лось… Давай-ка мы, Ванюша, сменим дробь на пули.

Оба перезарядили ружья. При этом руки Вани слегка задрожали.

Лай близился. Они подбирались к месту тихими перебежками. Но медвежьего ворчания не было слышно, хотя он и должен был сердиться на досаждавшего пса.

Достигли берега Черного ручья, и здесь, на едва заметной охотничьей тропке, по которой они добирались до этих мест, увидели громадную тушу лося — брюхо вздуто, как бочка.

— В петлю угодил! — сказал Солдат Иван, бросившись к несчастному животному. Ваня следом.

Глядят: от неподвижного тела лосихи отделился и едва приподнял головенку детеныш. Он пытался встать на свои длинные ножки, но не мог: ноги подламывались, он падал, а Сюдай, видя живность, с рычанием бросался на него — того и гляди, придушит.

Дед с внуком пинками отогнали собаку, потом Солдат Иван схватил Сюдая за ошейник, а Ваня склонился над бедным лосенком. Приласкал, погладил дрожащую шелковистую шкурку.

Судя по всему, мать давно уж погибла. Голова на вытянутой, растерзанной до крови шее висела в петле. Но малыш, наверное, еще не различал, что живо, а что мертво: он лежал у материнского вымени, в голоде тычась губами и недоумевая, отчего так похолодели сосцы и совсем не стало в них молока…

— Ах ты, бедняга! — Ваня погладил дрожащего лосенка и сам чуть не заплакал. Жалко ему попавшего в беду беспомощного малыша, а еще жальче лосиху: он даже смотреть на нее не может, от одного ее вида темнеет в глазах.

Ваня с трудом приподнял лосенка, перетащил в сторону, уложил на сухой ягель возле сосны.

Солдат Иван тем временем освободил из петли голову лосихи. «Петля точь-в-точь такая же… Стало быть, одни и те же руки шкодят…» — думает он.

— Да чтоб этому душегубу, язви его в корень, самому когда-нибудь вот так удавиться! — говорит вслух.

Подошел к внуку, хлопочущему подле лосенка:

— Он, Ваня, наверно, больше всего жаждой измучен. Спустись-ка к ручью, принеси воды, — и вытащил из лузана кружку.

Ваня вскоре вернулся.

Старик налил воды себе в ладонь, сложенную черпачком, а Ваня, держа голову лосенка обеими руками, начал легонько окунать его рот в воду, но тот еще не умел пить: губами чмокает, а не пьет. Тогда старик велел Ване смочить пальцы в воде и сунуть их бедняге, пускай, мол, сосет будто материно вымя. И это удалось: они споили малышу воду, он чуть оживился, приподнял голову.

— Вот если бы его сгущенным молоком напоить, дедушка, — сказал Ваня. — У нас в избушке две банки осталось.

Старик задумался над словами мальчика. Потом бросил взгляд на тяжелую тушу лосихи, лежащую на опушке: ее ведь следовало освежевать, раз уж загубила петля.

— Давай, брат, сперва мы спустим лосенка к избушке, а потом вернемся.

— А далеко ли мы от избушки? — спросил мальчик.

Дедушка глянул на верхушки сосен.

— Недалече. Думаю, не боле версты.

— Он не очень тяжелый, — сказал Ваня. — Видно, недавно родился — можно на руках унести.

— Обычно-то у лосей детишки родятся в конце июня, а этот припозднился, еще на материнском молоке живет.

— А долго ли сосут они, дедушка?

— Месяца два. У лосихи молоко густое, сытное, лосята подрастают быстро, начинают сами есть свежие листья, молодые побеги сосны. Эдакий всего с полпуда и родится, а к концу осени пяти-шести пудов достигнет…

— Дедушка, нам ведь надо как-то назвать его.

— Назвать, говоришь? — Солдат Иван усмехнулся. — Ну, предлагай.

— Вот мы его на ноги поставим — начнет ходить, бегать. Он ведь быстро будет бегать?

— Еще как!

— Тогда давай мы ему дадим имя: Крылатый чибук![4] — торжественно провозгласил Ваня.

Седые, с желтизной, усы Солдата Ивана опять расплываются в добродушной улыбке.

— Ну, что ж, подходящее имя.

А Крылатый чибук лежит на светлом ягеле: кожа да кости, ни жив ни мертв, лишь впалый бок едва заметно колышет дыхание.

— Страдалец… — вздохнул дедушка. — Он ведь и молоко-то наше не сумеет есть. Видно, придется срезать материн сосок и натянуть на сулею…

— Ой, хорошо ли это? — Ваню покоробило от предложения деда.

— Теперь ей уже все равно, а бедолагу спасем от смерти… Тебя, вишь ли, тоже через коровий сосок вскормили — сам того не знаешь, — и ничего, эвон крепыш какой вырос.

Старик острым ножом отсек закоченевший сосок лосихи, обернул его ягелем, сунул в лузан.

Ваня нагнулся, обхватил чибука обеими руками — под грудью и животом — прикинул: тяжел ли?

— Один сможешь ли донести? — обеспокоился дедушка.

— И двух таких дотащу, — прихвастнул мальчик.

— Ну, тогда спускайся потихоньку. — Солдат Иван почесал в затылке. — Устанешь — передохни… А ты, Сюдай, здесь останешься?

Присмиревший Сюдай смотрел на хозяев смышлеными глазами, слушал их речи, пытался понять — что же такое происходит? Однако, на всякий случай, согласно вильнул хвостом.

— Дедушка, — тихо сказал Ваня, — а если появится тот, который петлю ставил?

Солдат Иван, не пряча глаз, в упор посмотрел на внука:

— Придет — пускай приходит. Мы ведь тут вместе с Сюдаем будем, украдкой нас не застигнешь. Верно, Сюдай? А ружье мое пулей заряжено. За нас не бойся. Давай-ка уж неси своего чибука! — весело заключил дедушка.

Ваня шагал по направлению к Тяновой избушке. Дорога ему была как будто знакома: ведь они совсем недавно шли по ней сюда вдоль Черного ручья. Он ступал осторожно, будто держал в руках что-то бесценное. Ноги лосенка с шишковатыми коленями и раздвоенными копытцами болтались на весу, били по ногам мальчика, мешали ходьбе. Да и тяжеловат все же был этот лосенок, хотя и мал и тощ. Но Ваня держал его крепко, то и дело посматривая под ноги, угадывая старую охотничью тропу, вьющуюся по краю бора: лишь зоркий глаз обнаружит бороздку, теперь уже сильно затравенелую, припорошенную листьями да хвоей. Когда-то дедушка ходил на охоту по этой тропе, и дедушкин дедушка, и дед того дедушки. А еще здесь ходил Тян. Он жил тут совсем один. По дедушкиным рассказам, Тян тоже приручал лосей, наверно для того, чтобы скрасить свою жизнь… Роятся мысли в голове мальчика. А почином был такой же вот сиротка, — мать его, лосиху, медведь задрал или еще какой-нибудь злодей. Тян вырастил лосенка, а потом к нему и другие прибились… И он, Ваня, не даст погибнуть Крылатому чибуку. Напоит сладким сгущенным молоком. Вкусным супом накормит. Мягкими побегами полакомит. Потом привезет в свое село, отведет на школьный двор. Там у них уже есть кое-какая живность. А теперь еще и лосенок будет, Крылатый чибук!..

Поспешая, Ваня всего лишь раз присел передохнуть. А когда добрался до баньки, зашел, схватил с нар охапку сухого сена, вынес на волю, расстелил в самом надежном месте. Осторожно уложил на него тщедушного питомца. Затем вскрыл банку сгущенного молока, окунул пальцы в тягучую жидкость и, придерживая другой рукой поникшую голову лосенка, сунул пальцы, будто соску, в его толстогубый рот. Тот поначалу никак не отозвался. Но вкус сладкой сгущенки все же заставил его шевельнуть языком. Ваня снова и снова опускал пальцы в банку, совал их в оживающий рот малыша и чувствовал, как тельце лосенка постепенно теплеет, видел, как приоткрываются его глаза.

— Ну, ешь, Крылатый, ешь досыта! — просит Ваня. — Это молоко такое же густое и сытное, как молоко твоей мамы-лосихи… Я и сам его очень люблю, вон в какую даль притащил с собой. Но ты не беспокойся, мне и другой еды хватит. А ты давай ешь, ешь…

Половину банки скормил Ваня таким образом обессилевшему малышу. Кормил, пока тот не перестал чмокать, — устал, наверное. Потом мальчик подгреб ему сенце под голову, накрыл лосенка дерюжкой, чтобы не досаждали мухи да осы.

17

Солдат Иван свежевал лосиху, меж делом беседуя с Сюдаем, который вертелся рядом, дожидаясь подачки.

— Ну, чего облизываешься? Погоди, не спеши. Скоро делать — долго переделывать…

Старика, сколь ни бодрился он перед внуком, не оставляло чувство тревоги. А вдруг да и впрямь застанет его за этой работой человек, настороживший петлю? Кто он?.. Что не ангел — ясно. Может и без лишних вопросов садануть медвежьей пулей из густых зарослей. Не следовало ли самому схорониться, подкараулить? Оно бы, конечно, лучше. Но кто знает, когда явится этот злодей. Пьет-гуляет где-нибудь, позабыл о петлях… Или сам уже сгинул в таежных чащобах?

Старик продолжал хлопотать, мысль его работала четко, и сам он был готов ко всему: ружье рядом, заряжено пулей тридцать второго калибра.

— Сюдай, язви тя в корень, ты поменьше зыркай на мясо, а сторожи зорче. Чтоб никто не атаковал нас нежданно… Приказ ясен?

Беседует Солдат Иван с псом, а сам думает о внуке: сейчас он, конечно, уже добрался до избушки. Теперь Ваню не оторвешь от лосенка, накормит, напоит, согреет… И имя ему с ходу придумал — Крылатый чибук… хотя покуда не больно-то на летающего похож. Надо же было так сложиться: хлопот да возни теперь прибудет… Однако, с другой стороны, живое существо спасут от гибели, и такое дело навсегда оставит добрый след в душе мальчика.

Хотелось бы, конечно, показать будущему охотнику, как разделывают лося: чтобы, выросши, все умел сам, собственными руками… Но и удерживать его не стал: даже наоборот, обрадовался, когда Ваня заявил о своем намерении снести лосенка к избушке. «Если что и случится здесь, возле попавшего в петлю лося, — подумал он тогда, — лучше, чтобы мальчика не было рядом. Правда, тогда бы у нас было два ружья — надежней оборона… Нет, нет! Я один, да еще Сюдай. Никого не испугаемся. Рука не дрогнет. Глаз еще зорок. Пусть только кто-нибудь попробует сунуться… А при мальчике могу и сплоховать — испугаюсь за него, а испуг всегда помеха…»

Старый охотник, бывалый снайпер, только сейчас заметил, что если до сего времени ему было приятно и радостно общество смышленого внука, то теперь, когда будто для них самих — на их тропе и на их пути — злодеи расставили коварные петли, чувство радости сменилось страхом за мальчика. А не лучше ли было прийти сюда одному? Стоило ли подвергать любимого внука опасности?

А может быть, это просто старость одолевает его — оттого и волнуется по пустякам, пугает себя нелепыми выдумками?

Но кто же это все-таки промышляет тут, в такой дали? Кто-нибудь из земляков-сельчан или пришельцы из другого района? Или же кто-то и впрямь прилетел сюда вертолетом, то есть совсем издалека? Нет, не может быть, чтобы на столь умной и полезной машине, как вертолет, нарочно пакостничать прилетали, язви их в корень, лосей душить! Небось прав был Ваня, предположив, что на вертолете разведчики ведут здесь поиск… А этим душегубством кто-то другой занимается, рыщет по лесу, аки хищный волк.

Солдат Иван отер руки влажным лишайником, достал кошель для табака, присел на вздыбленный над поверхностью земли толстый корень и свернул цигарку. Обратил внимание: пальцы чуть подрагивали. «Устал, конечно, потому и дрожь, — успокоил сам себя. — Ведь вон какую тушу в одиночку разделал…»

Опять обратился к собаке:

— Ну что, Сюдай? Ведь мы с тобой никого не боимся, да? И никто к нам незамеченным не подойдет: ни медведь, ни хитрая росомаха, не говоря уж о человеке…

Взял в руки ружье, ласково провел ладонью по темной ложе, по исцарапанному металлу ствола. Как же долго он владеет этим верным ружьем, этой сработанной еще мастерами Кажимских плавилен длинноствольной пищалью! Щелкнул затвором, проверил патрон: хорош заряд, сам плавил свинец, сам круглил пулю. Старого снайпера учить не надо.

Потом он встал, принялся рубить топором освежеванную тушу. «Время-то ведь идет! — торопил сам себя. — Ведь надо еще жердей приготовить, приколотить между деревьев, чтобы развесить и провялить мясо, не оставлять же так…»

Вдруг Сюдай, лежавший в сытой дреме, поднял голову, настороженно уставился в сторону ручья, зарычал утробно, оскалясь, вздыбив щетину. Потом взметнулся и, злобно залаяв, бросился в чащу.

Вскоре с той стороны, где надрывался пес, донесся сердитый окрик:

— Эй, есть там кто? Убери свою гавку, не то я пулей заткну ей пасть!

Солдат Иван окликнул Сюдая. Тот, не прекращая яростного лая, примчался к хозяину, потом рванулся было обратно — хозяин едва удержал за ошейник.

Из-за деревьев показался человек: сам в лузане, с ружьем, телом широк, а лицо узкое, усатое — тоже пожилой. Остолбенел на миг, увидев освежеванную тушу. Потом заметил и человека, стоявшего у огромной ели, направился к нему неторопливо и опять встал как вкопанный. Смотрит, смотрит… и рука его все туже стискивает ружейный ремень у плеча.

— Э-э, да не Солдат Иван ли ты? — сказал пришедший с тревогой и изумлением, вонзив взгляд в старика.

Они стояли друг против друга в двадцати шагах, замерев, а между ними на распластанной собственной шкуре глыбилась наполовину изрубленная кровавая туша лося.

— А ты не Бисин ли? Язви тя в корень…

Понятливый пес, слыша мирный разговор людей, перестал рычать, завилял успокоенно хвостом.

— Сильно же ты сдал, Иван — едва и признал тебя, рожа-то сморчок сморчком… — сказал пришелец.

— Да и ты не помолодел, Бисин, — усмехнулся Солдат Иван. — Усы никлые да пеплом запорошенные… А еще покойный отец мой говаривал: когда, мол, чистая белая седина в волосах человека пойдет на пепел, значит, надо на тот свет собираться.

— Ну, я сяк-так еще поживу! — Бисин натянуто засмеялся. — Мышцы мои еще не одрябли, упруги, как у молодого. Да и неохота из такой хорошей жизни уходить…

Они беседовали с нарочитым добродушием. Но все в них было напряжено до предела, до последней жилки, от неожиданности этой встречи. Ведь оба хорошо знали, что встретились по-прежнему врагами. Встретились в таежной глуши. У одного ружье, и у другого ружье… Лучше бы им не встречаться…

— Вот и довелось нам свидеться через столько лет, — сказал Бисин, переминаясь на месте.

— Тут когда-то наша тропа охотничья проходила, — отозвался Солдат Иван невпопад, а в голове с упорством весеннего дятла колотилась мысль: «Каким образом очутился здесь Бисин? И зачем явился?»

— Стало быть, ты на своем старом угодье лосей душишь? — Глубоко сидящие глаза Бисина сверкнули молнией. Совсем как в молодые лета — все еще Огненноглазый.

— Да, душит кто-то, — Солдат Иван кивнул в сторону освежеванной туши. — А кто — вопрос… Ты-то, Бисин, как сюда попал? Был слух, что в городе обитаешь?

— Добрые люди на вертолете подбросили… Дай, думаю, еще разок перед смертью обойду Тяновы боры.

— На вертолете, говоришь? — Солдат Иван насборил морщинистый лоб. — То-то же вчера шум мотора был слышен…

— Уважили молодчики-вертолетчики.

— Значит, ты прибыл слопцы свои проверить, петли? — сказал Солдат Иван, не меняя тона, как бы в раздумье. — Я так и подумал, что тут кто-то из бывалых таежников чинит разбой…

Два старика, будто бойцовые петухи, задиристо уставились друг на друга, жгут взглядом. Только вместо красных гребешков у них седые, пожелтевшие усы, борода.

— Не в том суть, кто и как ловит, — процедил Бисин сквозь зубы, он уже сообразил, что уклончивый разговор ничего не даст, лучше напрямик топать.

— А в чем же, по-твоему? — сдержанно спросил другой.

— А в том, почему ты, сяк-так, обираешь чужие слопцы? Наши коми мужики за это, сам знаешь, как наказывали…

— Стало быть, признаешь, что петля твоя?

— А хоть бы и моя, что с того!

— Ну, коли так, я поймал тебя на месте преступления, Бисин.

— Это мы еще посмотрим, кто кого поймал…

— Меня охотинспекция сюда направила, — строго сказал Солдат Иван. — Выяснить, что за люди браконьерствуют в этих местах. Я — общественный инспектор, могу документ показать.

Бисин рассмеялся нагло:

— Все в общественниках ходишь? Порядок наводишь?

— Да уж приходится, покуда пакостники не перевелись.

— Значит, так и не угомонился на старости лет? У людей нажитое добро отнимаешь?

— У людей? Добро нажитое?.. В сердце кровь закипает, когда вижу, как эти люди кормящих лосих душат. Нерестящуюся семгу бьют. Ради своей ненасытной глотки пустошат наши леса и воды…

— Да плюнь ты на все, Солдат Иван, — примирительно заговорил вдруг Бисин. — Этих лосей в последнее время столько развелось — лес молодой пожирают вчистую, они его пустошат, а не люди. Ведь когда совсем отстрела нет и животные размножаются сверх меры — опять же вред… А коли тебе мясца захотелось, могу поделиться: тем более что заслужил ты честным трудом — освежевал тушу. Мне не жалко, сяк-так. Тайга вон большая, мяса в ней много бегает. Разделим добычу и разойдемся с миром. Что нам воевать на старости лет? Зачем бередить раны? Мы ведь с тобою оба и впрямь одной ногой уже в могиле стоим…

Солдат Иван не ждал таких речей, потому вдруг засомневался. «Да, постарел все же Бисин! — мелькнуло у него в голове. — А что, может быть, укорить его построже — да на этом дело и кончить?» Ведь с ним еще и Ваня, внук. Случись что с Иваном — неизвестно еще, что будет с Ваней. Но если поступить так — значит, показать Бисину свою слабость. Закрыть глаза на злодейство…

— Придется акт составить, — сказал он непреклонно. — А мясо государству сдадим.

— Интересно, как это ты его сдашь? — ожесточился и Бисин. — Как ты вынесешь из леса лосятину? Думаешь, мы тебе для этого вертолет подадим? На-кося, выкуси…

— Вы уж и технику приспособили, чтобы в лесах живодерничать! Кто вам только дает вертолеты эти?..

— Для меня, сяк-так, ничего невозможного нет. Не знаешь разве, Солдат?

— Знаю. Как был бандитом, так им и остался.

— Но-но, попридержи язык! Мы ведь еще за давние долги не сквитались.

Бисин сдернул с плеча ружье.

Солдат Иван тоже схватил свою пищаль.

…Два выстрела прогремели почти одновременно — будто один человек пальнул из обоих стволов двустволки. И чей-то выстрел припоздал лишь на миг, на миг, который нужен молнии, чтобы сверкнуть, который нужен пуле, чтобы долететь от среза ствола до цели.

Бисин и Солдат Иван оба рухнули на мягкий мох лесной опушки.

Растерянный Сюдай, яростно рыча, метнулся к пришельцу, затем бросился назад, к упавшему хозяину, и, охваченный отчаяньем, истошно завыл, вскинув вверх морду.

18

Занятый лосенком, он вдруг услышал выстрелы, громыхнувшие будто над самым ухом. Застыл в страхе, ругая себя за то, что послушался и оставил деда. Потом вдруг сорвался с места, схватил ружье, бросился в сторону выстрелов, но, вспомнив о чибуке, вернулся. Взял его на руки, занес в сенцы избушки, уложил на травяную подстилку и плотно захлопнул дверь, подперев жердинкой, чтобы зверь какой не забрался.

До избушки донесся дикий вой Сюдая, и это еще пуще резануло по сердцу.

— Ох, дедушка, чую, беда там! Зачем я оставил тебя одного?..

Ваня бежал, спотыкался, падал, опять бежал, лишь инстинктивно не забывая поглядывать на ориентиры, которыми в памяти была помечена охотничья тропка.

Вот и огромная рогатая сосна с длинным смолистым швом на стволе. По кочкарнику, по ветровалу прыгал мальчик, как юный олень. Хоть и запарился, и одолевает жажда, но не было времени нагнуться к густо-черной воде ручья, — он с разбега перепрыгнул его. Вот и другой, ложбинный берег. Показалась другая приметная сосна с наростом, похожим на перехваченный посередке мешок. Теперь уж не заплутаться: знай беги вдоль ельника, быстрее, быстрее!.. Может быть, именно в эту минуту дедушке больше всего нужна твоя помощь. Скорей, Ваня! Ты ведь лучший бегун в школе. И ходьбою по лесу достаточно натренирован. Опять же с дедом: чего ни коснись, куда ни глянь, о чем ни вспомни, во всем дедушкина наука — он после матери самый дорогой, самый близкий, даже, признаться, в чем-то милее отца.

Вон и Сюдай — бежит навстречу, жалобно скуля, тявкая, норовя в прыжке лизнуть Ваню в лицо. То устремляется вперед, то вновь возвращается и мечется, мечется под ногами.

Видать, и впрямь стряслось что-то неладное.

Тяжело дыша, Ваня добежал наконец до места, где недавно оставил деда. Вот и освежеванная, наполовину изрубленная туша кровенеет на шкуре… Где же сам дедушка? Где? Да вот же он! Пластом лежит возле дерева. А рядом на траве — выпущенная из рук пищаль…

— Дедушка!.. — крикнул со слезами в голосе и остолбенел. — Что с тобой, дедушка?

Но тот не отозвался. Не шелохнулся даже.

Ваня бросился к нему, наклонился: левая сторона рубахи пропитана кровью. И на губах кровь. Прижался ухом к его груди: бьется ли сердце? Стучит, кажется… Разорвал рубаху, оголил рану: кровь текла, пузырилась…

Ваня попробовал приподнять, усадить дедушку, и тот, от внезапной боли, открыл вдруг глаза, даже, кажется, хотел улыбнуться, но не хватило сил. Лишь прошептал одними губами:

— Но, живой я еще, оказывается, язви тя в корень… — Натужно прокряхтев, продолжил: — Ничего, Ванюша, ты не бойся. В сердце-то, видать, не попал. Не помру еще. Ты, внучек, достань из лаза флягу — знаешь, в которой спирт — обмой рану. Потом сдери тоненькую берестинку, на нее смолы пихтовой собери, привяжи… А еще погляди: жив ли, нет Бисин-то?

— Бисин?! — воскликнул Ваня. — В тебя опять Бисин стрелял, дедушка?

Дед не ответил. Глаза его снова закрылись. Но он дышал, дышал, хотя и потерял сознание… Бисин! Где же он? А, вон где: лежит поодаль, как и дедушка. Ваня в смятении бросился было к нему. И сразу понял: живой. Хрящевитый ястребиный нос, седые усы на узком лице… как коршун!.. Вот где повстречались они с дедушкой снова. Но неужели, если б и Ваня тоже был здесь… это случилось?.. Может, нет?.. Значит, он виноват. Лосенка спас, а дедушку…

Ненависть к Бисину охватила его. Пристрелить! Хлопнуть гада на месте! Не то ведь живой — встанет и опять что-нибудь натворит… Ваня схватил свое ружье, вскинул. Прямо в башку: чтоб никогда уже не поднялся. Пожалуй, верней будет дедушкиным… Подрагивающими руками Ваня вставил новый патрон в ружье деда. Метнулся к Бисину… Так и пальнуть в ястребиный нос! Сколько зла причинил он деду. И другим добрым людям. Пусть теперь платит за свои злодеяния!..

И вдруг губы Бисина дрогнули, будто он пытался что-то сказать или сказал уже, хотя глаза его и закрыты.

Ваня встрепенулся, приходя в себя. «Что же я делаю? В человека стрелять собрался…» И так испугался своего порыва, что едва сам не упал. Попятился к деду, прислонил ружье к сосне и бессильно опустился на мох, сник во внезапном изнеможении.

Сюдай подошел к мальчику, лизнул его руки, лицо, протиснул морду меж его ног, как бы соболезнуя, утешая, не умея сказать. Но Ваня и без слов понял своего четвероногого друга, погладил его в ответ.

«Да что же стою я? Надо как-то спасать, лечить дедушку!»

Прежде всего — остановить кровь. Ваня ринулся к висящему на суку дедушкиному лузану, вытащил флягу, отвинтил трясущимися руками пробку, плеснул чистого спирта на свой носовой платок, склонился над хрипящим в бесчувствии дедом, начал обтирать на груди его рану. «Но пуля-то, верно, прошла насквозь?» — смекнул он, приподнял дедушку, посмотрел, испугался того пуще: действительно, ранение было сквозным, на спине тоже алело пятно.

Ваня осторожно оттащил деда к сосне, привалил к толстой теплой коре. Потом, схватив острый нож, бросился к тонкостволой березе, сделал продольную насечку между сучьев. Береста отошла легко, пахнув запахом свежести и чистоты. У ручья, на склоне, стояла огромная пихта, ее круглый ствол серебрился среди ярко-зеленых лап. С берестой в руках Ваня побежал туда. На плотной коре пихты по всей окружности торчали тугие волдыри — мальчик уже знал, какая от них польза. Он надавливал на волдыри, и тягучая, как мед, смола капала на берестину. Еще, еще… Дедушка и раньше учил, что если зашибешься в лесу и никакого целебного снадобья с собой не окажется, эта смола — лучшее лекарство. Теперь-то с перепугу и растерянности он, может быть, и не вспомнил бы об этом, да хорошо, что дедушка сам надоумил: успел сказать и снова впал в забытье… Но — живой! Пуля прошла насквозь, не задев сердца. «Отчего же кровь на губах? Наверное, легкое зацепило… от дыры в нем дедушка, надо полагать, не умрет!» — утешал себя Ваня. Вон соседа их оперировали в больнице, одно легкое, говорят, совсем удалили — и ничего, живет, работает. А дедушка, несмотря на возраст, еще крепок, силен, вон на какое отважился путешествие… Выдюжит, хватит сил у старого снайпера.

— Не умирай, дедушка! — заклинал Ваня. — Сейчас я тебя перевяжу хорошенько. Всех микробов спиртом выжгу. Вот так… А просмоленная берестинка затянет рану…

Ваня туго перевязал рану, потом сбегал с кружкой к ручью, принес воды. Смоченной тряпицей протер дедушкины губы, лицо. Тот задышал легче, ровнее.

Теперь Ваня надергал мягкого ягеля и кукушкина льна, целую охапку, подпихнул осторожно под деда, поровнее расправил, чтобы рану на спине ничто не тревожило.

«А что делать с Бисином?» — думал Ваня. Ему противно подходить к нему близко. Но ведь и не бросишь так просто… Хоть и дурной, а все ж таки человек… Огненный Глаз… Меткое прозвище. И нос, будто у коршуна, — того и гляди, заклюет.

Немного привыкнув к виду крови, мальчик раздевал, ворочал Бисина. Одежда на нем добротная: зеленая куртка с застежками-молниями, такие же брюки, в подобных костюмах обычно щеголяют туристы. Белая нижняя рубаха теперь в крови…

Осмотрев Бисина, Ваня растерялся — сквозная рана на его груди и спине была почти в том же месте, что и у дедушки. Только на правой стороне.

Вот как встретились два знаменитых охотника. Два снайпера. Два непримиримых врага. Жизнь еще смолоду развела их по разные стороны. И вот повстречались снова средь темного леса…

Но почему дедушка попал Бисину в правую сторону? Неужто промазал?..

Ваня перевязал ему рану, наложив смоченную смолой мягкую берестинку, как и под дедушку, подоткнул под него толстый слой мха. Невольно поймал себя на том, что и смолу-то для Бисина он экономит, и лоскуток бересты взял поменьше, и мох собирал, не особо стараясь, и спирта жалко… Ничего, и так оклемается, — ишь какой гладкий, сразу видно, что живет в свое удовольствие.

Как же дедушка мог промахнуться? Мысль эта была неотвязной, назойливой, хотя Ваня и понимал, что думать так недостойно, нехорошо.

Ополоснул лицо и губы Бисина водой из ручья. Пусть оживает. Пускай поправляется, встает на ноги. Они вместе с дедушкой выведут его из тайги и расскажут всем, что здесь случилось. Пусть люди знают, какой изверг еще по земле ходит… И, наверно, не один он такой… Пусть поправляется. От суда ему не уйти.

19

Перевязав старикам раны, Ваня почувствовал, что страшно устал — прямо с ног валится, до того уходился. Как долог нынешний день. Как много было беготни туда-сюда: с лосенком к избушке, потом обратно. И главное — эта беда…

Он присел, глубоко задумался: что же делать дальше? Надо бы, конечно, хоть немного поесть, чтобы восстановить силы. В дедушкином лузане, он знал, найдется чем заморить червячка, но полезет ли в горло после эдакой маеты и тревоги?

Спустился к ручью, долго мыл лицо и руки. Прохладная вода немного взбодрила. Зачерпнул в кружку, вернулся обратно. Вытащил из лузана хлеб, кусок тушеного глухаря, подрумяненного, источающего такой дух, что слюнки текли. Но даже такое лакомство он ел через силу: взгляд то и дело падал на дедушку. Горькие думы терзали душу…

Оставлять раненого деда, конечно, нельзя, да и этого злодея тоже. Придется заночевать подле них. Лосенок накормлен, напоен, одну-то ночь как-нибудь один скоротает. Утром, когда развиднеется, можно будет сбегать туда, накормить-напоить снова. Так что это не беда, а полбеды…

Главная забота теперь — спасти двоих стариков, не дать им погибнуть. Да вот ночи становятся долгими, темными и холодными — конец августа, почти осень. Не оставишь же их вот так, враскидку, под открытым небом. Надо соорудить шалаш, втащить туда дедушку. А Бисин?.. Ничего не поделаешь, вздыхает Ваня, придется уж вместе их положить, потому что на два шалаша сил не хватит. Значит, в один… А у входа в шалаш он разведет жаркий костер и много дров заготовит. Пускай пылает всю ночь! Яркий огонь отпугнет и медведя, и другого какого зверя, если тот сюда забредет… А вдруг и в самом деле явится косолапый хозяин тайги?

И еще забота у Вани: дедушка начал разделывать тушу лося, половину разрубил на большие куски — надо бы довершить дело, развесить мясо на жердях, пускай вялится на ветру да на солнце. Но все это позже — сперва нужно сделать самое необходимое.

Так уж устроен человек, что когда перед ним стоит ясная и достижимая задача — пускай и наитруднейшая, — ему становится легче, спокойней, ибо он работой пересиливает мрачные думы, отгоняет страх.

Ваня свалил две небольшие пихты для перекрытий шалаша. Стесал пахучие с густой и мягкой хвоей лапы. Слава богу, орудовать топором Ваню учить не надобно. Он знает, как подступиться к дереву: нужно подойти к нему с той стороны, в которую намерен свалить и здесь сделать засечку пониже и поглубже, а с другой — мельче и выше. Этому тоже научил дедушка. Он рассказывал, что в жизни своей здорово топором намахался. Раньше-то сортовой лес лишь топором и валили, но сруб на конце получался даже более гладким, чем от пилы. И на избу, рассказывал он, все бревна только топором насекали: их рубленые торцы меньше впитывали влагу и бревна сохранялись подольше.

Жердину пихты с аккуратно выравненными концами Ваня приколотил меж двух деревьев, чтобы она служила матицей шалаша. Потом к матице прикрепил поперечные слеги, плотно накрыл лапником скаты. Оставшиеся мелкие ветки — те, что помягче, — настелил внутри, на полу. Шалаш был готов. Немного и времени потребовалось на это умелым рукам да острому дедушкиному топору!

Теперь нужно заготовить дрова. Для костра можно было наломать веток и сучьев с давно поваленных сосен — кругом торчат, стволы уже иструхлявели, не годятся в топку, а ветви еще крепки, будто кости. Но сучья — это всего лишь сучья, в жарком огне они сгорят мигом — пых, будто солома, — сколько их понадобится на долгую ночь, чтобы можно было соснуть подле костра, набраться сил для завтрашних дел.

Ваня огляделся: на опушке, совсем недалеко от шалаша, увидел сухую сосну, комель которой обгорел в давнем пожаре: как смогла выстоять на ветрах?.. Мальчик подрубил ствол, толкнул дерево вершиной к шалашу — голая, без ветвей, лесина рухнула наземь. Теперь комель да среднюю часть надо было раскроить на кряжи. И хотя сухая конда тверже сырого дерева, острый топор в умелых руках тоже здорово чешет: при раскряжевке Ваня подсекает чуть наискосок, экономя силы, делает пологие зарубки с одной и с другой стороны. Потом, перекатывая, кантуя, переправляет чурбаки к шалашу. Сам, конечно, запарился, пыхтит на весь лес. Но когда глянул, закончив работу, на гору добротных дров, обрадовался: с таким-то запасом веселее будет ночь коротать.

Прислонился к дереву, перевел дух, хлебнул полной грудью вечерней прохлады.

Теперь предстояло самое ответственное дело: с великой осторожностью, чтоб не разбередить перевязанные раны, Ваня втащил деда в шалаш. Тот, в беспамятстве, тяжело дышал, был весь влажен от пота, на губах опять запеклась кровь — Ваня отер ее влажной тряпицей и, поразмыслив, размешал в пробке от фляги немного спирта с водой, приподняв голову деда, тонкой струйкой влил ему в рот — губы шевельнулись, язык заворочался от согревающего зелья, но в сознание дедушка не пришел.

В шалаш затащил и Бисина. Но уж поить его спиртом Ваня не стал: душа противилась, не позволяла лелеять и пестовать так же, как деда, человека, свершившего зло.

Тем временем багряное вечернее солнце уже опустилось за черту горизонта, стало невидимым, лишь небосвод рдел огненным заревом.

Предстояло еще прибрать лосиную тушу. Не расслабляясь, чтобы вконец не сморила усталость, Ваня насек жердин, вколотил их туго между деревьями. На этих перекладинах надо было развесить крупно нарубленные куски мяса. Но прежде, покуда еще светло, Ваня смастерил из бересты емкий короб, спустился к ручью за водой: там досыта напился сам, чтобы лишнего не таскать, — а запас унес.

В лесу совсем стемнело, и развешивать мясо на жердях пришлось уже при свете зажженного костра. Да и прибрать он успел лишь то, что было нарублено дедом: на остальное уже не хватило сил.

Густо присолил несколько больших кусков мякоти, нанизал их на березовую палочку, навесил над огнем, чтобы испеклось на жару.

Ох, и устал же он. Вот теперь, когда расслабился, во всем теле почувствовал гнетущую тяжесть. Ни рукой, ни ногой шевельнуть нет мочи.

Огонь костра, разгораясь, добавлял истомы, но это ощущение было благодатным. Хорошо, что не поленился свалить и разделать сухую конду — вон как она обдает теплом, как горит охотливо и бесшумно, без треска, не постреливая угольями.

И все же он заставил себя еще раз подняться. Нужно было собрать оружие: дедушкину пищаль и свое ружье занес в шалаш, чтобы были под рукой. Под хвойным настилом припрятал топор, тоже к себе поближе. А ружье Бисина унес и надежно укрыл в сторонке: вдруг злодей очнется и ему опять что-нибудь взбредет в голову.

Лес погрузился в ночной мрак: не видно ни зги — лишь живой, полыхающий желтыми языками, время от времени меняющий облик огонь вырывал из тьмы зыбкий освещенный круг, за которым — со всех сторон — будто стоял глухой черный тын, мрачный и жуткий. И тишина: словно леса и воды тоже оробели перед загадкой всемогущей темноты, затаили дыхание, съежились, приумолкли.

А сверху, сквозь хвойное кружево, мерцали далекие звезды, то ли сочувствуя выбившемуся из сил мальчику, то ли злорадно перемигиваясь, глядя на молодого таежника, угодившего в западню коварной судьбы.

Один, совсем один остался он в темном беспредельном и непонятном мире: даже словом живым перемолвиться не с кем, смягчить стесненную душу. Сюдай? Да ему хоть и скажешь что-нибудь — поймет, а ответить все равно не сумеет. Дедушка глух и нем, распластался в шалаше. Хорошо, если еще живым останется после такого ранения. Жутко Ване одному в ночи. Он и сам не вполне сознает, чего боится, но этот страх не в силах унять даже чрезмерная усталость.

Сюдай, обогревшись, отодвинулся от костра, положил голову на передние лапы, затих. Интересно, о чем он думает, если способен думать: о насущных заботах или, как Ваня, обо всем на свете? Давеча, когда Ваня примчался на выстрелы, пес голосил страшно — перед покойником, как говорят обычно в народе. Значит, думает… Он ведь знает, что после выстрела, после этого грохота, всякая живность обливается кровью и умирает. А тут в самого хозяина вонзилась молния, и кровь обагрила грудь…

Кабы не Сюдай, Ване было бы еще страшней и тоскливей. А теперь самая большая надежда на него, на друга, обладающего верным чутьем и зорким глазом, — даже больше, чем на себя! Ведь сам он, Ваня, может заснуть от усталости, и появись кто тихо — во сне ничего не услышишь. А Сюдай учует, хотя вроде бы и дремлет в тепле, — учует и своевременно подаст сигнал тревоги, разбудит Ваню. Значит, и нечего бояться, если рядом такая умная, смышленая собака. И в пищалях. — заряды.

Мысли бьются в голове мальчика, как трепещущие языки костра.

Хорошо, что человек приручил собаку. Наверное, это сделал первым человек одинокий, вроде Тяна: тоскливо было одному и охотиться трудно. Вот он и начал приманивать к себе волкоподобного зверя. Подкармливал, а потом в пору трескучих морозов впустил в теплую лачугу. Сметливая тварь ответила на добро верностью. Но как, думает Ваня, глядя на Сюдая, они оповещают свое потомство, будущие поколения о том, что отныне им следует жить вместе с человеком, помогать ему во всем, а не глядеть в лес, как тот известный волк, которого сколь ни корми…

Как бы без собаки-то обходились охотники на протяжении многих веков? Ведь сколько людей небось вот так же коротали долгие и темные ночи в лесу наедине с другом-собакой? С тех непамятных времен, как обжита Земля…

Мальчика впервые пронзает мысль о беспредельности мира. Неужто правда, что у него нет ни конца, ни начала? А бытие, жизнь — они, наоборот, замкнуты между началом и концом. Сегодня вот дедушкина жизнь могла оборваться, попади пуля чуть ниже. Смерть подстерегала его совсем рядом. Но если бы дедушка и умер, все остальное вокруг пребывало бы в прежнем виде: безмятежный темный лес и тихо журчащий ручей, Крылатый чибук в сенцах избушки и Сюдай у костра. И сам он, Ваня, остался бы тоже. Пока бы остался, потом, быть может, и его не станет… Неужели — не станет? Все вокруг будет, а его не станет. Как же так? Был, был и вдруг нету… Разве он, Ваня, рожден не навечно?

— Да что за чушь я несу?.. — произнес он сердито вслух и даже тряхнул головой, чтобы отвязаться от докучных и никчемных дум. Потянулся к огню, повернул деревянный вертел, благоухающий запекшимся мясом. Хотелось есть, но еще больше хотелось спать — и, чтобы одолеть сон, опять обратился к псу.

— Слышь, Сюдайка, — говорит Ваня собаке, глядящей на него своими умными глазами. — Хочешь, я тебе перескажу одну книгу, которую читал недавно. Называется — «Борьба за огонь». Ух, интересная! Самым отважным первобытным воином был человек по имени Нао. Огонь тогда хранили в посудине, сплетенной из прутьев и обмазанной глиной. Хранили, как самое ценное сокровище…

Но рассказ Вани прерывается вдруг, веки его смежаются сами собой, голова никнет, щека припадает к разогретой коре.

Теперь уж весь мир оказывается во власти кромешной ночи.

20

Ваню разбудил яростный лай собаки.

«Ав-ав-ав-ав!» — надрывался Сюдай, оглушая непроглядную ночь, рычал, будто намеревался загрызть кого-то.

Ваня в испуге открыл глаза, вскочил на ноги, еще ничего не понимая. Но сразу увидел, что бойкий огонь костра сник, кряжи прогорели и едва-едва тлеют. Стынет темень кругом…

Сюдай, громко лая, устремился в эту тьму. Потом к его лаю примешалось какое-то странное урчанье. Или это лишь кажется до смерти испуганному парнишке? Кто там может быть — в темном лесу?..

Ваня схватил ружье, направил дуло в ту сторону, откуда слышался лай, а ствол так и ходит в руках, дрожит и подпрыгивает, словно Ваню родимчик бьет. А лай Сюдая приближается, приближается к шалашу. Теперь Ваня явственно слышит и чей-то посторонний рык…

Медведь! На запах мяса прет. Сейчас, видно, атакует пса, наседает на него, а Сюдай, конечно, не может одолеть его: где уж собаке преградить путь медведю?

Как быть? У Вани перехватило дыхание. Захотелось сжаться в комок, сделаться крошечным, как муха, как муравей, либо даже совсем исчезнуть…

А дедушка лежит в шалаше без сознания. Не может помочь ничем — даже советом… Что же делать?..

Поборов оцепенение, мальчик наугад выстрелил в темноту. Сюдай мигом поперхнулся, замолк. Недобрая тишина наполнила лес. И тут же под Ванины ноги выскочил пес: щетина дыбом, клыки оскалены, рычит. Посмотрел на Ваню, ткнулся носом ему в колено, будто указывая в сторону темного леса — пойдем, мол, пойдем…

От живого прикосновения собаки Ваня пришел в себя, опомнился. «Огонь надо бы развести пожарче!» Быстро перезарядил ружье заново, дедушкино достал тоже и оба поставил у сосны, чтоб были под рукой. Потом проворно зашуровал в угольях костра: останки кряжин мгновенно вспыхнули, Ваня подкинул сухих веток, и огонь снова ожил, загудел, осветил все вокруг, отогревая оцепенелый дух…

Сейчас Ваня уже пожалел, что стрелял, не видя цели, укорял себя за то, что понапрасну выпустил пулю в кромешную тьму… Но теперь-то, конечно, легко рассуждать, опамятовавшись. К нему возвратилась ясность мысли, он думал уже вполне здраво: «На такой огонь он едва ли осмелится двинуться — медведи, говорят, боятся сильного огня, как лесного пожара…»

А Сюдай все мечется: то опять в темноту ринется, то вернется к Ване — будто зовет и зовет туда человека с ружьем, ведет, тащит. Однако Ваня не решается отойти от костра: куда же в такую тьму, кого там увидишь? Глаза человека ведь не так зорки, как у собаки. А разъяренный, не ведающий страха Сюдай злится на охотника, наскакивает на него, только что не кусает, отчаявшись, — и опять уносится в темноту. Его рычливый лай и медвежье урчание заметно отдаляются вверх по ручью. Но там шум злобной схватки вдруг опять нарастает…

Ваня сжал в руках ружье. Бойкое пламя костра и порядочное расстояние, отделявшее теперь его от медведя, придали отваги. Ему захотелось броситься туда, на поле боя, подсобить Сюдаю, спасти его. Трахнуть бы пулей в лоб непрошеному гостю… До слез жалко пса: ведь вон как отважен, ничуть не струсил, хотя и медведь, хотя и ночь-полночь. И даже рассердился на Ваню за то, что не идет стрелять зверя…

Из мрака по-прежнему доносилась лютая грызня, терзая Ванину душу. Нет, надо непременно спасти Сюдая! Поднять себя в собственных глазах после давешнего малодушия и оправдаться перед четвероногим другом, ведь Сюдай вправе и вовсе запрезирать его, собака умная, все понимает.

Он достал патронташ, рассовал по карманам патроны, ткнул в жаркий огонь смолистую булаву — и с этим полыхающим факелом уже готов был двинуться к месту сражения…

Но прежде заглянул в шалаш — проверить, как там дедушка. Заметил, что тот пошевелил ногой. Обрадованный Ваня склонился над ним. Глаза старика были открыты, он что-то пытался сказать.

— Что, дедушка?

— Не ходи туда… — едва слышно прохрипел Солдат Иван. — Не ходи… нельзя…

— Но медведь-то разорвет Сюдая! — взмолился мальчик в отчаянье.

— Не разорвет… он ни под когти, ни под клыки не сунется — увернется…

— Дедушка, а что же они там на одном месте грызутся, будто застряли?..

— Я туда давеча лосиные кишки отнес… голову да ноги… пускай ест Михал Иваныч. Насытится и уйдет, откуда пришел. А ты не ходи… кликни собаку-то…

Дедушка прикрыл глаза, умолк.

Но и эти скупые слова воодушевили мальчика. Не выпуская из рук пищали, он вернулся к костру и стал у огня, чувствуя прилив новых сил. Спокойным и властным голосом заправского охотника позвал собаку:

— Сюдай, Сюда-а-ай!

Ночной лес отозвался оглушительным эхом: «Сюда-а-а…»

Лай оборвался. Ваня поднял комлеватый сук, изо всей силы заколотил по сосне — частые удары, будто пулеметная очередь, прорезали тишину.

Примчался не ведающий устали бесстрашный Сюдай: запыхался, мокрая шерсть на боках слиплась, то ли от ратного пота, то ли искупался где попутно, хвост калачом. Глядит на Ваню. Тот наклонился, обнял его, чуть придерживая, чтобы в пылу бойцовского азарта не вырвался и не кинулся снова. Ласково увещевал его:

— Сюдайка, ты не сердись на меня. Зачем нам этот медведь? Пускай живет… и кишок лосиных нам тоже не жалко… наестся косолапый вволю и уйдет своей дорогой… Раз он не нападает на нас, зачем его трогать? Дедушка так же считает. Он всё знает, гляди-ко, заранее оттащил требуху подальше…

Сюдай слушает Ваню, кажется, немного смиряется, помахивает хвостом, но уши все еще навострены в сторону ручья: его храброе сердце все не может успокоиться. Он вздыбливает щетину, рычит, оскалясь, обнажая по-волчьи длинные и белые клыки.

Ваня дал Сюдаю кусок запеченного мяса. Тот схватил его, захрумкал с жадностью, кажется и позабыв сразу о недавнем лютом своем враге, медведе.

Что бы еще могло произойти здесь, не будь Сюдая? Особенно в тот момент, когда сам он, Ваня, крепко спал, а костер едва не погас совсем. И вот, проснулся бы он, а над ним — огромный медведь! Ой-ой-ой, да от одного этого зрелища у него могло бы разорваться сердце, хоть бы медведь его и не тронул. А ведь мог бы этот Михайло и по плечу его похлопать своей когтистой рукавицей. Даже представить жутко…

У Сюдая половина левого уха оторвана — но это не медвежьих лап вина: давно, еще в деревне, собаки, выясняя отношения, откусили в потасовке. Да и следы чужих зубов имеются на его теле, тоже не медвежьих. Но из любых побоищ Сюдай выходил победителем. Бывало, что и бранил его Ваня за охоту к драчкам. Как-то даже ремень пришлось пустить в ход. Однако теперь мальчик думает: «А ведь если бы он не был таким отважным, то и не посмел бы в одиночку броситься на медведя!»

Ушел, что ли, косолапый? Понял, что добром, кроме требухи, ничего более стоящего у этих хозяев не возьмешь? Или же, заморив червячка, решил, что с него довольно?

Видать, и вправду ушел. Сюдай улегся подле костра, положил голову на лапы, и только чуткие уши его все еще топырились настороженно.

Все он видит, все слышит, что днем, что ночью, — благодарно думает о собаке Ваня. Ну, конечно же, он, Сюдай, иначе воспринимает природу, леса и воды: не только чует острее и лучше, но и понятней ему эта книга за семью печатями. Только что, гляди, был разъярен до крайности, а теперь, похоже, совсем притих, лежит скромно и достойно, с чувством исполненного долга. Враг с позором бежал, можно и расслабиться… А ведь давеча гневался даже на Ваню: какой, мол, ты охотник, если зверь рядом, а ты ружье держишь, но пойти да выстрелить трусишь?..

— Неважный я покуда охотник, Сюдайка, — Ваня присел рядом с собакой, потеребил и огладил ее густую шерсть. — Кабы мне в лесу быть таким, как дедушка! Он-то все знает, понимает, чует. Наверное, как ты. Или все-таки хуже тебя? А вот Нао, про которого я тебе говорил, ну, тот, что в книжке вел борьбу за огонь, — у него, наверное, слух и обоняние были столь же чутки, как и у зверя. А потом, когда люди привыкли жить в укрытии да в тепле, чутье их притупилось. И понимание природы, всего, что их окружает, тоже ослабло.

— Хоть бы дедушка поправился, — вздохнул Ваня. — Без него я в лесу ничего еще не умею, ничего не знаю. А как хочется уметь! Стать таким же охотником, как дедушка! Чтобы вместе с тобой охотиться, Сюдайка… Да ты уж извини меня, не суди строго, я, конечно, сдрейфил, но ведь там медведь был, а не кутенок. А с медведями мне пока не тягаться — да и дедушка не велел. Тем более — непроглядной ночью. Но ничего, в другой раз я не испугаюсь, уже лучше буду знать, как и что надобно делать. И не думай, что после нынешней тревоги я побоюсь еще раз заночевать в лесу. Не смей обо мне так думать — не такая уж я портянка, — зла на меня не держи, ладно? И, главное, никому не рассказывай лишнего… А теперь давай-ка поспи немного, отдохни. Тебе ведь за ночь больше всех досталось. Как же этот Михал Иваныч не приласкал тебя своей когтистой лапищей?.. Спи, Сюдайка, а я покараулю. — Ваня выпрямился, зорко огляделся. После сна у него самого сил прибавилось, страх миновал, руки уверенно держали ружье. «Буду всех сторожить. И огонь буду хранить до утра! — твердо пообещал Ваня темному лесу и всему окрест. — Буду хранить Великий Огонь! Вы, медведи, знаю, боитесь его. Все звери боятся! А человек, он тем и могуч, что сам научился добывать и хранить огонь».

21

На восходе солнца, когда вершины сосен запылали золотым огнем, когда, перебивая друг друга, запели — защебетали птахи, оба старца — Солдат Иван и Бисин — тоже очнулись, зашевелились, чуть ожили. Видно, солнце каждому в милость — здоровому и хворому, человеку и птице, в каждом оно, ясноликое, зажигает искру и пробуждает дух.

За прошедшие сутки Ваня особенно остро ощутил это: насколько рассветное пенье птиц оживленней, чем на закате. Ведь наступает светлый и радостный день, а вечером что — жди холода, тьмы и тревог, остерегайся хищника, прячься понадежней.

Ваня был готов к пробуждению стариков. В низком котелке он потушил на огне самые лакомые кусочки лосиной грудинки, заварил в кружках чай.

И как только заметил, что у дедушки дрогнули ноздри, а потом открылись глаза, заговорил обрадованно:

— Проснулся, дедушка? Молодец! А я уже есть-пить приготовил…

А дедушка, конечно, был рад своему пробуждению, рад тому, что видит из шалаша наполненный утренним светом лес, видит любимого внука.

— Выпей, дедушка, чаю, ладно?

Тот шевельнул спекшимися губами и согласно поморгал тяжелыми веками.

Ваня присел рядом, обнял левой рукой за шею, осторожно приподнял голову и начал с ложки поить больного. Дедушка, нутро которого, раскаленное тяжелой раной, перегорело и пересохло, жадно потянул целебную жидкость. Когда Ваня споил деду половину кружки, у того заметно пояснели глаза, а на сморщенных, вылинялых, как осиновые палые листья, щеках появился признак румянца. Дедушка сказал:

— Хватит мне, Ванюша. Бисина тоже напои. Пускай уж и тут поровну…

Очнувшийся Бисин услышал эти слова, проговорил ни добро, ни зло:

— Зачем он меня поить станет? За то, что я тебя подстрелить не сумел? Пускай уж лучше пристрелит, — все равно моя песенка спета…

— Поживешь еще, — отозвался Солдат Иван. — Тебя, дьявола огненноглазого, ништо не берет — ни бог, ни черт, ни пуля…

Тот собирался было что-то ответить, однако Ваня обхватил его шею — потуже, чем дедушкину, — и сурово сказал:

— Хочешь пить, так давай пей, дядя Бисин! Если подают еще…

Смочив чаем пересохшие губы, Бисин уже не мог оторваться и с присвистом все тянул и тянул. А его черные как смоль зрачки в глубоко сидящих глазах постепенно загорались непонятным и недобрым огнем.

Потом Ваня накормил их обоих вкусным супом из лосятины, наваристым и жирным.

Сам подкрепился и угостил Сюдая.

А солнце в небе подымалось все выше и выше. Ослепительно яркое, пышущее жаром, солнце.

Будто бы почуяв его лучи, даже костер пригас и утих: мол, моих забот не надобно, теперь я сам отдохну в ожидании новой прохладной и темной ночи.

Пичужки на деревьях согласно заверещали: ну, ладно, отдохни. Ты, Огонь, за ночь хорошо потрудился: Ваню караулил и грел, его собаку Сюдая да старцев, даже горячую пищу им приготовил, спасибо…

Да, денек обещал быть погожим. Ванины печали и заботы тоже поугасли, уступив место жажде деятельности. Теперь уже ночной визит косолапого Михайлы вспоминался как событие потешное, вызывал смех.

— Дедушка, — сказал Ваня, — я сбегаю к нашей избушке, проведаю Крылатого чибука. Вы можете тут одни побыть? Ничего больше не натворите?

— Кончились наши творенья, Ванюша, язви их в корень… — усмехается в ответ дедушка. — Сходи, сходи.

— Ты, Сюдайка, здесь останься, не смей дедушку покидать! Охраняй! — погрозив пальцем, Ваня указал собаке на шалаш.

Сюдай послушно замахал хвостом, показывая, что приказ понял.

Прихватив ружье, Ваня направился по охотничьей тропе вдоль Черного ручья к избушке.


Старики долго лежали молча. Можно было предположить, что после доброй еды и питья они задремали под пение птиц и бодрое стукотенье дятла или опять впали в беспамятство.

Но нет, они не спали. Каждый про себя — размышляли молча. А тем для размышлений, что у одного, что у другого, было достаточно.

Потом Бисин спросил, не открывая глаз:

— Спишь, Солдат?

— Нет, не сплю, Бисин.

— А парнишка-то куда ушел?

— Вчера лосенка к избушке снесли. Живой еще.

— А-а… Видел я следы самки с детенышем.

— Он тоже почти околел под боком задушенной матери. Но теперь Ваня откармливает его сгущенным молоком из банки.

— А Ваня-то этот — кто тебе?

— Внук.

— Крепкий, гляжу, паренек. И мой внучок такой же. Он у меня… — Бисин вдруг осекся и сглотнул слова.

Некоторое время опять лежали молча…

Наконец Бисин заговорил снова:

— А ты постарел, Солдат. И рука, и глаз уж не те.

— Да и ты, Бисин, от меня не шибко отстал.

— Ну что… жизнь, она делает свое дело. Пальни мы друг в друга лет десять назад, теперь бы уж не вели беседу? Последние точки поставили бы, не промахнулись…

— Я-то не имел такого намерения — точку ставить.

— Когда стрелял? Не хотел точку ставить?

— Нет, не хотел, Бисин… Я думал лишь ружье из поганых рук твоих выбить. Но взял чуть пониже — вот и промазал…

— Не ври, Солдат! — Бисин оторопел от такого признания.

— Я не вру, Бисин. Не вру, чего уж мне теперь лукавить… Если бы я пальнул на миг раньше, тогда бы уж не валялся тут чуркой… Веселенькое дело тут у нас с тобой приключилось, язви тя в корень. Видать, курки наши одновременно сошли. Эко дивное диво!

— И впрямь диво… бывает же… Но я, Солдат, скажу тебе честно. Я-то стрелял не для того, чтобы пищаль из рук твоих выбить.

— Знаю.

— И, может быть, теперь обе точки все-таки поставлены… — Бисин помолчал немного. — Еще денек-другой помучаемся, а потом…

— Может, и так.

— Послушай, Солдат, а когда наши грешные души будут расставаться с телом, ты свою ненависть с собой возьмешь или тут оставишь?

— Чего уж мне теперь ненавидеть тебя, Бисин? На тот свет, сказывают, надо почище идти — ножки тут сперва о половичок вытереть…

— Правду говоришь, Солдат?

— Зачем мне неправды сказывать.

— А ведь и у меня ненависть к тебе приугасла…

— Ну и добро, коли так.

— Однако, может быть, ненависть моя убавилась оттого, что в жизни я не дюже перед тобой в долгу остался?

— Если все счесть, то изрядной ценой расплатился.

— И ты не поскупился, Солдат. Ни ты сам, ни твои указчики…

— Какие такие указчики, Бисин? Я не по указке жил, а по совести.

— Будто все делал по своей воле?

— Точно. И думой и делом старался ради людей да лучшей жизни.

— Дураком был — дураком и остался! А жизнь-то своим законам следует. Без вмешательства таких умников, как ты. И всяк из нее берет, сколько умеет и может… А такие доброхоты, как ты, только себя и других путают.

— Слыхивали мы эти басни.

— Эх, Солдат, тебе и во сне не снилась такая сладкая жизнь, что мне выпала. Пожил я в свое удовольствие, ничего не скажешь… Как ни норовили вы меня растоптать, не вышло…

Солдат Иван ничего не ответил на это, лежал молча.

Бисин снова подал голос:

— И все же, хоть убей, не могу я понять тебя, Солдат… Как можно лезть под пулю из-за какого-то паршивого лося? Другое дело, если бы, скажем, защищая свой дом, свое имущество. А тут — тьфу! Не понимаю.

— Ты, Бисин, по иному уставу живешь, — ответил Солдат Иван. — Весь свой век ты за себя лишь бился да злобствовал. Где уж тебе меня понимать?

— Хотелось бы — да не могу, хоть убей.

— Довольно уж об этом, Бисин!

— Ну, ладно-ладно…

— Ты, я чую, еще о чем-то хочешь сказать?

— Чуешь, Солдат? Значит, еще в здравом уме… да-а… Я вот сказал тебе, что и у меня есть внук… Он сейчас тоже здесь, в бору, на Тяне.

— Здесь?.. — поразился Солдат Иван.

— Да. И теперь он потерял меня, — разжалобился Бисин.

— Так где же он, твой внук? Что-то не видать и не слыхать его…

— Он на заимке остался.

— Стало быть, хоромина эта — твоя? Что у ручья — Торопца?

— Наша. А ты уж успел и туда наведаться? Слопцы проверил… Я так и подумал: бывалый охотник, из здешних.

— Ты дворец свой далеко запрятал. Вот только невдомек мне, зачем нужно было среди леса дремучего ставить эдакий терем?..

— Не я один им владею… ох, устал что-то, не могу говорить… Коли жив останусь, давай об этом потом потолкуем, Солдат… А сейчас вот что хочу сказать: может, ты крепче меня и рана в тебе полегче… Пускай твой Ванька сходит на нашу заимку, слышишь?

— Слышу.

— Найдет ведь, коли уж побывал. Пускай скажет парнишке… Пусть приведет сюда…

Старики опять замолчали, слышались только хриплые звуки надрывного от ран дыхания.

Едва разговор умолк, лежавший у костра Сюдай вскочил, сунулся в шалаш, прислушался, но, учуяв, что хозяин жив, успокоился и снова растянулся подле огня, положив голову на вытянутые лапы.


Ваня вынес Крылатого чибука из сенцев избушки на воздух. Тот, по сравнению со вчерашним, заметно окреп и уже пытался встать на свои длинные ноги, похожие на ходули, покачиваясь всем своим узким, будто сплющенным, телом. Сегодня он уже не чурался Вани — голод-то и немудрого смиряет! — с удовольствием тянул сладкое молоко из соска, надетого на сулею, и вряд ли понимал, отчего же из знакомого материнского соска идет совсем другое молоко. Его синие, навыкате, с дымной поволокой глаза повеселели, острые кончики ушей торчали задорно… Ваня накормил его еще и мягкими сосновыми кисточками, щавелем, собранным у берега. Лосенок с видимой охотой подбирал угощение с Ваниной ладони длинными губами и уже совсем без страха поглядывал на своего кормильца. Свободной рукой мальчик гладил чибука: вот уж, право, кожа да кости…

«Да что же я стану делать с ними — сразу с тремя беспомощными? — пронзила Ваню тревожная мысль. — Хоть бы собрать их всех в одном месте, не то, покуда бегаешь взад-вперед, еще что-нибудь может случиться. Лучше бы, конечно, стариков переправить сюда, в избушку… Но как я их перетащу? Ох, Крылатый чибук, был бы ты повзрослей да поздоровей, запряг бы я тебя в волокуши и перевез их сюда. А такого задохлика запряжешь разве?»

22

Когда Ваня вернулся к шалашу, дедушка огорошил его новой вестью: оказывается, тут, в лесах Тяна, обретается и внук Бисина — он сейчас в том теремке, который они обнаружили на холме в чащобе.

Ага, значит, это Бисинов домик! Ну и чудеса.

— Мальчик этот тебе ровесник, — сказал дедушка, — он там совсем один.

«Один… — будто острым крючком поддели Ваню эти слова. — Что же он там делает, один? И что же не побеспокоится о своем деде?»

Дедушка не успел еще как следует наставить ошеломленного Ваню, а сердце парнишки сжалось: надо, немедленно надо пойти туда! Рассказать обо всем тому мальчику и привести его сюда.

Ваня ответил, не колеблясь:

— Иду.

— Иди, сынок… — Дедушкины глаза были полны не только теплом и заботой, но и тревогой. — Вот только найдешь ли один?

— Найду.

— Можно бы, конечно, выйти к реке, спуститься до устья Торопца, а там — вдоль ручья, вверх… но эдак-то крюк велик больно…

— Я напрямки пойду, дедушка. Так, как мы вместе шли.

— Ну-ну. Только слишком-то уж не поспешай, Ванюша, чтоб ненароком с тропы не сбиться.

— Не собьюсь.

— И Сюдая с собой возьми.

— А я хотел его здесь оставить, чтобы вас охранял.

— Не оставляй, тебе он нужнее будет, — велел дедушка.

— Ладно.

— А коли заплутаешься, Ваня, выходи на юг, к реке, на дневное светило. А солнца не будет, по матке к ней направляйся — от реки тебе будет легче найти нас.

— Понимаю.

— Сюдая возьми на поводок, не то спугнет глухаря, погонится — да обо всем и забудет.

Ваня принес из ручья воды в коробе, разлил по кружкам и поставил их возле лежащих: пусть пьют, когда одолеет жажда. Положил им по ломтю хлеба да по куску мяса. И себе на обед сунул в лаз сверток. Прихватил ружье, все еще заряженное пулей, а дедушкину пищаль положил рядом с ним. Тот ласковым кивком поблагодарил внука.

Ваня двинулся вверх по ручью. Прошел шагов десять, и вдруг — словно обухом по голове: да как хоть зовут этого парня? А то ведь, как знать, может и не подпустить близко. Вернулся, спросил Бисина.

— Вадим, — ответил черный старик, задумчиво глядя на Ваню. Добавил: — Найдешь дом, захватите побольше лекарств да бинтов…

Сюдай некоторое время бежал спокойно, но вдруг с силой потянул за поводок — под гору. Оттуда пахнуло навозно-кровяным смрадом. Вот, оказывается, куда утащил дедушка лосиную требуху. Вот где пировал ночью медведь.

— Пошли, Сюдай! — одернул Ваня. — Некогда нам прохлаждаться. Если все обойдется, сегодня же надо вернуться в шалаш. Непременно надо вернуться! Дедушку-то ночью одного не оставишь…

То шагом, то бегом Ваня следовал за собакой, до боли в глазах всматриваясь под ноги, чтобы не потерять едва заметную охотничью тропку на границе сухого бора и волглого ложа ручья. Она заросла травой, затянулась мхом, кустиками брусники, черники — Ваня не сбивается с нее, пожалуй, благодаря тому, что уже знает, в каких местах ее обычно прокладывают таежники.

Да и приметы помогают. Вот — большой муравейник, подле которого они с дедушкой делали привал. Ну и пирамиду соорудили муравьи! Выше Ваниного роста, стенки плотные: он тогда похлопал по ним, и руке почудилось, что домик вылеплен из глины или даже из камней сложен. Сколько живых существ кишит в этом муравейнике — миллион? С виду-то они будто бы и все одинаковы: с тонко перетянутыми туловищами, с дрожащими усиками, и каждый словно отлит из капли блестящей золотистой смолы. Всяк куда-то спешит деловито. Эвон какие дороги проложили они на все четыре стороны от своего городка — в плешь истоптали густомшистую боровину малюсенькими ножками.

Ваня передохнул возле муравьиного города после пробежки. Тут, на сваленной конде, они с дедушкой сидели, вон дедушкин окурок лежит. Хотя мальчик знал о том, что покуда не заблудился — негде еще было плутать, — но, увидев знакомые приметы, почувствовал себя гораздо уверенней.

Он глядел на суетливо кишащий, шелестящий муравейник. Спешат, спешат… Он спешит — и они спешат. Но у него, у Вани, такие важные и неотложные дела нынче! А у них-то что за забота?.. Все одинаковые, будто бы из бусинок темного янтаря. И тоже спешат, торопятся, что-то волокут-тащат. Какая цель ими движет? И как в эдакой кишени они различают друг друга?

Дедушка еще говорил, что один такой муравейник стоит на страже всего окрестного леса, уничтожая вредных жучков.

Вот ведь как получается в жизни: со стороны покажется, что муравьи лишь для своего благополучия стараются-копошатся, а оказывается, что и лесу от того польза, а стало быть, и людям.

Но Ване сейчас некогда ломать над всем этим голову. Надо бежать вперед и вперед, искать мальчика по имени Вадим. Интересно, как он поведет себя, когда узнает, что произошло с его дедом? Или лучше не сообщать сразу? Просто сказать: заболел, мол, не может прийти… Ну да ладно, это пока оставим, сперва еще надо до места добраться.

Погоди-погоди, а почему ложе ручья так резко заломилось влево? Стой-ка, ведь это уже не ручей, а просто овражек…

Ваня осматривается, перекидывает взгляд через ельник, что в низине. Да так оно и есть: за елями виднеются сосны, а добрая сосна в логу не растет. Стало быть, надо перейти через этот овражек, а не топать вдоль. Ваня входит в кочковатую низину, в густые заросли осоки и узорчатых опахал крупнолистого папоротника. Сюдай, бегущий на поводке, не противится — видно, и он понимает, что на привязи ведут его неспроста.

Они пересекают ложбину, поднимаются на опушку бора, и там охотничья тропа обозначается снова, вьется вдоль ручья. Навстречу им попадаются истлевшие, затянутые мхом останки старых слопцов, расставленных когда-то по краю бора — по обычаю охотников — на песчаных да ягодных местах. А рядом ручей. Тут для глухарей и еда, и питье, и камушки-жернова, чтобы молоть грубую пищу, есть и чистый песок для купания.

Ваня рад, что в частых походах с дедом научился читать лесную тропу, понимать все эти премудрости. Он торопливо шагает, а душа, переполняясь заботами, как бы взбухает, всходит, словно живое тесто в квашне. И думы самые разные: о людях, когда-то проложивших этот охотничий путик, о стариках, оставленных в шалаше, о том, что хорошо бы мальчишки из деревни видели его вот таким: самостоятельно идущим по бескрайней парме.

А глаза не забывают следить за тропой, за всем, что вокруг: слева долгие сосны в золотистой коре, справа ели да ярко-зеленая хвоя пихты. Время от времени тропа неожиданно упирается в густую щетину молодого хвойника, сплошь повитого прозрачной, сверкающей на солнце паутиной, так что и войти невозможно, хочешь не хочешь, а приходится обходить стороной — и потом снова искать свою тропу.

Ваня, запрокидывая голову, поглядывает на солнце: хорошо, что оно ярко пылает в бездонном небе, при нем чувствуешь себя уверенней, не боишься заплутаться. Да вот только облака начинают постепенно сгущаться, синие промежутки между ними затягиваются белыми волоконцами — ой, хоть бы они не сплотились все вместе…

Внезапно откуда-то выскочила и быстро юркнула на высокую сосну рыжая белка, Сюдай едва не порвал поводок, залаял. А та — стремглав вверх! Ох и умная бестия: минует лётом один промежуток, замрет, обернется, озорно поглядит и дальше — вверх, будто пушистый, в стоечку, хвост несет ее как крыло. А ножки мелькают так быстро, что кажется, их и вовсе нет. Вот белка уже на длинном суку, прыг-скок, вертится, пощелкивает. И вдруг как перемахнет на верхушку другого дерева, потом дальше. Теперь ее хвост, распушась, плывет сзади, теперь, догадывается Ваня, он и вправду удерживает проворную белку в воздухе, помогает полету.

Сюдай надрывается, лает, тянет к белке, и опять сердится на Ваню за то, что тот не гонится за добычей.

Когда переходили новую ложбину, спугнули глухарей: хлоп-хлоп, шарахнулись они из-под ног, всполошив лес, — много этих глухарей, тетеревов, рябчиков уродилось нынче в тайге, полным-полно. Дедушка говорил: мол, тут уже лет двадцать, как не валят лес, потому природа успокоилась, залечила свои раны. А обитателям пармы только того и надо: им бы тишина да покой…

Но потом они вышли к поваленному когда-то Великому бору, о котором дедушка говорил, что такого леса нигде больше не было по всей Коми земле, и уже, мол, не будет. Вон на краю бора каким-то чудом сохранилось несколько деревьев. Сосны в обхват, гладкие, как свечи, устремлялись метров на тридцать ввысь, и ветви у них только на верхушке. Сияют золотой колоннадой, словно памятник былой красоте…

Теперь на месте вырубленного бора повсюду видны черные, как деготь, пни. Даже из них уже прет осина с березой, а если кое-где и появилась сосенка, то чахлая, низкорослая — ее глушит поросль лиственных деревьев, заслоняя от солнца и света. Дедушка объяснял Ване, почему так случается: семена березы и осины легче сосновых, ветер разносит их на большие пространства, особенно по пустошам да по гладкому весеннему насту. А здесь, на былом широком бору, даже на развод сосновых куртин не оставили, все пригожее смели под гребенку, лишь бы сегодня прибыток. И даже палец о палец не ударили, чтобы возродить сосняк…

Мальчик остановился, прикидывая, как идти дальше? С дедом они пересекли вырубленный бор намного выше, по косе, там, помнится, было все усыпано брусникой… Но ведь тогда им некуда было спешить, можно было и лишних три-четыре версты пройти. А если теперь Ване попробовать отсюда взять наперерез и поскорее выйти к верховью Торопца?.. Он взобрался на высокий пень и посмотрел на синеющий вдали, за повалом, лес. Потом поднял глаза к солнцу: время было за полдень, солнце все чаще и чаще пряталось за облаками, и в душе мелькнула тень беспокойства. Ну да ничего, может быть, до вечера не задождит…

Ваня направился с Сюдаем поперек повала. Едва они вошли в рощицу, замельтешили вокруг молодые деревца, шебарша на ветру крупными, как лопух, сочными листьями. И трава под ногами была так же тучна. Ваня шел, спотыкаясь о некорчеванные пни. Местами земля, исковерканная гусеницами тракторов, будто нарочно препятствовала пути, дыбилась. Он ничегошеньки не видел далее своего носа: кругом лишь сплошная стена говорливого березняка да осинника. Экая маета продираться здесь! Может, не следовало лезть сюда? Может, вернуться обратно?

Но не такой у Вани характер, чтобы идти на попятную. У него, несмотря на молодость, характер особый: если решился на что, то и сделает так, а не иначе, ринется, очертя голову.

Нет, почему — очертя голову? Ведь направление взято верно: солнце все время остается слева. Правда, сейчас оно спряталось за большое облако, но Ваня знает, за какое: вон его края опоясаны огненной лентой… Не тушуйся, Сюдай, уж три-то версты мы как-нибудь одолеем! Лишь бы не сманиться в сторону, не пойти вдоль бора.

Уф, ну и жара! Ванино вспотевшее лицо облепила паутина, только и успевает смахивать. Но ни на минуту не останавливается. По ходу он там и сям замечает сломанные, обглоданные осины: это лоси кормились, тут им сочной еды хватает — хоть какой-то прок от чернолесья.

Однако солнце совсем скрылось, заволоклось непроглядно. Где же оно теперь, хотя бы приблизительно? Уставший Ваня почувствовал, как тревога и сомнение вошли в сердце… Он вынул из кармана компас. Руки слегка подрагивали. Курс вроде бы верный — как взят, так они и идут. Значит, пустяки, не надо зря волноваться. Хотя без солнца, конечно, в такой чащобе немудрено заблудиться. В сосновом бору Ваня, конечно бы, сориентировался быстрее, там сразу различишь, в какой стороне юг: сосновые ветки в сторону жаркого солнца растут гуще, мощнее, кора с южной стороны потолще, да и муравьи свои города обращают парадной стороной к югу… А тут ничего подобного нету: лиственный лес хаосом и круговертью, понять невозможно, да и не разглядишь ничего ни впереди, ни сзади…

Вдруг из-за тучи вырвался яркий луч. Ага, значит, солнце там. На душе словно бы посветлело…

Да что же это? Ну, язви тя в корень, как приговаривает дедушка… Оказывается, если ориентироваться по солнцу, они идут уже в противоположном направлении. Да, точно, в другую сторону топают.

Стало быть, Ванина голова и Ванины ноги пошли кругом в этом злосчастном лесу, когда он, торопясь, спотыкался, падал и вскакивал. Зачем только занесло его сюда?..

Ваня бросился бежать обратно. Сюдай послушно семенит следом.

Долго ли, коротко ли бежали они, как вдруг опять вынырнуло солнце — теперь совсем в другом месте! Сзади! Что за наваждение?.. Ванину спину омыл холодный пот. Он даже головой затряс: уж не случилось ли с ним какой беды, не заболел ли он?

А может быть, исчезнувший с лица земли Великий бор, бывший когда-то веселым и добрым, многие века шумевший здесь, — решил расквитаться с Ваней? Люди порушили его красоту — вот он и мстит…

Солнце спряталось снова, а вскоре опять засветилось где-то за облаком, но — вот чудеса! — и на сей раз в другом месте. Ваня остолбенел, опасаясь лишиться чувств. Хотелось бежать куда глаза глядят, только бы не стоять, только бы уйти подальше от коварного шелеста чернолесья…

Из оцепенения его вывел Сюдай: он тявкнул, лизнул Ванину руку. И тот в ответ погладил собаку. Снова достал компас. Надо идти на запад — вон куда. Но почему же солнце словно играет с ним? Неужто тоже решило запутать Ваню вконец?

«Эх, Ваня, мужик называется… О чем же ты думаешь? Экая глупость! — мысленно бранил себя мальчик. — Дедушка на тебя понадеялся, а ты…»

Наконец Ваня сообразил: временами солнечный луч из-за одной тучи бьет в противоположную, а оттуда, как из зеркала, возвращается солнечный зайчик. Вот и все чудеса…

Ваня рассмеялся, довольный собой, и смело двинулся дальше.

Вскоре чащоба, казавшаяся безбрежной, все же кончилась. Он обернулся, поглядел, устало сказал самому себе: «Ну, в другой раз меня туда не заманишь!»

В какую же сторону теперь податься, чтобы выйти прямо к дому Бисина? Сильно ли он взял вверх невзначай, гоняясь за солнцем, либо наоборот, дал лишку вниз? Где тот поворот, который нужен?

Ваня присел на пень, отстегнул Сюдая от поводка, снял с головы кепку, дал понюхать собаке, потом указал на лес, велел:

— Ну, Сюдай, ищи, где наш поворот!

Собака тявкнула и устремилась налево. Полаяв там некоторое время, примчалась назад к Ване, запрыгала вокруг, пытаясь что-то сказать.

Ваня последовал за Сюдаем и вскоре увидел на краю поляны знакомую исполинскую сосну: от нее спускалась едва заметная дорожка к дому, который — теперь он знал это — принадлежал Бисину.

23

Собака стремглав понеслась вперед, залаяв зло, потом послышался неистовый лай другого пса, — видно, они с ходу набросились друг на друга.

Ваня, схватив палку, заспешил к дому, видит — какой-то долговязый парень с ружьем тоже бежит к дерущимся собакам с другой стороны. А те, равные по росту и силе, то вздыбятся на задние лапы, то, сплетясь в клубок, покатятся по земле, не переставая яриться. Долговязый мальчишка, увидев Ваню, крикнул по-русски:

— Ну-ка, убери своего пса, не то я его пристрелю!

Они почти одновременно подбежали к этому рычащему клубку из клыков, когтей и щетины, однако разнять не смогли. В конке концов длинный парень, вскинув ружье, выстрелил в воздух — лишь тогда псы на мгновение забыли о драке, хозяева оттащили их за ошейники. Те снова рвались на дыбы, скалили белые клыки, глаза их были налиты злобой.

— Хватит, Сюдай, чего ты… — уговаривал Ваня, лаская верного друга.

Второй мальчик — это, наверное, и был Вадим — тоже что-то говорил разъяренному псу, тоже оглаживал его щетину и широкую рыжеватую грудь. Постепенно два драчуна утихомирились, но их, на всякий случай, привязали подальше друг от друга.

— Ты кто? Откуда со своим волком? — спросил мальчик опять по-русски. Ему тоже было лет четырнадцать, смуглый, черноволосый, ростом выше Вани, но в плечах поуже. У Вани мелькнула мысль: «В городе-то деток не больно утруждают, потому и тянутся в рост».

— И твой волк не хуже… — ответил Ваня по-коми, но парень, не поняв, перебил:

— Говори по-русски. Хотя мои предки и коми, я по-ихиему ни бум-бум…

Ваня повторил фразу насчет собаки по-русски, и тот рассмеялся.

— Оба друг друга стоят. Что ж, они охотники — норов бойцовский, не желают сдаваться. Хотя у моего Султана прав больше: ведь мы здесь хозяева, стало быть — к он… — Мальчик вонзил в Ваню взгляд черных, глубоко сидящих глаз, и тот подумал: «Тоже — Бисин… Глаза такие же, как у деда!» — Но ты еще не сказал, как очутился здесь?

— Тебя зовут Вадим? — спросил Ваня вместо ответа.

— Ты знаешь мое имя?.. Откуда?

— Ворон подсказал, который на дереве, — он мудрый, все знает. — На высокой ели действительно сидел прежний ворон и старательно чистил о сук длинный клюв.

— Я ему еще не представлялся, — парень сумел продолжить Ванины окольные речи. Но вдруг на его смуглом лице мелькнула догадка:

— Не от деда ли знаешь? Его со вчерашнего утра нету, пошел проверять силки и пропал… Не случилось ли с ним чего?

— Прихворнул твой дедушка… — осторожно сообщил Ваня.

— Заболел? — испугался Вадим. — Сильно? А где ты нашел его? Прямо в лесу?.. Ты что, один тут охотишься?

— Тоже вдвоем с дедом…

— Значит, мой старик сейчас не один? Не брошен под открытым небом?

— Он в шалаше, у костра. Нам обоим спешить надо. Чтобы добраться засветло.

— Пошли! Спасибо, что сообщил… А самого-то как зовут?

— Ваней.

— Добро. А мое имя ты уже знаешь… Сколько натикало? — взглянул на часы на руке. — Три часа… Ты, наверно, голодный? Я и сам еще не обедал. А идти далеко?

— Не близко.

— Тогда давай пожуем вместе. У меня глухарек сварен… Мы вчера с Султаном здорово поохотились. Четырех глухарят ухлопали, двух рябых и двух черных, целый выводок. Только их мамашу не сумели взять, хитрее нас оказалась. Ну да пусть живет-размножается.

Ваню задело хвастовство Вадима, особенно его «целый выводок», и он сказал:

— Мы с дедушкой рябых самок не трогаем.

— Ну да… — махнул рукой Вадим. — Когда войдешь в азарт, — тут уж не разбираешься… Пошли в дом. Суп у меня в духовке, горячий еще. Деда все ждал…

Ваня вошел следом за ним в дом и снова, как в прошлый раз, изумился — ну, словно в сказке: шел по дремучему лесу, вдруг терем-теремок, вот только впереди не клубок ниток катился, указывая дорогу, а Сюдай привел.

— Вы что, сами такую хоромину подняли? — спросил Ваня у нагнувшегося к духовке Вадима. — Одних кирпичей, поди, сколько понадобилось, да еще в такую даль возить…

— У моего отца знакомых много, — усмехнулся Вадим. — Батя у меня чин имеет — директор комбината… Ему и кирпичи, и все остальное вертолетом сюда подкинули.

— На вертолете? — Ванины глаза округлились.

— Ну да, — подтвердил Вадим, собирая на стол. — Вертолеты, знаешь, теперь широко применяются — и в сельском хозяйстве, и в геологии, и лес патрулируют с воздуха… Отчего же заодно не помочь?.. В этот раз тоже нас с дедом прямо из города на вертолете сюда забросили. Сами дальше полетели, а мы здесь с недельку поохотимся, порыбачим. А на обратном пути они нас прихватят… Конечно, от нашей добычи — им доля по справедливости. Отец с друзьями позже приедут, у них своя компания. Отпуск обычно проводят здесь: охотятся, отдыхают…

Ваня слушал с недоумением: «Ну, и устроились люди!»

Из окошка дома был далеко виден лес, освещенный вновь показавшимся солнцем, окутанная синеватой дымкой бескрайняя парма.

Сели за стол.

— Ты давай ешь смелей, не стесняйся: тут целый глухарь сварен, — угощал Вадим. — Дед говорит, что в этом году и глухарей, и всякой другой дичи в лесу много, можно будет поохотиться вволю. — Поглядел на Ваню с хитрецой, хотел еще чем-то похвастаться, однако пока не решился открываться сполна, добавил лишь: — И рыбы можно будет наловить, сколько душа пожелает…

Ваня вспомнил о хариусах, спрятанных у Звонкого переката, согласился:

— Можно, конечно.

Два мальчика уплетали наваристый суп. Обоим было по четырнадцать, оба уже вытянулись — почти мужики, налились силой. Во время еды уголками глаз посматривали друг на друга. Ваня все не знал, как рассказать о том, что на самом деле случилось с дедом.

Но тот сам опередил вопросом:

— Ты даже не сказал, чем дед заболел?

— Грудь… — неопределенно вздохнул Ваня.

— Грудь?

— Да… в общем… — Ваня не смел поднять взгляд, но все же поднял и увидел в черных глазах Вадима озабоченность, тень недоверия. Добавил тихо: — Они, Вадим, с моим дедом стреляли друг в друга…

— Стреляли?! — Вадим вскочил с места, словно ужаленный. — Как так стреляли? Зачем? Что за чушь?

— Видишь ли, мой дедушка — охотинспектор… — Ваня старался говорить спокойно. — А там, около Черного ручья, лосиха попала в петлю, удавилась. А лосенок возле нее остался, еще живой. Ну, я и понес беднягу к избушке у реки. А дедушка остался… Вот тогда и нагрянул твой дед, петля-то его была. А они с моим — недруги давние. И оба снайперы — ружья вскидывают одновременно…

— Значит, мой дед убит? — кинулся к нему Вадим. — Мертв, да? Говори прямо!

— Будь он мертв, как бы я здесь очутился? Откуда бы узнал твое имя? — Ваня встал против Вадима, который, судя по всему, начинал терять самообладание.

— Н-да… — сразу остыл тот.

— Оба живы. Я их перевязал, как сумел.

— А вы-то откуда взялись? Кто вы такие?

— Мы из Лунгорта, село такое.

— Лунгорт? Мой дед тоже оттуда родом.

— Да. Твоего деда там звали Бисином.

— Бисин? Это, если сказать по-русски… Огненный Глаз, да?

— Да, — подтвердил Ваня. — А моего дедушки прозвище — Солдат Иван.

— Солдат Иван?! — опять распалился Вадим. — Это его лесная избушка стоит возле Тяна?

— Наша, — отчеканил Ваня. — И мы ее не прячем, она у всех на виду.

Но Вадим не расслышал или не понял подковырки.

— Солдат Иван… как же, знаю… мой дед рассказывал о нем.

— Нам с тобою сейчас рассуждать недосуг. Надо, покуда светло, добраться до них.

— Да… — Вадим притих. — Они что — так в лесу и лежат?

— Я для них шалаш сделал.

— Да-да, надо идти… — Вадим начал собирать рюкзачок, искоса посматривая при этом на Ваню: кем его считать — другом или врагом. С одной стороны, вот, пришел же, разыскал его, да и деду оказал помощь. Но если взглянуть на все иначе: петля-то ведь поставлена его дедом, и если они заявят куда следует, могут быть неприятности… Ведь поднял ружье на охотинспектора выживший из ума старик… из-за несчастного лося… а может быть, он уж и умер? — И правда, пойдем поскорее! Стой, погоди: тут у нас аптечка!.. — Он открыл ящичек с красным крестом, торопливо начал рыться в нем. — Стрептоцид — это на рану, анальгин — от боли, аспирин — от жара… Ну и дела! Как снег на голову. Пошли скорее…

— Куртку прихвати, — указал Ваня на висевшую на стене одежку.

— Верно. В лесу по ночам уже холодно.

Собаки на улице все еще глухо рычали друг на дружку.

Мальчики накормили обеих костями да хлебом. Взяли на поводки, зашагали к лесу.

24

Старики долго лежали молча, без звука, хотя обоих грызла тревога за внуков.

Первым заворочался Бисин. Он с трудом дотянулся левой рукой до кружки с водой, сделал несколько глотков, спросил:

— А найдет ли мальчонка Вадима?

— Дом-то уж, во всяком случае, отыщет, — ответил Солдат Иван, ему тоже хотелось хотя бы разговором отвлечься от докучных дум.

— Когда твой расскажет Вадиму, что стряслось, не больно-то будет ему приятно услышать…

— И Ване было не сахар… глядеть на все это.

— Я думаю… — вздохнул Бисин. — Да, Солдат, мы с тобой всю жизнь — враги. А если и нашим внукам это же суждено?

— Значит, тебе твой дорог, коли волнуешься.

— А ты думал, что у Бисина только кулак да патроны в стволе? Совсем, мол, без сердца…

— Мягким ты отродясь не бывал.

— Да ежели хочешь знать, я никого на земле так не любил, как этого парнишку люблю. Ни сына своего, ни дочь. И ни жену, никого, а вот — внука… Он — это будто я сам. Даже себя дороже. Я-то что? Я свое прожил. А он вместо меня на земле останется, мое место займет.

— И мне мой внук столь же дорог. В лесу хожу всегда с ним. Даже сюда привел. Сколько времени на лодке поднимались, водораздел пересекли… Дай, думаю, покажу пареньку Великие боры. Пусть и он полюбит Тян-реку да чистые лесные ручьи… В другой раз, может, я уж и не смогу сюда наведаться. Восьмой десяток землю топчу…

— И я с той же думой привел сюда внука.

— Привел разве? На вертолете домчал.

— На нем, конечно. Быстро долетели, хотя и из самого города.

— Ну-ну. Тогда все ясно. И откудова этот дом, дворец твой, и все остальное… Широко живешь…

— Ты же сам знаешь, Солдат, что в худых избах я сроду не жил. — В голосе Бисина опять появились чванливые нотки. — В селе-то наша хоромина самой заметной была и теперь, говорят, стоит — амбулаторией служит… После того, как ты меня из Лунгорта спровадил, я тоже в большом дому проживал, в казенном, правда… И нынче, в городе, я неплохо устроился — жилой кооператив называется, на свои кровные куплено. Зачем стесняться, коли есть возможность…

— Вертолетом, значит, прибыл? Ну, язви тя в корень… — вконец разбередилось сердце солдата. — Уже с вертолетовой подмогой изводить леса да воды взялись. Покуда все до крохи не загубят…

— А ты что, впервой о том слышишь?

— Слышать-то слышал. А в голове никак не укладывалось.

— Эх, Солдат! Каким ты младенцем наивным был, таким, гляжу, и остался. Дальше собственного носа ничего не видишь… Умные люди нынче только на вертолетах да машинах и охотятся. Да еще на «Буранах» — зимой, по снегу шуруют. Куда хочешь проникнуть можно — и в глубокие чащи, и на озера тундровые… А ты сваришься тут из-за паршивого лося! Мало ли таких лосей прямо с вертолета стреляют?

Солдат Иван все не мог прийти в себя от изумления:

— Ну, Бисин!

— Да, я привык жить на полную катушку. Широко и сытно, — сказал самодовольно.

— Стало быть, жизнь тебя нисколько не переменила?

— Почему-же. Научила кой-чему… Живу, никого не задевая. Ты меня не тронь — и я тебя не трону. Вот, по совести доработал до пенсии… Сын мой в приличных чинах ходит. Чего еще надо?

— А что у тебя внутри, на душе, в мыслях?

— Что внутри — того никому не видать. Если уж толковать откровенно, то нынче многие похожи на шаньги о две щеки: в голос одно бают, а на уме-то иное…

— Но тебе, Бисин, зачем от меня таиться?

— А я и не таюсь. Как на духу исповедуюсь… Я — человек обиженный. Все у меня Советская власть отняла, до последнего колышка. Даже не мною, а отцом-дедом накопленное. И дом, и хозяйство. Скот, деньги… Отец пулю в лоб сам себе закатал. Братья невесть где сгинули. Распался наш род… Потом, при нэпе, послабление маленько вышло, сызнова на ноги встал, ан нет — опять прихлопнули… Разве ж такое забудешь? Тебе, Солдат, не понять. Ты ничего не терял. У тебя ничего не было… Ты сам у людей добро отнимал…

Не сразу ответил Солдат Иван на эти слова. Сколько-то лежал молча, прикрыв глаза. Потом наконец заговорил убежденно:

— Я не для себя отнимал. Тогда, в тяжкое время, не отыми у таких, как ты, — половина народу с голодухи бы вымерла… Революция, она ведь как раз против выжиг, унавоз тебя, и свершилась. Народ свое взял, кровное, в поте лица заработанное. Это такие, как ты, чужим добром в одиночку владели…

— Эх, Солдат, Солдат! Все-то мы с тобой собачились. Делили — не поделили. А какой нам пай в итоге, от дележки этой? Вот, по пуле каждому… А в жизни-то одни опять в довольстве живут, на собственных машинах раскатывают, на государственных вертолетах охотятся. А другие недотепы да пьяницы — концы с концами едва сводят… Один — посмекалистей да посильней, а другой — туп и хил. В волчьей стае — и то есть сильнейший, вожак. Ему и кусок пожирней полагается…

— Да, теперь вижу: не изменился ты, Бисин, — вздохнул Солдат Иван.

— А ты бы хоть в старости глаза-то открыл да вокруг себя огляделся, что и как делается, — злобствовал Бисин. — Иные, навроде тебя, давно поумнели… Местечки теплые заняли, удобные квартиры, дач настроили. И сами раздобрели — не хуже сельских попов-батюшек… А ты как ходил в латаных портках да в лузане, при том и остался! — Бисин умолк, перевел дыхание, потом добавил: — А с другой стороны — хорошо и это: чем больше будет таких дураков, как ты, тем для нас вольготней… Вот, хотел ты разговора начистоту — получай сполна.

— А ты и внука своего склоняешь по тем же правилам жить?

— Он и сам не слеп, не глух. Поди, соображает уже, что к чему.

— Нет, ему своего соображения пока не хватит. Он только от тебя науку перенять может: как лосей душить, как нерестящуюся семгу острогой колоть… Тут без воспитания не обойтись. Не прибедняйся — ты ему душу растлеваешь, ты, Бисин.

— А если… если не мы с ним будем ловить, так другой, третий… Людям палец в рот не клади. К тому же учти, что я не только для себя промышляю. Вкусной рыбицей да свежим мясом подкармливаю кого полагается: чтобы их умные головы получше соображали… в рыбе-то, говорят, есть фосфор, а от фосфора — свет!

Солдат Иван не сдержал мучительного стона. Потом сказал:

— Нет, мне тебя не жалко, Бисин. И умников этих, которые от фосфора светятся, тоже не жалко. Но зачем ты парнишку уродуешь? Волчьим законам учишь?

— Это я уродую? Да я его обычному лесованью учу. И еще: учу быть бесстрашным, быть сильным! Разве я порчу? Это ты своего калечишь, Солдат! Совестливого слабака хочешь в мир выпустить, а мир тот — лес дремучий. Сломают, про совесть не спросят… Ох, как бы он тебя, Солдат, не укорил потом за науку твою! Ладно, коль не услышишь…

— А тебя, говоришь, внук твой любит?

— А как же! Где другого такого наставника сыщешь? Всякое дело знающего да в любом умелого. Такого меткого, как я… Между прочим, ты учти: я тоже воевал. Вот ты, говорят, снайпером был? Так ведь и я тоже — снайперовал, десятерых немцев на счету имею. И орден Славы.

— Язви тя в корень… — вдруг рассмеялся Солдат Иван. — Ну, хоть этим ты ублажил мою душу: что на нашей стороне воевал, на советской.

— Я вот за эти леса, за эту парму сражался, — упрямо повторил Бисин. — Землю не меньше твоего люблю. И не желаю, чтоб кто-нибудь, помимо меня и рода моего, тут хозяйничал… Выходит, что со всех сторон я теперь чист перед властью. И перед законом я чист…

— Это ежели сбросить со счета, что ты намедни на советского гражданина ружье поднял! Не так ли?

— А может, это ты первым поднял? — Бисин внезапно метнул на соседа сверкающий злобой взгляд… — Ну, а я в пределах необходимой самозащиты.

— Как? — оторопел Солдат Иван.

— Да вот так. Ведь было уже однажды, что ты мне в руку из револьвера пальнул…

— Эх, Бисин, дал я тогда маху: не в руку надо бы, а в самое сердце…

— Вот-вот. Значит, было это… пре-цен-дент… И теперь я вполне могу на тебя свалить. И, глядишь, поверят…

— Поверят, как же! — Солдат Иван опять засмеялся. — Это я тебя специально в городе разыскал, чтобы затащить в Тянов бор… то есть на вертолете тебя привез… Поставил над задушенным лосем, как для фотокарточки, и нацелился — ружьем…

— А на лосиной петле моего клейма нету, — тоже улыбнулся Бисин. — Не я один в тайге промышляю.

— Значит, как обычно, сухим из воды хочешь выйти?

— Да ведь сухим-то лучше, нежели мокрым. Никто себе зла не желает…

Потом они долго лежали молча, прислушиваясь, как скрипят на верховом ветру стволы сосен.

— Послушай, Бисин… давно я ношу в своем сердце вопрос, может, теперь ответишь… Тогда… обидел ты Машу?

— Меж нами любовь была, — засмеялся Бисин. — Помню, я вышел из лесу к ниве. С удачной охоты домой возвращался. А Маша рожь серпом жала, одна, на своей полосе. Знаешь, как в песне: «Раз полоску Маша жала, золоты снопы вязала…» А день был солнечный, яркий… Я присел отдохнуть на снопы. Потом и ее притянул понежиться на мягком-то ложе…

— Волк ты, волк!.. — с болью вздохнул Солдат Иван.

— Я и говорил, что есть мне о чем вспомнить перед тем, как в гроб лечь.

— И совесть тебя не гложет после всего, что содеял?

— Совесть — это божье хозяйство, идеализм, а я, видишь ли, ни в бога, ни в черта не верю. Тем более после того, как всю мою прежнюю жизнь в пепел истерли… Что теперь толковать о совести? Брюхо вытрясло — и совесть вынесло…

— Тогда еще спрошу… стало быть, церковного сторожа — тоже ты?

— Я, Солдат, я… Он, сторож-то, шум поднял, а я шуму не люблю.

Наглая откровенность Бисина поразила Солдата.

— Как же тебя, волчья пасть, до сей поры земля носит?

— А я, видишь ли, не сразу таким уродился. Меня жизнь воспитала, развитие обчества. — Бисин засмеялся утробно. — Ну, а саму эту жизнь, это обчество люди придумали…

25

Ваня и Вадим пришли к старикам на закате солнца.

На обратном пути Ваня уже не решился напрямик, обошли там, где раньше проходили с дедушкой, хотя шагать пришлось вдвое больше и прыгать через вывороченные коряжины на болотистом кочкарнике.

От целодневной ходьбы взад-вперед Ваня выбился из сил и судорога уже сводила ягодицы — хоть ложись пластом и лежи. Однако мысль о дедушке подгоняла его.

Даже не отпустив собак — хотя они уже не щетинились друг на друга, — оба мальчика кинулись в шалаш. Старики лежали по-прежнему рядом, глаза их засветились радостью, едва ребята склонились над ними.

— Дед, ты живой?! — воскликнул Вадим, и голос его задрожал, на глаза навернулись слезы.

— Живой, живой… — заморгал Бисин, и Ваня не мог не заметить, что взгляд у него потеплел, повлажнели глаза. — Оттащи Султана да привяжи пока… — попросил Бисин, загораживаясь от собаки, норовящей лизнуть хозяина.

А Ванин дедушка спросил внука:

— Сразу нашел дом? Не плутал?

— Нет, дедушка… — Ваня был доволен, что удалось одному и, в конце концов, благополучно завершить дело, что дедушка не ошибся, поверив в него. — Только когда пересекал широкий повал, немного уклонился — солнце вдруг скрылось…

— Пошел напрямик? Ну, молодец.

Мальчики привязали собак — пока что врозь, — дали им по куску мяса: Ваня угостил Султана, а Вадим Сюдая, пусть знают, что хозяева их дружны, значит, и им, псам, нечего грызться.

Теперь следовало подумать, что же делать дальше.

Лучше всего, конечно, было бы всем перебраться как-то в охотничью избушку Солдата к Тян-реке. Там тепло ночью, и ни медведя, ни кого иного можно не опасаться.

Но для этого надо было сделать носилки и перенести стариков туда по очереди. А солнце уже спряталось, поиграв на вершинах сосен последними лучами вечерней зари. Постепенно смолкали лесные птахи. Вот-вот стемнеет совсем, а в темноте да без дороги как унесешь раненых? Немудрено и запнуться, наскочить на что-нибудь впотьмах, уронить человека…

Значит, придется коротать здесь еще одну ночь. Да и лосятину нельзя оставлять без присмотра: вдруг явится вчерашний медведь.

Ваня хотел уж было сбегать один к избушке, чтобы напоить Крылатого чибука молоком, — но вдруг испугался. Он не решился оставить дедушку одного с двумя Бисинами. Он и утром на всякий случай положил рядом с ним заряженное ружье, а ведь тогда была уверенность, что злодей никак не сможет подняться… Что же это? Значит, он, Ваня, не доверяет Вадиму? Нет, почему же. Но его дед, Бисин, может и заставить внука, а тот подчинится. И пока Ваня будет поить чибука молоком, они тут…

Лучше уж не ходить! Вода там есть, в берестяном коробе, в сенцах поставлена, мягкие сосновые побеги и охапка сена припасены — если уж Крылатый сильно проголодается или его одолеет жажда, он отыщет и еду и питье.

Ване никак нельзя отлучаться, покуда не разберется получше, что за человек — Вадим. А теперь надо готовиться к ночлегу: вместе нарубить дров, принести воды из ручья.

Когда кряжевали мощную конду, Вадим сказал своему напарнику, увлеченному работой:

— Дерево какое твердое, а твой топор в него, будто в масло, входит. Вижу, что ты успел уже топориком намахаться? Ловко у тебя получается…

— А в деревне как обойдешься без этой работы, без топора? — по-взрослому ответил Ваня. — Знаю, что в городе тепло по трубам само в дом идет, и газ течет в печку — вари, жарь, сколь хочешь.

— Это да, — подтвердил Вадим неопределенно.

— А дедушка сказал, что в моих руках уже и теперь достаточно силы, — прихвастнул невзначай Ваня. — Да дед и сам еще крепок…

— И мой был силен и бесстрашен, как тигр, — сказал Вадим, не пряча гордости. Потом добавил: — До вчерашнего дня был таким…

Оба чувствовали, что им хочется поговорить именно о том, что более всего тяготило теперь их души. Но они не знали, как начать такой разговор.

Ваня снова взялся за топор, а Вадим, зажав под мышкой конец бревна, поволок его к костру.

На землю постепенно опустилась ночь — она была еще темней и непроглядней вчерашней, еще таинственней и казалась еще более страшной.

Мальчики развели костер, накормили стариков горячим супом, напоили их крепким чаем. Хотя теперь у них был йод из аптечки, повязок на ранах они не тронули.

Подкормили собак и спустили их с поводков: те уже не рычали друг на друга — тихо растянулись по краям шалаша, каждый ближе к своему хозяину. Султан выглядел даже более спокойным, чем Сюдай. Словом, собаки быстро признали друг друга, заключили между собой мир. А способны ли люди поступить так же?

Сами мальчики ужинали по другую, дальнюю от шалаша сторону костра, ели молча — сказывалась сильная усталость, мучила неопределенность завтрашних забот.

Но потом Вадим, тихо, чтобы не услышали старики в шалаше, заговорил прерывающимся голосом:

— Вань… я весь вечер собираюсь тебя спросить. Вот когда ты пришел сюда и увидел, что дед твой ранен… и когда узнал, кто это сделал, что тогда? — стесненное дыхание приглушало голос Вадима, но черные глаза его горячо поблескивали.

Ваня давно ждал этого вопроса и готов был к нему, но внезапно прихлынула к сердцу кровь и там остановилась, распирая грудь. Он едва не уронил кружку с чаем. Но все же взял себя в руки, ответил:

— Да я тогда чуть не рехнулся. Будто бы в меня самого стреляли… Не знал, что делать, метался, как подранок, от злобы и отчаянья… Готов был сам застрелить твоего деда, да не поднялась рука… в человека… живого…

— Страшно… — выдохнул Вадим и так побледнел, что даже отсвет пламени не оживил его щек. Помолчав, продолжил: — Если бы ты не перевязал его, он истек бы кровью.

— Честно говоря, душа противилась. Вот, думал, — лютый волк, едва не убил моего деда, а я же его и лечи…

— Спасибо тебе, — сказал Вадим. — Что после ни будь, а за это — спасибо.

— Что там, любой бы… — засмущался Ваня, — был бы хоть ты на моем месте… как же иначе, если на твоих глазах человек истекает кровью…

Костер, взбодрясь, будто расправив крылья после дневной дремоты, жадно пожирал кондовые бревна.

Мальчики долго в молчании глядели на огонь. Собаки тоже посматривали на пламя из-под полуприкрытых век. И, наверное, старики, лежавшие в шалаше, тоже видели в створе полыханье костра.

Потом Вадим спросил еще тише:

— Вань, а не знаешь, почему они так сильно ненавидят друг друга? Твой дедушка не рассказывал?..

Ване захотелось ответить: многое, мол, рассказывал! — но он сдержался, пронзенный мыслью об оборотной стороне дела. Ведь если Вадим сейчас узнает правду о своем деде — что тогда станется с парнем? И в чем виноват сам Вадим, чтобы такими откровениями крушить его сердце? И он ответил уклончиво:

— Да многого-то мне дедушка тоже не сказывал… Только о том, что Бисинов род зажиточней других был, богатеи. Но это очень давно, в незапамятные времена… Дом был у них огромный, мельница, кожевенная мастерская…

Вадим ждал продолжения рассказа, но Ваня умолк.

— Ну, если только из-за этого — из-за былых передряг, — заговорил Вадим с некоторым облегчением. — Таких историй было сколько угодно в те, как ты верно сказал, незапамятные времена…

— А больше я ничего не знаю. Надо самих расспросить получше.

Но оба мальчика так вымотались за день, что глаза их закрывались сами собой. Решили дежурить по очереди: Ваня предложил Вадиму спать первым, а я, дескать, отстою свою вахту, потом разбужу тебя. Тот не стал спорить, свернулся в клубок у входа в шалаш, возле ног деда, положил голову на выпирающий корень сосны и мгновенно заснул.

А Ваня не смел ни придвинуться ближе к огню, ни сесть поудобней, потому что знал: если расслабится хоть на минуту, тотчас уснет. Отхлебнул горячего чаю, взял в руки ружье и начал, как часовой на посту, медленно ходить вокруг костра, чутко прислушиваясь.

Взгляд его упал на лицо спящего Вадима, на его густые черные брови, и снова мелькнула мысль: «Каково ему будет, когда узнает правду про своего деда?» Сердцем почуял, что ему самому — ох, не хотелось бы оказаться на месте Вадима. То ли дело его дедушка, Солдат Иван — человек добрый и чистый, из-за которого Ване не надо терзаться душой.

Внезапно в лесу что-то сверкнуло: бледно-синий свет на мгновенье замер над деревьями и как бы захлебнулся, погас. Снова наступила тьма — ни зги не видно. От неожиданности по Ваниному телу пробежала дрожь. Все прежние думы рассеялись, будто их и не было.

«Что же это такое? — гадал Ваня. — Уж не померещилось ли мне? Не сон ли?» Но вот опять вдруг вспыхнуло — лес озарился дрожаще мерцающим, как при электросварке, светом.

И тогда из шалаша донесся голос деда:

— Эки сполохи опять!..

Ваня облегченно вздохнул, подошел к шалашу:

— Что, дедушка?

— Лег бы ты спать, Ванюша.

— Мы с Вадимом договорились дежурить по очереди, — ответил Ваня.

— Ну, коли так…

В непроглядном мраке, во всю ширину леса, засверкало еще сильнее и гуще, словно бы кто-то пытался поджечь чащу, однако тщетно: полыхнет да погаснет, замрет, сияя над вершинами, и снова тьма. И что ужасает больше всего — при этом не слышно ни звука. Кругом — тишина.

Ваня, конечно, понимал, что это зарницы: где-то сверкали молнии, гремел гром, но из-за дальнего расстояния грохот сюда не докатывался, а долетали только эти вспышки, и — в ночь-полночь мертвенный огонь высвечивал лесную чащобу.

После полуночи сон начал одолевать Ваню. Он засыпал стоя и начал валиться с ног, как подрубленная тростина. Пришлось будить Вадима — настал его черед дежурить. Хотя тот и сладко посапывал в глубоком сне, но голову поднял быстро: видимо, ночуя в лесу у костра, он уже приучился не тянуться, как в домашней постели.

— Ну, не явился медведь? — то ли в шутку, то ли всерьез спросил он Ваню, протирая глаза.

— Пока не было.

— Давай ложись. Если сунется — я его жаканом шарахну.

Ваня привалился к деду. Тот не спал: погладил внука, но Ваня даже на слова благодарности в ответ не был способен; мгновенно отключился, будто провалился куда-то, погрузился в покой и тепло.


Вадим подгреб угли, подбросил еще дров, согрелся. Сонливость пропала совсем, после доброго сна он чувствовал себя бодро, силы вернулись к нему, и ему даже немного хотелось, чтобы медведь и впрямь дал знать о себе в это его дежурство. Лосиное мясо вон рядом, на виду, коптится и вялится, испуская вкусный дух. Михал Иванович не может не почуять такого лакомства. Чего бы ему еще раз не наведаться?.. А пускай бы и пришел да потянулся к перекладине, на которой висело мясо, встав на задние лапы, — тогда бы Вадим и всадил ему жакан в грудь либо под лопатку. А то до сих пор на его счету одни только глухари да рябчики, всякие белки-зайцы. Надо же когда-нибудь щелкнуть и настоящего крупного зверя! Дед вон рассказывает, столько медведей добыл на своем веку…

А потом, возвратившись из тайги, он расстелил бы лохматую медвежью шкуру на полу своей комнаты. Пришли бы друзья да девчонки и ахнули: откуда у тебя эта клевая шкура? А он ответил бы равнодушно, как ни в чем не бывало: а, да вот подвернулся в лесу медведь, я и уложил его…

К тому же, если он в одиночку убьет медведя, тогда, может быть, вот эти чужие люди — Солдат Иван и Ваня — подобреют к ним, иначе, другими глазами посмотрят на них с дедом Бисином. А то ведь неизвестно еще, чем все кончится… Ваня этот вроде бы знает больше, чем говорит, скрытничает.

Вадим подошел к шалашу, наклонился, опершись одной рукой о сосновую подпорку, заглянул, спросил шепотом:

— Дед, спишь?

— Не спится мне… — шепотом же ответил тот. — Думы тяжкие одолевают.

Вадим опустился возле него на корточки, и еще тише — на ухо — сказал:

— Что же теперь с нами будет?

— Не знаю, не знаю…

— Тебе могут предъявить обвинение?

— Коли не помру. Коли жив останусь, могут и статью пришить, и опозорить. Уж лучше бы мне околеть…

— Ты что! — испугался внук. — Как же я без тебя?

— Эх, дорогой ты мой, родная кровь… — вздохнул Бисин.

Вадим в испуге и бессильном отчаянье выбрался наружу и зашагал вокруг костра, сжимая свое ружье. Теперь он уже не думал о медведе. Ему хотелось — ах, как хотелось! — расспросить подробней деда о том, почему же они стрелялись с этим другим стариком, как на смертельной дуэли, из-за чего у них такая лютая ненависть. Но он не решался затевать такой разговор, даже шепотом, — вдруг и Солдат этот тоже не спит… хотя глаза как будто закрыты.

Зато Ваня спал, похрапывая. На его открытом, подрумяненном огнем лице играла во сне улыбка. Ему-то что! На них обоих нет никакой вины. Вот спустятся в село, заявят обо всем куда следует.

Сердце Вадима испуганно сжалось, он едва сдержался, чтобы не вскрикнуть. Деда небось, как только он выздоровеет, судить будут, отцу неприятности… и сам он, Вадим, на всю жизнь опозорен будет… А если еще какие дедовы старые грехи всплывут на суде? Тот же Солдат Иван все и выложит, постарается заварить кашу погуще после такого-то дела… еще, глядишь, и в газете напечатают… Как тогда людям, тем же дружкам школьным, девчонкам на глаза показаться? Придется бежать без оглядки… Дед вон в свое время ушел подальше от родной деревни. Но тогда-то что, тогда можно было и спрятаться, затеряться, а вот теперь попробуй… и радио, и газета повсюду разнесут дурную славу… Так и будешь жить с этим клеймом…

Вадим остановился, затаив дыхание, поглядел на спящего Ваню, на проем шалаша. И вдруг в груди его что-то резко и мучительно встрепенулось…

А что? Если слегка нажать курок… Лес глух и темен… А после дед научит, что и как делать, где что говорить, чтобы не нашлось концов… свидетели где? Да и сам он, если бы стали допрашивать, сумел бы извернуться. Однажды он в школе избил одного парня, да так и не признался, сколько ни держали его в учительской…

Вадим чувствовал, как от этих мыслей начинает лихорадочно стучать сердце, перехватывает дыхание; он не может оторвать от шалаша горящего взгляда…

И в этот миг почти одновременно вскочили собаки, с злобным лаем бросились в чащу леса.

26

Да, это был опять медведь, запах мяса притягивал его. Но два могучих пса на сей раз быстро застращали его и, кажется, даже не позволили поживиться остатками лосиной требухи — их злобное «гав-гав» слышалось совсем недолго, затем взбудораженные псы вернулись обратно к костру.

Косолапый хозяин тайги, конечно, сообразил, что тут к его незваным гостям подошло подкрепление, и, смирясь, решил убраться подобру-поздорову.

Значит, комнате Вадима в городе еще не пришел срок обзавестись таким почетным охотничьим трофеем — шкурой медведя.

А может, все и к лучшему. Ох, вовремя подоспел этот медведь — отогнал и развеял недобрые мысли, которые лезли в голову, сводя с ума.

Даже теперь, когда все улеглось, Вадиму стыдно поднять на Ваню глаза: как будто, если он взглянет, тот сможет прочесть на его лице недавнее сумасбродство.

Светало. Мальчики решили больше не ложиться, потому что новый день предвещал им немало забот.

Прежде всего надо было сделать носилки. Они срубили сухие сосновые жерди, легкие и прочные, не сверленные еще короедом. Настригли рябиновых и черемуховых виц. Вадим, не теряя времени, начал зачищать жерди от сучьев, а Ваня взялся мять лозу. Прижмет ногой к земле комлевый конец, возьмется за другой да и крутит, как бурав. Дело это лишь с виду нехитрое — лоза ведь может легко переломиться там, где сучки да рассошки, — но Ванины руки, благодаря дедовым наукам, уже привычны к этой работе.

Потом они густо оплели прутьями две жерди, захватывая их петлями, сверху настелили мягких пихтовых лап, прикрыли их лазами да куртками, — носилки были готовы.

Но тут Солдат Иван заявил, что, прежде чем они уйдут отсюда, надо все здесь как следует прибрать.

Лосиную шкуру протереть с изнанки солью, хорошенько растянуть, распялить на окоренных шестах, ворсом вниз, в затененном месте. Проверить мясо, развешанное на перекладинах: где плохо провялилось солнцем и дымом костра, где сыровато еще, снова густо протереть солью.

И хотя мальчикам не хотелось задерживаться тут из-за лишней работы, оба они были довольные тем, что сумели все это сделать.

На огне тем временем варился суп, вскипал чай.

Старики ели с большой охотой, и оба, как будто сговорившись, попросили плеснуть им в чай спирта из фляжки.

— Стало быть, дело идет на поправку… — заметил Ваня.

— Ежели не на упокой, — скривился в усмешке Бисин. — Хворый перед смертью, говорят, всегда пищи досыта требует…

— Перестань, Бисин, мальцов стращать, — перебил его Солдат Иван, — им уж и без того досталось. Видать, у смертушки все еще не хватает сил, чтоб с тобою справиться. Ни огонь, ни вода, ни пуля тебя не берут!

После еды ребята осторожно вынесли из шалаша Солдата Ивана, уложили его на носилки.

— Как бы в третий раз на фронте побывал, язви тя в корень… — сказал старый снайпер, обращаясь к санитарам. — Навоевали мы вам хлопот.

— Ничего, дедушка, выдюжим! — успокоил его Ваня. — А если в дороге почуешь боль, ты скажи.

А Вадим обратился к Бисину:

— Ты, дед, пока полежи здесь, мы скоро вернемся за тобой. Султана я привяжу у шалаша.

Бисин подозвал внука поближе, горячо зашептал ему на ухо, когда тот наклонился:

— Как снесете Солдата, возвращайся сюда один. Понял? Что нам с ними артелиться! Мы и вдвоем перебьемся…

— Как же так? — оторопел Вадим.

— Ненавидят они нас. Повадки-то у них прежние: в чужие дела лезть, не за себя заступаться… Подальше бы от них.

Жуткое ночное наваждение на короткий миг вернулось к Вадиму, ослепя глаза и взбудоражив сердце. Но он совладал с собой, сказал:

— Погоди, дед, сначала отнесем Солдата.

С тяжелыми носилками отправились мальчики в путь. Впереди, стараясь ступать как можно мягче, шагал Ваня, он был в одной рубахе, на голове кепка, поперек плеча — ружейный ремень. Сзади шел Вадим, тоже налегке и тоже с ружьем.

Солдат Иван лежал на носилках навзничь, глядя на сосны, стоявшие вдоль охотничьей тропы, на ясное утреннее небо, пронизанное солнечным блеском, и предавался нескончаемым думам.

Сюдай бежал впереди и, временами останавливаясь, смотрел на это странное, досель не виданное им шествие, но опять возвращался к своим собачьим заботам: то сунет острый нос в дыру под корягой, то задерет морду, то вдруг исчезнет где-то, то появится вновь.

Старый снайпер хотя и был сухощав, поджар с виду, но жилист, весу в нем много, и без торной дороги тащить его было не больно легко. Ваниным рукам еще терпимо — натружены деревенской работой, — а вот тонкому, как тростина, Вадиму совсем тяжело, плечевые суставы у него ноют, пальцы, стискивающие концы жердей, так и норовят сорваться. И хотя ему не хочется выказывать себя слабаком, приходится первым просить передышки.

Затем они опять идут вперед, укачивая Солдата Ивана, будто в зыбке.

Он пристально вглядывается в лицо шагающего позади высокого мальчика… Густые черные брови. Нос чуть с горбинкой, выдающийся вперед подбородок… Он и есть, он самый — Бисин, Огненный Глаз! Вон как пронзает взглядом… Что же это? Время повернуло вспять? Может, сам он, Иван, еще и не побывал в солдатах?.. Ну, язви тя в корень… Чолэм тебе, привет, Огненный Глаз! Парень ты хоть и завидный, но Машутка, вишь, ко мне от тебя сбежала, прямо из-под венца… Ох, Маша!.. Ох, Бисин, по твоей вине, злодей, она порешила себя!.. Волк ты, волк… но куда же это меня тащит Огненный Глаз? Опять пищаль нацелит… А моя где? Ой, где же моя пищаль?

Взбудораженный горячечными думами, старик надрывно ойкает вслух. Ваня сразу же останавливается. Мальчики опускают раненого на землю.

— Что, дедушка, больно? Лежать неловко? — спрашивает Ваня, склонясь над ним.

— Ничего, пройдет… — опамятовался дедушка. — Должно, ворохнулся неладно.

Осторожно переходили ложбину Черного ручья, утыканную травянистыми кочками. Сам ручей пришлось гатить, хорошо, что Ваня догадался положить на носилки, к дедушкиным ногам, топорик, обычно крепящийся к лазу, — нарубили веток.

Скоро ли, долго ли, но добрались до Тяновой избушки без особых приключений.

Едва опустили носилки под кедрами, Ваня сразу же бросился отворять дверь в сенцы — ведь чего только не пришлось передумать о заброшенном чибуке. А тот — вот он, живой, как только почуял солнечный свет, сам резво затопотал к улице, и не затем, чтобы сбежать, а наоборот — потерся о Ваню: проголодался небось, просит поесть, как у матери. Ваня погладил мягкую шерстку, сказал ласковое слово. Вадим удивленно смотрел со стороны на лосенка, потом подошел и тоже начал гладить его. Чувствуя под ладонью живое тепло, мальчик смягчился, сердце наполнилось жалостью. Подумал: «А ведь засек бы бегущим по лесу — подстрелил бы, конечно… Азарт сильнее жалости…»

Ваня зашел в сенцы и увидел, что короб, в котором была вода, пуст — не столько выпил, неумеха, сколько разлил. И траву да мягкие хвойные кисточки съел. Брюхо, видать, и впрямь жить научит…

Сюдай тоже приблизился к чибуку, свесив язык, помахивая хвостом, будто прося извинения за вчерашнюю нелюбезность: олан-вылан, как поживаешь, а мы даже соскучились по тебе… Лосенок, совсем не страшась, боднул его горбатым носом, шаля, приглашая играть, не понимает еще, дурашка, какой клыкастый и опасный зверь этот Сюдай.

Старого снайпера внесли в избушку, уложили на нары.

На улице, под кедрами, где, как гласила легенда, покоилось тело древнего коми охотника Тяна, Вадим, переводя возбужденное дыхание, сказал Ване:

— Постой… Теперь давай решим. Надо ли приносить сюда и моего деда?

— А что? — спросил Ваня, хотя догадался сразу, о чем пойдет разговор.

— Вместе — не случится ли худа?

— Не знаю… — Ваня тоже засомневался.

— Вряд ли они помирятся…

— Да-а… А сам ты как думаешь, Вадим?

— Я — опасаюсь. Дед наш резкий очень, заводной. Не привык никому уступать… всякое может случиться… Я думаю: не лучше ли нам с дедом остаться пока в шалаше?

— Вот задача-то, попробуй сам решить либо заглянуть в ответ… — размышлял Ваня. — А знаешь что, давай спросим у дедушки, как быть?

Солдат Иван, не колеблясь, сказал, что Бисина тоже нужно перенести сюда.


Почти полдня ребята снимали старикам повязки, накладывали новые, свежие. Осторожно, смягчая ваткой, смоченной спиртом, они отторгали от закровенелой плоти смазанные пихтовой смолой берестинки. Раны, слава богу, не загноились, а наоборот, даже чуть затянулись, особенно у Ваниного деда. Да и с виду Солдат Иван казался живее и бодрей. Может, Бисин был ранен серьезней — пуля вроде бы угодила пониже и сильней ожгла его легкие. А может, думы его были куда более тяжки и унылы, чем у Ваниного деда, это и мешало выздоровлению, — ведь бывает, что человек и просто от горестных мыслей хиреет, а тут еще рана…

Растолкли таблетки стрептоцида, присыпали смазанные йодом раны, прикрыли ватой, проложенной меж двух бинтов, бинтами же туго перевязали. Все это Вадим достал из аптечки.

Меж делом Вадим рассказал Ване, что мать его — врач, и он часто бывал с нею в больнице, однажды даже проник в морг, пристроившись к группе студентов-практикантов. Иным, сказал он, на вскрытиях в анатомичке случается дурно, а ему, Вадиму, хоть бы что. Поэтому мать настаивает, чтобы и он поступал в медицинский институт. Но ему лень учиться так долго — целых шесть лет. Ему хотелось бы лесованьем заняться, охотничьим промыслом, стать таким же заправским охотником, как его дед.

27

Оставалось ждать вертолета: дня через два он должен был прилететь за добычей. Но ведь сядет он у переката — значит, нужно переместить туда раненых стариков? Можно бы, конечно, использовать лодку Бисина, подняться на ней вверх по течению, по Тян-реке, а там, опять на носилках, перенести к дому. Но такой дальний переход, тряский и полный подвохов, новые перекладывания с носилок да на носилки, был опасен: не открылись бы снова раны…

Нет, кому-то из мальчиков, Ване или Вадиму, придется сбегать к избушке, оставить там, на видном месте, записку: что, мол, хозяин болен, сам передвигаться не может, и нужно сделать посадку в верховьях реки, у домика Тяна.

Но кому идти — Ване или Вадиму? Хотя они как будто уже и привыкли друг к другу, но теперь каждый особенно остро почувствовал, как неохота ему оставлять тут своего деда. Конечно, тягостно это — вот так не доверять друг другу, но что поделаешь?.. Они не могли пересилить себя.

В конце концов решили идти вместе.

Да, все дела и планы нарушились, перепутались — не распутаешь, забот полон рот и печалей невпроворот, но куда от них денешься?.. Только бы вертолета дождаться. Только бы стариков благополучно доставить.

Собак решили не брать, чтобы не отвлекали в пути, посадили обеих на привязь.

Но как оставить рядом двух стариков, недавно стрелявших друг в друга?..

Солдат Иван, заметив сомнения и тревоги ребят, усмехнулся:

— Гляди, Бисин, парни наши боятся, как бы мы с тобой не перегрызлись!

— Мне и с места, пожалуй, не сдвинуться, — прохрипел в ответ Бисин. — Где уж тут грызть…

— Вы идите, идите. Мы больше не станем ругаться, — заверил Солдат Иван.

— Найдется и доброе, что рассказать друг другу, — к примеру, как на войне снайперовали, — поддержал Бисин.

Ваня понял, что старикам даже хочется остаться наедине.

Прихватив ружья, мальчики торопливо зашагали вдоль Тян-реки, знакомой уже дорогой. Не отвлекаясь попутной беготней за зверем да дичью, они быстро добрались до терема. От дома, противно каркая, шарахнулся опять черный ворон, взлетел на верхушку сосны.

— Все за нами подбирает объедки, — сказал Вадим, мотнув головой в сторону птицы. — В чистоте двор содержит.

— В прошлый раз он клевал ужа вон на том пне.

— Ужа?

— Да. Ему кто-то пулей размозжил голову да положил на пень…

— Значит, правда, что тут есть змеи. А я не поверил деду. Вот поймать бы для террариума…

— А того ужа разве не твой дед подстрелил?

— Нет, не он. Вряд ли… Что в пищу не годится, он в лесу не стреляет… Это, наверное, дядя Костя, который с ним приезжал сюда силки ставить…

— Ловушек больно много насторожили. Мы с дедушкой видели, — Ваня пытливо взглянул на товарища. — И петли…

— Поохотиться собирались, — уклончиво сказал Вадим и добавил горестно: — Ну, вот и поохотились…

Вошли в дом, разделись, перевели дух. Вадим, что-то прикидывая, стрельнул в Ваню острым черным глазом, сказал:

— Ты отдохни, а я отлучусь ненадолго…

Оставшись один, Ваня еще раз внимательно оглядел светлую комнату. Неожиданно вспомнились слова из сказки: «Тук-тук, кто в тереме живет?..» Теперь уже было ясно, кто тут живет да что поделывает… Кончилась детская сказка. Взрослая жизненная гроза обрушилась на них… посильнее того лесного урагана… тоже молнии, тоже гром… тоже смертельная опасность… Как там, в избушке Тяна, чувствует себя дедушка наедине с Бисином?.. И что бы сказал древний охотник Тян, кабы увидел все, что тут произошло?

Появился Вадим, его продолговатое лицо с сияющими глазами вроде бы обрело какую-то значительность. Он тяжело шмякнул на стол большую и толстую тушу рыбы, семгу без головы и хвоста, поставил рядом котелок, полный икры.

— Ух, сильна рыбина!.. — Ваня даже рот раскрыл от удивления.

— Из головы и хвоста мы уху сварили, а остальное — вот, засолили и в погреб. Наверно, уже готова.

Вадим достал из двухстворчатого шкафчика хлеб, отрезал от рыбины два толстых, с ладонь, куска — они запылали ало и ярко, были даже на вид нежны и маслянисты. Ваня, конечно, понял, откуда взялось это лакомство, и даже хотел наотрез отказаться от угощенья, ни за что не есть не успевшую отнереститься рыбу, но красные куски в толстой кожуре благоухали так соблазнительно и вкусно, что он не смог удержаться: надкусил, а там и сам не заметил, как умял весь бутерброд.

— Ты ешь, сколько душе угодно, — настойчиво потчевал Вадим, уплетая свой кусок. — А остальное мы пополам поделим.

— Да что ты, мне не нужно, ни к чему… — Ваня сразу остыл к угощению. — Спасибо… что-то больше не лезет в брюхо… кажется, еще плоховато просолилась, сырой дух еще слышен… Спасибо.

— Тогда попробуй икру, — Вадим щедро намазал ложкой на новый ломоть хлеба рдеющую, как засахаренная брусника, икру.

— Я это не ем, икру, — замахал Ваня обеими руками.

— Почему же? Да она ведь вкуснее всего на свете! К тому же свежепросоленная — деликатес…

— А если семужата маленькие захрустят под зубами? — сказал Ваня серьезно и значительно.

— Брось фантазировать, — рассмеялся Вадим. — Не привередничай…

— Семгу-то на Звонком перекате поймали?

— Разве то место называется Звонким перекатом? — переспросил Вадим, аппетитно жуя полным ртом.

— Да… — Ваня воздержался от объяснений, откуда пошло это название.

— Значит, вы тоже там были? Вашей ночевки след? Дед заметил, что кто-то ощипывал тетерева…

— Мы…

— А красная рыба не попадалась вам?

— Мы хариуса ловили.

— Семгу не достали?.. А-а, ведь у вас нет лодки.

— Мой дедушка не ловит нерестящуюся семгу, — сказал Ваня жестко и подчеркнул: — Сам не ловит и другим не велит.

— Да-да… — Вадим приглушил свой восторг. — Он ведь общественный инспектор.

— Не только из-за этого! — горячо возразил Ваня. — Он вообще такой! Никогда не сделает того, от чего лесам и водам ущерб… рыбу нерестящуюся, зверя да птицу, когда они готовятся дать потомство, — не тронет… сердце у него такое, понимаешь?

— А мой дед говорит, что ловля да охота природе ничуть не вредят. Это машины в тайге разруху наводят: когда лес валят, сплавляют его, когда нефть ищут и добывают… И еще он говорит: если не поймаю я, то кто-нибудь другой все равно изловит. Мол, кто-то будет лакомиться семгой, а я, коми человек, извечный здешний житель, стану поститься. Нет, ни за что, покуда силенки еще позволяют охотиться…

Ваня сразу и не нашелся, что на это ответить, лишь сказал:

— Какие они разные люди — твой дед и мой!

— Ладно, Вань, кончай выступать. Теперь не эта забота у нас главная.

— Все теперь главное!..

— Послушай, а если мы дедов наших живыми домой доставим, что будет дальше? Вы как… заявите? — Вадим смотрел прямо и пристально.

— А ты бы чего хотел? — Ваня напрягся, даже ноздри его раздулись.

— Не знаю… Ведь оба они — чокнутые. Выжили из ума старички — за ружья схватились… А свидетелей нет. Неизвестно, кто больше виновен…

— Кто насторожил петли — на том и вина!

— Насторожить петлю, Ваня, — это одна вина, а стрелять в человека — совсем другая…

— Да, большая вина вдобавок к той!

— Мне кажется, что заявлять не стоит — как-нибудь так поладили бы… — сказал Вадим, не поднимая глаз.

— Чтобы все осталось шито-крыто и по-прежнему? — вспыхнул Ваня. — Чтобы вы и дальше душили кормящих лосих? Протыкали семгу, мечущую икру? Чтобы продолжали охотиться на вертолетах? Так, да?.. Чтобы после, вместо своего деда, уже ты начал все истреблять? Стал тем же Бисином, Огненным Глазом?..

— Но-но, ты полегче на поворотах! — взъершился Вадим. — Такого хорошего человека, как мой дед, еще поискать.

— Знаем его хорошести… — пробормотал Ваня.

— Ну, что ты знаешь, говори! — загорячился теперь Вадим.

— Самого расспроси, когда вернемся… А теперь нам идти пора.

Они двинулись в обратный путь. Ваня шел впереди, Вадим, отягощенный мешком, за ним. Черный ворон, сидящий на вершине сосны, недобро каркал им вслед.

По дороге Ваня прихватил из укромы у Звонкого переката оставленных там соленых хариусов, положил в свой рюкзак. И оба мальчика, без лишних разговоров и споров, поспешили к оставленным без присмотра старикам.


А старики, проводив ребят, долго лежали молча. Хотя и много невысказанного рвалось из глубины души — что у одного, что у другого. Но они уже не смели затевать новую беседу, зная, что при столь закоренелой вражде любое неосторожно слетевшее слово может пронзить сердце, как нож. Однако и молчать, лежа рядом, когда мучительные думы бередят душу похуже брани, еще труднее…

Солдат Иван начал осторожно расспрашивать Бисина о его ратных подвигах на последней войне, о снайперских делах. Тот рассказывал охотно. И сам тоже задавал вопросы. Выяснилось, что они — два коми охотника — частенько одними и теми же приемами умели перехитрить фашистов. И эта память о грозовом времени будто несколько примирила их.

Утомленные разговором, они снова умолкли.

Но вместе с тем… их недавний поединок, все, случившееся здесь, продолжало висеть над ними, будто плаха слопца, — едва держась, — готовая в любое мгновенье сорваться со сторожка и прихлопнуть…

Бисин первым высказал это вслух.

— Похоже, Солдат, что все-таки нам тесновато на земле оказалось: вот и надо уйти — обоим…

— Похоже, что так, Бисин.

— Сдохнем… но после нас на земле Коми, уж точно, не будет таких охотников, как мы, а? Никогда уж не будет…

Эта мысль, словно каленым железом, ожгла Солдата Ивана:

— Может, и так… Молодежь вся на «Жигули» пересядет да в города и подастся…

— Стало быть, не только мы с тобой виноваты, что схватились тут, — так уж бог решил, судьба указала, что пора ставить точку…

— Я-то, конечно, мечтал еще внука приохотить к лесной науке.

— Да и у меня, не скрою, было такое желанье, — вздохнул Бисин. Помолчал, спросил опять: — Эй, Солдат… ну, а если мы выживем, то как дальше-то будет?

Солдат Иван, разумеется, ждал такого вопроса — его тоже заботили мысли о том, что делать дальше с Бисином.

— Хотел было в суд на тебя подать… Чтоб там разобрались что да к чему…

— Но прежде-то чем судиться, надо еще на ноги встать! — усмехнулся Бисин.

— В том-то и дело, язви тя в корень.

— Стало быть, изменил ты свое решение?

— Изменил…

— А как, ежели не секрет?

— До возвращения мальцов наших погожу, помолчу. Не тебе, а им расскажу…

— Что? — голос Бисина дрогнул.

— Говорю, не расспрашивай, — отмахнулся Иван.

— Неужто думаешь, что слово твое меня больше ранить может, чем пуля?

— Это как знать… Но обо всей твоей жизни злодейской, Бисин, я расскажу Вадиму.

— Нет, не скажешь. Не сделаешь, не посмеешь… — пробормотал Бисин.

— Посмею. Пусть твой внук тебя судит. Пусть он приговор выносит.

— Лучше убей меня… но мальчонку не трогай! Не говори… — прохрипел Бисин. — Пускай мое со мной уйдет — в могилу…

— Я расскажу, — не отступался Солдат Иван. — Расскажу, коли хватит на то моих сил. Чтобы остеречь его, пока не поздно… Пусть знает…

Солдат Иван вдруг изошел стоном, голова его откинулась, подбородок заострился. Было слышно в тишине избушки, как он скрежещет зубами, пытаясь превозмочь боль.


На улице раздался ликующий лай собак: Сюдай и Султан встречали юных хозяев.

Ребята зашли в избушку, бросились каждый к своему деду.

— Сейчас я вас семужьей икрой накормлю! — весело сообщил Вадим. — В ней столько силы, что разом поставит вас на ноги!

Ваня отер тряпицей взмокший лоб Солдата Ивана, спросил озабоченно:

— Что с тобой, дедушка? Плохо тебе?..

— Воды… дай мне, Ванечка, водицы испить — запеклось что-то в горле…

— Сейчас, — внук метнулся к берестяному коробу с водой, зачерпнул кружкой, вернулся, поднес к синеватым губам. — Нет, не поднимайся, я буду цедить помаленьку…

Капли воды разбегались жемчужинами по заросшим морщинистым щекам. Но все же Солдат Иван почувствовал себя легче.

— Теперь скажи ему, чтоб подошел ко мне ближе… товарищу своему скажи, Вадиму…

— Что он? — удивился Вадим. — Меня зовет?

Бисин беспокойно заерзал, попытался даже опереться ладонями об полок — и это ему удалось — он чуть приподнялся. Откуда только силы взялись?

— Вадим, не подходи к нему… не слушай его! — задыхаясь, быстро заговорил он. — Наверное, у него горячка пошла, у Солдата, — видишь, в бреду он, несет бог весть что, не разумея… кончается он, точно…

— Дедушка!.. — Ваня испуганно приник к его груди. — Тебе плохо? Где болит?.. Мы принесли лекарства — я сейчас… Какое дать — валидол?

Но рука Солдата Ивана, приподнявшись почти невесомо, погладила его по голове:

— Ничего, Ванечка, ничего не надо… И вовсе я не в бреду. Не бойся, не скажу лишнего…

— Не слушай его, не слушай!.. — Бисин, впиваясь ногтями, цеплялся за куртку внука, пытаясь его удержать.

— Но почему, дед? — недоуменно и недовольно спросил мальчик. — Пусть он говорит. Я хочу выслушать. Хочу узнать… Что он может мне сказать о тебе такое, чего мне знать не положено?

— Не слушай, не слушай… Врет он!

Ваня растерялся: с одной стороны, он понимал, что дедушке плохо, и ему ни в коем случае нельзя затевать долгих речей, да что там — лучше и словечка бы не говорить, поберечь силы. Но вместе с тем он настолько доверял своему деду, что знал: если уж тот пытается что-то сказать — то не попусту, значит, так надо.

И еще Ваня знал: коли Бисин так яростно возражает, значит, нужно делать наоборот. Всегда нужно делать поперек того, что желают Бисины!

— Говорите, — Вадим встал и подошел к ним. — Я вас слушаю.

Огненный Глаз, исчерпав в своем порыве последние силы, рухнул, как подрубленный, на жесткий сенник.

— Говори, дедушка… — тихо сказал Ваня. — Говори, если надо. Если ты можешь.

Но дедушка молчал. Веки его были плотно смежены. Губы сжаты.

На улице вдруг истошно заголосил Сюдай.

— Что?.. — спросил Вадим. — Что с ним? Послушай сердце. Или дай я лучше прощупаю пульс — я умею, вот так…

Однако рука Солдата Ивана, шевельнувшись, выпросталась из рук Вадима, чуть приподнялась, и указательный палец дал им понять: слушайте. Значит, глаза старого охотника были прикрыты оттого, что он прислушивался к какому-то звуку, который пока уловило только его ухо.

Нет, не только: вот и Сюдай на улице осекся, умолк.

Ваня и Вадим, разом повернув головы, прислушались к тишине.

Отдаленный рокот, похожий на шум воды, падающей со Звонкого переката, донесся сюда. Но это была не вода, не порог — потому что порог и вода были далеко, а этот рокот явственно нарастал и приближался.

— Вертолет! — воскликнул вдруг, догадавшись первым, Вадим.

— Да, вертолет… — согласился Ваня и тотчас спросил: — Ваш?

— Не знаю. Может быть, и наш, хотя рановато ему за нами. А может быть, просто пожарный летит, патрулирует над тайгой…

— Надо подать ему знак! — Ваня вскочил. — Разожжем костер, пусть увидит — пусть поймет, что беда здесь…

Они опрометью выскочили из избушки.

Грохот мотора теперь был совсем близок.

Мальчики запрокинули головы.

Над вершинами сосен показалась машина с выпуклым брюшком, окрашенным светлее, чем все туловище, над ним сверкал прозрачный нимб мельтешащих лопастей, и на кончике длинного хвоста вращался винт поменьше, похожий на детский ветрячок.

Оглушенный грохотом лес провожал это видение многократным эхом.

— Улетел… — дрогнувшим голосом произнес Ваня и чуть не заплакал.

— Ничего, он вернется, — обнадежил Вадим. — Если это наш — вернется: ведь мы оставили в доме записку…

— А если это патрульный — он вернется на дым. Давай разжигать костер!

Загрузка...